{С. Воронин @ Ненужная слава @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Сергей Воронин Ненужная слава повесть 1 Никогда не скажешь заранее, что принесет любовь. Малахову она принесла столько горького, что не доведись никому испытать! Но эта горечь явилась много позднее того дня, когда он впервые увидел Екатерину Романовну Луконину — Катюшу, как ее запросто называли свои. В тот год шла война. До села Селяницы, растянувшегося по берегу Волги на три километра, не долетали вражеские самолеты, не доносился гул орудий, но все же война чувствовалась: почти не осталось мужчин в колхозе, все чаще раздавался бабий плач, все труднее было подымать землю — МТС не работала. Но что удивительно, — земля, словно понимая всю тяжесть свалившегося на страну бедствия, приносила невиданно богатые урожаи: каждый куст картофеля давал по ведру клубней, травостой был такой, что не продиралась коса. Малахов приехал в колхоз за сеном. Часть, в которой он служил, стояла много ниже Селяниц, в стороне от заливных лугов. В эту часть он попал недавно, после госпиталя. На первых порах был рад тому, что может свободно ходить, что-то делать, хотя после рева снарядов, грохочущих танков никак не мог свыкнуться с покоем далеких от битв деревень, с людьми, которые больше говорили о своих делах, нежели о войне. Поэтому он приехал в Селяницы хмурый. Его раздражали куры, беспечно купавшиеся в пыли, мальчишки, тащившие корзину с плотвой, две женщины, смеявшиеся у колодца. Он остановил коня и спросил тем отрывистым голосом, каким всегда разговаривал с провинившимися солдатами, где председатель колхоза. Женщины переглянулись и, улыбаясь, хотя, как казалось Малахову, улыбаться было нечему, перебивая одна другую, ответили, что председатель уехал за Волгу, а если нужна Катюша Луконина, то она, поди-ка, на ферме. И Малахов понял, что после председателя она первое лицо в колхозе. Справа от села сверкала на солнце Волга, мирная река, ничем не похожая на ту, которая текла мимо фронтового города. Ту бомбили с воздуха, над ее водой носился запах гари, и вся она была продымленная, суровая. Здесь же неторопливо подымалась баржа, на песчаной косе, поджав ногу, стоял высокий кулик, недалеко от него на берегу паслись гуси. Вдоль дороги тянулись дома, то покосившиеся, со сдвинутыми на лоб козырьками крыш, то двухэтажные каменные, то обшитые в елочку, с красивыми, резной работы, наличниками, такими затейливыми, каких еще не доводилось видеть Малахову. Некогда это было торговое село. Славилось оно картофелетерочными заводами, ветряными мельницами, базарами и престольным праздником, который назывался «третий спас». В гражданскую воину село дважды полыхало от рук «зеленых» — сгорели заводы; словно отбиваясь от огня, отмахали в последний раз крыльями мельницы, мало уцелело домов. Жизнь в Селяницах стала потише. Но все же раз в году воскресало прежнее буйное празднество «третьего спаса». В первый день согласие и тишина царили на улицах. Даже заядлые недруги, забыв свои распри, стояли в церкви плечо к плечу, размашисто крестились и давали подзатыльники ребятишкам, если те начинали ершиться промеж себя. Второй день праздника начинался с драки самых маленьких. За них вступались братаны постарше. Потом, поплевав на ладони, вырывали из огородов колья отцы и деды. И начиналось смертоубийство — с ножами, кастетами, гирьками. Единственный милиционер, зная повадки своих односельчан, забирался еще с утра в подпол и там терпеливо высиживал до полуночи, пока не стихали рев и вопли. На третий день все обиды забывались, и жители Селяниц дружно выходили в поле, где уже стеной стояли боровчане, парни и мужики из другого приволжского села. Тут уж баталия начиналась покрупнее. Самое главное было — не дрогнуть, не побежать. Бегущих избивали поодиночке, насмерть. И опять целый год в Селяницах царили согласие и покой. Пострадавшие залечивали раны, вылеживались. Тех, кого «третий спас» отправил на погост, оплакивали матери, жены, невесты. Но село слишком большое, чтобы заметить потери, — и жизнь продолжала идти своим чередом. Со временем нравы в Селяницах менялись. Из армии приходили толковые парни. Они в бога не верили, поэтому в «третий спас» работали. После коллективизации совсем уже отошел в область преданий престольный праздник с его поножовщиной. Какая же могла быть вражда, если «недруги» трудились в одной бригаде, а колхозы стали соревноваться друг с другом. Правда, поначалу соревнование проходило несколько странно, на издевках, если та или другая сторона допускала промашку. Постепенно и это прошло. Сдружились. Начали родниться. Например, Катюша Луконина из Селяниц вышла замуж за боровчанина Тихона Авдеева. Но ее жизнь — это особая линия, а что касается нравов в Селяницах, то они, бесспорно, изменились к лучшему. Малахов застал Луконину возле фермы. Она стояла опустив голову, что-то считая на пальцах. На ее груди лежали две тугие косы, и он вначале подумал, что перед ним девушка. — Предписано получить в вашем колхозе фураж. Прошу дать указание, — не слезая с коня, сказал Малахов и протянул документ. Катюша, не разжимая на одной руке пальцев, взяла другой бумажку и, шевеля губами, стала читать, в то время как Малахов разглядывал ее. Нет, это, конечно, была не молоденькая девушка, а женщина. Но до чего же красива! — Не знаю, что и сказать-то вам... У нас и самих в кормах недохватка, — ответила Катюша и неожиданно осветила Малахова яркими синими глазами. Они спокойно смотрели, выражая недоумение. Нет, таких глаз он никогда не видал. Словно вся небесная синь Волги собралась в них. — Ладно, — подумав, сказала Катюша, — завтра будет в вашей части фураж. — И, не разжимая пальцев, ушла на ферму. Малахов поглядел ей вслед, улыбнулся и, ударив коня, помчался по дороге. Так произошла первая встреча Малахова с Катюшей Лукониной, — встреча случайная и мимолетная. Но что удивительно — не забылась, и стоило Малахову попасть в Н-ский госпиталь после второго тяжелого ранения, как он вспомнил эту женщину. Может, вспомнил потому, что Селяницы от Н-ска находились в каких-нибудь двадцати километрах. Не так уж далеко. И почему бы еще раз не встретиться с ней? Катюша получила письмо поздно вечером. Недоуменно пожала плечами: кто бы это мог писать? Читая, она не сразу вспомнила того молодого офицера, который в прошлом году приезжал за сеном. А когда вспомнила, то чуть не всплакнула, представив, как, должно быть, одиноко себя чувствует этот офицер, если ей, совсем незнакомому человеку, шлет письмо. На маленьком листке бумаги он спрашивал о жизни колхоза и говорил, что будет рад получить ответ. Это письмо Катюша не сделала тайной: поговорила с Дуней Свешниковой, подружкой, парторгом колхоза, посмеялась, пожала плечами, не понимая, чего этот офицер вдруг вспомнил ее. И поехала, навязав узел гостинцев от колхоза. Войдя в палату, она растерялась, не найдя среди раненых того человека, которого видела всего одну минуту. Воздух в палате стоял тяжелый, какой обычно бывает в хирургических отделениях. Некоторые раненые стонали, иные молча сидели на койках. Один, в самом дальнем углу, лежал с забинтованным лицом. В белые щели глядели черные злые глаза. Катюша испугалась, что этот больной и есть тот офицер, и от жалости у нее тоскливо защемило сердце. Но тут же позади услышала кашель, оглянулась и увидела Малахова. Она даже засмеялась от радости, что лицо его осталось неизуродованным. abu abu abu Малахов не поверил глазам, когда увидел Катюшу. abu abu Серьезным и печальным был взгляд Катюши. Малахов смущенно улыбнулся и сиплым голосом сказал: — Вы уж извините меня... Побеспокоил я вас. — Есть о чем говорить, — все больше жалея Малахова, ответила Катюша. Она достала из узла деревенские гостинцы. — Это все наши вам прислали, чтоб скорее поправлялись, — тихо сказала она. Тут были и масло в банке, и яички, и молоко, и мед, и пироги, и колобки. — Как съедите, так и поправитесь. — Разве съешь столько, — засмеялся Малахов. — Всей палатой надо работать неделю. — Не расстраивайся, поможем, — заверил его сосед с пустым рукавом. Катюша строго взглянула на него. — Мед и яички не трогать, — сказала она и смутилась, поняв, что в палате все одинаковы и ей не следует так сурово отвечать. — Вы уж скажите своему мужу — может, дома он, — что потому написал вам письмо, что никого другого в колхозе не знаю, — сказал Малахов и опять закашлялся. — Я безмужняя, — просто ответила Катюша. Малахов не стал допытываться, почему она безмужняя, но на сердце у него сразу повеселело. Посидев немного и сказав, что проведает его в следующее воскресенье, Катюша простилась. abu abu abu abu abu abu Когда она приехала во второй раз, Малахов чувствовал себя лучше. Разговаривал сидя. Катюша приписала это живительному воздействию меда и еще поставила литровую банку. — Вы ешьте. Вам надо много есть. Тогда здоровые будете, — говорила она, открывая тумбочку. Увидев, что прежние гостинцы исчезли, поняла это, как и следовало понять, — помогли товарищи, и ничего не сказала, только велела сейчас же есть мед. Малахов уверял, что и от того меда еще не отдохнул, но она заставила его, и он стал есть. — Ваш мед? — спросил он. — А чей же? Наш. Колхозный. — Ну да, я и говорю, колхозный... В палату свободно вливалось солнце. Было видно, как за окном, вспыхивая, торопливо срываются капли. Шла весна тысяча девятьсот сорок четвертого года. abu abu Выздоравливали раненые. Малахов с восхищением смотрел на женщину. Ему нравились тяжелые девичьи косы. Было в Катюше что-то домашнее и такое открытое, что не надо придумывать разговора. Он начинался сам по себе, как если бы Малахов говорил с близким человеком. Уходя в этот раз, Катюша сказала, что вряд ли будет в следующее воскресенье — дела много. — Не беспокойтесь. Поправлюсь — сам к вам приеду, — светло и радостно глядя на нее, ответил Малахов. Она спокойно выдержала его взгляд. Сказала, что рада будет видеть его здоровым. И ушла. Он приехал ровно через месяц, с одним вещевым мешком, в котором лежали пара белья, сухой паек да еще отрез на шерстяное платье. Отрез он купил на толкучке, истратив все полученные за время болезни деньги. Дом Лукониной был невелик, с узорчатыми наличниками, с крылечком. Перед ступеньками лежал каменный круг — старый жернов. Малахов продернул подошвами по шершавому камню и громко постучал в дверь. — Входите! — послышался голос Катюши. Он вошел, улыбающийся, довольный, что видит ее. — Вот и я! На месяц прибыл. Эта простота была так необычна для Катюши, что она ничего не могла сказать в ответ. А Малахов уже достал из мешка отрез и подал обеими руками. — Зачем же это? — спросила она, не принимая подарка. — В знак благодарности. — И накинул материю на ее плечи. — Окна-то открытые! — воскликнула Катюша, отступая на шаг от Малахова. — Люди увидят, что подумают! — Тут ничего плохого нет. Берите... — Да что вы... Вам и самому деньги для здоровья нужны, — все еще не принимая подарка, ответила Катюша. Но на нее смотрели такие счастливые глаза, что их нельзя было обидеть, и тогда, слабо улыбнувшись, она сказала: — Ну, спасибо, прямо не знаю, чем и отблагодарить вас... Я ничего не готовила. abu — А я сыт. У меня тут целый мешок сухого пайка, — Малахов подал его Катюше. Видя на ее лице недоумение, сказал: — Берите, берите! Не в отдельности же я буду кормиться. И только тут она поняла, что офицер приехал именно к ней. И смешалась: жаль было обижать отказом и никак невозможно согласиться, чтобы он оставался в ее доме. abu — Право, не знаю, что и сказать, — растерянно ответила Катюша. И вышла в сени, чтобы успокоиться и все обдумать. В маленькое окошко виднелся кусок синего неба. abu В сенях был полумрак. Где-то в темном углу ныл комар, оттаявший в этот теплый вечер. Катюша приложила к горячим щекам ладони. abu abu Вбежала Олюнька и, не заметив матери, проскочила в избу. «Нет, его надо в другое место определить, — думала Катюша, — и ему будет спокойней, и мне лучше». Но когда она вернулась в избу, то увидала на столе весь сухой паек старшего лейтенанта, Олюньку с большим куском сыра и самого Малахова, беспечно сидевшего за столом. — Ты хоть сказала спасибо-то дяде? — сурово спросила Катюша. — Сказала, — продолжая грызть зажатый в кулаке сыр, ответила Олюнька. — И за конфетки сказала. — Она показала матери в другой руке кучку слипшихся разноцветных подушечек. Катюша молча оделась. — Через час приду, — отрывисто сказала она. — Ладно. Мы тут с Олюнькой посидим, — ответил Малахов. Катюша рано потеряла мать и осталась с отцом. Первое время отец крепился, много работал, баловал дочурку. По потом стал пить. И однажды — тогда Катюше было уже восемнадцать лет — но пьяному сговору выдал ее замуж за сына Прокопа Авдеева — мрачноватого Тихона, жившего в соседнем селе. Тихон с первых же дней поставил себя так, что он-де осчастливил девушку, женившись на ней. Куражился. Бил ее. Все это кончилось тем, что Катюша убежала в свою деревню. Тихон ворвался к пей ночью, пьяный. Хотел выволочь за волосы. Но отец встретил его кулаками. И Катюша осталась. Вскоре отец умер. Еще один раз пришел Тихон, когда она родила Олюньку, думая — теперь-то вернется. Но и тут просчитался. Катюша выгнала. Тогда ей было всего двадцать лет, но она хорошо узнала цену семейному «счастью» и ни за что на свете не променяла бы свою одинокую свободу на это «счастье». В Селяницах поначалу посмеивались над ней: что это, дескать, от мужа убежала с дитем. Но со временем злые языки поутихли, а добрые начали похваливать — живет себе скромно, дурного про нее не скажешь, на ферме лучше ее доярки нет. Казалось бы, ничего больше и не надо. О замужестве не думала, хотя знала, что Тихон еще перед войной женился в третий раз. Никто бы не осудил, если бы она вышла замуж. Прежде чем пойти на ферму, Катюша зашла к старухе Выстроханской. abu Выстроханская жила одна. Дочки, выйдя замуж, поразъехались. Старик давно умер. Рыхлая, как оплывшая опара, она скучно доживала свой век. Катюша спросила, не сможет ли она пустить на месяц офицера, которому собирали гостинцы в госпиталь. И наверно потому, что хоть какое-то разнообразие войдет в ее дом, старуха оживилась. Но тут же настороженно посмотрела на гостью. — А сама-то чего не пустишь? — Да ведь неловко: люди всякое могут подумать. — И-и, полно-ка, кто тебя осудит? Бабеночка ладная, в одиночестве. Иль больно страшен с виду? — Красивый, — улыбнулась Катюша и тут же посуровела: — Ну так что, пустишь? — Да пущу, пущу. Эвон сколь места, жалко, что ли. Про тебя, глупую, хлопочу. — Ай, говорить с тобой! — сердито сказала Катюша. Старуха хитро посмотрела на нее. — Тьфу, до чего ведь я глупая стала. И невдомек... Приходи, Катенька, за всяко просто. А я могу и к соседям уйти на часок. abu — Не рада, что и связалась с тобой. Не думаю я ни о чем об этом! И ты свой язык привяжи. Старая, а что в голове держишь. — Катюша отвернулась. «И черт принес этого офицера! Теперь пойдут судачить да рядить», — подумала она. Бабка Выстроханская поджала блеклые губы. — Да уж пускай идет. Мне-то что? На ферме уже знали, что к Кате Лукониной приехал офицер. И как только она пришла, доярки сразу же обступили ее. — Ну, приехал. К бабке Выстроханской его определила. Дальше что? — уперев руки в бока, спросила Катюша, и глаза ее потемнели. — В полюбовники, что ли, хотите записать? — А может, и следовает, — фыркнула Анисья Чурбатова, маленькая толстая доярка. — Помягчаешь тогда, Екатерина Романовна. — Неужто? Так тебе и помягчаю! — И весело рассмеялась. — Чего сгрудились-то? Надо корма задавать... abu Как и обещала, вернулась домой через час. Малахов сидел за столом и помогал Олюньке решать задачу. — Нет, ты смотри: вот, скажем, бочка. В ней сорок ведер, — говорил он. — Мама твоя взяла из нее пять ведер, я — десять, а ты еще два. Сколько всего останется в бочке? В уме, в уме решай! Олюнька наморщила крутой лоб и посмотрела на мать. — Ты не жди помощи со стороны. Ты давай сама, — засмеялся Малахов. Катюша повесила фуфайку, сняла платок. До этой минуты все казалось просто и ясно: она скажет про бабку Выстроханскую, он соберет свои вещички и уйдет. Но теперь, когда она опять увидела его исхудалое лицо, ей стало жаль Малахова. Но она пересилила в себе эту жалость и, выждав, когда Малахов освободился и дочка стала переписывать в тетрадку задачу, сказала: — Не посчитайте за неуважение, Василий Николаевич, но лучше вам жить у бабки Выстроханской. Я уже договорилась с ней. Старуха она обходительная. И чай вовремя согреет, и накормит. А я на ферму хожу и за кормами в область езжу. Олюньку и то другой раз к соседям вожу. Какой вам здесь отдых? Малахов нахмурился. Видно было, что это его огорчило. Медленно надел шинель, фуражку. — Она тут недалеко живет. Я провожу вас, — виновато сказала Катюша и стала складывать в вещевой мешок продукты. — Олюнька, до свиданья! — невесело сказал Малахов девочке. — Будьте здоровы, Екатерина Романовна. Жив буду — после войны все равно приеду. — Он сунул в карман папиросы и вышел. Катюша так и осталась стоять с вещевым мешком в руках. Когда выбежала на улицу, Малахов уже шагал далеко. Серые, тяжелые облака проносились над землей. Они шли плотно, одно к одному. Шумел над головой в деревьях весенний ветер. С Волги донесся прощальный тоскливый гудок парохода. 2 С этого вечера Катюша стала думать о Малахове. Не раз она ругала себя за то, что сурово с ним обошлась. Особенно тяготила ее неизвестность. Что с ним? Где он? И вдруг получила письмо с номером полевой почты. Так и не отдохнув после госпиталя, он ушел на фронт. И оттуда писал о том, что любит ее и, пожалуй, к лучшему, что не остался в Селяницах. Но она должна непременно ему отвечать. Или уж так нелюб, что и ответа не достоин? Может, ее тревожит Олюнька, так пусть не думает — она ему будет как дочь. Не обидит. Письмо было написано твердым почерком. В конце стояло «с приветом» и подпись, круто идущая вверх. Катюша несколько раз перечитала письмо. Теперь, когда Малахова не было, поняла, какой это мужественный, открытый человек. Она боялась, думая: что, если за этот месяц, который бы должен Малахов прожить у нее, он погибнет там, на войне? Все это время жила неспокойно, с нетерпением ожидая от него писем, аккуратно на них отвечая, ни слова не говоря в ответ на его любовь. Ничего не обещала в будущем, желала лишь одного ему — жизни. А Малахову и этого было достаточно, чтобы с еще большим жаром писать ей о своей любви. Она терялась от таких признаний. В ее письмах сначала робко, потом все сильнее зазвучала любовь, пока наконец она не написала, что ждет его, встретит с радостью — лишь бы скорее кончилась война. Но этому предшествовало одно обстоятельство. В письмах Малахов нередко упоминал свою мать, говорил, что пишет ей о Катюше. И она решила съездить к матери, поговорить с ней и разом покончить все свои терзания и сомнения. Если вправду он пишет матери, что это всерьез любовь, и тогда будь что будет, но она ответит ему согласием. И, выговорив у председателя отпуск, определив Олюньку соседям, поехала на Алтай. Мелькали за окном леса, деревья водили на равнинах хороводы, грохотали под вагоном мосты. Пришли и остались позади Уральские горы, потянулись унылые степи. Катюша ко всему, что было за окном, относилась безучастно и чем дальше уезжала, тем больше задумывалась и уже глупостью считала всю эту поездку. Приехала она на шестые сутки. Как на всех станциях, так и на этой было полно народу. Люди спали на лавках, на полу, и сидя и разметавшись, и с детьми и без детей, горожане и деревенские. И все куда-то ехали, измученные войной, одетые кое-как. «И чего я поехала? — в сотый раз осуждая себя, думала Катюша. — Лучшего часа не могла найти, как только теперь. И зачем мне с матерью его встречаться? Будто не знаю, как свекрови дорожат сыновьями. А тут — нате, возьмите невестку разведенную, да еще с дочерью». И все-таки пошла. По обе стороны от нее лежали просторные долины — им не было края. А дальше, в синем дыму, виднелись горы. Навстречу Катюше попался человек на мохнатой лошаденке, в войлочном треухе и пестром стеганом халате. За ним ехала на такой же низкорослой лошаденке женщина и курила трубку. «Господи, какие люди-то диковинные», — подумала Катюша, шагая по сухой, крепкой дороге, и на сердце стало еще тоскливей. Но деревня оказалась русской, бревенчатой, с прогонами меж домов, с широкой улицей, поросшей зеленой травой, с собаками, лаявшими из подворотен. Повеяло родным. После недолгих поисков ей удалось найти дом Малаховых, крепкий пятистенок, обнесенный забором. Лохматый нес, громыхая цепью, молча рванулся к ней, но цепь не допустила, и тогда он начал, хрипя с придыхом, лаять и вставать на задние лапы. Из хлева выглянула высокая старая женщина. abu abu abu Она пытливо посмотрела на Катюшу. Много в войну развелось беженцев. Их звали эвакуированными. Они меняли одежду на хлеб, на картофель, на масло. Обычно входили во двор, застенчиво улыбаясь, спрашивали, не надо ли туфель или костюма. Матери Малахова ничего не было нужно. Не до того, когда два сына на фронте, а третий лежит в земле. Но так, ни с чем, этих людей она не отпускала. Звала в избу. Кормила. Думала, что ее доброта может уберечь сынов от смерти. Эта женщина, что шла ей навстречу, не производила впечатления беженки. — Здравствуйте! — громко сказала женщина и открыто посмотрела синими глазами. — Здравствуй, — выжидающе ответила мать Малахова и подумала: «Эки глазища красивые». — Не будет ли водицы? — попросила Катюша. — Как не быть, — ответила хозяйка и провела в дом. Катюша пила и как бы пустым взглядом осматривала кухню. Тут ничего интересного не было. Такая же громадная русская печь, как и в ее доме. Лавка вдоль стены. abu В открытую дверь видна часть горницы. Над постелью висит коврик. abu — Притомилась я, — просто сказала Катюша. — В поезде теснота, продуху нет. — Откуда ты? — С Волги. — С Волги? — оживилась хозяйка, и ее суровое лицо помягчало. — Там сынок мой младший в госпитале лежал. — Несколько секунд слабая улыбка теплилась на ее морщинистых губах. — Тихо-то как у вас, — сказала Катюша. — Дождись вечера — шумно будет. Ребятишки из школы понабегут, невестки с поля явятся... abu abu abu — А сыны-то, верно, на войне? — Где же им еще быть. Да вот... убили, — хозяйка заплакала. — Убили? Какого же? — дернулась к ней Катюша и, услышав: «Старшего», облегченно вздохнула. Это не ускользнуло от матери. — Иди-ка сюда. — Она прошла в горницу. — Вот он, — показала она Катюше большой портрет старшего сына. Из черной рамы глядел веселый человек, очень похожий на хозяйку. «А еще говорят, кто в мать уродился, тому счастливому быть», — подумала Катюша. — А это мои младшие... Василий! Здесь он был моложе, чем она его знала, в простой косоворотке, открыто глядевший на нее. — Хорошие сыны у вас. Дай им бог жизни и здоровья. — Да уж только бы жизни. О здоровье и не говорю, — ответила мать. — Петр-то ничего: в час добрый сказать, даже и раненый не был. А Васенька два раза в госпитале лежал. Спасибо одной женщине, все медом кормила его. — Хозяйка пытливо взглянула на гостью. Катюша не выдержала ее взгляда и опустила голову. — Пишет он? — в замешательстве спросила она. — Пишет, — усмехнулась мать Малахова. Теперь ей все было ясно. Перед ней стояла та самая синеглазая, о которой чуть не в каждом письме писал Василий. И, по-бабьи хитрая, она приехала что-то выведать у нее. — Пишет. И про тебя пишет. Катюша совсем смешалась. — И не стыдно тебе, милая, так в мой дом входить? — с мягким укором сказала хозяйка. Сутки провела Катюша в доме Малаховых. Она все рассказала о себе, о своем неудачном замужестве, о письмах Василия. — И вот все думаю и не знаю, что ему сказать. — Кто загодя думает о вечере, коли день не прожит? Мы с тобой говорим о нем, а там, не дай бог, может в крови он лежит... Ничего не убудет с тебя, если б и не любила, а про свою любовь написала, с обидой в голосе, что ее сын нелюб этой женщине, — сказала мать Малахова. ...Прошло лето. Посыпали осенние дожди. Все короче становились дни. Все длиннее ночи. Ударили морозы. Заметелило. abu abu И снова явилась весна, с теплыми дождями, с перелетными птицами, с ландышами и верой во все хорошее. Это была последняя весна тяжелой войны. Она принесла победу. Долго, годами, сжатые тревогой людские сердца раскрылись в эту весну. И все, что было самого хорошего, любящего, чистого в людях, устремилось навстречу друг другу. Женщины плакали от счастья, обнимались. Мальчишки носились но деревне с криками: «Кончилась война!» Старики расправили согнутые спины. Старухи, слушая радио, благодарно смотрели на иконы и крестились. Начали возвращаться домой фронтовики. — К Силантьевым приехал! — Прохоров прибыл! — Свешников явился! В пропахших потом гимнастерках, позвякивая орденами и медалями, гордые и простые, ходили победители по Селяницам. А с ними рядом — их жены, самые счастливые в мире. Но чем больше появлялось фронтовиков, тем тревожнее становилось на сердце у Катюши. Ей все казалось, что Малахов не приедет. Теперь она любила его. И потому, что любила, не верила в их встречу. Что-то непременно должно помешать им. abu abu Еще раз отшумела на деревьях листва и усыпала землю. Ушел с полей послевоенный урожай в амбары и элеваторы. Малахов приехал зимой, когда Волга была скована льдами. По дорогам тянулись обозы. Большое спокойное небо обнимало белую землю. И с этого неба по-зимнему ярко светило солнце, заставляя жмуриться от снежного блеска. Дома никого не было. На дверях висел тяжелый черный замок. Малахов, с удовольствием слушая поскрипывание снега под сапогами, зашагал на ферму. В длинном полутемном помещении, словно медицинские сестры, в белых халатах ходили доярки. В стороне у столика сидела Катюша, в ватнике, повязанная косынкой. — Здравствуй, Катя, — вставая во весь рост перед своей любовью, — сказал Малахов. Катюша охнула И безмолвно поднялась. — Как сказал, так и сделал. Прибыл! Его широко расставленные глаза светились все так же счастливо. — Вася!.. — только и могла сказать Катюша. Он протянул ей руки. Доярки смотрели на них. Анисья Чурбатова, поводя толстыми плечами, прошла мимо. — Капитан! — восхищенно шептала она дояркам. — Пойдем домой, — тихо сказала Катюша. И всю дорогу до дома она то отворачивалась, стесняясь на него смотреть, то улыбалась, по-девичьи краснея. abu Она не сразу открыла замок. Задержалась в сенях, пропустив Малахова. И как только вошла, так и остановилась у порога. Малахов поднял ей голову. Поцеловал в бессильные, раскрытые губы. abu Он слышал, как часто и сильно бьется ее сердце, и все крепче обнимал, заглядывая в самую, синеву тревожных глаз. В сенях хлопнула дверь. Катюша отшатнулась от Малахова. Поспешно поправила волосы... Запыхавшаяся, красная от мороза, вбежала Олюнька. Она бросила сумку на скамейку и тут же нахмурила свои реденькие брови, увидав незнакомого высокого военного. И сразу вспомнила: — Дяденька Вася! Малахов схватил ее за худенькие плечи, поднял к самому потолку. — Как же ты выросла, Олюнька! Как выросла! Я бы тебя и не узнал. — А я вас узнала! — радостно закричала Олюнька. — Как вошла, так и узнала! — Ну, за то, что сразу меня узнала, надо тебе сделать подарок. — Малахов достал из чемодана большую куклу с закрывающимися глазами, в роскошном платье и настоящих кожаных туфлях. Олюнька так и замерла от восторга. Несколько раз порывалась взять куклу и не решалась. Наконец схватила, прижала к груди и заметалась по комнате. С завистью глядела она, как у других приезжали отцы с фронта, одаривали своих ребят, и только ей не от кого было ждать подарка. Она никогда не видела отца. — Мам, теперь дяденька Вася от нас не уедет? Он с нами будет жить? Катюша взглянула на Малахова, улыбнулась: — С нами. Олюнька захлопала в ладоши. abu abu abu — Если бы ты знала, как я рад, что вижу тебя, — говорил на кухне Малахов Катюше. — Что такое ты со мной сделала, не пойму. Она ласково коснулась его руки. abu — Ты-то любишь меня? — Люблю, Вася... Малахов радостно засмеялся: — Давай завтра запишемся и отгуляем свадьбу. — Уж больно ты скоро, Вася. Где же за один день управиться? Она нерешительно потрепала его волосы. abu abu — Я уж сколько жду! — И еще недельку подождешь... abu Малахов прошел в горницу. Катюша постояла в раздумье, затем сняла с постели пуховик, одеяло, подушку. Перенесла в кухню. Здесь будет Василий спать. А для себя и дочки приготовила на кровати. abu Олюнька лежала в постели. Обрадовалась, когда к ней легла мать. Засучила ногами. Они у нее были холодные, как ледяшки. — Маменька, погрей. Она уснула быстро, свернувшись калачиком. abu Было темно и тихо. Но Катюша знала, что Малахов не спит и, наверно, вот так же, как она, беспокойно прислушивается к каждому шороху. И вдруг посветлело. Это вышла из-за облака луна и залила зеленоватым светом, словно водой, всю комнату. Катюша лежала не шевелясь. Боялась, что Василий подойдет к ней. Но Малахов не подошел. И за это она ему была благодарна. Легко и весело металась утром по кухне. Накрывала на стол. Провожала Олюньку в школу. abu abu abu Через неделю, как и было задумано, сыграли свадьбу. 3 Наступила пора душевного отдохновения. Все, что было сопряжено со смертью, с горем, с тяжелым ратным трудом, — все осталось позади. Руки искали работы. Они могли копать землю, рубить дома, выращивать хлеб. Работать, работать, работать! Строить свое счастье. Жить в семье. Видеть каждый день жену. Уже больше не писать ей писем, а разговаривать. Вот так, просто, сидеть и разговаривать. Заставить смеяться мать. Эвон я, живой, здоровый! Забирать по утрам ребятишек в постель, обнимать их, рассказывать страшное, но непременно с веселым концом. Это ли не жизнь? Малахов был счастлив, как и каждый вернувшийся с войны здоровым. А тут еще любовь! Та самая, по которой с ума сходил в блиндажах. Теперь можно целыми часами смотреть в ярко-синие глаза. Здесь они, рядом! Они стали еще ярче. От любви? От счастья? Наконец-то и к ней пришла самая настоящая любовь. Как неохота уходить из дома на работу! «Милый ты мой Васенька. Что бы еще тебе сделать хорошего? Чем бы побаловать?» А уж он и сам не знает, что бы еще сделать ей приятного! На морозе, на ветру покрыл заново дранкой крышу сарая. Сменил пол в хлеву. Переколол все дрова. Что бы еще сделать? — Отдохни. — От чего? Разве устанешь! Ну, как ты сегодня работала? Так еще никто не спрашивал! — Устала? Об этом тоже никто не спрашивал. — Ну зачем плакать-то? — Так это... Просто хорошо мне... С какой гордостью шла она по улице с мужем! С какой важностью раскланивалась. Никого нет лучше ее Васеньки. abu Три дня он пробыл дома. Другой бы за месяц столько не сделал, сколько наворочал он в эти дни. Но пора подумать и о колхозе. Председатель сидел за столом в маленькой комнате и стряхивал с пера на пол прилипшую грязь. Это был тяжелый, с отвислыми плечами человек, в засаленном пиджаке, седой, с красным лицом. От него только что ушли бригадиры. Всюду валялись окурки. Воздух посинел от самосада. За черным окном валил снег. Большие хлопья скользили по стеклу. — Отдохнул? — окинув Малахова большими, навыкате глазами, спросил председатель. — На работу хочешь? — Пора. — Полушубочек-то у тебя беленький. Но, понимаешь, начальства своего хватает. А вот навоз на поля возить — наищешься. Как? А? — Какое дело нужней, такое и поручайте, — улыбнулся Малахов. Он говорил искренне. Ему было все равно, где работать. Он видел, что за время войны колхоз ослаб. Много земли пустовало. Урожаи низки. С кормами трудно. Поэтому был готов взяться за любое дело. И в войну он меньше всего думал о себе. Выполнял долг, и все. Но эта самоотверженность, честность сделали свое. Он быстро стал младшим лейтенантом. Это его ничуть не изменило. Он таким же остался, когда ему дали взвод, роту. Он командовал, преследуя две задачи: как можно больше уничтожить противника и меньше потерять своих. Простой хозяйский расчет. Никакой романтики в войне Малахов не видел. Это была грубая, тяжелая, опасная работа. Он старался выполнять ее добросовестно, потому что так нужно Родине... abu abu — Ну, молодец, понимаешь, а то у нас с этим делом плохо. А землицу надо кормить. Скажешь Лазареву, бригадиру, что я тебя к нему направил. abu Малахов натянул поглубже ушанку. Уже светало. Алая морозная зорька разгоралась за Волгой. Но крупные звезды еще мерцали. На конюшне Малахов запряг лошадь и выехал. Он испытывал необычную легкость. Глядел по сторонам — на дома, в которых, наверно, пробудились ребятишки и теперь собираются в школу. На реку, по которой движутся подводы с сеном, — это их отцы успели съездить к дальним стогам. Глядел на поля, спящие под снегом. На зорьку, выпустившую солнце, отчего упали на розовые снега длинные тени деревьев. abu Навоз складывали тут же, у фермы, по обе стороны от прохода. Получалась своего рода траншея. Малахов скинул полушубок. Ухватил железными вилами сверху тяжелый пласт навоза. Бросил его на доски, прикрывавшие дровни. Сначала было холодновато в одной гимнастерке, но чем быстрее он орудовал вилами, тем становилось теплее, и к концу, когда уже сани были загружены, стало жарко. Погоняя лошадь, он быстро зашагал по дороге. Визжал под железными полозьями снег. Как ключевая вода, был чист воздух. И все вокруг было до того хорошо, что Малахов даже засмеялся. Если говорить о радости жизни, то она была именно теперь. Все просто и совершенно ясно. Он работает. Эта работа нужна людям. Чем больше он сделает, тем будет лучше. И еще хорошо потому, что уставшие за войну нервы отдыхают. Он направил сани в сторону от дороги и, сам утопая по колено в снегу, побежал рядом с идущей рывками лошадью. И опять, сбросив полушубок, работал. В одну из поездок он повстречался с Катюшей. abu abu abu abu — Это кто тебя поставил навоз возить? — спросила она. — Анисимов, председатель, — простецки улыбнулся Малахов. — Что он, с ума, что ли, сошел! — грубо сказала Катюша. — Его бы, черта сутулого, заставить возить. Не езди больше, Вася. — Ну что ты? Вывозка-то подзапущена! abu — Зря согласился. Надо было с самого начала себя поставить. Куда это годится — капитан, и вдруг возишь навоз. — Да ведь я же колхозник. До войны мало ли его перевозил! Но Катюша никак не могла смириться с тем, что его поставили на такую работу. И, еще мало зная мужа, не понимала, на самом ли деле он ничего не видит зазорного в том, что возит навоз, или же прикидывается, что это ему не обидно. Вернулся Малахов домой затемно, усталый, но довольной. — Дяденька Вася, а я сама сегодня решила задачки, — прыгала возле него Олюнька. — Молодчина! Я же знаю: если ты захочешь, всех лучше можешь учиться. Катюша принесла ужин. Все приготовила и уселась против мужа. Каким длинным показался ей прошедший день! Несколько раз она забегала домой, думая, что и Василий догадается заглянуть. Но он и отобедал-то без нее. Только мельком удалось увидеться у фермы. А сердце хотело иного: ввек бы не расставаться. Вот так сидела бы и все смотрела на него. «Миленький ты мой, хорошенький ты мой», — приговаривала бы в душе. Малахов затуманенными от сырости и усталости глазами встретился с ее взглядом и, словно не было за плечами морозного тяжелого дня, протянул через стол к ней руки, ухватил за плечи. Катюша тихо засмеялась, легко подалась и, закрыв глаза, нашла его горячие, сухие губы. И совсем было бы хорошо, только где-то глубоко-глубоко сидела заноза, обида на председателя. Не уважал он Василия, ее Васю, Васеньку... abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Наступил март. Ох уж этот март! До чего же теперь синее небо. Солнце еще ходит по его краю. Но скоро оно подымется и начнет так пригревать, что снег сразу осядет и побегут ручьи. Со стеклянным звоном будут рушиться сосульки. Лед на Волге, этот крепкий лед, по которому ходили машины, станет слабым. Деревья, всю зиму зябко стучавшие ветвями, мягко зашумят, радуясь теплому ветру. Прилетят грачи, важно будут расхаживать по полям, словно проверяя — не случилось ли чего с землей за время их отсутствия. А земля будет лежать перед ними теплая, разомлевшая. Каждый год приходит весна, всегда радуя и никогда не надоедая. Каждый год вскрывается Волга, и всякий раз это событие для жителей Селяниц. Нынче она вскрылась в апреле. Вода подступила к домам. abu abu abu abu abu abu abu На другой день по селу ездили на лодках. Ребятишки вели морское сражение на плотах. К стенам домов подбивало густое сусло нефти, пролитой пароходами и баржами. abu Вода постояла три дня и, оставив в огородах среди борозд мелкую плотву и окунят, отступала в свое ложе. abu abu abu К этому времени земля хорошо поспела. В колхозе началась пахота. Бригадир Лазарев, татуированный минным взрывом — с синими пятнами на лице, поставил Малахова на плуг. abu Василий в первый же день дал две нормы на перелогах. Задерненная земля, чуть ли не всю войну пролежавшая в покое, поросшая местами мелким ольшаником, покорно пошла под его сильными руками в отвал. abu В короткие минуты отдыха Малахов, словно впервые, видел нежную зелень трав, далекие холмы за Волгой. С высокого неба ему пели песню трепещущие жаворонки. Он жил, окруженный со всех сторон счастьем, потому что счастье было в нем. Конечно, его работа не могла пройти незамеченной. На одном из партийных собраний Дуня Свешникова похвалила Малахова и предложила ввести его в состав партийного бюро как человека серьезного и работящего. В этот день Катюша не знала, как усадить мужа, чем порадовать. Одно время она уже стала подумывать, что у него совсем нет гордости. Куда ни пошлют, всюду идет. Теперь поняла: не такой уж он простой, как кажется. abu Того и гляди, парторгом станет... На виду будет. После ужина они пошли на Волгу. Это были для них любимые часы. Они садились под обрывом. Волга в этом месте была неширока. Но люди на том берегу казались совсем крошечными. Вдоль реки тянулись поселки с фабричными трубами, деревни с силосными башнями. Хорошо было смотреть на все это в вечерний час, когда Волга погружалась в спокойный полусвет отшумевшего дня. Чем больше густели сумерки, тем река становилась красивей: всходила луна. Вода у берегов была темная, к середине синела и переходила в оранжевую. Луна плавно качалась в оранжевых волнах. Тихий ветер шуршал прибрежными травами. Вверх по реке подымался освещенный огнями пароход. Иногда на середине реки появлялись багровые костры. Было видно, как взлетают в ночное небо султаны искр. Неожиданно из темноты возникал человек, освещенный огнем. И тогда становилось ясно — плывут плоты. Стоял поздний час, когда они вышли в этот день. abu abu По улице ходили девчата. Сильными голосами они пели грустную песенку о неудачливой любви. Пели и, наверно, не верили весне. Далеко уже остались последние дома, затихли девичьи голоса. abu abu Малахов с Катюшей шли берегом Волги. Она прижалась к его руке и негромко запела. Ее мягкий голос словно вливался в тишину вечера. Из-за моря, моря теплого Птица прилетела, На мое окошко девичье Отдохнуть присела. — Ты скажи мне, птичка дальняя, — Я ее спросила, — Где любовь моя все бродит, Или позабыла? От реки поднимался туман. И Малахову казалось, что песня доносится к нему из воды, немного печальная, чего-то ждущая. Он пошел тише. Отвечала птица дальняя: — Не скорби, не сетуй. Коль весной любовь не явится — Значит, будет к лету. Улетела птица дальняя, За лесочком скрылась. Только в сердце, в сердце девичьем Вера появилась. — Вот и пришла моя летняя любовь... — ласковым, теплым голосом сказала Катюша и прижалась к руке Малахова. — До чего же мне хорошо! Думается, ничего больше и не надо... Нет, еще хочу одного. — Она помолчала и чуть не шепотом промолвила: — Героем хочу стать. Золотую Звезду получу, орден Ленина мне дадут... abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Так миновало лето. Подошла незаметно осень. Все это время Катюша жила напряженно. Сказав только мужу, и то однажды, о своей заветной мечте, она словно и забыла про нее. Но не было дня, чтобы не думала об этом. Что ею руководило, она и сама не знала. Хотелось ли славы, чтобы стать вровень с Василием, у него было несколько орденов, к тому же капитан, и ей почему-то казалось, что она не достойна его, или уж наступил такой час в ее жизни (ведь не было ни одного собрания, чтобы не говорилось в те дни о развитии животноводства по всей стране), когда действительно хочется работать засучив рукава; или еще что-нибудь, но только Катюша порой стала забывать даже свой дом — так ее захватила работа. И раньше она бывала в соседнем животноводческом совхозе, теперь же зачастила. Перезнакомилась со всеми доярками, со старшим зоотехником. Приглядывалась, прислушивалась, спрашивала. И, словно пчела в улей, тащила все полезное на ферму. Пастухам от нее не стало житья. Она к ним приходила среди ночи, проверяла, как они пасут, ругалась, если заставала своих коров на избитой траве. Не ленилась подкашивать для них зеленый корм. Подсаливала траву. Стала составлять рационы, пробуя то одно, то другое, лишь бы угодить вкусу коров. И запаривала корма, и рубила тяпкой, и кормила целыми клубнями и морковинами — только бы поднимался надой. abu Глядя на нее, и другие доярки стали стараться. Толстуха Анисья Чурбатова вначале ругала Катюшу, а потом стала присматриваться, как та доит, как массаж делает, чем кормит, и сама незаметно увлеклась. Надой на ферме возрастал. Председатель Анисимов радовался. — Вот, понимаешь, дела какие пошли, — говорил он Дуняше Свешниковой, — ты теперь, значит, налаживай соревнование. Твоя обязанность. — Без тебя и постель-то холодная стала, — жалея Катюшу, ласково говорил Малахов. — Ничего, Васенька, — устало улыбалась Катюша. — Немного уж до января осталось. Еще два месяца, а там и кончится год. Теперь бы только холода не снизили надой. Уж больно ферма-то у нас нетеплая... И снова днями и ночами пропадала на работе. Приходила домой усталая, почти ничего не ела и засыпала, чуть голова касалась подушки. И добилась своего. Исхудалая, с тяжелыми кулаками, как-то сразу обессиленно повисшими вдоль тела, она слушала чей-то далекий мужской голос, говоривший по радио о присвоении ей звания Героя. Вместе с ней наградили орденами четырех доярок. И не успела пройти эта радость, как вскоре вызвали всех награжденных в облисполком. abu — Сторонись! — опьянев от счастья, кричал Малахов, пустив во весь ход лучшего жеребца Жереха, гнедого красавца с белыми бабками. — Героиню везу! Катюша смеялась, принимая всем сердцем буйство Василия. Они летели вдвоем в легких саночках по снежным полям на далекие огни большого города. Позади них неслась тройка. Доярки громко вскрикивали на ухабах, пели песни. И все это было похоже на свадьбу. А потом Малахов сидел и ждал ее у каменного подъезда. Можно было и его пригласить в зал, где вручали награды, но начальство почему-то не догадалось этого сделать, и Малахов остался у лошади. Он уже несколько раз соскакивал с саночек. По-извозчичьи хлопал руками, согревался. Пристукивая валенками, поглядывал на большие окна, задернутые тяжелыми занавесями. Переводил взгляд на массивные двери, все думая: вот-вот выйдет. Но торжество вручения затягивалось. Он вспомнил, как ему на фронте вручали ордена, — тогда это делалось быстро, а тут тянулось без конца. По голому небу свободно катилась круглая луна, обещая ночью мороз. Неожиданно послышались звуки духового оркестра. Играли гимн. И Малахов понял, что торжественное заседание закончилось. Но прошло еще около часа, прежде чем Катюша появилась, окруженная людьми. Оторвавшись от них на минутку, она подбежала к мужу и, торопясь сказала, чтобы он ехал один, потому что секретарь обкома Шершнев довезет ее с двумя лучшими доярками до колхоза на своей машине. Сказала и тут же вернулась к высокому, в фетровых бурках, человеку, который уже открывал дверку в машину и по-хозяйски приглашал Катюшу. Эх, если бы знал Малахов, к чему все это приведет, вряд ли остался бы в стороне. Он подошел бы к Шершневу и не позволил бы увозить Катюшу, когда есть рядом он, ее муж. Но он ничего не знал. Дождался, пока машина ушла, и тихо поехал обратно. Малахову было больно, что Катя так легко отстранила его. Но тут же он понял, что ее осуждать не следует. Она хочет взять все, что выпало на этот день. Такое не часто случается. Только подумать: человек, живший обычной жизнью, который, и о себе-то был самого простого мнения, возносится на гребень славы... Как же тут отказаться? Нет, здесь все правильно. И нечего ему обижаться. И конечно, ни в какое сравнение не может идти его маленькая обида с той ликующей радостью, какой охвачена Катюша. Так думал Малахов, возвращаясь в колхоз. Уже на полпути ему повстречалась машина секретаря обкома. Ослепив, она заставила потесниться. И когда проехала, ночь показалась еще темнее. Но вскоре глаза привыкли. От белых кустов по-прежнему падали синие тени. Далеко темнели избы села. Малахов погнал коня. Она ждала его. На ее груди блестела Золотая Звезда и чуть пониже светлел орден Ленина. Малахов, не раздеваясь, шагнул к жене, взял за руки, обнял, поцеловал в глаза. — Ну прямо как в сказке, — прошептала Катюша, устало припадая ему на грудь. — До чего же все хорошо... И этих слов и доверчивого движения было вполне достаточно Малахову, чтобы окончательно забыть свою маленькую боль. 4 Председатель колхоза Анисимов любил выпить. В этом он ничего не находил зазорного, лишь бы дело шло. Его часто можно было видеть в чайной. Грузный, с красным нездоровым лицом, он тяжело дышал в лицо своему собеседнику. А собеседников хватало. Это были люди его колхоза, которым надо было обделать какое-то свое дельце: поехать ли в город на неделю, заняться ли своим хозяйством. Они угощали Анисимова. И он разрешал. Пьяницы всегда добры. — Вот, понимаешь, как надо руководить! — говорил он, отхлебывая пиво. — Сколько орденоносцев в колхозе! Герой есть! Не комар под зонтиком. Понимаешь? Вчера поставил Луконину заведовать фермой. abu Он гордился, не зная того, что в райкоме партии уже стоял вопрос о замене его Катюшей Лукониной. Кроме пьянства Анисимова была еще одна причина для его снятия: секретарь обкома Шершнев любил выдвигать деятельных людей из гущи народа. Ему нравилось видеть их в залах заседаний, с орденами, медалями, депутатскими значками, знать, что теперь они, вовремя замеченные им, руководят делами. Поэтому достаточно было ему сказать секретарю райкома: «А чего это вы в черном теле держите Екатерину Романовну Луконину? Или считаете, что пьяница Анисимов более достоин руководить колхозом?», как сразу стало очевидно, что Луконину сделают председателем. Рекомендация райкома — это доверие. Поднятые вверх руки колхозников — это решение. И Катюше пришлось взяться за большое, сложное дело — колхоз. Малахов каждый вечер усаживал ее за стол, закрывал дверь, чтобы никто не мешал. В свое время он окончил среднюю школу, много дала армия. Ему легче было разбираться в книгах по агротехнике и уже своими словами рассказывать жене о преимуществах севооборотов, о планировании хозяйства, но Катюша, не привыкшая к учебе, задерганная всякими делами за день, плохо понимала его. На лице ее появлялось тупое, бессмысленное выражение. — Ах, да зачем мне все это! — чуть не плача от досады на свою непонятливость, говорила она. — Наука, наука!.. Вон мои коровы и без науки но пяти тысяч литров дают. Малахов снисходительно смеялся. — Как же без науки? — говорил он. — А разве тебе мало зоотехник помог? А рационы? Вот послушай-ка, что я в этой книжке вычитал. Толковое дело там придумали. Маслозавод поставили. И только стоило коснуться практических дел, как сонливость у нее пропадала. — Ну-ка, ну, расскажи. Малахов рассказывал. На бумаге вычислял, какую экономию в транспорте дает такой маслозавод, — не надо каждый день отвозить молоко, достаточно один раз в неделю сдать масло. Появится снятое молоко, оно пойдет на корм телятам. — Вот это да! — оживлялась Катюша. И вскоре горячо убеждала членов правления, что надо строить такой завод. Ехала к Шершневу (в тот раз, когда он ее провожал, прямо сказал. «Заходи ко мне. Звони, не стесняйся. Всегда помогу»). И возвращалась и Н-ска с сепараторами, с центрифугой. — Васенька, ты мне не читай книжки. Читай сам. А что интересное — скажи. — Неужто? — повторяя ее любимое словцо, смеялся Малахов. — Ты вроде Олюньки: кто бы за нее сделал задачку. — Ну, Васенька... Ну, миленький... — ластилась к нему Катюша. — Ведь я же не виноватая, что мало училась. abu abu abu abu — Ладно. Вот слушай. — И читал ей, как в одном колхозе поставили картофелетерку. — А у нас сколько гниет мокрой картошки. Вот бы ее пускать на крахмал, а барду — свиньям. — Золотой ты мой Васенька, — обнимала его Катюша, — ну до чего же у тебя головушка светлая! Построили картофелетерку. abu abu abu abu Так как Шершнев внимательно относился к делам колхоза, то нововведения Катюши Лукониной были замечены. В один из сентябрьских дней приехали в колхоз двое из областной газеты. Катюша с гордостью показывала маслозавод и картофелетерку. Но фотокорреспондент не стал снимать эти «объекты». Уж слишком они показались ему примитивными — маленькие полутемные сараи. И сфотографировал Катюшу. Другой же, круглолицый, толстый, подробно все расспросил, записал. И они уехали. Через неделю в газете появилась большая статья с фотографией Екатерины Романовны. По словам корреспондентов, заводы представляли значительный интерес. Теперь уже слава о Катюше пошла как о председателе колхоза. Несколько раз в этот вечер она брала газету. Удивленно смотрела на снимок. Перечитывала статью. — Пойдет дело, пойдет! — радостно говорил Малахов. — Только учиться надо. — Это ж ты придумал, Васенька, а они мне приписали. — А я бы для тебя и не такое еще сделал! — в порыве душевного подъема сказал Малахов. — Ну так и я для тебя сделаю, Васенька. Спасибо скажешь. — Что сделаешь? — Подожди чуток. Узнаешь. Теперь уже поступь у нее стала уверенней. Распоряжения тверже. «Хорошо бы заложить теплицу», — как-то посоветовал ей Шершнев. Она согласилась: «Плохо ли иметь свою теплицу? Всегда ранние овощи». abu Но для этого нужны были деньги. Она нашла их. Узнала, что на севере картофель в пять раз дороже, чем на рынке в своей области. Никому ничего не говоря, Катюша съездила в управление железной дороги и там добилась двух вагонов для отправки картофеля на Кольский полуостров. — Васенька, ты повезешь, — радостно сияя глазами, сказала она, ожидая, как обрадуется муж. Это она сама ведь, без него, придумала. Но, к удивлению, Василий не разделил ее радости. — Нехорошее это дело, — сказал он. — На спекуляцию похоже. — Какая же тут спекуляция? Свое продаем, не купленное. На что строиться-то? Поезжай, спокойная буду. Уж знаю — ни копеечки не пропадет. — Не поеду! И тебе не велю. — Неужто! — Катюша обидчиво поджала губы. — Ладно, если не хочешь — не надо. Только не мешай мне. abu abu abu abu abu Вагоны с картофелем ушли. abu Вернувшись с Кольского полуострова, заведующий конефермой Серегин сдал в колхозную кассу столько денег, что вопрос о теплице можно было считать решенным. Сдав деньги, он сразу же отправился на конюшню. abu abu abu abu abu abu Там он застал тренера Карамышева, чистившего лошадь. Это был ладно пригнанный, ухватистый человек лет под сорок. Бывший кавалерист. — Здорово, Петр, — сказал Серегин. — А, Никифор Самойлович, наше вам, — приветливо ответил Карамышев, снимая с правой руки щетку. — Как съездилось? — Подходяще. — Серегин придирчиво осмотрел ближние денники. Отметил чистоту. — ЧП никаких? Карамышев недоуменно поглядел на него. — А что тебя интересует? — Как что? — удивился Серегин. — Все интересует. К ним подошел Малахов. — Тогда вот у него спрашивай, — ответил Карамышев. — Почему у него? — спросил Серегин. — Так ведь он же заведующий фермой-то! — чуть не закричал Карамышев, поняв, что Серегин ничего не знает о том, что его сняли с заведующих. — А я кто? — спросил Серегин, и руки у него дрогнули. — Разве с тобой не говорила Екатерина Романовна? — спросил Малахов. Он был твердо уверен, что Серегин сам захотел перейти на другую работу. — Ловко, язвия б вас взяла, орудуете! — плюнул Серегин и хлопнул дверью так, что в одном из денников вылетело стекло. — Плохо ты сделала, сняв Серегина, — в тот же вечер говорил Малахов жене. — Была печаль, — беззаботно отмахнулась Катюша. — Ты про другое говори: Шершнев обещал дать самый крупный завод нам в шефы. Теперь-то уж построим такую теплицу!.. — Теплица теплицей, — в раздумье сказал Малахов, — но с Серегиным нехорошо получилось. Обидела ты человека, да и обо мне не подумала. — Да о тебе только и думала, Васенька мой. И брось-ка ты голову ломать. Ведь я председатель. Герой. Неудобно, чтоб муженек навоз возил. Тем более капитан... 5 Однажды в конце января в колхоз приехал Шершнев. Катюша увидела знакомую «Победу» из окон конторы. Торопливо сунув бумаги в стол (она стеснялась своего почерка: он был тяжелый, неровный, с таким нажимом пера, словно Катюша стремилась проткнуть бумагу), надев шубку, она выбежала навстречу секретарю обкома. Шершнев стоял возле машины, крупный, с короткой шеей. Внимательно осматривал серыми глазами из-под лохматых бровей село. — Здравствуйте, Сергей Севастьянович! — и радостно, и взволнованно сказала Катюша. — Даже и не позвонили, что приедете. — У нее было то состояние непринужденности, когда человек твердо знает, что его ожидает только хорошее. — А я люблю вот так нагрянуть. Внезапно, — рокочущим басом ответил Шершнев и улыбнулся, смотря в то же время серьезным взглядом. — Ну, показывайте хозяйство. Неподалеку от него стояли двое. В одном из них Катюша узнала журналиста. Другого видела впервые: был он высок, сутул, в больших очках на маленьком лице. — Ваш колхоз должен стать гордостью области, — говорил Шершнев, широко шагая по укатанной дороге. abu — Во всем необходимом обком поможет вам, но... — он погрозил Катюше, — чтобы подобных поездок на Кольский полуостров больше не было. Вы должны высоко нести свой авторитет. От холодного блеска его глаз Катюше стало не по себе, и она была рада, когда Шершнев вошел на ферму. Коровы тихо позвякивали цепочками, которыми их привязывали к стойлам. Доярки почтительно смотрели на гостей. — Непременно автопоилку установить, — обернулся Шершнев к высокому сутулому спутнику. Тот записал. Выйдя из коровника, Шершнев так же быстро осмотрел телятник, спросил: «Есть ли падеж?» и, услыхав, что нет, удовлетворенно кивнул головой. — Вашему колхозу надо стать застрельщиком по сохранению молодняка, — сказал он и посмотрел на журналиста. Тот что-то записал. — Сколько у вас дворов? — спросил Шершнев у Катюши. — Двести. — Приготовьтесь принять еще восемьдесят. Ваш колхоз будет укрупнен. Войдет деревня Рыбинка. — Это и есть маслозавод? — несколько удивленно спросил он, войдя в полутемное помещение, и покосился на журналиста. Журналист напыжился, покраснел. — Побольше света. Оштукатурить, — строго сказал Шершнев и, заметив заведующего с папиросой во рту, добавил: — Не курить! Малахов помогал Карамышеву убирать денники, когда вошел Шершнев. И Малахов и Карамышев машинально встали, увидя грузную фигуру, двигающуюся на них. Кони нервно переступали в денниках. Стучали копытами о деревянный пол. Гнедой-младший, горячий двухлеток, диковато косил темным глазом. Шершнев внимательно всмотрелся в Малахова, увидал его, всего подтянутого, с ясными глазами, смотревшими открыто и честно, и приветливо кивнул головой. Чуть позади него шла гордая, счастливая вниманием секретаря обкома Катюша. Малахов ждал, что она остановит Шершнева, что-нибудь скажет, но она даже не взглянула на мужа. Они прошли. Малахов, поймав себя на том, что стоит по команде «смирно», горько усмехнулся. abu abu abu abu abu abu Когда он пришел домой, сразу понял, что Шершнев был здесь. Катюша убирала со стола. Перед ней стояли тарелки с объедками, недопитый в стаканах чай. Увидев мужа, Катюша счастливо улыбнулась, что Малахов не мог не спросить, что с ней. — Даже и не верится, — ответила Катюша. — Сергей Севастьянович сказал, что меня будут рекомендовать депутатом в Верховный Совет. Малахов сдвинул брови и ничего не сказал. — Ты не рад? — Не знаю... abu — Чего ты не знаешь? — abu abu Катюша смотрела далеким взглядом в окно, на Волгу. 6 И вот Екатерина Романовна Луконина стала депутатом Верховного Совета. За нее агитировали, ходили по домам молодые и старые люди. Они рассказывали избирателям биографию женщины, которая от простой доярки поднялась до председателя колхоза, инициативного, знающего свое дело. И просили избирателей отдать за нее свои голоса. Она сама выступала на предвыборных собраниях. Ей аплодировали. Потом, ранним утром, люди потянулись к освещенным огнями домам. Репродукторы разносили в морозном воздухе бодрую, праздничную музыку. Многие, прежде чем опустить бюллетени, писали слова, полные любви и уверенности, что славная дочь народа выполнит их наказы. Уже вечерело. Валил густой снег, мокрый, тяжелый. Музыка продолжала играть, но праздничная приподнятость угасла. Торопливо расходились по домам прохожие. Малахов в раздумье шагал к Дому приезжих. Не доходя двух кварталов, он увидел на стене плакат с портретом жены. Качающийся свет висячего фонаря косой полосой освещал его, оставляя в тени широко раскрытые, словно удивленные, глаза Катюши. — Ох, Катя, Катя, далеко ты пошла, — прошептал Малахов. — Трудно тебе будет. abu abu В Доме приезжих было шумно. В буфете мужчины и женщины немного подвыпили, громко разговаривали и хохотали. Бригадир Лазарев ликующе закричал: — Капитан, ходи сюда! Мы ж тебя любим! — Он налил стакан и поднес Малахову. — За твою Катерину! За нашу Катерину! Дуня Свешникова, раскрасневшаяся от вина, блестя черными зрачками, прижала к груди руки. — До чего же я радостная! Я ли Катю не знаю! Пришла к нам с ребеночком. Бабы смеялись. А она вон куда метнула! — И неожиданно заплакала. — Мы тебя любим, капитан, — обнимал Малахова Лазарев. — Ты вот и пришлый вроде, а наш. Потому как фронтовик. Война всех нас сроднила... Он что-то еще говорил. Его перебивали другие. Тянулись к Малахову со стаканами, чокались. И все хвалили Катюшу. И его, Малахова. И ему становилось хорошо и спокойно. Но из угла на него хмуро смотрел Серегин. Руки у него, как и всегда, безвольно свисали вдоль тела. Малахову сейчас очень не хотелось, чтобы кто-то сердился, угрюмо смотрел на мир. — Никифор Самойлович, — сказал он и пошел к нему. — Не трожь, — глухо сказал Серегин. — Да брось ты, не сердись. Я уйду с фермы, — раскрываясь сердцем все больше, сказал Малахов. — Принимай ее! — Ну, конечно, мужу депутатки можно ни хрена не делать! — насмешливо сказал Серегин. abu Малахов побледнел. В комнате стало тихо. Откуда-то донеслась песня. Все смотрели на Малахова. И неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не Дуняша Свешникова. Она заслонила Малахова и закричала на Серегина властно и гневно: — Чего руки тянешь? Я ж тебя знаю. Драться хочешь. Так не выйдет тебе! — И повернулась к Малахову: — А вам тоже нечего растравливать человека. Ну, взяли от него ферму, так уж теперь на попятки не ходить. И нечего больше болтать. Поехали домой! Возвращались с песнями, шумно, но Малахову казалось, что это нарочно кричат. abu Хмель прошел, и лишь осталась в голове тяжесть да в сердце беспокойное ощущение чего-то недоброго. Катюши дома не было. Но не успел он раздеться, как она пришла, затормозила Олюньку, начала кружить мужа. Смеялась и сразу становилась серьезная. — Ведь не может быть, чтоб не выбрали? — спрашивала она. — А если не выберут? Тогда стыда будет, стыда!.. — И закрылась ладонями. Но тут же опять засмеялась. abu — Ну чего ты такой? Ну чего? — досадливо морщила брови Катюша, видя в муже какую-то скованность. — Ровно ты не рад? Постучали в окно. Малахов отдернул занавеску. Стояла почтальон — тетя Галя. Олюнька выбежала на улицу и принесла телеграмму. «Поздравляю депутата высокой честью. Шершнев». Это значило, что голоса уже были подсчитаны, что она избрана. И только теперь Катюша поняла все то значительное, что произошло с ней. Она глубоко вздохнула, посмотрела на мужа. На ее лице появилась растерянная улыбка. — Что-то страшно мне, Вася... Чего я там делать-то буду. — Не знаю, Катя... Ты вот упрекаешь меня... А я боюсь... Она не дала ему договорить. Не такие ей слова сейчас были нужны. Шершнев — тот бы раскатисто захохотал. «Что еще за страхи? — сказал бы он. — Лукониной страшно? Хо-хо!» — А ты не бойся за меня, — встав перед мужем, сдержанно сказала Катюша. — И не тумань моего солнышка. Придет час, и ты подымешься. — А я еще не падал, Катя, — сурово сказал Малахов. Она круто повернулась к нему. Ее синие глаза холодно блеснули. abu abu — Ай, да и неохота мне говорить, — с досадой сказала она. — Там, вверху, поди-ка, знают, что делать. Еще не хватало, чтобы мы с тобой поссорились, Васенька мой. А коли наругают меня и взашей надают, — уже невесело добавила Катюша, — не к кому — к тебе приду жалиться. Это была опять она, его Катюша, и не стало сил у Малахова осуждать ее. 7 В самую ростепель она уехала в Москву на сессию. Малахов проводил ее и отправился на конюшню. Зайдя в тренинг, он застал Карамышева возле Жереха. Тренер чистил жеребца и, посмеиваясь, говорил: — Щекотно, а? Ишь ты, нежный какой. Щекотухи боишься. Важно, что ты это показал мне. На бегах я пощекочу тебя. А еще, может, чего боишься? — засмеялся Карамышев. abu Увидя Малахова, он вышел из денника. — Ну что, отправил? — спросил Карамышев. — Уехала. — Далеко пошла наша Екатерина Романовна, — почтительно сказал Карамышев. — И скажи ты на милость, как она быстро вознеслась. А еще говорят, человек не родится в сорочке. — А она что, в сорочке родилась? — улыбнулся Малахов. — Должно, в сорочке. Иначе как же? — А ты? — А что я? — А ты в сорочке? — Какая там, к ляху, сорочка! Матка не донесла до постели. На полу обронила. — Как Наполеона, — рассмеялся Малахов. — Ну? — не поверив, спросил Карамышев. — Так-таки Наполеона матка на полу и родила? — Говорю же. — Скажи на милость, какое совпадение, — покрутил головой Карамышев. — Это я запомню. — И неожиданно захохотал громко, во весь рот, так, что в денниках запрядали ушами лошади. — Его, верно, потому и прозвали: «На полу он!» — Давай-ка выпустим лошадей на прогулку, — сказал Малахов и сам открыл первый денник. Жерех ветром вылетел на свободу. За ним — Гнедой-младший. Звездочка тонко заржала, просясь на волю. Ей раскатисто и могуче ответил Жерех и заносился по кругу, кося фиолетовым глазом за ограду, где лежал простор, где можно было нестись напропалую. Гнедой-младший высоко вскинул задними ногами и пошел, задирая голову, вслед за Жерехом. — Да, — стоя рядом с Малаховым и любуясь лошадьми, произнес Карамышев. — Не знаю, правда, не знаю, нет, но вчера в чайной Серегин бахвалился, будто он первый надумал создать племенную ферму. Дескать, никому не сказывал, а сам, по собственному почину водил кобыл на случку в совхоз. Вот и пошли Жерех, Гнедой-младший и Звездочка. Теперь-то, говорит, легко Малахову племенную ферму заводить... — Пожалуй, он прав, — спокойно ответил Малахов. — С неба такие красавцы не валятся. — Да вот прав, а никто про это не знает, — недовольным голосом сказал Карамышев и подергал себя за ус. abu — А это очень важно, чтоб знали? — спросил Малахов, с любопытством глядя на тренера. — А как же? — встрепенулся гибким телом Карамышев. — На то и работаем, чтоб знали, кто что сделал в своей жизни. Взять хоть и Серегина. Придумал человек доброе для колхоза — его сняли, а тебе, выходит, честь и почет... abu Нет, ты вот так сделай, чтоб след остался! Прошло хоть и двадцать годов, а посмотрел в какую-нибудь запись, а там стоит фамилия и дело, которое человек совершил. Тогда будет справедливость. Карамышеву почему-то казалось, что после его слов Малахов будет с ним спорить, возможно, даже обидится. Но, к его удивлению, Малахов согласился. Больше того, стал говорить о том, что это здорово интересно, что такую книгу надо непременно завести в колхозе. Да, да, и пройдет время — все станет иным. Вместо этой старой деревни, с ее деревянными домами, с узкими, словно плачущими, окнами, с полутемными фермами, появится замечательный поселок, с такими же квартирами, как и в городах, с водяным отоплением, газом (прощай, русские печки!), с водопроводом. Открыл кран — и бежит вода. Не надо ее таскать с колодца. abu abu И вот тогда соберутся люди, станут читать книгу нашего колхоза и увидят, как все мы вместе и каждый в отдельности думали, настойчиво искали, чтобы свой колхоз сделать лучше. Это будет родословная инициаторов. Из поколения в поколение она станет расти. И какой-нибудь внук увидит дела своего дедушки. И, скажем, узнает, что Карамышев Петр Николаевич первым придумал книгу инициаторов нашего колхоза, с волнением закончил Малахов. abu Карамышев удивленно смотрел на него. Больше всего тренера поразила та взволнованность, с какой говорил Малахов. Случайно он перевел взгляд на лошадей, и увидел, как Гнедой-младший отвечает ему таким же ласковым движением. В этом было что-то очень хорошее, дополняющее слова Малахова. — Прямо скажу тебе, Василий Николаевич, ты разволновал меня, — глуховато сказал Карамышев. — Я как-то о том, что будет, мало думаю. А ты мне ровно окошко открыл. Да и то сказать, думать-то некогда. Работать приходится много. И как-то завязнешь в своих делах, и голову не оторвать от земли. А другой раз подымешь и такое, я тебе скажу, увидишь небо высокое, что дух захватывает... И захочется стать лучше, чище сердцем. — Карамышев помолчал, подергал ус. И вдруг громко захохотал. — Книга инициаторов! Я, говоришь, придумал? — И тронул руку Малахова. — Но только, слышь, давай в эту книгу впишем Серегина. По справедливости! — Ну а как же! Непременно Серегина впишем, — испытывая большое, ласковое чувство к Карамышеву, ответил Малахов. В тот же вечер он поговорил с Дуней Свешниковой. — Что ж, я не возражаю, — деловито сказала она. — При чем тут «не возражаю»! До тебя, видно, не дошло, — загорячился Малахов. — Ты подумай, как это хорошо будет, когда каждый на своем месте начнет искать. Находить новое. Творчество появится, понимаешь? Ведь об этом в газетах говорят. Чтоб не исполнители, а творцы у нас были! Дуняша наморщила лоб. Она была проста. Могла по-бабьи всплакнуть, посочувствовать и непременно сделать так, чтоб человеку стало хорошо. Колхозники ее уважали. Райком партии ценил за аккуратное выполнение всех указаний. abu К тому, о чем говорил Малахов, она сначала отнеслась чисто по-деловому. Есть Доска почета, Доска соревнования, Доска выполнения плана, пусть еще появится Книга инициаторов. Но Малахов сумел и ее зажечь так, что она не только дала согласие, но на другой же день сама съездила в райцентр, купила большой альбом для рисования и попросила старшую дочурку (у той был красивый почерк) крупно написать на альбоме, что это за книга, когда она начата, кому принадлежит. В ней появились первые записи: в самом верху — тренер Карамышев, предложивший идею самой книги. За ним шел Серегин — инициатор племеноводства на конеферме. Потом Екатерина Луконина, по предложению которой были построены маслозавод и картофелетерка. И комсомолка Верещагина, создавшая драматический кружок. Об этой книге сразу заговорили. Но так как желающих посмотреть ее было много, то Дуняша Свешникова, боясь, как бы книгу за короткое время не растрепали, придумала выносить имена инициаторов на большую доску возле конторы. Новое всегда влечет. Каждому захотелось тоже что-нибудь придумать. abu И к тому времени, как вернулась из Москвы Екатерина Романовна, список увеличился чуть не вдвое. Она приехала возбужденная, ошеломленная тем, что довелось ей повидать. Все эти встречи со знатными людьми, с генералами, академиками, писателями заполнили ее так, что все теснилось, требовало какого-то выхода. Ее потрясли своим величием залы Кремля, сама Москва, в которой ей не приходилось бывать раньше. Но возбуждение ее несколько померкло, когда она увидала себя окруженной повседневной жизнью, какой жил колхоз, со всеми его трудностями, массой мелочей, со слезами старух пенсионерок, которым почему-то заместитель Пименов не выдал картошки, с рапортами бригадиров о невыходах некоторых колхозников, с падежом поросят. А тут еще попалась ей на глаза Доска инициаторов. Прижмурив глаза, Екатерина Романовна долго стояла перед нею. Практическим складом своего ума она прекрасно поняла, к чему это ведет. Если бы только муж записал на себя маслозавод и картофелетерку, то на долю председателя ничего бы не осталось. И вышло бы так, что все думают, все умные, а ей нечего сказать и она вроде пустого места. Еще больше взвинтила ее заметка в районной газете, в которой хвалили Карамышева. abu — Прямо смех, — сказала она мужу. — Хоть бы уж ты додумался, а то на́ вот тебе — Карамышев! — Зато посмотри, что с человеком делается. Во всякое дело лезет. — Пусть за своим-то как следует смотрит, — тяжело шагая по комнате, сердито сказала Екатерина Романовна. И вдруг остановилась перед мужем. abu abu abu abu abu — Чего ж теплицу на меня не записали? Это все проделки, поди, Дуняшки Свешниковой! — Она хотела записать, но я был против, — серьезно глядя на жену, ответил Малахов. — Ведь это Шершнева инициатива... — Вона! — только и сказала Екатерина Романовна. abu abu abu abu abu abu abu Теперь она часто отлучалась из колхоза. У нее были еженедельные депутатские дежурства. Кроме того, ездила то в Н-ск, то в райцентр. Сидела в президиумах торжественных заседаний. К ней уже приезжали из областного издательства. Она рассказывала. За нее кто-то писал брошюрку о методах руководства колхозом. И ей давали на подпись уже сверстанную корректуру. Однажды приехали из кинохроники. И вскоре Екатерина Романовна, сидя среди своих односельчан в клубе, видела на экране себя, фермы, доярок. Сильный дикторский голос рассказывал о больших успехах, достигнутых колхозом «Селяницы». И хотя в колхозе были недостатки, они не упоминались ни на заседаниях, ни в печати. А отмечалось только лучшее, что было в колхозе. Колхоз «Селяницы» прочно встал в тот незыблемый ряд хозяйств, которые могут служить только примером. Все это убеждало Екатерину Романовну в том, что она правильно руководит хозяйством. abu abu abu abu Первое время, возвращаясь из поездок, она еще советовалась с мужем, рассказывала о том интересном, что видела, слышала. Но потом как-то перестала. Возможно, сказывалась усталость. А позднее — привычка, когда значительное становится обыденном. Она уже не расспрашивала Василия, как он живет. Часто обрывала с ним разговор на полуслове, как бы говоря, что все это мелочи, а ее интересуют большие дела. И это равнодушие к нему начало тревожить Малахова. Он чувствовал: Катюша отдаляется от него. Не прошло и месяца после того как вернулась Екатерина Романовна из Москвы, и снова ее вызвали в столицу. Уже оттуда она сообщила, что едет с делегацией в Закарпатье. Было в ее взлете что-то сказочное: «Впрямь в сорочке родилась», — удивленно думал Малахов, вспоминая слова Карамышева. Все эти дни, пока Лукониной не было, дела в колхозе вершил угрюмый, малоподвижный заместитель Пименов. abu abu abu abu abu abu abu Он целыми днями сидел в конторе, предоставив бригадирам полную свободу. Если они обращались к нему, то он обычно говорил: «Вот уж приедет председательша, тогда и решим», так что его вскоре оставили в покое. Разъезды Лукониной имели свои последствия. Колхоз без руководителя — уже не колхоз. Все работают, но нет единой руки, которая бы направляла. А тут еще пошли нелады с укрупнением. Скот из Рыбинки перегнали на молочную ферму в Селяницы. Коровы оказались малоудойными. Заведующая фермой Маклакова, вообще-то сдержанная женщина, начала горячиться, как только заметила, что общий надой по ферме стал снижаться. Заставила пастуха обратно гнать коров. Тот перегнал. Но корма остались в Селяницах. Бригадир по кормодобыванию Анастасьев, вместо того чтобы отвезти в Рыбинку сено, начал «пировать» — каждый день пропадал в чайной, где всегда была водка и бочечное пиво. А когда собрался наконец отвезти сено, оказалось, что сена уже нет. С досады он плюнул и пошел опять в чайную. В Рыбинке скот отощал. Надвигался падеж. Малахов кое-как расшевелил Пименова. И тот распорядился опять перегнать коров в Селяницы, пригрозив Маклаковой, что снимет ее с заведующих, если она не пустит скот на ферму. Та выругалась и пустила. Но теперь отказались работать доярки из Рыбинки. У себя они надаивали по три тысячи литров от коровы, получали дополнительную оплату, так как план надоя был всего две с половиной тысячи. Здесь же им план увеличили, и доплаты они лишились. В общем, началась такая неразбериха, что Пименов боялся и нос показать на ферму и с нетерпением ждал приезда Екатерины Романовны. А ее не было. На улицах Селяниц иногда стали раздаваться песни среди бела дня. Начались поздние выходы на работу. «Хоть бы Катюша скорее приехала», — тревожно думал Малахов. Она вернулась в конце мая. Еще задолго до прихода поезда Малахов приехал с Олюнькой на станцию. Май в этом году стоял солнечный, ясный. Вначале прошли дожди, потом установилась мягкая погода, и земля быстро оттаяла. По ночам после пахоты от нее подымалось тепло. Старики предвещали урожайный год. Но весенняя пахота прошла в Селяницах с запозданием. С большим трудом кое-как вышли на среднее место по району. И то еще спасибо Дуняше Свешниковой да Малахову. Каждый вечер они после работы обходили участки, подтягивали коммунистов, если те не справлялись с дневным заданием. А уж за коммунистами шли беспартийные. Малахову было особенно трудно говорить с людьми. Ему мало верили. «За бабу свою хлопочет!» — говорили одни. «Депутат, как же!» — вторили другие. И только потому не отказывались прихватить и вечерние часы, что боялись — пожалуется председателю. А председатель в колхозе — власть! abu abu Так уж лучше отойти от греха. Все это Малахов замечал. И, как всегда, ему было больно, что многие люди не понимают, где их счастье лежит. И порой думал о том, что люди еще не знают по-настоящему, не постигли глубокого значения коллективного труда. Что еще довлеет над ними власть своего куска, пусть малого, но своего. abu И тогда он готов был сам все сделать за всех, лишь бы доказать их неправоту. Сначала пионер, комсомолец, а потом коммунист, Малахов все слова партии, всю ее науку принимал в сердце как великую правду. И эта правда его никогда не обманывала. Он был счастлив верить ей. И не понимал и не любил тех людей, которые жили особняком, хитрили, думая только о себе. Малахов нетерпеливо поглядывал на большие круглые часы, висевшие у подъезда вокзала. Как и всегда, он испытывал радостно-встревоженное состояние, ожидая Катюшу. Сладкая тоска охватывала его сердце от одной мысли, что вот она сейчас явится. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Из дверей вокзала повалил народ. Малахов приподнялся в коляске, высматривая в толпе жену, и увидел ее веселую, смеющуюся. Около Катюши жалась Олюнька. Толпа их вытолкнула на площадь, и они уже свободно подошли к коляске. Малахов соскочил на землю. Встретился глазами с Катюшей и засмеялся от радости. — Вспоминал ли хоть? — передавая чемодан, спросила Екатерина Романовна. — Еще бы, — широко улыбнулся Малахов, — во сне стал видеть! — Дядя Вася, мама и на самолете летала! — радостно говорила Олюнька. — Расскажи, мама! — Ты-то расскажи, как жила? — Хорошо! Ну расскажи, мама! Они уже ехали окраиной, вдоль низеньких деревянных домов. В огородах копали землю. На припеке, у заборов, зеленела трава. Был май. Милый май, когда все раскрывается навстречу солнцу. — Чудно летать! — весело рассказывала Екатерина Романовна. — Все-то облака под нами. Ну все равно как зимой по сугробам едешь. abu abu А то вдруг облака пропадут, и далеко-далеко внизу — земля. Большая, без края. Аж сердце замирает. И домики махонькие, и дороги как вот жилы на руке. И по ним машины бегают, ровно божьи коровки. А то вдруг облака мимо нас стоймя идут. Ну прямо чудо... Ты не летал? — спросила она мужа. — Нет, — ответил Малахов, сворачивая на полевую дорогу. Она взглянула на него. Как обычно, он был опрятен: сапоги начищены, побрит. Но в этот раз он показался ей со своей опрятностью каким-то незначительным, словно только и умел, что держать себя в чистоте. А у нее перед глазами стояли приемы, какие ей оказывали в Закарпатье, номер в гостинице с ванной, которую она принимала два раза в день. Уж так ей понравилось купаться в ванне! — Еще, мама, расскажи что-нибудь! — Вот так и летала. Сначала страшно было, а потом приобвыкла. Обратно-то уж запросто. — Как Закарпатье? — спросил Малахов, погоняя тяжеловатого, но старательного жеребца Оврага. — Я ведь бывал там в войну. — Гор много. В городах чистенько. Домики опрятные. Но вообще-то ничего особого. На машине возили нас. Условия, конечно, создали нам хорошие. — Она сидела довольная, важная, как говорят, «знающая себе цену». — А тебе, доченька, я привезла костюм вязаный, — сказала она, прижимая к себе Олюньку. «Костюмчик привезла. Будто на базар съездила», — вдруг подумал Малахов. — Ну, что у вас нового? — донесся- до него голос жены. — У нас? У нас неладно, Катюша. abu Нельзя тебе так часто отлучаться из колхоза. Еле уложились в сроки по севу. Они ехали полями. По обе стороны от них свободно лежала земля соседнего колхоза. Дымились зеленым огнем озими, в наклонку работали женщины, высаживая рассаду. abu — Что ж так? — недовольным голосом спросила Екатерина Романовна. — Выходит, и положиться нельзя ни на кого? — Да ведь еще многого не сделано, — заметил Малахов. — Столько огрехов в хозяйстве, куда там! — Неужто! — отрывисто произнесла жена. — Ну да ладно, вот приеду, наведу порядок. А ездить я, Васенька, буду. Дела того требуют. Какой ж я депутат, если дальше своего колхоза носа не покажу... abu abu — Да ты погляди, что с колхозом делается! Не успели рассаду высадить, как сорняк забил. Мужики пьянствуют. С тебя ведь все спросится. — Велико дело — сорняки! Выполем. А что мужики пьют, так когда они не пили-то? И брось-ка об этом думать. Не порть встречу! — с досадой закончила она. Приехав в село, Екатерина Романовна не пошла домой, а сразу же направилась в контору. Пименов облегченно вздохнул, увидя ее. С удовольствием уступил место за председательским столом. — Ну, что здесь без меня наработали? — спросила она, сбросив с головы шелковый платок. — Да вот, добиваюсь концентратов. Как ты уехала, все обещают, — виновато ответил Пименов. Концентрированные корма для скота действительно было получить нелегко. По плановой разнарядке они всё выбрали. Но своих кормов уже не было. И Екатерина Романовна перед отъездом сумела через Шершнева добиться сверхплановых. Поэтому дело оставалось только за тем, чтобы их вывезти. — Э, хуже бабы! — сквозь зубы сказала Екатерина Романовна и позвонила в обком. Трубку взял Шершнев. Что-то спросил. Она ему ответила: — До отдыха ли, Сергей Севастьянович, и домой не заходила. Он еще ей что-то сказал. Она засмеялась. Пименов удивленно смотрел на Екатерину Романовну и не понимал, как это можно вот так свободно разговаривать с высоким начальством. Он же обычно бывал рад-радешенек, если начальство его не замечало. Переговорив с Шершневым, Екатерина Романовна опять стала серьезной. Сказала, чтобы Пименов наутро собрал всех бригадиров и заведующих фермами. Зазвонил телефон. Ее вызывал тот самый Иванов, который не отгружал концентраты. С ним она говорила полушутя-полусерьезно, но за ее шутками чувствовалась сила. — Вот так, Николай Иванович, давай-ка работать, — говорила она, постукивая пальцем по столу. — Чего прошу, так уж исполняй, а не то встретимся — последние волосенки с бороды выдерну. Не больно-то она у тебя густая. — И, положив трубку, сказала Пименову: — Наряжай машину. Да попроворней. Пименов опять не мог не удивиться тому, как быстро все решилось у Лукониной. После этого Екатерина Романовна еще с час пробыла в конторе. Просматривала сводки, документы учетчика, акты и собралась было уже уйти, как в комнату быстро вошла Дуняша Свешникова. — Бегом бежала, как узнала, что ты приехала, — тяжело дыша, сказала Дуняша. — Ну, как съездила, хорошо? — Съездила-то хорошо, а вот пока меня не было, вы чуть сев не завалили, — строго посмотрела на нее Екатерина Романовна. abu abu Опять зазвонил телефон. — Луконина слушает. Совещание? Хорошо. Буду. — Она поднялась. — Вот так-то, Дуняша. Порассказала бы, да некогда. — Я не за тем бежала, чтоб узнать, как ты съездила, — с обидой в голосе сказала Дуняша. — О колхозе хотела поговорить. Без тебя прямо как без рук. Последние слова, видимо, польстили Екатерине Романовне. Она снисходительно положила руку на голову Дуняше. Посмотрела в ее маленькие черные глаза, окруженные сеточкой морщин, и ей стало жаль эту невзрачную женщину, которой вряд ли когда доведется выйти в знатные люди. — Все-то ты ездишь на совещания, — продолжала Свешникова, — а колхоз — ровно ребенок заброшенный. abu — Был бы плох колхоз, ругали б, а нас всюду хвалят, — резко сняв руку, сказала Екатерина Романовна. — Да за что хвалят-то, Катюша? Все по старой памяти — за ферму да маслозавод. Передовой, передовой, кричат, а чего в нас передового? Вон сев-то еле вытянули!.. abu — Не пойму, чего вы тут паникуете. Мой тоже мне долдонит. И ты еще тут! Завидки вас, что ли, на меня берут? Поди-ка, Шершнев Сергей Севастьянович меньше тебя понимает! Ты вот лучше поглядывай за курями. По сводкам-то не ахти какие у тебя несушки. Да приготовь брудер: завтра цыплят в совхозе достану. abu И, не прощаясь, ушла. Вечер стоял теплый. Солнце спокойно уходило за Волгу. С пастбища гнали по улице скот. Коровы, мыча, расходились по прогонам. Овцы, жалобно блея, метались у закрытых калиток. Их тоскливо-тревожные голоса, знакомые с детства, как-то еще больше усиливали то сложное состояние, в котором находилась Екатерина Романовна. Ей все это было и близко, и дорого, и вместе с тем как-то не нужно. После Москвы и Закарпатья, этой совершенно иной жизни — большой, возвышенной, ей уже все, с чем бы она ни соприкасалась в своем колхозе, казалось мелким. Ее раздражали разговоры с мужем, со Свешниковой. Катюша была твердо убеждена в том, что эти люди (уж так получалось, и в этом она не виновата) оказались где-то далеко внизу, в то время как она поднялась, достигла верхов. И где им понять то, что ей совершенно ясно! Если Шершнев называет ее «самородком», то он, значит, ценит ее. Так почему же всякие Свешниковы стараются принизить ее авторитет? И Василий тоже хорош. Нет чтобы гордиться женой, так туда же: «Не езди больше!» Поди-ка не знаю, что делаю... Она завернула к конюшне, хотя и не думала до этой минуты туда идти. Но на сердце кипело, и хотелось досадить Василию. Тренер Карамышев сидел в беговой качалке. Жерех свободно бежал по кругу, направляемый чуткими руками тренера. Малахов стоял у ограды с секундомером в руке и наблюдал. «Конечно, с часиками куда проще стоять, — недружелюбно подумала Екатерина Романовна, подходя к мужу. — Невелико занятие. Дорвался до лошадей и рад-радешенек». Она забыла о том, что и сама когда-то начинала с доярки и что именно ферма помогла ей прославиться. Теперь все это казалось ей малозначительным. — Смотри, не осрами на бегах, — прижмурив глаза и следя за красивым бегом Жереха, сказала Екатерина Романовна. — За Жереха бояться нечего. Он хорош. Вот Звездочка не натужлива, быстро выпаривается, — ответил Малахов. — Значит, не выпускать ее. А то еще скажут, что Екатерина Романовна каких-то лошаденок незадачливых поставила. Эти слова неприятно кольнули Малахова. — Как-то ты странно рассуждаешь, Катя — заметил он. — А нам-то разве всем безразлично, как покажут себя наши кони? — С вас спрос невелик, а Лукониной позориться не пристало. Карамышев остановил коня. abu abu — Ну как? — выскакивая из качалки, спросил он. Малахов только сейчас вспомнил, что не засек время. Досадливо сунул секундомер в карман. — Прогуляй его — и в денник, — сказал он. А когда вернулся к жене, ее уже не было. Быстро и решительно она уходила от него. С этого дня у Малахова возникло сложное отношение к жене. abu abu abu abu Одна мучительная мысль всюду его преследовала. Он знал, что рано или поздно не только он, но и все увидят громадное несоответствие между громкой славой жены и колхозом, который ничего собой не представлял. А Екатерина Романовна все ездила: то на заседания, то на совещания. Она сидела только в президиуме. Иногда выступала, читая по листку чужие, совершенно не свойственные ей слова. Потом эти слова печатались в газетных отчетах, передавались по радио. Шершнев запросто брал ее под руку, прогуливаясь во время перерыва. Подзывал других знатных людей и, разговаривая, шел, окруженный Героями, орденоносцами. К ним подбегали фотографы, нацеливали аппараты. Снимки появлялись в газетах. Словом, две жизни заполняли Екатерину Романовну, из которых одна была красивой, на виду, и другая, состоящая из нудных забот, постоянных дерганий, когда кому-то чего-то надо, когда каждый считает себя вправе требовать, а она должна выполнять эти требования. Положение Екатерины Романовны помогало ей вести хозяйство. Депутат страны, Герой, женщина-председатель — все это имело значение в глазах местных руководителей. И если ей требовались для фермы дополнительные корма (а своих кормов обычно не хватало), то их давали. Шефы бесплатно строили теплицу, проводили водопровод, строили кормоцех. Директор МТС в первую очередь направлял лучшие машины в колхоз «Селяницы». Екатерине Романовне ничего не стоило снять трубку и позвонить Шершневу в любое время, и тот давал соответствующие указания тем или иным лицам, и «лица» делали то, что нужно было для колхоза «Селяницы». — Но это же иждивенчество, — говорил Малахов Дуняше Свешниковой. — Надо самим создавать кормовую базу, а не просить подачек. И механизировать мы должны сами, а не за счет шефов. abu abu Ты гляди: мужики-то на работу ходят через пень колоду. abu А уборка начнется, опять проси помощи у горожан? Это все потому, что на чужое надеемся. Но Дуняша не соглашалась с ним. Она была довольна той силой, которой обладала Екатерина Романовна, и считала, что все это так и должно быть. — Мудришь ты, — вздыхая, говорила Дуняша. abu — С Катюшей-то хорошо живешь? — Занята она. Ездит много, — уклончиво отвечал Малахов и уходил, испытывая чувство неудовлетворенности. abu Но все же порой и у Екатерины Романовны бывали часы раздумий. Она хотела понять мужа. И как бы новым взглядом смотрела на хозяйство. Обходила фермы, поля. Кое-что ей не нравилось. Но в целом все казалось таким, каким и должно быть. И тогда глухое чувство неприязни к Василию охватывало ее. «Что ему нужно? — раздражаясь, спрашивала она себя. — Может, и его завидки берут? Так ведь, господи, Васенька, разве я не была бы рада, чтоб и ты встал в ряд со мной? Вот отличись на лошадках — может, и тебя заметят. Да нет, не дают Героя за лошадей-то... В полеводство ежели тебя перевести? Дал бы ты геройский урожай. Да вряд ли на наших землях этого добьешься...» — Ну, присоветуй мне, как сделать, чтоб и ты был на виду? — спрашивала Екатерина Романовна. — Зачем? Мне и так хорошо, — отвечал Малахов. — Я о тебе думаю. — Опять обо мне! Не пойму я, чего ты хочешь от меня! — Слава-то не по делам раздута. Разве не видишь? Вот и хочу, чтоб уважали тебя. — Поди-ка меня не уважают, — насмешливо глядела на мужа Екатерина Романовна. — Совсем уж ты стал заговариваться... — Ну как тебе объяснить! — с болью говорил Василий. — Нечего мне объяснять. Все я понимаю. — Не понимаешь ты! — Неужто! Не понимала бы, так не была бы и депутатом! — словно победный козырь, бросала она эту фразу. И уходила. Теперь уже не было тех простых, ясных отношений. Кончились прогулки по Волге. Чем больше Малахов тревожился за жену, тем холоднее становилась она. Нужен был только небольшой повод, чтобы произошел взрыв. И повод такой нашелся. На ипподроме бега начинались в одиннадцать дня. Здесь был собран цвет лучших конеферм области. Три совхоза, воинская часть и пять колхозов прибыли бороться за свою честь. Под навесом собралась публика. В центре уселись руководители области. Даже издалека была заметна тучная фигура Шершнева в чесучовом пиджаке и черной шляпе. На траве, за беговой дорожкой, сидели ребятишки. abu День выдался тихий. abu До Карамышева доносился глуховатый, невнятный, словно прибой, говор народа. Гнедой-младший нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Бил копытом землю. — Спокойней, спокойней, — говорил ему Карамышев. Он и сам волновался. Но волнение было не от предчувствия провала, а от нетерпения. На Гнедого-младшего и Звездочку он мало надеялся. Но Жерех должен был прославить колхоз. Началась проминка. По желтому кругу побежали лошади. Гнедой-младший, чуть заворачивая морду, шел легко и уверенно. Карамышев, проезжая мимо трибуны, отыскал напряженное лицо Малахова. Качнул ему головой, как бы говоря не то ему, не то себе: «Ничего. Пока все хорошо». Но хорошего оказалось мало. На первом же кругу Гнедой-младший далеко отстал от серого в яблоках жеребца воинской части. Тот, распластав свое длинное тело, далеко забрасывая ноги, шутя ушел вперед. Это вызвало смех на трибуне. Смеялись над Гнедым-младшим. Екатерина Романовна, нервно комкая платок, позабыв про эскимо, таявшее в руке, сурово глядела на позор своего колхоза. abu abu Несколько минут дорожка была пуста. Ударил колокол. Новая пара помчалась по кругу. Екатерина Романовна следила за ней без интереса. Так же глядела и на следующую. Но как только вышла Звездочка, почувствовала, что стало трудно дышать. Не отрываясь, она смотрела то на нее, то на Карамышева, который, как и в первый раз, сидел чуть подавшись вперед. Звездочка сразу же вырвалась. Но Карамышев слегка придержал ее. Теперь Звездочка пошла ровно, чуть касаясь подковами песка дорожки. Мимо трибуны прошуршала резиновыми шинами качалка соперника из колхоза «Первое мая». На ней сидел сухонький, белоголовый, похожий на одуванчик старик. С трибуны закричали. Но он даже не повернулся. На втором круге он сидел так же спокойно, но расстояние между его тяжеловатой кобылой и Звездочкой сократилось. Екатерина Романовна гневно посмотрела на мужа, Малахов ел мороженое. Звездочка отставала. Тогда Екатерина Романовна, уже не владея собою, зло дернула мужа за руку: — На позор выставил? С трибуны донеслись радостные крики первомайцев. Старичок раскланялся. abu abu abu — Екатерина Романовна! — окликнул ее секретарь райкома. Он пробирался по рядам. — Шершнев зовет. «Ругать будет», — тревожно подумала она. Шершнев показал ей на свободное место рядом с собой. — Зачем вы приняли участие в бегах? — сухо спросил он. Екатерина Романовна молчала. — Впредь прошу советоваться. Вы не должны себя компрометировать. Еще лошади есть в заезде? — Есть. — Снимите. — Хорошо. — Она решительно прошла к мужу. — Набегался! Хватит! — пылая от злобы и обиды, сказала она. — Сейчас же сними Жереха. — Жереха? — удивленно поглядел на нее Малахов. — Ты что? Жерех — наша ставка! — А я тебе говорю: сними! — Ее глаза стали темными. — И не подумаю. abu abu — Молчи уж! — Екатерина Романовна торопливо сбежала по лесенке, пересекла зеленое поле. — Сейчас же всех лошадей домой, — сказала она Карамышеву. — Да ты что, Екатерина Романовна? Как же так можно? — заволновался Карамышев. abu abu abu — Ты погляди, как мы сейчас их обшпокаем! — Хватит! Нагляделась! Только позорите! Домой! Карамышев отчаянно махнул рукой, выругался и пошел за Жерехом. Дома разыгралась бурная сцена. — Это ты нарочно все сделал! — кричала, плача, Екатерина Романовна. — Чтоб только принизить... Тебя завидки берут, что я так поднялась. — Что ты говоришь, думай! — бледнея от гнева, отвечал Малахов. — Жереха сняла! Жереха! — Все думаю! Все вижу! Спасибо тебе, Васенька, ввек не забуду! Такая-то твоя любовь? — Катя! — Что Катя? Что? В злом, несправедливом запале она готова была поносить его любыми словами. Он это понимал. Понимал и то, что потом ей будет стыдно. И чтобы уберечь ее, ушел из дому. Долго ходил по берегу. Думал. Да, слишком все сложно получилось. Надо было что-то придумать такое, чтобы она поняла свою неправоту. Так дальше жить становилось невозможно. И, борясь за жену, за свою любовь, он решил поехать к Шершневу. 8 Шершнев явился только к вечеру. Все это время Малахов, ничего не евший с утра, просидел в приемной. Ему смертельно надоело смотреть на стены с ковровыми обоями, слушать четкий удар маятника больших, стоявших в деревянном футляре часов. Его томила тишина, негромкий голос девушки-секретаря, кому-то отвечавший по телефону. И он облегченно вздохнул, когда наконец-то явился Шершнев. Прошло минут десять, и девушка пригласила Малахова в кабинет. Шершнев с кем-то говорил по телефону. Свободной рукой он указал на кресло. Малахов увидел на его лице улыбку. Сел. — Что скажете? — спросил Шершнев. — Я муж Лукониной. — Помню. abu — Пришел к вам поговорить, — начал Малахов, испытывая то обычное затруднение, какое часто охватывает человека при разговоре с официальным лицом. — Что-то неладное творится с женой. Шершнев приподнял брови. — Ну вы сами посудите, ведь такая ей слава... Уже вся страна знает Луконину, — смотря на Шершнева, говорил Малахов, с трудом подыскивая слова, чтобы высказать то, что мучило ею. — А колхоз-то ведь ничем не замечателен. Его подымать надо. А ей не под силу. Всего три класса окончила. Как же ей руководить? Учиться бы. А она не может. Все совещания у нее, заседания. Прежде времени выбрали ее председателем. — Что-то мне вас трудно понять, — сказал Шершнев. — Вы что же, против того, чтобы простые люди из народа шли к руководству? — Нет. Я не против. Но ведь не всякая же хорошая доярка может быть хорошим председателем колхоза. Вот я к чему говорю. А Катюша малограмотна... — Это, конечно, жаль, что Екатерина Романовна малограмотна. — Шершнев пристально посмотрел на Малахова. — Но у нее так сложилась жизнь. И это не может быть причиной, чтобы мы таких самородков, как она, не выдвигали на руководящие посты. — Но ведь ее надо учить. Ей нужна культура, знания, — перебил его Малахов. — А у нее этого нет. abu Она даже не может понять того, что стала о себе очень высокого мнения. — А-а... — качнул головой Шершнев. abu — Мне думается, будет правильно, если она вернется на ферму. Тогда ей будет легче. abu За работу на ферме ее наградили. Оттуда ее слава пошла. А теперь она председатель. И для председателя получается: слава у нее дутая. — Вы что, не любите жену? — Шершнев встал. Поглядел сверху на Малахова. — Люблю. Только потому и пришел, что люблю. — Малахов тоже встал. Он был одного роста с Шершневым. abu — Домостроевщина в вас говорит, вот что я должен вам сказать. Как это так вдруг: жена — и оказалась выше. А? — Какая там домостроевщина! — воскликнул Малахов. — Боюсь я за нее. — Вы коммунист? — резко спросил Шершнев. — Да. — С какого года? — С тысяча девятьсот сорок второго. — Тем более. Ваша задача — помогать Екатерине Романовне, а не подрывать ее авторитет, как это вы сделали на ипподроме. Она останется председателем. Обком Луконину в обиду не даст. И вы за нее не бойтесь. — Шершнев подал Малахову руку. Улыбнулся, глядя серьезными глазами, словно прощупывая. — Передайте Екатерине Романовне мой привет. После ухода Малахова Шершнев несколько секунд задумчиво смотрел перед собой, потом снял телефонную трубку и вызвал Луконину. Услышав ее властный, твердый голос, невольно улыбнулся. Он знал: стоит ему только назвать себя, как этот голос смягчится, приобретет теплые тона. Так оно и случилось. Шершнев расспросил ее о делах, поинтересовался работой молочной фермы, удивился, узнав, что надои снизились, и пообещал ей помочь кормами. И потом уже, как бы между прочим, спросил: — А чего же ты с мужем-то не ладишь? Наступило молчание. — А откуда вы знаете? Был он, что ли, у вас? — негромко спросила Екатерина Романовна и рассказала, что муж не понимает ее, завидует ей. «Ну, правильно, — подумал Шершнев, — так и я решил». 9 Домой Малахов вернулся на другой день утром. И не успел раздеться, как из горницы до него донесся не то вздох, не то стон. Он быстро прошел туда и увидел на постели жену. Она лежала ничком, обхватив подушку. — Катя... Катюша... — позвал он, каким-то особым чувством понимая, что случилось непоправимое несчастье. Она резко подняла голову. В ее глазах стояли злые слезы. abu — Чего тебе надо? — Она посмотрела на него, как на чужого. — Да что случилось-то? — спросил он, подходя ближе. — Через слезы я тебе говорю, Вася... Ошиблась в тебе. До чего же нехороший ты! — Да чем? — уже догадываясь, что она знает о его поездке в обком, спросил Малахов. — Мне Шершнев все рассказал. Вечером позвал к телефону. И не стыдно тебе губить меня? На ферму захотел отослать? abu abu — Он тебе сказал? — чуть не шепотом спросил Малахов, хотя в душе и не думал ничего от нее скрывать. И сразу понял, каким же он должен казаться в ее глазах низким. И верно: она смотрела на него чуть ли не враждебно. Вспомнила Георгиевский зал в Кремле, высоких по духу людей, ту торжественность и чистоту, которые ее окружали тогда, вспомнила и устало сказала: — Не говори ничего, Василий... И не подходи! Она повязала голову платком и ушла. Малахов долго стоял посреди кухни. abu abu abu — Что же мне теперь делать? — вслух проговорил он. Вышел на улицу. Солнце сияло на небе. Весело потряхивали молодой листвой березы. Высоко в небе летали ласточки. abu abu С поля доносилась чья-то песня. Опустив голову, он пошел на этот далекий голос. «Из-за моря, моря теплого птица прилетела», — вспомнились слова Катюшиной песни. К сердцу подступила боль, хотелось плакать от громадного желания мира и любви. Малахов шел медленно, напрямую, без дороги. Буйно зазеленевшая трава мягко касалась его ног. Покорно ложилась под его сапогами. Прижатая к земле, она несколько минут лежала, сохраняя след, потом начинала подниматься, и встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, ветру, жизни. До самой Волги, если идти луговиной, попадаются небольшие бочажины, полные до краев воды. В летний зной, сухо потрескивая крыльями, летают над кувшинками стрекозы. В густой траве целыми днями неутомимо стрекочут кузнечики. Цветут травы... Малахов, словно в последний раз глядел на все это. И подмечал то, чего никогда не приходилось ему видеть. Вдруг колокольчики начинали раскачиваться, и ему казалось — до него доносится их нежный звон. Ромашки становились похожи на загорелых девчат в белых платьях. Они смотрели на него и о чем то шептались. Чуть ли не из-под ног выпархивали жаворонки и, не боясь его, пели ему песни. Налетал ветер с Волги, играючи тормошил травы, дергал кусты, дул на воду в бочажинах. Все оживало, радовалось ему: колокольчики сильнее звенели, ромашки склонились еще ближе друг к другу, поверяя свои луговые тайны. Кусты припадали к воде, чтобы не тревожилась мирная гладь бочажин. И оттого, что здесь было так хорошо, еще сильнее становилась боль в сердце у Малахова. Он вышел на Волгу. Воспоминания обо всем добром, счастливом, что было связано с Катюшей, хлынули на него. Столько родного было в этой большой красивой реке! Легко и величаво несла она свои прохладные воды. В них отражались небо, солнце, берега, птицы, города, пароходы. И все это было чистое и прекрасное. И на какое-то мгновение Малахову показалось, что не было страшного утра, когда Катюша смотрела на него злыми глазами, не было тяжелого разговора — ничего не было. Но тут же все это встало перед глазами так явно, что он чуть не застонал. Не может быть, подумал он, этого не было. Ведь ничего плохого он ей не хочет. Он ее любит. Надо объяснить. Она поймет. И тогда все будет хорошо. Вернется спокойное счастье. С жалобным писком упал камнем с поднебесья ястреб. И через минуту стал медленно подниматься, держа в когтях серую птицу. Торопливо, словно боясь опоздать на поезд, Малахов пошел обратно. И чем ближе подходил он к дому, тем быстрее шагал. Запыхавшийся, встревоженный, вбежал в дом. И, не веря глазам, все смотрел, искал Катюшу и в кухне и в горнице. Но ее не было. Напрасно он ждал ее в этот день. Она не пришла. Ее вызвали в облисполком. А когда через два дня вернулась, это была совсем другая женщина. Ей не было никакого дела до Малахова. 10 Продолжая любить ее, он все же решил уйти. Все эти дни Екатерина Романовна старалась его не замечать. Малахов понимал ее: то, о чем он говорил с Шершневым, она восприняла как самый бесчестный поступок, и никакие теперь слова и заверения не могли открыть ей ту единственную правду, рожденную любовью к ней, с какой он шел тогда к Шершневу. «Прощай, Катя! Я ухожу, так лучше. Жаль Олюньку. Наверно, ей будет грустно. Дети всегда страдают, когда родители живут не в ладу. У нас было много хорошего, поэтому особенно трудно уходить. Василий» Малахов положил записку на стол. Прижал ее, чтобы не сдуло ветром, Олюнькиной чернильницей. Долго стоял, не решаясь уйти из дому. Потом взял чемодан и, не оглядываясь, покинул дом. abu Когда Екатерина Романовна вернулась домой (она была на совещании в МТС), застала Олюньку в слезах. Кусая губы, она подала матери письмо. Это была уже большая девочка, рослая, ясноглазая, в мать. Дяденьку Васю она любила, как отца. За все время, с тех пор как он пришел к ним в дом, ни разу ее не обидел. Он умел из пустяков делать ей счастье. Еще задолго до клубного вечера говорил о том, что непременно ее возьмет с собой, что ей надо принарядиться. И Олюнька всю неделю, до воскресенья, жила этой радостью. Теперь этого больше не будет. Когда она была маленькой, не было праздника, чтобы он не сделал ей подарка. Она еще спит, а уже рядом, возле подушки, лежит подарок. И стоит ей только проснуться, как она увидит его. И тогда, вскочив с кроватки, она бежала в одной рубашонке к дяденьке Васе и, повиснув на его крепкой шее, болтала от восторга ногами. Малахов, словно его щекотали, заливисто смеялся. Глядя на них, смеялась Екатерина Романовна. «Да не меня, не меня, маму целуй!» — кричал дяденька Вася. «И маму, и маму!» — кричала Олюнька и бежала к матери. Неужели не будет больше этих счастливых минут? Это он научил ее делать уроки. Все говорил, что она и сама справится, без его помощи. Теперь ей четырнадцать лет. Семилетку окончила на «отлично». Дяденька Вася говорил ей: «Надо дальше учиться». Говорил, а сам уехал... — Мама, зачем же он уехал? Мама! В открытое окно донесся с Волги протяжный гудок парохода. Екатерина Романовна кинулась к окну. В синем сумраке величественно и строго плыл белый пароход. Вот он зашел за церковь, скрылся. Потом медленно начал выходить, с освещенными иллюминаторами. Становился все больше, больше, оторвался от церкви и, быстро удаляясь, скрылся за маслозаводом. Потом еще раз показался. И долго Екатерина Романовна смотрела ему вслед, пока он не стал еле различим. Но даже и тогда, когда его уже совершенно не было видно, она все еще смотрела ищущим взглядом. Может, на этом пароходе уезжал Василий. И впервые за последнее время она вдруг подумала о муже беззлобно, как о самом дорогом, близком ей человеке, и со всей ужасающей ясностью поняла, что он от нее ушел. И что она никогда больше не увидит его. Где он? Куда ушел? Велика страна... {В. Г. Короленко @ Слепой музыкант @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Владимир Короленко Слепой музыкант IV abu Однажды Петрик был один на холмике над рекой. Солнце садилось, в воздухе стояла тишина, только мычание возвращавшегося в деревню стада долетало сюда, смягченное расстоянием. Мальчик только что перестал играть и откинулся на траву, отдаваясь полудремотной истоме летнего вечера. Он забылся на минуту, как вдруг чьи-то легкие шаги вывели его из дремоты. Он с неудовольствием приподнялся на локоть и прислушался. Шаги остановились у подножия холмика. Походка была ему незнакома. — Мальчик! — услышал он вдруг возглас детского голоса. — Не знаешь ли, кто это тут сейчас играл? Слепой не любил, когда нарушали его одиночество. Поэтому он ответил на вопрос не особенно любезным тоном: — Это я… Легкий удивленный возглас был ответом на это заявление, и тотчас же голос девочки прибавил тоном простодушного одобрения: — Как хорошо! Слепой промолчал. — Что же вы не уходите? — спросил он затем, слыша, что непрошеная собеседница продолжает стоять на месте. — Зачем же ты меня гонишь? — спросила девочка своим чистым и простодушно-удивленным голосом. Звуки этого спокойного детского голоса приятно действовали на слух слепого; тем не менее он ответил в прежнем тоне: — Я не люблю, когда ко мне приходят… Девочка засмеялась. — Вот еще!.. Смотрите-ка! Разве вся земля твоя и ты можешь кому-нибудь запретить ходить по земле? — Мама приказала всем, чтобы сюда ко мне не ходили. — Мама? — переспросила задумчиво девочка. — А моя мама позволила мне ходить над рекой… Мальчик, несколько избалованный всеобщею уступчивостью, не привык к таким настойчивым возражениям. Вспышка гнева прошла по его лицу нервною волной; он приподнялся и заговорил быстро и возбужденно: — Уйдите, уйдите, уйдите!.. Неизвестно, чем кончилась бы эта сцена, но в это время от усадьбы послышался голос Иохима, звавшего мальчика к чаю. Он быстро сбежал с холмика. — Ах, какой гадкий мальчик! — услышал он за собою искренне негодующее замечание. V abu На следующий день, сидя на том же месте, мальчик вспомнил о вчерашнем столкновении. В этом воспоминании теперь не было досады. Напротив, ему даже захотелось, чтоб опять пришла эта девочка с таким приятным, спокойным голосом, какого он никогда еще не слыхал. Знакомые ему дети громко кричали, смеялись, дрались и плакали, но ни один из них не говорил так приятно. Ему стало жаль, что он обидел незнакомку, которая, вероятно, никогда более не вернется. Действительно, дня три девочка совсем не приходила. Но на четвертый Петрусь услышал ее шаги внизу, на берегу реки. Она шла тихо; береговая галька легко шуршала под ее ногами; и она напевала вполголоса польскую песенку. — Послушайте! — окликнул он, когда она с ним поравнялась. — Это опять вы? Девочка не ответила. Камешки по-прежнему шуршали под ее ногами. В деланной беззаботности ее голоса, напевавшего песню, мальчику слышалась еще не забытая обида. Однако, пройдя несколько шагов, незнакомка остановилась. Две-три секунды прошло в молчании. Она перебирала в это время букет полевых цветов, который держала в руках, а он ждал ответа. В этой остановке и последовавшем за нею молчании он уловил оттенок умышленного пренебрежения. — Разве вы не видите, что это я? — спросила она наконец с большим достоинством, покончив с цветами. Этот простой вопрос больно отозвался в сердце слепого. Он ничего не ответил, и только его руки, которыми он упирался в землю, как-то судорожно схватились за траву. Но разговор уже начался, и девочка, все стоя на том же месте и занимаясь своим букетом, опять спросила: — Кто тебя выучил так хорошо играть на дудке? — Иохим выучил, — ответил Петрусь. — Очень хорошо! А отчего ты такой сердитый? — Я… не сержусь на вас, — сказал мальчик тихо. — Ну, так и я не сержусь… Давай играть вместе. — Я не умею играть с вами, — ответил он потупившись. — Не умеешь играть?.. Почему? — Так. — Нет, почему же? — Так, — ответил он чуть слышно и еще более потупился. Ему не приходилось еще никогда говорить с кем-нибудь о своей слепоте, и простодушный тон девочки, предлагавшей с наивною настойчивостью этот вопрос, отозвался в нем опять тупой болью. Незнакомка поднялась на холмик. — Какой ты смешной, — заговорила она с снисходительным сожалением, усаживаясь рядом с ним на траве. — Это ты, верно, оттого, что еще со мной незнаком. Вот узнаешь меня, тогда перестанешь бояться. А я не боюсь никого. Она говорила это с беспечной ясностью, и мальчик услышал, как она бросила к себе в передник груду цветов. — Где вы взяли цветы? — спросил он. — Там, — мотнула она головой, указывая назад. — На лугу? — Нет, там. — Значит, в роще. А какие это цветы? — Разве ты не знаешь цветов?.. Ах, какой ты странный… право, ты очень странный… Мальчик взял в руку цветок. Его пальцы быстро и легко тронули листья и венчик. — Это лютик, — сказал он, — а вот это фиалка. Потом он захотел тем же способом ознакомиться и со своею собеседницею: взяв левою рукою девочку за плечо, он правой стал ощупывать ее волосы, потом веки и быстро пробежал пальцами по лицу, кое-где останавливаясь и внимательно изучая незнакомые черты. Все это было сделано так неожиданно и быстро, что девочка, пораженная удивлением, не могла сказать ни слова; она только глядела на него широко открытыми глазами, в которых отражалось чувство, близкое к ужасу. Только теперь она заметила, что в лице ее нового знакомого есть что-то необычайное. Бледные и тонкие черты застыли на выражении напряженного внимания, как-то не гармонировавшего с его неподвижным взглядом. Глаза мальчика глядели куда-то, без всякого отношения к тому, что он делал, и в них странно переливался отблеск закатывавшегося солнца. Все это показалось девочке на одну минуту просто тяжелым кошмаром. Высвободив свое плечо из руки мальчика, она вдруг вскочила на ноги и заплакала. — Зачем ты пугаешь меня, гадкий мальчишка? — заговорила она гневно, сквозь слезы. — Что я тебе сделала?.. Зачем?.. Он сидел на том же месте, озадаченный, с низко опущенною головой, и странное чувство — смесь досады и унижения — наполнило болью его сердце. В первый раз еще пришлось ему испытать унижение калеки; в первый раз узнал он, что его физический недостаток может внушать не одно сожаление, но и испуг. Конечно, он не мог отдать себе ясного отчета в угнетавшем его тяжелом чувстве, но оттого, что сознание это было неясно и смутно, оно доставляло не меньше страдания. Чувство жгучей боли и обиды подступило к его горлу; он упал на траву и заплакал. Плач этот становился все сильнее, судорожные рыдания потрясали все его маленькое тело, тем более что какая-то врожденная гордость заставляла его подавлять эту вспышку. Девочка, которая сбежала уже с холмика, услышала эти глухие рыдания и с удивлением повернулась. Видя, что ее новый знакомый лежит лицом к земле и горько плачет, она почувствовала участие, тихо взошла на холмик и остановилась над плачущим. — Послушай, — заговорила она тихо, — о чем ты плачешь? Ты, верно, думаешь, что я нажалуюсь? Ну, не плачь, я никому не скажу. Слово участия и ласковый тон вызвали в мальчике еще большую нервную вспышку плача. Тогда девочка присела около него на корточки; просидев так с полминуты, она тихо тронула его волосы, погладила его голову и затем, с мягкою настойчивостью матери, которая успокаивает наказанного ребенка, приподняла его голову и стала вытирать платком заплаканные глаза. — Ну, ну, перестань же! — заговорила она тоном взрослой женщины. — Я давно не сержусь. Я вижу, ты жалеешь, что напугал меня… — Я не хотел напугать тебя, — ответил он, глубоко вздыхая, чтобы подавить нервные приступы. — Хорошо, хорошо! Я не сержусь!.. Ты ведь больше не будешь. — Она приподняла его с земли и старалась усадить рядом с собою. Он повиновался. Теперь он сидел, как прежде, лицом к стороне заката, и, когда девочка опять взглянула на это лицо, освещенное красноватыми лучами, оно опять показалось ей странным. В глазах мальчика еще стояли слезы, но глаза эти были по-прежнему неподвижны, черты лица то и дело передергивались от нервных спазмов, но вместе с тем в них виднелось недетское, глубокое и тяжелое горе. — А все-таки ты очень странный, — сказала она с задумчивым участием. — Я не странный, — ответил мальчик с жалобною гримасой. — Нет, я не странный… Я… я — слепой! — Слепо-ой? — протянула она нараспев, и голос ее дрогнул, как будто это грустное слово, тихо произнесенное мальчиком, нанесло неизгладимый удар в ее маленькое женственное сердце. — Слепо-ой? — повторила она еще более дрогнувшим голосом, и, как будто ища защиты от охватившего всю ее неодолимого чувства жалости, она вдруг обвила шею мальчика руками и прислонилась к нему лицом. Пораженная внезапностью печального открытия, маленькая женщина не удержалась на высоте своей солидности, и, превратившись вдруг в огорченного и беспомощного в своем огорчении ребенка, она, в свою очередь, горько и неутешно заплакала. VI abu Несколько минут прошло в молчании. Девочка перестала плакать и только по временам еще всхлипывала, перемогаясь. Полными слез глазами она смотрела, как солнце, будто вращаясь в раскаленной атмосфере заката, погружалось за темную черту горизонта. Мелькнул еще раз золотой обрез огненного шара, потом брызнули две-три горячие искры, и темные очертания дальнего леса всплыли вдруг непрерывной синеватою чертой. С реки потянуло прохладой, и тихий мир наступающего вечера отразился на лице слепого; он сидел с опущенною головой, видимо, удивленный этим выражением горячего сочувствия. — Мне жалко… — все еще всхлипывая, вымолвила наконец девочка в объяснение своей слабости. Потом, несколько овладев собой, она сделала попытку перевести разговор на посторонний предмет, к которому они оба могли отнестись равнодушно. — Солнышко село, — произнесла она задумчиво. — Я не знаю, какое оно, — был печальный ответ. — Я его только… чувствую… — Не знаешь солнышка? — Да. — А… а свою маму… тоже не знаешь? — Мать знаю. Я всегда издалека узнаю ее походку. — Да, да, это правда. И я с закрытыми глазами узнаю свою мать. Разговор принял более спокойный характер. — Знаешь, — заговорил слепой с некоторым оживлением, — я ведь чувствую солнце и знаю, когда оно закатилось. — Почему ты знаешь? — Потому что… видишь ли… Я сам не знаю почему… — А-а! — протянула девочка, по-видимому, совершенно удовлетворенная этим ответом, и они оба помолчали. — Я могу читать, — первый заговорил опять Петрусь, — и скоро выучусь писать пером. — А как же ты?.. — начала было она и вдруг застенчиво смолкла, не желая продолжать щекотливого допроса. Но он ее понял. — Я читаю в своей книжке, — пояснил он, — пальцами. — Пальцами? Я бы никогда не выучилась читать пальцами… Я и глазами плохо читаю. Отец говорит, что женщины плохо понимают науку. — А я могу читать даже по-французски. — По-французски!.. И пальцами… какой ты умный! — искренне восхитилась она. — Однако я боюсь, как бы ты не простудился. Вон над рекой какой туман. — А ты сама? — Я не боюсь; что мне сделается. — Ну, и я не боюсь. Разве может быть, чтобы мужчина простудился скорее женщины? Дядя Максим говорит, что мужчина не должен ничего бояться: ни холода, ни голода, ни грома, ни тучи. — Максим?.. Это который на костылях?.. Я его видела. Он страшный! — Нет, он нисколько не страшный. Он добрый. — Нет, страшный! — убежденно повторила она. — Ты не знаешь, потому что не видал его. — Как же я его не знаю, когда он меня всему учит. — Бьет? — Никогда не бьет и не кричит на меня… Никогда… — Это хорошо. Разве можно бить слепого мальчика? Это было бы грешно. — Да ведь он и никого не бьет, — сказал Петрусь несколько рассеянно, так как его чуткое ухо заслышало шаги Иохима. Действительно, рослая фигура хохла зарисовалась через минуту на холмистом гребне, отделявшем усадьбу от берега, и его голос далеко раскатился в тишине вечера: — Па-ны-чу-у-у! — Тебя зовут, — сказала девочка, поднимаясь. — Да. Но мне не хотелось бы идти. — Иди, иди! Я к тебе завтра приду. Теперь тебя ждут и меня тоже. VII abu Девочка точно исполнила свое обещание и даже раньше, чем Петрусь мог на это рассчитывать. На следующий же день, сидя в своей комнате за обычным уроком с Максимом, он вдруг поднял голову, прислушался и сказал с оживлением: — Отпусти меня на минуту. Там пришла девочка. — Какая еще девочка? — удивился Максим и пошел вслед за мальчиком к выходной двери. Действительно, вчерашняя знакомка Петруся в эту самую минуту вошла в ворота усадьбы и, увидя проходившую по двору Анну Михайловну, свободно направилась прямо к ней. — Что тебе, милая девочка, нужно? — спросила та, думая, что ее прислали по делу. Маленькая женщина солидно протянула ей руку и спросила: — Это у вас есть слепой мальчик?.. Да? — У меня, милая, да, у меня, — ответила пани Попельская, любуясь ее ясными глазами и свободой ее обращения. — Вот, видите ли… Моя мама отпустила меня к нему. Могу я его видеть? Но в эту минуту Петрусь сам подбежал к ней, а на крыльце показалась фигура Максима. — Это вчерашняя девочка, мама! Я тебе говорил, — сказал мальчик, здороваясь. — Только у меня теперь урок. — Ну, на этот раз дядя Максим отпустит тебя, — сказала Анна Михайловна, — я у него попрошу. Между тем крохотная женщина, чувствовавшая себя, по-видимому, совсем как дома, отправилась навстречу подходившему к ним на своих костылях Максиму и, протянув ему руку, сказала тоном снисходительного одобрения: — Это хорошо, что вы не бьете слепого мальчика. Он мне говорил. — Неужели, сударыня? — спросил Максим с комическою важностью, принимая в свою широкую руку маленькую ручку девочки. — Как я благодарен моему питомцу, что он сумел расположить в мою пользу такую прелестную особу. И Максим рассмеялся, поглаживая ее руку, которую держал в своей. {Э.-Т.-А. Гофман @ Щелкунчик и Мышиный Король @ сказка @ ӧтуввез @ @ } Эрнст Теодор Амадей Гофман Щелкунчик и Мышиный Король ЁЛКА Двадцать четвёртого декабря детям советника медицины Штальбаума весь день не разрешалось входить в проходную комнату, а уж в смежную с ней гостиную их совсем не пускали. В спальне, прижавшись друг к другу, сидели в уголке Фриц и Мари. Уже совсем стемнело, и им было очень страшно, потому что в комнату не внесли лампы, как это и полагалось в сочельник. Фриц таинственным шёпотом сообщил сестрёнке (ей только что минуло семь лет), что с самого утра в запертых комнатах чем-то шуршали, шумели и тихонько постукивали. А недавно через прихожую прошмыгнул маленький тёмный человечек с большим ящиком под мышкой; но Фриц наверное знает, что это их крёстный, Дроссельмейер. Тогда Мари захлопала от радости в ладоши и воскликнула: — Ах, что-то смастерил нам на этот раз крёстный? Старший советник суда Дроссельмейер не отличался красотой: это был маленький, сухонький человечек с морщинистым лицом, с большим черным пластырем вместо правого глаза и совсем лысый, почему он и носил красивый белый парик; а парик этот был сделан из стекла, и притом чрезвычайно искусно. Крёстный сам был великим искусником, он даже знал толк в часах и даже умел их делать. Поэтом, когда у Штальбаумов начинали капризничать и переставали петь какие-нибудь часы, всегда приходил крёстный Дроссельмейер, снимал стеклянный парик, стаскивал жёлтенький сюртучок, повязывал голубой передник и тыкал часы колючими инструментами, так что маленькой Мари было их очень жалко; но вреда часам он не причинял, наоборот — они снова оживали и сейчас же принимались весело тик-тикать, звонить и петь, и все этому очень радовались. И всякий раз у крёстного в кармане находилось что-нибудь занимательное для ребят: то человечек, ворочающий глазами и шаркающий ножкой, так что на него нельзя смотреть без смеха, то коробочка, из которой выскакивает птичка, то ещё какая-нибудь штучка. А к рождеству он всегда мастерил красивую, затейливую игрушку, над которой много трудился. Поэтому родители тут же заботливо убирали его подарок. — Ах, что-то смастерил нам на этот раз крёстный! — воскликнула Мари. Фриц решил, что в нынешнем году это непременно будет крепость, а в ней будут маршировать и выкидывать артикулы прехорошенькие нарядные солдатики, а потом появятся другие солдатики и пойдут на приступ, но те солдаты, что в крепости, отважно выпалят в них из пушек, и поднимется шум и грохот. — Нет, нет, — перебила Фрица Мари, — крёстный рассказывал мне о прекрасном саде. Там большое озеро, по нему плавают чудо какие красивые лебеди с золотыми ленточками на шее и распевают красивые песни. Потом из сада выйдет девочка, подойдёт к озеру, приманит лебедей и будет кормить их сладким марципаном… — Лебеди не едят марципана, — не очень вежливо перебил её Фриц, — а целый сад крёстному и не сделать. Да и какой толк нам от его игрушек? У нас тут же их отбирают. Нет, мне куда больше нравятся папины и мамины подарки: они остаются у нас, мы сами ими распоряжаемся. И вот дети принялись гадать, что им подарят родители. Мари сказала, что мамзель Трудхен (её большая кукла) совсем испортилась: она стала такой неуклюжей, то и дело падает на пол, так что у неё теперь все лицо в противных отметинах, а уж водить её в чистом платье нечего и думать. Сколько ей ни выговаривай, ничего не помогает. И потом, мама улыбнулась, когда Мари так восхищалась Гретиным зонтичком. Фриц же уверял, что у него в придворной конюшне как раз не хватает гнедого коня, а в войсках маловато кавалерии. Папе это хорошо известно. Итак, дети отлично знали, что родители накупили им всяких чудесных подарков и сейчас расставляют их на столе; но в то же время они не сомневались, что добрый младенец Христос осиял все своими ласковыми и кроткими глазами и что рождественские подарки, словно тронутые его благостной рукой, доставляют больше радости, чем все другие. Про это напомнила детям, которые без конца шушукались об ожидаемых подарках, старшая сестра Луиза, прибавив, что младенец Христос всегда направляет руку родителей, и детям дарят то, что доставляет им истинную радость и удовольствие; а об этом он знает гораздо лучше самих детей, которые поэтому не должны ни о чём ни думать, ни гадать, а спокойно и послушно ждать, что им подарят. Сестрица Мари призадумалась, а Фриц пробормотал себе под нос: «А всё-таки мне бы хотелось гнедого коня и гусаров». Совсем стемнело. Фриц и Мари сидели, крепко прижавшись друг к другу, и не смели проронить ни слова; им чудилось, будто над ними веют тихие крылья и издалека доносится прекрасная музыка. Светлый луч скользнул по стене, тут дети поняли, что младенец Христос отлетел на сияющих облаках к другим счастливым детям. И в то же мгновение прозвучал тонкий серебряный колокольчик: "Динь-динь-динь-динь! " Двери распахнулись, и ёлка засияла таким блеском, что дети с громким криком: "Ax, ax! " — замерли на пороге. Но папа и мама подошли к двери, взяли детей за руки и сказали: — Идёмте, идёмте, милые детки, посмотрите, чем одарил вас младенец Христос! ПОДАРКИ Я обращаюсь непосредственно к тебе, благосклонный читатель или слушатель, — Фриц, Теодор, Эрнст, всё равно, как бы тебя ни звали, — и прошу как можно живее вообразить себе рождественский стол, весь заставленный чудными пёстрыми подарками, которые ты получил в нынешнее рождество, тогда тебе нетрудно будет попять, что дети, обомлев от восторга, замерли на месте и смотрели на все сияющими глазами. Только минуту спустя Мари глубоко вздохнула и воскликнула: — Ах, как чудно, ах, как чудно! А Фриц несколько раз высоко подпрыгнул, на что был большой мастер. Уж, наверно, дети весь год были добрыми и послушными, потому что ещё ни разу они не получали таких чудесных, красивых подарков, как сегодня. Большая ёлка посреди комнаты была увешана золотыми и серебряными яблоками, а на всех ветках, словно цветы или бутоны, росли обсахаренные орехи, пёстрые конфеты и вообще всякие сласти. Но больше всего украшали чудесное дерево сотни маленьких свечек, которые, как звёздочки, сверкали в густой зелени, и ёлка, залитая огнями и озарявшая всё вокруг, так и манила сорвать растущие на ней цветы и плоды. Вокруг дерева всё пестрело и сияло. И чего там только не было! Не знаю, кому под силу это описать!.. Мари увидела нарядных кукол, хорошенькую игрушечную посуду, но больше всего обрадовало её шёлковое платьице, искусно отделанное цветными лентами и висевшее так, что Мари могла любоваться им со всех сторон; она и любовалась им всласть, то и дело повторяя: — Ах, какое красивое, какое милое, милое платьице! И мне позволят, наверное позволят, в самом деле позволят его надеть! Фриц тем временем уже три или четыре раза галопом и рысью проскакал вокруг стола на новом гнедом коне, который, как он и предполагал, стоял на привязи у стола с подарками. Слезая, он сказал, что конь — лютый зверь, но ничего: уж он его вышколит. Потом он произвёл смотр новому эскадрону гусар; они были одеты в великолепные красные мундиры, шитые золотом, размахивали серебряными саблями и сидели на таких белоснежных конях, что можно подумать, будто и кони тоже из чистого серебра. Только что дети, немного угомонившись, хотели взяться за книжки с картинками, лежавшие раскрытыми на столе, чтобы можно было любоваться разными замечательными цветами, пёстро раскрашенными людьми и хорошенькими играющими детками, так натурально изображёнными, будто они и впрямь живые и вот-вот заговорят, — так вот, только что дети хотели взяться за чудесные книжки, как опять прозвенел колокольчик. Дети знали, что теперь черёд подаркам крёстного Дроссельмсйера, и подбежали к столу, стоявшему у стены. Ширмы, за которыми до тех пор был скрыт стол, быстро убрали. Ах, что увидели дети! На зелёной, усеянной цветами лужайке стоял замечательный замок со множеством зеркальных окон и золотых башен. Заиграла музыка, двери и окна распахнулись, и все увидели, что в залах прохаживаются крошечные, но очень изящно сделанные кавалеры и дамы в шляпах с перьями и в платьях с длинными шлейфами. В центральном зале, который так весь и сиял (столько свечек горело в серебряных люстрах!), под музыку плясали дети в коротких камзольчиках и юбочках. Господин в изумрудно-зелёном плаще выглядывал из окна, раскланивался и снова прятался, а внизу, в дверях замка, появлялся и снова уходил крёстный Дроссельмейер, только ростом он был с папин мизинец, не больше. Фриц положил локти на стол и долго рассматривал чудесный замок с танцующими и прохаживающимися человечками. Потом он попросил: — Крёстный, а крёстный! Пусти меня к себе в замок! Старший советник суда сказал, что этого никак нельзя. И он был прав: со стороны Фрица глупо было проситься в замок, который вместе со всеми своими золотыми башнями был меньше его. Фриц согласился. Прошла ещё минутка, в замке все так же прохаживались кавалеры и дамы, танцевали дети, выглядывал все из того же окна изумрудный человечек, а крёстный Дроссельмейер подходил все к той же двери. Фриц в нетерпении воскликнул: — Крёстный, а теперь выйди из той, другой, двери! — Никак этого нельзя, милый Фрицхен, — возразил старший советник суда. — Ну, тогда, — продолжал Фриц, — вели зелёному человечку, что выглядывает из окна, погулять с другими по залам. — Этого тоже никак нельзя, — снова возразил старший советник суда. — Ну, тогда пусть спустятся вниз дети! — воскликнул Фриц. — Мне хочется получше их рассмотреть. — Ничего этого нельзя, — сказал старший советник суда раздражённым тоном. — Механизм сделан раз навсегда, его не переделаешь. — Ах, та-ак! — протянул Фриц. — Ничего этого нельзя… Послушай, крёстный, раз нарядные человечки в замке только и знают что повторять одно и то же, так что в них толку? Мне они не нужны. Нет, мои гусары куда лучше! Они маршируют вперёд, назад, как мне вздумается, и не заперты в доме. И с этими словами он убежал к рождественскому столу, и по его команде эскадрон на серебряных копях начал скакать туда и сюда — по всем направлениям, рубить саблями и стрелять сколько душе угодно. Мари тоже потихоньку отошла: и ей тоже наскучили танцы и гулянье куколок в замке. Только она постаралась сделать это не заметно, не так, как братец Фриц, потому что она была доброй и послушной девочкой. Старший советник суда сказал недовольным тоном родителям: — Такая замысловатая игрушка не для неразумных детей. Я заберу свой замок. Но тут мать попросила показать ей внутреннее устройство и удивительный, очень искусный механизм, приводивший в движение человечков. Дроссельмейер разобрал и снова собрал всю игрушку. Теперь он опять повеселел и подарил детям несколько красивых коричневых человечков, у которых были золотые лица, руки и ноги; все они были из Торна и превкусно пахли пряниками. Фриц и Мари очень им обрадовались. Старшая сестра Луиза, по желанию матери, надела подаренное родителями нарядное платье, которое ей очень шло; а Мари попросила, чтоб ей позволили, раньше чем надевать новое платье, ещё немножко полюбоваться на него, что ей охотно разрешили. ЛЮБИМЕЦ А на самом деле Мари потому не отходила от стола с подарками, что только сейчас заметила что-то, чего раньше не видела: когда выступили гусары Фрица, до того стоявшие в строю у самой ёлки, очутился на виду замечательный человечек. Он вёл себя тихо и скромно, словно спокойно ожидая, когда дойдёт очередь и до него. Правда, он был не очень складный: чересчур длинное и плотное туловище на коротеньких и тонких ножках, да и голова тоже как будто великовата. Зато по щегольской одежде сразу было видно, что это человек благовоспитанный и со вкусом. На нём был очень красивый блестящий фиолетовый гусарский доломан, весь в пуговичках и позументах, такие же рейтузы и столь щегольские сапожки, что едва ли доводилось носить подобные и офицерам, а тем паче студентам; они сидели на субтильных ножках так ловко, будто были на них нарисованы. Конечно, нелепо было, что при таком костюме он прицепил на спину узкий неуклюжий плащ, словно выкроенный из дерева, а на голову нахлобучил шапчонку рудокопа, но Мари подумала: «Ведь крёстный Дроссельмейер тоже ходит в прескверном рединготе и в смешном колпаке, но это не мешает ему быть милым, дорогим крёстным». Кроме того, Мари пришла к заключению, что крёстный, будь он даже таким же щёголем, как человечек, всё же никогда не сравняется с ним по миловидности. Внимательно вглядываясь в славного человечка, который полюбился ей с первого же взгляда, Мари заметила, каким добродушием светилось его лицо. Зеленоватые навыкате глаза смотрели приветливо и доброжелательно. Человечку очень шла тщательно завитая борода из белой бумажной штопки, окаймлявшая подбородок, — ведь так заметнее выступала ласковая улыбка на его алых губах. — Ах! — воскликнула наконец Мари. — Ах, милый папочка, для кого этот хорошенький человечек, что стоит под самой ёлкой? — Он, милая деточка, — ответил отец, — будет усердно трудиться для всех вас: его дело — аккуратно разгрызать твёрдые орехи, и куплен он и для Луизы, и для тебя с Фрицем. С этими словами отец бережно взял его со стола, приподнял деревянный плащ, и тогда человечек широко-широко разинул рот и оскалил два ряда очень белых острых зубов. Мари всунула ему в рот орех, и — щёлк! — человечек разгрыз его, скорлупа упала, и у Мари на ладони очутилось вкусное ядрышко. Теперь уже все — и Мари тоже — поняли, что нарядный человечек вёл свой род от Щелкунчиков и продолжал профессию предков. Мари громко вскрикнула от радости, а отец сказал: — Раз тебе, милая Мари, Щелкунчик пришёлся по вкусу, так ты уж сама и заботься о нём и береги его, хотя, как я уже сказал, и Луиза и Фриц тоже могут пользоваться его услугами. Мари сейчас же взяла Щелкунчика и дала ему грызть орехи, но она выбирала самые маленькие, чтобы человечку не приходилось слишком широко разевать рот, так как это, по правде сказать, его не красило. Луиза присоединилась к ней, и любезный друг Щелкунчик потрудился и для неё; казалось, он выполнял свои обязанности с большим удовольствием, потому что неизменно приветливо улыбался. Фрицу тем временем надоело скакать на коне и маршировать. Когда он услыхал, как весело щёлкают орешки, ему тоже захотелось их отведать. Он подскочил к сёстрам и от всего сердца расхохотался при виде потешного человечка, который теперь переходил из рук в руки и неустанно разевал и закрывал рот. abu Фриц совал ему самые большие и твёрдые орехи, но вдруг раздался треск — крак-крак! — три зуба выпали у Щелкунчика изо рта и нижняя челюсть отвисла и зашаталась. — Ах, бедный, милый Щелкунчик! — закричала Мари и отобрала его у Фрица. — Что за дурак! — сказал Фриц. — Берётся орехи щёлкать, а у самого зубы никуда не годятся. Верно, он и дела своего не знает. Дай его сюда, Мари! Пусть щёлкает мне орехи. Не беда, если и остальные зубы обломает, да и всю челюсть в придачу. Нечего с ним, бездельником, церемониться! — Нет, нет! — с плачем закричала Мари. — Не отдам я тебе моего милого Щелкунчика. Посмотри, как жалостно глядит он на меня и показывает свой больной ротик! Ты злой: ты бьёшь своих лошадей и даже позволяешь солдатам убивать друг друга. — Так полагается, тебе этого не понять! — крикнул Фриц. — А Щелкунчик не только твой, он и мой тоже. Давай его сюда! Мари разрыдалась и поскорее завернула больного Щелкунчика в носовой платок. Тут подошли родители с крёстным Дроссельмейером. К огорчению Мари, он принял сторону Фрица. Но отец сказал: — Я нарочно отдал Щелкунчика на попечение Мари. А он, как я вижу, именно сейчас особенно нуждается в её заботах, так пусть уж она одна им и распоряжается и никто в это дело не вмешивается. Вообще меня очень удивляет, что Фриц требует дальнейших услуг от пострадавшего на службе. Как настоящий военный, он должен знать, что раненых никогда не оставляют в строю. Фриц очень сконфузился и, оставив в покое орехи и Щелкунчика, тихонько перешёл на другую сторону стола, где его гусары, выставив, как полагается, часовых, расположились на ночлег. Мари подобрала выпавшие у Щелкунчика зубы; пострадавшую челюсть она подвязала красивой белой ленточкой, которую отколола от своего платья, а потом ещё заботливее укутала платком бедного человечка, побледневшего и, видимо, напуганного. Баюкая его, как маленького ребёнка, она принялась рассматривать красивые картинки в новой книге, которая лежала среди других подарков. Она очень рассердилась, хотя это было совсем на неё не похоже, когда крёстный стал смеяться над тем, что она нянчится с таким уродцем. Тут она опять подумала о странном сходстве с Дроссельмейером, которое отметила уже при первом взгляде на человечка, и очень серьёзно сказала: — Как знать, милый крёстный, как знать, был бы ты таким же красивым, как мой милый Щелкунчик, даже если бы принарядился не хуже его и надел такие же щегольские, блестящие сапожки. Мари не могла понять, почему так громко рассмеялись родители, и почему у старшего советника суда так зарделся нос, и почему он теперь не смеётся вместе со всеми. Верно, на то были свои причины. ЧУДЕСА Как только войдёшь к Штальбаумам в гостиную, тут, сейчас же у двери налево, у широкой стены, стоит высокий стеклянный шкаф, куда дети убирают прекрасные подарки, которые получают каждый год. Луиза была ещё совсем маленькой, когда отец заказал шкаф очень умелому столяру, а тот вставил в него такие прозрачные стекла и вообще сделал все с таким умением, что в шкафу игрушки выглядели, пожалуй, даже ещё ярче и красивей, чем когда их брали в руки. На верхней полке, до которой Мари с Фрицем было не добраться, стояли замысловатые изделия господина Дроссельмейера; следующая была отведена под книжки с картинками; две нижние полки Мари и Фриц могли занимать, чем им угодно. И всегда выходило так, что Мари устраивала на нижней полке кукольную комнату, а Фриц над ней расквартировывал свои войска. Так случилось и сегодня. Пока Фриц расставлял наверху гусар, Мари отложила внизу к сторонке мамзель Трудхен, посадила новую нарядную куклу в отлично обставленную комнату и напросилась к ней на угощение. Я сказал, что комната была отлично обставлена, и это правда; не знаю, есть ли у тебя, моя внимательная слушательница Мари, так же как у маленькой Штальбаум — ты уже знаешь, что её тоже зовут Мари, — так вот я говорю, что не знаю, есть ли у тебя, так же как у неё, пёстрый диванчик, несколько прехорошеньких стульчиков, очаровательный столик, а главное, нарядная, блестящая кроватка, на которой спят самые красивые на свете куклы, — всё это стояло в уголке в шкафу, стенки которого в этом месте были даже оклеены цветными картинками, и ты легко поймёшь, что новая кукла, которую, как в этот вечер узнала Мари, звали Клерхен, чувствовала себя здесь прекрасно. Был уже поздний вечер, приближалась полночь, и крёстный Дроссельмейер давно ушёл, а дети все ещё не могли оторваться от стеклянного шкафа, как мама ни уговаривала их идти спать. — Правда, — воскликнул наконец Фриц, — беднягам (он имел в виду своих гусар) тоже пора на покои, а в моём присутствии никто из них не посмеет клевать носом, в этом уж я уверен! И с этими словами он ушёл. Но Мари умильно просила: — Милая мамочка, позволь мне побыть здесь ещё минуточку, одну только минуточку! У меня так много дел, вот управлюсь и сейчас же лягу спать… Мари была очень послушной, разумной девочкой, и потому мама могла спокойно оставить её ещё на полчасика одну с игрушками. Но чтобы Мари, заигравшись новой куклой и другими занимательными игрушками, не позабыла погасить свечи, горевшие вокруг шкафа, мама все их задула, так что в комнате осталась только лампа, висевшая посреди потолка и распространявшая мягкий, уютный свет. — Не засиживайся долго, милая Мари. А то тебя завтра не добудишься, сказала мама, уходя в спальню. Как только Мари осталась одна, она сейчас же приступила к тому, что уже давно лежало у неё на сердце, хотя она, сама не зная почему, не решилась признаться в задуманном даже матери. Она всё ещё баюкала укутанного в носовой платок Щелкунчика. Теперь она бережно положила его на стол, тихонько развернула платок и осмотрела раны. Щелкунчик был очень бледен, но улыбался так жалостно и ласково, что тронул Мари до глубины души. — Ах, Щелкунчик, миленький, — зашептала она, — пожалуйста, не сердись, что Фриц сделал тебе больно: он ведь не нарочно. Просто он огрубел от суровой солдатской жизни, а так он очень хороший мальчик, уж поверь мне! А я буду беречь тебя и заботливо выхаживать, пока ты совсем не поправишься и не повеселеешь. Вставить же тебе крепкие зубки, вправить плечи — это уж дело крёстного Дроссельмейера: он на такие штуки мастер… Однако Мари не успела договорить. Когда она упомянула имя Дроссельмейера, Щелкунчик вдруг скорчил злую мину, и в глазах у него сверкнули колючие зелёные огоньки. Но в ту минуту, когда Мари собралась уже по-настоящему испугаться, на неё опять глянуло жалобно улыбающееся лицо доброго Щелкунчика, и теперь она поняла, что черты его исказил свет мигнувшей от сквозняка лампы. — Ах, какая я глупая девочка, ну чего я напугалась и даже подумала, будто деревянная куколка может корчить гримасы! А всё-таки я очень люблю Щелкунчика: ведь он такой потешный и такой добренький… Вот и надо за ним ухаживать как следует. С этими словами Мари взяла своего Щелкунчика на руки, подошла к стеклянному шкафу, присела на корточки и сказала новой кукле: — Очень прошу тебя, мамзель Клерхен, уступи свою постельку бедному больному Щелкунчику, а сама переночуй как-нибудь на диване. Подумай, ты ведь такая крепкая, и потом, ты совсем здорова — ишь какая ты круглолицая и румяная. Да и не у всякой, даже очень красивой куклы есть такой мягкий диван! Мамзель Клерхен, разряженная по-праздничному и важная, надулась, не проронив ни слова. — И чего я церемонюсь! — сказала Мари, сняла с полки кровать, бережно и заботливо уложила туда Щелкунчика, обвязала ему пострадавшие плечики очень красивой ленточкой, которую носила вместо кушака, и накрыла его одеялом по самый нос. «Только незачем ему здесь оставаться у невоспитанной Клары», — подумала она и переставила кроватку вместе с Щелкунчиком на верхнюю полку, где он очутился около красивой деревни, в которой были расквартированы гусары Фрица. Она заперла шкаф и собралась уже уйти в спальню, как вдруг… слушайте внимательно, дети! .. как вдруг во всех углах — за печью, за стульями, за шкафами — началось тихое-тихое шушуканье, перешептыванье и шуршанье. А часы на стене зашипели, захрипели всё громче и громче, но никак не могли пробить двенадцать. Мари глянула туда: большая золочёная сова, сидевшая на часах, свесила крылья, совсем заслонила ими часы и вытянула вперёд противную кошачью голову с кривым клювом. А часы хрипели громче и громче, и Мари явственно расслышала: — Тик-и-так, тик-и-так! Не хрипите громко так! Слышит все король мышиный. Трик-и-трак, бум-бум! Ну, часы, напев старинный! Трик-и-трак, бум-бум! Ну, пробей, пробей, звонок: королю подходит срок! И… "бим-бом, бим-бом! " — часы глухо и хрипло пробили двенадцать ударов. Мари очень струсила и чуть не убежала со страху, но тут она увидела, что на часах вместо совы сидит крёстный Дроссельмейер, свесив полы своего жёлтого сюртука по обеим сторонам, словно крылья. Она собралась с духом и громко крикнула плаксивым голосом: — Крёстный, послушай, крёстный, зачем ты туда забрался? Слезай вниз и не пугай меня, гадкий крёстный! Но тут отовсюду послышалось странное хихиканье и писк, и за стеной пошли беготня и топот, будто от тысячи крошечных лапок, и тысячи крошечных огонёчков глянули сквозь щели в полу. Но это были не огоньки — нет, а маленькие блестящие глазки, и Мари увидела, что отовсюду выглядывают и выбираются из-под пола мыши. Вскоре по всей комнате пошло: топ-топ, хоп-хоп! Все ярче светились глаза мышей, все несметнее становились их полчища; наконец они выстроились в том же порядке, в каком Фриц обычно выстраивал своих солдатиков перед боем. Мари это очень насмешило; у неё не было врождённого отвращения к мышам, как у иных детей, и страх её совсем было улёгся, но вдруг послышался такой ужасный и пронзительный писк, что у неё по спине забегали мурашки. Ах, что она увидела! Нет, право же, уважаемый читатель Фриц, я отлично знаю, что у тебя, как и у мудрого, отважного полководца Фрица Штальбаума, бесстрашное сердце, но если бы ты увидел то, что предстало взорам Мари, право, ты бы удрал. Я даже думаю, ты бы шмыгнул в постель и без особой надобности натянул одеяло по самые уши. Ах, бедная Мари не могла этого сделать, потому что — вы только послушайте, дети! — к самым ногам её, словно от подземного толчка, дождём посыпались песок, извёстка и осколки кирпича, и из-под пола с противным шипеньем и писком вылезли семь мышиных голов в семи ярко сверкающих коронах. Вскоре выбралось целиком и всё туловище, на котором сидели семь голов, и все войско хором трижды приветствовало громким писком огромную, увенчанную семью диадемами мышь. Теперь войско сразу пришло в движение и — хоп-хоп, топ-топ! — направилось прямо к шкафу, прямо на Мари, которая всё ещё стояла, прижавшись к стеклянной дверце. От ужаса у Мари уже и раньше так колотилось сердце, что она боялась, как бы оно тут же не выпрыгнуло из груди, — ведь тогда бы она умерла. Теперь же ей показалось, будто кровь застыла у неё в жилах. Она зашаталась, теряя сознание, но тут вдруг раздалось: клик-клак-хрр! .. — и посыпались осколки стекла, которое Мари разбила локтем. В ту же минуту она почувствовала жгучую боль в левой руке, но у неё сразу отлегло от сердца: она не слышала больше визга и писка. Все мигом стихло. И хотя она не смела открыть глаза, всё же ей подумалось, что звон стекла испугал мышей и они попрятались по норам. Но что же это опять такое? У Мари за спиной, в шкафу, поднялся странный шум и зазвенели тоненькие голосочки: — Стройся, взвод! Стройся, взвод! В бой вперёд! Полночь бьёт! Стройся, взвод! В бой вперёд! И начался стройный и приятный перезвон мелодичных колокольчиков. — Ах, да ведь это же мой музыкальный ящик! — обрадовалась Мари и быстро отскочила от шкафа. Тут она увидела, что шкаф странно светится и в нём идёт какая-то возня и суетня. Куклы беспорядочно бегали взад и вперёд и размахивали ручками. Вдруг поднялся Щелкунчик, сбросил одеяло и, одним прыжком соскочив с кровати, громко крикнул: — Щёлк-щёлк-щёлк, глупый мыший полк! То-то будет толк, мыший полк! Щёлк-щёлк, мыший полк — прёт из щёлок — выйдет толк! И при этом он выхватил свою крохотную сабельку, замахал ею в воздухе и закричал: — Эй вы, мои верные вассалы, други и братья! Постоите ли вы за меня в тяжком бою? И сейчас же отозвались три скарамуша, Панталоне, четыре трубочиста, два бродячих музыканта и барабанщик: — Да, наш государь, мы верны вам до гроба! Ведите нас в бой — на смерть или на победу! И они ринулись вслед за Щелкунчиком, который, горя воодушевлением, отважился на отчаянный прыжок с верхней полки. Им-то было хорошо прыгать: они не только были разряжены в шёлк и бархат, но и туловище у них было набито ватой и опилками; вот они и шлёпались вниз, будто кулёчки с шерстью. Но бедный Щелкунчик уж наверное переломал бы себе руки и ноги; подумайте только — от полки, где он стоял, до нижней было почти два фута, а сам он был хрупкий, словно выточенный из липы. Да, Щелкунчик уж наверное переломал бы себе руки и ноги, если бы в тот самый миг, как он прыгнул, мамзель Клерхен не соскочила с дивана и не приняла в свои нежные объятия потрясающего мечом героя. — О милая, добрая Клерхен! — в слезах воскликнула Мари, — как я ошиблась в тебе! Уж, конечно, ты от всего сердца уступила кроватку дружку Щелкунчику. И вот мамзель Клерхен заговорила, нежно прижимая юного героя к своей шёлковой груди: — Разве можно вам, государь, идти в бой, навстречу опасности, больным и с не зажившими ещё ранами! Взгляните, вот собираются ваши храбрые вассалы, они рвутся в бой и уверены в победе. Скарамуш, Панталоне, трубочисты, музыканты и барабанщик уже внизу, а среди куколок с сюрпризами у меня на полке заметно сильное оживление и движение. Соблаговолите, о государь, отдохнуть у меня на груди или же согласитесь созерцать вашу победу с высоты моей шляпы, украшенной перьями. — Так говорила Клерхен; но Щелкунчик вёл себя совсем неподобающим образом и так брыкался, что Клерхен пришлось поскорее поставить его на полку. В то же мгновение он весьма учтиво опустился на одно колено и пролепетал: — О прекрасная дама, и на поле брани не позабуду я оказанные мне вами милость и благоволение! Тогда Клерхен нагнулась так низко, что схватила его за ручку, осторожно приподняла, быстро развязала на себе расшитый блёстками кушак и собиралась нацепить его на человечка, но он отступил на два шага, прижал руку к сердцу и произнёс весьма торжественно: — О прекрасная дама, не извольте расточать на меня ваши милости, ибо… — он запнулся, глубоко вздохнул, быстро сорвал с плеча ленточку, которую повязала ему Мари, прижал её к губам, повязал на руку в виде шарфа и, с воодушевлением размахивая сверкающим обнажённым мечом, спрыгнул быстро и ловко, словно птичка, с края полки на пол. Вы, разумеется, сразу поняли, мои благосклонные и весьма внимательные слушатели, что Щелкунчик ещё до того, как по-настоящему ожил, уже отлично чувствовал любовь и заботы, которыми окружила его Мари, и что только из симпатии к ней он не хотел принять от мамзель Клерхен её пояс, несмотря на то что тот был очень красив и весь сверкал. Верный, благородный Щелкунчик предпочитал украсить себя скромной ленточкой Мари. Но что-то будет дальше? Едва Щелкунчик прыгнул на пел, как вновь поднялся визг и писк. Ах, ведь под большим столом собрались несметные полчища злых мышей, и впереди всех выступает отвратительная мышь о семи головах! Что-то будет? БИТВА — Барабанщик, мой верный вассал, бей общее наступление! — громко скомандовал Щелкунчик. И тотчас же барабанщик начал выбивать дробь искуснейшим манером, так что стеклянные дверцы шкафа задрожали и задребезжали. А в шкафу что-то загремело и затрещало, и Мари увидела, как разом открылись все коробки, в которых были расквартированы войска Фрица, и солдаты выпрыгнули из них прямо на нижнюю полку и там выстроились блестящими рядами. Щелкунчик бегал вдоль рядов, воодушевляя войска своими речами. — Где эти негодяи трубачи? Почему они не трубят? — закричал в сердцах Щелкунчик. Затем он быстро повернулся к слегка побледневшему Панталоне, у которого сильно трясся длинный подбородок, и торжественно произнёс: Генерал, мне известны ваши доблесть и опытность. Всё дело в быстрой оценке положения и использовании момента. Вверяю вам командование всей кавалерией и артиллерией. Коня вам не требуется — у вас очень длинные ноги, так что вы отлично поскачете и на своих на двоих. Исполняйте свой долг! Панталоне тотчас всунул в рот длинные сухие пальцы и свистнул так пронзительно, будто звонко запели сто дудок враз. В шкафу послышалось ржанье и топот, и — гляди-ка! — кирасиры и драгуны Фрица, а впереди всех новые, блестящие гусары, выступили в поход и вскоре очутились внизу, на полу. И вот полки один за другим промаршировали перед Щелкунчиком с развевающимися знамёнами и с барабанным боем и выстроились широкими рядами поперёк всей комнаты. Все пушки Фрица, сопровождаемые пушкарями, с грохотом выехали вперёд и пошли бухать: бум-бум! .. И Мари увидела, как в густые полчища мышей полетело Драже, напудрив их добела сахаром, отчего они очень сконфузились. Но больше всего вреда нанесла мышам тяжёлая батарея, въехавшая на мамину скамеечку для ног и — бум-бум! — непрерывно обстреливавшая неприятеля круглыми пряничками, от которых полегло немало мышей. Однако мыши все наступали и даже захватили несколько пушек; но тут поднялся шум и грохот — трр-трр! — и из-за дыма и пыли Мари с трудом могла разобрать, что происходит. Одно было ясно: обе армии бились с большим ожесточением, и победа переходила то на ту, то на другую сторону. Мыши вводили в бой все свежие и свежие силы, и серебряные пилюльки, которые они бросали весьма искусно, долетали уже до самого шкафа. Клерхен и Трудхен метались по полке и в отчаянии ломали ручки. — Неужели я умру во цвете лет, неужели умру я, такая красивая кукла! вопила Клерхен. — Не для того же я так хорошо сохранилась, чтобы погибнуть здесь, в четырёх стенах! — причитала Трудхен. Потом они упали друг другу в объятия и так громко разревелись, что их не мог заглушить даже бешеный грохот битвы. Вы и понятия не имеете, дорогие мои слушатели, что здесь творилось. Раз за разом бухали пушки: прр-прр!.. Др-др!.. Трах-тарарах-трах-тарарах!.. Бум-бурум-бум-бурум-бум!.. И тут же пищали и визжали мышиный король и мыши, а потом снова раздавался грозный и могучий голос Щелкунчика, командовавшего сражением. И было видно, как сам он обходит под огнём свои батальоны. Панталоне провёл несколько чрезвычайно доблестных кавалерийских атак и покрыл себя славой. Но мышиная артиллерия засыпала гусар Фрица отвратительными, зловонными ядрами, которые оставляли на их красных мундирах ужасные пятна, почему гусары и не рвались вперёд. Панталоне скомандовал им «налево кругом» и, воодушевившись ролью полководца, сам повернул налево, а за ним последовали кирасиры и драгуны, и вся кавалерия отправилась восвояси. Теперь положение батареи, занявшей позицию на скамеечке для ног, стало угрожаемым; не пришлось долго ждать, как нахлынули полчища противных мышей и бросились в атаку столь яростно, что перевернули скамеечку вместе с пушками и пушкарями. Щелкунчик, по-видимому, был очень озадачен и скомандовал отступление на правом фланге. Ты знаешь, о мой многоопытный в ратном деле слушатель Фриц, что подобный манёвр означает чуть ли не то же самое, что бегство с поля брани, и ты вместе со мной уже сокрушаешься о неудаче, которая должна была постигнуть армию маленького любимца Мари — Щелкунчика. Но отврати свой взор от этой напасти и взгляни на левый фланг Щелкунчиковой армии, где всё обстоит вполне благополучно и полководец и армия ещё полны надежды. В пылу битвы из-под комода тихонечко выступили отряды мышиной кавалерии и с отвратительным писком яростно набросились на левый фланг Щелкунчиковой армии; но какое сопротивление встретили они! Медленно, насколько позволяла неровная местность, ибо надо было перебраться через край шкафа, выступил и построился в каре корпус куколок с сюрпризами под предводительством двух китайских императоров. Эти бравые, очень пёстрые и нарядные великолепные полки, составленные из садовников, тирольцев, тунгусов, парикмахеров, арлекинов, купидонов, львов, тигров, мартышек и обезьян, сражались с хладнокровием, отвагой и выдержкой. С мужеством, достойным спартанцев, вырвал бы этот отборный батальон победу из рук врага, если бы некий бравый вражеский ротмистр не прорвался с безумной отвагой к одному из китайских императоров и не откусил ему голову, а тот при падении не задавил двух тунгусов и мартышку. Вследствие этого образовалась брешь, куда и устремился враг; и вскоре весь батальон был перегрызен. Но мало выгоды извлёк неприятель из этого злодеяния. Как только кровожадный солдат мышиной кавалерии перегрызал пополам одного из своих отважных противников, прямо в горло ему попадала печатная бумажка, от чего он умирал на месте. Но помогло ли это Щелкунчиковой армии, которая, раз начав отступление, отступала всё дальше и дальше и несла все больше потерь, так что вскоре только кучка смельчаков с злосчастным Щелкунчиком во главе ещё держалась у самого шкафа? «Резервы, сюда! Панталоне, Скарамуш, барабанщик, где вы?» взывал Щелкунчик, рассчитывавший на прибытие свежих сил, которые должны были выступить из стеклянного шкафа. Правда, оттуда прибыло несколько коричневых человечков из Торна, с золотыми лицами и в золотых шлемах и шляпах; но они дрались так неумело, что ни разу не попали во врага и, вероятно, сбили бы с головы шапочку своему полководцу Щелкунчику. Неприятельские егеря вскоре отгрызли им ноги, так что они попадали и при этом передавили многих соратников Щелкунчика. Теперь Щелкунчик, со всех сторон теснимый врагом, находился в большой опасности. Он хотел было перепрыгнуть через край шкафа, но ноги у него были слишком коротки. Клерхен и Трудхен лежали в обмороке — помочь ему они не могли. Гусары и драгуны резво скакали мимо него прямо в шкаф. Тогда он в предельном отчаянии громко воскликнул: — Коня, коня! Полцарства за коня! В этот миг два вражеских стрелка вцепились в его деревянный плащ, и мышиный король подскочил к Щелкунчику, испуская победный писк из всех своих семи глоток. Мари больше не владела собой. — О мой бедный Щелкунчик! — воскликнула она, рыдая, и, не отдавая себе отчёта в том, что делает, сняла с левой ноги туфельку и изо всей силы швырнула ею в самую гущу мышей, прямо в их короля. В тот же миг все словно прахом рассыпалось, а Мари почувствовала боль в левом локте, ещё более жгучую, чем раньше, и без чувств повалилась на пол. БОЛЕЗНЬ Когда Мари очнулась после глубокого забытья, она увидела, что лежит у себя в постельке, а сквозь замёрзшие окна в комнату светит яркое, искрящееся солнце. У самой её постели сидел чужой человек, в котором она, однако, скоро узнала хирурга Вендельштерна. Он сказал вполголоса: — Наконец-то она очнулась… Тогда подошла мама и посмотрела на неё испуганным, пытливым взглядом. — Ах, милая мамочка, — пролепетала Мари, — скажи: противные мыши убрались наконец и славный Щелкунчик спасён? — Полно вздор болтать, милая Марихен! — возразила мать. — Ну на что мышам твой Щелкунчик? А вот ты, нехорошая девочка, до смерти напугала нас. Так всегда бывает, когда дети своевольничают и не слушаются родителей. Ты вчера до поздней ночи заигралась в куклы, потом задремала, и, верно, тебя напугала случайно прошмыгнувшая мышка: ведь вообще-то мышей у нас не водится. Словом, ты расшибла локтем стекло в шкафу и поранила себе руку. Хорошо ещё, что ты не порезала стеклом вену! Доктор Вендельштерн, который как раз сейчас вынимал у тебя из раны застрявшие там осколки, говорит, что ты на всю жизнь осталась бы калекой и могла бы даже истечь кровью. Слава богу, я проснулась в полночь, увидела, что тебя всё ещё нет в спальне, и пошла в гостиную. Ты без сознания лежала на полу у шкафа, вся в крови. Я сама со страху чуть не потеряла сознание. Ты лежала на полу, а вокруг были разбросаны оловянные солдатики Фрица, разные игрушки, поломанные куклы с сюрпризами и пряничные человечки. Щелкунчика ты держала в левой руке, из которой сочилась кровь, а неподалёку валялась твоя туфелька… — Ах, мамочка, мамочка! — перебила её Мари. — Ведь это же были следы великой битвы между куклами и мышами! Оттого-то я так испугалась, что мыши хотели забрать в плен бедного Щелкунчика, командовавшего кукольным войском. Тогда я швырнула туфелькой в мышей, а что было дальше, не знаю. Доктор Вендельштерн подмигнул матери, и та очень ласково стала уговаривать Мари: — Полно, полно, милая моя детка, успокойся! Мыши все убежали, а Щелкунчик стоит за стеклом в шкафу, целый и невредимый. Тут в спальню вошёл советник медицины и завёл долгий разговор с хирургом Вендельштерном, потом он пощупал у Мари пульс, и она слышала, что они говорили о горячке, вызванной раной. Несколько дней ей пришлось лежать в постели и глотать лекарства, хотя, если не считать боли в локте, она почти не чувствовала недомогания. Она знала, что милый Щелкунчик вышел из битвы целым и невредимым, и по временам ей как сквозь сон чудилось, будто он очень явственным, хотя и чрезвычайно печальным голосом говорит ей: «Мари, прекрасная дама, многим я вам обязан, но вы можете сделать для меня ещё больше». Мари тщетно раздумывала, что бы это могло быть, но ничего не приходило ей в голову. Играть по-настоящему она не могла из-за больной руки, а если бралась за чтение или принималась перелистывать книжки с картинками, у неё в глазах рябило, так что приходилось отказываться от этого занятия. Поэтому время тянулось для неё бесконечно долго, и Мари едва могла дождаться сумерек, когда мать садилась у её кроватки и читала и рассказывала всякие чудесные истории. Вот и сейчас мать как раз кончила занимательную сказку про принца Факардина, как вдруг открылась дверь, и вошёл крёстный Дроссельмейер. — Ну-ка, дайте мне поглядеть на нашу бедную раненую Мари, — сказал он. Как только Мари увидела крёстного в обычном жёлтом сюртучке, у неё перед глазами со всей живостью всплыла та ночь, когда Щелкунчик потерпел поражение в битве с мышами, и она невольно крикнула старшему советнику суда: — О крёстный, какой ты гадкий! Я отлично видела, как ты сидел на часах и свесил на них свои крылья, чтобы часы били потише и не спугнули мышей. Я отлично слышала, как ты позвал мышиного короля. Почему ты не поспешил на помощь Щелкунчику, почему ты не поспешил на помощь мне, гадкий крёстный? Во всём ты один виноват. Из-за тебя я порезала руку и теперь должна лежать больная в постели! Мать в страхе спросила: — Что с тобой, дорогая Мари? Но крёстный скорчил странную мину и заговорил трескучим, монотонным голосом: — Ходит маятник со скрипом. Меньше стука — вот в чём штука. Трик-и-трак! Всегда и впредь должен маятник скрипеть, песни петь. А когда пробьёт звонок: бим-и-бом! — подходит срок. Не пугайся, мой дружок. Бьют часы и в срок и кстати, на погибель мышьей рати, а потом слетит сова. Раз-и-два и раз-и-два! Бьют часы, коль срок им выпал. Ходит маятник со скрипом. Меньше стука — вот в чём штука. Тик-и-так и трик-и-трак! Мари широко открытыми глазами уставилась на крёстного, потому что он казался совсем другим и гораздо более уродливым, чем обычно, а правой рукой он махал взад и вперёд, будто паяц, которого дёргают за верёвочку. Она бы очень испугалась, если бы тут не было матери и если бы Фриц, прошмыгнувший в спальню, не прервал крёстного громким смехом. — Ах, крёстный Дроссельмейер, — воскликнул Фриц, — сегодня ты опять такой потешный! Ты кривляешься совсем как мой паяц, которого я давно уже зашвырнул за печку. Мать по-прежнему была очень серьёзна и сказала: — Дорогой господин старший советник, это ведь действительно странная шутка. Что вы имеете в виду? — Господи боже мой, разве вы позабыли мою любимую песенку часовщика? — ответил Дроссельмейер, смеясь. — Я всегда пою её таким больным, как Мари. И он быстро подсел к кровати и сказал: — Не сердись, что я не выцарапал мышиному королю все четырнадцать глаз сразу, — этого нельзя было сделать. А зато я тебя сейчас порадую. С этими словами старший советник суда полез в карман и осторожно вытащил оттуда — как вы думаете, дети, что? — Щелкунчика, которому он очень искусно вставил выпавшие зубки и вправил больную челюсть. Мари вскрикнула от радости, а мать сказала, улыбаясь: — Вот видишь, как заботится крёстный о твоём Щелкунчике… — А всё-таки сознайся, Мари, — перебил крёстный госпожу Штальбаум, ведь Щелкунчик не очень складный и непригож собой. Если тебе хочется послушать, я охотно расскажу, как такое уродство появилось в его семье и стало там наследственным. А может быть, ты уже знаешь сказку о принцессе Пирлипат, ведьме Мышильде и искусном часовщике? — Послушай-ка, крёстный! — вмешался в разговор Фриц. — Что верно, то верно: ты отлично вставил зубы Щелкунчику, и челюсть тоже уже не шатается. Но почему у него нет сабли? Почему ты не повязал ему саблю? — Ну ты, неугомонный, — проворчал старший советник суда, — никак на тебя не угодишь! Сабля Щелкунчика меня не касается. Я вылечил его — пусть сам раздобывает себе саблю где хочет. — Правильно! — воскликнул Фриц. — Если он храбрый малый, то раздобудет себе оружие. — Итак, Мари, — продолжал крёстный, — скажи, знаешь ли ты сказку о принцессе Пирлипат? — Ах, нет! — ответила Мари. — Расскажи, милый крёстный, расскажи! — Надеюсь, дорогой господин Дроссельмейер, — сказала мама, — что на этот раз вы расскажете не такую страшную сказку, как обычно. — Ну, конечно, дорогая госпожа Штальбаум, — ответил Дроссельмейер. Напротив, то, что я буду иметь честь изложить вам, очень занятно. — Ах, расскажи, расскажи, милый крёстный! — закричали дети. И старший советник суда начал так: СКАЗКА О ТВЁРДОМ ОРЕХЕ Мать Пирлипат была супругой короля, а значит, королевой, а Пирлипат как родилась, так в тот же миг и стала прирождённой принцессой. Король налюбоваться не мог на почивавшую в колыбельке красавицу дочурку. Он громко радовался, танцевал, прыгал на одной ножке и то и дело кричал: — Хейза! Видел ли кто-нибудь девочку прекраснее моей Пирлипатхен? А все министры, генералы, советники и штаб-офицеры прыгали на одной ножке, как их отец и повелитель, и хором громко отвечали: — Нет, никто не видел! Да, по правде говоря, и нельзя было отрицать, что с тех пор, как стоит мир, не появлялось ещё на свет младенца прекраснее принцессы Пирлипат. Личико у неё было словно соткано из лилейно-белого и нежно-розового шёлка, глазки — живая сияющая лазурь, а особенно украшали её волосики, вившиеся золотыми колечками. При этом Пирлипатхен родилась с двумя рядами беленьких, как жемчуг, зубок, которыми она два часа спустя после рождения впилась в палец рейхсканцлера, когда он пожелал поближе исследовать черты её лица, так что он завопил: "Ой-ой-ой!" Некоторые, впрочем, утверждают, будто он крикнул: "Ай-ай-ай!" Ещё и сегодня мнения расходятся. Короче, Пирлипатхен на самом деле укусила рейхсканцлера за палец, и тогда восхищённый народ уверился в том, что в очаровательном, ангельском тельце принцессы Пирлипат обитают и душа, и ум, и чувство. Как сказано, все были в восторге; одна королева неизвестно почему тревожилась и беспокоилась. abu Особенно странно было, что она приказала неусыпно стеречь колыбельку Пирлипат. Мало того что у дверей стояли драбанты, — было отдано распоряжение, чтобы в детской, кроме двух нянюшек, постоянно сидевших у самой колыбельки, еженощно дежурило ещё шесть нянек и — что казалось совсем нелепым и чего никто не мог понять — каждой няньке приказано было держать на коленях кота и всю ночь гладить его, чтобы он не переставая мурлыкал. Вам, милые детки, нипочём не угадать, зачем мать принцессы Пирлипат принимала все эти меры, но я знаю зачем и сейчас расскажу и вам. Раз как-то ко двору короля, родителя принцессы Пирлипат, съехалось много славных королей и пригожих принцев. Ради такого случая были устроены блестящие турниры, представления и придворные балы. Король, желая показать, что у него много золота и серебра, решил как следует запустить руку в свою казну и устроить празднество, достойное его. Поэтому, выведав от обер-гофповара, что придворный звездочёт возвестил время, благоприятное для колки свиней, он задумал задать колбасный пир, вскочил в карету и самолично пригласил всех окрестных королей и принцев всего-навсего на тарелку супа, мечтая затем поразить их роскошеством. Потом он очень ласково сказал своей супруге-королеве: — Милочка, тебе ведь известно, какая колбаса мне по вкусу… Королева уже знала, к чему он клонит речь: это означало, что она должна лично заняться весьма полезным делом — изготовлением колбас, которым не брезговала и раньше. Главному казначею приказано было немедленно отправить на кухню большой золотой котёл и серебряные кастрюли; печь растопили дровами сандалового дерева; королева повязала свой камчатый кухонный передник. И вскоре из котла потянуло вкусным духом колбасного навара. Приятный запах проник даже в государственный совет. Король, весь трепеща от восторга, не вытерпел. — Прошу извинения, господа! — воскликнул он, побежал на кухню, обнял королеву, помешал немножко золотым скипетром в котле и, успокоенный, вернулся в государственный совет. Наступил самый важный момент: пора было разрезать на ломтики сало и поджаривать его на золотых сковородах. Придворные дамы отошли к сторонке, потому что королева из преданности, любви и уважения к царственному супругу собиралась лично заняться этим делом. Но как только сало начало зарумяниваться, послышался тоненький, шепчущий голосок: — Дай и мне отведать сальца, сестрица! И я хочу полакомиться — я ведь тоже королева. Дай и мне отведать сальца! Королева отлично знала, что это говорит госпожа Мышильда. Мышильда уже много лет проживала в королевском дворце. Она утверждала, будто состоит в родстве с королевской фамилией и сама правит королевством Мышляндия, вот почему она и держала под почкой большой двор. Королева была женщина добрая и щедрая. Хотя вообще она не почитала Мышильду особой царского рода и своей сестрой, но в такой торжественный день от всего сердца допустила её на пиршество и крикнула: — Вылезайте, госпожа Мышильда! Покушайте на здоровье сальца. И Мышильда быстро и весело выпрыгнула из-под печки вскочила на плиту и стала хватать изящными лапками один за другим кусочки сала, которые ей протягивала королева. Но тут нахлынули все кумовья и тётушки Мышильды и даже её семь сыновей, отчаянные сорванцы. Они набросились на сало, и королева с перепугу не знала, как быть. К счастью, подоспела обер-гофмейстерина и прогнала непрошеных гостей. Таким образом, уцелело немного сала, которое, согласно указаниям призванного по этому случаю придворного математика, было весьма искусно распределено по всем колбасам. Забили в литавры, затрубили в трубы. Все короли и принцы в великолепных праздничных одеяниях — одни на белых конях, другие в хрустальных каретах потянулись на колбасный пир. Король встретил их с сердечной приветливостью и почётом, а затем, в короне и со скипетром, как и полагается государю, сел во главе стола. Уже когда подали ливерные колбасы, гости заметили, как всё больше и больше бледнел король, как он возводил очи к небу. Тихие вздохи вылетали из его груди; казалось, его душой овладела сильная скорбь. Но когда подали кровяную колбасу, он с громким рыданьем и стонами откинулся на спинку кресла, обеими руками закрыв лицо. Все повскакали из-за стола. Лейб-медик тщетно пытался нащупать пульс у злосчастного короля, которого, казалось, снедала глубокая, непонятная тоска. Наконец после долгих уговоров, после применения сильных средств, вроде жжёных гусиных перьев и тому подобного, король как будто начал приходить в себя. Он пролепетал едва слышно: — Слишком мало сала! Тогда неутешная королева бухнулась ему в ноги и простонала: — О мой бедный, несчастный царственный супруг! О, какое горе пришлось вам вынести! Но взгляните: виновница у ваших ног — покарайте, строго покарайте меня! Ах, Мышильда со своими кумовьями, тётушками и семью сыновьями съела сало, и… С этими словами королева без чувств упала навзничь. Но король вскочил, пылая гневом, и громко крикнул: — Обер-гофмсйстерина, как это случилось? Обер-гофмейстерина рассказала, что знала, и король решил отомстить Мышильде и её роду за то, что они сожрали сало, предназначенное для его колбас. Созвали тайный государственный совет. Решили возбудить процесс против Мышильды и отобрать в казну все её владения. Но король полагал, что пока это не помешает Мышильде, когда ей вздумается, пожирать сало, и потому поручил все дело придворному часовых дел мастеру и чудодею. Этот человек, которого звали так же, как и меня, а именно Христиан Элиас Дроссельмейер, обещал при помощи совершенно особых, исполненных государственной мудрости мер на веки вечные изгнать Мышильду со всей семьёй из дворца. И в самом деле: он изобрёл весьма искусные машинки, в которых на ниточке было привязано поджаренное сало, и расставил их вокруг жилища госпожи салоежки. Сама Мышильда была слишком умудрена опытом, чтобы не понять хитрости Дроссельмейера, но ни её предостережения, ни её увещания не помогли: все семь сыновей и много-много Мышильдиных кумовьёв и тётушек, привлечённые вкусным запахом жареного сала, забрались в дроссельмейеровские машинки — и только хотели полакомиться салом, как их неожиданно прихлопнула опускающаяся дверца, а затем их предали на кухне позорной казни. Мышильда с небольшой кучкой уцелевших родичей покинула эти места скорби и плача. Горе, отчаяние, жажда мести клокотали у неё в груди. Двор ликовал, но королева была встревожена: она знала Мышильдин нрав и отлично понимала, что та не оставит неотомщенной смерть сыновей и близких. И в самом деле, Мышильда появилась как раз тогда, когда королева готовила для царственного супруга паштет из ливера, который он очень охотно кушал, и сказала так: — Мои сыновья, кумовья и тётушки убиты. Берегись, королева: как бы королева мышей не загрызла малютку принцессу! Берегись! Затем она снова исчезла и больше не появлялась. Но королева с перепугу уронила паштет в огонь, и во второй раз Мышильда испортила любимое кушанье короля, на что он очень разгневался… — Ну, на сегодняшний вечер довольно. abu Остальное доскажу в следующий раз, — неожиданно закончил крёстный. Как ни просила Мари, на которую рассказ произвёл особенное впечатление, продолжать, крёстный Дроссельмейер был неумолим и со словами: «Слишком много сразу — вредно для здоровья; продолжение завтра», — вскочил со стула. В ту минуту, когда он собирался уже выйти за дверь, Фриц спросил: — Скажи-ка, крёстный, это на самом деле правда, что ты выдумал мышеловку? — Что за вздор ты городишь, Фриц! — воскликнула мать. Но старший советник суда очень странно улыбнулся и тихо сказал: — А почему бы мне, искусному часовщику, не выдумать мышеловку? ПРОДОЛЖЕНИЕ СКАЗКИ О ТВЁРДОМ ОРЕХЕ — Ну, дети, теперь вы знаете, — так продолжал на следующий вечер Дроссельмейер, — почему королева приказала столь бдительно стеречь красоточку принцессу Пирлипат. Как же было ей не бояться, что Мышильда выполнит свою угрозу — вернётся и загрызёт малютку принцессу! Машинка Дроссельмейера ничуть не помогала против умной и предусмотрительной Мышильды, а придворный звездочёт, бывший одновременно и главным предсказателем, заявил, что только род кота Мурра может отвадить Мышильду от колыбельки. Потому-то каждой няньке приказано было держать на коленях одного из сынов этого рода, которых, кстати сказать, пожаловали чином тайного советника посольства, и облегчать им бремя государственной службы учтивым почёсыванием за ухом. Как-то, уже в полночь, одна из двух обер-гофнянек, которые сидели у самой колыбельки, вдруг очнулась, словно от глубокого сна. Всё вокруг было охвачено сном. Никакого мурлыканья — глубокая, мёртвая тишина, только слышно тиканье жучка-точильщика. Но что почувствовала нянька, когда прямо перед собой увидела большую противную мышь, которая поднялась на задние лапки и положила свою зловещую голову принцессе на лицо! Нянька вскочила с криком ужаса, все проснулись, но в тот же миг Мышильда — ведь большая мышь у колыбели Пирлипат была она — быстро шмыгнула в угол комнаты. Советники посольства бросились вдогонку, но не тут-то было: она шмыгнула в щель в полу. Пирлипатхен проснулась от суматохи и очень жалобно заплакала. — Слава богу, — воскликнули нянюшки, — она жива! Но как же они испугались, когда взглянули на Пирлипатхен и увидели, что сталось с хорошеньким нежным младенцем! На тщедушном, скорчившемся тельце вместо кудрявой головки румяного херувима сидела огромная бесформенная голова; голубые, как лазурь, глазки превратились в зелёные, тупо вытаращенные гляделки, а ротик растянулся до ушей. Королева исходила слезами и рыданиями, а кабинет короля пришлось обить ватой, потому что король бился головой об стену и жалобным голосом причитал: — Ах я несчастный монарх! Теперь король, казалось, мог бы понять, что лучше было съесть колбасу без сала и оставить в покое Мышильду со всей её запечной роднёй, но об этом отец принцессы Пирлипат не подумал — он просто-напросто свалил всю вину на придворного часовщика и чудодея Христиана Элиаса Дроссельмейера из Нюрнберга и отдал мудрый приказ: «Дроссельмейер должен в течение месяца вернуть принцессе Пирлипат её прежний облик или, по крайней мере, указать верное к тому средство — в противном случае он будет продан позорной смерти от руки палача». Дроссельмейер не на шутку перепугался. Однако он положился на своё уменье и счастье и тотчас же приступил к первой операции, которую почитал необходимой. Он очень ловко разобрал принцессу Пирлипат на части, вывинтил ручки и ножки и осмотрел внутреннее устройство, но, к сожалению, он убедился, что с возрастом принцесса будет все безобразнее, и не знал, как помочь беде. Он опять старательно собрал принцессу и впал в уныние около её колыбели, от которой не смел отлучаться. Шла уже четвёртая неделя, наступила среда, и король, сверкая в гневе очами и потрясая скипетром, заглянул в детскую к Пирлипат и воскликнул: — Христиан Элиас Дроссельмейер, вылечи принцессу, не то тебе несдобровать! Дроссельмейер принялся жалобно плакать, а принцесса Пирлипат тем временем весело щёлкала орешки. Впервые часовых дел мастера и чудодея поразила её необычайная любовь к орехам и то обстоятельство, что она появилась на свет уже с зубами. В самом деле, после превращения она кричала без умолку, пока ей случайно не попался орешек; она разгрызла его, съела ядрышко и сейчас же угомонилась. С тех пор няньки то и дело унимали её орехами. — О святой инстинкт природы, неисповедимая симпатия всего сущего! воскликнул Христиан Элиас Дроссельмейер. — Ты указуешь мне врата тайны. Я постучусь, и они откроются! Он тотчас же испросил разрешения поговорить с придворным звездочётом и был отведён к нему под строгим караулом. Оба, заливаясь слезами, упали друг другу в объятия, так как были закадычными друзьями, затем удалились в потайной кабинет и принялись рыться в книгах, где говорилось об инстинкте, симпатиях и антипатиях и других таинственных явлениях. Наступила ночь. Придворный звездочёт поглядел на звёзды и с помощью Дроссельмейера, великого искусника и в этом деле, составил гороскоп принцессы Пирлипат. Сделать это было очень трудно, ибо линии запутывались всё больше и больше, но — о, радость! — наконец всё стало ясно: чтобы избавиться от волшебства, которое её изуродовало, и вернуть себе былую красоту, принцессе Пирлипат достаточно было съесть ядрышко ореха Кракатук. У ореха Кракатук было такая твёрдая скорлупа, что по нему могла проехаться сорокавосьмифунтовая пушка и не раздавить его. Этот твёрдый орех должен был разгрызть и, зажмурившись, поднести принцессе человек, никогда ещё не брившийся и не носивший сапог. Затем юноше следовало отступить на семь шагов, не споткнувшись, и только тогда открыть глаза. Три дня и три ночи без устали работали Дроссельмейер со звездочётом, и как раз в субботу, когда король сидел за обедом, к нему ворвался радостный и весёлый Дроссельмейер, которому в воскресенье утром должны были снести голову, и возвестил, что найдено средство вернуть принцессе Пирлипат утраченную красоту. Король обнял его горячо и благосклонно и посулил ему бриллиантовую шпагу, четыре ордена и два новых праздничных кафтана. — После обеда мы сейчас же и приступим, — любезно прибавил король. — Позаботьтесь, дорогой чудодей, чтобы небритый молодой человек в башмаках был под рукой и, как полагается, с орехом Кракатук. И не давайте ему вина, а то как бы он не споткнулся, когда, словно рак, будет пятиться семь шагов. Потом пусть пьёт вволю! Дроссельмейера напугала речь короля, и, смущаясь и робея, он пролепетал, что средство, правда, найдено, но что обоих — и орех и молодого человека, который должен его разгрызть, — надо сперва отыскать, причём пока ещё очень сомнительно, возможно ли найти орех и щелкунчика. В сильном гневе потряс король скипетром над венчанной главой и зарычал, как лев: — Ну, так тебе снесут голову! На счастье поверженного в страх и горе Дроссельмейера, как раз сегодня обед пришёлся королю очень по вкусу, и поэтому он был расположен внимать разумным увещаниям, на которые не поскупилась великодушная королева, тронутая судьбой несчастного часовщика. Дроссельмейер приободрился и почтительно доложил королю, что, собственно, разрешил задачу — нашёл средство к излечению принцессы, и тем самым заслужил помилование. Король назвал это глупой отговоркой и пустой болтовнёй, но в конце концов, выпив стаканчик желудочной настойки, решил, что оба — часовщик и звездочёт тронутся в путь и не вернутся до тех пор, пока у них в кармане не будет ореха Кракатук. А человека, нужного для того, чтобы разгрызть орех, по совету королевы, решили раздобыть путём многократных объявлений в местных и заграничных газетах и ведомостях с приглашением явиться во дворец… На этом крёстный Дроссельмейер остановился и обещал досказать остальное в следующий вечер. КОНЕЦ СКАЗКИ О ТВЁРДОМ ОРЕХЕ И в самом деле, на следующий день вечером, только зажгли свечи, явился крёстный Дроссельмейер и так продолжал свой рассказ: — Дроссельмейер и придворный звездочёт странствовали уже пятнадцать лет и все ещё не напали на след ореха Кракатук. Где они побывали, какие диковинные приключения испытали, не пересказать, детки, и за целый месяц. Этого я делать и не собираюсь, а прямо скажу вам, что, погруженный в глубокое уныние, Дроссельмейер сильно стосковался по родине, по милому своему Нюрнбергу. Особенно сильная тоска напала на него как-то раз в Азии, в дремучем лесу, где он вместе со своим спутником присел выкурить трубочку кнастера. «О дивный, дивный Нюрнберг мой, кто не знаком ещё с тобой, пусть побывал он даже в Вене, в Париже и Петервардейне, душою будет он томиться, к тебе, о Нюрнберг, стремиться — чудесный городок, где в ряд красивые дома стоят». Жалобные причитания Дроссельмейера вызвали глубокое сочувствие у звездочёта, и он тоже разревелся так горько, что его слышно было на всю Азию. Но он взял себя в руки, вытер слёзы и спросил: — Досточтимый коллега, чего же мы здесь сидим и ревём? Чего не идём в Нюрнберг? Не всё ли равно, где и как искать злополучный орех Кракатук? — И то правда, — ответил, сразу утешившись, Дроссельмейер. Оба сейчас же встали, выколотили трубки и из леса в глубине Азии прямёхонько отправились в Нюрнберг. Как только они прибыли, Дроссельмейер сейчас же побежал к своему двоюродному брату — игрушечному мастеру, токарю по дереву, лакировщику и позолотчику Кристофу Захариусу Дроссельмейеру, с которым не виделся уже много-много лет. Ему-то и рассказал часовщик всю историю про принцессу Пирлипат, госпожу Мышильду и орех Кракатук, а тот то и дело всплёскивал руками и несколько раз в удивлении воскликнул: — Ах, братец, братец, ну и чудеса! Дроссельмейер рассказал о приключениях на своём долгом пути, рассказал, как провёл два года у Финикового короля, как обидел и выгнал его Миндальный принц, как тщетно запрашивал он общество естествоиспытателей в городе Белок, — короче говоря, как ему нигде не удалось напасть на след ореха Кракатук. Во время рассказа Кристоф Захариус не раз прищёлкивал пальцами, вертелся на одной ножке, причмокивал губами и приговаривал: — Гм, гм! Эге! Вот так штука! Наконец он подбросил к потолку колпак вместе с париком, горячо обнял двоюродного брата и воскликнул: — Братец, братец, вы спасены, спасены, говорю я! Слушайте: или я жестоко ошибаюсь, или орех Кракатук у меня! Он тотчас же принос шкатулочку, откуда вытащил позолоченный орех средней величины. — Взгляните, — сказал он, показывая орех двоюродному брату, — взгляните на этот орех. История его такова. Много лет тому назад, в сочельник, пришёл сюда неизвестный человек с полным мешком орехов, которые он принёс на продажу. У самых дверей моей лавки с игрушками он поставил мешок наземь, чтоб легче было действовать, так как у него произошла стычка со здешним продавцом орехов, который не мог потерпеть чужого торговца. abu В эту минуту мешок переехала тяжело нагруженная фура. Все орехи были передавлены, за исключением одного, который чужеземец, странно улыбаясь, и предложил уступить мне за цванцигер тысяча семьсот двадцатого года. Мне это показалось загадочным, но я нашёл у себя в кармане как раз такой цванцигер, какой он просил, купил орех и позолотил его. Сам хорошенько не знаю, почему я так дорого заплатил за орех, а потом так берег его. Всякое сомнение в том, что орех двоюродного брата — это действительно орех Кракатук, который они так долго искали, тут же рассеялось, когда подоспевший на зов придворный звездочёт аккуратно соскоблил с ореха позолоту и отыскал на скорлупе слово «Кракатук», вырезанное китайскими письменами. Радость путешественников была огромна, а двоюродный брат Дроссельмейер почёл себя счастливейшим человеком в мире, когда Дроссельмейер уверил его, что счастье ему обеспечено, ибо отныне сверх значительной пенсии он будет получать золото для позолоты даром. И чудодей и звездочёт оба уже нахлобучили ночные колпаки и собирались укладываться спать, как вдруг последний, то есть звездочёт, повёл такую речь: — Дражайший коллега, счастье никогда не приходит одно. Поверьте, мы нашли не только орех Кракатук, но и молодого человека, который разгрызёт его и преподнесёт принцессе ядрышко — залог красоты. Я имею в виду не кого иного, как сына вашего двоюродного брата. Нет, я не лягу спать, вдохновенно воскликнул он. — Я ещё сегодня ночью составлю гороскоп юноши! — С этими словами он сорвал колпак с головы и тут же принялся наблюдать звезды. Племянник Дроссельмейера был в самом деле пригожий, складный юноша, который ещё ни разу не брился и не надевал сапог. В ранней молодости он, правда, изображал два рождества кряду паяца; но этого ни чуточки не было заметно: так искусно был он воспитан стараньями отца. На святках он был в красивом красном, шитом золотом кафтане, при шпаге, держал под мышкой шляпу и носил превосходный парик с косичкой. В таком блестящем виде стоял он в лавке у отца и со свойственной ему галантностью щёлкал барышням орешки, за что и прозвали его Красавчик Щелкунчик. Наутро восхищённый звздочет упал в объятия Дроссельмейера и воскликнул: — Это он! Мы раздобыли его, он найден! Только, любезнейший коллега, не следует упускать из виду двух обстоятельств: во-первых, надо сплести вашему превосходному племяннику солидную деревянную косу, которая была бы соединена с нижней челюстью таким образом, что-бы её можно было сильно оттянуть косой; затем, по прибытии в столицу надо молчать о том, что мы привезла с собой молодого человека, который разгрызёт орех Кракатук, лучше, чтобы он появился гораздо позже. Я прочёл в гороскопе, что после того, как многие сломают себе на орехе зубы без всякого толку, король отдаст принцессу, а после смерти и королевство в награду тому, кто разгрызёт орех и возвратит Пирлипат утраченную красоту. Игрушечный мастер был очень польщён, что его сыночку предстояло жениться на принцессе и самому сделаться принцем, а затем и королём, и потому он охот-но доверил его звездочёту и часовщику. Коса, которую Дроссельмейер приделал своему юному многообещающему племяннику, удалась на славу, так что тот блестяще выдержал испытание, раскусив самые твёрдые персиковые косточки. Дроссельмейер и звездочёт немедленно дали знать в столицу, что орех Кракатук найден, а там сейчас же опубликовали воззвание, и когда прибыли наши путники с талисманом, восстанавливающим красоту, ко двору уже явилось много прекрасных юношей и даже принцев, которые, полагаясь на свои здоровые челюсти, хотели попытаться снять злые чары с принцессы. Наши путники очень испугались, увидев принцессу. Маленькое туловище с тощими ручонками и ножками едва держало бесформенную голову. Лицо казалось ещё уродливее из-за белой нитяной бороды, которой обросли рот и подбородок. Всё случилось так, как прочитал в гороскопе придворный звездочёт. Молокососы в башмаках один за другим ломали себе зубы и раздирали челюсти, а принцессе ничуть не легчало; когда же затем их в полуобморочном состоянии уносили приглашённые на этот случай зубные врачи, они стонали: — Поди-ка раскуси такой орех! Наконец король в сокрушении сердечном обещал дочь и королевство тому, кто расколдует принцессу. Тут-то и вызвался наш учтивый и скромный молодой Дроссельмейер и попросил разрешения тоже попытать счастья. Принцессе Пирлипат никто так не понравился, как молодой Дроссельмейер, она прижала ручки к сердцу и от глубины души вздохнула: "Ах, если бы он разгрыз орех Кракатук и стал моим мужем! " Вежливо поклонившись королю и королеве, а затем принцессе Пирлипат, молодой Дроссельмейер принял из рук оберцеремониймейстера орех Кракатук, положил его без долгих разговоров в рот, сильно дёрнул себя за косу и Щёлк-щёлк! — разгрыз скорлупу на кусочки. Ловко очистил он ядрышко от приставшей кожуры и, зажмурившись, поднёс, почтительно шаркнув ножкой, принцессе, затем начал пятиться. Принцесса тут же проглотила ядрышко, и о, чудо! — уродец исчез, а на его месте стояла прекрасная, как ангел, девушка, с лицом, словно сотканным из лилейно-белого и розового шёлка, с глазами, сияющими, как лазурь, с вьющимися колечками золотыми волосами. Трубы и литавры присоединились к громкому ликованию народа. Король и весь двор танцевали на одной ножке, как при рождении принцессы Пирлипат, а королеву пришлось опрыскивать одеколоном, так как от радости и восторга она упала в обморок. Поднявшаяся суматоха порядком смутила молодого Дроссельмейера, которому предстояло ещё пятиться положенные семь шагов. Всё же он держался отлично и уже занёс правую ногу для седьмого шага, но тут из подполья с отвратительным писком и визгом вылезла Мышильда. Молодой Дроссельмейер, опустивший было ногу, наступил на неё и так споткнулся, что чуть не упал. О, злой рок! В один миг юноша стал так же безобразен, как до того принцесса Пирлипат. Туловище съёжилось и едва выдерживало огромную бесформенную голову с большими вытаращенными глазами и широкой, безобразно разинутой пастью. Вместо косы сзади повис узкий деревянный плащ, при помощи которого можно было управлять нижней челюстью. Часовщик и звездочёт были вне себя от ужаса, однако они заметили, что Мышильда вся в крови извивается на полу. Её злодейство не осталось безнаказанным: молодой Дроссельмейер крепко ударил её по шее острым каблуком, и ей пришёл конец. Но Мышильда, охваченная предсмертными муками, жалобно пищала и визжала: — О твёрдый, твёрдый Кракатук, мне не уйти от смертных мук!.. Хи-хи… Пи-пи… Но, Щелкунчик-хитрец, и тебе придёт конец: мой сынок, король мышиный, не простит моей кончины — отомстит тебе за мать мышья рать. О жизнь, была ты светла — и смерть за мною пришла… Квик! Пискнув в последний раз, Мышильда умерла, и королевский истопник унёс её прочь. На молодого Дроссельмейера никто не обращал внимания. Однако принцесса напомнила отцу его обещание, и король тотчас же повелел подвести к Пирлипат юного героя. Но когда бедняга предстал перед ней во всём своём безобразии, принцесса закрыла лицо обеими руками и закричала: — Вон, вон отсюда, противный Щелкунчик! И сейчас же гофмаршал схватил его за узкие плечики и вытолкал вон. Король распалился гневом, решив, что ему хотели навязать в зятья Щелкунчика, во всём винил незадачливых часовщика и звездочёта и на вечные времена изгнал обоих из столицы. Это не было предусмотрено гороскопом, составленным звездочётом в Нюрнберге, но он не преминул снова приступить к наблюдению за звёздами и прочитал, что юный Дроссельмейер отменно будет вести себя в своём новом звании и, несмотря на всё своё безобразие, сделается принцем и королём. Но его уродство исчезнет лишь в том случае, если семиголовый сын Мышильды, родившийся после смерти своих семи старших братьев и ставший мышиным королём, падёт от руки Щелкунчика и если, несмотря на уродливую наружность, юного Дроссельмейера полюбит прекрасная дама. Говорят, что и в самом деле на святках видели молодого Дроссельмейера в Нюрнберге в лавке его отца, хотя и в образе Щелкунчика, но всё же в сане принца. Вот вам, дети, сказка о твёрдом орехе. Теперь вы поняли, почему говорят: "Поди-ка раскуси такой орех!" и почему щелкунчики столь безобразны… Так закончил старший советник суда свой рассказ. Мари решила, что Пирлипат — очень гадкая и неблагодарная принцесса, а Фриц уверял, что если Щелкунчик и вправду храбрец, он не станет особенно церемониться с мышиным королём и вернёт себе былую красоту. ДЯДЯ И ПЛЕМЯННИК Кому из моих высокоуважаемых читателей или слушателей случалось порезаться стеклом, тот знает, как это больно и что это за скверная штука, так как рана заживает очень медленно. Мари пришлось провести в постели почти целую неделю, потому что при всякой попытке встать у неё кружилась голова. Всё же в конце концов она совсем выздоровела и опять могла весело прыгать по комнате. В стеклянном шкафу все блистало новизной — и деревья, и цветы, и дома, и по-праздничному расфуфыренные куклы, а главное, Мари нашла там своего милого Щелкунчика, который улыбался ей со второй полки, скаля два ряда целых зубов. Когда она, радуясь от всей души, глядела на своего любимца, у неё вдруг защемило сердце: а если всё, что рассказал крёстный — история про Щелкунчика и про его распрю с Мышильдой и её сыном, — если все это правда? Теперь она знала, что её Щелкунчик — молодой Дроссельмейер из Нюрнберга, пригожий, но, к сожалению, заколдованный Мышильдой племянник крёстного Дроссельмейера. В том, что искусный часовщик при дворе отца принцессы Пирлипат был не кто иной, как старший советник суда Дроссельмейер, Мари ни минуты не сомневалась уже во время рассказа. «Но почему же дядя не помог тебе, почему он не помог тебе?» — сокрушалась Мари, и в ней всё сильнее крепло убеждение, что бой, при котором она присутствовала, шёл за Щелкунчиково королевство и корону. «Ведь все куклы подчинялись ему, ведь совершенно ясно, что сбылось предсказание придворного звездочёта и молодой Дроссельмейер стал королём в кукольном царстве». Рассуждая так, умненькая Мари, наделившая Щелкунчика и его вассалов жизнью и способностью двигаться, была убеждена, что они и в самом деле вот-вот оживут и зашевелятся. Но не тут-то было: в шкафу всё стояло неподвижно по своим местам. Однако Мари и не думала отказываться от своего внутреннего убеждения — она просто решила, что всему причиной колдовство Мышильды и её семиголового сына. — Хотя вы и не в состоянии пошевельнуться или вымолвить словечко, милый господин Дроссельмейер, — сказала она Щелкунчику, — всё же я уверена, что вы меня слышите и знаете, как хорошо я к вам отношусь. Рассчитывайте на мою помощь, когда она вам понадобится. Во всяком случае, я попрошу дядю, чтобы он помог вам, если в том будет нужда, своим искусством! Щелкунчик стоял спокойно и не трогался с места, но Мари почудилось, будто по стеклянному шкафу пронёсся лёгкий вздох, отчего чуть слышно, но удивительно мелодично зазвенели стёкла, и тоненький, звонкий, как колокольчик, голосок пропел: «Мария, друг, хранитель мой! Не надо мук — я буду твой». У Мари от страха по спине забегали мурашки, но, как ни странно, ей было почему-то очень приятно. Наступили сумерки. В комнату вошли родители с крёстным Дроссельмейером. Немного погодя Луиза подала чай, и вся семья, весело болтая, уселась за стол. Мари потихонечку принесла своё креслице и села у ног крёстного. Улучив минутку, когда все замолчали, Мари посмотрела большими голубыми глазами прямо в лицо старшему советнику суда и сказала: — Теперь, дорогой крёстный, я знаю, что Щелкунчик — твой племянник, молодой Дроссельмейер из Нюрнберга. Он стал принцем, или, вернее, королём: все так и случилось, как предсказал твой спутник, звездочёт. Но ты ведь знаешь, что он объявил войну сыну госпожи Мышильды, уродливому мышиному королю. Почему ты ему не поможешь? И Мари снова рассказала весь ход битвы, при которой присутствовала, и часто её прерывал громкий смех матери и Луизы. Только Фриц и Дроссельмейер сохраняли серьёзность. — Откуда только девочка набралась такого вздору? — спросил советник медицины. — Ну, у неё просто богатая фантазия, — ответила мать. — В сущности, это бред, порождённый сильной горячкой.  — Всё это неправда, — сказал Фриц. — Мои гусары — не такие трусы, не то я бы им показал! Но крёстный, странно улыбаясь, посадил крошку Мари на колени и заговорил ласковее, чем обычно: — Ах, милая Мари, тебе дано больше, чем мне и всем нам. Ты, как и Пирлипат, — прирождённая принцесса: ты правишь прекрасным, светлым царством. Но много придётся тебе вытерпеть, если ты возьмёшь под свою защиту бедного уродца Щелкунчика! Ведь мышиный король стережёт его на всех путях и дорогах. Знай: не я, а ты, ты одна можешь спасти Щелкунчика. Будь стойкой и преданной. Никто — ни Мари, ни остальные не поняли, что подразумевал Дроссельмейер; а советнику медицины слова крёстного показались такими странными, что он пощупал у него пульс и сказал: — У вас, дорогой друг, сильный прилив крови к голове: я вам пропишу лекарство. Только супруга советника медицины задумчиво покачала головой и заметила: — Я догадываюсь, что имеет в виду господин Дроссельмейер, но выразить это словами не могу. ПОБЕДА Прошло немного времени, и как-то лунной ночью Мари разбудило странное постукиванье, которое, казалось, шло из угла, словно там перебрасывали и катали камешки, а по временам слышался противный визг и писк. — Ай, мыши, мыши, опять тут мыши! — в испуге закричала Мари и хотела уже разбудить мать, но слова застряли у неё в горле. Она не могла даже шевельнуться, потому что увидела, как из дыры в стене с трудом вылез мышиный король и, сверкая глазами и коронами, принялся шмыгать по всей комнате; вдруг он одним прыжком вскочил на столик, стоявший у самой кроватки Мари. — Хи-хи-хи! Отдай мне все драже, весь марципан, глупышка, не то я загрызу твоего Щелкунчика, загрызу Щелкунчика! — пищал мышиный король и при этом противно скрипел и скрежетал зубами, а потом быстро скрылся в дырку в стене. Мари так напугало появление страшного мышиного короля, что наутро она совсем осунулась и от волнения не могла вымолвить ни слова. Сто раз собиралась она рассказать матери, Луизе или хотя бы Фрицу о том, что с ней приключилось, но думала: «Разве мне кто-нибудь поверит? Меня просто поднимут на смех». Однако ей было совершенно ясно, что ради спасения Щелкунчика она должна будет отдать драже и марципан. Поэтому вечером она положила все свои конфеты на нижний выступ шкафа. Наутро мать сказала: — Не знаю, откуда взялись мыши у нас в гостиной. Взгляни-ка, Мари, они у тебя, бедняжки, все конфеты поели. Так оно и было. Марципан с начинкой не понравился прожорливому мышиному королю, но он так обглодал его острыми зубками, что остатки пришлось выбросить. Мари нисколько не жалела о сластях: в глубине души она радовалась, так как думала, что спасла Щелкунчика. Но что она почувствовала, когда на следующую ночь у неё над самым ухом раздался писк и визг! Ах, мышиный король был тут как тут, и ещё отвратительнее, чем в прошлую ночь, сверкали у него глаза, и ещё противнее пропищал он сквозь зубы: — Отдай мне твоих сахарных куколок, глупышка, не то я загрызу твоего Щелкунчика, загрызу Щелкунчика! И с этими словами страшный мышиный король исчез. Мари была очень огорчена. На следующее утро она подошла к шкафу и печально поглядела на сахарных и адрагантовых куколок. И горе её было понятно, ведь ты не поверишь, внимательная моя слушательница Мари, какие расчудесные сахарные фигурки были у Мари Штальбаум: премиленькие пастушок с пастушкой пасли стадо белоснежных барашков, а рядом резвилась их собачка; тут же стояли два почтальона с письмами в руках и четыре очень миловидные пары — щеголеватые юноши и разряженные в пух и прах девушки качались на русских качелях. Потом шли танцоры, за ними стояли Пахтер Фельдкюммель с Орлеанской Девственницей, которых Мари не очень-то ценила, а совсем в уголке стоял краснощёкий младенец — любимец Мари… Слёзы брызнули У неё из глаз. — Ax, милый господин Дроссельмейер, — воскликнула она, обращаясь к Щелкунчику, — чего я только не сделаю, лишь бы спасти вам жизнь, но, ах, как это тяжело! Однако у Щелкунчика был такой жалобный вид, что Мари, которой и без того чудилось, будто мышиный король разинул все свои семь пастей и хочет проглотить несчастного юношу, решила пожертвовать ради него всем. Итак, вечером она поставила всех сахарных куколок на нижний выступ шкафа, куда до того клала сласти. Поцеловала пастуха, пастушку, овечек; последним достала она из уголка своего любимца — краснощёкого младенца — и поставила его позади всех других куколок. Фельдкюммель и Орлеанская Девственница попали в первый ряд. — Нет, это уж слишком! — воскликнула на следующее утро госпожа Штальбаум. — Видно, в стеклянном шкафу хозяйничает большая, прожорливая мышь: у бедняжки Мари погрызены и обглоданы все хорошенькие сахарные куколки! Мари, правда, не могла удержаться и заплакала, но скоро улыбнулась сквозь слёзы, потому что подумала: "Что же делать, зато Щелкунчик цел!" Вечером, когда мать рассказывала господину Дроссельмейеру про то, что натворила мышь в шкафу у детей, отец воскликнул: — Что за гадость! Никак не удаётся извести мерзкую мышь, которая хозяйничает в стеклянном шкафу и поедает у бедной Мари все сласти. — Вот что, — весело сказал Фриц, — внизу, у булочника, есть прекрасный серый советник посольства. Я заберу его к нам наверх: он быстро покончит с этим делом и отгрызёт мыши голову, будь то хоть сама Мышильда или её сын, мышиный король. — А заодно будет прыгать на столы и стулья и перебьёт стаканы и чашки, и вообще с ним беды не оберёшься! — смеясь, закончила мать. — Да нет же! — возразил Фриц. — Этот советник посольства — ловкий малый. Мне бы хотелось так ходить по крыше, как он! — Нет уж, пожалуйста, не нужно кота на ночь, — просила Луиза, не терпевшая кошек. — Собственно говоря, Фриц прав, — сказал отец. — А пока можно поставить мышеловку. Есть у нас мышеловки? — Крёстный сделает нам отличную мышеловку: ведь он же их изобрёл! закричал Фриц. Все рассмеялись, а когда госпожа Штальбаум сказала, что в доме нет ни одной мышеловки, Дроссельмейер заявил, что у него их несколько, и, действительно, сейчас же велел принести из дому отличную мышеловку. Сказка крёстного о твёрдом орехе ожила для Фрица и Мари. Когда кухарка поджаривала сало, Мари бледнела и дрожала. Все ещё поглощённая сказкой с её чудесами, она как-то даже сказала кухарке Доре, своей давней знакомой: — Ах, ваше величество королева, берегитесь Мышильды и её родни! А Фриц обнажил саблю и заявил: — Пусть только придут, уж я им задам! Но и под плитой и на плите всё было спокойно. Когда же старший советник суда привязал кусочек сала на тонкую ниточку и осторожно поставил мышеловку к стеклянному шкафу, Фриц воскликнул: — Берегись, крёстный-часовщик, как бы мышиный король не сыграл с тобой злой шутки! Ах, каково пришлось бедной Мари на следующую ночь! У неё по руке бегали ледяные лапки, и что-то шершавое и противное прикоснулось к щеке и запищало и завизжало прямо в ухо. На плече у неё сидел противный мышиный король; из семи его разверстых пастей текли кроваво-красные слюни, и, скрежеща зубами, он прошипел на ухо оцепеневшей от ужаса Мари: — Я ускользну — я в щель шмыгну, под пол юркну, не трону сала, ты так и знай. Давай, давай картинки, платьице сюда, не то беда, предупреждаю: Щелкунчика поймаю и искусаю… Хи-хи!.. Пи-пи! … Квик-квик! Мари очень опечалилась, а когда наутро мать сказала: "А гадкая мышь все ещё не попалась!" — Мари побледнела и встревожилась, а мама подумала, что девочка грустит о сластях и боится мыши. — Полно, успокойся, деточка, — сказала она, — мы прогоним гадкую мышь! Не помогут мышеловки — пускай тогда Фриц приносит своего серого советника посольства. Как только Мари осталась в гостиной одна, она подошла к стеклянному шкафу и, рыдая, заговорила со Щелкунчиком: — Ах, милый, добрый господин Дроссельмейер! Что могу сделать для вас я, бедная, несчастная девочка? Ну, отдам я на съедение противному мышиному королю все свои книжки с картинками, отдам даже красивое новое платьице, которое подарил мне младенец Христос, но ведь он будет требовать с меня ещё и ещё, так что под конец у меня ничего не останется, и он, пожалуй, захочет загрызть и меня вместо вас. Ах, я бедная, бедная девочка! Ну что мне делать, что мне делать?! Пока Мари так горевала и плакала, она заметила, что у Щелкунчика на шее с прошлой ночи осталось большое кровавое пятно. С тех пор как Мари узнала, что Щелкунчик на самом деле молодой Дроссельмейер, племянник советника суда, она перестала носить его и баюкать, перестала ласкать и целовать, и ей даже было как-то неловко слишком часто до него дотрагиваться, но на этот раз она бережно достала Щелкунчика с полки и принялась заботливо оттирать носовым платком кровавое пятно на шее. Но как оторопела она, когда вдруг ощутила, что дружок Щелкунчик у неё в руках потеплел и шевельнулся! Быстро поставила она его обратно на полку. Тут губы у него приоткрылись, и Щелкунчик с трудом пролепетал: — О бесценная мадемуазель Штальбаум, верная моя подруга, сколь многим я вам обязан! Нет, не приносите в жертву ради меня книжки с картинками, праздничное платьице — раздобудьте мне саблю… Саблю! Об остальном позабочусь я сам, даже будь он… Тут речь Щелкунчика прервалась, и его глаза, только что светившиеся глубокой печалью, снова померкли и потускнели. Мари ни капельки не испугалась, напротив того — она запрыгала от радости. Теперь она знала, как спасти Щелкунчика, не принося дальнейших тяжёлых жертв. Но где достать для человечка саблю? Мари решила посоветоваться с Фрицем, и вечером, когда родители ушли в гости и они вдвоём сидели в гостиной у стеклянного шкафа, она рассказала брату всё, что приключилось с ней из-за Щелкунчика и мышиного короля и от чего теперь зависит спасение Щелкунчика. Больше всего огорчило Фрица, что его гусары плохо вели себя во время боя, как это выходило по рассказу Мари. Он очень серьёзно переспросил её, так ли оно было на самом деле, и, когда Мари дала ему честное слово, Фриц быстро подошёл к стеклянному шкафу, обратился к гусарам с грозной речью, а затем в наказание за себялюбие и трусость срезал у них у всех кокарды с шапок и запретил им в течение года играть лейб-гусарский марш. Покончив с наказанием гусар, он обратился к Мари: — Я помогу Щелкунчику достать саблю: только вчера я уволил в отставку с пенсией старого кирасирского полковника, и, значит, его прекрасная, острая сабля ему больше не нужна. Упомянутый полковник проживал на выдаваемую ему Фрицем пенсию в дальнем углу, на третьей полке. Фриц достал его оттуда, отвязал и впрямь щегольскую серебряную саблю и надел её Щелкунчику. На следующую ночь Мари не могла сомкнуть глаз от тревоги и страха. В полночь ей послышалась в гостиной какая-то странная суматоха — звяканье и шорох. Вдруг раздалось: "Квик!" — Мышиный король! Мышиный король! — крикнула Мари и в ужасе соскочила с кровати. Всё было тихо, но вскоре кто-то осторожно постучал в дверь и послышался тоненький голосок: — Бесценная мадемуазель Штальбаум, откройте дверь и ничего не бойтесь! Добрые, радостные вести. Мари узнала голос молодого Дроссельмейера, накинула юбочку и быстро отворила дверь. На пороге стоял Щелкунчик с окровавленной саблей в правой руке, с зажжённой восковой свечкой — в левой. Увидев Мари, он тотчас же опустился на одно колено и заговорил так: — О прекрасная дама! Вы одна вдохнули в меня рыцарскую отвагу и придали мощь моей руке, дабы я поразил дерзновенного, который посмел оскорбить вас. Коварный мышиный король повержен и купается в собственной крови! Соблаговолите милостиво принять трофеи из рук преданного вам до гробовой доски рыцаря. С этими словами миленький Щелкунчик очень ловко стряхнул семь золотых корон мышиного короля, которые он нанизал на левую руку, и подал Мари, принявшей их с радостью. Щелкунчик встал и продолжал так: — Ах, моя бесценнейшая мадемуазель Штальбаум! Какие диковинки мог бы я показать вам теперь, когда враг повержен, если бы вы соблаговолили пройти за мною хоть несколько шагов! О, сделайте, сделайте это, дорогая мадемуазель! КУКОЛЬНОЕ ЦАРСТВО Я думаю, дети, всякий из вас, ни минуты не колеблясь, последовал бы за честным, добрым Щелкунчиком, у которого не могло быть ничего дурного на уме. А уж Мари и подавно, — ведь она знала, что вправе рассчитывать на величайшую благодарность со стороны Щелкунчика, и была убеждена, что он сдержит слово и покажет ей много диковинок. Вот потому она и сказала: — Я пойду с вами, господин Дроссельмейер, но только недалеко и ненадолго, так как я совсем ещё не выспалась. — Тогда, — ответил Щелкунчик, — я выберу кратчайшую, хотя и не совсем удобную дорогу. Он пошёл вперёд. Мари — за ним. Остановились они в передней, у старого огромного платяного шкафа. Мари с удивлением заметила, что дверцы, обычно запертые на замок, распахнуты; ей хорошо было видно отцовскую дорожную лисью шубу, которая висела у самой дверцы. Щелкунчик очень ловко вскарабкался по выступу шкафа и резьбе и схватил большую кисть, болтавшуюся на толстом шнуре сзади па шубе. Он изо всей силы дёрнул кисть, и тотчас из рукава шубы спустилась изящная лесенка кедрового дерева. — Не угодно ли вам подняться, драгоценнейшая мадемуазель Мари? спросил Щелкунчик. Мари так и сделала. И не успела она подняться через рукав, не успела выглянуть иа-за воротника, как ей навстречу засиял ослепительный свет, и она очутилась на прекрасном благоуханном лугу, который весь искрился, словно блестящими драгоценными камнями. — Мы на Леденцовом лугу, — сказал Щелкунчик. — А сейчас пройдём в те ворота. Только теперь, подняв глаза, заметила Мари красивые ворота, возвышавшиеся в нескольких шагах от неё посреди луга; казалось, что они сложены из белого и коричневого, испещрённого крапинками мрамора. Когда же Мари подошла поближе, она увидела, что это не мрамор, а миндаль в сахаре и изюм, почему и ворота, под которыми они прошли, назывались, по уверению Щелкунчика, Миндально-Изюмными воротами. Простой народ весьма неучтиво называл их воротами обжор-студентов. На боковой галерее этих ворот, по-видимому сделанной из ячменного сахара, шесть обезьянок в красных куртках составили замечательный военный оркестр, который играл так хорошо, что Мари, сама того не замечая, шла всё дальше и дальше по мраморным плитам, прекрасно сделанным из сахара, сваренного с пряностями. Вскоре её овеяли сладостные ароматы, которые струились из чудесной рощицы, раскинувшейся по обеим сторонам. Тёмная листва блестела и искрилась так ярко, что ясно видны были золотые и серебряные плоды, висевшие на разноцветных стеблях, и банты, и букеты цветов, украшавшие стволы и ветви, словно весёлых жениха и невесту и свадебных гостей. При каждом дуновении зефира, напоённого благоуханием апельсинов, в ветвях и листве подымался шелест, а золотая мишура хрустела и трещала, словно ликующая музыка, которая увлекала сверкающие огоньки, и они плясали и прыгали. — Ах, как здесь чудесно! — воскликнула восхищённая Мари. — Мы в Рождественском лесу, любезная мадемуазель, — сказал Щелкунчик. — Ах, как бы мне хотелось побыть здесь! Тут так чудесно! — снова воскликнула Мари. Щелкунчик ударил в ладоши, и тотчас же явились крошечные пастухи и пастушки, охотники и охотницы, такие нежные и белые, что можно было подумать, будто они из чистого сахара. Хотя они и гуляли по лесу, Мари их раньше почему-то не заметила. Они принесли чудо какое хорошенькое золотое кресло, положили на него белую подушку из пастилы и очень любезно пригласили Мари сесть. И сейчас же пастухи и пастушки исполнили прелестный балет, а охотники тем временем весьма искусно трубили в рога. Затем все скрылись в кустарнике. — Простите, дорогая мадемуазель Штальбаум, — сказал Щелкунчик, простите за такие жалкие танцы. Но это танцоры из нашего кукольного балета — они только и знают, что повторять одно и то же, а то, что охотники так сонно и лениво трубили в трубы, тоже имеет свои причины. Бонбоньерки на ёлках хотя и висят у них перед самым носом, но слишком высоко. А теперь не угодно ли вам пожаловать дальше? — Да что вы, балет был просто прелесть какой и мне очень понравился! сказала Мари, вставая и следуя за Щелкунчиком. Они шли вдоль ручья, бегущего с нежным журчаньем и лепетом и наполнявшего своим чудным благоуханием весь лес. — Это Апельсинный ручей, — ответил Щелкунчик на расспросы Мари, — но, если не считать его прекрасного аромата, он не может сравниться ни по величине, ни по красоте с Лимонадной рекой, которая, подобно ему, вливается в озеро Миндального молока. И в самом деле, вскоре Мари услыхала более громкий плеск и журчанье и увидела широкий лимонадный поток, который катил свои гордые светло-жёлтые волны среди сверкающих, как изумруды, кустов. Необыкновенно бодрящей прохладой, услаждающей грудь и сердце, веяло от прекрасных вод. Неподалёку медленно текла тёмно-жёлтая река, распространявшая необычайно сладкое благоухание, а на берегу сидели красивые детки, которые удили маленьких толстых рыбок и тут же поедали их. Подойдя ближе, Мари заметила, что рыбки были похожи на ломбардские орехи. Немножко подальше на берегу раскинулась очаровательная деревушка. Дома, церковь, дом пастора, амбары были тёмно-коричневые с золотыми кровлями; а многие стены были расписаны так пёстро, словно на них налепили миндалины и лимонные цукаты. — Это село Пряничное, — сказал Щелкунчик, — расположенное на берегу Медовой реки. Народ в нём живёт красивый, но очень сердитый, так как все там страдают зубной болью. Лучше мы туда не пойдём. В то же мгновение Мари заметила красивый городок, в котором все дома сплошь были пёстрые и прозрачные. Щелкунчик направился прямо туда, и вот Мари услышала беспорядочный весёлый гомон и увидела тысячу хорошеньких человечков, которые разбирали и разгружали доверху нагруженные телеги, теснившиеся на базаре. А то, что они доставали, напоминало пёстрые разноцветные бумажки и плитки шоколада. — Мы в Конфетенхаузене, — сказал Щелкунчик, — сейчас как раз прибыли посланцы из Бумажного королевства и от шоколадного короля. Не так давно бедным конфетенхаузенцам угрожала армия комариного адмирала; поэтому они покрывают свои дома дарами Бумажного государства и возводят укрепления из прочных плит, присланных шоколадным королём. Но, бесценная мадемуазель Штальбаум, мы не можем посетить все городки и деревушки страны — в столицу, в столицу! Щелкунчик заторопился дальше, а Мари, сгорая от нетерпения, не отставала от него. Вскоре повеяло дивным благоуханием роз, и все словно озарилось нежно мерцающим розовым сиянием. Мари заметила, что это был отблеск розово-алых вод, со сладостно-мелодичным звуком плескавшихся и журчавших у её ног. Волны всё прибывали и прибывали и наконец превратились в большое прекрасное озеро, по которому плавали чудесные серебристо-белые лебеди с золотыми ленточками на шее и пели прекрасные песни, а бриллиантовые рыбки, словно в весёлой пляске, ныряли и кувыркались в розовых волнах. — Ах, — в восторге воскликнула Мари, — да ведь это же то самое озеро, что как-то пообещал мне сделать крёстный! А я — та самая девочка, что должна была забавляться с миленькими лебедями. Щелкунчик улыбнулся так насмешливо, как ещё ни разу не улыбался, а потом сказал: — Дяде никогда не смастерить ничего подобного. Скорее вы, милая мадемуазель Штальбаум… Но стоит ли над этим раздумывать! Лучше переправимся по Розовому озеру на ту сторону, в столицу. СТОЛИЦА Щелкунчик снова хлопнул в ладоши. Розовое озеро зашумело сильнее, выше заходили волны, и Мари увидела вдали двух золоточешуйчатых дельфинов, впряжённых в раковину, сиявшую яркими, как солнце, драгоценными камнями. Двенадцать очаровательных арапчат в шапочках и передничках, сотканных из радужных пёрышек колибри, соскочили на берег и, легко скользя по волнам, перенесли сперва Мари, а потом Щелкунчика в раковину, которая сейчас же понеслась по озеру. Ах, как чудно было плыть в раковине, овеваемой благоуханием роз и омываемой розовыми волнами! Золоточешуйчатые дельфины подняли морды и принялись выбрасывать хрустальные струи высоко вверх, а когда эти струи ниспадали с вышины сверкающими и искрящимися дугами, чудилось, будто поют два прелестных, нежно-серебристых голоска: "Кто озером плывёт? Фея вод! Комарики, ду-ду-ду! Рыбки, плеск-плеск! Лебеди, блеск-блеск! Чудо-птичка, тра-ла-ла! Волны, пойте, вея, млея, — к нам плывёт по розам фея; струйка резвая, взметнись — к солнцу, ввысь!" Но двенадцати арапчатам, вскочившим сзади в раковину, видимо, совсем не нравилось пение водных струй. Они так трясли своими зонтиками, что листья финиковых пальм, из которых те были сплетены, мялись и гнулись, а арапчата отбивали ногами какой-то неведомый такт и пели: "Топ-и-тип и тип-и-топ, хлоп-хлоп-хлоп! Мы по водам хороводом! Птички, рыбки — на прогулку, вслед за раковиной гулкой! Топ-и-тип и тип-и-топ, хлоп-хлоп-хлоп!" — Арапчата — очень весёлый народ, — сказал несколько смущённый Щелкунчик, — но как бы они не взбаламутили мне все озеро! И правда, вскоре раздался громкий гул: удивительные голоса, казалось, плыли над озером. Но Мари не обращала на них внимания, — она смотрела в благоуханные волны, откуда ей улыбались прелестные девичьи лица. — Ах, — радостно закричала она, хлопая в ладошки, — поглядите-ка, милый господин Дроссельмейер: там принцесса Пирлипат! Она так ласково мне улыбается… Да поглядите же, милый господин Дроссельмейер! Но Щелкунчик печально вздохнул и сказал: — О бесценная мадемуазель Штальбаум, это не принцесса Пирлипат, это вы. Только вы сами, только ваше собственное прелестное личико ласково улыбается из каждой волны. Тогда Мари быстро отвернулась, крепко зажмурила глаза и совсем сконфузилась. В то же мгновенье двенадцать арапчат подхватили её и отнесли из раковины на берег. Она очутилась в небольшом лесочке, который был, пожалуй, ещё прекраснее, чем Рождественский лес, так все тут сияло и искрилось; особенно замечательны были редкостные плоды, висевшие на деревьях, редкостные не только по окраске, но и по дивному благоуханию. — Мы в Цукатной роще, — сказал Щелкунчик, — а вон там — столица. Ах, что же увидала Мари! Как мне описать вам, дети, красоту и великолепие представшего перед глазами Мари города, который широко раскинулся на усеянной цветами роскошной поляне? Он блистал не только радужными красками стен и башен, но и причудливой формой строений, совсем не похожих на обычные дома. Вместо крыш их осеняли искусно сплетённые венки, а башни были увиты такими прелестными пёстрыми гирляндами, что и представить себе нельзя. Когда Мари и Щелкунчик проходили через ворота, которые, казалось, были сооружены из миндального печенья и цукатов, серебряные солдатики взяли на караул, а человечек в парчовом шлафроке обнял Щелкунчика со словами: — Добро пожаловать, любезный принц! Добро пожаловать в Конфетенбург! Мари очень удивилась, что такой знатный вельможа называет господина Дроссельмейера принцем. Но тут до них донёсся гомон тоненьких голосков, шумно перебивавших друг друга, долетели звуки ликования и смеха, пение и музыка, и Мари, позабыв обо всём, сейчас же спросила Щелкунчика, что это. — О любезная мадемуазель Штальбаум, — ответил Щелкунчик, — дивиться тут нечему: Конфетенбург — многолюдный, весёлый город, тут каждый день веселье и шум. Будьте любезны, пойдёмте дальше. Через несколько шагов они очутились на большой, удивительно красивой базарной площади. Все дома были украшены сахарными галереями ажурной работы. Посередине, как обелиск, возвышался глазированный сладкий пирог, осыпанный сахаром, а вокруг из четырёх искусно сделанных фонтанов били вверх струи лимонада, оршада и других вкусных прохладительных напитков. Бассейн был полон сбитых сливок, которые так и хотелось зачерпнуть ложкой. Но прелестнее всего были очаровательные человечки, во множестве толпившиеся тут. Они веселились, смеялись, шутили и пели; это их весёлый гомон Мари слышала ещё издали. Тут были нарядно разодетые кавалеры и дамы, армяне и греки, евреи и тирольцы, офицеры и солдаты, и монахи, и пастухи, и паяцы, — словом, всякий люд, какой только встречается на белом свете. В одном месте на углу поднялся страшный гвалт: народ кинулся врассыпную, потому что как раз в это время проносили в паланкине Великого Могола, сопровождаемого девяноста тремя вельможами и семьюстами невольниками. Но надо же было случиться, что на другом углу цех рыбаков, в количестве пятисот человек, устроил торжественное шествие, а, на беду, турецкому султану как раз вздумалось проехаться в сопровождении трёх тысяч янычар по базару; к тому же прямо на сладкий пирог надвигалась со звонкой музыкой и пением: "Слава могучему солнцу, слава!" — процессия «прерванного торжественного жертвоприношения». Ну и поднялись же сумятица, толкотня и визг! Вскоре послышались стоны, так как в суматохе какой-то рыбак сшиб голову брамину, а Великого Могола чуть было не задавил паяц. Шум становился все бешеней и бешеней, уже начались толкотня и драка, но тут человек в парчовом шлафроке, тот самый, что у ворот приветствовал Щелкунчика в качестве принца, взобрался на пирог и, трижды дёрнув звонкий колокольчик, трижды громко крикнул: "Кондитер! Кондитер! Кондитер!" Сутолока мигом улеглась; всякий спасался как мог, и после того как распутались спутавшиеся шествия, когда вычистили перепачкавшегося Великого Могола и снова насадили голову брамину, опять пошло прерванное шумное веселье. — В чём тут дело с кондитером, любезный господин Дроссельмейер? спросила Мари. — Ах, бесценная мадемуазель Штальбаум, кондитером здесь называют неведомую, но очень страшную силу, которая, по здешнему поверью, может сделать с человеком всё, что ей вздумается, — ответил Щелкунчик, — это тот рок, который властвует над этим весёлым народцем, и жители так его боятся, что одним упоминанием его имени можно угомонить самую большую сутолоку, как это сейчас доказал господин бургомистр. Тогда никто уже не помышляет о земном, о тумаках и шишках на лбу, всякий погружается в себя и говорит: «Что есть человек и во что он может превратиться?» Громкий крик удивления — нет, крик восторга вырвался у Мари, когда она вдруг очутилась перед замком с сотней воздушных башенок, светившимся розово-алым сиянием. Там и сям по стенам были рассыпаны роскошные букеты фиалок, нарциссов, тюльпанов, левкоев, которые оттеняли ослепительную, отливающую алым светом белизну фона. Большой купол центрального здания и остроконечные крыши башен были усеяны тысячами звёздочек, сверкающих золотом и серебром. — Вот мы и в Марципановом замке, — сказал Щелкунчик. Мари не отрывала глаз от волшебного дворца, но всё же она заметила, что на одной большой башне не хватает крыши, над восстановлением которой, по-видимому, трудились человечки, стоявшие на помосте из корицы. Не успела она задать вопрос Щелкунчику, как он сказал: — Совсем недавно замку грозила большая беда, а может быть, и полное разорение. Великан Сладкоежка проходил мимо. Быстро откусил он крышу вон с той башни и принялся уже за большой купол, но жители Конфетенбурга умилостивили его, поднеся в виде выкупа четверть города и значительную часть Цукатной рощи. Он закусил ими и отправился дальше. Вдруг тихо зазвучала очень приятная, нежная музыка. Ворота замка распахнулись, и оттуда вышли двенадцать крошек пажей с зажжёнными факелами из стеблей гвоздики в ручках. Головы у них были из жемчужин, туловища — из рубинов и изумрудов, а передвигались они на золотых ножках искусной работы. За ними следовали четыре дамы почти такого же роста, как Клерхен, в необыкновенно роскошных и блестящих нарядах; Мари мигом признала в них прирождённых принцесс. Они нежно обняли Щелкунчика и при этом воскликнули с искренней радостью: — О принц, дорогой принц! Дорогой братец! Щелкунчик совсем растрогался: он утирал часто набегавшие на глаза слезы, затем взял Мари за руку и торжественно объявил: — Вот мадемуазель Мари Штальбаум, дочь весьма достойного советника медицины и моя спасительница. Не брось она в нужную минуту туфельку, не добудь она мне саблю вышедшего на пенсию полковника, меня загрыз бы противный мышиный король, и я лежал бы уже в могиле. О мадемуазель Штальбаум! Может ли сравниться с ней по красоте, достоинству и добродетели Пирлипат, несмотря на то что та — прирождённая принцесса? Нет, говорю я, нет! Все дамы воскликнули: "Нет!" — и, рыдая, принялись обнимать Мари. — О благородная спасительница нашего возлюбленного царственного брата! О несравненная мадемуазель Штальбаум! Затем дамы отвели Мари и Щелкунчика в покои замка, в зал, стены которого сплошь были сделаны из переливающегося всеми цветами радуги хрусталя. Но что понравилось Мари больше всего — это расставленные там хорошенькие стульчики, комодики, секретеры, изготовленные из кедра и бразильского дерева с инкрустированными золотыми цветами. Принцессы уговорили Мари и Щелкунчика присесть и сказали, что они сейчас же собственноручно приготовят им угощение. Они тут же достали разные горшочки и мисочки из тончайшего японского фарфора, ложки, ножи, вилки, тёрки, кастрюльки и прочую золотую и серебряную кухонную утварь. Затем они принесли такие чудесные плоды и сласти, каких Мари и не видывала, и очень грациозно принялись выжимать прелестными белоснежными ручками фруктовый сок, толочь пряности, тереть сладкий миндаль — словом, принялись так славно хозяйничать, что Мари поняла, какие они искусницы в кулинарном деле и какое роскошное угощение ожидает её. Прекрасно сознавая, что тоже кое-что в этом понимает, Мари втайне желала сама принять участие в занятии принцесс. Самая красивая из сестёр Щелкунчика, словно угадав тайное желание Мари, протянула ей маленькую золотую ступку и сказала: — Милая моя подружка, бесценная спасительница брата, потолки немножко карамелек. Пока Мари весело стучала пестиком, так что ступка звенела мелодично и приятно, не хуже прелестной песенки, Щелкунчик начал подробно рассказывать о страшной битве с полчищами мышиного короля, о том, как он потерпел поражение из-за трусости своих войск, как потом противный мышиный король во что бы то ни стало хотел загрызть его, как Мари пришлось пожертвовать многими его подданными, которые были у неё на службе… Во время рассказа Мари чудилось, будто слова Щелкунчика и даже её собственные удары пестиком звучат все глуше, все невнятнее, и вскоре глаза ей застлала серебряная пелена — словно поднялись лёгкие клубы тумана, в которые погрузились принцессы… пажи… Щелкунчик… она сама… Где-то что-то шелестело, журчало и пело; странные звуки растворялись вдали. Вздымающиеся волны несли Мари всё выше и выше… выше и выше… выше и выше… ЗАКЛЮЧЕНИЕ Та-ра-ра-бух! — и Мари упала с неимоверной высоты. Вот это был толчок! Но Мари тут же открыла глаза. Она лежала у себя в постельке. Было совсем светло, а около стояла мама и говорила: — Ну, можно ли так долго спать! Завтрак давно на столе. Мои глубокоуважаемые слушатели, вы, конечно, уже поняли, что Мари, ошеломлённая всеми виденными чудесами, в конце концов заснула в зале Марципанового замка и что арапчата или пажи, а может быть, и сами принцессы отнесли её домой и уложили в постельку. — Ах, мамочка, милая моя мамочка, где только я не побывала этой ночью с молодым господином Дроссельмейером! Каких только чудес не насмотрелась! И она рассказала все почти так же подробно, как только что рассказал я, а мама слушала и удивлялась. Когда Мари окончила, мать сказала: — Тебе, милая Мари, приснился длинный прекрасный сон. Но выкинь все это из головы. Мари упрямо твердила, что видела все не во сне, а наяву. Тогда мать подвела её к стеклянному шкафу, вынула Щелкунчика, который, как всегда, стоял на второй полке, и сказала: — Ах ты глупышка, откуда ты взяла, что деревянная нюрнбергская кукла может говорить и двигаться? — Но, мамочка, — перебила её Мари, — я ведь знаю, что крошка Щелкунчик — молодой господин Дроссельмейер из Нюрнберга, племянник крёстного! Тут оба — и папа и мама — громко расхохотались. — Ах, теперь ты, папочка, смеёшься над моим Щелкунчиком, — чуть не плача, продолжала Мари, — а он так хорошо отзывался о тебе! Когда мы пришли в Марципановый замок, он представил меня принцессам — своим сёстрам и сказал, что ты весьма достойный советник медицины! Хохот только усилился, и теперь к родителям присоединились Луиза и даже Фриц. Тогда Мари побежала в Другую комнату, быстро достала из своей шкатулочки семь корон мышиного короля и подала их матери со словами: — Вот, мамочка, посмотри: вот семь корон мышиного короля, которые прошлой ночью поднёс мне в знак своей победы молодой господин Дроссельмейер! Мама с удивлением разглядывала крошечные короны из какого-то незнакомого, очень блестящего металла и такой тонкой работы, что едва ли это могло быть делом рук человеческих. Господин Штальбаум тоже не мог насмотреться на короны. Затем и отец и мать строго потребовали, чтобы Мари призналась, откуда у неё коронки, но она стояла на своём. Когда отец стал её журить и даже обозвал лгуньей, она горько разрыдалась и стала жалобно приговаривать: — Ах я бедная, бедная! Ну что мне делать? Но тут вдруг открылась дверь, и вошёл крёстный. — Что случилось? Что случилось? — спросил он. — Моя крестница Марихен плачет и рыдает? Что случилось? Что случилось? Папа рассказал ему, что случилось, и показал крошечные короны. Старший советник суда, как только увидел их, рассмеялся и воскликнул: — Глупые выдумки, глупые выдумки! Да ведь это же коронки, которые я когда-то носил на цепочке от часов, а потом подарил Марихен в день её рождения, когда ей минуло два года! Разве вы позабыли? Ни отец, ни мать не могли этого припомнить. Когда Мари убедилась, что лица у родителей опять стали ласковыми, она подскочила к крёстному и воскликнула: — Крёстный, ведь ты же все знаешь! Скажи, что мой Щелкунчик — твой племянник, молодой господин Дроссельмейер из Нюрнберга, и что он подарил мне эти крошечные короны. Крёстный нахмурился и пробормотал: — Глупые выдумки! Тогда отец отвёл маленькую Мари в сторону и сказал очень строго: — Послушай, Мари, оставь раз навсегда выдумки и глупые шутки! И если ты ещё раз скажешь, что уродец Щелкунчик — племянник твоего крёстного, я выброшу за окно не только Щелкунчика, но и всех остальных кукол, не исключая и мамзель Клерхен. Теперь бедняжка Мари, разумеется, не смела и заикнуться о том, что переполняло ей сердце; ведь вы понимаете, что не так-то легко было Мари забыть все прекрасные чудеса, приключившиеся с ней. Даже, уважаемый читатель или слушатель, Фриц, даже твой товарищ Фриц Штальбаум сейчас же поворачивался спиной к сестре, как только она собиралась рассказать о чудесной стране, где ей было так хорошо. Говорят, что порой он даже бормотал сквозь зубы: "Глупая девчонка!" Но, издавна зная его добрый нрав, я никак не могу этому поверить; во всяком случае, доподлинно известно, что не веря больше ни слову в рассказах Мари, он на публичном параде формально извинился перед своими гусарами за причинённую обиду, приколол им вместо утраченных знаков отличия ещё более высокие и пышные султаны из гусиных перьев и снова разрешил трубить лейб-гусарский марш. Ну, а мы-то знаем, какова была отвага гусар, когда отвратительные пули насажали им на красные мундиры пятна. Говорить о своём приключении Мари больше не смела, но волшебные образы сказочной страны не оставляли её. Она слышала нежный шелест, ласковые, чарующие звуки; она видела все снова, как только начинала об этом думать, и, вместо того чтобы играть, как бывало раньше, могла часами сидеть смирно и тихо, уйдя в себя, — вот почему все теперь звали её маленькой мечтательницей. Раз как-то случилось, что крёстный чинил часы у Штальбаумов. Мари сидела около стеклянного шкафа и, грезя наяву, глядела на Щелкунчика. И вдруг у неё вырвалось: — Ах, милый господин Дроссельмейер, если бы вы на самом деле жили, я не отвергла бы вас, как принцесса Пирлипат, за то, что из-за меня вы потеряли свою красоту! Советник суда тут же крикнул: — Ну, ну, глупые выдумки! Но в то же мгновение раздался такой грохот и треск, что Мари без чувств свалилась со стула. Когда она очнулась, мать хлопотала около неё и говорила: — Ну, можно ли падать со стула? Такая большая девочка! Из Нюрнберга сейчас приехал племянник господина старшего советника суда, будь умницей. Она подняла глаза: крёстный снова нацепил свой стеклянный парик, надел жёлтый сюртучок и довольно улыбался, а за руку он держал, правда, маленького, но очень складного молодого человека, белого и румяного как кровь с молоком, в великолепном красном, шитом золотом кафтане, в туфлях и белых шёлковых чулках. К его жабо был приколот прелесть какой хорошенький букетик, волосы были тщательно завиты и напудрены, а вдоль спины спускалась превосходная коса. Крошечная шпага у него на боку так и сверкала, словно вся усеянная драгоценными камнями, под мышкой он держал шёлковую шляпу. Молодой человек проявил свой приятный нрав и благовоспитанность, подарив Мари целую кучу чудесных игрушек и прежде всего — вкусный марципан и куколок взамен тех, что погрыз мышиный король, а Фрицу — замечательную саблю. За столом любезный юноша щёлкал всей компании орешки. Самые твёрдые были ему нипочём; правой рукой он совал их в рот, левой дёргал себя за косу, и — щёлк! — скорлупа разлеталась на мелкие кусочки. Мари вся зарделась, когда увидела учтивого юношу, а когда после обеда молодой Дроссельмейер предложил ей пройти в гостиную, к стеклянному шкафу, она стала пунцовой. — Ступайте, ступайте, играть, дети, только смотрите не ссорьтесь. Теперь, когда все часы у меня в порядке, я ничего не имею против! — напутствовал их старший советник суда. Как только молодой Дроссельмейер очутился наедине с Мари, он опустился на одно колено и повёл такую речь: — О бесценная мадемуазель Штальбаум, взгляните: у ваших ног счастливый Дроссельмейер, которому на этом самом месте вы спасли жизнь. Вы изволили вымолвить, что не отвергли бы меня, как гадкая принцесса Пирлипат, если бы из-за вас я стал уродом. Тотчас же я перестал быть жалким Щелкунчиком и обрёл мою былую, не лишённую приятности наружность. О превосходная мадемуазель Штальбаум, осчастливьте меня вашей достойной рукой! Разделите со мной корону и трон, будем царствовать вместе в Марципановом замке. Мари подняла юношу с колен и тихо сказала: — Милый господин Дроссельмейер! Вы кроткий, добросердечный человек, да к тому же ещё царствуете в прекрасной стране, населённой прелестным весёлым народцем, — ну разве могу я не согласиться, чтобы вы были моим женихом! И Мари тут же стала невестой Дроссельмейера. Рассказывают, что через год он увёз её в золотой карете, запряжённой серебряными лошадьми, что на свадьбе у них плясали двадцать две тысячи нарядных кукол, сверкающих бриллиантами и жемчугом, а Мари, как говорят, ещё и поныне королева в стране, где, если только у тебя есть глаза, ты всюду увидишь сверкающие цукатные рощи, прозрачные марципановые замки — словом, всякие чудеса и диковинки. Вот вам сказка про Щелкунчика и мышиного короля. {Л. Воронкова @ Беспокойный человек @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Л. Воронкова Беспокойный человек Повесть abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Катерина Морозная луна висела над синими сугробами. В избах уже давно погасли огни. Уж и петухи один за другим подавали полночные голоса… Гармонист, выйдя из избы-читальни, в последний раз рассыпал малиновую дробь плясовой метелицы и закинул гармонь за плечо: Прощайте, девушки, спокойной ночи! — Пора по домам, — сказала одна. — Пора, — повторила другая. И начали расходиться по две, по три, допевая еще недопетые песни. Комсомольцы — приземистый, широколобый Ваня Бычков и смуглый, как цыган, секретарь комсомольской организации Саша Кондратов, — остановившись у крыльца, благодарили Сергея Рублева. — Спасибо за доклад, Сергей! — сказал Саша, крепко тряхнув руку Сергею. — Дельный доклад сделал! Ведь у нас о новостройках разговору в колхозе много, люди интересуются… Спасибо, Сергей! Приходи к нам почаще!.. — А как девчата сидели, Саша, ты заметил? — перебил его Ваня. — Просто глаз с Сергея не спускали! А Клашка Солонцова, Саша, ты видел? Рот раскрыла и сидит! — И Ваня засмеялся, по ребячьей привычке запрокидывая голову. Сергей Рублев слушал их, сдержанно улыбаясь. — А мне что-то кажется — не дошел мой доклад до наших девушек, — сказал он, приподняв свои темные, на разлет, брови. — Тут же, после доклада, как начали отплясывать, будто только и ждали, чтоб до гармони дорваться! — Э, нет! — возразил Саша, и черные глаза его весело блеснули. — Я наших девчат знаю: если неинтересно, то и слушать не будут. Так и начнут одна за другой разбредаться… — А что мы стоим? Проводим Сергея! — предложил Ваня. — Да, — сказал Сергей, — поспать часика два, да и в МТС. К утру на работу нужно. И они все трое медленно пошли по широкой снежной дороге. Девушки, стоявшие в сторонке под белыми от инея ветлами, молча проводили их глазами. — А все-таки, как я гляжу, хороший парень Сережка Рублев, — сказала Анка Волнухина, в своей красной шапочке похожая на плотный подосиновый грибок. — Как говорить научился! И откуда все знает? — Ну, «откуда»! — возразила белокурая тоненькая, как березка, Нина Клинова. — Небось, сколько литературы прочитал: и газет, и журналов… Подготовился! А ты думаешь, как доклад-то делают? С потолка берут? — Да я и сама газеты читаю! — продолжала Анка. — Но сегодня я этот экскаватор, вот честное слово, девушки, я будто на своем поле увидела. Работает и работает на одном месте, а надо на другое перейти — он вдруг приподнимется, дальше шагнет! И как это Сережка рассказал про него — все ясно! — Ну, а чего ж не ясно? — сказала Клаша Солоннова. Приоткрыв рот, она глядела вслед Сергею Рублеву, глядела до тех пор, пока он не свернул к своему дому. — А чего ж ему не рассказать? Чай, сам механик да комбайнер, машины знает. — Девушки, а правда говорят, что Сережку мать из дома в МТС не отпускала? — с любопытством спросила Нина. — Не отпускала, конечно, — подтвердила Клаша с таким видом, будто она сама при этом присутствовала. — Ну, да Сережка сам такой же, как Рублиха: крепкий! Что задумал, то и сделал. А теперь вон сколько денег зарабатывает! — Ох! — вздохнула Нина и, поежившись, засунула руки в (пороченные мехом рукава. — Клашке лишь бы побольше денег зарабатывать! — Ох! — засмеялась Анка. — А Нинке только бы вздыхать! А куда мужик годится, если заработать не умеет? И, форсисто притопывая новенькими ботиками по скрипучему снегу, она вполголоса запела: Как на горке на горе Девки спорят обо мне! Да что ж вы, девки, спорите — Да вы ж меня не стоите! И добавила: — Эх, жаль — МТС далеко! Была б МТС поближе, все почаще бы Сергей домой забегал! Была и еще одна среди девушек, которая стояла молча, слегка кутаясь в пушистый белый платок. Большие глаза ее задумчиво и светло глядели из-под сквозной каймы платка, опущенной на брови. Она слушала подруг и, казалось, не слышала их. — Катерина, ты что это? — смеясь, крикнула Анка Волнухина, заглядывая ей в лицо. — Заснула, что ли? Катерина улыбнулась и несколько раз моргнула крупными ресницами, будто и в самом деле стряхивая дрёму. — И сама не знаю… — ответила она. — Вот вы разговариваете, а у меня все это перед глазами: степь, пустыня, желтый песок… Колючие саксаулы торчат… Жара, пекло, в радиаторах вода кипит. И вдруг — ветер, и весь этот горячий песок — к небу, и несется черной бурей!.. И солнца не видно! И вот там работают наши люди. И там будет вода, сады, зелень… Города выстроят. — Не пора ли по домам? — вдруг зевнув, сказала Клаша Солонцова. — А то скоро вставать — да в овчарник. Пожалуй, пойдешь ягнят кормить — и заснешь там!.. — Да, правда, — согласилась и Нина Клинова, — поздно уже! Но Катерина, словно только сейчас вышла на улицу, оглянулась кругом — на сверкающий снег, на неподвижные белые ветлы. — Что вы, девушки! — живо сказала она. — Ну неужели с этих пор спать? В такую-то ночь! — А что делать? — спросила Анка. — Волков гонять? — Ой, не знаю, что делать, не знаю! Только я до утра не шла бы с улицы! — И вдруг, закрыв рот руками, она засмеялась в свои пестрые варежки. — Придумала! — закричала она. — Штуку придумала! — Ой, Катерина! — засмеялась и Нина Клинова. — Какую штуку? — Какую штуку? — заинтересовалась и Анка. А у Клаши Солонцовой загорелись глаза и дремота исчезла. — Видите, вон около телятника столб стоит? — сказала Катерина, понизив голос. — От старой загородки остался. Видите? — Ну, и что? — Давайте мы этот столб нарядим. Шапку на него наденем. А потом Наталью Дроздиху вызовем… Она ведь всю ночь дежурит в телятнике. Постучимся, она и выйдет, а тут человек стоит! А? — Давайте — с готовностью и заранее смеясь, подхватила Анка. — Вот смеху-то будет! И все согласились: — Давайте! — Батюшки! А спать-то когда же? — всплеснула руками Клаша. — Ой, да перестань ты — «спать», «спать»! Вот нашла об чем говорить! — закричала Анка. — Тут время не ждет, а она — спать!.. Вот где полушубок взять? — Сейчас вынесу! — откликнулась Нина Клинова. — И шапку дедушкину! Нина проворно вскочила на крыльцо, не скрипнув ступенями. Не прошло и двух минут, как она снова появилась на крыльце, держа в охапке дедушкин полушубок и косматую его шапку. Девушки, стараясь ступать тихонько, чтобы снег не скрипел, подобрались к столбу. Притащили из поленницы полено, положили на верхушку столба и надели полушубок. — Хорош! — А голову? — А вместо головы — шапку! Вот так! Будто он ее надвинул и лица не видать! — Ух, хорошо! Человек и человек стоит! — Бегите за угол, — сказала Катерина, — а я Наталью всполошу. Тетка Наталья Дроздова только что обошла телятник. Телят было немало: и маленькие — молочники, и большие — уже ходившие в стадо. Маленькие спали за перегородкой, прижавшись друг к другу. — Тесно, тесно… — вздохнула Наталья. — Когда одни свои были — то ли дело! А теперь — с трех деревень, и все в один двор. Разбирайся с ними как хочешь! При свете лампочки, висевшей под потолком, Наталья разглядела, что у многих телят заиндевели морды и ресницы. — Еще надо подтопить, — решила она. — Эко морозы-то на улице! Не похоже, что февраль на исходе. Крещенье, да и только! Наталья открыла печку и подбросила несколько поленьев в жаркие, еще не прогоревшие угли. Еловые дрова защелкали, затрещали, разбрызгивая искры. — Дровец не могут привезти хорошеньких! — продолжала вести сама с собой разговор Дроздиха. — От елки-то один треск, а жару нету… Мы для своих теляток отгородили бы маленький хлевушек, да и натопили бы. А такую хоромину разве натопишь? Вот и будут телята простужаться. А Марфа Тихоновна — отвечай. А как же? Старшая телятница, бригадир! А поди-ка, справься с такой оравой, когда они со всех трех деревень тут! Вот один уж и погиб. А почему? Простудился. Мы-то своих бывало за печкой держим, а в таком холоде как телка уберечь? Эта скотинка нежная. Наталья вдруг прервала разговор и прислушалась. Ей показалось, что кто-то снаружи пробует отпереть ворота. Наталья подошла к воротам. Да, трогают замок! Дергают! — Эй! Кто там балует? — сердито закричала она. За воротами молчали. Только чьи-то осторожные шаги проскрипели по снегу и затихли. Наталья постояла, послушала. Тишина… Лишь телята посапывают и вздыхают во сне. — Выйти посмотреть… — решила Наталья. Она приоткрыла маленькую дверцу в воротах и выглянула на улицу. Сиянье лунных снегов ослепило ее. «Эко красота!» — хотела сказать Наталья, но не успела прямо против ворот неподвижно стоял человек и смотрел на нее. — Ай! — вскрикнула Дроздиха и захлопнула калитку, но гут же, устыдившись своей трусости, снова приоткрыла ее. Человек стоял на том же месте и попрежнему смотрел на нее. Так они стояли друг против друга минуты две-три. — Эй, кто ты таков? — крикнула наконец Наталья. — Чего надо? Человек молчал. Наталья, стараясь испугать неизвестного, громко сказала в сонную темноту телятника: — Дядя Кузьма, а ну-ка, поди сюда. Да ружье возьми, а то стоит тут какой-то, чего надо — не говорит! И тут же поняла, что неизвестный человек очень хорошо знает, что никакого дяди Кузьмы и никакого ружья в телятнике нет: он ничуть не испугался, а все так же неподвижно стоял и глядел на Наталью. Наталья потеряла терпение. — Ну, чего стоишь? — опять крикнула она. — А то вот как шарахну кочергой!.. Стоит, как чучело огородное! Но тут Наталья вдруг примолкла: ей показалось, что где-то прозвучал затаенный смех. Она стала приглядываться к неподвижному человеку, вышла из телятника, подошла поближе… — Ах, шуты, шуты гороховые! — сказала она, разглядев наряженный столб. — Чтоб вам пусто было!.. Безудержный многоголосый смех раздался в ответ на эти слова. В тени, падающей от двора, неясно промелькнули девичьи фигуры. — Ах, шуты, шуты! — повторила Наталья, глядя им вслед и стараясь распознать, кто это. Да разве узнаешь, кто? Но одну Наталья все-таки узнала: большая коса свалилась у нее с головы, развернулась и упала на спину. — Так и есть! Катерина Дозорова! Ни у кого такой гривы нету. И ведь охота же — с Выселков сюда бегает! Ну и девка! Женихи сватаются, а она еще столбы наряжает! Ух, шуты, шуты здоровые… А девушки, нахохотавшись вдосталь, решили наконец разойтись по домам. — Катерина, не боишься одна на свои Выселки идти? — спросила Анка. — Может, мы тебя проводим? — Вот еще! — весело ответила Катерина. — В такую-то светлоту — да бояться! Да и Выселки на горе — как на ладони. Поглядите, отсюда видны все семь дворов. Вот так царство-государство стоит!.. Тихо, не спеша возвращалась Катерина домой. Безмолвная зимняя полночь все в большем блеске, все в большем сверкании вставала перед нею. Катерина шла и не знала, где она. Неужели вот эти избы под серебряными крышами, эти семь дворов, спящие среди серебра и блеска, — Выселки? Нет, это не Выселки. Это неизвестная завороженная морозом страна с белыми деревьями, с белыми палисадниками. Кто тронул неподвижные ветки? Легкий сыпучий иней упал на черный бархатный рукав — тонкое лунное серебро, рассыпавшееся на снежинки… А вот и их дом, дом старых выселковских жителей Дозоровых, давнишняя изба «под конек». Но изба ли это — вся в искрах, вся в разноцветных огоньках? Серебряные узоры нарядно переливаются на стеклах, и застывшим чеканным серебром блестит дверная скоба… Катерина с сожалением оглянулась кругом и поднялась на крыльцо. Все спят! Все спят, и никто не видит, какую красоту творит на земле морозная ночь! А что, если пойти по избам да постучать всем в окна? «Вставайте, вставайте! Поглядите, что делается на улице!» Что будет? Что будет? Побранят Катерину за то, что разбудила, да и улягутся снова под теплые одеяла. Катерина, стараясь не шуметь, вошла в избу. Бабушка, всегда чуткая, сразу проснулась. — Катерина, Катерина! — сказала она. — Где у тебя голова? Скоро два часа, а в четыре тебе на скотный! — Ну что же, — отозвалась Катерина, обметая валенки, — встану да пойду. — Ну, лезь на печку да засни поскорее, — сказала бабушка, слезая с печи. — На печке сон сладкий, крепкий, так сразу и обоймет!.. — Ладно. А ты куда, бабушка? — А я на кровать пойду. Мне уж на печи-то жарко стало. Катерина залезла на печку — в уютную, пахнущую сушеным льном теплоту, легла, да как легла, так больше и не шевельнулась. Даже косу не успела подобрать, и она, будто тяжелый шелк, свесилась с печки. «Лишь бы голову до подушки! — усмехнулась бабушка. — Эх, молодость!» И пошла на кровать — досыпать ночь. Голос матери откуда-то из далекого далека доносился до Катерины. А кругом шумела и светилась густая листва веселого леса, под ногами пестро цвела нарядная трава иван-да-марья, и солнце горячими лучами обливало голову и плечи… «Катерина! Катерина!..» «Я здесь, мама! — отвечала Катерина. — Иду, иду!..» И голос ее долго и протяжно, как пастуший рожок, звенел но лесу, и птицы повторяли ее слова в какой-то далекой странной песне. — Катерина, вставай! Да что ж это, в самом деле! Словно убитая, не добудишься никак! Голос матери прозвучал совсем близко над ухом, и Катерина открыла глаза. Зеленые листья, ещё лепечущие и сверкающие, проплыли перед ее зрачками и растаяли. В избе горела электрическая лампочка. Лучи от нее, будто золотистая паутина, тянулись во все стороны от стены до стены… — Без четверти четыре, — сказала мать. — Вставай живей! Пробегают до полночи, а потом добудиться нельзя! — Без четверти четыре! — Катерина живо соскочила с постели ли. — Ой, мама! Ну что ж ты так поздно разбудила! — Да я будить-то тебя, наверно, с трех часов начала! И каждое утро все так! Хоть бы ты один раз с вечера спать легла! — Вот ты, мама, какая! А легла бы я вчера с вечера, так и доклада не слыхала бы. Ведь интересно же про новостройки! — А! Как будто сама про эти новостройки не читаешь в газетах каждый день! abu abu — Ну мама, ну вот ведь ты какая! abu abu abu abu В газетах-то пишут коротко, а тут Сережка Рублев так все рассказал — будто сама там побывала. Какие котлованы роют — глазом не окинешь! А машины эти! Какие же могучие машины! Ну ты, мама, представь: этот шагающий экскаватор своим черпаком сразу целый вагон земли выхватывает! А кран у него какой — одна стрела шестьдесят пять метров! До звезд достает!.. — А откуда же Сережка-то взялся? Разве он дома? abu abu — Он не дома. abu Он только пришел из МТС нам доклад сделать. Партийная организация прислала. Ну вот уж он про эти машины расписал!.. И откуда знает? — Ну, а почему ж не знать? Механик ведь. Должен знать. Мать, зевая, присела к столу — печку растапливать рано. — Так что же, — продолжала она, глядя, как торопливо одевается Катерина, как поспешно плещет себе в лицо холодной водой, — доклад-то — неужели до двух часов был? — Ну, не до двух… После поплясали немножко… Потом по улице побегали. Потом немножко сторожиху Наталью попугали… Катерина тихонько засмеялась в полотенце, искоса глядя на мать. — Ну и дурачье! — покачала головой мать. — Это как же вы? — Да так, мама, мы немножко! Мы только столб мужиком нарядили, и всё. А уж Дроздиха всполошилась!.. Только ты, мама, никому не говори, ладно? Не скажешь? А то ведь… нехорошо. Мы-то думали так просто пошутить, а она и давай кричать! Дед Антон узнает или тетка Прасковья — все-таки неловко… — Ага! Натворили, дурачье, а теперь — в кусты? Небось, вы с Анкой Волнухиной постарались больше всех! Вот ведь вырастут, а ума не вынесут!.. Катерина слушала молча, застегивая ватник. Но вдруг, взглянув на часы, широко раскрыла свои большие глаза с мокрыми от воды ресницами: — Ой, времени-то… Уж теперь стоят, ждут! Бегу! Ложись, мама, поспи еще часик! — И, накинув платок, побежала на скотный двор. На улице еще стояла тьма. Яркие морозные звезды еще зажглись в небе, роняя маленькие искорки на жесткий, скрипучий снег, на сугробы, на белые ветлы, застывшие у дороги. По слабый свет уже мерещился на востоке, и на земле стояла затаенная торжественная тишина, которая наступает перед рождением утра. Катерина знала этот странный и таинственным час, она чувствовала его. Ночь уже прошла, а утро еще не наступило, и природа, затаив дыхание, ждет первого луча зари словно чуда, которое должно свершиться. И Катерине каждый раз казалось, что она, выходя из дому в этот час, когда земля еще не проснулась, подглядывает то, что обычно не видит человек, — независимое и величавое течение жизни вселенной… Но и звезды, и сияние снегов, и таинственная жизнь вселенной — все осталось за воротами, лишь только Катерина вошла в коровник. — Опять раньше всех! Чудно! — сказал сторож, усатый дядя Кузьма. — Не спится тебе, что ли? — Ничего не поделаешь, дядя Кузьма, — ответила Катерина: — у меня так коровы приучены — чтобы час в час, минута в минуту! Она сняла стеганку, приготовила бидон, сполоснула подойник. — Уж ты придумаешь! — усмехнулся дядя Кузьма, по привычке расправляя свои пышные гвардейские усы. — А коровам не все равно? Полчаса раньше, полчаса позже… — Вот так сказал! — засмеялась Катерина. — Да ты подойди-ка к ним, посмотри! А ну поди, поди! Она взяла дядю Кузьму за рукав и потащила к стойлам. Дядя Кузьма попробовал сопротивляться, но только проворчал: «Вот здоровенная девка!», и последовал за ней. Коровы во дворе еще лежали и чуть-чуть пошевеливали ушами, не поворачивая головы. Стояли только семь — Катеринины… Все семь, услышав голос своей доярки, обернулись к ней. Крайняя корова, рыжая с белой головой, тихонько замычала. Катерина достала из кармана корочку и дала ей. — Ну что, видал? — сказала Катерина, оглядываясь с гордостью на дядю Кузьму. — Как солдаты в строю! — Да, — усмехнулся дядя Кузьма, — ловка девка! Ишь ты, воспитала как! Чудно! Ишь ты, что придумала! — А это не я придумала, дядя Кузьма, — возразила Катерина, — это я чужой опыт переняла. В Костроме, в Караваевском совхозе, такой порядок давно заведен! А там хозяйство образцовое… Если корову в одно время доить, так она к этому времени и молоко готовит. — Ишь ты! Переняла, значит… — сказал дядя Кузьма, снимая свой белый фартук. — То-то я гляжу — у тебя вроде все не так, как у других. Так-то получше выходит! Катерина, улыбнувшись, пожала плечами. И, усевшись доить, ответила: — Мало ли что получше, да ведь зато и потруднее и забот побольше… В коровник вошла молодая доярка Тоня Кукушкина и, прислушиваясь к разговору, задержалась на пороге. Узкие черные глаза ее настороженно засветились: «Ну-ка, ну-ка, послушаем, что еще скажет. Как еще выхвалится?..» Но Катерина уже начала дойку. — Ну, делай, делай свое дело, — сказал дядя Кузьма, — мешать не буду. Уже и утро подступает… Вон и еще одна молодка пришла… И Степан уж сено привез… А вот и бригадир наш идет. Доброго здоровья, Прасковья Филипповна! Люди на работу встают, а я, как ночной филин, спать пойду. Чудно!.. А вот и еще молодка. Веселого веселья, Аграфена Иванна!.. — «Веселого веселья»! — фыркнула Тоня. — Масляное масло! А что, масло бывает не масляное? — Масло не масляное не бывает, — возразил дядя Кузьма, — а вот невеселое веселье бывает. Ну, да молода еще… И пошел было из коровника, но доярка Аграфена, любившая позубоскалить, остановила его: — А вот ты-то, дядя Кузьма, оказывается, стар становишься! Дядя Кузьма приосанился, расправил усы: — Как, то-есть? — Да как же: нынче ночью у телятника какой-то неизвестный человек объявился, а тебя и след простыл! Дроздиху-то чуть не до смерти напугал!.. — Какой человек? Еще что сболтнешь! Чудно! Да кабы кто чужой, я бы сейчас задержал! — Задержал бы! Небось, испугался, под ясли залез! Дядя Кузьма в недоумении глядел то на Аграфену, то на Прасковью Филипповну. Аграфена от души рассмеялась, и круглые свежие щеки ее сразу заполыхали румянцем. Подошли и другие доярки и подхватили Аграфенин смех — все уже знали, как ночью девушки напугали сторожиху Наталью Дроздову. — Стареешь, стареешь, дядя Кузьма! — А ну вас! — отмахнулся дядя Кузьма. — Вам бы только зубы продавать! Пришли, натрещали чего-то. Чудно, право! Пойду-ка лучше спать, это дело вернее будет! И, надвинув шапку, пошел из коровника. Прежде чем сесть доить, Катерина несколько раз погладила рыжую корову по спине: — Стой смирно, Красотка, стой, матушка! И Красотка, которая нервно похлестывала себя хвостом, присмирела. — Вот так. Вот умница! И кто это сказал, что коровы глупые? И кто это только выдумал?! Катерина, пока доила Красотку, все время потихоньку разговаривала с ней — Красотка это любила. У второй коровы, у белой Сметанки, была своя прихоть: ей нравилось во время дойки что-нибудь жевать. Катерина принесла ей клок сена для забавы и положила в кормушку. Третья, маленькая бурая Малинка, отдавала молоко без капризов. И седая Нежка тоже. Но важная черно-пестрая Краля всегда требовала, чтобы ей почесали за рогами. Бывало, что Катерина спешила и отмахивалась: «Да ну тебя! Почешешь, а потом опять руки мыть! После почешу». Тогда Краля фыркала, сопела и поджимала молоко. И Катерина уж не стала перечить: ну, раз любит, чтобы почесали — надо почесать. Сегодня было, как всегда. Едва Катерина с подойникам зашла в стойло, Краля подставила ей свою лобастую голову широкими красивыми рогами. Тоня Кукушкина, проходя мимо стойла с полным ведром, покосилась на Катерину узкими черными глазами и неодобрительно покачала головой. — Уж и разбаловала же ты своих коров, как погляжу! — скачала она. — Ну куда это годится? Крикнула бы на нее хорошенько, да и все! — Пожалуй, крикни, — весело возразила Катерина, — или идешь от нее с пустой доенкой! — И не надо баловать! — И что ж и не побаловать? — улыбнулась Катерина. — И она тоже живое существо. Разве ей ласка не нужна? Тоже нужна. Тоня пожала плечами: — Вот еще! Выдумала! Это, наверно, там у вас, на Выселках такая мода — скотину баловством портить! Прасковья Филипповна, бригадир молочной секции, проходя мимо, осматривая, все ли благополучно в ее хозяйстве. — А мода, между прочим, неплохая, — обронила она. — Скотину лаской не испортишь. — Ну да, конечно! — запальчиво возразила Тоня. — Целоваться теперь с ними!.. Ей никто не ответил. В секции наступила тишина, лишь тонкий звон молока о стенки подойников слышался в стойлах. «Ну, вот и все, — с облегчением подумала Катерина. — Вот и про неизвестного человека забыли…» Время шло, и дела шли своим чередом. Доярки одна за другой подходили сливать молоко. — А кто же это в самом деле Наталью-то напугал? — вдруг спросила Прасковья Филипповна. — Узнали или нет? У Катерины замедлилась дойка, будто руки у нее слегка онемели. В голосе Прасковьи Филипповны слышался холодок, тот самый недобрый, сдержанный холодок, который предвещал большие неприятности. — Да разве их узнаешь? — возразила Аграфена. — Прибежали да убежали. Да еще, небось, и со смеху потом помирали — вот, дескать, интересную штуку выдумали! — Ведь в молодости-то все интересно, — тихо добавила пожилая доярка Таисья Гурьянова, — лишь бы что почуднее выкинуть! А мы-то сами бывало… — Мы — другое дело, — возразила Прасковья Филипповна: — тогда жизнь другая была. Что мы видели? С зари до зари работали, не разгибая спины. А выпадет свободная минута — ну куда? Клубы, что ли, у нас были? Или кино? Или нам лекции читали? Вот и думали тогда, что бы почуднее выкинуть. А уж теперешним-то девушкам так себя вести!.. Жалко вот, что не узнала Наталья, кто там был, — я бы в правление жалобу подала… У Катерины округлились глаза. Закусив нижнюю губу, она продолжала доить. Вон как дело-то оборачивается! Эх, сколько еще дури иногда появляется в голове! И чего это им с Анкой вздумалось Дроздиху пугать? Не поднимая ресниц на Прасковью Филипповну, она подошла слить молоко. Подошла и Тоня Кукушкина. И вдруг узкие черные глаза ее блеснули — она тут же заметила красноречивое смущение на простодушном лице Катерины. — А не спросить ли бы вам насчет ночных-то приключений у Дозоровой? — негромко сказала она Прасковье Филипповне, когда Катерина отошла. Прасковья Филипповна с укоризной посмотрела на Тоню. — И все-то ты ищешь, чем бы Катерину зацепить! — сказала она. — Почему? Тоня повела плечом: — И не думаю даже! Сами же спрашивали!.. — и отошла, подняв подбородок. Прасковья Филипповна чуть-чуть омрачилась. Сдвинув светлые брови, она издали глядела на Катерину. «Неужели она?.. Все равно. Хоть бы и она. Наказывать — так наказывать! Что это за распущенность такая!» Но Прасковья Филипповна глядела на Катерину и против своей воли любовалась ею, любовалась ее ловкими, спорыми движениями… Она видела, как бурая Малинка лизнула Катерину и как молодая коровка Нежка играла с ней, тихонько поталкивая ее своим тупым, коротким рогом… «Любят ее коровы… — думала Прасковья Филипповна, и губы ее невольно морщились от сдерживаемой улыбки. — это потому, что она их любит. Скотину не обманешь, нет!.. Доярка всех мер — и по графику впереди и удои по жирности лучше всех… Значит, правильно доит. Усваивает мастерство, наука даром не пропадает… Вот таких доярок и буду подбирать себе на ферму!» И, уже позабыв, что она только что хотела наказать Катерину, Прасковья Филипповна подошла к ней и ласково спросила: — Как жизнь, Катерина? — Жизнь ничего! — ответила Катерина. — Жизнь хорошая! Тоня приостановила дойку, прислушалась. «Другим бы за такие выходки так-то попало, а Катерине чего нельзя! Чего ж ей будет плохая жизнь? Дали лучших коров, да и удивляются!» Корова неловко переступила, слегка задев подойник. Тоня ударила ее по ноге. — Стой! — закричала она. — Дадут одров — надоишь тут стоять и то не умеют!.. Прасковья Филипповна, услышав этот окрик, поморщилась, словно от боли. И снова обратилась к Катерине: — А как дела? — И дела ничего! — весело улыбнулась Катерина. Она была рада поговорить о делах. Она бы и сама подошла к Прасковье Филипповне, если б не боялась, что начнутся разговоры о вчерашнем… Катерина любила и уважала своего бригадира. Прасковья Филипповна сама учила ее ухаживать за коровами, учила доить. Катерина сначала удивлялась — неужели уж она и корову подоить не сумеет, что ее учить надо? Доила же она раньше! Однако посмотрела Прасковья Филиповна, как она доит, села с нею рядом, взяла ее руки в свои, да и показала, как надо доить: — Кулаками, кулаками надо брать, касатка. Пальцами не много надоишь, у тебя ведь не одна, а семь… И корове спокойнее и выдоишь лучше. Показала, как надо массировать вымя, чтобы свободнее подступало молоко… Открыла тайну последних молочных струй: именно эти последние струйки молока — самые драгоценные в удое, именно они повышают жирность молока… И Катерина поняла, почему надо додаивать корову до конца, до последней капли, поняла и запомнила на всю жизнь. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Дела хорошие, — живо продолжала Катерина, — все в порядке. Только вот, тетка Прасковья, ты погляди — что-то Краля у меня сегодня картошку почти всю оставила. Вроде здоровая, глаза светлые, молоко сдала, а картошку есть не стала. Надоела ей, что ли? — Может, промыла плохо? — Ой, что ты, тетка Прасковья! Как стеклышко промыта была! Я вот думаю — может, надоела ей картошка. Разреши, я свеколки добавлю — может, съест. — Ну что ж, в обед выпишу. — Тетка Прасковья, а ещё вот что: не дойдешь ли ты со мной Золотую посмотреть? Мне думается, ее перед отелом плохо кормят! Золотая — статная корова золотистой масти и хороших молочных статей — была любимицей Катерины. Прямая линия спины, круглое вымя, красивая голова с нежными влажными глазами — все восхищало Катерину. — Тетка Прасковья, ну посмотри ты на нее — картину писать можно! А? И почему это к нам ни один художник не приедет! Приехал бы летом, поглядел бы на Золотую, как она идет по лугу, по зеленой траве, да написал бы! Ему бы сразу премию дали!.. Тетка Прасковья незаметно улыбнулась. abu abu — Ну гляди ты! — продолжала Катерина. — Гляди, что в кормушке: охапка сена, да и всё! Погубить, что ли, хотят корову? — Степан! — позвала тетка Прасковья. — Поди-ка сюда! Скотник Степан, коренастый и медлительный, не спеша вышел из тамбура. abu abu abu — Ты что же, Степан, Золотую решил на голодной норме держать? — Зачем на голодной? — нехотя ответил Степан. — Картошки давал, жмыху давал… — «Давал»! — горячо вмешалась Катерина. — Значит, много давал, если она сразу слизнула! — А зачем ей много? — так же нехотя, словно жалея зря тратить слова, сказал Степан. — Ее ведь не доить! — «Не доить»! — вспыхнула Катерина. — А если не доить, значит уморить надо? Если так будешь кормить, то и после отела доить будет нечего! А теленку, как думаешь, питаться не нужно? А чем же она будет теленка питать, если сама вся засохнет? И какой же теленок тогда родится? Ты у меня смотри, я тебе за эту корову житья не дам! Степан повернулся к Прасковье Филипповне: — Прасковья Филипповна, кого мне слушать? Ты бригадир, ты ей и объясни. Никогда мы сухостойных коров шибко не кормили, ты сама знаешь. А теперь вдруг меня за это будут все время то пилить, то стругать… Так как же? Или наши пусть порядки будут как были, или выселковские. Как вошли к нам эти выселки да переселки, так и покоя не стало! — Вот и не стало! И не будет! — сказала Катерина. — Ишь ты какой: ему бы только покой дали! Да за такую корову… — А что ты кричишь? — небрежно, через плечо, спросил Степан. — Корова-то эта с Выселок, что ли? И корова-то наша. Ну хоть бы за своих кричала!.. Объясни ты ей, Прасковья Филипповна, все это! Прасковья Филипповна нахмурилась: — Не ей надо объяснять, Степан, а тебе! Какие это коровы маши, а какие это ваши? Раз мы с Выселками соединились, значит у нас и хозяйство общее и коровы общие. И порядки не наши, ни выселковские. А те будут порядки, которые лучше. И зоотехник говорит, что корову и на сухостое надо кормить, а не морить. И в книжках про это пишут. И почему это ты решил вдруг экономию наводить? Я же тебе полный рацион выписываю! — Пожалуйста! — пожал плечами Степан. — Дело ваше, бригадирское… Мне все равно. — Вот и жалко, что тебе все равно! — сказала Катерина. — Слышал бы дед Антон… — И вдруг, оглянувшись, спросила: — А где это у нас дед Антон сегодня? Что это его не видно? — В телятнике он, — ответила Прасковья Филипповна, и наш набежала на ее широкий, тронутый морщинками лоб, — там опять у старухи Рублевой теленок слег, да и не поднимается… Марфа Рублева Настя сидела за уроками. В избе было тихо. Мать после обеда сразу ушла на работу — в колхозе начали возить навоз на поля. Отец еще с утра зачем-то уехал в район. abu abu Только бабушка Марфа Тихоновна, которая прикорнула на диване, укрывшись шубейкой, то покашливала, то вздыхала изредка. Настя решила трудную задачу и тотчас заглянула в ответы, решение было правильное. У Насти сразу отлегло от сердца, и она неожиданно для самой себя тихонько запела. Запела и тут же испуганно оглянулась на бабушку — не разбудила ли. — Что это какие уроки у тебя веселые! — сказала Марфа Тихоновна. — Бабушка, я тебя разбудила? — Настя с пером в руке подошла к ней и заглянула в лицо. — Разбудила, да? — Нет, — ответила бабушка, — я не спала. — Бабушка, послушай, я тебе что смешное расскажу! Вчера девчата подкрались к телятнику, столб около телятника мужиком нарядили, а тетка Наталья Дроздова начала на него кричать! abu — Ну, и что тут смешного? — с неудовольствием сказала бабушка. — Слышала я уже. Говорят, это все Дозорова с ума сходит!.. Настя внимательно поглядела на бабушку: — Бабушка, ты, может, заболела? Тонкие губы Марфы Тихоновны тронула скупая улыбка: — Почему это? — У тебя голос какой-то… скучный. — Ну? — Да, скучный. И не спишь! Бабушка, может в телятнике что? Резко очерченные брови старухи сошлись над переносьем. Она вздохнула: — Ох, телята эти! Что с ними делать — просто не придумаю! Настя испугалась: — Опять какой-нибудь заболел? — Заболел. — Бабушка, ну ты же позови скорей Марусю Чалкину, пусть она вылечит, она же зоотехник! — Была уж она. Лечила. Целое утро возилась… — Ну, ты, бабушка, скажи же ей, чтоб она вылечила! Раз она зоотехник, пусть лечит! А что это — зоотехник в колхозе живет, а телята болеют да… Настя чуть не сказала «дохнут», но во-время прикусила язык. Неделю тому назад в телятнике случилась такая беда — погиб теленок. Заболел и погиб, уже третий за зиму. Для бабушки Марфы Тихоновны, старой телятницы, это был очень тяжелый день. Она не плакала — Марфа Тихоновна никогда не плакала, — но ходила дня три как туча: мрачная, грозная, и все в доме боялись ей перечить. Наконец Прохор, ее старший сын, а Настин отец, сказал: «Ну что ты, мать! В удавку, что ли, теперь из-за теленка лезть? А где этого не бывало? Везде. Где есть хозяйство, там и отход должен быть». «Да ведь позор! — ответила Марфа Тихоновна. — Позор! На всю округу! Стыдно на людей глядеть!» «Ну вот, ну вот, — мягко возразил Прохор, — уже и позор… А в Березках вчера не случилось то же самое? Да уж не впервой. И в совхозе, слышно, то же… Паратиф — и всё. Ну что ж тут поделаешь? Да и что такое? Шесть процентов — законный отход. А у тебя что? Пустяк: полпроцента! Чего же так уж сокрушаться? Неудач не бывает только у тех, кто не делает ничего». Марфа Тихоновна горевала, но не опускала рук. Она с еще большим рвением принялась за свою работу. Приказала начисто продезинфицировать стойло погибшего теленка. Сама каждый день проверяла, чиста ли посуда, из которой поят телят. Сама смотрела, чистую ли солому им стелят. Велела сторожихе Наталье Дроздовой получше топить, чтобы телята не простудились… Но вот прошла неделя — и снова! Маленькая чёрная телочка отказалась от пойла и не смогла встать… — И что делать? И что делать с ними, не знаю! — повторила Марфа Тихоновна. — Если заберется в телятник паратиф ничем не остановишь. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Бабушка, — помолчав, ласково сказала Настя, — а давай я тебе «Пионерскую правду» почитаю. Марфа Тихоновна вскинула на нее острый взгляд, гневная искорка вспыхнула в нем. Но темные глаза Насти глядели так мягко и нежно и все ее розовое лицо было так свежо, ясно и ласково, что искорка эта тотчас погасла. — Да ты не думай, тут очень интересно, бабушка! Это про Аму-Дарью. — Аму-Дарья? Это кто же такая? — Это, бабушка, река. Огромная река, в Туркменистане, вода в ней мутная, желтая, а потому, что там всё пески, пустыня. Кругом пески и пустыня, только около реки деревья растут, поля зеленые, люди живут. А раньше, бабушка, эта река через всю пустыню текла. Там города большие стояли, сады были. А потом река повернула и ушла в другую сторону… — Как повернула? — усомнилась бабушка. — Почему? Разве реки могут сами поворачивать, куда захотят? Это и наша Истра, значит, может так: течет-течет мимо наших деревень, а потом возьмет да и повернет в другую сторону? — Да, да, бабушка, Аму-Дарья повернула, говорю тебе! Даже старое ее русло нашли — Узбой называется. И там пустыня наступила, все города, все сады песком засыпало и лес! А теперь — бабушка, ты слышишь? — мы будем опять Аму-Дарью на старое русло направлять. Уже и работы начали! — В песках-то? — Да, в песках! А что же? Не сможем? Сможем! Мы снова в песках сады разведем! — Ох! — вдруг вздохнула Марфа Тихоновна, словно что-то кольнуло ее в сердце, и поднялась, откинув полушубок. — Ты что? — удивилась Настя. — Ничего, идти надо. — Да ведь до шести далеко, куда тебе идти? — Ах, что до шести! Может, до шести и телки в живых не будет. Марфа Тихоновна, высокая, сухая, с орлиным профилем, живо поправила на голове синий платок, накинула сверх него полушалок и надела свой старый полушубок, в котором всегда ходила в телятник. — Бабушка, можно и я с тобой? — попросилась Настя. — А что тебе там делать? — возразила бабушка. Однако голос ее был не суров, и Настя бросилась одеваться. Черная телочка попрежнему лежала в своем стойле. Она приподняла было голову, тускло взглянула на Марфу Тихоновну, потянулась к ней, но тут же легла снова. — Что, моя бедная? Что, моя голубочка? — нагнувшись к телке, сказала Марфа Тихоновна, и Настя не узнала ее голоса — такой он был грустный и задумчивый. — Ну, что же ты? И лекарства тебе давали… А ножки совсем холодные!.. Настя, принеси мне мой ватник, там, у больших телят, около стойла висит. Дай-ка я укрою, может согреется! Марфа Тихоновна укутала ватником застывшие белые ножки телочки. Телочка опять потянулась к ней, хотела лизнуть, но снова опустила голову на солому. Настя почувствовала, что глаза у нее наливаются слезами. — Бабушка, позови Марусю! — Что же без толку? — возразила старуха. — Маруся что могла — сделала. Уж теперь выживет — так выживет… а уж нет — так… Марфа Тихоновна умолкла, сурово сжав свои тонкие губы. В изолятор вошел заведующий молочной фермой дед Антон Шерабуров. — Ну что, как тут дела? — спросил он приглушенным голосом; таким голосом разговаривают у постели больного. — Дышит? Марфа Тихоновна ответила, не поднимая головы: — Только что дышит… — Она открыла дверцу клетки, пощупала под ватником ноги теленка: — Никак не согреваются! — И, присев на порожек, начала растирать телочке ноги. — Да, вот так история… А может, из района ветврача срочно вызвать? — сказал дед Антон помолчав. — Может, они вдвоем с нашей-то посоветуются, да и придумают что-нибудь? — Ничего наша не придумает! — резко возразила Марфа Тихоновна. — И тот ничего не придумает. Одни и те же лекарства дают. А что в них толку? Двор плохой. Как ни топи — все настоящего тепла нету. Простужаются телята, да и всё. — Да, — согласился дед Антон, — двор новый надо. А пока все-таки придется вызвать Петра Васильевича сюда. Тут где-то сейчас девчонка была… — Настя! — крикнула Марфа Тихоновна. — Где ты там? Настя, пока они стояли и разговаривали, неслышно ушла в соседнее помещение к маленьким телятам. В телятнике стоял полумрак, теплый и душный. Пахло и соломой и сеном. Вокруг только что протопленной, горячей печки поднимались легкие испарения. Телята-молочники стояли в клетках по-двое, по-трое — белые, пестрые, рыжие. Их черные круглые глаза мерцали в полумраке. Настя остановилась около своего любимца — светло- желтого бычка. — Огонек! — позвала Настя. И бычок, уже понимавший свою кличку, не спеша подошел к Насте. Девочка погладила его шелковую шею, с удовольствием перебирая пальцами мягкие складочки свисающего подбородка. — Ах ты мой маленький! Ах ты мой глупенький! Ну, что смотришь? Вот глазочки-то у тебя — как фонарики! Тут Настя услышала зов и бросилась из телятника в изолятор: — Что, бабушка? Дед Антон, увидев ее на пороге телятника, вдруг вскипел. — Ты зачем туда ходила! — закричал он, а голос у него был такой, что хоть полком командовать. — От больного — к здоровым! Чтоб не было больше тебя на телятнике!.. Юннаты! Шефы!.. А ну-ка, вон отсюда, и чтоб я тебя не видел! На что мне такие юннаты, которые не соображают ничего? Настя вспыхнула и, опустив голову, пошла из телятника к дверям. Но дед Антон, накричав, тут же и остыл: ну что, старый крикун, набросился на девчонку? — Эй, голова! Подожди-ка! — сказал он, будто вовсе и не гнал ее только что из изолятора. — Сбегай в правление, скажи секретарю, чтобы позвонил Петру Васильичу. Скажи — пускай приедет поскорее! Настя, сама стыдясь своего промаха, живо кивнула деду Антону: — Сейчас, дедушка Антон! Сейчас сбегаю! И тотчас скрылась за дверью. Марфа Тихоновна снова укутала теленка и встала с порожка. Сдвинув суровые брови, она стояла и не спускала с телочки глаз. — За Петром Васильичем! — тихо и горько сказала она. — А кто ему верит? Он ездит по колхозам и только одно всем твердит: не так телят воспитываете, на холод надо! Ну что это на смех, что ли? Или заучился чересчур?.. Новорожденного теленка — на холод! — На холод… — задумчиво повторил дед Антон. — Вишь ты, дело-то такое… Что-то часто стали об этом говорить. И в районе, как я на съезд животноводов-то ездил, то же самое шпорили. Вишь, будто бы многие хозяйства такой метод применяют и довольны. Да вот и Петр Васильевич твердит… А что, голова, может и нам попытать? Глаза Марфы Тихоновны блеснули. — Да что ты, Антон Савельич! — резко прервала она деда Антона. — На старости лет дурачить меня, что ли, вздумал? Ну ты сам-то пойми, что ты говоришь! Маленького, нежного теленка-на мороз! Да ведь это как свечечка: ветерок дунул — они и погасла! Ты сегодня выспался ли? Дед Антон хотел что-то возразить, но Марфа Тихоновна не дала а ему вымолвить слова: — Я и Петра Васильича за эти выдумки пробрала, с песочком прочистила. Я ему говорю: «Ты сначала своих телят заведи, да и выноси на холод! А я, — говорю, — колхозное добро губить не буду, не на то бригадиром поставлена! А ты, — говорю, — хоть и сам в снег сядь, и жену свою посади, и тещу посади, если хочешь, а телят я тебе губить не дам!» — И опять, вся погаснув и опечалившись, поглядела на телочку. — А то вылечит он, как же! Ах, чего бы я не сделала, если бы знать, что надо! Дед Антон молчал. Душу его уже давно смущали сомнения. С одной стороны, может, и правда — надо телят на холоде закалять. Ведь вот у караваевского зоотехника Штеймана не простужаются же… Вот и у Малининой в костромском колхозе ферма на весь Союз гремит, а там тоже телят на холоде воспитывают… А что ж Кострома-то — в жарких странах, что ли, находится? … А с другой стороны, ну как, в самом деле, рука поднимется это слабое существо в первый же час его рождения на холод вынести? Можно было бы, конечно, попытать счастья, да и, и, вот попробуй, договорись со старухой! А она весь телятник и своих руках держит. — Что ты, Марфа Тихоновна, шла бы домой, что ли… — Сказал наконец дед Антон. — Ну что маешься? Лекарство Маруся сама даст. — Никуда не пойду! — ответила старуха. — Здесь ночевать, буду. Шубой закутаю. Отогрею. Выхожу. Неужели нельзя вылечить? Неправда, выхожу! Поздно вечером, когда телятницы, напоив телят, собираются, по домам, к скотному двору верхом на упитанной рыжей лошадке подъехал кустовой ветврач. Он тяжеловато слез с лошади, закинул узду ей на шею и, не оглядываясь по сторонам, направился в изолятор. Невысокий, спокойный, чисто выбритый, он вежливо, но холодно поздоровался с Марфой Тихоновной. Марфа Тихоновна укрывала шубой больную телочку. Она еле подняла на Петра Васильича глаза, еле ответила на его поклон. Только проронила, ни к кому не обращаясь: — Позовите Антона Савельича… Но звать деда Антона не пришлось. Он, увидев знакомую рыжую лошадку, смирно стоящую у двора, уже сам спешил в телятник. abu abu abu Петр Васильич надел белый фартук и подошел к теленку. — Опять шубы, опять все то же самое! — устало, с оттенком раздражения сказал он. — Ну что это, Марфа Тихоновна, ничего-то вам не втолкуешь! Сколько раз говорил: не кутайте телят, не изнеживайте их! Ведь и в прошлый раз говори- говорил, объяснял… А нынче опять все то же! Ну что это, в самом деле! Марфа Тихоновна молча смотрела, как Петр Васильич снял с теленка шубу, как достал из сумки лекарство и, ловко приподняв теленку голову, влил ему в рот микстуру. Она будто не слышала упреков Петра Васильича. abu abu abu abu — Ну что ж, Антон Савельич, — обратился ветврач уже к деду Антону, — когда же вы возьметесь за свой телятник? И болезни у вас и отходы. А все отчего? Оттого, что в невозможных условиях выращиваете телят. Уж не в первый раз это говорю! Люди — передовые люди! — в холодных телятниках весь молодняк выращивают, и никакого отхода. А вы опять печки нажариваете! Ну что это — сырость, духота, дышать нечем! Как же тут не болеть? — Это ты что, опять про холод, что ли? — спросил дед Антон. — Да, про холод, про холод! Прошлый раз опять целую лекцию здесь прочел. А приехал — все попрежнему! Хоть бы на других людей посмотрели! — Да ведь у других людей всегда хорошо, — сдержанно сказала Марфа Тихоновна, хотя в глазах ее сверкали гневные огоньки: — там и телята не болеют, там и отхода нет. А где это, спросить? Что-то у нас по округе такого не видала!.. — Близоруки вы, Марфа Тихоновна, — тоже еле сдерживая раздражение, ответил Петр Васильич, — только свою округу видите! А вы дальше посмотрите! Посмотрите, как в Костромской области молочное хозяйство ведут… — Эко сказал - Кострома! Мы там не были. Мало ли чего вдали люди делают! Вон там, в пустыне, реки поворачивают, а у нас этого не видать. — Ну поближе посмотрите-вот Раменский район, рядом, колхоз ничем от вашего не отличается. Вы бы хоть литературу почитали, поинтересовались, как люди работают! — Литературу! А чего мне в этой литературе искать? Как за телятами ходить? Да я сама этому делу кого хочешь поучить могу! abu abu Петр Васильич потерял терпение. Он молча бещёными главами поглядел на старуху и, круто повернувшись, пошел из гелятника. — Лекарство давайте, как я говорил, — сказал он зоотехнику Марусе, которая тихо и смущенно стояла в сторонке, и, обратившись к деду Антону, добавил: — Принимайте меры, Аптон Савельич! Воспитание телят у вас ведется безграмотно, и учиться люди не хотят. Я вас, как видно, ни в чем убедит не могу. Придется этот вопрос на правлении поставить. Так, Антон Савельич, за развитие животноводства не борются. Я за твоих телят так же, как и ты, отвечаю. А меня не слушаете пускай за вас колхозники сами возьмутся! Приподняв шапку, он вышел из телятника. — Упря-амый! — протянула Марфа Тихоновна, покачав головой. — Ну, да на упрямых-то воду возят! — Эх, дела, дела! — вздохнул дед Антон и, взглянув на Марфу Тихоновну, вдруг добавил: — А на тебе, голова, тоже надо бы воды повозить! Хозяйские планы С вечера дед Антон, находившись по морозу, крепко уснул, но проснулся среди ночи и до рассвета ворочался и вздыхал, и потом встал и ушел на скотный двор. Со скотного он вернулся утром задумчивый, с морщиной между бровями. Вошел и год на лавку к столу. Его жена, бабушка Анна, тотчас заме шла эту морщину. — Ты хоть шапку-то сними! — сказала она. — Эва до чего дожил: за стол в шапке садится! Дед Антон снял шапку и положил рядом. Бабушка Анна поствила перед ним блюдо со студнем, а сама стала загремела в печи. Она ловко заправила оранжевые угли к одной стене, поставила в печку чугунки и закрыла заслонкой. Тут же Подложила в самовар несколько горячих угольков, и самовар сразу зашумел, запел, затянул веселую песенку. Обернувшись наконец к столу, бабушка Анна увидела, что дед Антон сидит перед студнем, но не дотрагивается до него. — Ты что это? — сказала бабушка Анна. — Расстроился, что ли? — Да нет, что ж теперь расстраиваться… — Ну, а почему не ешь? — «Почему»! А как, без хлеба есть, что ли? — Как — без хлеба? Да хлеб-то перед тобой же, на столе! — Да ведь ты же не нарезала… — «Не нарезала»! А сам-то что? Руки у тебя есть, ножик — вот он лежит, взял да нарезал! И, не дожидаясь, когда он возьмет нож да нарежет, нарезала хлеб сама. — Ну, а меня не будет, тогда что? — сказала она, садясь за стол. — Около краюхи голодный насидишься! Эх, старик, старик! Хоть бы мне не умереть прежде тебя — пропадешь ты один, пропадешь! — И подвинула ему поближе студень. — Надо к председателю сходить, — как следует подкрепившись, сказал дед Антон: — что с телятами делать, не придумаю. Откуда болезнь забралась, домовой ее знает! Дров пожгли — рощу целую. В тепле стоят. Чего им надо? Может, и правда мы сами виноваты — за старинку держимся… А закинешь другой раз словцо насчет новых-то методов, так старуха на дыбы. Ничего слушать не хочет. И что делать, не знаю. Может, Никита Степаныч что скажет. Сходить надо. — Сходи. А что, старуха-то Рублева убивается? — Убивается. Всю ночь сегодня в изоляторе просидела. Как над грудным ребенком. Да ведь сиди не сиди — болезнь свое делает. — Еще бы не убиваться, — согласилась бабушка Анна: — слава-то, пожалуй, убавится. Такого престижу не будет. Уж она у вас, в телятнике-то, настоящая командирша — ни одна телятница не пикни. Как сказала Марфа Тихоновна, так и будет, как приказала, так и делай. А своей мысли даже и в голове не держи! — Ну, ты так не говори! — возразил дед Антон. — Она свое дело знает. И командует потому, что знает. С гордецой старуха, конечно. Ну и себя на работе не щадит. Что зря говорить! Жалеет телят, очень даже жалеет!.. — Дед Антон надел шапку, но с места не встал. — Что там в Корее, читала ай нет? Бабушка Анна живо надела свои большие новые очки и взяла газету: — Ну что в Корее? Бомбят американцы, да и всё. Вот вишь: «Сегодня ночью американские бомбардировщики подвергли зверской бомбардировке и обстрелу западные районы Пхеньяна…» И фугаски бросают и напалмом каким-то жгут. Уж, чай, живого места на той земле не осталось — огонь да смерть… Чай, и на полях-то там ничего не родится… — Ну, скажешь тоже! Что ж там, на полях, родиться будет, когда поле не хлебом, а бомбами засеяно. Растерзанная земля лежит! Каково ж там людям? — А вот ты гляди, старик, всё держатся, всё не сдаются! Крепкий народ оказался! — Да ведь как же, голова, — родина всякому дорога. Можно ли жить-то без родины? Вспомни, как в твой дом враги вошли… — Ой, не поминай, старик, не поминай! Как все это сердце вынесло, не знаю. — Но ведь у нас-то они и были всего недели две. А если б так вот и остались надолго? — Ой, старик, что ты, типун тебе на язык! Да лучше умереть! — Ну вот, и они так же думают: умрем, польем своей кровью родную землю, а врагу ее не отдадим. Вот и держатся. А как же, голова? Разве может человек остаться без родины! — Теперь и пожалеешь, что бога нет, — сказала бабушка Анна: — уж он бы этих бандитов Трумэнов за такие дела трахнул! А то вон что — ни старым, ни малым пощады нет! Детей с самолета расстреливают! — И без бога когда-нибудь трахнут, — ответил дед Антон, — свой же народ трахнет, а пока их не уймут, не будет покоя на земле. — И, уже взявшись за скобу, попросил: — Посмотри тут еще чего в газете-то… тогда за обедом рас- кажешь. А я в правление пойду. В правлении, как всегда, был народ, около счетовода стояли две колхозницы, требуя какую-то справку. Зашел бригадир узнать, как будут оплачиваться ездки за дровами… Звонил телефон. Ваня Бычков, старший пионервожатый, настойчиво спрашивал у секретаря, где Василий Степаныч, а тот, не успевая ответить, то брался за звонящий телефон, то сам вызывал кого-нибудь к телефону. У Вани на крутом лбу даже пот выступил от бесполезных усилий чего-нибудь добиться. abu Дед Антон вошел и остановился у двери: — Значит, Василия Степаныча нету? — Да вот нету, Антон Савельич, — живо и с досадой ответил Ваня, — а мне он немедленно нужен, ну вот до зарезу! По пионерским делам он мне нужен. — Мне бы тоже нужен… Дед Антон подошел к столу секретаря. — Слышишь, голова! — повысив голос, сказал он. — Погодил бы ты за трубку хвататься. — Ну, что тебе, Антон Савельич? — сморщась от его зычного окрика, спросил секретарь. — И что это ты трубишь, как труба! Оглушил совсем! — А ты бы отвечал сразу, вот никто бы тебя и не оглушал. Где Василий Степаныч? — С агрономом на поля пошел… на поля, к Выселкам. Навоз там возят. Ну, все? — Ну и все, — сказал дел Антон. — Давно бы так и объяснил. А то люди кричат-кричат, а ты как глухой все равно!.. Пойдем, Ванек, председателя искать. Солнце слепило глаза, снег сверкал и скрипел под ногами, как в декабре. Но уже висели тоненькие веселые сосульки под крышами, и в воздухе бродило что-то неуловимое, тревожно и сладко напоминающее о весне. — Скоро ольха зацветет, — сказал дед Антон. — Это дерево весны дождаться не может: чуть таять начнет, а уж она тотчас и сережки надевает. Словно на праздник! — Вот какими словами заговорил! — радостно удивился Ваня, заглядывая в голубые глаза деда Антона. — А может ты и стихи писать умеешь? Дед Антон вздохнул и усмехнулся: — Хм! Стихи! Не знаю, не пробовал. — А ты песни любишь? — Песни люблю. Люблю песни, особенно если поют складно. Ведь у нас девки иногда как? Лишь бы перекричать друг друга. А это разве песни? Другой раз подходящие голоса соберутся, да так вроде и поют не во всю силу, а как ловко получается. Вот Катерина Дозорова, например, складно поет, хорошо! — А ты, Антон Савельич, сам тоже петь умеешь? — Эх, вот-то и беда, что не умею! Я все как-то невпопад: гармонь туда, а я сюда, люди тянут в одну сторону, а я — в другую… Вроде и стараюсь, а все не так получается. Уж я и не берусь, молчу. А другой раз не вытерпишь — выпьешь где на празднике или на свадьбе да запоешь… Глядишь, а народ кругом сразу со смеху так и киснет. И старуха тут же подскакивает: «Замолчи, старый кочедык, не порти песню!» Ну, вот уж я и молчу. А кабы умел, спел бы. И вдруг петушиным голосом затянул: Эх, темна ноченька, да мне не спится! Ваня громко рассмеялся. Он хохотал, запрокинув голову, и даже, сбившись с дороги, провалился в сугроб. — Ну вот, ну вот, голова!.. — усмехаясь, пробормотал дед Антон. — Ну вот всегда так: запоешь, а они со смеху наземь падают!.. Они свернули на полевую дорогу. Дорога темной полосой лежала среди чистых, розовых от солнца снегов, накатанная, слегка подтаявшая, с клочьями соломы и навоза, упавшими с возов. Впереди шли две подводы с навозом. Девушки, шагая рядом с санями, погоняли лошадей и весело перекликались друг с другом. Вдруг та, что шла впереди — рослая, в короткой черной жакетке, — запела негромко: Час да по часу день проходит, Солнце скрылось в этот час… — Катерина! — обрадовался дед Антон. — Давай помолчи, парень, хорошую песню услышим. Куда скрылся мой хороший, С кем прощалась я вчерась!.. Низкий голос, ласковый и задушевный, легко и далеко проплывал над снежным полем: Колокольчик его звонкий Бьет уныло под дугой. abu abu abu abu Возы свернули на пашню. Навстречу ехали другие — порожняком. Все поле пестрело кучками навоза. Бабы с вилами и руках подошли к прибывшим возам… Агроном что-то объяснял им, широко размахивая рукой. Председатель Василий Степанович Суслов, засунув руки и карманы, стоял в стороне, на пригорке, и, прищурив глаза, вдумчиво и даже мечтательно глядел куда-то мимо людей, мимо поля. Он слегка вздрогнул, когда дед Антон, подойдя, окликнул его. — Здорово, дед, здорово! — сказал он, подавая руку деду Антону и Ване. — Куда это бредешь? — Да к тебе, Василий Степаныч… — Дед Антон смутился и нахмурился. — Беду делить… — Что случилось? Смуглое худощавое лицо председателя сразу стало напряженным, и небольшие, запавшие под широкими бровями глаза остро засветились. — Да ничего нового не случилось, Василий Степаныч. Ну, да и старое не веселит… С телятами что-то не заладилось. — А Маруся что? — Да что ж, лечит она. А толку что-то мало. Молода еще, опыта нет. abu abu Черненькая телочка так и не встает. Не знаю, поднимет ли ее Рублиха. А сегодня гляжу — еще один бычок невеселый стоит… — Петр Васильич был? — Был. — Ну, что же? Он хороший врач. — Да, может, и хороший, но вот не ладят они с Рублихой, да и всё! Гордые оба, домовой их возьми! Он-то все про холодное воспитание толкует, а она слушать не хочет. И кто у них прав, кто виноват, я и сам не пойму. Его бы другой раз послушал, — да ведь и в книгах везде написано, как Петр Васильич говорит, и в районе нам то же самое объясняли. Ну, а вот что с Рублихой делать? Шатают они меня с Петром Васильичем в разные стороны, а дела-то вон как расклеиваются!.. — Эх, старик! — вздохнул председатель. — Слабоват ты перед ними. А знаешь, почему они тебя шатают? Дед Антон с любопытством поглядел на него: — Почему? — Потому что ты сам свое дело нетвердо знаешь, вот почему! Потому что ты сам нетвердо уверен, надо телят на холод выносить или не надо. И думаешь: вроде надо, а вроде и страшно! Дело новое, рискованное. Потому они тебя и шатают: Петр Васильич знает, чего добивается, и Рублиха знает, а ты не знаешь. Вот это тебя и губит! Дед Антон задумчиво потеребил седину на щеках. — Да-а, — протянул он, — вот титло-то какое!.. Вот это ты, скорей всего, правду сказал… — А ты что, Бычков? — обернувшись к Ване, спросил председатель. — Стоишь молчишь, а я и забыл про тебя!.. Что, тоже с бедой ко мне? Ваня улыбнулся: — Нет, не с бедой! У меня дело короткое. Вы нашим юннатам землю решили дать. Так уж выделили бы нам сейчас, пускай бы ребята с самого начала сами ее в порядок приводили. А что ж готовенькую получать! Пускай инициативу проявляют! — Дойди до Архипова, до бригадира. Пускай вам отмерит, как решили — от школы до березовой рощи. Скажи: председатель велел отмерить сегодня же. А то он мужик тугой: нынче да завтра… Скажи — председатель велел, и всё! — Спасибо, Василий Степаныч! — весело сказал Ваня. — Сейчас же пойду. Уж я от Архипова не отстану! Ваня взмахнул шапкой и быстро зашагал обратно, в деревню. — Вон, видал? — с улыбкой кивнул на него председатель. — Пионерам, оказывается, тоже надо инициативу проявлять! За все берутся и ничего не боятся! — Эко ты, голова! — вздохнул дед Антон. — Так ведь это же молодость! В молодости-то и я смелый был! — Ничего, ничего! — Василий Степаныч слегка хлопнул по плечу деда Антона. — А ты старости-то не поддавайся, у нас с тобой еще дел много. Ох, еще дел сколько! Вот меня завтра в район вызывают… Для серьезного разговора. — А что ж такое за разговор, Василий Степаныч? Ай хотят взгреть за что? — Об устройстве колхоза разговор, дед. Вот позовет меня товарищ Медведев, первый секретарь, да и скажет: «Ну что ж, Суслов, объединили вы колхозы, хозяйство у вас теперь общее. Хлеб вместе ссыпали. Коров в один двор согнали. Корма и один сарай сложили. Ну, а дальше-то что делать думаете? Стройки какие или что?» Ну-ка, если бы тебя, дед, вот так-то спросили, что бы ты ответил? — Да, задача… — сказал дед Антон и почесал в затылке, сдвинув шапку на глаза. — Такую задачу только министрам решать! — Э! Ишь ты! Только министрам и заботы! У министров дела покрупнее найдутся. А это как раз нам решать велят! — А что же, — вдруг приободрился дед Антон, — решать так решать. Земля наша. Лес наш. Что нужно, то построим. Куда нужно, туда поставим. Сплановать только как следует и идо, чтобы по средствам да чтобы для хозяйства толку побольше! — Да и так вот все хожу да планирую, — вздохнул Василий Степаныч. — Сегодня правление соберем, опять планировать будем. Дед Антон, прищурившись, взглянул на председателя: — А ты сам-то как плануешь? — Сам-то? Теплые огоньки засветились в глазах Василия Степаныча. Он окинул взглядом сверкающее ноздреватым снегом поле, недалекие крыши деревни, сквозистую рощу, пронизанную нежной голубизной неба… — Сам-то я сначала вот как думал, — сказал он негромко и мечтательно: — Стрелково и Выселки перевезти к нам, в колхоз Калинина. Так вот, разбросанно, жить очень трудно, а у нас место широкое, воды много — река мимо течет. Избы поставить пореже, чтобы каждый, кто хочет, вокруг дома садочек развел. Посередине построить клуб и цветов насадить. Это можно к школьникам обратиться… — На крыше клуба можно хороший громкоговоритель установить, — сказал незаметно подошедший агроном, — день и ночь под музыкой будем жить — хорошо! — Приемник? Ну уж, братец, нет, это не выйдет! — резко возразил Василий Степаныч. — Зачем же это нужно нам день и ночь под музыкой жить? Это, может, ангелы на небе день и мочь музыку слушают, да ведь им делать-то нечего! А у нас, братец, жизнь другая, нам работать нужно. Уж и так радио-любители с этими говорителями одурели совсем — в каждый уголок стараются впихнуть. А зачем это делать? Там дети уроки учат, а приемник свое орет. Там бухгалтер или счетовод считает, а приемник все свое галдит. Там человек с работы пришел, просто отдохнуть хочет, а тут ему над ухом какой-нибудь хор зажаривает… Ну что, кроме досады? Так музыкой-то и обкормить недолго, как Демьян своего соседа ухой обкормил. — Василий Степаныч, — снисходительно сказал агроном, — вы не понимаете музыки. Да ведь это культура! — Музыка — культура, да. Для этого надо поставить в клубе хороший приемник. Кто захотел послушать музыку, беседу, лекцию, рассказ какой-нибудь — пожалуйста, зайди, послушай. Наслаждайся сам, а другому, который в эту минуту занят или просто не в настроении слушать музыку, другому, брат, не навязывай. Любить и знать музыку — это культура, а вот оглушать людей музыкой день и ночь — это уж, братец, совсем другое. А я хочу, чтобы в нашем колхозе действительно культурно было! — Не знаю, не знаю… — пожал плечами агроном. — А я, представьте, под громкоговоритель вполне спать могу! — Бывают и такие, — пожал плечами Василий Степаныч. — Но не на это рассчитывал Попов, когда придумывал радио. — Да хватит уж вам: радио да радио!.. — сказал дед Антон. — Ну, деревни ты, положим, перевез, клуб ты поставил, а дальше что? — Хату-лабораторию обязательно, — вмешался агроном. — Без агротехники не обойдешься… — Амбары хорошие надо срубить, — продолжал председатель, — дом под ясли надо строить… Детский сад… А там пионеры себе дворец потребуют! — А по-моему, все это мечты! Все не так, не с того начинаешь, — заявил вдруг дед Антон. — Прежде всего надо строить скотный двор, ферму! Агроном и Василий Степаныч дружно рассмеялись. — Кому что, а ему только бы ферму! — сказал агроном, с сожалением поглядывая на деда Антона: отсталый, мол, человек. — Надо, дед, прежде о людях позаботиться! О людях! — А я о ком забочусь? — вдруг подскочил и закричал на все поле дед Антон. — Что является самой доходной статьей нашего колхоза? Молочная ферма! Что дает главную прибыль нашему колхозу? Молочная ферма! Так надо ее на хороший фундамент поставить, эту ферму, голова! Чтобы и коровник и телятник были как в самых хороших хозяйствах, чтобы телята у нас не дохли, чтобы коровы больше молока давали. Тогда и я в новых-то дворах посмелее буду новые методы проводить. Да еще вот о кормах, о кормах надо позаботиться, луга и пастбища как следует устроить! А как пойдет хорошая прибыль с молочной фермы, тогда и дома перевози, и клубы строй, я дворцы! Я же, голова, о людях забочусь, а о ком же еще?! Агроном, давно уже смеясь, заткнул уши. А Василий Степаныч внимательно слушал, и острые глаза его светились. Когда дед Антон умолк, Василий Степаныч обратился к агроному: — Ну вот, уверяешь, что под громкоговоритель спать можешь, а тут и уши заткнул! — И, улыбаясь и вдруг подобрев лицом, протянул деду Антону руку: — Хорошо сказал, старик! Я и сам знаю, — продолжал он, — что эти планы мои пока только мечты: и клубы, и дворцы, и цветники… Все это тоже скоро будет. А сейчас все средства, все силы — на основное хозяйство. Вот электростанцию подняли. Крытый ток поставили. Весной начнем наши земли в порядок приводить, кустарник корчевать под луга, под пастбища… abu И конечно — это ты правильно, старик, сказал — надо нам строить молочную ферму! Но уж как построим — смотри, чтобы телята у тебя не болели. Тогда у вас такой отговорки не будет, что, дескать, дворы плохие — телята простужаются!.. А может, ты, старик, тоже со мной в район поедешь! Может, сам доложишь насчет двора-то? Но дед Антон, уже притихший, отмахнулся: — Не видели меня там! — И, усмехнувшись, добавил: — Да и говорить я не умею. Как заговорю, а Медведев уши и зажмет. Что ж из такого разговора выйдет?.. Ну, вы тут еще поплануйте, а мне на скотный двор пора. И, надвинув поглубже шапку, он торопливо зашагал по дороге. Дед Антон шел бодро и легко. Что-то пело у него в душе: то ли апрельский хмель, бродящий в воздухе, веселил его, то ли председателевы слова придали ему молодости… Так! Значит, новый двор будут строить! Значит, и с телятами дело наладится. В новом дворе простужаться телята не будут — значит, и болеть не будут. И все успокоятся: и Петр Васильич, и старуха Рублева, и он, дед Антон, успокоится тоже — не будут больше «шатать его в разные стороны»… Конечно, может и очень хорошо телят на холод выносить, а все-таки кто его знает? В тепле-то надежнее… Дед Антон шел по хрустящей тропинке мимо деревни прямо к скотному, глядя на старые, приземистые постройки, на щелястые, посиневшие от времени бревна, на обвисшие, насупленные крыши, и ничего не видел. Видел он другое: высокие, крепкие стены, длинный ряд блестящих окон, выбеленные стойла… — Печки в телятнике сделать надо как следует, — прошептал дед Антон, будто новый двор уже и в самом деле стоял наготове. — За печки я сам возьмусь. Теплота будет — ни один теленок уж тогда у нас не простудится!.. Недалеко от скотного его встретила Настя. Она бежала ему навстречу. — Куда торопишься, шеф? — весело спросил дед Антон. — За тобой, дедушка Антон! Дед Антон заглянул ей в лицо и встревожился: — Что это глаза-то у тебя… ветром надуло или плакала? У Насти дрогнули губы. Она опустила ресницы и, еле удерживая слезы, сказала: — Иди скорей, дедушка Антон… Там черный теленочек… погас. Золотая Рыбка Прозвенел последний звонок. Занятия кончились. Ученики разошлись по домам. Школа затихла. Только в пионерской комнате еще слышались голоса — там собрался кружок юных животноводов. Ребята собрались, чтобы выяснить, как идет работа в кружке, какие успехи есть, какие неудачи. — Наши ягнята все здоровы и в хорошем состоянии, — тоненьким голоском доложила юннатка Оля Ситкова, круглолицая дочка доярки Аграфены, — мы их кормим каждый день. Маша Нилова ходит в обед, а я — вечером. — Мы и вместе часто ходим, — добавила маленькая кудрявая Маша Нилова, — потому что интересно… И большие стали! А у одного барана рога крепкие, как из камня! — Настя Рублева, — обратился к Насте староста кружка Володя Нилов, старший брат Маши и такой же, как она, кудрявый, — доложи о своих телятах. Настя не встала для доклада и сказала, не поднимая головы: — Я доклад не буду делать… И… вообще, вычеркни меня из кружка. Володя уставился на нее непонимающими глазами. — Да, вычеркни. Вот и всё. — Пускай скажет, почему! — сказал Миша Соболев. — Заленилась, наверно! — Ее теленок забодал! — засмеялся Сашка Трифонов. А Оля Ситкова и Маша Нилова с удивлением и любопытством обернулись к Насте и ждали, что она скажет. Настя, сдвинув тонкие черные брови, упрямо молчала, и румянец медленно заливал ее лицо. Что им сказать? Оля и Маша шефствуют над ягнятами, они никогда не были в телятнике. Ребята все коноводы и коногоны, все ярые лошадники. Володя Нилов уже кандидат на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Он вырастил одного жеребенка — вороную кобылку Ласточку. А сейчас шефствует над сивым коньком Крылатым. Он и имя ему сам дал — Крылатый! У жеребенка длинные ноги, и Володя уверен, что конек будет летать, как на крыльях… Ну что ж, может и правда будет! Миша Соболев и Сашка Трифонов тоже растят жеребят. Сашка своего Рыжика готовит в армию, в кавалерию. Ну, это еще неизвестно, выйдет ли из Рыжика кавалерийский конь, — это Сашка так уверяет. А Миша Соболев только и знает, что старается своего жеребенка раскормить. Он говорит, что его Зорька будет рабочей лошадью, но рабочей лошади надо быть сильной, а чтобы лошадь как следует силу запасла, ее надо побольше кормить… Ну что им сказать? Они на конюшне — как у себя дома. Конюх дядя Гаврила хоть и покричит на них иногда, так ведь только за дело. Но зато и учит их — и как жеребяток чистить, и как гривку расчесывать, и как кормить, и как за копытами смотреть… А Настя? И вдруг сразу все горькие минуты ее шефства встали перед ней: «Бабушка, можно пойти к теляткам?» «А что тебе там делать?» «Бабушка, я шеф!» «Шеф! А что ты понимаешь в телятах, шеф? Некогда мне с тобою!..» И шеф сидит дома. Но шеф этот настойчив. На другой день снова: «Бабушка, я пойду с тобой в телятник». «Пойдем». «Бабушка, ну дай я сама напою кого-нибудь! Вот этого бычка, Бархатного. Как он мне нравится! Прикрепи его ко мне!» «Да он у тебя и пойло прольет и не напьется. Нет уж, Не лезь. Подрастешь — в помощницы возьму, тогда и поить будешь». И шеф только стоит да смотрит, как телятницы поят. А нынче?.. Ну, нынче совсем погнали из телятника шефа. Погнали, да и всё: «Не крутись под ногами, не до тебя тут! Иди домой! И что это, в самом-то деле, повадилась!» Настя могла бы это все сейчас рассказать на кружке, но строгое лицо бабушки с горькой морщинкой около тонких губ глядело на нее. Еще бабушке этого не хватало, чтобы Настя на нее пожаловалась!.. — Почему ты бросаешь работу? Не нравится, что ли? — спросил Володя. — Надоело? — Володя сдвинул свои мягкие светлые брови, его пухлые губы приняли обиженное выражение. — А говорила-любишь телят! Вот как крепко ты их любишь! Настя опять опустила ресницы. Да разве она их не любит! Она бы целый день крутилась около них, если бы ей позволили; она бы их и гладила, и чистила, и кормила бы… Тотчас вспомнился желтый лобастый бычок, у которого глазки светились, как фонарики, его шелковые ушки, его нежная мордочка. — Надоело, — тупо повторила Настя, не поднимая глаз, — не нравится… У Володи вспыхнули щеки от досады. «Ну и дура!» — чуть не крикнул он. Но сдержался. Только поглядел на ребят заблестевшими глазами и снова обернулся к Насте: — Может, ты вместе с девочками будешь за ягнятами ходить? — Ну, ягнята!.. — Настя со слабой улыбкой покачала головой. — Разве можно сравнить! Телятки умные такие, ласковые!.. А эти… Они же глупые совсем! Володя потерял терпение. — Ну, уж не знаю, чего тебе надо! — сказал он. — То телята надоели, то, оказывается, они очень умные да ласковые! Так что с тобой делать, говори! Будешь в нашем кружке работать или вычеркивать? — Вычеркивай, — еле слышно сказала Настя и, встав из-за стола, ни на кого не глядя, вышла из пионерской комнаты. Она шла по улице, тихонько размахивая сумкой с книгами. Мысли текли как-то рассеянно, и на душе было печально. Скоро весна… Наступишь покрепче на снег, а уж под калошей вода. Ну что ж, а разве пионерам только и работы, что на телятнике? Вот скоро будут сад сажать. Потом, Ваня говорил, соберут кружок по изучению родного края, будут в экскурсии ходить, исследовать почву, собирать травы… За эту работу тоже в кандидаты на выставку выдвигают! Медленно летели редкие снежинки, касались лица и тут же таяли. Это было приятно, потому что щеки еще и сейчас горели. — «Не люблю»! «Надоели»! — повторила Настя, передразнивая сама себя. — А они сразу и поверили! Ни о чем не разузнали, не расспросили. Вычеркнуть, и всё! Бархатный, дорогой мой красавчик! Неужели бы я тебя не выходила?.. Ну, да раз всё выгоняют и выгоняют… раз бабушке мешаю, какое же это шефство! Насте не хотелось идти домой, и она свернула к своей подруге, к Дуне Волнухиной, которая ушла из школы сразу после уроков и давно уже была дома. Дуня, только что разложив по всему столу книги и тетради, уселась за уроки. Увидев Настю, она удивленно раскрыла свои круглые коричневые глаза: — Настя, ты заниматься пришла? Вот хорошо! — Нет, — сказала Настя, — я так… Поговорить. — Давай говори, — с удовольствием согласилась Дуня и, положив ручку, поудобнее уселась на лавке. Настя села рядом с ней и молчала, не зная, как начать. Может, сказать так: «Вот ты в кружке по садоводству, и я хочу тоже в кружок по садоводству…» Но не успела она начать свою речь, как в избу вошла Катерина Дозорова. — Девчонки, Анка дома? Нет? Густой румянец горел на слегка скуластых щеках Катерины, серые глаза ее радостно блестели, а крупные красные губы никак не могли сдержать улыбку. — А где же твоя сестра, Дуня? — Она овес сортировать пошла, — ответила Дуня. — Может, сбегать? — Ах, жалко! — досадливо сказала Катерина. — Хотела с подружкой радостью поделиться! Ну ладно, потерплю до вечера. — А какая радость, Катерина? — Дуня соскочила с лавки и стала теребить ее за рукав стеганки: — А нам-то скажи! Ну, ты нам скажи! Настя издали молча глядела на Катерину. Бабушка за что-то не любит ее… А за что? — Вам сказать? — Катерина лукаво скосилась на Дуню п приподняла одну бровь. — Неужели вам сказать?! — Ну, скажи! Скажи! — закричала Дуня, сильнее дергая ее за рукав. — Ах, девчонки, вот какая у меня радость!.. Да разве вы поймете! У меня сегодня Золотая отелилась! А теленочек, телочка — красавица, вся в мать! Дуня выпустила Катеринин рукав и слегка сморщила свой вздернутый нос: — У! А я думала — что такое!.. Тут Настя не выдержала и застенчиво подошла к Катерине: — А какая она, желтенькая? — Золотая, как мать! Прямо Золотая Рыбка! Настя сразу забыла, что она уже не телячий шеф, и что бабушка Катерину не любит, и чго в телятник ходить не велено. — Катерина! — попросила она. — Покажи Золотую Рыбку! Возьми с собой, покажи! Катерина с лёгким удивлением поглядела на Настю: — А ты одна не можешь? Да ведь там же, на телятнике, твоя бабушка хозяйка, она тебе и покажет. — Она шефов не любит… — смутившись, ответила Настя. — Вот правильно! — засмеялась Катерина. — Твоя бабушка никаких шефов не любит! Ну, знаешь что? Пойдем вместе. Я буду просить, а ты голосить… Ладно? — Ладно! — засмеялась Настя и, забыв книги у Дуни, побежала за Катериной. В телятнике никого не было. Золотая Рыбка лежала на свежей соломе и поглядывала ясными черными глазками из-за низкой перегородки. — Упрошу бабушку! Сейчас пойду упрошу бабушку — пускай позволит мне за ней ухаживать! — сказала Настя, не сводя глаз с телочки. — Сроду такой красоты не видала! — Красота — что! — возразила Катерина. — Красота, конечно, большое дело, но для жизни это не все. А вот заметь, Настя, эта корова будет очень хороших кровей. Молочная. Вырасти мне ее. Сбереги. abu Первая в стаде корова будет! Ну, даешь слово? — Катерина протянула руку. Однако Настя руки не взяла. — Не знаю, — сказала она, — как бабушка… Бабушка мне в телятник больше ходить не велит… Настя сказала это и тут же густо покраснела: вот так, вот и нажаловалась на свою бабушку!.. — Как так — не велит? — удивилась Катерина. — Да ведь к тебе же какие-нибудь телята прикреплены? — Нет. Никакие не прикреплены, это я только так ребятам говорила, потому что мне хотелось… А бабушке я только мешаю… — А ты бабушку просила? — Да еще сколько раз-то! — Ладно. Тогда я сама к ней пойду. — Катерина, не ходи! — испугалась Настя. — Бабушка не любит, когда чужие вмешиваются. И она у нас сейчас расстроенная… Горюет очень по телочке. Отругает тебя еще… Не ходи лучше! — Ну, знаешь что? — подумав, решила Катерина. — Я твою бабушку гневить не буду, но напущу я на нее деда Антона, он-то ее вразумит. Как-никак, а наш дед Антон всей фермы хозяин. Вот увидишь: завтра придешь из школы в двенадцать, как раз к уборке, бабушка тут же тебя и позовет. — Сама позовет? — Сама! — Ты, наверно, колдунья, Катерина! — засмеялась Настя. — А как же? Я тебе сколдую, а ты мне Золотую Рыбку сбереги. Согласна? — Согласна! «Согласна, согласна! — повторяла Настя, бегом возвращаясь к Дуне за книгами. — Моя дорогая, моя Золотая Рыбка! Моя маленькая золотая коровка! Вот если бы и правда Катерина все так и сколдовала!» В этот вечер у Насти уроки не ладились. Она сидела за столом у самого окна и часто ловила себя на том, что смотрит не в учебник, а куда-то в вечернюю синеву улицы. В сумерках пришла с работы мать — тихая темноглазая женщина. Не раздеваясь, заглянула в кадушку, в которой хранилась чистая вода, и взялась за ведро. Настя вскочила: — Мама, ты куда? Я сама схожу! — Да ведь у тебя уроки… — Ничего! Успею! Мама, ты послушай, что я тебе скажу… Настя понизила голос. Мать улыбнулась, как только одна она умела — уголками глаз, ямочками около губ, ямочками на щеках… — Ну, уж и событие, как видно, у тебя произошло! — сказала она. — Да еще и секретное! — Мама, послушай, пока бабушки нет! Ямочки на лице матери пропали, и улыбка погасла в глазах. Но Настя не заметила этого. — Мы с Катериной сговорились! Я слово дала Золотую Рыбку вырастить… Чтобы дедушка Антон велел меня в телятник пускать!.. Мама, а может, мне самой бабушке сказать? — Не надо, — сказала мать, — Катерина правильно решила: пускай бабушка сама тебя позовет. — А если не позовет? — А не позовет — значит, кончено. Нашу бабушку не переспоришь. Настя задумчиво посмотрела на мать: — Мама, а ты когда-нибудь с бабушкой спорила? Мать, раздевшись, подошла к настенному зеркалу и, поправляя свои черные блестящие волосы, неохотно ответила: — Спорила бывало… Когда молодая была. Как же, спорила! Да еще как хорохорилась! Только ни разу, ни разу по-моему не было. — И, повернувшись к Насте, твердо сказала: — Так и спорить перестала. И ты не спорь. Наша бабушка умная, умнее ее нету, так на том и конец. В словах матери Настя уловила затаенную горечь. Так бывает: кажется, и ничего плохого не скажет человек о человеке, а на сердце эти слова лягут тяжело. Настя оделась, взяла ведра и пошла к колодцу. Тихий вечер стоял на улице. Бледной позолотой светилось на закате небо, желтые отсветы и синие тени лежали на снегу. Голоса женщин, встретившихся у колодца, далеко разносились в прозрачной тишине. «А ведь и отец тоже с бабушкой никогда не спорит, — думала Настя, не спеша шагая к колодцу. — Вот отец хотел строиться, хотел дом поближе к реке поставить. И матери хотелось того же. А бабушка сказала: «И тут хорошо», — и больше никто не стал говорить о стройке. А из-за коровы тоже один раз начали спорить. Старую корову продали… Мать хотела купить коровку в Стрелкове, очень ей понравилась. Но бабушке не понравилась, потому что черная. Она сказала, что черные коровы им не ко двору. Мать чуть не плакала тогда. А может, даже и плакала. Но корову нашла бабушка другую, Рыжонку. Рыжонка тоже хорошая коровка, но мать говорит, что та была лучше. И купили все-таки Рыжонку… Никто с бабушкой не спорит… Никто? А вот и неправда. Дядя Сергей поспорил, да и поставил на своем: бабушка не хотела, чтобы он в комбайнеры шел, а он взял да ушел. И живет в МТС и комбайнером работает. Веселый, хороший дядя Сергей! Хоть бы праздник какой поскорее, он бы обязательно пришел домой на праздник!..» У колодца было весело. Две соседки — сухопарая Дарья в клетчатом полушалке да низенькая толстая Наталья, — опершись на коромысла, оживленно толковали о первомайском празднике, который не за горами, и о том, кто будет варить пиво и как это пиво надо варить… Анка Волнухина, любимая подружка Катерины, воевала с Ваней Бычковым. Анка замахивалась на Ваню коромыслом, а Ваня Бычков все хотел повалить и пролить ее полные ведра, стоящие на снегу. Оба они раскраснелись от мороза и от смеха. Тут же стояли девчонки с ведрами и с коромыслами и хохотали, глядя на них. Звонко поскрипывал колодезный вал под рукой бабушки Анны Шерабуровой, жены деда Антона. Серебряно звякало ведро, ударяясь о сруб колодца… Настя быстро подошла к бабушке Анне и схватилась за железную, отполированную рукавицами рукоятку вала: — Бабушка, отойди! Я сама тебе воды достану! Отойди, отойди!.. И тебе достану и себе! Громкие слова, смешная эта драка, хохот девчонок развеселили Настю. Думы ее разлетелись. Она вертела вал, доставала ведра, полные воды, и сама смеялась вместе со всеми. — Хлопни его, Анка, коромыслом хорошенько! — смеясь, крикнула бабушка Анна. — Ишь, силу-то ему девать некуда! — Вот и хлопну! — отвечала Анка, задыхаясь от смеха. — А то жалеть буду, что ли! Подойди, подойди только! В этот миг Ваня извернулся, толкнул ногой Анкино ведро и бросился бежать. Вода хлынула под ноги всем, кто стоял у колодца. Поднялся крик, хохот… — Ах, леший здоровый! — сказала бабушка Анна. — И много валенки подмочил! Анка схватила пустое ведро и бросилась снова черпать. Дарья и Наталья вспомнили, что домой пора, и тоже взялись за ведра, в которых, кстати, пока они толковали, ледяная корочка наросла. Настя налила свои ведра и подошла к девочкам. И тут у них пошли свои разговоры: — Настя, уроки сделала? — Ох, я что-то никак с задачкой справиться не могу! — У! А я давно решила! — Настя, — спросила вдруг тоненькая белесая Надя Черенкова, — а правда, что ты из кружка выписалась? Настя вспыхнула: — Нет, почему это? — Она ловко подхватила ведра на коромысло. — Вот еще что выдумали! — И, чуть-чуть покачиваясь на ходу, направилась домой. Бабушка была дома. Настя быстро взглянула на мать. Мать улыбнулась ей глазами и ямочками около губ. Видно, уже о чем-то говорили с бабушкой… А Марфа Тихоновна, ничего не заметив, сказала: — Ты, шеф, что же перестала в телятник ходить? Вот я пионерам вашим скажу! Обязанностей своих не исполняешь. Уж там дед Антон об тебе беспокоится. Настя подошла к бабушке, обняла ее за шею и на минутку прижалась лицом к ее синему платку. И тут же, схватив ведра, побежала еще раз за водой — кадочка была неполная. Проходя мимо Нилова двора, она поставила ведра на снег И побежала к Ниловым. Староста юннатского кружка Володя Нилов рубил сучья аи двором около поленницы. Увидев Настю, он воткнул топор и колоду и стоял, похлопывая большими рукавицами. Что-то еще она сообщит ему сегодня? — Володя! — крикнула Настя. — Ты меня не зачеркивай! Я Золотую Рыбку воспитывать буду! Книги, несущие беспокойство Катерина вышла за соломой для подстилки своим коровам, да что-то поглядела вокруг, прислонилась к воротине и забыла про солому. Солнце грело по-весеннему щедро. Снег на южном скате крыши растаял, и темная, влажная дранка дымилась, подсыхая под горячими лучами. Сколько запахов, тонких, еле уловимых, бродило в воздухе! Пахло подтаявшим снегом, который лежал тяжелый и крупноискристый, словно потемневшее серебро. Пахло парной землей с огородов, где уже выступали из-под снега мокрые черные гряды. Из заросшего оврага тянуло свежестью леса и зацветающей ольхой. Взапуски пели петухи по всей деревне, из конца в конец, наполняя сердце какой-то странной и нежной печалью. Катерина сама не знала, почему это так, но всегда, и даже в детстве, наступление весны нарушало ее ясный душевный мир. Что-то томило ее, какое-то светлое раздумье заставляло подолгу простаивать вот так неподвижно у какой-нибудь воротины. Необъяснимое беспокойство не давало ей сосредоточиться ни на чем, оно куда-то тянуло ее, куда-то звало… «Вот, наверно, и птицы так же, — думала Катерина: — как наступает весна, так они чувствуют, что надо лететь. Поднимаются и летят. Хоть и устают и голодают, может быть, в дороге, но они летят, летят! Им надо лететь, и они могут лететь — вот-то счастье! А что мне надо? Мне бы тоже тронуться куда-нибудь, посмотреть бы далекие края — море, горы, тайгу… Стройки посмотреть бы… Почему это, как наступает весна, так нет мне покоя?» Темноглазая девочка пробежала в телятник. Глаза — как вишенки на розовом лице. Д, да это же Настя! — Настя! — закричала Катерина. — Как дела? Настя, прикрыв глаза рукой от солнца, поглядела на нее и засмеялась: — Ничего, хорошо! — Как наша Рыбка? — Растет. Уже сено ест! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Ну, в добрый час!.. abu А что же это я тут стою? — вдруг опомнилась Катерина. — Стою да петухов слушаю. А коровы подстилки ждут. Ну и ну! Обидятся на меня теперь. Катерина затянула веревкой огромную охапку соломы, взвалила ее на спину и поспешила в коровник. Она запоздала: доярки уже убрали своих коров и ушли домой. Только скотник Степан возился в тамбуре, укладывая сваленное с воза сено. У Катерины прибавилось коров — в крайнем стойле стояла Золотая. Катерина внимательно разобрала солому, прежде чем постелить коровам: вдруг попадется какая колючка — может поранить вымя, или смерзшийся какой-нибудь комок со снегом попадет под бок — неприятно… Катерина стелила солому и без умолку разговаривала со своими коровами. Степан, слушая ее, проворчал: — С людьми бы так разговаривала! А то коровам — разные ласковые слова, а люди к ней и не подступись! Язык-то сразу как бритва сделается! В коровнике стояла дремотная тишина. В открытые окна широко вливался свежий, душистый воздух, и солнечные лучи стремительно прорывались в полутьму коровьих стойл. Только слышно было, как коровы жуют сено да щебечут воробьи под крышей. Вдруг скрипнула воротина и приоткрылась. — Катерина здесь? Катерина разбросала последний клок соломы и вышла из стойла. У ворот стояла Настя. — Катерина… поди-ка сюда… У Катерины неприятно заныло в сердце: — Ты что, Настя? Настя быстро подошла к Катерине и прошептала, глядя ей прямо в лицо испуганными глазами: — Катерина… Золотая Рыбка… так же, как те! Заболела! Что делать-то? — Пойдем! — сказала Катерина и, не оглядываясь на Настю, поспешно, почти бегом, направилась в телятник. — Я бабушке сказала… Она говорит — обойдется, — рассказывала Настя на ходу, — а я вижу, что у нее глазки не такие… Я сразу, как пришла, заметила!.. Катерина с некоторым усилием открыла набухшую дверь телятника, которая тут же тяжело и плотно захлопнулась за ней. Катерине показалось, что ей сразу стало нечем дышать — в телятнике стояла жаркая духота. Высокая, сухопарая телятница Надежда с изумлением взглянула на Катерину и чуть не выронила из рук охапку сена, которую несла телятам. Телятница Паша, маленькая, слегка рябая девка, увидев Катерину, быстро и лукаво взглянула на Марфу Тихоновну и опять наклонилась к телку, которого поила, будто и не видела никого. Марфа Тихоновна тоже поила теленка. Не выпуская из рук бадейки, она обернулась к Катерине. — Ты… что это? — удивленно и с неудовольствием спросила она. — Марфа Тихоновна, — еле сдерживая волнение, сказала Катерина, — я пришла телочку посмотреть… Золотую Рыбку… Где она тут? — Вот здесь она, вот здесь! — торопливо ответила Настя. — Вот, около самой печки! Катерина направилась к печке, из-за угла которой выглядывала желтая белолобая телочка. Марфа Тихоновна, не допоив теленка, выпрямилась. В ее глазах, будто молния, блеснул гнев. — Это зачем тебе смотреть? — сдержанно сказала она. — Совсем незачем. Настя, ты что это посторонних в телятник водишь? Катерина остановилась: — А разве нельзя, Марфа Тихоновна? — Я в твой коровник не хожу. Брови Катерины слегка насупились. — А если бы у меня в коровнике что случилось, так я бы сама тебя позвала, — с упреком сказала она. — Неужели я здесь такая чужая? Ведь от моей коровы телочка!.. — А что у меня случилось? — сухо спросила Марфа Тихоновна. — Вот тебе на! На Выселках и то знают, а я и не знаю ничего. Надежда, что же это у нас в телятнике случилось? — Да ничего пока не случилось, — ответила Надежда, не поднимая глаз. — Я не знаю… — Ну что ты, Марфа Тихоновна! — мягко обратилась Катерина к старухе. — Я просто хочу на телочку посмотреть — как она… Как растет, как… здорова ли… Ну что ты сердишься? От моей Золотой телочка!.. — Вот выгоним в стадо — и посмотришь, — возразила Марфа Тихоновна, — а сейчас уходи, не тревожь телят. Как-нибудь без тебя справимся. Катерина взглянула на Настю. Настя тихо, как мышка, стояла у стены. Глаза ее блестели от подступивших слез. — Ну, если нельзя, я уйду, — немножко растерявшись, сказала Катерина и пошла к двери. abu abu abu abu Настя вслед за ней выскочила на улицу. — Что делать, а? — снова спросила Настя. — Бабушка не хочет, чтобы другие знали, что опять теленок заболел. Но ведь нельзя же… чтобы все как тогда было!.. Катерина, слегка сузив свои светлосерые глаза, глядела на Настю и прикидывала в уме, что делать: «Поговорить с дедом Антоном? Но он скажет то же, что и всегда: Марфа Тихоновна лучше знает, что делать». — Позвонить Петру Васильичу? — Все равно не вылечит, — сказала Настя, — тех тоже не мог. — Ну как же не мог? — вспомнила Катерина. — А бычка-то Бархатного вылечил же! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Катерина! — вдруг сказала Настя, понизив голос. — А я бабушкины книжки прочитала! — Какие книжки? — Ну, костромские книжечки, про телят. Которые Петр Васильич привез. — Про телят книжечки? А где они? — У нас дома. Дедушка Антон дал бабушке прочитать, а она засунула их на полку, они всё там и лежали… А потом мне дедушка Антон велел их найти. Я и нашла… — Ну, и про что там? — Ну, про все! Как надо телят кормить, как за ними ухаживать. И про коров тоже… — Настя! — Катерина схватила девочку за плечи. — Беги сейчас же! Сейчас же беги! Принеси мне эти книжки! Чтобы как стрела! Я тебя на дороге подожду. — Ладно! — живо ответила Настя и, придерживая у шеи концы голубого теплого полушалка, побежала по хрусткой дорожке. Так бывало в детстве. Идет Катерина из школы, а в сумке у нее толстая книга сказок, взятая в библиотеке. И на сердце так тепло, так сладко, и жить на свете так весело! Катерина идет, смеется с подружками, даже и пошалят по дороге, посадят друг друга в снег, иногда и с мальчишками подерутся, пока дойдут до дому… А где-то внутри теплится предчувствие того счастья, когда Катерина придет домой, сделает уроки и раскроет наконец эту волшебную книгу с волшебными картинками и отправится в путешествие по волшебной стране. Вот то же самое чувство живой радости было у Катерины и сейчас, когда она, приняв из рук Насти несколько тоненьких книг костромского издания, бережно несла их домой. Катерина знала эти книжки, она прочитала их еще в первые дни своей работы на ферме. Вот они, эти книжечки, такие скромные и такие нужные. «Пути создания высокопродуктивного стада Костромской породы», заведующая фермой Малинина. «Рекорды Караваевского стада», Штейман. «Молочно-товарная ферма колхоза «Пятилетка», брошюра Евдокимовой… Да, Катерина все это читала и очень много оттуда выписала для себя. Но и читала и выписывала она только то, что касалось коров. А телята — зачем они ей? Это не ее дело! Не ее дело?.. А вот сейчас Катерина вдруг почувствовала, что телята тоже ее дело! Как это так? От ее коров телята гибнут — и не ее это дело? Светлая солнечная тишина стояла в избе. Мать ушла в овощехранилище — сегодня бригадир наряжал разбирать картошку, готовить для посадки семена. Бабушка неслышно ходила по избе, мягко ступая старыми валенками по белому, как воск, полу, — там прибрала брошенную Катериной стёганку, тут повесила на место материн платок. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Налила коту молока, потрогала землю в залитых солнцем цветах, пошла за водой в кухню… abu — Бабушка, ты цветы не поливай, я сама! — сказала Катерина, не отрываясь от книжки. Но бабушка принесла воды и полила все «огоньки» и «девичью любовь», а Катерина этого и не заметила. Стрелка приближалась к шести. Бабушка, звякая спицами, то и дело поглядывала то на часы, то на Катерину. — Катерина, — сказала она, не утерпев, — скоро тебе в коровник, а ты сидишь и забыла про все на свете. Даже косу сегодня не расчесала… И что там, в таких-то маленьких книжицах, уж очень хорошего нашла? — Все, что надо, нашла, — ответила Катерина, подняв на бабушку потемневшие, посерьезневшие глаза, — все, что надо. — Ты хоть косу-то расчеши! — А как сейчас возьму ножницы, да как отрежу я эту косу! Надоела она мне до смерти! Где расческа?.. Катерина подошла к комоду, на котором стояло квадратное, обрамленное искусно сделанной гранью зеркало, и распустила косу. Блестящие светлорусые волосы тяжело упали на спину. Катерина расчесывала длинные пряди, иногда рвала их немножко, если запутывались, а мысли ее шли своим беспокойным путем… «Ох, Марфа Тихоновна! Придется нам с тобой, Марфа Тихоновна, поспорить! Трудно это, очень мне это будет трудно… abu но что же делать? Поспорить все-таки придется!» abu abu Подоив коров, Катерина сразу пошла искать деда Антона. Дед Антон вышел из телятника с тусклым и хмурым лицом; меж бровей у него лежала глубокая морщина. — Дедушка Антон, ты что? — спросила Катерина с затаенным страхом. — Неужели Золотая Рыбка… — Пока ничего особенного, — ответил дед Антон и, почесав затылок, сдвинул шапку на брови, как делал всегда в минуты затруднений. — Золотая Рыбка не поправляется? — Да вроде получше, там старуха над ней трясется — уж не знаю как. Больше, чем над ребенком. Может случиться, и выходит. Если бы не старуха, не знаю… Хоть и дело бросай. У Катерины немного отлегло от сердца: Золотая Рыбка жива, а может, ещё все-таки и поправится. — Дедушка Антон. — серьезно сказала Катерина, — Послушай-ка, что я тебе скажу. Дед Антон, подняв брови, взглянул на нее: — Ну-ка? — Ты костромские книжки читал? — Читал. Ну а как же! Катерина вспыхнула: — Ну, и что, же ты, дедушка Антон: прочитал да и на полку положил? А в телятнйке-то вон что делается! Почему же ты из этих книжек для себя ничего не взял? — «Не взял»! Эко ты, голова! — миролюбиво возразил дед Антон. — Ну, а как же не взял-то? Кое-чего и у нас сделано. Рацион кормов, ну и насчет чистоты. Вот теперь весна придет — будем пастбище налаживать… — Ну, а про телят? А про телят ты запомнил что-нибудь или нет? Ведь у нас же все не так делается, все не так! Дед Антон вздохнул: — Закрутили вы мне совсем голову с этими телятами!.. Ну что ж мне теперь, старуху Рублеву со двора гнать, что ли! abu abu abu Катерина посмотрела на расстроенное лицо деда Антона и участливо улыбнулась: — Приходи к нам вечером, дедушка Антон. Подумаем вместе, как быть, с нашими посоветуемся, а? Приходи, дедушка Антон. abu abu abu abu abu Ты у нас так редко на Выселках бываешь! — Может, приду, — ответил Антон Савельевич. — Кстати, мне там у вас телочку надо посмотреть. Может, на племя возьмем. Давно собираюсь. abu abu — Ну, вот и приходи! Вечером, когда дед Антон прибрел на Выселки и вошел в избу к Дозоровым, то в удивлении остановился у порога: — Что такое — собранье здесь, что ли? Или изба-читальня? Катерина сидя у самой лампы, читала толстую книгу. Около нее, тоже поближе к лампе, сидела мать и что-то шила. Около печки уселась соседка, старая вдова, тетка Матрена Брускова. На печке, свесив ноги, сидела Катеринина бабушка. Почти у самого порога, присев на корточки, с «козьей ножкой» в зубах, устроился дядя Аким. Он часто сидел так, на корточках, — у старого пильщика болела поясница от работы продольной пилой. И тут же, в полутемном уголке, приютилась забежавшая на минуту, да и забывшая, зачем пришла, подруга Катерины, кареглазая Анка Волнухина… Катерина подняла лицо от книги: — А! Дедушка Антон пришел! Вот и хорошо! — Садись, Антон Савельич! — приветливо сказала мать. Она встала и подставила деду Антону табуретку: — Погутарь с нами. — Да ведь я вроде по делу, — начал было дед Антон. Но со всех сторон сразу отозвалось несколько голосов: — Все тебе дела да дела! Отдохнуть пора уж, тоже не молоденький! — Раз в год к нам, в Выселки, притащился, да уж и бежать скорей! — К бабушке Анне торопится! — Ты вот, Антон Савельич, сядь-ка да послушай! — сказала тетка Матрена. — Ты сядь-ка да послушай, какую историю Катерина читает! — Ну, вот еще! — возразила Катеринина мать. — Антону Савельичу это слушать скучно. — Это ему-то скучно? — засмеялась Катерина. — Да его хлебом не корми, а дай хорошую книгу послушать. Садись, садись, дедушка Антон! — Ну давай, Катерина! — подал голос от порога дядя Аким. — Что дальше-то? — Ой, бабы! — негромко сказала бабушка. — Да неужели он ее убьет? — Ну и страсти же творятся! — вздохнула в уголке Анка. Дед Антон уселся на табуретке и снял шапку, приготовившись слушать. И опять в полной тишине зазвучал голос Катерины, и опять ожили и заговорили люди со странными именами, люди, жившие в неизвестной, чужой стране и в давно прошедшие времена… Но заговорили таким понятным языком, такими искренними словами, что сердце не могло не отозваться на них. …Береги платок заботливее, чем зеницу ока. Достанься он другим иль пропади, Ничто с такой бедою не сравнится. Дездемона: Неужто это правда? Отелло: Говорят. Дездемона: Так лучше бы его я не видала! Отелло: Ага! А что так? Дездемона: Что ты говоришь, со мною так стремительно и дико? Отелло: Платок потерян? Где он? Говори. Дездемона: О боже! Отелло: Говори! Дездемона: Нет, не потерян. А если потеряла, что тогда? Отелло: Как — что тогда? Дездемона: Платка я не теряла. Отелло: Так принеси его и покажи. Дездемона: Могу, но после. Это отговорки, чтобы о Кассио не говорить. Прими обратно Кассио на службу. Отелло: Ты принеси платок. Мне в этом всем, мерещится недоброе. Дездемона: Послушай, ты никого достойней не найдешь. Отелло: Платок! Дездемона: Давай о Кассио сначала. Отелло: Платок! Дездемона: Он трудности делил с тобой, и на слепой любви к тебе построил, всю жизнь свою. Отелло: Платок!.. — Э-ка дурак! — сказал вдруг дед Антон. — Ну что он с этим платком к ней привязался? «Платок, платок»! Велика важность — платок! — Да ведь он думает, что она его Кассию подарила! — горячо возразила Анка. — Ревнует, видишь! А она и не знает ничего! — Ну, спросил бы раз, да и ладно!.. — проворчал дед Антон. — А то эва — пристал с ножом к горлу! — Давай, Катерина, давай дальше! — снова напомнил дядя Аким. Катерина посмотрела на деда Антона: — Дедушка Антон, может ты торопишься? Может, пойдешь телочку посмотришь? — Подожди ты! — махнул рукой дед Антон — Ты давай читай, что у них там будет-то! Поладят как ай нет?.. Что она, сбежит, что ли, твоя телочка! Катерина принялась читать дальше. Трагедия подходила к концу. Вот уже и Отелло, безумный и обманутый, произнес свой горький монолог. Вот уж и Дездемона, предчувствуя смерть, поет свою печальную «Иву»: Несчастная крошка в слезах под кустом Сидела одна у обрыва. Затянемте ивушку, иву споем Ох, ива, зеленая ива! У ног сиротинки плескался ручей. Ох, ива, зеленая ива! И камни смягчались от жалости к ней. Ох, ива, зеленая ива! Все это убери. И поскорей. Сейчас придет он… Тут голос у Катерины задрожал, а в углу, где сидела Анка, началось сморканье. Обиды его помяну я добром. Ох, ива, зеленая ива! Сама виновата, терплю поделом. Ох, ива, зеленая ива! Тетка Матрена вдруг тоже принялась утираться концом своего белого головного платка. — Неужто что сделает с ней? — прошептала мать, отложив шитье и устремив на Катерину внимательные глаза. Отелло: Ты перед сном молилась, Дездемона? Дездемона: Да, дорогой мой. Отелло: Если у тебя, есть неотмоленное преступленье, молись скорей. Дездемона: Что хочешь ты сказать? Отелло: Молись скорее я не помешаю. Я рядом подожду. Избави бог, убить тебя, души не подготовив. (И снова безумные речи мавра и мольбы беззащитной его жены.) Дездемона: Дай эту ночь прожить! Отсрочь на сутки! Отелло: Сопротивляться?! Дездемона: Только полчаса! Отелло: Нет. Поздно. Решено. Дездемона: Еще минуту! Дай помолиться! Отелло: Поздно чересчур. (Душит ее) Глубокий вздох прошел по избе: — Ах, батюшки, ах, злодей! Задушил! — Да ведь ни за что задушил-то!.. — Ну, давай, давай, Катерина, что там дальше!.. Трагедия кончена. Занавес. Отелло умер, обливая своей кровью тело убитой Дездемоны. Катерина широко открытыми потемневшими и какими-то чужими глазами несколько секунд молча смотрела прямо перед собой. Молчание стояло в избе, будто тело несчастного мавра, ещё не остывшее, лежало перед всеми. — Эх, голова! — заговорил наконец дед Антон. — Эва, как поступил глупо! А ведь, небось, тоже ученый был! — Послушался Ягу этого! — подхватила тетка Матрена. — Я бы этого Яго… ну не знаю, что бы я с ним сделала! — сказала вся исплакавшаяся Анка. — Загубил двоих! — Да… вот так история, — отозвался и дядя Аким, закручивая новую цыгарку. — Какой народ бывает — сразу душить да резать! — Да не мог он, дядя Аким! — вздохнула Катерина — Не мог он этого вынести, потому что уж очень прямой человек был, честный! Поверил, что жена обманула его, а обман для него простить было невозможно. И этому Яго поверил тоже, потому что душа у Отелло была, как у ребенка, чистая, он даже и не подозревал, что может на свете такая вот низость существовать… Вот и убил свою Дездемону. И себя убил потому, что виноват, и потому, что любил ее больше жизни… — А что, я гляжу, граждане, — сказала тетка Матрена, покачивая головой, — и все-то у мужиков баба виновата… Свою вот так молодость вспомнишь… Ох, да кровные же вы мои! И мужик-то мой был так себе, ледащенький… Поглядеть особенно не на что, а уж как себя надо мной высоко ставил! Пьяный с праздника придет, рассядется на лавке — снимай ему сапоги. А как чуть поперечишь, так и по скуле да за косу… — Ох, а моего вспомнишь — не тем будь помянут, царство ему небесное! — подхватила бабушка. — Только печкой бита не была, а об печку была! Бывало разойдется — на улицу выгонит, на мороз, куда хочешь иди. Спрячешься бывала в овчарнике да сидишь, к соседям-то идти стыдно! Катерина слушала, снисходительно улыбаясь. Ведь вот какие! Она им великую трагедию прочла, трагедию огромных чувств, а они сейчас же на свою бабью долю повернули! Но слушала она их — и улыбка ее пропадала… — А чего же вы на них не жаловались? — нахмурясь, спросила Катерина. — Почему всё прощали? Тетка Матрена усмехнулась: — «Прощали»! А кто нашего прощенья спрашивал? А жаловаться-то кому? «Жена да убоится мужа своего» — так и в священном писании сказано… — Да, бабы, — сказал, вставая, дед Антон, — уж кому-кому, а вам советскую власть день и ночь благодарить надо. Такой свободы, какая у нас женщине дана, ни в одной стране на всем свете нет и не было!.. — Дед Антон надел шапку. — Пойду, пожалуй. Ночь на дворе. А телочку как-нибудь днем зайду посмотреть, чего же зря ночью скотину тревожить. — Дедушка Антон, а ты свою бабку Анну, чай, тоже бил? — озорно спросила уже повеселевшая Анка. Дед Антон усмехнулся: — А как же? Пробовал. Я ее кулаком, а она меня ухватом. Да так и отстал. Свяжись только с вами, с бабами! Все засмеялись. Дед Антон простился и пошел домой. Катерина проводила его через темные сени, раскрыла дверь на крыльцо. — Да, вот какие дела бывают! — вздохнул дед Антон. — За любовь, за правду люди жизни не жалеют. И пошел, покачивая головой в ответ своим мыслям. Катерина, тепло улыбаясь, глядела ему вслед. «Ну, хоть нынче дедушка Антон от своих забот и, неприятностей отдохнет — до утра теперь будет бабушке Анне рассказывать эту историю!» И, слегка вздрогнув от холода, вернулась в избу. abu Беседа про мавра и про, Дездемону и про старое житье да про тяжелую бабью долю ещё долго плелась и переплеталась с былью и небылью, с воспоминаниями — веселыми и страшными. Только мать Катерины молчала — она со своим мужем жила дружно, любовно. Красивый был, сероглазый. Катерина в него. Да не суждено было дожить вместе до старости — отец Катерины погиб на фронте, на Курской дуге. Раздор Приближался день производственного совещания на молочной ферме, и на душе у Катерины становилось все тяжелей, все тревожней. Иногда малодушие одолевало ее: «Да, бросить все это! Какое мне дело? Что я, заведующая фермой? Или я зоотехник? Схватиться со старухой Рублевой…» Катерина живо представила, как Марфа Тихоновна возмутится, как она будет ругать Катерину, как будет трудно ее переспорить — у старухи слова словно из рещёта сыплются — и как все это будет неприятно… «И, главное, зачем? Знаю своих коров — и ладно. А какое мне дело в телятник лезть?» — Ой, не связывайся ты, не связывайся с Рублихой! — шептала Катерине ее подружка Анка Волнухина. — Ославит тебя на всю округу. И все равно не уступит. Ты же в дурах останешься! Неужели охота? — Не буду, — решила Катерина. — Пускай, как хотят, так и делают. Дед Антон костромские книжки читал, он все эти дела не хуже меня знает, пускай сам и говорит! А если он не хочет с Марфой Тихоновной ссориться, так мне-то что? И я не буду! Так решила, и снова стало легко на душе. И снова стала ощутимой радость наступающей весны. Эта радость сверкала в синих, обрамленных ледком лужицах; она сквозила в тонких, пригретых солнцем березовых ветках, висящих над крыльцом; она звенела в оживленных голосах птиц, щебечущих на крыше. Она таилась и в глубине Катерининого сердца, и от этого каждый день казался ей праздником. Как-то в полдень, после дойки, Катерина, напевая, вышла из коровника и загляделась на небо. Веселые розоватые облака летели, как большие птицы, — видно, там, наверху, очень сильный ветер, так он их гонит! Ветер с запада — жди дождя. Пройдет дождик, смоет застаревший снег, вызовет зеленую травку из земли… Хорошо! — Смотрите, — засмеялась Тоня, проходя мимо, — Катерина ворон ловит? — Ступай обедать! — дружелюбно окликнула Катерину тетка Аграфена. — Об чем задумалась? — Мало ли у молодых девок дум… — вполголоса сказала тетка Таисья. — Ведь целая жизнь впереди! Сердце-то, чай, трепещет, как щегол в клетке. Идем, идем, Катерина! — Сейчас… только в молочную зайду, — отозвалась Катерина. — Я там платок забыла. Никакого платка Катерина не забыла в молочной, ей просто хотелось побыть одной, посмотреть на синеву неба, на теплые, потемневшие крыши сараев, на стайки щебечущих воробьев, на березовую рощу — всю рябую и сквозистую, белеющую за дворами… Вдруг в телятнике хлопнула дверь, и оттуда вышла Маруся Чалкина, молоденькая девушка-зоотехник, которую недавно прислали в колхоз из района. Она быстро взглянула на Катерину и отвернулась, чтобы скрыть свое заплаканное лицо. Катерина живо окликнула ее: — Маруся! Ты что? Подожди-ка! Маруся остановилась и, не оборачиваясь, уткнулась в носовой платок, который выхватила из кармана. Она стояла на дорожке, маленькая, в синей шапочке, с тонкими косичками крендельком, лежащими на плечах, и плакала, будто школьница, получившая двойку. Катерина нахмурилась, большие светлосерые глаза ее помрачнели. abu — В чем дело? Кто тебя — Марфа Тихоновна? — Не буду я больше работать здесь! — всхлипывая и вытирая маленький покрасневший нос, сказала Маруся. — Уеду в район, да и всё! — Ну, а что случилось-то? — Ничего особенного… Только я здесь совсем не нужна. Нас не этому учили. А меня все равно здесь никто слушать не хочет. Марфа Тихоновна всегда… будто я пустое место. А скажешь Антону Савельичу — он только уговаривает меня, да и всё. А сам: «Ну что ж, старуха лучше знает!» А раз лучше знает, пусть и делает! — Голубые в покрасневших веках глаза Маруси опять налились слезами. — А сейчас Паша прямо сказала, что я в колхозе нахлебница, только даром деньги получаю… — Ну, знаешь, — резко сказала Катерина, — я с этой Пашей сама поговорю! И деду Антону скажем! Маруся нервно усмехнулась: — А что с Пашей говорить? Она правду сказала. Конечно, даром получаю. Конечно, даром. А я не хочу! Сейчас пойду к председателю, пусть отправляет обратно! Девушки шли по деревне и разговаривали. Катерина уже давно прошла мимо тропки, по которой она ходит к себе домой, на Выселки. — Ты, Маруся, не горячись, — дружелюбно говорила Катерина, — подожди. Ты все-таки комсомолка, член нашей организации. Давай сначала поговорим с Сашей Кондратовым, он у нас очень хороший парень. И все-таки наш секретарь. Разве можно такие дела без секретаря решать? Вот зайдем к нему и поговорим. Смуглый, темноволосый Саша только пришел из амбара — сегодня сортировали семенной овес, подготавливаясь к севу. Он умывался, крепко намыливаясь, — весь пропылился на сортировке. Младший братишка, Костик, поливал ему над тазом. — Мойся не мойся — все равно цыган! — засмеялась Катерина. — Беда! — улыбнулась и мать Саши, Матрена Андреевна. — Сколько мыла тратит — страсть! Все думает, что побелеет! — Полюби меня черненького, — ответил им Саша, разбрызгивая по кухне воду, — беленького-то всяк полюбит!.. Костик, лей, не жалей! — Вот так, лейте, лейте! Глядишь — по кухне-то и ручьи побегут! — А мы с Костиком возьмем да и вытрем и пол вымоем! Что нам, привыкать, что ли! — Ох, Саша, кому ты достанешься, — со смехом сказала Катерина, — счастливая будет: ты ей и пол вымоешь и хлеб испечешь!.. — Ну, та счастливая еще на свет не родилась, — ответил Саша, причесывая перед зеркалом свой черный блестящий чуб. — Подумаешь, какой красавец нашелся! — заговорили сразу и Матрена Андреевна и Катерина. — Лауреат Сталинской премии! — Пока не лауреат, а когда-нибудь буду! — Ох ты! А в Москве еще вчера спрашивали: «Когда же вы Сашку Кондратова на премию выдвинете?» Там уже и орден приготовили! — подхватил шутку Костик. Только Маруся стояла в сторонке и молча улыбалась, застенчиво поглядывая из-под припухших век. Матрена Андреевна начала было собирать обед, но Катерина остановила ее: — Подождите немножко, у нас тут к Саше важное дело. — Ну ладно, — согласилась та, — поговорите, а я пока пойду корову подою. Саша, выслушав девушек, сказал серьезно и твердо: — Никуда никому уходить не надо. А надо работать. Это во-первых. — А как с ней работать? — вспыхнула Катерина. — Ты же видишь, что она Марусе ничего делать не дает! — А у Маруси разве голоса нет? Добиваться надо! Марфа Тихоновна не одна колхозные дела решает, есть ведь и правление, есть и партийная организация. Разве не к кому обратиться? Пойди к парторгу, поговори — разберутся, помогут. — Пойдешь? — спросила Катерина Марусю. Маруся наклонила голову: — Ладно. — Вот, глядишь, и дело наладится! — обрадовалась Катерина. — Саша у нас такой — он слово скажет, и все ясно! — А вы сами до этого слова додуматься не могли? В черных глазах Саши Катерина уловила насмешку и рассердилась: — Ну и ладно! Работать — это во-первых. А уж если хочешь правильно строить речь, то должно быть и во-вторых. Где же оно у тебя? — А во-вторых мы все должны Марусе помогать. Мы — комсомольцы. Вот ты, Катерина, вместе с ней работаешь. Чем ты ей помогла? Как ты ей помогла? Интересовалась ли ты ее судьбой, пока ее слезы не увидела? Катерина густо покраснела: — А я же не телятница… — Значит, и дело не твое? Вот хороший характер — позавидуешь! Катерина, встретив горячий насмешливый взгляд Саши, вскочила со стула, будто ее ударили. — Я хотела! Я давно хотела с Марфой Тихоновной поспорить… Я даже на совещании хотела выступить! Ты думаешь, я не знаю, что сказать? — Вот и выступи! — А! «Выступи»! А Рублиху, думаешь, легко переспорить? Саша поглядел ей в глаза: — Но переспорить надо? — Надо! — Тогда о чем же разговор? Саша прошелся по комнате и, с улыбкой взглянув на Катерину, добавил: — А я думал, ты у нас крепкая! Саша рано остался без отца — отец погиб на фронте в первый же месяц войны — и рано стал хозяином в доме. Кондратовы пережили много тяжелых дней, но никто из них никогда не жаловался. Матрена Андреевна так говорила своему старшему сыну: «А что жаловаться? Зачем на людей свое горе да свою нужду вешать? Сами справляться должны!» Бывало, что Матрена Андреевна с утра до ночи пропадала в поле на работе, а Саша хозяйничал в доме: топил печку, нянчил младшего братишку. Возится-возится Саша с горшками, да с малышом, да с курами, да с цыплятами — и рассердится: «Всё девчачьи дела делаю! Разве мальчишки печку топят? Не буду больше!» А мать скажет: «Ну, значит, ты не крепкий человек. Крепкий человек не разбирает, девчачьи или мальчишьи дела, но раз надо — значит, делает. Делает и не хнычет. А я ведь думала, что ты у меня крепкий!» Тогда Саша, мужественно скрывая слезы, отвечал: «А я крепкий!» Катерина знала все это. И теперь она рассмеялась Саше в ответ и задорно подняла голову: — А я и есть крепкая! — И, вкрадчиво заглядывая Саше в глаза, попросила: abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Только, Саша, и ты приди. Ладно? Ну просто как член правления приди… С тобой все-таки посмелее! Производственное совещание началось вечером, после третьей дойки коров. До самого этого часа Катерина жила с легкой душой. Но, уже всходя на крыльцо правления, она почувствовала, как все-таки тяжело ей будет выступать против человека всеми уважаемого, тяжело бороться с высоким авторитетом старшей телятницы… Ну, а что же делать? Что делать? Раз надо, то какой разговор? Мать с некоторой тревогой провожала ее на это совещание: — Ты там полегче, поаккуратней. Не обижай старуху. А еще лучше, если бы и совсем ты ее не трогала. Василий Степаныч за нее горой и дед Антон тоже. Перессоришься со всеми, а к чему? Катерина ответила ей: — Обижать не собираюсь, а сказать — скажу. Не могу не сказать, мама. Должна сказать, ведь я же комсомолка! И так слишком долго молчали! — Вот видишь, — вмешалась бабушка, — а не была бы комсомолкой — как бы спокойно было! Но Катерина уже хлопнула дверью. — А не была бы комсомолкой, так же поступила бы, — возразила мать: — вся в отца! Тому тоже никогда в жизни покоя не было! На совещание собралось много народу — доярки, телятницы, конюхи, скотники, члены правления колхоза; пришли и пастухи — сегодня должна была речь идти и о пастбищах… Разместились кто как сумел: и на лавках и на стульях, а кто и прямо на полу. Синеватый папиросный дымок уже бродил под потолком. Негромкий разговор, негромкий смех — кто о чем, только не о том, что стоит в повестке собрания. Настанет час, и поговорим, а что же раньше времени свои мысли высказывать! Катерина вошла и живо оглянулась — здесь ли Саша? Саша был здесь. Рядом с ним сидел румяный большелобый Ваня Бычков. Тут же незаметно приютилась и Маруся Чалкина. Ее светлые брови были напряженно сдвинуты, маленькие губы плотно сжаты, и темная родинка казалась еще темнее на побледневшей щеке. У Катерины заблестели глаза — все здесь! Она улыбнулась Саше, который в это время взглянул на нее, и тихонько села в сторонке. Вскоре пришел председатель, и дед Антон открыл совещание. Катерина сидела спокойно, но так волновалась, что почти и не слышала, о чем говорилось на совещании. Удои, корма, пастбищные угодья… Спорили, доказывали, советовались. — А как насчет нового двора? — спросил дед Антон у председателя. — Когда будем стройку начинать? Ты говоришь — в районе одобрили? — В районе одобрили, — ответил председатель. — По-твоему, старик, вышло: будем лес возить! Дед Антон самодовольно погладил подбородок. Голубые глаза его весело засветились из-под косматых бровей. — Ну, вот и все вопросы разрешили. — сказал дед Антон. — А на дворе-то, гляди, ночь уже! Все начали было подниматься. Тогда Катерина встала и подошла к столу. — Нет, дедушка Антон, еще не все вопросы, — сказала она: — я вот еще насчет телят хотела поговорить. Все насторожились. Марфа Тихоновна выпрямилась, и брови ее грозно сошлись у переносицы. — Я вот прочитала книжечки про костромских телятниц. Очень интересные дела там делаются. Они телят воспитывают в неотапливаемых помещениях, в холодных… Сразу поднялись недоверчивые голоса: — Ну, мы этого не видели! — Мало ли что напишут! — Да ведь это больших, наверно! Не маленьких же! — Маленьких, — твердо продолжала Катерина. — Как родится, так его сразу в секцию молочников: это значит — в телятник для маленьких. В этих секциях даже совсем печек нет. И телятки у них не дохнут. И не только не дохнут, но и не болеют даже. И никакого отхода у них нет. Не пора ли и нам у костромичей поучиться? А так что же? Нам люди говорят, нас люди учат, а мы всё свое! Дальше терпеть такое положение нельзя, у нас телята гаснут! Вот сейчас опять больна телочка от самой лучшей коровы, от Золотой, а ее непременно надо бы на племя вырастить, она хорошей породы. А вот и она болеет!.. abu abu — Так что же ты предлагаешь? — прищурившись, спросил Василий Степаныч. — Предлагаю новорожденных телят сразу ставить в неотапливаемые телятники, — ответила Катерина, смело и твердо глядя ему в глаза, — предлагаю воспитывать их так, как воспитывает зоотехник Штейман в совхозе «Караваево», — вот что я предлагаю! — Ну?.. — Дед Антон обвел глазами примолкших людей: — Кто скажет? И вдруг зашумели все сразу: — Я скажу! — Дай мне сказать! Встала доярка Аграфена Ситкова. — Своих телят сколько в жизни вырастила, — покачав головой, сказала она, — но таких вещей не понимаю. Так ведь маленький теленок — как дитя! Нежный! И вдруг — на холод! Как хотите, а у меня бы рука не поднялась… — У нас телята сроду за печкой росли! — усмехнулась доярка Тоня, — а уж это какая-то новая мода!.. — За печкой росли и то болели, — поддержала телятница Паша. — Вот оттого именно и болели, что за печкой росли, — ввернул Ваня Бычков. — Марфа Тихоновна, — обратился к старой телятнице Василий Степаныч, — что ж ты молчишь? Тебя дело касается! Марфа Тихоновна, подняв брови, пожала плечами. — Уж не знаю, что и сказать, гражданы, — негромко начала она, опустив глаза на свои лежащие на столе жилистые, сухие руки. — Ну что тут сказать? Слышала я, слышала уже эти речи! Тогда я на эти речи ответила. И теперь на эти речи так же отвечу — Она встала, и огненный взгляд ее опалил Катерину. — Кого вы слушаете? Девчонку! Ей впору бегать по улицам да столбы мужиками обряжать! Что она видела в жизни? Какое хозяйство знала? Живет белоручкой — за матерью да за бабкой, она сроду своего теленка не поила, а туда же лезет, все хозяйство поворачивать! Этого я не допущу! Я пятнадцать лет на колхозных телят положила, я их пестовала, дыханьем своим согревала, полстада мною выхожено да выращено! А теперь я должна увидеть, как безумные люди будут губить наше колхозное добро? Не дам! Не дам! И к телятнику близко таких людей не подпушу! — Бабы, — сказал дед Антон примиряющим тоном, — а все-таки надо бы поинтересоваться, как это у костромичей… Я вот тоже прочитал… Но ему не дали говорить. — Может, у костромичей и коровы-то совсем другие, — прервала его сухопарая, с вечно озабоченным лицом телятница Надежда, — а наши коровы простые! Телятки у нас слабые! — Марфа Тихоновна за телят отвечает, — подхватила другая телятница, лукавая рябая Паша, — она лучше знает. Ночей не спит. Жизнь свою кладет! — Катерина эта — ей лишь бы что-нибудь выдумать! — сказала Тоня, обращаясь к скотнику Степану, который молча курил рядом. — Просто чтобы людям покоя не было!.. — Верно, — поддержал Степан, — никому покоя не дает. А мне так и сказала: не дам тебе покоя, пока ты жив. Вот тебе и всё. — Товарищи, потише! — крикнул дед Антон. — Ну чего разгалделись? Вот человек хочет слово сказать, так ему не дают! Говори, Борис Иваныч! Борис Иваныч Коноплин, старый член правления колхоза, обратился к Катерине. Глубокая морщина между бровями, твердый, неулыбающийся рот придавали суровое выражение его обветренному, загорелому лицу. — А ты, Катерина, может, нам растолкуешь, для чего же телят костромичи держат в холоде? Какая же настоящая польза от этого? Нам вот это важно. А так-то что ж? Сказать-то все можно… Катерина еще не собралась с духом после бури, которую только что вызвала. Она глядела на Бориса Иваныча, не совсем понимая, о чем он спрашивает. Тогда поднялся Саша Кондратов. Черные цыганские глаза его горячо блестели на смуглом лице, и в голосе слышалось скрытое волнение: — А польза от этого вот какая, Борис Иваныч! Вот вы как-то выступали на собрании, Борис Иваныч, что важно не только количество скота, но важно и качество. Вот тут и заходит речь о качестве. У нас коровы за лактацию сколько дают? По полторы, по две тысячи килограммов. Так? Дед Антон утвердительно затряс головой: — Да, мало, мало дают! Корма не те!.. — А в Караваеве… Маруся, прочитай, что ты там выписала. Маруся развернула бумажку. — Вот: корова Нитка дает двенадцать тысяч девятьсот восемь килограммов, — сказала Маруся. Собрание охнуло: — Двенадцать тысяч! — Орлица — двенадцать тысяч восемьсот… — продолжала Маруся. — Гроза — двенадцать тысяч девятьсот сорок… а вот Послушница — шестнадцать тысяч двести шестьдесят два литра… — Ну, да там коровы-то какие! — заговорили доярки. — Да нашим сроду не вытянуть и на пять тысяч, а не то что… — Ну, и у них не сразу такие-то были! — вмешался дед Антон. — Эта Послушница тоже сначала три с половиной давала, а уж потом до шестнадцати дошла!.. — Ну ладно, — опять веско и сурово заговорил Борис Иваныч, — а вот при чем же тут холодное воспитание? Это я все-таки что-то не пойму. Обмороженные телята лучше растут, что ли? — Дайте мне слово, — попросил Петр Васильич, который вошел в самый разгар споров и остановился у притолоки, — позвольте мне вам все это объяснить. Теленок не боится холода, а микроб холода боится. Значит, микроб погибает, а теленок избавляется от заболеваний. На холоде теленок хорошо ест. Эго очень важно, товарищи, чтобы теленок много и хорошо ел, — это в будущем отзовется на удоях. Чем больше корова съест, тем больше даст молока. — Это-то и без вас знаем! — крикнула доярка Тоня. — Не прерывай, голова! — остановил ее дед Антон. — У коров, которые дают вот такую высокую удойность, — продолжал Петр Васильич, — очень сильно напрягается организм — значит, надо еще в молодом возрасте подготовить организм к такому напряжению. Надо его закалять, закалять с первого дня жизни. Животное должно иметь хорошие пищеварительные органы, хорошие легкие, крепкое сердце. На холоде теленок растет бодрым, с хорошим аппетитом, весь организм его хорошо работает, у него отличный обмен веществ… Вот почему надо воспитывать телят на холоде. Если в раннем возрасте теленка не закалять, после не наверстаешь. Хоть корми потом корову, хоть раздаивай — ее слабый, изнеженный в тепле организм не может вынести такое высокое напряжение. — А я вот читал, — живо, часто сыпля словами, заговорил Ваня Бычков, — я вот читал, что на Алтае и лето и зиму коровы пасутся на воле. Из-под снега копытами траву достают, и телята с ними! — Все это где-то и у кого-то, — сказала вдруг Марфа Тихоновна, — то Алтай, то Кострома… А вот я слышала, что в какой-то стороне люди голые ходят, а еще в какой-то стороне лягушек да змей едят. А что Петр Васильич тут слов насыпал, так это, как я считаю, все пустой разговор. Телята у нас болеют потому, что простужаются. Будет новый двор — ни один не заболеет. А заболеет, так без этого, гражданы, не бывает! За ребятами вон как ходим, да и то болеют. Петр Васильич развел руками: — Вот вам и весь вывод, товарищи! Председатель, Василий Степаныч, молчал и курил. Курил и думал, машинально следя прищуренными глазами, как синие волокна дыма тянутся в открытую форточку. Он слушал, а перед глазами его проходило прошлое, еще остро памятные, не забытые первые послевоенные годы. В колхозе побывали фашисты — разоренье, нужда, неурядица… Посевных семян нет. Корма скоту нет. Скот из эвакуации вернулся отощавший, неухоженный. Дисциплина в колхозе ослабла, развинтилась… Вернулся с войны Василий Степаныч в свой разоренный колхоз — за что браться? И отчетливо вспомнился Василию Степанычу один мартовский день. Ледяной ветер, крепкие сосульки, бурые подталины около дворов. Василий Степаныч идет куда-то мимо скотного, а дед Антон, расстроенный, с морщиной между бровями, пеняет молодой телятнице Арине: «Да что ж, у тебя руки отсохли — чистой соломки-то принести? Гляди, телята в болоте стоят! Своему-то, небось, стелешь, а эти чьи? Не твои, что ли?» А телятница Арина, высокая, румяная, с завитушками на лбу, глядит куда-то в сторону, не то слушает, не то нет. Выслушала и пошла… «Ты чего же? — кричит ей вслед дед Антон. — Кому я про солому-то сказал?» «А где я тебе соломы возьму? — отвечает на ходу Арина. — Что я, пойду из омета дергать? Она там смерзлась вся. Очень нужно руки морозить!» «Что ж, значит мне самому идти?» «Если хочешь, иди!» И у Василия Степаныча даже сейчас, после шести лет, за щемило сердце так же, как и тогда, когда он увидел, как старик, взяв веревку, побрел к омету. А вот и другое вспомнилось. Василий Степаныч зашел в телятник. Правление только что поставило старшей телятницей Марфу Тихоновну Рублеву — надо посмотреть, как старуха справляется. Может, озорная Арина тут заклевала ее совсем? Но вошел — и остановился в тамбуре. В телятнике шел крупный разговор. Голос Марфы Тихоновны гудел, как набат, на все секции: «Это что? Грязь здесь развели! Как это ещё не все телята у вас тут передохли! Сейчас берите вилы, и чтоб все стойла вычищены были! А ты, Арина, за соломой поезжай!» «Сама поезжай, — спокойно отозвалась Арина, глядя куда-то в окошко. — Как ее надергаешь, мороженую-то!» Марфа Тихоновна с вилами в руках вышла из стойла. «Не я поеду, а ты! — грозно сказала она. — Я тебе не дед Антон — все на своем горбу везти! А если тебе в омете солома мороженая, если у тебя на работе руки зябнут — ступай домой на печку, там отогреешься! Ступай-ка, ступай! Трудодни зарабатывать надо, а не даром получать! А на твое место у меня люди найдутся!» Арина оторопела, обернулась к Марфе Тихоновне: «Да ты что это? Как это — домой ступай?» «А вот и так! Или дорогу забыла? Провожу!» «А я вот сейчас пойду председателю пожалуюсь! — закричала Арина. — Он тебе даст так над людьми измываться! Ты узнаешь! Я все расскажу!..» И, выбежав в тамбур, налетела на Василия Степаныча. Василий Степаныч сделал вид, что только что вошел: «Что за крик, а драки нету?» «Василий Степаныч, — жалобно начала Арина, — что ж это такое! Работаешь, работаешь, а тебя из телятника гонят!..» «Раз гонят — значит, плохо работаешь, — ответил Василий Степаныч. — Сроду не слыхал, чтобы хороших работников с работы гнали!» Телятницы с любопытством поглядывали на них. Подошла и Марфа Тихоновна: «Ты что, Василий Степаныч?» «Да вот, пришел на твое хозяйство посмотреть». Но старуха, тогда еще статная и дородная, властно приподняла руку. «Еще нечего глядеть, — сказала она, — одно позорище! Вот управлюсь немножко, тогда приходи. Вишь, у меня тут красавицы какие — за соломой не дошлешься… В стойлах наросло — бугры да комья!» «Где веревка-то?» — сумрачно спросила Арина и, сдернув веревку, висевшую на крюке, вышла из телятника. И отчетливо припомнилось сейчас Василию Степанычу то чувство душевного облегчения, с которым он вышел из телятника: «Ну, эта старуха с делом справится!» И еще одно яркое воспоминание пролетело в мозгу. В колхозе праздник. Из райзо приехала комиссия, смотрят колхозный скот. По всему району идет смотр скота, чтобы выявить и отметить лучших животноводов. Около скотного собрался народ. Колхозницы принарядились: пестрые кофточки, светлые платки… Тут же стоят и представители райзо. А Марфа Тихоновна, широко растворив двери телятника, выпускает по одному телят в загон. Телятки чистенькие, сытые, сразу начинают играть, бегать по загону, оставляя круглые следы на ещё влажной весенней земле… И председатель райзо, товарищ Гречихин, весело оглядывается на председателя: «Твои, пожалуй, на первом месте будут! И телята хороши, и отхода меньше, чем у других». Так и было: на районной доске почета имя старшей телятницы калининского колхоза Марфы Тихоновны Рублевой написали на первом месте. Слава о колхозе — на всю округу, портрет Марфы Тихоновны в газете… Василий Степаныч медленно притушил недокуренную папиросу и попросил слова. Все притихли, ожидая, что скажет председатель. — Картина ясна, — начал он и задумался, как бы подыскивая слова. — По старинке нам не жить и на старинку не равняться. Не соха у нас пашет землю, а трактор. Не цепами хлеб молотим, а электрической молотилкой да комбайном. И нас всех — председателей, бригадиров — сначала учиться послали, а потом уж на работу поставили, потому что с новым нашим хозяйством отсталый, неграмотный человек управиться не может. Так как же это получается, что у нас в телятнике люди попрежнему отсталые и неграмотные? Как получается, что эти отсталые, неграмотные люди и учиться не хотят? Как получается, что самый лучший работник на ферме у нас в работе тормозом становится? — Это я, что ли, тормозом становлюсь? — прервала его Марфа Тихоновна. — Про меня, что ли? — Про вас, — ответил председатель. — Вы бы, Марфа Тихоновна, первая должны были этот вопрос поднять, это ваше дело. Тяжело мне вам говорить это, я о ваших заслугах помню… но… — Вот оно что! — не слушая его, продолжала Марфа Тихоновна. — Это я уж теперь тормозом, оказывается, стала! Вот спасибо, вот утешил за то, что я на работе ночей не сплю! Вот обрадовал! — Тише, голова, тише! — крикнул дед Антон. — Я тебе слова не давал! — А мне и не надо твоего слова, — повысила голос Марфа Тихоновна, — я и без твоего слова могу сказать! Кто-то где-то написал, кто-то где-то рассказал, а я сейчас так и послушала, так и позволила вам телят губить! С кого с первого-то спросится — с вас или с меня? Или, может, с Катерины этой? Да она вчера столбы рядить выдумала, сегодня телят на мороз, а завтра еще с чем-нибудь объявится! А вы и уши развесили, слушаете ее!.. — Ты, голова, насчет Катерины-то напрасно! — вступился было дед Антон. — А насчет меня — не напрасно? — гневно возразила Марфа Тихоновна, — Вот постройте новый двор, тогда и работу спрашивайте! — А тогда и спрашивать будет нечего! — подхватила рябая Паша. — И без ваших новых методов телята вырастут! — Да ведь толкуют же вам, что в неотапливаемых помещениях телята лучше растут! — сдерживая раздражение, сказал председатель. — Вы подумайте над этим хорошенько. Подумайте!.. Но тут уже все телятницы закричали, что не будут работать, что пусть Василий Степаныч сам телят выхаживает, а тут еще никто с ума не сошел, чтобы их морозить… Пронзительный голос Тони Кукушкиной присоединился к ним: — Хорошо Катерине говорить, раз она за телят не отвечает! Ей-то что? Лишь бы выхвалиться, что она книжки читает, знает много! — Давайте голосовать, — предложил председатель. Проголосовали, и лишь несколько рук поднялось за предложение Катерины. Несколько рук против всего собрания! — Отклонено! — сказал дед Антон и посмотрел на председателя: — Что ж делать-то, голова? Василий Степаныч нахмурился. Смуглое худощавое лицо его потемнело, только остро светились небольшие серые глаза: — Что делать? Вообще — людей нам воспитывать надо, а сейчас — закрывать собрание. Что ж ещё? — Как — закрывать собрание? — вскочив, закричала Катерина. — Ведь не можем мы так оставить этого, если мы знаем, что люди лучшее нашли! Как можно? Как можно даже и не проверить? И ничего. Василий Степаныч, если Золотая Рыбка погибнет, я в райком партии поеду! Так и знайте! — А кто тебе сказал, что мы это так оставим? — сдержанно ответил председатель. abu — Ничего, бывало и потруднее. Ничего, справлялись. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu С говором, с пересудами расходились по домам работники молочной фермы. Катерина вышла, ни на кого не глядя. Свежий ночной ветерок, полный весенних запахов, словно холодной водой облил ее разгоряченное лицо. Она шла, не застегивая жакетки, — ей было жарко. Коса мешала, оттягивала голову назад, и Катерина просто не знала, куда ее деть. Маруся подбежала и молча взяла Катерину под руку. — Не унывай! — прощаясь с Катериной, сказал Саша. Даже в темноте видно было, как сверкают его черные глаза. — Первый бой проиграли, но ведь это не конец, а только начало! Ребята, не сдавайся! — Вот ещё — сдаваться! — закричал Ваня Бычков. — Добиваться будем, а не сдаваться! Доярки одна за другой подошли к Катерине. — Ну, что призадумалась, Катерина? — шутливо толкнув ее локтем, сказала тетка Аграфена. — Э, в жизни всяко бывает. А зато как Рублиха-то рассердилась! Ну и раззадорила же ты ее, Катерина! Ну и наделала ты шуму сегодня? — А вот не поддержали Катерину! — с упреком сказала Прасковья Филипповна, — Одни кричат, другие им вторят. А нужное-то дело и провалили!.. — Да уж очень это дело нам дикое… — смущенно попробовала оправдаться Аграфена — Уж очень риск большой… — Конечно, по старинке спокойней. Тыщу лет назад так делали, и мы так делать будем… Да только не выйдет по-вашему, жизнь не позволит! Жизнь-то беспокоиться заставляет! — А что, бабы, — вдруг задумчиво произнесла доярка Таисья Гурьянова, — а вот если бы не было таких людей, как Катерина, таких вот беспокойных, вот бы скучно было на свете! А? — Правду сказала! — раздался из темноты голос деда Антона. — Баба, а понимает! — А ты что подслушиваешь тут, старый кочедык! — закричали со смехом доярки. — Ишь ты, идет в темноте да слушает! А может, мы тут тебя ругаем? — Ругайте, леший с вами! — ответил дед Антон. — Но вот думаю я одну думку… Думаю, думаю… — Какую же думку, дед? — спросила тетка Прасковья. — Да вот все насчет этих телят… Катерина! — закричал он вдруг. — Ты голову не вешай! Не вешай, подожди! Дай мне вот только эту думу додумать! Не заступился я за тебя, слабоват я на собраньях воевать, но ты подожди! Катерина улыбнулась: — Хорошо, дедушка Антон, я подожду. — А тебе, Катерина, вперед надо поумнее быть, — продолжала Прасковья Филипповна: — вот сдурили там что-то, напугали сторожа, а глядишь — и это лыко в строку пошло. Ты теперь не маленькая. Комсомолка. Так себя вести должна, чтобы твоя жизнь со всех сторон как хрусталь была. Послы колхоза имени Калинина На другой день в полдень Василий Степаныч вошел в избу деда Антона. Дед Антон только что надел свою лохматую шапку… — Далеко ли, старик? — Да нет… Тут, по двору, — ответил дед Антон. — Думаю, пока люди обедают да отдыхают, дровец старухе наколю. — Садись, садись, Василий Степаныч! — приветливо обратилась к председателю бабушка Анна. — Садись, покури! Василий Степаныч сел на лавку, вынул папиросу. Дед Антон, не снимая шапки, примостился рядом на уголке сундука. — Ты, пожалуй, спрячь свои «боксы», — сказал он и вытащил из кармана большой пестрый кисет. — Вот эта покрепче будет. После двух-трех затяжек изба наполнилась сизыми клубами и волокнами дыма, которые, долго не рассеиваясь, плыли над головой. Бабушка Анна, не любившая дыма, незаметно открыла дверь. — Тепло сегодня, — сказала она, чтобы не смущать курильщиков. — Кабы не куры, так и жила бы нараспашку! Но — куры: чуть откроешь, они уж тут как тут, полна изба! — Ну и самосад у тебя силен! — сказал председатель, щурясь от едкого дыма цыгарки. — Сам сушил? — Сам! — ответил дед Антон самодовольно. — Уж так никто не высушит, будь спокоен. У плотника Акима тоже подходящий табак, но против моего — куда! Покурив, поговорив о том о сем, председатель спросил: — Так ты, старик, как же насчет вчерашнего думаешь? Дед Антон вздохнул: — Думаю, вот двор построим, а там, глядишь, все само собой и уладится… — Эх, старик! — покачал головой Василий Степаныч. — Вот нет у тебя твердой линии! А почему? Опять повторяю: ты сам в это дело не веришь. Дед Антон молча пустил клуб дыма. — А вот я, старик, думаю, — продолжал председатель, — как это, думаю, олени в лесу живут? Или дикие козы. Отелится олениха, теленочек такой же, как у коровы, слабенький. А отелится иногда — еще снег в лесу. И ничего! Шустрые растут. Да куда покрепче наших телят! — Эко ты, голова! Да ведь их природа другая, — возразил дед Антон: — дикие. Из рода в род свою силу передают. А нашей корове передать нечего, сама изнежена. — Постой, постой! — оживился председатель. — А помнишь, у Волнухиных стельная корова в лесу заблудилась? Уж и снег выпал, а ее никак не найдут. А потом нашли, да глядь- с ней теленочек ходит. Помнишь? Так вот и не заболел же! Да еще какой бедовый был! — Помню… — задумчиво сказал дед Антон. — Но а ведь бабы-то нам на это что скажут? Скажут — это так просто, случайность. Разве они это всерьез примут? — Случайность? А ты книжку Штеймана прочел? Ведь он же и сам с этого начал. Вспомни, как у них до тридцать второго года было. Тоже и суставолом и воспаления. До шестидесяти процентов падеж доходил. И уж что-что не делали! Полы перестилали, известкой белили, дезинфекцией поливали… Пройдет какое-то время, а болезнь опять в телятнике, как пожар, вспыхивает. Штейман и сам не знает, что делать, прямо куда броситься не знает. Уж до того дошел — по старому примеру, начал каких поценнее телят к себе на квартиру брать, у себя в комнате растил. Ну это разве выход? Смешно! Ведь их десятки голов! Вот тут-то его одна корова и надоумила. Тоже вот так ушла из стада в морозный день да отелилась в лесу. Через неделю нашли. Ходит около леса, и теленок с ней по снежку бегает — крепенький, здоровенький. И ни разу ничем не заболел. Вот тут-то Штеймана и озарило насчет холодного воспитания. Председатель докурил цыгарку и, подойдя к печке, потушил ее о шесток. — И надумал я, старик, одно дело. Дед Антон с любопытством взглянул на него: — А какое же дело-то? Ну-ка? — А вот надумал я: не съездить ли нам самим в Кострому да не поглядеть ли на их хозяйство своими глазами? Так-то наши люди думают- мало ли что в книжках написано — бумага все стерпит. А уж кто против скажет, если своими глазами поглядим? — Хм!.. — улыбнулся дед Антон. — Ну что ж, надумал ты дельно. Очень интересно на это поглядеть. Очень даже интересно! Тогда бы наши телятницы, конечно, убедились! — А главное, ты бы сам убедился! — засмеялся председатель. — abu Вот и поезжай и убедись! У деда Антона заиграли огоньки в глазах. Но он не успел и рот раскрыть, как бабушка Анна ответила за него: — Ну что ты, Василий Степаныч! Да ведь он только дома востер! А там — и заблудится и не найдет ничего! — Эко ты!.. — начал было дед Антон. Но бабушка Анна снова перебила его: — Да еще, Василий Степаныч, он у нас разиня, деньги у него вытащат… И голодный насидится, если ему не накроют на стол да не подадут! Он у себя за столом хлеба не отрежет!.. — Эко ты!.. — опять начал дед Антон. Но бабушка Анна не давала ему сказать слова: — В ту зиму, помните, Василий Степаныч, ездили вы всё в район, лучших животноводов тогда вызывали. Так ведь и то ухитрился: шапку потерял! Рюмочку выпил — и расплелся весь. И не чуял, как шапка с головы свалилась! Так бы и ехал с крестным ходом, да, спасибо, Катерина Дозорова тогда его своим платком повязала. Вот и едет по деревням — не то мужик, не то баба! Встречные шарахаются, а свои всю дорогу со смеху на него помирают. И я-то не знаю ничего, жду. Слышу — подъехал. Выхожу встречать, гляжу — спит в санях. Но сразу чует, что лошадь остановилась, поднимает голову. Я и гляжу: что такое? Вроде баба, а из-под платка усы торчат! А это старик мой с праздника явился!.. В район и то благополучно съездить не мог. А вы его — в Кострому! Да он там не только шапку потеряет, а и голову-то оставит где-нибудь!.. Председатель слушал и смеялся, приговаривая: — Помню, помню! Дед Антон слегка ухмылялся, почесывал подбородок и уж не пробовал защищаться. — Ну так как, старик, будем решать? — спросил председатель. — Да уж не знаю… Кого бы послать-то? — Да пошлите вы ту же Катерину, — вмешалась опять бабушка Анна. — Девка расторопная, грамотная, востроглазая… Она же все это и затеяла, вот пусть и съездит! — Нет, — покачал головой председатель, — Катерину не стоит. Ничего не выйдет. Дед Антон слегка нахмурился: — Почему не выйдет? Катерина девка хватная. И уж душой не покривит: что увидит, то и доложит. Девка простая, прямая, никаких заковык у нее нету! — Да я не о том, — остановил его председатель, — я-то ей поверю… каждому слову… Ну, а Марфа Тихоновна поверит? — Ни за что не поверит! — подхватила бабушка Анна. — Уж ей теперь что Катерина ни говори — ничему не поверит! — Вот то-то и оно! — сказал председатель. — Так что придется твоему старику самому съездить. Да и что такого? Кострома не за горами. — Да ничего такого! — приободрился дед Антон. — Съезжу, да и всё! — Одного не пущу! — кротко, но твердо заявила бабушка Анна. abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Пускай хоть какого парнишку с собой возьмет — все не один! Школьники нынче вон какие бойкие пошли! abu abu abu abu abu — Э, голова! — вдруг повысил голос дед Антон. — А у нас же девчонка есть! Все к телятам нижется. Марфина внучка-то! — Правильно! — согласился председатель. — И Марфе Тихоновне приятно — внимание их дому… — Марфе Тихоновне приятно, — согласилась и бабушка Анна, — да и девчонка посмотрит, как в хороших хозяйствах дела ведутся. Ей для будущей жизни сгодится. Не прошло и часу, как ушел председатель, а к деду Антону прибежал Ваня Бычков. — Ты что это запыхался? — сказал дед Антон. — Щеки-то полыхают, того гляди — шапка загорится! — Дедушка Антон, ты правда в Кострому поедешь? — закричал Ваня еще с порога. — Правда? — Правда. А что? — А тогда к тебе дело есть, Антон Савельич! Возьми кого-нибудь из наших пионеров, пускай посмотрят! Это ведь нам очень важно! Бабушка Анна засмеялась, а дед Антон покачал головой: abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Как торопился, а опоздал. Уже выбрали юннатку — Настю Рублеву. Пока ты совет дать собирался, мы с председателем все и порешили… Так порешили председатель и дед Антон. Но совсем забыли, что Настя ходит в школу, что у нее свои дела и обязанности и свои заботы. У Насти было трудное время: последняя четверть. Уроки, уроки… А дальше — экзамены. Уроки и экзамены, и пока ни о чем другом думать нельзя. Но иногда глаза Насти отрывались от книги, и мысли ее улетали в будущее — лето, речка, может быть поход… А там — пятый класс. Все очень хорошо, интересно. Только вот жаль, что Авдотьи Васильевны, учительницы, которая вела их из класса в класс, которая учила их разбирать буквы и держать ручку, которая знала все их беды и радости, их слабости и достоинства, — Авдотьи Васильевны уже не будет с ними. А будет уже много учителей: учитель математики, учитель естествознания, учитель истории… И уже тогда самим придется следить и за своими уроками и за своими поступками — твердая и добрая рука Авдотьи Васильевны не будет поддерживать и направлять их так, как сейчас: близко, повседневно… Авдотья Васильевна ходила по классу, диктуя условия задачи, по нескольку раз повторяя одни и те же фразы. В волосах ее искрились сединки, близорукие, с тяжелыми веками глаза казались выпуклыми за толстыми стеклами очков, на левой щеке родинка нежно оттеняла белую кожу. Может, чужой человек ничего особенного не нашел бы в Авдотье Васильевне — так, пожилая женщина, да и все. Но какой красивой видела ее сейчас Настя! Какими теплыми казались ей такие знакомые и такие все понимающие глаза учительницы! И эта родинка, и сединки в волосах, и белая рука, держащая книгу, и голос, ровный и мягкий, — все трогало Настино сердце теплом и грустью… Огромные окна были полны света и голубизны. На столе Авдотьи Васильевны ярко блестела под лучом металлическая крышка чернильницы — словно белая звезда лежала на зеленом сукне. Дуня Волнухина, склонясь над тетрадкой, усердно записывала диктант. Ее короткие густые волосы, выбившись из-под круглой гребенки, повисли надо лбом. Дописав фразу, Дуня откинула волосы, заглянула в Настину тетрадку своими живыми коричневыми глазами и толкнула подругу: — Ты что же не пишешь? Выпуклые очки учительницы блеснули в их сторону. Настя торопливо обмакнула в чернильницу высохшее перо. «Вот тоже… Думаю о чем-то! — с досадой побранила себя Настя. — О чем думать, когда экзамены скоро!» И опять ее мысли вернулись к своим самым близким и неотложным заботам: задачи, русский язык, естествознание… Уроки, опять уроки, а там экзамены… После занятий староста класса Боря Запевалин напомнил: — Товарищи, не забывать отстающих! — Да мы не забываем! — раздались в ответ ему голоса. — Мы занимаемся!.. — С Лыковой занимаются? — спросил Боря, заглядывая в свою учетную тетрадь. — С Лыковой я занимаюсь, — ответила Варя Лебедева, одна из лучших учениц класса. — А с Черенковой? — С Черенковой — я, — сказала Настя, — я и Дуня Волнухина. Синеглазая, с белесыми косичкам Надя Черенкова подошла к своим «шефам», и они втроем вышли на улицу. Весенняя грязь широко раскинулась по улице — веселая весенняя грязь с синими отсветами неба, с коричневыми и желтыми красками глины, с неподвижной водой в канавках, которые кажутся зелеными от проступившей на дне молодой травы… — «Весна! Весна идет! — вдруг запела Дуня, жмурясь от солнца. — Весна, весна идет!..» — Хорошо вам, — сказала Надя и озабоченно наморщила свой маленький лоб: — у вас троек нету. А я даже и весны-то не вижу. Уж скорее бы экзамены проходили! — А я тоже весны не вижу, — отозвалась Настя, — толька все и думаю, как бы не сбиться: где надо «тся», а где — «ться»… Вот пустяк, а на экзаменах как раз и собьешься! — Ну, ты не собьешься! — возразила Надя. — А вот я!.. Как вызовут, так испугаюсь — и все позабуду! — Выучишь, так не забудешь, — сказала Настя, останавливаясь у своего крыльца. — Ну, девочки, значит мы все собираемся после обеда… — …у нас! — закончила ее фразу Дуня. Настя посмотрела на нее: — Опять у вас? А у нас когда же? Надя и Дуня переглянулись. — Лучше у нас, — сказала Дуня, немножко смущаясь: — у нас просторно… — А у нас тоже просторно. — Да нет, Настя… Приходи, и всё! А у вас… Ну, у вас бабушка… Настя приподняла было свои тонкие бровки, собираясь возражать, но Надя предупредила ее. — Мы твоей бабушки боимся, — негромко сказала она. — У меня даже и уроки при ней не лезут в голову!.. — Приходи к нам, и всё! — сказала Дуня. — Будем ждать! И подруги весело зашагали дальше, скользя и чавкая калошами по весенней грязной дороге. «Боятся бабушки, — с огорчением подумала Настя. — Только все и знают, что боятся…» А бабушка встретила ее с веселым лицом. Настя давно не видела Марфу Тихоновну такой довольной — у нее даже и морщины как-то разгладились и глаза помолодели. — Вот и наша делегатка идет! — сказала она. Настя быстро взглянула на бабушку, потом на мать, которая собирала на стол. Мать, ответила ей своей безмолвной улыбкой — улыбнулась глазами, ямочками на щеках, ямочками возле губ — и молча полезла в печку за щами. — Какой я делегат, бабушка? — спросила Настя. — Куда я делегат-то? Из горницы, только что вымыв руки и причесавшись, вышел отец. — Мое почтенье делегату! — сказал он, шутливо кланяясь Насте. — Да ну, что вы это! — смеясь, закричала Настя. — Разыгрываете меня! — Да что там разыгрывать! — пожал плечами отец. — К деду Антону в провожатые. Никого другого, оказывается, не подобрал, а вот, вишь, тебя, Настасья Прохоровна! Настя подбежала к отцу и крепко схватила его за усы: — Папка, говори! Будешь надо мной смеяться? Отец закричал, завопил, запросил, чтоб отпустила его усы. Но Настя не отпускала, а все повторяла свое: — Ты будешь еще смеяться? Будешь? — Да он не смеется, дочка, — вступилась мать, — он не смеется! Вот спроси-ка у бабушки! Когда Настя услышала, что дед Антон берет ее с собой в Кострому, у нее от волненья даже аппетит пропал. Ой, дедушка Антон, что придумал! Ой, как интересно все увидеть — и Волгу, и Кострому, и, может быть, даже саму Малинину, заведующую молочной фермой, которая написала такую хорошую книжку!.. — Да ты ешь, ешь, — сказала бабушка, — а то отощаешь — куда же тогда ехать! Настя принялась было торопливо есть жирные, вкусно забеленные ши, но вдруг опять положила ложку и ошеломленно посмотрела на бабушку: — Бабушка! А экзамены? — Так ведь, небось, после экзаменов? — нерешительно сказала мать. — А что экзамены? — возразила Марфа Тихоновна. — Учишься хорошо — и так переведут. Настя даже привстала из-за стола. — Что ты, бабушка, как это без экзаменов? Нет, я не могу до экзаменов уехать. Когда сдам… тогда. Бабушка нахмурилась: — А дед Антон тебя что, ждать будет? Очень ему надо! Возьмет другого кого, да и поедет. Ишь, как ты об себе воображаешь, будто какой незаменимый человек! Сама ещё с горошину, а тоже свою волю показывает! — Ну, а деду Антону куда спешить? — примиряюще сказал отец. — Скоро стадо выгонят, забота о телятниках до самой осени отпадет. Почему ж ему Настю не подождать? — Да другого кого возьмет, да приедут оттуда, — продолжала бабушка, не слушая Прохора, — да и наговорят невесть чего… Семь верст до небес. Вот тогда и поспорь с ними! — Да что ты, мама, чудишь! — усмехнулся Прохор. — Ну кто ж тебя обманывать будет? Дело-то общее!.. — А ты не говори! — отмахнулась старуха. — Ты еще людей не знаешь. А тут бы все-таки свой глаз… Дались ей эти экзамены! Ну, осенью сдашь, вот еще важность! Настя молча дождалась второго, поела каши с молоком и выйдя из-за стола, принялась собирать книги и тетради. — Ты куда это? — спросила бабушка. — К Дуне Волнухиной, — ответила Настя, не поднимая глаз, — заниматься… — А дома нельзя? — Нет. Мы втроем заниматься будем. Надя Черенкова придет, ей помочь нужно. К экзаменам готовиться надо… — Ну так что, едешь ты с дедом Антоном или нет? — После экзаменов поеду. А сейчас — нет. Бабушка крепко стукнула по столу ладонью. Настя, не оглянувшись, вышла на улицу. — Ведь вот упрямая какая! — в негодовании крикнула Марфа Тихоновна. — И в кого такая твердокаменная уродилась, а? Прохор незаметно переглянулся с женой, и оба улыбнулись, скрывая улыбку от матери. Настя твердо решила, что никуда до экзаменов не уедет, этой мысли она и допустить не могла. Но все-таки в душе осталась заноза. Вот бы поехать ей с дедом Антоном в Кострому! Ведь как интересно-то! В тот же день вечером она пошла на скотный двор и, улучив минуту, когда дед Антон, освободившись, присел отдохнуть на лавочке возле скотного, тихонько подошла к нему. — Дедушка Антон, — нерешительно начала она, заглядывая деду Антону в глаза, — а тебе разве немедленно, сейчас ехать-то надо? — А когда же, голова? — ответил дед Антон, свертывая «козью ножку». — Дела не ждут. — Дедушка Антон, а как же я-то? — А как? Собирайся, да поедем. — Дедушка Антон, а ведь у меня же экзамены! — Ну-у! Вот не учли мы это. Ну что ж, тогда придется кого-нибудь другого взять. Конюх Тимоша просился… — Дедушка, — взмолилась Настя, — ну подожди меня: Ведь недолго ждать! Ну что тебе стоит! Дед Антон удивленно взглянул на Настю: — Да ты, никак, уж и в слезы, голова? Вот ведь как тебе загорелось! — Ну да… Если бы уж не говорили, а то сказали сначала, а теперь… — Эх-ма! — покачал головой дед Антон. — Вот так загвоздка получилась!.. — И добавил уже твердо, хотя и сочувственно: — Плакать тут, голова, нечего. Как дело требует, так и поступим. Твое дело требует экзамен сдавать, мое — в Кострому ехать. Вот и будем каждый свое дело делать. А уж там — хочется нам или не хочется и как именно нам хочется — это статья второстепенная. Из коровника вышел скотник Степан, как всегда медлительный и полусонный. — Антон Савельич, какое сено давать: из сарая или стог починать?.. — Взглянуть надо… Дед Антон встал и пошел со Степаном к сараю. Настя, совсем огорченная, возвращалась домой. Она даже не зашла в телятник — бабушка опять будет сердиться, что она из-за своих экзаменов не едет с дедом Антоном. Ноги скользили по еще не просохшей тропинке. Лужицы в канавах были полны алого света вечерней зари. В заросшем ольхой овражке нежно и еще несмело позванивали соловьиные голоса… Настя, сумрачно сдвинув брови, глядела прямо перед собой. Темные глаза ее блестели. Теперь, когда стало ясно, что в Кострому ей не ехать, Настя почувствовала себя несчастной. — Ну, а если мне хочется? — повторяла она. — Ведь хочется же мне все посмотреть! «Статья второстепенная»! Почему же второстепенная? То поедешь, то не поедешь… Ну, а если мне очень хочется поехать, тогда что? Умереть мне, что ли? На крыльце у Волнухиных сидели девчонки. Увидев Настю, они вспорхнули, будто стайка воробьев, и окружили ее. — Ну что? Ну что? — начали они. — Что дедушка Антон сказал? Подождет? Настя опустила ресницы: — Нет. — Из-за экзаменов не поедешь?.. — слегка презрительно протянула Дуня. — Подумаешь, экзамены! Как-нибудь обошлось бы! Ну, уж я бы и думать не стала, поехала бы, да и всё! — Боязно… — прошептала Надя. — Как это от экзаменов уехать? Пожалуй, на совет отряда вызовут… — «Боязно»! — усмехнулась Дуня. — Какая беда! — Мне не боязно, — сказала Настя. — Не потому, что боязно… Просто я должна сдать экзамены, вот и все. — Значит, тебе не хочется ехать, — решила Дуня. — «Не хочется»! — повторила Настя. — Да, не хочется! abu Это ты так думаешь, а вот хочется нам или не хочется — это статья второстепенная. — И замолчала, крепко сжав свои маленькие губы. — Эх, дура! — с сожалением сказала Дуня. — Теперь вместо тебя Тимошка поедет! — И огорченно сморщила свой короткий, вздернутый нос. Ночью Настя не могла уснуть. Она глядела на весенние звезды, сиявшие над геранями в лунном окне. Теплая наступает погода… Но ведь Ваня-то знал, что у нее экзамены, а как же он сказал, что Настя поедет? Издали слабо донеслась многоголосая песня с веселым перебором гармони… А что же это она не сходила к Ване? Почему она сейчас же от деда Антона не побежала к нему? Настя потихоньку поднялась, вылезла из-под теплого одеяла, надела платье. В избе стояла тишина, только бабушка дышала тяжело, с храпом… Настина кровать стояла недалеко от окна и очень далеко от двери. Пойдешь через горницу — кого-нибудь разбудишь. Настя прихватила теплый платок, висевший на спинке кровати, и тихо открыла окно. И лишь чуть-чуть стукнула рама, чуть-чуть зацепила Настя за цветочный горшок, а бабушкин храп уже прервался. — Кто там? — спросила она спросонья. Но, услышав только легкие убегающие шаги за окном, проворчала что-то и опять заснула. Ясная, с острым весенним холодком ночь сияла над деревней. Взапуски пели соловьи. Пахло молодой травой, лесом — ночью почему-то эти запахи особенно крепки. Далеко на выгоне, под старыми березами, звенела гармонь. Девушки и ребята отплясывали на плотно притоптанном кругу. Говор, смех, прибаутки… И кто бы подумал, что тоненькая кареглазая Анка Волнухина, которая «дробила» сейчас каблуками, весь день сегодня нарывала навоз? И кто бы сказал, что Ваня Бычков только что пришел из лесу, где вместе с мужиками целый день валил толстые ели, — так он лихо выделывал русскую! То он притопывал легкими сапожками, то хлопал ладонями и по коленям, и по бокам, и по собственным подметкам, то он пускался вприсядку, то подпрыгивал и, как ветряная мельница, размахивал руками… Анка выкрикивала звонким голоском: Дай, подруженька, пилу — Я рябинушку спилю. На рябине свежий лист, Мой залетка — тракторист! Тут же совались в крут и ребятишки. — Настя! — окликнула Настю Дуня Волнухина. — Пришла все-таки! А говорила — пока экзамены не сдам, на гулянье ходить не буду! — А я и не на гулянье! — возразила Настя. — Я хочу с Ваней поговорить. — А что? — Я хочу… Но тут в кругу раздался такой дружный смех, что Дуня, не дослушав, ринулась в самую гущу народа, прорвалась в середину, как раз в тот момент, когда Ваня стоял на голове и похлопывал сапогами в такт гармони… Все смеялись, хлопали в ладоши, а Ваня, вскочив на ноги, снова пошел по кругу, еле касаясь земли. Настя, улыбаясь, глядела на своего вожатого и ждала, когда он устанет. И Ваня наконец устал. Прошелся еще раз гоголем перед Анкой Волнухиной и отошел, уступая место другому плясуну. Ване было жарко. Утираясь платком, он подошел к товарищам. И тут Настя улучила минутку, потянула его за рукав. — Ваня… Послушай-ка!.. Ваня удивился, увидев Настю: — А ты что здесь? Почему ночью не спишь, а по улице бегаешь? Скоро экзамены, а они, вишь, бегают! Почему это, а? Дуня Волнухина и Надя Черенкова тоже подошли было к Ване, но, услышав его слова, тотчас юркнули куда-то в тень берез. Настя стояла перед ним и глядела ему в глаза: — Ваня! Ты просил деда Антона, чтобы он меня в Кострому взял? — Просил. Он возьмет. — Он не возьмет. Он же сейчас хочет ехать, на этих днях, а я — только после двадцатого… Как же теперь? Ваня с минуту не мигая смотрел на нее. — Сейчас едет? А что ему непременно сейчас? — Я не знаю, я просила, а он не ждет… — Пойдем, — сказал Ваня. — Ваня! Бычков! — закричали девушки, становясь в пары, — Иди скорей — кадриль! Но Ваня только махнул рукой: — Танцуйте! Я приду!.. Ваня и Настя направились к избе-читальне. Настя удивилась, увидев, что окна читальни освещены. Кто же это там сидит до полуночи? Кого же это не может вызвать на улицу душистая весенняя ночь? Кто же это не слышит ни гармони, ни песен, ни соловьиных голосов, волнующих сердце? Настя вслед за Ваней вошла в читальню и сразу улыбнулась. За большим столом сидели все очень хорошие люди! Саша Кондратов, секретарь комсомольской организации, Солонцов, комсомолец из десятого класса, первый ученик, Володя Нилин, староста кружка животноводов… И самое главное — здесь была Катерина Дозорова, сероглазая, раскрасневшаяся, с тяжелой косой вокруг головы. На столе лежал большой лист бумаги. Краски, вырезанные картинки, цветные карандаши, исписанные листочки. Настя окинула все это взглядом и сразу поняла: готовят первомайскую стенную газету. Все глаза поднялись на вошедших. Катерина, увидев Настю, тепло улыбнулась. Но тут же обернулась к Ване Бычкову: — Ты что же это, добрый молодец? Наобещал всего — и нарисовать и написать, — а самого и след простыл! — Почему простыл? — возразил Ваня. — Пришел же вот. — А как же там без него кадриль обойдется? — сказал Саша. — Невозможное дело! — Сапоги-то давно чинил? — осведомился Володя. Все засмеялись. — Ну вот, начали щипать! — стараясь рассердиться, ответил Ваня. — Тут дело важное надо решить. Человек помощи требует, а они — кадриль, сапоги!.. Все тревожно переглянулись: какой человек? Какой помощи? А когда разобрались, в чем дело, то единогласно и горячо решили поддержать Настю. — Дед Антон хороший человек, а вот не понимает, что кадры нужно готовить! Вот я пойду и ему все это скажу! — заявил Ваня. — Чем тут кричать, надо было с самого начала с делом Антоном договориться, — сказал Саша, — а то кричишь, бросаешься… Ну что ты за вожатый? Что за пример для ребят? — Ветру в голове много, — вздохнула Катерина, — чердак слишком продувает. — А дед Антон и Ваню тоже не послушает, — подала голос Настя. — Он скажет: «Прежде то, что нужно…» — А вот мы думаем, что это тоже нужно, — ответил ей Саша. — Не потому поедешь, что нам этого хочется, а потому, что нам это нужно. — А я с Ваней сама к деду Антону пойду, — сказала Катерина, — мы ему объясним, он и согласится. «Эх, — скажет, — голова, а что ж с самого начала не объяснили!» Ведь он у нас какой? Ведь он у нас золотой, дедушка-то Антон! Все вышло так, как сказала Катерина. Дед Антон выслушал Ванины доводы, почесал подбородок и, глядя на Ваню голубыми глазами из-под косматых бровей, сказал: — Ну что ж, раз нужно, значит нужно. А ты бы, голова, сразу так-то рассказал! Ну что ж, поедем попозже, да и дел сейчас, с весной, прямо гора встает: и пастбища, и выгоны, и сев на корма… Вряд ли управиться… Пока дед Антон управлялся с делами да пока Настя сдавала экзамены, зеленым облачком оделся чернолесок, закачались на солнечных бугорках желтые баранчики, загустела в кустах молодая травка. Скотина уже давно покинула свои стойла и душные закутки. И маленькие телята увидели наконец веселый простор лугов. Перед отъездом в Кострому Настя прибежала к Катерине проститься. — Катерина, — сказала Настя, пытливо заглядывая ей в глаза, — а почему ты с бабушкой поссорилась? Она, по-твоему, злая? — Что ты! — усмехнулась Катерина. — Она вовсе не злая. — Конечно, не злая! — обрадовалась Настя. — Это так только говорят! Она у нас умная очень! И… мне ее жалко… Катерина провела рукой по ее мягким темным волосам. abu abu abu abu — Ничего! Мне ее тоже жалко, — сказала Катерина. — И тебе жалко? — удивилась Настя. — А почему? Но Катерина не ответила на вопрос. — Смотри, как березки нарядились, — сказала она, — все-то в сережках разубраны! — Мы эти сережки летом на семена собираем, — сказала Настя. И обе, подняв лица, загляделись на молодую, нежную зелень берез, склонившихся над крыльцом дозоровской избы… Домой Настя побежала прямо через усадьбы. Ей почему-то стало жалко бабушку, захотелось приласкаться к ней, утешить ее. Настя и сама не понимала: ну почему жалко? На совещании тогда все были за нее, бабушка попрежнему хозяйка в своем телятнике… Ну почему?.. Настя не могла бы сказать, почему. Все хорошо у бабушки. Телята пока здоровы, Золотая Рыбка поправилась, народ бабушку уважает. И все-таки горячее чувство жалости гнало ее сейчас к бабушке, словно сердце знало, за что ее надо жалеть и за что ее жалеет даже Катерина… Кострома Облисполкомовский «газик» выбрался из нешироких, кое-где поросших травкой и мощенных булыжником улиц Костромы. Настя, сидя рядом с дедом Антоном и держась за его рукав, жадными глазами разглядывала улицы, по которым проезжали. И все время дергала деда: — Дедушка Антон, а это что? А это какой дом? А это какая фабрика? Дед Антон и сам не знал, что это за странное здание, круглое, обнесенное колоннами. Вместо него отвечал Насте шофер: — Это наши торговые ряды. Там все наши магазины. — Указывая на большие фабричные корпуса, он объяснял: — А это — текстильный комбинат имени Ленина, самый большой комбинат. Льняные полотна ткут… А там, подальше, — комбинат Зворыкина, инженер Зворыкин строил. Там оборудование новое и цеха светлые. Хороший комбинат при советской власти отстроили! Тоже льняные полотна ткут: простыни с каймами, полотенца… — Вот бы посмотреть! — каждый раз обращалась Настя к деду Антону. — А, дедушка? Уж очень интересно, как на станках ткут! — Да мало ли интересного на свете! — возражал дед Антон. — Все не пересмотришь. Но расступились улицы, и новое зрелище встало перед глазами. Слева темнела Волга, отражая серые облака. Прямо, преграждая путь, медленно шли к Волге спокойные воды реки Костромы. А на том берегу Костромы, на зеленом пригорке, стоял и гляделся в тихую воду старинный Ипатьевский монастырь. Башни, башенки, звонницы и позолоченные чешуйчатые купола — все чисто и отчетливо повторялось в реке, вместе с зеленью травы, с жемчужно-серыми клубами облаков и нежнейшей голубизной проглянувшего сквозь облака неба. — Отсюда Кострома начиналась, — сказал шофер, кивнув в сторону монастыря. — В музее интересно про это рассказывают… — А как? А что рассказывают? — тотчас пристала Настя. — Да вот говорят, было дело так, — начал шофер. — Бежал из Золотой орды татарин Чет — проштрафился там что-то — и явился к московскому князю Ивану Калите: «Великий князь, мне видение было. Заснул я на берегу Костромы, и явилась мне богородица да говорит: «Здесь построй храм святому Ипатию». Так разреши ты мне креститься и построить храм на том месте». Князь Иван Калита все понял: потому хитрому татарину богородица приснилась, что место здесь выгодное — Кострома впадает в Волгу, торговый путь. Татарин поставит монастырь на пути, да и будет брать поборы с купцов. Но и так прикинул: пойдут с этой стороны какие враги — монастырская крепость хоть и невелика, а все-таки застава, все-таки отпор даст. Вот и построил татарин монастырь, а сам крестился и назвался Захарием. И монастырь тот тогда маленький был, деревянный, а кругом крепкий забор. Так и прирос здесь этот монастырь, разбогател. Монахи с народа драли денежки за все. За рыбу, которую в Костроме ловят, им плати. За проезд по Костроме к Волге — плати. За ночлег в монастыре — плати… Много земель потом забрали себе монахи, всю округу откупили. Мужиков окрестных оставили и без земли и без хлеба. Крепостные стены возвели вокруг монастыря, чтобы свои богатства охранять. Тут, за этими стенами, от поляков Михаил Романов укрывался и отсюда в Москву на царство пошел… Настя слушала и до тех пор оглядывалась из машины на коричневые островерхие крыши бойниц и на жарко-золотые купола, пока они не скрылись из виду. — Интересно! — вздохнула Настя. — Вот бы сходить в этот музей! Можно бы доклад на пионерском сборе сделать. Дедушка Антон, а что, если заехать, а? — Эко ты! — ответил дед Антон. — Если тебя послушать, так из Костромы целый месяц не выедешь: и тут интересно и там интересно. Нет уж, куда посланы, то и смотреть должны. Да как следует, в оба глаза. Тетрадку взяла? — Взяла, дедушка Антон. — Ну вот. Что скажу — все в тетрадку записывай. Там тоже будет интересно. Влажные, тяжелые после недавнего дождя луга лежали по сторонам. Вставала молодая пшеница, разливая на много гектаров чистую густую зелень. Вспаханная земля, разделанная под огородные плантации, чернела среди зеленых берегов озими. abu — Что ж, неужто все под картошкой? — заинтересовался дед. — И под картошкой и под всякой овощью: свекла, морковь, капуста… Помидоров тоже много сажают — целые поля. Тут колхозы богатые, — рассказывал шофер. — У меня сестра в колхозе имени Двенадцатой годовщины Октября живет. Так ей в прошлом году на трудодни досталось — возами возила. Пшеницы около четырехсот кило. Картошки по восемь кило на трудодень, да крахмала по триста граммов — тут крахмал делают, — да молока по шестьсот граммов, да денег по два с лишним рубля, да луку, да чесноку, да соломы овсяной… — Постой, постой! — насторожился дед Антон. — Как говоришь: молока по шестьсот граммов? — По шестьсот. — Это что же: если у меня четыреста трудодней да по шестьсот граммов на трудодень, это что ж — двести сорок килограммов выходит? Э, голова, а ты не перехватил лишку? Шофер усмехнулся: — А что ж удивительного? Ведь в «Двенадцатой годовщине Октября» ферма-то какая! Даром, что ли, наша Малинина три ордена Ленина получила? — Три ордена Ленина!.. — прошептала Настя. — О-ё-ёй! Три! И уж ей захотелось поскорее увидеть эту знаменитую колхозницу Прасковью Андреевну Малинину, посмотреть на ее коров, послушать, что она расскажет о своей молочной ферме, о своей работе… «Все буду слушать и все записывать, — еще раз решила она. — Хоть бы поскорее уж приехать!» Вдали, среди бескрайных полей, показались крыши большого села. «Газик» мчался, разбрызгивая лужи, обгоняя подводы и грузовые машины. Настя и не заметила, как они оказались на широкой улице села. Большие, крепкие дома стояли в палисадниках, полных весенней зелени. Малинина встретилась им на улице — она как раз шла на скотный. Дед Антон вылез из машины и, здороваясь, приподнял картуз. — Здравствуйте, Прасковья Андреевна! — сказал он. — К вашей милости! Малинина, чуть-чуть наморщив брови и стараясь догадаться, откуда они, поглядела на него и на Настю. — Что скажете? — вежливо спросила она. — Да вот, вишь, голова, вроде как послы к вам! Настя, покраснев, дернула деда Антона за рукав. Дед Антон, вопросительно приподняв брови, обернулся к Насте. — Дедушка Антон, ты что же, как ее называешь-то? — быстро зашептала она. — Ведь герой… орденоносец… а ты — «голова»!.. Малинина, услышав это, рассмеялась: — Ничего, дочка! Герой, орденоносец — ну, правда, это так. Но да ведь я все-таки и колхозница, такая же, как и вы… Как зовут-то вас, дедушка? Откуда вы? Дед Антон коротко объяснил, откуда и зачем они приехали к ней. — А отчего же это вы ко мне, Антон Савельич? — спросила она. — Ведь все в первую очередь в Караваево едут. Там хозяйство показательное. Там и коровы побогаче!.. — Эко ты, голова! — возразил дед Антон. — Да ведь то совхоз, а нам интересней посмотреть хозяйство колхозное. Нам что к делу поближе. У вас колхоз, и у нас колхоз. Что вы сделали, то и мы можем сделать. А что ж нам Караваеве?.. По совхозу-то наши доярки, пожалуй, и равняться не захотят. Поди-ка, поговори тогда с ними! — Мы вашу книжку читали, — застенчиво добавила Настя. — У вас ведь тоже коровы очень хорошие!.. Малинина слушала их с улыбкой, и голубые глаза ее тепло светились. — Ну что ж, пойдемте. Пообедать вам соберу, — сказала она, — а потом уж и на ферму… Но и дед Антон и Настя запротестовали в один голос: не хотят они обедать, они в столовой обедали, они только и ждут, чтобы на ее ферму поскорей попасть! Доярки уже начали дойку, когда дед Антон и Настя вслед за Прасковьей Андреевной вошли в коровник. — Не помешаем доить-то? — спросил дед Антон. — Говорят, коровы чужих не любят, беспокоятся… — Ну! — усмехнулась Малинина и махнула рукой. — Они у нас и внимания не обращают ни на кого! Это в Караваеве, у Станислава Иваныча Штеймана, даже доярки, и те в коровнике шёпотом разговаривают — громко говорить нельзя, вишь, «коровки от корма отвлекаются, расстраиваются»… Станислав Иваныч с ними — как с детьми. И никого чужого в коровник не пускает. Ну, а у нас коровы попроще — кто хочешь приходи, они даже не оглянутся! Ведь у нас разве вы одни? Тут народу отовсюду побывало, и из соседних колхозов и из городов экскурсии тоже бывают. Даже из-за границы приезжали — чехи, румыны. Наши коровы привычные! Настя горячими глазами разглядывала коров, стоявших у кормушек. — А вы что ж, ай не пасете? — спросил дед Антон. — В стойлах держите? — Пасем, а как же! — ответила Малинина. — Да пасем недалеко, в обед пригоняем. Подкормить надо. Тут и подоим и покормим. А потом опять на пастбище. До ужина. А если не подкармливать, то как же? На лугах-то еще взять нечего. Дойным коровам корму много надо. Ведь у коровы, сам знаешь, молоко на языке… Дед Антон сдвинул картуз на брови. «Да-а… А у нас кормов еле-еле до выгона хватает. И мы же с коров спрашиваем! Эх-ма! Отстали мы!» Но вслух он этого не сказал, только невнятно крякнул. Коровы были одномастные — светлосерые, голубовато-серые, жемчужно-серые… Крупные, упитанные, они держались очень спокойно и важно и шумно жевали клевер, слегка отмахиваясь хвостами от мух. — Вот та самая наша рекордистка Волшебница, — объясняла Малинина, показывая коров, — которая по двенадцать тысяч с лишним килограммов молока дает. Вот Вычегда — около восьми тысяч дает. А вот наш первотелочек!.. Прасковья Андреевна любовно погладила огромную, как печка, корову. Настя восхищенно улыбнулась: — Вот так первотелочек! А, дедушка Антон? — Да-а… — качнул головой дед Антон. — Нам таких не мешало бы! abu abu — Не дело, не дело! — вдруг повысила голос Прасковья Андреевна, увидев, что скотник прямо с вил подает клевер в кормушку. — Да я ведь гляжу! — ответил скотник. — Все равно не дело! Корова взмахнет головой — вот и напоролась! Не дело!.. abu abu Пока Малинина говорила со скотником, дед Антон и Настя шли мимо стойл. — Запиши, — говорил дед Антон: — во-первых, коров прикармливают. Во-вторых, в большой чистоте содержат. Канавки, видишь, сделаны — для стока. Пол сухой, теплый. Окна протертые. И еще запиши: доярки корма не носят, им скотники на подвесных крюках подают. И воду не таскают: у коров поилки. Ну, это-то можешь и не писать — будем новый двор строить, обязательно такие поилки сделаем. Я об них и так не забуду!.. Обошли всю молочную секцию. Дошли до телятника. — Там вроде и смотреть-то нечего, — сказала Малинина, — телята на пастбище. — Э, не говори! — возразил дед Антон, — это и есть самое главное, что нам смотреть надо. — И, подойдя к Малининой поближе, проникновенно заглянул ей в глаза: — Прасковья Андреевна, скажи правду: топишь ты зимой печки в телятнике или нет? Только так — по-честному. Чтобы не подводить, а? Малинина засмеялась. Смех у нее был веселый и добрый. — А ты разве в книжке моей про это не читал? — Читать-то читал… Ну то в книжке, а вот как на самом-то деле, а? — Ой, Антон Савельич, не смеши! Что ж, по-твоему, в книжке я буду писать одно, а делать другое? Да у нас в телятнике и печей-то нету! Иди сам посмотри… В телятнике было пусто, чисто и прохладно. Яркобелые, озаренные солнцем стены и потолок, прозрачные стекла в окошках, полы посыпаны свежими опилками… Дед быстро и зорко оглядел углы — печек не было. Малинина поймала его взгляд. Умные голубые глаза ее смеялись: — Гляди, гляди, Антон Савельич! Все стенки перед тобою! Дед Антон смущенно усмехнулся: — Ишь ты… Значит, в самом деле нету… А нежное лицо Насти вдруг затуманилось. Бабушка, словно живая, встала перед ней. Не по ее выходит, нет, не по ее! Бабушка ждет Настю, ждет от нее заступы, поддержки, ждет, что Настя приедет и опрокинет, развеет все эти вздорные речи о холодных телятниках и обо всем, что бабушка никак принять не может… А Настя приедет и скажет: «Нету, бабушка, печек в телятнике. Своими глазами видела…» — Притомилась девчушка-то! — сказала вдруг Малинина. — Пошли, пошли домой обедать! — Да какой там обед! — отмахнулся дед Антон. — Да я и есть-то не хочу совсем!.. Но тут и Настя, вспомнив, как бабушка Анна наказывала ей заботиться о дедушке Антоне, тоже вступилась: — Хочешь, хочешь, дедушка Антон! А если обедать не будешь, я бабушке Анне скажу! abu abu abu После обеда дед Антон не лег вздремнуть, как это делал дома, а пошел потолковать к председателю, пошел посмотреть хозяйство: и лошадей, и овчарню, и свиную ферму… Настя всюду ходила с ним вместе, прислушиваясь к тому, что рассказывал председатель деду Антону, и все ей было интересно. «Да-а, — то и дело повторял про себя дед Антон, — побогаче нашего колхоза-то… побогаче живут, поумнее!..» Вечером пошли на молочную ферму встречать стадо. Светло-серые, упитанные, одна красивее другой, коровы, будто сознавая свое достоинство, важно проходили в стойла. Веселой гурьбой шел молодняк — такие же светло-серые бычки и телки. Они дружелюбно поглядывали на людей блестящими черными глазами, сытые, беспечные… — Этих, как только установится тепло, на дальние пастбища угоним, — сказала Малинина, кивая на молодняк. — На все лето, до снега. Пусть там и живут и спят. Пусть их там и дождичком помочит, не беда. Лучше закалятся. — А что ж, угоняли так-то или еще только испытывать будете? — спросил дед Антон. — А как же? Конечно, угоняли. В прошлом году — уже белые мухи летят, а пастух только на зимовку их оттуда домой гонит. Вышли мы встречать — да и не узнаем: батюшки, такие большие стали да крепкие! А шерсть длинная выросла, как у диких. И ведь ни одна не заболела!.. Отдельным стадом пришли телята, тоже светло-серые, с серебристыми ушками. У Насти сердце переполнилось горячей нежностью. — Куколки мои! Рыбочки мои! — вполголоса повторяла она, провожая их взглядом. — Какие лобастенькие! А какие поджерёлочки! Ишь ты, важные! Ишь ты, как идут — свою породу показывают! — И, подняв на деда Антона свои темные, похожие на вишенки глаза, сказала: — Дедушка Антон, а что же, нам таких нельзя завести, а? А дед Антон и сам не мог отвести глаз от этого серебристого стада. Взгляд его застилался влагой, под усами ширилась умиленная улыбка. — Да-а, хороши… — повторял он машинально. — Куды нашим до этих… — Но, услышав Настины слова, он тут же стряхнул свое умиление: — А почему это нельзя? Что же мы-то — не хозяева? Холмогорский молодняк выведем… Вечером дед Антон и Настя уселись в горнице за стол, под самым абажуром. Настя достала свою тетрадку, а дед Антон, отвернув край скатерти, чтобы не запачкать, сказал: — Ну, теперь пиши. — И, задумчиво поглаживая подбородок, начал диктовать: — «Телятник зимой не отапливается. И даже печек нету. Только весной и в оттепель гляди в оба, чтобы не было сырости. Чтобы рамы и полы были хорошо заделаны. Чтобы не было сквозняков. Если проступил иней, сейчас же обмети. Главное, чтобы сухо и никаких сквозняков. Холода боится микроб. А теленок холода не боится…» Ну, на сегодня хватит, — сказал дед Антон. — Насчет пастбищ насчет зеленых кормов надо бы… Ну, это я в правлении узнаю. А ты, голова, ложись спать. — Сейчас лягу, дедушка Антон, — ответила Настя, чувствуя сладкую, тянущую к постели усталость, — я вот только немножко от себя припишу. И Настя написала: «А хвосты у всех коров чистые, как шелковые. И концы немножко подрезаны, чтобы не грязнились. А телятница одного кривоногого облучала сердоликом — такая трубка электрическая, а в ней сердолик вставлен. Малинина включила трубку, электричество пошло сквозь сердолик. Вот этим сердоликовым электричеством она ему грела ножки. Теленочек родился кривоногим. Хотели его выбраковать, а Прасковья Андреевна сказала: «Зачем браковать? Мы его выходим». Вот теперь и лечат. Теленочек уже стал хорошо становиться на ножки…» Насте постелили на диванчике. Она уже хотела было улечься, но вдруг увидела, что на комоде сидят какие-то необыкновенные куклы. Дрёма сразу слетела с ее ресниц: — О-ой! Прасковья Андреевна! Какие куклы у вас! Прасковья Андреевна сняла с комода и подала Насте самую большую и красивую куклу в ярком, пестром, совсем не русском наряде. — Это мне чехи подарили, — объяснила она. — Делегация из Чехословакии была. Всякие от них подарки были — вышитые юбки и кофты, вот и куклы эти. Возьми, возьми их все, полюбуйся! Настя забрала к себе на диванчик этих странно одетых кукол, разглядывала их, улыбалась им, разговаривала с ними шёпотом. А они глядели на нее черными нерусскими глазами и тоже улыбались. Так она и уснула вместе с ними. А за стеной еще долго гудели приглушенные голоса: мягкий московский говорок деда Антона и певучая, слегка окающая речь Прасковьи Андреевны. И все о том же — о телятах, о выпасах, об удоях, о кормах… Прасковья Андреевна уже зевала — устала за долгий день, — но от деда Антона отвязаться не было никакой возможности, так ему хотелось досконально узнать обо всем. А главное — о том, что и как делала Малинина, чтобы ее ферма стала такой хорошей, такой богатой… Новые законы Всего три дня пробыли в костромском колхозе дед Антон и Настя да два дня в дороге, а дома их уже ждали и дождаться не могли. Особенно, конечно, ждали их на молочной ферме. То тут, то там гудели негромкие разговоры: — Интересно, что наши приедут — расскажут! — Посмотрим, чья возьмет!.. Неужели старуха покорится? — Ой, не покорится! Уж она теперь хоть и увидит белое, а все будет твердить, что это черное. Из-за характера одного не покорится! Катерина слышала разговоры доярок, но сама в эти разговоры не вмешивалась. На пятый день после отъезда деда Антона доярка Тоня сказала, искоса поглядывая на Катерину своими узкими насмешливыми глазами: — А за нашими делегатами на станцию лошадь пошла. Едут! — В добрый час, — ответила Катерина, процеживая молоко. — А тебе неужели все равно? Вдруг окажется, что в книжицах-то ваших одно написано, а на деле другое? Ведь Настюшка соврать не даст! Катерина подняла на Тоню спокойный взгляд: — А дед Антон и сам врать не будет. Зачем ему? — А, может, тебя вздумает выгораживать. Вот не спросилась броду, сунулась в воду. Всполошила всех, а может, все зря! abu abu abu abu abu — Ну что ж, — сдержанно ответила Катерина, — на ошибках учимся. — И, взяв подойник, поспешила отойти от Тони. Но хоть и ровным голосом разговаривала Катерина, хоть и спокойно глядели ее серые глаза, однако в душе уже чувствовалась тревога. С каждой минутой эта тревога, непонятно почему, становилась все тяжелей, все беспокойней. Убравшись в коровнике, Катерина забежала к своей подружке Анке Волнухиной. Анка только что вернулась с поля — полола пшеницу — и, стоя на крыльце, мыла коричневые от молочая руки. Она уже успела загореть, вздернутый нос ее чуть-чуть облупился. Анка увидела Катерину, и тотчас ее пухлые губы заулыбались и в карих глазах заблестели огоньки. Но озабоченный вид Катерины погасил и огоньки и улыбку. — Случилось что-нибудь? С коровой? — Да нет, — успокоила ее Катерина, — что ты! Ничего не случилось!.. Анка выплеснула воду за крыльцо и крепко вытерла руки чистой холщовой тряпкой. — А все-таки что-то случилось, — сказала она и, сбежав с крыльца, потянула Катерину на скамеечку в палисадник. — Ну, говори! — Ты знаешь, Анка, я боюсь… — начала Катерина. — Ох, я что-то боюсь… Анка подняла брови: — Чего? Кого? — А вдруг и правда дед Антон зря проездит? Вдруг все это так, пустяки? Ох, и стыдно тогда будет!.. — Катерина закрыла руками лицо. — От одной Марфы Тихоновны по улице не пройдешь! — Ну, вот еще! — Анка махнула рукой. — Есть о чем думать! Да и что за стыд? Ты не сама выдумала, все это в книжках написано. И Василий Никитич не глупее тебя — он же деда Антона послал. Да и дед Антон сам хотел ехать. Значит, теперь вам всем троим по задворкам бегать? Вздумала! Катерина живо представила, как все трое — и она, и председатель, и дед Антон — бегут по задворкам, прячась от Марфы Тихоновны, и засмеялась, уронив руки на колени. — Слушай, Катерина, ты Сергея Рублева видела? — спроста Анка, заглядывая Катерине в глаза. — Нет, не видела, — просто ответила Катерина. — А что? — Да встретился мне сегодня — домой зачем-то приходил. — Вот важность! — выставив нижнюю губу, сказала Катерина. — Сергей приходил! abu Анка вздохнула. — Очень парень красивый… — задумчиво сказала она. — Ты за такого пошла бы? Катерина густо покраснела и вскочила со скамейки: — Да ну тебя, Анка! Вот еще разговоры завела! Тьфу! Глупости какие-то!.. Побегу обедать! — И, сорвав с ветки горсточку молодых листьев сирени, бросила их в Анку и убежала из палисадника. abu Ждала деда Антона и Настю и Марфа Тихоновна. Она никому ничего не говорила, лишь плотнее поджимала сухие губы да поглядывала на дорогу зоркими блестящими глазами. Но тревожнее всех поджидала путешественников бабушка Анна. Кострома казалась ей каким-то дальним, неизвестным городом: заедешь, так еще неизвестно, выедешь ли. Целый день хлопотала она по хозяйству, но дед Антон ни на минуту не уходил из ее мыслей. «Теперь, небось, завтракают, — думала бабушка Анна, садясь утром за самовар. — Что едят-то, интересно. Может, еще и чайку-то им никто не согреет? А старик любит крепкий… Ну кто там будет спрашивать, какой он чай любит!..» «А теперь, небось, спать легли, — думала она вечером, поздно ложась в постель. — А может, и не легли… Может, еще и лечь-то негде… Ах, старик, старик, и куда тебя втакую даль понесло!» И с каждым днем думы бабушки Анны становились все мрачнее: уж и заболел дед Антон, свалился на чужой стороне, а Настюшка и делать не знает что… abu Вот уж и бык на него напал — там ведь быки, чай, здоровенные, а дед-то вечно к быкам без хворостины суется… Ну, а Настюшка что? Плачет, небось, и домой ехать боится… И лишь тогда успокоилась бабушка Анна, когда пошла за дедом и Настей лошадь на станцию. Словно лет двадцать свалилось с ее плеч, так она засуетилась, так захлопотала. Приготовила самовар — только лучинку сунуть. Собрала на стол, нарезала хлеба… И вышла на крыльцо, подперлась рукой, поглядывает маленькими выцветшими глазами на дорогу — не едут ли? А уж тревога опять нашептывает свое: «Запрягли жеребца Бедового, а он с горы подхватистый. Может, уж разнес их да разбил… И зачем надо было запрягать Бедового? Как будто нет на конюшне лошадей посмирнее! Запрягли бы клячу какую, она бы шагала да шагала. Перед кем старому выставляться? — И опять смотрит на дорогу: — Ох, не пойти ли им навстречу? Сердце сжимается, силы нет!» И вдруг лицо бабушки Анны просияло, маленькие глаза засветились, маленькие красивые губы сложились в улыбку — едут! Бодрым шагом, помахивая гривастой головой, идет Бедовый. Младший конюх Тимоша правит, а дед Антон сидит важно, поглядывает на стороны, будто сто лет не видал свою деревню. И девчушка Настя с ним, притулилась к дедовой спине и смеется, перекликается с девчонками, которые выбежали им навстречу. abu «Ну, вот и ладно! — облегченно вздохнула бабушка Анна. — Живы-здоровы!.. — И тут же твердо решила: — А больше я своего деда никуда не пущу!» На другой день на колхозном собрании дед Антон Шерабуров докладывал о своей поездке в Кострому. Дед Антон сидел за столом рядом с председателем. Тут же сидела со своей тетрадкой в руках Настя Рублева. Если дед что забудет, так она сейчас же заглянет в тетрадку и подскажет. Но дед Антон не забыл ничего. Он отчетливо изложил, как устроено хозяйство молочной фермы Малининой, как оплачивается работа доярок и телятниц, какие поощрения у них введены, как устроены пастбища, как устроен севооборот в полях — и полевой, и овощной, и луго-пастбищный, — что сеют на корма и как разделывают они луга под пастбища: корчуют пни, расчищают кустарники. Приводил точные цифры доходов этой фермы и заработка доярок, и телятниц, называл великолепные цифры удоев. Насте иногда казалось, что дед забыл о чем-нибудь упомянуть. «Дедушка, а вот привес телят…» Но дед Антон останавливал ее: «Знаю, знаю. Все по череду…» — и, когда наступала очередь, так же обстоятельно рассказывал и о привесе телят, и о том, сколько телятницы получают за привес и каких телят выращивают… Колхозники, особенно работающие на молочной ферме, с большим интересом слушали деда Антона, слушали внимательно, не прерывая. Катерина не спускала с него больших блестящих глаз и, чувствуя, как речи деда Антона слово за словом укрепляют ее победу, понемногу заливалась румянцем. Марфа Тихоновна тоже была на собрании. Она сидела, облокотившись на край стола, и слушала, не поднимая глаз. Доярки и телятницы украдкой поглядывали на нее, стараясь угадать, что она сейчас думает и что она скажет в ответ деду Антону. Но лицо Марфы Тихоновны с опущенными глазами и твердо сжатым ртом было спокойно и непроницаемо. Когда речь зашла о телятах, председатель не выдержал, спросил: — Ну, так как же, старик, правда, что ли, что у них телятники холодные? — Правда, — ответил дед Антон, — совсем не отапливаются телятники, оттого и телята не дохнут. А раньше тоже болели да дохли. По многу погибало телят. Не лучше нашего. Тут в первый раз Марфа Тихоновна вскинула глаза на деда Антона. — А ты откуда знаешь? — жестко спросила она. — Летом-то и у нас не отапливается. А зимой ты там не был. Своими глазами этого не видел, а если говорят… так сказать все можно! — А как же там будут топить, бабушка? — вдруг тоненьким, но звонким голосом произнесла Настя. — Как же там будут топить? Там и печек-то нету! Там совсем печек нету, это я своими глазами видела! abu Настя сказала… и тут же, встретив бабушкин взгляд, смутилась. Ну что ж, вот так и случилось все, чего она боялась, — перед всем колхозом отступилась от бабушки! Что теперь будет дома? Что бабушка скажет ей? Вон как нахмурились у нее брови и какая горькая морщинка появилась у рта!.. Настя растерянно отвела глаза от бабушки, взглянула на того, на другого… И вдруг встретила ласковый и светлый взгляд Катерины — она улыбалась, одобряя и поддерживая ее. Настя успокоилась. Ну что ж делать? Бабушку жалко, конечно жалко… Но ведь не может же Настя сказать неправду! Нет, не может! И это главное. А что будет дома… Ну что ж? Придется выдержать. Когда дед Антон закончил доклад, сразу поднялся говор: — Видишь, все правда — по двенадцать тысяч литров надаивают! А у нас — хорошо, если какая две тысячи надоит! Вот это коровки! — Так ясно, что там зарабатывают! А на наших коровах что заработаешь? — Много еще от ухода зависит, товарищи! Не будем зря говорить — порода породой, но и уход у них слышали какой? — Что ж им не жить? Им жить можно! — А нам, граждане, кто не велит? abu abu — У меня вопрос! — сказала Марфа Тихоновна. Председатель попросил колхозников соблюдать тишину. — Пожалуйста, Марфа Тихоновна! — У меня вопрос: вот вы лесу навозили, будете дворы ставить, так неужто и вправду в телятнике печей не сделаете? Председатель посмотрел на деда Антона. Тот пожал плечами: — Думаю, что не к чему… — Ну, если ты так думаешь, то сам и выращивай телят, — сказала Марфа Тихоновна и встала, — сам и отвечай за них! А я за такое дело не возьмусь, кончено! — Ну, это мы еще обсудим, — попытался успокоить ее председатель. Но Марфа Тихоновна молча поклонилась и пошла к двери. — Бабушка! — жалобно крикнула ей вслед Настя. Марфа Тихоновна вышла не обернувшись. Насте хотелось выскочить вслед за ней, обнять ее за шею и сказать: «Бабушка, бабушка, не обижайся! И деда Антона не обижай, лучше ты выслушай нас хорошенько!» Но тут до нее долетел подбадривающий голос Катерины: — Ничего, ничего! Обойдется твоя бабушка. Настя взглянула на нее и сразу подобрала набежавшие было слезы. После собрания Настю подозвал пионервожатый Ваня Бычков, который один из первых прибежал послушать деда Антона. — Рублева, а ты ведь тоже можешь сделать доклад о поездке в Кострому, — сказал он, — на сборе дружины, а? Вон как дед Антон! — А мне суметь? — неуверенно спросила Настя. — Конечно, сумеешь! Ясное, дело — как дед Антон, тебе не суметь, ну ведь с дедом Антоном-то кто и сравняется! Ох, и старик! — Ваня с улыбкой покачал головой. — Лихой! Ведь все рассмотрел и все запомнил!.. Ну ладно, ты по-своему расскажешь, особенно о телятах. У нас пионеры не больно на скотный двор идут, а тут, может, заинтересуются. Подготовься по своей тетрадочке. Хорошо? — А это обязательно нужно, доклад-то? — все еще колеблясь, спросила Настя. — Может, так себе… Не важно? Ваня внимательно посмотрел на нее и догадался: боится бабушки! — Да, да, обязательно! — твердо сказал он. — Помни: ты пионерка. А пионеры всегда должны идти впереди и бороться за все новое, если оно на пользу нашему хозяйству. Никак нельзя уклониться от доклада. Катерина, услышав, о чем идет разговор, подошла к Насте и обняла ее за плечи. — Никак нельзя, Настя! — сказала она, заглядывая ей в лицо ласковыми серыми глазами. — Мы все должны дружно бороться и помогать друг другу: и партийцы, и комсомольцы, и пионеры. А если покажется трудно, прибеги ко мне, мы доклад вместе подготовим. Ох, и доклад же будет! Не хуже, чем у деда Антона! Настя, скрутив в трубочку свою тетрадь, кивнула головой: — Хорошо. Ладно. Приду. На другой день на ферме словно улей гудел. Доярки, подоив коров, долго стояли кучкой и взволнованно обсуждали свои дела. — Оплата, значит, с литра будет! — крикливо высказывалась Тоня. — А что с наших коров получить? Сроду недояки! — Кормить получше, вот и весь секрет, — убежденно повторяла тетка Аграфена. — Кормить, кормить… abu abu abu abu abu — А чем кормить? — возражала ей тетка Таисья. — Зимой корму давали, а сейчас — где же возьмешь? Сейчас коровы сами должны питаться… не в стойле, чай… — Конечно, самое главное — кормить, — соглашалась и бригадир Прасковья Филипповна, — у коровы молоко на языке. Вот и насчет массажа… Видите? В хороших хозяйствах везде массаж делают. А я вот когда говорю, вы всё мимо ушей пропускаете! — А что, если им на ночь кормочку подготовлять? — предложила Катерина. — На пастбище травы еще мало… Доярки обернулись к ней: — Кормочку? А кто тебе даст кормочку? — А никто не даст, — весело поглядывая на всех, ответила Катерина, — сами добудем! Вот сейчас можно под кустами снытки нарвать, по канавкам травка хорошо взошла — все равно не покосная. Молодой крапивы можно нарубить, очень хорошо коровы поедят!.. — И то дело! — подхватила Прасковья Филипповна. — Очень хорошо придумала. Вот и надо взяться! — Это что ж, по травинке теперь собирать? — возмутилась Тоня. — Да когда ж это насбираешь? Это и отдохнуть будет совсем некогда! — А никто тебя не неволит, — засмеялась тетка Аграфена. — Подольше отдохнешь, поменьше заработаешь! И в тот же день пошли доярки с мешками по кустам да по овражкам, где места не покосные, сбирать подросшую снытку, да пушистую медуницу, да молодую, нежную крапиву, которая уже развесила у изгородок зубчатое светлозеленое кружево своих листьев… А в телятнике и в доме Рублевых даже и помину не было — про доклад деда Антона. Марфа Тихоновна будто и не была на собрании, будто и доклада этого никогда не слыхала. Но отец Насти, и мать ее, и все телятницы были на собрании и слыхали доклад, однако и они молчали об этом. Настя понимала все: они не хотят огорчать и раздражать бабушку. Слышали, да не слыхали. Да вроде как и не было ничего. Марфа Тихоновна даже как-то успокоилась и повеселела. Может, ждала чего-то более неприятного, каких-то более крупных событий и рещёний… Но что же? Ничего особенного и не случилось. Дед Антон хоть и наболтал с три короба, но на том и осталось. Так и забудется. Так и перестанут беспокойные головы смущать народ, а здравый рассудок всегда возьмет верх. Но уже через неделю светлое настроение ее было снова нарушено и она была глубоко огорчена и опечалена. Как-то в обед, вернувшись из телятника, она увидела на кухонном столе целый ворох желтых сморчков. — Это кто же? — весело удивилась она. — Да, небось, Настя, — ответила невестка, которая тоже только что пришла с работы. — Принесла и бросила, — добродушно проворчала Марфа Тихоновна, — а сама умчалась куда-то… И куда умчалась от обеда? Эко вертлявая девка! Она села перебирать грибы, обчищая их от прилипшей хвои и зеленых травинок. Настя скоро появилась. Она вбежала запыхавшаяся и вся розовая, с туго скрученной в трубочку тетрадкой в руке. — А! Бабушка, ты уже перебираешь! — живо и с улыбкой сказала она. — А знаешь, где мы их набрали? На вырубке. Знаешь вырубку за ригой? Туда бригада ходила пни корчевать — дед Антон выпросил под зеленый корм эту вырубку. Ну, и Анка Волнухина тоже ходила. А Анка Волнухина Дуне сказала, а Дуня — мне. А потом мы еще другим ребятам сказали… — Да что сказали-то? — прервала бабушка — Чирикает, как воробей: «чип-чип», и не поймешь ничего! — Ну, сказали, что на вырубке и там, в кустиках, сморчки есть! Вот мы и побежали! Вот и набрали!.. Ой, бабушка! — через минуту продолжала Настя. — А как на вырубке хорошо! Все кругом зелено-зелено! Когда цветы, то все пестро делается… а сейчас только зеленая травка. И роща кругом тоже стоит зеленая… Елки темные, будто из бархата, а березки светлые, блестят под солнышком… Бабушка, пойдем в рощу, ты посмотришь, а? Темные нежные глаза Насти заглядывали бабушке в лицо. Марфа Тихоновна улыбнулась: — Да, надо как-нибудь сходить с тобою. Вот как черемуха зацветет. — А уж она скоро зацветет, бабушка! — подхватила Настя. — Уже кисточки набирает! Мы наломали — она дома в воде распустится… — Наломали? — оглянулась бабушка. — А где же она? — А в горнице, в кринке стоит. Только ты думаешь — я столько наломала? Я гораздо больше! — А куда ж дела? От этого простого, спокойного вопроса Настя вдруг смутилась и опустила глаза. Бабушка с удивленной улыбкой поглядела на нее: — Ну, куда ж дела-то? — Я Катерине отнесла… — не поднимая глаз, ответила Настя. — Она очень любит… — А, это, значит, ты туда и бегала? А я гляжу, что такое: грибы здесь, а грибницы нету… И что это за дружба у тебя завелась с Катериной? По годкам вроде не подходите… И чего тебе туда бегать? — А она мне помогала костромской доклад готовить!.. Настя тут же спохватилась и покраснела. Ну зачем она теперь бабушке про этот доклад сказала? Только расстроит ее! Но было уже поздно. Бабушка нахмурилась и поджала губы: — Где ж будет этот доклад? — На пионерском сборе. — Дед Антон взрослых с толку сбивает, а ты будешь ребят? Ну что ж, забавляйтесь! Настя тоже нахмурилась. Смущение ее исчезло. — Нет, бабушка, не сбивать с толку, а правду буду им рассказывать, что сама видела. И как телята в домиках на улице стоят. И как их кормят. И как у Малининой телята никогда не болеют. Вот у нее ни один не погиб, а у тебя пять штук за зиму, и еще гибнуть будут. А ты все, бабушка, никого слушать не хочешь! А что, неправда? Бабушка бросила очищенный гриб в миску. — Да если бы там паратиф появился, то у них не погибли бы? Я, что ли, виновата, если паратиф напал на телят? Да кабы не я, не пять, а пятнадцать погибло бы! — А надо, чтобы как у них — ни одного! Они паратиф в телятник не допускают! Марфа Тихоновна гневно взглянула на Настю, а с Насти перевела взгляд на невестку, которая тихо возилась у шестка, замешивая корм поросенку. — Мать! — резко сказала она. — Ты слышишь, как дочка со мной разговаривает? Уж теперь, оказывается, даже она больше меня знает! Мать строго обратилась к Насте: — Ты что это, опять спорить с бабушкой? Замолчи, и всё! — и со вздохом, взяв бадейку, вышла из избы. Марфа Тихоновна, вдруг пригорюнившись, подперлась рукой. — Никто меня не любит, никто не уважает! Придется мне к дочери Нюше идти, в Высокое. Она давно зовет. Буду с ребятишками нянчиться… А что мне? Пора и на покой. Думала, я на ферме нужна, ан вот и не нужна оказалась. Все умнее меня, все ученее меня. Что ж мне там делать? Думала, в доме нужна — ан и в доме не нужна. Все сами большие стали, старики только мешают… Настя не выдержала и со слезами бросилась бабушке на шею: — Бабушка, не уходи! Мы все тебя любим! А я больше всех тебя люблю! Ой, бабушка, не уходи!.. Настя заплакала, и старуха прослезилась. Мать, вернувшись в избу, с удивлением увидела, что они сидят, обнявшись, забыв о недочищенных сморчках. Улыбнувшись всеми ямочками на лице, она, будто ничего не замечая, сказала: — Настя, собирай на стол, сейчас отец придет. — Где он, этот доклад-то твой? — сказала бабушка, снова принимаясь за грибы. — Брось его на шесток, матери на растопку! Настя, не отвечая, собирала на стол, доставала хлеб, ставила тарелки. — Ты что же молчишь? Неужто все-таки при своем остаешься? — спросила бабушка. — Да, при своем, — тихо, но решительно ответила Настя. Марфа Тихоновна с минуту смотрела на нее загоревшимися глазами. Но вздохнула, покачала головой и больше ничего не сказала. На дальних пастбищах В конце июня, когда установилось лето, дойных коров угнали на дальние выпасы, за семь километров от деревни. И туда, в только что отстроенный летний домик, переехали доярки со всеми своими подойниками, бидонами, с прибором для измерения жирности, с сепаратором. Там же поселился и пастух Николай Иванович со своим внуком Витькой. — Гармонь бы еще сюда! — сказала доярка Тоня, притопывая на новых досках пола. — Вот бы совсем хорошо! Очень плясать люблю! — И Сережку бы Рублева! — подсказала ей тетка Аграфена и лукаво подмигнула. Тоня чуть-чуть покраснела, но задорно ответила: — А что ж? МТС отсюда недалеко, на пути… можно сбегать пригласить! Барак был незатейливый, только стены да крыша над головой. Но вошли в него женщины, и тесовые комнатки очень скоро приняли уютный и нарядный вид. Мешки, набитые сеном, превратились в постели, на маленьких окошках запестрели ситцевые занавески, крепкий запах свежих березовых веников побрел по всему дому, сладко мешаясь с запахом свежего теса и смолы. Катерине было весело и в первые дни немножко странно. Вот какая жизнь — и день и ночь среди лугов, и леса, среди шелеста листвы и яркого цветения трав, среди спокойной и ясной тишины подмосковного лета… abu abu abu abu abu abu abu abu Прасковья Филипповна будила доярок в четыре часа, в те сладкие минуты, когда человеку снятся самые лучшие сны. В первое утро Катерина, проснувшись, никак еще не могла понять сразу, где она. Розовые от зари исструганные стены, пестрая занавеска, отдуваемая ветерком, и какая-то особая бескрайная тишина… Но, стряхнув с ресниц последнюю дрёму, Катерина оглянулась на Тоню, которая зевала и потягивалась на своей постели, и засмеялась: — Совсем забыла, где я! Думала — еще сон снится! Таисья Гурьянова уже оделась и, стоя перед маленьким зеркальцем, повещённым на стене, расчесывала на прямой пробор свои темные, тронутые сединой волосы. Аграфена натягивала кофточку и еле слышно ворчала: — И что это за ситцы пошли! Раза два выстираешь — уж и не напялишь: садятся… — Толстеешь, матушка! — отозвалась из кухни Прасковья Филипповна. — Сама как тесто на дрожжах, а ситцы виноваты. Тоня поднялась нехотя и несколько минут, не раскрывая глаз, неподвижно сидела на краю топчана. — И что за жизнь! Никогда поспать не дают — ни зимой, ни летом… Самая противная работа! Катерина живо надела платье, поспешно, не щадя тонких прядей, принялась расчесывать свою русую косу. Ах, уж эта коса! Если бы не мать, давно бы остриглась. Услышав жалобные и досадные Тонины слова, Катерина улыбнулась: — «Противная работа»! Скажешь тоже! Какая же противная? А коровы? — Ну, и что — коровы? — возразила Тоня. — То их корми, то их дои. Так и вся жизнь! abu — Ну, так ведь это и на всякой работе вся жизнь! — сказала Катерина. — Только у нас лучше… веселее! Ведь все-таки живое существо, все чувствует, все понимает. С ними даже и поговорить можно. Ох, нет, я бы о своих коровах скучала, если бы вдруг куда уйти пришлось с фермы! Тоня поджала тонкие губы, и острый подбородок ее приподнялся: — Скучала бы!.. Есть о ком скучать — о коровах! Так я тебе и поверила! Катерина заплела косу и, закинув ее за спину, поспешила к умывальнику. Ей не хотелось отвечать Тоне — пусть не верит. А не верит другому только тот, кто сам может говорить неправду. Умывальники висели на задней стене домика, недалеко от крыльца. Катерина открыла дверь и, внезапно охваченная безмолвной красотой зачинающегося утра, остановилась на пороге. Что происходит в мире? Какой праздник празднует сегодня земля? Пышное сияние восходящего солнца, озаренный первыми лучами, словно просыпающийся перелесок, свежесть еще облитых росой трав, свежесть неба, чистого и еще прохладного… Каждый свой день начинает природа таким вот праздником, а как редко люди видят его! Катерина вприпрыжку сбежала с крыльца, проворно умылась и, не дожидаясь, когда соберутся остальные, напевая песенку, поспешила в стадо. Коровы паслись возле самого перелеска, на солнечном склоне. Солнце только что оторвалось от горизонта, но косые длинные лучи уже были ярки и горячи. Трава, позолоченная лучами, казалась желтоватой, и силуэты коров, словно обведенные золотым карандашиком, бросали от себя длинные тёмно-зелёные тени. Стадо отдохнуло за ночь и теперь паслось, медленно передвигаясь по свежей траве. Катерина шла и заранее радовалась: вот сейчас коровы увидят ее и узнают. Глаза ее щурились от солнца, и короткая верхняя губа вздрагивала от улыбки. «Не буду звать, — решила она, — пускай сами увидят». Но коровы усердно щипали траву и не поднимали голов. Катерина слегка огорчилась: «Даже и не чувствуют, что доиться пора! Вот ведь какие! И моих шагов не слышат…» Но огорченье ее тут же прошло. Рыжая корова Красотка подняла голову, увидела Катерину и сразу замычала, вытянув шею и запрокинув рога. — Иду, иду! — заулыбалась Катерина. — Иду, моя красавица! — И полезла за корочкой в карман. Пастух Николай Иванович, немолодой ясноглазый человек с русой бородой, разделенной надвое, стоял в сторонке, около стада, опершись на резной посошок. Катерина весело поздоровалась с ним. — Вот, Николай Иваныч, сколько раз смотрю на тебя — и всегда ты без кнута, — сказала она. — Ну; а если корова побежит, чем ты ее воротишь? — Хорошему пастуху кнут не нужен, — ответил Николай Иваныч, — корове лишь пастбище дай. А куда же она с хорошего пастбища побежит? Никуда не побежит. Ну, конечно, есть пастухи, которым лень и пастбище найти и накормить скотину лень — соберет да кружит где-нибудь на выбитом толчке, — ну, тогда, конечно, корова побежит. Тогда, конечно, и длинный кнут нужен. Рыжая Красотка между тем подошла к Катерине. Катерина погладила ее, дала корочку и села доить. И тут одна за другой Катеринины коровы, выбираясь из стада, начали подходить к ней. Медленно, как бы жалея расстаться с пастбищем и еще на ходу хватая траву, подошла белая Сметанка. Подошла важная черно-пестрая Краля и остановилась около Катерины, опустив рога — ждала, чтобы Катерина почесала ее за рогами, — и тихонько сопела и фыркала от нетерпения. Седая Нежка подошла и остановилась в трех шагах — ее очередь доиться была еще не скоро, и она кротко ждала, ласково и спокойно глядя на Катерину своими влажными нежными глазами. А маленькая бурая Малинка, оттиснув круглым брюхом важную Кралю, подошла к своей доярке и лизнула в ухо, потом в плечо… Катерина, смеясь, закричала: — Да отойди ты, лизуха ты этакая! Отойди, говорят тебе! Только Золотая поглядывала издали. Поднимет голову, посмотрит — нет, ещё занята Катерина, еще очередь далеко — и снова уткнется в траву. Что зря терять хорошее время! — А ведь и правда — сторож Кузьма говорит, что у тебя коровы дрессированные! — сказал Николай Иваныч. — Ты гляди, какая картина! — А как же? — отозвалась Катерина. — У меня с ними договор: я — не опаздывать, а они — молоко дочиста отдавать. Вот люди смеются, что я спешу, чтобы минута в минуту, а как-то опоздала на полчаса, так двух литров и не додали!.. Тем временем пришли и другие доярки и разошлись по стаду. Зазвенело молоко о стенки подойников. Прасковья Филипповна чистой цедилкой закрыла горло большого бидона, приготовила ведро с измерителем. Рабочий день начался. Солнце уже поднялось, стало меньше и горячее. Укоротились тени, неслышно улетела роса с позеленевшей травы. А старая Дроздиха, которая увязалась с доярками в табор, уже растопила печку и развела на лужке перед домом медный самовар. Самовар этот жарко блестел на солнце и тихо струил в небо кудрявый синий дымок. Хороши были ясные утра! Жарки и радостны полнотой жизни цветущие летние полдни. Задумчиво, тихо и лучезарно догорали вечера. В такие вечера Катерине казалось, что все живое, славно натрудившись за день, с чувством сладкой усталости и удовлетворения отходит на покой. И, увидев первую звезду, сама усталая и счастливая, Катерина повторяла давно полюбившиеся строчки: Благословен и день забот, Благословен и тьмы приход… — разумея не тьму смерти, но звездную синеву летнего вечера, несущего покой и отдых. abu abu abu abu abu Незаметно наступил июль. Спокойная, несколько монотонная жизнь текла в таборе. В солнечные полдни доярки ходили на реку купаться. Потом спали, разомлев от жары. В сумерки, после третьей дойки, часто затевали песни. Тоня пела тонким голосом и всегда стремилась всех перекричать. И тогда тетка Аграфена говорила: — Ты кричи — не кричи, все равно Сережка Рублев отсюда не услышит. — А услышит, так подумает, что поросенка режут, — определяла старая Наталья Дроздова. Тоня обижалась: abu abu abu abu abu abu — Ну и пусть одна ваша Катерина поет! — Вот еще! — возражала Катерина. — Не буду я одна. Все вместе давайте. И опять начинали петь все вместе, и опять Тоня кричала изо всех сил, и тонкий голос ее вонзался в вечернюю тишину. «Как верещит! — ворчала про себя Дроздиха, хлопотавшая по хозяйству. — Ишь ты, старается! Не услышит Рублев, не услышит, — как хочешь голоси! А вот кабы Катерина спела, хоть бы и потихоньку, так он бы скорей услышал. А ей-богу, скорей бы услышал, чувствует мое сердце! Уж больно девка складна и поет складно». abu abu abu abu abu abu В свободные часы, которых здесь было гораздо больше, чем дома, Катерина читала. Книги у нее были и под подушкой, и на подоконнике, и в молочной, где стоял сепаратор. Выпадет минутка — Катерина хватается за книгу. Книги все больше и больше брали Катерину в плен. И каждую прочитанную историю она применяла к себе. А как бы она поступила? А смогла б она так бороться с врагами, как Уля Громова? А хватило бы у нее мужества умереть так, как умерла Зоя?.. И надолго задумывалась, решая для себя эти вопросы. Иногда какая-то горячая радость жизни охватывала Катерину. Все было хорошо, все радовало: подоить коров, пробежаться на реку, поболтать с доярками, с Натальей Дроздовой, с Николаем Иванычем, с кудрявым синеглазым Витькой. Все они как-то ближе и роднее стали здесь, в тишине таборной жизни. Катерина охотно толковала с Витькой насчет всяких его мальчишеских дел. Уж очень хороши у Витьки товарищи! Ему пришлось с дедом на пастбище идти, так эти товарищи то и дело прибегают навестить его, книги ему приносят из школьной библиотеки, а пока коровы на полднях отдыхают, они с ним на речку бегают купаться, а иногда и коров пасти помогают. У Витьки — товарищи. А вот у Прасковьи Филипповны уж очень внук хорош! Еще только ходить начинает, а уж песни поет — просто как соловей! Наверно, такой песенник будет, каких еще и в округе не было. — Может, еще в театре будет петь! — поддакивала Прасковье Филипповне Катерина. — А что ж? У нас это ничего особенного — пошлем учиться, да и всё! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu И толстая Аграфена Ситкова здесь стала ближе, роднее. Может, потому, что привыкла дома заботиться о детях, о муже, о старой свекрови, она здесь так же тепло заботилась обо всех, а особенно о Витьке и Катерине. То выстирает Витьке рубашку, то набьет Катеринин матрац помягче. А то вздумает побаловать весь табор — напечет пирогов с земляникой или наделает вареников. И — сама румяная, круглолицая — смотрит и радуется, как едят ее стряпню, и все повторяет своим грубоватым голосом: «Ешьте, ешьте, поправляйтесь! Человек должен толстым быть!..» Только здесь, как-то в сумерки, когда отдыхали доярки сидя на крылечке, разглядела Катерина, что у молчаливой стареющей тетки Таисьи глаза синие, с грустинкой и с какой-то неизменной думой, которая тихо светится из их синей глубины. — Ты о чем задумалась, тетка Таисья? — спросила Катерина. — А ни о чем, просто так… сижу, — ответила тетка Таисья, но тут же улыбнулась, и морщинки побежали вокруг ее красивых глаз. — Небось, молодость вспомнила, — сказала Аграфена. — Что ей? Мужа нет, детей нет — только и вспоминай молодые годы да прежнюю любовь. — Ну да, любовь! — оборвала Тоня. — На шестой десяток, а все будут любовь вспоминать! Тетка Таисья промолчала, опустив глаза, и Катерина вдруг поняла, что эта бледная, тихая женщина все еще держит в своем сердце тоску о давно погибшем муже. Мужа убили на войне в четырнадцатом году, а прожила она с ним всего месяц. Но прошла жизнь, а тетка Таисья так ни на кого больше и не взглянула, так и донесла до седых волос свою верную любовь… «Вот живет и живет себе тихонько, — думала Катерина, глядя на совсем примолкшую тетку Таисью, — кажется, совсем обыкновенный человек, а ведь такое сердце разве часто встречается?» Только с Тоней Кукушкиной не ладилась у Катерины дружба. Тоня часто задирала ее. Впрочем, Катерина не сердилась. Она как-то не могла рассердиться — слушала, улыбалась да отмалчивалась. Слишком счастливой чувствовала она себя по сравнению с Тоней. Катерина любит свою работу. А любить свою работу — разве это не величайшее счастье для человека? Но вот этого-то счастья и нет у Тони. abu abu abu Ну так что ж, ну пусть цепляется, если от этого ей полегче!.. В свободные дневные часы доярки ложились отдыхать. Но Катерина не ложилась — ей жалко было отдавать сну такое хорошее время. Она бежала в лес — то набрать ягод, то наломать веников. А из лесу не уйдешь скоро, когда красуются на полянках голубые цикории и цветущая таволга разливает медовые запахи над высокой лесной травой. Так было и в тот жаркий день, когда она после второй дойки ушла в лес. Она пошла посмотреть, не появились ли в ельнике грибы. Кажется, уж пора бы… Но грибов не нашла. Значит, рано еще. Она медленно шла все дальше и дальше, глядела на облитые зноем елки и березы, слушала птиц, которые изредка подавали голоса где-то в вершинах. Прозрачно-желтые бубенчики вставали перед ней, словно маленькие круглые фонарики, высоко приподнятые над травой. Ярко и нарядно краснели цветы лесной дрёмы. На открытых полянках, ближе к тропке, грелись на жарком солнце розовые и белые кошачьи лапки, которые казались теплыми не от солнца, а сами по себе — встречались сырые ложбинки, голубые от густой россыпи незабудок. Катерина не рвала цветов — зачем? Разве мало того, чтобы ходить и глядеть на них и радоваться их нежной прелести? Немножко усталая, разморенная жарой, Катерина вышла к лесной дороге. По обе стороны густо и пестро цвела иван-да-марья. Где-то она уже видела эту поляну? Ах да, во сне, приснившемся ей однажды в морозную ночь. Катерина шла в своем голубом платье по пестрой полянке, солнце золотило ее непокрытую голову с тяжелой растрепавшейся косой, шла счастливая, с румяным загаром на щеках, неизвестно чему улыбающаяся… И оттого, что сердце было полно радости, Катерина запела. Запела во весь голос, всей своей сильной грудью, не стесняясь, не сдерживаясь: Ой, туманы мои, растуманы, Ой, родные леса и луга! Уходили в поход партизаны, Уходили в поход на врага. Катерина любила эту песню за то, что она была раздольная и протяжная, на большой голос, и Катерине нравилось, что можно разлиться и тянуть, тянуть и переливать этот вольный и немножко печальный напев. На прощанье сказали герои: Ожидайте хороших вестей, И на старой Смоленской дороге Повстречали незваных гостей. Но вышла Катерина на дорогу, остановилась, и песня ее оборвалась. Прямо перед ней, на пеньке, сидел Сергей Рублев, младший сын старухи Рублевой, который работал в МТС. Сергей был похож на Марфу Тихоновну: тот же орлиный профиль, тот же смелый и яркий взгляд, те же брови вразлет, придающие лицу открытое и гордое выражение. Только рот, крупный, энергичный и по-доброму улыбающийся, ничем не напоминал тонких, сухих губ матери. abu abu abu abu Сергей, свертывая цыгарку, с усмешкой в блестящих глазах посматривал на Катерину, словно подсмеиваясь над ее смущением. Около него в траве стояла гармонь. — Что ж замолчала? — спросил Сергей. — Ну и голосок у тебя! От самой МТС слышно. — А ты чего тут сел? — спросила Катерина и, отвернувшись, нагнула широколистную ветку калины с шапкой кремовых цветов. — Да слышу — ты идешь, вот и сел. — И так и будешь сидеть? — Нет, зачем же? Пойду. — А куда пойдешь? — Да вот куда ты, туда и я. Катерина подняла глаза от цветка калины, который пристально разглядывала, и засмеялась: — В табор пойдешь? Коров доить? Ну что ж, я тебя в подсменные доярки возьму. У меня коровы красивые, рогастые! — А тут табор устроили? — удивился Сергей. — О, так это я заходить буду! — А зачем гармонь несешь? — спросила Катерина. — В отпуск иду на недельку. Перед уборочной. Вот и взял гармонь. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu А ты, значит, в таборе? — В таборе. — Брось, пойдем домой! — Зачем? — А так, мне веселее! — Ах, вот что! Ну, раз тебе веселее, то как же не пойти? Бегом побегу! — Смеешься все! — А ты разве плачешь? — Что-то говорят, ты с моей матерью шибко сражаешься? — спросил Сергей. Катерина насторожилась. — Да, — ответила она, без улыбки глядя ему прямо в глаза, — сражаюсь. Сергей засмеялся: — Ох, как вскинулась сразу! Уж кажется — сейчас и со мной в драку бросишься? — А что ж? И с тобой. Если мешать будешь. Сергей подошел к ней: — Ну что ж, сражайся. Хоть ты с моей родной матерью воюешь, но надо признать: правда на твоей стороне. Ничего не скажешь. Катерина не знала, шутит он или говорит серьезно. И неужели не сердится?.. Яркие золотисто-карие глаза Сергея глядели на нее мягко и ласково. И какая-то особая радость светилась в их теплой глубине, будто он только сейчас увидел и узнал Катерину и удивился: как это он до сих пор жил на свете и никогда не думал о ней? Катерина почувствовала, что лицо и шея у нее заливаются румянцем, и, смутившись, покраснела еще больше и снова уткнулась в калиновый цветок. Потом вдруг поглядела на небо и сказала безразличным голосом: — И что это я тут с тобой стою? Доить скоро. — Значит, так и уйдешь? — А как же? — Ну, хоть подари мне что-нибудь на прощанье. — А что ж я тебе подарю? Ветку калины? — Да хоть ветку калины. Вот эту самую, что в руках держишь! Ветка, вырвавшись из рук Катерины, прошумела листвой. Катерина, заглянув в его горячие яркие глаза, отвернулась. — А что ж одну ветку? — засмеялась она. — Я тебе весь куст подарю — возьми, пожалуйста! — Подожди… А ваш табор далеко? — Недалеко, да не дорога… До свиданья! Катерина махнула рукой и побежала обратно через пеструю лужайку, заросшую иван-да-марьей, прямо через лес к табору. Сергей, задумчиво сузив глаза, проводил ее взглядом. — Через недельку обратно пойду! — крикнул он, когда голубое платье уже мелькало среди дальних елочек, росших на поляне. — Встречай тогда! — Ладно-о!.. Сергей снял с плеча гармонь и, негромко наигрывая, пошел по дороге. «Откуда она взялась?.. Когда выросла?..» А перед глазами, пока шел до села, мелькало голубое платье и золотисто-русыми струйками тяжело падала и текла и шевелилась растрепавшаяся коса. И, усмехаясь сам на себя, Сергей от времени до времени повторял: «Да… Бывает!» А вечером домашние удивлялись: что это Сергей калиновую ветку принес? Неужели лучше цветов в лесу не нашел? Гроза Жаркий воздух дрожал над землей, небо сверкало без единого облачка, стала прежде времени жухнуть и созревать трава. Коров перегоняли с одного пастбища на другое, искали, где получше корма. Катерина считала дни: вот еще один прошел, а вот и еще один… Доярки замечали необычайное сияние в серых глазах Катерины. — Расцвела девка, — любуясь Катериной, сказала как-то за обедом толстая Аграфена. — Словно бутон развернулась! — Да будет тебе, тетка Аграфена! — отмахнулась Катерина. — Бутон какой-то! — Даже знаю, с какого дня и расцвела-то, — хитро подмигнув, улыбнулась Прасковья Филипповна, которая только что отвозила в деревню обрат и сметану. — Знаю, знаю!.. — Да что ты знаешь, тетка Прасковья! — закричала Катерина. — Нечего тебе и знать-то! Вот пристали сегодня! — Так ты же скажи, Прасковья Филипповна, что знаешь- то! — попросила Тоня. — В Николая Иваныча, что ли, она влюбилась? — Да что там Николай Иваныч! Кто-то молодой с гармонью недавно мимо нашего табора проходил да с кем-то в лесочке повстречался! Тоня поджала губы, острый подбородок ее приподнялся, и узкие глаза устремились на Катерину. Катерина, вся красная, встала из-за стола: — Да ну вас, поесть не дадут!.. — Ну ладно, — ласково сказала Прасковья Филипповна, — не будем больше. — И усадила Катерину за стол. — Эко ты какая! — удивилась тетка Аграфена. — Уж и порадоваться на тебя нельзя. — А что, бабы, — задумчиво произнесла тетка Таисья, — это хорошо!.. Вот живут, живут два человека в разных концах, а потом вдруг встретятся. Вот у них и праздник наступает, свой праздник, в календарях не писанный… Ах, бабы, хорошо! — Не рано ли сосватали? — сухо, ни на кого не глядя, заметила Тоня. — Что-то он к празднику не очень спешит. Другой бы хоть на обратном пути да завернул! «Он завернет!» — хотела сказать Катерина, но промолчала. А про себя повторила еще много раз: «Он завернет! Он завернет!» Прошел еще день — синий, томительно жаркий. И еще день. И еще день… Наступил наконец и тот, которого ждала Катерина. Утром Катерина достала белую кружевную косыночку, которую ни разу не надевала, примерила ее перед зеркальцем. Но тут же, оглянувшись, не видел ли кто, сдернула ее с головы и спрятала обратно в чемоданчик. Ей даже самой себя стало стыдно — наряжаться для парня! А если бы доярки это заметили? А если бы Тоня… А если б — что всего хуже-он сам заметил!.. Катерина гладко причесала волосы, туго заплела косу и пошла в кухоньку помочь Дроздихе. Дроздиха чистила картошку и, по привычке, разговаривала сама с собой: — Ну печет, ну печет! Еще утро, а уже от земли дым идет… Ну куда это годится?.. Конечно, для покоса хорошо. А перед покосом не мешало бы траву смочить, чтобы соку набралась. И картошке дождя надо — земля, как порох, рассыпается. — Ты о чем тут, тетка Наталья? — спросила Катерина. — Давай-ка я картошку начищу, а ты печку растапливай. — Дак о чем же? Вот жара, говорю, — ответила Дроздиха, передавая Катерине ножик, — земля запеклась, трава желтеет. Бывало в старину-то выйдут на поле с иконами, богу помолятся, глядишь — бог-то и пошлет дождичка!. — Ну? — улыбнулась Катерина. — Значит, раньше никогда засухи не бывало? А я вот читала, что целые губернии с голоду вымирали от неурожая… а тоже с иконами в поля выходили. Что ж это, бог-то? — А что — бог? Значит, молились плохо. Не дошло до него! Катерина засмеялась: — Глуховат стал к старости! Дроздиха с укором поглядела на нее: — Озорная ты девка, Катерина! И язык у тебя озорной тебе лишь бы озорство да насмешки! abu — Ну, не буду! Ну, не буду! — улыбаясь, сказала Катерина. — Ну, давай еще про что-нибудь поговорим. Но Дроздиха не могла сразу успокоиться. — Вот и Марфе Тихоновне нагрубила, — продолжала она, — а зачем? Твое ли девичье дело старого человека учить? Теперь вот, может, и присватался бы к тебе Сережка, да как узнает про все твои выходки, дак разве возьмет? А хоть бы, может, и взял, дак разве Марфа Тихоновна позволит? Никогда! И к дому не подпустит. А все из-за чего? Из-за языка твоего. Что думаешь, то и говоришь. А нешто так можно, беспокойный ты человек! — А я думаю, что по-другому нельзя, — тихо возразила Катерина. — Что думаешь, то и говорить надо. — Ну и будешь век страдать от людей! — Ну что ж, буду страдать. — И, поглядев в окно, будто отметая только что происшедший разговор, весело сказала: — Ой, тетка Наталья, жара! Страшно выйти! — И тяжко… — добавила Дроздиха, снимая платок с головы. — В такие-то жары сильные грозы бывают. И руки ноют — страсть! Уж это обязательно перед грозой. В полдень доярки не сразу нашли стадо. Николай Иваныч загнал коров в тенистую ложбину у самой реки; здесь не так пекло солнце и была свежее трава. Коровы не знали, куда деться от жары. Одни залезли в реку и стояли по колено в воде, другие, ломая ветки, забились в густые кусты орешника и калины. Доить было трудно: коровы беспрестанно хлестали себя хвостом, крутили головой, били себя ногами по брюху, стараясь отогнать слепней, которые тучей летали над ними. Катерина с трудом подоила своих коров. Золотую невозможно было вызвать из реки. Она только мычала, тянула к Катерине морду, но из воды не шла. Пришлось подпаску Витьке лезть в реку и выгонять ее оттуда. Тёмно-бурая Малинка не могла ни минуты стоять спокойно — слепни мучили ее; темная шерсть Малинки нравилась им — тут они были не так заметны. Катерина, прежде чем сесть доить, долго хлопала Малинку по спине, по груди, по брюху — била слепней. А потом побежала на реку мыть руки — все ладони в крови. Но когда вернулась, слепни уже снова облепили Малинку, и она в отчаянии билась ногами и хлесталась хвостом… Среди этих неурядиц Катерина забыла о том, что должно случиться сегодня после обеда. «Выходи встречать!» «Ладно!» Но когда вылила в ведро с измерителем последний подойник молока и, погладив корову, отпустила ее, мысль эта снова горячо коснулась сердца. Целый вихрь и сомнений, и неясных желаний вдруг поднялся в душе. Зачем пойдет она встречать Сергея? Не пойдет она его встречать! Мало ли, что он позвал, а она не пойдет! Но только повидаться — что тут такого? Ничего такого, но не пойдет и повидаться. Если захочет ее повидать, сам отыщет табор и придет. Но он же не знает, где их табор! Ничего, захочет, так узнает. И, вскидывая на руку пустой подойник, Катерина уже знала, что не побежит встречать Сергея. Но что он обязательно придет в табор, — это она почему-то знала тоже. И от этой мысли серые глаза ее так глубоко и так безудержно лучились, что она, чувствуя это, опускала ресницы, стесняясь смотреть на людей. Доярки одна за другой сдавали молоко. Дольше всех не могла управиться Тоня. У нее случилась беда — корова нечаянно опрокинула ногой подойник. Тоня ударила ее кулаком а потом долго гонялась за ней, чтобы додоить до конца. Корова шарахалась от нее в кусты. Наконец Прасковья Филипповна уселась на подводу, где стоял огромный бидон с молоком, и тронула лошадь возжой. — Поторапливайтесь, однако, — вдруг сказал Николай Иваныч, выходя из кустов, — туча заходит огромадная!.. И только тут все увидели, что в лесу потемнело и река уже не слепит огнистым сверканьем, а словно присмирела и погасла. — Ой, батюшки, гроза идет! — испугалась Аграфена. — До страсти боюсь! Бежим домой, бабы! В лесу в высокие елки часто ударяет! Прасковья Филипповна задергала вожжами. Доярки, перегоняя одна другую, быстро зашагали по лесу. — И, как на грех, далеко от табора загнал сегодня, — сокрушалась Аграфена, — не добежим. Гляди, как осины-то трепещутся! Гроза ударила внезапно. Острая белая молния пронзила небо, с треском грохнул гром… Живой дрожью задрожали осины, загудели вершины елок и берез. Аграфена вскрикнула и пустилась бежать, приподняв юбку, сверкая белыми ногами. Катерина бросилась было за ней, но вдруг сквозь оглушающий шум деревьев услышала испуганный коровий рев. — Тетка Таисья!.. Тоня! Подождите! — закричала она. — Там что-то коровы ревут! Эй!.. Но доярки убегали, словно подхваченные ветром. Их кофточки и платки мелькали все дальше и дальше среди деревьев и высоких зарослей иван-чая. Тоня что-то крикнула ей в ответ, но не остановилась, и вскоре желтый платок ее исчез за кустами. Где-то уже далеко слышался голос Прасковьи Филипповны, погонявшей лошадь. Катерина испуганно огляделась кругом: что делать? Еще раз рассыпавшись по небу, с грохотом ударил гром, и листья орешника, освещенные молнией, мгновенно со всеми своими жилками и шершавым ворсом мелькнули перед глазами. — Витька, забегай справа! — донесся до Катерины голос Николая Иваныча. — Вправо, вправо беги! — Коровы разбежались! Так и есть! — ахнула Катерина и бросилась обратно к стаду. Ей навстречу, ломая сучья и запрокинув рога, бежала седая Нежка. — Нежка! Куда ты, куда ты, Нежка! — закричала Катерина и раскинула руки, словно могла удержать обезумевшую от страха корову. Нежка пронеслась мимо, не узнав доярки, не услышав ее голоса. Хлынул дождь, и сквозь густую гремящую массу ливня Катерина увидела Тонину Касатку, которая так же бессмысленно бежала куда-то. Вдали мелькнула маленькая фигурка Витьки, мчавшегося изо всех сил. — Витя! Витя! — закричала Катерина. — Сюда, сюда! Вот они, в ельник ринулись!.. — Катерина, ты? — отозвался Витька, стараясь перекричать дождь. — Я! Я! Беги сюда, мы их сейчас воротим! И тут же увидела еще одну корову — рыжую Аграфенину Зорьку, которая с разбегу, выскочив из кустов, остановилась перед Катериной. — Зорька! Зорька! — ласково позвала ее Катерина. — Ну что ты, матушка! Ну куда ты? — И хотела к ней подойти. Но Зорька вдруг фыркнула, покрутила головой и бросилась в кусты — она не узнала Катерину. — Ау! Эй! — послышался издали голос Николая Иваныча. — Витька! Эй!.. — Эй! — голосисто ответила Катерина. — Мы здесь!.. Долго блуждали по лесу пастухи и с ними Катерина, отыскивая разбежавшихся коров. Постепенно ливень затих. Лес озарился солнцем и заблистал мокрой листвой и огоньками капель, обильно падающих с ветвей. Мокрое платье на плечах Катерины слегка задымилось, высыхая под солнцем, но тут же широкая еловая лапа, которую Катерина зацепила нечаянно, снова облила ее густым дождем. В затихшем лесу голос доярки звучал знакомо и приветливо, и коровы, успокаиваясь, выходили на этот голос или откликались из кустов. Николай Иваныч, сам промокший до нитки, сочувственно поглядел на Катерину: — О-ёй! Беги домой, Катерина! Застыла, небось! Мокрое платье неприятно прилипало к спине и к плечам, тапочки хлюпали, расцарапанные ноги саднило. Но щеки блестели, как полированные, и горели румянцем. — Ничего! — засмеялась Катерина. — Обсохну, не сахарная. — Когда ж обсохнешь? День-то прошел, вечереет. День прошел!.. День-то прошел! Тот самый день, которого она ждала… Душно и тесно стало на сердце у Катерины. Ведь если бы поспешила, убежала бы вместе с доярками… Катерина, словно затуманившись, приподняла одну бровь, усмехнулась с легкой грустью, глядя без цели в зеленую чащу. Смутно ей было в эту минуту, будто ждала праздника, а праздник-то взяли и отпраздновали без нее. И все-таки Катерина знала только одно: повторись еще раз такой же случай в жизни, и опять она поступит так же, как поступила сегодня. Катерина помогла пастухам выгнать стадо из лесу. Солнце склонялось к вершинам. Лиловые клочья тучи медленно уплывали и таяли в темнеющей синеве. — Иди-ка, Николай Иваныч, в табор да надень сухую рубаху, — сказала Катерина, — и ты, Витька, беги. А я с коровами побуду. И как ни отказывались пастухи, не переспорили Катерину. Один — стар, другой — мал. А она сильная, здоровая, и платье на ней почти высохло. И коровы успокоились, рады свежей траве, не поднимают головы… Катерина отправила пастухов, а сама принялась бегать взад и вперед по опушке, чтобы согреться. — А ну-ка, перепрыгну через вон тот пень или нет? Катерина разбежалась, приподняла мокрый подол и перепрыгнула через широкий еловый пень. — А ну-ка, через этот? Березовый пень был повыше, но Катерина и через него перепрыгнула. Ей стало жарко и весело. Хотела и через третий перепрыгнуть, да спохватилась: а вдруг кто-нибудь увидит? Вот- то смех поднимут! Витька, уже во всем сухом, прибежал в стадо. — Беги домой, — сказал он, — тетка Прасковья тебе скорей велела. Ступай сушись! Катерина засмеялась: — А что мне сушиться? Я уже высохла. — Катерина, Катерина, — сказала ей стоявшая на крыльце Дроздиха, — и где же ты была! А ведь Сергей Рублев приходил! Ух и парень — соколиного полету! Шел, вишь, мимо да от дождя прятаться к нам забежал. Уж Антонина ему и то и се, а он то в окно, то в дверь: зырк, зырк!.. И ничего не спрашивает. Чудно! А нас не обманешь, мы всё видим. Так и ушел, не дождался — на работу, вишь, нужно, опаздывать нельзя! Катерина слушала ее, а сама расплетала косу, чтобы она поскорей просохла. И, ничего не ответив Дроздихе, распустив влажные волосы, осталась стоять на ветру. Дроздиха договорила свое и ушла. А Катерина стояла, слегка запрокинув голову, и, разбирая руками нежные пряди, подставляла их ветру. Был! Ждал! Что еще нужно для счастья, когда и от этого сердце полно до краев! Планы деда Антона Подступила горячая уборочная пора. Еще не закончился покос, а уж хлеба побелели. Колхозники так и жили в поле с зари до зари: косили траву, сушили сено, возили, метали стога… А там уже и жнейки застрекотали, замахали крыльями и комбайны вышли на широкие поля. Тоню и Дроздиху на горячее время вызвали из табора и отправили в поле. Тетка Прасковья часть Тониных коров приняла на себя, а часть разделила среди оставшихся доярок. Но и тем, кто остался, уже не было привольных часов: ни почитать, ни подремать на солнышке, ни побегать по лесу… Подоили коров — и беги на ближайшие лесные делянки, где еще не убрано сено, помогай ворошить, помогай сгребать. Толстая тетка Аграфена очень уставала. Она обливалась потом от зноя, но все поднимала и поднимала на граблях большие охапки сена. — А ты помаленьку, помаленьку, — говорила ей тетка Таисья, — не жадничай, по силам бери. — Да что «не жадничай»! — возражала тётка Аграфена. — Вон какая погода стоит золотая — тут-то и ухватить сенцо! Охала потихоньку и Прасковья Филипповна — трудно ей было чуть не бегом бегать на пастбище, а оттуда — на покос, а с покоса — опять на пастбище… — Года мои ушли, года ушли, — повторяла она, утирая фартуком белое, никогда не загорающее лицо, — силы не те… И сна маловато. — И бледные глаза ее смотрели жалобно из- под слипшихся от влаги и торчащих стрелками черных ресниц. Лишь Катерина улыбалась да напевала — у нее и силы хватало и сна ей хватало. Ее округлые, почерневшие от загара руки легко управлялись с работой. Только лицо немножко осунулось, стали заметнее скулы да как будто светлее и шире стали глаза. Погода стояла счастливая для уборки — солнечная, жаркая. Сено не залежалось — убрали. Загребли последний укос на лесной поляне, сложили последние скирдушки. — Вот и передохнем! — сказала Таисья. — Свое дело сделали… — Ох, чуть душа с телом не рассталась! — облегченно вздохнула Аграфена. — Сейчас брякнулась бы под кустики заснула бы на три дня!.. — Подожди засыпать, — ответила ей Прасковья Филипповна, — может, завтра за жнейкой вязать пойдем, пшеница тут недалеко. Вот поглядишь, сегодня кто-нибудь из бригадиров с нарядом прибежит… Катерина шла сзади всех с граблями на плече и раздумчиво любовалась веселой солнечной зеленью леса. Кажется — все деревья зеленые, а если приглядеться, то ведь у каждого своя зелень. Катерина впервые сделала это открытие, и ей стало радостно, словно она получила подарок. У каждого — своя! У елки — своя, и у березы — своя. Осина тоже по-другому окрашена. А трава? И у травы свой цвет, да еще и не одинаковый-вон какой яркий, светлый на солнце, а в тени — густой, в синеву… Последняя фраза Прасковьи Филипповны о бригадире долетела до Катерины, и она сразу встрепенулась. Прибавив шагу, она догнала Прасковью Филипповну. — Тетка Прасковья, — живо сказала она, — а что нам ждать бригадира? Бригадиру-то, наверно, некогда, а мы же сами можем дойти до пшеницы, посмотреть. А вдруг там уже работать начали? Сразу и подсобим! — Ох, батюшки! — простонала Аграфена. — Эта девка нас замотает совсем! Да ты хоть отдохни, подожди, когда позовут, сама-то не бросайся! Ну, уж и правда — беспокойный ты, Катерина, человек! — Страсть беспокойный… — негромко подтвердила тетка Таисья. Катерина засмеялась: ну вот, теперь все на нее напали! — Ну что ж, у тебя ноги резвые, — сказала, подумав, Прасковья Филипповна, — добеги до пшеницы. Придешь — скажешь. А мы пока в табор побредем. Катерина сунула Аграфене свои грабли и, свернув с тропки, побежала прямиком через лес к полю. Светло-жёлтый простор пшеничного поля ослепил Катерину. Желтая пшеница, синее небо над ней, золотые волны ветра, клонящего колосья… — Ах, хорошо! — вздохнула Катерина. — Хорошо, хорошо жить на земле! Ей и в голову не пришло прикинуть — каково будет убрать такое-то поле? При ее счастливом характере всякая работа шла у нее как праздник. Катерина из-под руки оглядела поле — никого! Значит, не начинали ещё. Она сорвала в сухой меже несколько длинных стеблей цветущей розовой повилики, сделала венок и надела на голову. Хорошо! Светлое небо сияет над головой, где-то поет малиновка… Вдруг далекое рокотанье трактора донеслось до нее. Катерина пригляделась. Из-за дальнего склона показался комбайн. Его полотнища светились на солнце. Катерина отпрянула в лес и, стоя за широкой елкой, не спускала глаз с комбайна, идущего по полю. Вот он ближе и ближе. Вот уж и виден человек, стоящий у высокого штурвала… Сережка Рублев! Приехал работать, значит. Катерина стояла за елкой до тех пор, пока комбайн не повернул обратно и не скрылся в желтом разливе поля. Катерина медленно отправилась в табор. На пшеницу спешить нечего. Вместо жатки пришел комбайн, а комбайну их помощь не нужна. Почему она не побежала навстречу, почему не крикнула штурвальному: «Здравствуй! Я здесь!» Как бы он обрадовался! Сколько бы веселых слов они сказали друг другу! Но Катерина только прислонила горячую щеку к шелковистой коре березы, постояла немножко, слушая, как бьется сердце, и тихонько вернулась в табор. Постепенно уходил август. Спадала горячка в полях. Огромную долю полевых работ приняли на себя машины. Тоня и Дроздиха снова вернулись в табор. А однажды, возвратясь из деревни с пустыми бидонами, Прасковья Филипповна привезла гостей. Первым слез с телеги дед Антон, в голубой выцветшей рубахе, в рыжем картузе, сдвинутом на глаза. За ним осторожно, чтобы не запачкаться дегтем о втулку, соскочила маленькая загорелая, крепкая, как грибок, Анка Волнухина. Доярки тотчас собрались вокруг них. — Что такое? — спросила Тоня. — Случилось что-нибудь? — Вот уж сразу и случилось! — ответил дед Антон. — Уж и в гости нельзя приехать! Должен я за своим хозяйством смотреть или не должен? А что ж так удивились? — Да вроде недавно был… Вот и удивились. — Да мало ли, что был. А вот теперь особое дело есть — и опять приехал. — Что это, дед, в гости едешь, а рубаху линючую надел! — смеясь, сказала Аграфена. — Что ж, тебе бабка Анна и рубахи получше не нашла? — А может, нету… — заметила Таисья. — Какое там «нету»! — закричала Тоня. — Как добро сушить начнет бабка Анна, так все загородки увешает — и свои и соседские! Нет у них, как же! — Голова, а на что мне новую рубаху? — возразил дед Антон. — Тут в старой и то от баб отбою нет, а если наряжусь, тогда куда ж мне от них деться? — Ох ты, старый! «Отбою нет»! Да кому ты нужен!.. Пока доярки балагурили с дедом Антоном, две подружки — Катерина и Анка Волнухина, — схватившись за руки и радостно смеясь, глядели друг на друга, будто век не видались. — Да как же это ты собралась? — повторяла Катерина. — Вот умница! Вот молодец! — Да так вот и собралась! — отвечала Анка. — Да если правду говорить, может и не собралась бы, если бы не дед Антон. — А ты ночуешь у нас? — спросила Катерина. — Ночуй, Анка! Вечером коров пойдем вместе доить! Поужинаешь с нами, а? — Да, видно, уж ночую! — засмеялась Анка. — А может, еще и не одну ночь… Вот посмотрим, как вы с дедом Антоном договоритесь. Катерина посмотрела на нее долгим взглядом. О чем ей с дедом Антоном договариваться? — Ну, скажи, Анка, как следует, чтобы я поняла! Анка затрясла головой так, что даже сережки с красными камешками закачались в ее ушах: — Дед Антон болтать не велел. Когда надо, сам скажет! Дед Антон проверил график удоев, потолковал с теткой Прасковьей, а вечером пошел с доярками на пастбище. Там они с пастухом уселись на упавшей сухостоине, закурили. Разговоров и тут хватило: где пасет, как пасет? — Пастух ты, Николай Иваныч, хороший, — сказал дед Антон, — но вот, голова, пастбище у нас не так устроено. Не по плану. Где вздумаешь, там и пасешь. А на будущий год мы не так сделаем. Все пастбища на загоны разделим — вот и будем все лето из загона в загон перегонять. Пока до последнего загона дойдем, глядь — в первом-то опять трава отросла. У Малининой так заведено — ну хвалит! — Так что ж, — согласился Николай Иваныч, — тогда бы и мне без заботы, и коровы все лето сыты…. Дед Антон разговаривал с пастухом, курил самосад, а сам, щуря свои зоркие голубые глаза, неотступно следил за доярками. Сидел от них как будто далеко, на бугре под кустиками, но все видел. Видел, как Тоня гонялась с бадейкой за своими коровами, и как спокойно подходила к коровам Аграфена, и как медленно доила своих коров Таисья… Но когда увидел, как обступили коровы Катерину и как они лизали ее, усмехнулся: — Ты гляди-ка на них! Скотину ведь тоже не обманешь! Нет, не обманешь! — Но тут же и задумался. — Да-а… Задача! Николай Иваныч молчал, ожидая, что дед Антон объяснит, какая у него задача. Но, видя, что старик только покряхтывает, а ничего не объясняет, спросил сам: — Кто ж тебе такую задачу задал, Савельич? Что кряхтишь? Видно, решить не можешь? — Да вот как тут решить, домовой ее возьми! — проговорил дед Антон. — Сплановал я одно дело, а теперь не знаю, хорошо ли… Ведь лучшую доярку приходится снимать! — Катерину? Что так? — живо спросил Николай Иваныч. — Ай проштрафилась? — Да какой там проштрафилась! — возразил дед Антона — Не проштрафилась… наоборот, можно сказать — даже отличилась. Но вот решили мы ее на другую работу взять. Николай Иваныч покачал головой: — Ну, не знаю… Тут еще, пожалуй, с Прасковьей Филипповной тебе крупно поговорить придется. — Вот то-то и боюсь… А как хочешь — в этом деле без Катерины не обойтись. В телятник хочу ее поставить. Попробуем по-новому телят воспитывать. А на такое дело кого ж поставишь? Кроме нее, некого. Тут человек нужен решительный. И человек нужен беспокойный, чтоб над этим делом дрожал и болел. И человек нужен грамотный. Обязательно грамотный и политически сознательный, понимаешь ты? — О-о… — протянул Николай Иваныч. — А Марфу-то Тихоновну куда же? — Тут же будет. Катерине самых маленьких, молочников, дадим. А ей старших. Ведь у нас самое ответственное — это молочников до трехмесячного возраста довести. А там уже не страшно. Николай Иваныч усмехнулся в свою русую раздвоенную бороду: — Ох, Савельич! Много скандалу примешь! — Да уж не без этого! — весело согласился дед Антон. — А что же сделаешь? Раз надо, значит надо. А брань-то — она что ж? Брань на вороту не виснет… Тихо ложились зеленые сумерки на лесную поляну. Закрывались на ночь высокие желтые купальницы в кустах. Оранжевые отсветы зари уходили все выше к вершинам деревьев и, словно запутавшись в густых ветках, тлели там и догорали… Доярки одна за другой отпускали коров. — Эй, деды! — закричала Тоня. — Слезайте с бугра — домой пора! — И пошла вперед, затянув какую-то пронзительную песню. По дороге домой доярки шли все вместе, окружив деда Антона, и тут дед Антон, словно собираясь нырнуть в омут, набрал воздуху и объявил: — А я Катерине подмену привез! — И кивнул головой на Анку. — Ты что, дедушка Антон! — крикнула Катерина. — Какую подмену? Толстая Аграфена даже остановилась от изумления. А Тоня с кривой улыбкой поклонилась Катерине: — Дослужилась! — Эй! Эй! Прасковья! — вдруг закричала Аграфена Прасковье Филипповне, которая ехала впереди с молоком. — Остановись! Послушай, что делается-то! — Поезжай, поезжай! — махнул рукой дед Антон. — Чего останавливаться? Пожалуй, простоишь и молоко проквасишь! Доярки долго бушевали. Особенно Прасковья Филипповна. Что же это за дело? Только человек начнет себя на работе как следует показывать — его с работы срывают! И что же это за заведующий — своими руками молочную секцию разоряет! — Служи не служи — почет один! — вставила Тоня. — А Катерине наука — не выслуживайся! — Да за что такое Катерину-то снимаете? — нападала Аграфена. — Кому она там у вас не угодила? И большого труда стоило деду Антону объяснить, что не потому Катерину снимают, что она не угодила, а потому, что она в другом месте нужна. — Она коров-то набаловала, кто их теперь возьмет? — сказала Тоня. — С ними наплачешься! — Я возьму, — весело возразила Анка. — Потому и подмену раньше привез, — объяснил Дед Антон, — пусть до осени поживет с вами. А Катерина ее тем временем подучит, как какую корову доить да как с какой коровой обращаться. Пускай привыкнут к новой доярке. А как привыкнут, так Катерина и отойдет от них потихоньку. — А меня куда же, дедушка Антон? — скрывая волнение, негромко спросила Катерина. — Не иначе, как председателем сельсовета сделают! — засмеялась Тоня. — А то так прямо в академию куда-нибудь доярок учить!.. — А с тобой, Катерина, нам всерьез поговорить надо, — сказал дед Антон, не обращая внимания на Тонины слова. — Помнишь, я тебе сказал зимой, что одну думу думаю? Ну, так вот я ее и надумал. Если договоримся, значит будет, как я сказал. А не договоримся — все, как было, останется. Долго сидели на скамейке под березами дед Антон и Катерина. — Пойми, голова: когда новое дело начинаешь, надо его делать очень хорошо. Отлично даже делать надо. Чтобы народ увидел, что это новое дело — правильное, что вот так и делать должно. А если затеять новое дело да провалить — ну, народ сразу и отобьешь. Скажут: по-старому-то лучше было. А словами никого не убедишь. Кого ж убедишь, если на словах будет одно, а на деле другое? На Марфу Тихоновну нам рассчитывать не приходится, сама знаешь. А вопрос этот — политической важности. Ведь ты ж у нас комсомолка, все это понимать должна! Катерина молча слушала, тихо перебирая кончик перекинутой через плечо косы. Дед Антон говорил, убеждал, а у нее перед глазами стояла высокая фигура Марфы Тихоновны, ее непреклонный, гневный взгляд… Вот когда придется встать грудь с грудью, будто с врагом! Выдержит ли Катерина? Но тут же всплыло перед Катериной еще одно лицо — нежное розовое лицо с темными, как вишенки, глазами. «Бабушка сердилась… Потом плакала. Из-за того, что я доклад буду делать…» «Ну, а ты что? Отказалась?» «Нет, сегодня на сбор иду. Что ты! Как же мне отказаться? Я же пионерка!..» Откуда-то издалека, из рощи, над поляной, заросшей нарядной травой иван-да-марьи, прошел еще один человек — с усмешливым взглядом, с бровями на разлет… «Сражайся, Катерина, правда на твоей стороне!» Сказать-то сказал, но простит ли он Катерине гнев и огорченье своей матери? Катерина подавила вздох. Если поймет — простит. А не поймет, то о чем разговор? Если люди не понимают друг друга, пусть идут по разным дорогам. Вместе им счастья все равно не будет. Последние лучи заката падали на крышу табора. Пышным золотом сияла солома на крыше, ярко рдела кирпичная труба, отбрасывая лиловую тень. Не освещенная солнцем стена казалась совсем сиреневой, и только в одном стекле раскрытого окна дрожал огненный оранжевый блик. И вдруг все померкло — бледное лиловое небо, желтая солома, серые стены, пригасшая зелень травы и деревьев. Солнце село. Все гуще и гуще тьма, все более смутны очертания лесных вершин. В бараке засветился огонек — желтый огонек среди зеленого сумрака. — Ладно, дедушка Антон, — сказала Катерина, — раз надо, значит надо. Но ты же мне поможешь? — Ну а как же, голова! — живо ответил дед Антон. — Все помогать будем! И Василий Степаныч. И Петр Васильич — я с ним говорил. Тот, как услышал, что мы задумали, даже помолодел. И, вишь, про тебя что сказал! «Я, — говорит, — в ней не ошибся!» abu abu abu abu Выскочила из табора Анка, подсела к Катерине, обняла ее: — Ну что, договорились? Катерина кивнула головой: — Да. Чистый месяц засквозил среди вершин. Дед Антон ушел ужинать. А подруги еще долго сидели, обнявшись, на лавочке, смеялись, шептались и что-то без конца рассказывали друг другу… Катерина берется за дела Липа первая подала весть о том, что осень уже бродит по лесу. А вскоре и тонкая березка, стоявшая у табора, сверху донизу засветилась желтизной — маленькие желтые листочки засквозили среди зелени. С первыми заморозками Катерина ушла из табора. Дед Антон передал с Прасковьей Филипповной, чтобы шла Катерина домой, принимать новую должность. В этот день она сходила последний раз на полдни, перецеловала всех своих коров и еще раз наказала Анке: — Смотри не обижай их! Если какая капризничает, не поленись — уважь. Они тебя отблагодарят за это, сама увидишь. Ты их лаской, а они тебя — молоком. — Ну вот еще, Катерина! — Анка даже обиделась немножко. — Сроду я со скотиной не грубила. А тем более в таком деле. Разве я своей выгоды не понимаю? «Выгоды»! — с легким огорчением подумала Катерина. — А как будто если не выгода, то и приласкать скотину нельзя!» Не скрывая грусти, Катерина уложила в чемоданчик свои книжки, косынки, фартуки, попрощалась с доярками и ушла. — Не надолго! — сказала провожавшая ее Анка. — Скоро и мы со всем стадом припожалуем… И, словно стыдясь, что березы и елки услышат ее, Анка наклонилась к самому уху Катерины: — Сережку увидишь — кланяйся! — Поклонюсь, — кивнула Катерина, заливаясь непрошенным румянцем, — если увижу. Нарядный, задумчивый стоял по сторонам тронутый красками осени лес. Холодный ветер прошел по вершинам. Зашумели березы и осины протяжным шумом, полетели желтые и оранжевые листья на еще яркую зелень травы. Ах, красиво в лесу! Любовался бы с утра до вечера на эту красоту! Но… надо уходить. Надо начинать новое дело. До самого дома не оставляла Катерину грусть. Но когда поднялась на родную горку к Выселкам, когда увидела знакомые очертания крыш и верхушки берез у своего двора, сердцу вдруг стало легче. И, взойдя на свое скрипучее крылечко, Катерина уже с улыбкой отворила дверь в избу. — Кто дома? Как живы? — весело окликнула она входя. Из горницы навстречу ей поспешила бабушка. Все ее морщины светились радостью: — Совсем? Ох, пора, пора! Как в доме-то без твоего голоса скучно!.. Я уже тут ходила к деду Антону, ругала его — куда на все лето загнал девку! — Так уж и ругала? — засмеялась Катерина. — Ну, видно и пробрала же ты его — сразу за мной прислал! Теплый, с детства привычный запах родной избы, пестрые дорожки на белом полу, разросшиеся на окнах «огоньки» и бегонии — все нравилось Катерине, все утешало и согревало ее сердце. Бабушка поставила самовар. Вскоре пришла с работы мать и, увидев Катерину, радостно улыбнулась. Расспросы, рассказы… Приветливо шумел самовар на столе, лампа под маленьким желтым абажуром освещала милые веселые лица матери и бабушки, мурлыкала кошка, ластясь у ног Катерины. Ну вот, не хотелось от коров уходить, а дома-то, дома как хорошо! В этот вечер, хоть и давно не была в деревне, Катерина не пошла гулять. — Вот и правильно. Выспись, отдохни, — сказала бабушка. — Да соберись с мыслями, — добавила мать, — обдумай все хорошенько, чтобы дело свое не провалить. — И добавила вполголоса, чтобы не слыхала бабушка: — А тут Марфа Рублева по деревне звонит, что ты на ее Сергея поглядываешь. «Ну уж пусть, — говорит, — и не поглядывает, Сергей не дурак — на что ему такая жена скандальная? Мы, — говорит, — тихую, хорошую девушку найдем». — А Сергей что? — Ну, будто и Сергей то же… Так что уж ты смотри — подальше. — Да, — согласилась Катерина, — ладно. И отправилась спать в сени, где стояла ее кровать под пестрым ситцевым пологом. Холодная, безмолвная ночь стояла за стенами, и Катерина знала, что тут же, за стеной, дремлют старые березы и что блестящие большие звезды висят над крышей… Хорошо дома! abu Далеко, в большой деревне, тоненько, на каких-то особенно нежных серебристых нотах, прозвенела гармонь… Прозвенела, позвала… Катерина быстро откинула одеяло, приподнялась, прислушалась. Острый холодок охватил ее плечи и руки, но она не чувствовала… Словно замерло все до рассвета. Дверь не стукнет, не вспыхнет огонь… И вдруг незнакомая, никогда еще не испытанная печаль наполнила сердце Катерины. «Все это надо забыть, — сказала она себе самой, — с этим человеком у нас разные дороги… Спать! Спать!» Но долго еще раздумчиво и зазывно жаловалась на той стороне оврага Сергеева гармонь: …Словно ищет в потемках кого-то И не может никак отыскать… И долго лежала Катерина, не смыкая глаз, под своим пестрым пологом. Будто и не было ничего, а что же потеряно?.. Осенью ночи длинные и не скоро просыпается на востоке заря… abu Утром Катерина поспешила к деду Антону. Скотину только что выгнали. Выгоняли уже не рано, после того, как солнце сгонит иней с травы. Деда Антона она нашла на новой стройке. Около старого скотного двора, по ту сторону пруда, уже стоял невысокий длинный сруб. Гладко оструганные желтоватые бревна тепло светились под солнцем, и четкий весенний звон топоров веселил деревенскую тишину. Дед Антон, увидев Катерину, зашагал к ней по хрустящим стружкам. — А, голова, явилась? — закричал он. — Явилась! — ответила Катерина. — По вашему приказанию!.. Я гляжу, дедушка Антон, из деревни просто отлучиться нельзя, — смеясь, продолжала Катерина: — не успеешь отойти, а уж тут хоромы стоят! — Э! Это еще что! — самодовольно улыбнулся дед Антон. — Вот подожди еще, окна вставим, полы настелем, крышу — под дранку! А фундамент какой, видишь? — Да как не видеть! Гляжу — где-то вы с Василием Степанычем кирпичу раздобыли? На завод ездили? — А что ж нам, долго? Мы, если надо, чего хошь раздобудем! С нами, брат, спорить не связывайся. — А я, дедушка Антон, — лукаво сказала Катерина, — шла да думала, что уж в новом телятнике буду телят принимать… а тут еще только одни стены! Дед Антон омрачился: — Да, запоздали. Плотники нас задержали, домовой их возьми! Плотников-то сейчас поди-ка найди! И тут строят и там строят… Подзапоздали, что говорить. К Новому году, пожалуй, готов будет. Не раньше. Дранку-то, ведь ее еще надрать надо! Автопоилки установить… — Неужели автопоилки сделаете? — А что ж такого? И автоматическую подачу корма сделаем. Все как следует! Катерина улыбнулась: ну не двор, а просто дворец будет! abu abu abu abu abu abu abu abu — А где же мне сейчас-то обосноваться, дедушка Антон? — спросила она помолчав. — А пока в старом, в маленьком телятнике. В том, который пустой совсем. Там и командуй. Только он уж много лет заброшенный стоит, в порядок его приводить придется. — Ну что ж, приведем. Дед Антон решил назначить Катерине штук десять стельных коров — пусть принимает новорожденных телят и растит их, как растит их зоотехник Штейман в Караваеве, как растит их Малинина в колхозе «Двенадцатая годовщина Октября». Всех-то сразу давать страшновато, надо сначала на нескольких попробовать… — Только, дедушка Антон, как? На мою полную ответственность, — спросила Катерина, — чтобы никто не вмешивался? — На полную твою ответственность, — твердо сказал дед Антон, — вся власть твоя. Катерина прошла на скотный двор, осмотрела телятник: старые стены с выбившейся паклей, щелястые рамы, тусклые стекла, составленные из половинок… Постояла, подумала и пошла искать секретаря комсомольской организации Сашу Кондратова. Саша работал на молотилке. Тут же работали и другие комсомольцы их колхоза: кто вертел веялку, кто возил снопы. «Ребят нужно позвать. Как хочешь — одной ничего не сделать, — подумала Катерина. — Но не с работы же людей снимать!» И вдруг веселая мысль появилась у нее: а Настя Рублева, а ребятишки? Тут же, на улице, ей встретились трое маленькая кудрявая Оля Нилова, Дуня Волнухина и белесая, безбровая Надя Черенкова. — Девчата! Девчата, а я вас ищу! — закричала Катерина. — Вы куда собрались? — А мы с поля, — весело ответила бойкая Дуня Волнухина, — колоски сбирали. Да там почти нет ничего! — А хотите мне помочь? — деловым тоном спросила Катерина. — Помощь нужна. Девочки переглянулись. — А что, Катерина? — Да вот надо телятник в порядок привести. Помогите, девчонки! — Давай! — живо ответила Дуня. — Чего делать? — Да что ж делать? Чистоту навести надо. Вымыть, вычистить. Мы с Дуней сейчас метлы возьмем. А ты, Оля, и ты, Надя, бегите еще кого из ребят позовите. Настю Рублеву не забудьте, она же телятница!.. Катерина охнула и рассмеялась, когда увидела целую армию ребятишек, нагрянувшую к ней в телятник. Ребята постарше — такие, как Володя Нилов — были заняты на работе и к Катерине прийти не могли; они возили снопы, отгребали солому из-под молотилки… Зато прибежали такие, которые ещё и в школе не бывали. Вместе с Надей Черенковой увязались ее братишки — Павлик и Шурка, белоголовые, румяные, как помидоры. Пришел Леня Клинов, а за ним сестренка Галька, покрытая большим клетчатым платком и с босыми ногами. Откуда-то взялся внучек Прасковьи Филипповны Ленька, в синих штанах, в красной рубашке, с пирогом в руке… — Ну что я с вами буду делать, а? — спросила Катерина. — Ну куда вас девать? Ребятишки глядели на нее, смущенно улыбаясь и переглядываясь. — Куда хочешь! — за всех ответила Дуня, весело пожав плечами. Катерина, сдерживая смех, принялась командовать своим отрядом. Самых маленьких послала собирать мусор вокруг телятника: камни, железки, сучья. Что найдут, пусть кладут в кучку, а то мало ли что — выйдет теленок, наткнется на сук или попортит ножку о камень… Леня Клинов и Надя Черенкова взяли ведра и пошли на пруд за водой, Дуня побежала за мочалкой, Настя Рублева принялась протирать стекла маленьких квадратных окошек. А Петруша Солонцов, коренастый расторопный парнишка, и черноглазый худенький Минька Бушуев, и сама Катерина взялись за метлу, за вилы и принялись чистить и выметать пол. Пыль, остатки сухого навоза и соломы — все взвилось вихрем в заброшенном, старом телятнике. Вскоре появилась и вода, зашлепали мочалки, острый заступ принялся отскребать многолетнюю грязь с дощатого пола. Говор, смех, оживленье — будто невесть какое развлечение и удовольствие придумала для ребят Катерина! Когда девочки принялись мыть пол, ребята, сменяя друг друга, то и дело, гремя ведрами, бегали к пруду — очень много понадобилось воды. — Там Паша-телятница пришла! — сообщил Леня Клинов, примчавшийся с пруда с полным ведром. — Вон стоит да заглядывает. — А мне сказала: «Что это вы, сдурели?» — сказал появившийся вслед за ним Минька Бушуев. И, поставив ведро, раскрасневшийся, с кепкой на затылке, рассказал: — Я говорю: «Почему это мы сдурели?» А она говорит: «Сдурели потому, что пол в телятнике моете». А потом говорит: «Может, вы телятам еще и коврики постелите?» — А пусть говорит! — сказала Катерина, изо всех сил отскребая заступом грязь с досок. — А вы поменьше слушайте. Катерина и сама давно уже заметила, как мимо открытой двери телятника мелькает синяя кофточка рябой Паши. Ну, да пускай ходят, пускай смеются, не им отвечать за Катеринину работу. Еще и солнце не поднялось к полудню, еще и колокол в колхозе не звонил на обед, а в телятнике уже все было вымыто и вычищено, и Катерина отпустила на отдых свою веселую бригаду. Оставшись в телятнике одна, она снова озабоченно огляделась. Ярко поблескивало солнце сквозь промытые окошки, желтые круглые зайчики дрожали на вымытом полу… Но разве это все? Осталось еще многое, что с ребятишками не сделаешь. Окна надо промазать, стены законопатить, побелить надо… «Придется все-таки идти к Саше Кондратову, надо ребят на помощь звать». Трудно было комсомольцам урвать время — только вечером да в обеденный перерыв. Но пришли, не замедлили. После обеда сладко тянуло прилечь на часок — ночь для молодежи и осенью коротка. Пока посидишь вечером в избе-читальне, а потом походишь с песнями по улицам, да попляшешь, да постоишь с кем-нибудь у двора, глядишь — и вторые петухи поют… Однако пообедали наспех и, прежде чем позовут на молотьбу, пошли говорливой и пестрой гурьбой в Катеринин телятник. — Катерина, — сказала со смехом тоненькая белокурая Нина Клинова, — а ведь и правду говорят, что ты беспокойный человек: вот нам и то отдохнуть не даешь! — Рано отдыха запросили, — тоже смеясь, ответила Катерина. — Вот состаритесь — и отдохнете тогда! Саша Кондратов деловито осмотрел стены телятника. — Самое главное, Саша, чтобы сквозняка не было, — повторяла ему Катерина. — Сквозняк и сырость хуже всего для теленка! Хуже всего! abu — Шпаклевать надо, — сказал Саша, — а где пакли взять? Кабы льняные очесы были… — Какие же очесы? — задумалась Катерина. — Еще лен на корню. — А если мхом? — предложил Ваня Бычков. — Пойдем в лес да надерем моху! Ребятишек позову!.. — Глядите-ка, — засмеялась Клаша Солонцова, — а у нашего Вани голова все-таки варит! — Ванечка, дружок! — обрадовалась Катерина. — Вот догадался хорошо! Мы тебе, Саша, сколько хочешь моху надерем. Клаша! Нина! Федюнь! Ну, сбегаем в лес? — А если на работу зазвонят? — осторожно спросила Клаша. — А вдруг опоздаем? Мне тогда от отца влетит. Мне опаздывать никак нельзя — бригадирова дочь!.. — Вот еще! — возразила Нина. — А лес-то вот он — за двором! Побежали! Звонок услышим — вернемся!.. Не сразу, не вдруг, а телятник утеплили. Пазы законопатили мохом, а снаружи стены защитили свежей соломой. Окошки тщательно промазали, чтобы не дуло. — Белить будешь — нас позови, — попросила Нина Клинова, — я обязательно приду! — И меня зови, — сказал Ваня, — так и быть, послужу маляром. Но Катерина никого не стала звать. Ребята и так целый день на работе, а тут такое дело, что и одной справиться можно. В воскресенье, с самого утра, Катерина надела большой брезентовый фартук, повязалась старым платком по самые глаза, заботливо спрятав под платок косу. — Ба! — удивилась бабушка. — Это куда ж нарядилась? На какое гулянье? — Наверно, со мной на молотилку, — сказала мать, тоже укутываясь платком, чтобы не набилась пелева в волосы. — В телятник, — односложно ответила Катерина. Мать промолчала, а бабушка немножко обиделась: — Опять в телятник! Что тебе, за телятник-то трудодни, что ли, пишут? Люди сейчас все стремятся заработать, работа на молотьбе выгодная, а ты все со своим телятником… Разве можно так-то? — Не можно, бабушка, а нужно, — мягко возразила Катерина. И, слегка обняв за плечи маленькую сухую старушку, смеясь, сказала: — А трудодни я еще наверстаю! Вот как закончу с телятником да как выйду завтра на работу — только пыль до неба полетит! Катерина белила телятник и напевала вполголоса. Белые брызги извести летели дождем, падали ей на лицо и на голову. Помещение телятника светлело и хорошело на глазах. — Ай, Катерина! — вдруг услышала она знакомый тоненький голос. — Стекла-то опять все забрызгала! А я их протирала-протирала! Настя с улыбкой заглядывала в открытую дверь. Катерина обрадовалась ей — она любила и как-то даже уважала эту маленькую, но с большим характером девчушку. abu — Ничего, ничего, — ответила Катерина. — А мы их сейчас снова протрем, еще светлее будут. Уйди, а то я тебя забрызгаю!.. Вот прибежала кстати, — продолжала Катерина. — А я все хочу тебя спросить: сделала ты тогда доклад на сборе или нет? — А конечно, сделала! — весело ответила Настя. — Ну, и что? Как? Ребята заинтересовались? — Очень даже! Сразу семь человек в наш кружок записались!.. abu abu abu abu abu Вдруг Настя прервала рассказ и, делая какие-то знаки, юркнула с порога в телятник. — Петр Васильич идет! — шепнула она. Катерина торопливо изнанкой фартука начала вытирать лицо. — Стерла? — испуганно, раскрыв глаза, опросила она у Насти. — Все стерла? Настя хихикнула, зажимая руками рот: — Ой, нет! Еще больше размазала! Петр Васильич вошел, молча кивнул Катерине и внимательно оглядел телятник. Катерина ждала, что он скажет. — Вы серьезно хотите взяться за холодное воспитание? — спросил Петр Васильич. — А как же? — удивленно ответила Катерина. — Конечно, серьезно! — А выдержите? Суровые глаза ветврача глядели испытующе. Катерина спокойно выдержала его взгляд. — А почему я не выдержу? — Петр Васильич пожал плечами: — Не думаю, чтобы вам легко было работать с Марфой Тихоновной. А ведь она все-таки бригадир. Катерина улыбнулась, блеснув ровными зубами, которые казались еще белее на загорелом лице: — Ну и что ж, что бригадир! А в моей секции я хозяйка. Я! Понимаете? Петр Васильич вдруг улыбнулся, и Катерине подумалось: как улыбка красит некоторых людей! А Петр Васильич в эту минуту в первый раз по-настоящему поверил, что у него есть сильный союзник и что теперь и он может смелее работать, шире применять свои знания, свой опыт. Он вдруг увидел, что закостеневшие порядки старой телятницы, с которыми он так долго и так напрасно боролся, наконец пошатнулись. И Петр Васильич даже вздрогнул внутренне от живого и радостного интереса к работе, которая теперь начинается. — Примите меня в союзники, — сказал Петр Васильич и протянул Катерине руку. Катерина, улыбаясь, пожала его руку своей вымазанной известью крепкой рукой. — Будем помогать друг другу, — продолжал Петр Васильич. — Как закончатся полевые работы, организуем зоотехнические занятия. Надо учиться. Обязательно надо учиться: и телятницам, и дояркам, и вам, и мне. Нельзя отставать от передовых людей нашей страны. Почему наш колхоз, наша ферма должны быть каким-то застойным уголком, где все может идти по течению — как при дедах было, так и теперь? Ведь люди ищут, добиваются, стараются поднять свое хозяйство, сделать его первоклассным, высокопродуктивным… А мы? Мы ведь тоже можем жить легче, лучше, богаче, красивее. Еще мало у нас любви к своей работе. Разве в том любовь, чтобы около теленка по ночам сидеть да ноги ему укутывать? Любовь в том, чтобы ему лучшие условия для жизни создать. А для того, чтобы их создать, их нужно знать. Нужно глядеть вокруг себя, а не делать себя и свой телятник центром мира! И никакие заслуги никому не дают на это право… Ну-ка, дайте я покрашу! Петр Васильич неожиданно выхватил из рук Катерины кисть и принялся белить потолок. Белый дождь поливал его сверху. — Что вы делаете? — закричала Катерина. — Дайте я сама! Но Петр Васильич яростно водил кистью и по потолку и по стенам, не обращая внимания на брызги. Катерина взглянула на Настю, Настя — на Катерину, и обе принялись хохотать над смешными, яростными и неумелыми ухватками ветеринарного врача. Катеринино царство В тот же вечер, как управилась с телятником, Катерина пошла посмотреть коров, поставленных на сухостой. Скотник, встретив ее в тамбуре, даже отпрянул немножко, и всегда сонные глаза его широко раскрылись: — Ты опять здесь? — Опять здесь, — ответила Катерина. — А ты в обморок не падай, а вот расскажи, чем коров кормишь. Скотник отвернулся и медленно направился к выходу. Катерина ухватила его за рукав: — Ты что это? Почему не отвечаешь? Скотник искоса смерил ее ленивым взглядом: — Что выписывают, тем и кормлю. Вон рацион на стенке висит. А ты что, инспектор теперь какой, что ли? Катерина подошла к стене, прочитала рацион. Рацион обильный, лучшие корма. Молодец дедушка Антон, и это не упустил из виду: кормить усиленно стельных коров. И минеральные вещества не забыл: мел, древесный уголь… — Степан! — окликнула Катерина скотника, стоявшего у ворот с недовольным видом, засунув руки в карманы. — А минеральные вещества примешиваешь? — Это какие такие минеральные вещества? — спросил он через плечо. — Ну, какие? Уголь, мел… — Так бы и говорила, что уголь. А то — «вещества»! — Так ты примешиваешь или нет? — На той неделе примешивал. — А на этой что же? — А на этой угля нет. Весь съели! — Степан вдруг отрывисто рассмеялся: — Надо угольницу для коров заводить! Катерина посмотрела на него гневными глазами: так бы вот схватила вилы да вилами бы его по спине! Но передохнула, сдержала гнев и объяснила, как могла спокойно: — Я от этих коров телят принимать буду. А мел и уголь нужны, чтобы теленок нормально развивался. А так как я хочу, чтобы мои телята были крепкие, то и требую, чтобы ты точно соблюдал рацион. Понимаешь, Степан? Степан взглянул на Катерину, и в сонных глазах его неожиданно отразились любопытство и удивление: — А неужто это на теленка влияет? — Конечно, влияет, Степан! Ну неужели бы я зря приставать к тебе стала? — Как увидел — идет, так сразу понял: покоя не будет! — проворчал Степан. abu Однако взял пустое ведро и пошел за углем. Катерина вошла в коровник. Коровы шумно жевали только что заданный клевер. Разномастные — и большие и маленькие, две-три с признаками породы, а остальные все простые, деревенские буренки. «Надо бы, надо уж нам коров заводить хороших», — подумала Катерина. И, вспомнив рассказ Насти, представила себе костромскую ферму — все одномастные, серебристо-серые, крупные, молочные. Как достигнуть этого? «Будем лучших телят подбирать. Ну что ж! И у Малининой не сразу такая-то ферма стала! Малинина сумела, а почему нам не суметь?» В конце сентября отелилась большая холмогорка Ласка. В эту ночь Катерина осталась ночевать в коровнике вместе с Дроздихой и с дояркой Аграфеной. Ласка была Аграфенина корова. Вечером прибежала на скотный Анка, вызвала Катерину за ворота и зашептала ей прямо в ухо: — Сережка велел на гулянье приходить. Он завтра в МТС уезжает! abu Катерина крепче затянула полушалок, накинутый на плечи, внимательно посмотрела в простодушные Анкины глаза и опустила ресницы. — А зачем мне идти? — сказала она как могла спокойно. — Не обязательно. На гулянье и без меня не скучно… — Но ведь он же меня за тобой послал! — горячо возразила Анка. — Сам послал! Ну что я, врать буду?! — А если послал, так мне и бежать надо? А ты ему скажи: она не может. Мы теленка ждем! — Ну что ж такого? Тут вон и тетка Аграфена и Дроздиха. И дед Антон придет. Что, без тебя не обойдутся? Ах, Катерина! Какой парень! Бели б он меня так-то позвал, да я бы двадцать километров по острым камням бежала к нему! Ну, да ведь что делать? Меня-то не зовет!.. Катерина, молча уткнувшись подбородком в полушалок, глядела на темную осеннюю улицу, на огоньки маленьких окон, мерцающих вдоль посада, на далекий, качающийся от ветра электрический фонарь, висящий на столбе около избы-читальни. Там уже поют гармони, там уже слышатся веселые голоса. Всю силу своей воли пришлось собрать Катерине, чтобы не схватить Анку за руку и не припуститься на тот конец деревни. Знакомые мотивы песен неудержимо звали и манили подхватить, запеть… abu abu abu abu — Нет, Анка, нет! Первого теленка принимаю сегодня. Не могу таким делом рисковать, нет, не могу! Простись за меня с Сережкой сама. Пожелай ему счастливого пути. На последней фразе голос Катерины сорвался и погас. — Не пойдешь? — Нет. — Ну, смотри! — пригрозила ей Анка. — Вот пойду да и отобью у тебя Сережку! — А чего отбивать, если не прибито? Анка, уже отбежав на несколько шагов, вернулась и обняла Катерину: — Если б я могла отбить, так и то никогда бы не сделала! — сказала она. — И не сделаю никогда! И побежала по дорожке мимо пруда, постукивая каблуками, маленькая, крепкая, — в красной шапочке подосиновый грибок. Катерина стояла и смотрела ей вслед. Рванул ветер, с большой старой ветлы слетела и пронеслась над головой целая стайка узеньких листьев. Катерина вздрогнула от холода и вернулась на скотный. Тускло горела лампочка под потолком. Сонно и тяжело дышала корова. Аграфена устроила постель на сене в пустом стойле. — Ложитесь, поспите, — сказала Наталья, — а мне все равно не спать. Когда понадобитесь — разбужу. И неизвестно, наяву это было или ранняя зорька наворожила такой веселый сон Катерине. Будто праздник на улице, будто играет гармонь около самых окон. Играет, рассыпается серебром… И подходит Сергей к окну и зовет тихонько: «Катерина! Катерина!» И Катерина видит его яркие глаза и темные брови вразлет… Радостно и тревожно Катерине, не знает, что ему ответить. «Твоя мать не любит меня, — шепчет она, — и для тебя я тоже нехороша. А зачем ты стоишь здесь?.. Ты же найдешь себе тихую, хорошую…» abu abu abu А гармонь звенит и заглушает ее голос. И сквозь мелкие, частые ее переборы слышится только ее имя: «Катерина! Катерина!..» Катерину тряхнули за плечо, и она проснулась. — Ну, крепко спишь! — сказала Наталья. — Раз пятнадцать тебе крикнула. Вставай, принимай прибыль! Несколько мгновений Катерина не могла различить, где сон, а где явь: гармонь еще играла за стеной, постепенно удаляясь. — Ишь, гулянку устроили возле скотного двора! — проворчала Наталья отходя. — Да еще к окошку кто-то совался… Места им нет! Катерина вскочила и побежала к корове. В маленькие окошки глядела холодная заря. Клетку с теленком перетащили в Катеринин телятник. Катерина густо настлала ему чистой соломы и сверху тоже прикрыла соломкой, как одеялом. Через минуту в телятник вошел дед Антон. — Уже управились? А я думаю, дай схожу взгляну, как тут дела. — Все хорошо, дедушка Антон! — еще сильно взволнованная, ответила Катерина. — Телочка! — Ну, в добрый час! Идите спать теперь. Аграфена зевнула: — И то пойду! — И вышла из телятника. Но Катерина все стояла у клетки и смотрела на маленького черного с белым теленка. — Племенная, дедушка Антон! — Это что за чудеса такие? — раздался вдруг голос Дроздихи. — На окне цветы какие-то… Наталья вошла с веткой пышного розовато-белого ночного левкоя. Тонким прохладным ароматом потянуло от густых лепестков. — Хм!.. — усмехнулся дед Антон. — Не иначе, у тебя, Наталья Гавриловна, какой-то ухажёр завелся. Цветы носит!.. — Да ты, знать, одурел, старый! — удивилась Дроздиха. — Да на что мне цветы? Куда мне их? — Ну, не тебе, так, значит, мне! — продолжал дед Антон. — Знать, влюбилась какая-нибудь… — Ох, старый кочедык! — засмеялась Дроздиха. — Ишь, что городит!.. Выдумал тоже: будут ему цветы дарить!.. — И вдруг, словно ее осенило, Дроздиха уставилась на Катерину: — Ба!.. Да это, видно, тебе!.. — Вот так! Проснулась! — закричал дед Антон. — Да неужто, голова, нам с тобой будут цветки подбрасывать? Эх, матушка, соображать надо! Катерина, чувствуя, как горячая кровь заливает ей лицо, взяла цветок. Она знала, откуда он: такие цветы растут только в палисаднике у Рублевых. Они до самых заморозков цветут у них за высокой загородкой. И, не в силах сдержать счастливую улыбку, сказала: — Дедушка Антон, надо нам из телятника уйти. Пусть телочка спит! И, когда вышли все в тамбур, напомнила: — Дедушка Антон, значит я в этом телятнике хозяйка. Ты помнишь это? — А кто же? Так и договорились. Хозяйка ты, и ответчик ты. — Ну, тогда так. Запиши, дедушка Антон, в наши правила: чтобы никто, кроме меня и кроме ночного сторожа, не входил в телятник, даже бригадир. Даже ты. Только ночной сторож может входить и я. Принимаешь? — Ну что ж, правильно! И в Караваеве так. — Да ведь я оттуда и вычитала. И чтобы посуда у меня была отдельная. И чтобы корма мне в тамбур подавали, а телят кормить буду только я. Принимаешь? — Принимаю. — Ну вот. И напиши это, дедушка Антон, в наши правила. Чтобы на ферме все об этом знали. — Обязательно напишу. Тусклая заря желтела на небе. По небу шли тяжелые, медленные облака. Кое-где еще сквозили чистые осенние звезды. — Ну, иди, голова, иди спи! — сказал дед Антон. — А уж мне идти не к чему — скоро доярки придут. abu abu abu Шел день за днем. Отшумела листва на деревьях. Улетели птицы. Скотину выгоняли поздно, пригоняли рано. А скоро и совсем поставили в стойла — заморозки начались по утрам. Телятница Паша, растапливая в большом телятнике печь, вздыхала и охала. — Ах, вы подумайте, вы подумайте только — ведь не топит Катерина-то! И от дров отказалась! — Хоть бы ты, Марфа Тихоновна, в это дело вмешалась, — сказала однажды молчаливая Надежда. — Ну что это, поморозит всех телят! Простудит, а куда их потом? Ты же все-таки бригадир! — Не мое дело. — с напускной беззаботностью ответила Марфа Тихоновна. — Читала, небось, правила? Никому не входить. Вот как! Ну и хорошо. Я и не войду. Зачем я пойду? Пускай одна в своем телятнике царствует. И спустя несколько минут с язвительной усмешкой добавила: — Зато и отвечать будет одна! А в Катеринином царстве пока все было тихо, чисто и весело. Восемь маленьких теляток стояло в клетках. Восемь голосов встречало ее, когда она приходила их кормить. Катерина и кормила их, и чистила, и обмывала, если запачкаются… Но когда стали выпадать заморозки, у Катерины затревожилось сердце. В один из холодных октябрьских дней, когда под дождем вздувались и плыли по лужам пузыри, Катерина зашла к деду Антону. Бабушка Анна сидела с газетой у окна перед накрытым столом и ждала деда обедать. abu Увидев Катерину, она отложила газету: — Что, Катюша? Все ли у тебя благополучно? — Все хорошо пока, бабушка Анна! — А, ну и в час добрый! А тут вот опять, вишь, что делают — изничтожают Корею-то! Ни совести, ни жалости… Ну есть же звери! — А у нас в Союзе как дела? Ты про новостройки, бабушка Анна, тоже читаешь? Бабушка Анна оживилась, подняла очки на лоб: — А как же? Ну, у нас в Союзе работа как в котле кипит: буровые вышки ставят, землю изучают, дороги прокладывают — это где канал должен пройти. А на канале, видишь, плотину выстроят… Уж не знаю, на сколько километров, только очень далеко вода разольется… А электричества будет сколько! Ведь, небось, везде электрических станций на каналах-то понаставят! Да, — мечтательно вздохнула Катерина, — большие работы. Есть где развернуться человеку. Знаешь, бабушка Анна, меня иногда прямо так и подзуживает: эх, поехать бы туда, подсобить бы людям! — Э! Катерина! — махнула рукой бабушка Анна. — Если каждый туда ринется, кому же дома работать?.. В избу вошел дед Антон, отряхнул мокрую шапку у порога. — А кто же это куда собирается? — спросил он, снимая пиджак. — Уж не ты ли, Катерина? — Я, дедушка Антон, — улыбнулась Катерина. — Вот как читаю я про новостройки, так даже сердце рвется — тоже как-то помочь хочется, поработать бы там! Дед Антон с усмешкой покачал головой: — Эко ты! А что ж, помогать разве только там можно? Помогать и дома можно. Вот, скажем, на заводах какие-нибудь мощные самосвалы делают для новостроек — помогают они или нет? Помогают. Железнодорожники везут груз на новостройки. Помогают они или нет? Помогают. На Алтае вот лес валят да сплавляют по Оби, гонят для новостроек — помогают? Помогают! Ну, а мы, колхозники? Мы хлеб даем. Мясо даем. Молоко даем. Кормим людей, которые на новостройках работают. Помогаем мы им или нет? Как скажешь, голова? Катерина смутилась, засмеялась. — Вот покажи настоящую работу на своем телятнике, сохрани всех, вырасти — пожалуйста, вот уж и ты помощник на новостройках! А как же, голова?.. Ну, как, живы твои-то? — Живы! — радостно ответила Катерина. — Как рыбки! Бабушка Анна, как только вошел дед Антон, сразу захлопотала, принялась накрывать на стол. — Садись, Катерина, с нами! Раздевайся, садись! — Нет, нет, спасибо! — застеснялась Катерина. — Я только вот к дедушке Антону. Дедушка Антон, попроси председателя на фланель денег выписать, надо бы телятам попонки сшить… Побаиваюсь мороза. — Вот вы с дедом-то выдумщики какие! — сказала бабушка Анна. — Теперь попонки вам понадобились. А истопили бы печку, когда холодно, вот тебе и все! — Нет, уж ты, голова, нас не сбивай, — возразил дед Антон. — Уж взялись за новое дело, так со старым его путать нечего. А мне председателю только слово сказать, расход невелик. Он об этом и сам знает. Он у нас человек неглупый. С ним сговориться просто, дело с двух слов понимает!.. А шить-то кто эти попонки будет? — Вот еще! — весело воскликнула Катерина. — Сами сошьем! Девчат позову, да за один вечер и сошьем! — Принеси и мне штуки две, — снисходительно сказала бабушка Анна. — Хоть и слепа стала, а сошью. — Спасибо вам! — сердечно поблагодарила Катерина и, веселая, несмотря на дождь и ветер, побежала домой. На другой же день, как поставили коров на зимовку, Петр Васильич проводил в избе-читальне первое зоотехническое занятие. Все работники молочной фермы, все конюхи, все овцеводы и куроводы явились на это занятие. Никого не пришлось уговаривать, только оповестили: так давно уже в повседневной работе, в неудачах, в заботах созрело у людей чувство необходимости учиться, понимать, знать. Первым пришел дед Антон и сел в переднем углу, во главе стола. Петр Васильич благодарно улыбнулся ему. Вслед за ним притащилась Наталья Дроздова. — Во! Глядите, а он уж тут! — удивилась она, увидев деда Антона. — Я думала: куда, старая, иду? На смех, что ли? А старик вперед меня пришел! Чего тебе учиться-то, старый кочедык? Нам с тобой в могилу пора! — А неученые-то и там, говорят, не нужны, — ответил дед Антон, расправляя усы. — В рай и то, говорят, теперь только ученых принимают… Собралась и вся молодежь колхоза, все комсомольцы пришли. Ни единого пустого места не осталось в избе-читальне. Не было только Марфы Тихоновны. — Подождем? — спросил Петр Васильич. — Да что ж она там? — раздались нетерпеливые голоса. — Послать надо за ней… Девчонки, сбегайте! Среди девочек-юннаток, тоже пришедших на занятие, сидела Настя Рублева. — Бабушка не придет, — сказала она, опуская ресницы, — она устала… Негромкий говор пошел по избе. Но Петр Васильич тут же попросил тишины и начал занятия. — А что, бабы, я гляжу, — прогудела тетка Таисья: — наш Петр Васильич совсем другой человек стал. Будто его живой водой спрыснули. Но ее тут же кто-то толкнул в бок и сказал, чтобы она помолчала да послушала, что Петр Васильич говорит. Тихо — в делах, в ласковых заботах, в песнях и неясных мечтах — проходили дни и вечера Катерины. В одной из книг лежал засохший цветок левкоя — желтый, прозрачный. Но Катерине казалось, что слабый аромат и прохлада звездной ночи все еще хранятся в его густых лепестках. Говорят, что человек — кузнец своего счастья. Но Катерине казалось, что она очень плохой кузнец — счастье прошло мимо рук, а она и попытки не сделала удержать его… Огорчала ее и Марфа Тихоновна: она попрежнему еле-еле отвечала на ее поклоны. — Смирится, смирится! — убеждала Катерину Анка. — Не век же молчать, ведь на одной работе работаете. А ты тоже на нее не сердись. Ну что — старуха ведь. Лишний раз поклониться — голова не отломится! — А я и не сержусь на нее, — отвечала Катерина, — я и никогда на нее не сердилась… Я ее даже как-то жалею. — Ну и помиритесь! Еще и дружбу заведете! — Да, я надеюсь… Но пришел час, и эти Катеринины надежды разбились, как волна о камень. Еще с вечера начало крепко примораживать. Полетел снег. Резные косматые снежинки, гонимые ветром, невесомо ложились на твердую землю. — Смотри, Катерина, — предостерегающе сказала бабушка, — мороз сегодня будет как следует. Выдержат твои-то? — Выдержат, — ответила Катерина, — привыкли уже. Да ведь у них и не так холодно — надышали. Но перед тем как лечь спать, она вышла на крыльцо, постояла… Морозно! Легла, а заснуть не могла. Первый осенний мороз… Повернулась на один бок, повернулась на другой… и встала. — Ты куда? — спросила мать. — Пойду телятам попонки надену, — ответила Катерина, торопливо одеваясь при свете побелевших окон, — а так что-то мне боязно… — Ох, нажила заботу! — вздохнула на печи бабушка. — И все сама себе… Ведь никто не просил! Катерина вышла на улицу. Все кругом смутно белело. Выпал снег. Катерина быстро зашагала к скотному, в большую деревню. Лишь подойдя к оврагу, она издали увидела в окошках своего телятника свет. «Что такое? — с тревогой подумала она. — Там ведь и проводки-то нет! Неужели я лампу оставила? С ума сойти!.. Или это мне чудится?» Катерина припустилась бегом. Поднимаясь к скотному, она убедилась, что свет в телятнике действительно горит. Катерина, задохнувшись, вошла в тамбур и рванула дверь. Дверь оказалась отпертой. В телятнике горела лампа и топилась печка. Дроздиха поправляла и подкладывала дрова. Возле нее, опершись на кочергу и глядя в огонь, стояла Марфа Тихоновна. — Что это? — задыхаясь от бега и от гнева, еле вымолвила Катерина. — Почему?.. Марфа Тихоновна и Дроздиха разом обернулись к ней. — Ну зачем же вы это делаете?! — закричала Катерина. И, не найдя больше слов, она решительно подошла к Дроздихе, отняла и отбросила из ее рук полено, которое та собиралась сунуть в печку. Быстро оглянувшись, она схватила бадейку, из которой поила телят, выбежала на улицу, зачерпнула в пруду воды и, вернувшись, выплеснула воду в разгоревшуюся печку. Зашипели, затрещали дрова, густой дым ринулся в трубу. И лишь теперь все трое посмотрели друг на друга. Первой опомнилась Наталья. — Вот так бешеная! — изумленно сказала она. — Во как командует! Марфа Тихоновна глядела на Катерину огненным взглядом. Но Катерина, сама рассерженная, твердо встретила этот взгляд. — Вы зачем же пришли сюда, Марфа Тихоновна? — сдерживаясь, чтобы не кричать, сказала Катерина. — Зачем вы сюда пришли, да еще и хозяйничаете? — А ты кого выгоняешь? — резко ответила Марфа Тихоновна. — Я кто здесь? Может, я уж и не бригадир в телятнике? — А мне все равно, кто вы. Есть правила, им и подчиняйтесь, — так же резко возразила Катерина. — За этих телят я отвечаю, а не вы. Зачем же вы мне мешаете? — И, захлопнув печку, холодно заявила: — Уходите, Марфа Тихоновна, здесь посторонним находиться воспрещается. Марфа Тихоновна, грозно блеснув глазами, повернулась и молча вышла. Дроздиха, подобрав оставшиеся поленья, поспешила за ней. Катерина плотно закрыла за ними дверь. Потрогала печку: нет, не нагрелась еще. И вдруг, не выдержав внутреннего напряжения, оперлась на телячью клетку и заплакала. В клетках то тут, то гам завозились телята. Один встал, отфыркиваясь спросонья. — Вот и теляток перебудили, — прошептала Катерина, утираясь концом платка. Катерина заботливо осмотрела стены — не выступила ли где сырость от внезапного тепла. Но она пришла вовремя: температура в телятнике была низкая — пять градусов ниже нуля. — Что делают! — всхлипнула Катерина от горя и негодования. — Вот проспала бы, и напустили бы мне сырости!.. А уж где сырость, там и болезни, разве я не знаю! Ну что им надо? Что им не терпится! Я вот деду Антону скажу! Еще раз взглянув на градусник, Катерина пошла в кладовку за попонками. Ночь холодает. Лучше одеть телят, будет спокойнее. — Как будто я без них не знаю, что телята озябнуть могут! — всхлипнув в последний раз, горько упрекнула она. Марфа Тихоновна забыла, что уже полночь на дворе. Она даже не взглянула в окно деда Антона — есть у него свет или нет, — но взошла на крыльцо и громко застучала в дверь. Бабушка Анна торопливо соскочила с лежанки и включила свет. Дед Антон высунул голову из-под одеяла: — Что там такое? И тотчас, встав с постели, принялся торопливо одеваться: если будят среди ноли, значит что-то на скотном случилось. Бабушка Анна впустила Марфу Тихоновну, с удивлением и тревогой поглядывая на нее. Марфа Тихоновна, бледная и гневная, поклонилась, войдя, и тут же обратилась к деду Антону: — Антон Савельич, ты мне скажи: я бригадир или нет? Или я и вправду посторонний человек в телятнике? Но если я посторонний человек, то за что же вы мне трудодни платите? И за что же вы меня на доску почета пишете? А если я бригадир, то как же смеет каждая девчонка, которая только вчера наш порог переступила, как она смеет меня из телятника выгонять? И что же ты за хозяин такой на скотном, если своих бригадиров так обижать позволяешь? Он слушал, покачивая головой, и недовольно крякал. — Ну, а чего кричать-то, голова? — наконец прервал он Марфу Тихоновну. — Сама же ты и виновата. Ну, а зачем тебя леший к ней в телятник понес? Чего ты там забыла? — Да ведь не могу же я спокойно смотреть, как телята гибнут! Это ты можешь, а я не могу! — снова закричала старуха. — Ведь мороз на улице, снег выпал! А они, такие-то маленькие, в нетопленом телятнике стоят!.. Это у тебя сердце каменное, а я не могу! Дед Антон живо взглянул на нее: — Ну, и что же ты? — Ну и что? Хотела печку истопить. Согреть их немножко!.. Дед Антон мгновенно вспылил: — А вот уж это тебя делать не просили! Выгнала тебя Катерина? Правильно сделала! Ты бригадир, а правила нарушаешь! Сказано — к молочникам никому, кроме телятницы, не входить, а ты зачем пошла? Да еще и печку топить задумала! Это что ж, мы — свое, а ты — свое? Лебедь в облака, а щука в воду? — Я не позволю, Антон Савельич, чтобы моих телят простужали! — Твоих телят? А ты что за помещица такая, что у тебя — целый двор собственных телят? Они и твои, и мои, и Катеринины, и каждого колхозника одинаково. Марфа Тихоновна отвернулась, не зная, что сказать. — Ну, и что ты прибегла, голова? — уже мягче продолжал дед Антон. — Что делить-то? Дело общее. Берем пример с хороших хозяйств, первый опыт делаем. А кто, по-настоящему, этот опыт-то делать должен был? Ты! А приходится это делать вон кому, девчонке! Но ты же хоть не мешай, а ведь ты еще и мешаешь! А все почему? Гордость тебя заела. Делай так, как ты прикажешь. Ан иногда мы находим нужным по-другому делать. Значит, подчиняться нужно. Хочешь управлять — умей подчиняться! А вот этого ты, голова, еще и не умеешь никак. — Что ж мне… значит, из телятника уходить? — помолчав, спросила Марфа Тихоновна. — Никуда тебе не уходить. У Катерины восемь телят, а у тебя пятьдесят с лишним. Что ж, тебе работы мало? Наступило неприятное молчанье. Но тут поспешила вступить в разговор бабушка Анна. — Вот и зима наступила, — мирным, добрососедским голосом сказала она, — сейчас бы снегу побольше… — И, словно никакого раздора не было, дружелюбно спросила: — Дров-то навозили, Тихоновна? — Маловато, — неохотно, но уже понизив голос, ответила Марфа Тихоновна, — еще возочков пять надо бы. — И у нас маловато… маловато… Прошу, прошу старика, да ведь разве допросишься? Все некогда да некогда… Капусты много ли нарубили? Постепенно крик перещёл в мирную беседу. Дед Антон, докурив цыгарку, откровенно зевнул. — Ох, что же это я? — спохватилась Марфа Тихоновна. — Уж ночь на дворе, а я сижу и людям спать не даю… Она встала и поспешно направилась к двери. — Ничего, ничего, что ж такого? — любезно возразила бабушка Анна, провожая ее. — Выспимся еще, ночь-то с нами! — Ах ты, скажи пожалуйста! — вздохнул дед Антон. — Уж вроде и не крупное новшество в жизнь проводим, а и сколько же разговоров, да криков, да волненья! Трудно, трудно тем, кто дорогу прокладывает, как той лошади в обозе, что впереди идет… — А ведь лошади-то соображают, — заметила бабушка Анна. — Идет, идет передом да устанет, а как устанет, так и свернет в сторону, другую вперед пропустит. Не пора ли и тебе, старик, так-то с дороги свернуть? — Вот ноги не будут ходить, тогда и сверну. — ответил дед Антон. И, снова улегшись, укрылся одеялом и тотчас захрапел. Еще задолго до праздника Октябрьской революции колхозники интересовались: — А как нынче праздник будем справлять? Председатель, прищурившись, поглядывал на них и отвечал уклончиво: — Посмотрим, сколько заработали. Может, еще и справлять-то будет не на что! Но свезли хлеб государству, посеяли озимые, засыпали семенные фонды, а в кладовой еще полным-полно. В этом году хорошо досталось на трудодни, и вопрос о празднике сам собой решился. Тяжкие ноябрьские тучи висели над деревней. Тусклые, серые стояли дни. Да и дня-то почти не было; утро еле-еле раскроется к полудню, а не успеешь пообедать, как уж и снова темно, уж и свет включай. Тяжелая грязь мешалась со снегом — ни осень, ни зима, самая глухая пора в году… А в деревне по избам кипело веселое предпраздничное оживление. Тетка Пелагея Груздева, да вдова Марья Хомутова, да бабушка Анна Шерабурова ставили пиво. Все они славились уменьем варить пиво, вот им и поручили это ответственное дело. Василий Степаныч распорядился, чтобы пива варили побольше, — уж праздновать так праздновать! А что ж скупиться? Не бедный колхоз, не на последнем месте в районе! Продавцу в кооперации приказали привезти хорошей колбасы, хороших селедок, хорошего вина и конфет хороших побольше. Хозяйки торопливо шили ребятам рубашки, а девушки осаждали портниху Ольгу Дмитриевну — каждой хотелось принарядиться на праздник. Анка Волнухина не нашла в своей кооперации подходящего материала и уехала за нарядами в Москву. — А ты о чем думаешь? — опросила у Катерины мать. — Или и гулять не собираешься? — А у меня же есть розовое, — ответила Катерина, подняв от книги глаза. — Выглажу, да и всё… Мать с задумчивой улыбкой покачала головой: — Ведь нужно же, чтобы дети так в родителей рождались! Вот и отца твоего бывало еле заставишь новую рубашку надеть! — Она смахнула светлую слезу и усмехнулась: — Делай как знаешь. Накануне Октябрьской с вечера завернул крепкий мороз. Грязь заковало так, что она звенела под копытом. И крупный снег, медленный и обильный, торжественно повис над деревней. Настя шла из школы. Ее подружка Дуня Волнухина подставляла теплые ладони, ловила снежинки и смотрела, как они тают. А Настя была задумчива. Падающий снег, такой бесшумный, красивый и какой-то праздничный, всегда навевал на нее неясные мечты. Недавно Настя прочла сказку о Снежной Королеве, и теперь она шла и приглядывалась к пушистым звездам: какая из них королева? И сама улыбалась своей такой детской мечте… В доме уже было все по-праздничному прибрано. На чисто промытом, еще влажном у порога полу ярко пестрели новые дорожки. В горнице на столе сверкала белая скатерть с желтой каймой. Мать, стоя у кухонного стола, готовила студень, из большого чугуна поднимался горячий вкусный запах. Настя уже собралась подсесть к матери, поглодать косточки из студня, как вдруг увидела стоящую в горнице на диване гармонь. Гармонь эта нарядно светилась резными планками и светлым перламутром басов. Настя обрадовалась: — А! Дядя Сергей пришел! Уже пришел! Мама, а где же он? — Да вот, не успел появиться, уж и увели его! — весело ответила мать. — Василий Степаныч прислал. Хочет доклад делать, так нашего дядю Сергея на совет позвал. — А он скоро придет? — Едва ли. Тут еще кузнец, дядя Михайла, приходил. Что-то у них там сеялка разладилась. Так уж, наверно, от Сусловых прямо в кузню его утащат. Что ж, человек грамотный, умелый. Такой человек всем нужен. — Ну что это такое! — надулась Настя. — «Всем нужен»! А как будто он нам не нужен! Так, пожалуй, завтра все люди за стол сядут, а он все будет по кузницам ходить. Хоть бы вечером-то дома посидел! Но дяди Сергея и вечером дома не было — помогал комсомольцам делать праздничную стенную газету. Настя все поджидала его, все поглядывала в окна. А потом оделась и сама побежала в избу-читальню. Ваня Бычков, увидя ее, закричал: — А ну, иди-ка, иди сюда! Вот сейчас нам еще новый материал будет: пионеры в борьбе за новое воспитание молодняка. Ну-ка, садись, пиши. Ребята за столом потеснились, освободили уголок. Ваня тотчас усадил Настю за стол, дал ей лист бумаги и перо: — Пиши. Только красиво пиши, чтоб за тобой не переписывать! Дядя Сергей, который в это время редактировал передовую, написанную Сашей Кондратовым, поглядел на Настю веселыми глазами: — Вот! Давно бы тебе прийти! — и, ни на кого не глядя, сказал: — А статью о новом воспитании телят могла бы и Катерина написать. Почему вы ее не позвали? Что это, она у вас совсем в читальне не бывает, что ли? — Нет, почему же? — возразил Саша Кондратов, — На занятия ходит. А статью она уже написала. Вот… — И передал Сергею Катеринину статью. Сергей взглянул на написанный листок, улыбнулся: — Твердый почерк у нашей Катерины! — Твердый, — согласился кто-то из ребят. — И характер тоже твердый. Настя поглядела на всех внимательными глазами — не обижают ли они Катерину — и хотя ничего неприятного не заметила, все-таки сказала на всякий случай: — Очень даже хороший характер у Катерины! Сергей быстро взглянул на нее: — Ишь какая! А ты-то почем знаешь? Однако она вон как с твоей бабушкой сражается! — Ну и что ж? — с улыбкой превосходства ответила Настя. — Бабушка-то… ее ругает… а она даже никогда и не сердится! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Сергей опустил глаза к заметке. А сквозь строчки неясно глядело на него румяное сероглазое, немножко скуластое лицо — глядело и смеялось и не давало разобрать, что написано в передовой… Праздник начался с утра. Едва убрали скотину, едва истопили печки да вытащили из печей пироги, а уж гармонь и песни забродили по деревне. — Ну погодка сегодня — прямо для праздничка, люди добрые! — сказала Марфа Тихоновна, придя из телятника. — Все-то блестит, все-то сверкает. Сразу и на душе повеселело! Настя подбежала к окну — кругом белым бело, а небо голубое, крыши от солнца розовые, и дымки над трубами розовые. Будто раскрашенная картинка! — Мама, а можно мне сейчас новое платье надеть? — спросила Настя. — Нам ведь скоро в школу, на утренник! — Конечно, надевай, — ответила мать. Но бабушка тотчас вмешалась: — А что это в школу новое платье трепать? Кто там на вас будет глядеть? Ведь оно шерстяное, по шестьдесят рублей метр — шутка, что ли! Вон синенькое, сатиновое надела бы! Настя молча вопросительно поглядела на мать. — Ну что ж… надень синенькое, — сказала мать и отвернулась. В избу вошел Сергей. Свежий запах легкого морозца ворвался с улицы, мешаясь с запахами пирогов и баранины. — Как, товарищи, на митинг собираетесь? Там уж народу порядочно, все места займут!.. И, вдруг заметив понуренную темную голову Насти, удивился: — А ты что это, животновод, приуныла? В чем дело? Он приподнял за подбородок Настину голову и заглянул в ее подернутые слезами глаза. — Вишь вот, не хочет синенькое в школу надеть, — объяснила Марфа Тихоновна, — а вот подавай ей шерстяное!.. — Ну и правильно, что шерстяное! — весело закричал Сергей. — В такой-то самый лучший праздник — да какое-то там синенькое? Да что вы, товарищи, конечно шерстяное надо! Настя поглядела на мать, на бабушку. — Не гляди, не гляди! — продолжал Сергей. — Надевай шерстяное! В такой-то праздник — да что вы это?! — Сам избалованный и других баловать рад! — упрекнула бабушка. Она хотела бы рассердиться на Сергея, хотела бы прикрикнуть на него, да не смогла. Только покачала головой и улыбнулась уголками губ, чувствуя, что сердце ее тает от нежности. Сергей у нее был младшенький. И лучше его, умнее его и красивей не было на свете парня — это-то Марфа Тихоновна знала совершенно твердо! И какую же невесту она ему подберет! abu Уж со дна моря достанет, но такую она ему найдет невесту — ведь надо же, чтобы ему под пару была! А трудно будет найти такую, ох трудно! По всем окрестным деревням поспрошать придется… abu abu abu abu abu abu abu Хлопнула дверь, пробудив Марфу Тихоновну от ее счастливых мечтаний. Старуха подняла голову: — Что, побежала уже? — Побежала, — улыбнулся Сергей. — Полетели пичужки целой стайкой! А сам думал о своем: «Неужели и на митинг не придет? Прячется от меня, что ли? Но почему?..» И решил встретить Катерину на тропочке, которая ведет из Выселок в их деревню. Вышел, да опоздал — Катерина уже стояла в толпе подруг около правления, куда колхозники собирались на митинг. А вечером, после уборки, в колхозе начался пир. Столы накрыли в просторном зале избы-читальни. Молодые колхозницы, то одна, то другая, прибегали туда, и каждая что-нибудь придумывала, стараясь, чтобы изба выглядела понарядней. Одна притащила из дому и повесила на окна длинные кисейные занавески, другая вырезала из цветной бумаги абажур на лампочку, третья ввернула большую двухсот-свечовую лампу, чтобы на гулянье было посветлее… Сдвинутые столы накрыли белейшими скатертями и — что еще придумали! — поставили посреди столов горшки с цветущими бегониями. А уж когда уставили стол пирогами, да студнями, да жареной бараниной, да крынками с темным, горьковатым от хмеля пивом, да наливками и настойками, тут уж и говорить было нечего — праздник открывался большой и богатый. Колхозники собирались не спеша. В избу не входили, стояли около избы-читальни, непривычно нарядные, в новых костюмах, в новых пальто нараспашку. Пожилые женщины достали из сундуков тяжелые, с расшитыми углами полушалки, а девушки, все как одна, щеголяли в новеньких высоких ботах. Высокие боты необходимы для праздничного наряда. Значит, плохая та работница, если не может купить себе высокие боты! Стояли, разговаривали, смеялись, поджидали председателя, деда Антона, Марфу Тихоновну… abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Понемножку сошлись все и тронулись в избу-читальню. Изба сразу наполнилась шумом, говором и смехом. Чем больше пили и ели, тем веселей становилась за столом беседа. Хозяйки едва поспевали ставить на стол пиво и сладкое, будто на меду, пенное сусло. — Хоть бы спели, что ли! — вдруг поднял голос дед Антон. — Катерина, где ты там? Доярка Аграфена, сидевшая рядом, отшатнулась: — Тьфу, старый! Потише не можешь? Кругом засмеялись. А дед Антон, не слушая их, вытягивая шею, искал Катерину: — Катерина! Где ты там, голова? Ну-ка, запой хорошую!.. Залилась, зазвенела гармонь. Но вдруг встал Ваня Бычков и положил руку на растянутые мехи: — Подождите, товарищи! Первый номер нашей программы совсем другой. Сейчас вы увидите коротенький спектакль в исполнении нашего пионерского драмкружка… И только теперь заметили, что в боковушку набилось полно ребятишек. Они задернули пеструю занавеску и что-то шептались там, спорили, смеялись… Ваня заглянул за занавеску: — Можно открывать? — Подожди! Подожди! Рано еще! — завопили оттуда на десять голосов. — Маленькая заминка, — объяснил Ваня. — Сейчас все будет в порядке. А заминка была в том, что кудрявая, словно белый барашек, Оля Нилова, страстная актриса, должна была играть парнишку, а волосы у нее всё вырывались из-под шапки и падали на плечи. И уж совсем было приготовились актеры открыть сцену, вдруг снова вырвалась длинная кудрявая прядка и упала на плечо. — Ты не будешь играть! — сказала Маруся Чалкина, руководитель драмкружка. — Одно недоразумение! Пусть еще кто-нибудь. — Буду! — крикнула Оля. Подбежав к стене, она схватила висящие на гвоздике ножницы и тут же отрезала себе кудрявые прядки. — О-о-ох! — единым вздохом охнули актеры. Маруся на минутку растерянно закрыла ладонями лицо, но тут же бросилась к занавеске и шепнула Ване: — Открывай! Ваня отдернул занавеску и объявил: — Ученица пятого класса Настя Рублева прочтет стихи Светлова «Родина»! Настя вышла нарядная, в новом шерстяном платье, в новеньком пионерском галстуке. Темные глаза ее светились и нежные щеки розовели от смущенья. Закончив стихи, Настя поклонилась и быстро юркнула обратно в чуланчик. Колхозники весело хлопали ей. Следующим номером программы была пляска «Улочка». Эту пляску Маруся разучивала с ребятами долго. Но хотя пляска эта была незатейлива, ребята все-таки сбивались. Но зато песню под эту пляску пропели громко и отчетливо: Вейся, вейся, капустка! Вейся, вейся, белая! Как мне, капустке, не виться, Белою, белою не ломиться?.. Вечер на капустку, Вечер на белую Силен дождичек пролил… Потом была разыграна пьеса «Как старик корову продавал». Из чуланчика вышли актеры. Вышел старик — Володя Нилов. Вместо бороды — белый комок ваты. Из-под таких же белых ватных бровей глядели веселые ребячьи глаза. В поводу у него была корова — это шел на четвереньках Леша Суслов, сынишка председателя. Леша был толстяк, он шел и кряхтел тихонько, а на голове его покачивались большие картонные рога. Дружный смех грянул в избе, как только вышла из-за кулис эта «корова». Но Леша тихо стоял на четвереньках и только иногда кивал головой, а оттого, что он молчал и не выходил из роли, еще дружней смеялись зрители. Ваня Бычков начал сцену: На рынке корову старик продавал, Никто за корову цены не давал. Хоть многим была коровенка нужна, Но, видно, не нравилась людям она. abu — А почему ж такая коровка людям не нравилась? — закричали доярки со всех сторон, заливаясь смехом. — Коровка ничего, по всем статьям! Упитанная! Из чулана вышла маленькая старушка под большим синим платком: — Хозяин, продашь нам корову свою?.. Володя покосился на нее из-под белых бровей и пробурчал в белую бороду: — Продам. Я с утра с ней на рынке стою! — А это кто же? Это кто же старушонкой-то нарядился? — заговорили за столом. — Ишь, как притворилась! Ах ты, да ведь это Дуня Волнухина! Зато паренька с короткими светлыми волосами никто не узнал — вроде бы Оля Нилова, да ведь у той волосы длинные! Колхозники от души веселились и хохотали над этой затеей ребят. — А нам, старик, не продашь ли свою корову-то? — кричала доярка Аграфена и, задыхаясь от смеха, припадала к столу. — Ой, уморили! Уж больно коровка-то смирная, мы таких любим!.. Закончив свой спектакль, актеры ушли домой. Ваня Бычков потребовал, чтобы они тотчас отправились спать — хватит сегодня и беготни, и смеха, и развлечений. И ребята честно пошли по домам, слушаясь своего вожатого. А веселье пошло дальше, как широкая река. — Катерина! — снова закричал уже захмелевший дед Антон. — Ну где ты там, голова? Иди-ка сядь рядом, спой хорошую! — Да уважь ты старого, Катерина! — попросила и бабушка Анна. — Запой ему, а он тебе подтянет! — А ты не подсмеивай, эй, голова! Не подсмеивай. Катерина в розовом шелковом платье, румяная и от смущенья и от жары, прошла к деду Антону и села с ним рядом, Ваня Бычков схватился было за гармонь, но Сергей решительно взял ее у него из рук: — Дай-ка я сам… И тихо-тихо, будто уговаривая запеть, зазвенели лады: На дубу зеленом, Да над тем простором Два сокола ясных Вели разговоры. Катерина запела, опустив свои темные ресницы, и нежная тень упала от них на румяные щеки. Катерина и сама не знала, как она была хороша сейчас — вся розовая, вся в розовом, с чуть склоненной гладко причесанной головой… Низкий голос ее, полный затаенного волненья, легко вел протяжную, любимую дедом Антоном песню. И чувствовалось, что у Катерины в груди еще большой запас голоса, что она сдерживает и не дает ему полной воли, и это почему-то особенно брало за сердце людей. — Ах! — тихонько, весь расплываясь в улыбку от удовольствия, охал дед Антон и покачивал головой. — Ах, ну и скажи ты, пожалуйста! А когда песню подхватил дружный хор, дед Антон тоже не вытерпел, запел. Но бабушка Анна следила за ним, она тут же дернула его за рубаху: — Старик, не порть песню! И дед Антон замолчал и снова, тихонько ахая, закивал головой: — Ах! Ну и что тут скажешь?! А потом началась пляска. Вытащили плясать председателя Василия Степаныча. — Ну, что пристали? Ну, что пристали? — начал было он. Но рассыпалась звонким серебром «русская» — и не утерпел Василий Степаныч, пошел по кругу, лихо притопывая и размахивая руками, будто собираясь улететь куда-то. Навстречу ему вышла толстая Аграфена, пошла плавно, по-старинному помахивая платочком. Ее сменила доярка Тоня, у которой ноги будто сами собой отбивали четкую дробь. Так бы и прогуляли до утра дружно и весело, да немножко подпортила веселье старая телятница Марфа Рублева. Вышли девушки плясать, запели прибаутки. А у девушек глаза быстрые, языки острые. Вышла одна — тоненькая белокурая Нина Клинова. Прошлась легонько, остановилась перед подругой: Ах, подружка дорогая, Своих глаз не берегу — На Сережку на Рублева Наглядеться не могу! А потом прошлась ее подруга Клаша Солонцова и тоже остановилась перед Ниной: Дорогая подруженька, Тот Сережка не про нас — Он с Дозоровой Катюши Никогда не сводит глаз! И дальше пели одна перед другой: Ах, подружка дорогая, Сговоримся-ка вдвоем, И давай-ка мы Сережку У Катюши отобьем! Дорогая подруженька, Передничек строченый, Нам Сережку не отбить — Крепко приколоченный. Веселый смех сопровождал песни «подружек». Не засмеялась только Марфа Тихоновна. Ее лицо вдруг потемнело, глаза сверкнули. — А кто ж это его так крепко к Дозоровой прибил? — сказала она надменно. — Уж если придется к кому прибивать, так, думается, где-нибудь еще поищем. Все вдруг примолкли и в удивлении обернулись к Марфе Тихоновне. — Да, да, — продолжала она, все выше поднимая голову. — Вот уж тоже придумали придумку! До нашего Сергея вашей Катерине, пожалуй, далеко тянуться!.. Тут неожиданно взорвалась всегда тихая, всегда безмолвная на беседах Катеринина бабушка. — А что ж это ты так раскудахталась со своим Сергеем? — закричала она. — Да наша Катерина еще и не пойдет за него! А что, она хуже его? А? А ну, взгляни-ка на нее, взгляни — хуже, а? — Да и глядетьне буду, — отвечала Марфа Тихоновна, отворачиваясь от Катерины, — невидаль какая! С меня довольно, что характер ее вредный знаю. Вредный характер! Все по-своему норовит, лишь бы людей сжить да самой выхвалиться. А перед нами этим не выхвалишься, матушка, нет! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Да вы что это, старые наседки! — крикнул на них председатель. — Вот нашли место счеты сводить! Не надо бы вам пива давать! Кругом загалдели, закричали — не поймешь что. Только голос деда Антона слышался ясно: — А уж Катерину не троньте! Ну, уж нет, не троньте! Ишь ты, домовой вас возьми, теперь уж Катерину им ущипнуть надо! Сергей глядел на мать горящими глазами. Лицо его побледнело. Он вдруг резко сжал мехи и поставил гармонь на пол. — Мама, — сказал он и встал, — мама, ты зачем же так? — А ты что? — усмехнулась Марфа Тихоновна. — Заступаться, что ли, за нее будешь? — Да, буду! — Что? — изумленно раскрыв глаза, крикнула старуха. — Она против твоей матери идет, и ты же за нее заступаешься? — Заступаюсь, да. Девушка — лучшая работница в колхозе, а ты ее порочишь! Зачем? abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Ну, тише, тише! — закричал председатель. — Ваня, где гармонь? А ну-ка, давай «Ямщика». И снова заиграла гармонь и полилась песня, и снова пошли пляски да прибаутки. Только Марфа Тихоновна весь остаток вечера сидела безмолвно, будто слова сына оглушили ее. «Что творится! Что творится!.. — беззвучно шептала она. — Да что ж это он? Неужели и вправду на ней женится?» abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Раньше всех ушла с праздника Катеринина мать и увела с собой Катерину. — А нам и не нужны такие-то уж очень чересчур хорошие женихи, — повторяла мать дорогой. — Вот уж и не набьемся никому и ни за кем не погонимся!.. Катерина молчала, прислушиваясь к своему горячему и счастливому сердцу. «Заступился!» abu abu А кругом сверкал и переливался молодой снег, и месяц задумчиво смотрел вслед им, идущим по узкой хрустящей дорожке. Прощанье Зима установилась дружная. Как выпал снег на Октябрьскую, так и не растаял больше, вскоре и санная дорога легла. После первых заморозков колхозники, то один, то другой, спрашивали у Катерины: — Ну как, не померзли твои подшефные? Живы? — Как рыбки! — с улыбкой отвечала Катерина. — Неужели и не поболели ни разу? — Ни разу и ничем! Люди качали головой: — Вот смотри ж ты! Может, они и вправду холода не боятся!.. А в большом телятнике снова начались тревоги. Телята, то один, то другой, начинали кашлять, отказывались от корма, неохотно вставали… Зоотехник Маруся совсем растерялась. — Да что ж это, Марфа Тихоновна? Ну что это, как нам не везет? То Золотая Рыбка… то эти теперь! У Марфы Тихоновны за эти дни прибавилось морщин. Но она утешала Марусю: — Простужаются. Все простужаются. Что ж мы можем сделать? Вот перейдем в новый двор, все поправятся. — Марфа Тихоновна, а как же у Катерины-то? Ведь так и растут в нетопленом. Значит, правду все-таки Петр Васильич говорит… Температура у нас резко меняется: днем жара, а к утру — холодище. Вот потому и простужаются. Как бы нам примениться? Услышав про Катерину да про Петра Васильича, Марфа Тихоновна сердито поджала губы. — Велю Наталье ещё утром на заре топить, — сказала она помолчав, — А что касается Катерины, еще неизвестно, чем кончится. К весне-то, может, наша Катерина в пустом телятнике останется. Но как ни старалась Марфа Тихоновна уберечь своих телят, все-таки четыре телочки заболели воспалением легких, и одну пришлось списать. А тут и еще одна большая тревога омрачила жизнь Марфы Тихоновны. Снова закашляла Золотая Рыбка. Она кашляла тяжело и глухо, глаза ее слезились. Маруся смерила температуру и, испуганная, прибежала к Марфе Тихоновне: — Марфа Тихоновна!.. Зовите Петра Васильича скорее! Ой, боюсь, боюсь я! Марфа Тихоновна только что прилегла отдохнуть перед вечерней уборкой. Она тотчас вскочила с дивана и схватилась за полушубок. Настя сидела за уроками. Услышав, что с Золотой Рыбкой беда, Настя захлопнула учебник, оделась кое-как и тоже вслед за бабушкой и Марусей побежала в телятник. Золотая Рыбка, молодая телка, золотисто-желтая, с прямой спиной и горделивой статью, стояла неподвижно, полузакрыв глаза. Она не повернула головы, не взглянула на людей, только чуть пошевелила ухом, услышав свое имя. Жвачки не было. На щеках темнели тонкие полоски слез. — Бабушка, она плачет… — прошептала Настя, и тут же у нее самой застлало слезами глаза. — А бока-то ввалились… Д дышит-то как — с хрипом… Рыбочка моя золотая! Телка приподняла ресницы, тускло взглянула на Настю, и снова крупные слезы выкатились из ее воспаленных глаз. Настя всхлипнула. — Отойди! — сурово приказала Марфа Тихоновна. — Беги за дедом Антоном. Дед Антон был на стройке, толковал с плотниками насчет клеток для маленьких телят. Пока двор строится, нельзя ли урвать времечко сделать несколько клеток? А то скоро еще молодняк появится, надо бы им квартиры приготовить. И только было начал показывать, какой должен быть размер клеток, как за ним прибежала Настя. Дед Антов оборвал свою речь и поспешил в телятник. И в первый раз за всю жизнь почувствовал сегодня, что ноги не слушаются его. Он бы хотел бежать, а ноги подгибаются и дыхание перехватывает. — Ах ты, беда, беда… — повторял он. — Ах ты, беда какая! В телятнике около Золотой Рыбки уже хлопотал Петр Васильич. Он как раз явился в колхоз с объездом. Лицо у ветврача было холодное, замкнутое. Телятницы — Надежда и Паша — стояли в сторонке, перешёптываясь и вздыхая. По другую сторону стояла Катерина, стояла неподвижно, со сжатым ртом и мрачными глазами. Ее томила почти физическая боль в груди, слезы подступили к горлу. Дать бы себе волю, заплакать, обнять бы бедную Золотую Рыбку… Не уберегли, не вырастили… И хоть еще ничего не сказал Петр Васильич, но его захолодевшие глаза и эти страшные хрипы, разрывающие легкие молодой телки, не обещали надежды. Взглянув на деда Антона, на его седую понурившуюся голову, Катерина почувствовала, что больше не может терпеть и, еле сдерживая рыданья, вышла из телятника. Серенькие пасмурные сумерки висели над деревней. Мягко, без блесток, белел снег, чистый, еще не глубокий. Седые ветки ивы висели неподвижно над темной прорубью. Небольшие столбы загона стояли в белых снеговых шапочках. Вспомнилось, как нарядили девчата однажды один из этих столбов да напугали Дроздиху. «Ох, и дуры мы были!» — подумалось мимоходом. И казалось, что это было давно-давно. Глупой, беззаботной девчонкой была тогда Катерина!.. Скрипнули ворота. Дед Антон и Петр Васильич вышли из телятника. — Ну что ж ты, голова, молчишь? — сказал дед Антон. — Говори уж… Нешто так можно? Ведь такая неприятность у нас! — А для меня это приятность? — возразил Петр Васильич, вынимая папиросы. — Ведь я тоже за свои колхозы отвечаю. — Ну, и что же?.. — жалобно спросил дед Антон. — Никак нельзя подсобить-то? — Думаю, что нет. У нее уже было воспаление, это второй раз. Легкие слабые. Росла за печкой, чуть ли не в вате. — Берегла ее старуха… — Берегла, да не так, как надо. Изнежила. Ну как такой изнеженный организм может сопротивляться? Оставили ворота открытыми, просквозило — вот и все. Другие-то еще кое-как выдержали, а этой где ж? Принцесса на горошине!.. Сотый и тысячный раз повторяю: теленок должен расти в низкой температуре, в низкой и ровной. Тогда и простужаться не будет. — А все-таки, как же? — с тоской повторил дед Антон. — Не надеяться? Петр Васильич покачал головой: — Думаю, что нет. Катерина, внутренне дрожа, будто от холода, побежала в свой телятник. — Низкая и ровная! — шептала она. — Низкая и ровная… И, войдя к телятам, сразу взглянула на градусник. Пять ниже нуля. Все нормально. Низкая и ровная. Телята уже глядели на нее из своих клеток. Коричневый лобастый бычок мукнул тихонько и облизнулся. — Миленькие мои! — сказала Катерина и улыбнулась сквозь слезы. — Сейчас накормлю! Всех сейчас накормлю! — И, вытерев глаза, прошептала: — Ах, бедная, бедная моя принцесса на горошине! Почему я раньше за тебя не поборолась! Еще раз тяжело пережила беду Марфа Тихоновна. Никому не пожаловалась, не поплакала. Только еще суше стал ее орлиный профиль и еще суровей стали глаза. И никто не видел, как, оставшись одна в телятнике, она долго стояла у опустевшего стойла в горьком недоумении: «Что надо? Что было ей надо? Другие бабы за детьми так не ходят, как я за ней. Прямо из рук ушла эта Золотая Рыбка, прямо из рук… Что хотите думайте, люди добрые, а я неповинна! Ведь я душу им отдаю… душу отдаю! Как же это так получается, люди добрые?!.» Но наутро она с суровым достоинством заявила деду Антону: — Поторопись с новым-то двором, Антон Савельич! Зима круто забирает, а балаган наш я просто натопить не могу. Как бы нам еще греха не нажить — тогда на меня не пеняйте. …Незаметно, как снежинки по ветру, пролетали короткие зимние дни. Вот уже и ноябрь отсчитал последние числа свои в календаре. Как-то в один из этих снежных дней председатель, часто захаживавший на ферму, увидел в кухоньке Катерину. Катерина мыла горячей водой бадейки. — Ну что, говорят — идут у тебя дела-то? — весело спросил Василий Степаныч. — Дела идут, контора пишет? — Пишет! — засмеялась Катерина. — Вон посмотрите, каких в старшее отделение сдала! — А я уже видел, — сказал он. — Молодец! Молодец! В районе о тебе докладывать буду. Катерина не часто обращала внимание на похвалы. Но на этот раз она зарделась от удовольствия. Скуп, скуп на похвалы Василий Степаныч, а тут вон какие слова сказал! — Тебе, Василий Степаныч, деда Антона позвать? — спросила Катерина, чтобы скрыть смущение. — Он тут где-то. Я сейчас!.. — И скрылась во дворе. Через минуту показался дед Антон: — Ты что, голова? — Пойдем-ка, на стройку зовут нас с тобой, — сказал председатель. — Один важный вопрос решить надо. Дед Антон зорко поглядел на него: — А что, насчет печек, что ли? — Вот то-то. Ставить все-таки печки в телятнике или нет? Слово за тобой. Дед Антон и Василий Степаныч отправились на стройку. abu abu abu abu Телятница Паша, слышавшая этот разговор, побежала к Марфе Тихоновне. Марфа Тихоновна сунула Паше бадейку с пойлом, которую несла теленку, вытерла руки, накинула полушубок и тоже поспешила на стройку. Новый двор уже стоял под крышей. Светлая, чистая дранка казалась совсем желтой на фоне лиловато-серого зимнего неба. В одной секции были уже вставлены окна; они светились, будто квадратные лужицы, покрытые льдом. Марфа Тихоновна вошла во двор. И тут же услышала голос техника, руководившего строительством: — Значит, в телятнике печки ставить не будем? Это твердо? Они стояли трое: техник, председатель и дед Антон. Голос техника гулко раздавался в еще пустом, только что запотолоченном помещении. — И у что ж, раз решили — значит, твердо, — ответил дед Антон. Марфа Тихоновна подошла ближе. — Что такое? — спросила она. — Телятник без печки? — Да, так вот решили, Марфа Тихоновна, — ответил ей Василий Степаныч. — Опыт себя оправдал. Будем растить телят на холоде, отходов больше допускать нам невозможно. — Значит, со мной уж совсем решили не считаться, Василий Степаныч? Значит, отслужила, не нужна стала?.. — Эко ты, голова! — начал было дед Антон. Но председатель прервал его: — А зачем вы, Марфа Тихоновна, начинаете говорить эти жалкие слова? Мы вас с работы не снимаем. Ведите и дальше ваше хозяйство. Но принимайте наши поправки. Принимайте. Самовластия в колхозе нет и быть не может. — Значит, плохо работала… Это не важно, что телятник из разрухи подняла, не важно, что и ферму на первое в районе место вывела… — Опять за свое! — Дед Антон с досадой махнул рукой. У председателя резче обозначились скулы и в глазах появился жесткий ледяной блеск. — Всякого человека, который в работе своей идет вперед, мы уважаем и тоже идем за ним, — сдержанно сказал он. — А если этот же передовой человек начинает тормозить работу, мы его устраняем. — Спасибо! Марфа Тихоновна низко поклонилась председателю, потом деду Антону и, величаво повернувшись, пошла со двора. — А, домовой тебя задави! — рассердился дед Антон. — Ничего понимать не хочет! Вечером, когда убрали после ужина со стола, Марфа Тихоновна села писать заявление об уходе. Крупные, кривые буквы, выведенные рукой самоучки, медленно, но твердо вставали одна к другой. Настя с Дуней Волнухиной сидели в горнице у теплой голландки и по очереди рассказывали друг другу сказки. Мать стелила постели. Отец тут же, в горнице, сидел на диване, просматривая газеты. Мать подошла к отцу и вполголоса сказала: — Прохор, там мамаша какое-то заявление пишет. Случилось что-нибудь, что ли? Прохор поднял брови: — Не знаю! Он отложил газету и вышел в кухню: — Мать, ты что это? «Прошу меня уволить»! Ты что, с работы уходишь? — Ухожу, — ответила Марфа Тихоновна. — И с работы ухожу и из колхоза ухожу. Прохор сел с ней рядом. — Ну, с работы конечно. Уж не молоденькая. И отдохнуть пора. Но вот — из колхоза?.. Это что же означает?.. Марфа Тихоновна, приподняв брови, устало глядела в сторону. — То и означает. Без работы я жить не могу, а делать мне здесь больше нечего. К Нюшке пойду. — Что ж, у Нюшки медом намазано? — У Нюшки дети маленькие. С ними нянчиться буду. А что мне здесь делать? Думала было к Сергею, но… — Старуха махнула рукой. Прохор пожал плечами: — В доме всегда дела найдутся! Настя не подозревала, о чем разговаривают отец с бабушкой. А мать, делая вид, что читает газету, стояла у кухонных дверей и слушала. Тонкие черные брови ее сошлись от напряжения, губы сжались. Она слушала, боясь проронить слово. Марфа Тихоновна подумала, помолчала… — Нет уж, — сказала она, — не хочу. Не хочу я в этом колхозе оставаться. Пускай работают без меня. Пускай Катерина лучше сделает. А вот что в районе им на это скажут, мы еще посмотрим. Все-таки на почетной доске-то я первая из всего района была! Что-то похожее на слезы засверкало в ее глазах. Марфа Тихоновна взяла перо и снова начала ставить одну к другой крупные, твердые буквы. — Ну, если ты с председателем не поладила, так мы-то, здесь при чем? — обиделся Прохор. — Почему же и от нас-то бежать? Даже от народа совестно — что скажут… — Мне все равно, что скажут. А я уйду. — Ну что ж, воля твоя… — Прохор встал. — Я тебя не гоню, не притесняю… А ты как хочешь. Хочется к Нюше — иди. — И уйду! Дед Антон, услышав на другой день, что старуха Рублева подала заявление об уходе, даже растерялся от неожиданности. — Ты что это задумала, голова?! — закричал он, войдя в телятник. — Да с чего ж это ты? — Поработала, хватит, — ответила Марфа Тихоновна. И сколько ни уговаривал ее дед Антон, сколько ни убеждал, ничего другого от нее не услышал. Вечером к Рублевым зашел председатель. — Что ж тебя вынуждает, Марфа Тихоновна, так круто поступать? — спросил он. — Давай поговорим, может договоримся? «Испугались! — усмехнулась про себя Марфа Тихоновна. — Заговорили!..» Председатель подметил эту усмешку и нахмурился: — Я работать тебя не неволю и задержать не имею права — из годов ты уже вышла. Но думаю, что поработать ты еще можешь. Организатор ты хороший, чего ж дело зря бросать? Вот к Новому году в большой двор переберемся… — …в телятник без печки… — договорила Марфа Тихоновна. — Нет уж, — ответила она председателю, — нет уж, отпусти. Ничего у нас с тобой не выйдет. Вы по-моему работать не хотите, а я по-вашему не могу. Стара я уже. На покой пора. Ну, а если вам что от райкома будет, меня не вините. Напоминание о райкоме словно ударило председателя. Он встал. — Хорошо, — сказал он, — я сейчас зайду в правление, подпишу заявление. И на собрании буду голосовать, чтобы тебя отпустили. За то, что помогла нам в трудные годы, спасибо. А насчет райкома — ну, я думаю, райком сам разберется, кто прав, а кто виноват. — И, заметив прижавшуюся к притолоке Настю, которая стояла и слушала их разговор, улыбнулся ей: — Ну что, шеф? Уходит бабка-то. Придется тебе на смену выходить, а? Настя хотела ему что-то ответить, но вдруг опустила голову и залилась слезами. Председатель искоса взглянул на Марфу Тихоновну: она сидела еще более гордая, еще более замкнутая, с какой-то горькой и насмешливой улыбкой в уголках тонкого рта. Василий Степаныч понял, что старуха глубоко уязвлена его таким скорым согласием отпустить ее и теперь сговориться с ней уже нет никакой возможности. «Пусть идет», — подумал он с досадой и, сдержанно простившись, вышел из избы. Миновало еще несколько дней. И вот наступило утро, когда Марфа Тихоновна встала, как всегда — до зари, оделась и села на лавку, не зная, за что взяться. От работы ее освободили, из колхоза отпустили… Живи, как душе хочется! В доме еще спали. Марфа Тихоновна неслышно вошла в горницу, задумчиво поглядела кругом. Так же неслышно вышла на улицу. Вся жизнь прошла в этом доме, под этими березами. И хорошее, и плохое. Это был ее дом, ее двор, ее палисадник… И все в этом доме было так, как хотела она, и жили все здесь по ее слову… Заскрипели по снегу чьи-то шаги. Чья-то фигура с ружьем за плечами показалась в утренних сумерках. Ночной сторож дядя Кузьма увидел Марфу Тихоновну, подошел к калитке: — Ты что это, Тихоновна? Чудно! Вышла, да и стоит среди двора! — Да ведь привыкла всю жизнь до свету вставать, вот и не спится, — ответила Марфа Тихоновна. Дядя Кузьма принялся завертывать цыгарку. — Утро скоро, — зевнув, сказал он, — сон подходит. А ты что же, говорят, уходить собралась? — Сегодня уйду, — глухо ответила старуха. Дядя Кузьма расправил свои гусарские усы, покачал головой: — Чудно! Дом хороший, семья хорошая. В почете, в уважении. Ну что тебе, старой, нужно? Сиди на печке да ешь хлеб! — Не могу, — сказала Марфа Тихоновна, глядя на далекий светлеющий край неба, — обидно мне. Обидно. Даже кровь во мне свертывается — вот обидно до чего! — «Обидно»! — усмехнулся дядя Кузьма. — Значит, ты, Марфа Тихоновна, еще не состарилась. К старости люди спокойнее становятся, добрее. Другой раз видишь — вроде не так делается, а думаешь: ну, пусть так будет! А может, молодым-то виднее? Что могу — помогу, а что не могу — не спрашивайте. Да ведь знаю, что и не спросит никто. «Сторожишь, дядя Кузьма?» — «Сторожу». — «Ну и спасибо, что хорошо сторожишь! Вот тебе твои трудодни». И что еще мне, старому, чадо? А бывает иногда, кто и грубо скажет. Вот сноха у меня: срывистая — страсть! Ну, да что ж я теперь, обижаться на нее буду? Да она моложе меня на сорок лет, глупа еще! Подрастет — поумнеет. Уж нам-то, старьм, посговористее надо быть. Мы свое отжили. Откомандовали. А ведь ты вон какая! Из своего же дома в чужой колхоз бежишь! Ни себе покоя, ни людям радости. Чудно! Дядя Кузьма поговорил и пошел. А Марфа Тихоновна долго стояла, опершись на палисадник. С белых заснеженных веток сирени на ее шаль сыпались иголочки инея, светлела и румянилась морозная заря над лиловыми зубцами дальнего леса… После завтрака Марфа Тихоновна стала собирать свои вещи: шерстяное платье в клеточку, которое надевала по праздникам, полотенце с широкими кружевами, кофты, платки… Невестка, забыв, что на столе стоит немытая посуда, молча смотрела, как старуха увязывает свой узелок. Прохора не было — он пошел просить лошадь, чтобы отвезти мать. Настя была в школе. Тихонько напевал ветер в трубе, гудели за стеной электрические провода. «Неужели и в самом деле уйдет? — думала невестка. — Неужели решится?» Но когда заскрипели у калитки полозья пошевней1 и голос Прохора остановил лошадь, она вдруг поняла, что старуха действительно уходит из дому. — Мамаша! Мамаша, — порывисто сказала сна, — да что ж вы это делаете? Да что вы, одумайтесь! Из своего дома!.. Из своего колхоза!.. Как будто выгнанная. На старости лет! Да бросьте вы это! Но Марфа Тихоновна уже надела свое новое синее с рыжей лисицей пальто. С каменным лицом, не глядя в глаза невестке, она поклонилась ей: — Прощайте. Не поминайте лихом. А что ж мне наш колхоз? Там тоже колхоз есть. — И вышла на улицу. Мать, накинув платок, последовала за ней. Стоя на крыльце, она долго смотрела вслед убегающим пошевням. Рядом с крупной, широкоплечей фигурой Прохора Марфа Тихоновна казалась маленькой, слабой. И что-то такое понурое было в ее опущенных плечах и вдруг поникнувшей голове, покрытой большой темной шалью, что у снохи сжалось сердце. — Ах, человек! — расстроенно прошептала она. — Никогда, никогда она уступить не может! И людей и себя до смерти замучит… И больше-то всего себя! Настя пришла из школы и сразу почувствовала какую-то неясную перемену в доме. Бабушкиного полотенца, которое всегда висело у двери, не было, шали ее тоже не было… Только полушубок, в котором бабушка ходила в телятник, висел на гвоздике — старый и уже никому не нужный. Мать что-то шила, сидя в кухне у окна. — Доставай суп из печки, — сказала она Насте, — молоко в крынке, на лавке. Настя тревожно обернулась к матери: — Мама, бабушка уехала? — Уехала, — ответила мать. — Совсем? — Совсем. — Как же… как же это — совсем? — У Насти задрожал голос. — Что же ты ее не уговорила? Мать невесело усмехнулась: — А разве нашу бабушку можно уговорить? — Можно! — горячо возразила Настя. — Если бы я была дома, я бы уговорила. Я бы ни за что ее не отпустила, ни за что!.. А отец ее повез? — Повез. — Ну зачем же он ее повез! Не надо бы! — Ну, так она пешком ушла бы. Садись, обедай! Настя нехотя пообедала. Она даже и не заметила, что суп — ее любимый, с грибами, и что в молоке плавает толстая пенка. — Мама, — сказала она, отставляя кружку с недопитым молоком, — а что, если мне туда сбегать, а? — Куда? — Ну, к тете Нюше, за бабушкой. А? Уговорю ее, она и приедет обратно. А? Мать подняла от шитья свои темные мягкие глаза: — Сейчас ты ее не уговоришь. А вот пройдет несколько деньков, тогда и сходишь… — А ты думаешь, что — соскучится? Мать улыбнулась ямочками около глаз: — Думаю, что соскучится. И, вспомнив понурые плечи и опущенную голову сидевшей в санях Марфы Тихоновны, добавила: — Сердце-то и у нее не каменное. После обеда Настя вышла на улицу. Сверкал и блестел морозный денек. Ярко-синее небо, ярко-синие тропки среди розоватых сугробов, искристые огоньки на снегу… Далеко видно кругом в ясный день. Улица лежит озаренная солнцем, будто праздничная. Ребятишки катаются с горки, кричат, смеются… Промчался на Ласточке конюх Тимоша, снежные комья разлетелись из-под копыт… На душе у Насти было тяжело. Уехала и не простилась, и не повидалась со своей внучкой! Настя долго стояла у калитки. Нужно бы идти к Наде Черенковой — сговорились вместе делать уроки, но Настя почувствовала, что ей сейчас не до Нади, не до уроков. «Пойду к Катерине, — решила она, — расскажу ей…» Насте почему-то казалось, что именно Катерина знает, как ей быть и как вести себя в такую тяжелую минуту, и что именно Катерина скажет ей самые нужные в такую минуту слова. Около нового двора собрался народ — доярки, телятницы. Тут же стоял председатель Василий Степаныч и разговаривал с техником. А вот и Катерина вышла из телятника в накинутой на плечи черной жакетке — белолицая, сероглазая, с морозным румянцем на свежих щеках. Увидев Настю, она приветливо улыбнулась ей: — Редко, редко навещаешь нас, дорогой шеф! Пора бы за работу как следует браться! Это что ж такое? Пионеров в колхозе не сочтешь, а животноводством никто не интересуется. — Да нет, Катерина, — прервала ее Настя, и ее темные, как вишенки, глаза засветились, — у нас теперь животноводов много! Но только мы пока занимаемся теорией — читаем, доклады делаем. Мы хотим подготовиться как следует, понимаешь? Чтобы все знать… — А практикой что же? — А потом и практикой. И мы все бабушке доказали бы… Только вот, Катерина, как же теперь будет? — Настя заглянула в глаза Катерине: — Ведь бабушка-то ушла! Катерина чуть-чуть нахмурилась. В словах Насти ей почудился упрек, словно это она выжила из колхоза старую телятницу. — Ну что ж теперь делать? — возразила она. — Ушла так ушла. Напрасно ушла. Но ведь телята-то остались. К тетке Надежде приходите — теперь тетка Надежда вместо бабушки. Телятница Надежда, услышав свое имя, обернулась. Худощавое лицо ее было озабоченным и как будто заплаканным. — Ну что ж, приходите, — сказала она, — дела найдутся. А помощь, конечно, нужна. Трудно будет, ох, боюсь — трудно мне будет без Марфы Тихоновны. Твердая у нее рука была… А я — что там! Не знаю, и справлюсь ли! — Ну, что ты, Надежда! — стараясь подбодрить ее, сказала Катерина. — Да разве ты одна? У тебя вон Паша — опытная работница. — Вот еще затужила! — живо ввернула незаметно подошедшая Паша. — Подумаешь, нашла о ком плакать, тоже хороша была старуха — нашими руками работница. Да ты и при ней больше ее делала, душу отдавала! Паша глядела Надежде в глаза, как еще вчера глядела в глаза старухе Рублевой, и каждая рябинка на ее лице светилась лестью. И неизвестно, чего еще наговорила бы лукавая Паша, если бы Катерина не прервала ее. — А что, Надежда, как ты думаешь, не случится так, что Марфа Тихоновна к нам обратно вернется? Может, посмотрит, что у нас дела хорошо идут, может увидит, что неправа была, поверит нам, да и вернется! У Насти заблестели глаза. Она взяла Катерину под руку и прижалась к ней. — Вернется? — Надежда покачала головой. — Ну, нет! Марфу Тихоновну знать надо. Хоть и увидит, что неправа была, так и то не вернется: характер не позволит. — А мне кажется, что вернется, — задумчиво сказала Катерина. — Уж очень она горячо свое дело любила. Неужели она может так вот все бросить и успокоиться? Не поверю не поверю. Она теперь вгорячах умчалась. А пройдет день-два, и начнет думать и начнет беспокоиться: а как-то там Белянка, а как там Атлас, а как там Звездочка? А ну как их во-время не накормят да не напоят?.. Ну что ты, Надежда, по себе посуди — разве сможешь ты от своего деля так вот взять да и отрешиться и все забыть? — Я-то не смогу, — ответила Надежда, — а другие могут. — Только равнодушные люди могут, — возразила Катерина, — а такие, как наша Марфа Тихоновна, нет. Такие не могут! Настя, крепче прижав к себе Катеринину руку, снова заглянула ей в глаза: — Катерина, ты правда думаешь, что бабушка вернется? — Правда думаю, — твердо ответила Катерина, — да. Правда думаю. abu abu Все замолчали, задумались… — Ну так что ж, приходите, — обратилась Надежда к Насте, — приучайтесь, готовьте нам смену. abu abu abu — Только не подумайте ко мне забраться! — Катерина, смеясь, погрозила пальцем. — Туда я даже и вас не допущу. — А на что нам твои? — возразила Надежда. — У нас и своих хватит. Нужны нам твои молочники… — Что ж мы тут стоим? — спохватилась Катерина. — Пойдемте же двор смотреть. Вон и дед Антон бежит, торопится. Все собрались вокруг техника и председателя. Подошел и дед Антон. Подошел и стал: задохнулся, не отдышится. Василий Степаныч внимательно посмотрел на него: — Что, старик, никак задыхаться стал? — Еще чего! — ответил, бодрясь, дед Антон. — Давай наперегонки — кто кого? Пожалуй, километров на пять от меня отстанешь! — Ну что ж, принимайте работу, Антон Савельич! — сказал техник. — Только вас и ждали! Широкие ворота открылись, и все вошли в новый двор. Длинное светлое здание, хорошо застекленные окна, кормушки, автопоилки, каналы для стока, подвесная механическая подача кормов… Тамбуры, кухня, котлы для кипятка и варки скоту овощных супов, сверкающая белизной приемная молока… — Ну что, бабы, а?! — торжествующе закричал дед Антон дояркам, когда, пройдя двор, все вышли в другие ворота. — Ну, каково? Только работай! Только живи!.. Эх, эх, только живи!.. — прибавил дед, неожиданно понизив голос и покачал головой. — А жизни-то уж вроде и конец приходит. Обидно!.. — Ничего, ничего, старик! — сказал Василий Степаныч. — Ты на свою судьбу не обижайся. Мы еще с тобой поживем! — Да, конечно, поживем! — встрепенулся дед Антон, но тут же голос его снова упал. — Но только, понимаешь, — обидно. Смолоду силы много было, а жизни не было, одна нужда? В лаптях, всем на смех, ходил… Трудно в люди выбивался, страсть как трудно! А теперь? Когда все у меня в руках, и дела идут у меня, и про нужду забыл, и, эва, радости сколько — на-ко тебе! — а тут и умирать подходит пора… Эх, жизнь! — вздохнул дед Антон, сдвинув шапку на брови. — И почему это так мало дано пожить человеку? — Ну, что это ты! — непривычно мягким голосом сказал председатель. — Нам с тобой еще о смерти и подумать-то некогда. Еще поживем, еще поработаем! Ну, а настанет пора — что ж, мы на покой, а на наше место молодежь придет. Посмотри, молодежь-то у нас какая, разве они выдадут? Ну, что скажешь, Катерина? Катерина ласково и светло посмотрела на деда Антона. — А мы еще, дедушка Антон, умирать-то тебе и не позволим, — сказала она, — это ты и не думай и не собирайся. А что касается работы, то уж тут будь спокоен, не выдадим! {А. П. Чехов @ Каштанка @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Каштанка Антон Павлович Чехов Глава 1. Дурное поведение Молодая рыжая собака - помесь такса с дворняжкой - очень похожая мордой на лисицу, бегала взад и вперед по тротуару и беспокойно оглядывалась по сторонам. abu Изредка она останавливалась и, плача, приподнимая то одну озябшую лапу, то другую, старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она заблудилась? Она отлично помнила, как она провела день и как в конце концов попала на этот незнакомый тротуар. День начался с того, что ее хозяин, столяр Лука Александрыч, надел шапку, взял под мышку какую-то деревянную штуку, завернутую в красный платок, и крикнул: - Каштанка, пойдем! Услыхав свое имя, помесь такса с дворняжкой вышла из-под верстака, где она спала на стружках, сладко потянулась и побежала за хозяином. Заказчики Луки Александрыча жили ужасно далеко, так что, прежде чем дойти до каждого из них, столяр должен был по нескольку раз заходить в трактир и подкрепляться. Каштанка помнила, что по дороге она вела себя крайне неприлично. От радости, что ее взяли гулять, она прыгала, бросалась с лаем на вагоны конножелезки, забегала во дворы и гонялась за собаками. abu Столяр то и дело терял ее из виду, останавливался и сердито кричал на нее. Раз даже он с выражением алчности на лице забрал в кулак ее лисье ухо, потрепал и проговорил с расстановкой: - Чтоб... ты... из... дох... ла, холера! Побывав у заказчиков, Лука Александрыч зашел на минутку к сестре, у которой пил и закусывал; от сестры пошел он к знакомому переплетчику, от переплетчика в трактир, из трактира к куму и т.д. Одним словом, когда Каштанка попала на незнакомый тротуар, то уже вечерело и столяр был пьян, как сапожник. abu Он размахивал руками и, глубоко вздыхая, бормотал: - Во гресех роди мя мати во утробе моей! Ох, грехи, грехи! Теперь вот мы по улице идем и на фонарики глядим, а как помрем - в гиене огненной гореть будем... Или же он впадал в добродушный тон, подзывал к себе Каштанку и говорил ей: - Ты, Каштанка, насекомое существо и больше ничего. Супротив человека ты все равно, что плотник супротив столяра... Когда он разговаривал с нею таким образом, вдруг загремела музыка. Каштанка оглянулась и увидела, что по улице прямо на нее шел полк солдат. Не вынося музыки, которая расстраивала ей нервы, она заметалась и завыла. К великому ее удивлению, столяр, вместо того чтобы испугаться, завизжать и залаять, широко улыбнулся, вытянулся во фрунт и всей пятерней сделал под козырек. abu Видя, что хозяин не протестует, Каштанка еще громче завыла и, не помня себя, бросилась через дорогу на другой тротуар. Когда она опомнилась, музыка уже не играла и полка не было. Она перебежала дорогу к тому месту, где оставила хозяина, но, увы! столяра уже там не было. Она бросилась вперед, потом назад, еще раз перебежала дорогу, но столяр точно сквозь землю провалился... Каштанка стала обнюхивать тротуар, надеясь найти хозяина по запаху его следов, но раньше какой-то негодяй прошел в новых резиновых калошах, и теперь все тонкие запахи мешались с острою каучуковою вонью, так что ничего нельзя было разобрать. Каштанка бегала взад и вперед и не находила хозяина, а между тем становилось темно. По обе стороны улицы зажглись фонари, и в окнах домов показались огни. Шел крупный пушистый снег и красил в белое мостовую, лошадиные спины, шапки извозчиков, и чем больше темнел воздух, тем белее становились предметы. Мимо Каштанки, заслоняя ей поле зрения и толкая ее ногами, безостановочно взад и вперед проходили незнакомые заказчики. (Все человечество Каштанка делила на две очень неравные части: на хозяев и на заказчиков; между теми и другими была существенная разница: первые имели право бить ее, а вторых она сама имела право хватать за икры.) Заказчики куда-то спешили и не обращали на нее никакого внимания. Когда стало совсем темно, Каштанкою овладели отчаяние и ужас. Она прижалась к какому-то подъезду и стала горько плакать. Целодневное путешествие с Лукой Александрычем утомило ее, уши и лапы ее озябли, и к тому же еще она была ужасно голодна. За весь день ей приходилось жевать только два раза: покушала у переплетчика немножко клейстеру да в одном из трактиров около прилавка нашла колбасную кожицу - вот и все. Если бы она была человеком, то, наверное, подумала бы: "Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!" Глава 2. Таинственный незнакомец Но она ни о чем не думала и только плакала. Когда мягкий пушистый снег совсем облепил ее спину и голову и она от изнеможения погрузилась в тяжелую дремоту, вдруг подъездная дверь щелкнула, запищала и ударила ее по боку. Она вскочила. Из отворенной двери вышел какой-то человек, принадлежащий к разряду заказчиков. Так как Каштанка взвизгнула и попала ему под ноги, то он не мог не обратить на нее внимания. Он нагнулся к ней и спросил: - Псина, ты откуда? Я тебя ушиб? О бедная, бедная... Ну, не сердись, не сердись... Виноват. Каштанка поглядела на незнакомца сквозь снежинки, нависшие на ресницы, и увидела перед собой коротенького и толстенького человечка с бритым пухлым лицом, в цилиндре и в шубе нараспашку. abu - Что же ты скулишь? - продолжал он, сбивая пальцем с ее спины снег. - Где твой хозяин? Должно быть, ты потерялась? Ах, бедный песик! Что же мы теперь будем делать? Уловив в голосе незнакомца теплую, душевную нотку, Каштанка лизнула ему руку и заскулила еще жалостнее. - А ты хорошая, смешная! - сказал незнакомец. - Совсем лисица! Ну, что ж, делать нечего, пойдем со мной! Может быть, ты и сгодишься на что-нибудь... Ну, фюйть! Он чмокнул губами и сделал Каштанке знак рукой, который мог означать только одно: "Пойдем!" Каштанка пошла. Не больше как через полчаса она уже сидела на полу в большой светлой комнате и, склонив голову набок, с умилением и с любопытством глядела на незнакомца, который сидел за столом и обедал. Он ел и бросал ей кусочки... Сначала он дал ей хлеба и зеленую корочку сыра, потом кусочек мяса, полпирожка, куриных костей, и она с голодухи все это съела так быстро, что не успела разобрать вкуса. И чем больше она ела, тем сильнее чувствовался голод. - Однако плохо же кормят тебя твои хозяева! - говорил незнакомец, глядя, с какою свирепою жадностью она глотала неразжеванные куски. - И какая ты тощая! Кожа да кости... Каштанка съела много, но не наелась, а только опьянела от еды. После обеда она разлеглась среди комнаты, протянула ноги и, чувствуя во всем теле приятную истому, завиляла хвостом. Пока ее новый хозяин, развалившись в кресле, курил сигару, она виляла хвостом и решала вопрос: где лучше - у незнакомца или у столяра? У незнакомца обстановка бедная и некрасивая; кроме кресел, дивана, лампы и ковров, у него нет ничего, и комната кажется пустою; у столяра же вся квартира битком набита вещами; у него есть стол, верстак, куча стружек, рубанки, стамески, пилы, клетка с чижиком, лохань... У незнакомца не пахнет ничем, у столяра же в квартире всегда стоит туман и великолепно пахнет клеем, лаком и стружками. Зато у незнакомца есть одно очень важное преимущество - он дает много есть, и, надо отдать ему полную справедливость, когда Каштанка сидела перед столом и умильно глядела на него, он ни разу не ударил ее, не затопал ногами и ни разу не крикнул: "По-ошла вон, треклятая!" Выкурив сигару, новый хозяин вышел и через минуту вернулся, держа в руках маленький матрасик. - Эй ты, пес, поди сюда! - сказал он, кладя матрасик в углу около дивана. -Ложись здесь. Спи! Затем он потушил лампу и вышел. Каштанка разлеглась на матрасике и закрыла глаза; с улицы послышался лай, и она хотела ответить на него, но вдруг неожиданно ею овладела грусть. Она вспомнила Луку Александрыча, его сына Федюшку, уютное местечко под верстаком... Вспомнила она, что в длинные зимние вечера, когда столяр строгал или читал вслух газету, Федюшка обыкновенно играл с нею... Он вытаскивал ее за задние лапы из-под верстака и выделывал с нею такие фокусы, что у нее зеленело в глазах и болело во всех суставах. Он заставлял ее ходить на задних лапах, изображал из нее колокол, то есть сильно дергал ее за хвост, отчего она визжала и лаяла, давал ей нюхать табаку... Особенно мучителен был следующий фокус: Федюшка привязывал на ниточку кусочек мяса и давал его Каштанке, потом же, когда она проглатывала, он с громким смехом вытаскивал его обратно из ее желудка. И чем ярче были воспоминания, тем громче и тоскливее скулила Каштанка. Но скоро утомление и теплота взяли верх над грустью... Она стала засыпать. В ее воображении забегали собаки; пробежал, между прочим, и мохнатый старый пудель, которого она видела сегодня на улице, с бельмом на глазах и с клочьями шерсти около носа. abu Федюшка, с долотом в руке, погнался за пуделем, потом вдруг сам покрылся мохнатой шерстью, весело залаял и очутился около Каштанки. Каштанка и он добродушно понюхали друг другу носы и побежали на улицу... Глава 3. Новое, очень приятное знакомство Когда Каштанка проснулась, было уже светло и с улицы доносился шум, какой бывает только днем. В комнате не было ни души. Каштанка потянулась, зевнула и, сердитая, угрюмая, прошлась по комнате. Она обнюхала углы и мебель, заглянула в переднюю и не нашла ничего интересного. Кроме двери, которая вела в переднюю, была еще одна дверь. Подумав, Каштанка поцарапала ее обеими лапами, отворила и вошла в следующую комнату. Тут на кровати, укрывшись байковым одеялом, спал заказчик, в котором она узнала вчерашнего незнакомца. - Рррр... - заворчала она, но, вспомнив про вчерашний обед, завиляла хвостом и стала нюхать. Она понюхала одежду и сапоги незнакомца и нашла, что они очень пахнут лошадью. Из спальни вела куда-то еще одна дверь, тоже затворенная. Каштанка поцарапала эту дверь, налегла на нее грудью, отворила и тотчас же почувствовала странный, очень подозрительный запах. Предчувствуя неприятную встречу, ворча и оглядываясь, Каштанка вошла в маленькую комнатку с грязными обоями и в страхе попятилась назад. Она увидела нечто неожиданное и страшное. Пригнув к земле шею и голову, растопырив крылья и шипя, прямо на нее шел серый гусь. Несколько в стороне от него, на матрасике, лежал белый кот; увидев Каштанку, он вскочил, выгнул спину в дугу, задрал хвост, взъерошил шерсть и тоже зашипел. Собака испугалась не на шутку, но, не желая выдавать своего страха, громко залаяла и бросилась к коту... Кот еще сильнее выгнул спину, зашипел и ударил Каштанку лапой по голове. Каштанка отскочила, присела на все четыре лапы и, протягивая к коту морду, залилась громким, визгливым лаем; в это время гусь подошел сзади и больно долбанул ее клювом в спину. Каштанка вскочила и бросилась на гуся... - Это что такое? - послышался громкий сердитый голос, и в комнату вошел незнакомец в халате и с сигарой в зубах. - Что это значит? На место! Он подошел к коту, щелкнул его по выгнутой спине и сказал: - Федор Тимофеич, это что значит? Драку подняли? Ах ты, старая каналья! Ложись! И, обратившись к гусю, он крикнул: - Иван Иваныч, на место! Кот покорно лег на свой матрасик и закрыл глаза. Судя по выражению его морды и усов, он сам был недоволен, что погорячился и вступил в драку. Каштанка обиженно заскулила, а гусь вытянул шею и заговорил о чем-то быстро, горячо и отчетливо, но крайне непонятно. - Ладно, ладно! - сказал хозяин, зевая. - Надо жить мирно и дружно. Он погладил Каштанку и продолжал: - А ты, рыжик, не бойся... Это хорошая публика, не обидит. Постой, как же мы тебя звать будем? Без имени нельзя, брат. Незнакомец подумал и сказал: - Вот что... Ты будешь - Тетка... Понимаешь? Тетка! И, повторив несколько раз слово "Тетка", он вышел. Каштанка села и стала наблюдать. Кот неподвижно сидел на матрасике и делал вид, что спит. Гусь, вытягивая шею и топчась на одном месте, продолжал говорить о чем-то быстро и горячо. По-видимому, это был очень умный гусь; после каждой длинной тирады он всякий раз удивленно пятился назад и делал вид, что восхищался своею речью... Послушав его и ответив ему: "рррр...", Каштанка принялась обнюхивать углы. В одном из углов стояло маленькое корытце, в котором она увидела моченый горох и размокшие ржаные корки. Она попробовала горох - невкусно, попробовала корки -и стала есть. Гусь нисколько не обиделся, что незнакомая собака поедает его корм, а напротив, заговорил еще горячее и, чтобы показать свое доверие, сам подошел к корытцу и съел несколько горошинок. Глава 4. Чудеса в решете Немного погодя опять вошел незнакомец и принес с собой какую-то странную вещь, похожую на ворота и на букву П. На перекладине этого деревянного, грубо сколоченного П висел колокол и был привязан пистолет; от языка колокола и от курка пистолета тянулись веревочки. Незнакомец поставил П посреди комнаты, долго что-то развязал и завязывал, потом посмотрел на гуся и сказал: - Иван Иваныч, пожалуйте! Гусь подошел к нему и остановился в ожидательной позе. - Ну-с, - сказал незнакомец, - начнем с самого начала. Прежде всего поклонись и сделай реверанс! Живо! Иван Иваныч вытянул шею, закивал во все стороны и шаркнул лапкой. - Так, молодец... Теперь умри! Гусь лег на спину и задрал вверх лапы. Проделав еще несколько подобных неважных фокусов, незнакомец вдруг схватил себя за голову, изобразил на своем лице ужас и закричал: - Караул! Пожар! Горим! Иван Иваныч подбежал к П, взял в клюв веревку и зазвонил в колокол. Незнакомец остался очень доволен. Он погладил гуся по шее и сказал: - Молодец, Иван Иваныч! Теперь представь, что ты ювелир и торгуешь золотом и брильянтами. Представь теперь, что ты приходишь к себе в магазин и застаешь в нем воров. Как бы та поступил в данном случае? Гусь взял в клюв другую веревочку и потянул, отчего тотчас же раздался оглушительный выстрел. Каштанке очень понравился звон, а от выстрела она пришла в такой восторг, что забегала вокруг П и залаяла. - Тетка, на место! - крикнул ей незнакомец. - Молчать! Работа Ивана Иваныча не кончилась стрельбой. Целый час потом незнакомец гонял его вокруг себя на корде и хлопал бичом, причем гусь должен был прыгать через барьер и сквозь обруч, становиться на дыбы, то есть садиться на хвост и махать лапками. Каштанка не отрывала глаз от Ивана Иваныча, завывала от восторга и несколько раз принималась бегать за ним со звонким лаем. Утомив гуся и себя, незнакомец вытер со лба пот и крикнул: - Марья, позови-ка сюда Хавронью Ивановну! Через минуту послышалось хрюканье... Каштанка заворчала, приняла очень храбрый вид и на всякий случай подошла поближе к незнакомцу. Отворилась дверь, в комнату поглядела какая-то старуха и, сказав что-то, впустила черную, очень некрасивую свинью. Не обращая никакого внимания на ворчанье Каштанки, свинья подняла вверх свой пятачок и весело захрюкала. По-видимому, ей было очень приятно видеть своего хозяина, кота и Ивана Иваныча. Когда она подошла к коту и слегка толкнула его под живот своим пятачком и потом о чем-то заговорила с гусем, в ее движениях, в голосе и в дрожании хвостика чувствовалось много добродушия. Каштанка сразу поняла, что ворчать и лаять на таких субъектов бесполезно. Хозяин убрал П и крикнул: - Федор Тимофеич, пожалуйте! Кот поднялся, лениво потянулся и нехотя, точно делая одолжение, подошел к свинье. - Ну-с, начнем с египетской пирамиды, - начал хозяин. Он долго объяснял что-то, потом скомандовал: "Раз... два... три!" Иван Иваныч при слове "три" взмахнул крыльями и вскочил на спину свиньи... Когда он, балансируя крыльями и шеей, укрепился на щетинистой спине, Федор Тимофеич вяло и лениво, с явным пренебрежением и с таким видом, как будто он презирает и ставит ни в грош свое искусство, полез на спину свиньи, потом нехотя взобрался на гуся и стал на задние лапы. Получилось то, что незнакомец называл "египетской пирамидой". Каштанка взвизгнула от восторга, но в это время старик кот зевнул и, потеряв равновесие, свалился с гуся. Иван Иваныч пошатнулся и тоже свалился. Незнакомец закричал, замахал руками и стал опять что-то объяснять. Провозившись целый час с пирамидой, неутомимый хозяин принялся учить Ивана Иваныча ездить верхом на коте, потом стал учить кота курить и т.п. Ученье кончилось тем, что незнакомец вытер со лба пот и вышел, Федор Тимофеич брезгливо фыркнул, лег на матрасик и закрыл глаза, Иван Иваныч направился к корытцу, а свинья была уведена старухой. Благодаря массе новых впечатлений день прошел для Каштанки незаметно, а вечером она со своим матрасиком была уже водворена в комнатке с грязными обоями и ночевала в обществе Федора Тимофеича и гуся. Глава 5. Талант! Талант! Прошел месяц. Каштанка уже привыкла к тому, что ее каждый вечер кормили вкусным обедом и звали Теткой. Привыкла она и к незнакомцу и к своим новым сожителям. Жизнь потекла как по маслу. Все дни начинались одинаково. Обыкновенно раньше всех просыпался Иван Иваныч и тотчас же подходил к Тетке или к коту, выгибал шею и начинал говорить о чем-то горячо и убедительно, но по-прежнему непонятно. Иной раз он поднимал вверх голову и произносил длинные монологи. В первые дни знакомства Каштанка думала, что он говорит много потому, что очень умен, но прошло немного времени, и она потеряла к нему всякое уважение; когда он подходил к ней со своими длинными речами, она уж не виляла хвостом, а третировала его, как надоедливого болтуна, который не дает никому спать, и без всякой церемонии отвечала ему: "рррр"... Федор же Тимофеич был иного рода господин. Этот, проснувшись, не издавал никакого звука, не шевелился и даже не открывал глаз. Он охотно бы не просыпался, потому что, как видно было, он недолюбливал жизни. Ничто его не интересовало, ко всему он относился вяло и небрежно, все презирал и даже, поедая свой вкусный обед, брезгливо фыркал. Проснувшись, Каштанка начинала ходить по комнатам и обнюхивать углы. Только ей и коту позволялось ходить по всей квартире: гусь же не имел права переступать порог комнатки с грязными обоями, а Хавронья Ивановна жила где-то на дворе в сарайчике и появлялась только во время ученья. Хозяин просыпался поздно и, напившись чаю, тотчас же принимался за свои фокусы. Каждый день в комнатку вносились П, бич, обручи, и каждый день проделывалось почти одно и то же. Ученье продолжалось часа три-четыре, так что иной раз Федор Тимофеич от утомления пошатывался, как пьяный, Иван Иваныч раскрывал клюв и тяжело дышал, а хозяин становился красным и никак не мог стереть со лба пот. Ученье и обед делали дни очень интересными, вечера же проходили скучновато. Обыкновенно вечерами хозяин уезжал куда-то и увозил с собою гуся и кота. Оставшись одна, Тетка ложилась на матрасик и начинала грустить... Грусть подкрадывалась к ней как-то незаметно и овладевала ею постепенно, как потемки комнатой. Начиналось с того, что у собаки пропадала всякая охота лаять, бегать по комнатам и даже глядеть, затем в воображении ее появлялись какие-то две неясные фигуры, не то собаки, не то люди, с физиономиями симпатичными, милыми, но непонятными; при появлении их Тетка виляла хвостом, и ей казалось, что она их где-то когда-то видела и любила.... А засыпая, она всякий раз чувствовала, что от этих фигур пахнет клеем, стружками и лаком. Когда она совсем уже свыклась с новой жизнью и из тощей, костлявой дворняжки обратилась в сытого, выхоленного пса, однажды, перед ученьем хозяин погладил ее и сказал: - Пора нам, Тетка, делом заняться. Довольно тебе бить баклуши. Я хочу из тебя артистку сделать... Ты хочешь быть артисткой? И он стал учить ее разным выходкам. В первый урок она училась стоять и ходить на задних лапах, что ей ужасно нравилось. Во второй урок она должна была прыгать на задних лапах и хватать сахар, который высоко над ее головой держал учитель. Затем в следующие уроки она плясала, бегала на корде, выла под музыку, звонила и стреляла, а через месяц могла с успехом заменять Федора Тимофеича в египетской пирамиде. Училась она очень охотно и была довольна своими успехами; беганье с высунутым языком на корде, прыганье в обруч и езда верхом на старом Федоре Тимофеиче доставляли ей величайшее наслаждение. Всякий удавшийся фокус она сопровождала звонким, восторженным лаем, а учитель удивлялся, приходил тоже в восторг и потирал руки. - Талант! Талант! - говорил он. - Несомненный талант! Ты положительно будешь иметь успех! И Тетка так привыкла к слову "талант", что всякий раз, когда хозяин произносил его, вскакивала и оглядывалась, как будто оно было ее кличкой. Глава 6. Беспокойная ночь Тетке приснился собачий сон, будто за ней гонится дворник с метлой, и она проснулась от страха. В комнате было тихо, темно и очень душно. Кусались блохи. Тетка раньше никогда не боялась потемок, но теперь почему-то ей стало жутко и захотелось лаять. В соседней комнате громко вздохнул хозяин, потом немного погодя в своем сарайчике хрюкнула свинья, и опять все смолкло. Когда думаешь об еде, то на душе становится легче, и Тетка стала думать о том, как она сегодня украла у Федора Тимофеича куриную лапку и спрятала ее в гостиной между шкафом и стеной, где очень много паутины и пыли. Не мешало бы теперь пойти и посмотреть: цела эта лапка или нет? Очень может быть, что хозяин нашел ее и скушал. Но раньше утра нельзя выходить из комнатки такое правило. Тетка закрыла глаза, чтобы поскорее уснуть, так как она знала по опыту, что чем скорее уснешь, тем скорее наступит утро. Но вдруг недалеко от нее раздался странный крик, который заставил ее вздрогнуть и вскочить на все четыре лапы. Это крикнул Иван Иваныч, и крик его был не болтливый и убедительный, как обыкновенно, а какой-то дикий, пронзительный и неестественный, похожий на скрип отворяемых ворот. Ничего не разглядев в потемках и не поняв, Тетка почувствовала еще больший страх и проворчала: - Ррррр... Прошло немного времени, сколько его требуется на то, чтобы обглодать хорошую кость; крик не повторялся. Тетка мало-помалу успокоилась и задремала. Ей приснились две большие черные собаки с клочьями прошлогодней шерсти на бедрах и на боках; они из большой лохани с жадностью ели помои, от которых шел белый пар и очень вкусный запах; изредка они оглядывались на Тетку, скалили зубы и ворчали: "А тебе мы не дадим!" Но из дому выбежал мужик в шубе и прогнал их кнутом; тогда Тетка подошла к лохани и стала кушать, но как только мужик ушел за ворота, обе черные собаки с ревом бросились на нее, и вдруг опять раздался пронзительный крик. - К-ге! К-ге-ге! - крикнул Иван Иваныч. Тетка проснулась, вскочила и, не сходя с матрасика, залилась воющим лаем. Ей уже казалось, что кричит не Иван Иваныч, а кто-то другой, посторонний. И почему-то в сарайчике опять хрюкнула свинья. Но вот послышалось шарканье туфель, и в комнатку вошел хозяин в халате и со свечой. Мелькающий свет запрыгал по грязным обоям и по потолку и прогнал потемки. Тетка увидела, что в комнатке нет никого постороннего. Иван Иваныч сидел на полу и не спал. Крылья у него были растопырены и клюв раскрыт, и вообще он имел такой вид, как будто очень утомился и хотел пить. Старый Федор Тимофеич тоже не спал. Должно быть, и он был разбужен криком. - Иван Иваныч, что с тобой? - спросил хозяин у гуся. - Что ты кричишь? Ты болен? Гусь молчал. Хозяин потрогал его за шею, погладил по спине и сказал: - Ты чудак. И сам не спишь и другим не даешь. Когда хозяин вышел и унес с собою свет, опять наступили потемки. Тетке было страшно. Гусь не кричал, но ей опять стало чудиться, что в потемках стоит кто-то чужой. Страшнее всего было то, что этого чужого нельзя было укусить, так как он был невидим и в эту ночь должно непременно произойти что-то очень худое. Федор Тимофеич тоже был непокоен. Тетка слышала, как он возился на своем матрасике, зевал и встряхивал головой. Где-то на улице застучали в ворота, и в сарайчике хрюкнула свинья. Тетка заскулила, протянула передние лапы и положила на них голову. В стуке ворот, в хрюканье не спавшей почему-то свиньи, в потемках и в тишине почудилось ей что-то такое же тоскливое и страшное, как в крике Ивана Иваныча. Все было в тревоге и в беспокойстве, но отчего? Кто этот чужой, которого не было видно? Вот около Тетки на мгновение вспыхнули две тусклые зеленые искорки. Это в первый раз за все время знакомства подошел к ней Федор Тимофеич. Что ему нужно было? Тетка лизнула ему лапу и, не спрашивая, зачем он пришел, завыла тихо и на разные голоса. - К-ге! - крикнул Иван Иваныч. - К-ге-ге! Опять отворилась дверь, и вошел хозяин со свечой. Гусь сидел в прежней позе, с разинутым клювом и растопырив крылья. Глаза у него закрыты. - Иван Иваныч! - позвал хозяин. Гусь не шевельнулся. Хозяин сел перед ним на полу, минуту глядел на него молча и сказал: - Иван Иваныч! Что же это такое? Умираешь ты, что ли? Ах, я теперь вспомнил, вспомнил! - вскрикнул он и схватил себя за голову. - Я знаю, отчего это! Это оттого, что сегодня на тебя наступила лошадь! Боже мой, боже мой! Тетка не понимала, что говорит хозяин, но по его лицу видела, что и он ждет чего-то ужасного. Она протянула морду к темному окну, в которое, как казалось ей, глядел кто-то чужой, и завыла. - Он умирает, Тетка! - сказал хозяин и всплеснул руками. - Да, да, умирает! К вам в комнату пришла смерть. Что нам делать? Бледный, встревоженный хозяин, вздыхая и покачивая головой, вернулся к себе в спальню. Тетке жутко было оставаться в потемках, и она пошла за ним. Он сел на кровать и несколько раз повторил: - Боже мой, что же делать? Тетка ходила около его ног и, не понимая, отчего это у нее такая тоска и отчего все так беспокоятся, и стараясь понять, следила за каждым его движением. Федор Тимофеич, редко покидавший свой матрасик, тоже вошел в спальню хозяина и стал тереться около его ног. Он встряхивал головой, как будто хотел вытряхнуть из нее тяжелые мысли, и подозрительно заглядывал под кровать. Хозяин взял блюдечко, налил в него из рукомойника воды и опять пошел к гусю. - Пей, Иван Иваныч! - сказал он нежно, ставя перед ним блюдечко. - Пей, голубчик. Но Иван Иваныч не шевелился и не открывал глаз. Хозяин пригнул его голову к блюдечку и окунул клюв в воду, но гусь не пил, еще шире растопырил крылья, и голова его так и осталась лежать в блюдечке. - Нет, ничего уже нельзя сделать! - вздохнул хозяин. - Все кончено. Пропал иван Иваныч! И по его щекам поползли вниз блестящие капельки, какие бывают на окнах во время дождя. Не понимая, в чем дело, Тетка и Федор Тимофеич жались к нему и с ужасом смотрели на гуся. - Бедный Иван Иваныч! - говорил хозяин, печально вздыхая. - А я-то мечтал, что весной повезу тебя на дачу и буду гулять с тобой по зеленой травке. Милое животное, хороший мой товарищ, тебя уже нет! Как же я теперь буду обходиться без тебя? Тетке казалось, что и с нею случится то же самое, то есть что и она вот так, неизвестно отчего, закроет глаза, протянет лапы, оскалит рот, и все на нее будут смотреть с ужасом. По-видимому, такие же мысли бродили и в голове Федора Тимофеича. Никогда раньше старый кот не был так угрюм и мрачен, как теперь. Начинался рассвет, и в комнатке уже не было того невидимого чужого, который пугал так Тетку. Когда совсем рассвело, пришел дворник, взял гуся за лапы и унес его куда-то. А немного погодя явилась старуха и вынесла корытце. Тетка пошла в гостиную и посмотрела за шкаф: хозяин не скушал куриной лапки, она лежала на своем месте, в пыли и паутине. Но Тетке было скучно, грустно и хотелось плакать. Она даже не понюхала лапки, а пошла под диван, села там и начала скулить тихо, тонким голоском: - Ску-ску-ску... Глава 7. Неудачный дебют abu В один прекрасный вечер хозяин вошел в комнатку с грязными обоями и, потирая руки, сказал: - Ну-с... Что-то он хотел еще сказать, но не сказал и вышел. Тетка, отлично изучившая во время уроков его лицо и интонацию, догадалась, что он был взволнован, озабочен и, кажется, сердит. Немного погодя он вернулся и сказал: - Сегодня я возьму с собой Тетку и Федора Тимофеича. В египетской пирамиде ты, Тетка, заменишь сегодня покойного Ивана Иваныча. Черт знает что! Ничего не готово, не выучено, репетиций было мало! Осрамимся, провалимся! Затем он опять вышел и через минуту вернулся в шубе и в цилиндре. Подойдя к коту, он взял его за передние лапы, поднял и спрятал его на груди под шубу, причем Федор Тимофеич казался очень равнодушным и даже не потрудился открыть глаз. Для него, по-видимому, было решительно все равно: лежать ли, или быть поднятым за ноги, валяться ли на матрасике, или покоиться на груди хозяина под шубой... - Тетка, пойдем, - сказал хозяин. Ничего не понимая и виляя хвостом, Тетка пошла за ним. Через минуту она уже сидела в санях около ног хозяина и слушала, ка он, пожимаясь от холода и волнения, бормотал: - Осрамимся! Провалимся! Сани остановились около большого странного дома, похожего на опрокинутый супник. Длинный подъезд этого дома с тремя стеклянными дверями был освещен дюжиной ярких фонарей. Двери со звоном отворялись и, как рты, глотали людей, которые сновали у подъезда. Людей было много, часто к подъезду подбегали и лошади, но собак не было видно. Хозяин взял на руки Тетку и сунул ее на грудь, под шубу, где находился Федор Тимофеич. Тут было темно и душно, но тепло. На мгновение вспыхнули две тусклые зеленые искорки - это открыл глаза кот, обеспокоенный холодными жесткими лапами соседки. Тетка лизнула его ухо и, желая усесться возможно удобнее, беспокойно задвигалась, смяла его под себя холодными лапами и нечаянно высунула из-под шубы голову, но тотчас же сердито заворчала и нырнула под шубу. Ей показалось, что она увидела громадную, плохо освещенную комнату, полную чудовищ; из-за перегородок и решеток, которые тянулись по обе стороны комнаты, выглядывали страшные рожи: лошадиные, рогатые, длинноухие и какая-то одна толстая, громадная рожа с хвостом вместо носа и с двумя длинными обглоданными костями, торчащими изо рта. Кот сипло замяукал под лапами Тетки, но в это время шуба распахнулась, хозяин сказал "гоп!", и Федор Тимофеич и Теткою прыгнули на пол. Они уже были в маленькой комнате серыми дощатыми стенами; тут, кроме небольшого столика с зеркалом, табурета и тряпья, развешанного по углам, не было никакой другой мебели, и, вместо лампы или свечи, горел яркий веерообразный огонек, приделанный к тумбочке, вбитой в стену. Федор Тимофеич облизал свою шубу, помятую Теткой, пошел под табурет и лег. Хозяин, все еще волнуясь, и потирая руки, стал раздеваться... Он разделся так, как обыкновенно раздевался у себя дома, готовясь лечь под байковое одеяло, то есть снял все, кроме белья, потом сел на табурет и, глядя в зеркало, начал выделывать над собой удивительные штуки. Прежде всего он надел на голову парик с пробором и с двумя вихрами, похожими на рога, потом густо намазал лицо чем-то белым и сверх белой краски нарисовал еще брови, усы и румяны. abu Затеи его этим не кончились. Опачкавши лицо и шею, он стал облачаться в какой-то необыкновенный, ни с чем не сообразный костюм, какого Тетка никогда не видала раньше ни в домах, ни на улице. Представьте вы себе широчайшие панталоны, сшитые из ситца с крупными цветами, какой употребляется в мещанских домах для занавесок и обивки мебели, панталоны, которые застегиваются у самых подмышек; одна панталона сшита из коричневого ситца, другая из светло-желтого. Утонувши в них, хозяин надел еще ситцевую курточку с большим зубчатым воротником и с золотой звездой на спине, разноцветные чулки и зеленые башмаки... У Тетки запестрило в глазах и в душе. От белолицей мешковатой фигуры пахло хозяином, голос у нее был тоже знакомый, хозяйский, но бывали минуты, когда Тетку мучили сомнения, и тогда она готова была бежать от пестрой фигуры и лаять. Новое место, веерообразный огонек, запах, метаморфоза, случившаяся с хозяином, - все это вселяло в нее неопределенный страх и предчувствие, что она непременно встретится с каким-нибудь ужасом, вроде толстой рожи с хвостом вместо носа. А тут еще где-то за стеной далеко играла ненавистная музыка и слышался временами непонятный рев. Одно только и успокаивало ее - это невозмутимость Федора Тимофеича. Он преспокойно дремал под табуретом и не открывал глаз, даже когда двигался табурет. Какой-то человек во фраке и в белой жилетке заглянул в комнатку и сказал: - Сейчас выход мисс Арабеллы. После нее - вы. Хозяин ничего не ответил. Он вытащил из-под стола небольшой чемодан, сел и стал ждать. По губам и по рукам его было заметно, что он волновался, и Тетка слышала, как дрожало его дыхание. - M-r Жорж, пожалуйте! - крикнул кто-то за дверью. Хозяин встал и три раза перекрестился, потом достал из-под табурета кота и сунул его в чемодан. - Иди, Тетка! - сказал он тихо. Тетка, ничего не понимая, подошла к его рукам; он поцеловал ее в голову и положил рядом с Федором Тимофеичем. Засим наступили потемки... Тетка топталась по коту, царапала стенки чемодана и от ужаса не могла произнести ни звука, а чемодан покачивался, как на волнах, и дрожал... - А вот и я! - громко крикнул хозяин. - А вот и я! Тетка почувствовала, что после этого крика чемодан ударился о что-то твердое и перестал качаться. Послышался громкий густой рев: по ком-то хлопали, и этот кто-то, вероятно рожа с хвостом вместо носа, ревел и хохотал так громко, что задрожали замочки у чемодана. В ответ на рев раздался пронзительный, визгливый смех хозяина, каким он никогда не смеялся дома. - Га! - крикнул он, стараясь перекричать рев. - Почтеннейшая публика! Я сейчас только с вокзала! У меня издохла бабушка и оставила мне наследство! В чемодане что очень тяжелое - очевидно, золото... Га-а! И вдруг здесь миллион! Сейчас мы откроем и посмотрим... В чемодане щелкнул замок. Яркий свет ударил Тетку по глазам; она прыгнула вон из чемодана и, оглушенная ревом, быстро, во всю прыть забегала вокруг своего хозяина и залилась звонким лаем. - Га! - закричал хозяин. - Дядюшка Федор Тимофеич! Дорогая Тетушка! Милые родственники, черт бы вас взял! Он упал животом на песок, схватил кота и Тетку и принялся обнимать их. Тетка, пока он тискал ее в своих объятиях, мельком оглядела тот мир, в который занесла ее судьба, и, пораженная его грандиозностью, на минуту застыла от удивления и восторга, потом вырвалась из объятий хозяина и от остроты впечатления, как волчок, закружилась на одном месте. Новый мир был велик и полон яркого света; куда ни взглянешь, всюду, от пола до потолка, видны были одни только лица, лица, лица и больше ничего. - Тетушка, прошу вас сесть! - крикнул хозяин. Помня, что это значит, Тетка вскочила на стул и села. Она поглядела на хозяина. Глаза его, как всегда, глядели серьезно и ласково, но лицо, в особенности рот и зубы, были изуродованы широкой неподвижной улыбкой. Сам он хохотал, прыгал, подергивал плечами и делал вид, что ему очень весело в присутствии тысячей лиц. Тетка поверила его веселости, вдруг почувствовала всем своим телом, что на нее смотрят эти тысячи лиц, подняла вверх свою лисью морду и радостно завыла. - Вы, Тетушка, посидите, - сказал ей хозяин, - а мы с дядюшкой попляшем камаринского. Федор Тимофеич в ожидании, когда его заставят делать глупости, стоял и равнодушно поглядывал по сторонам. Плясал он вяло, небрежно, угрюмо, и видно было по его движениям, по хвосту и по усам, что он глубоко презирал и толпу, и яркий свет, и хозяина, и себя... Протанцевав свою порцию, он зевнул и сел. - Ну-с, Тетушка, - сказал хозяин, - сначала мы с вами споем, а потом попляшем. Хорошо? Он вынул из кармана дудочку и заиграл. Тетка, не вынося музыки, беспокойно задвигалась на стуле и завыла. Со всех сторон послышались рев и аплодисменты. Хозяин поклонился и, когда все стихло, продолжал играть... Во время исполнения одной очень высокой ноты где-то наверху среди публики кто-то громко ахнул. - Тятька! - крикнул детский голос. - А ведь это Каштанка! - Каштанка и есть! - подтвердил пьяненький, дребезжащий тенорок. Каштанка! Федюшка, это, накажи бог, Каштанка! Фюйть! Кто-то на галерее свистнул, и два голоса, один - детский, другой мужской, громко позвали: - Каштанка! Каштанка! Тетка вздрогнула и посмотрела туда, где кричали. Два лица: одно волосатое, пьяное и ухмыляющееся, другое - пухлое, краснощекое и испуганное, ударили по ее глазам, как раньше ударил яркий свет... Она вспомнила, упала со стула и забилась на песке, потом вскочила и с радостным визгом бросилась к этим лицам. Раздался оглушительный рев, пронизанный насквозь свистками и пронзительным детским криком: - Каштанка! Каштанка! Тетка прыгнула через барьер, потом через чье-то плечо, очутилась в ложе; abu abu чтобы попасть в следующий ярус, нужно было перескочить высокую стену; Тетка прыгнула, но не допрыгнула и поползла назад по стене. Затем она переходила с рук на руки, лизала чьи-то руки и лица, подвигалась все выше и выше и, наконец, попала на галерку... Спустя полчаса Каштанка шла уже по улице за людьми, от которых пахло клеем и лаком. Лука Александрыч покачивался и инстинктивно, наученный опытом, старался держаться подальше от канавы. - В бездне греховней валяюся во утробе моей... - бормотал он. - А ты, Каштанка, - недоумение. Супротив человека ты все равно, что плотник супротив столяра. Рядом с ним шагал Федюшка в отцовском картузе. Каштанка глядела им обоим в спины, и ей казалось, что она давно уже идет за ними и радуется, что жизнь ее не обрывалась ни на минуту. Вспомнила она комнатку с грязными обоями, гуся, Федора Тимофеича, вкусные обеды, ученье, цирк, но все это представлялось ей теперь, как длинный, перепутанный, тяжелый сон... {И. Василенко @ Звездочка @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Иван Василенко ЗВЕЗДОЧКА 1. Каверзная девчонка Все было, как всегда: вахтер отстучал по рельсу отбой, в комнате № 7 ребята сложили брюки и гимнастерки на тумбочки и укрылись байковыми одеялами, Степа Хмара пробежал в чулках к двери и выключил свет, а Сеня Чесноков рассказал новый случай из своей необыкновенной жизни — о том, как он в ленинградской школе решил ужасно трудную задачу по арифметике, как учитель пришел в восторг и поставил ему отметку «шесть». И, как всегда, Сеню разоблачил придирчивый Степа Хмара. Он сказал: «В те времена отметки ставили не числами, а словами, например: «плохо», «хорошо», «отлично». Сеня, конечно, почесал в затылке и молча полез под одеяло. Тут бы Паше Сычову повернуться, как всегда, на правый бок, легонько вздохнуть и закрыть глаза. Но вот уже рядом посапывает во сне Степа Хмара, вот стихли где-то далеко в коридоре шаги дежурного по училищу, мастера Ивана Вакуловича — такие определенные, четкие, какие бывают только у вернувшихся из армии, а Паша все ворочался и не спал — не спал, кажется, впервые за весь год и девять месяцев, проведенные в ремесленном училище... Сегодня он, не помня себя, толкнул эту девчонку. Просто лопнуло терпение. Все время она смеялась над ним, придумывала обидные прозвища. Паша и сейчас помнил первое с ней столкновение, будто было то вчера. Одетый уже в черную со светлыми пуговицами новую шинель, скованный в движениях, стоял он тогда в клубном зале и ошеломленно смотрел на деревянный щит. На щите блестели какие-то замысловатые металлические предметы. Вот этот, например, похож на пистолет. Под ним на полоске белой бумаги выведена тушью надпись: «Косой клуп. Работа учеников Толкунова и Ващенко». А эта штука смахивает на бутылку. Только разве металлические бутылки бывают? Да и надпись под ней мудреная: «Тавотный шприц». Что такое тавотный шприц? Зачем нужна такая штука? А ведь ученик Куракин, который ее делал, это знает отлично. На короткое время Паше стало страшно: и Куракин, и Ващенко, и Паношкин, и все, чьи фамилии он читал на белых листках под разными металлическими диковинками, представились ему людьми необыкновенно смекалистыми и ловкими. А он, Паша, этому делу не научится никогда. Но тут же заговорила гордость. Не урод же он, в самом-то деле! В школе учился хорошо, дома по хозяйству справлялся. Такой же, как другие. И оттого, что эти металлические вещи были такие красивые, что от них, чудо как гладко отшлифованных, будто исходило тихое сияние, Паше до холодка в сердце захотелось и самому научиться их делать. Кто-то дернул его за рукав. Паша неохотно оторвался от доски и повернул голову. Рядом стояла девочка-подросток в такой же, как и на Паше, шинели, тонкая, темноволосая, с блестящими черными глазами на смуглом узком лице. Она озабоченно спросила: — Ты всегда такой? — Какой? — не понял Паша. — А вот такой. — Девочка полуоткрыла рот и с глупейшим видом уставилась на доску. — Иди ты!.. — рассердился Паша. Он хотел уйти, но девочка загородила ему дорогу: — Тебя откуда привезли? Из какой деревни? — Ну, из Лукьяновки. Она подумала и решительно сказала: — Ты на теленка похож. Через несколько дней учеников повели на заводской двор. Там, в железном ломе, еще валялись части станков, разбитых фашистскими фугасками. Надо было выбрать все, что могло пригодиться для учебных мастерских. Раньше Паша видел завод только издали. Теперь, оказавшись среди огромных корпусов, из которых доносились глухое гуденье, тяжкое уханье, скрежет и звон железа, он растерянно озирался и жался к ребятам, боясь от них отстать. И тут, как нарочно, из-за серого со стеклянной крышей здания выехал и покатил по рельсам... дом. Паша тихонько охнул и попятился. Дом был как дом: деревянный, с окном, с дверью, с крышей и даже с трубой. Но то, что он сам двигался и что от него к небу поднимался огромный хобот с крюком на конце, делало его похожим на сказочное чудовище. Дом остановился, повернулся вокруг себя, и хобот стал медленно опускаться к земле. Крюк зацепил какую-то чугунную громадину и поднял в воздух. — Беги! — вдруг раздался у самого уха Паши звонкий крик. Паша метнулся в сторону и запрыгал через бревна, ржавые куски железа и бочонки с известью. Остановил его смех. Опять эта черноглазая девчонка! Это она крикнула, это ее шутки. Стоит под самым хоботом и смеется, показывая мелкие белые зубы. И еще вспомнил Паша, как разыграла она его однажды перед уроком. Подошла и спросила: — Ты на кого учишься — на токаря или на слесаря? — На токаря, — сказал Паша. — И я тоже. Вам Петр Федорович уже показывал станок? — Нет. Завтра покажет. — И нам завтра. Да я станок и без того знаю. Мой дядя был токарь. Хочешь, я расскажу тебе про станок? Паша подумал, что будет не худо, если он узнает о станке кое-что заранее. — Ладно, — согласился он, — рассказывай. И она ловко переплела правду с небылицей. — Во-первых, — сказала она, — станок обслуживают две бабки: одна очень старая и совсем неподвижная, а другая помоложе и страшно вертлявая. С бабками надо ладить, а то они тебе жизни не дадут. Есть на станке салазки. Надоест работать — садись и катайся. Главное, остерегайся кулачков. У станка их целых три. Как что сделал не так, сейчас тебя кулачком по лбу — раз! У девочки было серьезное лицо, но, как и при первой встрече, Паше показалось, что в глазах у нее смех. — Ну, это ты... — начал он недоверчиво. — Не веришь? — перебила она и, схватив за рукав пробегавшего мимо ученика старого набора, крикнула: — Чеботарев, есть на токарном станке кулачки? — Целых три, — сказал тот и побежал дальше. — Ну что? Будешь теперь мне верить? Вечером, перед сном, Паша рассказал о бабках и кулачках своему соседу по койке. Слушая, Степа Хмара изумленно таращил глаза, а потом посоветовал: — Никому не рассказывай, слышишь? Засмеют. На другой день преподаватель спецтехнологии Петр Федорович повел группу в кабинет, где стоял токарный станок. И Паша узнал, что кулачки — это металлические приспособления, которыми зажимают в патроне деталь, а бабки и салазки — части станка. Было это давно, в первые дни жизни Паши в училище, когда он робел перед всем новым и непонятным. Потом робость прошла. Через шесть месяцев он уже имел по всем предметам четверки, через девять сравнялся с отличниками, а к концу года стал первым учеником токарных групп. Все теперь изменилось в представлениях Паши: дом с хоботом уже не казался сказочным чудовищем, а был просто железнодорожным подъемным краном; Сергей Никитович Кондарев, которому подчинялись все мастера училища, был уже не «страшный мастер», а просто старший мастер; двадцать четыре горластых подростка составляли уже не сборище забияк, от которых можно было ждать какой угодно выходки, а крепко сколоченную 5-ю группу токарей-универсалов, славных ребят, ни чуточки не страшных. Все — мастер группы Денис Денисович, преподаватели, ребята — ценили и уважали Пашу, уважали за ровный, спокойный характер, за добросовестность в каждом деле, за вдумчивые, точные ответы на уроках. И толькр беспокойная Маруся Родникова из 3-й группы девочек-токарей, казалось, не признавала в Паше никаких достоинств и по-прежнему донимала его разными каверзами и шуточками. Хоть бы сама училась как следует, а то сегодня ответит лучше всех, а завтра такое скажет, что учитель только головой покачает! Паша терпел, терпел и наконец вышел из себя... Вот что случилось сегодня. Шел Паша в перемену по двору, а навстречу ему Родникова. Поравнялась, ласково поздоровалась и спрашивает: — Паша, что такое шток? — Шток? Ну, это, коротко сказать, основание поршня. — А как его делают? Раз, два — и в дамки или постепенно и аккуратно? Паша почувствовал, как у него задрожали губы. Несколько дней назад, выступая на комсомольском собрании, он сказал: «Все надо делать постепенно и аккуратно, а не так, как думают некоторые: раз, два — и в дамки». Маруська подхватила и стала дразнить. Обиднее всего, что кое-кто из ребят тоже ухмыльнулся. И вот — опять дразнится. Паша нагнул голову и сумрачно сказал: — Ты лучше это оставь, слышишь? А то... Она сделала комически испуганное лицо, но вдруг прыснула, прищурилась и протянула: — Теле-е-ночек!.. И тут Паша толкнул ее плечом. Она хотела что-то сказать, но только сжала кулачки и, повернувшись, пошла прочь. Паша растерянно смотрел ей в спину. — Ты понял, что я сказал? — услышал он. — Зайди после урока в комитет. В нескольких шагах стоял Михайлов. Таким ледяным тоном он с Пашей не говорил никогда. В скуластом лице комсорга училища — суровость, в глазах — недоумение. Через час Паша был в комитетской комнате. Там уже сидела Родникова. При виде Паши она отвернулась. Михайлов пересел со своего деревянного кресла на стул (он всегда так делал, если хотел говорить по душам, чтоб даже стол не разъединял его с собеседником) и показал на стул рядом. Холодного выражения уже не было, он смотрел, как всегда, приветливо и внимательно. Только тень озадаченности оставалась еще на лице. — Ну, я чуть не затеял дела! Все из-за этой проклятой контузии... Со зрением у меня неважно. Иной раз такое почудится!.. Понимаешь, увидел я тебя сегодня во дворе с Марусей, и мне показалось, будто ты... ударил ее. «Вот тебе и плюс! — думаю. — Образцовый группорг, лучший ученик — и такое хулиганство». Вызвал Марусю, спрашиваю: «За что он тебя ударил?» А она мне: «Что вы! Мы силой мерились». И Михайлов весело засмеялся. Паша сидел, не смея поднять глаз. Вышел он из комнаты, ничего не сказав. И вот теперь все думает, вспоминает. На том собрании, где он говорил, что все надо делать постепенно и аккуратно, он еще сказал так: «Надо, чтоб комсомолец каждый день получал какой-нибудь плюс. Например, чтоб прочитал полезную книгу или еще что-нибудь хорошее сделал. Сегодня маленький плюс, завтра маленький плюс, послезавтра маленький плюс — и как-никак получится много». Ему хлопали в ладоши. А оно вот какой получился сегодня плюс! Такой плюс, что все спят, а он ворочается... 2. Еще одна неприятность Беда, говорят, не приходит одна. Через три дня, когда Паша все еще размышлял, сказать или не сказать Михайлову, что он, первый ученик и группорг, все-таки Марусю толкнул, случилась новая неприятность: исчез Мюн. А Мюн — из одной с Пашей группы. Вот тебе и образцовый группорг, у которого комсомольцы дезертируют из училища! Собственно, никакого Мюна не было, а был просто Сеня Чесноков. За неисправимую страсть к выдумкам ребята прозвали его бароном Мюнхаузеном, но потом сжалились, барона совсем из прозвища выбросили, а Мюнхаузена сократили до «Мюна». Явился Сеня Чесноков в училище спустя месяц после набора, прямо из Москвы, с путевкой от Министерства, трудовых резервов. Был он худой, загорелый, с синими, как у девушки, глазами, важный. С левой стороны на выцветшей военной гимнастерке позвякивали три медали. Прежде чем отправиться к директору, он сел в училищном сквере на садовую скамейку и внимательно, по-хозяйски, посмотрел на ремесленников. — Ну, как вам тут? — спросил он строго. — Хорошо кормят? В баню водят? Мыло выдают? — А как же! — сказали ребята. — Выдают. — А табак? Исправно получаете? — Устава не знаешь, — снисходительно ответил Степа Хмара. — Ремесленникам курить не положено. — И правильно, — одобрил прибывший, — не курите, ребята. Пагубная привычка. У нас в эскадроне один казак приучил свою лошадь махорку смолить. Как эскадрон в атаку, так он сейчас в зубы цигарку. Фашисты увидят, что у лошади из ноздрей дым прет, — и сейчас же на землю: аж синие делались от страха. Ну, а для мирного положения такая лошадь уже не годилась. Везет, везет телегу — и станет. Он кнутом ее и всякими словами... Стоит, хоть ты что, покуда он не вытащит кисет и не скрутит ей цигарку. А закурит — опять пойдет. Так он и продал ее. Разве ж на лошадь табаку напасешься!.. Потрясенные, ремесленники молчали. Первым пришел в себя скептик Хмара. — Врешь! — сказал он. — Где это видано, чтоб лошади курили! Прибывший даже не взглянул на него. Молча вынул из нагрудного кармана помятую папироску, расправил ее между пальцами и чиркнул зажигалкой. — Ну, покурим в последний раз. Не положено, значит, и спорить не об чем. — Да ты зачем сюда пришел? — спросили сразу несколько голосов. Прибывший удивленно поднял синие глаза: — Как — зачем? Прибыл оформляться в рабочий класс. Вот докурю и пойду к директору. Где он тут у вас? Вечером Сеня Чесноков лежал в комнате № 7 и рассказывал притихшим ребятам свою биографию. Жил он в Ленинграде у тетки, во время блокады голодал. Когда наши пошли в наступление, пристал к саперам, потом перебросился к кавалеристам. Часто ходил в разведку. — Чего же ты к нам пришел? — спросил Гриша Протупеев, который всегда мечтал о Суворовском училище. — Тебе же прямая дорога в суворовцы. — У суворовцев тоже хорошо, но, понимаешь, меня сюда потянуло. Сеня Чесноков оказался парень хоть куда: проворный, компанейский, веселый. Быстро организовал фехтовальный кружок, душевно играл на баяне, а «барыню» танцевал с такими вывертами, что все от смеха покатывались. Никто лучше его не заправлял койку и не начищал до такого сияния ботинки, пуговицы и бляху на ремне. О международных делах судил, как о своих собственных. И не было бы лучше его комсомольца в училище, если б не одна особенность: ни с того ни с сего возьмет и расскажет какую-нибудь историю, до того невероятную, что ребята от изумления первое время лишались дара слова. И вот этот Сеня Чесноков, когда до окончания училища оставалось всего четыре месяца, вдруг исчез. Случилось это так. Однажды в училище донеслось из сквера гортанное пение. Время было послеобеденное, свободное. Ребята высыпали в сквер. Перед зданием стоял подросток в пестрых лохмотьях. Огненные глаза с блестящими белками, коричневая кожа лица, на ворохе вьющихся иссиня-черных волос — маленькая розовая кепочка. В руках он держал гитару с огромным красным бантом на грифе, а у ног его сидел пес волкодав с репейником в бурой клочковатой шерсти и с досадой смотрел куда-то в сторону маленькими, как у медведя, глазами. Живописный подросток поклонился на три стороны и на ломаном русском языке сказал: — Начинаем интересный представлений. Гриша, ходи! И заиграл марш. Пес не спеша поднялся на задние лапы и с мрачным видом зашагал по скверу. — Правый! — крикнул оборвыш. Пес что-то проворчал и с досадой повернул направо. — Левый! Пес повернул налево. Но вдруг сел и ожесточенно заскреб лапой за ухом. — Ходи! Ходи! — кричал оборвыш, пиная пса ногой. Пес бросил чесаться и упрямо прижался к земле. — Не хочет! — огорченно сказал оборвыш. — Ничего, он сычас другой сделает, он сычас скажет «мама». Оборвыш нагнулся, сжал собаке пальцами челюсти и наступил ей на хвост. — Магму!.. — вырвалось из закрытой пасти собаки. По скверу прокатился смех. Паша вдруг вспомнил, что однажды Сеня Чесноков, засыпая после отбоя, сонно сказал: «А я знал собаку, которая умела говорить «мама». Степа Хмара немедленно стал доказывать, что таких собак не существует, так как «речь у собак нечленораздельная», но Сеня уже спал. Едва Паша об этом вспомнил, как раздался крик: — Петро! От здания бежал Сеня. Оборвыш заморгал и в испуге попятился. Сеня подскочил, схватил его в объятия так, что с головы оборвыша слетела розовая кепка, повернулся, стремительно прижал к себе собачью морду и опять обнял мальчика. Ребята, раскрыв рты, с изумлением смотрели на эту встречу. Маруся Родникова от удовольствия хлопала в ладоши. Конечно, всем было интересно поскорее узнать, откуда у Сени такое знакомство, почему он так радуется, а бродяга, наоборот, в испуге пятится от него. Но Сеня на этот раз был немногословен. — Однополчанин, — важно отвечал он на все расспросы. «Артиста» и его собаку накормили. Засунув в карман остаток хлеба с сыром, он боком стал выбираться из толпы, явно обнаруживая желание поскорее улизнуть от своего «однополчанина». Не тут-то было: Сеня крепко взял его под руку и пошел провожать. С ними увязалась и Маруся. Только вечером, после отбоя, когда все разделись и улеглись в постели, Сеня рассказал про оборвыша с собакой. Оказалось, что Петро — бессарабский цыган. В Яссах он явился в эскадрон и до слез насмешил бойцов своим аттракционом. «Э, — подумал Сеня, — такого хорошо использовать в разведке». И с разрешения командира уговорил Петро остаться при эскадроне. Прослышав, что в Советском Союзе каждый гражданин может сделаться ветеринарным врачом (к врачам Петро имел непонятное пристрастие) и даже директором универмага, Петро после войны поехал с Сеней в Москву. В вагоне, не доезжая Киева, он вздумал проверить, правильно ли то, что ему говорили, и спросил одного лейтенанта. Лейтенант сказал: «Не только директором универмага — министром каждый может сделаться. Только надо хорошо учиться и честно работать». Петро задумался и думал до самой ночи: ни работать, ни учиться он не привык. А ночью вышел с Гришей на какой-то станции и больше не вернулся. — Понимаете, — закончил Сеня, — дал я ему свои часы поносить. Так он, уходя, и часы унес. То ли забыл снять, то ли сознательно... А часы были флотские, непроницаемые. Ох, и часы ж! — Э-э, — сказали ребята, — потому он и пятился от тебя! — Продукт капитализма, — заключил глубокомысленно Степа Хмара. На другой день Паша заметил, что Сеня все шепчется с Родниковой. У обоих был вид заговорщиков. Они шептались и в коридоре, и в учебной мастерской, и в столовой перед обедом. Потом их видели у трамвайной остановки. Сеня вскочил в трамвай, а Маруся помахала ему рукой. А вечером, когда все общежитейцы (так называли себя ученики, жившие в общежитии) выстроились в клубном зале на вечернюю поверку и дежурный комендант, читая список, выкрикнул фамилию Сени, никто не откликнулся. — Староста? — нетерпеливо сказал комендант. Степа Хмара встрепенулся и запоздало доложил: — Ученик пятой группы Чесноков Семен отсутствует по неизвестной причине. Отсутствует по неизвестной причине! Какой удар по 5-й группе, которая до сих пор шла в соревновании впереди всех групп училища! Вместе со своей группой Паша машинально поднимался по цементным ступенькам в спальню и почти не разбирал, что говорил ему Степа Хмара. А Степа Хмара шептал: — Понимаешь, он однажды сам выболтал, что бродяжничал с цыганом и собакой целый месяц. Это потом от него цыган сбежал, а раньше они вместе ходили по разным городам и деревням. Ходили, ходили, потом Сенька сказал: «Хватит. Надо учиться!» Цыган взял и удрал от него. Понимаешь теперь, в чем дело? — Не понимаю, — удрученно сказал Паша. — Да о чем ты думаешь? — рассердился Степа Хмара. — Тут же просто: Сенька увидел цыгана и опять пошел бродяжничать с ним. Потянуло, понимаешь? — Ты что болтаешь! — испугался Паша и даже остановился на ступеньке, отчего и вся группа остановилась позади и затопала на месте. — Он сейчас вернется. Может, на трамвай не попал... — Да, вернется! — скривил губы Степа. — Как бы не так! Кто раз побродяжничает, того всегда тянуть будет. А тут еще Маруська Родинкова подбивать стала. Я сам слышал, как она говорила: «Счастливый тебе путь! Шагай, не сомневайся». — Маруська? — Паша сжал кулаки. — Ну да. Она же сумасшедшая. А может, с расчетом. Пусть, мол, в пятой группе незаконная отлучка будет, тогда знамя передадут третьей группе. Ты знаешь, какая она самолюбивая, Маруська эта! 3. Коляска Утром только и говорили что об исчезновении Мюна. Паша ходил сумрачный. От злобы на Родникову у него даже в груди было тяжело. И все думал, как поскладнее рассказать Михайлову, чтобы тот понял все сразу и сразу же дал Маруське взбучку. Да что взбучку! За такое дело прямо надо комсомольский билет отобрать. — Товарищ Михайлов, — начал Паша, войдя в комитетскую, — это все Родникова, это все от нее идет... — Правильно, от нее, — весело подхватил Михайлов. — Молодец девочка! Паша оторопело уставился на комсорга, а тот сунул ему в руку какую-то мелко исписанную бумажку и так же весело продолжал: — Вот хорошо, что ты зашел! Разыщи Сашу Городищева из седьмой группы слесарей и поезжай с ним в Дом инвалидов. Тут адрес написан. Разузнайте все и доложите на комитете. Это дело такое, что откладывать нельзя, сам понимаешь. С чего он взял, что Паша сам понимает? Паша не понимал ничего и так смотрел на Михайлова, что тот даже удивился: — Экое у тебя сегодня лицо... мудреное! Взяв бумажку, Паша вышел. Бумажка оказалась заявлением. Написано оно было сумбурно, видимо наспех. Где-то в Доме инвалидов третью неделю лежит старый рабочий. «Бюрократы» и «волокитчики» до сих пор не сделали для него коляску, а без коляски ему не сдвинуться с места. Подписано заявление было Марусей Родниковой. Городищева Паша нашел в комнате изобретателя, рассказал ему о поручении Михайлова, и они поехали в город. Странный этот Саша Городищев! Высокий, худой, конопатый, он всегда глядит поверх голов ребят и о чем-то думает. В строю он сбивается с шага, задевает своими журавлиными ногами переднего, а тот ругается. И очень рассеянный. «О чем он всегда думает? — старался догадаться Паша. — Наверно, о своих конструкциях». В школе Саша учился на пятерки и мечтал поступить в техникум, сделаться конструктором. Война лишила его отца и старших братьев. Остались больная мать да младшая сестренка. Техникум — дело долгое, а семье без кормильца пришлось туго. «Ничего, — сказал себе Саша, — сначала сделаюсь слесарем, а техникум и заочно пройду». И поступил в ремесленное училище. Ехали ребята по окраине, мимо беленьких домиков с кудрявыми садами во дворах, мимо кладбища, такого ярко-зеленого, что хотелось выпрыгнуть из трамвая и походить по уютным аллеям, усыпанным красным гравием, мимо кирпичной, напудренной мучной пылью мельницы. Когда трамвай, пронзительно заскрежетав на повороте, свернул к центру, Саша поднял голову и тревожно спросил: — Куда это мы едем? — Как — куда? — удивился Паша. — В Дом инвалидов. — А зачем? — Да я же тебе говорил! — с досадой сказал Паша и опять принялся объяснять, куда и зачем послал их Михайлов. — А, правильно, — вспомнил Саша, — ты говорил. Ну что же, это мы все разберем и всыпем кому следует, — закончил он с неожиданной воинственностью. На одной из улиц, где по обе стороны шумели высокие тополя, ребята разыскали двухэтажное здание с лепными фигурами зверей на фасаде и вошли во двор. Пожилая санитарка в халате с любопытством оглядела их и уверенно сказала: — Это к Науменкову, к Глебу Ивановичу. — К Науменкову, — подтвердил Паша. — А вы почему знаете? — Девочка тут одна была, вот в такой же форме, как на вас, — с молоточками. Ох, и бедовая же! Говорила, говорила с Глебом Ивановичем, а потом — к директору. Кулачки сжала, глазки блестят. «Это, говорит, безобразие, это, говорит, невнимание к рабочему классу! Вы ответите!» Пойдемте, я проведу вас в палату. У раскрытого окна лежал на кровати седой, коротко остриженный человек и напряженно всматривался в вошедших. Вдруг складки на его лбу разошлись и все лицо просветлело. — Ремесленники? — глуховатым басом проговорил он. — Вот так Маруся! Пообещала — и сделала. Это она вас прислала? Садитесь, товарищи. И так было сказано это «товарищи», будто в комнате стояли не ученики-подростки, а взрослые, с солидным стажем рабочие. Ребята осторожно придвинули табуретки и сели, косясь на кровать: под простыней, где должны вырисовываться ноги, было гладко и пусто. — Точнее сказать, нас комсомольский комитет прислал, — поправил Паша. — А Родникова только заявление написала. — Вот-вот, — кивнул мужчина, — я и говорю. Ну и бойкая же девочка! — Как же она про вас узнала? — поинтересовался Саша. — А просто. Она тут близко живет, мимо ходит. Заглянула раз в окошко и говорит: «Дедушка, вам, верно, скучно лежать?» — «Скучно, говорю, детка». — «А вы бы пошли погуляли». — «Пошел бы, говорю, да ходилок у меня нету». — «А вы на колясочке. Знаете, есть такие коляски, что их руками двигают!» — «А чтоб на колясочке, говорю, надо две руки иметь, а у меня только одна». Села она на подоконник и все расспросила: и кто я, и где работал, и как со мной эта беда случилась. Потом и говорит: «Ваш директор, наверно, бездушная личность, бюрократ и волокитчик, раз он до сих пор не заказал вам подходящую колясочку». — «Да, говорю, по трошки есть в нем всего этого добра. А главное, две руки надо иметь». — «Ничего, отвечает, мы вам изобретем такую колясочку, что вы и с одной рукой поедете. Подумаешь, какой сложный агрегат!» Саша, сидевший до сих пор неподвижно, вдруг заерзал. — Это... это, наверно, надо так, — шепотом проговорил он, — взять ведущую ось и насадить на нее шестерню, а потом... Или нет... Лучше взять... И засопел, прищурив один глаз, а другим нацелившись в угол комнаты. Вечером заседал комсомольский комитет. На заседании был и мастер 5-й группы Денис Денисович, широкогрудый, массивный старик с круглым лицом, и даже директор училища Семен Ильич. Была, конечно, и Маруся. Забившись в угол, она следила оттуда беспокойными глазами за всеми, кто брал слово, и на ее подвижном лице попеременно отражалось выражение лица каждого из говоривших. Паша аккуратно записал в тетрадь все, что разузнал с Сашей в Доме инвалидов, и теперь ждал, когда дойдет очередь до его вопроса. Смутное чувство разлада не оставляло его с утра. Он думал, что все расскажет Михайлову про Марусю и ее на комитете за все взгреют, в особенности же за Мюна. А тут получалось что-то совсем другое. Пожалуй, ее сегодня даже хвалить будут. Михайлов сказал: — Следующий вопрос — о коляске для рабочего-инвалида. Докладывай, Сычов. Паша встал и, держа перед собою тетрадь, не торопясь, толково, обстоятельно рассказал, что случилось с Глебом Ивановичем и в чем он теперь больше всего нуждается. Глеб Иванович — старый токарь Харьковского паровозостроительного завода. Фашистская бомба лишила его семьи и сделала калекой. Из Харькова его эвакуировали сюда и положили в больницу, а из больницы — в Дом инвалидов. Человеку хочется видеть жизнь, а видит он только стены палаты да одних и тех же людей — своих соседей. Директор Дома инвалидов говорит, что коляска с двумя рычагами у него есть, но Глебу Ивановичу она не подходит. А сделать такую коляску, которой можно управлять одной рукой, будто бы никто не берется. — Следовательно?.. — спросил Семен Ильич. — Что — следовательно? — не понял Паша. — Ах, ну что за человек! — раздался вдруг из угла возмущенный голос Маруси. — Ему подсказывают, а он не понимает. Следовательно, коляску должны сделать мы — вот и все. Проект коляски поручили разработать активистам комнаты юного изобретателя под руководством Дениса Денисовича. Сейчас же после заседания мастер вызвал Сашу Городищева, Костю Безуглого и Ваню Заднепровского — прославленных изобретателей училища. Хитрый Денис Денисович только поставил перед ними задачу да указал, в каком направлении «шевелить мозгами», — все остальное должны были сделать ребята сами. По случаю экстренности задания им даже разрешили работать после отбоя. Ребята немедленно отправились в комнату изобретателя. Ваня Заднепровский, самый маленький по росту ученик, незадолго до этого прочитавший «Левшу» Лескова, смеясь предложил запереть дверь и занавесить окна, как сделали это тульские оружейники, когда подковывали английскую блоху. Но Костя Безуглый, который плохо понимал шутки, сказал: — Чего это ради! И без того жарко. Некоторое время ребята сидели молча, склонившись над своими тетрадями. Только слышно было, как сопит Саша Городищев. Первым поднял голову Костя Безуглый. — Готово, — сказал он, подошел к доске и стал чертить. — Вот это ось. Это шестерня. На шестерню накидывается цепь. Что она делает? Она проходит через ролики и набрасывает на шестерню ручки, которые сидят на валу. Понятно? Дальше... Рукоятка вращается вокруг оси вала. Что этим достигается? Этим достигается движение коляски вперед. А вращая рукоятку вокруг передней вилки, мы достигнем поворота переднего колеса... Всё. Просто и хорошо. — Он небрежно бросил мел и похлопал себя по широкому лбу. — Вот голова! — Просто? — уставился на него Ваня Заднепровский. — Вот это — просто? Ты бы еще сюда мотор приспособил! Саша, который смотрел на доску одним глазом (другой он всегда прищуривал, когда усиленно думал), решительно сказал: — Не пойдет. И опять склонился над своей тетрадью. — Почему это «не пойдет»? — обидчиво оттопырил Костя губу, над которой уже темнел пушок. -— Сейчас, — отозвался Саша. Он что-то дописал в своей тетради, посопел и опять поднял голову. — Потому, что будет цепь соскакивать. При такой конструкции цепь должна быть эластичной и всегда натянутой, а этого тут не достичь. — Не достичь? — задорно сказал Костя и так нагнул голову, будто хотел боднуть Сашу. — Это почему? — Подумай, — буркнул тот. Костя повернулся к доске, постоял и, конфузливо заморгав глазами, вернулся к своей тетради. Некоторое время в комнате стояла тишина, нарушаемая только шелестом переворачиваемых листов тетрадей да Сашиным сопеньем. — Есть! — крикнул Ваня Заднепровский и бросил карандаш на стол. — Сейчас я вам изображу. Тут уж без зацепочки. Смотрите. Но не успел он закончить на доске чертеж, как Костя воскликнул: — Что? Передача при помощи конических шестерен? Не пойдет! И вдребезги раскритиковал проект Вани. Утром ребята взяли увольнительные записки и отправились в город. В Собесе им дали адреса шести инвалидов, у которых были коляски. Инвалиды оказались народом непоседливым: один уехал на базар за картошкой, другой — на речку, удить лещей, третий отправился к приятелю в гости. Ребята долго рыскали, пока нашли их. Но из всех колясок только одна оказалась для однорукого, да и та двигалась не при помощи рычага, а при помощи огромного рыжего дога. abu Вечером они опять засели в своей комнате. Теперь уже все училище знало, над чем работают изобретатели — длинный Саша Городищев, широколобый Костя Безуглый и «мальчик с пальчик» Ваня Заднепровский. Редколлегия выпустила экстренный номер «Смены» с портретом Глеба Ивановича, очень хорошо нарисованным Марусей, и у витрины с газетой не таяла толпа учеников. Не таяла она и у дверей комнаты изобретателя: каждому интересно было посмотреть хоть в замочную скважину, как стараются ребята, будто в комнате и впрямь сидели тульские оружейники и подковывали блоху. Заглядывая, ребята отпихивали друг друга, поднимали возню, пока Маруся Родникова не стала у дверей стражем. Но ей и самой смертельно хотелось заглянуть в щелочку и хоть по выражению лиц догадаться, как идут дела. В десять часов, когда все ученики отправились вниз на вечернюю поверку и в коридоре наступила тишина, из-за двери к Марусе донесся голос Саши: — Вот как будет правильно! А ну, Костя, скажи, какие бывают передачи? Тогда, больше уже не сдерживая себя, Маруся открыла дверь и впилась взглядом в Сашу. — Известно, — обидчиво оттопырил Костя губу. — Чего спрашиваешь! — А ты все-таки скажи. — Ну, цепная, ну, канатная, ну, колесная… — Еще. — Ну, при помощи цилиндрических и конических шестерен... — Еще. — Реечная, — нетерпеливо подсказал Ваня. — Во! — Саша поднялся и зашагал журавлем к доске. — Как задача ставится? Ставится так: у коляски должен быть один рычаг и ручка. Что мы делаем? Мы на стержень ручки глухо крепим шестеренку. Шестеренка входит в сцепление с рейкой. Рейка превращает движение вращательное в поступательное... Но тут Ваня сорвался с табуретки и не своим голосом закричал: — А обратным поступательным движением рычага мы добиваемся вращения... И все трое в один голос: — ...ведущей оси! Маруся даже подпрыгнула: — Нашли? Ой, мальчики, ну скажите: нашли? Только сейчас ее заметили. Ваня заложил руки в карманы и, напыжившись как воробей, повел плечом: — И что эти токари всегда суют нос не в свое дело! Коляску делали с азартом, всем училищем. Когда распределили работу и оказалось, что на долю электриков ничего не досталось, они пошли к Михайлову жаловаться. Пришлось часть работы взять у слесарей и передать электрикам. В воскресенье из училища вышли двадцать юношей и девушек в парадных костюмах — по два делегата от каждой группы — и, отбивая шаг, двинулись к городу. На улице, где шумели тополя, они остановились у старинного дома. Там, у ворот, под охраной Маруси тускло поблескивала черным лаком коляска. В коляске лежали свежие газеты и журналы, горкой поднимались какие-то кулечки. Грудным, чуть глуховатым голосом Костя Безуглый затянул: Мы страны трудовые резервы, Мы надежда грядущих времен. Тот в работе, по-нашему, первый, Кто искусен, учен и умен. Двадцать человек дружно подхватили: РУ — орудуют юные руки, РУ — рубанком, резцом и сверлом. Кто не любит труда и науки, Тот не будет владеть ремеслом. И колонна строевым шагом двинулась во двор. В палате ремесленники пытались расположиться в порядке, но было тесно, и все сгрудились между кроватями. Чтобы поставить перед Глебом Ивановичем коляску, пришлось отодвинуть к стене тумбочку. Старичок прижал единственную руку к груди и, потрясенный, бледный, молча смотрел на ремесленников. Губы его вздрагивали. Сжатый со всех сторон товарищами, Саша протиснулся вперед, перешагнул через коляску и вынул из нагрудного кармана голубенький билетик. — Глеб Иванович... — начал он ломким голосом и испуганно оглянулся. Но опасаться не было причин: сзади с бумажкой в руке стоял Ваня Заднепровский, готовый в любой момент подсказать, если б оратор сбился. — Глеб Иванович... — повторил Саша уже более решительно, кашлянул в кулак и с неожиданными для товарищей басистыми нотками в голосе без запинки проговорил все до конца: — Вы проработали сорок три года за станком, вы пострадали от фашизма, лишились родной семьи. Мы, ваши младшие братья, а вернее сказать, ваши дети, всем училищем решили взять над вами шефство. Теперь мы вроде вашей семьи. Чтоб вы могли ездить, куда вам захочется, и все видеть, даже, к примеру, отправиться к речке Ветлянке лещей удить, мы изготовили вам всем училищем коляску собственной конструкции. Не сомневайтесь: работа прочная, все равно как по государственному заказу. Просим вас принять от нас подарки: сахар, пряники, литературу. Еще просим приехать к нам на собрание и на вечер самодеятельности. И Саша протянул Глебу Ивановичу пригласительный билетик. Глеб Иванович поднял руку, но рука задрожала, и билет упал ему на грудь. — Детушки... родные... — только и мог он проговорить. 4. Маруся что-то о Сене знает Пока ремесленники делали коляску, об исчезновении Сени Чеснокова почти никто из них не вспомнил. Но вот коляска построена, наступили обыкновенные дни, и опять пошли о Сене толки, пересуды, догадки. Почему ушел? Куда? Зачем? Может, и правда, что его сманил цыганенок? А может, он просто раздумал стать рабочим и подался к матросам? Он не раз хвастался, что переплывет все моря. Паша слушал все эти разговоры и еще более досадовал на Марусю. Какого потеряли парня! Но тут же он ловил себя на мысли, что именно эта девчонка нашла Глеба Ивановича и подняла все училище на хорошее дело. И, как всегда, когда Паша сталкивался с каким-нибудь противоречием, которого не мог объяснить, им овладевало тяжелое недоумение, как бывало, когда сделанный точно по чертежу валик почему-то не входил в шестерню. А тут еще развесили в коридорах плакаты, напоминавшие, что сегодня состоится конкурс-конференция на лучшую группу токарей и лучшего в училище токаря. Сеня всегда давал на таких конкурсах точные ответы. Теперь Сени не было, и у 5-й группы уменьшатся шансы на победу. «И чего я тогда не сказал Михайлову! — упрекнул себя Паша. — А теперь, когда она так отличилась перед всем училищем, даже неловко говорить про нее худое». Из состояния нерешительности его вывел сам Михайлов. Увидев Пашу в коридоре, комсорг что-то вспомнил и хмуро спросил: — Что это там говорит твой Хмара? Будто Родникова подбила... А ну-ка, зайди ко мне. «Вот как оно само собой получилось! — с облегчением подумал Паша, шагая вслед за Михайловым по длинному коридору в комитетскую. — Теперь все скажу». — Садись, — показал Михайлов на табуретку. И по тому, что сам он сел не рядом, а в свое деревянное скрипучее кресло, как бы отгородившись столом, Паша решил, что комсорг им недоволен. — Что там болтают в вашей группе о Марусе? Сами не уберегли Чеснокова, а на девушку сваливают! Паша думал, что расскажет Михайлову все точно так, как готовился рассказать прошлый раз: последовательно, обстоятельно, не торопясь, но отчужденный и в то же время требовательный взгляд комсорга и в особенности его недовольный тон смешали все заготовленные слова. — Товарищ Михайлов, — запинаясь, проговорил он, — вы не знаете... Я ее тогда толкнул... Она вам неправду сказала. А Хмара — он собственными глазами... он сам слышал, как Родникова сказала Сене: «Поезжай, счастливого тебе пути». Хмара... — Подожди, подожди, — остановил Пашу Михайлов, глядя на него с живейшим интересом. — Так ты ее тогда все-таки толкнул? — Толкнул. — Но за что же? — За то, что она всегда меня задевала, разыгрывала. Я терпел, терпел, а она все задевает, все задевает... — Паша густо покраснел, даже слезы показались на глазах. — Что я ей дался! — Странно, — пожал Михайлов плечами. Он поднялся, обошел стол и сел рядом с Пашей. И от этого к Паше сразу вернулось самообладание. — Очень странно, — повторил Михайлов. — Как же она задевала? Ну-ка, расскажи. И Паша, вздохнув раз-другой, рассказал о всех своих столкновениях с Родниковой. Михайлов слушал внимательно, с серьезным лицом, но глаза его нет-нет да и засветятся улыбкой. — Экая каверзная девчонка! — сказал он, и Паша не понял, чего было больше в его голосе — возмущения или добродушия. — Вот мы ее сейчас допросим. — Он открыл дверь в коридор и крикнул пробегавшей мимо ученице: — Прокофьева, позови ко мне Родникову! Увидя у комсорга Пашу, Маруся неопределенно усмехнулась. — Садись, — сказал Михайлов, опять переходя к своему креслу. Видно было, что он хотел казаться строгим. — Что же это ты ведешь себя с Пашей не по-товарищески? Зачем ты его преследуешь? — Уже нажаловался! — презрительно прищурилась Маруся. — Не нажаловался, а просто рассказал, — поправил Михайлов. — И пошутить с ним нельзя! — Так надо же знать шуткам меру. Маруся комически вздохнула: — Ну ладно, не буду. — Но вдруг вспыхнула и строго сдвинула черные шнурочки бровей. — А чего ж он такой! — Какой? — с любопытством спросил Михайлов. — То ходил рот раскрывши, а теперь... Ну, не знаю какой, только я таких не люблю. — Маруся придала своему лицу благоразумное выражение и передразнила: — «Сегодня маленький плюсик, завтра маленький плюсик...» — А у тебя как? — покраснел от обиды Паша. — На прошлой неделе по технологии — пятерка, а вчера по резьбе — двойка. Это правильно? Маруся пренебрежительно фыркнула: — Подумаешь, трудное дело — резьба! Подучу — и тоже пятерку получу. — Слышите, товарищ Михайлов, слышите? — вскочил с табуретки Паша. — Вот она всегда так! — Слышу, — огорченно кивнул комсорг. — Придется, Маруся, с тобой обстоятельно поговорить. Но это не все. Расскажи-ка, что ты знаешь о Чеснокове. Почему он исчез? Маруся жалобно взглянула на Михайлова и по-детски вздохнула: — Ой, товарищ Михайлов, я сама только о нем и думаю! Может, его цыган утопил... — Что?! — откинулся Михайлов на спинку кресла. Некоторое время он молча смотрел на девушку, потом решительно сказал: — Значит, ты что-то знаешь... Павел, можешь идти. 5. Возвращение Кончился обед. Вместительная столовая опустела и оттого стала казаться еще обширнее. Оставалось в ней только с десяток учеников. Они торопливо расставляли столы в три длинных ряда. Остальные ученики столпились в коридоре. Здесь слышались шутки, смех. Но порозовевшие лица и блеск глаз выдавали волнение. Сейчас начнется техническая конференция-конкурс, сейчас здесь разместятся четыре группы, и та из них, которая наберет очков больше всех, получит лишний шанс на победу в соревновании. Но этого мало: сегодня выяснится, кто из девяноста шести учеников токарной специальности подготовлен лучше всех. В конце коридора наступила вдруг тишина: там появились две черные классные доски и медленно поплыли к столовой. На досках красивыми, четкими буквами выведены белые ровные строки — десять вопросов, на которые придется отвечать каждому участнику конкурса. Все впились глазами в доски. Но как прочесть, когда предусмотрительный Петр Федорович перевернул их на осях и все буквы опрокинулись вверх ногами! Доски установили в столовой. Минута томительного ожидания — и вот уже Петр Федорович, стоя на пороге, выкрикивает фамилии — по одной от каждой группы. Вызванная четверка садится за отведенный ей стол и тотчас устремляет глаза на доску. Нет, не прочесть, хоть ты что! Паша повернулся к окну. Зачем смотреть на доску! Если предмет знаешь, значит, ответишь; а не знаешь, ничто не поможет. — Маруся, как живешь? — донесся до него сквозь все усиливающийся гул девичий голос. Между столами пробиралась к своему месту Родникова. Глаза у нее были опущены, будто она недавно плакала. — Лучше всех — никто не завидует, — не оборачиваясь, проронила она. — Самойлов! Кириченко! Козулина! — выкрикнул Петр Федорович. — А четвертый? А четвертый? — заволновались в коридоре. — Четвертый? — Петр Федорович нагнул голову, чтобы поверх очков посмотреть на столпившихся у входа учеников. — Четвертый — Чесноков. Но его же нет? Вошли два мальчика и одна девочка и сели за стол. Оттого, что четвертая сторона стола пустовала, стол казался за что-то наказанным. Наконец заняла свое место последняя четверка. Петр Федорович пошел к доскам. Между досками, за длинным столом, празднично покрытым алой скатертью, уже сидели Семен Ильич, Денис Денисович и преподаватели. Петр Федорович немного помедлил, будто наслаждался напряженной тишиной, окинул поверх очков все три длинных ряда столов и перевернул доску. — А-ах! — пронеслось из конца в конец. — Товарищи учащиеся, напоминаю, пусть каждый напишет на своем листе фамилию и номер группы, иначе... — говорил Петр Федорович. Но взоры всех были уже прикованы к доске, и вся огромная комната гудела: все читали вопросы. Петр Федорович безнадежно махнул рукой и перевернул вторую доску. «В каких случаях при нарезании резьбы подсчитывают сменные шестерни к токарному станку?» — медленно прочитал Паша. Он подумал и, сказав про себя: «Знаю», стал читать второй вопрос. Так, не торопясь, спокойно, прочитал он все десять вопросов и на все десять сказал: «Знаю». Теперь все дело было в том, чтобы написать как можно складнее и обстоятельнее. Главное, не надо начинать писать, пока в голове не сложится полный и окончательный ответ, иначе обязательно будут помарки. Ну, а как остальные из 5-й группы? Ответит ли Степа Хмара? В учебных мастерских он не из последних: точно выполняет все указания мастера. А в теории слабоват. Паша поворачивает голову, чтобы взглядом разыскать Степу и по выражению его лица догадаться, очень ли трудно бедняге, но в глаза бросается лицо смуглое, тонкое; к столу свисает черная коса. Маруся смотрит на доску, как заколдованная. Она что-то шепчет. Вот она улыбнулась, и лицо сразу просветлело, будто на него упал солнечный зайчик. Секунда — и опять на ее лице напряжение. «Чего я на нее смотрю? — с досадой на себя подумал Паша. — Сманила куда-то нашего Сеню — и радуется. Эх, не вытянуть нам теперь!» Он невольно повернулся к столу, где должен был сидеть Чесноков и где так сиротливо стоял пустой табурет. Но то, что он увидел, привело его в полное недоумение: прикрывая лицо рукавом, пригибаясь и всячески стараясь быть незамеченным, между столами пробирался какой-то ученик. Он конфузливо стянул с головы фуражку и припал к столу, за которым оставалось одно свободное место. Девочка и двое мальчиков, сидевшие за этим столом, оторопело воззрились на него. — Тсс!.. — прошипел им странный ученик. Вдруг кто-то испуганно сказал: — Мю-ун! Сеня Чесноков! Все в комнате встрепенулись. Семен Ильич глянул в сторону, куда, вытягивая шеи, смотрели все девяносто пять учеников, и нахмурился. Заметив на себе взгляд директора, Сеня вздохнул, поднялся, одернул гимнастерку и строевым шагом, как когда-то подходил в эскадроне к командиру, подошел к директору. — Вы? — грозно спросил Семен Ильич. — Я, — бледнея, сказал Сеня. Минута прошла в молчании. Даже слышно было, как дышат ученики. — Что же теперь с вами делать? — сказал Семен Ильич. Губы у Сени дрогнули. — Семен Ильич, — проговорил он жалобно, — делайте что хотите, только разрешите сейчас остаться здесь! Я тринадцать километров бежал без передышки, чтоб успеть на конференцию... — Хорошо, — сказал директор. — Садитесь и пишите. Только пойдите сначала умойтесь. Вы весь в пыли. — Есть пойти умыться! — четко отозвался Сеня и зашагал к двери. За ним пошел и директор. Когда он подошел к выходу, кто-то, вероятно глядевший в щелочку, широко распахнул перед ним дверь, и все увидели, как в глубину коридора отскочил смуглый подросток в широченных штанах и зеленом жилете. Через несколько минут Сеня опять вошел в комнату и как ни в чем не бывало уселся за стол. — Вернулся, — с облегчением прошептал Паша. — Вернулся-таки! Он взглянул на Родникову, ожидая увидеть ее расстроенной и смущенной. Но Маруся так и сияла вся. Два часа спустя, когда ребята вернулись в комнату № 7, они увидели, что здесь поставлена еще одна кровать, а на кровати, раскинув руки, крепко спит мальчишка с шоколадным лицом. — Братцы! — приседая от изумления, сказал Степа Хмара. — Цыган! Тот самый. — Тот самый, — подтвердили остальные. — Только стриженый и умытый. Сеня по-хозяйски осмотрел кровать, для чего даже обошел вокруг нее, подобрал и спрятал под простыню свесившуюся руку цыганенка и важно представил: — Ученик будущего набора Петро. Острижен по распоряжению самого директора. Кудлатый пес Гриша грызет во дворе кости и сторожит кухню. В комнату набилось полно ребят. Хлопали Сеню по спине и требовали: — Рассказывай, Мюн ты этакий, все рассказывай! — Только без брехни, Мюн, — предупредил Степа Хмара. Все смотрели на Сеню жадными глазами. — Ну, проводил я тогда цыгана до остановки, — начал он, удобно усевшись на стул. — Стоим мы, ждем трамвая. Петро на меня смотрит, как гусь на молнию: боится, нет ли у меня того на уме, чтобы свести его в милицию. Подходит трамвай. Он в трамвай. Забился между людьми и головы не высовывает, чтоб хоть кивнуть мне на прощанье. Даже про Гришу забыл. Так, подлец, и уехал. Гриша, конечно, взвыл — и за трамваем. А мы с Марусей посмеялись и пошли назад. Вдруг Маруся остановилась и спрашивает: «А ты не врешь, что вы в одном полку служили?» — «Ну вот, говорю, стану я врать!» — «Та-ак, — говорит Маруся ядовито, — отлично, лучше не придумаешь. Служили в одном полку, теперь ты в рабочий класс поднимаешься, а он собак по базарам водит! Красиво». — «А что же, говорю, я могу сделать?» — «Как «что»? Посоветуй ему бросить эти глупости, пусть на работу поступает или к нам в ремесленное зачисляется». — «Да, говорю, такому посоветуешь!» Сказал так, а сам думаю: «А правда некрасиво». Утром Маруся подходит ко мне и говорит: «И сколько еще в мальчишках свинства сидит — ужас! Даже в некоторых, которые с медалями ходят». — «Да что ты, говорю, ко мне пристала? Где я его теперь буду искать, дуроломного?» А она мне: «А еще в разведчиках служил! На базаре — вот где». А только я уже и сам видел, что потерял покой. О чем бы ни думал — перед глазами этот черт стоит в розовой кепке. Взял после обеда увольнительную записку — и на базар. Разве я предполагал, что оно так получится? Я думал, вернусь через час, много — два. — Я ж так и говорил, что тебя Маруська сбила! — хвастливо сказал Хмара. — Нет, Степочка, она меня не сбила, сбился я сам. Вот слушай... Обошел я весь базар — нету. Стал расспрашивать людей, приметы описал. «Как же, говорят, видели! А куда делся, не заметили». Ну, во мне разведчик и заговорил. Чтобы я да не нашел! «А ну-ка, расспрошу ребят. Не может того быть, чтоб ребята не приметили такую фигуру». — Факт! — подтвердили слушатели. — Через несколько минут я уже точно знал весь маршрут Петра с Гришей. Вокзал — вот куда они направились. Конечно, я — в трамвай и тоже на вокзал. Вбегаю на перрон, спрашиваю носильщика: «Был, дяденька, тут цыган с собакой?» — «Был, говорит, к поезду пошел». А посадка, понимаете, уже закончилась, и паровоз аж дрожит весь — вот-вот тронется. Я в вагон — нету. В другой — нету. Вдруг гудок. Тут бы мне выскочить, а я в третий, в четвертый, в пятый... Ну, и поехал. Под полом колеса стучат, в окнах телеграфные столбы мелькают, а я бегаю из вагона в вагон, под лавки да на верхние полки заглядываю. Вдруг вижу — сидит в углу знакомая рожа, жует, каналья, колбасу и Гришке шкурки бросает. Глянул на меня, да как выпучит глаза, как рванется с лавки — и ходу. Я за ним, он от меня. Перескочил через чей-то мешок, перевернул корзину с картошкой. Тут поезд замедлил ход. Он из вагона как сиганет в кучу песка! Гришка «гав!» — и за ним. Я — за Гришкой. Упал на песок, лежу и думаю: «Жив или не жив? Жив или не жив?» И, понимаете, пока я так гадал, они сбежали... — Растяпа! — сказал Ваня Заднепровский. Сеня вздохнул и продолжал: — И вот пошел я их искать. Только нападу на след — глядь, след и оборвется. Искусно маскировались, жулики. Брожу я так из деревни в деревню, а у самого сердце ноет: в среду конкурс-конференция. Неужто не вернусь до среды? И без того третья группа наступает нам на пятки. Эх, подведу ребят! И вот вижу — стог сена, а на сене Гришка лежит. Заметил меня, узнал и залаял. Стог, конечно, зашевелился, и из сена живым манером вылез мой приятель. «Эй, кричит, не подходи!» Стали мы один от другого на соответствующую дистанцию и начали тонкий разговор. Он мне: «Нету у меня твоих часов. Не подходи: убью». А я ему: «Мне на часы плевать. Мне ты нужен». Он: «Все равно не дамся». И вот, братцы, вынимает он из штанов огромный разбойничий ножик, оскаливает свои волчьи зубы и прет прямо на меня. Я, конечно, делаю прыжок влево и — трах! — кулаком в правый фланг. Он — брык в сено. Тут я на него навалился и... — Зачем врешь? — вдруг прервал Сеню гортанный голос. — Это я — трах, а ты — брык! Поднявшись на локтях, с кровати на Сеню смотрел цыган и укоризненно качал головой. В комнате грянул хохот. — Гм! — произнес Сеня, часто моргая. — Я думал, ты спишь... Может, и наоборот... Разве все запомнишь... — И нож не был. Был палка. — Да, точно, — согласился Сеня, — палка. Теперь и я припоминаю. Остальное он рассказал уже без выдумок. Сидя под стогом сена, он так горячо убеждал Петра бросить бродяжничать и поступить в ремесленное училище, что тот наконец согласился. Последний разговор был такой: — А кто за меня будет деньги в школу платить? — Никто. Даже наоборот, школа сама будет тебе на книжку класть деньги за работу в учебной мастерской. — А кто мне будет кушать давать? — Тебя будет школа кормить. — А кто мне купит фуражку с молоточком, брюки, гимнастерку, шинель с голубым кантом? — Тебе выдаст наша кастелянша даром. — Э, — сказал Петр, цепляясь за соломинку, — а куда Гриша один пойдет? — Грише мы построим будку. Он будет жить при училище и стеречь наше добро. Петр встал и стряхнул с себя сено. — Идем, — сказал он решительно. — Ты хороший товарищ. 6. Не взгрели никого То, что Сеня привел сироту-цыгана, Паше понравилось. Но Сеня самовольно отсутствовал. «Это какой же пример для остальных! — думал Паша. — А еще в армии служил». Утром, когда все училище построилось, как обычно, на линейку, прочитали приказ директора. В приказе говорилось, что учащийся Чесноков Семен, имея разрешение отлучиться на два часа, вернулся только через восемь суток. Этим он грубо нарушил дисциплину, и за это ему объявляется строгий выговор. Выслушав приказ, Паша сказал про себя: «Правильно», — и даже почувствовал какое-то облегчение. В тот же день Пашу, Сеню и Марусю вызвали к директору. — Ну, дадут взбучку! — сказал Паша, направляясь с Сеней к директорскому кабинету. — Тебе — за отлучку, Родниковой — за то, что подбила тебя, а мне — как группоргу. И правильно: раз случилось такое в моей группе, я и отвечаю. — Не должно быть, — мотнул головой Сеня. — Выговор я, конечно, заслужил, а взбучку — за что же? Хватит и выговора. — Это как же? — удивился Паша. — А так. Что я, для себя старался? Нет, сейчас, я думаю, разговор будет другой. — И, обратясь к Родниковой, которая уже ждала их у дверей кабинета, спросил: — Правда, Маруся? — Правда! — с готовностью подтвердила девушка, хотя ни одного слова из их разговора не слышала. «Вот чудаки!» — подумал снисходительно Паша, вполне уверенный, что будет именно так, как он говорит. Прежде чем постучать в дверь, Паша и Сеня одернули гимнастерки, а Маруся поправила волосы. В кабинете все натерто, отлакировано, отполировано: сияют паркет, стекла окон, письменный стол, образцы ученических работ на стенах. Семен Ильич, не поднимая склоненной над какой-то диаграммой головы, показал рукой ученикам на стулья. Они сели, держась прямо и глядя неотрывно на директора. Семен Ильич склонился еще ниже, подчеркнул что-то карандашом, отодвинул диаграмму и медленно поднял голову. И — странное дело! — Паша не увидел в его лице ни строгости, ни раздражения, ни даже сухости. Лицо было деловито-озабоченное и только. — Давайте-ка, товарищи комсомольцы, подумаем, — сказал он медленно, — как нам лучше решить задачу. Сегодня я опять разговаривал с этим вашим Петром. Он увязался со мной в учебные мастерские, все ощупывал руками, даже нюхал, и, кажется, уже считает себя учеником РУ. Но ведь он малограмотный. Он знает только то, чему его успели обучить между боями в армии. Принять его с такой подготовкой невозможно. Правда, до очередного набора еще шесть месяцев... — О-о-о!.. — вырвалось у Маруси. — Да за шесть месяцев чего не сделаешь! — А что ж сделаешь за шесть месяцев?— посмотрел на нее директор. Маруся вскочила: — Семен Ильич, да я одна обучу его за шесть месяцев — вот поверьте мне! — Одна? — с ревнивой ноткой в голосе сказал Сеня. — Как бы не так! Я его привел, а она хочет одна... Нет, Семен Ильич, чему другому — не ручаюсь, а арифметике я его обучить смогу. — А вы что скажете, Сычов? — Директор перевел на Пашу глаза, блеснувшие неожиданно молодо и весело. Паша встал и с минуту помолчал обдумывая. — Я считаю, неверно это, Семен Ильич, — начал он не спеша. — Нам осталось учиться меньше четырех месяцев. Разве можно учить других, когда у самих экзамены на носу? Теперь ни о чем другом думать нельзя, кроме как об этом! А то других выучим, сами провалимся. Это — раз. А другое — то, что мы скоро пойдем на практику в заводские цеха. — Вот он всегда такой! — опять вскочила Маруся. — Эх!.. Она не договорила (а сказать хотела, наверное, что-то злое, обидное) и села спиной к Паше. — Так как же, Сычов, поступить с этим Петром? — Веселость в глазах Семена Ильича угасла. — Может, отпустить его на все четыре стороны? Паша опять подумал: — Жалко его, Семен Ильич! Он сирота. И учиться хочет. Я думаю, пусть с ним занимаются настоящие учителя. Они ж его лучше подготовят, чем Чесноков или, скажем, Родникова. На то ж они и учителя. Семен Ильич внимательно и, казалось, немного грустно смотрел на Пашу. — Да, — сказал он с оттенком сожаления, — все, что вы говорите, Сычов, правильно и разумно. Все правильно. Что ж! Так и сделаем. Тем более, что наши преподаватели уже сами предложили свои услуги. — Он встал, подошел к Сене и положил ему руку на плечо. — Ну что, Чесноков, объявили вам мой приказ? — Так точно! — радостно крикнул Сеня, будто приказ тот был не о выговоре, а о премировании. — Идите, — сказал Семен Ильич. — Сейчас откроем собрание. Идите, все будет хорошо. — И у самой двери добавил: — А Петру все-таки помогайте, кто как может. Так он всегда будет чувствовать около себя товарищей. Ученики вышли. — Вот, — засмеялся Сеня, закрывая тихонько за собою дверь (он был несказанно доволен), — а ты говорил, взгреет! Разве он не понимает? Он, брат, все понимает. Ну, а что учителя с этим делом лучше справятся, это, конечно, правильно. Да, Паша в этом оказался прав, и директор согласился с ним, а не с Сеней и Марусей. Но почему же все-таки Семен Ильич смотрел на них так радостно, когда они говорили глупости, а его, Пашу, слушал со скучным лицом? 7. Чье будет знамя? Клубный зал был переполнен. Собирали только токарей, но пришли и фрезеровщики, и слесари-инструментальщики, и литейщики, и кузнецы. Всем было интересно узнать, удержит ли прославленная 5-я группа первенство или знамя отберут девушки, которые обогнали уже две группы ребят и идут дальше. Только избрали президиум, как Ваня Заднепровский, все время выглядывавший в окно, крикнул: — Едет! — и опрометью бросился к выходу. Вытянув шеи, ребята глядели в окна. По асфальтовой дороге катилась маленькая лакированная коляска. Двигая рычаг от себя и к себе, в ней сидел Глеб Иванович. Вокруг коляски суетились Саша Городищев и Костя Безуглый: конструкторы наблюдали свою машину в действии. И в зале грянуло такое «ура», что казалось — двери распахнулись сами под напором этого дружного крика. — Предлагаю избрать Глеба Ивановича в президиум! — звонко выкрикнула Маруся. Десятки рук подхватили коляску, подняли и понесли на подмостки. Наконец все успокоились. Михайлов, держа в руке целую кипу исписанной бумаги, поднялся на трибуну. Выражение его скуластого лица явно говорило: «Ну, держись, ребята!» По рядам пробежал нервный смешок. Ох, уж этот Михайлов! Слушая его, все заранее решают, что первенство — за 5-й группой. Вдруг он так повернет свою речь, такую преподнесет «мелочь» из жизни этой группы, что каждый мысленно махнет рукой и скажет: «Ну, прощайся, 5-я группа, со знаменем!» А немного времени спустя опять уже ни у кого не остается сомнений, что знамя 5-я группа не отдаст никому. Начал он с того, как работали группы в учебных мастерских. Все четыре группы токарей изготовляли «планетарку». Работа над этой деталью к токарному патрону не очень хитрая, но требует точности: ведь от планетарки зависит, чтоб все кулачки шли к центру патрона с одной и той же скоростью. 5-я группа, равномерно наращивая темпы, сначала обогнала четвертую, потом вторую и пошла рядом с девушками. — Заметьте, — поднял Михайлов вверх палец, — все работали без брака, аккуратно. Тут девушки поднажали и в прошлую пятницу, можете себе представить, сделали семьдесят девять деталей, обогнав за один день пятую группу на... — Михайлов сделал паузу и, насладившись видом вытянувшихся в ожидании лиц, небрежно сказал: — ...на двадцать четыре детали... В зале бурно зааплодировали. Докладчик подождал, пока опять наступила тишина, и с невинным видом закончил: — ...из коих девятнадцать пошли в брак. Теперь уже не аплодисменты, а такой хохот прокатился по залу, будто штукатурка обрушилась на пол со стен. — Теперь поговорим о чистоте и опрятности, — продолжал Михайлов. — Год назад пришлось мне побывать в Новочеркасске, в Суворовском училище. Братишку навещал. Вот уж где чистота! Коечки заправлены гладко, туго, без единой складочки, без единого бугорка. Выстроились, как на параде. Башмаки на воспитанниках до такого блеска начищены, что хоть гляди в них вместо зеркала. Если командир на утреннем смотре заметил, что у воспитанника ногти подстрижены плохо или бляха на поясе потускнела, сейчас же вызовет из строя и при всех замечание сделает. А чтоб кто-нибудь зубы почистить забыл, этого совсем не бывает. И вот, скажу я вам прямо, зависть меня взяла. Почему же, думаю, у нас еще этого нет? Мы готовим пополнение рабочего класса. Рабочий класс задает тон всей нашей жизни. Слышите? Тон всей нашей жизни! Так пусть же будут наши молодые рабочие во всех смыслах на самой высокой точке. Правильно я говорю? — Правильно! — сотней голосов ответил зал. Михайлов улыбнулся: — Ну, теперь я больше суворовцам не завидую. А может, и нахимовцам нет причин завидовать: чистота у нас, можно сказать, морская. И, что всего приятнее отметить, застрельщиками такой идеальной чистоты стали сами учащиеся, именно комсомольская группа номер пять, а в ней — комсомолец Семен Чесноков. Едва Михайлов произнес это имя, как раздались такие аплодисменты, что он зажал ладонями уши и замотал головой. — Тише, тише! — просил Михайлов. — Я же только хотел сказать, что теперь смело можно суворовцев пригласить к себе в гости. Краснеть не придется. Но это вызвало только новый взрыв аплодисментов. — Кому же отдать первенство в чистоте и опрятности? — интригующе прищурился докладчик. — Скажу так: у мальчиков чистота строгая, а у девочек она нарядная. Но это ж так и должно быть, и тут невозможно одно другому предпочесть. Замечу только, что в погоне за нарядностью девочки забывают иной раз кое о чем, для всех нас важном и дорогом. Вот пример. Стали делать наши девочки из красного шелка розочки и пришпиливать их себе на берет. Красиво получается, против ничего не скажешь. Но иная так небрежно это сделает, что полностью закроет цветком свой герб — молоточек и гаечный ключ. Да ведь этим гербом мы гордимся! И одно дело показать его в цветке, а другое — спрятать под цветком. Правильно я говорю? — Правильно! — ответил зал голосами одних ребят. Девушки пристыженно молчали. — Ну, заключение комиссии я скажу потом, а сейчас Петр Федорович сообщит о результатах конференции-конкурса. — У-у-уф! — вздохнул зал. Петр Федорович и на собрании говорил так же, как в своем кабинете спецтехнологии: спокойно, размеренно, сжато. Лишнее слово он считал таким же нарушением принципа экономии, как лишнюю операцию в технологическом процессе. Взойдя на трибуну, он без всякого предисловия зачитал итоги конкурса по группам. Лучшие ответы дали 3-я и 5-я группы. Но хотя эти группы получили по одинаковому числу очков, есть разница в характере их ответов: 5-я группа отвечала более подробно, 3-я же — более четко. Может быть, 3-я группа вышла бы в этом конкурсе даже на первое место, если б не досадные срывы у некоторых учениц. — Вот, например, — сказал Петр Федорович, — одна ученица, вместо того чтобы написать: «Резьба Витворта отличается от метрической резьбы углом профиля и шагом», написала: «Резьба метрическая нарезается на стальных изделиях, а Витворта — на чугунных». По залу прошел иронический смешок. Послышались выкрики: — Кто? Кто? — Так ответила очень способная девочка, которая на остальные девять вопросов дала прекрасные ответы: верные, четкие, сжатые. И если бы не такой неожиданно нелепый ответ, свидетельствующий о том, что эта ученица на уроках бывает невнимательна, а в учебнике не все дочитывает до конца, она завоевала бы в конкурсе первое место. Невольно головы ремесленников повернулись в сторону Маруси. Она сидела с опущенными уголками губ, не отрывая глаз от пола, пристыженная, смущенная. — Теперь же, — продолжал Петр Федорович, — первое место занял ученик, давший на все десять вопросов верные и исчерпывающие ответы. Ученик этот... — Петр Федорович поднял голову и, поблескивая очками, с улыбкой оглядел зал: там все уже приготовились встретить имя победителя дружными хлопками, — ...Павел Сычов. Паша чуть вздрогнул. Кругом оглушительно хлопали. Паша знал, что все на него смотрят, и сидел потупясь. А на трибуне уже опять стоял Михайлов. — Такого сочетания еще не бывало, — говорил он. — Пришлось-таки нам поработать. Взять производственные показатели. Девушки перегнали пятую группу — это плюс. Но допустили брак — это их минус. У пятой группы темпы прироста были меньше, чем у девушек, — это ее минус. Но она работала без брака — это плюс. И какого б мы раздела соревнования ни касались, везде сталкивались с очень сложным положением. Комсорг взглянул на скамью, где расположилась 5-я группа. — Конечно, следовало бы проучить пятую группу. Есть за ней один грех, немалый грех. Кто напомнит? В зале никто не отозвался. — Так-таки никто не помнит? Михайлов подождал, но ученики смотрели на него невинными глазами и молчали. — Староста пятой группы Хмара Степан! — вызвал Михайлов. — Можете вы ответить? Степа встал и зашарил Глазами по потолку, делая вид, что усиленно думает. Потом вздохнул и развел руками: — Нет, товарищ Михайлов, не припомню. Кто-то, не выдержав, прыснул. — А за что Чесноков получил выговор? — нахмурился Михайлов. — Ах, это? — «удивился» Степа. — Так ведь есть слух, что Семен Ильич готовит ему благодарность за Петра. А минус и плюс взаимно уничтожаются. От хохота все затряслись. — Ну дипломаты! — покачал комсорг головой и оглянулся на директора, который, подсев к коляске, тихонько беседовал с Глебом Ивановичем. — Что им сказать, Семен Ильич? Директор только руками развел. — Так вот, товарищи, — приняв официальный вид, закончил докладчик, — комиссия решила так: знамя, которое пока держит пятая группа, сейчас не присуждать никому, а дать время всем четырем группам показать себя на производстве. — Михайлов смотрел строго, почти сурово. — Скоро вы впервые станете за станки в цехах настоящего завода и будете выполнять важнейший государственный заказ. Там каждый из вас сможет полностью проявить свои знания и способности, свой характер, свою сноровку. Желаем вам таких успехов, чтоб у каждого рабочего нашего завода делалось при виде вас светло и радостно на душе, чтоб каждый мог сказать: «Вот это действительно пополнение, с которым можно шагать все дальше и дальше». Такого решения комиссии никто не ожидал, и, когда докладчик сошел с трибуны, в зале некоторое время растерянно молчали. Первым отозвался староста 4-й группы токарей Женя Петухов, изумлявший всех своим ранним басом. — Правильно! — сказал он гулко, как в бочку. — В нашей группе тоже не последние люди. — Факт! — подхватили ребята из 4-й группы и захлопали своему старосте. От 4-й группы задор перекинулся ко 2-й. Послышались возгласы: — Все только пятая да третья! Вот подождите, мы вам покажем! — Показали уже! — закричали девушки. — Черепахи! — Бракоделы! — тотчас последовал ответ. — Э, — сказал председатель, — это уже перебранка. Надо просить слова и выходить на трибуну. Ну, кто первый? В зале вскинулись десятки рук. 8. Гудок В тот день, закрывая собрание, Семен Ильич сказал: — Через два дня заводской гудок будет уже гудеть и для вас. Заводской гудок. Из всех впечатлений, нахлынувших на Пашу в день его приезда в ремесленное училище, может быть, самым сильным был этот гудок. Паша сидел тогда в садике, окружавшем четырехэтажное здание училища, и смотрел на завод. Он был нескончаемо огромен, но его светло-серые корпуса выглядели легкими, точно их сделали из посеребренной фанеры. Вдруг послышался тяжкий, ровный гул, который заглушил собою все звуки и от которого все задрожало мелкой, частой дрожью. Когда наконец гул умолк, Паше почудилось, что все вокруг оглохло и онемело. И вот теперь этот гудок будет поднимать Пашу и его товарищей с постели и властно звать на завод, как зовет он всех рабочих... Паша сидел у Михайлова, когда Маруся ворвалась в комнату и выпалила: — Товарищ Михайлов, наша группа решила выйти завтра гудку навстречу! — Как это «выйти гудку навстречу»? — не понял Михайлов. — Говори с расстановкой. — Есть с расстановкой! — засмеялась Маруся. — Значит, так: встать пораньше — раз, принарядиться и выйти в сквер — два, там ждать — три, а когда гудок загудит, с песней двинуться к заводу — четыре. — Гм... — сказал Михайлов, — это здорово! Но почему только ваша группа? Всем надо так... Правда, Паша? — Всем! — подхватила Маруся, даже не подождав, что скажет Паша. — С музыкой, правильно? — Правильно. — С цветами! — не унималась Маруся. — Ну, насчет цветов — не знаю, — улыбнулся Михайлов. — Пожалуй, девушкам можно и с цветами. А мальчикам лучше строже. Утром следующего дня, только солнце позолотило верхушки деревьев и загорелось на стеклянных крышах заводских корпусов, вдоль училищного здания выстроились семь взводов девушек и юношей. Паша стоял впереди, под знаменем училища, рядом с лучшим учеником-слесарем Сашей Городищевым. Между ними и колонной учащихся замер училищный оркестр, готовый по первому взмаху руки своего дирижера — маленького Вани Заднепровского — грянуть во все медные трубы. Семен Ильич отодвинул рукав кителя и склонился над часами. — Одна минута, — негромко сказал Михайлов, стоявший рядом с ним. Но услышали все, даже самые крайние в строю, и по всему строю прошел легкий трепет. Паша крепче сжал древко знамени. Ваня Заднепровский поднялся на носки и впился глазами в свой оркестр. Безотчетно улыбаясь, оглянулась на девочек Маруся. И вот, в глубине завода, где-то между крышами, зародился низкий клокочущий звук, будто там проснулся великан, трет кулачищами глаза и сонно что-то бормочет. Бормотал-бормотал — и вдруг, увидев солнце, запел таким густым радостно-призывным басом, что около училища затрепетали на липах листья. Ваня вскинул обе руки, точно хотел взлететь на небо, рубанул ими воздух, и из всех труб оркестра навстречу гудку грянул «Марш трудовых резервов». Сотни ног одновременно ударили о бетон. Всколыхнувшись, колонна двинулась к шоссе, что широкой лентой стлалась к заводу. Утренний ветерок развевал красное шелковое полотнище, и Паше казалось, что знамя рвется к заводу и влечет за собой всю колонну. Однако почему же закрыты ворота? Паша тревожно оглянулся на директора, но Семен Ильич шел спокойный, уверенный, торжественный. В ту же минуту чугунные ворота дрогнули, медленно подались назад, и перед колонной открылся широкий вход в завод. У входа показался вахтер — седоусый, загорелый человек в солдатской гимнастерке со следами споротых погон на плечах. Он посторонился, вытянулся и поднял руку к пилотке. — Прямо! — крикнул Денис Денисович, с удивительным для своей тучноватой фигуры проворством забегая вперед. Колонна прошла под высоким сводом ворот, свернула к светло-серому зданию и влилась в него. Было оно внутри огромно, как стадион, и почти пусто: ни станков, ни рабочих. Только посредине возвышалась какая-то машина — ярко-красная, причудливая, похожая в пустоте этого гигантского цеха на корабль в море. Около машины стояло несколько человек. Один из них, одетый в темно-синий костюм, высокий, с седыми висками, повернулся к колонне и, пока она приближалась, внимательно всматривался в нее серыми, глубоко сидящими глазами. Взгляд был испытующий, почти суровый. Да и все в этом человеке, как показалось Паше, было строгое, требовательное. К нему подошел Семен Ильич, о чем-то заговорил. Человек слушал молча, глядя и на директора училища такими же строгими глазами. Вдруг он спросил: «Как, как?» Когда Семен Ильич ответил, человек улыбнулся. И от этой улыбки лицо его неожиданно стало простым и добрым. Ученики со всех сторон окружили машину. Семен Ильич сказал: — Товарищи учащиеся, сейчас главный инженер завода Валерий Викторович Марков объяснит вам вашу задачу. — Ох! — вырвалось у Маруси. Но никто этого не заметил, и, так же как она, все впились любопытными, жадными глазами в инженера. Так вот он какой, Марков! Сколько раз они слышали на уроках о его замечательных технических приспособлениях! Сколько технологических процессов, рассчитанных на десятки операций, он просто и смело сводил к пяти-шести, и деталь, на обработку которой тратились часы, обрабатывалась за несколько минут! Валерий Викторович опять оглядел ребят и сказал: — Вы пришли с музыкой? Это хорошо. Но здесь есть и своя музыка, музыка творческого труда. Вы услышите ее, когда придет время. Я вижу у девушек в руках цветы. И здесь цветут цветы. Металлическая стружка причудливо вьется и окрашивается в бледно-желтый, оранжевый, фиолетовый цвета. Этот цвет называется цветом побежалости: он меняется от быстроты бега металла. Бег вперед, к дням, когда зацветет вся земля, — вот о чем говорят наши упругие цветы. Валерий Викторович слегка отступил и окинул машину придирчивым взглядом. Она стояла яркая, блестящая, настороженная... — Полюбуйтесь этим первенцем нашего завода, этим степным кораблем. Перед вами самоходный комбайн, волшебник, чудо-богатырь колхозных полей. Он идет по степи, покачиваясь на ходу, как корабль, и на ходу косит, молотит, очищает зерно. Золотым потоком оно льется из этого корабля. Нет на нем матросов. Только один человек управляет им. Но работает он за тысячу человек. И вот эту чудесную машину будете делать вы. — Мы?! У одних это восклицание вырвалось со страхом, у других — с изумлением, у третьих — с радостью. А Маруся даже в ладоши хлопнула. — Да, вы, — серьезно подтвердил Валерий Викторович. — Но не одни, конечно, а вместе со всеми рабочими завода. В этой машине четыре тысячи сто семьдесят пять деталей. Хватит тут дела и токарям, и слесарям-инструментальщикам, и шлифовальщикам, и литейщикам, и фрезеровщикам — всем хватит. Валерий Викторович быстрым и точным движением руки снял с боковой стороны комбайна верхний покров. Обнажились какие-то плоскости, стержни, шестерни. — Давайте заглянем внутрь. Он коротко и просто объяснил устройство машины. — А теперь скажите, какая тут деталь повторяется много раз? — Звездочка! Звездочка! — закричали со всех сторон. — Правильно, звездочка, передающая движение с вала на вал. Это очень важная деталь, к тому же она нужна в огромном количестве. Ее-то вы, ученики токарной специальности, и будете делать. Завод должен выпустить к уборке урожая пятьсот таких машин. Если вы отстанете, придется перебрасывать на эту деталь заводских рабочих, а у нас лишних рук нет, все на счету. Но что-то по глазам незаметно, чтобы вы могли отстать. Ремесленники несмело заулыбались. Кто-то из девочек задорно крикнул: — А если перегоним? Валерий Викторович улыбнулся: — Никто вас не осудит... — но тут же опять сделался серьезным и строго посмотрел на девочек. — Стране нужны не пятьсот комбайнов, а десятки тысяч. И их наш завод даст. Вы увидите, какое пойдет соревнование, когда завод приступит к серийному выпуску. Сами рабочие и новые приспособления создадут и технологические процессы упростят. Но вам соревноваться со взрослыми рабочими нелегко: у них есть навыки, отличное знание своих станков, инструментов, материала. Все это вам придется здесь приобретать. Учитесь. Валерий Викторович объяснил, что будут делать ученики других специальностей, и повернулся к мастерам: — А теперь прошу развести учащихся по цехам. Через пять минут будет последний гудок. Каждого из учеников он должен застать у рабочего места. Желаю вам бодрости и настойчивости в труде! Он дружески кивнул, пожал Семену Ильичу руку и, провожаемый восхищенными взглядами ремесленников, пошел из цеха. 9. Дип-200 В механическом цехе будущие токари столпились около Дениса Денисовича и мастера группы девушек Ивана Вакуловича. Ученики жались друг к другу, с любопытством и робостью озирались вокруг. Денис Денисович понимающе оглядел их и добродушно усмехнулся: — Ну, ну, осмотритесь! А мы пока что с Иваном Вакуловичем попланируем. Только не разбредайтесь. Паша прислонил знамя к колонне, подпиравшей крышу цеха. После сумерек тамбура, через который он прошел сюда, ему показалось, что в цехе было даже светлее, чем на улице. Свет лился и с боков и сверху, через стеклянную крышу. От такого обилия света хотелось зажмуриться. Вдаль уходили строгие шеренги матово-серых станков со сверкающими рукоятками. Шума почти не было, слышалось только стрекочущее гуденье. Оно настраивало на задумчиво-сосредоточенный лад. И, так как в цехе никто не расхаживал и не сидел без дела, Паше стало даже не по себе: вот стоит он, опустив руки, и глазеет. Да и как на эти станки не поглазеть! Теперь о станках, которые стоят в учебных мастерских, и вспоминать не хотелось. Недаром же их Родникова обозвала однажды «козами». Какие они жалкие в сравнении с этими красавцами! Вот, например, у самого входа в цех застыл в своей металлической массивности тускло-серебристый великан. Чем дальше уходили станки в глубь цеха, тем они становились меньше, а у задней стены они были такими крохотными, что, казалось, их можно унести под мышкой. Но даже эти малышки выглядели более сложными, чем станки, на которых до сих пор учились ребята. Стараясь шагать неслышно, Паша на цыпочках подошел ближе и заглянул через плечо пожилого рабочего: на станке-лилипуте, горя золотым отливом, вращалась какая-то миниатюрная деталь из латуни. Тут же на тумбочке лежали уже готовые детали — такие же крошки, как и та, что вертелась на станке. За стеклянной конторкой мастера высились сверлильные станки. Их было всего пять, и выглядели они строго подтянутыми, как командиры. Еще дальше расположились станки с витыми, спиральными фрезами. Двигая резцами взад и вперед, точно обгоняя друг друга, торопливо строгали металл суетливые «шепинги». Рядом с ними не торопясь, снисходительно двигали свои столы два больших строгальных станка, но вдруг спохватывались, точно обжигались, и быстро отдергивали столы назад. — Вот это цех! — ошеломленно сказал Сеня Чесноков, вынимая платок, чтобы вытереть выступивший на лбу пот. С платком из кармана выскочила скомканная бумажка и упала на пол. И так чист был этот гладкий, блестящий пол, что Сеня торопливо наступил на бумажку ногой, нагнулся и незаметно поднял ее, смущенно озираясь. Подошел Иван Вакулович и отвел девушек к соседним станкам. Денис Денисович остался с ребятами. Все смотрели на него с нетерпением и робостью, ожидая, что он тотчас же поставит их к станкам. Но Денис Денисович уселся на опрокинутый ящик и принялся выспрашивать, разрешается ли измерять скобой деталь на ходу, что может случиться, если оставить ключ в патроне, — словом, все то из техники безопасности, что ребята отлично усвоили от него еще в учебных мастерских. Только убедившись, что ничего не забыто, Денис Денисович сказал: — Что ж, приступим... И, найдя взглядом Пашу, прищурил свои светло-голубые глаза. — Сычов!.. Первым Сычова поведет! — зашептали, догадываясь, ребята. — Да, первым Сычова, — веско сказал Денис Денисович. — А что, неправильно? — Правильно! — весело, без зависти отозвалась вся группа. — Иди, Паша! Шагай! Чуть вздрагивая от дружеских шлепков по спине, Паша вышел из группы и пошел между рядами станков за мастером. — Это что за гвардия? — не отрываясь от станка, только чуть скосив глаза на Дениса Денисовича, спросил рабочий в стальных очках. — Токари, — совершенно серьезно сказал мастер. — По хлебу? Ирония была добродушная, но Денис Денисович почувствовал укол, засопел и прошел молча. «Неужели этот?» — подумал Паша, видя, что Денис Денисович остановился около новенького, аккуратного станка. В его матовую поверхность была вделана табличка со множеством белых цифр и линий, изображавших какую-то диаграмму. Под табличкой в глаза бросились две яркие кнопки: одна зеленая, с надписью «пуск», другая красная, с надписью «стоп». — Что за станок? — строго, как на экзамене, спросил Денис Денисович. — ДИП-200, — подумав, ответил Паша. — Правильно, ДИП-200, — с достоинством подтвердил Денис Денисович. — Наш, отечественный. «ДИП» значит «догнать и перегнать». Так на нем и надо работать, понятно? — Понятно, — сказал Паша и, отвечая на свои мысли, добавил: — Сразу не перегонишь. Учиться надо. — Ясное дело, — кивнул Денис Денисович. — Вот и начнем. Он сам настроил станок, показал в действии его части и ушел, оставив Паше рыжий плотный листок с коричневыми линиями. В правом углу чертежа, рядом с его номером, стояло: «Звездочка самоходного комбайна». Не торопясь, основательно Паша прочел первую операцию, потом полуприкрыл глаза и наизусть повторил ее, стараясь мысленно представить, как она будет выглядеть уже не на чертеже, а в натуре. Убедившись, что операция проста и никаких затруднений как будто не вызовет, он так же основательно продумал вторую, потом третью, четвертую... По мере того как он изучал чертеж, на душе делалось все спокойнее и все более крепла уверенность, что со звездочкой он справится. Вот и последняя операция, шестая: прорезка канавки и снятие радиусов на фланце. Нечто подобное он делал уже раньше. Итак, все шесть операций прочитаны, несколько раз мысленно повторены, и ни одна не вызвала сомнений. И Паше захотелось сейчас же приняться за работу. Но раньше надо было обзавестись резцом, штангелем, гаечным ключом, сверлом, а около кладовой уже собралось много ремесленников. Паша тоже стал в очередь. Переминаясь с ноги на ногу, он хозяйски все время поглядывал на свой ДИП: как бы кто из ребят не подошел, к станку и не стал баловаться. Кладовщик выдал все инструменты и две стальные поковки. Поковки были круглые, тяжелые, рыжие от ржавчины, и Паша с удовольствием подумал, что из этих рыжих кусков он собственными руками сделает светлые, блестящие звездочки. «Главное, не спешить», — сдерживал он сам себя, устанавливая поковку в патроне станка. Паша прочно зажал резец и повернулся в сторону, где стоял, что-то объясняя ребятам, Денис Денисович. Мастер заметил его взгляд, подошел, попробовал пошатать поковку и резец и, убедившись, что все держится крепко, кивнул головой. Паша нажал зеленую кнопку. Тотчас мотор загудел, патрон завертелся — и из-под резца, закручиваясь спиралью, взвилась первая стружка. Там, где поверхность поковки была только что грязно-рыжей, неприглядной, сверкнула полоска чистого, светлого металла. Паша поднял голову. В нескольких шагах от него, стоя за таким же ДИПом и радостно смеясь, ему махала рукой Маруся: на ее станке быстро вертелась уже обточенная поковка и так сияла, будто радовалась вместе с девушкой. 10. Вызов О звездочке говорили на технических совещаниях у главного инженера, она глядела с красочных плакатов, о ней печатались заметки в заводской многотиражке. Первую звездочку Паша снял со станка за пятнадцать минут до конца смены. Блестящую, еще теплую, приятно давящую на ладонь, он бережно понес ее. Пока контролер придирчиво обмерял деталь, Паша смотрел на его короткие, быстро бегающие пальцы со спокойной, сосредоточенной уверенностью. Если бы контролер вдруг сказал, что деталь не годна, что в ней есть перекос или другой какой порок, Паша был бы до крайности озадачен — с такой тщательностью он следовал чертежу. Но брака не было. Контролер отодвинул звездочку в сторону, сделал на листке бумаги отметку и молча, будто был недоволен, что не удалось придраться, кивнул головой. На другой день Паша изготовил четыре звездочки. Это было в два с лишним раза меньше нормы взрослого рабочего, но Пашу это не смутило: хотя на первую звездочку у него в этот день ушло больше двух часов, зато на последнюю только час с четвертью. Он видел ясно, на чем терял время, подсчитал, как будет сберегать его в дальнейшем, и, склонившись над тумбочкой, принялся писать обязательство. Писал, обдумывая каждое слово и аккуратно выводя буквы: «Я, Павел Никитович Сычов, ученик 5-й группы токарей, обязуюсь быть дисциплинированным, точно выполнять указания мастера и во всем следовать чертежу. Еще обязуюсь не делать брака, каждый день наращивать выработку и довести ее к концу практики до десяти звездочек в день. Вызываю соревноваться со мной товарища...» Минутку Паша колебался и даже искоса поглядел в сторону Родниковой. Она что-то пристально рассматривала. Прядь черных волос выбилась из-под берета и висит над самой деталью, а деталь-то ведь вертится. Ну, долго ли до беды!.. «Нет!» — твердо сказал про себя Паша и решительно дописал: «...Чеснокова Семена». На длинной доске показателей, только что выкрашенной и отлакированной, уже белели листки с вызовами. Паша приколол свой листок и с ревнивым интересом стал читать, кто и какие берет обязательства. Вот Коля Овчинников вызывает Федю Беспалова и обязуется давать по восьми звездочек. Вот Вася Кукин вызывает Катю Зинченко. Ох, и хитрый этот Вася! Обязуется давать только по семи штук, а сам наверняка даст восемь, а то и все девять. Вот знакомый почерк Степы Хмары — буквы нагнулись так, будто кланяются. Молодец Степа! Обещает к концу практики дать десять звездочек. А это кто так размашисто написал? Э, да это ж Родникова! Но тут Паша делает шаг вперед и, не моргая, смотрит на крупно выведенное число. Что тако-о-е? Она вызывает его? Обещает дать двенадцать деталей? Да ведь это сто двадцать процентов нормы взрослого рабочего! Около доски собрались ребята. Читают вслух, смотрят с любопытством на Пашу, ждут. Паша молчит. Нельзя такой вызов принимать. А не принять — ребята решат, что сдрейфил. Уж и сейчас в их взглядах Паше чудится скрытая ухмылка. Кто-то сует Паше карандаш. Это чтоб Паша написал на листке Родниковой свое согласие. Конечно, под такими взглядами любой вызов примешь, а потом сам же себя дураком обзовешь. — Подожди, — отстранил Паша руку с карандашом, — это же чепуха. Мы зачем сюда пришли? Учиться? А она сразу рекорд хочет ставить. Я на это не согласен. Понятно? — Ясное дело чепуха! — подхватил Степа Хмара. — Не пиши, Паша. Чего ей потакать! — О чем шумит народ? Чего не поделили? — энергично раздвигая толпу плечами, протиснулся к доске Сеня. — Ой, братцы, какой я сегодня сон видел! Будто длинный Саша Городищев изобрел ракету для межпланетного перелета. И вот взяли мы курс на Марс — я, Саша и Маруся Родникова. Летим, аж душа замирает... — Да ну тебя! — отмахнулся Степа Хмара.— Ты лучше почитай, что твоя Родникова выдумала. Вот, смотри. — Где? — с самым доброжелательным любопытством спросил Сеня. — Вот это? — Он быстро прочитал и с завистью сказал: — Вот здорово! Молодец! — Молодец? — возмущенно посмотрел на него Паша. — Да это ж хвастовство! — А что? Ты думаешь, много? — Сеня прикрыл глаза и мысленно подсчитал. — Да, — с огорчением согласился он, — многовато! Ну, десять — куда ни шло. Одиннадцать даже. А двенадцать — это она перехватила. — И я говорю — десять, — довольный, что Сеня с ним согласился, сказал Паша уже спокойнее. — Вот, — показал он на свой листок, — читай и подписывай. Сеня прочитал, вынул машинально из нагрудного кармана автоматическую ручку и так же машинально расписался. Думал он, очевидно, о другом. — Да, многовато! — повторил он и совершенно неожиданно закончил: — Однако ничего невозможного нет. — А нет, так и соревнуйся с ней! — хмуро сказал Паша, чувствуя, как в нем опять поднимается раздражение. — Она меня не вызывает, она к тебе, Пашенька, тяготение имеет, — то ли с завистью, то ли с издевкой проговорил Сеня и как-то странно посмотрел Паше в глаза. И Паша, сам не зная почему, вдруг смутился. Чувствуя, как жарко стало щекам, он повернулся и с досадой на себя, на Сеню и в особенности на эту девчонку, которая не дает ему спокойно жить, поплелся к своему станку. 11. «Изобретательница» За первую неделю работы на заводе Паша сдал контролеру тридцать деталей. — Я, Денис Денисович, недодал одну звездочку, — сказал он потупясь. — Вчера вместо семи сделал шесть. — А сегодня? — Сегодня все восемь, как наметил раньше. — Что же с вами вчера случилось? — улыбнулся мастер. — Со мной ничего. Я б сделал, как и намечал, все семь, да поковка подвела: оказалась с трещиной. — Ну, это ж не ваша вина. Ничего, Сычов, не огорчайтесь: все равно вы сдали больше всех. Паша действительно шел впереди всех. Только Сеня сдал столько же звездочек, сколько и он — даже брак у них был равный: по одной звездочке, — но в то время как Сеня «запорол» свою звездочку по неосмотрительности, брак у Паши вышел по вине кузнецов. Более солидный был у Паши и темп движения: начиная с третьего дня он за каждую смену прибавлял по одной детали. Сеня же то топтался на одном месте, то делал скачок и за один день наверстывал упущенное. Видимо, он чего-то доискивался, но боялся дать себе волю и сорваться. В обеденный перерыв ребята сходились у доски показателей, читали аккуратно выведенные числа и пророчили победу то Паше, когда Сеня отставал, то Сене, когда тот делал резкий скачок. Соревнование охватило всех ребят, и если никто не мечтал опередить Пашу и Сеню, зато никто не хотел и очень уж отстать от них. Отставали на одну, в редких случаях на две детали за смену, и вся группа с каждым днем посылала в сборочный цех все больше и больше новеньких блестящих звездочек. У девочек первое время были какие-то неполадки, потом все наладилось, и они ровно пошли вверх. Но тот интервал, который образовался между ними и 5-й группой, не сокращался. Мимо доски показателей девочки проходили с опущенными глазами и на колкие словечки мальчишек не отвечали. Только иногда, выведенные из терпения, грозились: «Подождите, мы вам еще покажем!» — и, не желая слушать, что им кричали в ответ, убегали. Они храбрились, но все чаще поглядывали с невысказанным вопросом на Ивана Вакуловича. Это был очень примечательный человек. Молчаливый, по виду даже угрюмый, он до войны славился на заводе как искуснейший токарь-универсал. С войны он вернулся со скрюченными пальцами на правой руке. Его хотели послать в отдел рабочего снабжения, но он упрямо просился в цех. Поладил на том, что пошел в ремесленное училище мастером. Война сделала Ивана Вакуловича еще более замкнутым, но это не мешало девочкам чувствовать его руководство. Они понимали его с полуфразы, с полуслова, по едва уловимому жесту. Один его взгляд, выражавший упрек или одобрение, оказывал часто большее действие, чем могла бы произвести пространная нотация или многословная похвала. Только в часы, когда он обдумывал свои новые приспособления и, глухой ко всему, что делалось вокруг, склонялся над верстаком или чертил что-то левой рукой в своей клеенчатой тетрадке, девочки чувствовали себя осиротелыми. Зато сколько было радости, когда он поднимал наконец голову и оглядывал их загадочно-лукавым взглядом! Он не просто «возвращался» к своим ученицам, он возвращался с новым изобретением. Однажды он придумал режущий инструмент, похожий на машинку для заточки карандашей, но только с четырьмя ножами. В то время все ученики-токари делали слесарные бородки. Применив изобретение своего мастера, девочки за один день обогнали зазнавшихся мальчишек на шестьдесят семь процентов. Правда, через несколько дней приспособление Ивана Вакуловича стало достоянием всего училища, и мальчики быстро сравнялись с девочками, но девочки еще долго ликовали и дразнили ребят. Вот и теперь: отстав от 5-й группы, девочки все чаще поглядывали на своего мастера в тайной надежде, не изобретет ли он какое-нибудь приспособление, которое сразу бы продвинуло их вперед. С надеждой, сменявшейся тревогой, посматривали они на первую ученицу своей группы — Марусю Родникову. А ту прямо лихорадило в работе. Она то сдавала контролеру столько звездочек, сколько не давал даже Паша, но из них чуть не треть оказывалась браком, то целый день возилась только с одной звездочкой, да так, не доделав, и бросала ее. Задумавшись, она иной раз даже не замечала, как «бьет» — дрожит — на станке поковка. Подходил Иван Вакулович и строго смотрел на небрежно закрепленную деталь. Маруся спохватывалась, подводила к вертящейся поковке мелок и поправляла ее в патроне, а час спустя опять смотрела перед собой невидящими глазами и не слышала, как скрежещет неправильно заточенный резец. — Это что? — сказал однажды Иван Вакулович и сердито повертел мизинцем в ухе, будто хотел освободиться от непереносимого звука. — Я задумалась, — смутилась Маруся. — Порча резца, трата времени, возможность травмы... — По мере перечисления Иван Вакулович загибал один палец за другим. — Куда ж это годится, а? — Иван Вакулович, — жалобно, но с лукавинкой в глазах протянула Маруся, — вы же тоже задумываетесь, когда изобретаете! — Что? — Мастер поднял удивленно брови. — Чем же ты занимаешься? — Я... — Маруся запнулась. — Я тут одно приспособление хотела сделать, Иван Вакулович, а оно не получилось... — Она обиженно потянула носом. — Даже не знаю, почему... А если б получилось, мы по двенадцати звездочек делали бы за смену, честное слово! А теперь... — лицо ее приняло озабоченное выражение, — теперь, Иван Вакулович, я хочу сразу два резца закрепить. Только вот не знаю, как лучше: чтоб один брал первую стружку, а другой вторую или чтоб они шли параллельно — один от начала поковки, а другой с середины. Как вы посоветуете, Иван Вакулович, а? Иван Вакулович хмурился, но в глазах строгости не было. — Ты это сейчас брось, — сказал он негромко, чтоб слышала только Маруся. — Да, брось, — настойчиво повторил он. — Ты технологический процесс знаешь? И делай все так. А душу, — перешел он на шепот, — покуда сожми. Развивай в себе ловкость, понимаешь? Развивай и развивай. Осваивай станок, чтоб узнать всю его силу, все повадки. Экономь время в каждом движении. А как дальше экономить уже будет не на чем, ну тогда душу отпусти. Тогда изобретай. Вот тебе мой совет. И не только совет, а прямо-таки приказание. Слышишь? — Слышу, — не поднимая глаз, пролепетала Маруся; ресницы ее вздрагивали. — Да, прямо-таки приказание! — строго повторил Иван Вакулович, сам удивляясь своему многословию. Он медленно, будто сомневался, достаточно ли крепко все высказал, отошел. Маруся проводила его взглядом, прерывисто, как обиженный ребенок, вздохнула и упрямо закусила губу. Паша обтачивал хвостовик звездочки, когда услышал, что поблизости мотор вдруг запел басом. «Ого! — подумал Паша, не отрывая глаз от резца. — На чьем же это станке?» Некоторое время звук продолжался, потом что-то щелкнуло, будто лопнула пружина, и сейчас же послышался легкий вскрик. Паша вскинул голову: как-то странно перегнувшись, с побледневшим лицом, на пол медленно валилась Маруся. Паша рванулся и подхватил девочку в тот момент, когда, падая, она вот-вот готова была удариться головой об острый угол станка. 12. Решение После гудка комсомольцы собрались в клубном зале и долго с жаром говорили о первых днях работы на заводе. Всем было приятно знать, что приток звездочек позволил сборочному цеху работать бесперебойно. Когда ученики строем возвращались с завода в училище, им пересек путь железнодорожный состав: на платформах стояли новенькие, сверкавшие свежей краской комбайны. И все почувствовали прилив такой гордости, будто плывущие к далеким степным просторам корабли были полностью делом их рук. Только сегодняшний случай с Родниковой омрачал их радость. Как это случилось, с обычной своей точностью и краткостью рассказал Иван Вакулович. Чтоб ускорить обточку хвостовика, Маруся пустила в ход сразу два резца, но не учла усиленного давления на деталь. Деталь вырвалась и угодила Марусе в плечо. Травма небольшая, простой ушиб, но Маруся испугалась и потеряла сознание. — Где она? Где она сейчас? — чуть не со слезами допытывались девушки. — Ничего опасного, — успокаивал их Семен Ильич, сам встревоженный всем происшедшим. — Посидит два-три дня дома с компрессами и вернется умней, чем была. А вот поговорить нам сейчас есть о чем, очень серьезно надо поговорить. Говорили и Семен Ильич, и Денис Денисович, и Михайлов, и даже те комсомольцы, которые не очень-то горазды были выступать на собраниях. Паша старался с одинаковым вниманием слушать и то, что говорил директор, и то, что с трудом выдавливал из себя сильно заикающийся постоянный оратор всех собраний Витя Семушкин. Но, как никогда раньше, слова почти не доходили до его сознания, что-то бередило его душу и не давало сосредоточиться. Он хотел тоже попросить слова и обстоятельно раскритиковать Родникову, а заодно и Сеню Чеснокова. Но когда он принимался мысленно строить свою речь, получалось так, будто он не Марусю критикует, а сам в чем-то оправдывается. — Сычов, ты будешь говорить? Из президиума на него смотрел Михайлов и ждал. Смотрели и Семен Ильич и Денис Денисович. Повернули к нему голову и все ребята. Паша встал. Девушки ему зааплодировали. Это за то, что он спас Марусю. Ребята одобрительно загудели. Сеня, сидевший позади, дружески похлопал его по спине. Опустив глаза, Паша медленно пошел к трибуне. Но не дошел и остановился. — Что же ты? — удивился Михайлов. — Я... — Паша запнулся. — Я лучше потом... И умолк. — Ну, как хочешь, — понимающе сказал Михайлов, отпуская его кивком головы. После собрания был вечер самодеятельности. Паша выбрался из густо набитого зала и по пустынным коридорам прошел в свою комнату. Ему хотелось побыть одному. Но в комнате сидел Петро. Стриженый, он уже не казался таким необыкновенным, как прежде. Зажав ладонями уши, чтоб не слышать доносившегося из клуба пения и не поддаться соблазну побежать туда, он безостановочно твердил: — У гуся на голове два глаза, у гуся на голове два глаза... — Ты что бубнишь? — спросил Паша. Петро перестал качаться, черные глаза оторопело уставились на Пашу. Вдруг цыганенок хватил себя руками по коленям и весело захохотал, показав крупные, ослепительно белые зубы: — Заучился! Совсем заучился! — А ты отдохни, — посоветовал Паша. — Пойди вниз, сыграй на гитаре. Петро отчаянно затряс головой: — Ныльзя. Завтра знаешь какой день? Завтра шабаш-день. Маруся придет, проверять будет. Все будет проверять, за всю неделю. Хорошо учил — хвалить будет, плохо учил — ругать будет. — Не придет! — с неожиданной для себя горечью сказал Паша. — Она больна. — Больна? — испуганно глянул цыганенок. — Ай-ай-ай!.. Такая хорошая девочка! — Он беспомощно оглянулся и совсем по-детски сказал: — Кто теперь проверять будет, а? Ты не хочешь, Сеня песни поет. Совсем некому проверять. — Нет, почему же... — смутившись, пробормотал Паша. — Это ты напрасно. Давай твои книжки... Когда час спустя в комнату заглянул Семен Ильич, он увидел Пашу и цыганенка сидящими рядом у стола. Петро, высунув кончик языка, писал, а Паша следил за его пером и подбадривал: — Ну, правильно. А ты сомневался!.. Теперь пиши общий знаменатель. Правильно. Заметив директора, ребята встали. — Вы, Сычов, тоже с ним занимаетесь? — спросил Семен Ильич. В голосе его Паше послышалось удивление. — Да... То есть нет... Я Родникову заменяю, — потупившись, пробормотал Паша. Семен Ильич подошел ближе, положил ему руку на плечо. — Семен Ильич, — поднял Паша на директора повлажневшие глаза, — разрешите мне завтра отлучиться. У меня весь вечер... — он запнулся, опять потупился и еле слышно прошептал: — ...сердце болит. — В город? Ну что ж, — живо отозвался Семен Ильич, — поезжай. Я скажу коменданту. Он пошел к двери, но на пороге обернулся и опять сказал: — Поезжай. Это хорошо. 13. Серьезный разговор В воскресенье, перед вечером, все ребята высыпали на футбольную площадку. Общежитие опустело. Паша тщательно почистил костюм и с увольнительной запиской в нагрудном кармане отправился в город. На зеленой Черемушкиной улице он нашел нужный номер и остановился перед маленьким домиком под черепичной замшевшей крышей. На подоконниках, за вымытыми до сияния стеклами, цвела герань. Паша вспомнил вот такой же старенький домик в своей родной Лукьяновке, спаленной фашистами, и ему стало грустно. Он постоял, вздохнул и негромко позвякал щеколдой. Калитку открыл высокий, худой старик с бронзовым лицом и черными живыми глазами. И по этим глазам Паша сразу догадался, что перед ним Марусин отец. — Еще один, — сказал старик, оглядывая Пашу с веселым любопытством. — Целый день гости. Вот повезло Мане! — Здравствуйте. — Паша приподнял фуражку. — А разве наши уже приходили? — Ого! Трое девчат — раз, Саша-изобретатель — два, Сеня с медалями — три. А тебя как звать? — Павел. — А, Па-аша! — дружелюбно протянул старик. — Первый токарь. Слыхал, как же! Вот ты какой... Ну, заходи, заходи! Паша подумал: «От кого же он слыхал? От Маруси? Так она меня только ругает». Дворик был крохотный, и Паша сразу заметил, что главное здесь — сад, который со всех сторон подступал к дому, протягивая в окна свои мохнатые ветки. — Там она, — показал старик на курчавые абрикосовые деревья. — Туди иди. Припадая на одну ногу, он ушел в дом. Маруся стояла между деревьями, у садового столика, и широко открытыми глазами смотрела на Пашу. В синем домашнем платье, в тапочках на босых ногах, она показалась ему хрупкой, маленькой. Он неуверенно подошел и тихо сказал: — Здравствуй... — Здравствуй, — так же тихо ответила она, но вдруг вспыхнула и порывисто протянула руку. Минутку они стояли друг против друга, не зная, что сказать. — Хочешь абрикос? — неожиданно спросила она и вспрыгнула на стол, но, подняв руку, чтобы притянуть ветку, болезненно поморщилась. — Брось, — сказал Паша. — Тебе ж больно. — И пусть больно! — Она сдвинула брови и на короткое время опять сделалась такой же упрямой и ершистой, какой бывала в училище. Желтые, еще не совсем созревшие абрикосы падали на стол, подпрыгивали и скатывались на землю. Паша едва успевал подбирать. — Довольно! — кричал он. — Уже полная фуражка. — Ничего, ребятам понесешь! — смеялась Маруся и нарочно, чтоб помучить его, забрасывала абрикосы подальше. Потом они сидели один против другого за столом и поглядывали друг на друга: она — с улыбкой на похудевшем за одни сутки лице, он — с опасливой мыслью, как бы она не рассердилась, если он начнет задуманный разговор. — Знаешь, я никому ключа от патрона не даю, — начал он осторожно. — Ребята иной раз просят, а я не даю. — Почему? — не поняла она. — А так. Ему дай, он передаст другому, другой — третьему. А потом ходи и ищи. Время и уходит зря. — Как же не дать, если он свой затерял? — удивилась Маруся. — А пусть не теряет. У каждого должен быть ключ на месте. Ты думаешь, я ему помогу, если дам? Как бы не так! Он привыкнет и будет всегда побираться, и у себя и у других время красть. — Паша помолчал и хитровато прищурился. — Ты сколько затачиваешь резцов? Небось один? — Один. — Вот то-то и оно. А надо два. Один в работу, а другой в ящик. Пусть про запас лежит. Первый затупится — сразу же закрепляй другой, запасный. А то надо к точилу идти. Ты не шути, на этом тоже время сберегается. — Да... — раздумчиво согласилась Маруся. — Только немножечко. Совсем чуточку. — Ага, чуточку! — придирчиво сказал Паша. — Там чуточку да тут чуточку — его как-никак и наберется в смену на лишнюю звездочку. — А как же! Обязательно! — Он опять помолчал и исподлобья глянул на Марусю. — Ты думаешь, я не видел, как у тебя инструменты на тумбочке лежат? Как попало. А у каждого инструмента должно быть свое место, чтоб брать его не глядя. — Ну, сколько на этом сэкономишь! — слабо возразила Маруся. — Да сколько бы ни сэкономила, а коли сэкономила — оно и хорошо. Как ты не понимаешь! — В голосе Паши даже послышалась обида. — Тут же все одно к одному. Раз во всем такая точность и аккуратность, значит, и рука ловчее действует и глаз зорче видит. Вот скажи: если поковка «бьет», можешь ты перекрепить ее без мелка или без рейсмуса? Маруся подумала. — Нет, — решительно качнула она головой, — не смогу. — Вот то-то и оно, — усмехнулся Паша. — А я могу. Раньше не мог, а теперь могу. Почему? Потому, что натренировал в себе точность и аккуратность. Это разве не экономия — поковку на глаз перекрепить? — Экономия, — согласилась Маруся. Она подумала и с уважением повторила: — Да, это экономия. — Вот видишь, — подхватил Паша уже с торжеством. — А ты что-то там изобретаешь. Ну, чего тут изобретать! Дали тебе чертеж, и выполняй все точно. Ты думаешь, технолог, что разрабатывает технологические процессы, глупее нас с тобой или меньше знает? Он, поди, техникум кончил, а то и целый институт... — Подожди, — сдвигая брови, перебила Маруся, — а коляска? Разве Саша не изобрел коляску? Паша хмыкнул: — Изобрел! Ты думаешь, Денис Денисович не знал, как эту коляску сделать? Знал. Это он для развития у ребят смекалки такую задачу задал. А технологический процесс звездочки разрабатывал технолог для государственного заказа, а не для упражнений, понятно? Тут уж все до тонкости продумано. Чего же тут изобретать! — Вот видишь, какой ты, вот видишь! — стукнула Маруся кулаком по столу. В голосе ее были слезы. — Только и твердишь: потихоньку да полегоньку, точно да аккуратно, куда там нам до технологов! А ты видел моего отца — вот что тебе калитку открыл? Кто он: ученый? техник? инженер? Рабочий он — вот кто! А льет столько стали... — Ну? — удивился Паша. — Я думал, он инвалид. — Да, «инвали-ид»! — язвительно протянула Маруся. — Все бы такие инвалиды были! Он свою пятилетку за два года выполнить обещал. Или Глеб Иванович. Тоже рабочий. А сколько у него всяких изобретений! — Какой это Глеб Иванович? — не сразу вспомнил Паша. — Забыл? Дедушка, которому мы коляску сделали. Ты не знаешь, я каждый день к нему забегаю. Он рассказывает, а я пишу. А дома переписываю. Вон сколько уже написала, — кивнула Маруся на стол, где, как еще раньше заметил Паша, лежала толстенная тетрадь. Паша придвинул ее и полистал. На первой странице было выведено: «Записки старого токаря». А ниже — помельче: «Посвящаю славному пополнению рабочего класса, моим дорогим шефам». — Это про что ж? — спросил Паша, с любопытством разглядывая чертежи и записи. — Это про разные приспособления, какие он делал. Про упрощение технологических процессов. Вот. А ты говоришь! — Так он же сорок лет работал на заводе! — воскликнул Паша. — А твой отец, наверное, и того больше. — Опять! — всплеснула руками Маруся. — Ну, что ты за человек! Посмотри, как сейчас все накаляются. Каждый хочет свое задание перевыполнить, время обогнать. А ты — как лягушка в жаркий день. — Это как же так? — не понял Паша. — Почему «лягушка»? — А так, — засмеялась Маруся. — Лягушка всегда холодная, даже когда кругом жара. Ну, не лягушка, так арифмометр, что в нашей бухгалтерии стоит. Все подсчитывает точно и аккуратно, а души в нем нету. Кровь отхлынула у Паши от лица. Опустив голову, он молчал. — Ты обиделся? — спохватилась Маруся. У Паши только дрогнули ресницы. — Паша!.. Паша молчал. Она подождала и кончиками пальцев тихонько коснулась его руки: — Не сердись. Я, наверно, дура или злая. Я тебя всегда обижаю. Не сердись. Ну, Паша! Нет, так с ним она никогда не разговаривала. У Паши даже в горле защекотало. — Ты не знаешь... — поднял он наконец глаза. — Чего? — осторожно спросила она, не отрывая взгляда от его серых, всегда спокойных глаз, в которых так неожиданно блеснула сейчас влага. — Не знаешь, как тяжело голыми руками землю обрабатывать. Перед войной были у нас в Лукьяновке и тракторы и прицепные комбайны. А при фашистах все сгинуло. Дед мой как увидел, что опять к старому повернулось дело, взял каменюку да той каменюкой и двинул коменданта по черепу. Убить не убил (очень слабый был старик, совсем древний), а на виселице жизнь кончил. Весной подошли наши и погнали фашистов. В селе только бабы остались да дети. Вот тут и хозяйничай. И коров впрягали в плуги и сами впрягались. Всю землю по́том полили. — И ты? — шепнула Маруся. Паша удивленно вскинул на нее глаза. — А то как же! Принуждать никто не принуждал, а по доброй воле работали ребята и младше меня... — Он помолчал и улыбнулся. — А вчера как увидел я эшелон с новенькими комбайнами, так сердце у меня и запрыгало. Может, подумал, и в нашу Лукьяновку какой завезут. И так мне стало жалко, что ты не видела, как плывут эти корабли! — Почему жалко? — перегнувшись через стол, спросила Маруся. — Почему, а? Паша заколебался: — Вот не знаю, как лучше высказать... Ну, хоть так: если б ты понимала, что это за машины такие — комбайны, какое они колхозникам облегчение несут, ты бы эти игрушки бросила, а взялась бы за звездочки по-серьезному. Вот так я понимаю, хоть тебе, может, и обидно это слушать. Подперев ладонями подбородок, Маруся пристально смотрела на Пашу. — Нет, — решительно качнула она головой, — это не игрушки! Напрасно ты так подумал. Я очень хорошо понимаю, что такое для всех комбайн. Очень хорошо! Потому и хотела найти приспособление. Я мечтала, что с этим приспособлением ремесленники наделают звездочек больше, чем их висит на небе. Только, видно, я не в отца пошла... — Она вздохнула. — Ну что ж! Буду сберегать время по кусочку, буду затачивать резец про запас, класть инструменты каждый на свое место и никому не давать ключ от патрона. Так, Паша, а? В голосе ее послышались слезы. — Так, — серьезно подтвердил Паша. — Ну, так и так. И не буду я сидеть дома ни одного дня — завтра ж пойду на завод. — Она закрыла глаза. — Только до чего же стыдно будет перед всеми! «Вот, скажут, изобретательница явилась. Качайте ее!» — Об этом ты не думай! — горячо воскликнул Паша. — Дразнить никто не станет. Как-никак мы комсомольцы. Семен Ильич даже на собрании предупреждал, чтоб кто-нибудь не вздумал посмеяться. Да если кто и вздумает, мы ему сразу охоту отобьем. — Он встал, очень довольный, что все так кончилось. — Ну, я пойду, а то как бы не опоздать. Увольнительная у меня до двадцати часов. Так, значит, придешь завтра? — Приду, — кивнула Маруся, глядя с улыбкой, как аккуратно рассовывает он по карманам абрикосы. — Приду и буду делать все по-твоему. «Как-никак» ты хороший парень, честное слово! — Она взяла его под руку. — Я провожу тебя, хочешь? 14. Митинг Девушки встретили Марусю в вестибюле училища и так бросились к ней, будто не видели ее целый месяц. Они жались к ней и все спрашивали, где болит. Лицо у Маруси осунулось и побледнело. Она растерянно озиралась вокруг, робко улыбалась. В это время сквозь толпу девушек к ней протиснулся Петро. В руке у него была целая охапка полевых цветов. Прижав другую руку к сердцу, он картинно раскланялся и протянул Марусе цветы. — Как! — возмутились девушки. — Все цветы — ей одной?! Ну нет, у нас так не водится. Кто-то ударил Петра снизу по руке. Пестрый ворох взлетел вверх и розово-синим дождем посыпался всем на головы. Через минуту с берета каждой девушки уже кивал полевой цветок. Маруся вернулась в цех не то что присмиревшая, а какая-то смягченная, будто она и впрямь перенесла тяжелую болезнь. Даже в движениях ее и голосе не стало той резкости, которая делала ее похожей на мальчишку. Она почти не отрывала глаз от станка и только иногда, поднявшись на носки, пристально смотрела на Пашу. Заметив на себе ее взгляд, он останавливал мотор и шел к ней. — Что ты? — спрашивал Паша. — Посмотри, — просила она, — перекос не получится? Он всматривался в вертящуюся деталь и, сказав: «Нет, ничего», спешил к своему станку. Но тут же возвращался и взглядом показывал на ключ, лежавший между суппортом и передней бабкой. — Ах! — тихонько вскрикивала Маруся. Схватив ключ, она перекладывала его на тумбочку. — Подумай, — шептал укоризненно Павел, — что может получиться. На деталь навернется много стружки, стружка захватит ключ и бросит тебе в лицо. — Не буду, — обещала она. В этот день Маруся сделала семь звездочек. Она уже зажала в патрон восьмую поковку, но взглянула на часы и начала убирать со станины стружки. Тщательно вычистила свой станок, смазала и вытерла паклей. Потом опять поднялась на носки и глазами спросила у Паши: «Правильно?» — «Правильно», — сказал он ей так же глазами и показал на ручку своего станка: ручка сияла зеркальным блеском. «Понимаю», — ответила улыбкой Маруся. Она достала из тумбочки коробку с мелким наждачным порошком и принялась начищать рукоятки. Прошло только две недели, и о случае с Марусей прочно забыли. Уже через десять дней она догнала Пашу и шла рядом с ним. Паша сдал девять звездочек. В тот же день столько же сдала и Маруся. Выжав из каждой операции по нескольку минут и сократив до предела переходы от одной операции к другой, Паша снял наконец обещанные десять деталей. Но, разогнувшись и взглянув на Марусю, чтоб оповестить ее о своей победе, он увидел, что она показывает ему десять пальцев и радостно смеется. Девушки, беря с Маруси пример, поднажали и догнали 5-ю группу. Проходя мимо ребят, они уже не отворачивались, а смотрели прямо, вызывающе. Денис Денисович ходил в приподнятом настроении. Встретив в цехе Ивана Вакуловича, он взял его под руку и, не скрывая радости, сказал: — А что, Вакулович, мы все-таки здорово подмогли заводу! Вот тебе и ученики! Поверь моему слову, пройдет неделя — и о звездочках перестанут тревожиться. — Перестанут, если будем давать на двадцать пять процентов больше, — косясь куда-то в сторону, пробормотал Иван Вакулович. — На двадцать пять? — Денис Денисович поднял свои бледно-голубые, выцветшие глаза к потолку, что-то мысленно подсчитал и без особого огорчения сказал: — Ну, на двадцать пять процентов мы поднять не сможем. Самое большее — процентов на восемь. Да и то, если все подтянутся до уровня моего Паши Сычова и твоей Маруси Родниковой. А этим двум уже выше не подняться. Для учеников это предел. Правильно? Иван Вакулович неопределенно хмыкнул. Денис Денисович подозрительно взглянул на него и, точно пуская пробный шар, с деланной небрежностью проговорил: — Разве что-нибудь новенькое введем... — И опять испытующе посмотрел на Ивана Вакуловича. — Однако надо идти, — сказал Иван Вакулович. — Подожди, — загородил ему дорогу Денис Денисович. — За твоей группой все-таки должок остался. Это сейчас она вровень идет с моими краснознаменными хлопцами, а поначалу ты здорово отставал. Похоже, Вакулович, что знамя опять останется за нами. Иван Вакулович опять хмыкнул и молча пошел к своей группе. Как-то в конце смены от станка к станку побежала весть, что после работы весь завод соберется в сборочный цех на какой-то необыкновенный митинг. Ученики заволновались. Пока Денис Денисович выяснял по телефону, допустят ли их на митинг, в цех вместе с председателем заводского комитета вошло трое мужчин. Один был бритый, другой с усами, третий с сивой бородой. Они ходили от станка к станку и за руку здоровались с ремесленниками. — Вот они, детушки родные, дубочки наши! — частил бородатый. От него пахло свежим сеном и пшеничным хлебом. — Великими мастерами поделаются, отцов превзойдут. А как же! Непременно! А девушки! Это же только в сказках про таких рассказывается. Я к тому станку и подойти боюсь, а она орудует около него, как моя жинка около печки. На митинг ремесленники пришли в строю, со своим знаменем. Расступившись, так что в густой толпе образовался широкий проход, рабочие пропустили их к самой трибуне. Трибуной служил только что собранный комбайн, еще пахнущий свежей краской. Р.емесленники старались придать своим лицам такое выражение, будто участвовать в рабочих собраниях было для них делом самым обыкновенным, но их так и распирало от гордости. Митинг проходил бурно, с короткими, но огненными речами, с всплесками аплодисментов, с перекатами «ура». На комбайн взбирались делегаты от колхозов, приехавшие из разных областей, и благодарили рабочих за «чудо-машины». Поднялся и старик с сивой бородой. Он уже не частил, а говорил медленно, хитро щуря глаза: — Товарищи рабочие, всем колхозом прошу: подкиньте сверх задания малость комбайнов. Ну, скажем, так: один комбайн давайте от задания, другой — от души, один от задания, другой — от души. А сколько оно процентов получится, нехай то Чертиль подсчитает. Кругом хохотали, выкрикивали: «Сбавь, дедушка, трошки!» Но когда после колхозников на комбайн стали взбираться рабочие и зачитывать цеховые, бригадные и индивидуальные обязательства, дед только сладко щурился да бормотал: — А что ж! То на то и выходит, как я и просил. Право слово. Денис Денисович протиснулся к Ивану Вакуловичу и зашептал: — Слушай, что же оно получается, Вакулович, а? Сколько же теперь потребуется звездочек? Как бы не пришлось заводу перебрасывать к нам рабочих. Вот будет скандал! — А где они, лишние у завода рабочие? — зло сказал Иван Вакулович. — Я и говорю. Ну, положение! Денис Денисович заморгал и озабоченно отошел к своей группе. 15. Сеня больше не Мюн На другой после митинга день Сеня Чесноков, придя в цех, положил на тумбочку одиннадцать поковок. Сначала он проделал на каждой из них первую операцию, потом вторую, потом третью. И так до шестой. За несколько минут до гудка он подбросил еще горячую звездочку вверх, подхватил ее и победно крикнул: — Одиннадцать! Кто-то недоверчиво сказал: — Врешь, Мюн. Но подбежал Денис Денисович, проверил и обрадованно потер руки. — Хорошо, — шепнул он. — Я всегда говорил, что из Чеснокова выйдет толк. Изготовление деталей партиями, конечно, не было новостью: опытные токари так и работали. Но Денис Денисович до сих пор опасался, как бы ребята при таком способе не наделали брака. Опыт Сени его подбодрил. «Эх, — сказал он про себя, — рискну!» И велел всей группе изготовлять звездочки партиями. На следующий день ребята так были заняты освоением «метода Чеснокова», так боялись «запороть» деталь, что даже не слышали, какими странными голосами пели моторы на станках девочек. Только Паша поднимал иногда голову и с недоумением прислушивался. Что они, эти девочки, балуются, что ли? Вот мотор загудел басом. Ему в ответ откликнулся баритон. А вот из разных рядов запели бас, баритон и тенор. Нет, все-таки у девчат плохая дисциплина. Денис Денисович ходил от станка к станку, придирчиво проверял, давал советы и наглядно показывал, как лучше теперь складывать на тумбочки детали, чтобы их и считать было легко и легко отличать обработанные от еще не законченных. За четверть часа до гудка он опять обошел все станки. Только трое учеников не закончили свои партии, остальные уже стояли со звездочками в очереди у дверей контрольнотехнического отдела. После гудка вся группа собралась у доски показателей. Настроение у всех было боевое. Денис Денисович сделал несколько технических замечаний, потер руки и улыбнулся: — Ну, могу сказать, учились мы недаром. Сегодня группа доказала свою зрелость. Сегодня мы сделали... — Он взял мел и аккуратно вывел на доске: «247». — Двести сорок семь! — хором прочла группа. — Ай да мы! — Да, двести сорок семь, — горделиво поднял Денис Денисович голову и в такой позе на минутку застыл, будто его фотографировали. — Это, товарищи ученики, на целых девять процентов больше, чем вчера. Вот что значат правильная выучка и сознательность! На первом месте, ясное дело, наши всегдашние передовики — Сычов Павел и Чесноков Семен: по одиннадцати штук дали, дорогуши. Честь им и слава. Будем и дальше нажимать. Оно, конечно, шагать так, как шагнули сегодня, не придется. Но возможности еще не все исчерпаны. Вот, например, Синченко Николай: выработал он сегодня девять звездочек, а если постарается, то выработает десять, а то и все одиннадцать. Главное, точность движений, ловкость руки, автоматизм. Пусть каждый даст по одиннадцати звездочек, вот оно двести шестьдесят четыре звездочки и получится в смену. Да примерно столько же даст группа девушек, да четвертая группа, да... — Тут Денис Денисович неожиданно поморщился и вздохнул. — Оно, конечно, этого не хватит! — сказал он упавшим голосом. — Завод взял такие темпы, что... — Товарищи, братцы!.. — вдруг раздался взволнованный голос, и в середину группы врезался Сеня Чесноков. Денис Денисович поднялся и сдвинул короткие рыжие брови. — Это что ж такое? — строго спросил он. — Вы где были? abu — Денис Денисович, не ругайте меня... — задыхаясь, сказал Сеня и так прижал руку к груди, точно боялся, что выскочит сердце. — Я сейчас такое скажу, что мне опять не поверят... Скажут: «Мюн»… А какой я Мюн! Разве Мюн комбайны делал? — Говорите, — разрешил Денис Денисович. — Говори! — крикнула вся группа. — Я скажу, только пусть они, Денис Денисович, больше меня Мюном не зовут... Сеня обвел всю группу радостно изумленными глазами и, делая частые остановки, проговорил: — Сейчас... Маруся Родникова... сдала контролеру... шестнадцать звездочек... А все девчата... триста тридцать две... — Что? — прошептал Денис Денисович. — Что ты сказал? Раскрыв рты, все онемело глядели на Сеню. — Как же это может быть? — ошеломленно пробормотал Паша. — Этого не может быть... — Как? — хвастливо воскликнул Сеня, будто это не Маруся оставила далеко позади себя всех товарищей, а он сам. — Очень просто! Она сократила технологический процесс с шести до четырех операций. Ше-естнадцать звездочек! Тебе и во сне столько не приснится. Сдала и убежала! Денис Денисович смотрел на ребят с веселым юмором. — Да-а, событие! Я так и предчувствовал, что заводу они готовят подарок, а нам удар. Вырвали-таки знамя! — Он восхищенно покрутил головой. — Ну Маруся! Что сделала, а? Да теперь мы звездочками весь завод закидаем! 16. Опять на Черемушкиной И первый раз в своей жизни Паша Сычов нарушил дисциплину. Не взяв увольнительной записки, даже никому ничего не сказав, он прямо с завода, как был в промасленной рабочей гимнастерке, помчался на Черемушкину улицу. Он не помнил, как протиснулся в битком набитый трамвай, как, стоя на одной ноге, проехал через весь город и как открыл знакомую калитку. Все перепуталось в его пылавшей голове, но одна мысль повторялась с болезненной настойчивостью: «Кого ж я учил!.. Кого ж я учил!..» Через дворик он влетел в сад и вдруг остановился, неожиданно увидев перед собой Петра. Тот стоял на дорожке и что- то бормотал. — Слушай, — бросился он к Паше, видимо очень обрадованный его появлением, — скажи, что такое, а? Понимаешь, я сижу в комнате, учу книжку. Очень хорошо учу, все понимаю, аж голова трещит. Посмотрел на улицу, а внизу Маруся бежит. Я прыгнул в окно и тоже побежал. Я кричал: «Подожди, проверь, я все выучил: подлежащий, сказуемый!» Посмотрел, а глаза у Маруси красные... Я сказал: «Кто тебя обидел? Я голову ему оторву!» А она схватила меня за уши и поцеловала прямо в нос. Паша растерянно озирался: — Где ж она, а? Где ж она? — Там, — показал Петро на дом. — Умывается. Сейчас придет. — Ты с кем там разговариваешь? — донесся со двора голос Маруси. Она быстро вошла в сад, раздвинула ветки, чтобы лучше видеть, и, узнав Пашу, подбежала к нему: — Я знала, что ты придешь! Я уверена была. Вот молодец! Она стояла перед Пашей с блестящими глазами, с румянцем на смуглых щеках, счастливая, праздничная, ласковая. — Ты... я... — бормотал Паша, чувствуя, как пылает его лицо. Он отчаянно махнул рукой. — Твоя взяла!.. Ну что ж! Ну и смейся! Улыбка сбежала с губ Маруси. — Подожди, — тихо сказала она, следя, сколько сразу разных чувств отражалось на взволнованном лице Паши. — Подожди. Я не понимаю, почему ты так говоришь: «Твоя взяла». Не моя, а наша взяла! Наша с тобой. — Что? — недоверчиво посмотрел на нее Паша. — Это как же?.. Ну нет... — Нет, да! — Маруся крепко взяла его за руку и подвела к скамье. — Садись, я расскажу. Садись и ты, Петро, и слушай. Когда-нибудь, может, и ты заплачешь от радости. Да, наша! — настойчиво повторила она, садясь рядом с Пашей и не выпуская его руки. — Почему меня тогда ушибло? Потому, что я плохо знала свой станок. Вот он и рассердился, что я не хотела узнать его как следует. А когда я стала обходиться с ним, как ты, Паша, он тоже ко мне переменился. Спасибо тебе. — Перестал драться? — обрадовался Петро. — Перестал, мы с ним подружились. Я его так узнала, так узнала! Мне даже казалось, что он вот-вот заговорит со мной... И я опять стала думать, как бы сократить работу над звездочкой. До того много думала, что даже во сне мне все это снилось. Понимаешь, Паша, каждый день я пишу под диктовку Глеба Ивановича, и он каждый день говорит: «Пиши и подчеркивай: технолог разрабатывает технологический процесс применительно к средним условиям». Слышишь, Паша, ксредним! Я спросила себя: почему мы сперва сверлим деталь меньшим сверлом, а потом рассверливаем большим? А если сразу сверлить большим сверлом? Станок не потянет? Может, какой другой и не потянет, а мой ДИП потянет. И еще я так подумала: почему, когда мы обтачиваем хвостовик, не протачиваем сразу и торец? Ну зачем мы лишний раз зажимаем деталь в патроне? Ну зачем, Паша? Скажешь, чтоб не получился перекос? А может, на моем ДИПе не получится. Думала я, думала, да все Ивану Вакуловичу и рассказала. — А он что? — живо спросил Паша. — А он мне: «Подержи еще свою душу в зажиме. Не торопись. А я тем временем обмозгую. Кажется, мысль твоя правильная». У меня даже дух зашелся от радости. Подумай: сам Иван Вакулович сказал, что мысль правильная! И вот он думает, а я сжала душу и жду. А тут этот митинг. Иван Вакулович даже побледнел весь, когда услышал, какие на себя обязательства рабочие берут. Кончился митинг, он мне и говорит: «Ну, Маруся, звездочка наша, пойдем пробовать твой проект. Больше ждать невозможно». Вернулись мы в наш цех, а там ни души: все домой ушли. Зажала я поковку, закрепила большое сверло и стою жду. Только слышу, как сердце колотится да в висках стучит. Иван Вакулович все проверил и говорит: «Пускай». Я как нажала кнопку, так от нее будто электричество через меня пробежало. А станок: гу-у-у!.. Басом! Стою я ни жива ни мертва. Даже глаза закрыла. «Нет, — говорит Иван Вакулович, — тут уж надо глядеть в оба». И вот снял он деталь, осмотрел и тихонько засмеялся — так все хорошо вышло. Попробовал Иван Вакулович на другом ДИПе — и на другом вышло. Он на третьем — и на третьем тоже. Повернулся он ко мне и опять засмеялся. «Ступай, говорит, домой да не забудь Глебу Ивановичу привет передать, старичку твоему расчудесному». Вот как оно все получилось... Ты доволен, Паша? А я так до сих пор прийти в себя не могу. Все кажется, что это мне снится. Паша не ответил. Уставясь на дупло яблони, он беззвучно шевелил губами. Петро посмотрел на него и с опаской отодвинулся. Забеспокоилась и Маруся. — Ты что, а? — испуганно спросила она Пашу. Он повернулся к ней и со странным выражением лица, какого Маруся никогда у него не видела, хрипло сказал: — А ведь я дам завтра... восемнадцать звездочек... Больше твоего... — Что? — тихо спросила Маруся. — Что ты сказал? abu — Да, восемнадцать, — уже твердо и решительно повторил он. — Раз так, значит, можно венец звездочки предварительно не обтачивать... — ...а обточить его сразу! — радостно подхватила Маруся. Она крепко схватила его за руки и, сияя счастливыми глазами, сказала: — Наконец-то!.. Теперь мы не поссоримся больше никогда! {И. Василенко @ Мышонок @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Мышонок Оратор Выскочив из главной конторы, Ленька Гормашов понесся к инструментальному цеху. До гудка оставалось 30 минут, а служебные записки надо было разнести во все девять цехов. С разбегу Ленька наскочил на сторожа и чуть не сшиб его с табуретки, на которой тот дремал у входа в инструменталку. — Стой! — закричал старик. — Куда прешь? Пропуск! — А ну тебя! — отмахнулся Ленька. — По сто раз тебе под нос пропуск совать, што ли! — Ну, ты повежливей, сморчок паршивый, а то и по потылице не долго дать, — ворчливо погрозил сторож. — Ладно, обойдемся и без этого! — крикнул Ленька смеясь и помчался между рядами жужжащих, как шмели, станков в цеховую контору. — Получай! — он положил несколько листов на стол перед конторщиком, желтое лицо которого сплошь заросло серой щетиной. — Расписывайся скорее, а то времени нет. Взглянув на Леньку поверх очков, конторщик спросил: — Тебе сколько лет? — Двенадцать. Ой, да скорей же расписывайся! — Тебе двенадцать, а мне сорок два. Если еще раз мне тыкнешь, по носу получишь. Понятно? — Понятно, — ответил Ленька. — Один по потылице, другой по носу. Так я и до гудка не доживу. — И, подхватив разносную книжку, побежал дальше. После сдачи записок в токарном цеху он направился в самый дальний угол, где за станком на обдирке снарядов стоял коренастый крепыш Ваня Сычов. — Слыхал? — спросил Ленька приятеля. — Сегодня опять какая-то контра про большевиков брехать будет, во дворе, после гудка. Только брехач уже другой — вот с такой бородой как веник. У директора в кабинете сидит. — Кто тебе сказал? — Никто мне не говорил, я сам видел. Секретарь в проходную звонил, чтоб после гудка рабочих не выпускали. — В патронном цеху будешь? — спросил Ваня. — Сейчас туда лечу. — Ну, так скажешь моему отцу. Понял? — Ладно, скажу. А ты мне сделал? — Что? — Да зажигалку. — Начал делать, да мастер заметил и отобрал. Ты не беспокойся — сделаю. Раз обещал, значит сделаю. — Ну, смотри ж! — и он побежал между рядами станков к выходу. В патронном цеху Ленька подошел к худощавому смуглому рабочему лет тридцати пяти, склонившемуся над станком. — Здравствуйте, Петр Степаныч! — Здравствуй, мышонок! — Сегодня после гудка будут про большевиков брехать. Какой-то дядька приехал с бородой, у директора сидит. Секретарь звонил в проходную, чтоб рабочих не выпускали. — Спасибо за приятную новость. Чей это на тебе картуз? — Мой. — А чего ж из-под него ушей не видно? Ленька стаскивает с головы картуз и любовно разглядывает его. — На толкучке купил. Немножко большой, да у меня голова подрастет. Ну, я побежал. — Не задерживаю. Когда последняя служебная записка была сдана, Ленька, выйдя из цеха, сказал, обращаясь к кочегарке: — Ну, теперь гуди. Я со своим делом справился. И, точно подчиняясь Ленькиному приказу, над крышей кочегарки что-то сипло забормотало, зашипело, затем, прочистив горло и найдя нужный тон, загудело густым ровным басом. Из разных цехов ленточками потянулись рабочие. Найдя контрольно-проходные ворота закрытыми, они спрашивали друг друга, в чем дело, почему задерживают народ. Но толком никто ничего не знал. Из дверей главной конторы вышла небольшая группа людей и направилась к рабочим. Впереди шел директор завода, седой старик в темнокоричневом пальто и инженерной фуражке, а рядом с ним — тучный мужчина лет пятидесяти с огромной рыжей бородой. За ними нестройной толпой двигались начальник заводской стражи в форме казачьего офицера, военный комендант завода, коммерческий директор и еще несколько старших служащих. Рабочие молча расступались, пропуская «начальство». Бородач, услужливо поддерживаемый комендантом, взошел на кафедру, поставленную на деревянный помост. — Господа, позвольте мне заранее поблагодарить вас за то внимание, которое, надеюсь, вы окажете моей лекции, — начал он тоном человека, привыкшего к публичным выступлениям. — То, что я намерен вам рассказать, есть результат моих личных наблюдений на той части нашей многострадальной родины, которая захвачена большевиками. Профессиональный оратор, белогвардейский адвокат, он придавал своему голосу то трагическую дрожь, то язвительность, то грозную воинственность. Но чем больше изощрялся он в ораторском искусстве, тем скучнее становились лица рабочих, тем отчужденнее смотрели их глаза. Ленька не вслушивался в то, что говорил оратор, он заранее считал все это брехней. Его старший брат Семен еще при наступлении на город оккупационной германской армии ушел с большевиками и теперь бьется на фронте с белыми. abu Как-то поздно вечером кто-то постучал в ставню хибарки, в которой жил с матерью Ленька. Выскочив на улицу, он увидел женщину. Темно было, — только и заметил, что молодая, да и то больше по голосу догадался. «Ты — Ленька?» — спросила она. — «Ленька». — «Ишь, малец какой! Брат такой рослый, высокий, а ты и впрямь мышонок. На, получай. Жив твой братуха, не горюй». И пропала в темноте улицы, оставив в руке Леньки шершавый кусочек бумажки. При слабом свете фитилька, горевшего на краешке блюдечка с постным маслом, Ленька прочел: abu «Жив. Бьюсь на фронте. Хоть трудно, а побьем обязательно. Береги мать, помогай ей. Скоро увидимся, тогда заживем. Скажи матери, что думой всегда с ней и с тобой». Ну, разве может найтись на всем свете такой оратор, который убедил бы Леньку, что брат его — злодей? Нет, Ленька не хочет вслушиваться в то что говорит бородач. Он смотрит, как широко тот раскрывает рот, и думает, что хорошо бы взобраться на помост и крикнуть оратору в рот: «Брешешь!» а потом повалить его и ножницами обрезать бороду, — вот бы ругался! А оратор между тем продолжал: — Я был в Петрограде и в Козлове, в Москве и Белгороде, в многолюдных городах и в затерянных в глуши деревушках, — и всюду стоит стон! Послушайте, что я видел в этих городах и деревнях, и у вас откроются глаза на истинную суть большевизма. Я уверен, что вы выслушаете меня с огромным интересом… В это время за стеной завода раздался автомобильный гудок. Сторож поспешно снял замок и распахнул ворота. Едва директорская машина, шурша, въехала во двор, как человек десять рабочих отделились от толпы и стали по обеим сторонам ворот. — Куда вы? Не велено пущать! — заволновался сторож. — Да мы и не выходим. Мы вот только покурим здесь. Ишь, сколько начальства сидит! Неудобно при начальстве курить-то. Сторож, ухватившись за створку ворот, потянул ее к себе, но она уперлась в спины рабочих и не поддавалась. Увидев, что ворота остаются открытыми, толпа заколебалась и молча двинулась к выходу. — Закрыть ворота! Ворота закрыть! — закричал начстражи, покраснев от натуги. Но было уже поздно. Через раскрытые ворота рабочие шли сплошной лавиной, и остановить их не было никакой возможности. — Зачем вы подаете машину без вызова? — сухо спросил директор шофера. — Мне было приказано, господин директор. — Кем? — удивился тот. — Не могу знать. Кто-то позвонил по телефону в гараж и передал ваше приказание немедленно подать машину. — Негодяи!.. — прошептал директор и, обратившись к бородачу, пригласил его с собой в машину. Пучеглазый Ленька был в восторге, когда людской поток вынес его за ворота завода. От переполнивших все его существо бурных чувств ему хотелось заложить пальцы в рот и пронзительно засвистать, но кругом шли люди с серьезными, сосредоточенными лицами, и, желая походить на них, он сам сжал губы и нахмурился. — Так на толкучке, говоришь, купил картуз? — на плечо Леньки легла рука Петра Степаныча. — А ну, посмотри вон на того человека, что у телефонного столба стоит. Пожалуй, его шляпа почище твоего картуза будет. Ленька только хотел раскрыть рот, чтобы решительно защитить честь своего картуза, как Степаныч, нагнувшись, прошептал на ухо: — Не отставай от него: куда он, туда и ты, но на глаза не попадайся. Понял? Затем протиснулся вперед, выбрался из толпы и зашагал по шоссе. Человек, на которого указал Степаныч, стоял в двух шагах от края шоссе, чуть подавшись корпусом вперед в сторону проходивших рабочих. Его мутно-серые навыкат глаза пристально всматривались в толпу. Вдруг он быстро повернулся к стоявшему позади него телеграфному столбу, и Ленька увидел, как он даже зачем-то стал царапать его ногтем. Однако от мальчика не скрылось, что глаза его были устремлены не на столб, а в сторону. «Ну и гляделки! Как оловянные шарики! Кого он высматривает, чорт пучеглазый?» Но определить, кого высматривает пучеглазый, было очень трудно, так как в этом направлении шло очень много людей. Ленька хотел уже отойти к другому столбу и оттуда следить за этим человеком, как тот опять повернулся к шоссе, смешался с проходившими мимо рабочими и стал удаляться от завода. «Придется итти за ним. Верно, дело важное. Даром Степаныч меня не стал бы утруждать», солидно подумал Ленька и пошел вслед за пучеглазым. abu Около еврейского кладбища, где люди шли уже по-двое и поодиночке, Ленька увидел Степаныча. Он шел шагов на пятьдесят впереди пучеглазого. На углу узенького переулочка Степаныч приостановился, как бы размышляя, куда итти дальше. Пучеглазый, точно наскочив на невидимое препятствие, отпрянул назад, затоптался на месте, а затем быстро нырнул за водоразборную будку. — Так вот оно что!.. Ах ты гадюка! — выругался Ленька и сам стал за дерево, чтобы не быть замеченным. Степаныч оглянулся, внимательно посмотрел по сторонам и повернул за угол. Пучеглазый выскочил из-за будки и почти бегом завихлял к углу. «Наверно, в пояснице поврежденный, — подумал Ленька. — Когда шел — ничего, а побежал — сразу завихлялся». Ленька спрятался за забором и стал следить. Пройдя по переулку несколько кварталов, Степаныч остановился около второй хаты от угла, опять оглянулся (пучеглазый едва успел нырнуть в подворотню) и вошел в калитку. Пучеглазый вышел из подворотни и вдруг сразу опьянел. Он шатался, орал пьяным голосом и наконец, как бы потеряв равновесие, шлепнулся на скамью у забора. Когда Ленька подошел поближе, то увидел, что тот как бы спит, полуоткрыв рот, а свалившаяся с головы шляпа лежит на земле. Ленька прошел мимо, свернул за угол и остановился. Ему было ясно, что надо предупредить Степаныча, но как это сделать? Пройти в калитку — пучеглазый заметит, а Степаныч не велел попадаться на глаза. «Э, да что я думаю! Это ж раз плюнуть!» Ленька ухватился руками за край дощатого забора и в одно мгновенье перемахнул во двор. Женщина, загонявшая в хлев свинью, испуганно шатнулась в сторону. — Откуда тебя нелегкая принесла! С неба ты, что ли, свалился! — вскрикнула она. — Не кричите, тётенька. Я не до вас. Увернувшись из-под палки, Ленька перебежал через узенький дворик, кошкой вскочил на забор и спрыгнул в соседний двор. — Вот и все! — сказал он удовлетворенно. — Вот же не все. Когда надеру тебе чуба, тогда уже будет все. С этими словами мужчина с отвислыми усами и добродушно-лукавым взглядом украинца схватил Леньку за руку. — Ты чего ж, бисова дитына, по заборам прыгаешь? Нахмурившись, Ленька сказал солидно: — Кабы не надо было, так и не прыгал бы. До Петра Степаныча дело имею. — До кого-о? — удивился украинец. — До Петра Степаныча. Я видел, как он сюда прошел. Ведите меня в хату. — Вот же швидкий який! Так сразу и в хату. Ты хоть скажи, як тебе дразнють, щоб хоть доложить про тебе. — Скажите ему, что Ленька требует. — Требует… Прямо генерал! Требует… Ну, пидожды, зараз доложу. Спустя минутку Леньку ввели в комнату, где, кроме Петра Степаныча, находились еще несколько мужчин и молодая женщина с приветливым лицом. На столе стояли тарелки с огурцами и кружочками колбасы. Один из мужчин держал в руках балалайку. — Что случилось, Леня? Как ты сюда попал? — спросил настороженно Степаныч. — Шел за пучеглазым… что в шляпе… Тут он у вас под забором сидит… Напустил на себя будто пьяный… — Та-ак, — протянул Степаныч. — Выходит, что я с собой шпика привел и сам того не заметил. А хвастал, что любого шпика проведу. — Ничего, — сказала женщина, — ты привел, ты и уведешь, а мы потом разойдемся. Но сначала дело закончим. При звуке этого голоса Ленька сразу вспомнил стук в ставень, темноту улицы и женскую фигуру, всунувшую ему в руку записку. abu Обратившись к женщине, Степаныч сказал: — Понимаешь, я послал за ним мышонка, чтобы узнать, кто у них сейчас на подозрении, за кем он увяжется. Оказывается, попрежнему мы. Но как я его не заметил, когда в переулок поворачивал! — Он за будку спрятался, — сказал Ленька. Женщина подошла к мальчику, сняла с его головы картуз и пригладила волосы. — Молодец, Леня! — сказала она ласково и, посмотрев ему в лицо, добавила: — А взгляд братов — умный, веселый. От этих слов у Леньки вдруг стало в груди тепло. — А я узнал вас, — сказал он, широко улыбнувшись. — По голосу узнал. — Очень приятно, — засмеялась женщина. — Ты, наверно, есть хочешь? — спросил Степаныч. Ленька взглянул на стол: — Да, огурчик бы съел. И колбаски колечко. С хлебом. Степаныч положил на тарелку хлеб, несколько кусочков колбасы и пару огурцов. — Пойдем, — сказал он. — Тут тебе и товарищ найдется. Они вошли в соседнюю комнату. Девочка лет одиннадцати-двенадцати, смуглая, черноволосая, с карими глазами, поднялась при их входе с табуретки и поправила волосы. — Вот, Галя, угощай Леню, он сегодня поработал лучше всех! Девочка взяла из рук Степаныча тарелку, придвинула табуретку к столу, пригласила: — Кушайте. Степаныч ушел, а Ленька остался с девочкой. В две минуты он уничтожил принесенное. — Може еще желаете? — спросила Галя. — Могу и еще. Когда девочка принесла еду, Ленька сказал: — Я могу таких огурцов сорок штук съесть. Ты думаешь, если я мал ростом, так много не съем? Я раз целую кастрюлю борща проглотил. — О-о? — воскликнула девочка, у которой от удивления расширились глаза. — А ты не знала? О-го! abu Я еще и не то могу! Я одной рукой три пуда выжимаю. — О-о?! — еще шире открыла глаза Галя. — А ты думала что? Я вот даже трое суток могу бежать без остановки. Галя подумала и серьезно спросила: — А сколько ты можешь брехать без остановки? Посмотрев на нее с уважением, Ленька сказал: — Вот ты какая! А я думал, что ты и вправду поверила. — И сейчас же спросил: — Тот вот, что с длинными усами, — твой отец? — Да. — Весь в тебя. И глаза, как у тебя, и нос. Вот только усов у тебя нет. А где твоя мамка? У девочки вдруг задрожали губы. Она что-то прошептала и отвернулась. — Что? — не понял Ленька. — Беляки убили, — громко сказала она и всхлипнула. Ленька вдруг стал серьезен. — Ты не плачь, — сказал он девочке. — Разве этим поможешь? За что они ее? Порывисто вздыхая, Галя рассказала, как мать ее, уборщица в тюремной больнице при руднике, помогала бежать заключенным и попала под обстрел. — Вы, значит, не здешние? — спросил Ленька. — Ни, мы с Чистяковского рудника, а тут мы тилько три месяца. Батя на заводе работает, на металлургии. Подумав, Ленька спросил: — Кто у большевиков в Москве царь? — У большевиков царя нема, шо ты! — удивилась девочка. — Правильно. А кто у них самый главный? — Ленин. — Правильно. А кто самый умный? — Та Ленин же. — Правильно. Какой генерал хуже — Краснов или Деникин? — Оба хуже. — Видя, что Ленька молчит, Галя спросила: — Правильно? — Кажется, правильно. Надо для верности Ваню спросить. Ваня много знает. А если чего не знает, у отца спросит, у Степаныча, — тот уже все на свете знает (Ленька понизил голос до шопота), он здесь самый главный, понимаешь? Когда стало темнеть, в комнату опять вошел Степаныч. — Познакомились? Вот и ладно, — сказал он. — Ну, я сейчас пойду. Ты, Леня, не выходи, пока шляпа тут сидит. Да он, наверно, за мной сейчас увяжется. Однако это предположение не оправдалось. Степаныч ушел, а пучеглазый продолжал сидеть. Очевидно, он подозревал, что здесь было собрание, и намеревался проследить участников. Стали совещаться, как от него избавиться. Галин отец, почесав затылок, сказал: — Шо ж, меня вин все одно познае, раз я тут живу. Пиду, побалакаю с ним. У меня с ними особлива мова. Я в Чистяковке с одним так побалакал, вин и отлипывся. — Но рукам волю не давай, слышишь, Ковтун, это ни к чему! — предупредила женщина. — Добре. Я ж не маленький, — розумию. Взяв в одну руку табуретку, а в другую ведро из-под умывальника, Ковтун вышел во двор. Приставив табуретку к забору, он стал на нее и, подняв ведро, вылил помои на улицу. — О-ах!.. Что это?! — заорал шпик, хватаясь руками за голову. — Виноват, господин, я обознався, — вежливо сказал хозяин, глядя через забор. — Тут до нас один стрикулист повадывся ходыть. Во дворе дивчина молоденька живе, вин ее и сманывае, свиняче рыло. Дуже звиняюсь, господин! — Ах ты мерзавец! Да я тебя!.. Я тебя!.. abu abu abu — От бешенства у шпика задрожала челюсть. — О-о, так? — удивился Ковтун. — Я с вами вежливо, деликатно, а вы лаетесь. Придется отчинить калитку да надавать вам по потылице. — Я тебе выйду, я тебе выйду, попробуй только! — взвизгнул пучеглазый, засовывая руку в карман. Глаза украинца сузились. — Стрелять хочешь? Ну-ну, стреляй. Только допреж со свитом попрощайся. С минуту они смотрели друг другу в глаза. — Ладно, — сказал шпик, вдруг успокоившись. — Будет и на нашей улице праздник. Он поднял с земли шляпу и быстро завихлял вдоль улицы. — Отак лучше, — сказал Ковтун, сходя с табуретки. Директор сердится Иногда швейцара трепала лихорадка. Он кутался, ежился, но, не выдержав, отпрашивался у секретаря полежать часок на скамье в кладовой, пока перетрясет. В таких случаях у дверей директорского кабинета сажали Леньку. Вот и теперь сидит Ленька на табуретке, ерзает, вздыхает. Привыкнув бегать с разносной книгой по цехам, он с большим трудом переносит это вынужденное сидение. Единственное развлечение — это чуть приоткрыть дверь и посмотреть, что делается в кабинете. Но сейчас в кабинете тихо. Директор один, и Ленька думает, что хорошо бы запереть дверь на ключ, чтобы никто без доклада не вошел, а самому сбегать к Ване в токарный узнать, начал ли он уже делать зажигалку. Вот только плохо будет, если директор вздумает в это время выйти из кабинета, — тогда беда! В коридоре показался начстражи — высокий, рыжеусый офицер, спасавшийся от фронта службой в полиции. Он быстро подошел к двери, спросил: «Здесь?» и, не ожидая от Леньки ответа, вошел в кабинет. Это заинтересовало Леньку. Обычно начстражи, увидев его в конторе, говорил: «Ну-с, курьер курьерович, скоро пойдем большевиков бить?» на что Ленька, сделав нарочито глупое лицо, неизменно отвечал: «Так точно, никак нет, рад стараться!» Но на этот раз есаул был, повидимому, чем-то очень встревожен. Ленька приоткрыл дверь и стал слушать. — Извините, Сергей Андреевич, что вошел без доклада! — сказал начстражи. — Я очень спешил поговорить с вами. Вот, извольте видеть, что мои агенты принесли сегодня. Во всех цехах такие штуки обнаружены. С этими словами он вынул из портфеля и положил на стол несколько продолговатых листков бумаги. Директор взял один из них и быстро пробежал глазами. — Так. Это как раз то, что я ожидал, — сказал он зло… — Кто распространяет, узнали? — Пока узнать не удалось, но есть довольно определенные подозрения… — Удивляюсь вам, господин есаул! Тратятся такие огромные средства на вашу тайную агентуру, цеха заваливаются прокламациями, а ваши болваны, кроме подозрений, до сих пор ничего не имеют. — Господин директор, — с обидой в голосе сказал есаул, — я офицер… Говорить со мной в таком тоне… это, знаете ли, по меньшей мере странно. Кроме того, я вам непосредственно и не подведомственен… Директор иронически хмыкнул. — Вам не нравятся мои слова, а мне, господин есаул, не нравятся ваши дела. Что из того, что вы забили все подвалы людьми, когда те, кого следует… — Это и есть те, кого следует… — Может быть. Не спорю. Но объясните мне, пожалуйста, кто же тогда разбрасывает эти листовки? Святой дух? А если вам так неприятен мой тон, то и не обращайтесь ко мне. Пусть ваше непосредственное начальство (директор ехидно скривил рот) вас и субсидирует. Есаул сразу изменил тон. — Сергей Андреевич, ну зачем так обострять… Вы же знаете, что я всей душой… Чорт их всех сразу изловит… — Не чорт их должен ловить, господин есаул, а вы. Директор взял со стола телефонную трубку. — Коменданта. Нашего, заводского, а не городского. Это вы, капитан? Зайдите-ка ко мне на минутку. Да, я. Чуть-чуть припадая на подстреленную под Царицыным ногу, в кабинет прошел капитан Звягинцев. И его Ленька хорошо знал, как, впрочем, знали все в заводе. Худощавый, низкорослый, но с огромной, круглой головой, этот надушенный урод всюду появлялся как-то неожиданно и пугал людей неподвижным взглядом желтых глаз. — Садитесь, капитан, — обратился к нему директор. — Читали? — он кивнул в сторону листовок. — Читал, — скрипнул тот ржавым голосом. — И?.. — И принял меры. С завтрашнего дня все рабочие при входе в завод будут обыскиваться. — Видите ли, капитан, если бы в листовках заключались обычные призывы — соединиться пролетариям всех стран, или обычные ругательства по адресу «буржуя, помещика и попа», тогда было бы полбеды. Но здесь есть призыв портить снаряды и патроны. Больше того, в этих листовках уже есть и технические указания насчет бракоделия. Следовательно… — Следовательно, непрошеных инструкторов надо обнаружить и изъять. Это ясно. Я бы, Сергей Андреевич, вот что предложил: вы соберите техническое совещание, чтоб проинструктировать начальников цехов, как предотвратить бракоделие, а мы с есаулом съездим тем временем в город и посоветуемся с начальником контрразведки: взять ли тех, кого мы подозреваем, этой ночью или выждать день-два, но зато поймать их на месте с листовками в руках. Капитан и есаул ушли, а в кабинет директора по-одному, по-двое стали входить начальники цехов. Ленька забеспокоился. Нужно скорее бежать к Степанычу, а отлучиться нельзя. От досады и волнения хотелось плакать, горели уши, точно их кто надрал. К счастью, скоро вернулся швейцар, и Ленька бросился в регистратуру. — Давайте скорей, Захар Тарасыч, а то опоздаю! Конторщик посмотрел на часы и не спеша стал записывать служебные записки в разносную книгу. — Успеешь, — сказал он, — до гудка еще целый час. Когда, задохнувшись от быстрого бега, Ленька, наконец, оказался в патронном цеху перед станком Степаныча, то еле мог проговорить: — Что я вам сейчас скажу… Директор и тот… как его?.. комендант… читали те… как их?.. — А ты мне ничего не говори. Скажешь Ване. Понял? — шепнул Степаныч и громко добавил: — Ну, чего стал? Чего тут не видал? Иди, пока ремнем не задело! Оттого, что Степаныч не испугался и нисколько не растерялся, успокоился и Ленька. Он сдал последнюю записку и вприпрыжку побежал в инструментальный цех — самый любимый им. Здесь было такое разнообразие станков, а за станками стояли такие известные всему заводу лекальщики, что Ленька обалдевал от восторга. Многие вещи, которые здесь делали, были слишком сложны для его понимания. Но была одна вещь, которую в те времена делали чуть ли не все рабочие — зажигалка. Ее-то Ленька и избрал мерилом рабочего мастерства. Вот он стоит перед станком токаря Померанцева и не сводит глаз с его рук. А руки, как руки: желтизна от машинного масла и металлической ржавчины, короткие пальцы, в старые порезы которых глубоко въелась черная пыль, крепкие, негнущиеся ногти. Да и весь Померанцев самый обыкновенный: круглое лицо, вздернутый широкий нос, на голове лысинка и желтая мочалка, на носу очки в медной оправе. Но Ленька ни за что не поверит, что Померанцев обыкновенный человек: он собственными глазами видел изумительную зажигалку, которую сделал этот токарь, и навсегда уверовал в волшебство его пальцев. А Померанцев взглядывает на мальчика из-под очков и еле приметно улыбается. Кто знает, может, он догадывается, что делается в Ленькиной душе, как он презирает в эту минуту свою курьерскую должность и как ему хочется стать самому за этот прекрасный станок. С завода Ваня и Леня возвращались вместе. Пока шли в толпе рабочих, Ленька с воодушевлением рассказывал, почему зажигалка секретаря во сто раз лучше зажигалки главбуха, хотя та и серебряная. Однако он сейчас же расстался с любимой темой, как только в непосредственной близости не оказалось людей. Боясь что-нибудь пропустить, он подробно рассказал все, о чем говорили в кабинете директора. Ваня слушал с тревожным вниманием. — Значит, завтра будут обыскивать? Это, Леня, ты хорошо сделал, что подслушал. Отец тебе спасибо скажет, вот увидишь, — и, вздохнув, добавил: — Жалко батьку. Арестуют его обязательно. Главное, пытать будут, вот что… — А, может, и не будут; чего ты заранее? — попытался успокоить Ленька. — Нет, чего уж тут закрывать глаза… Батька ж им ничего не скажет, ну они его и начнут… Ваня оглянулся и, хотя рядом никого не было, кроме Леньки, перешел на шопот. — Знаешь Ковалиху, жену Петра Коваля, что на Навозном переулке жил? Он сначала газеты от красных сюда доставлял, а потом и совсем там остался. Так ее, Ковалиху, взяли в контрразведку и трое суток истязали, допытывались, где муж. Что ей только делали! А потом взяли да и рубанули шашкой по голове. — А ты знаешь, Ваня, кто ходит теперь к красным заместо Петра этого? — спросил Ленька. — Знаю, только тебе не скажу, хоть, может, верю тебе больше, чем себе. Я и то рассказал тебе много. Ты, Леня, не сердись. Понимаешь, я обещал батьке, что и во сне не проговорюсь. — Ладно, если обещал, значит молчи, — сказал солидно Леня. Но и солидность эта не могла полностью скрыть нотки обиды на приятеля, которая на миг закопошилась где-то в глубине, против воли мальчика. У ветряка, прежде чем расстаться, Леня сказал: — Знаешь очкастого счетовода из расчетной конторы? Ему третьего дня токарь Померанцев зажигалку принес… Вот зажигалка! Величиной чуть-чуть побольше наперстка. Можно на цепочку вешать, как брелок. Конечно, ты мне такую не сделаешь. Померанцев — лекальщик, он самый знаменитый в городе токарь. Ты еще не начинал? Ваня уже хотел сказать, что и не собирается начинать, так как это не такое простое дело, но неожиданно для себя брякнул: — Ну и что ж такое, что лекальщик? Я, может, еще и лучшую сделаю. Вот достану подходящий чертеж и сделаю. На том и расстались. Ответственное поручение Хотя в главной конторе занятия начинались на час позже, чем работа в цехах, Ленька на следующий день пошел на завод тотчас же после первого гудка. Ему очень хотелось посмотреть, как будут обыскивать рабочих. Подойдя к шоссе, он увидел, что из множества людей, торопливо шатавших к заводу в молочном тумане ноябрьского утра, то один, то другой то там, то здесь вдруг нагибался, поднимал с земли что-то белое и не торопясь, медленно шел дальше. Подойдя еще ближе и всмотревшись, Ленька заметил, что по всему шоссе, как крылышки белых птиц, рассеяны косячки бумаги. В несколько скачков он приблизился к одному из них, развернул и впился в бледносиние строчки. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — прочел Ленька и в восторге крикнул: — Ага! Взяли?! Обыскивайте теперь, сколько влезет. Уже издали было видно, что на площадке перед контрольно-проходными столпилось необычайно много людей. — Что там такое? Не впускают, что ли? — спрашивали вновь подходившие. — Обыскивают, — отвечали ранее пришедшие. Толпа гудела. Из одного конца в другой неслись выкрики, сопровождаемые взрывами хохота. — Эй, передние, спросите там, чего ищут! — Мозгу потеряли! — Подкладку, подкладку щупай лучше. У него в подкладке пушка зашита. — Эй, стражник! Смотри, блоха из жилетки в завод прыгнула. Догоняй ее, а то все снаряды перегрызет! abu Круглолицый парень, вытянув шею, крикнул пожилому рабочему: — Петрович, ешь скорей сало, что жена на завтрак дала! — Неужто и сало отбирают? — спросил тот с деланным испугом. — А то как же! Запасаются, чтоб было чем пятки мазать! О листовках почти не говорили. Те, кто не успели подобрать на шоссе, спрашивали у других: «Есть? А ну, дай, читану!» Читали жадно и, прочитав, передавали вновь подходившим. Когда рабочие вошли, наконец, в завод, вся площадка оказалась усеянной множеством белых комочков. Вечером, когда Ленька уже лежал на сундуке, служившем ему кроватью, в ставень тихо постучали. Думая, что вернулась мать, работавшая в городе прачкой, он соскочил с постели, босиком прошлепал в сени и открыл дверь. — Иди! Открыто! — крикнул он. Едва он успел опять нырнуть под одеяло, как в сенях послышался женский голос, совсем не похожий на голос матери: — Что же ты в темноте гостей принимаешь? Тебе, мышонку, небось, все видно и без света, а я сейчас себе шишку набила! — Ой, кто это?! — удивился Ленька, но тотчас же догадался и завозился в темноте, нащупывая на подоконнике спички. — Вот они, сейчас зажгу. Он чиркал спички одну за другой, они вспыхивали и мгновенно гасли. По комнате распространялся едкий запах серы, но огня не получалось. — Ну, что ты скажешь! Не горят да и только! И чего они такие стали, эти спички? Прямо беда без зажигалки! Наконец, одна спичка, стрельнув как из пистолета, зашипела, затрещала и медленно, точно сомневаясь, стоит ли, стала разгораться зелено-багровым пламенем. В комнате стояла та самая женщина, которая уже однажды приходила, и улыбаясь смотрела на Леньку. — Вот и светло стало, — сказал он, зажегши фитилек. — А сейчас и штаны надену. Здравствуйте! — Не мешает, — засмеялась женщина. — Здравствуй! В то время как мальчик одевался, она с интересом осматривалась по сторонам. Несмотря на глиняный пол и крайнюю бедность обстановки, в комнате было чисто и даже уютно. — А что там, за перегородкой? — спросила она. — Мамкина кровать стоит. А раньше Семен там спал. Вы опять принесли записку? — Нет, я пришла по другому делу. Вот давай потолкуем. Мамы твоей нет дома? — Нет. — Скоро придет? — Не знаю. Она когда как. Иной раз и в двенадцать приходит, если стирка большая. — Так вот какое дело: Петр Степанович говорил, что ты работаешь в главной конторе рассыльным. Так это? — Так. — Как ты проходишь в завод — через контрольно-проходные или через калитку, что против конторы? — Через калитку. — Тебя там сторож обыскивал сегодня? — Меня? Нет, что вы! Служащих главной конторы не обыскивают, а меня и подавно. Я по десять раз в день хожу через ту калитку. — А тебе не приходилось проносить в завод какой-нибудь сверток? — Из типографии часто бланки таскаю. И завтра с бланками пойду. — Значит, если ты понесешь завтра какой-нибудь сверток, то при входе в завод его не развернут и не осмотрят? — Нет. Я понимаю… давайте сверток… я понимаю… — Обожди, не спеши… Когда ты войдешь в завод, то сверток неси к модельно-столярному цеху. Там, за его задней стеной, в куче стружек и щепок, стоят старые дроги. — Знаю. — Положи посылку под эти дроги, закрой ее стружками и уходи. — Сделаю! Давайте! Женщина протянула Леньке, небольшой сверток и, как прошлый раз, пригладила ему волосы. — Теперь я пойду. Большое тебе дело поручается, Леня. Приедет Семен, от всей Красной армии спасибо тебе скажет. Ну, а если попадешься, не унывай: свои жизни отдадим, а тебя выручим. И так же, как прошлый раз, Ленька почувствовал, что у него потеплело в груди. Ему хотелось попросить, чтоб она еще чуточку посидела, чтоб рассказала про Семена, какой он теперь в красноармейской форме, и где она его встретила, но почему-то не решился. После ухода женщины Ленька сунул сверток в сундук и лег спать. Проснувшись рано утром, Ленька быстро натянул на себя рубашку и брюки, нахлобучил картуз и убежал. Спустя час он вернулся с каким-то пакетом и завозился у сундука, раскладывая и складывая листы бумаги. Еще полчаса спустя он уже шагал по шоссе, крепко держа под мышкой солидный сверток. Сердце его так билось, что отдавало в ушах. Если не считать нескольких человек, стоявших на равных расстояниях друг от друга, шоссе было почти безлюдно. Когда Ленька поравнялся с первым из них, тот пристально посмотрел на сверток и спросил вполголоса: — Куда, паренек, идешь? — В завод, — ответил Ленька, замедляя шаг, — а что? — Ничего. Так просто спросил. В бумаге-то у тебя что? — А вы кто, сыщик? — дерзко спросил Ленька. От неожиданного вопроса человек дернулся головой и заморгал глазами, точно его кто ударил по лбу, но тотчас же оправился, хихикнул и сказал примиряющим тоном: — Вот чудило! Я тут товарища поджидаю. Скучно, вот и спросил. А ты думал что? Не отвечая, Ленька шел дальше. Уголком глаза он заметил, как человек за его спиной взмахнул рукой. Тотчас же другой, стоявший впереди первого шагах в двухстах, сошел с шоссе и скрылся за деревянным строением. Не зная еще, что против него готовится, но уже сознавая, что попал под наблюдение, Ленька опять замедлил шаг: направо, сколько глаз хватит, — обнаженная земля осенней степи; налево — редкие деревянные строения заводских служб, а еще дальше — полоса леса, почерневшего от частых осенних дождей. Не дать ли деру, пока не схватили? Но куда? В степь? Там негде спрятаться, все время будешь на виду у преследователей. В лес? Но даже летом, когда деревья покрыты листьями, он весь просвечивался, настолько узка лесная посадка. Нет, бежать нельзя. Надо итти вперед как ни в чем не бывало, а на вопросы отвечать смело и смотреть прямо в глаза. — Стой! Сворачивай сюды! Из-за деревянного амбара выглянул стражник и не спеша пошел к шоссе. Ленька хотел пройти мимо, сделав вид, что не слышал, но стражник, ощетинившись рыжими усами, уже злобно повторил: — Я шо сказал? Оглох ты, чи шо? — Вы мне? — «удивился» Ленька, чувствуя, как от волнения у него застучало в висках. — А то ж кому! Шо несешь? — Бланки… — Какие такие планки? — Бланки, а не планки. Листы, на которых машинистки в конторе печатают. — Листы? Гм… Стражник в нерешительности переступил с ноги на ногу. — А несешь откуда? — Из типографии… — Из типографии? Гм… Лицо его напряглось, нижняя губа выпятилась. Переминаясь с ноги на ногу, он молча пялил глаза то на Ленькин картуз, то на сверток. Наконец, решившись, он сказал: — А ну, развяжь! Ленька весь так и взъерошился, точно котёнок перед бульдогом: — Чего-о?! Казенные бумаги? Чтоб меня секретарь на тот свет загнал?.. — А я — кто, не казенный? Давай сюды! Стражник схватил сверток за конец и потянул к себе. — Обожди, — сказал Ленька, — я сам развяжу. Вцепившись зубами в узел, он оттянул шнурок и раскрыл обёрточную бумагу. — На, смотри, когда ты такой грамотный, смотри… А секретарю все равно скажу, он тебе покажет… Неожиданно для себя Ленька всхлипнул. Морща лоб, стражник смотрел на стопу белой чистой бумаги с печатными короткими строками в левом углу. — А ну, читай, — сказал он. — Сам читай, — дерзко ответил Ленька. — Та я без очков не дуже того… Читай. — Что такое, в чем дело? — раздалось за их спинами. Ленька обернулся и похолодел: в нескольких шагах от них стояла линейка, а на ней — начальник стражи. Стражник взял под козырек и доложил: — Так что на предмет подозрения, которая прокламация… — В чем дело, Ленька? — нахмурясь есаул смотрел на мальчика. Лицо его выражало недоумение, и это сразу ободрило Леньку. «Выскочу», мелкнуло у него в голове. Он быстро подошел к линейке и начал прерывистым от плача голосом: — Я иду, несу бланки… а он как хватит за конец… и тя-янет… у-у-гу-гу-у! — Обожди, не реви… Толком скажи, что несешь?.. Какие бланки? — Из типографии… заводские… которые всегда ношу… Вот эти… И Ленька поднес к самому лицу есаула стопу бумаги. Ленька показал начальнику стражи стопу бумаги. — «Южно-Русское Акционерное Общество металлообрабатывающей промышленности», — вслух прочитал тот и, взглянув на стражника, сказал: — Перестарался малость. Ну, ничего, кашу маслом не испортишь. Да перестань реветь! — крикнул он Леньке. — Да-а, перестань!.. Что мне теперь будет от секретаря… Ишь, измазал бумагу грязными лапами… — Ничего не будет. Я все ему объясню, не бойся. Садись-ка, подвезу тебя. Шурша резиновыми шинами, линейка покатила к заводу. Ресницы Ленькиных глаз еще были мокры от недавних слез, но он уже болтал ногами и убежденно доказывал, что самая лучшая зажигалка — не у директора, а у счетовода из расчетной конторы, потому что ее делал самый знаменитый токарь в городе — Померанцев. У заводских ворот линейка остановилась. На оклик кучера сторож выглянул в «глазок» и поспешил распахнуть ворота. Линейка въехала в заводский двор. — Ну, шагай! — сказал начстражи. — Неси свои бланки. Да готовься в поход на большевиков. Ах ты, лоботряс! — Так точно, никак нет, рад стараться! — звонко ответил Ленька и, соскочив с линейки, такого задал стрекача, что только ветер в ушах засвистел. Спустя минуту он уже сидел на корточках под старыми дрогами и из стопы белой бумаги один за другим вытаскивал тонкие листки, испещренные бледно-фиолетовыми строчками. А к концу рабочего дня директор, кривя рот, говорил: — Что ж, господин есаул, будет этому когда-нибудь конец? Эти паршивые листовки с каждым днем гонят брак вверх! Вот посмотрите, какую «литературу» мне принесли сейчас из цеха. Полная инструкция по бракоделию! И он нервно ткнул пальцем в бледно-фиолетовые строчки тонкого листка. Квартиранты Мать еще накануне предупредила, что взяла, по просьбе Степаныча, квартирантов. Однако Ленька с минуту рта не мог закрыть от удивления, когда в дверь просунулся и, покачиваясь, продвинулся на середину комнаты большущий узел: снизу узла видны были маленькие, испачканные в грязи башмачки, а сверху прямо на Леньку смотрели два карих глаза. — Ой, до чего ж на дворе темно да страшно! — сказала Галя, опуская узел. — Здравствуйте! Вслед за ней в дверь просунулась голова в серой папахе, с длинными отвислыми усами. — Ось и мы со своим добром. Принимаете гостей, а то, може, назад поворачивать? — Зачем же назад! — сказала мать. — Я и со стирки сегодня раньше пришла, чтоб гостей встретить. — Ну, тоди здравствуйте! Держа в одной руке небольшой сундучок, а в другой раскладную кровать, в комнату вошел Галин отец. — Так вы и есть наши квартиранты? — удивленно и радостно воскликнул Ленька. abu С тех пор как ушел Семен, в хате Гормашовых стало как-то тихо и скучно. Чувство осиротелости давило не только Евдокию Акимовну, мать Леньки, но и самого Леньку, несмотря на его веселый, живой характер. Теперь, с приходом взрослого мужчины с таким добродушно-лукавым лицом и его теплоглазой девочки, в комнате сразу стало веселей и уютней. В этот вечер морковный чай, который распивали все вчетвером, показался Леньке не таким приторным, и даже хлеб с отрубями стал как будто вкуснее. После того как решили, что «квартирант» поселится за перегородкой, а Евдокия Акимовна, мать Леньки, перейдет в общую комнату, Ковтун сказал: — Ну, добрые люди, яки ж мы правила внутреннего распорядка установимо? Евдокия Акимовна уже знае от Степаныча, шо наши решили сховать меня тут у вас, щоб не попастысь мени в лапы контрразведки в самую горячую пору. Пусть же и Леонид знае, що я зараз чоловик нелегальный. На улицу выходить не буду, а тильки во двор, та и то ночью. — Двери будем держать на крючке, — вставил Ленька. — Правильно, на крючке, а отчинять тильки тому, кто скаже: «Тетка Матрена за утюгом прислала». Кто таки слова не скаже, тому… — По шее давать, — закончил Ленька. — …тому не отчинять, а казать, шо дома никого нема. Ну, а шо про Галю сказать, як кто из соседей спытае? — Будем говорить, что племянница гостит, — сказала Евдокия Акимовна. — Добре. От и вси правила. Ох, не любо мне в хати сидеть, а вот же придется. Степаныч тоже на нелегальное перешел. — И когда уж это кончится! — вздохнула Евдокия Акимовна. — По Семе так истосковалась, что живого места в сердце не осталось. — Скоро, Акимовна, теперь скоро. Гниют они изнутри. Обожрались, гады, властью, насильничают, изуверствуют, грабят. Меж казаками и добровольцами свара пишла. Кубанцы бросают фронт и вертаются в станицы. Теперь скоро. От тильки треба нашим подмогнуть отсюда, с тыла. Вам не журиться надо, Акимовна, а гордиться. Ишь, яки у вас сыны: один на фронте лупит биляков, другой с тылу помогае их сундучить. abu Ковтун разговорился. Мешая русские слова с украинскими, он долго рассказывал притихшим слушателям о своей жизни, о подпольной работе, о близкой победе большевиков. С приездом «квартирантов» Ленькина жизнь стала еще напряженнее. Не зная ни усталости ни страха, он, приходя с завода, бегал по городу, выполняя поручения Степаныча и Ковтуна. Он служил связью между рабочими-большевиками, ушедшими в подполье, которые с нетерпением ждали момента открытого выступления. Так прошла осень. Кончились дожди. Лужицы стали покрываться тонким хрупким льдом. Однажды утром, лишь только открыли ставень, комнату залило белым ровным светом. — Снег! — радостно крикнул Ленька. Ковтун вышел из-за перегородки и посмотрел в окошко. — Ну и бисово це дило — нудыться в хате! Вы хоть бы мне перед виконцем бабу снижну слепили — все б мне не так сумно было. Но если Ковтун и скучал, то только днем. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Не было вечера, чтобы не приходил к нему кто-нибудь из товарищей. Они осторожно стучались в окно, говорили через дверь условленную фразу и проходили за перегородку. abu abu abu abu Оттуда к ребятам доносился шелест приглушенных голосов, прерываемый довольными восклицаниями Ковтуна: «Добре! Оце добре!» Чаще всех бывал Иванченко, рабочий металлургического завода. abu abu abu Бывал и Степаныч. Его ребята поджидали в условленные дни на углу переулка, а затем посменно дежурили на улице. abu abu abu От одного угла до другого Ленька лихо мчался на одном коньке по утоптанному снегу. И никто не подумал бы, что этот резвящийся на морозе мальчишка зорко следит за каждым прохожим. Как-то со Степанычем пришли еще двое мужчин. В одном из них, худеньком и остроносом, Ленька тотчас же признал слесаря Зеленского из инструментального цеха. Другого также встречал в заводе, хотя и не знал по фамилии. Когда они вошли в хату, там уже сидел Иванченко. За перегородкой все вместиться не могли и расположились в общей комнате. Такого большого количества людей еще не собиралось, и, вероятно, поэтому дозор был усилен Ваней. Мороз крепчал, и ребята по очереди ходили в хату греться. Они знали, что заседает подпольный комитет большевиков. Все комитетчики сходились на том, что оба завода должны выступить в один и тот же час. К этому часу Ковтун выйдет из подполья, явится на металлургический завод и с красным знаменем в руках поднимется на загрузочную площадку домны. Это и будет знаком к восстанию. Поднять знамя на Снарядном заводе поручили Зеленскому. Выслушав решение, он встал, поклонился и растроганно сказал: — Спасибо, товарищи, за честь! До самой смерти не выпущу этого знамени из рук! Ленька, гревшийся в это время у печки, вдруг почувствовал, как у него опять затеплело в груди. «Ай, да что это у меня такое бывает? — подумал он. — Прямо-таки ни с того, ни с сего». Но, взглянув на потеплевшие лица комитетчиков, понял, что это бывает не только с ним одним. Когда все разошлись, Ковтун сказал каким-то помолодевшим голосом: — Ну, Акимовна, скоро конец моей нудьге: выхожу на волю. И обеими руками молодецки расправил усы. В газетах перестали печатать сводки о положении на фронтах. На север и с севера шли только воинские поезда. Люди, пробившиеся в город пешком или на санях, рассказывали, что в сорока верстах от города был слышен орудийный гул, но где именно шли бои, сказать не могли. Как ни старался Ковтун преодолеть в себе чувство нетерпения, оно беспрерывно пробивалось наружу: то он подходил к окну и долго смотрел сквозь зелень герани на улицу, точно искал там признаков грядущей перемены; то посылал Галю на Сенной базар послушать, о чем говорят в народе; то допрашивал Леньку, не заметно ли по лицам заводского начальства, что дела белых на фронте плохи. Только на четвертый день после совещания пришла, наконец, с таким нетерпением ожидаемая весть. Принесла ее все та же женщина, с которой Ленька уже трижды встречался. Ковтун, услышав в сенях ее голос, когда она здоровалась с открывшим ей дверь Ленькой, так и бросился ей навстречу. — Шо? Ну, шо? Де воны? Колы? — Сейчас, сейчас, — говорила она, разматывая платок, — сейчас все узнаешь. — Ой, Ольга Андреевна, та не томи ж ты меня! Скажи тильки одно слово: колы? — Завтра в двенадцать часов. — Завтра?! Та дай же я тебе расцилую, чернявочка ты моя гарнесенька! И Ковтун в обе щеки начал чмокать розовое от мороза лицо женщины. Ольга Андреевна торопилась. Ей еще надо было побывать у товарищей в разных концах города. Она кратко рассказала, где идут бои и в какое время, по расчетам командования, следует выступить рабочим, чтобы ослабить тыл белых. Степаныч был уже извещен. Завтра в двенадцать он будет ожидать рабочих там, где спрятано наибольшее количество оружия. Зеленский тоже уже знает, в какой час поднять красное знамя, и горит нетерпением. — Як ты думаешь, — спросил Ковтун, — сбрить мени усы, чи так оставить? Без усив, може, шпик мене и не признае, колы подвернется по дорози в завод. — Конечно, сбрить. Не понимай, над чем ты тут размышляешь. — Та жалко ж! — сказал Ковтун и так поспешно прикрыл усы руками, точно уже увидел перед собой блестящее лезвие бритвы. За красное знамя Сторож при калитке, через которую проходили служащие главной конторы, услышал робкий стук в дверь и заглянул в «глазок». Перед калиткой стояла смуглая девочка без платка, в коротеньком расстегнутом пальтишке. Худенькое тело ее дрожало. — Что такое? Что тебе? — спросил сторож, открывая калитку. Девочка сложила красные от мороза руки на груди и голосом робкой мольбы сказала: — Дедушка, родненький, вызовите до мене Леньку из конторы, хлопца рассыльного! — Леньку? Вот уж не знаю, где его искать, он только и знает, что бегает по всему заводу. Да и отлучаться мне нельзя, — нерешительно сказал сторож. — Дедушка, пошукайте его, родненький, пошука-айте!.. Губы девочки задрожали, из глаз одна за другой покатились слезы. — Да что такое? Несчастье какое случилось, что ли? Он кто тебе? Брат? Девочка хотела ответить, но только всхлипнула и затряслась еще сильнее. — Ладно уж, — сказал сторож, — пойду в контору, может, он там. А нет, так придется тебе подождать, — он тут часто бегает. По случайности Ленька оказался в конторе. Предчувствие недоброго шевельнулось у него в сердце, когда он увидел Галю, вытиравшую рукавом слезы. — Галя, что такое? Зачем ты здесь? — крикнул он испуганно. Та так и бросилась к нему. — Забралы… батьку забралы и мамку твою… Двери выломалы и забралы… Не говоря ни слова, Ленька заметался на месте, не зная, что предпринять. Решившись, он крикнул: «Жди здесь!» и вскочил обратно в калитку. Через минутку он уже рассказывал Ване о случившемся, и они вместе понеслись между рядами станков инструменталки туда, где работал слесарь Зеленский. — Так, — сказал Зеленский, выслушав прерывистый шопот ребят, — вынюхали, значит, гады. Ну, ничего, освободим. Вот только на металлургию надо дать знать поскорей. Пусть знамя поднимет Иванченко, если уж Ковтуну не судьба. Зеленский вынул часы и досадливо крякнул: — Сорок минут осталось. Маловато. — Затем, остро взглянув на взволнованные лица ребят, спросил: — Может, слетаете? — Ну да, а то как же! — в один голос ответили они. — Ну, скачите, а я для верности еще кого-нибудь следом пошлю. Иванченко найдете в листопрокатном цеху. Спросите — там каждый его знает. Скажите ему, чтоб знамя поднял в двенадцать, как условились. Справитесь? — А то нет! Мы в два счета! Ребята помчались к калитке, где ожидала Галя. Вдруг Ленька, что-то вспомнив, повернул в главную контору, сорвал с вешалки шапку секретаря завода и скрылся, оставив швейцара с раскрытым от удивления ртом. Чтобы попасть на металлургический завод, надо пересечь северную окраину, несколько улиц центра города и всю южную окраину. Рассекая воздух и тем облегчая товарищам движение, впереди бежал крепыш Ваня, за ним Галя в секретарской шапке, за Галей Леня. Мелькали телеграфные столбы, стволы деревьев, киоски. То и дело из-под ворот выскакивали собаки и бросались под ноги бегущих. Скорей! Вот и парадная площадь. Золотые стрелки на огромном чёрном циферблате соборных часов показывают без двадцати двенадцать. Скорей! Скорей! Рябит в глазах от железной решетки городского парка. Мелькнул и исчез каменный столб шлагбаума. Из-под самых ног вспорхнула стайка воробьев. Скорей! Вот и Почтовая улица. Впереди высится черной массой огромная домна. Кажется близко, а ведь еще больше версты. Сердца стучат, готовые выпрыгнуть из груди, от встречного ветра захватывает дух. Скорей! — Берегись! — раздается позади бегущих. Взрывая копытами грязный снег, их обгоняет золотистый рысак, впряженный в сверкающий черным лаком экипаж. В экипаже — седоусый мужчина в инженерной фуражке. «На завод», думает Ленька. Уцепившись руками за рессоры, он отделяется от земли и повисает на задней оси. Галя и Ваня замедляют бег; они уверены, что теперь предупреждение дойдет вовремя. Когда сторож открыл ворота, чтобы пропустить экипаж, он увидел, что на оси сидит мальчишка. Схватив бесплатного пассажира за полу пальтишка, старик хотел уже выпроводить его за ворота. — Обожди, дед! — остановил его Иванченко, подошедший в это время к воротам, чтобы встретить Ковтуна. — Кажется, паренек свой. Так и есть — Ленька. Ты как сюда попал, мышонок? Зачем? — Я… мы… — начал было он, но, почувствовав вдруг страшную слабость в ногах, сел на землю и закрыл глаза. Встревоженный Иванченко подхватил его под мышки и поставил на ноги. Ленька открыл глаза, виновато улыбнулся и тихо сказал: — Уморился немножко… Ковтуна забрали… Зеленский прислал сказать, чтоб вы, дядя, сами знамя подняли… красное… чтоб в двенадцать… Я сяду немножко… — Садись, садись, — заторопился Иванченко, — вот сюда садись. — Он подвел мальчика к скамье. — Так Ковтуна, говоришь, арестовали? — Арестовали. И маму мою тоже. Галя прибежала на завод сказать. Она сейчас прибежит. И Ваня тоже. Я на задке экипажа опередил их. — Ладно, освободим твою маму, не журись. Сиди, отдыхай, а подойдут ребята, иди с ними в цех греться. Ленька со сторожем остался на скамье. Чувство усталости, внезапно охватившее его слабенькое тело, быстро проходило. Он смотрел на тяжелые каменные строения завода, почерневшие от вечной копоти и дыма, и вспоминал, где какой цех. Три года назад, когда еще был жив его отец, работавший здесь литейщиком, Ленька часто бегал сюда. Хотя сторожа и гоняли его, он все-таки умудрялся проскальзывать в цеха, где все вокруг беспрерывно скрежетало, гремело, звенело, ухало, где глаза слепил дождь искр, а в голове мутилось от едкого газа. Однажды Ленька взобрался даже на самый верх доменной печи и с замиранием сердца смотрел оттуда на громоздившиеся внизу рыжие черепичные крыши домов, на бесконечную лиловую степь, по которой, точно игрушечные, бежали вдалеке составы поездов, на темную полосу далекой дубовой рощи. Но с тех пор как умер отец, обожженный расплавленным металлом, Ленька почувствовал к заводу смутную вражду и уж больше не заглядывал сюда. abu abu abu Из-за угла вышел Иванченко. В руках он держал длинное древко, верхний утолщенный конец которого был обвернут в газетную бумагу. В нескольких шагах от него шли двое рабочих. Иванченко издали кивнул головой Леньке и скрылся за темной кучей железной руды. — Пошли, — сказал старик, — начинается. Я, парень, знаю. А ты думал что? Эге-е!.. Иванченко мне доверяет… Мы с ним еще в пятом годе!.. Старик и мальчик, подавшись вперед, смотрели на верхнюю часть домны, черной громадой высившуюся над зданиями завода. — Вот он! Поднимается!.. Медленно, точно испытывая прочность каждой ступеньки, Иванченко продвигался все выше и выше по железной лестнице, ведущей на загрузочную площадку. Вот он исчез за какой-то железной конструкцией, вот опять показалась его голова, плечи. На секунду он приостановился, переложил древко из одной руки в другую и опять исчез. Вдруг над загрузочной площадкой взметнулось вверх и, точно пламя, затрепетало красное полотнище. И в тот же момент все задрожало от густого заводского гудка. — Началось! — сказал сторож. — Ну, в добрый час! Пойду открывать ворота — сейчас народ повалит. Забыв все на свете, Ленька смотрел на огненное знамя. С тех пор, как комитетчики решили поднять восстание, три ночи подряд снилось ему это знамя, и вот теперь, не во сне, а взаправду, оно бьется, трепещет, пылает на бледно-голубом фоне неба. — Як пожар! До чего ж красиво! Ленька поворачивает голову и видит рядом с собой Галю. Из-под котиковой шапки выбились пряди волос, карие глаза лучатся радостью. Рядом с Галей стоит Ваня и неотрывно смотрит на знамя. Вдруг дверь караульного помещения с визгом распахнулась, и оттуда выскочил вахмистр, а за ним, один за другим, четыре стражника. Застегивая на ходу ремни, они побежали за насыпь. В одну минуту ребята оказались на самом гребне рудной насыпи. В нескольких саженях от них, загораживая вход на лестницу, по которой только-что поднялся Иванченко, плечом к плечу стояли двое рабочих. Один из них, увидев бегущих стражников, быстро поднял вверх руку, в которой блеснуло что-то круглое, похожее издали на мячик. От этого жеста стражники сразу остановились, точно наскочили на туго натянутую веревку. — Сделайте один шаг — брошу, — спокойно-предостерегающе сказал рабочий. — Как ты смеешь, негодяй! — взревел вахмистр. — Взять их, взять! Он выхватил из кобуры браунинг и бросился вперед, увлекая за собой стражников. В тот же момент «мячик» отделился от руки и, описав в воздухе кривую линию, упал на землю. От взрыва у ребят зазвенело в ушах. Один из стражников, схватившись руками за живот, повалился на бок, другой грузно сел в снег и замотал головой. Вахмистр вытянул руку вперед и выстрелил. Увидев, что рабочий, бросивший бомбу, падает, уцелевшие от взрыва стражники ринулись к лестнице. Другой рабочий быстро поднялся на несколько ступенек вверх, повернулся лицом к нападающим и тоже выстрелил. Упал и третий стражник. В тот же миг вахмистр взмахнул шашкой. Рабочий выпустил наган и повалился вниз. Падая, он схватил рукой вахмистра за воротник и пригнул его к земле. abu abu abu Тот дернулся, чтобы подняться, но сзади кто-то вцепился ему в шею. Задыхаясь и хрипя, он стал на четвереньки, выпрямился, выпустил шашку и протянул руки назад, чтобы стащить со спины чье-то удивительно легкое тело. Вдруг девчонка, неизвестно откуда взявшаяся, черноволосая и растрепанная, схватила его двумя руками за чуб и повисла спереди. Галя обеими руками вцепилась в чуб вахмистра. — Стра… стра… стражник… — прохрипел он, кружась на месте. Но стражнику было не до вахмистра: на его спине висел свой пассажир и изо всех сил колотил его кулаком по черепу. Тогда вахмистр упал на снег и стал перекатываться, подминая под себя то Галю, то Леньку. Наконец ему удалось освободиться. Секунду он смотрит на Леньку воспаленными, непонимающими глазами. Вдруг нагибается к земле, схватывает наган за дуло и раз за разом бьет Леньку рукояткой по голове. Снег в красных пятнах. Галя, вахмистр и множество бегущих к ним людей вдруг взметнулись вверх и исчезли. В темном, как уголь, пространстве с бешеной быстротой завертелся огненный круг и, рассыпавшись миллиардом искр, потух. Оцепенев от ужаса, молча смотрела Галя, как расплывалось по снегу красное пятно вокруг русой Ленькиной головы. Пробуждение В темносинем прозрачном воздухе кружится черная птица. Длинные острые крылья ее распахнуты и неподвижны, из раскрытого клюва высунулось жало. Когда она пролетает над Ленькой, жало, как гвоздь, впивается ему в голову. «Это змея, — думает Ленька. — Она нарядилась в птичье платье, чтоб ее не узнали». Каждый раз, когда птица приближается, Ленька со страшным напряжением сжимает кулак и ударяет им в ее остро изогнутую грудь. Но кулак, точно сделанный из ваты, мягко и бессильно прикасается к птице, не причиняя ей вреда. И оттого, что кулак не ударяет, все тело Леньки наполняется мучительной тошнотворной тоской. Но вдруг птица исчезла, воздух из темносинего сделался золотисто-желтым. abu Темноволосая девочка, вся в белом, неподвижно сидит на стуле и смотрит на Леньку. «Галя!» говорит Ленька и хочет подняться, но на голову вдруг обрушивается огромная черная глыба земли. И опять в темносинем воздухе кружится птица-змея, и опять, мучительно напрягаясь, Ленька бьет ее в грудь бессильным ватным кулаком. Однажды, открыв глаза, Ленька видит, что какой-то мужчина в гимнастерке цвета хаки и с двумя ремнями наперекрест сидит у кровати на стуле и что-то пишет, держа на коленях планшетку. Леня всматривается. Он видит такие знакомые и в то же время неуловимо изменившиеся черты родного лица и соображает: во сне это он видит или на яву? — Сеня!.. — тихо позвал он. Мужчина быстро поднял голову, улыбнулся и, нагнувшись, поцеловал Леньку в губы. В этот день возвращения Леньки к жизни в палате побывали все комитетчики. Уже в дверях каждый улыбался и кивал Леньке головой, а, подойдя к кровати, как взрослому, пожимал ему руку. Так как доктор запретил утомлять больного разговорами, ограничивались несколькими дружескими словами и уходили. Ковтун и Иванченко пришли вдвоем. Разглаживая усы, которые он так и не успел сбрить перед арестом, Ковтун говорил: — Ну и диты ж! И шо с них буде, як воны повырастають! Ох, и дадут же воны перцу усим нашим ворогам на свити! abu abu abu abu abu abu abu abu abu Но одного посещения Ленька уже никак не ожидал: утром следующего дня в палату пришел сам токарь Померанец. — Вот, — сказал он, усаживаясь на стул, — проведать тебя пришел, н-да… То ты ко мне приходил, станком моим любовался, теперь я к тебе, н-да… Лежать долго будешь? — Не знаю, — сказал Ленька, радостно улыбаясь. — Наверно, скоро встану. — Здорово он тебя, вахмистр этот… Ну, да и мы им в тот день дали. Кто уцелел, верно, и сейчас чешется, н-да… Теперь город наш. И завод тоже наш. А за директора Зеленский теперь сидит, н-да… О деле с тобой можно говорить? Как доктор, разрешает? — О деле?! — удивился Ленька. — Дело небольшое, а все ж-таки дело. Приходил ко мне друг твой, Ваня Сычов. Очень сокрушается. Обманывал он тебя, а теперь неловко ему. Смекаешь, в чем дело? — Нет. — Зажигалку он тебе обещал? — Обещал. — Ну, а сделать он ее не может, квалификацией не вышел, н-да… Вот и пришел он ко мне просить: «Сделай, дядя Померанец, Леньке зажигалку. Очень он интересуется ею». А я ему и говорю: «Во-первых, про зажигалки теперь забывать надо, не те у нас задачи, чтоб зажигалки делать. А главное, ты своего друга не знаешь. Не зажигалка ему интересна, а то, как она, эта зажигалка, делается. Мастерство ему наше интересно, вот что». Правильно я ему ответил? — Правильно, дядя Померанец, ей-богу, правильно! — Ну, да уж я знаю. Даром, что ли, ты с моих рук глаз не сводил. Сам был такой, понимаю… Так вот какое дело: назначил товарищ Зеленский меня главным над учениками и личный приказ дал, чтобы я тебя зачислил самым первым учеником. Вот я и пришел тебе сказать: скорей набирайся силы да приходи учиться. Такого сделаю из тебя токаря, что во всем заводе равного не сыщешь, н-да… Ну, зажигалку я все ж-таки принес — из моего старого производства. Надпись, правда, теперешняя. На-ка, получай, пригодится в хозяйстве. И Померанец вложил в руку мальчика блестящий предмет. На никелированной поверхности миниатюрного снаряда-зажигалки восхищенный Ленька прочел: «Т-щу Гормашеву Лене за преданность рабочему классу от токарей {И. Василенко @ Приказ командира @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Приказ командира Круглый стол без скатерти. На столе — блюдце с постным маслом и фитильком на краешке. Робкий свет золотит рыжую бородку тракториста Нестерчука и тонет в серых волосах дяди Сережи. Расправляя шершавой ладонью на столе листок бумаги в клетку (вырван из Гришуткиной тетради), дядя тихонько, с хрипотой от сдерживаемого волнения шепчет: — Вот тут, в ложбинке, одних только шестиствольных семь штук, а пулеметы и в избе Гаврюка, и на чердаке мельницы, и на силосной башне. Вот, видишь? Где крестики — это пулеметы, а минометы я кружочками обозначил. Картина ясная. Одно только: как эту картину переслать нашим? — Да-а, задача!.. — шепчет в ответ Нестерчук и вздыхает. От вздоха огонек мечется по краю блюдца и коптит. — Я пойду, — говорит Дарьюшка из темного угла, где она на ощупь вяжет Гришутке варежки. — Мужчин немцы ни за что не пропустят, а бабу, может, и не тронут. — Все едино, — тускло отвечает дядя Сережа. — Они ни мужикам, ни бабам веры не дают. Придется, Никита Петрович, нам самим пробиваться. Ты — в один конец села, я — в другой. Может, хоть один прорвется. У Гришутки сердце стучит так, что в висках отдает. Он боится, что его и слушать не захотят, а между тем это так просто. — Дядя Сережа, — задыхаясь, жарко шепчет он, привстав с кровати, — вы только послушайте… Только послушайте… Я от Шилкиного двора пойду… Будто на салазках катаюсь. С горки вниз слечу — и по реке. Я же скорей всех добегу, вот увидите!.. Все поворачивают к нему головы. Думали, спит, а он, видишь ты, слушает. С кровати на дядю Сережу смотрят большие, ставшие вдруг блестящими глаза. «Как загорелся!» — думает дядя Сережа с усмешкой. И предостерегающе говорит: — Убьют. — Не убьют, дядя Сережа! — все так же жарко шепчет Гришутка. — Не убьют: я — маленький. — Они и маленьких убивают. — Не попадут, дядя Сережа: я — быстрый. Дядя задумывается, смотрит, сощурясь, на огонек и медленно, как бы про себя, говорит: — Это надо обмозговать. — Ты что, очумел? — вскакивает Дарьюшка. — Отца повесили, мать замерзла, так и дитя туда же?! — А ты не горячись, — спокойно отвечает дядя. — Я говорю: надо обмозговать, а не так просто… abu Капитан Татишвили отмечал на карте только что полученные донесения разведки, когда в избу вошел дежурный: — Мальчишка тут один до вас домогается. Требует: к самому главному. — А ну их! — отмахнулся капитан, — Отбоя нет от этих юных добровольцев. — Оно так, — усмехнулся дежурный. — Только этот с чем-то другим. Говорит, из Ивановки он. — Из Ивановки? — насторожился капитан. — Давно? — Ночью этой. — Тогда зови! Зови его сюда! Но Гришутка уже входил. Не говоря ни слона, он сел посреди избы прямо на глиняный пол и принялся стаскивать с ноги валенок. — Ты что разуваешься? — удивился капитан. — Баня тебе тут, что ли? Гришутка стащил валенок и, доставая из него листок в клетку, сказал: — Дис… как ее?.. Дис-ло-кация. Крестик — пулемет, кружочек — миномет, а квадратики — пушки. — Кто тебе дал? — бросаясь к бумажке, крикнул капитан. Гришутка вытер рукавом нос, вздохнул и печально ответил: — Дядя Сережа! Его немцы убили. А в меня не попали. abu Прошло три месяца. Отгремели орудия у села Ивановки; бурьяном заросла длинная могила фашистов на краю села; алым пламенем зажглись красные гвоздики на могиле бесстрашного партизана, отца Гришутки, а сам Гришутка все шел и шел со своим батальоном. Не захотел оставаться он в родной Ивановке, где больше никого не осталось из близких ему. Он пробирался к врагам в тыл и ходил из деревни в деревню, будто в поисках своих родителей: ко всему прислушивался, ко всему присматривался и все подсчитывал. Гришутку любили, но больше всех привязался к нему сам командир батальона, капитан Лео Татишвили. Они спали в одной палатке и ели за одним столом. Командир был с Гришуткой немногословен и не очень ласков. Нередко, слушая рассказ Гришутки о том, как он чуть-чуть не попался фрицам в лапы, капитан говорил: — Кончено. Хватит. В ближайшем же городе отдам тебя в детский дом. Гришутка упрямо качал головой: — В детский до-ом!.. — Да ведь убьют тебя, чудак! — Не убьют, — отвечал уверенно Гришутка теми же словами, что и дяде Сереже. — Не убьют: я — маленький. — И кроме того, тебе учиться надо. Ты вот даже как следует не знаешь таблицы умножения. — Ну… — Затрудняясь, что ответить, Гришутка морщил лоб, но потом находился: — Про таблицу я у лейтенантов спрошу. Жили они как настоящие мужчины: не обнажая своей души. Но каждый знал друг о друге его тайну. Проснувшись ночью, Гришутка видел, что капитан сидит за столом и что-то пишет. Пишет, пишет — и посмотрит на стол. А на столе, прислоненная к фляжке, стоит фотографическая карточка. Свет огарка тепло озаряет лицо женщины — тонкий нос с горбинкой и глаза, смотрящие прямо в душу. Хорошие глаза… К утру карточка исчезала и, Гришутке казалось, что женщину с ласковыми глазами он видел только во сне. Знал и капитан, к кому тянулась Гришуткина душа, когда сон приглушал в ней все наносное и оживлял ее детский мир. Не раз видел ночью капитан, как, разметавшись в своей постели, Гришутка открывал затуманенные сном глаза и невнятно звал: — Мама!.. Однажды Гришутка вернулся с разведки с бледным лицом. Левый рукав его был в засохшей рыжей крови. — Ну что, не попадут?! — набросился на него капитан. Он схватил притихшего мальчика на руки и сам отвез его на машине в госпиталь. Через две недели мальчик опять был в своей части, и только сухой блеск в глазах говорил о недавней смертельной опасности и пережитой боли. Капитан сказал: — Завтра ты отправишься с важным поручением. — Есть! — ответил Гришутка, вытягиваясь по-военному. Ночью капитан писал что-то, а утром вручил Гришутке пакет: — Спрячь это хорошенько. Сейчас тебя отвезут на станцию. Ты поедешь по железной дороге, разыщешь, кому посылается этот пакет, и вручишь. — Есть! — повторил Гришутка. — Там ты получишь новый приказ и выполнишь его с точностью, как подобает военному человеку. — Есть! — опять сказал Гришутка. Капитан прошелся по комнате, потом резко повернулся на каблуках и раздельно, точно отдавая команду, прокричал: — Командировка длительная! Встретимся не скоро! Но встретимся. И будем опять вместе. — Есть! — в последний раз сказал Гришутка, не решаясь поднять руку к лицу, по которому текли слезы. В приказе командира он смутно чувствовал что-то такое, что навсегда разлучит его с батальоном и, может быть, с самим командиром. abu Ехал Гришутка долго. Из окна вагона он видел и беспредельные степи, покрытые золотой пшеницей, и темные леса, и тихие полноводные реки, и голубые просторы моря, и высокие, сверкающие снеговыми вершинами горы. А до того Гришутка и не знал, какая она большая и красивая — эта самая Родина, ради которой бойцы батальона бросались на железо и бетон немецких укреплений. Только на тринадцатый день приехал Гришутка к городу, который значился в его командировочном листке. Вышел на площадь, осмотрелся. Ну и город! Туда и сюда бегают по рельсам маленькие вагоны, но без паровоза, набитые людьми. Бесшумно катятся большущие голубые автомобили, зачем-то привязанные вверху к проводам. На маленьком, как теленок, ослике едет верхом взрослый человек и неистово кричит что-то. Гришутка шел по гладкой, как пол, улице; по одну сторону ее тянулись великолепные дома, по другую — высились серые дикие скалы. Найдя дом, указанный на пакете, Гришутка поднялся по лестнице и постучал в дверь. Вышла женщина, как будто еще не старая, но уже совсем седая. — Кетаван здесь живет? — спросил Гришутка. — Здесь, — ответила женщина, с недоумением рассматривая маленького запыленного красноармейца со скаткой шинели через плечо и вещевым мешком за спиной. — Пакет ему от капитана Татишвили. Женщина взмахнула руками, будто хотела схватиться за голову, ахнула и, выхватив из рук Гришутки пакет, убежала. Гришутка стоял у раскрытой двери и с досадой думал: «Они все такие, женщины: не понимают дисциплины. Ведь ясно было сказано: отдать самому Кетавану. Нет, схватила и убежала». Он перешагнул порог и остановился на чистом, блестящем паркете: в пыльных сапогах идти дальше было неловко. В соседней комнате кто-то вскрикнул — не то в испуге, не то удивленно. Распахнулась портьера, и на пороге показалась высокая стройная женщина с белым, как из мрамора, лицом. — Гришутка! — вскрикнула она, как давно знакомому. — Так вот ты какой! О, мне Лео всегда писал о тебе! — А где же Кетаван? — с тревогой за пакет спросил Гришутка. — Кетаван? — Женщина засмеялась. — Я и есть Кетаван. Гришутка думал, что Кетаван — мужчина, и с недоверием взглянул на хозяйку. — Вот, — сказала она, подавая записку, — это было в пакете. Для тебя. «Приказ», — догадался Гришутка. Он развернул записку и медленно прочел: «Гришутка, приказываю тебе оставаться в доме моей невесты Кетаван, почитать ее, как мать, и ждать моего возвращения. С осени ты поступишь в школу и будешь учиться отлично, как подобает военному человеку. Когда война кончится и я вернусь, то лично проверю, как усвоил ты таблицу умножения и все другие науки. Твой отец и командир Лео Татишвили». Гришутка вспомнил просторы исхоженных полей, дружную жизнь с красноармейцами в батальоне, громкие и уже не пугавшие раскаты орудий — и ему показалось, что стены комнаты сдвинулись и тесно обступили его со всех сторон. Угадывая чувства мальчика, Кетаван заговорила: — Ты не бойся. Мы будем ходить в горы, даже охотиться. Ведь ты останешься, правда? И, видя растерянность на лице мальчика, добавила как последний довод: — К тому же — приказ командира. А ты человек военный… Ну, раздевайся. Гришутка поднял голову. С белого лица на него смотрели большие ласковые глаза. Хорошие глаза. И то, что он увидел в их глубине, со сладкой болью воскресило в нем самое лучшее, что знал он в жизни: ласку матери. — Ведь ты не уйдешь, нет? — настойчиво повторяла Кетаван. — Нет, — тихо сказал Гришутка, подавляя вздох. И не спеша стал снимать с плеч вещевой мешок. {И. Василенко @ Полотенце @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Полотенце Однажды после сильного дождя близ дома, где жил Асхат с матерью, остановился грузовик. Мотор ревел и стучал, как исступленный, колеса бешено вертелись, струей выбрасывая жидкую грязь, но груженная чем-то тяжелым машина только мелко дрожала, не будучи в состоянии выбраться из глубокой рытвины. Через стекло кабины, по которому стекала вода, Асхат видел широкое лицо, короткий нос и белые большие зубы. Шофер что-то кричал — вероятно, ругался, но за шумом мотора голоса его слышно не было. Наконец мотор умолк. Распахнув дверцу, шофер сердито закричал: — Ну, чего стоишь? Тащи доску! Живо! Мальчик бросился к плетню, где лежал заготовленный для стройки лес. В порыве усердия он приподнял сразу две доски. Тащить их было тяжело, и на третьем шагу, поскользнувшись, Асхат шлепнулся в грязь. Доски, падая, больно ударили Асхата по ноге, но, вскочив, он опять схватился за свою ношу. — Одну, одну! — закричал шофер. Когда Асхат подбежал к машине, лицо шофера уже не было сердито. Он улыбался и, улыбаясь, говорил: — Муравей! Честное слово, муравей! Сам маленький, а смотри какую махину тащит! Взяв из рук мальчика доску, он сунул ее под скат и опять полез в кабину. Машина заурчала, застучала и медленно поползла из ямы. Шофер заглушил мотор, посмотрел на потемневшее небо: — Ну, как тут ехать! На каждом шагу ямы. — Дядя, — сказал Асхат, — вон туда! Видите? Все наши, как дорогу размоет, едут туда. Я покажу, хотите? Шофер недоверчиво посмотрел в сторону, куда показывал мальчик, потом опять взглянул на дорогу, подумал и решительно сказал: — Садись! В одну секунду Асхат оказался на кожаной подушке рядом с шофером. В нос ударил запах бензина. От мотора шло тепло. Машина заурчала и, переваливаясь с боку на бок, как корабль в море, поплыла по ухабистой, размытой дороге. Выбрались на край села и по полю, с которого недавно сняли кукурузу, поехали к смутно видневшемуся вдали пригорку. Пригорок приближался с каждой минутой, но еще быстрее сгущались сумерки, и, когда выехали на дорогу, тьма плотна облегла землю. — А теперь что делать? — как бы самого себя спросил шофер, снова остановив машину. — Тут же опять ямы. — А по бокам овраги, — в тон ему добавил Асхат. — Точно. Так спикируешь, что и костей не соберешь. Теперь, когда мотор утих, орудийная пальба слышалась совсем близко. К глухим ударам, от которых вздрагивала земля, то и дело примешивались другие звуки: то дробные и частые, как бы догонявшие друг друга, то хриплые и протяжные. На небе вспыхивал багровый свет и, испуганно задрожав, погасал. Склонив голову к рулю, шофер молчал. — Дядя, — почему-то шепотом спросил Асхат, — далеко до фронта? — В том-то и дело, что близко. Кабы далеко, я б фары зажег. А тут с фарами ехать нельзя. Он, фашист, за каждым огоньком следит. — А вы до утра, дядя, подождите, — посоветовал Асхат. — И я с вами посижу. Шофер усмехнулся: — В такой компании чего б не посидеть! Да только снаряды в другом месте ждут. — А тут снаряды? — даже привскочил на сиденье Асхат. — А ты думал, горшки с кислым молоком? — Шофер вздохнул: — Ну, слезай, шагай домой. А я поплыву. Ничего не поделаешь, придется понырять в потемках. Асхат молча взялся за ручку дверцы и сошел на подножку. Но на землю не спрыгнул. Переминаясь с ноги на ногу, он о чем-то думал. — А там, за поворотом, — сказал он наконец, — круча. Спикируешь — и костей не соберешь. Точно. — Да ты что меня пугаешь? — рассердился шофер. — Качай домой, говорят тебе! Ну!.. Тогда с неожиданной твердостью Асхат сказал: — Вы меня, дядя, не прогоняйте, а дайте лучше полотенце. Я с полотенцем и пойду до фронта. — Что-о? — протянул шофер. — Какое такое полотенце? — Ну, белое… У вас же есть полотенце? — Да зачем оно тебе? — все более удивляясь, спросил шофер. Если бы мальчик попросил у него пулемет, противотанковое ружье или даже пушку, он так бы не изумился, как этой просьбе о полотенце. — Ты что, собираешься полотенцем фашистов бить, что ли? — Вот же какой вы непонятливый! — в свою очередь, удивился Асхат. — Я повешу полотенце на спину и пойду вперед. А вы будете за мной ехать. Вы ж увидите полотенце в темноте? — Ну? — силясь уяснить мысль мальчика, спросил шофер. И вдруг радостно закричал: — Муравей! Родной мой! Понял! Понял, черт меня дери! Он схватил мальчика за руку, стремительно притянул его к себе и, не находя в темноте губ, поцеловал его прямо в нос. Два дня спустя Асхат сидел в своем доме за столом и писал письмо: «Папа, я привел на фронт целый грузовик снарядов. А снарядов там оставалось мало, и наши стреляли редко. А как привел я снаряды, опять стали стрелять часто. И немцы тоже стреляли. Но я не боялся. И командир сказал: «Ты храбрый мальчик». Тогда я сказал: «А мой папа под Ленинградом. Он тоже из пушек бьет немцев». Тогда командир приказал получше нацелить пушку. А когда пушку нацелили, командир сказал: «Ну, дергай». И я так дернул за шнурок, что все кругом задрожало. Командир послушал, что ему сказали в телефонную трубку, засмеялся и сказал: «Легкая же у тебя, Асхат, рука: прямо в блиндаж угодил. Молодец! А отцу напиши, что фашист, убитый на Кавказе, на Ленинград уже никогда не пойдет». И еще он сказал, что за снаряды мне дадут медаль. А чтоб никто не думал, что я только хвастаюсь, будто медаль моя, мне дадут маленькую красную книжечку и в ней напишут, что медаль и в самом деле моя». {И. Василенко @ Гераськина ошибка @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Гераськина ошибка Гераська не поладил с Анной Ивановной с первой встречи. До летних каникул Гераська учился у Людмилы Семеновны и очень с ней дружил. Людмила Семеновна была учительница молодая, с добрыми карими глазами и певучим голосом. Когда она входила в класс, у Гераськи на душе делалось тепло и уютно. Людмила Семеновна знала, что у лопоухого мальчика с длинными ресницами и плутоватыми глазами не было ни отца, ни матери, и очень его жалела. Жил Гераська у тети Луши. Она работала на молочной ферме, из дому уходила до рассвета, возвращалась поздно. Гераська целыми днями сидел один. Если ему делалось скучно, он забирал книги и отправлялся к Людмиле Семеновне на дом. Учительница проверяла тетради, а Гераська сидел против нее и, высунув от старания кончик языка, решал задачи. Иногда Людмила Семеновна подходила к Гераське, клала ему на голову руку и через плечо смотрела в тетрадку. Рука у нее была теплая, мягкая, и Гераське хотелось прижаться к ней щекою. Когда кончились в школе занятия, Людмила Семеновна уехала в какую-то Лешу, где стояла воинская часть ее мужа. К концу лета Гераська так соскучился по учительнице, что даже написал ей письмо. Впрочем, письмо осталось неотосланным: адреса он не знал, а спросить в школе не догадался. Утром первого сентября Гераська вычистил ботинки, надел новую рубашку и пошел в школу. Он думал, что Людмила Семеновна уже приехала и сидит теперь в учительской, звонка ждет. Перед дверью с надписью «3-й класс «А» толпились ребята, с которыми Гераська учился до каникул во втором классе. Подошла пожилая женщина, полная, с круглым розовым лицом, и сказала, чтобы ребята стали гуськом. Когда по всей школе весело зазвенел звонок, ребята начали по одному входить в класс, а войдя, бегом бросились занимать места, какие кому больше нравились. Вслед за всеми вошла и пожилая женщина. Она остановилась у стола и сказала: — Я ваша учительница. Зовут меня Анна Ивановна. Гераська подумал, что она ошиблась классом, и сказал: — Нет, наша учительница Людмила Семеновна. Анна Ивановна посмотрела на Гераську и объяснила: — Людмила Семеновна больше работать в школе не будет. Она теперь медицинская сестра и работает в полевом госпитале, на фронте. Это было так неожиданно, что Гераська даже не поверил сразу. Но Анна Ивановна не уходила, а продолжала стоять и рассказывать так, будто она и на самом деле их учительница. Когда сомнений больше не оставалось, Гераська решил, что новую учительницу он не любит. Насупившись, он спросил: — А вы почему на фронт не уехали? Прерванная в середине речи, Анна Ивановна строго взглянула на него, собираясь, видимо, сделать замечание, но раздумала и улыбнулась: — Надо ж кому-нибудь и учить, не только лечить. Она помолчала, обвела класс взглядом и тихо добавила: — Будет надо, поеду и я. С этого времени Гераську трудно было узнать: уроков он не учил, в классе баловался, учительнице отвечал дерзко. Он постоянно сравнивал ее с Людмилой Семеновной — и ему казалось, что Анна Ивановна ребят не любит, а на фронт идти боится. Дошло дело до того, что Анна Ивановна стала жаловаться на Гераську директору. И Гераську перевели из третьего класса «А» в третий класс «Б». Война приблизилась к поселку неожиданно. Сначала прилетел немецкий самолет. Он сделал несколько кругов, снизился, и от него полетело что-то круглое, серое. Гераська шел тогда из школы домой. Его вдруг толкнуло чем-то упругим и опрокинуло. Падая, он услышал такой грохот, точно ветер сорвал с дома железную крышу и ударил ею о землю. Гераська вскочил на ноги, схватил камень и со злобой бросил его в улетавший самолет. Лег Гераська рано и долго не спал, прислушиваясь в темноте, как где-то за поселком часто и сердито строчил пулемет. Иногда над самой крышей слышался прерывистый, захлебывающийся гул вражеского самолета. Гераське казалось, что это плачет злобное чудовище: оно заблудилось в темноте и мечется, стонет, боясь опуститься на землю. И первый, кого увидел Гераська, выскочив утром на улицу, был человек в серо-зеленой шинели. В руках его отчаянно билась курица. Одной рукой он держал ее за лапки, а другой тщетно пытался схватить за хлопавшие белые крылья. Вечером тетя Луша поцеловала Гераську в щеку и, сказав, чтобы он берег избу, вышла, сурово сдвинув брови. Больше она не возвращалась. Вместе с ней, как говорили в поселке исчезли с фермы и шесть дойных коров. Теперь Гераська остался один. Он сам топил печь, варил картошку и фасоль, мыл посуду. Чуть не каждую ночь в избу приходил тщедушный, веснушчатый гитлеровец и спрашивал, не вернулась ли тетка. Не веря Гераське, он заглядывал под кровать, лазил на чердак и в погреб. Всегда перед уходом фашист больно щелкал Гераську по носу и что-то говорил на своем языке — резко и угрожающе. В один из зимних дней всех жителей согнали на площадь. Там, на перекладине, низко прикрепленной к двум акациям, висел поселковый кузнец Максим Дукеев. Ветер раскачивал труп, и он медленно поворачивался на веревке. На груди у повешенного была доска с надписью: «Такая участь ждет всех партизан и их укрывателей». Люди стояли не дыша, с опущенными к земле головами. Слышны были только свист ветра в голых ветвях да скрип перекладины. Кто-то всхлипнул. Гераська поднял голову. В двух шагах от него стояла учительница Анна Ивановна. По ее щекам текли слезы. А утром, когда Гераська вышел из хаты, он опять увидел Анну Ивановну. Пробираясь вдоль улицы с ведром в руке, она жалась к домам и озиралась. Гераська представил себе Людмилу Семеновну, как та перевязывает бойцам раны прямо под пулями, и еще сильнее невзлюбил толстую учительницу. Однажды Гераська лежал в темноте с открытыми глазами и думал о том, как он ранним утром прокрадется за село и пойдет по снежной дороге, пока из лесу не покажется ему навстречу огромный партизан — с бородой, в тулупе, в валенках. Вот тут и начнется для Гераськи настоящая жизнь! Когда он так мечтал, в обледенелое стекло кто-то громко застучал. Гераська затаил дыхание. Спустя минуту послышались удары в дверь. Тогда Гераська оделся и открыл задвижку. В лицо ударил яркий свет. «Он самый», — подумал Гераська о веснушчатом гитлеровце, который всегда являлся с электрическим фонарем. Но за фашистом стоял еще кто-то, высокий, с длинными усами, и поторапливал: — Открывай, хлопче, скоренько: холодно на улице. Голос у него был добродушный, с сочными, ласковыми нотками. Гераська, сразу успокоившись, посторонился, чтобы пропустить вошедших. Но, перешагнув порог, усатый взмахнул плетью, и спину Гераськи неожиданно обожгла боль. — Ты скажешь, подлюка, где твоя тетка?! — рявкнул усатый. Гитлеровец спокойно сказал: — Так некорошо. Корошо класть мальшик на скамейка и резать уши. Тут Гераська, который от боли лишился на миг голоса, вскрикнул и бросился к двери. Он не помнил, как оказался на улице. В ушах свистело, позади хлопали выстрелы. Но он бежал и бежал, пока не ударился обо что-то головой и не упал, потеряв сознание. Когда он открыл глаза, то увидел, что лежит у самого порога дома, где жила когда-то Людмила Семеновна. И тут Гераська вспомнил то, о чем совсем забыл, когда так мчался сюда: в этом трехоконном уютном домике живет теперь не Людмила Семеновна, а Анна Ивановна. Гераська вскочил, собираясь бежать куда глаза глядят, но вместо этого поднял руки к голове и застонал от тупой боли. И сейчас же скрипнула дверь, будто за ней кто-то стоял и прислушивался, и в ярком лунном свете на пороге показалась полная фигура Анны Ивановны. — Так и есть, — сказала она негромко, — кто-то стонет. Она близко подошла к мальчику и заглянула ему в лицо. — Гераська! Ты! — прошептала она. — Так это в тебя стреляли? — В меня, — сказал Гераська. Он не успел отстраниться, как Анна Ивановна подхватила его на руки и, как маленького, понесла в дом. Там она опустила его на кровать, а к ушибленному месту приложила медный пятак. Гераська лежал, не двигаясь, и с недоверием следил за учительницей. Недалеко от дома заскрипел снег. Анна Ивановна прислушалась. — Мимо, — сказала она. Потом опять послышались чьи-то шаги, на этот раз у самых окон. С легкостью, необычайной при ее полноте, Анна Ивановна вскочила на стол и, подняв руку, тихонько постучала в потолок. Гераська не успел сообразить, зачем она это делает, как в потолке над столом появилось четырехугольное отверстие. — Скорее! — шепнула Анна Ивановна Гераське. — Скорее сюда! В дверь с улицы кто-то постучал — коротко и требовательно. — Скорее!! Гераська вспрыгнул на стол и, приподнятый учительницей, схватился руками за края чердачного входа. Через секунду он уже был наверху. В свете, проникавшем из комнаты, он увидел чье-то бледное обросшее лицо и перевязанную голову. Затем отверстие закрылось, и голова потонула в черной, как сажа, темноте. Гераська лежал на теплом боровке и слушал. Скрипнула дверь. Застучали сапоги. Внизу громко заговорили. Как и стук в дверь, голоса были резкие и требовательные. Анна Ивановна отвечала сдержанно и негромко. Минуты Гераське показались нескончаемыми. Но вот хлопнула дверь, и звук голосов сразу оборвался. — Ушли, — сказал человек, трудное дыхание которого Гераська все время слышал около себя. — Ушли, — шепотом повторил Гераська. В другом конце чердака кто-то закашлял. Спустя немного времени Гераська сидел внизу за столом и пил из блюдечка чай. Стол был тот самый, за которым Гераська решал когда-то задачи. Напротив сидела Анна Ивановна и что-то шила. Иногда над головой слышались голоса, но такие глухие, будто рты у людей были плотно прикрыты ладонями. Гераська переставал дуть на блюдце и прислушивался. — О чем ты думаешь? — спросила Анна Ивановна, заметив в глазах у Гераськи невысказанный вопрос. — Там… — Гераська поднял глаза к потолку. — Там лекарствами пахнет… — Ну и что же? — не поняла Анна Ивановна. — Вы их лечите, да? — Лечу. Гераська помолчал, затем осторожно, точно боясь, что Анна Ивановна не доверит ему, спросил: — А они кто? Красноармейцы? — Красноармейцы, — просто ответила Анна Ивановна. — Родственники? — еще более осторожно спросил Гераська. — Нет, Гераська, не родственники. Я их за овином нашла. Ну, и спрятала. Подперев кулаком подбородок, Гераська молча смотрел на скатерть и думал. Потом прерывисто вздохнул. — Опять думаешь, — улыбнулась Анна Ивановна. — О чем? — Так, ни о чем, — отвернулся Гераська. — Так просто думаю. Анна Ивановна отодвинула шитье и, подойдя к Гераське, обняла его. Гераська хотел отстраниться, но вместо того прижался к Анне Ивановне щекой и тихо сказал: — Я, когда фашистов прогонят, опять к вам в третий «А» перейду. Хорошо? {И. Василенко @ Чудесный шеф @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu {И. Василенко @ Горсть земли @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } ГОРСТЬ ЗЕМЛИ Каждый день, когда солнце пряталось за ветряную мельницу и оттуда золотило верхушки тополей, маленькая Наташа увязывала в платок миску с жареной картошкой и шла к железной дороге. Здесь она садилась на насыпь и ждала. Прямо перед ней расстилалось поле. По полю, как большой жук, полз трактор. За ним черным бархатом тянулась взрыхленная земля. Иногда жук-трактор подползал к самой насыпи и тут отдыхал. Дядя Тихон, в замасленном комбинезоне, с медно-красным от солнца лицом, снимал соломенную шляпу, вытирал ладонью пот со лба и кивал на белевший в траве узелок: — Батьке? Отдохнув, трактор принимался сердито стучать, круто поворачивался и полз обратно. За лето поле менялось на глазах Наташи несколько раз. Сначала оно бывало серое и очень неуютное. Потом, когда дядя Тихон изъездит его вдоль и поперек, оно делалось черным и будто лоснилось. А потом покрывалось зеленым ковром, и сплошной ковер этот тянулся до той сказочной черты, где хрустальное небо упиралось краями в землю. Когда рожь созревала, поле, казалось, превращалось в море, а железнодорожная насыпь — в берег. Наташа думала, что все перемены в поле делались по воле дяди Тихона, что дядя Тихон есть главный хозяин земли, а земля ему охотно во всем подчиняется. Однажды, когда дядя Тихон поехал в Москву и оттуда вернулся с орденом на груди, он пришел в Наташину школу и сказал ребятам речь. — Земля, — говорил он, — сама — чудо, и от нее все чудеса. Даже человек, что хозяином по ней ходит, и тот ею создан. Кто землю не любит, тот пустой человек, и нет ему счастья. Из всех людей, которых Наташа знала, только отец казался ей таким же могучим, как дядя Тихон: одним поворотом ручки он заставлял огромный, пышущий жаром «ФД» мчаться по блестящим рельсам и катить за собой больше вагонов, чем в Марьевке было хат. «Ве-зу-у-у-у!..» — на весь свет кричал паровоз, торопливо стуча колесами и пуская в синее небо клубы белого, как облака, пара. К Марьевке, где был подъем, паровоз шел медленно, тяжело дыша и отдуваясь. Тут-то Наташа и подбегала к нему. Высунувшись по пояс, отец подхватывал из рук девочки узелок, а ей бросал бумажный кулечек с мармеладом, пряниками или халвой. Потом все переменилось. Наташа уже не знала заранее, когда проедет мимо отец, и ждала его на насыпи часами. Да и домой он стал заглядывать редко. Вместо дяди Тихона на тракторе теперь сидела марьевская девушка Ганна. А про дядю Тихона говорили, что водит он уже не трактор, а танк. Это была война, и вскоре она подошла к самой Марьевке. Наташа сидела на насыпи и смотрела на проходящие мимо поезда. Шли и шли эшелоны, а отца все не было. И вдруг Наташа услышала странные гудки: гул был протяжно-тяжелый; он хватал ее за сердце. Наташа закрыла глаза, а когда вновь их открыла, то увидела, что по рельсам идут паровозы — одни только паровозы, без вагонов. Их было много и шли они друг за другом, тяжелые, гневные, будто кем-то обиженные. Наташа так испугалась, что даже не сразу заметила отца. Высунувшись, он махал ей рукой и что-то кричал. — Что? — слабо спросила Наташа. Ей казалось, что она видит страшный сон и не может проснуться. — Скорей! Скорей лезь сюда! Мы уезжаем!.. Совсем!.. Все еще как во сне, Наташа подошла к паровозу и повисла на лесенке. И только теперь, когда ноги ее больше не прикасались к земле, она поняла, что покидает родную деревню. — Куда же мы, батя? Куда?.. Отец подхватил ее на руки и поставил у окна. За окном медленно плыло золотое поле. Глядя на него покрасневшими глазами, отец торопливо расстегивал синий ворот спецовки, точно он сжимал ему горло. И вдруг, шагнув к выходу, прыгнул на землю. Когда минуту спустя он опять поднялся на паровоз, Наташа увидела, что в руке он держит полную горсть земли. Ом высыпал землю в новый платок и завязал. Потом глянул в окно и бодро сказал: — А Тихон наш — слыхала? — семь танков фашистских опрокинул. А сам ничего — живой! * * * На новом месте Наташа сначала сильно тосковала, потом попривыкла. Только по ночам ей часто снилось родное поле. А привыкать Наташе было к чему: раньше она жила в белой хате с занавесками и геранью на окнах; теперь домом ей был деревянный длинный барак, где, кроме нее и отца, жило еще человек двадцать. Раньше, куда ни глянешь, расстилалась степь да редко-редко поднимались кое-где невысокие курганы; теперь кругом теснились горы, и белыми пятнами на них паслись отары овец. abu Но отец по-прежнему водил поезд, и по-прежнему маленькая Наташа жарила ему картошку. Так прошло много месяцев. Наташа вытянулась, русые волосы ее под горным солнцем выцвели, а лицо покрылось коричневым загаром. Однажды ребята из Наташиной школы отправились в подшефный госпиталь. Они пели там, танцевали, читали стихи. Под звон гитары Наташа спела песню про старый Днипро, над которым летят журавли. Среди раненых было много украинцев. Им понравилась песня. Они шумно хлопали и заставили Наташу спеть эту песню еще и еще раз. Когда раскрасневшаяся Наташа шла с ребятами к выходу, какой-то раненый взял ее за руку и спросил: — Ты откуда, дочка? — Я из Херсона, — сказала Наташа. — Так-таки из самого Херсона? — Нет, чуть подальше: из деревни Марьевки. — Ну, тогда ты Ивана Чупрова дочка, — уверенно сказал больной. Наташа удивилась. — Правда, — сказала она, всматриваясь в лицо раненого. — А вы ж кто? И, вдруг узнав, прошептала: — Дядя Тихон... Да, это был дядя Тихон. Но как он изменился! Лицо серое, уши — как из воска, волосы седые. Он взял Наташу за обе руки, хотел сказать что-то, но лицо его задрожало и часто-часто застучали зубы. Подбежала госпитальная сестра и вывела его из залы. На другой день Наташа пришла в госпиталь одна. Дядя Тихон лежал в постели, укрытый одеялом. Увидя Наташу, он сказал: — Вчера понервничал. Ну, больше этого не будет. Садись. Всматриваясь в больного, Наташа спросила: — Что ж оно с вами, дядя Тихон? Белый вы совсем... Дядя Тихон улыбнулся бескровными губами: — И сам не знаю. Два раза меня ранило — и два раза возвращался я в строй. А тут контузило — и никак не оправлюсь. Все целое — руки, ноги, голова, — а вот сидит внутри хвороба, и хоть ты ей что! Он помолчал и, подумав, сказал: — Наверно, бурьяном заросло. За ним уход нужен, а так — что ж! — Что заросло? — не поняла Наташа. — Да поле наше. Помнишь? И умолк, строго глядя в потолок. С этого времени Наташа стала бывать у дяди Тихона часто. И о чем бы речь ни шла, он переводил разговор на свое поле и каждый раз мечтательно говорил: — Эх, полежать бы на травке, на родной земле! Наташа опускала ресницы, боясь выдать тайну. А возвратясь домой, нетерпеливо подбегала к подоконнику... В один осенний день, когда по вспотевшим стеклам уныло ползли дождевые капли и на душе у дяди Тихона было особенно тяжело, Наташа пришла оживленная, веселая. — Узнайте, что я принесла? — спросила она лукаво. Платок ее оттопыривался. Дядя Тихон сказал: — Знаю! Картошку жареную. Наташа распахнула платок — и дядя Тихон ощутил щемящий, зелено-радостный дух весны: в руках у Наташи было чайное блюдце с черной землей, из которой с праздничной веселостью тянулись кверху зеленые травинки ржи. — Дядя Тихон, та це ж наша ридна земля! И Наташа торопливо, захлебываясь от волнения, рассказала, как ехали они мимо марьевского поля и как отец захватил с собой горсть земли. Дрожащими руками больной схватил блюдце и, приминая слабые травинки, припал лицом к земле. А Наташа гладила его стриженую, колючую голову и все уговаривала: — Вы ж только не волнуйтесь, дядя Тихон, вы ж только не волнуйтесь... {И. Василенко @ Сад @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Сад Земля уже обнажилась, и только кое-где еще виднелись белые полоски снега. Петя, белокурый мальчик лет двенадцати, с холщовой сумкой на боку и длинной жердью в руке, ходил по изрытой влажной земле и концом палки ловко поддевал все, что попадалось ему на пути. В его сумке уже позвякивали две рыжие от ржавчины фашистские каски, а в них лежали прелые ремни с бляхами, мотки полевой телефонной проволоки и медные гильзы от патронов. На большой дороге, которая то ныряла в овражки, то выбегала из них, показался прохожий. Был он в сапогах, в солдатской шинели, с зеленым вещевым мешком за плечами. И шел, как ходят все пехотинцы, — шагом ровным и неторопливым. «Демобилизованный», — подумал Петя. Прикрыв от солнца ладонью глаза, он старался издали распознать, кто ж это еще возвращается с войны домой. Человек подходил ближе и ближе, а Петя все не узнавал и, решив наконец, что солдат не из их деревни и идет куда-то дальше, взялся опять за свою палку. Но, поравнявшись, человек остановился и озабоченно спросил: — А что, мальчик, далеко еще до Коноплянки? — Вот она, Коноплянка, — показал Петя палкой. Не больше как в километре вытянулось по струнке несколько аккуратных домиков с блестевшими под солнцем крышами из свежего камыша, а вокруг них толпились земляные бугры, похожие на деревенские погреба. Человек посмотрел и с тревожным недоумением перевел глаза на мальчика: — Да ты точно ли знаешь? — Ну вот! — засмеялся Петя. — Всю жизнь тут живу. — Да-а… — протянул человек. Было заметно, что он слегка растерялся. — Вот оно какое дело! А я ее видел совсем другой. — Он оглянулся, ища глазами место посуше, подошел к выступившему из земли углу какого-то бетонного сооружения и не спеша присел на него. — Совсем другой ее видел, да-а… — Она и была совсем другая, — подтвердил Петя, усаживаясь на камне против солдата с таким видом, будто готовился начать обстоятельный разговор. — Хорошая была, зеленая. А теперь что! Теперь все в земле живем. Даже серые от нее поделались… А вы из больницы, верно? Лицо у вас хворое. Лицо у солдата действительно было болезненно-желтое, как у человека, долго не выходившего на свежий воздух, и все в мелких черточках морщинок. — Да, пришлось полежать. — Он поглядел вокруг, задержался взглядом ясных серых глаз на ровной площади, которая расстилалась поблизости, и неуверенно сказал: — Раз это и вправду наша Коноплянка — значит, рота оттуда наступала, от той вон высотки, а фашистский край тут тянулся, где мы сейчас с тобой. — Точно, — подтвердил Петя, — на этом самом месте. А вы разве из Коноплянки? — Я? Нет. — А говорите: «наша Коноплянка». — Я так сказал? — удивился солдат и засмеялся. — Значит, ей и впрямь быть моей. — Он внимательно оглядел мальчика: — Это что же у тебя? Или тоже воевал? Петя сумрачно, как-то сбоку глянул на левую руку без кисти и неохотно ответил: — Фашист отбил… — Потом помолчал и так же неохотно объяснил: — Подбежал с факелом к нашей хате — они всю деревню палили, — а я рукой за факел: «Не дам!» — говорю. Ну, он меня и… — Понятно, — кивнул солдат. — Да, потерять в твоем возрасте руку — дело невеселое. Черные глаза мальчика задорно блеснули: — А что? Вы думаете, я калека! Ого! — Он вытянул здоровую руку и несколько раз сжал в кулак и вновь распрямил пальцы. — Она у меня за две работает. А эта тоже помогает, хоть и без пальцев. — И тоном взрослого уверенно протянул: — Проживу-у! Солдат засмеялся и потрепал мальчика по плечу: — А солнца сегодня сколько! Льет и льет с неба. Под таким солнцем да не прожить! — Он поднялся и отряхнул шинель: — Ну, пойду… Где у вас правление-то? — Идти так идти, — солидно сказал Петя, тоже поднимаясь и тоже отряхиваясь. — Правление наше в крайней хате. Сейчас я вас туда доставлю. — Он ловко поддел жердью консервную коробку, вскинул жердь на плечо, как винтовку, и зашагал в ногу с солдатом. — Вот оно, правление. А рядом — школа. Новая. И парты в ней новые и доска. Скоро вся деревня будет новая. По мере того как они приближались, вид деревни делался все более тягостным. Люди вырыли себе норы в земле, там и жили. Человеческие фигуры то спускались вниз, точно втягивались в глинистую землю, то поднимались наверх, как воскресшие покойники. И нигде ни одного дерева. Видны были только сизые, опаленные огнем камни да грязные кучи золы, смешавшейся с глиной. Но зато какими ослепительно чистыми и стройными казались на этом безнадежном фоне четыре новых домика, от которых еще пахло свежераспиленной сосной! Из землянки вышел бородатый человек и направился к новой хате. Он был без пиджака, с расстегнутым по-летнему воротом синей рубашки, но в шапке. Увидя его, Петя загремел консервной коробкой и бойко крикнул: — Товарищ председатель, подождите! Вот до вас… — Он повернулся к солдату: — Как ваша фамилия? — Гончаров. — Вот до вас товарищ Гончаров прибыл. Мужчина остановился, испытующе оглядел солдата и неуверенно спросил: — Гончаров? Не тот ли, который письмо писал? — Тот самый, — козырнул солдат. Услышав его голос, председатель оторопело вскинул голову: — Как же это? А писал, что немой. — Так точно, писал. Тогда я действительно не разговаривал. От контузии онемел. Теперь прошло. — Прошло?! — удивленно и радостно воскликнул председатель. — А как же вы к нам попали? — И тут же, перебивая себя и ласково заглядывая гостю в глаза, заторопился: — В хату до меня пожалуйте, в хату! abu Вечером в просторной комнате избы-читальни собралось несколько десятков человек — почти все взрослое население Коноплянки. Гость сидел рядом с бородатым председателем, который оказался совершенно лысым. В ожидании, когда откроется собрание, они вполголоса переговаривались. Тут же, среди взрослых, вертелся Петя. В комнате стоял сдержанный гул голосов. — Занятный какой, — показал гость глазами на мальчика. — Чей он? Председатель ласково улыбнулся: — Общий он. Отец на фронте погиб, а мать в хате сгорела. Хотели мы отвезти его в детский дом — не согласился. Ну, и живет тут в одной семье. Без руки, а в школе — первый! — В голосе председателя послышались горделивые нотки. — И к технике пристрастие имеет. Нам обещали радиоузел, оборудовать. Неизвестно, когда это дело будет, а он уже во все дома проволоку тянет. Подошли еще несколько человек. Председатель вынул из нагрудного кармана сложенное треугольничком письмо, надел очки и открыл собрание. — Товарищи колхозники, — сказал он, — все вы знаете, что месяцев шесть назад пришло к нам одно очень важное письмо. Писал его незнакомый нам человек из военного госпиталя. Там он лежал после ранения. Теперь этот человек здесь, вот рядом со мной сидит. Письмо мы уже обсуждали на двух собраниях, и я так полагаю, что настала пора вынести по этому делу наше окончательное решение. Слушайте, прочту письмо еще раз. Он развернул листок и, отчетливо выговаривая каждое слово, свободно, без запинки, видимо зная все письмо наизусть, стал читать: — «Товарищ председатель, пишет вам красноармеец Степан Саввич Гончаров, по довоенной специальности садовод. Осенью был я в ваших краях — проще говоря, в ожидании наступления сидел в траншеях аккурат против самой вашей Коноплянки. И вот на что я, как специалист своего дела, сразу обратил внимание. К северо-востоку от вашей красивой деревни, занятой в ту пору немцами, раскинулась гектаров на восемь или десять очень ровная площадка, превосходно защищенная от ветров гористой цепочкой в форме подковы. Можно сказать без ошибки, что природа прямо-таки нарочно приготовила ту площадку под плодовый сад. И земля, как это обнаружилось при рытье окопов, суглинистая, то есть вполне подходящая. И вот я тогда решил: как сломим вражескую оборону и будем идти через Коноплянку, обязательно посоветую тамошним колхозникам насадить на этой площадке плодовый сад. Но тут получилось так, что на той самой площадке, когда шли мы в наступление, меня ранило, а потом еще и контузило. Теперь я лежу в госпитале, вот уже много месяцев, от контузии лишился дара слова, проще говоря, онемел, но площадку ту и теперь мысленно представляю. Даже во сне ее вижу в розовом цветении под солнцем. И потому даю вам совет этот в письменной форме…» Председатель снял очки и деловито сказал: — Дальше идет описание, какие надо сажать деревья и в каком порядке. Но сейчас я читать этого не буду, а лучше предоставлю слово самому Степану Саввичу. Немота его благодаря нашей советской медицине прошла, и вот он весь перед вами. Солдат встал, и, будто сговорившись, встали перед ним все колхозники. Он хотел заговорить, но голос его прервался. Тогда, борясь с волнением, он начал водить головой вправо и влево, будто хотел освободиться от невидимых пут. И наконец заговорил: — Товарищи колхозники, очень трудное получилось у меня положение. В самый последний момент пришло в госпиталь известие, что жена и дочурка — проще говоря, вся моя семья — погибли в фашистской неволе. Ну, как мне возвращаться в свой пустой дом! Вот и решил я, если будет на то ваше согласие, остаться тут с вами. На том участке пролилась кровь моих товарищей по роте, с которыми прошел я от Волги до вашей Коноплянки. Жизнью своей вернули они вам землю. Так насадим же на той земле сад, и пусть он растет в их светлую и вечную память… Он хотел продолжать, но волнение опять сковало его речь, и он опять стал с усилием водить головой из стороны в сторону. Тогда к нему подошла старая, вся в глубоких морщинах, женщина, помогла ему сесть и, взяв в свои коричневые руки его стриженую голову, остановила ее мучительное движение. Потом села рядом и просто сказала: — Посадим, милый, все вместе сажать будем. Кто же против такого светлого дела говорить будет!.. abu Солдату отвели комнату в новом доме. Он лежал на соломенном тюфяке и смотрел в темное окно на лучистую звезду, одиноко мерцавшую в далеком небе. abu Со станции он, еще слабый после болезни, шел пешком, очень устал, и теперь все его тело отдыхало. Но уснуть он не мог, растревоженный встречей с колхозниками, на чьей земле он пролил свою кровь. И, как всегда в последнее время, когда он думал о чем-нибудь хорошем, тоска о жене и дочери еще крепче сжала ему сердце: они этого хорошего не увидят никогда… Дверь скрипнула, и кто-то шепотом спросил: — Спите? — Нет, — ответил солдат. — А кто это? — Да я, Петя. Бабка Устинья вам глечик молока прислала. Мальчик на цыпочках прошел в темноте к окну и осторожно поставил кувшин на подоконник. Немножко помялся и весело сообщил: — Это та самая бабка, что с вами рядом села! Она у нас серди-итая! Всех ругает, всем перечит. Вы как сказали про сад, я и подумал: вот сейчас разбурчится: «Какой там сад, когда все в земле живем! Сначала надо хаты построить, потом сады сажать». А она — ишь что сказала!.. — Он присел на корточки и дружелюбно спросил: — Значит, вы теперь наш? — Ваш, — серьезно, будто разговаривая со взрослым, ответил солдат. Подумав, мальчик сказал: — Вот я вам радио проведу, чтоб вы не скучали. — Потом опять подумал и ободряюще добавил: — А будете скучать, я и сам к вам перейду. Станем вместе жить. Вдвоем не будет скучно. Проживе-ом! Еще ка-ак! {И. Василенко @ В вагоне @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu {Николай Носов @ Витя Малеев в школе и дома @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Николай Носов Витя Малеев в школе и дома ГЛАВА ПЕРВАЯ Подумать только, как быстро время летит! Не успел я оглянуться, как каникулы кончились и пришла пора идти в школу. Целое лето я только и делал, что бегал по улицам да играл в футбол, а о книжках даже позабыл думать. То есть я читал иногда книжки, только не учебные, а какие-нибудь сказки или рассказы, а так чтоб позаниматься по русскому языку или по арифметике — этого не было. По русскому я и так хорошо учился, а арифметики не любил. Хуже всего для меня было — это задачи решать. Ольга Николаевна даже хотела дать мне работу на лето по арифметике, но потом пожалела и перевела в четвертый класс так, без работы. — Не хочется тебе лето портить, — сказала она. — Я переведу тебя так, но ты дай обещание, что сам позанимаешься по арифметике летом. Я, конечно, обещание дал, но, как только занятия кончились, вся арифметика выскочила у меня из головы, и я, наверно, так и не вспомнил бы о ней, если б не пришла пора идти в школу. Стыдно было мне, что я не исполнил своего обещания, но теперь уж все равно ничего не поделаешь. Ну и вот, значит, пролетели каникулы! В одно прекрасное утро — это было первого сентября — я встал пораньше, сложил свои книжечки в сумку и отправился в школу. В этот день на улице, как говорится, царило большое оживление. Все мальчики и девочки, и большие и маленькие, как по команде, высыпали на улицу и шагали в школу. Они шли и по одному, и по двое, и даже целыми группами по нескольку человек. Кто шел не спеша, вроде меня, кто мчался стремглав, как на пожар. Малыши тащили цветы, чтобы украсить класс. Девчонки визжали. И ребята тоже некоторые визжали и смеялись. Всем было весело. И мне было весело. Я был рад, что снова увижу свой пионерский отряд, всех ребят-пионеров из нашего класса и нашего вожатого Володю, который работал с нами в прошлом году. Мне казалось, будто я путешественник, который когда-то давно уехал в далекое путешествие, а теперь возвращается обратно домой и вот-вот скоро уже увидит родные берега и знакомые лица родных и друзей. Но все-таки мне было не совсем весело, так как я знал, что не встречу среди старых школьных друзей Федю Рыбкина — моего лучшего друга, с которым мы в прошлом году сидели за одной партой. Он недавно уехал со своими родителями из нашего города, и теперь уж никто не знает, увидимся мы с ним когда-нибудь или нет. И еще мне было грустно, так как я не знал, что скажу Ольге Николаевне, если она меня спросит, занимался ли я летом по арифметике. Ох, уж эта мне арифметика! Из-за нее у меня настроение совсем испортилось. abu Яркое солнышко сияло на небе по-летнему, но прохладный осенний ветер срывал с деревьев пожелтевшие листья. Они кружились в воздухе и падали вниз. Ветер гнал их по тротуару, и казалось, что листочки тоже куда-то спешат. Еще издали я увидел над входом в школу большой красный плакат. Он был увит со всех сторон гирляндами из цветов, а на нем было написано большими белыми буквами: «Добро пожаловать!» Я вспомнил, что такой же плакат висел в этот день здесь и в прошлом году, и в позапрошлом, и в тот день, когда я совсем еще маленьким пришел первый раз в школу. И мне вспомнились все прошлые годы. Как мы учились в первом классе и мечтали поскорей подрасти и стать пионерами. abu Все это вспомнилось мне, и какая-то радость встрепенулась у меня в груди, будто случилось что-то хорошее-хорошее! Ноги мои сами собой зашагали быстрей, и я еле удержался, чтоб не пуститься бегом. Но это было мне не к лицу: ведь я не какой-нибудь первоклассник — как-никак, все-таки четвертый класс! Во дворе школы уже было полно ребят. Ребята собирались группами. Каждый класс отдельно. Я быстро разыскал свой класс. Ребята увидели меня и с радостным криком побежали навстречу, стали хлопать по плечам, по спине. Я и не думал, что все так обрадуются моему приходу. — А где же Федя Рыбкин? — спросил Гриша Васильев. — Правда, где Федя? — закричали ребята. — Вы всегда вместе ходили. Где ты его потерял? — Нету Феди, — ответил я. — Он не будет больше у нас учиться. — Почему? — Он уехал из нашего города со своими родителями. — Как так? — Очень просто. — А ты не врешь? — спросил Алик Сорокин. — Вот еще! Стану я врать! Ребята смотрели на меня и недоверчиво улыбались. — Ребята, и Вани Пахомова нет, — сказал Леня Астафьев. — И Сережи Букатина! — закричали ребята. — Может быть, они тоже уехали, а мы и не знаем, — сказал Толя Дёжкин. Тут, как будто в ответ на это, отворилась калитка, и мы увидели, что к нам приближается Ваня Пахомов. — Ура! — закричали мы. Все побежали навстречу Ване и набросились на него. — Пустите! — отбивался от нас Ваня. — Человека никогда в жизни не видели, что ли? Но каждому хотелось похлопать его по плечу или по спине. Я тоже хотел хлопнуть его по спине, но по ошибке попал по затылку. — А, так вы еще драться! — рассердился Ваня и изо всех сил принялся вырываться от нас. Но мы еще плотней окружили его. Не знаю, чем бы все это кончилось, но тут пришел Сережа Букатин. Все бросили Ваню на произвол судьбы и накинулись на Букатина. — Вот теперь, кажется, уже все в сборе, — сказал Женя Комаров. — Все, если не считать Феди Рыбкина, — ответил Игорь Грачев. — Как же его считать, если он уехал? — А может, это еще и неправда. Вот мы у Ольги Николаевны спросим. — Хотите верьте, хотите нет. Очень мне нужно обманывать! — сказал я. Ребята принялись разглядывать друг друга и рассказывать, кто как провел лето. Кто ездил в пионерлагерь, кто жил с родителями на даче. Все мы за лето выросли, загорели. Но больше всех загорел Глеб Скамейкин. Лицо у него было такое, будто его над костром коптили. Только светлые брови сверкали на нем. — Где это ты загорел так? — спросил его Толя Дёжкин. — Небось целое лето в пионерлагере жил? — Нет. Сначала я был в пионерлагере, а потом в Крым поехал. — Как же ты в Крым попал? — Очень просто. Папе на заводе дали путевку в дом отдыха, а он придумал, чтоб мы с мамой тоже поехали. — Значит, ты в Крыму побывал? — Побывал. — А море видел? — Видел и море. Все видел. Ребята обступили Глеба со всех сторон и стали разглядывать, как какую-нибудь диковинку. — Ну так рассказывай, какое море. Чего ж ты молчишь? — сказал Сережа Букатин. — Море — оно большое, — начал рассказывать Глеб Скамейкин. — Оно такое большое, что если на одном берегу стоишь, то другого берега даже не видно. С одной стороны есть берег, а с другой стороны никакого берега нет. Вот как много воды, ребята! Одним словом, одна вода! А солнце там печет так, что с меня сошла вся кожа. — Врешь! — Честное слово! Я сам даже испугался сначала, а потом оказалось, что у меня под этой кожей есть еще одна кожа. Вот я теперь и хожу в этой второй коже. — Да ты не про кожу, а про море рассказывай! — Сейчас расскажу… Море — оно громадное! А воды в море пропасть! Одним словом — целое море воды. Неизвестно, что еще рассказал бы Глеб Скамейкин про море, но в это время к нам подошел Володя. Ну и крик тут поднялся! Все обступили его. Каждый спешил рассказать ему что-нибудь о себе. Все спрашивали, будет он у нас в этом году вожатым или нам дадут кого-нибудь другого. — Что вы, ребята! Да разве я отдам вас кому-нибудь другому? Будем работать с вами, как и в прошлом году. Ну, если я сам надоем вам, тогда дело другое! — засмеялся Володя. — Вы? Надоедите?.. — закричали мы все сразу. — Вы нам никогда в жизни не надоедите! Нам с вами всегда весело! Володя рассказал нам, как он летом со своими товарищами комсомольцами ездил в путешествие по реке на резиновой лодке. Потом он сказал, что еще увидится с нами, и пошел к своим товарищам старшеклассникам. Ему ведь тоже хотелось поговорить со своими друзьями. Нам было жалко, что он ушел, но тут к нам подошла Ольга Николаевна. Все очень обрадовались, увидев ее. — Здравствуйте, Ольга Николаевна! — закричали мы хором. — Здравствуйте, ребята, здравствуйте! — улыбнулась Ольга Николаевна. — Ну как, нагулялись за лето? — Нагулялись, Ольга Николаевна! — Хорошо отдохнули? — Хорошо. — Не надоело отдыхать? — Надоело, Ольга Николаевна! Учиться хочется! — Вот и прекрасно! — А я, Ольга Николаевна, так отдыхал, что даже устал! Если б еще немного — совсем бы из сил выбился, — сказал Алик Сорокин. — А ты, Алик, я вижу, не переменился. Такой же шутник, как и в прошлом году был. — Такой же, Ольга Николаевна, только подрос немного — Ну, подрос-то ты порядочно, — усмехнулась Ольга Николаевна. — Только ума не набрался, — добавил Юра Касаткин. Весь класс громко фыркнул. — Ольга Николаевна, Федя Рыбкин не будет больше у нас учиться, — сказал Дима Балакирев. — Я знаю. Он уехал со своими родителями в Москву. — Ольга Николаевна, а Глеб Скамейкин в Крыму был и море видел. — Вот и хорошо. Когда будем сочинение писать, Глеб напишет про море. — Ольга Николаевна, а с него сошла кожа. — С кого? — С Глебки. — А, ну хорошо, хорошо. Об этом поговорим после, а сейчас постройтесь в линейку, скоро в класс идти надо. Мы построились в линейку. Все остальные классы тоже построились. На крыльце школы появился директор Игорь Александрович. Он поздравил нас с началом нового учебного года и пожелал всем ученикам в этом новом учебном году хороших успехов. Потом классные руководители стали разводить учеников по классам. Сначала пошли самые маленькие ученики — первоклассники, за ними второй класс, потом третий, а потом уж мы, а за нами пошли старшие классы. Ольга Николаевна привела нас в класс. Все ребята решили сесть как в прошлом году, поэтому я оказался за партой один, у меня не было пары. Всем казалось, что в этом году нам достался маленький класс, гораздо меньше, чем в прошлом году. — Класс такой же, как в прошлом году, точно таких же размеров, — объяснила Ольга Николаевна. — Все вы за лето выросли, вот вам и кажется, что класс меньше. Это была правда. Я потом нарочно на переменке пошел посмотреть на третий класс. Он был точно такой же, как и четвертый. На первом уроке Ольга Николаевна сказала, что в четвертом классе нам придется работать гораздо больше, чем раньше, — так у нас будет много предметов. Кроме русского языка, арифметики и других предметов, которые были у нас в прошлом году, теперь прибавляются еще география, история и естествознание. Поэтому надо браться за учебу как следует с самого начала года. Мы записали расписание уроков. Потом Ольга Николаевна сказала, что нам надо выбрать старосту класса и его помощника. — Глеба Скамейкина старостой! Глеба Скамейкина! — закричали ребята. — Тише! Шуму-то сколько! Разве вы не знаете, как выбирать? Кто хочет сказать, должен поднять руку. Мы стали выбирать организованно и выбрали старостой Глеба Скамейкина, а помощником — Шуру Маликова. На втором уроке Ольга Николаевна сказала, что вначале мы будем повторять то, что проходили в прошлом году, и она будет проверять, кто что забыл за лето. Она тут же начала проверку, и вот оказалось, что я даже таблицу умножения забыл. То есть не всю, конечно, а только с конца. До семью семь — сорок девять я хорошо помнил, а дальше путался. — Эх, Малеев, Малеев! — сказала Ольга Николаевна. — Вот и видно, что ты за лето даже в руки книжку не брал! Это моя фамилия Малеев. Ольга Николаевна, когда сердится, всегда меня по фамилии называет, а когда не сердится, то зовет просто Витя. Я заметил, что в начале года учиться почему-то всегда трудней. Уроки кажутся длинными, будто их кто-то нарочно растягивает. Если б я был главным начальником над школами, я бы сделал как-нибудь так, чтоб занятия начинались не сразу, а постепенно, чтоб ребята понемногу отвыкали гулять и понемногу привыкали к урокам. Например, можно было бы сделать так, чтоб в первую неделю было только по одному уроку, во вторую неделю — по два урока, в третью — по три, и так далее. Или еще можно было бы сделать так, чтоб в первую неделю были одни только легкие уроки, например физкультура, во вторую неделю к физкультуре можно добавить пение, в третью неделю можно добавить русский язык, и так, пока не дойдет до арифметики. Может быть, кто-нибудь подумает, что я ленивый и вообще не люблю учиться, но это неправда. Я очень люблю учиться, но мне трудно начать работать сразу: то гулял, гулял, а тут вдруг стоп машина — давай учись. На третьем уроке у нас была география. Я думал, что география — это какой-нибудь очень трудный предмет, вроде арифметики, но оказалось, что она совсем легкая. География — это наука о Земле, на которой мы все живем; про то, какие на Земле горы и реки, какие моря и океаны. Раньше я думал, что Земля наша плоская, как будто блин, но Ольга Николаевна сказала, что Земля вовсе не плоская, а круглая, как шар. Я уже и раньше слыхал об этом, но думал, что это, может быть, сказки или какие-нибудь выдумки. Но теперь уже точно известно, что это не сказки. Наука установила, что Земля наша — это огромнейший-преогромнейший шар, а на этом шаре вокруг живут люди. Оказывается, что Земля притягивает к себе всех людей и зверей и все, что на ней находится, поэтому люди, которые живут внизу, никуда не падают. И вот еще что интересно: те люди, которые живут внизу, ходят вверх ногами, то есть вниз головой, только они сами этого не замечают и воображают, что ходят правильно. Если они опустят голову вниз и посмотрят себе под ноги, то увидят землю, на которой стоят, а если задерут голову кверху, то увидят над собой небо. Вот поэтому им и кажется, что они ходят правильно. На географии мы немножечко развеселились, а на последнем уроке случилось интересное происшествие. Уже прозвонил звонок, и в класс пришла Ольга Николаевна, как вдруг отворилась дверь, и на пороге появился совсем незнакомый ученик. Он постоял нерешительно возле двери, потом поклонился Ольге Николаевне и сказал: — Здравствуйте! — Здравствуйте, — ответила Ольга Николаевна. — Что ты хочешь сказать? — Ничего. — Зачем же ты пришел, если ничего не хочешь сказать? — Так просто. — Что-то я не пойму тебя! — Я учиться пришел. Здесь ведь четвертый класс? — Здесь. — Вот мне и надо в четвертый. — Так ты новичок, должно быть? — Новичок. Ольга Николаевна заглянула в журнал: — Твоя фамилия Шишкин? — Шишкин, а зовут Костя. — Почему же ты, Костя Шишкин, так поздно пришел? Разве ты не знаешь, что в школу надо с утра являться? — Я и явился с утра. Я только на первый урок опоздал. — На первый урок? А теперь уже четвертый. Где же ты пропадал два урока? — Я был там… в пятом классе. — Чего же ты в пятый класс попал? — Я пришел в школу, слышу — звонок, ребята гурьбой бегут в класс… Ну, и я за ними, вот и попал в пятый класс. На перемене ребята спрашивают: «Ты новичок?» Я говорю: «Новичок». Они ничего не сказали мне, и я только на следующем уроке разобрался, что не в свой класс попал. Вот. — Вот садись на место и не попадай больше в чужой класс, — сказала Ольга Николаевна. Шишкин подошел к моей парте и сел рядом со мной, потому что я сидел один и место было свободно. Весь урок ребята оглядывались на него и потихоньку посмеивались. Но Шишкин не обращал на это внимания и делал вид, будто с ним ничего смешного не произошло. Нижняя губа у него немного выпячивалась вперед, а нос как-то сам собой задирался кверху. От этого у него получался какой-то презрительный вид, будто он чем-то гордился. После уроков ребята обступили его со всех сторон. — Как же ты попал в пятый класс? Неужели учительница не проверяла ребят? — спросил Слава Ведерников. — Может быть, и проверяла на первом уроке, а я ведь пришел на второй урок. — Почему же она не заметила, что на втором уроке появился новый ученик? — А на втором уроке уже другой учитель был, — ответил Шишкин. — Там ведь не так, как в четвертом классе. Там на каждом уроке другой учитель, и, пока учителя не знают ребят, получается путаница. — Это только с тобой получилась путаница, а вообще никакой путаницы не бывает, — сказал Глеб Скамейкин. — Каждый должен знать, в какой ему класс надо. — А если я новичок? — говорит Шишкин. — Новичок, так не надо опаздывать. И потом, разве у тебя языка нету. Мог спросить. — Когда же спрашивать? Вижу — ребята бегут, ну и я за ними. — Ты так и в десятый класс мог попасть! — Нет, в десятый я не попал бы. Это я сразу бы догадался: там ребята большие, — улыбнулся Шишкин. Я взял свои книжки и пошел домой. В коридоре меня встретила Ольга Николаевна — Ну, Витя, как ты думаешь учиться в этом году? — спросила она. — Пора тебе, дружочек, браться за дело как следует. Тебе нужно приналечь на арифметику, она у тебя с прошлого года хромает. А таблицы умножения стыдно не знать. Ведь ее во втором классе проходят. — Да я ведь знаю, Ольга Николаевна. Я только с конца немножко забыл! — Таблицу всю от начала до конца надо хорошо знать. Без этого нельзя в четвертом классе учиться. К завтрашнему дню выучи, я проверю. ГЛАВА ВТОРАЯ Все девчонки воображают, что они очень умные. Не знаю, отчего у них такое большое воображение! Моя младшая сестра Лика перешла в третий класс и теперь думает, что меня можно совсем не слушаться, будто я ей вовсе не старший брат и у меня нет никакого авторитета. Сколько раз я говорил ей, чтоб она не садилась за уроки сразу, как только придет из школы. Это ведь очень вредно! Пока учишься в школе, мозг в голове устает и ему надо сначала дать отдохнуть часа два, полтора, а потом уже можно садиться за уроки. Но Лике хоть говори, хоть нет, она ничего слушать не хочет. Вот и теперь: пришел я домой, а она тоже уже вернулась из школы, разложила на столе книжки и занимается. Я говорю: — Что же ты, голубушка, делаешь? Разве ты не знаешь, что после школы надо мозгу давать отдых? — Это, — говорит, — я знаю, только мне так удобней. Я сделаю уроки сразу, а потом свободна: хочу — гуляю, хочу — что хочу делаю. — Экая, — говорю, — ты бестолковая! Мало я тебе в прошлом году твердил! Что я могу сделать, если ты своего старшего брата не хочешь слушать? Вот вырастет из тебя тупица, тогда узнаешь! — А что я могу сделать? — сказала она. — Я ни минуточки не могу посидеть спокойно, пока дела не сделаю. — Будто потом нельзя сделать! — ответил я. — Выдержку надо иметь. — Нет, уж лучше я сначала сделаю и буду спокойна. Ведь уроки у нас легкие. Не то что у вас, в четвертом классе. — Да, — говорю, — у нас не то что у вас. Вот перейдешь в четвертый класс, тогда узнаешь, где раки зимуют. — А что тебе сегодня задано? — спросила она. — Это не твоего ума дело, — ответил я. — Ты все равно ничего не поймешь, так что и рассказывать не стоит. Не мог же я сказать ей, что мне задано повторять таблицу умножения! Ее ведь во втором классе проходят. Я решил с самого начала взяться за учебу как следует и сразу засел повторять таблицу умножения. Конечно, я повторял ее про себя, чтоб Лика не слышала, но она скоро окончила свои уроки и убежала играть с подругами. Тогда я принялся учить таблицу как следует, вслух, и выучил ее так, что меня хоть разбуди ночью и спроси, сколько будет семью семь или восемью девять, я без запинки отвечу. Зато на другой день Ольга Николаевна вызвала меня и проверила, как я выучил таблицу умножения. — Вот видишь, — сказала она, — когда ты хочешь, то можешь учиться как следует! Я ведь знаю, что у тебя способности есть. Все было бы хорошо, если б Ольга Николаевна спросила меня только таблицу, но ей еще захотелось, чтоб я задачу на доске решил. Этим она, конечно, все дело испортила. Я вышел к доске, и Ольга Николаевна продиктовала задачу про каких-то плотников, которые строили дом. Я записал условие задачи на доске мелом и стал думать. Но это, конечно, только так говорится, что я стал думать. Задача попалась такая трудная, что я все равно не решил бы ее. Я только нарочно наморщил лоб, чтоб Ольга Николаевна видела, будто я думаю, а сам стал украдкой поглядывать на ребят, чтоб они подсказали мне. Но подсказывать тому, кто стоит у доски, очень трудно, и все ребята молчали. — Ну, как ты станешь решать задачу? — спросила Ольга Николаевна. — Какой будет первый вопрос? Я только сильнее наморщил лоб и, повернувшись вполоборота к ребятам, изо всех сил заморгал одним глазом. Ребята сообразили, что мое дело плохо, и стали подсказывать. — Тише, ребята, не подсказывайте! Я сама помогу ему, если надо, — сказала Ольга Николаевна. Она стала объяснять мне задачу и сказала, как сделать первый вопрос. Я хотя ничего не понял, но все-таки решил на доске первый вопрос. — Правильно, — сказала Ольга Николаевна. — Теперь какой будет второй вопрос? Я снова задумался и замигал глазом ребятам. Ребята опять стали подсказывать. — Тише! Мне ведь все слышно, а вы только ему мешаете! — сказала Ольга Николаевна и принялась объяснять мне второй вопрос. Таким образом, постепенно, с помощью Ольги Николаевны и с подсказкой ребят, я решил наконец задачу. — Теперь ты понял, как нужно решать такие задачи? — спросила Ольга Николаевна. — Понял, — ответил я. На самом деле я, конечно, совсем ничего не понял, но мне стыдно было признаться, что я такой бестолковый, к тому же я боялся, что Ольга Николаевна поставит мне плохую отметку, если я скажу, что не понял. Я сел на место, списал задачу в тетрадь и решил еще дома подумать над ней как следует. После урока говорю ребятам: — Что же вы подсказываете так, что Ольга Николаевна все слышит? Орут на весь класс! Разве так подсказывают? — Как же тут подскажешь, когда ты возле доски стоишь! — говорит Вася Ерохин. — Вот если б тебя с места вызвали… — «С места, с места»! Потихоньку надо. — Я и подсказывал тебе сначала потихоньку, а ты стоишь и ничего не слышишь. — Так ты, наверно, себе под нос шептал, — говорю я. — Ну вот! Тебе и громко нехорошо и тихо нехорошо! Не разберешь, как тебе надо! — Совсем никак не надо, — сказал Ваня Пахомов. — Самому надо соображать, а не слушать подсказку. — Зачем же мне свою голову утруждать, если я все равно ничего в этих задачах не понимаю? — говорю я. — Оттого и не понимаешь, что не хочешь соображать, — сказал Глеб Скамейкин. — Надеешься на подсказку, а сам не учишься. Я лично никому больше подсказывать не буду. Надо, чтоб был порядок в классе, а от этого один вред. — Найдутся и без тебя, подскажут, — говорю я. — А я все равно буду бороться с подсказкой, — говорит Глеб. — Ну, не больно-то задавайся! — ответил я. — Почему «задавайся»? Я староста класса! Я добьюсь, чтоб подсказки не было. — И нечего, — говорю, — воображать, если тебя старостой выбрали! Сегодня ты староста, а завтра я староста. — Ну вот, когда тебя выберут, а пока еще не выбрали. Тут и другие ребята вмешались и стали спорить, нужно подсказывать или нет. Но мы так ни до чего и не доспорились. Прибежал Дима Балакирев. Он узнал, что летом на пустыре позади школы старшие ребята устроили футбольное поле. Мы решили прийти после обеда и сыграть в футбол. После обеда мы собрались на футбольном поле, разбились на две команды, чтоб играть по всем правилам, но тут в нашей команде произошел спор, кому быть вратарем. Никто не хотел стоять в воротах. Каждому хотелось бегать по всему полю и забивать голы. Все говорили, чтоб вратарем был я, но мне хотелось быть центром нападения или хотя бы полузащитником. На мое счастье, Шишкин согласился сделаться вратарем. Он сбросил с себя куртку, стал в воротах, и игра началась. Сначала перевес оказался на стороне противников. Они все время атаковали наши ворота. Вся наша команда смешалась в кучу. Мы без толку носились по полю и только мешали друг другу. На наше счастье, Шишкин оказался замечательным вратарем. Он прыгал, как кошка или какая-нибудь пантера, и не пропустил в наши ворота ни одного мяча. Наконец нам удалось завладеть мячом, и мы погнали его к воротам противника. Кто-то из наших пробил по воротам, и счет оказался 1:0 в нашу пользу. Мы обрадовались и с новыми силами начали нажимать на вражеские ворота. Скоро нам удалось забить еще гол, и счет оказался 2:0 в нашу пользу. Тут игра почему-то снова перешла на нашу половину поля. Нас опять стали теснить, и мы никак не могли отогнать мяч от наших ворот. Тогда Шишкин схватил мяч руками и помчался с ним прямо к воротам противника. Там он положил мяч на землю и уже хотел забить гол, но тут Игорь Грачев ловко отыграл у него мяч, передал его Славе Ведерникову, Слава Ведерников — Ване Пахомову, и не успели мы оглянуться, как мяч уже был в наших воротах. Счет стал 2:1. Шишкин со всех ног побежал на свое место, но, пока он бежал, нам снова забили гол, и счет стал 2:2. Мы принялись ругать на все лады Шишкина за то, что он оставил свои ворота, а он оправдывался и говорил, что теперь будет играть по всем правилам. Но из этих обещаний ничего не вышло. Он то и дело выскакивал из ворот, и как раз в это время нам забивали голы. Игра продолжалась до позднего вечера. Мы забили шестнадцать голов, а нам забили двадцать один. Нам хотелось еще поиграть, но темнота наступила такая, что мяча не стало видно, и пришлось разойтись по домам. По дороге все только и говорили, что мы проиграли из-за Шишкина, потому что он все время выскакивал из ворот. — Ты, Шишкин, замечательный вратарь, — сказал Юра Касаткин. — Если бы ты исправно стоял в воротах, наша команда была бы непобедимой. — Не могу я стоять спокойно, — ответил Шишкин. — Я люблю играть в баскетбол, потому что там можно каждому бегать по всему полю и никакого вратаря не полагается и к тому же все могут хватать мяч руками. Вот давайте организуем баскетбольную команду. Шишкин начал рассказывать о том, как нужно играть в баскетбол, и, по его словам, эта игра была не хуже футбола. — Надо поговорить с нашим преподавателем физкультуры, — сказал Юра. — Может быть, он поможет нам оборудовать площадку для баскетбола. Когда мы подошли к скверу, где нужно было поворачивать на нашу улицу, Шишкин вдруг остановился и закричал: — Батюшки! Я ведь свою куртку на футбольном поле забыл! Он повернулся и бросился бегом назад. Удивительный это был человек! Вечно с ним случались какие-нибудь недоразумения. Бывают же такие люди на свете! Домой я вернулся в девятом часу. Мама стала бранить меня за то, что я задержался так поздно, но я сказал, что еще не поздно, потому что теперь уже осень, а осенью всегда темнеет раньше, чем летом, и если бы это было летом, то никому не показалось бы, что уже поздно, потому что летом дни гораздо длиннее, и в это время было бы еще светло, и всем казалось бы, что еще рано. Мама сказала, что у меня вечно какие-нибудь отговорки, и велела делать уроки. Я, конечно, засел за уроки. То есть я засел за уроки не сразу, так как я очень устал на футболе и мне хотелось немножечко отдохнуть. — Чего же ты не делаешь уроки? — спросила Лика. — Ведь твой мозг, наверно, давно отдохнул. — Я сам знаю, сколько нужно моему мозгу отдыхать! — ответил я. Теперь я уже не мог тут же сесть за уроки, чтоб Лика не вообразила, будто это она меня заставила заниматься. Поэтому я решил еще немножечко отдохнуть и стал рассказывать про Шишкина, какой он растяпа и как он забыл на футбольном поле свою куртку. Скоро пришел с работы папа и стал рассказывать, что их завод получил заказ на изготовление новых машин для Куйбышевского гидроузла, и я снова не мог делать уроки, потому что мне интересно было послушать. Мой папа работает на сталелитейном заводе модельщиком. Он делает модели. Что такое модель, наверно, никто не знает, а я знаю. Чтоб отлить какую-нибудь деталь для машины из стали, всегда нужно сделать сначала такую же деталь из дерева, и вот такая деревянная деталь называется моделью. Для чего нужна модель? А вот для чего: модель возьмут, поставят в опоку, то есть в такой вроде железный ящик, только бездна, потом насыплют в опоку земли, и, когда модель вынут, в земле получается углубление по форме модели. В это углубление заливают расплавленный металл, и когда металл застынет, то получится деталь, точно такая же по форме, как была модель. Когда на завод приходит заказ на новые детали, инженеры чертят чертежи, а модельщики делают по этим чертежам модели. Конечно, модельщик должен быть очень умным, потому что он по простому чертежу обязан понять, какую нужно делать модель, а если он сделает модель плохо, то по ней нельзя будет отливать детали. Мой папа очень хороший модельщик. Он даже придумал электрический лобзик, чтоб выпиливать из дерева разные мелкие части. А теперь он изобретает шлифовальный прибор для шлифовки деревянных моделей. Раньше шлифовали модели вручную, а когда папа сделает такой прибор, все модельщики будут шлифовать модели этим прибором. Когда папа приходит с работы, он всегда сначала отдохнет немного, а потом садится за чертежи для своего прибора или читает книжки, чтоб узнать, как что нужно сделать, потому что это не такая простая вещь — самому придумывать шлифовальный прибор. Папа поужинал и засел за свои чертежи, а я засел делать уроки. Сначала я выучил географию, потому что она самая легкая. После географии я взялся за русский язык. По русскому языку нужно было списать упражнение и подчеркнуть о словах корень, приставку и окончание. Корень — одной чертой, приставку — двумя, а окончание — тремя. Потом я выучил английский язык и взялся за арифметику. На дом была задана такая скверная задача, что я никак не мог догадаться, как ее решить. Я сидел целый час, пялил глаза в задачник и изо всех сил напрягал мозг, но ничего у меня не выходило. Вдобавок мне страшно захотелось спать. В глазах у меня щипало, будто мне кто-нибудь в них песку насыпал. — Довольно тебе сидеть, — сказала мама, — пора спать ложиться. У тебя глаза уже сами собой закрываются, а ты все сидишь! — Что же я, с несделанной задачей завтра в школу приду? — скачал я. — Днем надо заниматься, — ответила мама. — Нечего приучаться по ночам сидеть! От таких занятий никакого толку не будет. Ты все равно уже ничего не соображаешь. — Вот и пусть сидит, — сказал папа. — Будет знать в другой раз, как уроки на ночь откладывать. И вот я сидел и перечитывал задачу до тех пор, пока буквы в задачнике не стали кивать, и кланяться, и прятаться друг за дружку, словно играли в жмурки. Я протер глаза, снова стал перечитывать задачу, но буквы не успокоились, а даже почему-то стали подпрыгивать, будто затеяли игру в чехарду. — Ну, что там у тебя не получается? — спросила мама. — Да вот, — говорю, — задача попалась какая-то скверная. — Скверных задач не бывает. Это ученики бывают скверные. Мама прочитала задачу и принялась объяснять, но я почему-то ничего не мог понять. — Неужели вам в школе не объясняли, как делать такие задачи? — спросил папа. — Нет, — говорю, — не объясняли. — Удивительно! Когда я учился, нам учительница всегда объясняла сначала в классе, а потом задавала на дом. — Так то, — говорю, — когда ты учился, а нам Ольга Николаевна ничего не объясняет. Все только спрашивает и спрашивает. — Не понимаю, как это вас учат! — Вот так. — говорю, — и учат. — А что вам рассказывала Ольга Николаевна в классе? — Ничего не рассказывала. Мы решали на доске задачу. — Ну-ка, покажи, какую задачу. Я показал задачу, которую списал в тетрадь. — Ну вот, а ты тут еще на учительницу наговариваешь! — воскликнул пала. — Это ведь такая же задача, как на дом задана! Значит, учительница объясняла, как решать такие задачи. — Где же, — говорю, — такая? Там про плотников, которые строили дом, а здесь про каких-то жестянщиков, которые делали ведра. — Эх, ты! — говорит папа. — В той задаче нужно было узнать, во сколько дней двадцать пять плотников построят восемь домов, а в этой нужно узнать, во сколько шесть жестянщиков сделают тридцать шесть ведер. Обе задачи решаются одинаково. Папа принялся объяснять, как нужно сделать задачу, но у меня уже все в голове спуталось, и я совсем ничего не понимал. — Экий ты бестолковый! — рассердился наконец папа. — Ну разве можно таким бестолковым быть! Мой папа совсем не умеет объяснять задачи. Мама говорит, что у него нет никаких педагогических способностей, то есть он не годится в учителя. Первые полчаса он объясняет спокойно, а потом начинает нервничать, а как только он начинает нервничать, я совсем перестаю соображать и сижу на стуле, как деревянный чурбан. — Но что же тут непонятного? — говорит папа. — Кажется, все понятно. Когда папа видит, что на словах никак не может объяснить, он берет лист бумаги и начинает писать. — Вот, — сказал он. — Ведь это все просто. Смотри, какой будет первый вопрос. Он записал вопрос на бумажке и сделал решение. — Это понятно тебе? По правде сказать, мне совсем ничего не было понятно, но я до смерти уже хотел спать и поэтому сказал: — Понятно. — Ну вот, наконец-то! — обрадовался папа — Думать надо как следует, тогда все будет попятно. Он решил на бумажке второй вопрос: — Понятно? — Понятно, — говорю я. — Ты скажи, если непонятно, я еще объясню. — Нет, понятно, понятно. Наконец он сделал последний вопрос. Я списал задачу начисто в тетрадку и спрятал в сумку. — Кончил дело — гуляй смело, — сказала Лика. — Ладно, я с тобой завтра поговорю! — проворчал я и пошел спать. ГЛАВА ТРЕТЬЯ За лето нашу школу отремонтировали. Стены в классах за ново побелили, и были они такие чистенькие, свежие, без единого пятнышка, просто любо посмотреть. Все было как новенькое. Приятно все-таки заниматься в таком классе! И светлей кажется, и привольней, и даже, как бы это сказать, на душе веселей. И вот на следующий день, когда я пришел в класс, то увидел, что на стене рядом с доской нарисован углем морячок. Он был в полосатой тельняшке, брюки клеш развевались по ветру, на голове — бескозырка, во рту — трубка, и дым из нее кольцами поднимался кверху, как из пароходной трубы. У морячка был такой залихватский вид, что на него нельзя было без смеха смотреть. — Это Игорь Грачев нарисовал, — сообщил мне Вася Ерохин. — Только, чур, не выдавать! — Зачем же мне выдавать? — говорю я. Ребята сидели за партами, любовались морячком, посмеивались и отпускали разные шуточки: — Морячок с нами будет учиться! Вот здорово! Перед самым звонком прибежал в класс Шишкин. — Видел морячка? — говорю я и показываю на стену. Он взглянул на него. — Это Игорь Грачев нарисовал, — сказал я. — Только не выдавать. — Ну ладно, сам знаю! Ты по русскому упражнение сделал? — Конечно, сделал, — ответил я. — Что же я, с несделанными уроками буду в класс приходить? — А я, понимаешь, не сделал. Не успел, понимаешь. Дай списать. — Когда же ты будешь списывать? — говорю я. — Скоро урок начнется. — Ничего. Я во время урока спишу. Я дал ему тетрадку по русскому языку, и он начал списывать. — Послушай, — говорит. — А зачем ты в слове «светлячок» приставку одной чертой подчеркнул? Корень одной чертой надо подчеркивать. — Много ты понимаешь! — говорю я. — Это и есть корень! — Что ты! «Свет» — корень? Разве корень бывает впереди слова? Где тогда, по-твоему, приставка? — А приставки нет в этом слове. — Разве так бывает, чтобы приставки не было? — Конечно, бывает. — То-то я ломал вчера голову: приставка есть, корень есть, а окончания не получается. — Эх, ты! — говорю я. — Мы ведь это еще в третьем классе проходили. — Да я уж не помню. Значит, у тебя тут все правильно? Я так и спишу. Я хотел рассказать ему, что такое корень, приставка и окончание, но тут прозвонил звонок и в класс вошла Ольга Николаевна. Она сразу увидела на стене морячка, и лицо у нее сделалось строгое. — Это что еще за художества? — спросила она и обвела весь класс взглядом. — Кто это нарисовал на стене? Все ребята молчали. — Тот, кто испортил стену, должен встать и признаться, — сказала Ольга Николаевна. Все сидели молча. Никто не вставал и не признавался. Брови у Ольги Николаевны нахмурились. — Разве вы не знаете, что класс надо в чистоте держать? Что будет, если каждый станет рисовать на стенах? Самим ведь неприятно в грязи сидеть. Или, может быть, вам приятно? — Нет, нет! — раздалось несколько нерешительных голосов. — Кто же это сделал? Все молчали. — Глеб Скамейкин, ты староста класса и должен знать, кто это сделал. — Я не знаю, Ольга Николаевна. Когда я пришел, морячок уже был на стене. — Удивительно! — сказала Ольга Николаевна. — Кто-нибудь да нарисовал же его. Вчера стена была чистая, я последней уходила из класса. Кто сегодня пришел в класс первым? Никто из ребят не признавался. Каждый говорил, что он пришел, когда в классе было уже много ребят. Пока шел разговор об этом, Шишкин старательно списывал упражнение в свою тетрадь. Кончил он тем, что посадил в моей тетради кляксу и отдал тетрадь мне. — Что же это такое? — говорю я. — Брал тетрадь без кляксы, а отдаешь с кляксой! — Я ведь не нарочно посадил кляксу. — Какое мне дело, нарочно или не нарочно! Зачем мне в тетради клякса? — Как же я отдам тебе тетрадь без кляксы, когда уже есть клякса? В другой раз будет без кляксы.  — В какой, — говорю, — другой раз? — Ну, в другой раз, когда буду списывать. — Так ты что, — говорю, — каждый раз у меня собираешься списывать? — Зачем каждый раз? Иногда только. На этом разговор кончился, потому что как раз в это время Ольга Николаевна вызвала Шишкина к доске и велела решать задачу про маляров, которые красили в школе стены, и нужно было узнать, сколько школа израсходовала денег на окраску всех классов и коридоров. «Ну, — думаю, — пропал бедный Шишкин! На доске задачу решать — это тебе не с чужой тетрадки списывать!» К моему удивлению, Шишкин очень хорошо справился с задачей. Правда, решал он ее долго, до конца урока, потому что задача была длинная и довольно трудная. Мы все, конечно, догадались, что Ольга Николаевна нарочно задала нам такую задачу, и чувствовали, что на этом дело не кончится. На последнем уроке к нам в класс пришел директор школы Игорь Александрович. С виду Игорь Александрович совсем не сердитый. Лицо у него всегда спокойное, голос тихий и даже какой-то добрый, но я лично всегда побаиваюсь Игоря Александровича, потому что он очень большой. Ростом он с моего папу, только еще повыше, пиджак у него широкий, просторный, застегивается на три пуговицы, а на носу очки. Я думал, что Игорь Александрович раскричится па нас, но он спокойно рассказал нам, сколько государство тратит денег на обучение каждого ученика и как важно хорошо учиться и беречь школьное имущество и самоё школу. Он сказал, что тот, кто портит школьное имущество и стены, наносит ущерб народу, потому что все средства на школы дает народ. Под конец Игорь Александрович сказал: — Тот, кто нарисовал на стенке, наверно, не хотел нанести ущерб школе. Если он чистосердечно признается, то докажет, что он человек честный и сделал это не подумавши. На меня очень подействовало все, что сказал Игорь Александрович, и я думал, что Игорь Грачев тут же встанет и признается, что это сделал он, но Игорю, видно, вовсе не хотелось доказывать, что он честный человек, и он молча сидел за своей партой. Тогда Игорь Александрович сказал, что тому, кто разрисовал стену, наверно, стыдно признаться сейчас, но пусть он подумает над своим поступком, а потом наберется смелости и придет к нему в кабинет. После уроков председатель совета нашего пионеротряда Толя Дёжкин подошел к Грачеву и сказал: — Эх, ты! Кто тебя просил стену портить? Видишь, что вышло! Игорь развел руками: — Да я что? Я разве хотел? — Зачем же нарисовал? — Сам не знаю. Взял и нарисовал не подумавши. — «Не подумавши»! Из-за тебя пятно на всем классе. — Почему на всем классе? — Потому что на каждого могут подумать. — А может, это кто-нибудь из другого класса к нам забежал и нарисовал. — Смотри, чтоб этого больше не было, — сказал Толя. — Ладно, ребята, я больше не буду, я ведь так только — хотел попробовать, — оправдывался Игорь. Он взял тряпку и принялся стирать морячка со стены, но от этого получилось только хуже. Морячок все-таки был виден, а вокруг него образовалось большущее грязное пятно. Тогда ребята отняли у Игоря тряпку и не позволили больше размазывать грязь по стене. После школы мы снова пошли играть в футбол и играли опять до темноты, а когда пошли домой, Шишкин затащил меня к себе. Оказалось, что он живет на той же улице, что и я, в небольшом деревянном двухэтажном домике, совсем недалеко от нас. На нашей улице псе дома большие, четырехэтажные и пятиэтажные, как наш. Я давно уже думал: что это за люди, которые живут в таком маленьком деревянном доме? А вот теперь, оказывается, здесь жил как раз Шишкин. Мне не хотелось идти к нему, потому что уже было поздно, по он сказал: — Понимаешь, меня дома станут ругать за то, что я так долго играл, а если ты придешь, меня не так будут ругать. — Меня ведь тоже будут ругать, — говорю я. — Ничего. Если хочешь, зайдем сначала ко мне, а потом вместе зайдем к тебе, вот и тебя не будут ругать и меня тоже. — Ну хорошо, — согласился я. Мы вошли в парадное, поднялись по скрипучей деревянной лестнице с щербатыми перилами, и Шишкин постучал в дверь, обитую черной клеенкой, из-под которой в некоторых местах виднелись клочья рыжего войлока. — Что же это такое, Костя! Где ты пропадаешь так поздно? — спросила его мать, открывая нам дверь. — Вот познакомься, мама, это мой школьный товарищ, Малеев. Мы с ним за одной партой сидим. — Ну заходите, заходите, — сказала мать уже не таким строгим голосом. Мы вошли в коридор. — Батюшки! Где же вы извозились так? Вы только на себя посмотрите! Я посмотрел на Шишкина. Лицо у него было все красное. По щекам и по лбу шли какие-то грязные разводы. Кончик носа был черный. Наверно, и я был не лучше, потому что мне попало мячом в лицо. Шишкин толкнул меня локтем: — Пойдем умоемся, а то тебе достанется, если ты в таком виде домой явишься. Мы вошли в комнату, и он познакомил меня со своей тетей: — Тетя Зина, вот это мой школьный товарищ, Малеев. Мы в одном классе учимся. Тетя Зина была совсем молодая, и я сначала даже принял ее за старшую сестру Шишкина, но она оказалась не сестра вовсе, а тетя. Она смотрела на меня с усмешкой. Наверно, я очень смешной был, потому что грязный. Шишкин толкнул меня в бок. Мы пошли к умывальнику и принялись умываться. — Ты зверей любишь? — спрашивал меня Шишкин, пока я намыливал лицо мылом. — Смотря каких, — говорю я. — Если таких, как тигры или крокодилы, то не люблю. Они кусаются. — Да я не про таких зверей спрашиваю. Мышей любишь? — Мышей, — говорю, — тоже не люблю. Они портят вещи: грызут все, что ни попадется. — И ничего они не грызут. Что ты выдумываешь? — Как — не грызут? Один раз они у меня даже книжку на полке изгрызли. — Так ты, наверно, не кормил их? — Вот еще! Стану я мышей кормить! — А как же! Я каждый день их кормлю. Даже дом им выстроил. — С ума, — говорю, — сошел! Кто же мышам дома строит? — Надо же им где-нибудь жить. Вот пойдем посмотрим мышиный дом. Мы кончили умываться и пошли на кухню. Там под столом стоял домик, склеенный из пустых спичечных коробков, со множеством окон и дверей. Какие-то маленькие белые зверушки то и дело вылезали из окон и дверей, ловко карабкались по стенам и снова залезали обратно в домик. На крыше домика была труба, а из трубы выглядывала точно такая же белая зверушка. Я удивился. — Что это за зверушки? — спрашиваю. — Ну, мыши. — Так мыши ведь серые, а эти какие-то белые. — Ну, это и есть белые мыши. Что ты, никогда белых мышей не видел? Шишкин поймал мышонка и дал мне подержать. Мышонок был белый-пребелый, как молоко, только хвост у него был длинный и розовый, как будто облезлый. Он спокойно сидел у меня на ладони и шевелил своим розовым носиком, как будто нюхал, чем пахнет воздух, а глаза у него были красные, точно коралловые бусинки. — У нас в доме белые мыши не водятся, у нас только серые, — сказал я. — Да они ведь в домах не водятся, — засмеялся Шишкин. — Их покупать надо. Я купил в зоомагазине четыре штуки, а теперь видишь, сколько их расплодилось. Хочешь, подарю тебе парочку? — А чем их кормить? — Да они всё едят. Крупой можно, хлебом, молоком. — Ну ладно, — согласился я. Шишкин разыскал где-то картонную коробочку, посадил в нее двух мышей и сунул коробку в карман. — Я их сам понесу, а то ты, по неопытности, раздавишь, — сказал он. Мы стали натягивать куртки, чтоб идти ко мне. — Куда это ты снова собираешься? — спросила Костю мама. — Я сейчас вернусь, только на минутку зайду к Вите, я обещал ему. Мы вышли на улицу и через минуту уже были у меня. Мама увидела, что я не один пришел, и не стала бранить меня за то, что я поздно вернулся. — Это мой школьный товарищ, Костя, — сказал я ей. — Ты новичок, Костя? — спросила мама. — Да, я только в этом году поступил. — А до этого где учился? — В Нальчике. Мы жили там, а потом тетя Зина окончила десятилетку и захотела поступить в театральное училище, тогда мы переехали сюда, потому что в Нальчике театрального училища нет. — А где тебе больше нравится: здесь или в Нальчике? — В Нальчике лучше, а здесь тоже хорошо. И еще мы жили в Краснозаводске, там тоже было хорошо. — Значит, у тебя хороший характер, раз тебе везде хорошо. — Нет, у меня плохой характер. Мама говорит, что я слабохарактерный и ничего не добьюсь в жизни. — Почему же мама так говорит? — Потому что я никогда вовремя уроков не делаю. — Значит, ты такой, как наш Витя. Он тоже не любит делать вовремя уроки. Вам надо взяться вместе и переделать свой характер. В это время пришла Лика, и я сказал: — А это вот, познакомься, моя сестра Лика. — Здравствуйте! — сказал Шишкин. — Здравствуйте! — ответила Лика и стала разглядывать его, будто он был не простой мальчишка, а какая-нибудь картина на выставке. — А у меня сестры нет, — сказал Шишкин. — И брата у меня нет. Никого у меня нет, я совсем одинокий. — А вы хотели бы, чтоб у вас была сестра или брат? — спросила Лика. — Хотел бы. Я делал бы для них игрушки, дарил бы им зверей, заботился бы о них. Мама говорит, что я беззаботный. А почему я беззаботный? Потому что мне не о ком заботиться. — А вы о маме заботьтесь. — Как же о ней заботиться? Она как уедет на работу, так ее ждешь, ждешь — вечером придет, а потом вдруг и вечером уедет. — А кем ваша мама работает? — Моя мама шофер, на автомобиле ездит. — Ну, вы о себе заботьтесь, вашей маме было бы легче. — Это я знаю, — ответил Шишкин. — А вы свою куртку нашли? — спросила Лика. — Какую куртку? Ах, да! Нашел, конечно, нашел. Она так и лежала на футбольном поле, где я оставил. — Вы так когда-нибудь простудитесь, — сказала Лика. — Нет, что вы! — Конечно, простудитесь. Забудете зимой где-нибудь шапку или пальто. — Нет, пальто я не забуду… Вы мышей любите? — Мышей… м-м-м, — замялась Лика. — Хотите, подарю вам парочку? — Нет, что вы! — Они очень хорошие, — сказал Шишкин и вынул из кармана коробку с белыми мышами. — Ой, какие хорошенькие! — завизжала Лика. — Что ж ты ей моих мышей даришь? — испугался я. — Сначала подарил мне, а теперь ей! — Да я ей только показываю этих, а подарю других, у меня ведь еще есть, — сказал Шишкин. — Или, если хочешь, подарю ей этих, а тебе других подарю. — Нет, нет, — сказала Лика, — пусть эти Витины будут. — Ну хорошо, я вам завтра других принесу, а этих вы только посмотрите. Лика протянула руки к мышам: — А они не кусаются? — Что вы! Совсем ручные. Когда Шишкин ушел, мы с Ликой взяли коробку из-под печенья, прорезали в ней окна и дверцы и посадили в нее мышей. Мышки выглядывали из окон, и на них было очень интересно смотреть. За уроки я опять принялся поздно. По своему обыкновению, я сделал сначала то, что было полегче, а после всего принялся делать задачу по арифметике. Задача опять оказалась трудная. Поэтому я закрыл задачник, сложил все книжки в сумку и решил на другой день списать задачу у кого-нибудь из товарищей. Если бы я стал решать задачу сам, то мама увидела бы, что я до сих пор не сделал уроки, и стала бы упрекать меня, что я откладываю уроки на ночь, папа взялся бы объяснять мне задачу, а зачем мне отрывать его от работы! Пусть лучше чертит чертежи для своего шлифовального прибора или обдумывает, как лучше сделать какую-нибудь модель. Для него ведь все это очень важно. Пока я делал уроки, Лика положила в мышиный домик ваты, чтобы мышки могли устроить себе гнездышко, насыпала им крупы, накрошила хлеба и поставила маленькое блюдечко с молоком. Если заглянуть в окошечко, можно видеть, как мышки сидят в домике и жуют крупу. Иногда какая-нибудь мышка садилась па задние лапки, а передними начинала умываться. Вот умора! Она так быстро терла лапками свою рожицу. что нельзя было без смеха смотреть. Лика все время сидела перед домиком, заглядывала в окно и смеялась. — Какой у тебя хороший товарищ, Витя! — сказала она, когда я подошел посмотреть. — Это Костя-то? — говорю я. — Ну да. — Чем же он такой хороший? — Вежливый. Так хорошо разговаривает. Даже со мной поговорил. — Отчего же ему не поговорить с тобой? — Ну, я ведь девчонка. — Что ж, если девчонка, так и разговаривать с ней нельзя? — А другие ребята не разговаривают. Гордятся, наверно. Ты с ним дружи. Я хотел ей сказать, что Шишкин не такой уж хороший, что он уроки списывает и мне в тетради даже посадил кляксу, но я почему-то сказал: — Будто я сам не знаю, что он хороший! abu У нас в классе все ребята хорошие. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Прошло дня три, или четыре, или, может быть, пять, сейчас уже не помню точно, и вот один раз на уроке наш редактор Сережа Букатин сказал: — Ольга Николаевна, у нас в редколлегии никто не умеет хорошо рисовать. В прошлом году всегда рисовал Федя Рыбкин, а теперь совсем некому, и стенгазета получается неинтересная. Надо нам выбрать художника. — Художником надо выбирать того, кто умеет хорошо рисовать, — сказала Ольга Николаевна. — Давайте сделаем так: пусть каждый принесет завтра свои рисунки. Вот мы и выберем, кто лучше рисует. — А у кого нет рисунков? — спросили ребята. — Ну, нарисуйте сегодня, приготовьте хоть по рисунку. Это ведь нетрудно. — Конечно, — согласились мы все. На другой день все принесли рисунки. Кто принес старые, кто нарисовал новые; у некоторых были целые пачки рисунков, а Грачев принес целый альбом. Я тоже принес несколько. картинок. И вот мы разложили все свои рисунки на партах, а Ольга Николаевна подходила ко всем и рассматривала рисунки. Наконец она подошла к Игорю Грачеву и стала смотреть его альбом. У него там были нарисованы всё моря, корабли, пароходы, подводные лодки, дредноуты. — Игорь Грачев лучше всех рисует, — сказала она. — Вот ты и будешь художником. Игорь улыбался от радости. Ольга Николаевна перевернула страничку и увидела, что там у него нарисован моряк в тельняшке, с трубкой во рту, точь-в-точь такой же, как на стене был. Ольга Николаевна нахмурилась и пристально поглядела на Игоря. Игорь заволновался, покраснел и тут же сказал: — Это я нарисовал морячка на стенке. — Ну вот, а когда спрашивали, так ты не признавался! Нехорошо, Игорь, нечестно! Зачем ты это сделал? — Сам не знаю, Ольга Николаевна! Как-то так, нечаянно. Я не подумал. — Ну хорошо, что хоть теперь признался. После уроков пойди к директору и попроси прощения. После уроков Игорь пошел к директору и стал просить у него прощения. Игорь Александрович сказал: — Государство уже израсходовало на ремонт школы много денег. Второй раз ремонтировать некому. Иди домой, пообедаешь и придешь. После обеда Игорь пришел в школу, ему дали ведро с краской и кисточку, и он побелил стену так, что морячка не стало видно. Мы думали, что Ольга Николаевна теперь уже не разрешит ему быть художником, но Ольга Николаевна сказала: — Лучше быть художником в стенгазете, чем портить стены. Тогда мы выбрали его в редколлегию художником, и все были рады, и я был рад, только мне-то, если сказать по правде, радоваться не следовало, и я расскажу почему. По шишкинскому примеру, я совсем перестал дома делать задачи и все норовил списывать их у ребят. Вот точно, как в пословице говорится: «С кем поведешься, от того и наберешься». «Зачем мне ломать голову над этими задачами? — думал я. — Все равно я их не понимаю. Лучше я спишу, и дело с концом. И быстрей, и дома никто не сердится, что я не справляюсь с задачами». Мне всегда удавалось списать задачу у кого-нибудь из ребят, но наш председатель совета отряда, Толя Дёжкин, упрекал меня. — Ты ведь никогда не научишься делать задачи, если все время будешь списывать у других! — говорил он. — А мне и не нужно, — отвечал я. — Я к арифметике неспособный. Авось как-нибудь и без арифметики проживу. Конечно, списать домашнее задание было легко, а вот когда вызовут в классе, то тут только одна надежда па подсказку. Еще спасибо, что хоть ребята подсказывали. Только Глеб Скамейкин с тех пор, как сказал, что будет бороться с подсказкой, все думал и думал и наконец придумал такую вещь: подговорил ребят, которые выпускали стенгазету, нарисовать па меня карикатуру. И вот в один прекрасный день в стенгазете на меня появилась карикатура с длинными ушами, то есть был нарисован я возле доски, вроде я решаю задачу, а уши у меня длинные-предлинные. Это, значит, для того, чтобы лучше слышать, что мне подсказывают. И еще какие-то стишки противные под этой карикатурой были подписаны: Витя наш подсказку любит, Витя в дружбе с ней живет, Но подсказка Витю губит И до двойки доведет. Или что-то вроде этого, не помню точно. В общем, чепуха на постном масле. Я, конечно, страшно рассердился и сразу догадался, что это Игорь Грачев нарисовал, потому что пока его в стенгазете не было, то и никаких карикатур не было. Я подошел к нему и говорю: — Сними сейчас же эту карикатуру, а то худо будет! Он говорит: — Я не имею права снимать. Я ведь только художник. Мне сказали, я и нарисовал, а снимать не мое дело. — Чье же это дело? — Это дело редактора. Он у нас всем распоряжается. Тогда я говорю Сереже Букатину: — А, значит, это твоя работа? На себя небось не поместил карикатуры, а на меня поместил! — Что же ты думаешь, я сам помещаю, на кого хочу? У нас редколлегия. Мы всё вместе решаем. Глеб Скамейкин написал на тебя стихи и сказал, чтоб карикатуру нарисовали, потому что надо с подсказкой бороться. Мы на совете отряда решили, чтобы подсказки не было. Тогда я бросился к Глебу Скамейкину. — Снимай, — говорю, — сейчас же, а то из тебя получится бараний рог! — Как это — бараний рог? — не понял он. — В бараний рог тебя согну и в порошок изотру! — Подумаешь! — говорит Глебка. — Не очень-то тебя испугались! — Ну, тогда я сам из газеты карикатуру вырву, если не испугались. — Вырывать не имеешь права, — говорит Толя Дёжкин, — Ведь это правда. Если б на тебя написали неправду, то и тогда не имеешь права вырывать, а должен написать опровержение. — А, — говорю, — опровержение? Сейчас вам будет опровержение! Все ребята подходили к стенгазете, любовались на карикатуру и смеялись. Но я решил не оставлять этого дела так и сел писать опровержение. Только у меня ничего не вышло, потому что я не знал, как его написать. Тогда я пошел к нашему пионервожатому Володе, рассказал ему обо всем и стал спрашивать, как написать опровержение. — Хорошо, я тебя научу, — сказал Володя. — Напиши, что ты исправишься и станешь учиться лучше, так что не нужна будет подсказка. Твою заметку поместят в стенгазете, а я скажу, чтобы карикатуру сняли. Я так и сделал. Написал в газету заметку, в которой давал обещание начать учиться лучше и больше не надеяться на подсказку. На другой день карикатуру сняли, а мою заметку напечатали на самом видном месте. Я был очень рад и даже на самом деле собирался начать учиться лучше, но все почему-то откладывал, а через несколько дней у нас была письменная работа по арифметике и я получил двойку. Конечно, не я один получил двойку. У Саши Медведкина тоже была двойка, так что мы вдвоем отличились. Ольга Николаевна записала нам эти двойки в дневники и сказала, чтоб в дневниках была подпись родителей. Печальный возвращался я в этот день домой и все думал, как избавиться от двойки или как сказать маме, чтоб она не очень сердилась. — Ты сделай так, как делал наш Митя Круглов, — сказал мне по дороге Шишкин. — Кто это Митя Круглов? — А это был у нас такой ученик, когда я учился в Нальчике. — Как же он делал? — А он так: придет домой, получив двойку, и ничего не говорит. Сидит с унылым видом и молчит. Час молчит, два молчит и никуда гулять не идет. Мать спрашивает: «Что это с тобой сегодня?» «Ничего». «Чего же ты такой скучный сидишь?» «Так просто». «Небось натворил в школе чего-нибудь?» «Ничего я не натворил». «Подрался с кем-нибудь?» «Нет». «Стекло в школе расшиб?» «Нет». «Странно!» — говорит мать. За обедом сидит и ничего не ест. «Почему ты ничего не ешь?» «Не хочется». «Аппетита нет?» «Нет». «Ну пойди погуляй, аппетит и появится». «Не хочется». «Чего же тебе хочется?» «Ничего». «Может быть, ты больной» «Нет». Мать потрогает ему лоб, поставит градусник. Потом говорит: «Температура нормальная. Что же с тобой, наконец? С ума ты меня сведешь!» «Я двойку по арифметике получил». «Тьфу! — говорит мать. — Так ты из-за двойки всю эту комедию выдумал?» «Ну да». «Ты бы лучше сел да учился, вместо того чтоб комедию играть. Двойки и не было бы», — ответит мать. И больше ничего ему не скажет. А Круглову только это и надо. — Ну хорошо, — говорю я. — Один раз он так сделает, а в следующий раз мать ведь сразу догадается, что он получил двойку. — А в следующий раз он что-нибудь другое придумает. Например, приходит и говорит матери: «Знаешь, у нас Петров сегодня получил двойку». Вот мать и начнет этого Петрова пробирать: «И такой он и сякой. Родители его стараются, чтоб из него человек вышел, а он не учится, двойки получает…» И так далее. Как только мать умолкает, он говорит: «И Иванов у нас сегодня получил двойку». Вот мать и начнет отделывать Иванова: «Такой-сякой, не хочет учиться, государство на него даром деньги тратит!..» А Круглов подождет, пока мать все выскажет, и снова говорит: «Гаврилову сегодня тоже двойку поставили». Вот мать и начнет отчитывать Гаврилова, только бранит его уже меньше. Круглов, как только увидит, что мать уже устала браниться, возьмет и скажет: «У нас сегодня просто день такой несчастливый. Мне тоже двойку поставили». Ну, мать ему только и скажет: «Болван!» И на этом конец. — Видать, этот Круглов у вас был очень умный, — сказал я. — Да, — говорит Шишкин, — очень умный. Он часто получал двойки и каждый раз выдумывал разные истории, чтоб мать не бранила слишком строго. Я вернулся домой и решил сделать так, как этот Митя Круглов: сел сразу на стул, свесил голову и скорчил унылую-преунылую физиономию. Мама это сразу заметила и спрашивает: — Что с тобой? Двойку небось получил? — Получил, — говорю. Вот тут-то она и начала меня пробирать. Но об этом рассказывать неинтересно. На следующий день Шишкин тоже получил двойку, по русскому языку, и была ему за это дома головомойка, а еще через день на нас обоих опять появилась в газете карикатура. Вроде как будто мы с Шишкиным идем по улице, а за нами следом бегут двойки на ножках. Я сразу разозлился и говорю Сереже Букатину: — Что это за безобразие! Когда это наконец прекратится? — Чего ты кипятишься? — спрашивает Сережа. — Это ведь правда, что вы получили двойки. — Будто мы одни получили! Саша Медведкин тоже получил двойку. А где он у вас? — Этого я не знаю. Мы скачали Игорю, чтоб он всех троих нарисовал, а он нарисовал почему-то двоих. — Я и хотел нарисовать троих, — сказал Игорь, — да все трое у меня не поместились. Вот я и нарисовал только двоих. В следующий раз третьего нарисую. — Все равно, — говорю я, — Я этого дела так не оставлю. Я напишу опровержение! Говорю Шишкину: — Давай опровержение писать. — А как это? — Очень просто: нужно написать в стенгазету обещание, что мы будем учиться лучше. Меня так в прошлый раз научил Володя. — Ну ладно, — согласился Шишкин. — Ты пиши, а я потом у тебя спишу. Я сел и написал обещание учиться лучше и никогда больше не получать двоек. Шишкин целиком списал у меня это обещание и еще от себя прибавил, что будет учиться не ниже чем на четверку. — Это, — говорит, — чтоб внушительней было. Мы отдали обе заметки Сереже Букатину, и я сказал: — Вот, можешь снимать карикатуру, а заметки наши наклей на самом видном месте. Он сказал: — Хорошо. На другой день, когда мы пришли в школу, то увидели, что карикатура висит на месте, а наших обещаний нет. Я тут же бросился к Сереже. Он говорит: — Мы твое обещание обсудили на редколлегии и решили пока не помещать в газете, потому что ты уже раз писал и давал обещание учиться лучше, а сам не учишься, даже получил двойку. — Все равно, — говорю я. — Не хотите помещать заметку — не надо, а карикатуру вы обязаны снять. — Ничего, — говорит, — мы не обязаны. Если ты воображаешь, что можно каждый раз давать обещания и не выполнять их, то ты ошибаешься. Тут Шишкин не вытерпел: — Я ведь еще ни разу не давал обещания. Почему вы мою заметку не поместили? — Твою заметку мы поместим в следующем номере — А пока выйдет следующий номер, я так и буду висеть? — Будешь висеть, — Ладно, — говорит Шишкин. Но я решил не успокаиваться на достигнутом. На следующей переменке я пошел к Володе и рассказал ему обо всем. Он сказал: — Я поговорю с ребятами, чтоб они поскорее выпустили новую стенгазету и поместили обе ваши статьи. Скоро V нас будет собрание об успеваемости, и ваши статьи как раз ко времени выйдут. — Будто нельзя сейчас карикатуру вырвать, а на ее место наклеить заметки? — спрашиваю я. — Это не полагается, — ответил Володя. — Почему же в прошлый раз так сделали? — Ну, в прошлый раз думали, что ты исправишься, и сделали в виде исключения. Но нельзя же каждый раз портить стенную газету. Ведь все газеты у нас сохраняются. По ним потом можно будет узнать, как работал класс, как учились ученики. Может быть, кто-нибудь из учеников, когда вырастет, станет известным мастером, знаменитым новатором, летчиком или ученым. Можно будет просмотреть стенгазеты и узнать, как он учился. «Вот так штука! — подумал я. — А вдруг, когда я вырасту и сделаюсь знаменитым путешественником или летчиком (я уже давно решил стать знаменитым летчиком или путешественником, вдруг тогда кто-нибудь увидит эту старую газету и скажет: «Братцы, да ведь он в школе получал двойки!» От этой мысли настроение у меня испортилось на целый час, и я не стал больше спорить с Володей. Только потом я понемногу успокоился и решил, что, может быть, пока вырасту, газета куда-нибудь затеряется на мое счастье, и это спасет меня от позора. ГЛАВА ПЯТАЯ Карикатура наша провисела в газете целую неделю, и только за день до общего собрания вышла новая стенгазета, в которой уже карикатуры не было и появились обе наши заметки: моя и шишкинская. Были там, конечно, и другие заметки, только я сейчас уже не помню про что. Володя сказал, чтоб мы все подготовились к общему собранию и обсудили вопрос об успеваемости каждого ученика. На большой перемене наш звеньевой Юра Касаткин собрал нас, и мы стали говорить о нашей успеваемости. Говорить тут долго было не о чем. Все сказали, чтоб мы с Шишкиным свои двойки исправили в самое короткое время. Ну, мы, конечно, согласились. Что ж, разве нам самим интересно с двойками ходить? На другой день у нас было общее собрание класса. Ольга Николаевна сделала сообщение об успеваемости. Она рассказала, кто как учится в классе, кому на что надо обратить внимание. Тут не только двоечникам досталось, но даже и троечникам, потому что тот, кто учится на тройку, легко может скатиться к двойке. Потом Ольга Николаевна сказала, что дисциплина у нас еще плохая — в классе бывает шумно, ребята подсказывают друг другу. Мы стали высказываться. То есть это только я так говорю — «мы», на самом деле я не высказывался, потому что мне с двойкой нечего было лезть вперед, а надо было сидеть в тени. Первым выступил Глеб Скамейкин. Он сказал, что во всем виновата подсказка. Это у него вроде болезнь такая — «подсказка». Он сказал, что если б никто не подсказывал, то и дисциплина была бы лучше и никто не надеялся бы на подсказку, а сам бы взялся за ум и учился бы лучше. — Теперь я нарочно буду подсказывать неправильно, чтоб никто не надеялся на подсказку, — сказал Глеб Скамейкин. — Это не по-товарищески, — сказал Вася Ерохин. — А вообще подсказывать по-товарищески? — Тоже не по-товарищески. Товарищу надо помочь, если он не понимает, а от подсказки вред. — Так уж сколько говорилось об этом! Все равно подсказывают! — Ну, надо выводить на чистую воду тех, кто подсказывает. — Как же их выводить? — Надо про них в стенгазету писать. — Правильно! — сказал Глеб. — Мы начнем кампанию в стенгазете против подсказки. Наш звеньевой Юра Касаткин сказал, что все наше звено решило учиться совсем без двоек, а ребята из первого и второго звена сказали, что обещают учиться только на пятерки и четверки. Ольга Николаевна стала объяснять нам, что, для того чтобы успешно учиться, надо правильно распределять свой день. Надо пораньше ложиться спать и пораньше вставать. Утром делать зарядку, почаще бывать на свежем воздухе. Уроки нужно делать не сейчас же после школы, а сначала часа полтора-два отдохнуть. (Вот как раз то, что я говорил Лике.) Уроки обязательно делать днем. Поздно вечером заниматься вредно, так как мозг к этому времени уже устает и занятия не будут успешными. Сначала надо делать уроки, которые потрудней, а потом те, что полегче. Слава Ведерников сказал: — Ольга Николаевна, я понимаю, что после школы нужно отдохнуть часа два, а вот как отдыхать? Я не умею так просто сидеть и отдыхать. От такого отдыха на меня нападает тоска. — Отдыхать — это вовсе не значит, что надо сидеть сложа руки. Можно, например, пойти погулять, поиграть, чем-нибудь заняться. — А в футбол можно играть? — спросил я. — Очень хороший отдых — игра в футбол, — сказала Ольга Николаевна, — только не надо, конечно, играть весь день. Если поиграешь часок, то очень хорошо отдохнешь и учиться будешь лучше. — А вот скоро начнется дождливая погода, — сказал Шишкин, — футбольное поле от дождя раскиснет. Где мы тогда будем играть? — Ничего, ребята, — ответил Володя. — Скоро мы оборудуем спортивный зал в школе, можно будет даже зимой играть в баскетбол. — Баскетбол! — воскликнул Шишкин. — Вот здорово! Чур, я буду капитаном команды! Я уже был раз капитаном баскетбольной команды, честное слово! — Ты вот сначала подтянись по русскому языку, — сказал Володя. — А я что? Я ничего… Я подтянусь, — сказал Шишкин. На этом общее собрание закончилось. — Эх, и оплошали же вы, ребята! — сказал Володя, когда все разошлись и осталось только наше звено. — А что? — спрашиваем мы. — Как «что»! Взялись учиться без двоек, а все остальные звенья обещают учиться только на четверки и пятерки. — А чем мы хуже других? — говорит Леня Астафьев. — Мы тоже можем на пятерки и четверки. — Подумаешь! — говорит Ваня Пахомов. — Ничем они не лучше пас. — Ребята, давайте и мы возьмемся, — говорит Вася Ерохин. — Вот даю честное слово, что буду учиться не ниже чем на четверку. Мы не хуже других. Тут и меня подхватило. — Верно! — говорю. — Я тоже берусь! abu abu abu До сих пор я не брался как следует, а теперь возьмусь, вот увидите. Мне, знаете, стоит только начать. — Стоит только начать, а потом будешь плакать да кончать, — сказал Шишкин. — А ты что, не хочешь? — спросил Володя. — Я не берусь на четверки, — сказал Шишкин. — То есть я берусь по всем предметам, а по русскому только на тройку. — Ты что еще выдумал! — говорит Юра. — Весь класс берется, а он не берется! Подумаешь, какой умник нашелся! — Как же я могу браться? У меня по русскому никогда лучшей отметки, чем тройка, не было. Тройка — и то хорошо. — Послушай, Шишкин, почему ты отказываешься? — сказал Володя. — Ты ведь уже дал обещание учиться по всем предметам не ниже чем на четверку. — Когда я дал обещание? — А вот, это твоя заметка в стенгазете? — спросил Володя и показал газету, где были напечатаны наши обещания. — Верно! — говорит Шишкин. — А я и забыл уже. — Ну, так как же теперь, берешься? — Что ж делать, ладно, берусь, — согласился Шишкин. — Ура! — закричали ребята. — Молодец, Шишкин! Не подвел нас! Теперь все вместе будем бороться за честь своего класса. Шишкин все-таки был недоволен и по дороге домой даже не хотел разговаривать со мной: дулся на меня за то, что я подговорил его написать в газету заметку. ГЛАВА ШЕСТАЯ Не знаю, как Шишкин, а я решил сразу взяться за дело. Самое главное, подумал я, это режим. Спать буду ложиться пораньше, часов в десять, как Ольга Николаевна говорила. Вставать тоже буду пораньше и повторять перед школой уроки. После школы буду играть часа полтора в футбол, а потом на свежую голову буду делать уроки. После уроков буду заниматься чем захочется: или с ребятами играть, или книжки читать, до тех пор пока не придет время ложиться спать. Так, значит, я подумал и пошел играть в футбол, перед тем как делать уроки. Я твердо решил играть не больше чем полтора часа, от силы — два, но, как только я попал на футбольное поле, у меня все из головы вылетело, и я очнулся, когда уже совсем наступил вечер. Уроки я опять стал делать поздно, когда голова уже плохо соображала, и дал сам себе обещание, что на следующий день не буду так долго играть. Но на следующий день повторилась та же история. Пока мы играли, я все время думал: «Вот забьем еще один гол, и я пойду домой», но почему-то так получалось, что, когда мы забивали гол, я решал, что пойду домой, когда мы еще один гол забьем. Так и тянулось до самого вечера. Тогда я сказал сам себе: «Стоп! У меня что-то не то получается!» И стал думать, почему же у меня так получается. Вот я думал, думал, и наконец мне стало ясно, что у меня совсем пет воли. То есть у меня воля есть, только она не сильная, а совсем-совсем слабенькая воля. Если мне надо что-нибудь делать, то я никак не могу заставить себя это делать, а если мне не надо чего-нибудь делать, то я никак не могу заставить себя этого не делать. Вот, например, если я начну читать какую-нибудь интересную книжку, то читаю и читаю и никак не могу оторваться. Мне, например, надо делать уроки или пора уже ложиться спать, а я все читаю. Мама говорит, чтоб я шел спать, папа говорит, что пора уже спать, а я не слушаюсь, пока нарочно не потушат свет, чтоб мне нельзя уже было больше читать. И вот то же самое с этим футболом. Не хватает у меня силы воли кончить вовремя игру, да и только! Когда я все это обдумал, то даже сам удивился. Я воображал, будто я человек с очень сильной волей и твердым характером, а оказалось, что я человек безвольный, слабохарактерный, вроде Шишкина. Я решил, что мне надо развивать сильную волю. Что нужно делать для этого? Для этого я буду делать не то, что хочется, а то, чего вовсе не хочется. Не хочется утром делать зарядку — а я буду делать. Хочется идти играть в футбол — а я не пойду. Хочется почитать интересную книжку — а я не стану. Начать решил сразу, с этого же дня. В этот день мама испекла к чаю мое самое любимое пирожное. Мне достался самый вкусный кусок — из серединки. Но я решил, что раз мне хочется съесть это пирожное, то я не буду его есть. Чай я попил просто с хлебом, а пирожное так и осталось. — Почему же ты не стал есть пирожное? — спросила мама. — Пирожное будет лежать здесь до послезавтрашнего вечера — ровно два дня, — сказал я. — Послезавтра вечером я его съем. — Что это ты, зарок дал? — говорит мама. — Да, — говорю, — зарок. Если не съем раньше назначенного срока это пирожное, значит, у меня сильная воля. — А если съешь? — спрашивает Лика. — Ну, если съем, тогда, значит, слабая. Будто сама не понимаешь! — Мне кажется, ты не выдержишь, — сказала Лика. — А вот посмотрим. Наутро я встал — мне очень не хотелось делать зарядку, но я все-таки сделал, потом пошел под кран обливаться холодной водой, потому что обливаться мне тоже не хотелось. Потом позавтракал и пошел в школу, а пирожное так и осталось лежать на тарелочке. Когда я пришел, оно лежало по-прежнему, только мама накрыла его стеклянной крышкой от сахарницы, чтоб оно не засохло до завтрашнего дня. Я открыл его и посмотрел, но оно ничуть даже еще не начало сохнуть. Мне очень захотелось тут же его прикончить, но я поборол в себе это желание. В этот день я решил в футбол не играть, а просто отдохнуть часика полтора и тогда уже взяться за уроки. И вот после обеда я стал отдыхать. Но как отдыхать? Просто так отдыхать ведь не станешь. Отдых — это игра или какое-нибудь интересное занятие. «Чем же заняться? — думаю. — Во что поиграть?» Потом думаю: «Пойду-ка поиграю с ребятами в футбол». Не успел я это подумать, как ноги сами вынесли меня на улицу, а пирожное так и осталось лежать на тарелке. Иду я по улице и вдруг думаю: «Стоп! Что же это я делаю? Раз мне хочется играть в футбол, то не нужно. Разве так воспитывают сильную волю?» Я тут же хотел повернуть назад, но подумал: «Пойду и посмотрю, как ребята играют, а сам играть не буду». Пришел, смотрю, а там уже игра в самом разгаре. Шишкин увидел меня, кричит: — Где же ты ходишь? Нам уже десять голов насажали! Скорей выручай! И тут уж я сам не заметил, как ввязался в игру. Домой снова вернулся поздно и думаю: «Эх, безвольный я человек! С утра так хорошо начал, а потом из-за этого футбола все испортил!» Смотрю — пирожное лежит на тарелке. Я взял его и съел. «Все равно, — думаю, — у меня никакой силы воли нет». Лика пришла, смотрит — тарелка пустая. — Не выдержал? — спрашивает. — Чего «не выдержал»? — Съел пирожное? — А тебе что? Съел, ну и съел. Не твое ведь я пирожное съел! — Чего же ты сердишься? Я ничего не говорю. Ты и то слишком долго терпел. У тебя большая сила воли. А вот у меня никакой силы воли нет. — Почему же это у тебя нет? — Сама не знаю. Если б ты не съел до завтра это пирожное, то я сама бы, наверно, его съела. — Значит, ты считаешь, что у меня есть сила воли? — Конечно, есть. Я немножко утешился и решил с завтрашнего дня снова приняться за воспитание воли, несмотря на сегодняшнюю неудачу. Не знаю, какой бы получился из этого результат, если бы погода была хорошая, но как раз в этот день с утра зарядил дождь, футбольное поле, как и ожидал Шишкин, раскисло и играть было нельзя. Раз играть было нельзя, то меня и не тянуло. Удивительно, как человек устроен! Вот бывает: сидишь дома, а ребята в это время в футбол играют; ты, значит, сидишь и думаешь: «Бедный я, бедный, несчастный-разнесчастный! Все ребята играют, а я дома сижу!» А вот если сидишь дома и знаешь, что все остальные ребята тоже сидят по домам и никто не играет, то ничего такого не думаешь, Так и на этот раз. За окном моросил мелкий осенний дождь, а я сидел себе дома и спокойно занимался. И очень успешно у меня занятия шли, пока я не дошел до арифметики. Но тут я решил, что не стоит мне самому особенно ломать голову, а лучше просто пойти к кому-нибудь из ребят, чтоб мне помогли арифметику сделать. Я быстро собрался и пошел к Алику Сорокину. Он в нашем звене лучше всех по арифметике учится. У него всегда по арифметике пять. Прихожу я к нему, а он сидит за столом и сам с собой играет в шахматы. — Вот хорошо, что ты пришел! — говорит. — Сейчас мы с тобой сыграем в шахматы. — Да я не за тем пришел, — говорю я. — Вот помоги мне лучше арифметику сделать. — Ага, хорошо, сейчас. Только знаешь что? Арифметику мы успеем сделать. Я тебе все объясню в два счета. Давай сначала сыграем в шахматы. Тебе все равно надо научиться играть в шахматы, потому что шахматы развивают способности к математике. — А ты не врешь? — говорю. — Нет, честное слово! Ты думаешь, почему я хорошо по арифметике учусь? Потому что играю в шахматы. — Ну, если так, тогда ладно, — согласился я. Расставили мы фигуры и стали играть. Только я тут же увидел, что играть с ним совсем невозможно. Он не мог спокойно относиться к игре, и, если я делал неверный ход, он почему-то сердился и все время кричал на меня: — Ну кто так играет? Куда ты полез? Разве так ходят? Тьфу! Что это за ход? — Почему же это не ход? — спрашиваю я. — Да потому, что я съем твою пешку. — Ну и ешь, — говорю, — на здоровье, только не кричи, пожалуйста! — Как же на тебя не кричать, когда ты так глупо ходишь! — Тебе же, — говорю, — лучше: скорее выиграешь. — Мне, — говорит, — интересно у умного человека выиграть, а не у такого игрока, как ты. — Значит, по-твоему, я не умный? — Да, не очень. Так он оскорблял меня на каждом шагу, пока не выиграл партию, и говорит: — Давай еще. А я и сам уже раззадорился и очень хотел обыграть его, чтоб он не задавался. — Давай, — говорю, — только так, чтобы без крика, а если будешь кричать на меня, брошу все и уйду. Стали мы снова играть. На этот раз он не кричал, но и молча играть не умел, видно, и поэтому все время болтал, как попугай, и строил насмешки: — Ага! Так вот как вы пошли! Ага! Угу! Вот какие вы теперь умные стали! Скажите пожалуйста! Просто противно было слушать. Я проиграл и эту партию и еще не помню сколько. Потом мы стали заниматься по арифметике, но и тут проявился его скверный характер. Ничего-то он спокойно не мог объяснить: — Да ведь это просто, ну как ты не понимаешь! Да это ведь малые ребята понимают! Что ж тут непонятного? Эх, ты! Вычитаемого от уменьшаемого не может отличить! Мы это еще в третьем классе проходили. Ты что, с луны, что ли, свалился? abu — Если тебе трудно объяснить просто, то я к кому-нибудь другому могу пойти, — говорю я. — Да я ведь объясняю просто, а ты не понимаешь! — Где же, — говорю, — просто? Объясняй, что надо. Какое тебе дело, с луны я свалился или не с луны! — Ну ладно, ты не сердись, я буду просто. Но просто у него никак не выходило. Пробился я с ним до вечера и все-таки мало что понял. Но обиднее всего было то, что я ни разу не обыграл его в шахматы. Если б он не так задавался, то мне и обидно бы не было. Теперь мне обязательно хотелось обыграть его, и с тех пор я каждый день ходил к нему заниматься по арифметике, и мы по целым часам сражались в шахматы. Постепенно я подучился играть, и мне иногда удавалось выиграть у него партию. Это, правда, случалось редко, но доставляло мне большое удовольствие. Во-первых, когда он начинал проигрывать, то переставал болтать, как попугай; во-вторых, страшно нервничал: то вскочит, то сядет, то за голову схватится. Просто смешно было смотреть. Я, например, не стану так нервничать, если буду проигрывать, но и не стану радоваться, если проигрывает товарищ. А вот Алик наоборот: он не может сдержать свою радость, когда выигрывает, а когда проигрывает, то готов на себе волосы рвать от досады. Для того чтобы научиться играть как следует, я играл в шахматы дома с Ликой, а когда дома был папа, то даже и с папой. Однажды папа сказал, что у него когда-то была книжка, учебник шахматной игры, и если я хочу научиться играть хорошо, то мне следует почитать эту книжку. Я сейчас же принялся искать этот учебник и нашел его в корзинке, где лежали разные старые книжки. Сначала я думал, что ничего не пойму в этой книге, но когда начал читать, то увидел, что она написана очень просто и понятно. В книге говорилось, что в шахматной игре, как на войне, нужно стараться поскорей захватить инициативу в свои руки, поскорей выдвинуть свои фигуры вперед, ворваться в расположение противника и атаковать его короля. В книжке рассказывалось, как нужно начинать шахматные партии, как подготовлять нападение, как защищаться, и другие разные полезные вещи. Я читал эту книжку два дня, а когда пришел на третий день к Алику, то стал выигрывать у него партию за партией. Алик просто недоумевал и не понимал, в чем дело. Теперь положение переменилось. Через несколько дней я играл уже так, что ему даже случайно не удавалось меня обыграть. Из-за этих шахмат на арифметику у нас оставалось мало времени, а Алик объяснял мне все наспех, как говорится — на скорую ручку, комком да в кучку. В шахматы играть я научился, а вот не заметил, чтоб это улучшило мои способности к арифметике. С арифметикой у меня по-прежнему обстояло плохо, и я решил бросить шахматную игру. К тому же шахматы мне уже надоели. С Аликом неинтересно было играть, потому что он все время проигрывал. Я сказал, что больше не буду играть в шахматы. — Как! — сказал Алик. — Ты решил бросить шахматы? Да у тебя ведь замечательные шахматные способности! Ты станешь знаменитым шахматистом, если будешь продолжать играть! — Никаких у меня способностей нет! — говорю я. — Ведь я вовсе не своим умом обыгрывал тебя. Всему этому я научился из книжки. — Из какой книжки? — Есть такая книжка — учебник шахматной игры. Если хочешь, я тебе дам почитать эту книжку, и ты станешь играть не хуже меня. Алику захотелось поскорей прочитать эту книжку. Мы пошли с ним ко мне. Я дал ему учебник шахматной игры, и он поскорей убежал домой, чтоб начать читать. А я решил не играть больше в шахматы до тех пор, пока не подтянусь по арифметике. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Наш вожатый Володя затеял устроить в школе вечер самодеятельности. Некоторые ребята решили выучить наизусть стихи и прочитать их на сцене. Другие решили показать на сцене физкультурные упражнения и сделать пирамиду. Гриша Васильев сказал, что будет играть на балалайке, а Павлик Козловский будет танцевать гопак. Но самую интересную вещь придумали Ваня Пахомов и Игорь Грачев. Они решили поставить отрывок «Бой Руслана с головой» из поэмы Пушкина «Руслан и Людмила». Этот отрывок был напечатан в нашей книге для чтения «Родная речь» для четвертого класса. Мы как раз недавно его читали. Игорь Грачев сказал, что голову великана он вырежет из фанеры и разрисует ее пострашней, а сам, спрятавшись позади нее, будет говорить что надо. А Ваня сыграет Руслана. Он сделает себе деревянное копье и будет драться с головой. Нам с Шишкиным тоже захотелось участвовать в самодеятельности, но Ольга Николаевна не разрешила. — Вам сначала надо исправить свои отметки, — сказала она, — а потом можно будет и на сцене играть. И вот все ребята принялись разучивать свои роли и репетировать на сцене, а мы с Шишкиным толклись в зале и с завистью смотрели на всех. Игорь вырезал из целого фанерного листа голову великана. Нижнюю челюсть он сделал из фанеры отдельно и прикрепил гвоздем так, что голова могла открывать рот. Потом он разрисовал голову красками и сделал ей вытаращенные глаза. Когда он прятался за нею и шевелил фанерной челюстью, а сам в это время рычал и разговаривал, то казалось, что голова сама рычит и разговаривает. А как интересно было смотреть, когда Руслан, то есть Ваня, наскакивал с копьем в руках на голову, а голова дула на него, и его как будто бы ветром относило в сторону! Однажды Шишкину в голову пришла очень хорошая мысль. — Я, — говорит, — вчера читал «Руслана и Людмилу», там написано, что Руслан ездил на коне, а у нас он ходит по сцене пешком. — Где же ты возьмешь коня? — говорю я — Даже если бы и был конь, все равно его на сцену не втащишь. — У меня есть замечательная идея, — говорит он, — мы с тобой будем представлять коня. — Как же мы будем представлять коня? — У меня есть журнал «Затейник», там написано, как двое ребят могут изобразить на сцене коня. Для этого делается из материи такая вроде лошадиная шкура. Впереди делается лошадиная голова, сзади — хвост, а внизу — четыре ноги. Я, понимаешь, залезаю в эту шкуру спереди и просовываю свою голову в лошадиную голову, а ты залезаешь в шкуру сзади, нагибаешься и держишься руками за мой пояс, так что твоя спина получается вроде лошадиная спина. У лошади четыре ноги, и у нас с тобой тоже четыре ноги. Куда я иду, туда и ты, вот и получается лошадь. — Как же мы сошьем такую шкуру? — говорю я. — Если бы мы были девчонки, то, может быть, сумели бы сшить. Девчонки всегда рукодельничать умеют. abu — А ты попроси свою сестру Лику, она нам поможет. Мы рассказали обо всем Лике и попросили помочь. — Ладно, — говорит Лика, — я вам помогу, но для этого ведь надо достать материи. Мы долго думали, где бы достать материи, а потом Шишкин нашел у себя на чердаке какой-то старый, никому не нужный матрац. Мы вытряхнули из матраца всю начинку и показали его Лике. Лика сказала, что из него, пожалуй, что-нибудь выйдет. Она распорола матрац, так что получилось два больших куска материи. На одном куске она велела нам нарисовать большую лошадь. Мы взяли кусок мела и нарисовали на материи лошадь с головой и с ногами — все как полагается. После этого Лика сложила оба куска и вырезала ножницами, так что сразу получились две лошадиные выкройки из материи. Эти две выкройки она стала сшивать по спине и по голове. Мы с Костей тоже вооружились иголками и принялись помогать ей шить. Особенно много было возни с ногами, потому что каждую ногу нужно было сшить отдельно трубочкой. Мы все пальцы искололи себе иголками. Наконец сшили всё. На другой день мы достали мочалы и сена и стали продолжать работу. В лошадиную голову мы напихали сена, чтоб она лучше держалась, а из мочалы сделали хвост и гриву. Когда все это было сделано, мы с Костей залезли в лошадиную шкуру через дырку, которая была оставлена на животе, и попробовали ходить. Лика засмеялась и сказала, что лошадь получилась хорошая, только надо кое-где подложить ваты, а то у нее получились очень тощие бока, и, кроме того, ее надо покрасить, так как видно, что она сделана из материи. Тогда мы вылезли из этой лошадиной шкуры. Лика принялась подшивать куда надо вату, а Шишкин принес из дому мастику, которой натирают полы, и мы покрасили шкуру этой мастикой. Получился настоящий гнедой лошадиный цвет. Потом мы взяли краски и нарисовали на голове глаза, ноздри, рот. На ногах нарисовали копыта. Еще Лика придумала пришить к лошадиной голове уши, так как без ушей голова получалась не очень красивая. После этого мы снова залезли в лошадиную шкуру. — И-го-го-го! — заржал по-лошадиному Костя. Лика захлопала в ладоши и чуть не захлебнулась от смеха. — Прямо настоящая лошадь получилась! — кричала она. Мы попробовали ходить по комнате и брыкаться ногами. Наверно, это очень смешно получалось, потому что Лика все время смеялась. Потом пришла мама и тоже очень смеялась, глядя на нашу лошадь. Тут вернулся с работы папа, и он тоже смеялся. — Для чего это вы сделали? — спросил он нас. Мы рассказали, что в школе у нас будет спектакль и мы с Костей будем представлять коня. — Это очень хорошо, что у вас в школе придумывают для ребят такие развлечения. Ребята приучаются заниматься полезным делом. Вы скажите, когда будет представление, я тоже приду, — сказал папа. Потом мы пошли к Шишкину, чтоб показать лошадь его маме и тете. — Ну вот, — сказал я, — папа придет, а вдруг нам не позволят играть. — Ты молчи, — говорит Шишкин. — Никому ничего говорить не надо. Мы придем заранее и спрячемся за сценой, а Ваню Пахомова предупредим, чтоб он, перед тем как выходить на сцену, сел на лошадь. — Правильно! — говорю я. — Так и сделаем. С тех пор мы с нетерпением ждали представления и даже заниматься не могли из-за этого как следует. Каждый день мы пробовали надевать лошадиную шкуру и ходить в ней для тренировки. Лика то и дело подшивала под шкуру куски ваты, так что лошадь в конце концов сделалась гладенькая, упитанная. Для того чтобы лошадиные уши не висели, как лопухи, Костя придумал вставить внутрь пружинки, и уши стали торчать кверху, как полагается. Еще Костя придумал привязать к ушам ниточки. Он незаметно дергал эти ниточки, и лошадь шевелила ушами, как настоящая. Наконец наступил долгожданный день представления. Мы незаметно принесли лошадиную шкуру и спрятали позади сцены. Потом мы увидели Ваню Пахомова. Костя отозвал его в сторону и говорит: — Слушай, Ваня, перед тем как выходить на сцену и драться с головой, ты зайди за кулисы. Там будет стоять приготовленная для тебя лошадь. Ты на эту лошадь садись и выезжай на сцену. — А что это за лошадь? — спрашивает Ваня. — Это не твоя забота. Лошадь хорошая. Садись на нее, и она повезет тебя куда надо. — Не знаю, — говорит Ваня. — Мы ведь без лошади репетировали. — Чудак! — говорит Шишкин. — С лошадью ведь гораздо лучше. Даже у Пушкина написано, что Руслан ездил на лошади. Как там написано: «Я еду, еду, не свищу, а как наеду, не спущу!» На чем же он едет, если не на лошади. И в «Родной речи» у нас есть картинка, там Руслан нарисован на лошади. — Ну ладно, — говорит Ваня. — Мне и самому неловко ходить по сцене пешком. Витязь — и вдруг без лошади. — Только ты никому не говори, а то весь эффект пропадет, — говорит Костя. — Хорошо. И вот, когда публика начала собираться, мы незаметно пробрались за кулисы, приготовили лошадиную шкуру и стали ждать. Ребята суетились, бегали по сцене, проверяли декорации. Наконец раздался последний звонок и начались выступления ребят. Нам все хорошо было видно и слышно: и как читали стихи, и как делали физкультурные упражнения. Мне очень понравились физкультурные упражнения. Ребята делали их под музыку, четко, ритмично, все, как один. Недаром тренировались две недели подряд. Потом занавес закрылся, на сцене быстро установили фанерную голову с открывающимся ртом и Игорь Грачев спрятался за нею. Тут появился Ваня. На голове у него был блестящий шлем, сделанный из картона, в руках деревянное копье, выкрашенное серебряной краской. Ваня подошел к нам и говорит: — Ну, где же ваша лошадь? — Сейчас, — говорим мы. Быстро влезли в лошадиную шкуру — и перед ним появился конь. — Садись, — говорю я. Ваня залез мне на спину и уселся. Тут я почувствовал, что коням не сладко живется на свете. Под тяжестью Вани я согнулся в три погибели и покрепче вцепился в пояс Шишкина, чтоб была опора. Тут как раз и занавес открылся. — Но! Поехали! — скомандовал Ваня, то есть Руслан. Мы с Шишкиным затопали прямо на сцену. Ребята в зале встретили нас дружным смехом. Видно, наш конь понравился. Мы поехали прямо к голове. — Тпру! Тпру! — зашипел Руслан. — Куда вас понесло? Чуть на голову не наехали! Осади назад! Мы попятились назад. В зале раздался громкий смех. — Да не пятьтесь назад! Вот чудаки! — ругал нас Ваня. — Повернитесь и выезжайте на середину сцены. Мне монолог надо читать. Мы повернулись и выехали на середину сцены. Тут Ваня заговорил замогильным голосом: О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями? Он долго читал эти стихи, завывая на все лады, а Шишкин в это время дергал за ниточки, и конь наш шевелил ушами, что очень веселило зрителей. Наконец Ваня кончил свой монолог и прошептал: — Ну, теперь к голове подъезжайте. Мы повернулись и поехали к голове. Не доезжая до нее шагов пять, Шишкин начал хрипеть, упираться ногами и становиться на дыбы. Я тоже стал брыкаться, чтоб показать, будто конь испугался головы великана. Тут Руслан стал пришпоривать коня, то есть, попросту говоря, бить меня каблуками по бокам. Тогда мы подъехали к голове. Руслан принялся щекотать ей ноздри копьем. Тут голова как раскроет рот да как чихнет! Мы с Шишкиным отскочили, завертелись по всей сцене, будто нас отнесло ветром. Руслан даже чуть не свалился с коня. Шишкин наступил мне на ногу. От боли я запрыгал на одной ножке и стал хромать. Ваня снова стал пришпоривать меня. Мы опять поскакали к голове, а она принялась на нас дуть, и нас снова понесло в сторону. Так мы налетали на нее несколько раз, наконец я взмолился. — Кончайте, — говорю, — скорей, а то я не выдержу. У меня и так уже нога болит! Тогда мы подскочили к голове в последний раз, и Ваня треснул ее копьем с такой силой, что с нее посыпалась краска. Голова упала, представление окончилось, и конь, хромая, ушел со сцены. Ребята дружно захлопали в ладоши. Ваня соскочил с лошади и побежал кланяться публике, как настоящий актер. Шишкин говорит: — Мы ведь тоже представляли на сцене. Надо и нам поклониться публике. И тут все увидели, что на сцену выбежал конь и стал кланяться, то есть просто кивать головой. Всем это очень понравилось, в зале поднялся шум. Ребята принялись еще громче хлопать в ладоши. Мы поклонились и убежали, а потом снова выбежали и опять стали кланяться. Тут Володя сказал, чтоб скорей закрывали занавес. Занавес сейчас же закрыли. Мы хотели убежать, но Володя схватил коня за уши и сказал: — Ну-ка, вылезайте! Кто это тут дурачится? Мы вылезли из лошадиной шкуры. — А, так это вы! — сказал Володя. — Кто вам разрешил здесь баловаться? — Разве плохой конь получился? — удивился Шишкин. — Коня-то вы хорошо смастерили, — сказал Володя. — А сыграть как следует не смогли: на сцене серьезный разговор происходит, а конь стоит, ногами шаркает, то отставит ноги, то приставит. Где вы видели, чтоб лошади так делали? — Ну, устанешь ведь спокойно на одном месте стоять, — говорю я. — И еще Ваня на мне верхом сидит. Знаете, какой он тяжелый. Где уж тут спокойно стоять! — Надо было стоять, раз на сцену вышли. И еще. Руслан читает стихи: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?» — и вдруг в публике смех. Я думаю, почему смеются? Что тут смешного! А оказывается, конь в это время ушами захлопал! — Ну, кони всегда шевелят ушами, когда прислушиваются, — говорит Шишкин. — К чему же тут понадобилось прислушиваться? — Ну, к стихам… Он услышал, что Руслан читает стихи, и пошевелил ушами. — Если б пошевелил, то еще полбеды, а он ими так задвигал, будто мух отгонял. — Это я переиграл малость, — говорит Шишкин. — Слишком сильно за веревочку дергал. — «Переиграл»! — передразнил его Володя. — Вот не лезьте в другой раз без спросу на сцену. Мы очень опечалились и думали, что нам еще от Ольги Николаевны за это достанется, но Ольга Николаевна нам совсем ничего не сказала, и для меня это было почему-то хуже, чем если бы она как следует пробрала нас за то, что мы не послушались ее. Наверно, она решила, что мы с Шишкиным какие-нибудь такие совсем неисправимые, что с нами даже разговаривать серьезно не стоит. Из-за этого представления да еще из-за шахмат я так и не взялся как следует за учебу, и, когда через несколько дней нам выдали за первую четверть табели, я увидел, что у меня стоит двойка по арифметике. Я и раньше знал, что у меня будет в четверти двойка, но все думал, что четверть еще не скоро кончится и я успею подтянуться, но четверть так неожиданно кончилась, что ч и оглянуться не успел. У Шишкина тоже была в четверти двойка по русскому. — И зачем это выдают табели перед самым праздником? Теперь у меня будет весь праздник испорчен! — сказал я Шишкину, когда мы возвращались домой. — Почему? — спросил Шишкин. — Ну потому, что придется показывать дома двойку. — А я не буду перед праздником показывать двойку, — сказал Шишкин. — Зачем я буду маме праздник портить? — Но после праздника ведь все равно придется показывать, — говорю я. — Ну что ж, после праздника конечно, а па праздник все веселые, а если я покажу двойку, все будут скучные. Нет, пусть лучше веселые будут. Зачем я буду огорчать маму напрасно? Я люблю маму. — Если бы ты любил, то учился бы получше, — сказал я. — А ты-то учишься, что ли? — ответил Шишкин. — Я — нет, но я буду учиться. — Ну и я буду учиться. На этом наш разговор окончился, и я решил, по шишкинскому примеру, показать табель потом, когда праздники кончатся. Ведь бывают же такие случаи, когда табели ученикам выдают после праздника. Ничего тут такого нету. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Наконец наступил день, которого я давно уже с нетерпением ждал, — день Седьмого ноября, праздник Великой Октябрьской революции. Я проснулся рано-рано и сразу подбежал к окошку, чтобы взглянуть на улицу. Солнышко еще не взошло, но уже было совсем светло. Небо было чистое, голубое. На всех домах развевались красные флаги. На душе у меня стало радостно, будто снова наступила весна. Почему-то так светло, так замечательно на душе в этот праздник! Почему-то вспоминается все самое хорошее и приятное. Мечтаешь о чем-то чудесном, и хочется поскорей вырасти, стать сильным и смелым, совершать разные подвиги и геройства: пробираться сквозь глухую тайгу, карабкаться по неприступным скалам, мчаться на самолете по голубым небесам, опускаться под землю, добывать железо и уголь, строить каналы и орошать пустыни, сажать леса или работать на заводе и делать какие-нибудь новые замечательные машины. Вот какие мечты у меня. И ничего в этом удивительного нету, я думаю. Папа говорит, что в нашей стране каждый человек всего добьется, если только захочет и станет как следует учиться, потому что уже много лет назад как раз в этот день, седьмого ноября, мы прогнали капиталистов, которые угнетали народ, и теперь у нас все принадлежит народу. Значит, мне тоже принадлежит все, потому что я тоже народ. В этот день папа подарил мне волшебный фонарь с картинками, а мама подарила мне коньки, а Лика подарила мне компас, а я подарил Лике разноцветные краски для рисования. А потом мы с папой и Ликой пошли на завод, где папа работает, а оттуда пошли на демонстрацию вместе со всеми рабочими с папиного завода. Вокруг гремела музыка, и все пели песни, и мы с Ликой пели, и нам было очень весело, и папа купил нам воздушные шарики: мне красный, а Лике зеленый. А когда мы подошли к самой большой площади нашего города, папа купил нам два красных флажка, и мы с этими флажками прошли мимо трибуны через всю площадь. Потом мы вернулись домой, и скоро к нам стали собираться гости. Первый пришел дядя Шура. В руках у него было два свертка, и мы сразу догадались, что это он принес нам подарки. Но дядя Шура сначала спросил, хорошо ли мы ведем себя. Мы сказали, что хорошо. — Маму слушаетесь? — Слушаемся, — говорим. — А учитесь как? — Хорошо, — говорит Лика. И я тоже сказал: — Хорошо. Тогда он подарил мне металлический конструктор, а Лике — строительные кубики. Потом пришли тетя Лида и дядя Сережа, потом тетя Надя и дядя Юра, и еще тетя Нина. Все спрашивали меня, как я учусь. Я всем говорил — хорошо, и все дарили мне подарки, так что под конец у меня собралась целая куча подарков. У Лики тоже была целая куча подарков. И вот я сидел и смотрел на свои подарки, и постепенно у меня на душе сделалось грустно. Меня начала мучить совесть, потому что у меня по арифметике была двойка, а я всем говорил, что учусь хорошо. Я долго думал над этим и в конце концов дал сам себе обещание, что теперь возьмусь учиться как следует и тогда такие случаи уже никогда в жизни больше не будут повторяться. После того как я это решил, грусть моя стала понемногу проходить, и я постепенно развеселился. Восьмого ноября тоже был праздник. Я побывал в гостях у многих ребят из нашего класса, и многие ребята побывали у нас. Мы только и делали, что играли в разные игры, а вечером смотрели на стене картины от волшебного фонаря. Когда я ложился спать, то сложил все свои подарки возле своей кровати на стуле. Лика тоже сложила свои подарки на стуле, а под потолком над нами красовались два воздушных шарика, с которыми мы ходили на демонстрацию. Так приятно было смотреть па них! На следующий день, когда я проснулся, то увидел, что воздушные шарики лежат на полу. Они сморщились и стали меньше. Легкий газ из них вышел, и они уже не могли больше взлетать кверху. А когда в этот день я вернулся из школы, то не знал, как сказать маме про двойку, но мама сама вспомнила про табель и велела показать ей. Я молча вытащил табель из сумки и отдал маме. Мама стала проверять, какие у меня отметки, и, конечно, сразу увидела двойку. — Ну вот, так я и знала! — сказала она нахмурившись. — Все гулял да гулял, а теперь в четверти двойка. А все почему? Потому что ничего слушать не хочешь! Сколько раз тебе говорилось, чтобы ты вовремя делал уроки, но тебе хоть говори, хоть нет — все как об стену горохом. Может быть, ты хочешь на второй год остаться? Я сказал, что Теперь буду учиться лучше и что теперь у меня двойки ни за что па свете не будет, но мама только усмехнулась в ответ. Видно было, что ни чуточки не поверила моим обещаниям. Я просил маму подписать табель, но она сказала: — Нет уж, пусть папа подпишет. Это было хуже всего! Я надеялся, что мама подпишет табель и тогда можно будет не показывать его папе, а теперь мне предстояло еще выслушивать упреки папы. Настроение у меня стало такое плохое, что не хотелось даже делать уроки. «Пускай, — думаю, — папа уж отругает меня, тогда я буду заниматься». Наконец папа пришел с работы. Я подождал, когда он пообедает, потому что после обеда он всегда бывает добрей, и положил табель на стол так, чтоб папа его увидел. Папа скоро заметил, что на столе возле него лежит табель, и стал смотреть отметки. — Ну вот, достукался! — сказал он, увидев двойку. — Неужели тебе перед товарищами не стыдно, а? — Будто я один получаю двойки! — ответил я. — У кого же еще есть двойки? — У Шишкина. — Почему же ты берешь пример с Шишкина? Ты бы брал пример с лучших учеников. Или Шишкин у вас такой авторитет? — И совсем не авторитет, — сказал я. — Вот ты и стал бы учиться лучше да еще Шишкину помог. Неужели вам обоим нравится быть хуже других? — Мне, — говорю, — вовсе не нравится. Я уже сам решил начать учиться лучше. — Ты и раньше так говорил. — Нет, раньше я так просто говорил, а теперь я решил твердо взяться. — Что ж, посмотрим, какая у тебя твердость. Папа подписал табель и больше ничего не сказал. Мне даже обидно стало, что он так мало укорял меня. Наверно, он решил, что со мной долго разговаривать нечего, раз я всегда только обещаю, а ничего не выполняю. Поэтому я решил на этот раз доказать, что у меня есть твердость, и начать учиться как следует. Жаль только, что в этот день по арифметике ничего не было задано, а то бы я, наверно, задачу сам решил. На другой день я спросил Шишкина: — Ну как, досталось тебе от мамы за двойку?  — Досталось! И от тети Зины досталось. Уж лучше б она молчала! У нее только одни слова: «Вот я за тебя возьмусь как следует!» А как она за меня возьмется? Когда-то она сказала: «Вот я за тебя возьмусь: буду каждый вечер проверять, как ты сделал уроки». А сама раза два проверила, а потом записалась в драмкружок при клубе автозавода, и как только вечер — ее и нету. «Я тебя, говорит, завтра проверю». И так каждый раз: завтра да завтра, а потом и совсем ничего. Потом вдруг: «Ну-ка, показывай тетрадки, отвечай, что на завтра задано». А у меня как раз ничего не сделано, потому что я уже отвык, чтоб меня проверяли. Словом, что ни вечер, то ее дома нет. Если на занятия драмкружка не надо идти, то в театр пойдет. — Ей ведь надо в театр ходить, раз она в театральном училище учится, — сказал я. — Это я понимаю, — говорит Шишкин. — Мама тоже на курсах повышения квалификации учится, да еще работает, а не говорит же она: «Я за тебя возьмусь». Мама просто объяснит, что надо учиться, а если и накричит на меня, то я не обижаюсь. А на тетю Зину всегда буду обижаться, потому что если берешься, то берись, а если не берешься, то не берись. Я, может быть, жду, когда тетя Зина за меня возьмется, и сам ничего не делаю. Такой у меня характер! — Это ты просто вину с себя на другого перекладываешь, — сказал я. — Переменил бы характер. — Вот ты бы и переменил. Будто ты лучше моего учишься! — Я буду лучше учиться, — говорю я. — Ну и я буду лучше, — ответил Шишкин. Через несколько дней наш преподаватель физкультуры Григорий Иванович сказал, что спортивный зал у нас уже оборудован для игры в баскетбол и кто желает, может записаться в баскетбольную команду. Все ребята обрадовались и стали записываться. Мы с Шишкиным тоже, конечно, хотели записаться, но Григорий Иванович не записал нас. — В баскетбольной команде может играть только тот, кто хорошо учится, — сказал он нам. Шишкин очень расстроился. Он давно уже ждал, когда можно будет играть в баскетбол, и вот теперь, когда другие ребята будут играть, нам, как говорится, приходилось остаться за бортом. Я лично не очень огорчился, потому что решил начать учиться лучше и во что бы то ни стало добиться, чтоб меня приняли в баскетбольную команду. abu В этот же день Ольга Николаевна сказала, что многие наши ребята уже подтянулись и стали учиться успешнее. Лучше всего дело обстояло в первом звене. У них не было ни одной двойки, а троек было всего две. Ольга Николаевна сказала, что когда они исправят эти тройки, то звено выполнит свое обещание учиться только на пятерки и четверки. Хуже всего дело обстояло в нашем звене, так как у нас были две двойки — моя и шишкинская. Юра сказал: — Вот! Мы с вами в хвосте оказались! Надо что-нибудь придумать, как из этого положения выпутаться. — Это всё они, вот эти двое! — сказал Леня Астафьев и показал на нас с Шишкиным. — Что ж это вы, а? Все звено позорите! Все ребята стараются, а им хоть кол на голове теши, ничего не помогает! Ты, Малеев, почему плохо учишься? Тут все на меня набросились: — Ты что, не понимаешь, что надо учиться лучше?  — Не понимаю, о чем разговор! — сказал я. — Я уже сам решил учиться лучше, а тут снова-наново разговор происходит! — Решил, так надо учиться! А у тебя какие отметки? — спросил Алик Сорокин. — Так отметки у меня за прошлое, а решил я только позавчера, — говорю я. — Эх, ты! Будто не мог раньше решить! — Постойте, ребята, не надо ссориться, — сказала Ольга Николаевна. — Отстающим надо помочь. В вашем звене есть хорошие ученики. Надо выделить кого-нибудь в помощь Шишкину и Малееву. — Можно мне помогать Малееву? — спросил Ваня Пахомов. — А я буду помогать Шишкину, — сказал Алик Сорокин. — Можно? — Конечно, можно, — сказала Ольга Николаевна. — Это очень хорошо, что вы хотите помочь товарищам. Но Витя и Костя сами должны побольше работать. abu abu abu abu abu abu Ты, Витя, наверно, если не можешь решить задачку, так сейчас же спрашиваешь папу или маму? — Нет, — говорю я. — Я теперь папу никогда не спрашиваю. Зачем я буду отрывать его от работы? Я просто иду к товарищу и спрашиваю. — Ну, это все равно. Я хочу сказать, что нужно самому добиваться. Если посидишь над задачей как следует да разберешься сам, то кое-чему научишься, а если каждый раз за тебя задачи будет кто-нибудь другой делать, то сам их решать ты никогда не научишься. Для того и задают задачи, чтоб ученик приучался самостоятельно думать. — Хорошо, — говорю я. — Теперь я буду сам. — Вот-вот, постарайся. Только в крайнем случае, если увидишь, что задачи тебе не осилить, обращайся за помощью к товарищу или ко мне. — Нет, — говорю я. — Мне кажется, теперь я осилю сам, а уж если никак не осилю, тогда пойду к Ване. — Если желание будет, то осилишь, — сказала Ольга Николаевна. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Пришел я домой и сразу взялся за дело. Такая решимость меня одолела, что я даже сам удивился. Сначала я задумал сделать самые трудные уроки, как Ольга Николаевна нас учила, а потом взяться за то, что полегче. Как раз в этот день была задана задача по арифметике. Недолго думая я раскрыл задачник и принялся читать задачу: «В магазине было 8 пил, а топоров в три раза больше. Одной бригаде плотников продали половину топоров и три пилы за 84 рубля. Оставшиеся топоры и пилы продали другой бригаде плотников за 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила?» Сначала я совсем ничего не понял и начал читать задачу во второй раз, потом в третий… Постепенно я понял, что тот, кто составляет задачи, нарочно запутывает их, чтобы ученики не могли сразу решить. Написано: «В магазине было 8 пил, а топоров в три раза больше». Ну и написали бы просто, что топоров было 24 штуки. Ведь если пил было 8, а топоров было в три раза больше, то каждому ясно, что топоров было 24. Нечего тут и огород городить! И еще: «Одной бригаде плотников продали половину топоров и 3 пилы за 84 рубля». Сказали бы просто: «Продали 12 топоров». Будто не ясно, раз топоров было 24, то половина будет 12. И вот все это продали, значит, за 84 рубля. Дальше опять говорится, что оставшиеся пилы и топоры продали другой бригаде плотников за 100 рублей. Какие это оставшиеся? Будто нельзя сказать по-человечески? Если всего было 24 топора, а продали 12, то и осталось, значит, 12. А пил было всего-навсего 8; 3 продали одной бригаде, значит, другой бригаде продали 5. Так бы и написали, а то запутают, запутают, а потом небось говорят, что ребята бестолковые — не умеют задачи решать! Я переписал задачу по-своему, чтоб она выглядела попроще, и вот что у меня получилось: «В магазине было 8 пил и 24 топора. Одной бригаде плотников продали 12 топоров и 3 пилы за 84 рубля. Другой бригаде плотников продали 12 топоров и 5 пил за 100 рублей. Сколько стоит одна пила и один топор?» Переписавши задачу, я снова прочитал ее и увидел, что она стала немножко короче, но все-таки я не мог додуматься, как ее сделать, потому что цифры путались у меня в голове и мешали мне думать. Я решил как-нибудь подсократить задачу, чтоб в ней было поменьше цифр. Ведь совершенно неважно, сколько было в магазине этих самых пил и топоров, если в конце концов их все продали. Я сократил задачу, и она получилась вот какая: «Одной бригаде продали 12 топоров и 3 пилы за 84 рубля. Другой бригаде продали 12 топоров и 5 пил за 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила?» Задача стала короче, и я стал думать, как бы ее еще сократить. Ведь неважно, кому продали эти пилы и топоры. Важно только, за сколько продали. Я подумал, подумал — и задача получилась такая: «12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля. 12 топоров и 5 пил стоят 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила?» Сокращать больше было нельзя, и я стал думать, как решить задачу. Сначала я подумал, что если 12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля, то надо сложить все топоры и пилы вместе и 84 поделить на то, что получилось. Я сложил 12 топоров и 3 пилы, получилось 15. Тогда я стал делить 84 на 15, но у меня не поделилось, потому что получился остаток. Я понял, что произошла какая-то ошибка, и стал искать другой выход. Другой выход нашелся такой: я сложил 12 топоров и 5 пил, получилось 17, и тогда я стал делить 100 на 17, но у меня опять получился остаток. Тогда я сложил все 24 топора между собой и прибавил к ним 8 пил, а рубли тоже сложил между собой и стал делить рубли на топоры с пилами, но деление все равно не вышло. Тогда я стал отнимать пилы от топоров, а деньги Целить на то, что получилось, но все равно у меня ничего не получилось. Потом я еще пробовал складывать между собой пилы и топоры по отдельности, а потом отнимать топоры от денег, и то, что осталось, делить на пилы, и чего я только не делал, никакого толку не выходило. Тогда я взял задачу и пошел к Ване Пахомову. — Слушай, — говорю, — Ваня, 12 топоров и 3 пилы вместе стоят 84 рубля, а 12 топоров и 5 пил стоят 100 рублей. Сколько стоит один топор и одна пила? Как, по-твоему, нужно сделать задачу? — А как ты думаешь? — спрашивает он. — Я думаю, нужно сложить 12 топоров и 3 пилы и 84 поделить на 15. — Постой! Зачем тебе складывать пилы и топоры? — Ну, я узнаю, сколько было всего, потом 84 разделю на сколько всего и узнаю, сколько стоила одна. — Что — одна? Одна пила или один топор? — Пила, — говорю, — или топор. — Тогда у тебя получится, что они стоили одинаково. — А они разве не одинаково? — Конечно, не одинаково. Ведь в задаче не говорится, что они стоили поровну. Наоборот, спрашивается, сколько стоит топор и сколько пила отдельно. Значит, мы не имеем права их складывать. — Да их, — говорю, — хоть складывай, хоть не складывай, все равно ничего не выходит! — Вот поэтому и не выходит. — Что же делать? — спрашиваю я. — А ты подумай. — Да я уже два часа думал! — Ну, присмотрись к задаче, — говорит Ваня. — Что ты видишь? — Вижу, — говорю, — что 12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля, а 12 топоров и 5 пил стоят 100 рублей. — Ну, ты замечаешь, что в первый раз и во второй топоров куплено одинаковое количество, а пил на две больше? — Замечаю, — говорю я. — А замечаешь, что во второй раз уплатили на 16 рублей дороже? — Тоже замечаю. В первый раз уплатили 84 рубля, а во второй раз — 100 рублей. 100 минус 84, будет 16. — А как ты думаешь, почему во в горой раз уплатили на 16 рублей больше? — Это каждому ясно, — ответил я, — купили 2 лишние пилы, вот и пришлось уплатить лишних 16 рублей. — Значит, 16 рублей заплатили за две пилы? — Да, — говорю, — за две. — Сколько же стоит одна пила? — Раз две 16, то одна, — говорю, — 8. — Вот ты и узнал, сколько стоит одна пила. — Тьфу! — говорю. — Совсем простая задача! Как это я сам не догадался?! — Постой, тебе еще надо узнать, сколько стоит топор. — Ну, это уж пустяк, — говорю я. — 12 топоров и 3 пилы стоят 84 рубля. 3 пилы стоят 24 рубля. 84 минус 24, будет 60. Значит, 12 топоров стоят 60 рублей, а один топор — 60 поделить на 12, будет 5 рублей. Я пошел домой, и очень мне было досадно, что я не сделал эту задачу сам. Но я решил в следующий раз обязательно сам сделать задачу. Хоть пять часов буду сидеть, а сделаю. На следующий день нам по арифметике ничего не было задано, и я был рад, потому что это не такое уж большое удовольствие задачи решать. «Ничего, — думаю, — хоть один день отдохну от арифметики». Но все вышло совсем не так, как я думал. Только я сел за уроки, вдруг Лика говорит: — Витя, нам тут задачу задали, я никак не могу решить. Помоги мне. Я только поглядел на задачу и думаю: «Вот будет история, если я не смогу решить! Сразу весь авторитет пропадет». И говорю ей: — Мне сейчас очень некогда. У меня тут своих уроков полно. Ты поди погуляй часика два, а потом придешь, я помогу тебе. Думаю: «Пока она будет гулять, я тут над задачей подумаю, а потом объясню ей». — Ну, я пойду к подруге, — говорит Лика. — Иди, иди, — говорю, — только не приходи слишком скоро. Часа два можешь гулять или три. В общем, гуляй сколько хочешь. Она ушла, а я взял задачник и стал читать задачу: «Мальчик и девочка рвали в лесу орехи. Они сорвали всего 120 штук. Девочка сорвала в два раза меньше мальчика. Сколько орехов было у мальчика и девочки?» Прочитал я задачу, и даже смех меня разобрал: «Вот так задача! — думаю. — Чего тут не понимать? Ясно, 120 надо поделить на 2, получится 60. Значит, девочка сорвала 60 орехов. Теперь нужно узнать, сколько мальчик: 120 отнять 60, тоже будет 60… Только как же это так? Получается, что они сорвали поровну, а в задаче сказано, что девочка сорвала в два раза меньше орехов. Ага! — думаю. — Значит, 60 надо поделить на 2, получится 30. Значит, мальчик сорвал 60, а девочка 30 орехов». Посмотрел в ответ, а там: мальчик 80, а девочка 40. — Позвольте! — говорю. — Как же это? У меня получается 30 и 60, а тут 40 и 80. Стал проверять — всего сорвали 120 орехов. Если мальчик сорвал 60, а девочка 30, то всего получается 90. Значит, неправильно! Снова стал делать задачу. Опять у меня получается 30 и 60! Откуда же в ответе берутся 40 и 80? Прямо заколдованный круг получается! Вот тут-то я и задумался. Читал задачу раз десять подряд и никак не мог найти, в чем здесь загвоздка. «Ну, — думаю, — это третьеклассникам задают такие задачи, что и четвероклассник не может решить! Как же они учатся, бедные?» Стал я думать над этой задачей. Стыдно мне было не решить ее. Вот, скажет Лика, в четвертом классе, а для третьего класса задачу не смог решить! Стал я думать еще усиленнее. Ничего не выходит. Прямо затмение на меня нашло! Сижу и не знаю, что делать. В задаче говорится, что всего орехов было 120, и вот надо разделить их так, чтоб у одного было в два раза больше, чем у другого. Если б тут были какие-нибудь другие цифры, то еще можно было бы что-нибудь придумать, а тут сколько ни дели 120 на 2, сколько ни отнимай 2 от 120, сколько ни умножай 120 на 2, все равно 40 и 80 не получится. С отчаяния я нарисовал в тетрадке ореховое дерево, а под деревом мальчика и девочку, а на дереве 120 орехов. И вот я рисовал эти орехи, рисовал, а сам все думал и думал. Только мысли мои куда-то не туда шли, куда надо. Сначала я думал, почему мальчик нарвал вдвое больше, а потом догадался, что мальчик, наверно, на дерево влез, а девочка снизу рвала, вот у нее и получилось меньше. Потом я стал рвать орехи, то есть просто стирал их резинкой с дерева и отдавал мальчику и девочке, то есть пририсовывал орехи у них над головой. Потом я стал думать, что они складывали орехи в карманы. Мальчик был в курточке, я нарисовал ему по бокам два кармана, а девочка была в передничке. Я на этом передничке нарисовал один карман. Тогда я стал думать, что, может быть, девочка нарвала орехов меньше потому, что у нее был только один карман. И вот я сидел и смотрел на них: у мальчика два кармана, у девочки один карман, и у меня в голове стали появляться какие-то проблески. Я стер орехи у них над головами и нарисовал им карманы, оттопыренные, будто в них лежали орехи. Все 120 орехов теперь лежали у них в трех карманах: в двух карманах у мальчика и в одном кармане у девочки, а всего, значит, в трех. И вдруг у меня в голове, будто молния, блеснула мысль: «Все 120 орехов надо делить на три части! Девочка возьмет себе одну часть, а две части останутся мальчику, вот и будет у него вдвое больше!» Я быстро поделил 120 на 3, получилось 40. Значит, одна часть 40. Это у девочки было 40 орехов, а у мальчика две части. Значит, 40 помножить на 2, будет 80! Точно как в ответе. Я чуть не подпрыгнул от радости и скорей побежал к Ване Пахомову, чтоб рассказать ему, как я сам додумался решить задачу. Выбегаю на улицу, смотрю — идет Шишкин. — Слушай, — говорю, — Костя, мальчик и девочка рвали в лесу орехи, нарвали 120 штук, мальчик взял себе вдвое больше, чем девочка. Что делать, по-твоему? — Надавать, — говорит, — ему по шее, чтоб не обижал девочек! — Да я не про то спрашиваю! Как им разделить, чтоб у него было вдвое? — Пусть делят, как сами хотят. Чего ты ко мне пристал! Пусть поровну делят. — Да нельзя поровну. Это задача такая. — Какая еще задача? — Ну, задача по арифметике. — Тьфу! — говорит Шишкин. — У меня морская свинка подохла, я ее только позавчера купил, а он тут с задачами лезет! — Ну, прости, — говорю, — я не знал, что у тебя такое горе. И побежал дальше. Прибегаю к Ване. — Слушай, — говорю, — вот какая задача мудреная: мальчик и девочка сорвали 120 орехов. Мальчик взял себе вдвое больше. Надо делить на три части. Правильно я догадался? — Правильно, — говорит Ваня. — Одну часть возьмет девочка, две части — мальчик, вот у него и будет вдвое больше. — Это я сам догадался, — говорю я. — Понимаешь, замудрили задачу, думали, никто не догадается, а я все-таки догадался. — Ну молодец! — Теперь я всегда буду сам задачи решать, — сказал я. — Постарайся. Самому всегда лучше: больше толку, — говорит Ваня. Побежал я обратно домой. Вдруг навстречу Юра Касаткин. — Слушай, Юра, — говорю я. — Один мальчик и одна девочка рвали в лесу орехи… — Да ну тебя с твоими орехами! Ты лучше скажи, почему ты не занимаешься, а все по улицам бегаешь? — Я занимаюсь, честное слово! — Ты это оставь! Весь класс назад тянешь! Ты и еще этот твой Шишкин. — Честное слово, я занимаюсь, а у Шишкина морская свинка сдохла. А ты куда идешь? — Я шел к тебе, хотел посмотреть, как ты занимаешься, а тебя дома нет, вот я и вижу, как ты уроки делаешь. — Ну, честное-пречестное слово, я делал задачу, а она у меня не вышла, и я только на минуточку пошел к Ване, чтоб рассказать. Вот идем ко мне, посмотришь. Мы пошли ко мне, и я стал показывать ему задачу про мальчика и девочку. — Да ведь это для третьего класса задача! — говорит Юра. — А это я нарочно повторяю прошлогодние задачи, — говорю я. — В прошлом году я неважно по арифметике учился, вот и хочу теперь наверстать. — Это ты хорошо придумал. Будешь знать предыдущее, дальше легче будет учиться. Юра ушел. Скоро вернулась Лика, я сейчас же принялся объяснять ей задачу. Нарисовал дерево с орехами, и мальчика с двумя карманами, и девочку с одним карманом. — Вот, — говорит Лика, — как ты хорошо объясняешь! Я сама ни за что не догадалась бы! — Ну, это пустяковая задача. Когда тебе надо, ты мне говори, я тебе все объясню в два счета. И вот я как-то совсем неожиданно из одного человека превратился в совсем другого. Раньше мне самому помогали, а теперь я сам мог других учить. И главное, у меня ведь по арифметике была двойка! ГЛАВА ДЕСЯТАЯ На другой день, когда я проснулся, то увидел в окно, что уже наступила зима. На дворе выпал снег. Все побелело вокруг: и земля и крыши, а деревья стояли как кружевные — все веточки облепило снегом. Я хотел сейчас же пойти покататься на конечках, которые подарила мне мама, но нужно было идти в школу, а после школы я сначала засел за уроки, а потом стал делать задачи по Ликиному задачнику. Я задумал перерешать все задачи для третьего класса. Там было много простых задач, и я щелкал их, как будто семечки, но попадались и такие, над которыми приходилось ломать голову. Только это теперь меня не пугало. Я поставил себе за правило не двигаться дальше, пока не решу задачи. Конечно, я в один день не решил все задачи, а сидел над ними недели две или три. На коньках я ходил кататься только по вечерам, когда становилось совсем темно. Зато когда я перерешал все задачи для третьего класса, то я очень поумнел и уже мог без посторонней помощи решать задачи для четвертого класса, которые задавала нам Ольга Николаевна. В задачнике для четвертого класса было много задач, которые были похожи па задачи для третьего класса, только они были сложнее, но теперь я уже умел распутывать сложные задачи. Мне даже интереснее было решать те задачи, которые посложней. Я уже не боялся арифметики, как раньше. С меня как будто свалилась какая-то тяжесть, и жить мне стало легко. Ольга Николаевна была довольна моими успехами и ставила мне хорошие отметки. Ребята больше не упрекали меня. И мама и папа были рады, что я стал хорошо учиться. Меня приняли в баскетбольную команду, и я через день тренировался с ребятами по два часа. А когда тренировки не было, я катался на коньках, ходил на лыжах, играл с ребятами в хоккей — было что делать. А Шишкин, вместо того чтобы взяться как следует за учебу, накупил разных морских свинок, белых крыс, черепах. Одних ежей у него было три штуки! И он с ними по целым дням возился, кормил их, ухаживал за ними, а они у него часто болели и дохли. И еще он достал где-то Лобзика. Этот Лобзик был обыкновенный бездомный щенок, то есть, если сказать по правде, то совсем не щенок, а уже довольно большая собака, но еще видно, молодая, не совсем еще взрослая: мохнатая такая, черного цвета, и уши у нее висели, как лопухи. Он ее встретил где-то на улице и поманил за собой, и привел домой, и выдумал ей имя «Лобзик», хотя Лобзик — это совсем неподходящее для собаки имя, потому что лобзик — это такая маленькая пилочка для выпиливания по дереву. Но Шишкин не знал, что такое лобзик, и вообразил, будто это собачье имя. Понятно, что со всеми этими делами Шишкину вовсе не до занятий было, и он садился делать уроки после того, как мама раз двадцать напомнит. Вот мать придет с работы и спросит: — Ты уроки сделал? — Нет еще. Сейчас буду делать. — Садись сейчас же. — Сейчас, сейчас, мамочка, вот только покормлю черепаху. Мать займется своими делами, а он покормит черепаху, потом вспомнит, что хотел смастерить клетку для морской свинки, и начнет возиться с клеткой. Через некоторое время мать опять скажет: — Когда же ты будешь делать уроки? — Сейчас. — Когда же «сейчас»? Ты все время говоришь «сейчас», а сам ни с места. — Ну сейчас! Надо же клетку сделать. — Клетку? Да тут тебе на три дня работы! Прекрати это и садись делать уроки. — Ладно, — с сожалением говорит Шишкин. — Завтра клетку доделаю. Сейчас только принесу ежам водички и буду делать уроки. Он берет кружку и отправляется за водой для ежей. Потом начинает проверять, есть ли вода у других животных. Потом обнаруживается, что один из ежей куда-то исчез, и Шишкин начинает искать его по всему дому. Через полчаса мать опять про уроки спросит. — Сейчас, — говорит Шишкин. — Вот только найду ежа. Еж куда-то запропастился. И так все время. То одно, то другое, то третье. Если мать уйдет на занятия, он и не подумает за уроки взяться, а ждет: когда время придет уже ложиться спать, тогда он только начинает что-нибудь делать. Конечно, у него все получалось на скорую руку, кое-как, он ничего не выучивал как следует, но все-таки умудрялся получать как-то тройки, иногда даже четверки. Впрочем, это бывало редко. Больше всего он боялся русского языка и почти всегда выезжал на подсказке. abu Правда, никакой пользы ему от этой подсказки не было. Когда в классе должны были писать диктант или сочинение, то Шишкин заранее был уверен, что напишет на двойку, и решил в такие дни совсем не приходить в школу. И вот однажды, когда Ольга Николаевна сказала, что завтра мы будем писать диктант, Шишкин на следующее утро притворился больным и сказал маме, что у него болит голова. Мама разрешила ему не ходить в этот день в школу и сказала, что позовет врача, как только вернется с работы. Но, когда она вернулась, Шишкин сказал, что голова у него уже не болит, так что никакого врача не нужно было вызывать. Мама написала в школу записку, что Костя пропустил по болезни, и все обошлось благополучно. В другой раз, когда мы в классе должны были писать сочинение, Шишкин снова придумал, что у него болит голова, и мама опять разрешила ему не ходить в школу, но, когда она вернулась с работы, ей показалось странным, что Костя и на этот раз быстро выздоровел. Но тогда она еще ни о чем не догадалась и снова написала в школу записку, что он был болен. Когда же это случилось в третий раз, она стала догадываться, что Костя ее обманывает, чтобы не ходить в школу. Костя сначала не признавался, но мама сказала, что сама пойдет в школу и выяснит, в чем дело. Костя увидел, что мать все равно своего добьется, и во всем ей признался. Когда мама услышала, что он все это придумывал для того, чтобы увиливать от занятий, она страшно рассердилась. Это случилось как раз в тот день, когда Шишкин привел домой Лобзика. Мама всегда сердилась на Костю за то, что он приносит домой разных животных и возится с ними, вместо того чтоб делать уроки. Поэтому Костя заранее спрятал Лобзика в чулане, чтоб мама не заметила его сразу. И вот, как раз когда Костя признался и мама рассердилась, Лобзик вылез из чулана и пришел прямо в комнату. — А это еще что такое? — закричала мама, увидев Лобзика. — Это ничего… Это так просто, собака, — пролепетал Шишкин. — Собака? — закричала мама. — Сейчас же прогони ее! Развел целый зверинец в доме! Только и делаешь, что с разными зверями возишься, заниматься совсем не хочешь! Сейчас же уноси всех зверей отсюда! И крыс, и мышей, и ежей — всех уноси! И собаку эту гони, довольно я с тобой намучилась. Нечего делать, Костя со слезами на глазах пошел раздавать своих зверей знакомым ребятам и роздал всех, только одного ежа у него никто не хотел брать. Тогда он пришел с этим ежом ко мне и рассказал, что у него произошло дома. Я тоже не хотел брать ежа, потому что мыши, которых он нам подарил, расплодились во множестве, и несколько мышей поселилось в комоде, к тому же этот еж был какой-то вялый, наверно, больной. Но Шишкин сказал, что еж совсем не больной, а находится в оцепенении, так как ежи обычно погружаются на зиму в спячку, и вот этот еж, значит, тоже уже погружался в спячку. Тогда я согласился взять ежа, а Шишкин сказал, что весной, когда еж пробудится от спячки, он заберет его обратно к себе. Только Лобзика Костя не хотел никому отдавать и решил спрятать его от мамы на чердаке. Он устроил ему подстилку на дымоходе, а чтоб Лобзик не убежал, привязал его за ошейник веревкой к стропилу. На чердаке было холодно, но дымоход был теплый, и Лобзик не очень мерз, хотя если сказать по правде, то ему иногда сильно доставалось и от жары и от холода в одно и то же время. В сильный мороз дымоход почему-то всегда был очень горячий, поэтому с одной стороны Лобзика пробирая холод, а с другой стороны он поджаривался как будто на сковородке. Костя очень беспокоился, как бы Лобзик не отморозил себе уши или не схватил воспаление легких. Он тайком приносил Лобзику на чердак еду и сам пропадал на чердаке все свободное время, чтобы Лобзику не было скучно. Когда мамы не было дома, он приводил Лобзика домой и играл с ним, а к тому времени, когда мама должна была прийти с работы, уводил его обратно на чердак. Сначала все шло хорошо, но однажды он забыл увести Лобзика из дому вовремя, или, может быть, мама вернулась с работы раньше обычного, не знаю точно, только Шишкин, как говорится, попался на месте преступления. Мама увидела Лобзика. — Опять эта собака здесь! — закричала она. — Так вот почему у тебя не хватает времени заниматься! Я ведь тебе велела прогнать ее, а ты снова привел! Тут Шишкин признался, что не послушался маму и Лобзик все это время жил у него на чердаке, а он заботился о нем и кормил его, потому что он его очень любит и не может выгнать его на мороз, так как Лобзик совсем одинокий, бездомный пес. — Если бы ты стал делать уроки исправнее, я разрешила бы тебе оставить Лобзика. Но ты ведь ничего слушать не хочешь! — сказала мама, — Как же я могу делать уроки? — ответил Шишкин. — Я вот сяду заниматься, а сам думаю, как там Лобзик на чердаке сидит. Ему небось одному скучно. Вот мне и не лезут уроки в голову. Тогда мама сжалилась над ним и сказала: — Если обещаешь выполнять аккуратно все уроки днем после школы, то, так и быть, разрешу оставить тебе эту собаку. Костя сказал, что обещает. — Посмотрим, как ты сдержишь свое обещание, — сказала мама. — Я теперь буду проверять тебя ежедневно после работы. Обо всем этом мне рассказал Костя, когда мы возвращались на другой день из школы. — Зайдем ко мне, посмотришь, как я буду дрессировать Лобзика, — предложил Костя. — Увидишь, какой это умный пес. Он уже умеет палку в зубах держать. — По-моему, для того чтоб держать палку в зубах, большого ума не надо, — ответил я. — Смотря для кого, — говорит Шишкин. — Тебе, конечно, для того чтоб держать палку в зубах, совсем не надо ума, а Лобзику надо. Пришли мы к нему. Шишкин достал из буфета сахарницу и позвал Лобзика. Лобзик увидел сахарницу, подскочил и весело замахал хвостом. Видно было, что этот предмет ему уже хорошо знаком. Костя сунул ему под нос палку и сказал: — Вот подержи палку, получишь сахару. Лобзик отвернулся от палки и покосился на сахарницу, — Да ты не смотри на сахарницу, держи, говорят тебе, палку! — прикрикнул Костя. Лобзик все-таки не хотел брать палку. Тогда Костя насильно раскрыл ему пасть и сунул в нее палку, но, как только он отпустил руки, Лобзик разжал зубы, и палка упала на пол. — Ну вот, уже забыл, чему я его вчера учил! — проворчал Костя. — Придется повторять все сначала. Он снова сунул палку в пасть Лобзику, а мне велел держать Лобзика за нос так, чтоб он не мог раскрыть рот. Таким образом Лобзик подержал во рту некоторое время палку, и мы дали ему за это кусок сахару. Это упражнение мы проделали несколько раз. Лобзик постепенно понял, что после того, как он подержит в зубах палку, ему дадут сахару, и стал держать палку в зубах сам, без посторонней помощи. Правда, он норовил поскорей бросить палку и получить сахар, но тогда Костя не давал ему сахару и снова заставлял держать палку. Домой в этот день я вернулся поздно и увидел, что нарушил весь свой режим. Я решил, что летом, когда наступят каникулы, тоже заведу себе собаку и займусь дрессировкой, а сейчас, пока идут занятия, этого делать не стоит, так как дрессировка отнимает очень много времени. Я только начал учиться по арифметике как следует и вдруг опять стану получать двойки. В первую очередь нужно самому учиться, а потом уже можно учить собак. А Шишкин все свободное время возился с Лобзиком и выучил его не только держать палку в зубах, но и таскать ее за собой. Правда, все это Лобзик делал не даром, а за сахар, но трудился очень усердно. За какой-нибудь маленький кусочек сахару он мог тащить палку или даже целое полено как отсюда до Вокзального переулка. Шишкин говорил, что выучит Лобзика не только этому, но и многому другому, только больше пока ничему не выучил, потому что ему надоело, и вообще он долго не любил заниматься одним делом, а перескакивал с одного на другое и ничего не доводил до конца. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Мы давно уже собирались пойти всем классом в цирк. Володя сказал, что купит на всех билеты, и мы с нетерпением ждали этого дня. Мы уже несколько раз ходили всем классом в кино, но в цирке еще ни разу не были. Я лично давно в цирке не был, а Шишкин был так давно, что совсем почти ничего не помнил. Помнил только, что там были какие-то звери, не то львы, не то тигры, или, может быть, лошади, и больше ничего не помнил. Он тогда был еще совсем маленьким. Особенно нам хотелось посмотреть мотоциклиста, который ездил внутри шара из металлических прутьев. Мы давно уже видели расклеенные по городу афиши и слышали рассказы от тех, кто видел этого мотоциклиста. В огромный шар, сделанный из крепких металлических прутьев, влезает мотоциклист и начинает ездить внутри этого шара на мотоцикле. И вот нижняя половина шара отделяется от верхней и опускается вниз. Мотоциклист остается в верхней половине шара и продолжает ездить. Самое удивительное было то, что мотоциклист не вываливался из этой половины шара, хотя она и висела в воздухе вверх дном. Говорили, будто, когда мотоциклист мчится внутри шара с огромной скоростью, получается какая-то центробежная сила, которая прижимает мотоцикл к шару и не позволяет ему упасть вниз. Но если скорость мотоцикла уменьшится, центробежная сила пропадет — и мотоцикл упадет вниз. Некоторые ребята говорили, что всех не возьмут в цирк, потому что Володя не сможет достать на всех билеты, а возьмут только круглых отличников. Другие говорили, что возьмут всех, только Шишкина не возьмут. Третьи говорили, что совсем никого не возьмут, потому что билеты, наверно, давно уже проданы. Наконец билеты были куплены, и мы все пошли в цирк, даже Шишкин пошел. Явились мы задолго до начала представления, но это ничего: лучше прийти немножко раньше, чем опоздать, потому что тебя тогда совсем не пустят. Мы уселись на свои места и принялись рассматривать арену, покрытую огромным ковром. Над нашими головами были протянуты какие-то канаты. Вверху, под куполом цирка, висели трапеции, кольца, веревочные лестницы и другие разные приспособления. Огромное здание цирка постепенно наполнялось народом, так что наконец мне даже стало казаться, что весь город собрался здесь. Я решил сосчитать, сколько в цирке народу, досчитал до двухсот тридцати, сбился и начал сначала. В это время зажглись десятки огромных ламп, и в цирке стало светло, как днем. Все как будто ожило, стало нарядным и праздничным. Огромная толпа зрителей запестрела разноцветными красками. Я думал, что до начала представления еще далеко, и принялся разглядывать публику, но тут торжественно зазвенели литавры, посыпалась звонкая барабанная дробь, запиликали скрипки, закрякали трубы, и… вдруг на арену выбежало множество акробатов. Они принялись прыгать и кувыркаться, подкидывать друг друга руками и ловить за ноги и ходить колесом. И так у них все ловко получалось, что каждому, кто сидел в цирке, тоже хотелось выскочить на арену и начать кувыркаться вместе с акробатами. Я тоже уже вскочил, чтоб бежать на арену, но меня удержала Ольга Николаевна и сказала, чтоб я сел, потому что мешаю другим смотреть. Я увидел, что никто не бежит на арену, и сел на место. Но все-таки я не мог усидеть спокойно, глядя на этих прыгунов-акробатов. Я готов был смотреть на них хоть весь вечер, но они скоро убежали, а вместо них стал выступать дрессировщик с дрессированными медведями. И вот какие ловкие оказались мишки! Они ходили по канату, качались на качелях, катались на бочках: бочка катится, а мишка стоит на ней во весь рост и перебирает лапами. А два медведя даже на велосипедах катались. После медведей выступали эквилибристы. Они легли на землю, ноги подняли кверху и стали подбрасывать ногами какие-то разноцветные деревянные тумбы. Они крутили их, вертели, перебрасывали ногами друг другу. Иной человек руками того не сделает, что они вытворяли ногами. Потом выступали дрессированные собачки. Они прыгали, кувыркались, ходили на задних лапках, возили друг дружку в колясочках, играли в футбол. А одна собака была такая храбрая! Ее подняли вверх, под самый купол цирка, и она прыгнула оттуда с парашютом. Потом дрессировщица сказала, что покажет собаку, которая умеет считать. И вот принесли стул, посадили на него маленькую черненькую собачку. Дрессировщица поставила перед ней три деревянные чурки и велела считать. Мы думали, как же собака будет считать, — ведь не может же она разговаривать. Но собака стала лаять и пролаяла ровно три раза. Публика обрадовалась и стала хлопать в ладоши. Дрессировщица похвалила собаку, дала ей кусочек сахару, потом поставила перед ней пять чурок и снова сказала: — Считай! Собака пролаяла пять раз. Потом дрессировщица стала показывать ей цифры, написанные на картонных табличках. Собака каждый раз отвечала правильно. Потом дрессировщица стала спрашивать: — Сколько будет дважды два? Собака пролаяла четыре раза. — Сколько будет три плюс четыре? Собака пролаяла семь раз. — Сколько будет десять отнять четыре? Собака пролаяла шесть раз. Мы сидели и удивлялись: даже складывать и вычитать собака умела! Еще выступали жонглеры. Они жонглировали тарелками и другими разными вещами, то есть подбрасывали их и ловили руками. Один подбрасывал сразу четыре тарелки, и другой — четыре тарелки. Потом стали швырять эти тарелки друг другу. И так это ловко у них получалось! Первый бросает второму, а второй в это же время первому, так что тарелки все время летят от одного человека к другому. И ни одной тарелки не разбили! И еще там в цирке был клоун в голубых брюках, рыжем пиджаке и зеленой шляпе, и нос у него был красный-прекрасный. Он вовсе не был артистом, но делал то же, что и артисты, только гораздо хуже. После жонглеров он тоже вышел, принес три полена и стал ими жонглировать. Но кончилось это плохо: он треснул сам себя поленом по голове и ушел. После медведей, которые катались на велосипедах, он тоже выехал на велосипеде, но тут же наехал на барьер, и весь его велосипед рассыпался на кусочки. А когда выступали наездники на лошадях, он стал просить, чтоб ему дали лошадь. Только он боялся свалиться с нее и попросил, чтоб его привязали канатом. И вот сверху спустили канат и привязали его позади за пояс. Тогда он стал взбираться на лошадь по хвосту, но лошадь брыкалась. Он хотел побежать за лестницей, чтоб взобраться на лошадь по лестнице, но не смог, так как был сзади канатом привязан. Тогда он стал просить наездника, чтобы он подсадил его на лошадь. Наездник стал подсаживать его, но он никак не мог вскарабкаться. — Ну, садись же! Садись на лошадь! — кричал наездник и изо всех сил толкал его снизу, а он, вместо того чтоб сесть на лошадь, как-то умудрился сесть на наездника. И вот наездник бегает по всему цирку, а этот чудак в рыжем пиджаке на нем верхом сидит. Наездник кричит: — Я ведь тебе говорил — садись на лошадь, а ты куда сел? Ты мне на шею сел! Наконец его сняли с наездника и посадили па лошадь. Лошадь поскакала, а он свалился с нее, но не упал на землю, а принялся летать по цирку, расставив руки и ноги, потому что был сверху к канату привязан. Словом, это был такой человек: он все пытался делать, но ничего у него не выходило. Он только людей даром смешил! Умора! Самым последним номером был «Шар смелости». Во время перерыва мы никуда не ходили, а сидели на своих местах и видели все приготовления. Сначала внизу собрали из отдельных частей верхнюю половину шара. Она была такая громадная, что под ней свободно могло бы поместиться человек двадцать и еще, наверно, место осталось бы. Потом верхнюю половину шара подняли кверху, под купол цирка, а внизу собрали такую же огромную нижнюю половину шара. В нее положили два мотоцикла и два велосипеда и все это подняли вверх, где нижняя половина соединилась с верхней. Внизу шара имелся люк, и из люка вниз спускалась веревочная лестница. Перерыв кончился. Публика снова уселась на свои места. Снова зажегся яркий свет, и на арену вышли мотоциклисты. Они были одеты в голубые комбинезоны, на головах у них были надеты круглые шлемы, как у летчиков. Их было трое: двое мужчин и одна женщина. Они остановились у края арены, и публика приветствовала их громкими аплодисментами. Заиграла музыка, и вот они, гордые и смелые, с высоко поднятыми головами, стали подниматься по лестнице вверх. Один за другим они пролезли в люк и очутились внутри шара. Потом они закрыли люк изнутри крышкой и стали ездить внутри шара на велосипедах. Пока велосипед ездил с небольшой скоростью, он описывал небольшие круги внизу шара, но как только скорость становилась больше, он взбирался все выше и выше, и велосипедисты вместе с велосипедом держались наклонно, так что непонятно было, почему они не падают. Они ездили по одному и по двое, а женщина ездила не хуже мужчин. Потом один мотоциклист завел мотоцикл. Раздался грохот, будто пулеметная пальба. Мотоциклист понесся внутри шара с огромной скоростью. Он пролетал со своим мотоциклом то внизу, то вверху, причем мотоцикл становился почти вверх ногами, и мы все время боялись, что мотоциклист вывалится из своего сиденья, но он не вывалился. Другой мотоциклист тоже завел свой мотоцикл и помчался вдогонку за первым мотоциклистом. Шум, грохот, пальба! Второй мотоциклист опустился на дно шара и остановился, а первый мотоциклист продолжал ездить в верхней половине шара. И вот нижняя половина шара отделилась и стала медленно опускаться вниз, а мотоциклист так и остался ездить вверху. Когда нижняя половина шара опустилась на землю, мотоциклист и девушка вылезли из нее, а первый мотоциклист все ездил и ездил в верхней половине шара. Если бы он остановился, центробежная сила пропала бы — и он упал бы вниз. Теперь для него единственным спасением было все мчаться и мчаться с прежней скоростью. Затаив дыхание мы смотрели на него. Вдруг я подумал: «А что, если мотор испортится или остановится хотя бы на минуту? Скорость сейчас же уменьшится, и мотоцикл со страшной силой вылетит из шара и полетит вниз». По временам мне казалось, что мотор начинает делать перебои, но все обошлось благополучно. Нижнюю половину шара снова подняли вверх. Мотоциклист замедлил скорость и стал кружиться в нижней половине шара. Круги становились все меньше и меньше. Наконец он остановился, вылез из люка и стал спускаться по лестнице вниз. Тысячи зрителей приветствовали его аплодисментами. На этом представление кончилось, и было так жалко уходить из цирка, так жалко, что и сказать нельзя. Я решил: когда вырасту, буду каждый день ходить в цирк. Ну если не каждый день, то хотя бы раз в неделю. Мне это никогда не надоест! ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ На другой день я зашел к Шишкину, чтоб узнать, чем кормить ежа, потому что еж раздумал погружаться в спячку. Ночью он проснулся и принялся бродить по комнате, шуршал какими-то бумажками и никому не давал спать. Когда я пришел, то увидел, что Шишкин лежит на полу посреди комнаты, ноги задрал кверху, а в руках у него чемодан. — Ты чего на полу валяешься? — спрашиваю я. — Это я решил сделаться эквилибристом, — говорит он. — Сейчас буду вертеть чемодан ногами. Он поднял чемодан руками и старался подхватить его ногами, но это ему никак не удавалось. — Мне бы, — говорит, — его только ногами подхватить. Ну-ка, помоги, возьми чемодан и положи мне на ноги. Я взял чемодан и положил ему на ноги. Некоторое время он держал его на вытянутых ногах, потом стал потихоньку поворачивать, но тут чемодан соскользнул и полетел на пол. — Нет, — сказал Шишкин, — так ничего не выйдет! Надо разуться, а то ботинки слишком скользкие. Он снял ботинки, снова лег на спину и поднял ноги кверху. Я опять положил ему чемодан на ноги. — Вот теперь, — сказал Костя, — совсем другое дело! Он опять стал пытаться повернуть его ногами, но тут чемодан снова полетел вниз и больно стукнул его по животу. Шишкин схватился за живот и заохал. — Ох, ох! — говорит. — Так и убиться можно! Этот чемодан слишком тяжелый. Лучше я что-нибудь другое буду вертеть, полегче. Стали мы искать что-нибудь другое, полегче. Ничего не нашли. Тогда он снял с дивана подушку, свернул ее, как будто трубку, и обвязал потуже веревкой, словно любительскую колбасу. — Ну вот, — говорит, — подушка мягкая, если и упадет, то не ударит больно, Он снова лег на пол, и я положил ему эту «колбасу» на ноги. Он опять попробовал ее вертеть, но у него все равно ничего не вышло. — Нет, — сказал он, — лучше я сначала буду учиться ловить ее ногами, как тот эквилибрист в цирке. Ты бросай ее издали, а я буду подхватывать на ноги. Я взял подушку, отошел в сторону — и как брошу! Подушка полетела, но не попала ему на ноги, а попала по голове. — Ах ты, растяпа! — закричал Шишкин. — Не видишь, куда бросаешь? На ноги надо бросать! Тогда я взял подушку и бросил ему на ноги. Костя задрыгал ногами, но все-таки не смог ее удержать. Так я бросал подушку раз двадцать, и ему удалось один раз ее подхватить ногами и удержать. — Видал? — закричал он. — Прямо как у настоящего циркача получилось! Я тоже решил попробовать, лег на спину и стал ловить подушку ногами. Только мне ни разу не удалось ее поймать. Наконец я выбился из сил. Спина у меня болела, будто на мне кто-нибудь верхом ездил. — Ну ладно, — говорит Шишкин, — на сегодня упражнений с подушкой довольно. Давай упражняться со стульями. Он сел на стул и стал постепенно наклонять его назад, чтоб он стоял только на двух задних ножках. Вот он наклонял его, наклонял, наконец стул опрокинулся, Шишкин полетел на пол и больно ушибся. Тогда я стал пробовать, не получится ли что-нибудь у меня. Но у меня получилось то же самое: я полетел вместе со стулом на пол и набил на затылке шишку. — Нам еще, видно, рано такие упражнения делать, — сказал Костя. — Давай лучше учиться жонглировать. — Чем же мы будем жонглировать? — А тарелками, как жонглеры в цирке. Он полез в шкаф и достал две тарелки. — Вот, — говорит, — ты бросай мне, а я тебе. Как только я брошу свою тарелку, ты сейчас же бросай свою мне, а мою лови, а я твою буду ловить. — Постой, — говорю, — мы ведь сразу разобьем тарелки, и ничего не выйдет. — Это правда, — говорит он. — Давай вот что: будем сначала одной тарелкой жонглировать. Когда научимся как следует одну ловить, начнем двумя, потом тремя, потом четырьмя, и так у нас пойдет, как у настоящих жонглеров. Мы стали швырять одну тарелку и сейчас же ее разбили. Потом взяли другую и тоже разбили. — Нет, это не годится, — сказал Шишкин. — Так мы перебьем всю посуду, и ничего не выйдет. Надо достать что-нибудь железное. Он разыскал на кухне небольшой эмалированный тазик. Мы стали жонглировать этим тазиком, но нечаянно попали в окно. Еще хорошо, что мы совсем не высадили стекло — на нем только получилась трещина. — Вот так неприятность! — говорит Костя. — Надо что-нибудь придумать. — Может быть, заклеить трещину бумагой? — предложил я. — Нет, так еще хуже будет. Давай вот что: вынем в коридоре стекло и вставим сюда, а это стекло вставим в коридоре. Там никто не заметит, что оно с трещиной. Мы отковыряли от окна замазку и стали вытаскивать стекло с трещиной. Трещина увеличилась, и стекло распалось на две части. — Ничего, — говорит Шишкин. — В коридоре может быть стекло из двух половинок, Потом мы пошли и вынули стекло из окна в коридоре, но это стекло оказалось немного больше и не влезало в оконную раму в комнате. — Надо его подрезать, — сказал Шишкин. — Не знаешь, у кого-нибудь из ребят есть алмаз? Я говорю: — У Васи Ерохина есть, кажется. Пошли мы к Васе Ерохину, взяли у него алмаз, вернулись обратно и стали искать стекло, ко его нигде не было. — Ну вот, — ворчал Шишкин, — теперь стекло потерялось! Тут он наступил на стекло, которое лежало на полу. Стекло так и затрещало. — Это какой же дурак стекло положил на пол? — закричал Шишкин. — Кто же его положил? Ты же и положил, — говорю я. — А разве не ты? — Нет, — говорю, — я к нему не прикасался. Не нужно тебе было его на пол класть, потому что на полу оно не видно и на него легко наступить. — Чего ж ты мне этого не сказал сразу? — Я и не сообразил тогда. — Вот из-за твоей несообразительности мне теперь от мамы нагоняй будет! Что теперь делать? Стекло разбилось на пять кусков. Лучше мы его склеим и вставим обратно в коридор, а сюда вставим то, что было, — все-таки меньше кусков получится. Мы начали вставлять стекло из кусков в коридоре, но куски не держались. Мы пробовали их склеивать, но было холодно, и клей не застывал. Тогда мы бросили это и стали вставлять стекло в комнате из двух кусков, но Шишкин уронил один кусок на пол, и он разбился вдребезги. Как раз в это время вернулась с работы мать, Шишкин стал ей рассказывать, что тут у нас случилось. — Ты прямо хуже маленького! — сказала мать. — Тебя страшно одного оставлять дома! Того и гляди, чего-нибудь натворишь! — Я вставлю, вот увидишь, — говорил Шишкин. — Я все из кусочков сделаю. — Еще чего не хватало! Из кусочков! Придется позвать стекольщика. А это еще что за осколки? — Я тарелку разбил, — ответил Шишкин. — О-о-о! — только сказала мама. Она закрыла глаза и приложила обе руки к вискам, будто у нее заболела вдруг голова. abu — Убери это сейчас же — и марш заниматься! Уроки небось и не думал учить! — закричала она. Мы с Костей собрали с полу осколки и отнесли их в мусорный ящик. — У тебя мама все-таки добрая, — сказал я Косте. — Если бы я такого натворил дома, то разговору было бы на целый день. — Не беспокойся, еще разговор будет. Вот подожди, скоро придет тетя Зина, она мне намылит голову. Еще и тебе попадет. Я не стал дожидаться прихода тети Зины и поскорее ушел домой. На другой день я встретил Шишкина на улице утром, и он сказал, что не пойдет в школу, а пойдет в амбулаторию, потому что ему кажется, будто он болен. Я пошел в школу, и, когда Ольга Николаевна спросила, почему нет Шишкина, я сказал, что он сегодня, наверно, не придет, так как я его встретил на улице и он сказал, что идет в амбулаторию. — Проведай его после школы, — сказала Ольга Николаевна. В этот день у нас был диктант. После школы я сделал сначала уроки, а потом пошел к Шишкину. Его мама уже вернулась с работы. Шишкин увидел меня и стал делать какие-то знаки: прижимать палец к губам, мотать головой. Я понял, что мне нужно о чем-то молчать, и вышел с ним в коридор. — Ты не говори маме, что я не был сегодня в школе, — сказал он. — А почему ты не был? Что тебе в амбулатории сказали? — Ничего не сказали. — Почему? — Да там врач какой-то бездушный. Я ему говорю, что я болен, а он говорит: «Нет, ты здоров». Я говорю: «Я сегодня так чихал, что у меня чуть голова не оторвалась», а он говорит: «Почихаешь и перестанешь». — А может, ты и на самом деле не был болен? — Да, ну конечно, не был. — Зачем же в амбулаторию пошел? — Ну, я утром сказал маме, что болен, а она говорит: «Если болен, то иди в амбулаторию, а я больше не буду тебе в школу записок писать, ты и так много пропустил». — Зачем же ты сказал маме, что болен, если вовсе не болен? — Ну как ты не понимаешь? Ведь Ольга Николаевна сказала, что сегодня будет диктант. Чего же я пойду? Очень мне интересно опять получить двойку! — Что же ты теперь будешь делать? Ведь завтра Ольга Николаевна спросит, почему ты не пришел в школу. — Не знаю, что и делать! Я, наверно, и завтра не пойду в школу, а если Ольга Николаевна спросит, то скажи, что я заболел. — Слушай, — говорю я, — это ведь глупо. Лучше ты признайся маме и попроси, чтоб она написала записку. — Ну уж не знаю… Мама сказала, что больше не будет писать никаких записок, чтоб я не приучался прогуливать. — Что же, — говорю я, — если такой случай вышел. Ты и завтра не пойдешь и послезавтра — что же это получится? Скажи маме, она поймет. — Ну ладно, я скажу, если смелости хватит. На следующий день Шишкин снова не пришел в школу, и я понял, что у него не хватило смелости признаться маме. Ольга Николаевна спросила меня о Шишкине, я сказал, что он болен, а когда она спросила, чем он болен, я придумал, что у него грипп. Вот как по милости Шишкина я сделался обманщиком. Но не мог же я наябедничать на него, если он просил никому не говорить! ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ После занятий я зашел к Шишкину и рассказал, что мне пришлось из-за него Ольге Николаевне соврать, а он стал рассказывать, как бродил целое утро по городу, вместо того чтоб пойти в школу, потому что побоялся признаться маме, а без записки тоже не мог явиться в школу. — Что же ты будешь делать? — спрашиваю я. — Ты и сегодня не скажешь маме? — Не знаю. Я вот что думаю: лучше я в цирк поступлю. — Как — в цирк? — удивился я. — Ну, поступлю в цирк и буду артистом. — Что же ты будешь делать в цирке? — Ну, что… Что и все артисты делают. Выучу Лобзика считать и буду с ним выступать, как та артистка. — А вдруг тебя не возьмут? — Возьмут. — А как же со школой? — В школу совсем не буду ходить. Только ты, пожалуйста, не выдавай меня Ольге Николаевне, будь другом! — Так мама ведь все равно в конце концов узнает, что ты в школу не ходишь. — Ну пока она не узнает, а потом, когда я поступлю В цирк, я сам ей скажу, и все будет в порядке. — А вдруг тебе не удастся выучить Лобзика? — Удастся. Почему не удастся? Вот мы сейчас попробуем. Лобзик! — закричал он. Лобзик подбежал и принялся юлить вокруг. Шишкин достал из буфета сахарницу и сказал: — Сейчас, Лобзик, ты будешь учиться считать. Если будешь считать хорошо, получишь сахару. Будешь плохо считать — ничего не получишь. Лобзик увидел сахарницу и облизнулся. — Погоди облизываться. Облизываться будешь потом. Шишкин вынул из сахарницы десять кусков сахару и сказал: — Будем сначала учиться считать до десяти, а потом и дальше пойдем. Вот у меня десять кусков сахару. Смотри, я буду считать, а ты постарайся запомнить. Он начал выкладывать перед Лобзиком на табурет куски сахару и громко считал: «Один, два, три…» И так до десяти. — Вот видишь, всего десять кусков. Понял? Лобзик завилял хвостом и потянулся к сахару. Костя щелкнул его по носу и сказал: — Научись сначала считать, а потом тянись к сахару! Я говорю: — Как же он может научиться сразу до десяти? Этому и ребят не сразу учат. — Тогда, может, научить его сначала до пяти или до трех? — Конечно, — говорю, — до трех ему будет легче. — Ну, давай тогда сначала до двух, — говорит Костя — Ему тогда совсем легко будет. Он убрал со скамейки весь сахар и оставил только два кусочка. — Смотри, Лобзик, сейчас здесь только два куска — один, два, вот видишь? Если я заберу один, то останется один. Если положу обратно, то опять будет два. Ну, отвечай, сколько здесь сахару? Лобзик привстал, помахал хвостом, потом сел на задние лапы и облизнулся. — Как же ты хочешь, чтоб он ответил? — сказал я. — Кажется, он у нас еще не выучился говорить по-человечески. — Зачем по-человечески? Пусть говорит по-собачьи, как та собака в цирке. Гау! Гау! Понимаешь, Лобзик, «гау-гау» — значит «два». Ну, говори «гау-гау»! Лобзик молча поглядывал то на меня, то на Шишкина. — Ну, чего же ты молчишь? — сказал Шишкин. — Может быть, не хочешь сахару? Вместо ответа Лобзик снова потянулся к сахару. — Нельзя! — закричал Шишкин строго. Лобзик в испуге попятился и принялся молча облизываться. — Ну, говори «гау-гау»! Говори «гау-гау»! — приставали мы к нему оба. — Не понимает! — воскликнул с досадой Шишкин. — Надо его как-нибудь раззадорить. Слушай, сейчас я буду дрессировать тебя, а он пусть смотрит и учится. — Как это ты будешь дрессировать меня? — удивился я. — Очень просто. Ты становись на четвереньки и лай по-собачьи. Он посмотрит на тебя и выучится. Я опустился рядом с Лобзиком на четвереньки. — Ну-ка, отвечай: сколько здесь сахару? — спросил меня Шишкин. — Гау! Гау! — ответил я громко. — Молодец! — похвалил меня Шишкин и сунул мне в рот кусок сахару. Я принялся грызть сахар и нарочно громко хрустел, чтоб Лобзику стало завидно. А Лобзик с завистью смотрел на меня, и у него даже потекли слюнки. — Ну, смотри, Лобзик, теперь здесь остался один кусок сахару. Гау — один. Понимаешь? Ну, отвечай: сколько здесь сахару? Лобзик нетерпеливо фыркнул, зажмурился и стал стучать по полу хвостом. — Ну отвечай, отвечай! — твердил Шишкин. Но Лобзик никак не мог догадаться, что ему нужно лаять. — Эх ты, бестолковый! — сказал ему Шишкин и снова обратился ко мне: — Ну, отвечай ты! — Гау! — закричал я, и опять кусок сахару очутился у меня во рту. Лобзик только облизнулся и фыркнул. — Сейчас мы его раззадорим, — сказал Шишкин. Он снова положил на табурет кусок сахару и сказал: — Вот, кто первый ответит, тот и получит сахар. Ну, считайте. — Гау! — закричал я. — Вот молодец! — похвалил Шишкин. — А ты остолоп! Он взял кусок сахару, медленно поднес к носу Лобзика, пронес мимо и сунул мне в рот. Я опять громко зачавкал и захрустел сахаром. Лобзик облизнулся, чихнул и смущенно затряс головой. — Ага, завидно стало! — обрадовался Шишкин. — Кто лает, тот и сахар получает, а кто не лает, тот сидит без сахару. Он снова положил перед Лобзиком кусок сахару и сказал: — Считай теперь ты. Лобзик облизнулся, затряс головой, встал, потом сел, фыркнул. — Ну, считай, считай, иначе не получишь сахару! Лобзик как-то напрягся, подался назад и вдруг как залает. — Понял! — закричал Шишкин и бросил ему кусок сахару. Лобзик на лету подхватил сахар и проглотил в два счета. — Ну-ка, считай еще раз! — закричал Шишкин. — Гаф! — ответил Лобзик. И снова кусок сахару полетел ему в рот. — Ну-ка, еще разочек! — Гаф! — Понял! — обрадовался Шишкин. — Теперь у нас пойдет паука. В это время вернулась мать Шишкина. — Почему сахарница на столе? — спросила она. — Это я взял немного сахару, чтоб выучить считать Лобзика. — Еще что выдумал! — Да ты только послушай, как он считает. Шишкин положил перед Лобзиком кусок сахару и сказал: — Ну-ка, скажи, Лобзик, маме, сколько здесь кусков сахару? — Гаф! — ответил Лобзик. — И это все? — спросила мама. — Все, — сказал Шишкин. — Не многому же он у вас научился! — А что ты хочешь? Ведь Лобзик — не человек. Сейчас он научился до одного считать, потом мы научим его до двух, потом — до трех, а там, глядишь, он и все цифры, выучит. — Глядишь, придется мне от тебя сахарницу прятать, — сказала мама. — Я ведь не для себя беру, — обиделся Шишкин. — Я для науки. — «Для науки»! — усмехнулась мама. — А свои уроки ты сделал? — Нет еще, сейчас буду делать. — Ты ведь обещал, что к моему приходу у тебя всегда будут уроки сделаны. — Будут, будут! Это я только сегодня забыл из-за Лобзика. — Ну, смотри же! Если не будешь уроки делать вовремя, то не разрешу тебе брать сахар и сахарницу спрячу. Мы с Костей засели делать уроки вместе, потому что он ведь даже не знал, что задано, а на другой день принялись продолжать обучение Лобзика. — Надо учить его не только сахар считать, а чтоб он понимал цифры, — сказал Костя. Мы взяли кусочек картона, написали на нем цифру «один» и показали Лобзику. — Во г это, Лобзик, цифра один. Все равно что один кусок сахару, — сказал Шишкин. — Ну, говори: какая это цифра? — Гаф! — ответил Лобзик. — Молодец! Это он сразу понял, — обрадовался Шишкин. — Теперь перейдем к цифре два. Он положил перед Лобзиком два куска и сказал: — Считай! — Гаф! — ответил Лобзик. — Неправильно! Ты говоришь — один, а тут два. Что нужно ответить? — Гаф! — снова ответил Лобзик. — «Гаф»! — передразнил его Костя. — Где же тут «гаф», когда здесь «гаф-гаф»? У тебя на плечах что: голова или кочан капусты? — Гаф! — ответил Лобзик. — Затвердила сорока Якова одно про всякого! Где ты гут видишь один? — закричал Шишкин. Лобзик в испуге даже попятился. — Ты не кричи, — говорю я. — С собакой надо вежливо обращаться, потому что она будет бояться и ничему не научится. Шишкин снова принялся объяснять Лобзику, что один — это один, а два — это два. — Ну, считай! — приказал он ему. — Гаф! — снова тявкнул Лобзик. — Еще раз! Еще! — подсказал я. Лобзик покосился на меня. Я закивал головой и заморгал глазами. Тогда он несмело тявкнул еще раз. — Вот теперь — два! — обрадовался Шишкин и бросил ему кусок сахару. — Ну-ка, считай еще раз. Лобзик пролаял еще раз. — Еще раз! Еще! — зашептал я снова. — А ты не подсказывай ему! — говорит Шишкин. — Он сам должен знать. Отвечай, Лобзик! Лобзик пролаял еще раз. — Правильно! — сказал Шишкин. — Только ты должен лаять два раза подряд. Он снова заставил его считать. Лобзик и на этот раз пролаял раз, а потом увидел, что мы от него еще чего-то ждем, и пролаял второй раз. Постепенно мы добились, что он лаял два раза подряд, и перешли к цифре «три». Занятия пошли так успешно, что в этот день мы выучили все цифры до десяти, но когда стали на другой день повторять, то оказалось, что у Лобзика все в голове перепуталось. Когда показывали ему цифру «три», он отвечал, что это четыре, или пять, или десять. Когда показывали десять, он говорил, что это два, короче говоря — молол разную чепуху. Костя злился, кричал на Лобзика и воображал, что это он назло ему отвечает неправильно. Иногда Лобзик отвечал правильно, но, наверно, это получалось случайно, а Костя говорил: — Вот видишь, ответил правильно — значит, знает, какая это цифра, а спроси его в другой раз, ни за что не ответит. Такой прохвост! Он подозревал, что Лобзику просто надоело учиться и он нарочно дает неправильные ответы, чтоб к нему не приставали. Вот, например, Костя показывает ему цифру «пять», а Лобзик отвечает, что это четыре. — Да не четыре, Лобзик, посмотри хорошенько, — говорит ласково Костя. Лобзик снова отвечает, что это четыре. — Ну, не глупи, Лобзик, ты же сам видишь, что это не четыре, — уговаривает его Костя. «Четыре», — упрямо твердит Лобзик. — Дурак! — начинает сердиться Костя. — Считай правильно, тебе говорят! «Четыре», — отвечает Лобзик. — Вот я дам тебе четыре раза по шее, тогда узнаешь, как злить человека! Вот скажи еще раз четыре, я тебе покажу! «Четыре», — опять повторяет Лобзик. — Ты видишь, что он со мной делает? — кипятится Костя. Он берет цифру «четыре» и показывает Лобзику: — Ну, а это, по-твоему, какая цифра? Лобзик отвечает, что это пять. — Вот видишь! — кричал Костя. — Когда ему показывали пять, так он все время твердил, что это четыре, а когда показали четыре, он говорит, что это пять! А ты говоришь, что он это не назло мне делает! Я знаю, почему он на меня злится. Утром я нечаянно наступил ему па лапу, так он запомнил и теперь мстит мне. Я не знал, хитрил Лобзик или не хитрил, но было ясно, что из нашей дрессировки никакого толку не вышло. Может быть, мы с Шишкиным были плохие учителя, а может быть, сам Лобзик был никудышный ученик, не способный к арифметике. — Может быть, лучше признаться маме да идти в школу? — сказал я Косте. — Нет, нет! Я не могу! Теперь я уже столько прогулял. Мама как узнает, так и не знаю, что с нею будет. Шуточка дело! Если б я один день прогулял. — Тогда, может быть, рассказать Ольге Николаевне и посоветоваться с ней? — предложил я. — Нет, мне стыдно говорить Ольге Николаевне. — Ну, если тебе стыдно, то, может быть, я расскажу ей? — Ты? Выдавать меня пойдешь? Знать тебя не хочу больше! — Зачем, — говорю, — выдавать? Вовсе я не собираюсь тебя выдавать. Ты сам говоришь, что тебе стыдно, ну я бы и сказал, чтоб тебе стыдно не было. — «Стыдно не было»! — передразнил меня Шишкин. — Да мне в двадцать раз стыдней будет, если ты скажешь! Молчал бы лучше, если ничего не можешь придумать умней! — Что же делать? — спрашиваю я. — С Лобзиком ничего не вышло. В цирк тебе все равно не поступить. Или ты, может быть, еще надеешься Лобзика выучить? — Нет, на него я уже не надеюсь. По-моему, Лобзик — это или отчаянный плут, или круглый осел. Все равно из него никакого толку не будет. Мне надо другую собаку достать. Или вот что: лучше я акробатом стану. — Как же ты акробатом станешь? — Ну, буду кувыркаться и на руках ходить. Я уже пробовал, и у меня немножко получается, только я не могу все время вверх ногами стоять. Надо, чтоб сначала меня кто-нибудь за ноги держал, а потом я и сам смогу. Вот подержи меня за ноги, я попробую. Он встал на четвереньки, я поднял его за ноги кверху, и он стал ходить па руках по комнате, но скоро руки у него устали и подогнулись. Он упал и ударился головой об пол. — Это ничего, — сказал Шишкин, поднявшись и потирая ушибленную голову. — Постепенно руки у меня окрепнут, и тогда я смогу ходить без посторонней помощи. — Но ведь па акробата долго учиться надо, — говорю я. — Ничего, скоро зимние каникулы. Я как-нибудь дотяну до каникул. — А после каникул что будешь делать? Ведь зимние каникулы скоро кончатся. — Ну, а там как-нибудь дотяну до летних каникул. — Это долго тянуть придется. — Ничего. Странный это был человек. На все у него был один ответ: «Ничего». Стоило ему придумать какое-нибудь дело, и он уже воображал, что дело сделано. Но я-то видел, что все это пустая затея и все его мечты через несколько дней разлетятся, как дым. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Костины мама и тетя вовсе не догадывались, что он в школу не ходит. Когда его мама приходила с работы, она первым долгом проверяла его уроки, а у него все оказывалось сделано, потому что каждый раз я приходил к нему и говорил, что задано. Шишкин так боялся, чтоб мама не догадалась о его проделках, что стал делать уроки даже исправнее, чем когда ходил в школу. Утром он брал сумку с книжками и вместо школы отправлялся бродить по городу. Дома он не мог оставаться, так как тетя Зина занималась во второй смене и уходила в училище поздно. Но шататься без толку по улицам тоже было опасно. Однажды он чуть не встретился с нашей учительницей английского языка и поскорей свернул в переулок, чтоб она не увидела его. В другой раз он увидел на улице соседку и спрятался от нее в чужое парадное. Он стал бояться ходить по улицам и забирался куда-нибудь в самые отдаленные кварталы города, чтоб не встретить кого-нибудь из знакомых. Ему все время казалось, что все прохожие на улице смотрят на него и подозревают, что он нарочно не пошел в школу. Дни в это время были морозные, и шататься по улицам было холодно поэтому он иногда заходил в какой-нибудь магазин, согревался немножко, а потом шел дальше. Я почувствовал, что все это получилось как-то нехорошо, и мне было не по себе. Шишкин ни на минуту не выходил у меня из головы. В классе пустое место за нашей партой все время напоминало мне о нем. Я представлял себе, как, пока мы сидим в теплом классе, он крадется по городу совсем один, точно вор, как он прячется от людей в чужие подъезды, как заходит в какой-нибудь магазин, чтоб погреться. От этих мыслей я стал рассеянным в классе и плохо слушал уроки. Дома я тоже все время думал о нем. Ночью никак не мог уснуть, потому что мне в голову лезли разные мысли, и я старался найти для Шишкина какой-нибудь выход. Если б я рассказал об этом Ольге Николаевне, то Ольга Николаевна сразу вернула бы Шишкина в школу, но я боялся что тогда все считали бы меня ябедой. Мне очень хотелось поговорить об этом с кем-нибудь, и я решил поговорить с Ликой. — Слушай, Лика, — спросил я ее. — У вас в классе девчонки выдают друг дружку? — Как это — выдают? — Ну, если какая-нибудь ученица чего-нибудь натворит, то другая ученица скажет учительнице? Был у вас в классе такой случай? — Был, — говорит Лика. — Недавно Петрова сломала на окне гортензию, а Антонина Ивановна подумала на Сидорову и хотела наказать ее, сказала, чтоб родители пришли в школу. Но я видела, что это Петрова сломала гортензию, и сказала об этом Антонине Ивановне. — Зачем же тебе нужно было говорить? Значит, ты у нас ябеда! — Почему — ябеда? Я ведь правду сказала. Если б не я, Антонина Ивановна наказала бы Сидорову, которая совсем не виновата. — Все равно ябеда, — говорю я. — У нас ребята не выдают друг друга. — Значит, ваши ребята сваливают один на другого. — Почему — сваливают? — Ну, если б ты в классе сломал гортензию, а учительница подумала на другого… — У нас, — говорю, — гортензии не растут. У нас в классе кактусы. — Все равно. Если бы ты сломал кактус, а учительница подумала на Шишкина, и все бы молчали, и ты бы молчал, значит, ты свалил бы на Шишкина. — А у Шишкина разве языка нету? Он бы сказал, что это не он, — говорю я. — Он мог сказать, а его все-таки подозревали бы. — Ну и пусть подозревали бы. Никто же не может доказать, что это он, раз это не он. — У нас в классе не такой порядок, — говорит Лика. — Зачем нам, чтоб кого-нибудь напрасно подозревали? Если кто виноват, сам должен признаться, а если не признается, каждый имеет право сказать. — Значит, у вас там все ябеды. — Совсем не ябеды. Разве Петрова поступила честно? Антонина Ивановна хочет вместо нее другую наказать, а она сидит и молчит, рада, что на другую подумали. Если б я тоже молчала, значит, я с ней заодно. Разве это честно? — Ну ладно, — говорю я. — Этот случай совсем особенный. А не было у вас такого случая, чтоб какая-нибудь девочка не явилась в школу, а дома говорила, что в школе была? — Нет, у нас такого случая не было. — Конечно, — говорю я. — Разве у вас такое может случиться! У вас там все примерные ученицы. — Да, — говорит Лика, — у нас класс хороший. А разве у вас был такой случай? — Нет. У нас, — говорю, — нет. Такого случая еще не было. — А почему ты спрашиваешь? — Так просто. Интересно узнать Я перестал разговаривать с Ликой, а сам все время думал о Шишкине. Мне очень хотелось посоветоваться с мамой, но я боялся, что мама сейчас же сообщит об этом в школу, и тогда все пропало. А мама и сама заметила, что со мной что-то неладное творится. Она так внимательно поглядывала на меня иногда, будто знала, что я о чем-то хочу поговорить с ней. Мама всегда знает, когда мне нужно что-то сказать ей. Но она никогда не требует, чтоб я говорил, а ждет, чтоб я сам сказал. Она говорит: если что-нибудь случилось, то гораздо лучше, если я сам признаюсь, чем если меня заставят это сделать. Не знаю, как это мама догадывается. Наверное, у меня просто лицо такое, что на нем все как будто написано, что у меня в голове. И вот я так сидел и все поглядывал на маму и думал, сказать ей или не сказать, а мама тоже нет-нет да и взглянет на меня, словно ждет, чтоб я сказал. И мы долго так переглядывались с ней, и оба только делали вид: я — будто книжку читаю, а она — будто рубашку шьет. Это, наверно, было бы смешно, если бы мне в голову не лезли грустные мысли о Шишкине. Наконец-таки мама не вытерпела и, усмехнувшись, сказала: — Ну, докладывай, что у тебя там? — Как это — докладывай? — притворился я, будто не понимаю. — Ну говори, о чем хочешь сказать. — О чем же я хочу сказать? Ни о чем я не хочу сказать, — стал я выкручиваться, а сам уже чувствую, что сейчас же обо всем расскажу, и рад, что мама сама об этом заговорила, так как легче сказать, когда тебя спрашивают, чем когда не спрашивают вовсе. — Будто я не вижу, что ты о чем-то хочешь сказать! Ты уже три дня ходишь как в воду опущенный и воображаешь, что никто этого не замечает. Ну, говори, говори! Все равно ведь скажешь. Что-нибудь в школе случилось? — Нет, не в школе, — говорю. — Да нет, — говорю, в школе. — Что, опять небось получил двойку? — Ничего я не получил. — Что же с тобой случилось? — Да это не со мной вовсе. Со мной ничего не случилось. — С кем же? — Ну, с Шишкиным. — А с ним что же? — Да не хочет учиться. — Как — не хочет? — Ну, не хочет, и все! Тут я увидел, что проговорился, и подумал: «Батюшки, что же я делаю? А вдруг мама завтра же пойдет в школу и скажет учительнице!» — Что же, Шишкин уроков не делает? — спросила мама. — Двойки получает? Я увидел, что не совсем еще проговорился, и сказал; — Не делает. По русскому у него двойка. Совсем не хочет по русскому учиться. У него с третьего класса запущено. — Как же он в четвертый-то класс перешел? — Ну, не знаю, — говорю. — Он к нам из другой школы перевелся. В третьем классе у нас не учился. — Почему же учительница не обратит на него внимания? Его подтянуть надо. — Так он, — говорю, — хитрый, как лисица! Что на дом задано, спишет, а когда в классе диктант или сочинение, не придет вовсе. — А ты бы занялся с ним. Ведь думаешь о товарище, огорчаешься из-за него, а помочь не хочешь. — Поможешь, — говорю, — ему, когда он сам не хочет заниматься! — Ну, ты растолкуй ему, что учиться надо, подействуй на него. Ты вот сумел взяться за дело сам, а ему помощь нужна. Попадется ему хороший товарищ, и он выправится, и из него настоящий человек выйдет. — Разве я ему плохой товарищ? — говорю я. — Значит, не плохой, если думаешь о нем. Мне стало очень стыдно, что я не сказал маме всей правды, поэтому я поскорей оделся и пошел к Шишкину, чтоб поговорить с ним как следует. Странное дело! Почему-то именно в эти дни я по-настоящему подружил с Шишкиным и по целым дням думал о нем. Шишкин тоже изо всех сил привязался ко мне. Он скучал по школьным товарищам и говорил, что теперь, кроме меня, у него никого не осталось. Когда я пришел, Костя, его мама и тетя Зина сидели за столом и пили чай. Над столом горела электрическая лампочка под большим голубым абажуром, и от этого абажура вокруг было как-то сумрачно, как бывает летним вечером, когда солнышко уже зашло, но на дворе еще не совсем стемнело. Все очень обрадовались моему приходу. Меня тоже усадили за стол и стали угощать чаем с баранками. Костина мама и тетя Зина принялись расспрашивать меня о моей маме, о папе, о том, где он работает и что делает. Костя молча слушал наш разговор. Он опустил в стакан с чаем половину баранки. Баранка постепенно разбухала в стакане и становилась все толще и толще. Наконец она раздулась почти во весь стакан, а Костя о чем-то задумался и как будто совсем позабыл о ней. — О чем это ты там задумался? — спросила его мама. — Так просто. Я думаю о моем папе. Расскажи о нем что-нибудь. — Что же рассказывать? Я тебе уже все рассказала. — Ну, ты еще расскажи. — Вот любит, чтоб ему об отце рассказывали, а сам ведь и не помнит его, — сказала тетя Зина. — Нет, я помню. — Что же ты можешь помнить? Ты был грудным младенцем, когда началась война и твой папа ушел на фронт. — Вот помню, — упрямо повторил Шишкин. — Я помню: я лежал в своей кроватке, а папа подошел, взял меня на руки, поднял и поцеловал. — Не можешь ты этого помнить, — ответила тетя Зина. — Тебе тогда три недели от роду было. — Нет. Папа ведь приходил с войны, когда мне уже год был. — Ну, тогда он забежал на минутку домой, когда его часть проходила через наш город. Тебе про это мама рассказывала. — Нет, я сам помню, — обиженно сказал Костя. — Я спал, потом проснулся, а папа взял меня на руки и поцеловал, а шинель у него была такая шершавая и колючая. Потом он ушел, и я больше ничего не помню. — Ребенок не может помнить, что с ним в год было, — сказала тетя Зина. — А я помню, — чуть ли не со слезами на глазах сказал Костя. — Правда, мама, я помню? Вот пусть мама скажет! — Помнишь, помнишь! — успокоила его мама. — Уж если ты запомнил, что шинель была колючая, значит, все хорошо помнишь. — Конечно, — сказал Шишкин. — Шинель была колючая, и я помню и никогда не забуду, потому что это был мой папа, который на войне погиб. Шишкин весь вечер был какой-то задумчивый. Я так и не поговорил с ним, о чем хотел, и скоро ушел домой. В эту ночь я долго не мог заснуть, все думал о Шишкине. Как было бы хорошо, если бы он учился исправно, ничего бы такого с ним не произошло! Вот я, например: я ведь тоже неважно учился, а потом взял себя в руки и добился чего хотел. Все-таки мне было, конечно, легче, чем Шишкину: у меня есть отец. Я всегда люблю брать с него пример. Я вижу, как он добивается чего-нибудь по своей работе, и тоже хочу быть таким, как он. А у Шишкина отца нет. Он погиб на войне, когда Костя был совсем маленьким. Мне очень хотелось помочь Косте, и я стал думать, что если бы начать с ним как следует заниматься, то он может выправиться по русскому языку, и тогда учеба у него пойдет успешно. Я размечтался об этом и решил, что буду заниматься с ним каждый день, но тут же вспомнил, что о занятиях нечего и мечтать, пока он не вернется в школу. Я принялся думать, как бы уговорить его, но мне стало понятно, что уговоры тут не помогут, так как Костя слабохарактерный и теперь уже не решится признаться матери. Мне стало ясно, что с Костей надо действовать твердо. Поэтому я решил зайти к нему завтра после школы и поговорить серьезно. Если он не захочет признаться матери и не вернется в школу по своей воле, то я пригрожу, что не буду больше врать Ольге Николаевне и не стану его выгораживать, потому что от этого для него получается только вред. Если он не поймет, что это для его же пользы, то пусть обижается на меня. Ничего! Я перетерплю, а потом он сам увидит, что я не мог поступить иначе, и мы снова подружимся с ним. Как только я это решил, у меня на душе стало легче, и мне сделалось стыдно, что я до сих пор ничего не сказал маме. Я тут же хотел встать и рассказать обо всем, но было поздно, и все давно уже спали. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ На другой день все вышло не так, как я ожидал. Я хотел после уроков зайти к Шишкину и в последний раз серьезно поговорить с ним. Но так как я всем говорил в школе, что Шишкин болен, то все наше звено решило навестить больного товарища. Я испугался и сейчас же после уроков помчался к Шишкину, чтоб предупредить его. Прибегаю к нему. Он увидел меня и говорит: — Знаешь, я могу уже вверх ногами стоять! Нужно стать у стенки, перевернуться и держаться ногами за стенку. — Некогда, — говорю, — сейчас вверх ногами стоять. Ложись скорее в постель. — Зачем? — Ну, ты ведь болен. — Как — болен? — Да я ведь всем говорил в школе, что ты болен. Сам ведь просил! — Ну, просил! — А теперь вот сейчас к тебе ребята придут. — Да что ты! Тут он моментально нырнул в постель, как был, в одежде, в ботинках, и накрылся одеялом. — Что же мне говорить ребятам? — спрашивает. — Что ж говорить? Говори, что болен. Больше говорить нечего. Скоро пришли ребята. Они разделись в коридоре и вошли в комнату. Шишкин натянул одеяло до самого подбородка и с беспокойством поглядывал на ребят. Ребята говорят: — Здравствуй, Шишкин! — Здравствуйте, ребята! — говорит он. А голос у него такой слабый-слабый! Ну прямо настоящий больной! — Вот зашли тебя навестить, — сказал Юра. — Спасибо, ребята, садитесь. — Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил Ваня, — Да так… — Лежишь? — Лежу вот. — Скучно тебе небось лежать все время? — спрашивает Леня, — Скучно. — Ты один весь день? — Один. Мама на работе. Тетя в училище. — Мы теперь будем к тебе приходить почаще. Ты извини, что мы не приходили: думали — ты скоро выздоровеешь и сам придешь. — Ничего, ребята, ко мне Витя каждый день приходит. — Мы к тебе тоже будем каждый день приходить, хочешь? — предложил Слава. — Хочу, — говорит Шишкин. Не мог же он сказать — не хочу! — А что у тебя болит? — спросил Юра. — Все болит: и руки и ноги… — Что ты? И даже ноги? — Да. И голова. — И что? Все время болит? — Нет, не всё. То пройдет, пройдет, а потом как заболит, заболит! — У нас в квартире у одного мальчика тоже вот так все болело. У него ревматизм был, — сказал Вася Ерохин. — Может быть, и у тебя ревматизм? — Может быть, — говорит Шишкин. — А доктор что говорит? — спросил Ваня. — Ну, что он говорит!.. Что ему говорить? Ну, высунь язык, говорит. Скажи «а», говорит. — А какая болезнь, не говорит? — Болезнь эта вот… как ее?.. Апендикокс. — Что же это за болезнь такая — апендикокс? — Сам не знаю, — пожал Шишкин плечами. — А чем тебя лечат? — Лекарством. — Каким? — Не знаю, как называется. Микстура. — Горькая или сладкая? — Горькая! — сказал Шишкин и скорчил такую физиономию, будто на самом деле микстуры попробовал. — Когда я был больной, мне тоже микстуру давали. Ох, и горькую! Я не хотел пить, — сказал Дима Балакирев. — Я тоже не хочу. — Нет, ты лучше пей, скорей поправишься. — Я и то пью. — Это ничего, что горькая, — сказал Леня. — Ты выпей микстуры, а потом ложку сахару в рот. — Хорошо. — А об уроках не беспокойся. Вот начнешь поправляться, мы тебе будем уроки носить и помогать учиться. Ты нагонишь. — Ничего, нагоню! — говорит Шишкин. Тут я заметил, что из-под одеяла высовывается нога Шишкина в ботинке. Я испугался. Думаю: вдруг кто-нибудь из ребят заметит! Но ребята разговаривали с ним и не замечали ботинка. Я подошел потихоньку и накрыл одеялом ботинок. — Ну, ребята, — говорю, — он пока еще слабый, так что вы не утомляйте его. Идите себе домой. Ребята стали прощаться: — Ну, до свиданья. Выздоравливай, поправляйся. Мы к тебе завтра зайдем. Ребята ушли. Шишкин вскочил с постели и запрыгал по комнате. — Вот как все хорошо вышло! — закричал он. — Никто не догадался. Все в порядке! — Ну, нечего радоваться! — сказал я. — Мне с тобой нужно серьезно поговорить. — О чем? — О том, что тебе надо в школу вернуться. — Я и сам знаю, что надо, а как я теперь могу? Ты же сам видишь, что не могу. — Ничего я не вижу! Я решил сегодня с тобой в последний раз поговорить: если ты завтра же не придешь в школу, то я сам скажу Ольге Николаевне, что ты не больной вовсе. — Зачем? — удивился Костя. — Затем, что тебе надо учиться, а не гулять. Все равно из тебя никакого акробата не выйдет. — Почему — не выйдет? Посмотри, как я уже научился вверх ногами стоять! Он подошел к стенке и стал вверх ногами. Тут отворилась дверь, и вошел Леня. — Послушай, — говорит, — я тут свои перчатки забыл… А это что? Послушай, ты чего вверх ногами стоишь? Шишкин вскочил на ноги и растерянно остановился. — Так вот ты какой больной! — воскликнул Леня. — Честное слово, больной! — сказал Шишкин и покраснел как вареный рак. Он заохал и заковылял к постели. — Брось притворяться! Говорил, руки-ноги болят, а сам тут вверх ногами ходишь! — Честное слово, болят! — Ну, не ври, не ври! И когда ты успел одеться? Ты, значит, одетый в постели лежал? — Ну ладно, я тебе открою секрет, только ты поклянись, что никому не скажешь. — Зачем я буду клясться? — Ну, тогда я ничего не скажу. В это время в коридоре послышались чьи-то шаги. Дверь приоткрылась, в комнату заглянул Ваня и сказал: — Ты скоро, Леня? Мы тут тебя все ждем. — Ну-ка, иди сюда, Ваня! Он, оказывается, вовсе не болен! — Не болен? — удивился Ваня и вошел в комнату. — Кто не болен? — послышался из коридора голос Юры. Юра тоже вошел в комнату, а за ним остальные ребята. — Да кто же еще! Вот он, Шишкин, не болен, — ответил Леня. — Как так? — Да вот так: вхожу, а он тут вверх ногами стоит! — Что же это такое? — заговорили ребята. — Зачем ты нас обманывал? — Это я так просто, ребята… — стал оправдываться Шишкин. — Я просто пошутил. — Что это еще за шутки такие? — Вот такие вот шутки! — развел Костя руками. — Мы о нем беспокоились, — говорит Ваня, — всем звеном пришли навестить, а он тут, оказывается, шутки шутит: больным притворяться вздумал! — Я больше не буду, ребята, вот увидите… — пролепетал Шишкин. — А почему ты в школу не ходишь? — спросил Юра. — Ты нарочно решил притворяться больным, чтоб не ходить в школу! — Я вам все расскажу, ребята, только вы не сердитесь. Я не хотел обмануть вас. Просто я решил циркачом стать. — Как это — циркачом? — удивились все. — Ну, поступлю в цирк и буду цирковым акробатом. — Ты что, рехнулся? — И ничуть не рехнулся. — Кто же тебя возьмет в цирк? — спросил Ваня. — А откуда, ты думаешь, цирковые артисты берутся? — А почему же ты все-таки в школу не ходишь? — Не хочу больше учиться. Я и так уже все знаю. — Как — всё? — Ну, все, что нужно цирковому артисту. — Что же ты думаешь, цирковой артист может неучем быть? — Почему — неучем? Кое-чему я уже выучился. — «Выучился»! А пишешь с ошибками! Надо сначала окончить школу, а потом идти в цирковое училище. Цирковой артист тоже должен быть образованным. Ты бы сначала посоветовался с Ольгой Николаевной, — сказал Юра. — Будто я не знаю, что Ольга Николаевна скажет! — ответил Шишкин. — По-моему, ребята, он не дело затеял, — сказал Игорь. — Пусть перестанет выдумывать и является завтра в школу. — А если завтра же не явится, мы скажем Ольге Николаевне, — заявил Юра. — Ну, и будете ябеды! — ответил Шишкин. — Не будем, — сказал Юра. — Раз мы предупредили тебя, значит не ябеды. — Вот попробуй не приди завтра в школу, тогда узнаешь! — сказал Игорь. — Нечего тебе гулять. Надо учиться, Тут снова послышались шаги в коридоре, и кто-то постучал в дверь. Шишкин, вместо того чтобы отворить, юркнул, как мышь, в постель и накрылся одеялом. Я отворил дверь и увидел Ольгу Николаевну. — О, да тут все звено! — сказала Ольга Николаевна, входя в комнату. — Решили навестить больного товарища? Все ребята молчали, никто не знал, что сказать. Костя смотрел на Ольгу Николаевну во все глаза и изо всех сил натягивал на себя одеяло, будто решил закутаться в него с головой. Ольга Николаевна подошла к нему: — Что ж это ты, Костя, расхворался у нас? Что у тебя болит? — Ничего у него не болит! — сказал Юра. — Он вовсе не болен. — Как — не болен? — Ну, не болен, и все! Шишкин увидел, что теперь уже все равно все пропало. Он вылез из-под одеяла, уселся на кровати и, свесив голову вниз, стал смотреть на пол. Ольга Николаевна обвела взглядом ребят, увидела меня и сказала: — Почему же ты, Витя, говорил мне, что Костя болен? От стыда я не знал куда деваться. — Почему же ты молчишь? Ты мне неправду сказал? — Это не я сказал. Это он сказал, чтоб я сказал. Я и сказал. — Значит, Костя просил тебя обмануть меня? — Да, — пролепетал я. — И ты обманул? — Обманул. — И ты думаешь, хорошо сделал? — Но он ведь просил меня! — Ты думаешь, что оказал ему хорошую услугу, обманывая меня? — Нет. — Почему же ты это сделал? — Ну, я думал, что нельзя же товарища выдавать! — Как — выдавать? Это врагу нельзя выдавать, а я разве ваш враг? Я не знал, что сказать, и молча смотрел на пол. — Не думала я, что мои ученики считают меня врагом! — сказала Ольга Николаевна. — Мы не считаем, Ольга Николаевна, — сказал Ваня. — Разве мы считаем? — Почему же никто не сказал мне? — Да ведь никто и не знал. Мы только сегодня пришли, и вот все выяснилось. — Ну хорошо, об этом поговорим после… Почему же ты, Костя, не ходил в школу? — Я боялся, — пробормотал Костя. — Чего ты боялся? — Что вы записку от мамы спросите. — Какую записку? — Ну, записку, что я пропустил, когда был диктант. — Почему же ты пропустил, когда диктант был? — Боялся. — Чего? — Двойку получить боялся. — Значит, ты нарочно пропустил, когда писали диктант, а потом не приходил, потому что у тебя не было записки от матери? — Да. — Что же ты думал делать, когда решил не ходить в школу? — спросила Ольга Николаевна. — Не знаю. — Но ведь какие-то планы у тебя были? — Какие у меня планы! — Он решил сделаться цирковым акробатом, — сказал Юра. — В цирковую школу без семилетнего образования не берут. Да еще там надо лет пять учиться. Не мог же ты сразу стать цирковым артистом! — сказала Ольга Николаевна. — Не мог, — согласился Шишкин. — Вот видишь. Не обдумав ничего, так сразу и решил не ходить в школу. Разве так можно? Шишкин молчал. — Что же ты теперь думаешь делать? — Не знаю. — А ты подумай. Шишкин помолчал, потом взглянул на Ольгу Николаевну исподлобья и сказал: — Я хочу вернуться в школу! — Что ж, это самое лучшее, что ты мог придумать. Только условие: ты должен дать обещание, что исправишься и будешь хорошо учиться. — Я теперь буду хорошо, — сказал Шишкин. — Ну смотри. Завтра с утра приходи в школу, а я попрошу директора, чтоб он разрешил тебе продолжать учиться. — Я приду. Ольга Николаевна сказала нам всем, чтобы мы шли домой делать уроки. Костя увидел, что она не собирается уходить, и сказал: — Ольга Николаевна, я хочу вас попросить: не говорите маме! — Почему? — спросила Ольга Николаевна. — Я теперь буду хорошо учиться, только не говорите! — Значит, ты хочешь продолжать обманывать маму? И еще хочешь, чтобы я тебе помогала в этом? — Я не буду больше обманывать маму. Мне так не хочется огорчать ее! — А если мама узнает, что мы с тобой вместе обманывали ее? Ведь она будет огорчена еще больше. Правда? — Правда. — Вот видишь, надо маме сказать. Но так как ты обещаешь взяться за учебу как следует, то я попрошу маму, чтобы она не очень сердилась на тебя. — Я обещаю. — Вот и договорились, — сказала Ольга Николаевна. — А сейчас бери книги, и будем заниматься. Я ушел домой вместе с ребятами и не знаю, что было дальше. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ И вот на другой день Шишкин явился в класс. Он растерянно улыбался и смущенно поглядывал на ребят, но, видя, что его никто не стыдит, он успокоился и сел рядом со мной. Пустое место за нашей партой заполнилось, и я почувствовал облегчение, будто у меня в груди тоже что-то заполнилось и стало па свое место. Ольга Николаевна ничего не сказала Шишкину, и уроки шли как обычно, своим порядком. На перемене к нам пришел Володя, ребята стали рассказывать ему про этот случай. Я думал, что Володя станет стыдить Шишкина, а Володя вместо этого стал стыдить меня. — Ты ведь знал, что твой товарищ поступает неправильно, и не помог ему исправить ошибку, — сказал Володя. — Надо было поговорить с ним серьезно, а если бы он тебя не послушался, надо было сказать учительнице, или мне, или ребятам. А ты от всех скрывал. — Будто я с ним не говорил! Я сколько раз ему твердил об этом! Что я мог сделать? Он ведь сам решил не ходить в школу. — А почему решил? Потому что плохо учился. А ты помог ему учиться лучше? Ты ведь знал, что он плохо учится? — Знал, — говорю. — Это все у него из-за русского языка. Он всегда у меня русский списывал. — Вот видишь, если б ты по-настоящему заботился о своем друге, то не давал бы ему списывать. Настоящий друг должен быть требовательным. Какой же ты товарищ, если миришься с тем, что твой друг поступает нехорошо? Такая дружба ненастоящая — это ложная дружба. Все ребята начали говорить, что я ложный друг, а Володя сказал: — Давайте после уроков соберемся, ребята, и поговорим обо всем. Мы решили собраться после уроков, но, как только занятия кончились, Ольга Николаевна подозвала меня и Шишкина и сказала: — Костя и Витя, зайдите сейчас к директору. Он хочет поговорить с вами. — А о чем? — испугался я. — Вот он вам и расскажет о чем. Да вы идите, не бойтесь! — усмехнулась она. Мы пришли в кабинет директора, остановились на пороге и сказали: — Здравствуйте, Игорь Александрович! Игорь Александрович сидел за столом и что-то писал. — Здравствуйте, ребята! Заходите и садитесь вот на диван, — сказал он, а сам продолжал писать. Но мы сесть боялись, потому что диван стоял очень близко возле директора. Стоять возле дверей казалось нам безопаснее. Игорь Александрович кончил писать, снял очки и сказал: — Садитесь. Чего же вы стоите? Мы подошли и сели. Диван был кожаный, блестящий. Кожа была скользкая, и я все время съезжал с дивана, потому что сел с краю, а усесться на нем как следует я не решался. И так я мучился в продолжение всего разговора — а разговор получился длинный! — и от такого сидения устал больше, чем если бы все это время стоял на одной ноге. — Ну, расскажи, Шишкин, как это тебе пришло в голову стать прогульщиком? — спросил Игорь Александрович, когда мы сели. — Не знаю, — замялся Шишкин. — Гм! — сказал Игорь Александрович. — Кто же об этом может знать, как ты думаешь? — Н-не знаю, — снова пролепетал Шишкин. — Может быть, по-твоему, я знаю? Шишкин исподлобья взглянул на Игоря Александровича, чтоб узнать, не шутит ли он, но лицо у директора было серьезное. Поэтому он снова ответил: — Не знаю. — Что это, братец, у тебя на все один ответ: «Не знаю». Уж если разговаривать, то давай разговаривать серьезно. Ведь я не просто из любопытства спрашиваю тебя, почему ты не ходил в школу. — Так просто. Я боялся, — ответил Шишкин. — Чего же ты боялся? — Я боялся диктанта и пропустил, а потом боялся, что Ольга Николаевна спросит записку от матери, вот и не приходил. — Почему же ты боялся диктанта? Что он, такой страшный? — Я боялся получить двойку. — Значит, ты плохо готовился по русскому языку? — Плохо. — Почему же ты плохо готовился? — Мне трудно. — А по другим предметам тебе тоже трудно учиться? — По другим легче. — Почему же по русскому трудно? — Я отстал. Не знаю, как слова писать. — Так тебе подогнать надо, а ты, наверно, мало по русскому занимаешься? — Мало. — Почему же? — Ну, он у меня не идет. Историю я прочитаю или географию — и уже знаю, а тут как напишу, так обязательно ошибки будут. — Вот тебе и нужно побольше по русскому заниматься. Надо делать не только то, что легко, но и то, что трудно. abu Если хочешь научиться, то должен и потрудиться. Вот скажи, Малеев, — спросил Игорь Александрович меня, — ты ведь не успевал раньше по арифметике? — Не успевал. — А теперь стал лучше учиться? — Лучше. — Как же это у тебя вышло? — А я сам захотел. Мне Ольга Николаевна сказала, чтоб я захотел, и я захотел и принялся добиваться. — И добился-таки? — Добился. — Но тебе ведь сначала было, наверно, трудно? — Сначала было трудно, а теперь мне совсем легко. — Вот видишь, Шишкин! Возьми пример с Малеева. Сначала будет трудно, а потом, когда одолеешь трудность, будет легко. Так что берись за дело, и у тебя все выйдет. — Хорошо, — сказал Шишкин, — я попробую. — Да тут и пробовать нечего. Надо сразу браться, и дело с концом. — Ну, я попытаюсь, — ответил Шишкин. — Это все равно что попробовать, — сказал Игорь Александрович. — Вот и видно, что у тебя нет силы воли. Чего ты боишься? У тебя есть товарищи. Разве они не помогут тебе? Ты, Малеев, ведь друг Шишкина? — Да, — говорю я. — Ну, так помоги ему подтянуться по русскому языку. Он очень запустил этот предмет, и ему одному не справиться. — Это я могу, — говорю, — потому что сам был отстающим и теперь знаю, с какого конца нужно браться за это дело. — Вот-вот! Значит, попробуешь? — улыбнулся Игорь Александрович. — Нет, — говорю, — и пробовать не буду. Сразу начну заниматься с ним. — Хорошо. Это мне нравится, — сказал Игорь Александрович. — У тебя общественная работа есть? — Нету, — говорю — Вот это и будет твоя общественная работа на первое время. Я советовался с Ольгой Николаевной, и она сказала, что ты сумеешь помочь Шишкину. Уж если ты сам себе сумел помочь, то и другому поможешь. Только отнесись к этому делу серьезно. — Я буду серьезно, — ответил я. — Следи, чтоб он все задания выполнял самостоятельно, вовремя, чтобы все доводил до конца. За него ничего делать не надо. Это будет плохая помощь с твоей стороны. Когда он научится работать сам, у него появится и сила воли и твоя помощь ему уже будет не нужна. Понятно это тебе? — Понятно, — сказал я. — А ты, Шишкин, запомни, что все люди должны честно трудиться. — Но я ведь еще не трудюсь… не тружусь, — пролепетал Шишкин. — Как так не трудишься? А учеба разве не труд? Учеба для тебя и есть самый настоящий труд. Взрослые работают на заводах и фабриках, в колхозах и совхозах, строят электростанции, соединяют каналами реки и моря, орошают пустыни, насаждают леса. Видишь, как много дел!.. А дети учатся в школах, чтобы в будущем стать образованными и, в свою очередь, принести нашей родине как можно больше пользы. Разве ты не хочешь приносить родине пользу? — Хочу. — Вот видишь! Но, может быть, ты думаешь, достаточно сказать просто «хочу»? Надо быть стойким, упорным, без упорства ты ничего не достигнешь. — Я буду теперь упорным. — Вот хорошо, — сказал Игорь Александрович. — Надо быть честным. А разве ты честен? Ты обманывал мать, обманывал учительницу, обманывал своих товарищей. — Я буду честным теперь. — Постарайся, — сказал Игорь Александрович. — Но это еще не все. Надо любить своих товарищей. — Разве я не люблю их? — удивился Шишкин. — Где же любишь! Бросил их всех и решил без них обойтись. Разве это любовь? — Но я ведь скучал по ним! — чуть ли не со слезами на глазах воскликнул Шишкин. — Ну хорошо, что хоть скучал, но будет еще лучше, если ты будешь чувствовать, что без товарищей тебе не прожить, чтоб даже в голову не приходило бросать их. — Я буду больше любить, — сказал Шишкин. — Что же ты делал, голубчик, пока не ходил в школу? — спросил его Игорь Александрович. Мы рассказали, как учили Лобзика считать. Игорь Александрович очень заинтересовался этим и подробно расспрашивал, как мы это делали. — Да разве же можно научить собаку считать, как человека? — сказал наконец он. — А как же считала та собака в цирке? Игорь Александрович засмеялся: — Та собака вовсе не умела считать. Ее выучили только лаять и останавливаться по сигналу. Когда собака пролает столько раз, сколько нужно, дрессировщик дает ей незаметный для публики сигнал, и собака перестает лаять, а публике кажется, что собака сама лает, сколько нужно. — Какой же сигнал дает дрессировщик? — спросил Костя. — Ну, он незаметно кивает головой, или машет рукой, или потихоньку щелкает пальцами. — Но наш Лобзик иногда считает правильно и без сигнала, — сказал Костя. — Собаки очень наблюдательны, — сказал Игорь Александрович. — Ты сам незаметно для себя можешь кивать головой или делать какое-нибудь телодвижение как раз в то время, когда Лобзик пролает столько раз, сколько нужно, вот он подмечает это и старается угадать. Но так как твои телодвижения очень неуловимы, то он и ошибается часто. Для того чтобы он лаял правильно, приучите его к какому-нибудь определенному сигналу, например щелкайте пальцами. — Я возьмусь за это, — сказал Костя. — Только я сначала подтянусь по русскому языку, а потом буду учить Лобзика. — Вот правильно! А когда у нас будет вечер в школе, можете выступить со своей дрессированной собакой. Мы так боялись, что Игорь Александрович придумает для нас какое-нибудь наказание, но он, видно, и не собирался наказывать нас, а хотел только объяснить нам, что надо учиться лучше. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Когда мы вышли из кабинета директора, то увидели, что Володя и все ребята дожидались нас в коридоре. Они моментально окружили нас и стали спрашивать: — Ну что? Что вам Игорь Александрович сказал? Что вам будет? — Простил. Теперь уже ничего не будет, — ответил я. — Ну вот и хорошо! — обрадовался Толя. — Пойдемте в пионерскую комнату, поговорим. Надо поговорить. Мы все гурьбой пошли в пионерскую комнату. Шишкин вошел последним. — Иди, иди, Шишкин, не бойся! — говорил Юра. — Никто тебя ругать не будет. Мы сели вокруг стола, и Володя сказал: — Теперь поговорим, ребята, как помочь Шишкину. Он плохо учился и в конце концов дошел до того, что совсем перестал ходить в школу. Но мы все тоже виноваты в этом. Мы не обращали внимания на то, как он учится, и не помогли ему вовремя. — Мы, конечно, тоже виноваты, — ответил Ваня. — Но и Шишкин должен понять, что надо учиться лучше. Если он не возьмется теперь, то это опять может плохо кончиться. — Правда, Шишкин, только ты не обижайся, это опять может плохо кончиться, — сказал Юра. — А мы поможем тебе, честное слово! Все, что надо, сделаем. — А как помогать? — сказал Лепя Астафьев. — Мы ведь ему помощника выделили. Видно, Алик Сорокин плохо занимался с ним, раз такие результаты. — Может быть, вы и не занимались совсем? — спросил Володя Алика. — Почему — не занимались? Мы занимались! — ответил Алик. — Сколько же раз вы занимались? — Ну, я не помню. Раза два или три. — Раза два или три? — удивился Юра. — Да ты должен был каждый день заниматься с ним, а не раза два или три. Сам обещал на собрании. Мы тебе это дело доверили, а ты не оправдал доверия! — Как же я мог оправдать доверие? — сказал Алик. — К нему придешь, а его дома нет. Или придешь, а он говорит: «Я сегодня не в настроении заниматься». Ну, я и бросил. — Ишь ты, «бросил»! — сказал Юра. — Ты должен был на звене поставить вопрос, чтоб звено помогло. Шишкин у нас неорганизованный. Ты вот хорошо учишься, о себе позаботился, а о товарище позаботиться не захотел… Ну ладно, я тоже виноват, что не проверил тебя. — Я теперь буду хорошо заниматься с Шишкиным, — сказал Алик. — Я шахматами увлекся, поэтому так и вышло. — Нет, — ответил Володя, — больше мы тебе этого дела не доверим. — Теперь я буду с Шишкиным заниматься, — сказал я. — Мне Игорь Александрович велел. — Что ж, — сказал Володя, — раз тебя Игорь Александрович назначил, то и мы тебя на это дело выделим. Правда, ребята? — Конечно, — согласились ребята. — Пусть занимается, раз Игорь Александрович сказал. Сбор кончился, и мы вышли на улицу. Шишкин по дороге долго молчал, все думал о чем-то, потом сказал: — Вот, оказывается, какой я скверный! Никакой у меня, силы воли нет! Ни к чему я не способный. Ничего из меня путного не выйдет! — Нет, почему же? Ты не такой уж скверный, — попробовал я утешить его. — Нет, не говори, я знаю. Только я сам не хочу быть таким. Я исправлюсь. Вот ты увидишь. Честное слово, исправлюсь! Только ты уж, пожалуйста, помоги мне! Тебе ведь Игорь Александрович велел. Ты не имеешь нрава отказываться! — Да я и не отказываюсь, — говорю я. — Только ты меня слушайся. Давай начнем заниматься с сегодняшнего же дня. После обеда я приду к тебе, и начнем заниматься. После обеда я сейчас же отправился к Шишкину и еще на лестнице услышал собачий лай. Захожу в комнату, смотрю — Лобзик уже сидит на стуле и лает, а Костя щелкает пальцами у него перед самым носом. — Это, — говорит, — я его приучаю к сигналу, как Игорь Александрович учил. Давай немножко позанимаемся с Лобзиком, а потом начнем делать уроки. Все равно ведь Лобзика учить надо. — Э, брат, — говорю я, — сам сказал, что с Лобзиком начнешь заниматься после того, как исправишься по русскому языку, и уже передумал. — Кончено! — закричал Шишкин. — Пошел вон, Лобзик! Вот, даже смотреть на него не стану, пока не исправлюсь по русскому. Скажи, что я тряпка, если увидишь, что я занимаюсь с Лобзиком. Ну, с чего мы начнем? — Начнем, — говорю, — с русского. — А нельзя ли с географии или хотя бы с арифметики? — Нет, нет, — говорю. — Я уж на собственном опыте знаю, кому с чего начинать. Что нам по русскому задано? — Да вот, — говорит, — суффиксы «очк» и «ечк», и еще мне Ольга Николаевна задала повторить правило на безударные гласные и сделать упражнение. — Вот с этого ты и начнешь, — сказал я. — Ну ладно, давай начнем. — Вот и начинай. Или, может быть, ты думаешь, что я с тобой буду это упражнение делать? Ты все будешь делать сам. Я только проверять тебя буду. Надо приучаться все самому делать. — Что ж, хорошо, буду приучаться, — вздохнул Шишкин и взялся за книгу. Он быстро повторил правило и принялся делать упражнение. Это упражнение было очень простое. Нужно было списать примеры и вставить в словах пропущенные буквы. Вот Шишкин писал, писал, а я в это время учил географию и делал вид, что не обращаю на него внимания. Наконец он говорит: — Готово! Я посмотрел… Батюшки! У него там ошибок целая куча! Вместо «гора» он написал «гара», вместо «веселый» написал «виселый», вместо «тяжелый» — «тижелый». — Ну-ну! — говорю. — Наработал же ты тут! — Что, очень много ошибок сделал? — Да не так чтоб уж очень много, а, если сказать по правде, порядочно. — Ну вот! Я так и знал! Мне никогда удачи не будет! — расстроился Костя. — Здесь не в удаче дело, — говорю я. — Надо знать, как писать. Ты ведь учил правило? — Учил. — Ну, скажи: что в правиле говорится? — В правиле? Да я уж и не помню. — Как же ты учил, если не помнишь? Я заставил его снова прочитать правило, в котором говорится о том, что безударные гласные проверяются ударением, и сказал: — Вот ты написал «тижелый». Почему ты так написал? — Наверно, «тежелый» надо писать? — А ты не гадай. Знаешь правило — пользуйся правилом. Измени слово так, чтоб на первом слоге было ударение. Шишкин стал изменять слово «тяжелый» и нашел слово «тяжесть». — А! — обрадовался он. — Значит, надо писать не «тижелый» и не «тежелый», а «тяжелый». — Верно, — говорю я. — Вот теперь возьми и сделай упражнение снова, потому что ты делал его и совсем не пользовался правилом, а от этого никакой пользы не может быть. Всегда надо думать, какую букву писать. — Ну ладно, в другой раз я буду думать, а сейчас пусть так останется. — Э, братец, — говорю, — так не годится! Уж если ты обещал слушаться меня, слушайся. Шишкин со вздохом принялся делать упражнение снова. На этот раз он очень спешил. Буквы у него лепились в тетрадке и вкривь и вкось, валились набок, подскакивали кверху и заезжали вниз. Видно было, что ему уже надоело заниматься. Тут к нам пришел Юра. Он увидел, что мы занимаемся, и сказал: — А, занимаетесь! Вот это хорошо! Что вы тут делаете? — Упражнение, — говорю. — Ему Ольга Николаевна задала. Юра заглянул в тетрадь. — Что же ты тут пишешь? Надо писать «зуб», а ты написал «зуп». — А какое тут правило? — спрашивает Шишкин. — У меня правило на безударные гласные, а это разве безударная гласная? — Тут, — говорю, — такое правило, что надо внимательно списывать. Смотри, что в книжке написано? «Зуб»! — Тут тоже есть правило, — сказал Юра. — Надо изменить слово так, чтобы после согласной, которая слышится неясно, стояла гласная буква. Вот измени слово. — Как же его изменить? «Зуб» так и будет «зуб». — А ты подумай. Что у тебя во рту? — У меня во рту зубы, и язык еще есть. — Про язык тебя никто не спрашивает. abu abu Вот ты изменил слово: было «зуб», стало «зубы». Что слышится: «б» или «п»? — Конечно, «б»! — Значит, и писать надо «зуб». В это время пришел Ваня. Он увидел, что мы занимаемся, и тоже сказал: — А, занимаетесь! — Занимаемся, — говорим. — Молодцы! За это вам весь класс скажет спасибо. — Еще чего не хватало! — ответил Шишкин. — Каждый ученик обязан хорошо учиться, так что спасибо тут не за что говорить. — Ну, это я так просто сказал. Весь класс хочет, чтоб все хорошо учились, а раз вы учитесь, значит, все будет хорошо. Тут опять отворилась дверь, и вошел Вася Ерохин. — А, занимаетесь! — говорит. — Что это такое? — говорю я. — Каждый приходит и говорит: «А, занимаетесь», будто мы первый раз в жизни занимаемся, а до этого и не учились вовсе! — Да я не про тебя говорю, я про Шишкина, — ответил Вася. — А Шишкин что? Будто он совсем не учился? У него по всем предметам не такие уж плохие отметки, только по русскому… — Ну, не сердись, я так просто сказал. Я думал, что он не занимается, а он занимается, вот я и сказал — Мог бы хоть что-нибудь другое сказать. Будто других слов нет на свете! — Откуда же я знал, что это вас так обидит? По-моему, ничего тут обидного нет. Тут снова отворилась дверь, и на пороге появился Алик Сорокин. — Сейчас тоже, наверно, скажет: «А, занимаетесь!» — прошептал Шишкин. — А, занимаетесь! — улыбнулся Алик Сорокин. Мы все чуть от смеха не лопнули. — Чего вы смеетесь? Что я такого смешного сказал? — смутился Алик. — Да ничего. Мы не над тобой смеемся, — ответил я. — А ты чего пришел? — Так просто. Думал, может, моя помощь понадобится. — Может быть, и шахматы с собой захватил? — спросил я. — Ах я растяпа! Забыл шахматы захватить! Вот бы мы и сыграли тут! — Нет, ты уж с шахматами лучше уходи отсюда подальше, — сказал Юра. — Пойдемте домой, ребята, не будем им мешать заниматься. Ребята ушли. — Это они приходили проверить, учимся мы или нет, — сказал Костя. — Ну и что же? — говорю я. — Ничего тут обидного нет. — Что же тут обидного? Я и не говорю. Ребята хорошие, заботливые. — А Ольга Николаевна сказала маме, что ты не ходил в школу? — спросил я Костю. — Сказала. И маме сказала и тете Зине сказала! Знаешь, какая мне за это была головомойка! Ох, и стыдили меня — век помнить буду! Но ничего! Я и то рад, что все теперь кончилось. Я так мучился, пока не ходил в школу. Чего я только не передумал за эти дни! Все ребята как ребята: утром встанут — в школу идут, а я как бездомный щепок таскаюсь по всему городу, а в голове мысли разные. И маму жалко! Разве мне хочется ее обманывать? А вот обманываю и обманываю и остановиться уже не могу. Другие матери гордятся своими детьми, а я такой, что и гордиться мною нельзя. И не видно было конца моим мучениям: чем дальше, тем хуже! — Что-то я не заметил, чтоб ты так мучился, — говорю я. — Да что ты! Конечно, мучился! Это я только так, делал вид, будто мне все нипочем, а у самого на душе кошки скребут! — Зачем же ты делал вид? — Да так. Ты придешь, начнешь укорять меня, а мне, понимаешь, стыдно, вот я и делаю вид, что все хорошо, будто все так, как надо. Ну, теперь конец этому, больше уже не повторится. Как будто буря надо мной пронеслась, а теперь все тихо, спокойно. Мне только надо стараться учиться получше. — Вот и старайся, — сказал я.  — Я и то уже начал стараться. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ На следующий день Ольга Николаевна проверила упражнение, которое задала Косте на дом, и нашла у него ошибки, каких даже я не заметил. Пропущенные буквы в словах он написал в конце концов правильно, потому что я за этим следил, а ошибок наделал просто при списывании. То букву пропустит, то не допишет слово, то вместо одной буквы другую напишет. Вместо «кастрюля» у него получилась «карюля», вместо «опилки» — «окилки». — Это у тебя от невнимательности, — сказала Ольга Николаевна. — А невнимательность оттого, что еще нет, наверно, охоты заниматься как следует. Сразу видно, что ты очень торопишься. Спешишь, как бы поскорей отделаться от уроков. — Да нет, я не очень спешу, — сказал Костя. — Как же не спешишь? А почему у тебя буквы такие некрасивые? Посмотри: и косые и кривые, так и валятся на стороны. Если б ты старался, то и писал бы лучше. Если ученик делает урок прилежно, с усердием, то обращает внимание не только на ошибки, но и на то, чтобы было аккуратно, красиво написано. Вот и сознайся, что охоты у тебя еще нет. — У меня есть охота, только вот не хватает силы воли, чтоб заставить себя усидчиво заниматься. Мне все хочется сделать поскорей почему-то. Сам не знаю почему! — А потому, что ты еще не понял, что все достигается лишь упорным трудом. Без упорного труда не будет у тебя и силы воли и недостатков своих не исправишь, — сказала Ольга Николаевна. С тех пор по Костиной тетрадке можно было наблюдать, как он боролся со своей слабой волей. Иногда упражнение у него начиналось красивыми, ровными буквами, на которые просто приятно было смотреть. Это значило, что вначале воля у него была сильная и он садился за уроки с большим желанием начать учиться как следует, но постепенно воля его слабела, буквы начинали приплясывать, налезать друг на дружку, валиться из стороны в сторону и постепенно превращались в какие-то непонятные кривульки, даже трудно было разобрать, что написано. Иногда получалось наоборот: упражнение начиналось кривульками. Сразу было видно, что Косте хотелось как можно скорее покончить с этим неинтересным делом, но, по мере того как он писал, воля его крепла, буквы становились стройнее, и кончалось упражнение с такой сильной волей, что казалось, будто начал писать один человек, а кончил совсем другой. Но все это было полбеды. Главная беда была — это ошибки. Он по-прежнему делал много ошибок, и, когда был диктант в классе, он опять получил двойку. Все ребята надеялись, что Костя на этот раз получит хоть тройку, так как все знали, что он взялся за учебу серьезно, и поэтому все были очень огорчены. — Ну-ка, расскажи, Витя, как вы занимаетесь с Костей, — сказал Юра на перемене. — Как занимаемся? Мы хорошо занимаемся — Где же хорошо? Почему он до сих пор не исправился? — Я же не виноват, что так получается! Я с ним каждый день занимаюсь. — Почему же до сих пор нет никаких сдвигов? — Я же не виноват, что нет сдвигов! Просто еще мало времени прошло. — Как — мало времени? Уже две недели прошло. Просто ты не умеешь заставить Шишкина работать по-настоящему. Придется тебя сменить. Вот мы попросим Ольгу Николаевну, чтоб она выделила вместо тебя Ваню Пахомова. Он сумеет заставить Шишкина работать побольше. — Ну, уж это извините! — говорю я. — Меня сам Игорь Александрович назначил. Вы не имеете права меня сменять. — Ничего. Завтра мы поговорим с Ольгой Николаевной. Думаешь, если тебя Игорь Александрович назначил, так на тебя и управы нет? — Уступи, Малеев, — скачал Леня Астафьев. — Все равно Ольга Николаевна сменит тебя. Ты не справился. Ваня лучше тебя будет заниматься — Конечно, лучше, — сказал Юра. — Это еще неизвестно, — говорю я. — Ну что ты споришь? Сам видишь, какие результаты. Тут и другие ребята стали говорить, чтоб я уступил, но я заупрямился, как козел: — Нет, пусть меня Ольга Николаевна сменяет, а сам я не уступлю. — Ну и сменит тебя Ольга Николаевна. Тебе же хуже будет, — сказали ребята. Не знаю, почему меня такое упрямство одолело. Я и сам чувствовал, что не надо настаивать, раз вышло такое дело и Шишкин получил двойку. Если б на моем месте был кто-нибудь другой, может быть, все было бы совсем не так, а иначе. Ну что ж, ничего не поделаешь! В этот день мы с Шишкиным были очень огорчены. — Мы занимаемся с тобой сегодня в последний раз. Завтра Ольга Николаевна, наверно, сменит меня, — сказал я, когда пришел к нему после школы. — А может быть, Ольга Николаевна и не сменит, — сказал Костя. — Да нет, — говорю. — Все равно от меня, видно, мало толку. Наверно, я не умею учить. Мне только обидно, что Игорь Александрович будет недоволен. Я обещал ему подтянуть тебя, а тут видишь что вышло. И еще он сказал, что это мне как общественная работа. Значит, я с общественной работой не справился и не будет у меня никакого авторитета. — А может быть, это вовсе и не ты виноват? Может быть, это я сам виноват? — сказал Костя. — Надо мне было лучше учиться. Ты знаешь, я тебе открою секрет: это я сам виноват. Я всегда спешил, торопился, вот и писал плохо и делал много ошибок. Если бы я не торопился, то учился бы лучше. — Почему же ты торопился? — Ну, я тебе открою секрет: мне хотелось каждый раз поскорей отделаться от уроков и начать учить Лобзика. — И ты его учил? — Учил. — А, — говорю. — То-то у тебя буквы то такие, то этакие. Значит, ты писал, а сам думал не о том, что пишешь, а о своем Лобзике. — Ну, вроде этого. Я и о том думал и о другом. Поэтому, наверно, такие результаты. — Результаты… — говорю я, — никаких результатов нет. За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь. Надо было одного зайца ловить. — Ну, одного зайца-то я поймал. — Какого? — Ну, Лобзика-то я выучил. Сейчас увидишь. Лобзик, иди сюда! Лобзик подбежал к нему. Костя показал ему табличку с цифрой «три». — Ну-ка, скажи, Лобзик, какая это цифра? Лобзик пролаял три раза. — А это? Костя показал ему цифру «пять». Лобзик пролаял пять раз. — Видишь, я потихоньку щелкаю пальцами, и он знает, когда нужно останавливаться. — Как же ты этого добился? — спросил я. — Сначала он никак не хотел понимать сигнала. Тогда я стал делать так: как только он пролает столько раз, сколько нужно, я бросаю ему кусочек сахару, колбасы или хлеба и в это же время щелкаю пальцами. Лобзик бросается ловить подачку и перестает лаять. Так я приучал его несколько дней, а потом попробовал только щелкать пальцами и ничего не давал. Лобзик все равно останавливался, так как привык в это время получать что-нибудь вкусное. Как услышит щелчок, так сейчас же перестает лаять и ждет, чтоб я чего-нибудь дал. Сначала я щелкал громко, но постепенно приучил к тихим щелчкам. — Ну вот, — говорю, — значит, ты, вместо того чтоб самому выучиться, собаку выучил! — Да, — говорит, — у меня все как-то шиворот-навыворот получается. Безвольный я человек! Ну, теперь уже все равно я его выучил и буду сам как следует заниматься. Больше ничто мне мешать не будет, вот увидишь! — Увижу, — говорю. — Только теперь уже не я это увижу, а Ваня. На другой день Костя собрал все упражнения, которые ему задавала на дом Ольга Николаевна, и понес в школу. Он показал все это Ольге Николаевне и сказал: — Ольга Николаевна, вот это все упражнения, которые вы мне задавали. Вот тут вот, смотрите, хорошие, а вот тут плохие. Это, если я делал упражнение плохо, Витя заставлял меня переделывать снова. Скажите, разве он плохо со мной занимался? — Я знаю, что Витя хорошо с тобой занимается, — сказала Ольга Николаевна. — Но ты и сам должен быть старательнее. Нужно отнестись к делу еще серьезнее. Витя тебе помогает, но учиться за тебя ведь он не может. Ты сам должен учиться. — Я сам буду учиться, Ольга Николаевна, только разрешите, чтоб Витя помогал мне. Он уже столько времени потратил со мной. — Хорошо, пусть помогает. Я вижу, что Витя добросовестно занимается с тобой. Скоро каникулы, вот вы вместе зайдите ко мне в первый же день. Я тебе дам задание на каникулы, а Вите расскажу, как заниматься с тобой, чтоб были лучшие результаты. Мы обрадовались, когда услышали, что Ольга Николаевна согласна, чтоб я продолжал заниматься с Костей, а Костя сказал: — Ольга Николаевна, у нас еще есть дрессированная собака Лобзик. Разрешите нам выступить с этой собакой на новогоднем вечере. — А что ваша собака умеет делать? — Она арифметику знает. Умеет считать, как та собака, которую мы видели в цирке. — Кто же ее выучил? — Мы сами. — Ну хорошо. Приводите ее на новогодний вечер. Я думаю, всем ребятам будет интересно посмотреть на ученую собаку. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Мне было очень досадно, что Костя без меня выучил Лобзика, так как мне тоже было интересно его учить, но теперь уже все равно ничего не поделаешь. — Ты не горюй, — сказал Костя. — Когда-нибудь я встречу на улице еще какую-нибудь бездомную собаку и подарю тебе, тогда ты сам сможешь ее выучить. — Самому мне неинтересно, — ответил я. — Я люблю все в компании делать, а один я возиться не стану. — Ну, я ведь буду помогать тебе учить ее. Мы вместе будем дрессировать, и у тебя тоже будет ученая собака. — Нет, — говорю, — это не годится. Как только появится новая собака, ты начнешь с ней заниматься, вместо того чтобы делать уроки. Лучше отложим это дело до лета. — Ну ладно, если не хочешь, отложим. А ребятам скажем, что Лобзик — это наш с тобой ученик. Мы ведь начали учить его вместе. И будем вместе выступать с ним на новогоднем вечере. — А вдруг он испугается, когда попадет на сцену? — говорю я. — Надо заранее приучить его, чтоб он не пугался людей. — Как же его приучить? — Надо повести его куда-нибудь, где побольше людей. Вот окончим уроки и поведем его к нам, покажем нашим, как он умеет считать. Когда мы кончили делать уроки, Костя надел на Лобзика ошейник, привязал к ошейнику поводок, и мы отправились ко мне. Как раз в это время к нам пришли тетя Надя и дядя Сережа. — Сейчас мы покажем вам ученую собаку, — сказал я. — Садитесь все на места, как в театре, и смотрите внимательно. Мы посадили Лобзика на табурет. Костя достал из кармана таблички с цифрами и стал приказывать Лобзику считать. Лобзик лаял исправно. Тут мне в голову пришла замечательная мысль. Я не стал показывать Лобзику никакой цифры, а просто спросил: — Ну-ка, Лобзик, сколько будет дважды два? Лобзик пролаял четыре раза. Конечно, я вовремя щелкнул пальцами. Лика обрадовалась: — Ого! Он даже таблицу умножения знает! Все хвалили нас за то, что мы так хорошо выучили собаку, а мы сказали, что будем выступать с Лобзиком на новогоднем вечере в школе. — А у вас костюмы для выступления есть? — спросила Лика. — Ну, уж будто нельзя без костюмов, — говорю я. — Без костюмов неинтересно. — сказала Лика. — Лучше я вам разноцветные колпаки сделаю. Вы будете в этих колпаках, как два клоуна в цирке. — Из чего же ты сделаешь колпаки? — У меня разноцветная бумага есть. Я купила для елочных украшений. — Ну, — говорю, — делай. С колпаками даже еще лучше будет. — А нельзя ли Лобзику тоже сделать колпак? — спросил Костя. — Нет, Лобзик будет очень смешной в колпаке. Лучше я ему сделаю воротничок из золотой бумаги. — Ладно, Делай что хочешь, — говорю я. — Теперь пойдем к Глебу Скамейкину, покажем ему, как наш Лобзик умеет считать, — предложил Костя. Мы пошли к Глебу, от Глеба — к Юре, от Юры — к Толе. Везде мы показывали искусство Лобзика, и за это Лобзик получал разные вкусные вещи. Наконец мы отправились к Ване Пахомову, а у Ваниных родителей как раз были гости. Мы об радовались и решили, что у нас получится настоящая репетиция. Но напрасно мы радовались. Мы осрамились так, что не знали, куда от стыда деваться. Лобзик, вместо того чтоб отвечать правильно, начал путать и врать. Ни одной цифры не назвал правильно! Наконец совсем перестал отвечать. А мыто расхвастались, что привели ученую собаку-математика! Пришлось нам уйти с позором, — Что же это случилось с ним? — сказал Костя, когда мы вышли на улицу. Он дал Лобзику кусочек сахару, но Лобзик только разгрыз его и тут же выплюнул. — Теперь понятно, — сказал я. — Мы просто обкормили его. Он объелся, поэтому и не старается отвечать правильно. Костя сказал: — А вдруг во время представления в школе такая штука случится? Вот будет позор на всю школу! Может быть, нам лучше не выступать? — Нет, — говорю, — теперь уже поздно отказываться. Раз взялись, так надо до конца довести. Целый день накануне Нового года Костя волновался и все пытался дрессировать Лобзика. — Оставь его в покое, — сказал я. — Опять ты ему надоешь за день, а когда будет нужно, он не захочет отвечать. — Ладно, не буду его больше трогать. Иди отдыхай, Лобзик! Мы оставили Лобзика в покое, а сами стали готовиться к представлению. Лика приготовила нам два колпака: мне — синий с серебряными звездочками, а Косте — зеленый с золотыми звездами. Кроме того, она сделала нам серебряные воротники и золотые манжеты на рукава. Мы все это примерили и остались очень довольны. Получилось прямо как два настоящих клоуна в цирке. Лобзику тоже был сделан золотой воротник. Наконец время пришло, и мы отправились с Лобзиком в школу. Пока шло первое отделение концерта, мы сидели с Лобзиком в зале, чтоб он привыкал к публике, а потом пошли за кулисы и стали ждать своей очереди. Так мы посмотрели выступления всех ребят и ничего не пропустили. Мы заранее нарядились в свои колпаки, надели Лобзику на шею воротничок. И вот занавес открылся, и все увидели, как мы с Костей вышли на сцену в своих разноцветных колпаках. Костя шел впереди, за ним бежал на поводке Лобзик, а я шел сзади, и в руках у меня был чемоданчик, где лежали все вещи, которые мы приготовили для представления. Костя посадил Лобзика на табурет посреди сцены и сказал: — Дорогие ребята, сейчас перед вами выступит ученая собака-математик, по имени Лобзик. Пока она выучилась считать до десяти, но она будет учиться дальше, и тогда мы вам ее снова покажем. Мы просим, чтоб вы вели себя тихо, потому что наш Лобзик выступает на сцене впервые и может испугаться шума. Костя, видно, очень волновался, и голос у него дрожал. Я тоже волновался, и если бы мне пришлось говорить, то я, наверно, не смог бы сказать ни одного слова. — Ну, начинаем представление, — закончил Костя. Я достал из чемодана три деревянные чурки и поставил их рядышком на столе, так, чтоб было всем видно. — Сейчас Лобзик сосчитает, сколько на столе чурок, — объявил Костя. — Ну, считай, Лобзик! Лобзик пролаял три раза. Ребята громко захлопали в ладоши и закричали от радости. Лобзик испугался, соскочил с табурета и бросился бежать. Костя догнал его, сунул в рот ему кусок сахару и посадил обратно на табурет. Лобзик принялся грызть сахар. Ребята постепенно утихли. Я достал из чемодана еще одну чурку и поставил рядом с остальными. — Ну, а теперь сколько чурок? — спросил Костя. Лобзик пролаял четыре раза. Ребята снова дружно захлопали. Лобзик опять хотел соскочить с табурета, но Костя вовремя подхватил его и сунул ему в рот кусок сахару. Я поставил на стол еще три чурки. — А теперь сколько стало чурок? — спросил Костя. Лобзик пролаял семь раз. Я достал из чемодана табличку с цифрой «2» и показал публике. — Какая это цифра? — спросил Костя. Лобзик пролаял два раза. Мы стали показывать Лобзику разные цифры; потом Костя спрашивал: — Сколько будет дважды два? Сколько будет дважды три? Сколько будет три плюс четыре? Лобзик отвечал правильно. Ребята все время хлопали в ладоши, но Лобзик постепенно привык к аплодисментам и уже не пугался. Я тоже перестал волноваться и сказал: — Ребята, наш Лобзик умеет даже задачи решать. Кто хочет, может задать какую-нибудь задачку, чтоб были небольшие числа, и Лобзик решит. Тут встал один мальчик и задал такую задачу: «Бутылка и пробка стоят 10 копеек. Бутылка на 8 копеек дороже пробки. Сколько стоит бутылка и сколько пробка?» — Ну, Лобзик, — говорю, — подумай и реши задачу. Конечно, Лобзику нечего было думать. Это я говорил так, чтобы самому подумать. Я быстро решил задачу: пробка стоила 2 копейки, бутылка 8 копеек, а вместе 10 копеек. — Ну, Лобзик, говори: сколько стоит пробка? — спросил я. Лобзик пролаял два раза. — А бутылка? Лобзик пролаял восемь раз. Ну и крик тут поднялся! — Неправильно! — кричали ребята. — Собака ошиблась! — Почему неправильно? — говорю я. — Вместе ведь стоят 10 копеек. Значит, бутылка 8 копеек, а пробка 2. — Как же? Ведь в задаче сказано, что бутылка на 8 копеек дороже пробки. Если пробка стоит 2 копейки, то бутылка должна стоить 10 копеек, а они вместе стоят 10 копеек, — объяснили ребята. Тут я сообразил, что ошибся, и говорю: — Слушай, Лобзик, ты ошибся. Подумай хорошенько и реши задачу правильно. Конечно, это мне самому надо было подумать, а не Лобзику, но я сказал: — Подождите, ребята, сейчас он подумает и решит правильно. — Пусть думает, — закричали ребята. — Не надо его торопить. Для собаки эта задача, конечно, трудная. Я стал думать: «Если бутылка на 8 копеек дороже пробки, то пробка, значит, стоит 2 копейки, а бутылка 10. Но в таком случае они вместе будут стоить 12 копеек, а в задаче сказано, что вместе они стоят 10 копеек. Если же пробка стоит 2 копейки, а бутылка 8 копеек, то выходит, что бутылка всего на 6 копеек дороже». Прямо затмение на меня нашло! Что это за задача такая? Не задача, а какой-то заколдованный круг! — Подождите еще, ребята, — говорю я. — Ему еще немного надо подумать. Сейчас он решит. — Ничего, пусть думает! — закричали ребята. — Собака ведь не человек. Не может же она сразу. «Да, — думаю, — тут и человек не может сразу решить, не то что собака!» Стал снова думать. — Эх ты, чудак! — прошептал Костя. — Пробка ведь стоит копейку! Тут я сообразил, в чем дело: пробка стоит копейку, а бутылка на 8 копеек дороже, значит 9, а вместе — 10. — Есть! — закричал я. — Внимание! Сейчас Лобзик ответит правильно. Ребята затихли. — Ну отвечай, Лобзик, сколько стоит пробка? Лобзик пролаял один раз. — Ура! — закричали ребята. — Тише, — говорю я. — Еще не вся задача. Пусть теперь скажет, сколько стоит бутылка. Лобзик пролаял девять раз. Ну и шум тут поднялся! Ребята хлопали в ладоши и громко кричали, — Вот так собака! — говорили они. — Хоть ошиблась, но в конце концов решила задачу правильно. На этом представление окончилось. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ И вот наступил Новый год и начались зимние каникулы. Во всех домах красовались нарядные елки. Настроение у всех было веселое, праздничное. У нас с Костей тоже было праздничное настроение, но мы решили не только гулять во время каникул, а и заниматься. В первый же день мы пошли к Ольге Николаевне и получили у нее задание на каникулы. У Кости появилась такая охота к учению, что он согласен был учиться по целым дням, но я решил, что мы будем работать по два часа в день, остальное время гулять, отдыхать или книжки читать. Так мы занимались с ним каждый день, и Костя начал понемногу выправляться. Когда каникулы кончились, у нас вскоре был диктант, и Костя получил за него тройку. Он был так рад, будто это была не тройка, а самая настоящая пятерка. — Чего ты так радуешься? — сказал я ему. — Тройка не такая уж замечательная отметка. — Ничего, сейчас для меня хороша и тройка. Я уже давно тройки по письму не получал. Но я на этом не успокоюсь. Вот увидишь, в следующий раз получу четверку, а там и до пятерки доберусь. — Конечно, доберешься, — сказал ему Юра. — Но ты сейчас еще о пятерке не думай, а скорей получай четверку, тогда у нас в классе ни одного троечника не будет. abu — Не беспокойся, — ответил Костя, — все будет в порядке. Теперь уже класс не будет за меня краснеть. Я теперь понял, что каждый должен бороться за честь своего класса. Я и то уже поборолся как следует, а теперь уже совсем немножко осталось. Ольга Николаевна тоже была рада, что Шишкин стал лучше учиться. — Пора вам, ребята, включаться в общественную работу, — сказала она нам. — Все что-нибудь делают на общую пользу, только вы ничем не заняты. — Теперь мы тоже возьмем какую-нибудь работу, — говорю я. — Возьмем, — говорит Костя. — Я уже давно хочу работать в стенгазете, да меня все не выбирают в редколлегию. — Правда, — говорю я. — Пусть нас выберут в редколлегию стенгазеты. — В редколлегию вам еще рано. Там должны работать самые авторитетные ребята, — сказала Ольга Николаевна. — Ну, все равно, мы и на какую-нибудь другую работу согласны, — говорит Костя. — Если хотите, пусть нас выберут в санкомиссию. Я уже был в санкомиссии, когда учился во втором классе. Мне очень нравилось ходить и всем приказы давать, чтоб мыли руки и чтоб у всех были чистые уши. — Санкомиссия у нас уже выбрана. Если хотите, я вам дам очень интересную работу. Нужно организовать классную библиотечку. Будете выдавать ребятам книги. — А где взять книги? — спрашиваю я. — Книги получите в школьной библиотеке. А шкаф я вам достану. — Я возьмусь, — говорит Костя. — Я люблю книги читать. — Я тоже, — говорю, — возьмусь. — Значит, договорились. Постарайтесь быть хорошими библиотекарями. Берегите книги, следите, чтоб ребята тоже бережно обращались с книгами. Мы пошли к нашей библиотекарше Софье Ивановне, сказали, что мы теперь тоже будем библиотекарями в четвертом классе и нам нужны книги. — Вот и хорошо, — сказала Софья Ивановна. — Книги для четвертого класса у меня есть. Вы сейчас их возьмете? Она дала нам целую стопку книг для четвертого класса, и мы перетащили их в наш класс. Книг было много, штук сто, но когда мы поставили их в шкаф на полки, то нам показалось мало, потому что они заняли всего три полки, а три полки остались пустые. — Может быть, нам из дому принести еще книжек, чтоб было побольше? — сказал Костя. — Я могу штук пять принести или шесть. — Я тоже, — говорю, — могу принести штук пять, но этого мало. На три полки не хватит. — А что, если у ребят попросить? Может быть, у кого-нибудь есть старые книжки, которые уже прочитаны. Пусть принесут для библиотечки. Мы поговорили об этом с Ольгой Николаевной. — Что же, скажите ребятам, может быть, ребята откликнутся на вашу просьбу, — сказала Ольга Николаевна. На другой день мы объявили ребятам, что теперь у нас будет своя классная библиотечка, только книг у пас еще не очень много, и, кто хочет, пусть принесет для библиотечки хоть по одной книжке. На эту просьбу откликнулись все ребята, и каждый принес кто книгу, кто две, а многие принесли и больше. Книг получилось так много, что весь шкаф целиком заполнился. Мы хотели тут же начать выдавать книги ребятам, но Ольга Николаевна сказала, что нужно сначала сделать журнал. Мы взяли толстую тетрадь и в эту тетрадь записали каждую книгу под номером. Теперь, если нужно было отыскать какую-нибудь книгу, то можно было не рыться на полках, а посмотреть по журналу. Костя радовался, что теперь в нашей библиотечке такой порядок. Особенно ему нравилось, что все полки заняты книгами. — Теперь как раз хорошо! — говорил он. — Ни прибавить ничего нельзя, ни убавить. Он то и дело отворял шкаф и любовался на книги. Некоторые книжки были уже старенькие. У некоторых еле держались переплеты или оторвались страницы. Мы решили взять такие книжки домой, чтоб починить. И вот, сделав все уроки, мы пошли с Костей ко мне, потому что у меня дома был клей, и взялись за дело. Лика увидела, что мы починяем книжки, и тоже захотела нам помогать. Особенно много возни у нас было с переплетами. Костя все время ворчал. — Ну вот! — говорил он. — Не знаю, что ребята делают с книжками. Бьют друг друга по голове, что ли? — Кто же это дерется книжками? — сказала Лика. — Вот еще выдумал! Книги вовсе не для того. — Почему же переплеты отрываются? Ведь если я буду сидеть спокойно и читать, разве переплет оторвется? — Конечно, не оторвется. — Вот об этом я и говорю. Или вот, смотрите: страница оторвалась! Почему она оторвалась? Наверно, кто-то сидел да дергал за листик, вместо того чтоб читать. А зачем дергал, скажите, пожалуйста? Вот дернуть бы его за волосы, чтоб не портил книг! Теперь страничка выпадет и потеряется, кто-нибудь станет читать и ничего не поймет. Куда это годится, спрашиваю я вас? — Верно, — говорим, — никуда не годится. — А вот это куда годится? — продолжал кричать он. — Смотрите, собака на шести ногах нарисована! Разве это правильно? — Конечно, неправильно, — говорит Лика. — Собака должна быть на четырех ногах. — Эх, ты! Да разве я о том говорю? — А о чем? — Я говорю о том, что разве правильно в книжках собак рисовать? — Неправильно, — согласилась Лика. — Конечно, неправильно! А на четырех она ногах или на шести, в этом разницы нет, то есть для книжки, конечно, нет, а для собаки есть. Вообще в книжках ничего не надо рисовать — ни собак, ни кошек, ни лошадей, а то один нарисует собаку, другой кошку, третий еще что-нибудь придумает, и получится в конце концов такая чепуха, что и книжку невозможно будет читать. Он взял резинку и принялся стирать собаку. Потом вдруг как закричит: — А это что? Рожу какую-то нарисовали, да еще чернилами! Он принялся стирать рожу, но чернила въелись в бумагу, и кончилось тем, что он протер в книге дырку. — Ну, если б знал, кто это нарисовал, — кипятился Шишкин, — я бы ему показал! Я бы его этой книжкой — да по голове! — Ты ведь сам говорил, что книжками нельзя бить по голове, — сказала Лика. — От этого переплеты отскакивают. Костя осмотрел книгу со всех сторон. — Нет, — говорит, — эта книжка выдержит, у нее переплет хороший. — Ну, — говорю я, — если все библиотекари будут бить читателей по голове книжками, то переплетов не напасешься! — Надо же учить как-нибудь, — сказал Костя. — Если у нас будут такие читатели, то я и не знаю, что будет. Я не согласен, чтоб они государственное имущество портили. — Надо будет объяснить ребятам, чтоб они бережно обращались с книжками, — говорю я. — А вы напишите плакат, — предложила Лика. — Вот это дельное предложение! — обрадовался Костя — Только что написать? Лика говорит: — Можно написать такой плакат: «Осторожней обращайся с книгой. Книга не железная». — Где же это ты видела такой плакат? — спрашиваю я. — Нигде, — говорит, — это я сама выдумала. — Ну, и не очень умно, — ответил я. — Каждый без плаката знает, что книга железная не бывает. — Может быть, написать просто: «Береги книгу, как глаз». Коротко и ясно, — сказал Костя. — Нет, — говорю, — мне это не нравится. При чем тут глаз? И потом, не сказано, почему нужно беречь книгу. — Тогда нужно написать: «Береги книгу, она дорого стоит», — предложил Костя. — Тоже не годится, — ответил я, — есть книжки дешевые, так их рвать нужно, что ли? — Давайте напишем так: «Книга — твой друг. Береги книгу», — сказала Лика. Я подумал и согласился: — По-моему, это подойдет. Книга — друг человека, потому что книга учит человека хорошему. Значит, ее нужно беречь, как друга. Мы взяли бумагу, краски и написали плакат. На другой день мы повесили этот плакат на стене, рядом с книжным шкафом, и начали выдавать ребятам книжки. Выдавая кому-нибудь из учеников книгу, Костя говорил: — Смотри, чтоб никаких собак, ни рож, ни чертей в книге не было. — Как это? — Ну, возьмешь да нарисуешь в книге какую-нибудь загогулину. — Зачем же я стану рисовать? — Будто я знаю! Мое дело предупредить, чтоб ни рож, ни собак. Это книжка общественная. Если б это была твоя собственная книга, тогда, пожалуйста, рисуй, но даже в собственной книжке не надо ничего рисовать, потому что после тебя она достанется твоему младшему брату или сестре или товарищу дашь почитать. Так что мое дело предупредить, а если ты не будешь слушаться, то потом я не так с тобой буду разговаривать. — Ну ладно, сказал — и хватит. Но Костя не унимался, и каждому, кто брал книжки, он растолковывал в отдельности, почему надо бережно обращаться с книгами. После уроков он, пригорюнившись, сидел возле шкафа и с грустью смотрел на поредевшие ряды книг на полках. — Эх, — горевал он. — Снова книг мало стало! Так хорошо было! Шкаф был полнехонек, а теперь хоть бери и опять где-нибудь доставай книг. — Что ж тут такого? — утешал его я. — Ведь ребята прочитают и принесут книги обратно. — «Принесут»! Принести-то они принесут, да что толку! — ответил Костя. — Они одни книжки принесут, а другие взамен их возьмут. Вот никогда и не соберешь всех книг обратно. — Зачем же их собирать? Ведь книги для того, чтоб читать, а не для того, чтоб на полках стоять. Я взял и себе книжку, чтоб почитать дома. — Как? — говорит Костя. — И ты берешь? И так книжек мало осталось. — Да я, — говорю, — быстренько прочитаю и принесу. Тогда и он взял себе книжку. — Ну ничего, — утешал он сам себя. — Будет на одну книжку меньше. Все равно их мало осталось. С тех пор мы с Костей имели свободный доступ к книгам и стали много читать. Костя так увлекся, что читал даже на улице. Возьмет из библиотечки книжку, идет по улице и читает. Кончилось это тем, что он налетел на фонарный столб и набил на лбу шишку. После этого он перестал читать на улице и читал только дома. К библиотечной работе он относился серьезно, и постепенно у него даже характер переменился. Он стал аккуратным, более организованным и не таким рассеянным, как был раньше. К ребятам он относился требовательно. Если кто-нибудь приходил за книжкой с грязными руками, он начинал «пилить» его: — Как тебе не стыдно? Почему у тебя такие грязные руки? — Ну испачкались. Тебе-то какое дело? — Как — какое дело? Ты ведь за книжкой пришел? — За книжкой. — И ты такими руками будешь брать книжку? — Какими же мне ее еще брать руками? — Чистыми надо брать руками. Ты ведь своими руками книжку испачкаешь! — Ну, я приду домой — вымою. — Нет, голубчик, иди-ка ты лучше под кран и вымой руки, а потом я тебе дам книжку. Если кто-нибудь брал книжку и долго не приносил, Костя делал ему выговор: — И тебе не стыдно так долго книжку держать? Другим ребятам тоже хочется почитать, а ты держишь и держишь! Если неохота читать, то отдай книжку обратно, а потом снова возьмешь. — Я ведь не прочитал. Прочитаю и принесу. — Так ты, может, до скончания веков будешь читать! — Зачем до скончания веков? Книжка ведь выдается на десять дней. — Ну на десять дней. А ты когда взял? — А я взял неделю назад. Еще не прошло десяти дней. — А тебе обязательно надо, чтобы все десять дней прошли? Десять дней — крайний срок. А ты прочитал раньше и приноси раньше, никто тебе не велит все десять дней держать. — Так говорят же тебе, что еще не прочитал! — Ну, так читай быстрей! Если кто-нибудь слишком быстро приносил книгу, ему это тоже не нравилось: — Послушай, когда же ты успел прочитать? Вчера только взял книжку, а сегодня уже обратно принес! Может быть, ты и не читал ее? — Зачем же я тогда брал? — Откуда же я знаю, зачем ты берешь! Может быть, ты только картинки рассматриваешь. — Что я, маленький? — Ну ладно, рассказывай, о чем здесь написано. — Что это еще за экзамен? — Ну, мне нужно проверить, читал ты или не читал. — Не твое дело! Твое дело выдавать книжки, а не проверять. — Нет, уж если меня назначили библиотекарем, то я должен проверить. Если ты не читаешь, то тебе, может быть, не нужно и давать книг. Пусть лучше кто-нибудь другой берет, кто читает. Приходилось ученику рассказывать содержание книжки. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ С тех пор как Костя исправил свою двойку по русскому и мы с ним стали вести общественную работу, наш авторитет среди ребят очень повысился. Косте разрешили играть в баскетбольной команде, и он оказался очень способным игроком. Мы выбрали его капитаном своей команды. Костя очень хорошо натренировал свою команду, и мы выиграли первенство в школьном соревновании. От этого наш авторитет еще больше увеличился, и о нашей команде написали в школьной стенгазете. Но еще не все было у нас благополучно. Мы с Костей упорно продолжали заниматься по русскому языку, но он как застрял на тройке, так и не мог сдвинуться с места. Ему казалось, что после тройки он тут же сразу получит четверку, а потом и пятерку, но не тут-то было! Ольга Николаевна упорно продолжала ставить ему тройки, так что в конце концов Костя даже начал приходить в отчаяние. — Вы понимаете, — говорил он Володе, — мне теперь уже нельзя учиться на тройку. Я библиотекарь в классе и капитан команды. Про меня в школьной стенгазете написано. А я учусь на тройку! Куда это годится? — Потерпи еще немного, — сказал Володя. — Надо продолжать заниматься. — А я разве к тому говорю, чтоб не заниматься? Я все равно буду заниматься, только мне Ольга Николаевна никогда не поставит отметки лучше, чем тройка. Она уже привыкла, что я плохо учусь. Так я и буду ехать все время на тройке. — Нет, — ответил Володя, — Ольга Николаевна справедливая. Когда ты будешь знать на четверку, она поставит тебе четверку. — Ах, скорей бы она поставила! — говорил Костя. — Во всем классе один я троечник. Если бы не я, весь класс учился бы только на «хорошо» и «отлично». Я всему классу дело порчу! Мы снова решительно брались за дело. Ольга Николаевна тоже занималась с Костей отдельно после уроков, и он хотя медленно, но зато верно продвигался вперед. Прошло полтора месяца с тех пор, как Костя получил тройку, и вот у него наконец появилась четверка. Это было радостное событие для всего класса. В тот день у нас было собрание, и Ольга Николаевна сделала сообщение об успеваемости. — Теперь у нас в классе нет плохих отметок, — сказала она. — Мы изжили не только двойки, но даже и тройки. Она сказала, что мы с Костей очень хорошо поработали и Костя подтянулся так, что в дальнейшем сможет хорошо учиться. — В нашей школе есть очень хорошие классы, где много отличников и хороших учеников, но такого дружного класса, как наш, где все учатся только хорошо и отлично, пока больше нет, — сказала Ольга Николаевна. — Думаю, что и другие классы последуют хорошему примеру наших учеников и добьются хорошей успеваемости. А вам, ребята, не нужно успокаиваться на достигнутом. Если вы успокоитесь и станете меньше работать, то опять можете снизить отметки. Потом выступил вожатый Володя и сказал: — Ребята, я напишу о вашем классе статью в школьную стенгазету, чтоб вся школа знала, как вы работаете, и чтоб другие классы могли брать с вас пример. А вы расскажите, что вам помогло добиться хороших результатов в учебе. — Я думаю, это оттого, что Ольга Николаевна нас хорошо учила, — сказал Ваня Пахомов. — Ольга Николаевна у нас очень хорошая, вот это и потому, — сказал Вася Ерохин. — В классе не все зависит от учительницы, — сказала Ольга Николаевна. — И у хороших учителей бывают такие классы, где не все ученики учатся хорошо. — Мы добились успехов потому, что Ольга Николаевна нас хорошо учила, и еще потому, что все захотели хорошо учиться, — сказал Толя Дёжкин. — Вот и скажите, почему все захотели? — спросил Володя. — Можно мне сказать? — попросил Костя. — Мне кажется, это потому, что у нас в классе между ребятами настоящая дружба. Каждый думает не только о себе, но и о своих товарищах. Это я на себе испытал. Когда я плохо учился, все ребята думали обо мне. Только я тогда был еще очень глупый и даже обижался. А теперь я вижу, что ребята хотели мне помочь и боролись за честь всего класса. — Ты правильно сказал, Костя: дружба помогла вашему классу добиться успехов, — сказал Володя. — В вашем классе ребята поняли, что настоящая дружба состоит не в том, чтобы прощать слабости своих товарищей, а в том, чтобы быть требовательным к своим друзьям — Позвольте мне сказать, — попросил я. — Вот я теперь понял, как нужно относиться к своему другу. От него надо требовать, чтоб он был хорошим. Если он ошибается, то надо ему сказать, а если не скажешь — значит ты сам плохой товарищ. Это я тоже на себе испытал. Костя сначала поступал неправильно, а я помогал ему в этом, и от этого получился один только вред. А потом я стал требовательным к нему, и теперь я ему настоящий друг. — Ты рассудил правильно, — ответил Володя. Так мы разговаривали долго и задавали разные вопросы, а потом Костя сказал: — Ольга Николаевна, я хочу попросить вас: поставьте мне мою четверку в дневник. — В конце недели я буду проставлять всем отметки, тогда и тебе поставлю, — ответила Ольга Николаевна. — Ну, поставьте сегодня, Ольга Николаевна, мне очень хочется! — Зачем же тебе так спешно? Твоя четверка от тебя не уйдет. — Я знаю, что не уйдет. Я хотел показать маме. Я давно уже обещал маме, что у меня будет четверка по русскому языку. — Разве мама тебе без дневника не поверит? — спросила Ольга Николаевна. — Поверит! — ответил Костя. — Только, знаете, на словах это так… А когда в дневнике — это совсем иначе. — Правда, Ольга Николаевна, поставьте! Ему очень хочется! — стали просить ребята. Володя тоже сказал: — Мы все просим, Ольга Николаевна! Только ему, а остальным в конце недели. Ольга Николаевна улыбнулась. — Ну, если. все просят… — сказала она и взяла у Кости дневник. Костя с волнением смотрел, как Ольга Николаевна поставила в его дневнике четверку. Мы с Костей вышли из школы, и я заметил, что, пока мы сидели в классе, на дворе стало теплей. Мороз отпустил. С утра еще было холодно, а теперь под крышами заплакали сосульки. Они сверкали на солнышке, как блестящие украшения на новогодней елке. В лицо нам дул ветер. Он был какой-то мягкий, теплый и ласковый. От него пахло вот как пахнет водой у реки в жаркий день. Казалось, что этот ветер примчался к нам прямо с юга, из широких степей Казахстана, где уже наступила весна и начался сев. На душе у меня стало так хорошо, так радостно! Сердце громко стучало в груди и рвалось на простор. Хотелось куда-то мчаться или лететь. В голове теснились какие-то чудесные мысли, от которых захватывало дух, хотелось быть добрым, хорошим; хотелось сделать что-то необыкновенное, чтобы все удивились и чтобы всем стало так хорошо, как было мне. Вот какие мысли были у меня в голове. А Костя шел и ничего не замечал. Потом он остановился, вынул из сумки дневник и полюбовался на свою четверку. — Вот она, четверочка! — улыбнулся он. — Сколько я мечтал о ней! Сколько раз думал: вот получу четверку и покажу маме, и мама будет довольна мной. Я знаю, что не для мамы учусь, мама всегда говорит об этом, но все-таки я хоть немножечко, а и для мамы учусь. Ведь ей хочется, чтоб ее сын был хорошим. Я буду хорошим, вот увидишь. И мама будет гордиться мной. Еще поднажму, и у меня будет пятерка. Пусть тогда мама гордится. И тетя Зина пусть тоже гордится. Пусть, мне не жалко. Ведь тетя Зина тоже хорошая, хотя и пробирает меня иногда. Он остановился, спрятал в сумку дневник и огляделся по сторонам. Потом вздохнул полной грудью. — Ты чувствуешь? — сказал он. — Это весенний ветер! Скоро весна. Ведь сейчас уже конец февраля, а февраль — последний месяц зимы. Скоро наступит март, и придет весна, и потекут ручейки, и зазеленеет трава, в лесах проснутся ежи и ужи и другие разные звери, и запоют птички, и зацветут цветы… И он начал еще что-то рассказывать про весну и про птичек, но я не запомнил, потому что как раз в это время мне в голову пришла мысль написать про все, что с нами случилось. С тех пор я начал писать и писал чуть ли не каждый день понемногу, и, хотя я писал не обо всем, а только самое главное, я подошел к концу, уже когда занятия в школе кончились и мы с Костей перешли в следующий класс с одними пятерками. Вот и все, о чем мне хотелось сказать. {Д. Мамин-Сибиряк @ Охотник Емеля @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк Емеля-охотник 1 Далеко-далеко, в северной части Уральских гор, в непроходимой лесной глуши спряталась деревушка Тычки. В ней всего одиннадцать дворов, собственно десять, потому что одиннадцатая избушка стоит совсем отдельно, но у самого леса. Кругом деревни зубчатой стеной поднимается вечнозелёный хвойный лес. Из-за верхушек елей и пихт можно разглядеть несколько гор, которые точно нарочно обошли Тычки со всех сторон громадными синевато-серыми валами. Ближе других стоит к Тычкам горбатая Ручьевая гора, с седой мохнатой вершиной, которая в пасмурную погоду совсем прячется в мутных, серых облаках. С Ручьевой горы сбегает много ключей и ручейков. Один такой ручеёк весело катится к Тычкам и зиму и лето всех поит студёной, чистой, как слеза, водой. Избы в Тычках выстроены без всякого плана, как кто хотел. Две избы стоят над самой речкой, одна — на крутом склоне горы, а остальные разбрелись по берегу, как овцы. В Тычках даже нет улиц, а между избами колесит избитая тропа. Да тычковским мужикам совсем и улицы, пожалуй, не нужно, потому что и ездить по ней не на чём: в Тычках нет ни у кого ни одной телеги. Летом эта деревушка бывает окружена непроходимыми болотами, топями и лесными трущобами, так что в неё едва можно пройти пешком только по узким лесным тропам, да и то не всегда. В ненастье сильно играют горные речки, и часто случается тычковским охотникам дня по три ждать, когда вода спадёт с них. Все тычковские мужики — записные охотники. Летом и зимой они почти не выходят из лесу, благо до него рукой подать. Всякое время года приносит с собой известную добычу: зимой бьют медведей, куниц, волков, лисиц; осенью — белку; весной — диких коз; летом — всякую птицу. Одним словом, круглый год стоит тяжёлая и часто опасная работа. В той избушке, которая стоит у самого леса, живёт старый охотник Емеля с маленьким внучком Гришуткой. Избушка Емели совсем вросла в землю и глядит на свет божий всего одним окном; крыша на избушке давно прогнила, от трубы остались только обвалившиеся кирпичи. Ни забора, ни ворот, ни сарая — ничего не было у Емелиной избушки. Только под крыльцом из неотёсанных брёвен воет по ночам голодный Лыско — одна из самых лучших охотничьих собак в Тычках. Перед каждой охотой Емеля дня три морит несчастного Лыска, чтобы он лучше искал дичь и выслеживал всякого зверя. — Дедко… а дедко!.. — с трудом спрашивал маленький Гришутка однажды вечером. — Теперь олени с телятами ходят? — С телятами, Гришук, — ответил Емеля, доплетая новые лапти. — Вот бы, дедко, телёночка добыть… А? — Погоди, добудем… Жары наступили, олени с телятами в чаще прятаться будут от оводов, тут я тебе и телёночка добуду, Гришук! Мальчик ничего не ответил, а только тяжело вздохнул. Гришутке всего было лет шесть, и он лежал теперь второй месяц на широкой деревянной лавке под тёплой оленьей шкурой. Мальчик простудился ещё весной, когда таял снег, и всё не мог поправиться. Его смуглое личико побледнело и вытянулось, глаза сделались больше, нос обострился. Емеля видел, как внучонок таял не по дням, а по часам, но не знал, чем помочь горю. Поил какой-то травой, два раза носил в баню, — больному не делалось лучше. Мальчик почти ничего не ел. Пожуёт корочку чёрного хлеба, и только. Оставалась от весны солёная козлятина, но Гришук и смотреть на неё не мог. «Ишь чего захотел: телёночка… — думал старый Емеля, доковыривая свой лапоть. — Ужо надо добыть…» Емеле было лет семьдесят: седой, сгорбленный, худой, с длинными руками. Пальцы на руках у Емели едва разгибались, точно это были деревянные сучья. Но ходил он ещё бодро и кое-что добывал охотой. Только вот глаза сильно начали изменять старику, особенно зимой, когда снег искрится и блестит кругом алмазной пылью. Из-за Емелиных глаз и труба развалилась, и крыша прогнила, и сам он сидит частенько в своей избушке, когда другие в лесу. Пора старику и на покой, на тёплую печку, да замениться некем, а тут вот ещё Гришутка на руках очутился, о нём нужно позаботиться… Отец Гришутки умер три года назад от горячки, мать заели волки, когда она с маленьким Гришуткой зимним вечером возвращалась из деревни в свою избушку. Ребёнок спасся каким-то чудом. Мать, пока волки грызли ей ноги, закрыла ребёнка своим телом, и Гришутка остался жив. Старому деду пришлось выращивать внучка, а тут ещё болезнь приключилась. Беда не приходит одна… 2 Стояли последние дни июня месяца, самое жаркое время в Тычках. Дома оставались только старые да малые. Охотники давно разбрелись по лесу за оленями. В избушке Емели бедный Лыско уже третий день завывал от голода, как волк зимой. — Видно, Емеля на охоту собрался, — говорили в деревне бабы. Это была правда. Действительно, Емеля скоро вышел из своей избушки с кремнёвой винтовкой в руке, отвязал Лыска и направился к лесу. На нём были новые лапти, котомка с хлебом за плечами, рваный кафтан и тёплая оленья шапка на голове. Старик давно уже не носил шляпы, а зиму и лето ходил в своей оленьей шапке, которая отлично защищала его лысую голову от зимнего холода и от летнего зноя. — Ну, Гришук, поправляйся без меня… — говорил Емеля внуку на прощанье. — За тобой приглядит старуха Маланья, пока я за телёнком схожу. — А принесёшь телёнка-то, дедко? — Принесу, сказал. — Жёлтенького? — Жёлтенького… — Ну, я буду тебя ждать… Смотри не промахнись, когда стрелять будешь… Емеля давно собирался за оленями, да всё жалел бросить внука одного, а теперь ему было как будто лучше, и старик решился попытать счастья. Да и старая Маланья поглядит за мальчиком, — всё же лучше, чем лежать одному в избушке. В лесу Емеля был как дома. Да и как ему не знать этого леса, когда он целую жизнь бродил по нему с ружьём да с собакой. Все тропы, все приметы — всё знал старик на сто вёрст кругом. А теперь, в конце июня, в лесу было особенно хорошо: трава красиво пестрела распустившимися цветами, в воздухе стоял чудный аромат душистых трав, а с неба глядело ласковое летнее солнышко, обливавшее ярким светом и лес, и траву, и журчавшую в осоке речку, и далёкие горы. Да, чудно и хорошо было кругом, и Емеля не раз останавливался, чтобы перевести дух и оглянуться назад. Тропинка, по которой он шёл, змейкой взбиралась на гору, минуя большие камни и крутые уступы. Крупный лес был вырублен, а около дороги ютились молодые берёзки, кусты жимолости, и зелёным шатром раскидывалась рябина. Там и сям попадались густые перелески из молодого ельника, который зелёной щёткой вставал по сторонам дороги и весело топорщился лапистыми и мохнатыми ветвями. В одном месте, с половины горы, открывался широкий вид на далёкие горы и на Тычки. Деревушка совсем спряталась на дне глубокой горной котловины, и крестьянские избы казались отсюда чёрными точками. Емеля, заслонив глаза от солнца, долго глядел на свою избушку и думал о внучке. — Ну, Лыско, ищи… — говорил Емеля, когда они спустились с горы и повернули с тропы в сплошной дремучий ельник. Лыску не нужно было повторять приказание. Он отлично знал своё дело и, уткнув свою острую морду в землю, исчез в густой зелёной чаще. Только на время мелькнула его спина с жёлтыми пятнами. Охота началась. Громадные ели поднимались высоко к небу своими острыми вершинами. Мохнатые ветви переплетались между собой, образуя над головой охотника непроницаемый тёмный свод, сквозь который только кое-где весело глянет солнечный луч и золотым пятном обожжёт желтоватый мох или широкий лист папоротника. Трава в таком лесу не растёт, и Емеля шёл по мягкому желтоватому мху, как по ковру. Несколько часов брёл охотник по этому лесу. Лыско точно в воду канул. Только изредка хрустнет ветка под ногой или перелетит пёстрый дятел. Емеля внимательно осматривал всё кругом: нет ли где какого-нибудь следа, не сломал ли олень рогами ветки, не отпечаталось ли на мху раздвоенное копыто, не объедена ли трава на кочках. Начало темнеть. Старик почувствовал усталость. Нужно было думать о ночлеге. «Вероятно, оленей распугали другие охотники», — думал Емеля. Но вот послышался слабый визг Лыска, и впереди затрещали ветви. Емеля прислонился к стволу ели и ждал. Это был олень. Настоящий десятирогий красавец олень, самое благородное из лесных животных. Вот он приложил свои ветвистые рога к самой спине и внимательно слушает, обнюхивая воздух, чтобы в следующую минуту молнией пропасть в зелёной чаще. Старый Емеля завидел оленя, но он слишком далеко от него; не достать его пулей. Лыско лежит в чаще и не смеет дохнуть в ожидании выстрела; он слышит оленя, чувствует его запах… Вот грянул выстрел, и олень, как стрела, понёсся вперёд. Емеля промахнулся, а Лыско взвыл от забиравшего его голода. Бедная собака уже чувствовала запах жареной оленины, видела аппетитную кость, которую ей бросит хозяин, а вместо этого приходится ложиться спать с голодным брюхом. Очень скверная история… — Ну, пусть его погуляет, — рассуждал вслух Емеля, когда вечером сидел у огонька под густой столетней елью. — Нам надо телёночка добывать, Лыско… Слышишь? Собака только жалобно виляла хвостом, положив острую морду между передними лапами. На её долю сегодня едва выпала одна сухая корочка, которую Емеля бросил ей. 3 Три дня бродил Емеля по лесу с Лыском, и всё напрасно: оленя с телёнком не попадалось. Старик чувствовал, что выбивается из сил, но вернуться домой с пустыми руками не решался. Лыско тоже приуныл и совсем отощал, хотя и успел перехватить пару молодых зайчат. Приходилось заночевать в лесу у огонька третью ночь. Но и во сне старый Емеля всё видел жёлтенького телёнка, о котором его просил Гришук; старик долго выслеживал свою добычу, прицеливался, но олень каждый раз убегал от него из-под носу. Лыско тоже, вероятно, бредил оленями, потому что несколько раз во сне взвизгивал и принимался глухо лаять. Только на четвёртый день, когда и охотник и собака совсем выбились из сил, они совершенно случайно напали на след оленя с телёнком. Это было в густой еловой заросли на скате горы. Прежде всего Лыско отыскал место, где ночевал олень, а потом разнюхал и запутанный след в траве. «Матка с телёнком, — думал Емеля, разглядывая на траве следы больших и маленьких копыт. — Сегодня утром были здесь… Лыско, ищи, голубчик!..» День был знойный. Солнце палило нещадно. Собака обнюхивала кусты и траву с высунутым языком; Емеля едва таскал ноги. Но вот знакомый треск и шорох… Лыско упал на траву и не шевелился. В ушах Емели стоят слова внучка: «Дедко, добудь телёнка… и непременно, чтобы был жёлтенький». Вон и матка… Это был великолепный олень-самка. Он стоял на опушке леса и пугливо смотрел прямо на Емелю. Кучка жужжавших насекомых кружилась над оленем и заставляла его вздрагивать. «Нет, ты меня не обманешь…» — думал Емеля, выползая из своей засады. Олень давно почуял охотника, но смело следил за его движениями. «Это матка меня от телёнка отводит», — думал Емеля, подползая всё ближе и ближе. Когда старик хотел прицелиться в оленя, он осторожно перебежал несколько сажен1 далее и опять остановился. Емеля снова подполз со своей винтовкой. Опять медленное подкрадывание, и опять олень скрылся, как только Емеля хотел стрелять. — Не уйдёшь от телёнка, — шептал Емеля, терпеливо выслеживая зверя в течение нескольких часов. Эта борьба человека с животным продолжалась до самого вечера. Благородное животное десять раз рисковало жизнью, стараясь отвести охотника от спрятавшегося оленёнка; старый Емеля и сердился и удивлялся смелости своей жертвы. Ведь всё равно она не уйдёт от него… Сколько раз приходилось ему убивать таким образом жертвовавшую собою мать. Лыско, как тень, ползал за хозяином, и когда тот совсем потерял оленя из виду, осторожно ткнул его своим горячим носом. Старик оглянулся и присел. В десяти саженях от него, под кустом жимолости, стоял тот самый жёлтенький телёнок, за которым он бродил целых три дня. Это был прехорошенький оленёнок, всего нескольких недель, с жёлтым пушком и тоненькими ножками; красивая головка была откинута назад, и он вытягивал тонкую шею вперёд, когда старался захватить веточку повыше. Охотник с замирающим сердцем взвёл курок винтовки и прицелился в голову маленькому, беззащитному животному… Ещё одно мгновение, и маленький оленёнок покатился бы по траве с жалобным предсмертным криком; но именно в это мгновение старый охотник припомнил, с каким геройством защищала телёнка его мать, припомнил, как мать его Гришутки спасла сына от волков своей жизнью. Точно что оборвалось в груди у старого Емели, и он опустил ружьё. Оленёнок по-прежнему ходил около куста, общипывая листочки и прислушиваясь к малейшему шороху. Емеля быстро поднялся и свиснул, — маленькое животное скрылось в кустах с быстротой молнии. — Ишь какой бегун… — говорил старик, задумчиво улыбаясь. — Только его и видел: как стрела… Ведь убежал, Лыско, наш оленёнок-то? Ну, ему, бегуну, ещё надо подрасти… Ах ты, какой шустрый!.. Старик долго стоял на одном месте и всё улыбался, припоминая бегуна. На другой день Емеля подходил к своей избушке. — А… дедко, принёс телёнка? — встретил его Гриша, ждавший всё время старика с нетерпением. — Нет, Гришук… видел его… — Жёлтенький? — Жёлтенький сам, а мордочка чёрная. Стоит под кустиком и листочки пощипывает… Я прицелился… — И промахнулся? — Нет, Гришук: пожалел малого зверя… матку пожалел… Как свистну, а он, телёнок-то, как стреканёт в чащу, — только его и видели. Убежал, пострел этакий… Старик долго рассказывал мальчику, как он искал телёнка по лесу три дня и как тот убежал от него. Мальчик слушал и весело смеялся вместе со старым дедом. — А я тебе глухаря принёс, Гришук, — прибавил Емеля, кончив рассказ. — Этого всё равно волки бы съели. Глухарь был ощипан, а потом попал в горшок. Больной мальчик с удовольствием поел глухариной похлёбки и, засыпая, несколько раз спрашивал старика: — Так он убежал, оленёнок-то? — Убежал, Гришук… — Жёлтенький? — Весь жёлтенький, только мордочка чёрная да копытца. Мальчик так и уснул и всю ночь видел маленького жёлтенького оленёнка, который весело гулял по лесу со своей матерью; а старик спал на печке и тоже улыбался во сне. {М. Горький @ Дед Архип и Лёнька @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Максим Горький Дед Архип и Лёнька Ожидая паром, они оба легли в тень от берегового обрыва и долго молча смотрелина быстрые и мутные волны Кубани у их ног. Лёнька задремал, а дед Архип, чувствуя тупую, давящую боль в груди, не мог уснуть. На тёмно-коричневом фоне земли их отрёпанные и скорченные фигуры едва выделялись двумя жалкими комками, один – побольше, другой – поменьше, утомлённые, загорелые и пыльные физиономии были совсем под цвет бурым лохмотьям. Костлявая и длинная фигура дедушки Архипа вытянулась поперёк узкой полоски песка – он жёлтой лентой тянулся вдоль берега, между обрывом и рекой; задремавший Лёнька лежал калачиком сбоку деда. Лёнька был маленький, хрупкий, в лохмотьях он казался корявым сучком, отломленным от деда – старого иссохшего дерева, принесённого и выброшенного сюда, на песок, волнами реки. Дед, приподняв на локте голову, смотрел на противоположный берег, залитый солнцем и бедно окаймлённый редкими кустами ивняка; из кустов высовывался чёрный борт парома. Там было скучно и пусто. Серая полоса дороги уходила от реки в глубь степи; она была как-то беспощадно пряма, суха и наводила уныние. Его тусклые и воспалённые глаза старика, с красными, опухшими веками, беспокойно моргали, а испещрённое морщинами лицо замерло в выражении томительной тоски. Он то и дело сдержанно кашлял и, поглядывая на внука, прикрывал рот рукой. Кашель был хрипл, удушлив, заставлял деда приподниматься с земли и выжимал на его глазах крупные капли слёз. Кроме его кашля да тихого шороха волн о песок, в степи не было никаких звуков… Она лежала по обе стороны реки, громадная, бурая, сожжённая солнцем, и только там, далеко на горизонте, еле видное старческим глазом, пышно волновалось золотое море пшеницы и прямо в него падало ослепительно яркое небо. На нём вырисовывались три стройные фигуры далёких тополей; казалось, что они то уменьшаются, то становятся выше, а небо и пшеница, накрытая им, колеблются, поднимаясь и опускаясь. И вдруг всё скрывалось за блестящей, серебряной пеленой степного марева… Эта пелена, струистая, яркая и обманчивая, иногда притекала из дали почти к самому берегу реки, и тогда сама она была как бы рекой, вдруг излившейся с неба, такой же чистой и спокойной, как оно. Тогда дед Архип, незнакомый с этим явлением, потирал свои глаза и тоскливо думал про себя, что эта жара да степь отнимают у него и зрение, как отняли остатки силы в ногах. Сегодня ему было более плохо, чем всегда за последнее время. Он чувствовал, что скоро умрёт, и хотя относился к этому совершенно равнодушно, без дум, как к необходимой повинности, но ему бы хотелось умереть далеко, не здесь, а на родине, и ещё его сильно смущала мысль о внуке… Куда денется Лёнька?.. Он ставил перед собой этот вопрос по нескольку раз в день, и всегда при этом в нём что-то сжималось, холодело и становилось так тошно, что ему хотелось сейчас же воротиться домой, в Россию… Но – далеко идти в Россию… Всё равно не дойдёшь, умрёшь где-нибудь в дороге. Здесь по Кубани подают милостыню щедро; народ всё зажиточный, хотя тяжёлый и насмешливый. Не любят нищих, потому что богаты… Остановив на внуке увлажнённый слезой взгляд, дед осторожно погладил шершавой рукой его голову. Тот зашевелился и поднял на него голубые глаза, большие, глубокие, не по-детски вдумчивые и казавшиеся ещё больше на его худом, изрытом оспой личике, с тонкими, бескровными губами и острым носом. – Идёт? – спросил он и, приложив щитком руку к глазам, посмотрел на реку, отражавшую лучи солнца. – Нет ещё, не идёт. Стоит. Чего ему здесь? Не зовёт никто, ну и стоит он… – медленно заговорил Архип, продолжая гладить внука по голове. – Дремал ты? Лёнька неопределённо покрутил головой и вытянулся на песке. Они помолчали. – Кабы я плавать умел, купаться бы стал, – пристально глядя на реку, заявил Лёнька. – Быстра больно река-то! Нет у нас таких рек. Чего треплет? Бежит, точно опоздать боится… И Лёнька недовольно отвернулся от воды. – А вот что, – заговорил дед, подумав, – давай распояшемся, пояски-то свяжем, я тебя за ногу прикручу, ты и лезь, купайся… – Ну-у!.. – резонно протянул Лёнька. – Чего выдумал! Али ты думаешь, не стащит она тебя? И утонем оба. – А ведь верно! Стащит. Ишь как прёт… Чай, весной-то разольётся – ух ты!.. И покосу тут – беда! Без краю покосу! Лёньке не хотелось говорить, и он оставил слова деда без ответа, взяв в руки ком сухой глины и разминая его пальцами в пыль с серьёзным и сосредоточенным выражением на лице. Дед смотрел на него и о чём-то думал, щуря глаза. – Ведь вот… – тихо и монотонно заговорил Лёнька, стряхивая с рук пыль. – Земля эта теперь… взял я её в руки, растёр, и стала пыль… крохотные кусочки одни только, чуть глазом видно… – Ну, так что ж? – спросил Архип и закашлялся, посматривая сквозь выступившие на глазах слёзы в большие сухо блестящие глаза внука. – Ты к чему это? – добавил он, когда прокашлялся. – Так… – качнул головой Лёнька… – К тому, что, мол, вся-то она эвона какая!.. – Он махнул рукой за реку. – И всего на ней понастроено… Сколько мы с тобой городов прошли! Страсть! А людей везде сколько! И, не умея уловить свою мысль, Лёнька снова молча задумался, посматривая вокруг себя. Дед тоже помолчал немного и потом, плотно подвинувшись к внуку, ласково заговорил: – Умница ты моя! Правильно сказал ты – пыль всё… и города, и люди, и мы с тобой – пыль одна. Эх ты, Лёнька, Лёнька!.. Кабы грамоту тебе!.. далеко бы ты пошёл. И что с тобой будет?.. Дед прижал голову внука к себе и поцеловал её. – Погоди… – высвобождая свои льняные волосы из корявых, дрожащих пальцев деда, немного оживляясь, крикнул Лёнька. – Как ты говоришь? Пыль? Города и всё? – А так уж устроено богом, голубь. Всё – земля, а сама земля – пыль. И всё умирает на ней… Вот как! И должен потому человек жить в труде и смирении. Вот и я тоже умру скоро… – перескочил дед и тоскливо добавил: – Куда ты тогда пойдёшь без меня-то? Лёнька часто слышал от деда этот вопрос, ему уже надоело рассуждать о смерти, он молча отвернулся в сторону, сорвал былинку, положил её в рот и стал медленно жевать. Но у деда это было больное место. – Что ж ты молчишь? Как, мол, ты без меня-то будешь? – тихо спросил он, наклоняясь к внуку и снова кашляя. – Говорил уж… – рассеянно и недовольно произнёс Лёнька, искоса взглядывая на деда. Ему не нравились эти разговоры ещё и потому, что зачастую они кончались ссорою. Дед долго говорил о близости своей смерти. Лёнька сначала слушал его сосредоточенно, пугался представлявшейся ему новизны положения, плакал, но постепенно утомлялся – и не слушал деда, отдаваясь своим мыслям, а дед, замечая это, сердился и жаловался, что Лёнька не любит деда, не ценит его забот, и наконец упрекал Лёньку в желании скорейшего наступления его, дедовой, смерти. – Что – говорил? Глупенький ты ещё, не можешь ты понимать своей жизни. Сколько тебе от роду? Одиннадцатый год только. И хил ты, негодный к работе. Куда ж ты пойдёшь? Добрые люди, думаешь, помогут? Кабы у тебя вот деньги были, так они бы помогли тебе прожить их – это так. А милостыню-то собирать – не сладко и мне, старику. Каждому поклонись, каждого попроси. И ругают тебя, и колотят часом, и гонят… Разве ты думаешь, человеком считают нищего-то? Никто! Десять лет по миру хожу – знаю. Кусок-то хлеба в тыщу рублей ценят. Подаст да и думает, что уж ему сейчас же райские двери отворят! Ты думаешь, подают зачем больше? Чтобы совесть свою успокоить; вот зачем, друг, а не из жалости! Ткнёт тебе кусок, ну, ему и не стыдно самому-то есть. Сытый человек – зверь. И никогда он не жалеет голодного. Враги друг другу – сытый и голодный, веки вечные они сучком в глазу друг у друга будут. Потому и невозможно им жалеть и понимать друг друга… Дедушка воодушевился злобой и тоской. От этого у него тряслись губы, старческие, тусклые глаза быстро шмыгали в красных рамках ресниц и век, а морщины на тёмном лице выступили резче. Лёнька не любил его таким и немного боялся чего-то. – Вот я тебя и спрашиваю, что ты станешь делать с миром? Ты – хилый ребёночек, а мир-то – зверь. И проглотит он тебя сразу. А я не хочу этого… Люблю ведь я тебя, дитятко!.. Один ты у меня, и я у тебя один… Как же я буду умирать-то? Невозможно мне умереть, а ты чтоб остался… На кого?.. Господи!.. за что ты не возлюбил раба твоего?! Жить мне невмочь и умирать мне нельзя, потому – дитё, – оберечь должен. Пестовал семь годов… на руках моих… старых… Господи, помоги мне!.. Дедушка сел и заплакал, уткнув голову в колени дрожащих ног. Река торопливо катилась вдаль, звучно плескалась о берег, точно желая заглушить этим плеском рыдания старика. Ярко улыбалось безоблачное небо, изливая жгучий зной, спокойно слушая мятежный шум мутных волн. – Будет, не плачь, дедушка, – глядя в сторону, суровым тоном проговорил Лёнька и, повернув к деду лицо, добавил: – Говорили обо всём уж ведь. Не пропаду. Поступлю в трактир куда ни то… – Забьют… – сквозь слёзы простонал дед. – Может, и не забьют. А вот как не забьют! – с некоторым задором вскричал Лёнька, – тогда что? Не дамся каждому!.. Но тут Лёнька вдруг почему-то осёкся и, помолчав, тихонько сказал. – А то в монастырь уйду… – Кабы в монастырь! – вздохнул дед, оживляясь, и снова начал корчиться в припадке удушливого кашля. Над их головами раздался крик и скрип колес… – Паро-о-м!.. Паро-о – гей! – сотрясала воздух чья-то могучая глотка. Они вскочили на ноги, подбирая котомки и палки. Пронзительно скрипя, на песок въехала арба. abu В ней стоял казак и, закинув голову в мохнатой, надвинутой на одно ухо шапке, приготовлялся гикнуть, вбирая в себя открытым ртом воздух, отчего его широкая, выпяченная вперёд грудь выпячивалась ещё более. Белые зубы ярко сверкали в шёлковой раме чёрной бороды, начинавшейся от глаз, налитых кровью. Из-под расстёгнутой рубахи и чохи, небрежно накинутой на плечи, виднелось волосатое, загорелое на солнце тело. И от всей его фигуры, прочной и большой, как и от лошади, мясистой, пегой и тоже уродливо большой, от колёс арбы, высоких, стянутых толстыми шинами, – разило сытостью, силой, здоровьем. – Гей!.. Гей!.. Дед и внук стащили с своих голов шапки и низко поклонились. – Здравствуйте! – гулко отрубил приехавший и, посмотрев на тот берег, где из кустов выползал медленно и неуклюже чёрный паром, стал пристально оглядывать нищих. – Из России? – Из неё, милостивец! – с поклоном ответил Архип. – Голодно там у вас, а? Он спрыгнул с арбы на землю и стал что-то подтягивать в упряжке. – И тараканы с голода мрут. – Хо, хо! И тараканы мрут? Значит, аж крошек не осталось, всё поели? Ловко едите. А вот работаете, должно, погано. Потому, как хорошо работать станешь, не будет голоду. – Тут, кормилец, главная причина – земля. Не родит. Высосали землю-то мы. – Земля? – тряхнул казак головой. – Земля всегда должна родить, на то она и дана человеку. Говори: не земля, а руки. Руки плохи. От хороших рук камень не отобьётся, родит. Подъехал паром. Двое здоровых, краснорожих казаков, упираясь толстыми ногами в пол парома, с треском ткнули его о берег, покачнулись, бросили из рук канат и, взглянув друг на друга, стали отдуваться. – Жарко? – оскалил зубы приехавший, вводя на паром свою лошадь и дотрагиваясь рукой до шапки. – Эге! – ответил один из паромщиков, глубоко засунув руки в карманы шаровар, и, подойдя к арбе. заглянул в неё и повёл носом, сильно втянув в себя воздух. Другой сел на пол и, кряхтя, стал снимать сапог. Дед и Лёнька вошли на паром и прислонились к борту, посматривая на казаков. – Ну, едем! – скомандовал хозяин арбы. – А ты не везёшь ничего с собой попить? – спросил у него тот, что осматривал арбу. Его товарищ снял сапог и, прищурив глаз, смотрел в голенище. – Ничего. А что? Разве в Кубани воды мало? – Воды!.. я не о воде. – А о горилке? Не везу горилки. – Как же это ты не везёшь? – задумался спрашивавший, уставив глаза в пол парома. – Ну-ну, едем! Казак поплевал на руки и взялся за канат. Переезжавший стал помогать ему. – А ты дед, что же не поможешь? – обратился паромщик, возившийся с сапогом, к Архипу. – Где мне, родной! – жалобным тоном и качая головой, пропел тот. – И не надо им помогать. Они и одни управятся! И, как бы желая убедить деда в истине своих слов, он грузно опустился на колени и лёг на палубе парома. Его товарищ лениво ругнул его и, не получив ответа, громко затопал ногами, упираясь в палубу. Отбиваемый течением, с глухим шумом плескавшим о его бока, паром вздрагивал и качался, медленно подвигаясь вперёд. Глядя на воду, Лёнька чувствовал, что у него сладко кружится голова и глаза, утомлённые быстрым бегом волн, дремотно слипаются. Глухой шёпот деда, скрип каната и сочный плеск волн убаюкивали его; он хотел опуститься на палубу в дремотной истоме, но вдруг что-то качнуло его так, что он упал. Широко раскрыв глаза, он смотрел кругом. Над ним смеялись казаки, причаливая паром за обгорелый пень на берегу. – Что, заснул? Хилый ты. Садись в арбу, довезу до станицы. И ты, дед, садись. Благодаря казака нарочито гнусавым голосом, дед, кряхтя, влез в арбу. Лёнька тоже прыгнул туда, и они поехали в клубах мелкой чёрной пыли, заставлявшей деда задыхаться от кашля. Казак затянул песню. Пел он странными звуками, отрывая ноты в середине и доканчивая их свистом. Казалось, он развивает звуки с клубка, как нитки, и, когда ему встречается узел, обрывает их. Колёса жалобно скрипели, вилась пыль, дед, тряся головой, не переставая кашлял, а Лёнька думал о том, что вот сейчас приедут они в станицу и нужно будет гнусавым голосом петь под окнами: «Господи, Иисусе Христе»… Снова станичные мальчики будут задирать его, а бабы надоедать расспросами о России. Нехорошо в эту пору смотреть и на деда, который кашляет чаще, горбится ниже, отчего ему самому неловко и больно, и говорит таким жалобным голосом, то и дело всхлипывая и рассказывая о том, чего нигде и никогда не было… Говорит, что в России на улицах мрёт народ, да так и валяется, и убрать некому, потому что все люди обалдели от голода… Ничего этого они с дедом не видали нигде. А нужно всё это для того, чтобы больше подавали. Но куда её, милостыню, здесь денешь? Дома – там можно всегда продать по сорок копеек и даже по полтине за пуд, а здесь никто не покупает. Потом приходится эти куски, иногда очень вкусные, выбрасывать из котомок в степи. – Сбирать пойдёте? – спросил казак, оглядывая через плечо две скорченные фигуры. – Уж конечно, почтенный! – со вздохом ответил ему дед Архип. – Встань на ноги, дед, покажу, где живу, – ночевать ко мне придёте. Дед попробовал встать, но упал, ударившись боком о край арбы, и глухо застонал. – Эх ты, старый!.. – буркнул казак, соболезнуя. – Ну, всё равно, не гляди; придёт пора на ночлег идти, спроси Чёрного, Андрея Чёрного, это я и есть. А теперь слезай. Прощайте! Дед и внук очутились перед кучкой тополей и осокорей. Из-за их стволов виднелись крыши, заборы, повсюду – направо и налево – к небу вздымались такие же кучки. Их зелёная листва была одета серой пылью, а кора толстых прямых стволов потрескалась от жары. Прямо перед нищими между двух плетней тянулся узкий проулок, они направились в этот проулок развалистой походкой много ходивших пешком людей. – Ну, как мы, Лёня, пойдём – вместе или порознь? – спросил дед и, не дожидаясь ответа, прибавил: – Вместе бы лучше – мало больно тебе подают. Не умеешь ты просить-то… – А куда много-то надо? Всё равно ведь не поедаем… – хмуро ответил Лёнька, оглядываясь вокруг. – Куда? Чудашка ты!.. А вдруг подвернётся человек да и купит? Вот те и куда!.. Деньги даст. А деньги дело большое; ты с ними небось не пропадёшь, как умру-то я. И, ласково усмехаясь, дед погладил внука рукой по голове. – Ты знаешь ли, сколько я за путину-то скопил? А? – А сколько? – равнодушно спросил Лёнька. – Одиннадцать с полтиной!.. Видишь?! Но на Лёньку не произвели впечатления эта сумма и ликующий тон деда. – Эх ты, малыш, малыш! – вздохнул дед. – Так порознь, что ли, идём? – Порознь… – Ну… К церкви приходи, буде. – Ладно. Дед свернул в проулок налево, а Лёнька пошёл дальше. Сделав шагов десять, он услыхал дребезжащий возглас: «Благодетели и кормильцы!..» Этот возглас был похож на то, как бы по расстроенным гуслям провели ладонью с самой густой до тонкой струны. Лёнька вздрогнул и прибавил шагу. Всегда, когда слышал он просьбы деда, ему становилось неприятно и как-то тоскливо, а когда деду отказывали, он даже робел, ожидая, что вот сейчас разревётся дедушка. До слуха его ещё долетали дрожащие, жалкие ноты дедова голоса, плутавшие в сонном и знойном воздухе над станицей. Кругом было всё так тихо, точно ночью. Лёнька подошёл к плетню и сел в тени от свесившихся через него на улицу ветвей вишни. Где-то гулко жужжала пчела… Сбросив котомку с плеч, Лёнька положил на неё голову и, немного посмотрев в небо сквозь листву над его лицом, крепко заснул, укрытый от взглядов прохожих густым бурьяном и решётчатой тенью плетня… Проснулся он, разбуженный странными звуками, колебавшимися в воздухе, уже посвежевшем от близости вечера. Кто-то плакал неподалёку от него. Плакали по-детски – задорно и неугомонно. Звуки рыданий замирали в тонкой минорной ноте и вдруг снова и с новой силой вспыхивали и лились, всё приближаясь к нему. Он поднял голову и через бурьян поглядел на дорогу. По ней шла девочка лет семи, чисто одетая, с красным и вспухшим от слёз лицом, которое она то и дело вытирала подолом белой юбки. Шла она медленно, шаркая босыми ногами по дороге, вздымая густую пыль, и, очевидно, не знала, куда и зачем идёт. У неё были большие чёрные глаза, теперь – обиженные, грустные и влажные, маленькие, тонкие, розовые ушки шаловливо выглядывали из прядей каштановых волос, растрёпанных и падавших ей на лоб, щёки и плечи. Она показалась Лёньке очень смешной, несмотря на свои слёзы, – смешной и весёлой… И озорница, должно быть!.. – Ты чего плачешь? – спросил он, вставая на ноги, когда она поравнялась с ним. Она вздрогнула и остановилась, сразу перестав плакать, но всё ещё потихоньку всхлипывая. Потом, когда она несколько секунд посмотрела на него, у неё снова дрогнули губы, сморщилось лицо, грудь колыхнулась, и, снова громко зарыдав, она пошла. Лёнька почувствовал, как у него что-то сжалось внутри, и вдруг тоже пошёл за ней. – А ты не плачь. Большая уж – стыдно! – заговорил он, ещё не поравнявшись с ней, и потом, когда догнал её, заглянул ей в лицо и переспросил снова: – Ну, чего ты разревелась? – Да-а!.. – протянула она. – Кабы тебе… – и вдруг опустилась в пыль на дорогу, закрыв лицо руками, и отчаянно заныла. – Ну! – пренебрежительно махнул рукой Лёнька. – Баба!.. Как есть – баба. Фу ты!.. Но это не помогло ни ей, ни ему. Лёньке, глядя, как между её тонкими розовыми пальцами струились одна за другой слезинки, стало тоже грустно и захотелось плакать. Он наклонился над нею и, осторожно подняв руку, чуть дотронулся до её волос, но тотчас же, испугавшись своей смелости, отдёрнул руку прочь. Она всё плакала и ничего не говорила. – Слышь!.. – помолчав, начал Лёнька, чувствуя настоятельную потребность помочь ей. – Чего ты это? Поколотили, что ли?.. Так ведь пройдёт!.. А то, может, другое что? Ты скажи! Девочка – а? Девочка, не отнимая рук от лица, печально качнула головой и наконец сквозь рыдания медленно ответила ему, поводя плечиками. – Платок… потеряла!.. Батька с базара привёз… голубой, с цветками, а я надела – и потеряла. – И заплакала снова, сильнее и громче, всхлипывая и стонущим голосом выкликая странное: о-о-о! Лёнька почувствовал себя бессильным помочь ей и, робко отодвинувшись от неё, задумчиво и грустно посмотрел на потемневшее небо. Ему было тяжело и очень жаль девочку. – Не плачь!.. может, найдётся.. – тихонько прошептал он, но, заметив, что она не слышит его утешения, отодвинулся ещё дальше от неё, думая, что, наверное, от отца достанется ей за эту потерю. И тотчас же ему представилось, что отец, большой и чёрный казак, колотит её, а она, захлёбываясь слезами и вся дрожа от страха и боли, валяется у него в ногах… Он встал и пошёл прочь, но, отойдя шагов пять, снова круто повернулся, остановился против неё, прижавшись к плетню, и старался вспомнить что-нибудь такое ласковое и доброе… – Ушла бы ты с дороги, девочка! Да уж перестань плакать-то! Пойди домой да и скажи всё, как было. Потеряла, мол… Что уж больно?.. Он начал говорить это тихим, соболезнующим голосом и, кончив возмущённым восклицанием, обрадовался, видя, что она поднимается с земли. – Вот и ладно!.. – улыбаясь и оживлённо продолжал он. – Иди-ка вот. Хочешь, я с тобой пойду и расскажу всё? Заступлюсь за тебя, не бойся! И Лёнька гордо повёл плечами, оглянувшись вокруг себя. – Не надо… – прошептала она, медленно отряхивая пыль с платья и всё всхлипывая. – А то – пойду? – с полнейшей готовностью громко заявил Лёнька и сдвинул себе на ухо картуз. Теперь он стоял перед ней, широко расставив ноги, отчего надетые на нём лохмотья как-то храбро заершились. Он твёрдо постукивал палкой о землю и смотрел на неё упорно, а его большие и грустные глаза светились гордым и смелым чувством. Девочка искоса посмотрела на него, размазывая по своему личику слёзы, и, снова вздохнув, сказала: – Не надо, не ходи… Мамка не любит нищих-то. И пошла от него прочь, два раза оглянувшись назад. Лёньке сделалось скучно. Он незаметно, медленными движениями изменил свою решительную, вызывающую позу, снова сгорбился, присмирел и, закинув за спину свою котомку, висевшую до этого на руке, крикнул вслед девочке, когда она уже скрывалась за поворотом проулка: – Прощай! Она обернулась к нему на ходу и исчезла. Приближался вечер, и в воздухе стояла та особенная, тяжёлая духота, которая предвещает грозу. Солнце уже было низко, и вершины тополей зарделись лёгким румянцем. Но от вечерних теней, окутавших их ветви, они, высокие и неподвижные, стали гуще, выше… Небо над ними тоже темнело, делалось бархатным и точно опускалось ниже к земле. Где-то далеко говорили люди и где-то ещё дальше, но в другой стороне – пели. Эти звуки, тихие, но густые, казалось, тоже были пропитаны духотой. Лёньке стало ещё скучнее и даже боязно чего-то. Он захотел пойти к деду, оглянулся вокруг себя и быстро пошёл вперёд по переулку. Просить милостыню ему не хотелось. Он шёл и чувствовал, что у него в груди сердце бьётся так часто, часто и что ему как-то особенно лень идти и думать… Но девочка не выходила из его памяти, и думалось: «Что с ней теперь? Коли она из богатого дома, будут её бить: все богачи – скряги; а коли бедная, то, может, и не будут… В бедных домах ребят-то больше любят, потому что от них работы ждут». Одна за другой думы назойливо шевелились в его голове, и с каждой минутой томительное и щемящее чувство тоски, как тень сопровождавшее его думы, становилось тяжелее, овладевало им всё более. И тени вечера становились удушливее, гуще. Навстречу Лёньке попадались казаки и казачки и проходили мимо, не обращая на него внимания, уже успев привыкнуть к наплыву голодающих из России. Он тоже лениво скользил потускневшим взглядом по их сытым крупным фигурам и быстро шёл к церкви, – крест её сиял за деревьями впереди его. Навстречу ему нёсся шум возвращавшегося стада. Вот и церковь, низенькая и широкая, с пятью главами, выкрашенными голубой краской, обсаженная кругом тополями, вершины которых переросли её кресты, облитые лучами заката и сиявшие сквозь зелень розоватым золотом. Вот и дед идёт к паперти, согнувшись под тяжестью котомки, и озирается по сторонам, приставив ладонь ко лбу. За дедом тяжёлой, развалистой походкой шагает станичник в шапке, низко надвинутой на лоб, и с палкой в руке. – Что, пуста котомка-то? – спросил дед, подходя ко внуку, остановившемуся, ожидая его, у церковной ограды. – А я вон сколько!.. – И, кряхтя, он свалил с плеч на землю свой холщовый, туго набитый мешок. – Ух!.. хорошо здесь подают! Ахти, хорошо!.. Ну, а ты чего такой надутый? – Голова болит… – тихо молвил Лёнька, опускаясь на землю рядом с дедом. – Ну?.. Устал… Сморился!.. Вот ночевать пойдём сейчас. Как казака-то того звать? А? – Андрей Чёрный. – Так мы и спросим: а где, мол, тут Чёрный Андрей? Вот к нам человек идёт… Да… Хороший народ, сытый! И всё пшеничный хлеб едят. Здравствуйте, добрый человек! Казак подошёл к ним вплоть и медленно проговорил, в ответ на приветствие деда: – И вы здравствуйте. Затем, широко расставив ноги и остановив на нищих большие, ничего не выражавшие глаза, молча почесался. Лёнька смотрел на него пытливо, дед моргал своими старческими глазами опросительно, казак всё молчал и наконец, высунув до половины язык, стал ловить им конец своего уса. Удачно кончив эту операцию, он втащил ус в рот, пожевал его, снова вытолкнул изо рта языком и наконец прервал молчание, уже ставшее томительным, лениво проговорив: – Ну – пойдёмте в сборную! – Зачем? – встрепенулся дед. У Лёньки дрогнуло что-то внутри. – А надо… Велено. Ну! Он поворотился к ним спиной и пошёл было, но, оглянувшись назад и видя, что оба они не трогаются с места, снова и уже сердито крикнул: – Чего ж ещё! Тогда дед и Лёнька быстро пошли за ним. Лёнька упорно смотрел на деда и, видя, что у него трясутся губы и голова и что он, боязливо озираясь вокруг себя, быстро шарит у себя за пазухой, чувствовал, что дед опять нашалил чего-то, как и тогда в Тамани. Ему стало боязно, когда он представил себе таманскую историю. Там дед стянул со двора бельё и его поймали с ним. Смеялись, ругали, били даже и, наконец, ночью выгнали вон из станицы. Они ночевали с дедом где-то на берегу пролива в песке, и море всю ночь грозно урчало… Песок скрипел, передвигаемый набегавшими на него волнами… А дед всю ночь стонал и шёпотом молился богу, называя себя вором и прося прощения. – Лёнька… Лёнька вздрогнул от толчка в бок и посмотрел на деда. У того лицо вытянулось, стало суше, серее и всё дрожало. Казак шёл впереди шагов на пять, курил трубку, обивал палкой головки репейника и не оборачивался на них. – На вот, возьми!.. брось… в бурьян… да заметь, где бросишь!.. чтобы взять после… – чуть слышно прошептал дед и, плотно прижавшись на ходу ко внуку, сунул ему в руку какую-то тряпицу, свёрнутую в комок. Лёнька отстранился, дрогнув от страха, сразу наполнившего холодом всё его существо, и подошёл ближе к забору, около которого густо разросся бурьян. Напряжённо глядя на широкую спину казака-конвоира, он протянул в сторону руку и, посмотрев на неё, бросил тряпку в бурьян… Падая, тряпка развернулась, и в глазах Лёньки промелькнул голубой с цветами платок, тотчас заслонённый образом маленькой плачущей девочки. Она встала перед ним, как живая, закрыв собой казака, деда и всё окружающее… Звуки её рыданий снова ясно раздались в ушах Лёньки, и ему показалось, что перед ним на землю падают светлые капельки слёз. В этом почти невменяемом состоянии он пришёл позади деда в сборную, слышал глухое гудение, разобрать которое не мог и не хотел, точно сквозь туман видел, как из котомки деда высыпали куски на большой стол, и эти куски, падая глухо и мягко, стучали о стол… Затем над ними склонилось много голов в высоких шапках; головы и шапки были хмуры и мрачны и сквозь туман, облекавший их, качаясь, грозили чем-то страшным… Потом вдруг дед, хрипло бормоча что-то, как волчок завертелся в руках двух дюжих молодцов… – Напрасно, православные!.. Неповинен, видит господь!.. – пронзительно звизгнул дед. Лёнька, заплакав, опустился на пол. Тогда подошли и к нему. Подняли, посадили на лавку и обшарили все лохмотья, покрывавшие его маленькое тельце. – Брешет Даниловна, чёртова баба! – громыхнул кто-то, точно ударив по ушам Лёньки своим густым и раздражённым голосом. – А может, они спрятали где? – крикнули в ответ ещё громче. Лёнька чувствовал, что все эти звуки точно бьют его по голове, и ему стало так страшно, что он потерял сознание, вдруг точно нырнув в какую-то чёрную яму, раскрывшую перед ним бездонный зев. Когда он очнулся, его голова лежала на коленях деда, над лицом его наклонилось дедово лицо, жалкое и сморщенное более, чем всегда, и из дедовых глаз, испуганно моргавших, капают на его, Лёнькин, лоб маленькие мутные слёзы и очень щекотят, скатываясь по щекам на шею… – Оклемался ли, родной?!. Пойдём-ка отсюда. Пойдём, – отпустили, проклятые! Лёнька поднялся, чувствуя, что в его голове налито что-то тяжёлое и что она вот-вот упадёт с плеч… Он взял её руками и закачался из стороны в сторону, тихо стоная. – Болит головонька-то? Родненький ты мой!.. Измучили они нас с тобой… Звери! Кинжал пропал, вишь ты, да платок девчонка потеряла, ну, они и навалились на нас!.. Ох, господи! за что наказуешь?!. Скрипучий голос деда как-то царапал Лёньку, и он чувствовал, что внутри его разгорается острая искорка, заставляя его отодвинуться от деда дальше. Отодвинулся и посмотрел вокруг… Они сидели у выхода из станицы, под густой тенью ветвей корявого осокоря. Уже настала ночь, взошла луна, и её молочно-серебристый свет, обливая ровное степное пространство, сделал его как бы уже, чем оно было днём, уже и ещё пустынней, грустнее. Издалека, со степи, слитой с небом, вздымались тучи и тихо плыли над ней, закрывая луну и бросая на землю густые тени. Тени плотно ложились на землю, медленно; задумчиво ползли по ней и вдруг пропадали, точно уходя в землю через трещины от жгучих ударов солнечных лучей… Из станицы доносились голоса, и кое-где в ней вспыхивали огоньки, перемигиваясь с ярко-золотыми звёздами. – Пойдём, милый!.. идти надо, – сказал дед. – Посидим ещё!.. – тихо сказал Лёнька. Ему нравилась степь. Днём, идя по ней, он любил смотреть вперёд, туда, где свод неба опирается на её широкую грудь… Там он представлял себе большие чудные города, населённые невиданными им добрыми людьми, у которых не нужно будет просить хлеба – сами дадут, без просьб… А когда степь, всё шире развёртываясь перед его глазами, вдруг выдвигала из себя станицу, уже знакомую ему, похожую строениями и людьми на все те, которые он видел прежде, ему делалось грустно и обидно за этот обман. И теперь он задумчиво смотрел вдаль, откуда выползали медленно тучи. Они казались ему дымом тысяч труб того города, который так ему хотелось видеть… Его созерцание прервал сухой кашель деда. Лёнька пристально взглянул в смоченное слезами лицо деда, жадно глотавшего воздух. Освещённое луной и перекрытое странными тенями, падавшими на него от лохмотьев шапки, от бровей и бороды, это лицо, с судорожно двигавшимся ртом и широко раскрытыми глазами, светившимися каким-то затаённым восторгом, – было страшно, жалко и, возбуждая в Лёньке то, новое для него, чувство, заставляло его отодвигаться от деда подальше… – Ну, посидим, посидим!.. – бормотал он и, глупо ухмыляясь, шарил за пазухой. Лёнька отвернулся и снова стал смотреть вдаль. – Лёнька!.. Погляди-ка!.. – вдруг всхлипнул дед восторженно и, весь корчась от удушливого кашля, протянул внучку что-то длинное и блестящее. – В серебре! серебро ведь!.. полсотни стоит!.. Руки и губы у него дрожали от жадности и боли, и всё лицо передёргивалось. Лёнька вздрогнул и оттолкнул его руку. – Спрячь скорей!.. ах, дедушка, спрячь!.. – умоляюще прошептал он, быстро оглядываясь кругом. – Ну, чего ты, дурашка? боишься, милый?.. Заглянул я в окно, а он висит… я его цап, да и под полу… а потом спрятал в кустах. Шли из станицы, я будто шапку уронил, наклонился и взял его… Дураки они!.. И платок взял – вот он где!.. Он выхватил дрожащими руками платок из своих лохмотьев и потряс им перед лицом Лёньки. Перед глазами Лёньки разорвалась туманная завеса и встала такая картина: он и дед быстро, насколько могут, идут по улице станицы, избегая взглядов встречных людей, идут пугливо, и Лёньке кажется, что каждый, кто хочет, вправе бить их обоих, плевать на них, ругаться… Всё окружающее – заборы, дома, деревья – в каком-то странном тумане колеблется, точно от ветра… и гудят чьи-то суровые, сердитые голоса… Этот тяжёлый путь бесконечно долог, и выход из станицы в поле не виден за плотной массой шатающихся домов, которые то придвигаются к ним, точно желая раздавить их, то уходят куда-то, смеясь им в лицо тёмными пятнами своих окон… И вдруг из одного окна звонко раздаётся: «Воришки! Воришки! Воришка, ворёнок!..» Лёнька украдкой бросает взгляд в сторону и видит в окне ту девочку, которую давеча он видел плачущей и хотел защищать… Она поймала его взгляд и высунула ему язык, а её синие глазки сверкали зло и остро и кололи Лёньку, как иглы. Эта картина воскресла в памяти мальчика и моментально исчезла, оставив по себе злую улыбку, которую он бросил в лицо деду. Дед всё говорил что-то, прерывая себя кашлем, махал руками, тряс головой и отирал пот, крупными каплями выступавший в морщинах его лица. Тяжёлая, изорванная и лохматая туча закрыла луну, и Лёньке почти не видно было лица деда… Но он поставил рядом с ним плачущую девочку, вызвав её образ перед собой, и мысленно как бы измерял их обоих. Немощный, скрипучий, жадный и рваный дед рядом с ней, обиженной им, плачущей, но здоровой, свежей, красивой, показался ему ненужным и почти таким же злым и дрянным, как Кощей в сказке. Как это можно? За что он обидел её? Он не родной ей… А дед скрипел: – Кабы сто рублей скопить!.. Умер бы я тогда покойно… – Ну!.. – вдруг вспыхнуло что-то в Лёньке. – Молчи уж ты! Умер бы, умер бы… А не умираешь вот… Воруешь!.. – взвизгнул Лёнька и вдруг, весь дрожа, вскочил на ноги. – Вор ты старый!.. У-у! – И, сжав маленький, сухой кулачок, он потряс им перед носом внезапно замолкшего деда и снова грузно опустился на землю, продолжая сквозь зубы: – У дити украл… Ах, хорошо!.. Старый, а туда же… Не будет тебе на том свете прощенья за это!.. Вдруг вся степь всколыхнулась и, охваченная ослепительно голубым светом, расширилась… Одевавшая её мгла дрогнула и исчезла на момент… Грянул удар грома и, рокоча, покатился над степью, сотрясая и её и небо, по которому теперь быстро летела густая толпа чёрных туч, утопившая в себе луну. Стало темно. Далеко где-то ещё, молча, но грозно, сверкнула молния, и спустя секунду снова слабо рыкнул гром… Потом наступила тишина, которой, казалось, не будет конца. Лёнька крестился. Дед сидел неподвижно и молча, точно он сросся с стволом дерева, к которому прислонился спиной. – Дедушка!.. – прошептал Лёнька, в мучительном страхе ожидая нового удара грома. – Идём в станицу! Небо снова дрогнуло и, снова вспыхнув голубым пламенем, бросило на землю могучий металлический удар. Как будто тысячи листов железа сыпались на землю, ударяясь друг о друга… – Дедушка!.. – крикнул Лёнька. Крик его, заглушаемый отзвуком грома, прозвучал, как удар в маленький разбитый колокол. – Что ты… Боишься… – хрипло проговорил дед, не шевелясь. Стали падать крупные капли дождя, и их шорох звучал так таинственно, точно предупреждал о чём-то… Вдали он уже вырос в сплошной, широкий звук, похожий на трение громадной щёткой по сухой земле, – а тут, около деда и внука, каждая капля, падая на землю, звучала коротко и отрывисто и умирала без эха. Удары грома всё приближались, и небо вспыхивала чаще. – Не пойду я в станицу! Пусть меня, старого пса, вора… здесь дождь потопит… и гром убьёт!.. – задыхаясь, говорил дед. – Не пойду!.. Иди один… Вот она, станица… Иди!.. Не хочу я, чтобы ты сидел тут… пошёл! Иди, иди!.. Иди!.. Дед уже кричал глухо и сипло. – Дедушка!.. прости!.. – придвигаясь к нему, взмолился Лёнька. – Не пойду… Не прощу… Семь лет я тебя нянчил!.. Всё для тебя… и жил… для тебя. Разве мне надо что?.. Умираю ведь я… Умираю… а ты говоришь – вор… Для чего вор? Для тебя… для тебя это всё… Вот возьми… возьми… бери… На жизнь твою… на всю… копил… ну и воровал… Бог видит всё… Он знает… что воровал… знает… Он меня накажет. О-он не помилует меня, старого пса… за воровство. И наказал уж… Господи! наказал ты меня!.. а? наказал?.. Рукой ребёнка убил ты меня!.. Верно, господи!.. Правильно!.. Справедлив ты, господи!.. Пошли по душу мою… Ох!.. Голос деда поднялся до пронзительного визга, вселившего в грудь Лёньки ужас. Удары грома, сотрясая степь и небо, рокотали теперь так гулко и торопливо, точно каждый из них хотел сказать земле что-то необходимо нужное для неё, и все они, перегоняя один другого, ревели почти без пауз. Раздираемое молниями небо дрожало, дрожала и степь, то вся вспыхивая синим огнём, то погружаясь в холодный, тяжёлый и тесный мрак, странно суживавший её. Иногда молния освещала даль. Эта даль, казалось, торопливо убегает от шума и рёва… Полил дождь, и его капли, блестя, как сталь, при блеске молнии, скрыли собой приветно мигавшие огоньки станицы. Лёнька замирал от ужаса, холода и какого-то тоскливого чувства вины, рождённого криком деда. Он уставил перед собою широко раскрытые глаза и, боясь моргнуть ими даже и тогда, когда капли воды, стекая с его вымоченной дождём головы, попадали в них, прислушивался к голосу деда, тонувшему в море могучих звуков. Лёнька чувствовал, что дед сидит неподвижно, но ему казалось, что он должен пропасть, уйти куда-то и оставить его тут одного. Он, незаметно для себя, понемногу придвигался к деду и, когда коснулся его локтем, вздрогнул, ожидая чего-то страшного… Разорвав небо, молния осветила их обоих, рядом друг с другом, скорченных, маленьких, обливаемых потоками воды с ветвей дерева… Дед махал рукой в воздухе и всё бормотал что-то, уже уставая и задыхаясь. Взглянув ему в лицо, Лёнька крикнул от страха. При синем блеске молнии оно казалось мёртвым, а вращавшиеся на нём тусклые глаза были безумны. – Дедушка!.. Пойдём!.. – взвизгнул он, ткнув свою голову в колени деда. Дед склонился над ним, обняв его своими руками, тонкими и костлявыми, крепко прижал к себе и, тиская его, вдруг взвыл сильно и пронзительно, как волк, схваченный капканом. Доведённый этим воем чуть не до сумасшествия, Лёнька вырвался от него, вскочил на ноги и стрелой помчался куда-то вперёд, широко раскрыв глаза, ослепляемый молниями, падая, вставая и уходя всё глубже в тьму, которая то исчезала от синего блеска молнии, то снова плотно охватывала обезумевшего от страха мальчика. А дождь, падая, шумел так холодно, монотонно, тоскливо. И казалось, что в степи ничего и никогда не было, кроме шума дождя, блеска молнии и раздражённого грохота грома. Поутру другого дня, выбежав за околицу, станичные мальчики тотчас же воротились назад и сделали в станице тревогу, объявив, что видели под осокорью вчерашнего нищего и что он, должно быть, зарезан, так как около него брошен кинжал. Но когда старшие казаки пришли смотреть, так ли это, то оказалось, что не так. Старик был жив ещё. Когда к нему подошли, он попытался подняться с земли, но не мог. У него отнялся язык, и он спрашивал всех о чём-то слезящимися глазами и всё искал ими в толпе, но ничего не находил и не получал никакого ответа. К вечеру он умер, и зарыли его там же, где взяли, под осокорью, находя, что на погосте его хоронить не следует: во-первых – он чужой, во-вторых – вор, а в-третьих – умер без покаяния. Около него в грязи нашли кинжал и платок. А через два или три дня нашёлся Лёнька. Над одной степной балкой, недалеко от станицы, стали кружиться стаи ворон, и когда пошли посмотреть туда, нашли мальчика, который лежал, раскинув руки и лицом вниз, в жидкой грязи, оставшейся после дождя на дне балки. Сначала решили похоронить его на погосте, потому что он ещё ребёнок, но, подумав, положили рядом с дедом, под той же осокорью. Насыпали холм земли и на нём поставили грубый каменный крест. {Р. Фраерман @ Подвиг в майскую ночь @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Рувим Исаевич Фраерман Подвиг в майскую ночь Пусть читатель, которому доведется прочесть этот рассказ о подвиге старшего сержанта Сергея Ивановича Шершавина, не заподозрит автора в каком бы то ни было вымысле. Здесь все правда. Но события, рассказанные в нем, столь необыкновенны, что автор не посмел бы их выдавать за истинные, если бы сам не слышал из уст героя этого рассказа. I Сергей Шершавин рос в большой крестьянской семье, где все трудились. Окрест села стояли стройные подмосковные леса, расстилались луга и нивы и текла небыстрая речка Песочинка, в которой он впервые научился плавать. Село называлось Куртино. Какому мальчику не кажется, что именно за его селом, за синей лентой горизонта начинается другая, неведомая, но заманчивая страна, куда так свободно улетают все птицы, куда убегает и вода в реке, протекающей мимо родного дома! Что там? Какие люди живут? Какие стоят города и села? Первый раз в жизни Сергей выехал за околицу своего села, когда ему было семь лет. И с высокого пригорка, на который он въехал, сидя на возу рядом с матерью, он увидел Коломну. У водокачки стояли люди. Все было как будто обыкновенно: те же обыкновенные люди в шапках сидели на машинах, шагали вслед за обозами по шоссе. Но сколько белых и розовых колоколен, сколько дыма над трубами фабрик, сколько железных дорог, которые, как реки, выбегали из бесконечного пространства и снова убегали вдаль! Глаза деревенского мальчика были широко открыты. С детским трепетом и любопытством смотрел он впервые на картины родной земли. Прошло много лет, и странно: с тем же детским чувством смотрел он на эти картины и потом, когда взрослый уже служил в Красной Армии на Байкале, охраняя среди каменных скал те же самые железные дороги, которые видел он в детстве выбегающими из подмосковных лесов; и еще позже, когда он служил в Дальстрое, на Колыме, и день и ночь стояли перед его взором зубчатые от хвойных лесов сопки. До шестнадцати лет Сергей Шершавин жил в родной деревне. Когда ему было двенадцать лет, умер его старший брат, Константин. Это был талантливый юноша, лицом очень сходный с Сергеем. Он рисовал, изобретал чудесные игрушки, делал пистолеты для детей. Сергей любил его больше всех своих братьев. Но на похоронах его ни одной слезы не упало из глаз маленького Сережи. И даже мать подумала, что у мальчика черствое сердце. Но это было не так. У мальчика было сердце верное и нежное, и слишком велико было горе для него, чтобы плакать. Он спрятал любимые рисунки брата и сохранил их до сих пор. Отец все время болел. И Сергею, старшему в семье, приходилось выводить в люди меньших братьев: и Алексея, и Александра, и Николая, и сестру Клавдию, и поддерживать старую мать. Он пахал, сеял, ходил в школу, где всегда был первым в ученье. Прекрасны бывали весенние дни в Куртине! Светлый воздух делал прозрачными дали, яркий блеск был рассыпан над землей, над домами, на улице ребята затевали игры. Но даже среди этих детских игр Сергей вдруг оставлял товарищей и уходил либо поить скотину, либо копать огород. Он любил свою семью и работал усердно, с охотой, так как считал, что это был его долг. Младшие братья слушались Сергея. Он был смугл лицом, крепок здоровьем, с движениями свободными и ловкими во всяком труде. И мать часто, как к хозяину, обращалась к нему за советом, так как мальчик был с трезвым крестьянским умом и порой даже чересчур рассудителен. По соседству жила девочка Поля, с которой он играл и учился вместе. Выпадал ли на улице снег по колено, текла ли весенняя вода, журча по колеям дороги, они почти всегда возвращались из школы вдвоем. Они прощались за поворотом дороги, у соседнего дома, и, глядя на ее следы, куда мгновенно набегала вода, мальчик думал: «Когда я вырасту, мы тоже будем вместе». Он и это считал своим долгом. Но девочка уехала учиться в город. Исчезли милые следы. Уехали многие друзья. Покинул деревню и Сергей. Он уехал в Коломну и поступил на завод. На заводе все было для него любопытно. После жизни в деревне, где земля была всегда легка и мягка, где и дерево было упруго и податливо под руками, какими-то сказочными, великолепными казались ему люди, в руках которых был только металл. Они точили его, сверлили, резали. Он тек у них под руками подобно золотому потоку. Он начал присматриваться к этому новому труду. Вскоре и он стал настоящим работником — токарем-инструментальщиком, научился твердую бесформенную массу металла превращать в драгоценные детали. Он трудился упорно и делал это с легкой душой. Он с ранних лет не любил праздности, и чувство труда и долга жило в его сердце так же глубоко, как и привязанность к матери, к братьям, сестре. Это была пора, когда в жизни появляются уже верные друзья юности и когда юноша становится комсомольцем… В армию, когда началась война и наступил его час, Сергей Шершавин пришел уже коммунистом. II Немцы стояли на правом берегу Донца. Мы держали оборону на левом. В это время Сергею Ивановичу Шершавину было двадцать семь лет, и был он командиром взвода саперов. Однако ничто как будто не предвещало героя в этом простом рабочем человеке, всегда очень опрятном в одежде, с худощавым лицом и зоркими, близко поставленными друг к другу глазами. Вот разве только его золотые руки. Золотые руки сапера. Трудное дело быть сапером в этой войне бесчисленного количества мин, которые враг избрал своим главным оружием. Но ловкие руки Шершавина, постоянно трудившиеся то над землей в поле, то на заводе над металлом, привыкли вскоре и к взрывчатке. Он с поразительным искусством расправлялся с немецкими минами самых разных видов. Однажды было получено донесение, что в расположении части, против небольшого озера Белое, немцы переправились на левый берег Донца и накапливают силы для дальнейшего движения. Из боевого охранения прибежал боец, весь окровавленный, и сказал командиру: — Немцы на нашем берегу. Один я спасся. Все остальные побиты. Это было неожиданно. Командир приказал саперу Шершавину пойти и проверить участок боевого охранения и провести нашу разведку через минные поля. Шершавин пришел на место к вечеру. Он осмотрел огневые точки боевого охранения и его пулеметные гнезда. Все они были обращены вперед, на запад, к высокому берегу Донца. Впереди было тихо. — А что тут у вас налево делается? — спросил сапер у бойцов и показал на низину, дымящуюся вечерним туманом, который потихоньку начинал подниматься вверх над небольшими кустами ивы и зарослями терновника. Там тоже было тихо. — Туда мы не ходили, — сказали бойцы, — там болота. — Вот и дурни! — ответил сапер. — Так вас и унести можно. Он не любил плохой работы. И он пошел налево, через кусты, навстречу все усиливающемуся запаху болотной травы и влаги. Вслед за ним шла разведка: сам командир роты, командир боевого охранения и боец. Уже была ночь. По небу плыли облака, изредка открывая луну. И свет ее был похож на мглу, изнутри освещенную слабыми искрами. Шершавин шел впереди разведки, как ходил он всегда, стараясь первым нащупать минное поле противника. Должно же оно быть где-то тут, близко! И он нашел его. И начал бесшумно трудиться над немецкими минами, испытывая при этом то чувство удовольствия, какое испытывал он при всякой работе. Проход был сделан быстро. Шершавин двинулся дальше. Облако закрыло свет. Мгла стала гуще. И вдруг Шершавил грудью наткнулся на колючую проволоку. Раздался окрик немецкого часового. Он был здесь, на этом берегу. И тотчас же поднялась сильная стрельба. Немцы ударили из минометов. Трассирующие пули улетели в туман, висящий над кустами. Шершавин сошел с тропинки и лег, пережидая огонь. Затем вся разведка вернулась назад, в боевое охранение. Да, несомненно, немцы были на левом берегу. Где-то близко у противника действовала на Донце тайная переправа. Ее долго искали. Чтобы обнаружить переправу, было предпринято несколько атак на левом и правом флангах противника. Переправу нашли. Она стояла вверх по течению, где русло пересохшего ручья подходило к Донцу узким и глубоким оврагом. По дну его пролегала дорога. Мост лежал под водой. Даже с реки было трудно его увидеть. Сначала пытались взорвать мост разными способами: спускали вниз по течению плавучие мины, посылали саперов; но они возвращались раненые или не возвращались — погибали. А переправа продолжала стоять. Враг берег ее как зеницу ока. Тогда именно старший сержант Шершавин получил боевое задание: переправу взорвать во что бы то ни стало. И он отправился выполнять свой долг. Еще накануне он хорошо разведал местность и сделал проход в минных полях противника. Он ждал только ночи. Она пришла и встала, как стена. III Шершавин взял с собой шестнадцать килограммов тола, ручной пулемет, двух бойцов и трех автоматчиков. Ночь была без ветра. Она предвещала утром густой туман. Это было удобно для дела. Шли бесшумно среди зарослей серебристой ивы, скрывавших всякое движение, среди молодых березок, среди кустов терновника, на колючках которого собирались капли ночной росы. abu Роса оставалась на одежде бойцов, на их оружии, на руках Шершавина, оттянутых вниз тяжелой ношей. Он был нелегок, этот груз серого, как мыло, и страшного вещества, аккуратно сложенного небольшими кусками в сетку из телефонного провода. Прошли минные поля немцев, проползли вдоль колючей проволоки, стали углубляться в расположение противника. Тихо было кругом — и у нас и у немцев. Только кусты касались изредка лица своими жесткими листьями. Бойцы раздвигали их руками. На берег Донца вышли почти перед рассветом. Но на самом краю неба еще стояла луна, и в смутном блеске, каким светится даже ночью быстрая и чистая вода Донца, Шершавин увидел переправу. Тяжелые плоты, заключенные в раму, служили ей основанием. По настилу бежала вода, журча меж толстых бревен. Это было прочное сооружение. И Шершавин, оглядывая его из прибрежных кустов, радовался в душе тому, что взял с собой изрядное количество тола. Но самое удивительное заключалось в том, что на переправе не было часовых. Ушел ли немецкий патруль на другую сторону или так уж уверены были немцы, что никто не пройдет сквозь их колючую проволоку, сквозь их мины и окопы, но только было ясно старшему сержанту, что здесь враг дал промах. Автоматчикам пока делать было нечего. Все же он, на случай возможной тревоги, оставил их у моста, пулемет расположил подальше, на сто метров ниже по течению, и начал подготовлять взрыв. Изредка немцы посылали снаряд через голову, далеко в наше расположение; изредка пролетал и наш снаряд, разрываясь на том берегу. В густом предрассветном воздухе носились светлые пули. Шла неторопливая ночная перестрелка — обычная на войне работа, которая в ту минуту была гораздо милее сердцу сапера, чем самая глубокая тишина. Это значило, что противник ничего не замечает. Шершавин взошел на мост один. Он действовал привычно. Рукам не надо было подсказывать движений, глаза смотрели зорко, они замечали все: зарождающийся утренний туман, прибрежный песок, и кусты, и мокрые доски настила. Он взошел на мост, положил тол, вставил детонатор в шашку, поднял шток взрывателя, а к чеке его привязал длинный кусок телефонного провода и пополз обратно на берег. Он приготовил все как следует, и оставалось только последнее движение. Шершавин прилег на землю, как это делают все саперы, и потянул за шнур. Взрыва не получилось. Он подождал секунду. Взрыва не было! Должно быть, помешала вода или попался неисправный взрыватель. А туман уже поднялся над рекой. Пришел рассвет. И наступила та странная тишина, которая хоть на одно мгновение да посещает даже самый грозный и самый жаркий боевой день. Не было ни минного стука, ни взрывов, ни свиста летящего металла — ни одного привычного звука войны. Слух был обострен до крайнего предела, и казалось, что можно слышать, как шуршит туман по кустам, как ползет он по траве, по шершавым доскам настила. А налево повыше тумана неожиданно поднялось и как бы вздрогнуло солнце, осветив самый прелестный на земле мир: цветущие травы Задонья — русское подолье, тонкие лозины у воды и светлую реку. Прекрасна была родная земля, как всегда, когда он глядел на нее хоть одно мгновение. И в это же самое мгновение в тумане, уже поднявшемся на полметра над водой, в дыму его, когда все звуки кругом раздаются так отчетливо, Шершавин услышал вдруг голоса и тяжелый топот. Это немецкая пехота спускалась с другого берега к реке. Она вошла на мост и шла на тонкие лозины, на высокие травы, на зеленые степи Задонья. Шершавин поднялся и пошел навстречу врагу. IV Он не думал в эту минуту о смерти. Он думал о жизни, которую всегда любил. Сладко было жить в эту минуту и видеть светлые искры солнца в воде, чувствовать на своем лице росу, чувствовать в своем сердце упоение от близкой встречи с врагом и великую силу долга, который требовал от него сейчас только одного: действовать. Никакого страха не было в душе. И не было времени для страха. Исчезла всякая мысль о себе. Он бежал по настилу, бутсами разбрызгивая воду Донца. А туман, который все еще не в силах был оторваться от воды, скрывал его от врагов. В руках у него был новый взрыватель. Он вставил запал в снаряд, поднял шток и рукою взялся за чеку. Он знал хорошо, что будет взорван вместе с мостом, с немцами. Но весь он был поглощен каким-то чувством счастья, какое дается каждому честному сердцу в бою. Он не видел в тумане врагов. Но никто лучше не знал, как он их ненавидел. И одна только мысль, что они сейчас погибнут, давала ему это ощущение счастья. А другая мысль, что они могут помешать ему сделать то, что он должен был сделать, приводила его в необычайное возбуждение. Со страшной ненавистью выдернул он чеку рукой и тотчас же увидел пламя. Звука он никакого не слышал. В пламени показалось ему, что прошли его боевые товарищи, оставшиеся за его спиной: три автоматчика, два человека из расчета, знакомый сапер. Потом захотелось ему увидеть дочку, которая родилась без него и которую он никогда в жизни не видел. Но показалось ему вдруг, будто кто-то снял с него пилотку, словно для того, чтобы остудить его разгоряченный лоб, а вслед за пилоткой поднялись на его голове волосы и как будто улетели прочь. Он потерял сознание; наступила долгая ночь. Но обожженное тело его жило. Отброшенный страшным взрывом, он упал в Донец. И воды степной русской реки приняли его, качали, лечили его ожоги. Намокшая одежда охлаждала обожженную кожу, а волна потихоньку толкала его к отмели и вынесла наконец на берег. Он очнулся. Однако ночь для него продолжалась. Голова лежала на песке, а тело по-прежнему покоилось в Донце. О том, что он жив, первыми возвестили ему лягушки. Да, это были лягушки, трещавшие в прибрежной осоке. Их водяной звон показался ему в ту минуту сладчайшим в мире. Он слушал его с наслаждением, удивляясь красоте и необыкновенности этого первого звука на земле. Потом запели соловьи, потому что был май, пятнадцатое мая, им полагалось петь. Они пели, сидя на кустах и раздувая горло. Они пели. А он думал только о том, что если соловьи поют, значит, на земле стоит ночь. Может быть, поэтому он ничего не видит. Он попытался открыть веки — они не открывались. Тогда, сделав усилие, он пошевелился, поднял руку из воды. При этом движении кожа на теле его начала трещать и лопаться. Все же он дотянул руку до лица и пальцами коснулся век. Они были запухшие, покрытые спекшейся кровью. Он приподнял их рукой и начал смотреть. Но не увидел ни звезд, ни облаков, не увидел неба. Он был слеп. Тогда со страшным трудом он вытащил свое тело из воды. Все члены едва повиновались ему. Одежда была разорвана в клочья. Он повернулся на бок, и тотчас же накопившиеся в легких вода и кровь хлынули из его горла. Это принесло ему облегчение. Он сел и, сдерживая стоны, решил все же послушать соловьев, чтобы проверить время. Они пели громко, заглушая все звуки на земле — и голоса лягушек и даже звуки отдаленной стрельбы, доносившиеся по течению сверху. Была полночь. Это удивило его. Время шло как будто назад. Ведь еще совсем недавно он видел рассвет и тонкую полоску зари за Донцом. Но он думал об этом недолго. Он снова окунул руки в воду и обмыл лицо и уши от песка и крови, чтобы лучше слышать. Это было единственное, что ему оставалось при его слепоте. Затем он пополз по песку у самого края воды, так как боялся потерять реку. Но куда ползет он — вниз или вверх по течению? Эта мысль остановила его. Он перестал ползти. Надо же было наконец узнать, на какой берег вынесла его волна. И он вошел в реку, чтобы руками или телом ощутить ее течение. Он хорошо помнил, что если вода будет течь от него справа налево, значит берег свой. Сколько раз без всякой к тому надобности следил он зоркими глазами за течением этой светлой реки только потому, что она была мила ему, как его родная Песочника, и потому, что имя ее Донец! Он подставил воде свои руки, стараясь найти речную струю, и наконец нашел ее и постоял над водой с минуту в полной тьме. Вода бежала слева направо. Берег был немецкий. Тогда он вышел на песок и начал искать на себе оружие. Он нашел в кармане гранату, и лицо его сразу повеселело. Он даже улыбнулся сквозь кровь, выступавшую на его губах. Это был снова воин, с железным сердцем. Слепой, обожженный, но со взведенной гранатой в руке, он слушал, не приближается ли откуда-нибудь враг. А соловьи всё пели. На берегу повыше послышались ему солдатские голоса. Речь показалась чужой, отрывистой. Это были немцы. Он притих, перестал шевелиться, и граната, которую он держал в руке, радовала его еще больше прежнего. Подняв голову, он обратил свое лицо в сторону врагов. Он ничего не видел. Но важно ли, что он слепой! Можно будет еще раз взорваться вместе с врагами, если они приблизятся к нему. Старший сержант подождал еще немного, не шевелясь, пока немцы не ушли. Он лежал у воды неподвижно. И эта неподвижность была даже приятна ему. Он собирал силы, чтобы плыть через реку. Надо было выбираться к своим. Эта цель занимала все его существо с самого первого момента, когда он очнулся и услышал голоса лягушек и понял, что он жив. А это значило для него, что он должен был прийти к своим и сказать, что приказ выполнен. Он решил переплыть реку. Он ждал только, когда усилятся голоса лягушек и громче станет пение соловьев. Он дождался часа, когда майская ночь была в полном цвету и туман, по его расчетам, должен был уже падать на воду. Тогда он вошел в реку, сначала по грудь, потом по горло, стараясь не отрываться от дна. Плыть у него не было сил. Но все же, когда ноги его потеряли в конце концов опору, он с крайним напряжением оттолкнул от себя воду и поплыл, благословляя свое детство и тихую речку Песочнику, где впервые научился плавать. Сколько пришлось ему плыть, он не помнил. Он думал только о том, чтобы течение ударяло его все время в левое плечо. Это было для него единственным признаком, по которому он мог знать, что плывет в свою сторону, а не возвращается снова к врагам. Иногда он терял течение реки. И тогда, захлебываясь, задыхаясь, он кружил в воде на одном месте, пока снова не находил струю. Наконец он почувствовал дно и пошел прямо на берег. Потом пополз из последних сил. Он полз бесшумно, пока ветки не ударили его по лицу. Он ощупал их и нашел на них иглы. Это был терновник. Направо он нащупал другие кусты. Они были выше и росли реже, и кора у них была гладкая. Он полежал в этих кустах немного, думая, куда же ему теперь ползти. Где река? На том берегу он узнавал ее близость по голосам лягушек. Но теперь голоса их раздавались не только за его спиной, но и впереди. Тогда он вспомнил об озере, лежащем перед ним. Это там, должно быть, кричали лягушки. И он снова пополз, и полз до тех пор, пока не почувствовал, что кончается ночь и сил у него уже нет. Пошел дождь и зашумел в кустах. Он лег под дождь на землю и потерял сознание, забылся. Когда очнулся, была все еще ночь. Однако в этой ночи не слышно было больше соловьев. Пели другие птицы. Кричал скворец. Потом он узнал малиновку, милую птицу, ее трель и звонкую флейту. И он понял, что наступило утро и что уже должно быть светло. Он повернулся на спину, открыл веки пальцами и начал ворочать головой, отыскивая в небе солнце. Оно ударило ему в глаза. Он нашел его только по смутной точке, более светлой, чем лежащая на глазах тьма. Тогда он определил юг, восток и запад и избрал направление. Он знал теперь, где должны быть свои. Но ведь и на этом берегу были немцы. Не он ли сам видел их тут вчера? Это заставило его ползти еще медленней, еще осторожней. Он ощупывал землю руками и оставлял за собой на траве след, как ракушка оставляет свой след на песке. Так полз он, руками исследуя каждые полметра и прислушиваясь к каждому звуку на земле, пока наконец не замолкли все птицы, и он понял, что наступил вечер. Но так как день и ночь были для него равны теперь, то он продолжал свое мучительное движение. Все время шел дождь. И, дрожа от холода, он пил дождевую воду. Во рту у него давно уже не было никакой пищи. Вдруг он руками нащупал колышки, вбитые в землю. От них тянулись тонкие проволоки. Он узнал их, эти проволочки: это были мины затяжного действия. Он остановился и стал шарить вокруг. Не было никакого сомнения: он наполз на минное поле немцев. И даже обрадовался этому. Теперь он узнавал местность. Это было то самое минное поле, по которому он так недавно сам делал проход. Вся карта участка предстала в его памяти как живая, точно лежала перед его глазами на земле. Он начал разминировать поле, чтобы сделать себе проход. Привычная работа заняла его мысли и придала ему силы. Он действовал быстро, ловко, так как узнавал немецкие мины даже слепой. В нем жила честь советского сапера. Забыв о своей усталости, слепоте и мучительных ожогах, он гордился своей работой, так как быстро продвигался вперед. Ночь текла медленно. Он переполз через минное поле. Потом наткнулся еще на одно и переполз и его. Здесь он повернул налево. Там где-то, еще далеко от поворота, должна была быть наша минометная точка. Он помнил ее. Снова кричали лягушки и пели соловьи. По лягушкам он узнавал близость воды. По голосам птиц определял время. На третью ночь он переполз через чьи-то окопы. Они были пустые. И он пожалел об этом, так как не было уже у него сил ползти. Ему хотелось крикнуть о помощи. Но, протащив еще немного свое тело, он услышал стук саперных лопат и чью-то тихую речь. Он прислушался. Слова снова показались ему незнакомыми, он их не разобрал. И к тому же мешали громкие крики лягушек. Тогда молча, сдерживая страшную боль во всем теле и уже проклиная лягушек, он пополз прочь от окопов. Он решил никого не звать на помощь. V Прошло уже более двух суток, как Шершавин вернулся к жизни и начал пробиваться к своим. Иногда он лежал в кустах, чтобы дать отдохнуть своему телу. Но мозг его работал беспрерывно. Он старался представить себе местность. Слепому взору его часто приходила на помощь его удивительная память. Он начинал вспоминать знакомые тропинки, возвышения, ручейки, текущие в этих местах, и рисовал в своем воображении их расположение среди наших окопов и огневых точек. Когда же это напряжение чересчур уж утомляло его, он вспоминал свое прошлое. Вспоминал то мать, то детство, то завод в Коломне, когда был еще комсомольцем, веселое время стрелковых кружков и спектаклей, то вспоминал свою солдатскую службу на Байкале… Вспомнилось ему, например, как однажды шел он по длинному байкальскому тоннелю, торопясь прийти вовремя на свой пост. В тоннеле было темно, как сейчас перед его глазами. Он спешил скорее пройти этот каменный мешок, где мокрый дым паровозов ложился на рельсы и никогда не исчезал совсем. Вдруг он услышал сзади стук поезда, бегущего по соседним рельсам, и оглянулся, чтобы проводить его глазами. Прошла минута, другая — поезд был длинный. Но когда он снова обернулся и посмотрел перед собой вперед, то увидел два новых дымных света. Они стремительно двигались к нему, освещая перед собой и дым, и влажные глыбы выдолбленного камня, и его самого, стоящего среди путей. Еще секунду он потерял на то, чтобы окончательно убедиться, что встречный поезд мчится прямо на него. Он сбежал с рельсов, бросился на землю и боком прижался к стене тоннеля. Было так мало места для его широкого и сильного тела, что ему хотелось схватиться рукою за рельсы, чтобы поезд не втянул его под колеса. Но силой воли он отнял свою руку. И поезд прошел над ним, зацепив чем-то железным за его одежду. Страшная сила тащила его за собой. Но с упорством, равным этой силе, он схватился за шпалу и ногами уперся в каменный выступ стены. И поезд ушел от него, унося с собой вырванную полу его солдатской шинели. Он же поднялся с земли и пощупал тогда свои онемевшие, ободранные о камни пальцы. Вспомнив об этом, он и сейчас, как тогда, быстро поднялся с земли и слепыми глазами начал озираться кругом. Светило солнце. И странно: ему показалось вдруг, что близко, метрах в двадцати, он видит высокий куст. Трудно было угадать куст в этом смутном пятне, плавающем перед его взором. Но все же он пополз к нему. Это был в самом деле широко раскинувшийся куст серебристой таволги, выросший неподалеку у болотца. Тогда он тихо рассмеялся от радости, так как подумал, что еще через трое суток он, может быть, сумеет отличить кусты от травы уже за пятьдесят метров. И он решил ползти к своим еще трое суток, пока хоть как-нибудь действуют его руки и ноги и бьется его сердце. Он потащил свое обожженное тело вперед. Так протащился он еще полдня и вдруг свалился в окопчик, в котором никого не было. Это была яма миномета, которую он же сам выкопал для обстрела немцев. Метрах в трехстах направо — он это хорошо знал — должны быть наши окопы. И верно, в два часа пополудни он приполз к своим. Тут, недалеко от окопов, среди высокой травы, силы оставили его, и в первый раз он громко крикнул: — Товарищи, помогите! Бойцы окружили его: — Кто ты? Откуда ты пришел? — Разве вы не знаете командира саперного взвода Шершавина? — спросил он. Они его не знали. Бойцы были новые. Но они нежно взяли его на руки и положили у края окопа, на солнце. В это время подошел помощник командира роты этого участка, человек уже немолодой, в шинели, пробитой осколками во многих местах. Он секунду глядел в слепое, обожженное лицо сапера, не узнавая его, потом сказал: — Шершавин, это ты? — Да, я, товарищ старший лейтенант. — Так это ты, Шершавин? А мы тебя искали две ночи подряд! Откуда ты пришел? Он рассказал ему все, что с ним было. — А ты видишь что-нибудь? — спросил командир, снова вглядываясь в темные ожоги на его лице и в его распухшие глаза и веки. Шершавин покачал головой. Потом сказал: — Нет, но я буду видеть. — А ты слышишь хорошо? — спросил командир. — Слышу, — ответил Шершавин. — Тихо у вас тут. — Сейчас тихо, — сказал командир. — Нет у нас больше немцев на этой стороне. Может, мины их только остались. А вот когда ты мост взорвал, шум тут был большой. Бой мы дали немцам. Дивизион «катюш» ударил. Автоматы били, пулеметы, артиллерия. До восьми часов утра шел бой. Слышал ты это? — Этого я не слыхал, — сказал Шершавин. — А какое сегодня число? — спросил командир. Шершавин задумался и начал считать. — Восемнадцатое, — сказал он наконец. — Потому что полз я три ночи. Соловьи пели. Три ночи я полз и два с половиной дня. — Нет, — сказал командир, — сегодня девятнадцатое. Значит, был ты, Шершавин, целые сутки без памяти. Потому-то и боя нашего не слыхал. А мы тебя искали, искали и направили материал за твой подвиг о посмертном присвоении тебе звания Героя Советского Союза. — Ну вот, посмертно! — сказал Шершавин. — Зачем посмертно? Я жить хочу. Я буду жить! Тогда командир обнял его крепко и накрыл своей шинелью, чтобы согреть. — А есть ты хочешь? — спросил его командир. Он попросил только кусочек хлебца — граммов сто. Бойцы дали ему хлеба. Он медленно съел его. Это был первый кусок, который он съел за четыре дня. Затем выпил полкружки воды и уснул под старой, пробитой осколками шинелью командира. Но какая теплая она была! Как чудесно пахло от нее русским сукном, мокрой землей, махоркой! Он перестал дрожать. Разбудил его минометный огонь. Немцы били и били по этой самой точке, будто знали, что вернулся сюда тот бессмертный советский солдат, что так дерзко разрушил их переправу, так невозвратно отбросил их назад и уложил в Задонских степях среди плавней столько немецких солдат. Земная пыль и пламя танцевали в траве. Бойцы подняли Шершавина на руки, втащили в окоп и спрятали его в глубину от новой смерти. А мины ложились уже у самого края. Бойцов начало засыпать землей. Так длилось пятнадцать минут. Потом разрывы стихли, обстрел кончился. Пришли товарищи его, саперы, сняли с него землю, положили его тихо на носилки и пошли по ходам сообщения. Тело его болело от ожогов, от холода, от земли, накинувшейся на него своей великой тяжестью, но душа была крепка и спокойна. Его несли товарищи по тем недоступным ни для какой смерти ходам сообщения, по которым незримо сливается воедино душа великой армии великого народа, сражающегося за свое отечество. И старший сержант Шершавин начал снова жить. Он слышит, он видит, он трудится. Недавно мы видели его с его золотой звездой. {М. Жестев @ Приключения маленького тракториста @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Михаил Жестев Приключения маленького тракториста Тайный замысел Алешка проснулся, когда над Серебрянкой едва занималась заря. Нащупывая босыми ногами ступеньки шаткой лестницы, он неслышно спустился с чердака. abu Эта предосторожность была не лишней. В сенях за пологом спала бабка Степанида. Алешка благополучно миновал бабкину кровать и в темноте нащупал дверной засов. А ну, нажми! Только полегче. Навалишься со всей силой — так загремит, не то что бабку, всю деревню поднимешь. Наконец, Алешка вытащил засов и открыл дверь. И тут, когда опасность казалась уже позади, он задел ногой стоявшую на крыльце скамейку: со скамейки упало ведро, и вот оно, кувыркаясь и подпрыгивая, покатилось вниз по ступенькам. Сколько грому! И сразу пробудился весь дом: закудахтали куры, испуганно захрюкала свинья Машка, ошалело метнулся из-под крыльца дымчатый бабкин кот. Алешка в страхе прижался к косяку. Из-за полога показалась седая встрепанная бабкина голова. Алешка спрыгнул с крыльца и бросился на улицу. Скорей, скорей! Только бы бабка не задержала! Алешка миновал Серебрянку и остановился на краю оврага. Из оврага тянулся ночной туман, похожий на взлохмаченную стариковскую бороду. Он волочился низиной, цепляясь за кусты, поднимался по крутым склонам и, осилив подъем, застилал дорогу. С овражьей кручи Алешке казалось, что он выше всего на земле и даже выше звезды, гаснущей у горизонта. Чудилось, что туман, поднимающийся из оврага, — это облака, а он, Алешка, плывет над ними со своими, никому еще не ведомыми замыслами. Но кто это там, на дороге? Идет по пояс в тумане, словно переходит вброд речку. Ура, Колька! Ну кто еще в деревне такой нескладный, тощий, сутулый, как прицепщик Лопатин? Алешка поспешил навстречу. — Ты что в такую рань? — удивился Колька. — Тебя ждал. Можно с тобой, Лопата? — Опять пристал!.. — Шугая же нет. Он дома… — Скоро придет… — А когда можно будет? — В воскресенье… Сам позову. Они миновали овраг и вышли в поле. Оно начиналось у дряхлой ивы, покореженной грозами и старостью. В поле стоял гусеничный трактор. Первые лучи солнца розовато поблескивали в его начищенных землей башмаках. Дальше Алешка идти не рискнул, тем более что на дороге показался Шугай. Большой, здоровенный, в заправленном в сапоги комбинезоне, он казался выше выглядывающей из рощицы силосной башни и над овражьей кручей, сливающейся с утренним небом, был похож на великана. Алешка испуганно метнулся к старой иве, перемахнул через канаву и, прячась за кустами, скрылся в перелеске. Он побродил в зарослях орешника, срезал удилище и, как ни в чем не бывало, пошел в Серебрянку. А в поле уже шла пахота. Колька сидел на плуге и, покачиваясь на черных волнах земли, словно плыл за трактором. Не останавливаясь, Алешка пошел дальше к оврагу. Утренний туман рассеялся, и теперь под кручей, журча меж камнями, сверкал на солнце ручей. Алешка сбежал по тропке и тут, у крайней бани, столкнулся с бабушкой Степанидой. — Ах ты, негодник! Ты где пропадал? — бабка подняла над головой сухонький кулачок. Ишь, чего захотела! Так он и выдаст свою тайну! — Козу, бабушка, искал. — Так она же дома, в хлеву, негодник… — Значит, пришла? — И никуда она не уходила… — Ну, мне спросонья показалось. А ты, бабушка, знала и ничего не сказала. Вот видишь, сама виновата, а меня ругаешь. На сеновале Позавтракав на скорую руку, Алешка вышел на крыльцо. Какой сегодня день? Ах, да, пятница! Пятница, суббота, воскресенье. Как долго еще ждать! Но и времени терять нельзя. Посреди двора в пыли копошились куры, вдоль забора бродила свинья, за плетнем паслась привязанная на огороде коза. Но все это меньше всего интересовало Алешку. Эх, если бы где-нибудь раздобыть ящик! Может быть, взять в сенях мучной ларь? Нет, тяжеловат. Приспособить корыто? Мало. А что, если… Алешка спрыгнул с крыльца и пошел в хлев. Вытряхнув траву из козьей кормушки, он надел ее на голову и поднялся на сеновал. Теперь бы найти несколько палок. Алешка огляделся. Да чего там искать! Весь сеновал устлан жердями. Отпилить тонкие концы — и, пожалуйста, палки. И ножовка вон у самой стрехи. Не затрудняя себя выбором, Алешка вытащил из-под ног несколько жердей и принялся за работу. Зазвенела ножовка. Трех палок хватит? Да, пожалуй! Алешка уселся в козью кормушку, уперся ногами в стреху и воткнул между жердями настила палки. Неплохо получилось. Правда, не очень-то удобно. Ящик низок, голова упирается в стенку… Ну ничего, сидеть можно и согнувшись. Со двора донеслись голоса: — Алешка, выходи на улицу! Ребята зовут. А как ему идти на улицу, когда он занят важным делом? Все же выглянул в слуховое окошко. — Пойдешь на рыбалку? — закричали снизу. — Бредень расхудился, — соврал Алешка. — Тогда с удочками. — Никуда я не пойду. — Пойдем, Алешка! — Нет… — Не хочешь — не надо! Если бы только знали ребята, что он задумал! Алешка снова уселся в ящик. Пора начинать! А не напрасная ли затея? Вот придет воскресенье, а Колька возьмет и скажет: ничего не получается — лучше не проси! Да чего там сомневаться! Все будет в порядке. А здорово он придумал с ящиком. Была козья кормушка, а стала тракторная кабинка. И рычаги в ней, и педали. Только видимости, можно сказать, никакой. Перед носом крыша, лишь в дырочки пробиваются солнечные лучи. Они, словно пилка лобзика, пропиливают щепу. Но есть видимость или нет, не все ли равно? Не веди время, Алешка. Доставай из-за пазухи книжку. Читай! С чего полагается начинать? Так… Заводи мотор! Первая скорость, вторая, третья… Алешка передвигал палки, нажимал ногой на педаль, воображая, что ведет трактор к виднеющемуся за оврагом полю. Поворот налево, поворот направо! Легче на спуске! Теперь на подъем. Переходи на вторую. Ух, как мотор гудит! На первую! Не заглуши машину. Что-то радиатор парит. Надо подлить воды. Алешка вскакивает с места, отвертывает воображаемую крышку и опрокидывает воображаемое ведро над воображаемым радиатором. И снова в путь. Гляди в оба, Алешка! Не стучит ли мотор, не ослабла ли где гусеница? На дороге рытвина — держи левее. Вот так! Ну разве он не настоящий тракторист? Только не дают ему настоящего трактора. Стой, стой, Алешка, что ты делаешь? Перед тобой мост через ручей. Мост ветхий, с перебором, а ты выскочил на полном ходу. И нет уж ни моста, ни трактора, ни тебя, тракториста. Все обрушилось на каменистое дно. Эх, ты, неосторожный водитель! А еще хочешь, чтобы Колька тебя пустил на машину! Да этак ты за день всю МТС изведешь! Алешка вылез из самодельной кабинки, лег на сено и с удовольствием вытянул ноги. Попробуй просиди в ящике целый час, почти касаясь коленками собственного носа! Внизу, в сенях, погромыхивали ведра. Хозяйничала бабка. abu abu Она простила его и даже угостила ватрушками. Что ни говори, а хорошая бабушка Степанида. abu Всюду поспевает: в колхозе, на огороде, по дому. А лет ей много. Сама со счета сбилась и его сбила. Который год все шестьдесят да шестьдесят. Заскрипела лестница. abu abu abu abu abu abu abu На сеновале появился Колька. Он подсел к Алешке и тихо сказал: — Все в порядке. — Когда? В воскресенье? — С утра Шугай в МТС уйдет. У них там совещание. В сумерках сеновала Колька увидел Алешкино сооружение. — Что это у тебя? — Трактор. — Какой же это трактор? — Самый простой, тренировочный — вот какой! — Разве что тренировочный, — уступил Колька. — На нем далеко не уедешь. — Боишься? А ты проверь! — И протянул Кольке книжку. — Да чего там… — Нет, ты проверь, — настаивал Алешка. И, не ожидая, когда Колька начнет задавать вопросы, заговорил, словно на уроке: — Прежде чем завести гусеничный трактор, надо установить исправность пускача, от которого двигатель получает первоначальное движение… — Постой, Алёшка… — Для этого надо на колесо пускача навернуть веревку... Колька не слушал. Он прилег рядом с Алешкой и закинул за голову руки. — Ты о чем думаешь? — спросил Алешка. — Есть вот счастливые люди. Везет им. — Ты о ком? — Которые в городе устроились. — И ты устраивайся. Подумаешь, счастье! — Не за кого уцепиться. Ни тетки, ни дяди в городе. А были бы, разве я стал бы здесь сидеть! — Колька умолк, обиженный и недовольный. Счастье… Алешка понимал своего друга. Иль плохо уехать куда-нибудь, попасть в город? Но его лично город никак не устраивал. Где он найдет там трактор? Да и что в городе делать на тракторе? Ни пахать, ни сеять, ни убирать. Колька поднялся и сказал: — Так в воскресенье… Чуть свет постучи, я в сарае сплю. Только ты зря все это затеял. — На попятную? — испугался Алешка. — Нашел мечту — трактор! — ответил Колька.  — Какая же это мечта, когда рукой ее достанешь? Алешка проводил Лопатина и вернулся на сеновал. Надо готовиться и готовиться к воскресенью. Поворот, скорость, тормоз. Тренируйся, Алешка, практикуйся! Он забрался в ящик и, снова вообразив себя на тракторе, двинулся в путь. Неожиданно одна из палок закапризничала: ни взад, ни вперед. Алешкина фантазия быстро сработала: трактор увяз в борозде! Первая скорость! Задний, передний! Алешка со всей силой то нажимал на палку, то рвал ее на себя. И тут он почувствовал, как козья кормушка подалась назад, круто опрокинулась и он полетел в хлев. Но что это такое? Он падает на что-то мягкое, и какая-то сила подхватывает и несет его на себе. Она мчит его из хлева, с визгом выносит во двор и у всех на глазах бросается на улицу. Да ведь это свинья Машка! Алешка это понимает, но привычно ищет ногами педали, словно за рычаги, хватается за свинячьи уши и проделывает какие-то еще движения, — не то тормозит, не то дает газ, поворачивает то налево, то направо, не то вперед, не то назад. Хорошо, что Машка была не машиной, а свиньей. Иначе ее разорвало бы на тысячу частей. Исполнение желаний Четырнадцатилетние деревенские мальчишки! Неугомонные озорники и отчаянные выдумщики! На что вы только не способны! Кто лучше вас плавает, ныряет, бегает взапуски? В метельные зимы по грудь в снегу вы пробираетесь через глубокие овраги, а летом в засученных выше колен штанах готовы часами выстаивать под жгучим солнцем и терпеливо ждать клева какой-нибудь плотички. Забраться в чужой сад? Вы первые! И первые вы на пожаре. Как осторожно вы возите сено по ухабистым дорогам и как сломя голову мчитесь вскачь в ночное! Что вам стоит подметить в человеке смешное и дать ему прозвище! Но доброго вы полюбите, за смелым пойдете в огонь и воду. Мальчишки, всегда мальчишки! Алешка ничем не отличался от других ребят, если не считать, что был единственным рыжим в деревне. Но мало ли рыжих на свете! Был он ни большой, ни маленький. На пионерской линейке стоял в середке. Правда, широк в плечах. Но и таких парней сколько угодно в деревне. И, конечно, совсем не стоит говорить о веснушках на его носу. Какой рыжий без веснушек? Это урод какой-то, недотепа. Ну, а что касается нрава. Одни говорили, — упрямый, другие звали непоседой. Но в одном сходились. По мнению всей Серебрянки, да и самой бабки Степаниды, рос он непутевым парнем, с которым еще немало придется помучиться. Летом обычно Алешка спал на сеновале. Но в канун воскресенья он перебрался в сад, под яблоню. В ночи на всю Серебрянку, словно кого-то отчитывая за плохую работу, бубнил колхозный репродуктор. За огородами, недовольная, что ее разбудили, кричала спросонья какая-то птица. В темном небе метались сполохи запоздалых автомашин. Алешка лежал и думал о своем. Трудная у мальчишек жизнь, — не понимают их взрослые. Мальчишки такие, мальчишки сякие! А чем они виноваты, что их так и тянет к машинам? Алешка был еще совсем маленьким, но хорошо помнит: бабушка укладывает его спать, а с поля доносится гул трактора, и этот гул переплетается с бабушкиной песнью. Однажды, зимой, трактор подошел к околице Серебрянки, оторвал от деревни лом вместе с крыльцом и сенями и потащил на усадьбу МТС. А летом в лесу могучий трактор-кусторез шел напролом через лесную чашу. Мощная машина валила деревья и на ходу подхватывая их, перебрасывала через себя. Именно тогда трактор неудержимо потянул его к себе. Стоило остановиться в деревне машине, Алешка тут как тут. Он уже считал себя другом тракториста, клянчил, чтобы его покатали, а когда трактор оставался без присмотра, забирался в кабину и приступал к исследованию машины. Он что-то крутил, на что-то нажимал, что-то открывал и из друга превращался в недруга! Его гнали прочь, перестали даже подпускать близко к полю, где работали тракторы, и как только не обзывали: и озорником, и хулиганом, и даже вредителем! Случалось, что и попадало. Но чем недоступнее был трактор, тем больше тянуло к нему. И вот завтра его мечта осуществится. Едва забрезжит утро, он заведет мотор и залезет в кабину. Вот трактор трогается. Лязгнули гусеницы! А он берется за рычаг и выводит машину на борозду… Мечтай, мечтай, Алешка! Ранним утром, без всякого риска попасться на глаза бабке Степаниде, Алешка выбрался на улицу. На краю Серебрянки, где жил Колька, Алешка перемахнул через изгородь и прокрался к сараю. И тут, когда он взялся за дверную скобу, его охватило сомнение: а может, лучше не будить Кольку? Мало ли что с трактором случится? Тогда ведь не ему, а Кольке больше всего достанется. Да и если ничего не случится, а только увидят их на тракторе, все равно Кольке не сдобровать! Нет, пусть Колька спит! Алешка осторожно выбрался на улицу и спрятался в придорожные кусты. Как идти в поле, когда Шугай может быть еще дома? Услышит гул трактора и прибежит. Из-за кустов была видна улица и изгородь шугаевского дома. Но Шугая все нет и нет. Наверное, сидит за столом, ест пироги и не торопится. А тут лежи и жди. Даже рубаха от росы мокрая. Да выходи ты, Шугай, поскорее! Солнце, солнце, поднимайся выше, выгони ты его из дому! Но, чу! Откуда это шум? К переправе идет машина. Не рычит, не фырчит. Так и есть, легковая из МТС. Свернула в Серебрянку. Ура! За Шугаем приехали. Вот он и сам вышел из калитки, и машина уже несется обратно в МТС. Радуйся, Алешка. Теперь никто тебе не может помешать. Он переждал, когда легковушка скроется у переправы, и помчался в поле. Трактор стоял у дороги. Действуй, Алешка! Вода есть? Хорошо! Горючее? Хватит! Заводи! Ну что же ты стоишь? Забыл, совсем забыл, как надо заводить трактор! Словно ветром все вымело из головы. Вспомни, лучше вспомни! Алешка вытащил из кармана свою неразлучную спутницу: «В помощь молодому трактористу». Пробежал страницу. Ясно. Намотал веревку и рывком потянул на себя. Пусковой мотор фыркнул. Алешка от неожиданности отскочил в сторону. И снова растерялся. А дальше что делать? Эх, чудак, включай двигатель! Он отрегулировал машину, — не забыл, как полагается трактористу, вытереть паклей руки, и осторожно занес ногу на гусеницу. Трактор вздрагивал и казался Алешке опасным существом. С ним не шути! Поддаст — костей не соберешь. Ну да ничего! Лезь в кабинку, вот так, садись! Дверцу, дверцу захлопни. И не трусь! Вот педали, рычаги поворота, скорость — нажимай, включай, трогай! И все же, когда он включил скорость, то от страху на минуту зажмурил глаза. А потом он увидел, что навстречу плывет далекая полевая межа, за ней озеро, а за озером лес. И непонятно, кто кого ведет? Не то он трактор, не то трактор его. А может быть, он сидит в ящике на сеновале и все выдумал? И это поле, и трактор, и кабинку с педалями и рычагами. Нет, Алешка, ты управляешь настоящим трактором. Сильный, могучий, он подчиняется твоим рукам, и кажется, что ты управляешь землей. Захочешь — повернешь ее налево, захочешь — направо, а нет, так колесом вокруг тебя пойдет. Трактор шел краем вспаханной накануне борозды. У загона Алешка повернул машину и двинулся по жнивью в обратную сторону. Двигатель работал исправно. Алешка облегченно вздохнул, вытер рукавом лицо. Недаром вызубрил книжку, отработал на сеновале все движения, можешь считать себя проверенным трактористом. И пусть приходит сам Шугай! Пусть полюбуется, каков Алешка, которого он и близко не подпускал к машине. Ну, чем не сменщик? Одним словом, все шло как нельзя лучше! Алешка чувствовал себя на седьмом небе. И вдруг… Какое поле в этих болотных и лесистых местах без камней? Одни большие, другие поменьше. Но камень надо объехать. И не так уж сложно сбавить газ и нажать рычаг. Но случилось. что трактор взял не влево, а вправо. Алешка хотел затормозить, но снова сбился и увеличил скорость. Трактор рванулся, и Алешку так тряхнуло, что вытряхнуло из него все, что он знал о тракторе. Рычаги, педали, которые так хорошо ему были знакомы, неожиданно потеряли свой смысл, а машина глухо зарычала и, словно желая сбросить с себя тракториста, метнулась с одной стороны в другую и пошла петлять по пахоте. Напрасно Алешка пытался дрожащими руками унять озверевшее чудище. Эх, Кольки нет!.. Колька бы помог. Охваченный страхом Алешка распахнул дверцу и на ходу выпрыгнул из кабины. Выпрыгнул и остановился. Что делать? Бежать, звать на помощь? А трактор, словно живой, попятился к придорожной иве и, уткнувшись гусеницей в ствол дерева, заглох. Наступила тишина. Уж ничто не угрожало ни машине, ни покинувшему ее водителю. Но Алешке казалось, что эта тишина перед взрывом. И вдруг над полем пронесся грохот. Алешка припал к земле. Но трактор стоял под ивой цел и невредим. Все же не без опаски обошел опасную машину, выбрался с поля и присел у канавы. Ему не верилось, что он сидит на земле. У Алешки кружилась голова, его чуть-чуть поташнивало. По-прежнему казалось, что земля бежит под ноги, перед глазами мелькали гусеницы. Было чувство, что земля крутит и вертит его и готова с размаху ударить о старую иву. Чтобы не свалиться в канаву, он ухватился руками за придорожную траву. И тут увидел, что к нему краем поля идет охотник. Но что это за охотник — девчонка в лыжных шароварах и в платочке, из-под которого торчат светлые кудряшки. И все же — охотник! abu abu Она держала наперевес двустволку, а ее короткая курточка была опоясана патронташем. Алешке даже стало весело. Вот так штука — девчонка-охотник! Откуда такая взялась? Не иначе, как дачница. — Ты стреляла? — Я, — сердито ответила она. — Да у тебя ничего нет, — Алешка взглянул за спину охотницы. — Ворон била? — Волков отгоняла. — Девчонка окинула Алешку хмурым взглядом. — Брешешь. — А ты сходи в лес на полянку, там телят пасут, — Напали волки? — Нет… — А говоришь, — отгоняла. — Если выстрелить у стада, волк не подойдет. Алешка недоверчиво оглядел незнакомку. Она была ниже его ростом, тоненькая, но ружье придавало ей весьма решительный вид. А как разговаривает с ним! Как старшая с младшим, хотя он не сомневался, что, если она и не моложе, то уж никак не старше его. — Тебя как зовут? — спросил он. — Таня… А тебя? — Алешка. Да ты, поди, только и можешь вверх стрелять! По волкам, которых не видать. А появись они, — и ружье бросила бы. — Я не такая, как ты, — отрезала Таня. — Думаешь, не видела, как трактор у тебя плясал и как ты из кабинки выпрыгнул? Алешка насторожился. Значит, все видела! Но тут же успокоился. И пусть; что ему девчонка! Видела так видела. Не оправдываться же перед ней. Алешка пренебрежительно повел плечом. — На тракторе ездить — не в небо стрелять. — Совершенно верно, — согласилась Таня. — И не лезь на трактор, если не умеешь ездить на нем. Алешка даже вскочил. — А твое какое дело? — А такое… — Я, может быть, тракторист. — Вот именно «может быть». — А ну-ка проваливай отсюда! — А вот и не уйду! Не твоя земля! — Нет, моя! — Нет, не твоя! — Нет, моя! Колхозная она! Что, съела? — И Алешка угрожающе подался вперед. — Добром говорю, — уходи отсюда! Но девчонка была не из пугливых. Она шагнула навстречу Алешке и проговорила, гордо откинув голову: — Сам уходи. А я останусь здесь и буду трактор охранять. Алешка растерялся. Ну и вредная! Еще не хватало, чтобы она дождалась Шугая и все ему рассказала. Хоть отнимай ружье и гони охотницу с поля. Но, к удивлению Алешки, девчонка, словно испугавшись чего-то, круто повернулась, побежала с поля к реке. У Алешки отлегло от сердца. Теперь все в порядке. Девчонка сбежала, а его никто больше в поле не видел. Хватятся, кто брал трактор — пусть ищут! Алешка брать не брал, знать ничего не знает. Только надо поскорее уходить. Алешка вышел на дорогу и побрел к речке. А зачем к речке, он сам не знал. Впрочем, он мог идти куда угодно, только не домой, в деревню. Трактор поломан, вернется Шугай, — начнут искать виноватого. Хотелось скрыться, бежать, сделаться незримым для людей. Солнце отливает бронзой в рыжих встрепанных волосах Алешки, а он идет спокойно, не спеша, полевой тропой, среди золотистых хлебов. Только не веселы его глаза. Они как бы живут какой-то своей, особой жизнью, предчувствием неминуемой беды и неизбежной расплаты. abu А денек-то какой хороший, Алешка! Алешка пытается замести следы Как мнительному больному чудится, что у него все болезни, которые существуют на свете, так и Алешке представлялось, что в тракторе все поломалось, испортилось. Кто поверит, что он целый месяц изучал машину? Думал стать трактористом, а стал поломщиком. И хорошо, что не разбудил Кольку. За все в ответе будет один. У речной отмели Алешка прилег на песок. В голубой выси плыли редкие облака. Они казались ему белыми парусами фантастических кораблей. И хотелось быть там, на этих кораблях, чтобы скрыться от неминуемой беды. Он представлял себе, как Шугай после совещания приходит в поле к трактору. Но что это такое — машина не заводится. Сломан трактор! И вдруг догадывается. Кто сломал? Больше некому, как Алешке. Один есть человек, который может испортить машину! Степанидин Алешка! Солнце было близко к полудню, когда Алешка поднялся. Что же это он лежит на открытом месте, неподалеку от дороги? Увидят и схватят! Не лучше ли спрятаться в овраге? Расщелина оврага отделялась от реки лишь намытыми весенними разливами — песчаными дюнами. Алешка встал и, утопая по щиколотки в рыхлом песке, побрел к оврагу. Ему так хотелось пить, что, едва перевалив за дюны, он бросился к ручью и жадно припал губами к студеной воде. За ручьем начинались заросли ивы, орешника и затесавшегося меж ними папоротника. Алешка вдохнул влажную теплоту оврага. Здесь он был спрятан от глаз прохожих. Но сколько можно скрываться? Надо идти в деревню. Пробираться ли через изгороди к своему дому или попытаться сначала увидеть Кольку? Но как дать знать о себе Кольке? Дом его совсем близко, сразу за оврагом. Только стой, сам туда не ходи. Лучше пошли какого-нибудь мальчишку. А может, Колька на футбольном поле. Напрямик, по крутой тропинке, Алешка полез из оврага прямо на футбольное поле. Как всегда по воскресеньям, тут с раннего утра ребята гоняли мяч. Алешка прилег на землю и подставил солнцу и без того загорелое лицо. Время тянулось медленно, трава казалась жесткой, а солнце нестерпимо жарким. Сзади, совсем близко, футбольный мяч переходил от ворот к воротам, кто-то звал Алешку присоединиться к игрокам и кто-то кому-то вбивал гол. Ребята играли с таким азартом, что иной раз вместе с мячом взлетали вверх комья затравенелой земли. Алешка ничего не видел и не слышал. Он был занят своими переживаниями. Сплоховал ты, парень. А еще хвастался, — знаешь книжку от корки до корки! Но где она? За пазухой нет. В кармане? Алешка ощупал карманы. Под руку попадала всякая дрянь: веревка, шурупы, втулка, ну, ножик еще, а самого нужного нет… Куда же могла деться книжка? Если потерял в овраге или у реки, — полбеды. Возьмут в избе-читальне штраф — и дело с концом. Но что, если он обронил ее у трактора? Не раздумывая, Алешка бросился в поле. На ходу он снова вывернул карманы, шарил за пазухой. И вдруг вспомнил: он бросил книжку, когда заводил трактор. Шугай увидит на книжке печать библиотеки; долго ли проверить, кто ее читает? Вот когда попался, Алешка! Тут не отвертишься. Эх ты, распустеха! Где бы книжку беречь, взял и сам сунул ее Шугаю: смотри, кто на твоем тракторе ездил! А может быть, Шугай еще не заметил ее. Тогда все будет в порядке. Ради этого стоило рискнуть. Эх, будь что будет! abu Шугай возился с трактором. Алешка остановился у обочины дороги и громко спросил: — Никита Иванович, вы не видели тут нашей козы? — Козы не видел, а козел тут был. — Чей же это? — наивно спросил Алешка. — Знал бы, голову этому козлу оторвал, чтобы больше к трактору не лез. Алешка ободрился. Он сделал вид, что принимает разговор о козле за чистую монету, подошел к трактору и спросил, не скрывая удивления: — И что же? — В кабину залез. — И поместился? — Как дома расположился. — А что сделал? — На тракторе ездил. Ну и ну, козел — водитель машины! И этот козел не кто иной, как он, Алешка. Но смешнее всего было то, что Шугай даже не подозревал, что разговаривает с этим козлом! А может быть, притворяется? Не распускай уши, будь начеку, ищи книжку! Найдешь — спасен, нет — пропадешь! Алешка обошел трактор, заглянул под радиатор. Книжки нет. Значит, подобрал Шугай. И вдруг он увидел ее в придорожной канаве. Алешка едва не вскрикнул от радости. Хорошо, что вовремя сдержался. Незаметно, бочком-бочком он приблизился к канаве, быстро поднял книжку и сунул ее за пазуху. Нашлась, не подвела, от Шугая спряталась. Алешка совсем осмелел. Он подошел к трактористу и спросил весело, в душе гордясь собственной храбростью: — Никита Иванович, а козел ничего не поломал? Шугай ответил добродушно: — Поломки нет, а вот в толк не могу взять, что за путешествие проделал трактор. Как это он уткнулся задом в дерево. Вот, видишь след? Отсюда прямо через поле. Видишь? — Вижу, — кивнул Алешка. — А где поворот он сделал? — На загоне. — Верно, — согласился тракторист. — Пошел в обратную сторону, но как же тогда он задом в иву уперся? — Закружился и уперся, — уверенно сказал Алешка. — Да что ты! Это какой же тракторист на нем сидел? Отчего же это он закружился? Может, спутал, где право, где лево? Как думаешь, может быть так? — Может, — Алешка отвернулся, чтобы не встретиться глазами с Шугаем. — Так что же получается? Человек машину не знал, а залез в нее. Значит, хулиганил? Но прежде чем Алешка сообразил, как надо ответить, он почувствовал у себя на плече руку Шугая, а она у него, что гири в амбаре. — Говори, — зачем трогал машину? — Я не трогал. — Мне все известно, не обманешь! Видели тебя на тракторе. Алешка понял, что попался, но решил не признаваться. Врать так врать до конца. И он выпалил: — Никто меня не видел. — Нет видели, — барышня одна! — Это она со зла. — А ну, пошли в деревню, там разберемся. И к бабке твоей зайдем и в правлении побываем! Алешка не сопротивлялся. Что и говорить — попался, как крот в горшок. Теперь уже не было смысла ни отрицать свою вину, ни оправдываться. А может, прикинуться бедненьким, распустить слезы, вымолить прощение? Никита Иванович, я больше не буду! Никита Иванович, отпустите! Ну нет, этим Шугая не проймешь. А, впрочем, не все еще пропало. Большой ты, сильный, хитрый ты, Шугай, как ловко заманил Алешку. Но и Алешка тоже себе на уме. Ты его поймал, держишь за рукав и думаешь, — не вырваться мальчишке. А про канаву забыл… Вот она. Шагнул, отпустил на минуту и ты проиграл, тракторист. Алешка уже бежал по пахоте. Ему что! В майке, в засученных штанах, босой, легко! А для Шугая пахота хуже, чем песок. В сапожищах, комбинезоне, — здоровенный, тяжелый. Вязнет в борозде, спотыкается о гребни. Где там Шугаю поймать его. Намается и отстанет. До леса не добежит, а добежит, в лесу не сыщет. И Алешка еще сильнее наддал. От ног только пыль, а сам словно летит над землей. А ну, где ты там, Шугай? Тракторист отстал, но продолжал преследовать Алешку. — Не уйдешь! Все равно поймаю! И взял наискосок, отрезая Алешке дорогу к лесу. Ну и пусть! Только напрасно думает Шугай, что загонит его домой, прямо к бабке. Домой он не побежит. Да и через деревню тоже. Там не Шугай, так другие поймают. Алешка вымахнул напрямик к огородам и с разбегу перескочил изгородь. Немного царапнуло частоколом да порвал штаны. Ничего! Только бы добежать скорее до речки, переплыть ее, а там — мелколесье. Ищи — свищи! А сзади уж ломилась под Шугаем изгородь. И не до того Алешке, чтобы разбирать на огороде дорогу. Через картошку, так через картошку! По капусте, так по капусте! А сколько он помял кустов, сколько сбил кочанов, об этом он узнает вечером, когда придут жаловаться на него бабке. А теперь — только бы уйти от Шугая! Алешка выскочил на крутой берег и скатился по песчаному откосу вниз, прямо к мосткам. У мостков лодка, на днище весла, цепь петлей накинута на сваю. Прыгай, оттолкнись от мостков и греби! Только не лучше ли прямо в воду? Ведь и Шугай возьмет лодку — вон их сколько по берегу. На воде не на пахоте. Он раз гребнет, а тебе десять надо. И на глазах у Шугая Алешка выбежал на мостки и, не раздеваясь, нырнул в воду. Шугай бросился к лодке. Теперь мальчонка попался. Будет знать, как трогать трактор. Надолго запомнит. Он быстро оттолкнулся от мостков и стал ждать: когда же Алешка покажется из воды? Речка не лес: не спрячешься. Но Алешка не появлялся. Шугай встревожился. Берег, мостки, вода, — Алешки нет. Раз, два, три, четыре, пять. Сосчитал до десяти, двадцати. Нет Алешки. Неужели утонул мальчишка? Вот беда! Нырнул, стукнулся головой о камень — и конец! Шугай подгреб к берегу, выскочил на мостки и, сняв сапоги, прыгнул в воду. Он нырял и, пока хватало воздуху, ползал по илистому дну. Алешки нигде не было. Шугай всплывал, оглядывался и снова скрывался под водой. Все бы отдал, только спасти мальчишку. Зачем он погнался за ним? И что теперь будет? Что людям скажет? Шугай поплыл к берегу. В мокром комбинезоне, с которого стекали ручьи, он побежал в деревню и закричал на всю улицу: — Алешка Степанидин утонул… Деревня всполошилась. Все бросились к реке. Бежали как на пожар. Только в колокол не били. Тащили багры, сети, весла и суматошно кричали: — Степанидин Алешка утонул! А утопленник Алешка стоял в это время под мостками по горло в воде и наблюдал, как его спасают. Одни ныряли за ним с лодок, другие нащупывали баграми, третьи уже заводили сети чуть не от середины реки. С берега кричали: — За быстриной ищите! — Полегче баграми, пораните мальчишку… Сколько шуму из-за Алешки! Его вся деревня ищет, а он под мостками. Вот смешно! А ну, Шугай, нырни еще! Смех смехом, а кому это охота быть живым покойником? Но самое страшное впереди. Попадет ему за все: и за то, что залез на трактор, и за то, что помял чужой огород, и больше всего за то, что утонул. Нет, не за то, что утонул, а за то, что не утонул. Хоть и вправду топись! А может, вылезти из-под мостков? Никак нельзя! Лучше переждать. Не до ночи же его будут искать? Поищут и разойдутся. И тогда он вылезет. А дома скажет — нырнул, переплыл речку и в лес ушел. Получится — весь шум устроил Шугай, а он тут ни при чем. Неожиданно Алешка увидел бабушку. Маленькая, седая, она не сбежала, а слетела с крутого берега и бросилась к реке. Ее едва успели схватить. Она вырывалась из чьих-то рук, билась о землю, кричала: — Пустите! Пустите меня к Лешеньке! И перед горем бабушки Степаниды все опасности, грозящие Алешке, показались ему такими ничтожными, что он, не задумываясь, вынырнул из-под мостков. «Бабушка не плачь, я совсем не утонул…» Батюшки-светы! Сам утопленник появился. Все замерли. Бабка Степанида бросилась обнимать внука. Но Алешка поспешил вырваться из ее объятий. Он воспользовался минутой растерянности и дал тягу. Во все стороны летели брызги воды, песка, грязи и тины. А вслед ему улюлюкали и смеялись. И все покрывал голос Шугая: — Держи его! Из воды — в полымя Алешка прибежал домой и забрался на печку. Когда пришла бабка, он застонал, застучал зубами, затрясся в ознобе. Старая Степанида заволновалась. — Ой, касатик, да что с тобой? Она поставила самовар, достала меду. Алешка с удовольствием пил чай с медом; ему было жарко, все же он жаловался: — Ой, холодно, бабушка! Она накрыла его теплым одеялом, закрыла двери и окна — еще продует внучка. — Поспи, Алешенька! Алешка охотно закрыл глаза. Но через несколько минут он беспокойно заворочался под одеялом. Ну и пекло! Пот так и льет. Даже во рту солоно. И не продохнуть. Дернул же его черт залезть на печь в такой день, когда не то что дома — на улице жарища. Сейчас бы на речку! Алешка заметался, смахнул с себя одеяло. — Бабушка, ледку бы, с погреба… — Да что ты, что ты! Лихорадка, а тебе ледку. Дай-ка лучше горчичничек поставлю. Бабка Степанида намазала большой газетный лист горчицей и налепила его внуку на спину. Алешка молча страдал. Наконец он не выдержал: — Не могу больше, бабушка. — А ты потерпи. Это болезнь выходит! — И прикрыла его еще тулупом. Это было уже сверх всякого терпения. Алешка хотел было спрыгнуть с печки. Но тут же юркнул под тулуп. В дверях показался Шугай. — Как малец? — Жар с ним. Все мечется. — Били мало! — Был бы жив отец — выпорол бы, и дело с концом, — прослезилась Степанида. — А я что? Заругаешь — смеется, замахнешься палкой — убежит. Мне с ним не совладать. Алешка с трудом дышал под тулупом. Горчичник жег спину хуже ремня. Не утонул, так сгоришь. А Шугай не спеша продолжал: — Так я, бабушка Степанида, предупредить хочу. Ежели что еще случится, суда Алешке не миновать. Совесть есть у мальчишки? Алешка извивался под тулупом. Когда Шугай уйдет? А тут еще ввалилась тетка Дарья. Она раскинула по лавке свою широкую юбку и пошла жаловаться. И весь-то огород Алешка потоптал. И капусту, и огурцы, и картошку. Кто же убыток покроет? Алешка возмутился. Врет тетка Дарья. Помял немного капусты. А она ишь что выдумала — целый огород! Да и мяли они капусту вместе с Шугаем. Но сейчас он готов был взять на себя любую вину, лишь бы содрать со спины распроклятый горчичник. Ну, когда же уйдет Шугай? А тот словно прирос к полу и продолжал свое: — А ты, Степанида, чего смотришь? Бабушка заволновалась и запричитала не то ругая, не то пытаясь выгородить внука. — Это у него болезнь такая, Никитушка! Сам знаешь, покойный отец на колхозной мельнице работал — человек он был аккуратный, исправный, берег поставы и плотину пуще своего дома. Мать, царство ей небесное, все знали, как женщину тихую, добрую. А с парнем — беда! И что это у него за болезнь такая? То с радио что-нибудь учудит, то с электричеством. Я, грешным делом, по темноте своей, как гроза, — так в погреб. Одной рукой за землю держусь, другой крещусь: господи, заземли. А он шнур то торкает, то выдернет. Радио заикается, словно грозы испугалось. А ему весело. Одна была надежда: подрастет — умнее станет. А вырос еще хуже. Трактора покою не дают. Видно, не тем худо сиротство, что пожалеть некому, а тем, что бояться некого. Терпение Алешкино иссякло. Он пытался сорвать горчичник, но большой газетный лист крепко прилип к спине. Алешка кубарем скатился с печи и, путаясь в длинном тулупе, побрел к дверям. — Ой, угодники святые! — закричала бабка Степанида. — Мальчонок без памяти. Она догнала его на крыльце, схватила за плечи, прижала к себе. — Лешенька, что с тобой? — Горчичник, — простонал Алешка. — Худо тебе? — Сними горчичник. И едва испуганная бабка отклеила с пылающей Алешкиной спины злосчастный горчичник, как на крыльцо вышел Шугай. — Эка тебя напарило! — Это бабушка… — Знаешь, что директор МТС сказал? Под суд отдать парня — и все! — Отдавайте.. — Ну что ты пристал к моему трактору? Есть ведь в школе юннатский участок. Ты юннат? — Нет, — ответил Алешка и рассмеялся. — Что же тут смешного? — Какое там поле!.. Разве это поле? — Обыкновенное, юннатское. — Туда на тракторе въедешь, вроде как в страну лилипутов попадешь. — Подумаешь, Гулливер какой! — Не всамделишное все это. Деляночки, квадратики. — А брать чужой трактор, по-твоему, настоящее дело? — рассердился Шугай. — Хулиганство это. Понятно? — Непонятно… — Выходит, директор прав, надо акт на тебя составить. Тогда поймешь. — Я трактористом хочу быть. Шугай недоверчиво покосился на Алешку. Хитрый, притворяешься? А может, правда, тянет мальчонку к машине? Поди разбери их, озорников. — Значит, метишь в трактористы? Только на всякое хотение должно быть терпение. Ты сам посуди: ну как пустить тебя на трактор? Себя убьешь, трактор сломаешь. — А вот и не сломаю… — Одного такого, как ты, убило. Трактор на горе стоял, а он его растормозил да прыгнул с испуга на гусеницу. — Не знал машину, оттого и убило. — И ты не знаешь. К тому же зазнался. Ишь ты, страна лилипутов! Нет у тебя к земле настоящего интереса. — Я машиной интересуюсь. — Избаловали вас! «То не хочу, этого не надо!» Когда я был такой, как ты, выбирать не приходилось. Батька у кулака на маслобойке кочегаром работал. Чуть свет меня будил — и к локомобилю! Шуруй, ходи вокруг машины… — Хорошо вам было. — Что, что? — словно не веря, спросил Шугай. — Да ты понимаешь, что говоришь? — Локомобиль, машина… Интересно… — Загнать бы тебя в ту кочегарку, — возмутился тракторист. — Жарища, духота, ад кромешный. Бочку воды за день выпьешь. Так вот, давай договоримся. Хочешь быть трактористом — к тракторам не лезь! Придет твое время! А увижу — в кабинку залез… — Под суд? — Мне придется идти. — За что? — Убью. Неуловимый противник Алешка страдал. Как никогда его тянула машина, и как никогда она была недоступна ему. А кто во всем виноват? Охотница. Она его предала. И надо же, чтоб эта девчонка оказалась дочкой директора МТС! Однажды Алешка бродил за деревней и увидел у гумна старый, ржавый тягач. Мало ли старых, уже негодных машин! Но эта остановила Алешку. Не сделать ли самому трактор? Правда, на таком не поедешь, но приделать к нему всякие рычаги и педали можно. Садись и управляй! Когда нет настоящего трактора, и старый, сломанный тягач чего-то стоит. Особенно после козьей кормушки! Алешка тщательно исследовал находку. Под капотом — пустота; там, где было управление, остались лишь прорези. Но зато целы колеса. Алешка побежал домой. Он вернулся к тягачу вооруженный топором и пилой, волоча за собой доски. Вечером к сараю пришли ребята. Они с готовностью признали в Алешкином сооружении настоящий трактор, в честь строителя дали ему название «А-1» и тут же решили создать свои курсы трактористов. У Алешки учебник есть? Есть! «А-1» чем не машина! Так быстрее от слов к делу! И занятия начались. — Поехали! — кричал кто-нибудь, и телегообразное сооружение, именуемое трактором, катилось вниз. Алешка рассказал Кольке о своей машине, и прицепщик в свободное время приходил к сараю. Случалось, что он забывает о своих шестнадцати годах и принимал участие в общей игре. — Алешка, за руль! — Есть за руль! — Алешка взбирался на сиденье и подавал сигнал: — Готово! — Поехали! Самодельная машина отвлекла Алешку. Но никакая игра не могла заставить его забыть предательство директорской дочки. Только попадись! В другой раз не станешь болтать, чего не надо. И Алешка сжимал кулаки: погоди, еще встретимся! — Да что она тебе далась — пытался утихомирить его Колька. — Ну, наябедничала девчонка отцу, ведь все обошлось — и ладно… А если ты ее тронешь, — опять шум пойдет! Брось, не связывайся. Алешка и сам понимал это и все же на доводы Кольки неизменно отвечал: — Все равно отколочу. Уж где-нибудь встречу и отколочу. Но встретить Таню оказалось не так-то просто. Поди узнай, куда она ходит, где бывает. Да не во всяком месте нападешь. Как-то Таня сидела в палисаднике под окнами дома и читала книжку. Ни подойти, ни подкрасться. В другой раз он увидел ее у реки. С какой стороны лучше зайти, — Алешка быстро разработал план нападения. Он крадется с фланга прибрежными кустами, заходит в тыл, появляется на тропинке и, наконец, атакует. Но, пока Алешка обдумывал свой план, Таня села в лодку и отплыла на середину реки. Ну как ее там достанешь? Все равно, рано или поздно, он сведет счеты с ненавистной девчонкой. Только надо действовать по всем правилам. Прежде всего необходима самая тщательная разведка. Ранним утром, вооружившись на всякий случай палкой и взяв с собой несколько лепешек — харч в разведке не последнее дело, — Алешка переплыл речку. Он проник в парк, окружавший МТС. В этом парке березовые рощицы перемежались с зарослями сирени, в низинках густо рос малинник. Тут старые дубы, словно придя на водопой, окружали чистые, неподвижные пруды, над ручейками горбились каменные замшелые мостики и в самых неожиданных местах — то рядом с аллеей, то на спуске к реке — возникали светлые зеленые лужайки. А в центре парка находилась усадьба МTC — огромный, вымощенный камнем двор, с низкими кирпичными сараями, в которых помещались ремонтные мастерские. Над усадьбой стоял гул тракторов, из кузницы доносился перезвон молотков, ослепительно вспыхивали огни электросварки; отсюда в канун весны расходились по колхозам тракторы, в жаркую летнюю пору отсюда шли на уборку хлебов комбайны. Алешка совсем забыл, зачем он пришел. Жадными глазами он проводил гусеничную машину, которую после ремонта обкатывал совсем молодой тракторист. В дальнем углу двора высилась куча лома. Сколько там несметных сокровищ — гайки, болты, поршни!.. Из конторы донеслись голоса. Алешка прислушался. Какой-то тракторист расплавил подшипники. Кто-то звонил из Серебрянки. Ну, конечно, Шугай. Просит срочно прислать втулочки. Алешка рванулся к окну. «Не надо никого посылать, — я снесу». Нет, ему не доверят. Солнце поднялось над парком, и даже в темной, обсаженной елями аллее стало светло. Тут только Алешка вспомнил о Тане. Ну и разведчик! Как бы прогуливаясь, он направился через усадьбу к директорскому дому. Но что это такое? Окна закрыты, да и дверь на замке. Вот так здорово! Он караулит девчонку с самого утра, а ее и дома нет. Уходи, Алешка, кончай разведку. Он возвращался в Серебрянку с одной мыслью: как все-таки ему выследить эту Таньку? Надо завтра опять идти на усадьбу? А если ее и завтра не будет дома? Мало ли подружек! Нет, тут надо что-нибудь другое придумать. Алешка миновал парк и спустился к реке. Там он разделся, нацепил штаны, как парус, на палку и поплыл на другую сторону. Неожиданно на середине реки Алешка громко рассмеялся. Он придумал, как выследить директорскую дочку. Берегись, Танька! От радости он нырнул, поболтал в воздухе ногами и, фыркая, вылез из воды. Первое, что увидел Алешка, были его собственные штаны. Вздувшись двумя черными пузырями, они плыли по течению. Держи, хватай, а то утонут! На берегу Алешка выжал штаны и зашагал в Серебрянку. Ему было весело. Девчонка сама подаст о себе голос. Ведь она охотница. Стрельнет — он за пять километров услышит. Алешка был доволен собой, словно он уже поймал Таню и даже отдубасил, чтобы впредь неповадно было выдавать будущих трактористов. И вдруг, едва он поднялся по извилистой тропе к густому кустарнику, совсем близко один за другим прогремели два выстрела. Она. Охотница! Алешка выскочил на береговую кручу и пробрался сквозь кустарник к овощному полю. В поле, склонившись над грядами, бабка Степанида убирала капусту. — Бабушка, кто тут стрелял? — Вот так простреляемся, — стала жаловаться Степанида. — Вон сколько капусты посадили… — Бабушка, да я не о том… — Все трактористами стали, а убирать капусту кому? — Да я про выстрелы, бабушка. Ты тут никого не видела? — Как же! Разве тут увидишь кого из твоих дружков? Вам бы баловаться да озорничать! А ну становись-ка лучше рядом да помоги вон в ту кучу капусту таскать. Алешке ничего не оставалось, как подчиниться бабке, и он послушно согнулся над большим тугим кочаном. Но кто же все-таки стрелял? Алешка рубил кочерыги, таскал в кучу капусту и все время озирался по сторонам. Словно сквозь землю провалился охотник. И вдруг выстрел раздался над самым ухом. Алешка шарахнулся в сторону. Рядом лежал, разорвавший свои тугие одежды, кочан капусты. — Во-во, еще один раскололся, — запричитала бабка Степанида. — Еще неделя пройдет, — не приведи господь, какая пальба начнется. Где Таня? Близился конец беспокойного Алешкиного лета. Скоро в школу! С утра за парту, после обеда домашние уроки, и дня как не бывало. А тут еще разлучили Алешку с Колькой Лопатиным. Как-то Алешка купался в речке. В это время Шугай и Колька возвращались в Серебрянку. Они спустились к воде, и вскоре Алешка с Колькой уже плыли наперегонки, спорили, кто глубже нырнет, кто дольше пробудет под водой. Алешка нет-нет, да и поглядывал в сторону Шугая. Когда одевались, Шугай спросил Лопатина: — А не ты ли, Николай, приваживаешь своего дружка к моему трактору? — Сами его привадили. — Рассказывай, — ухмыльнулся тракторист. — Небось, ежели дружок залезет в кабинку, не прогонишь. — А что мне, — ответил Колька. — Я ваш трактор сторожить не обязан. — Нет, обязан! — В сторожа не нанимался. — Это ты серьезно? — насторожился Шугай. — Прицепщик, который не дорожит машиной, мне не очень-то нужен. — Не нужен, пусть дадут другого, — совсем распалился Колька. — А мне все равно, за каким трактористом качаться на плугу да грачей на борозде считать. Алешка подмигивал другу, дергал его за рубаху. «Ну, чего лезешь на рожон? Не спорь с Шугаем.» Но Кольку уже трудно было остановить. — Ишь, пригрозили! Это Алешке в охотку на тракторе поездить, а мне вашего трактора хоть совсем не будь. Насмотрелся на его крюк, надышался его гарью. Через несколько дней Колька пришел к Алешке, одетый по-дорожному — в комбинезоне, в тяжелых ботинках, с вещевым мешком на плечах. — Ты куда собрался? — удивился Алешка. — С молотилкой по бригадам… Председатель колхоза посылает. — Не надо было с Шугаем ругаться. — Подумаешь! — тряхнул маленькой головой Колька. — Уехал бы, куда глаза глядят. Алешке без него стало совсем скучно. Он с большим нетерпением ждал начала занятий. В школе он наверняка встретит эту девчонку. И, может быть, они окажутся в одном классе. И тогда… Ну, конечно, Алешка вздует ее и проучит. Однако Таня в школу не пришла. Заболела. Что это ей вздумалось ни с того, ни с сего, да еще в начале учебного года, болеть? Болеть можно лишь в дни, когда задают много уроков, а сейчас ну просто смысла в этом никакого нет. abu Первые уроки вела историк и классный воспитатель — Серафима Сергеевна. Ей было не больше сорока. Но ребятам она представлялась уже старой. Для тех, кому четырнадцать, сорок лет — это много. К тому же Серафима Сергеевна всегда куталась в белый пуховый платок; казалось, что даже в теплый сентябрьский день ей холодно. После уроков Алешка вызвался помочь учительнице донести до дому тяжелую связку книг и по дороге спросил: — Серафима Сергеевна, а что это Черешкова не захотела учиться в нашей школе? — Какая Черешкова? — не сразу догадалась учительница. — Да с усадьбы МТС. — А, дочка Георгия Петровича… В город уехала. — Чудно выходит. Отец здесь, а она нивесть куда учиться едет. — У нее в городе мать, преподает пение в консерватории. Алешка недоумевал, а спросить Серафиму Сергеевну стеснялся. Как это так? Отец Черешковой здесь, а мать осталась в городе. А разве не найдется дело учительнице пения в Серебрянке? И в школе, и при клубе. Но, может быть, они там квартиру сторожат? Колька Лопатин говорил, что самое опасное в городе — упустить квартиру. Уедешь, на новом месте не приживешься, — куда возвращаться? Колька в этих делах разбирается. Да, не удалось тебе, Алешка, отомстить охотнице. Алешка спасает трактор Невесело начался для Алешки школьный год. Русский, литература, математика, география, история, зоология, физика и химия. Еще что? Ах да, немецкий язык и физкультура. И на каждый день расписание. Оно висит на стене, оно в дневнике, оно в памяти. Однажды Серафима Сергеевна вызвала Алешку. Он обстоятельно рассказал заданный накануне трудный урок, и Серафима Сергеевна не замедлила поставить ему пятерку. Но, когда он подал дневник, она спросила строго: — Это что за новости? Ты, кажется, возомнил себя министром? Класс насторожился. — А что я сделал? — смутился Алешка. — Кто тебе дал право вводить новый предмет — «Тракторы»? Хорошо еще, что шестым уроком, а не вместо истории, географии или немецкого языка… Ребята засмеялись. Алешка хмуро оглядел товарищей. Пусть смеются. Он сам ввел для себя такой предмет. И в дневник записал. А после уроков, когда один из семиклассников назвал его в насмешку «министром», он весьма основательно доказал обидчику, что смеяться над собой никому не позволит. В большую перемену он нарочно вытащил книгу «Гусеничные тракторы». Смотрите, не жалко! Это не какие-то там беспозвоночные, плюсквамперфекты или сложноподчиненные! На свете трудно было сыскать еще такого мальчишку, который бы проявил столько терпения, как Алешка. Сколько раз ему хотелось забраться тайком в кабинку трактора и, с риском для собственных ушей, покрутить, потрогать все, что было там интересного! Но Алешка терпел. Уж очень хотелось ему стать трактористом. На уроке немецкого языка он списывал с доски слова и думал: заучи он хоть тысячу слов, — все равно на трактор не пустят. А зачем его заставляют заниматься какими-то литературными героями, а не учат тому, чему он хочет учиться? Даже любимый предмет — физика, где, казалось бы, все имело прямое отношение к тракторам, — даже физика потеряла в его глазах всякий интерес. Хмурым ноябрьским днем Алешка после уроков зашел домой, бросил на кровать сумку и, схватив на ходу кусок хлеба, пошел к реке. За рекой гудел трактор, — там Шугай поднимал зябь. Алешка спустился к мосткам и прыгнул в лодку. Осеннее небо было серое и такой же серой была вода, отражавшая низкие темные тучи. От реки веяло холодом и сыростью. Руки Алешки покраснели, покрылись цыпками и с трудом держали тяжелое отсырелое весло. Наверное, где-то совсем близко выпал снег. Ветер не доносил с берега запаха прелого листа, зеленой отавы и перепаханной земли. Неприглядно, серо было вокруг, тоскливо было и на душе у Алешки. Ну зачем он едет к Шугаю? И все-таки Алешка греб к другому берегу, откуда доносился рокот шугаевского трактора. Лодка врезалась в прибрежный кустарник. Алешка привязал ее и пошел на гул. Шугай пахал. Бурая, поросшая колкой стерней земля переворачивалась следом за трактором, свежие борозды словно догоняли его. На повороте машина остановилась и Шугай спрыгнул на гребень. Алешка спрятался за кустом. Он видел, как Шугай не спеша стал наливать в радиатор воду. Потом выплеснул остаток на землю и снова залез в кабинку. Алешка понуро повернул к берегу. Над рекой тянулись осенние сумерки. Они выползали из чащи прибрежных кустов и заводей. Было слышно, как неподалеку в омуте бьется, попавшая на живца, большая рыба. Алешка сел в лодку и поднял весло. А не подождать ли Шугая? Ведь он скоро домой пойдет. Алешка прислушался. Трактор смолк. На спуске показался Шугай. — Эй, на переправе! — крикнул тракторист. abu — Никита Иванович, перевозчик, наверное, дома, — предложил свои услуги Алешка.  — Пока услышит да сюда причалит, — сколько времени пройдет. А я сразу перевезу. — Ну ладно, вези, — согласился Шугай. — В город срочно ехать надо, боюсь, — на машину не успею. Алешка торопливо оттолкнул лодку и, присев на корму, быстро заработал веслом. Молча они переправились на другой берег. Дома Алешка сел за уроки. А мысли были далеко — в поле, на реке. Долго он смотрел в темное окно. Откуда-то из ночи упала на стекло пушинка, потом она стала небольшой звездочкой и вдруг расцвела замысловатым узором. В сенях послышались шаги, с улицы вошла бабушка Степанида. Сняв темный платок, она прислонилась к лежанке. — Растопи-ка, Алешенька, плиту, — мороз на улице. Алешка привычно нащепал лучину, разжег плиту и снова сел за стол. И только после этого до него дошел смысл бабушкиных слов. — Сильно морозит? — Северян дует… Алешка сорвался с места, схватил пальтишко и выскочил на улицу. Через минуту он уже стучал в дверь шугаевского дома. — Никита Иванович вернулся из города? — Нет еще — ответил женский голос, и следом загремела щеколда. — Это кто тут? Но Алешка уже спрыгнул с крыльца и бежал через дорогу к дому бригадира. Прямо с улицы он постучал в окно. — Где бригадир? — Он с Никитой в город уехал. Куда же теперь идти? Ведь пока он бегает по деревне, вода в тракторе замерзнет. Разорвет трубки радиатора — и машина выйдет из строя. И сразу же созрело решение. Надо переправиться через реку и выпустить из радиатора воду. Алешка свернул в прогон и сбежал по крутому взвозу. По реке шло сало. В темноте осенней ночи легкие льдинки ударялись о борт лодки, рассыпались, тихо тонули, но на смену им плыли новые, образуя почти сплошной звенящий поток. Нащупав цепь, Алешка откинул ее на дно лодки и стал искать весло. Весла не было. Как же переправиться на ту сторону? Минуту он простоял в нерешительности, потом бросился к прогону и вытащил из ворот длинную жердь. Ну вот, теперь он обойдется и без весла! Лодка со звоном скользнула в ночную реку, а жердь окунулась в густую ледяную кашу. «Еще река замерзнет, — пронеслось в голове Алешки. — Надо успеть переправиться, выпустить воду из радиатора и вернуться домой». Стараясь не потерять направления, он пробивался на другой берег. Лодка с разбегу врезалась в песчаную дюну. Выпрыгнув, Алешка побежал в поле. Где трактор? Найти его было не так-то легко. В темноте трактором казался каждый куст. Но вот впереди засветились покрытые инеем тракторные гусеницы. Алешка перепрыгнул через борозду и приблизился к машине. Присев на землю, он стал шарить руками под радиатором. Там где-то полагалось быть отверстию, через которое можно выпустить воду. Но где оно, как его открыть? Изучал, изучал трактор, скорость, зажигание, компрессию, а вот как выпустить воду — самое простое дело, — не знал. Алешка лег на спину, нащупал пробку и попытался отвернуть ее. Но она не поддавалась. Он ссадил руку и готов был заплакать от боли и бессилия. А пробка по-прежнему ни с места, точно была намертво заклинена. Алешка вылез из-под радиатора и растерянно огляделся. Что же теперь делать? И тут он услышал, как что-то брякнуло в кармане. Спички! Он разжигал плиту и забыл положить их на полку. Сбросив с себя пальтишко, Алешка прикрыл им радиатор и побежал на опушку леса. Вскоре он вернулся с большой охапкой хвороста и разжег около трактора костер. Дымный хвост потянулся вдоль поля, сквозь дым прорвался огонь, и вот уже на высоких придорожных соснах заиграло зарево. Алешка присел к огню, поворошил горячие уголья. Тепло и тишина нагоняли дрему. Но разве можно спать? Потухнет костер, сразу охладится радиатор, замерзнет вода. Спать нельзя. Но, может быть, можно чуть-чуть вздремнуть, как утром, перед школой? Только на минутку. Нет, на пять минут. А потом он опять будет жечь костер до самого утра. Алешка прислонился к гусенице, вытянул к огню ноги и, нахлобучив шапку, закрыл глаза. Только на пять минуточек! А может, забраться в кабинку? Но, прежде чем Алешка принял окончательное решение, близ костра появился Шугай. — Эй, кто тут огонь у машины развел? — И увидев Алешку, крикнул: — Опять ты? За старое принялся? Днем нельзя, так ты подобрался к машине ночью. — Никита Иванович, я пробку хотел открыть, а она никак. Шугай ничего не ответил, достал из кармана гаечный ключ и, выпустив из радиатора воду, повернулся к Алешке. — Ишь, развел костер, когда кругом горючее. Долго ли вашему брату трактор спалить? Они потушили костер, засыпали землей угли и пошли к переправе. Алешка шагал, едва поспевая за трактористом. У переправы Шугай положил руку на плечо Алешке: — Ты вот что. Как из школы завтра вернешься, — приходи. Друзья Вы знаете, что значит быть помощником тракториста? Если вы думаете, что это так, пустяки, то вы ошибаетесь. Видали наши деревни? Ну, взять ту же Серебрянку. Это не весь колхоз, это бригада. Да к тому же не центральная. В ней сорок дворов. Не мало! А вокруг двести гектаров земли. Тоже порядочно. Так вот, всю эту землю пашет один тракторист. Он же ее и засевает. В общем тракторист первый человек на деревне, а быть его помощником — тоже что-нибудь да значит. Это Алешка быстро усвоил. Отныне он все свободное от школы время проводил с Шугаем. Тракторист дома — Алешка пилит с ним дрова, помогает таскать из колодца воду, резвиться с шугайчатами. Шугай в поле — и Алешка там: смотрит, как буртуют навоз, хорошо ли зимует в хранилищах картошка. Ну, а если Шугай в кабинке своей машины, то Алешка уж обязательно там. Навоз возить — так навоз, в лес — так в лес, а если трактор просто стоит под навесом, а Шугай в МТС или отдыхает после обеда, Алешка все равно в кабинке. Не бойтесь, он ничего там не крутит, не поворачивает, даже пальцем ни к чему не притрагивается. Кто не портит, — тоже помогает. Дом у Шугая стоял посреди деревни, как раз напротив бывшего правления, которое нынче переехало на центральную усадьбу. Бревенчатое, с летней горницей и светелкой, шугаевское жилище стало тем местом, куда влекло Алешку, где бы он ни находился. Сюда он забегал, когда шел в школу. «Никита Иванович, что после обеда делать будем?» После занятий он снова тут: «На тракторе будем работать или какие другие дела есть?» Здесь он проводил все время допоздна, то ремонтируя под навесом вместе с Шугаем его машину, то разбираясь в нарядах на завтрашний день. И если Алешка не был вершителем всех шугаевских дел, то во всяком случае знал их наперечет. Надо сказать, что в Серебрянке царило двоевластие: между бригадиром-полеводом, Фролом, и заведующей фермой, Фаей, шла вечная междоусобица. Обычно, когда распри доходили до прямых столкновений, они шли не за десять километров к председателю колхоза, а к Шугаю, видя в нем самого главного серебрянского хлебороба. И вот тогда на правах помощника и Алешка принимал участие в разборе конфликта. — Никита Иванович, скажи ты мне, — горячился Фрол, наскакивая на заведующую фермой, — есть у этих животноводов сознание или нет? Колхозники они или нет? — А у тебя есть сознание? — отвечала Фая. — Сам-то ты колхозник? — А кто тебе сено с покосов возит? — потрясал кулаком Фрол. — Кто? Я! А кто все изгороди оправил, законопатил дыры на скотном? Кто? — Я скажу! — кричала Фая. — Два дня на одной соломе коровушки сидят по чьей вине? Что, не верно? То-то! — Что я, возчик? А Еремка третий день болен. Обычно все споры, связанные с доставкой кормов, кончались тем, что Шугай мирил бригадиров и, если действительно какой-то возчик был болен или охромела какая-то там лошаденка, он ладил тракторные сани и вместе с Алешкой выезжал сразу за целым стогом. На обратном пути Алешка спрашивал Шугая: — Никита Иванович, а чего это Фрол с Фаей все спорят и спорят? — Каждый сам себе голова — вот и спорят. — Взяли бы да сделали Фрола старшим. — Не идет. — Ну Фаю. — И она не соглашается. — Иль лучше ругаться? — Ругаться приятного мало, да зато, если дело не ладится, можно друг на дружку валить. Выходит, так для них удобней. — Да ведь за привоз сена платить надо, Никита Иванович. — Алешке трудно было понять, зачем нанимать трактор, когда дешевле возить сено на лошадях. На это Шугай неохотно отвечал, — «там как-нибудь сосчитаемся», либо отмалчивался. И Алешка знал почему. Шугаю не хотелось ни колхоз разорять, ни МТС обманывать. Он выбирал средний путь. Выставлял такую плату, что и колхозу было не разорительно, и МТС не в убыток. Страдал только сам Шугай. В сумерках они загоняли трактор под навес и шли в дом вечерять. Жена Шугая, Марина, была с Украины; готовила она совсем не так, как бабушка Степанида, и Алешка всегда с удовольствием уплетал ее галушки и особенно борщ. После ужина они собирали за столом какую-нибудь динамку и допоздна вели разговор о тракторах, о всяких случаях, которые происходили в МТС, о колхозе. Случалось, что по вечерам в дом Шугая приезжал председатель колхоза. Это был полный человек в коротком пальто и белых бурках. Следом за ним в дверях появлялись Фрол и Фая, и вчетвером они обсуждали всякие хозяйственные дела. — Больше леса завози, — говорил Шугаю председатель колхоза. — В Серебрянке новый клуб должен быть? Обязательно! Людям надо помочь строиться? А как же… Бедность позади, в гору идем. Так что помогай, Никита Иванович… Алешка мысленно отвечал за Шугая: сколько надо, завезем леса. На новую деревню хватит. И было обидно ему, когда вдруг в такие вечера вторгалась старая бабка. И что она вечно за него беспокоится, только мешает! Он слышит ее дробный стук в окно, а потом она сама появляется на пороге. — Ты где, негодник, пропадаешь? — Да я же, бабушка, сказал, что пойду к Никите Ивановичу. — Мало ли что сказал. Ушел засветло, а теперь ночь. Пора и честь знать. Чего только добрые люди не гонят тебя! — Он не озорной, бабушка Степанида. Он нам не мешает, — смеется Марина. — Не мешает. Ишь, какая защитница нашлась! Кто его больше знает: ты или я? Собирайся домой. — Пусть ночует, — предлагает Шугай. — Бабушка, я уроки сделал, и сумка со мной. — Алешка хитрит. Ему хочется встать вместе с Шугаем, помочь ему завести трактор. Старая Степанида уходит. Алешка очень доволен, что ему можно еще посидеть с Шугаем. А через час он уже засыпает на печке рядом с семилетним шугаевским старшаком. Засыпает совершенно счастливый, что он в доме Шугая, что Шугай его друг, а он, Алешка, его первый помощник. Конфуз По дороге из лесу у трактора лопнул натяжной винт гусеницы и Шугай свернул к парку в мастерские МТС. Деревья в парке были в белом инее, искрились на солнце светлые поляны, и березовая роща казалась издали огромным снежным холмом… Починив гусеницу, Шугай вывел трактор на серебрянскую дорогу и, когда парк остался позади, спросил Алешку: — На какой скорости едем? — На третьей. — Вон, видишь, горка? Что я должен делать на подъеме? — Взять первую скорость. — А ну попробуй сам. Спокойнее! Вот так! Однажды в сумерки, когда они возвращались домой, Шугай сказал Алешке: — Завтра сам поведешь трактор. Накануне вечером Алешка отрабатывал запуск двигателя, включение скоростей, повороты и развороты. Он даже не пошел в школу. И все же, когда Шугай уступил ему свое место тракториста, он растерялся и, забравшись в кабинку, так неловко повернулся, что сел Шугаю на колени. Оказывается, садиться за руль тоже нужна привычка. Какую-то минуту Алешка помедлил и тронулся в путь. Пусть Шугай не думает, что его руки, сжимающие рычаги гусеничной машины, дрожат. Это на ходу вздрагивает трактор. И спокойней, спокойней, Алешка. Даже если что-нибудь сделаешь не так, — ничего не случится — ведь рядом Шугай. Нет, случится! И именно потому, что рядом Шугай. Увидит, что ты не умеешь ездить, и больше не пустит за руль. А трактор идет и идет, словно выстилая перед собою гусеницы. И хоть немного страшно, а хорошо на тракторе. Алешке очень хотелось хоть одним глазком взглянуть на Шугая. Ну как, ничего идет машина? Но Алешка боялся. Что-нибудь в это время не так сделаешь и все пропало. Беги, беги, земля, под гусеницы, подминай под себя дорогу, тракторище-силища! И веди себя как полагается хорошей машине. Не глохни и не стучи, и чтобы без всяких капризов. Но вот и скотный двор! Обходи, Алешка, кучу навоза, смотри, не задень бидоны, разворачивайся под груженый прицеп. Так, все в порядке! Выключай скорость! Тормоз! Уф, приехали! И еще не успел Алешка вылезти из кабинки, как Шугай сказал ему: — Ступай домой! — Разве что не так? — испуганно спросил Алешка. — Ты погляди на себя, — улыбнулся тракторист. — А что? — Красный, что из бани. И, небось, вся рубашка мокрая. — Мокрая! — сознался Алешка, только сейчас почувствовав под ватником прилипшую к телу рубашку. Но домой он не спешил. — Никита Иванович, а здорово я у скотного развернулся? Эх, жалко, этой девчонки нет, а то бы я ей показал… — Ты это про кого? — спросил Шугай. — Да про директорову дочку, — ответил пренебрежительно Алешка. — Запомнил… — Выдала меня, а я все равно на тракторе. — Напрасно сердишься. Права она была. — Ябедница. — А если бы ты сейчас увидел ее на нашем тракторе, как бы ты поступил? — Так она же ничего не понимает в машине! — Ты понимал? Ведь сломал тогда машину! Значит, самому можно, а другим нельзя? Алешка не ответил. А потом, чтобы переменить разговор, сказал: — Лето придет, мы с вами, Никита Иванович, попашем. — Да уж сделай одолжение, подсоби… Что я без тебя буду делать? — Думаете, не смогу? — Ездить на тракторе — одно, а пахать — другое, — уже серьезно проговорил Шугай. — На дороге сани, а в поле плуг. Какая разница? — А такая, что в поле и ездишь и землю пашешь. — Как-нибудь сумею, — уверенно сказал Алешка. — Я тебе вот дам «как-нибудь», — пригрозил Шугай. — Ты у меня это слово забудь. Зима была в разгаре. Они возили торф, навоз и лес. Однажды Алешка возвращался с поля. Шугая в кабинке не было. Навстречу шла бабушка Степанида. Старая Степанида уже слыхала, что ее внук раскатывает на тракторе. Но одно дело знать, а другое самой увидеть, как он с лязгом и грохотом ведет огромную машину. От страха ей показалось, что трактор вот-вот возьмет и вырвется из рук Алешки. Степанида бросилась к кабинке. — Убьет тебя, негодник. Сойди, Христа ради. Пожалей ты меня, старую… Однако Алешка продолжал свой путь и лишь сбавил скорость. — Отойди, бабушка, под гусеницу попадешь. Но бабушка Степанида, воспользовавшись тем, что трактор сбавил скорость, забежала вперед и встала посреди дороги. — Не уйду, хоть дави меня. Алешка резко притормозил. И верно, задавишь собственную бабку. Он спрыгнул на землю, подошел к Степаниде и, обняв ее за плечи, повел к трактору. — Ты, бабушка, посмотри, какая машина. Это же не лошадь: не сбросит, копытом не ударит. — Скажешь тоже, не лошадь. Лошадь — она с пониманием. А это железо и железо. Завезет в канаву, придавит — и конец тебе. — Да нет; как же завезет, раз я держу посреди дороги? Куда хочу, туда и поедет. — А как же в канавы валятся? Это отчего? — Дурной водитель! А машина тут ни при чем… Да ты посмотри, бабушка, какая тут кабинка. Дай-ка я тебя подсажу. — И смотреть не хочу. Но Алешка уже открыл дверцу и подсадил бабку. — Разве плохо тут? Чистота, тепло, а вот это приборы, бабушка… Безотказные приборы! Раз — включаем, два — пускаем, три — пошли! — И трактор неожиданно для бабки двинулся дальше. Она подалась к дверце, закричала на внука: — Останови, негодник! Ссади меня! — Ты не бойся, бабушка! Смотри, как хорошо машина идет. Хочешь потише — пожалуйста, побыстрее — изволь. Может быть, к середине дороги взять? Вот и середина. Смотри, какой послушный трактор. А ты говоришь… Бабке Степаниде ничего не оставалось, как смириться со своим безвыходным положением. Еще некоторое время она испуганно вскрикивала, когда Алешка объезжал рытвины или направлял машину к бровке канавы. На ухабах, и особенно при переезде через мостки она инстинктивно хваталась за ватник внука. Но вскоре освоилась с положением пассажира тракторной кабинки, поправила съехавший с головы платок, вся подтянулась и так стала смотреть на проходящих мимо односельчан, словно всем им говорила: что скажете о моем внуке Алешке? Хорош! Это я его таким вырастила! Без отца и матери! И Алешка, почувствовав настроение бабки, весело сказал: — Подожди, бабушка, я стану трактористом, мы с тобой вот как заживем. Старая Степанида согласно кивала. Ах, негодник, все же добился своего! Алешка ссадил бабку у дома и свернул через переулок к скотному двору. Там его уже ждал Шугай. Они прицепили груженные навозом тракторные сани и двинулись в новый рейс. Правил Шугай, а Алешка сидел рядом и рассказывал, как он перехитрил бабку. Шугай перебил его: — Меня Серафима Сергеевна зайти просила… — Наверно, в родительский комитет введут, — решил Алешка. — Какой из меня родительский комитет, когда старшак только на будущий год в школу пойдет, а младшему, Володьке, лишь год стукнуло? Ладно, потерпим до завтра. Да и сам я давно собирался к ней. Вот ты обучаешься на тракторе, — а другие? Другим тоже хочется. Правильно? Значит, надо, чтобы школа этим делом занялась. Не иначе. — И вы, Никита Иванович, будете ребят обучать? — Хоть я, хоть другой. На следующий день Алешка едва дождался, когда окончится пятый урок. В школе будут изучать трактор. Вот здорово! И он даже намекнул кое-кому из ребят о предстоящих больших изменениях в жизни седьмого класса. Русский, история, география и вдруг урок: трактора! Может так быть? А трактор он сам приведет из МТС. Поставит его в сарай, где сейчас дрова, а дрова — под навес. И, пожалуйте, не сарай, а гараж! А завгар он, Алешка! Он же помощник преподавателя. Больше некому. И его спрашивает Серафима Сергеевна: «Ну как в классе успеваемость по вашему предмету?» После уроков Алешка выбежал из школы и, остановившись посреди дороги, прислушался: где Шугай? Гул донесся со стороны фермы. Очень хорошо! Значит, трактор идет с порожняком на погрузку. Напрямик, по огородным тропкам Алешка бросился к скотному двору. Еще издали он замахал Шугаю сумкой. Никита Иванович, без меня не уезжайте! — Постой, сначала покажи дневник, — сказал Шугай. Алешка нехотя вытащил дневник. — Так, — сказал Шугай, перелистывая страницу. — Двойка по географии… И по геометрии… А физика? — Я и без физики тракторист, — буркнул Алешка. — Скажи, пожалуйста, уже тракторист, — покачал головой Шугай. — Так вот слушай, что я тебе скажу: во-первых, ты никакой не тракторист, а во-вторых, двоечники в нашем деле — аварийщики. Заруби это накрепко. А сейчас ступай домой! Но Алешка продолжал стоять на гусенице. — Слыхал, что сказал? — прикрикнул Шугай. — Сходи! — Вы насчет школы говорили с Серафимой Сергеевной? — Вот о чем ты! А ты подумай, мог я говорить об этом, когда она мне все твои двойки в нос сунула? Смотрите-де, Никита Иванович, до чего довели парня ваши трактора. Так как же я мог говорить с ней о всех ребятах? Это чтобы весь класс вроде тебя в двоечниках ходил? Ты и себя подвел, и товарищей. Сам во всем виноват. А теперь ступай! И так сколько с тобой проканителился. Алешка послушно сошел с гусеницы. Трактор дохнул ему в лицо теплом и ушел в поле. Опять не повезло! Футурум Вечером, по обыкновению, Алешка направился к Шугаю. С машины прогнал, а дом при чем тут? Во дворе под навесом стоял трактор. Алешка подошел к машине, поправил дерюгу, наброшенную на капот поверх мотора, и осторожно погладил рукой еще теплый радиатор. В доме его шумно встретили шугайчата, ласково улыбнулась Маринка, но сам Шугай так взглянул на Алешку, что тот так и остался у порога. — Никита Иванович, я на завтра все уроки приготовил. — А вчерашние? А позавчерашние? Тоже приготовил? Нет, брат, вершки-вершками, а без корешков толку не будет. abu — Я нагоню. — Вот тогда и приходи. — Пусть посидит, — что ты мальчонка гонишь? — заступилась Маринка. — Значит, надо! — ответил Шугай. — Так-то вот, товарищ Левшин! И вот товарищ Левшин возвращается домой. Алешка чувствовал себя сиротливо, неуютно, словно оказался один без пристанища, среди пустынной зимней улицы. abu Любой ценой он решил вернуть расположение Шугая. Теперь все дни он просиживал над учебниками. Читай, читай, Алешка, глядишь, не то что тройку, а и четверку получишь. Он выработал целую систему получения хороших отметок. Еще с вечера он пытался определить, по какому предмету его вызовут. По немецкому, — надо подучить слова! По физике — приготовить заданный урок и то, за что он раньше имел двойку. А по математике самому напроситься. В классе учитель задает вопрос, Алешка знает не знает, обязательно поднимет руку. Раз-другой ответишь, — глядишь, войдешь в число активно работающих на уроке. О, это великая штука! Ведь почему у отличников никогда не бывает плохих отметок? Думаете, всегда всё знают они? Нет, Алешку не обманешь. Когда отличник плохо отвечает, думают: это случайность, — наверно, заболел или дома что-нибудь стряслось. Вот как! Зарабатывай славу хорошего ученика, Алешка. Прослышит обо всем Шугай, и, пожалуйста, садись опять в кабинку! Хотел того или не хотел Алешка, но он действительно усвоил все полагающиеся ему науки; отметки в дневнике пошли хорошие, и Шугай, сменив гнев на милость, допустил его к трактору. Зима была в разгаре. Над Серебрянкой часто бушевали метели. Дороги занесло, и по неделям в деревню не могла пройти ни одна машина. Но для шугаевского трактора все было нипочем. Он шел по бездорожью, пробивался через снежные сугробы. С утра до вечера в лесу был слышен его рокот. Алешка особенно любил поездки в лес. Зимняя тишина хвойной чащи, уложенные ветрами снега и в белом инее могучие сосны. И одно сознание, что он, Алешка, врывается в эту величавую лесную тишину, легко и свободно тащит за собой целую гору медноствольных кряжей и что ему все нипочем — и метель, и мороз, — наполняло его такой верой в свои силы, что у него даже не возникало сомнений, что в его жизни все будет так, как ему это хочется. Он еще был слишком молод, чтобы понять, что бездорожье в жизни куда опаснее, чем метели в самую жестокую зиму. В просеке на круговой дороге Шугай, заправляя трактор горючим, сказал Алешке: — Сегодня к Серафиме Сергеевне пойдем. — Опять вызывает? — Да нет, в гости. Будем говорить о нашем деле. Школа, где учился Алешка, хотя и называлась Серебрянской семилеткой, но находилась не в деревне, а в полутора километрах от нее, на полпути между Серебрянкой и усадьбой МТС. Это был чудом избежавший перевозки хутор. Школу окружал сосновый бор; рядом стоял дом, где жили учителя. В сенях Шугай и Алешка встретили учительницу. Она только что подоила корову и шла с полным подойником. И то ли потому, что она была в ватнике и сапогах и держала в руках тяжелое ведро, она не производила впечатления тщедушной и слабой женщины. Серафима Сергеевна оставила на кухне молоко и провела гостей в комнату. — А мы к вам, Серафима Сергеевна, — проговорил Шугай. — Посоветоваться хотим. — О чем же, Никита Иванович? — Видите ли, Серафима Сергеевна… — Мы насчет трактора, — перебил Алешка. — Постой, не мешай, — остановил его Шугай. — Тут дело поважнее. Попалась мне недавно одна книжка об Америке. Как там кукурузу выращивают, как скот разводят, как хозяйство ведут. Только о самом главном там было всего несколько строчек, да и то, видно, так, без нужды написали. — О чем же это? — спросила Серафима Сергеевна. — А о том, что у фермера есть трактор и на этом тракторе работают его ребята. Двенадцатилетний парнишка и уже за рулем. — Это очень интересно. — Да как сказать, — уклончиво ответил Шугай. — Тут дело такое — бедой может обернуться. Сами посудите! Вот раньше, в единоличестве, кто учил сына крестьянского пахать, сеять, ездить на лошадях, молотить? Отец, мать — семья. А нынче выходит, некому учить его работать на тракторе, на комбайне, на молотилке. Жди, когда станет большим. И получается — американский парень, к примеру, в шестнадцать лет механик, а наш младенец. Там, чуть что, он заменит старшего брата на тракторе, а нашего паренька на трактор не посадишь. Чуете? А времена всякие могут быть… Тихо, тихо, да вдруг… — Это очень серьезно, — согласилась Серафима Сергеевна. — И мой вам совет, поднимите этот вопрос в газете. Хотите, я помогу вам написать. — Прежде чем писать, надо сделать. — Вы правы. Нашим МТС надо серьезно подумать о подготовке кадров. — Не МТС, нет, Серафима Сергеевна. — Кто же тогда? — Школа. — Школа? — переспросила Серафима Сергеевна. — Но как вы это себе представляете? Создадим кружок, объявим запись желающих… — Нет, из этого ничего не выйдет, — решительно ответил Шугай. — Нужно преподавать трактор, как другие предметы. Начать в шестом, кончить в десятом! — Вон куда замахнулись, — рассмеялась Серафима Сергеевна. — Что же тут смешного? — насупился Шугай. — Смешного ничего, а невыполнимое все. Я не против вашего предложения. Но наши желания — это одно, а возможности — совсем другое. — Серафима Сергеевна поднялась со стула и протянула руку к графину с водой. — Ввести новый предмет — это все равно, что лить воду в переполненный стакан. Школа, память ребят, учебный план — все имеет свои пределы. Хотите, я вам расскажу маленькую историю о футуруме? — Это что такое? — спросил Шугай. — Немецкий язык, спряжения, будущее время. Так вот, мы организовали в школе драмкружок и решили, что будем проводить занятия кружка два раза в неделю. И вдруг из района команда: заниматься в кружке раз в неделю. В чем дело, почему? Да очень просто! Большая перегрузка внешкольного времени учеников. Начали заниматься раз в неделю — и снова команда: проводить занятия раз в две недели. Мы заинтересовались. Позвольте, какая же сейчас перегрузка? Пока нет, но будет. Откуда? А футурум? Оказывается, в седьмом классе вследствие болезни учительницы немецкого языка имеется задолженность по футуруму. Без драмкружка семилетку окончить можно, а без знания немецкой грамматики нельзя. А вы хотите даже не кружок создавать, а ввести новый предмет. Никита Иванович, я за вас! Скажу больше. Будь это в моей воле, я бы ввела изучение трактора немедленно. Но, во-первых, сама школа сделать этого не может, а во-вторых, — как это сделать? Что прикажете выплеснуть из стакана? Древнюю историю, литературу, язык, физкультуру? Алешка, конечно, с удовольствием заменил бы все эти предметы изучением мотора, но и он понимал, что на это не согласится даже сам Шугай. А Серафима Сергеевна продолжала: — Министерство нашло возможным преподавать трактор в девятом классе, два часа в неделю. — Да это же всего за год не больше двухнедельных курсов, — быстро подсчитал Шугай. — А в десятом классе? — Только в девятом. — Тогда я ничего не понимаю, — усмехнулся Шугай. — А что вам непонятно? — То у вас в школе времени нет, а то совсем зря его тратите! Разве за две недели трактор изучишь? Так учить, чтоб скорее забыть. — К сожалению, я ничем не могу вам помочь. Школа более сложна, чем вам кажется, Никита Иванович. Поймите еще и то, что она готовит ребят в вузы. — Вы их готовьте к жизни, а в вузы, если захотят, они сами найдут дорогу. — И Шугай потянулся к шапке. — Пошли, Алексей. Серафима Сергеевна засуетилась. Ей хотелось как-то сгладить не совсем приятный для тракториста разговор. — Вы не спешите, Никита Иванович. Я сейчас самовар поставлю, мы чаю попьем, побеседуем. Алешка первый вышел в сени. Шугай нагнал его возле калитки. Шли молча. Было уже поздно, когда они добрались до деревни. Алешка, не заходя к Шугаю, побежал домой. Но что это такое? В окнах темно. Ох, распустилась бабка, в такой час по соседям бегает! Однако старая Степанида была дома. Она лежала на печке и стонала. — Бабушка, что с тобой? — Заболела, Алешенька. Ходила семенники проверять и в метель попала. — Ты выпей горячего чайку, — все пройдет. Алешка напоил бабушку чаем, сам попил и лег спать. Но как заснуть, когда нет покоя от всяких мыслей. Футурум! Один у него футурум. Он будет трактористом. И таким трактористом, — надо будет, сядет в кабинку трактора, нет — так за руль автомашины, а потребуется, — встанет на вахту у дизеля, что работает на усадьбе МТС. Вот какой футурум! Неожиданный поворот в жизни Алешки Бабушкина болезнь, которую Алешка думал вылечить горячим чаем, оказалась сложнее, чем он предполагал. На следующий день из районной больницы приехал врач, сказал, что у бабушки воспаление легких, и увез ее с собой. Вернулась бабушка только через месяц. Она выздоровела, вновь захлопотала по хозяйству, но по тому, как осторожно она ступала, когда несла воду, как часто отдыхала, когда мыла полы, Алешка чувствовал, что где-то внутри надорвалась неуемная бабушкина сила, и вряд ли весной бабка выйдет в поле. Но долго раздумывать над этим он не стал. Придет весна — весна покажет. А потом как-то забыл о бабушкиной болезни, тем более, что сама старая Степанида об этом не заговаривала. Куда больше тревожило его другое. В канун весны шугаевский трактор ушел на ремонт в мастерские. Первое время Алешка скучал, надоедал Шугаю, — когда же машина вернется? Однако шли дни, уже прошел лед на реке, а трактор не возвращался: Алешка не на шутку встревожился. Еще другого тракториста пришлют работать. В одно из воскресений, когда Алешка сидел на крыльце и учил геометрию, в калитке показалась тетка Лиза. Она жила в сплавном поселке, неподалеку от районного города, и ее появление не удивило Алешку. Он проводил ее в дом и снова принялся за теоремы. Но в открытое окно он услышал, как тетка Лиза сказала бабушке Степаниде: «Три тысячи!» А бабушка ответила: «Нет, четыре!» Так они повторили несколько раз. Ну как тут не насторожиться? А потом бабушка и тетка ушли на улицу. Это куда они отправились? Но тут Алешка увидел Кольку Лопатина, шедшего с усадьбы МТС. — Ну как, отремонтировали шугаевский трактор? — Ему новый дают! Только что прибыл со станции своим ходом. Хорош трактор! И Алешка все забыл: геометрию, приезд тетки, разговор о тысячах. Он даже не вернулся домой, чтобы закрыть дверь в сени, и прямо с улицы помчался в МТС. Ну как это может быть, чтобы прибыл для Шугая новый трактор, а он, Алешка, сидит в Серебрянке и учит какую-то там геометрию? Через полчаса Алешка уже был на усадьбе МТС. Ну, где тут новый? Но прежде он увидел старый трактор, на котором так много поездил. Машина, «видимо, только что вышла из ремонта. Ее заводил какой-то незнакомый Алешке тракторист, с вьющимися черными волосами. Алешка остановился и с любопытством стал наблюдать за кудрявым. Напрасно тот снова и снова накручивал на колесо пускача веревку. Мотор упрямо молчал. Алешка весело улыбнулся и подумал о тракторе, как о живом существе: «Чужих не признает». Но тут же его охватила тревога: испортит трактор! И, не выдержав, Алешка бросился спасать своего старого друга. — Ты болты отпустил? — Что? — переспросил, не расслышав, тракторист. — Болты надо отпустить! — Не мешай! — Да ведь не заведешь. Ты слушай меня. — Я слушать — слушаю, да вот дам по шее, будешь знать, как соваться в чужие дела. А ну, проваливай! Но Алешка и не думал уходить. — Чего портишь наш трактор? Это было уже слишком. И без того раздосадованный тракторист схватил непрошенного советчика за рукав и так мотнул его в сторону, что Алешка, пролетев несколько шагов, растянулся в поблескивающей нефтью весенней луже. — Будешь знать! — Я-то знаю, а ты вот все равно не будешь знать, как заводить трактор! — ответил Алешка, поднимаясь из лужи и стряхивая с себя грязь. Но подойти к машине он не рискнул и продолжал досаждать своему противнику издали: — Крути, крути, пока пускач не испортишь! Узнаешь, сколько он стоит. Кудрявому, наконец, надоело возиться с мотором; он вытер руки и направился в столовую, откуда вкусно пахло щами и жареным мясом. Алешка не замедлил этим воспользоваться, подскочил к трактору ослабил болты. Тракторист не успел еще пообедать, как у Алешки заработал пускач, а за ним и двигатель. Алешка сел в кабинку. Пока этот, кудрявый неумеха обедает, он еще успеет немного обкатать машину. И, включив скорость, повел трактор по широкому двору мастерских. И тут Алешка увидел выскочившего из столовой незадачливого тракториста. Обозленный, тот бросился за ним вдогонку. Алешка на минуту притормозил и на крутом повороте увильнул от преследователя. — Стой! Стой! — кричал в конец разъяренный тракторист, стараясь подскочить сбоку к машине и рвануть на себя дверь. Алешка разгадал маневр, снова сделал крутой поворот и, лавируя, пошел задним ходом по кругу. Со стороны все это походило на игру в кошки и мышки. Из мастерских высыпали люди и наблюдали за исходом борьбы. — Молодец мальчонок! Здорово ведет машину! Ловко маневрирует, — восторгалась молодежь. — По шее ему дать, — ворчали пожилые. — А здорово мы трактор отремонтировали, — кричали весело слесаря, — этакую обкатку выдерживает! Напрасно погонявшись за Алешкой, тракторист понял, что на ходу в кабинку не попасть. И тогда он нагнулся, схватил полную горсть грязи и со всей силы бросил в опущенное окно. Бросок был меткий, прямо в лицо Алешке. На какое-то мгновение он потерял управление машиной. Тракторист бросился вдогонку. Теперь-то он вытащит этого щенка из кабины! Алешка смутно различал дорогу. Одной рукой он отирал глаза, другой управлял машиной. Но вот резь прошла, и тогда, развернувшись, Алешка повел машину прямо на своего преследователя. Тот в сторону, Алешка — за ним. Кудрявый свернул с дороги в канаву. Но едва он перемахнул через нее, как следом за ним, с ревом и лязгом, перевалился трактор. Куда бежать? В мастерские! Но Алешка успел на дорогу раньше и отрезал путь. А что, если загнать кудрявого в лужу? Пусть искупается. Алешка торжествующе смотрит на барахтающегося в луже тракториста и проезжает мимо. И тут он видит Шугая. Шугай идет прямо на него, подняв руку, и в ней такое непреклонное требование остановить машину, что Алешка не только тормозит, но даже заглушает мотор. Шугай подошел к кабинке и приказал: — Слезай! Алешка вылез и рассказал, как было дело. — А зачем взял без разрешения чужую машину? Знаешь, что бывает за такое озорство? Алешка почувствовал, как засосало под ложечкой. Ну вот, опять прогонят его. Но Шугай больше не стал его ругать. — Ты вот что, парень, ступай домой. Там тебя бабка ищет. — Можно новый трактор посмотреть? — сразу осмелев, спросил Алешка. — Пригоню в колхоз, — посмотришь. Еще с улицы Алешка увидел на крыше своего дома какого-то незнакомого человека. Наверно, бабушка наняла плотника дом ремонтировать. Он поспешил к калитке и увидел, что бабушка Степанида сидит на крыльце с заплаканными глазами. — Ты что, бабушка? — Ох, внучек мой, Алешенька-касатик, — громко заплакала Степанида. — Да о чем ты, бабушка? — Ой, горе мое горькое! Алешка понял одно: бабушка чем-то расстроена, и это связано с приходом чужого человека. — Чего этот дядька по крыше лазает? — Дом смотрит, — еще больше заливаясь слезами, запричитала старая Степанида. — Не наш уж этот дом, Алешенька, не жить нам с тобой в нем. И Алешке сразу все стало ясно, — зачем приехала тетка Лиза и что произошло, пока он бегал в МТС и воевал там с кудрявым трактористом. Он присел на крыльцо рядом с бабкой и деловито спросил: — Продали дом? — Продали, Алешенька, — кивнула Степанида, утирая слезы. — А сама к тете Лизе? — К ней, Алешенька. Хоть к дочке, а все же не в своем доме. Да что поделаешь. Подорвала меня болезнь, — сил нет работать не то что в колхозе, а у себя на огороде… Не прокормиться нам с тобой вдвоем… Алешка хотел ответить, что он скоро станет трактористом и тогда ничто им не будет страшно, но смолчал. Когда-то еще ему доверят машину и он сможет заработать деньги! И больше всего его угнетало, что тетка Лизавета крута да прижимиста. Не легко будет бабушке у нее. Тут хоть колхоз нет-нет да позаботится, и свой дом; а там что? Ну да что сделано, то сделано; и, чтобы как-то утешить бабку, Алешка сказал как можно веселее: — Ты не горюй! Я тебя в обиду не дам… — Внучек ты мой, обо мне ли разговор? Тебя бы не обидели. — Меня? Уж не тетка ли? Боялся я ее! Думаешь, я не знаю, кто подбил тебя дом продать! — А хоть бы и я! — громко сказала Лизавета, появившись сзади на крыльце. — Мне своих хватит ртов — и никого к себе я не звала. А захотела мать, — пожалуйста, переезжай, вноси свою долю. Но только еще был уговор. Тебя, Лексей, я к себе не возьму! Алешка готов был ответить запальчиво — да он и сам не пойдет, но почувствовал себя вырванным из привычной жизни и растерянно спросил: — А я как же, бабушка? — К дяде Ивану поедешь, — сквозь слезы ответила Степанида. — Домик у него в городе свой, огород при доме, служба. Хорош не хорош, а все-таки родня. Брат он твоему отцу. Будешь послушным, и он худого тебе не сделает. Работать устроит; не маленький ты, — скоро пятнадцать. Мало ли службишек в городе, магазинов всяких, складов, сам себя прокормишь. Теперь Алешка все понял до конца. Значит, ему ехать к дяде Ивану, которого никогда в жизни даже не видел. Так решай, Алешка, что будешь делать? — Не поеду я к дяде Ивану. — А где ты, родимый, жить будешь? — Я найду… Алешка поднялся и решительно направился со двора. Солнце клонилось к закату… От домов к дороге тянулись длинные тени. Алешка шел вдоль деревни. На околице он увидел Шугая. Тракторист возвращался из МТС. — Никита Иванович, — тихо сказал Алешка, — возьмите меня к себе… Бабушка меня в город отправляет… Я в тягость вам не буду. А в город я все равно не поеду. Шугай некоторое время молча шел рядом с Алешкой, потом сказал: — Пойдем к бабушке, там поговорим. Старая Степанида, словно ничего в ее жизни не произошло, месила в квашне тесто. Переезжать или оставаться, жить у дочери или самостоятельно, — хлеб все равно нужен. Да и охами и ахами беде не поможешь. Пришла старость, подкосила хворь — смирись! Но едва Шугай заговорил об Алешке, куда девалась старушечья немощь. Швырнула в сторону квашню, сунула кулаки в бока и пошла на Шугая. — Ты что же хочешь, чтобы я его от родного дяди да в батраки тебе отдала? — Бабушка Стеша, да я, да мне… хоть спроси Маринку. — Шугай растерялся и почувствовал себя совершенно беспомощным перед сухонькой старушкой, бросившейся на защиту своего птенца. — Что Алешка, что свои, — все они равны. — Знаю, как равны. Своему кусок в рот, а чужому кулак в загривок. Ишь, чего выдумал. — Да я ведь не сам… Алешка просит. Уж очень он к трактору пристрастился. Вот над чем подумай. — А я и думать не хочу! Не те времена, чтобы сироте в батраках ходить. — Бабушка! — умоляюще крикнул Алешка. — Послушай, бабушка… — Нет уж, ты меня послушай, — оборвала Степанида внука. — Куда лезешь? К чужим на горький кусок? Одних ребят трое. Да еще на тракторе заставят работать. Ни дня, ни ночи покоя не будет. Шугай боялся слово вставить. Он только мотал головой, отдувался и поглядывал на дверь, чтобы скорее сбежать от разбушевавшейся старухи. Наконец это ему удалось, после того, как бабка от неосторожности смахнула со стола блюдце и бросилась собирать рассыпавшиеся по полу осколки. Алешка догнал его на улице. — Никита Иванович, я все равно в город не поеду, возьмите меня к себе. — Сам слыхал, что бабка говорила. — Да что вам бабка, Никита Иванович? — Мне никто, а тебе родня, за мать она тебе! Против ее воли идти не могу. — Возьмите, Никита Иванович, — продолжал просить Алешка. — И хотел бы, да прав нет. Только ты не думай, что я тебя оставлю. Ты годик-другой поживи у дядьки… Ждать два года? Смеются, что ли, над ним? Нет, все это ему не подходит. Эх, Шугай, Шугай, и ты не поддержал Алешку. Алешка убежал в поле. Вечерние сумерки уже легли на землю. Далеко у леса они были совсем темными, над кустарником, что тянулся вдоль дороги, — серыми, а здесь в поле, казались серебристыми. Алешке не хотелось идти домой. Что ему там делать? Лучше вот так лежать на траве, прислушиваться к бесчисленным вечерним звукам и думать о своем, о том, что все как-нибудь обойдется и будет хорошо. После дня волнений он, наконец, обрел спокойствие. Впервые он обнаружил, как много жизни в поле, когда уже солнце зашло и на небе обозначились светлые майские звезды. Переквакиваются в низинке лягушки, кричат где-то у дороги дергачи и неумолчно переговариваются ручейки. Даже кажется, о чем-то шепчутся озимые. Будет дождь или вёдро? А может быть, недовольны, что им подсеяли клевер? Вернулся Алешка домой поздно ночью. Старый дом — все в нем было как прежде. Сени с лестницей на чердак, кухня с огромной печкой, горница, выстланная половиками и уставленная старым комодом и гнутыми стульями. Но Алешке все это казалось чужим. Ведь дом продан. А его новый дом — где он? И будет ли он лучше и светлее? Алешка обгоняет года Дом был продан, а всем, что находилось в нем, распоряжалась тетка Лизавета. Это была дородная, лет сорока пяти женщина, с хриплым голосом и большими, как у кузнеца руками. Она отобрала все, что считала нужным увезти к себе вместе с матерью, а остальное распродавала, торгуясь и рядясь из-за каждой копейки. — Чем утюг плох? Да такого нынче и не купишь. Духовой, тяжелый, из настоящего чугуна. И вовсе он не щербатый. Одна только зазубринка. Может, он такой с завода вышел. Покупаешь? А то я с собой возьму. Тетка Лизавета привлекала бабку в помощь, когда надо было подтвердить, что кровать или большой обеденный стол почти как из магазина. И бабка покорно подтверждала, что вещь куплена к ее свадьбе, сколько лет простояла и еще сколько простоит. Что касается Алешки, то он ходил по горнице среди общего развала и отнимал у тетки то коньки, то лыжи, то футбольный мяч, которые та пыталась тоже продать. Все, что происходило в доме, теперь уже не имело к нему никакого отношения. Его жизнь представлялась ему совсем другой, и перед этой жизнью утюги, столы, кровати и прочая рухлядь не имели никакой цены. — Ты хоть сено перетруси! — кричала ему тетка, не зная, что ей делать — заниматься прошлогодним сеном, покупателями, которые бродят по избе, или бежать к соседям и договариваться с ними о продаже бабкиных фикусов и герани. — Мне некогда, — отвечал Алешка. — Да ведь и тебе скоро в дорогу… — Это мое дело, — дерзил Алешка. А во дворе и сенях шныряли мальчишки и девчонки, рассчитывая извлечь из общего хаоса какую-нибудь банку или ленточку, гвоздочек или коробку, а то и просто стекляшку, — одним словом, тот самый мусор, который вдруг появляется на свет при всяком ералаше и ценился ребятами куда больше, чем многие другие, более полезные вещи. Шла весна. В один и тот же день рано утром Фая выгнала на пастбище скот; следом за ней бригадир полеводов Фрол огородил прогоны, а между пастбищем и прогоном, на большом яровом клину, Шугай проложил первую весеннюю борозду. Словно потеплела и сильнее задышала земля. Казалось, что Шугай запахивает в борозды солнечные лучи. Шугай шел по кругу, оставляя позади себя полосы черной рыхлой земли; он обновлял ее; и то, что слежавшаяся за зиму она на глазах как будто росла, взбадривалась, пробуждалась к жизни, вызывало у Алешки чувство какого-то весеннего обновления. Только сейчас он вдруг подумал, что, может быть, он больше не увидит вот эту серебрянскую весну, эту землю, которую он мечтал пахать, шугаевский трактор, новый и более сильный, чем тот, что отдали кудрявому трактористу. А ведь согласись бабушка оставить его у Шугая, он бы пахал на этом тракторе. Ему было горько сознавать, что он должен покинуть вот эти родные, такие близкие ему места, и он с тоской и грустью взглянул на поле, на пастбище, где паслось стадо, на усадьбу машинно-тракторной станции, встающей сразу же за весенним речным разливом зеленой стеной елей и сосен. Алешка не сразу заметил остановившихся позади него Фаю и Фрола. Они смотрели на весеннее поле и мирно беседовали. — Денька через два, пожалуй, и сеять можно будет, — проговорил Фрол с необыкновенной нежностью. — Хорошо отсеемся, — мечтательно ответила Фая. — Только ты прикажи своим пастухам, чтобы в хлеб скотина ни-ни, — сказал Фрол. — А ты изгороди блюди, — заметила Фая. Ссора готова была вспыхнуть с обычной силой. Но весна их сразу же примирила, и Фрол, гася в себе чувство протеста, сказал спокойно и доброжелательно: — Известно, без изгороди за стадом не уследишь. — И с пастухов тоже требовать надо, — согласилась с ним Фая. Неожиданно из-за гумна показалась «Победа» директора МТС. Она остановилась у края поля, и туда же подошел трактор. Черешков и Шугай поздоровались и присели на подножку автомашины. Черешков был чем-то озабочен. — Так вот такое тут дело, — сказал он, глядя куда-то в сторону. — Начальство недовольно нашей МТС. Хоть и не на плохом счету мы, а передовиков нет. — Откуда же этот неплохой счет? — Счет счетом, — ответил Черешков, — но поймите мое положение. В Заозерье есть трактористы, которые вот на такой же машине, как у вас, дают тысячу гектаров. А у нас такой выработки нет. У нас самая высокая цифирка — семьсот. Значит, верно: нет в нашей МТС передовиков. Логично. Вот я и приехал к вам, Никита Иванович. Сколько берете на себя? — Я взял семьсот. — А больше? — Нет, Георгий Петрович. — Боитесь? — Бойся не бойся, а все надо учесть. Вот на той неделе целых три часа простояли, — нефтебаза горючее не вовремя отгрузила. Взять же запасные части: иной раз мелочь сломается, а ее в мастерских нет, ну и сами видите, поля какие. Где камень, где кусты… Черешков не дал ему договорить. — Все это мелочи, и не думайте о них. Неужели, Никита Иванович, вы возьмете обязательство на тысячу гектаров, а МТС будет стоять в стороне и только подсчитывать выполнение? Поможем! И я уже с товарищами кое-что обмозговал. Доставка горючего под личный контроль диспетчера; запасные детали в первую очередь; а что касается полей, то перебросим в Черепановку, там, что в степи, — паши и паши. Так договорились? — Нет, Георгий Петрович, — как работал, так и буду работать. А ежели уж так требуется вам передовик, поищите; может, кто другой согласится… — Шугай поднялся и пошел к машине. Алешка был удивлен. Шугай такой хороший тракторист и вдруг не захотел быть передовиком. Да еще когда сам Георгий Петрович обещал помочь. Наверное, не поладили из-за чего-нибудь. Другой причины Алешка не видел и про себя решил, что на месте Никиты Ивановича сразу бы согласился стать тысячегектарником. Повздорил он с директором или не повздорил, сердился на него или нет, все равно согласился бы. А Шугай такой момент пропустил. И вдруг мелькнула мысль: а чего же ты сам медлишь, упускаешь свое счастье? Вот сейчас Черешков поднимется, укатит на своей машине, а ты ни с чем останешься. Ну, смелей, Алешка! — А тысячу гектаров напахать не простое дело, — сказал он солидно, подсаживаясь к директору. — Покрутишься. Черешков, видимо, не ожидал увидеть рядом с собой нового собеседника и удивленно спросил: — Ты кто такой? — Помощник Никиты Ивановича. — Не слыхал… — Левшин я, Алешка. — Утопленник? — вспомнил Черешков и рассмеялся. — Все озорничаешь? Смотри, брат! Один раз простили, другой — не простят. — Я теперь не балуюсь, — смущенно произнес Алешка. Но то, что директор МТС вступил с ним в разговор, придало ему храбрости, и он без обиняков сказал: — Георгий Петрович, пошлите меня учиться. — Ты разве не учишься? — Кончаю семилетку. Только я дальше хочу. — Надо идти в десятилетку. — Не пойду я туда, — наотрез отказался Алешка. — Я в училище механизации хочу. На тракториста. — Вон оно что… — Скоро прием… Я узнавал. — Прием каждый год бывает. — Мне ждать нельзя., — Послать можно, — согласился Черешков. — Только почему так спешно? Рассказать, что его отправляют в город к дяде? Нет, нельзя. Подумает, — не поладил с бабкой и пришел проситься в училище. Нет, о доме ничего не надо говорить. Одна канитель будет. И ответил: — Охота на тракторе работать, вот и спешу. — Да? — Директор недоверчиво оглядел Алешку. — Чудно все-таки получается. Вот Николая Лопатина посылаем, но чувствую, не по душе ему работа на тракторе. А вот тебя не посылают… — Георгий Петрович, а вы пошлите. — Тут уж Шугай ходатайствовал за тебя. А сколько тебе лет? Четырнадцать? — Пятнадцатый, — уклончиво ответил Алешка. — Четырнадцать, пятнадцатый, скоро шестнадцать. — Черешков поднялся с подножки. — Пока одно могу сказать: погоди годика два! Логично? abu — Пошлите меня сейчас, — умоляюще проговорил Алешка. — Я знаю трактор… — Трактор ты, может быть, и знаешь, а вот что такое закон, — не знаешь. А он для всех один. Для больших и маленьких. И законы должны уважать все. И простые люди, и министры, и мы с тобой тоже. Так вот, брат, есть такой закон — в училище механизации принимать только с семнадцати — восемнадцати лет! Понятно? А почему такой закон? Да потому, что нельзя доверять машину несовершеннолетним. — Пошлите, — почти беззвучно произнес Алешка. — Я больше озорничать не буду. — Годы, брат, не обгонишь. Алешка взглянул исподлобья на Черешкова. Подумаешь, годы! Какой толк, что Кольке Лопате уже семнадцать? Знают, что не выйдет из него хороший тракторист, а посылают. Это логично? Это по закону? Закон! Вспомнил Черешков прошлогоднее, вот и отказался послать в училище. Но что же теперь делать? Подчиниться бабке и поехать к дяде Ивану? Ни за что! А где жить? Как жить? Весна прошла, Алешка закончил семилетку. Однажды, перед самым отъездом бабушки, к нему пришел Колька. Он держал в одной руке какую-то книжку, а другой, размахивая палкой, сбивал поросль репейника, обильно росшего у изгороди сада. Алешка спросил: — Когда едешь в училище механизации? — Подписали командировку, — без особой радости ответил Колька. — Вот и уедешь из Серебрянки. — Через полгода обратно в МТС вернут. — Счастливый ты, Колька! — с завистью проговорил Алешка. — Курсы трактористов кончил, теперь в училище поедешь. А меня вот не хотят послать. Мало лет, Черешков говорит. — Больно тебе это нужно. Твой дядя Иван дороже всяких училищ. Эх, была бы у меня в городе такая родня!.. — Какая там родня! — безнадежно махнул рукой Алешка. — Только называется что дядя, а ведь и в глаза меня не видел. Можно сказать, чужой, а не родня. Колька внимательно взглянул на Алешку. — А на карточке ты его хоть видел? — Нет. — Да ведь он-то тебя знает? — Откуда? Не знает он меня. Уехал, когда я еще не родился. Совсем не родня он мне. Да и неизвестно, что за человек. Тетка Лиза родня, а хуже чужого! Словно боясь, что Алешка догадается, о чем он думает, Колька отошел в сторону. Как сказать о том, что пришло ему в голову? А ведь счастье — вот оно! Только надо все обдумать да проверить! Колька раскрыл книгу, где лежало его командировочное удостоверение, и сказал: — Вот по этому документу поеду… Маленькая, а такая недоступная для Алешки бумажка. А чем он хуже Кольки? Только тем, что позже родился. Подумаешь! А ведь ростом они почти одинаковые. Где бы раздобыть и ему вот такую же командировку? Удостоверение… Николай Лопатин… Год рождения… Направляется в училище механизации… Несколько строчек на машинке, печать, две подписи. Подумать, так ведь для счастья Алешки нужен совершеннейший пустяк. И вдруг услышал, как Колька сказал: — Хочешь поехать в училище? Можно сделать… — Врешь! — Сказал можно, — значит, можно. Только надо посмотреть, какие у тебя документы. Алешка мигом скрылся в доме и тут же вернулся, протягивая Кольке свою метрику и удостоверение об окончании школы. На удостоверение Колька едва взглянул, но метрику долго изучал и, видно, не раз прочел от начала до конца. — Подходяще. — Скоро пятнадцать стукнет. — Маловато, но ничего, — деловито сказал Колька. — И снова завел разговор о дяде Иване. — Так ты его не видел? — Нет. — А он тебя? — Раз я, то и он. — Алешка даже улыбнулся. Ну и бестолков этот Колька! И нетерпеливо спросил: — А как ты сможешь сделать? Колька не спешил с ответом. Он словно сомневался. А так ли верно, что, наконец, и ему посчастливилось? А может быть, все это показалось? И то, что он придумал, — может быть, невозможно? Наконец он сказал прямо и ничего не тая: — Ты мне свои документы дашь, а я тебе свои. — Это как же так? — не понял Алешка. — А так вот! Я тебе даю свою метрику и в придачу командировку. — Ну, а я тебе что? — Свою метрику. — А в придачу что? — Дядю! — выпалил Колька. Алешка вытаращил глаза. Обменяться документами — куда ни шло — это понятно. Но как дать в придачу дядю? Совсем одурел Лопата! И вдруг бросился к Кольке. Обхватил, оторвал от земли. Молодец, здорово придумал! Колька с трудом вырвался. — Ну и медвежья хватка у тебя, Алешка, чуть ребра не поломал. Ну и смекалистый Колька! — А больше никаких документов в училище не потребуют? — Паспорт? Так я же прицепщик от колхоза. Какой у меня может быть паспорт? Алешка был очень доволен. Если паспорт не нужен, тем лучше. А раз все ясно, — нечего больше раздумывать. И тут же, у изгороди, они обменялись с Колькой документами. — Ты когда едешь? — спросил Колька. — На этой неделе. — В городе увидимся, Лопата, — улыбнулся Колька. — Что? — не понял Алешка. — Увидимся, говорю, Лопата, — повторил Колька, считая, что вместе с документами к Алешке перешло и его прозвище. — А, — наконец сообразил Алешка. — До свидания, Алешка! И веселый побежал на улицу. Теперь все в порядке. Колька в город попадет, а он — в училище. Разве это плохо? Что касается дяди Ивана, то не все ли равно, кто будет его племянником: Колька или Алешка? Ни того, ни другого он не знает. На улице Алешка увидел Серафиму Сергеевну. Она остановила его. — Алеша, ты уезжаешь к дяде? Счастливого пути. И не огорчайся. Ты хотел быть трактористом, но в жизни не все так происходит, как нам хочется. В конце концов все профессии хороши и благородны в нашей стране. abu Теперь, когда у Алешки была Колькина командировка, он соглашался со всем, что говорила ему Серафима Сергеевна. И очень обрадовался, когда она отпустила его. Счастливого вам футурума, Серафима Сергеевна! Алешка чувствовал себя как нельзя лучше. Наконец-то он добился своего! А в том, что он обменялся документами, нет ничего плохого. Разве Шугай не одобрял его желания стать трактористом? Одобрял. Разве Георгий Петрович не сказал, что очень хорошо, что eгo тянет в училище механизации? Сказал! И даже Серафима Сергеевна в общем не против. Только они не знают, как это сделать, чтобы он мог в это самое училище поступить. А вот Колька Лопатин придумал. Так что же в этом плохого? И вспомнил, что рассказывал Шугай у Серафимы Сергеевны про американских ребят. Он им покажет, этим американцам, — кто лучше ездит на тракторе. Наконец наступил день отъезда. — Увижу ли тебя, Алешенька? — плакала бабушка. — Прости ты старую, что не вывела тебя в люди. И не забывай. Хоть когда-нибудь весточкой порадуй. — Ты, бабушка, обо мне не беспокойся. Ничего со мной не случится. Стану сам зарабатывать, возьму тебя к себе, вот увидишь, бабушка. — Ой, боязно мне за тебя, — не слушая внука, продолжала свое старая Степанида. — Долго ли оступиться? И тут Алешка подумал: а не оступился ли он уже? На сердце стало тревожно. Рассказать бабке, посоветоваться с ней? Но разве спросишь ее? И никого он не спросит: ни Шугая, ни Черешкова, ни Серафиму Сергеевну. И в то же время Алешка почувствовал, что только одна бабушка Степанида может сейчас помочь ему. Он прижался к ней, как бывало в детстве, и умоляюще проговорил: — Бабушка, не посылай меня никуда. Оставь у Никиты Ивановича. Ты же меня любишь, бабушка… Но именно потому, что она любила его больше всего на свете, никакие просьбы не могли ее поколебать. Тогда Алешка перекинул через плечо свой дорожный мешок, ткнулся в жесткую морщинистую бабкину щеку и, не оглядываясь, вышел на улицу. Он не зашел к Кольке. Зачем? Ведь Колька завтра тоже уедет, и они встретятся в городе… Надо зайти к Шугаю. Взял не взял его к себе Никита Иванович, а они старые друзья. Но дома Шугая не оказалось. Марина сказала, что он уехал в район. Со всеми попрощался Алешка, а вот с самым близким человеком не успел. Так часто бывает в жизни, когда некому на прощание сказать самые нужные сокровенные слова. Прямо от Шугая Алешка направился на усадьбу МТС, рассчитывая найти там попутную машину. На усадьбу он пришел уже в сумерки. В окнах дома, где жил Черешков, горел свет. Алешка невольно остановился, сказал неизвестно кому — «Прощайте» и зашагал к перекрестку «Попутный»; там всегда можно было попасть на машины, идущие во все концы района. В городе Алешка лежал на верхней полке и, прислушиваясь к стуку колес, думал: «Вот странно — я уже не я, не Алешка Левшин, а Николай Лопатин…» И твердил в такт поезду: «Я Лопатин… Я Лопатин… Я Лопатин». Ведь ничего как будто в нем самом не изменилось, а стал другим. Определенно другим, Алешка. Но он, кажется, опять назвал себя Алешкой? Не Алешка, а Колька, — запомни раз навсегда! В вагоне было много пассажиров; никто еще не спал, и размышления Алешки были прерваны донесшимся снизу басовитым голосом: — В колхозе без машины, чего и говорить, никак нельзя. Но и про лошадь тоже помни. А у нас в ином колхозе даже счет коням не ведут. Трехлетка, а в упряжке еще не бывала. Не подступиться даже. И прямо скажу, дичает тогда домашнее животное. Да как еще дичает! С волком один на один бьется, человека боится, звериные повадки в нем появляются. Ну где это видано, чтобы конь был царем лесов? А я видел такого. Как-то летом у нас в дальней нашей бригаде пропал трехлетний Певный. abu Решили: утонул в болоте. Только стали замечать, что на лесных покосах кто-то объедает стога. Не иначе, как лось объявился. Ладно, не разорит. А потом, как снег выпал, по следу узнали, — не лось, а конь. И вот раз на зимней зорьке вижу, — бредет к конюшне лошадь рыжей масти. Э, да это Певный! Меня тогда только конюхом поставили, и я дежурил на конюшне. Что тут делать? Арканить? Боюсь промахнуться, да одному и не управиться. И решил ждать, — что будет дальше? А Певный подошел к корзинке с мякиной и жадно стал есть. Сразу видно, — голодный. Я тихо позвал: «Певный! Певный!» А он словно не слышит. Я снова: «Певный! Певный!» — и шагнул из-за стояка. Насторожился конь, задрожал. А как увидел меня, шарахнулся в сторону и карьером! Как зверь убегал! Уши прижал, на скаку распластался. Ну тогда я решил: может, поймать не поймаю, а прослежу. Взял ружье и по следу — в лес. — Ну где может конь в лесу обитаться? — продолжал невидимый Алешке рассказчик. — И что же вы думаете? Куда меня след привел? В старый бункер, что после войны остался. Добрался я до него к полдню. Конюшня как конюшня! Только в ней Певного нет. А след повел к дороге. Не иначе, как корм пошел добывать… Домой возвращаться или подождать? И только так подумал, как услышал совсем близко волчий вой, ржание, и словно кто сквозь чащобу ломится. Я с плеча ружье — и туда. Смотрю, средь кустов бой. Певный как даст задними ногами волку, тот даже перевернулся в воздухе. Стрелять боязно, — еще в лошадь попадешь. Ну я и крикнул! Что же вы думаете? И волки и конь бросились от меня наутек. Да сажен сто еще рядышком бежали. — А потом видели коня? — Еще раза три подходил к конюшне за сеном и пропал, — ответил басовитый голос. — Одни говорят, — волки загрызли, а другие сказывают, — появился дикий табунок где-то на болотах; может, там и Певный. — И рассказчик многозначительно заключил: — Вот оно к чему приводит, когда конь без внимания. Да и как можно без коня? Поди-ка в дождливую весну сумей в поле на тракторе въехать. А на лошади, — пожалуйста. Стало быть, коню должно быть постоянное использование. А то он либо нахлебником станет, либо одичает… Алешка перегнулся через полку. Человек, который рассказывал о коне, был кряжист, с большой черной бородой и в таких высоких охотничьих сапогах, что их широкие голенища, казалось, доходили до самого живота. Пассажир был солиден, спорить с ним было опасно и все же Алешка счел своей обязанностью вступиться за технику. — Скоро будут такие трактора, что на них куда хочешь въедешь. Тогда и без лошади обойдемся. — Без коня даже при коммунизме не обойтись, — возразил бородач. — Такого трактора никогда не сделать, чтобы в рот ему горючее лить, а из выхлопной трубы, чтобы позем выходил. Все рассмеялись. А Алешка пренебрежительно сказал: — Разве что для позема. — А для одного позема держать коня невыгодно. Какой резон овес в навоз перегонять? Значит, надо, чтобы кони работали. На это Алешка ничего возразить не мог. — Только дело не в конях, — продолжал бородач, — не о них разговор, — о людях. Вот есть МТС и есть колхоз. Можно сказать, две руки матушки-землицы. А ежели вглядеться, в ином колхозе — одна не знает, что делает другая. Что ни год, то вечно между собой спорят. «Это ваши трактора плохо пахали.» «Нет, это вы не удобрили землю.» И валят друг на дружку. — Бывает и так, — согласился кто-то у окна. — Ну, а если взять машины? Много машин? Много. Только для какой местности? Для южной! А для нашей, где болота да каменья, оказывается, мало. Одна не по климату, другая не по земле, третьей не развернуться. Вот у нас такой случай был… Но Алешка уже не слушал. Ему все машины одинаково хороши, и он стал думать о своем: как завтра явится в училище. Он лежал упершись головой в чей-то мешок, а ногами — в прибитый над дверью свечной фонарь, оставшийся в вагоне с древней железнодорожной поры. А поезд шел все дальше и дальше. Он мчался в ночи, врывался на станции и полустанки; и сквозь дрему Алешке чудилось, что из паровоза мимо темного окна летят искры и звезды. Алешка прибыл в город рано утром. Вместе со всеми пассажирами он вышел на привокзальную площадь. Посреди площади бил фонтан, обливающий с головы до ног мраморного младенца, а вокруг красовались цветочные клумбы. Алешка миновал кленовую аллею и увидел идущего навстречу пожилого усатого мужчину в чесучевом пиджаке. Тот шел, слегка припадая на правую ногу. Алешка остановился и спросил: — Как пройти к училищу механизации? — Проще простого, — ответил усатый. — Только надо, брат, читать объявления. Кто приехал в училище, того на станции человек ждет. — Не заметил. — Ну ладно. Видишь слева двухэтажный дом на краю города? Это и есть училище механизации. А лучше подожди меня здесь. Я быстро обернусь… Алешка не стал ждать. Перекинул через плечо свою поклажу и зашагал в город. Издали город казался скопищем белых стен и красных крыш, поднимающихся из зелени садов и скверов. Так вот каков этот город! Здесь никто не знает, что есть такой Алешка Левшин, ставший Николаем Лопатиным. А Таня Черешкова? Она живет в этом городе, может быть вон в том доме, и сейчас выглянет из открытого крайнего окна. Ой, берегись, Алешка! Встретит тебя, узнает и выдаст опять. Алешка не заметил, как оказался перед двухэтажным зданием училища. Он остановился перед распахнутыми и словно приглашающими войти широкими стеклянными дверями. То, что еще недавно казалось таким простым и само собой разумеющимся, теперь снова заставило его задуматься. Он отдал свои метрики, он хочет незаконно пробраться в училище… Да за такие дела засудят! Круто повернув, он сошел с крыльца и зашагал к станции. Лучше подождать два года. Но когда прошел первый страх, Алешка захотел вернуться в училище, но сделать этого он уже не мог. Это было все равно, что утащить чемодан у пассажира, дремлющего на противоположной скамье, или залезть в корзинку вон к той тетке, что ждет автобуса. Он не знал, что это за чувство, откуда оно пришло, но именно оно не позволило ему вернуться. Человек тем и отличается от других существ, что он всегда и везде, что бы он ни делал, спрашивает себя: хорошо это или плохо? Это и есть совесть. У одних она все подчиняет себе, другие заставляют ее молчать. Но совесть живет в каждом человеке. Алешка зашел в привокзальный сквер, присел на скамейку и задумался. В училище механизаторов он не пойдет. Это ясно! Домой в деревню вернуться? Но к кому? Бабушка уехала, а дом продан. Значит, один выход — надо идти к дяде Ивану! Но как идти к дяде Ивану, когда завтра утром туда явится Колька? И его и себя подведет. Нет, и к дяде нельзя! Вот запутался, так запутался! Стоило взять чужую командировку — и некуда податься, словно нет ему места на земле. И тут пришла в голову спасительная мысль: дождаться Кольку. Утром приедет Лопатин, надо взять у него метрики. Не отдаст? Пусть попробует. И тут же Алешка решил, что совсем не обязательно сидеть на скамье до утра и, не сходя с места, ждать Кольку. До утра много времени, и он может пойти в зверинец, пообедать в какой-нибудь столовой, покататься на каруселях в парке, — одним словом, доставить себе тысячу удовольствий, из которых мороженое на лучинке было далеко не последним. Но прежде всего Алешка решил побывать там, где живет дядя Иван. Нет, он не раскроет себя. Он просто произведет разведку дядиных владений, чтобы заранее представить себе, что за жизнь ожидает его под крышей городской родни. Домик дяди Ивана находился в узком переулке, недалеко от станции. Алешка прошел под окнами, заглянул через щель во двор. Дом как дом — одноэтажный, деревянный, и двор как двор — сарай, поленница дров, а за дровами огород. Ничего особенного. Но зато напротив дядиного дома находилось приземистое кирпичное здание с прокопченными окнами. Это была мастерская по ремонту велосипедов, примусов и электроприборов. А что, если дядя Иван там работает? Он и его устроит. Да и не обязательно, чтобы дядя Иван работал там. Заведующий мастерской ведь наверняка его знакомый. Ну, как племяннику соседа отказать? Теперь Алешка мог спокойно побродить по улицам. Хотя до этого он ни разу не выезжал из Серебрянки, некоторое представление о городе у него было, — по книгам, картинкам, фильмам. Приблизительно такое же, как о человеке по фотокарточке. Но видеть людные улицы — это одно, а попасть самому в их толчею, когда ты всем мешаешь и кажется, что все только и думают о том, чтобы тебя толкнуть, — это совсем другое. Одно дело лицезреть перекресток улиц, другое — его перейти. Казалось бы, чем скорее, тем лучше, но нет. Поспешишь — попадешь под машину. Но постепенно Алешка освоился с шумными и людными улицами и в незнакомом, впервые увиденном городе почувствовал что-то знакомое и давно виденное. Хоть город каменный и как будто совсем не походит на деревню, много, много людей в нем, как очень скоро обнаружил Алешка, были деревенские. Как не узнать их! Одних — по знакомому говору, других — по тому, как они боязливо перебегали на другую сторону улицы, третьих — по одежде: брюки навыпуск, а под брюками сапоги, как у него самого. Приятное открытие! И, сделав его, Алешка уже совсем смело двинулся по незнакомым ему улицам. Он и в кино сходил, и в парке посидел, а потом купил полный карман семечек и пошел сорить лузгой слева направо и справа налево. Как видите, Алешка быстро освоился. abu — Гражданин, как пройти на Верхне-Тракторную улицу? Алешка, конечно, знает. Для него все начинается с вокзала, а значит, Верхне-Тракторная не иначе, как на другом конце города… Идите прямо до парка, за парком базар, за базаром опять улица, — там спросите, покажут. И приезжий, следуя совету Алешки, идет к парку, идет через базар, все дальше и дальше от места, куда ему надо… Ну, а Алешка продолжает шелушить семечки и знакомиться с городом. Но теперь он уже смотрит на него как старожил, и даже не подозревает, что где-то за базаром его клянет и распекает на все корки доверчивый человек, что ищет Верхне-Тракторную улицу. Только под вечер Алешка вернулся в привокзальный сквер. День прошел незаметно. Теперь, до прихода утреннего поезда, можно поспать на скамейке. Только на какой? На той, что против вокзального выхода. Открыл глаза — и, пожалуйста, встречай Кольку. Алешка лежал на скамье, а ему казалось, что он продолжает бродить по улицам города. Дома и дома. Каменные, в несколько этажей. И нет этим домам конца. А Колька говорил, — в городе негде жить. Вот так негде! Что ни дом — пол-Серебрянки поместишь. Дневные впечатления громоздились друг на друга. Их было так много, и они были так противоречивы, что Алешка даже не мог сказать, — а нравится ли ему город? Но что действительно ему понравилось, так это парк. Как на усадьбе МТС. Только поменьше. А что он будет делать в городе? Чинить велосипеды или заливать улицы асфальтом? Город, каким его увидел Алешка, требовал труда и совсем не был похож на тот город, каким он рисовался его воображению по рассказам Лопатина. Алешка смотрел на августовское звездное небо. Все-таки хорошо жить, даже когда не знаешь, где будешь жить завтра. Он не заметил, как заснул. Но спал тревожно. Его будили гудки маневровых паровозов и грохот проходящих поездов. Колька приехал? Но в небе еще горели звезды, и он снова засыпал. Завуч Сергей Антонович Было совсем светло, когда, Алешка почувствовал, что кто-то теребит его за руку. Он повернулся и увидел чесучевый пиджак. Что такое? Уж не снится ли ему вчерашний дяденька, что показывал, где училище механизации? Он самый: усатый и стоит, припав на одну ногу; ясно, хромой. Но все это не во сне, а наяву. — Ты что же, парень, до своего училища не дошел? Устал, отдыхаешь? — Я не пойду туда. — Постой, постой; ты мне скажи, — ты был в училище? А ну-ка, покажи документы. Алешка подал командировочное удостоверение. Усатый уткнулся в бумажку, потом вскинул на Алешку удивленные глаза и спрятал командировку в карман. — Так ты, стало быть из Серебрянской МТС? Почему же ты не в училище? Алешка молчал. — Тебя спрашивают. — Я должен поезда дождаться. — Товарища встретить? — С одной деревни. — Знаем мы этих товарищей с одной деревни. Если не худое задумали, так он найдет тебя. А если бродяжничать, то не беда, коль разминетесь. А ну пойдем-ка со мной! — А вы отдайте бумажку, — запротестовал Алешка. — Успеешь… Они вышли из сквера и направились к городу. Алешка упирался. — Вы что — милиционер? — На место придем, разберемся — кто я, а кто ты. Наверное, в МТС думают: учится наш Лопатин Николай, приедет — на тракторе будет работать. А этот самый Лопатин в училище и не явился. Дорожные — в карман и дружка поджидает! Алешка понуро брел за хромоногим. Надо бежать. И как можно скорее. Но как бежать без документов! А через полчаса будет поздно. Придет поезд, приедет Колька, и, если он его не встретит, — все пропало! Но не успел Алешка решить, что же ему предпринять, как хромоногий круто свернул к подъезду училища. Алешка остановился. — Ты чего? Тягу хочешь дать? А ну, за мной! — Он пропустил вперед Алешку и повел его к широким стеклянным дверям. — Я все равно убегу! — крикнул Алешка в отчаянии. — Убегу! — А мы тебя сначала доставим да директора МТС по телефону вызовем… Они вошли в комнату завуча, и то, что увидел Алешка там, заставило его невольно попятиться. Невысокого роста худощавый человек в очках наступал на парня выше его на две головы. — Тебе трактор что — балалайка? Как захотел, так и настроил? А может, думаешь, женкин самовар? Хочу налью воды, а нет, так к чертям распаяю! Я тебя научу ездить — век будешь помнить! — И в следующую минуту парень вылетел из комнаты с весьма серьезным напутствием завуча: — Сто рублей заплатишь за аварию! Из стипендии сто рублей! Алешка готов был припуститься вслед, но сзади стоял его конвой, да и к тому же очкастый завуч, едва выгнав проштрафившегося курсанта, тут же набросился на него. — Тоже нашкодил? А ну, подойди ближе. Алешка потупился, а дядька, который его привел, сказал: — Сергей Антонович, паренька задержал. Вчера это я пошел проверить, много ли новичков приехало, а этот мне навстречу, — где училище? Сегодня опять иду на вокзал, к поезду, а он в сквере на скамейке. Видно, тягу задумал дать. — Очередной отсевок? — Сергей Антонович взял Алешкину командировку. — Кончают семилетку, три года шалберничают, и уж если никуда не примут, к нам идут! — И вдруг прикрикнул на Алешку: — Как стоишь? Вынь руки из кармана! «Завуч»! Сколько в этом слове было знакомого, напоминающего школу. Но такого завуча Алешка видел впервые. Крутоват. Этот, чего доброго, может и пристукнуть. И все же Алешка нашел в себе смелость сказать прямо в глаза грозному Сергею Антоновичу. — Дайте мои документы! — Я тебе так дам, что и взять не захочешь. — И приказал: — Ступай в коридор и жди меня там! Алешке ничего не оставалось, как подчиниться. Минут через десять Сергей Антонович вышел и повел его за собой по длинному коридору. Через черный ход, по узкой каменной лестнице они вышли в большой, огороженный высоким забором двор. Алешке показалось, что он попал в усадьбу МТС. Правда, тут не было могучих сосен и широких аллей зеленого эмтээсовского парка, но вдоль забора, под навесом, стояли машины, сеялки, картофелесажалки, комбайны. А по другую сторону двора, в раскрытых дверях гаражей виднелись гусеничные и колесные тракторы, автомашины и тягачи. Стараясь казаться совершенно равнодушным, Алешка сказал: — В нашей МТС тракторов куда больше! — Конечно больше, — подтвердил завуч. — Только, к сожалению, приходится сажать за них вот таких недотеп, вроде тебя. Знаю я вашего брата! Зачем учиться на тракториста, когда лучше стать слесарем, монтером, токарем? Еще бы, выучился и живи себе в городе. А трактористу, кроме деревни, куда податься? Разве что в лес! Да там еще скучней! И нелегко быть трактористом! Особенно какой-нибудь дубине! Понимаю, сочувствую. Сам готов гнать таких из училища. Какой из них толк? Ну хотя бы взять тебя. Учи не учи, — коль нет охоты, все равно не выучишь. Отсевок, бросовый, видно, ты парень. Сергей Антонович вывел Алешку со двора в открытое поле. — Ясно, тебе сподручней слесарей быть. Какого-нибудь третьего разряда. Дадут партию деталей, прикажут отшабрить — и шабри. А тракторист — другое дело! Ну и какой это тракторист, — если не умеет на комбайне работать? А слесарем ему разве не надо быть? Все должен знать, за что ни возьмись. Вот на кого вас, дураков, тут учат. На всякую технику мастером, чтобы были у вас золотые руки. А у тебя какие? Ну-ка покажи! Сергей Антонович взял руку Алешки. На ладонях — ссадинки, на пальцах — чернота. Алешка с гордостью подумал: «Мои руки знают, что такое трактор. В самый раз трактористу». Но завуч сказал с пренебрежением. — Слабец! Такими руками не заведешь мотора. Силенка не та… — Хоть какой заведу, — выпалил Алешка. — Пусть хоть из ремонта только! — Не хвастай! — прикрикнул завуч. — Да ты на тракторе-то ездил? — На гусеничном! И колесные знаю. Сергей Антонович усмехнулся и заспешил дальше, на пахоту. В поле у колесного трактора возился курсант в черной новенькой фуражке. — Что случилось? — спросил завуч. — Никак не завести, Сергей Антонович, искры нет. — У тебя в голове искры нет, — ответил Сергей Антонович. — А ну, хвастун, заведи! Алешка нерешительно потоптался на месте и сказал парню: — Возьми рукоятку да поверни. Еще разок. Хватит, так! Давай новую свечу. Алешка сменил свечу и сам повернул рукоятку. Трактор заработал. — Теперь поезжай! — Не командуй, — остановил его завуч. — Тебе со свечой повезло. А вот ты сам поезжай! Алешка забрался на трактор, включил автомат плуга и двинулся вдоль борозды. Если бы Шугай видел, как он ведет машину! Борозда что стрела, глубина ровная, а загон — носу не подточишь. Пусть знает этот очкастый завуч, каков тракторист Алешка Левшин! Опять Левшин? Да не Левшин, а Лопатин! Это Колька-то Лопата тракторист? Да какой он тракторист? Тьфу ты, черт, все перепутал! Алешка сделал два загона и спрыгнул на землю. — Хорошо работает. — Поезжай, — сказал завуч курсанту. И повернул к училищу. Шел он хмурый, широким шагом, Алешка едва успевал за ним. В своей комнате завуч присел за стол. — Отец кто твой? — спросил он Алешку. — В отходе он, в лесу, — ответил Алешка, зная, что у Кольки отец действительно работает в каком-то леспромхозе. — А мать где? — Померла. Он отвечал за Кольку Лопатина. Отвечал, как полагалось по его новым документам. И осекся… На него шел грозный, неумолимый завуч. — Один, значит? Что хочу, то и делаю? Это где же тебя так набаловали? Не желаю на земле работать, желаю на легких хлебах жить. Шалишь, не выйдет так! Я ведь такой человек — даром ростом мал, а крепкий. Так что слушай, что скажу. Сейчас пойдешь в баню, вымоешься, отдохнешь и чтобы вечером на занятия, как штык! Все! Кругом арш! И смотри, — я не из таких трактористов делал. Училище Алешка был ошеломлен, растерян, но счастлив. Не сам он пришел сюда. И не сам остался. Завуч заставил. И что бы ни случилось, его совесть чиста. Подчинился начальству. Ну что, разве не верно? Билетик в баню и место в общежитии надо получить у коменданта. Но тот отлучился на время домой, и Алешке ничего не оставалось, как ожидать коменданта в длинном коридоре канцелярии и размышлять о том, как много в жизни бывает неожиданностей. Давно ли он жалел, что не встретил Кольку? А ведь хорошо, что хромой разлучил их. И как здорово получилось с Сергеем Антоновичем! Вот это завуч так завуч! Хоть чуть не поддал, зато насквозь разглядел — настоящий перед ним тракторист! Понимает, кому что надо! В это время Алешка увидел своего хромого усатого конвоира. Бобер не бобер, а на моржа смахивает. Отдуваясь, морж прошел в комнату, набитую валенками, связками сапог и ботинок, кипами одеял и мешковины для матрацев, и, выглянув оттуда, спросил: — Ты не ко мне? — К коменданту. Талончик на баню. — Я и есть комендант. Баня тут недалеко, увидишь вывеску. Вымоешься, в общежитие приходи. — Комендант провел пальцем по листу бумаги, лежащей перед ним под стеклом, и сказал: — Комната номер пять. Там две свободных койки. Одну можешь занять. Так вот кто его привел в школу — сам комендант! Тем лучше. Теперь и подавно никто не скажет, что Алешка обманул училище. Баня в городе была совсем не похожа на бабкину продымленную избенку в низине оврага. Ни котлов, откуда черпают воду, ни деревенской каменки. Особенно понравился душ. Ну прямо летний грибной дождь! Алешка мылся, парился и снова лез под душ. Воды сколько хочешь, — не с реки таскать, сама по трубам течет. Он, наверное, уже в пятый раз мылил голову, когда услыхал, что кто-то присел рядом на каменную скамью. Алешка опрокинул на себя шайку, открыл глаза и удивленно воскликнул: — Колька! — Алешка я, — тихо поправил его Лопатин. — Ладно. Пусть Алешка, забыл… Приехал? — Как видишь, и сразу в баню. — А как дядя Иван? — Дядя как дядя, — Колька намылил мочалку. — Хороший дядя! Встретил как надо. Накормил, напоил. Сидит, смотрит на меня, в глазах слеза: «Так ты и есть, — говорит, — племяш? Эх, жалко, погиб брательник». А потом в расспрос пошел: что думаю делать, где учиться? И сразу: «Хочешь в училище механизации?» Ну нет! И метрики кладу на стол. Годами не вышел. Да и нет у меня желания быть трактористом, — говорю ему. — Вы меня в другое место устройте. — А он что? — Вздохнул и говорит: «Попытаюсь, может, в горный техникум примут». — Кто же оттуда выходит? — Всякие разведчики. — Это, наверное, интересно. — Золото искать, еще бы! — И, подсев вплотную к Алешке, сказал: — Только гляди, раз уговор, — значит, молчок, могила! И давай так: ни ты к дяде Ивану, ни я к тебе в училище. Долго ли попасться? Прямо из бани Алешка направился в общежитие. Оно находилось в большом двухэтажном флигеле позади училища. Алешка без особого труда разыскал свою комнату. Вдоль побеленных стен стояло пять коек, у каждой койки — тумбочка. В комнате никого не было. В этот час курсанты занимались. Алешка, оставив на кровати свой мешок, вышел на крыльцо и увидел идущего по двору Сергея Антоновича. — Устроился? — Да. — Не убежишь? — Нет. — По-честному? — Да. — А убежишь, — разыщем. У нас в училище земляк твой работает. Алешка смутился. Кто он? Не все ли равно! Опозорят и выгонят. В эту минуту из канцелярии вышел комендант. Сергей Антонович позвал его. — А парень в общем как будто не такой уж недотепа. Комендант подошел к побледневшему Алешке, внимательно взглянул на него. — Ты чей же Лопатин? Петр был, Федор, еще Никита. Давненько я с родины. Значит, все-таки интересуешься трактором? — Интересуюсь, — улыбнулся Алешка, быстро сообразив, что неожиданно встретившийся земляк для него не опасен. Но, не успел он оправиться от первого испуга, как комендант взял его за бляху ремня, притянул к себе и спросил: — А ты Левшиных знаешь? Бабушку Степаниду? Ну, еще был Федор Левшин. Знаешь? — Бабушку Степаниду знаю, — Алешка опустил глаза. — И Федора. — Знает ли он своего отца? И тихо сказал: — Его фашисты убили. — А про Ивана Левшина слыхал? — Слыхал. Алешка Левшин собирался ехать к нему… — Собирался! Уже приехал. Я и есть Иван Левшин! Дядя его! Алешка едва не присел на крыльцо. Комендант училища — его дядя! А дядя Иван, ничего не заметив, весело подмигнул завучу: — Ничего, Сергей Антонович, мы из него тракториста сделаем. — И тяжело вздохнул: — Этот хоть здесь, а вот мой племяш и слышать о нашем училище не хочет. — Не возьмете ли шефство над земляком? — А что же, — с готовностью согласился комендант. — Где один, там и два! — Не надо, — отказался завуч. — И в общежитии будет на глазах. abu abu abu — А то я могу… — Знаю, — ответил сурово Сергей Антонович. — Быть комендантом, завхозом, кладовщиком. Еще какие ваши должности? — Воспитатель младшей группы, руководитель хора, заведующий катком. Сами знаете, бобыль я, Сергей Антонович. Как заскучаю, так какие-нибудь новые дела на себя беру. Помню, еще вы тут не работали, был у нас один директор. Так он меня невзлюбил и хотел под сокращение подвести. Только ничего у него не вышло. По одной должности сократит, а я по другой остаюсь. Мучился, мучился и плюнул. Так и прозвал меня «несокращаемый». — Теперь у вас еще две должности прибавятся, товарищ «несокращаемый»: быть дядькой приехавшему племяннику и уж не знаю кем — этому пареньку. Отцом, дядькой — все равно! Главное, чтобы человек получился. Из раскрытых окон училища вырвался долгий, заливистый звонок. Алешка поспешил в комнату за тетрадью. На соседней койке сидел тот самый бородач, с которым он ехал в вагоне. Большим ножом он подхватывал куски сала, и казалось, они исчезали не во рту, а в черных дебрях его густой бороды. Но о том, что они вместе ехали в вагоне, Алешка ничего не сказал и только спросил: — Вы тоже учиться приехали? — На тракториста, — подтвердил бородач. — Пудов моя фамилия, Игнат Васильевич. — И подвинул Алешке сало. — Закусывай плотнее. Учение натощак в голову не пойдет. Одноклассники Хотя во многом училище напоминало обычную сельскую семилетку — такие же классы, такие же парты, точь-в-точь такой же заливистый веселый звонок, но в остальном оно совсем не соответствовало представлениям Алешки о школе. Тут не было ни истории, ни географии, ни математики, ни литературы. Тут, собственно говоря, был один предмет — трактора: устройство тракторов, ремонт тракторов, тракторные прицепы, тракторное черчение. Одним словом, совсем как у бабушки Степаниды, когда в праздники она потчевала его драченами и оладьями, ватрушками и запеканкой, а если разобраться, то все той же картошкой, но приготовленной в разных видах и под разными подливками. Чего только не было в этом училище! Тракторный парк, где под навесом стояли новейших марок трактора с особыми навесными прицепами; трактородром, откуда днем и ночью доносился неумолчный гул, — там обучали будущих водителей машин; поля, где молодые трактористы пахали, сеяли, убирали только машинами. Но самым удивительным в этом училище были сами курсанты. Вот уж не думал Алешка, что ему придется сидеть за одной партой с сорокапятилетним Игнатом Пудовым, которого, как и следовало ожидать от школьников любого возраста, сразу прозвали дядей Пудом. В одном классе с ним был даже совсем седой курсант, который рядом с Алешкой выглядел дедом. Что это было за училище! Училище внуков, отцов и дедов! Алешка, что и говорить, был несказанно горд. Он тоже взрослый! А Черешков говорил, нельзя обогнать года! Алешку зачислили в среднюю группу. Туда подобрали курсантов, имеющих представление о тракторах. Но, когда он вошел в класс, его охватила растерянность. Не трудно пробраться в училище, а каково-то будет заниматься? Ведь вон кругом все взрослые, большие, не чета ему, четырнадцатилетнему мальчишке. Сергей Антонович принял рапорт дежурного, окинул взглядом курсантов и спросил: — Вы знаете, сколько стоит государству подготовка одного тракториста? Не знаю, как кто считает, а по-моему, — десять тысяч. А поэтому выйти из училища плохим трактористом, все равно что украсть у государства огромные деньги. И кто будет плохо учиться, пусть пеняет на себя. Раз, два — и отчислим! Ну, а теперь начнем урок. Никогда еще Алешка не слыхал, чтобы так объясняли урок, как это делал завуч. Каждое слово он сопровождал движением рук, головы, плеч. И каждое его движение помогало понять и запомнить, о чем он говорил. Детали приобретали свои формы; их можно было видеть в работе. Так уж умел, их показать одним жестом Сергей Антонович. Алешка рисовал в тетрадке поршень двигателя, производил расчеты. Пригодилось теперь все, чему учили в школе: алгебра, физика, даже умение рисовать… Что ни говори, а поршень он начертил здорово, не ударил лицом в грязь перед другими курсантами. Пусть теперь кто-нибудь заподозрит, что он годами не вышел. Не вышел годами? А кто полный расчет шестерен сделал? Но вот прозвенел звонок и кончился урок. Завуч ему сказал, перелистывая тетрадь: — Николай Лопатин, вам придется кое-кому помочь в черчении. Ну, Алешка, тебя не только признали за большого, но и сделали вроде помощника учителя. Жизнь в училище имела свои неудобства. Бывало, в деревне, он вскочит утром с постели, схватит на ходу пышку, глотнет чаю и уже на улице — только и видели его. А здесь надо встать за час до занятий, застелить койку, тщательно одеться, умыться и пойти в столовую. На рысях тут ничего не сделаешь. Не оберешься замечаний. Не так койку заправил, не в свое время завтракать пошел. Да и расписание занятий особое. Уроки утром и уроки после обеда. То практика, то самоподготовка. Не очень-то разгуляешься. Но были и свои преимущества. Вечером ты свободен, сам себе хозяин, иди, как взрослый, куда хочешь. И никто тебя не остановит: до шестнадцати лет вход запрещается! Черная фуражка училища механизации — пропуск на любую картину, на любой сеанс. И в городском парке гуляй хоть до закрытия — музыка, огни, танцы. Но на последние сеансы Алешка не ходил, а из городского парка, если случалось туда зайти, возвращался еще засветло. Больше всего любил он вечерами сидеть где-нибудь во дворе училища. Светлое, летнее небо с редкими звездами, притихший город и негромкие разговоры на скамейках под окнами общежития. Если закрыть глаза, то кажется, никуда и не уезжал из Серебрянки. — Землю, ее надо оборонить от кустарника… Наступает этот самый кустарник. Кто это говорит? Дядя Пуд? Братья Сапуновы, что живут с ним в одной комнате? И представляется Алешке: вот откроет он глаза и увидит Фаю и Фрола. Хочешь не хочешь, а вспомнишь родную деревню. Вспомнишь и взгрустнешь. Но о чем это говорят у крыльца? Про каких-то уполномоченных, о том, где бы денег взаймы достать, кому бы казенный ватник спустить. Когда после этих всех разговоров Алешка ложился спать, его голова весьма походила на сундук, куда вместе с ценными, нужными вещами свалили и ветошь. Он все впитывал в себя. Хорошее и плохое, доброе и злое — приобщался к жизни взрослых людей. Однажды вечером Алешка сидел в комнате рядом с дядей Пудом. — А я вас, Игнат Васильевич, еще до училища видел… — Это где же? — Вместе ехали сюда, в одном вагоне. Помните, рассказывали о дикой лошади? — Как не помнить! — ответил бородач добродушно. — Меня однажды за такие слова в антимеханизаторы зачислили и к прокурору! А я ему все выложил. Ему бы меня допрашивать, а я его: иль от коня польза колхозу не должна быть? А везде и всякая машина хороша? И скажи, пожалуйста, нужна нам чуть ли не десятиметровая тракторная косилка, ежели на наших покосах кусты да кочки, с косой не пройти? Прокурор мне обвинение, а я ему! На том и разошлись. Ты, парень, пойми одно: не тот антимеханизатор, кто ратует за коня, а тот, который не дает коню помочь машине. Будешь трактористом, — не бойся, ежели допреж тебя на конях в поле выйдут. А то у нас еще есть такие эмтээсчики — боятся, не дай бог на лошадях раньше пахать начнут или, чего доброго, на конной жатке овес убирать выйдут. Не коня бояться надо, а дурней, что кричат председателю колхоза или бригадиру: «Не тронь поле, оно за машиной закреплено!» Так отчего же машины нет? Где она? То да се: колесо поломалось, ось погнулась! Пока ждут, овес вытек. Кому от этого польза? Колхозу? Нет! Государству? Нет! МТС — тоже нет! Одному дурню в оправдание. «Мы-де все меры приняли, участки закрепили!» И это они, дурни, коня с машиной ссорят. А я так скажу: добрый конь — трактору не ущерб, хороший пахарь — трактористу первый друг. И ты, парень, машину любить люби, да за ней дело блюди! Новый земляк Алешка был доволен училищем, своими товарищами. И особенно тем, что живет в одной комнате с Пудовым. Игнат Васильевич говорил с ним, как с равным. И это поднимало Алешку в собственных глазах. Дружба с дядей Пудом имела и другое преимущество. В училище были парни, которые нет-нет, да пытались задирать Алешку, но, увидев, что тому покровительствует бородач, отстали. В общем Алешке жилось не плохо. Тем не менее он не мог обойтись без Кольки Лопатина. Хоть они договорились не ходить друг к другу, но ом должен был его увидеть. Во-первых, узнать, как устроился Колька. Учится ли на золотоискателя? Потом спросить, не прислала ли бабушка письма — как-то ей там живется у тетки Лизы?! И где взять деньги? Каждый день надо платить за завтрак, обед и ужин. Бабушкина сотня таяла на глазах. Эх ты, Алешка! Взял Колькину командировку, а как жить в училище, не подумал. В тот же вечер после занятий Алешка направился к Кольке. У калитки он столкнулся с дядей Иваном. Комендант был сердит. — Поди-ка поговори со своим земляком! И, хлопнув калиткой, застучал по деревянному настилу тротуара. Колька стоял на крыльце. Он набросился на Алешку: — Про уговор забыл? — Дело есть. — Заходи в дом, а то еще услышат. Алешка вошел в дом и с любопытством оглядел дядино жилье. Кухня, горница и еще маленькая комнатка. Чистота кругом. Но сразу видно, — живет дядя Иван бобылем. Кровать застлана серым одеялом, стол без скатерти, на окнах нет цветов. Не то, что было у бабушки в Серебрянке. — Чего дядя Иван сердитый такой? — Да ну его! — отмахнулся Лопатин. — Из-за чего не поладили? — Не удалось мне на золотоискателя поступить. Десятилетка требуется. — А в другое место? — Дядя Иван говорит, что надо в восьмой класс идти. Сказать легко, а как я там буду учиться, когда все перезабыл? — Так что же ты решил? — Ничего не решил. А в восьмой класс, пусть хоть выгонит, не пойду. Колька выглянул в окно и, снова повернувшись к Алешке, спросил: — Какое дело у тебя? — Хотел вот узнать, как устроился… — И всё? — Письма от бабушки нет? — Придет, сам принесу. Больше ничего нет? — Как мне дальше жить? — наконец о самом главном спросил Алешка. — Бабкины деньги к концу идут. — Из МТС должны прислать мою зарплату — Так она же твоя. — Ты учишься, — значит, твоя. Вроде как стипендия это. А до получки я тебе дам. Вот! — И протянул Алешке двадцать пять рублей. — Не надо, не надо, Коля, — отказался Алешка. — Я дотяну. И потом, знаешь, давай так договоримся. Будем эту самую стипендию делить пополам. — А тебе хватит? — Проживу… — Тогда давай поделимся, — согласился Лопатин. — А как устроюсь, верну… — И тут же, не скрывая, сказал: — Эх, завидую тебе, Алешка! Все у тебя ясно… А я вот сам не знаю, чего хочу. Ну стал бы я золото искать, — а понравилось бы мне это дело? Одно название, что золото! А может быть, все равно, что искать: золото в горах или раков в круче? Алешка возвращался домой в отличном настроении. Теперь он житель! Через неделю-другую будет стипендия! А до этого он знает, как обернуться. Зачем ему свои сапоги, когда выдали казенные? Продать — и всё в порядке. Живи, учись, не тужи. Он весело взбежал на крыльцо общежития, прошел через длинный коридор и открыл дверь в свою комнату. Открыл и тут же осторожно прикрыл ее. На оставшейся незанятой койке он увидел того самого кудрявого тракториста, с которым весной во дворе МТС они столкнулись у старого шугаевского трактора. Злейший Алешкин враг — в училище! Пропал теперь Алешка. Завтра все узнают, что он живет по чужим документам. Но замешательство было недолгим. Э, да чего ему бояться кудрявого! Алешка смело вошел в комнату. Увидев его, Игнат Васильевич окликнул кудрявого: — Форсистов, вот твой земляк пришел. — Здорово! — тряхнул кудрями Алешкин враг. — А ты еще спрашивал, — что за Лопатин да какой-такой Лопатин? Гляди, в натуре! Сам невелик, а в учении соображает крепко. Алешка протянул руку Форсистову. Нельзя же плохо встречать земляка. Да и не боится он его. Хотя весной они и крепко схватились во дворе МТС, но так и разошлись незнакомыми. Может, и лучше, что приехал Форсистов. Они земляки. Ну кому в голову придет заподозрить в чем-нибудь курсанта Николая Лопатина? И, чтобы действительно все убедились, что они из одной МТС, Алешка принялся расспрашивать Форсистова и про Шугая, и про Черешкова, и про всех трактористов, которых он знал и не знал. Со стороны можно было подумать, что Алешка по меньшей мере работал в МТС со дня ее основания, а Форсистов, судя по весьма неопределенным ответам, знал об МТС понаслышке. — А тебя, Лопатин, тоже прислали в училище, чтобы потом ты стал передовиком? — спросил дядя Пуд. — Каким передовиком? — не сразу понял Алешка. — Как Форсистов. «Ко мне, — говорит, — приехал сам директор и сказал: «Поезжай, подучись, а вернешься — сделаем из тебя передовика…» — Так и сказал, — подтвердил Форсистов. — Да еще прибавил: «Если, — говорит, — учиться, то не иначе как на передовика». Наш директор в технике понимает. Недаром инженер… — А тут техники одной мало, — возразил Пудов. — Передовик — он из чего состоит? Не из одной техники, из человека еще… Я вот вам расскажу про одного тракториста, что у нас в Заозерье работал. Ну, вот колхоз — понятно? А в колхозе силос заготавливают. Кто-то косит, кто-то возит, а тракторист на силосорезке траву режет да через трубу в яму ее засыпает. Приходит время, тракторист к бригадиру: «Подпиши — засилосовал шестьдесят возов». А бригадир ему: «Да там и тридцати не было». А тракторист ему: «Я передовик, на меня вся МТС равняется и на всех работах перевыполнение имею. А не согласны, могу из колхоза уехать». Тут, конечно, бригадир спохватывается и говорит: «А может быть, я ошибся?» И к себе в тетрадку. «Верно, ошибся», — и подписывает акт. Вот какие бывают передовики! — На обмане только дурак едет, — ответил Форсистов. — А ты на чем думаешь? — На славе! — Ишь, коня какого нашел! Только смотри, как бы не споткнулся твой конь! — Не бойся… — Мне что бояться, — я за славой не тянусь, — ответил Пудов. Как в Серебрянке Алешка был удивлен, почему Шугай отказался быть тысячегектарником, так здесь, в училище, он не мог понять дядю Пуда. Вот и он, Алешка, тоже хотел бы стать самым лучшим трактористом в МТС. Что же в этом плохого? Да если никем не хотеть быть, то ничего из тебя и не получится. Ведь это только Лопатин не знает, чего он хочет… Нет уж, таким, как Колька, он не будет. При всей своей неприязни к Форсистову Алешка был на его стороне. И, чтобы прервать спор, который, по его мнению, должен был окончиться явно не в пользу дяди Пуда, спросил: — Игнат Васильевич, кому бы мне сапоги продать? — Не казенные ли? — Свои. Жмут маленько, а так новые. Раз только надевал. — А где сапоги? — поспешил спросить Форсистов, разглядывая небольшую, еще мальчишечью ногу Алешки. — В кладовке. Сапоги яловые, хорошие. — Давай неси. Если хорошие, семьдесят рублей отдам. Алешка направился в кладовку. Семьдесят так семьдесят. Конечно, убыток. Но не думал Алешка, что этот убыток ничто рядом с тем уроном, который понесет он на продаже сапог. А ведь казалось бы, что особенного могло произойти от этой весьма несложной операции? Предательские сапоги Когда Алешка вернулся, никто уже и не помнил о сапогах. Пудов пришивал к рубашке пуговицу. Маленькая иголка, казалось, вот-вот затеряется в его больших, заскорузлых пальцах. Братья Сапуновы играли друг с другом в подкидного. Всегда дружные, они с азартом старались переиграть один другого и были похожи на дерущихся петухов. Форсистов тоже был занят: он достал из тумбочки колбасу, буханку хлеба и ел за двоих. Увидев Алешку, он вытер руки. — А ну, покажи сапожки. — Совсем новые. — Вижу. Форсистов помял в руках голенище, постукал пальцем по кожемитовой подошве и заглянул вовнутрь, на поднаряд. Алешка спокойно наблюдал. Сапоги новые, хорошие, не семьдесят — все сто рублей им цена. Но зачем Форсистов сует свой толстый нос в голенище? Уж не думает ли он напялить сапог на свои кудри? И чего он там нашел? — Ну и сапожки! — громко рассмеялся Форсистов. — Вот это да! Гляньте-ка, братцы! Алешка ничего не понимал. Сапоги как сапоги. Но неспроста смеется Форсистов. Алешка рванулся, чтоб отнять сапоги, но Форсистов ловко вскочил на табуретку, ухватился за электрический шнур и направил лампочку прямо на Алешку. — Нехорошо, брат, подсовывать такой товарец. Я-то думал, сапоги настоящие, а они какие? Детские! Ей, ей, хлопцы, у парня детские сапоги! И клеймо даже на поднаряде. Смотрите — «Артель детской обуви». Алешка готов был броситься в драку. — Отдай! — Возьми! — Форсистов спрыгнул с табуретки. — Были бы сапоги настоящие, а то из артели детской обуви. — А мне продашь? — спросил Пудов. — Продам, Игнат Васильевич… — Ну и хорошо! — и бородач тут же выложил Алешке деньги. Вот и вся история с сапогами. Ну разве не смешно, что у завтрашнего тракториста детские сапоги? Не грех бы посмеяться и самому Алешке. Но кому смех, а ему слезы. В эти первые дни учебы он меньше всего думал о своих годах, считая, что оставил их вместе с метриками где-то за пределами училища. И вдруг эта история с сапогами! Спал спокойным сном, не думая о них, Игнат Васильевич, хотя и решил выведать у парня, что это он вздумал заниматься распродажей своих вещей; спали братья Сапуновы, забыв о сапогах, хотя из-за них они не доиграли положенных десяти конов в подкидного дурака; даже Форсистов забыл о сапогах, хотя он затеял всю эту историю с клеймом артели детской обуви. И только не спал один Алешка. Теперь его заподозрят, что он несовершеннолетний, начнут допрашивать, выпытывать, а там, глядишь, вызовут кого-нибудь из МТС, установят его личность — и все пропало. Надо было что-то предпринять. И вот утром, едва прозвенела побудка, Алешка вскочил с кровати и схватил свой вещевой мешок. Он копался в нем, что-то искал, пока Пудов не спросил: — Потерял что-нибудь? — Бритву не найти, — ответил Алешка, хотя никакой бритвы у него не было и еще ни разу в жизни он не брился. — Наверно, дома оставил. — Дал бы, да не бреюсь, — ответил Игнат Васильевич, погладив свою черную бороду, — а ты у Сапуновых возьми. Все спешили умыться, застелить койки; им было не до мальчонки, вздумавшего побриться. Алешка, взяв у Сапуновых безопасную бритву, сидел перед зеркальцем и намыливал щеки. Если не считать легонького пушка, брить было нечего, и все же Алешка ухитрился порезать шею, губу и подбородок. Но он был доволен. Царапины и порезы говорили всем, что он уже бреется, а это имело для него первостепенное значение. Пусть Форсистов теперь рассказывает про сапоги. И все же на душе у Алешки было тревожно. Что бы ему еще такое сделать, чтобы быть в глазах товарищей взрослым человеком? Недогадливый ты, Алешка! Давно бы надо было подумать о папиросах. Папироса — великое дело. Без нее — пятнадцать, а с ней, особенно, если ее держать в кулаке, да при этом почаще плевать себе под ноги — все восемнадцать дадут. В первую перемену он купил пачку папирос, закурил и с весьма важным видом прошелся с папиросой в зубах по коридору школы. — Разве ты куришь, Лопатин? Алешка смутился. Нехорошо, что его увидел Сергей Антонович. Но тут же обрадовался: и пусть увидит! — Давно, Сергей Антонович. Третий год. — Постарайся на третьем и бросить… По мнению Алешки, теперь он уже ничем не отличался от других курсантов. Вот только разве не гуляет по вечерам в парке. Скучное это дело! Ходи взад и вперед по главной аллее, глазей на проходящих мимо ребят и девчат да дыши пылью, что поднимают сотни ног. Нет, уж лучше побыть вечером с дядей Пудовым, поговорить с ним о всяких делах. А что же еще делать, если нет товарищей? Да и некуда сходить. Ни в лес по ягоды, ни на речку рыбу удить. Речка за городом, а лес за речкой. Но теперь вечерние гулянья приобрели в его глазах большой смысл, и в первый же свободный вечер он надел новую рубашку, отутюжил брюки и направился к Кольке Лопатину. — Пошли в парк, — пригласил Алешка. — Неохота, — хмуро отказался Колька. — Чего я там не видал? Он был явно не в духе. — Ты куда-нибудь поступил? — Нет еще. Только заявление подал. — В восьмой класс? — Отбоярился. В речную школу. — И хорошо! — одобрил Алешка. — Будешь капитаном. — Да, будешь! А вдруг с семилеткой и здесь не примут? В первую очередь берут, у кого десять классов… — Тебя примут, ты курсы трактористов окончил, — обнадежил Алешка. — Окончил, когда был Лопатиным.  А теперь что? Ничего. Даже не напишешь, что был прицепщиком, пропал трудовой стаж. Одна надежда на твои отметки… Приход Алешки отвлек Кольку от невеселых мыслей, и он спросил: — Чего это ты в парк собрался? — Понимаешь, все ребята ходят. А то еще догадаются… Пошли, Коля. Ну, будь другом. В парке они смешались с толпой гуляющих. Яркие электрические фонари освещали главную аллею и делали ее похожей на длинный коридор с зеленым сводом. Некоторое время Алешка и Колька молча передвигались среди бесконечной вереницы людей. Шли и глазели на проходящих. Потом Алешка толкнул Кольку под локоть и лихо подмигнул: — Видал? — Кого? — Хорошеньких барышень. Давай познакомимся. Не ожидая согласия Кольки, он круто повернул за двумя девчонками и начал сыпать какие-то лишенные смысла фразы. — М… да. Очень даже ясно! Узнаешь? Еще бы… Не наши ли? Он очень доволен, что все происходит на глазах курсантов училища, гуляющих, как и он, в саду; и, подделываясь под кавалера, Алешка продолжает нести чепуху, которая, как это ни странно, весьма одобряется девчонками и в конце концов приводит к знакомству. Одну зовут Ира, другую — Тося. Но Алешка почему-то называет себя Сергеем, а Кольку — Валентином! Так надо! — И подмигивает: смотри не проговорись! Девчонки тоже не Ира и не Тося. Ну и пусть: «Они врут, мы врем, и очень хорошо». Но почему это очень хорошо, — Алешка сам не знает. Такова тактика вечерних гуляний. Об этом не раз говорили при нем курсанты. Кольке скучно. Погуляли, походили, пора и домой. Алешка незаметно для себя оказывается впереди с одной из девочек. Алешкина барышня очень напоминает разрисованную картинку. — Вы в училище учитесь? — спрашивает барышня-картинка. — Мы? В училище. — Интересно у вас? — У нас? Очень даже. — А вы приезжие? — Мы? Приезжие. Наконец и Алешке наскучило гулянье. А ну его, этот парк, эту девчонку — «вы» да «мы». — Колька, пошли домой!.. Алешка остановился у ярко освещенного павильона читальни. А не посмотреть ли журналы? И вдруг его окликнули: — Это ты, Алеша? Если бы Алешка знал, кого он встретит в этот вечер, ни за что и никогда не пошел бы в сад. Прямо на Алешку шла Таня! Она протянула ему руку: — Помнишь, у трактора? — Тебе что надо? — Не узнаешь? А я недавно была в Серебрянке. Как хорошо там! И по-настоящему охотилась… Думаешь, волков пугала? Ничего подобного. На уток с папой ходили. И Шугай был с нами. Он мне все-все рассказал про тебя. Я даже не поверила. Так ты больше не портишь тракторы? Старая, казалось бы, уже потухшая обида вспыхнула в Алешке с новой силой. Да что же это такое? Девчонка его видала, а теперь вот похваливает: ах, какой ты стал хороший, послушный! Балаболка, ябедница! Еще не хватает, чтобы она узнала, что он не Алешка, а Колька; напишет отцу, а потом встретит и скажет: «Как я рада, что ты опять Алеша!» Нет уж, дудки, — этому не бывать! И сказал угрожающе: — Ты лучше проваливай подобру-поздорову. Думаешь, я не знаю, кто меня выдал? Предательница! — Как тебе не стыдно!.. Таня готова была заплакать. — Ты что же барышень обижаешь, курын-сопля? Алешка оглянулся. Перед ним, покачиваясь, стоял Форсистов. Пиджак внакидку, из-под заломленной набок училищной фуражки выбивается чуб, глаза смотрят пьяно и зло. — Чего пристаешь? — Я тебе еще попомню, как ты за мной на тракторе гонялся! Вокруг собиралась толпа. Форсистов плечом оттеснил Алешку и подхватил под руку Таню. «Не хотится ли вам пройтиться?» Он, видимо, здорово накачался. И тогда, забыв все свои обиды, Алешка ринулся на помощь Тане. Оттолкнув Форсистова от Тани, он подставил ему ножку и со всей силой ударил в грудь. Если бы даже Форсистов был совершенно трезв, то и тогда он вряд ли устоял бы на ногах. А тут он перелетел через низкую изгородь клумбы, плашмя плюхнулся в заросли георгинов, табака и мака и, пытаясь встать, перекатился на другую сторону цветника. abu Что тут только поднялось! Шум, крики, милицейские свистки. А ну, Алешка, давай ходу! Не впервой тебе! Через забор, через кусты, через цветник. Только не потеряй фуражку. И держись ближе к домам. А еще лучше — юркни в калитку и спрячься за воротами. Вот так! Слышишь, погоня стихла! Как будто пронесло. Но кто это остановился у калитки? О, да это Лопата. — Коля… я тут. — Алешка? С одной ходил, а из-за другой подрался. Здорово ты его. — Милиционеров не видать? — Можешь выходить. Алешка огляделся. — Ты чего? — удивился Лопата. — Смотри, вон на углу. — На углу? — Колька выглянул в калитку. — Никого там нет. — Плохо видишь. — Ну девчонка какая-то под фонарем стоит. — Меня сторожит. Дочка Черешкова. А ну посмотри, — стоит? — Там еще. — Вот привязалась! Только после того, как Таня ушла, друзья покинули свое укрытие. Алешка вернулся в училище. Но едва он вошел в свою комнату, как увидел Форсистова. Уже протрезвевший, тот шагнул к нему, схватил за грудь. — Теперь не уйдешь! Алешка пытался вырваться. Напрасно. И вдруг почувствовал, как руки Форсистова ослабли, а сам он испуганно попятился к дверям. На него шел Пудов. И бородач смял бы Алешкиного недруга, не прегради ему дорогу братья Сапуновы. — Брось, Игнат Васильевич, не тронь ты его. И Пудов уступил. Не силе — что ему стоило раскидать их обоих, — а тихим, спокойным людям, которые не сделали зла ни ему, ни тем более его маленькому соседу по койке. Через полчаса в комнате все утихомирились. Форсистов куда-то ушел, братья Сапуновы, как всегда вместе, принялись за домашние задания, а Пудов, присев на койку, сказал Алешке: — Ты в парк не ходи. — Да я так только, Игнат Васильевич. — Так, да вышло не так. Ну давай заниматься. Черчение приготовил? — Возьмите мой чертеж. — Я учиться приехал, а не за чужие чертежи отметки получать. А вот мое рисование, проверь. Алешка взглянул на чертеж и укоряющим тоном сказал, как старший младшему: — Вы, Игнат Васильевич, не так записали задание. — Он услышал в коридоре чьи-то шаги и умолк, — не Форсистов ли? Нет, не он, и продолжал наставительно: — Вы все исходные данные перепутали, нарушили конфигурацию. Хитрец Алешка! Он накручивал как можно больше ученых слов и хотел одного: поразить слушателя! А потом, забыв, что только что он изображал из себя старого учителя, отложил чертеж, подпер кулаком щеку и с наивностью школяра спросил дядю Пуда. — Игнат Васильевич, а верно, — Форсистов не будет настоящим трактористом? Не та конфигурация. — Судьба шельму метит. Недаром его фамилия Форсистов… Не о деле думает, а чтобы себя показать. От таких трактористов добра не жди. Ишь ты, славу ему подай! Дом с крыши начал строить. Море по колено Алешка считал, что теперь Форсистов окончательно стал его врагом. Но он не подозревал, что Форсистов очень скоро первый захочет помириться с ним. Еще весной Форсистов даже не помышлял о том, чтобы стать знатным трактористом. Он даже подумывал, — а не переучиться ли на шофера? Конечно, бывает, что машина застрянет где-нибудь на дороге. Но в районе дороги не плохие, а если придется разок застрять в пути, это все же куда лучше, чем каждый день трястись по неровным полям да смотреть в оба, чтобы не сломать плуг о камни. К тому же Форсистова соблазняла возможность легко заработать на грузовой машине. В город — попутные пассажиры, из города — тоже. А вечерок свободен — вози кому сено, кому дрова. И все же остался трактористом. Он, Форсистов, станет знатным человеком! А почет и славу и деньги принесет. Это тебе не шоферские трояки. Все его помыслы сосредоточились на том, чтобы стать лучшим трактористом. Но как это сделать? Прежде всего он решил поехать в училище механизации. В училище он самым добросовестным образом посещал все занятия. Но вскоре Форсистов стал думать: все практикуются, так и он будет, как все. А ему надо взять верх над другими. Тогда он подумал: а что, если почитать книжечки передовых трактористов? Наверняка раскроет секрет, как они добивались своего. Но книжки он читать не стал. Как же, жди, — так они и выдадут свои тайны! И вот тут-то он вдруг понял, что напрасно поссорился с Алешкой. В училище шли поверочные испытания. Проводил их Сергей Антонович, и курсанты средней группы были уверены, что лучше всех ответит Форсистов. Не он ли только и говорил о том, что утрет нос всем трактористам? Но Форсистов оказался в «середнячках», — он ничем не выделялся даже рядом с дядей Пудом, которому учение давалось не очень-то легко. Лучшим оказался Николай Лопатин. И когда об этом было объявлено, даже мудрый дядя Пуд не мог понять, почему веселее всех ходил после испытания Форсистов. Вечером, когда Алешка направился в столовую, Форсистов нагнал его на крыльце. — Ты — тракторист, я — тракторист; чего в ссоре жить? — И, не ожидая, когда Алешка согласится на мировую, схватил его руку и крепко потряс. — Ужинать? Пошли вместе. Они сели за столик. Им принесли ужин. Форсистов вытащил из кармана бутылку водки и налил стаканы. — Выпьем, дружище… — Ну ее… — Ладно, так я и поверю, — подмигнул Форсистов. — Сапожок маленький, а шаг большой! Опять этот сапожок! Эх, была не была! Выпьет и глазом не моргнет. И Алешка единым духом опустошил стакан. Ничего хорошего он не почувствовал. В глазах защипало, внутри всего обожгло. А Форсистов еще налил ему и обнял за плечи. — Молодец ты, парень! Честь МТС поддержал. Знай наших! Ну и вел ты машину, прямо загляденье! Скажу по совести, — думал, что это Сергей Антонович. Вот помяни мое слово: выйдет из тебя первейший тракторист! Сядешь на восьмидесятисильный и поведешь его. Расступись, Лопатин едет! Алешка был горд. «То-то! А что бы ты сказал, если бы узнал сколько мне лет? Пятнадцать! А шестнадцать, ох, еще не скоро». Но все равно, он и сейчас на любую машину сядет! Хоть на восьмидесятисильную. Вот только стоять на ногах трудновато. Но в кабинке есть сидение. Зачем стоять? — Постой, ты куда? — взял его за руку Форсистов. — Доказывать буду. Думаешь, коротки ноги? Не достану? — Ладно, достанешь, — не стал спорить Форсистов. — Ну давай поговорим. Мы же с тобой друзья. — А вот и достану, — куражился Алешка. — Давай на спор! Испугался? Ладно, я и так докажу. Поеду и докажу. Алешка откинул стул и зашагал к дверям. У порога он оглянулся, сам не зная зачем, погрозил кулаком Форсистову и, громыхая по ступенькам, выбежал во двор. А где тут самый большой гусеничный? В сумерках было не разобрать, где какая стоит машина. И каждый раз, когда он подходил к одному из гусеничных тракторов, тот куда-то исчезал и под руками оказывалась либо пустота, либо опора навеса. Это было как наваждение. Наконец Алешка ткнулся в радиатор. Ага, попался! Теперь не уйдешь, не станешь невидимкой. И уверенно взялся за дело. А что было потом, — он сказать точно не мог. Во всяком случае трактор он завел, благополучно вывел в поле, начал пахать. Чем? На крюке сзади болтался какой-то трос, но Алешке казалось, что это пятикорпусный плуг. Пришел он в себя при самых странных обстоятельствах. Трактор из-под него куда-то исчез, а рядом с ним вдруг оказались дядя Иван и дядя Пуд. Уж не двоится ли? Но почему дяди разные? А потом началось совершенно непонятное. Голова его окунулась в бочку с водой. Уф, какая холодная вода! И кто это так больно стиснул ему руки и то опускает в эту бочку, то поднимает из нее? Алешка оглянулся, увидел Сергея Антоновича и сразу протрезвел. — Холодно мне, — заскулил Алешка. — Завтра жарко будет, — посулил завуч и еще раз окунул его в воду. — И куда, дубина, заехал! На край поля, к пруду. Жаль, что под кручу не подвело, — одним дураком меньше бы было! Выгонят или не выгонят? Утром Алешка проснулся хотя и с головной болью, но совершенно здоровым. Купание в бочке ему не повредило. Он молча застелил койку и, не глядя на товарищей, вышел из комнаты. В коридоре его окликнул дежурный по общежитию: — Николай Лопатин, срочно к Сергею Антоновичу. Ну началось! Алешка медленно побрел к завучу. В училище все уже знали о ночном происшествии и уступали Алешке дорогу. Осуждали ли, удивлялись ли, но сторонились. Вот уж верно: «Расступись, Николай Лопатин идет!» Как все обернулось! Алешка столкнулся с Сергеем Антоновичем в дверях канцелярии. Тот молча прошел мимо. Алешка присел на скамью. В голове одна мысль: выгонят, обязательно выгонят. Куда же теперь деваться? К дяде Ивану — там Колька… Обратно в деревню? Не к кому! Наобещал бабушке три короба. Ненадежный ты человек! А что скажешь Сергею Антоновичу? Училище — это тебе не бабкин дом. Завуч не появлялся. Уже отзвенел на верху звонок и начались уроки, а его все нет и нет. Но вот кто-то идет по коридору. Дядя Иван. Прошел, покачал головой: — А еще земляк!.. Сергей Антонович вернулся после второго урока. Присел к столу и спокойно спросил: — Давно пьешь? — Первый раз. — А кто дал водку? — Достал… — Сам додумался трактор завести? — Сам. — Тогда придется за все самому отвечать. — И, подойдя, постучал согнутым пальцем по Алешкиному лбу: — Не предполагал, что такая башка сделает такую глупость. Кончились дневные занятия. Алешка еще не знал, как решится его судьба. Выгнали, не выгнали? А если выгонят, — в МТС отошлют или под суд отдадут? Он лежал на койке и ждал, когда его снова позовут в канцелярию. Наконец появился дядя Иван. — Лопатин здесь? — Тут, — ответил Алешка, поднимаясь с кровати. — Собирай вещи — простыню, одеяло, подушку. Все ко мне на склад. — И закрыл за собой дверь. Выгнали. Не видать ему больше училища. И как бывало искал защиты у бабушки Степаниды, так, всхлипнув по-мальчишечьи, уткнулся в плечо дяди Пуда. — Что делать думаешь? — спросил Игнат Васильевич. — Не знаю… — Если некуда податься, — езжай ко мне. Алешка молча собирал вещи. Вместе с ним вышел из комнаты Форсистов. — Ты, брат, извини… Хотел ради дружбы выпить, а вышло — подвел тебя. — Чего там!.. Дядя Иван ждал Алешку в кладовке. Алешка развязал узел. — Одна простыня. — Простыня — один, — повторил дядя Иван и поставил палочку на небольшом листке бумаги. — Две наволочки, — вздохнул Алешка. — Наволочки — два, — отметил дядя Иван. — Одеяло… — Одеяло… один. — Полотенце… — Все? Алешка молча снял ремень и расстегнул ворот рубахи. — Тут переодеваться? — Он присел на лавку и стал снимать сапоги. «Значит, босиком теперь? Неудобно в городе. Эх, зря продал свои!» Алешка снимал с себя гимнастерку, когда в дверях показался Сергей Антонович. — А ну, обувайся! — Казенные ведь… — Ты, пока еще приказа нет, тоже казенный… — И кивнул дяде Ивану. — Зайдите ко мне… Алешка остался в кладовке. Не то гимнастерку снимать, не то сапоги надевать? В канцелярии Сергей Антонович говорил коменданту: — Стало быть, мальчишку мы осудили, выгнали из училища, а сами в сторонке? А ведь если по совести говорить, тут не без нашей вины, товарищ Левшин. У нас не училище, а куча мала. И сорокалетние, и тридцатилетние и семнадцатилетние. А может, и младше есть. Знаю я эти деревенские метрики да командировочные. Этих молодых ребят надо обучать в отдельных школах. Окончил семилетку — пожалуйста, иди в училище механизации. Сколько механиков могли бы мы иметь, если бы этих самых мальчишек годика два в семилетке тракторам обучать, а потом еще два годика — в отдельных училищах механизации! Миллион механиков! И каких механиков! Черт бы побрал этого вашего земляка, но, когда я увидел, как он пьяный ведет машину, я не знал, что больше мне хочется — побить его или расцеловать? Как вел машину, негодяй! Ему штаны спустить да всыпать — согласен! Но выгнать не дам. И вы отступились, Иван Иванович от мальчишки. — Земляк… — А что земляк — не человек? — Неудобно как-то за своих заступаться. — Чепуха! Что же выходит? Близкому неудобно, а чужому нет дела… Нет, извольте, Иван Иванович, заступиться за земляка. — Да я не против, я могу… Ясно, жалко парня… — Ага, жалко, — обрадовался завуч. — Тогда есть к вам одна просьба. Я на свою ответственность оставляю мальчишку. А вы возьмите его к себе. Помните, я отказался поселить его у вас. А теперь сам прошу. Приведите его сюда. Во дворе Алешку поджидал дядя Пуд. — Возьми, — сказал он, протягивая сапоги. — Не надо, Игнат Васильевич. — В казенных не уедешь… — А я остаюсь в школе. — Алешка на радостях обхватил дядю Пуда, попытался поднять, но лишь волчком закружился вокруг могучей кряжистой фигуры. …Когда Колька Лопата увидел дядю Ивана и рядом с ним Алешку с какой-то поклажей, то с трудом удержался, чтобы не дать стрекача из дому. Предал его Алешка, все рассказал. Что мог еще подумать самозванный племянник? Но Алешка был весел, и дядя Иван как будто тоже в хорошем настроении. И через полчаса Колька уже принимал участие в устройстве Алешкиного жилья. Сообща сколачивали топчан и набивали соломой матрац. А потом втроем пировали за самоваром, и дядя Иван подавал ребятам команду: — Племяши, еще по стаканчику! — И рассказывал: — Знаете, хлопцы, дед мой Левшин какой силы был? Одолжил он как-то соседу возок сена, а получить обратно не может. Не раз говорил, — отдай да отдай, ну а сосед, — подожди да подожди. Разозлился дед и пошел долг требовать. А сосед увидел и спрятался в стожке. Выходит — и долга спросить не с кого. Разозлился дед, опутал стожок веревкой, а в нем пудов восемь, и вместе с хозяином унес. — А вы тоже сильный? — спросил Алешка. — Сейчас какая во мне сила! А вот в молодости — Другое дело. Да я сейчас покажу карточку. Снимался, чуть постарше тебя был. Дядя Иван подошел к комоду и стал перебирать стоящие на нем фотографии. — Где же это моя карточка? Куда она запропастилась? Алексей, ты не видел ее? — Нет, — ответил Колька. — Ну ладно, после найдем. И силен же был тогда. Ни дать, ни взять в деда. Не то, что ты, Алексей. Нет в тебе левшинской силы. И на грудь узок, и сам собой не кряжист. — Потренируюсь и буду сильный, — сказал Колька. — Да уж постарайся, не позорь род Левшиных! После чая дядя Иван ушел на огород к своим грядкам, а Алешка и Колька уселись на крыльце. Некоторое время они молчали, а потом Колька недовольно сказал: — Жил бы да жил в общежитии… — Так вышло… — Ладно, — только ты будь осторожен, — предупредил Колька. — Смотри-ка, — и достал из кармана фотографию. — Та самая, что дядя Иван искал. Чуешь, что за карточка? — Верно, здоровый был дядя Иван. — Не в том дело. Ты гляди лучше. — Гляжу. — А что видишь? — Дядю Ивана. — А ты лучше смотри! Алешка наклонился к фотографии. — Теперь пропали мы. Сегодня не узнал, завтра узнает. Долго ли? И как только он до сих пор не догадался? — Сам не пойму, — пожал плечами Колька. — На тебя взглянешь, сразу видно, — ты родня. — Все равно будем говорить, — ты племянник, а я нет! — И больно на лицо вы схожи, — рассматривая Алёшку, продолжал Лопатин, — особенно носами. Нос курносый. На одного рос, семерым достался… — Не болтай!.. — А что дашь, чтобы, дядя Иван не узнал тебя? Дрова за меня колоть будешь? — Буду. — А воду таскать? — Ладно, и воду буду. Только ты скажи, — что сделаешь? — Заговорю глаза дяде Ивану, — хитро подмигнул Колька. — Да ну тебя! — отмахнулся Алешка. — Ну ладно, — смилостивился Колька, — будем вместе и дрова колоть и воду носить. А знаешь, почему дяде Ивану трудно тебя узнать? Человек сам себя хуже всего видит. А другим вас не сравнить: дядя Иван старый, а ты молодой. Новые раздумья, новые заботы С того дня Алешка стал жить у дяди Ивана. Страхи его прошли, но о своем обмане он думал все чаще и чаще. Ему хотелось доказать, что он совсем не плохой. Что бы он ни делал — отвечал ли урок, вел ли машину на трактородроме или просто выполнял домашнее задание, — все он старался сделать хорошо и мысленно засчитывал это как некое, пусть очень маленькое, но все же искупление своей вины. Ты лучше всех окончишь училище, ты дашь самую большую выработку на трактор, и тебя простят… Он мечтал стать тысячегектарником. Вот тогда, несмотря ни на что, ему скажут: «Молодец, Алешка!» и лишь пожурят за то, что он пробрался в училище под чужой фамилией. Это, конечно, было самоутешением, но оно успокаивало, помогало учиться и вполне устроило бы Алешку, если бы не одно весьма важное обстоятельство. Быть тысячегектарником! Но почему Шугай отказался? Алешка чувствовал, — вся его система оправдания рушится. Что значит быть тысячегектарником? Он читал про передовых трактористов; о них им рассказывали на занятиях, и пока перед ним была газета, пока он слушал рассказ преподавателя, все было ясно и не вызывало никаких сомнений. У передового тракториста большая выработка, высокий урожай, в отличном состоянии машина. Но стоило Алешке подумать о Шугае, все путалось. Со всеми своими раздумьями Алешка решил пойти к завучу. Сергей Антонович просматривал классный журнал. — Ты зачем? — спросил он и улыбнулся. — Николай Лопатин — пять, пять, пять. Круглый отличник. — Сергей Антонович словно разговаривал сам с собой. — Я к вам, Сергей Антонович. — Садись. Я и сам давно хотел с тобой поговорить. Ты как считаешь, кроме тракторов и машин, в жизни что-нибудь есть? Ну, скажем, дружба? — Есть… — Стало быть, дружбу признаешь? А с кем ты дружишь? — С Пудовым Игнат Васильевичем. — Ишь ты! С Игнат Васильевичем, да еще сначала по фамилии назвал — Пудовым! А тебе надо дружить с Володькой, Петькой, Ванькой! Они погодки твои! — Не знаю… — Потому и не знаешь, что весь свет в окошке — твои трактора! А без друзей не проживешь. Понятно тебе это? — Понятно… — Врешь, не понятно. Было бы понятно, давно бы и товарищей имел и в комсомоле был. С тобой наши комсомольцы говорили? — Нет. — Так и знал! — насупился Сергей Антонович. — Вот если бы выступал да на всяких собраниях болтал, — сразу бы заприметили. Ну да не в этом дело. А сам-то ты почему не комсомолец? — Не думал… — А ты подумай, как настоящим человеком стать! Как это он сам не подумал раньше о комсомоле! Алешка уже видел себя комсомольцем, и теперь потребность совершить что-то необыкновенное стала просто жизненно необходимой. Надо стать тысячегектарником! А как? В воскресенье Алешка собрал все имеющиеся у него деньги, приложил к ним сто рублей, одолженные в счет получки у дяди Пуда, и, прихватив с собой веревку, которой носили дрова, отправился в город. В городе он остановился около большого, недавно выстроенного двухэтажного здания, взглянул на витрину и решительно открыл широкую стеклянную дверь в книжный магазин. Алешке тут не раз приходилось бывать. Покупал тетради, чертежную бумагу, карандаши. И все же у книжного прилавка он растерялся. Так однажды было в деревне. Он пришел с бабушкой в сельмаг. Взглянув на книжную полку, с тревогой подумал, — как же бабушка найдет среди многих книг ту, которая именно нужна для него?.. Но если в деревне рядом была бабушка, да и выбрать предстояло лишь букварь, то кто скажет сейчас, какие ему нужны книги, чтобы добиться того, что он задумал? Обилие книг подавляло Алешку. Однако очень скоро он обнаружил, что книги на полках расположены в определенном порядке. Литература, медицина… А где по технике? Вот они — у окна! Ну что ж, выбирай, Алешка. Дифференциальное исчисление… Теория жироскопа… Непонятно… Ага, «Гусеничные тракторы»… Тетенька, что же вы — иль не видите настоящего покупателя? А ну, подайте «Машиноведение» и вон ту книжку — «Бормашины». Ой нет… Клади скорей обратно! Это, когда зубы сверлят. Зато «Автоматика», наверное, пригодится. И справочник механика тоже нужен. Да что он стоит и выбирает? Нужную книжку пропустит, ненужную возьмет. Чего проще? Пусть тетенька даст ему все, что есть, а после он разберется. — Вы бы в коллектор обратились, — сказала продавщица. — Некогда ходить туда… К счастью Алешки, у него было не так уж много денег. Но стопка получилась изрядная. Он перевязал книги веревкой, взгромоздил на спину, как дрова, и, довольный приобретенными сокровищами, направился к дому. Алешка торжествовал. Теперь он наверняка сможет решить, как стать настоящим человеком. Подумать только, как он богат! Что в книгах, то будет и у него в голове. Ведь книги его. Это как хлеб в закромах. Дома Алешка разложил на столе приобретенное богатство. Он перелистывал страницы, читал целые главы, но, увы, нужное ему не находил. Уже не зашифровано ли оно в непонятных формулах, где что-то возводится в степень, где из чего-то извлекают корень и столько иксов, что не разберёшься в них. Стояла поздняя осень. Как-то вечером Алешка возвращался из училища. Он знал, что дома никого нет. Дядя Иван вот уже который вечер сидит в кладовой запчастей, — принял на себя еще одну должность; а Колька — в Речном. В эти дни Алешка даже завидовал Кольке. Вот поступил в речную школу, не мечется в поисках чего-то неизвестного, пришвартовался к своему делу. По этому случаю Алешка даже написал бабушке письмо. Хотя в речной школе он не бывал, — и кого она готовит ясно себе не представлял, — пусть бабка порадуется, — ее внук будет капитаном парохода. Правда, не все выходят в капитаны. Но все равно, если не капитаном, то лоцманом; если не лоцманом, то боцманом и уж, во всяком случае, мотористом. А это значит все равно, что трактористом. Пусть бабушка не беспокоится, — все идет как надо, и он, Алешка, в самом скором времени выйдет в люди и будет получать не меньше, чем полтысячи. Однако Алешка рано успокоился за друга. В этом он убедился в тот же вечер, когда они встретились у калитки. — Капитану речного плавания! — приветствовал Алешка. — Да ну ее эту школу! — устало отмахнулся Колька. — Сам же хотел поступить… — Набрехали: интересно, можно стать капитаном… А ничего интересного нет! Встретил я ребят с Волхова. Все на воде да на воде. А зимой в затоне. Все на ветру да на ветру. И смеются: «Парле франсе?» Отдай концы! — А ты не слушай их. Мало ли кто чего скажет! — Видно, верно надо отдавать концы. Они вошли в дом и зажгли свет в своей маленькой комнатушке. Алешка присел на кровать и некоторое время молча разглядывал Кольку. Было жалко Лопату, — опять заладил свое. И в то же время хотелось сказать ему что-нибудь обидное. Прогонит его дядя Иван и правильно сделает. Все же чувство жалости взяло вверх, и Алешка сказал душевно, стараясь, чтобы Колька понял его: — Ты смотри, наотмашь не руби. Уйти из школы за день можно, а назад только через год примут. Да и прежде чем уходить, надо же знать, — куда уходить? Ты что, жалеешь, что на золотоискателя не приняли? — Нет. — А что же ты хочешь? — Не знаю, — выкрикнул Колька, — сам не знаю! — Крученый ты, Колька. Лопатин горько усмехнулся: — Ну да, крученый! Вот так и хочется бросить все, лечь в лодку и куда-нибудь плыть. Лежи на дне, смотри в небо и плыви! — Так и перевернуться недолго, — деловито решил Алешка. — На бревно наедешь — и кувырк. — Кувырк, говоришь? — переспросил Колька и подсел к Алешке. — Давай вместе уедем. Ну что тебе дался твой трактор? Учишься, учишься, а тебя раз — и за шкирку. Алешка снисходительно взглянул на Кольку. — Меня выгонят? — Долго ли? Пронюхают и выгонят. Алешка рассмеялся. — Да мне сам Сергей Антонович сказал, чтобы я в комсомол шел. — В комсомол? — спросил Лопатин, словно не веря. — Человеком надо быть, — наставительно произнес Алешка. — И ты не отказался? — Завтра заявление подам… — Заявление? — Колька вскочил с кровати, потрясая своими длинными руками. Алешка еще никогда не видел его таким злым. — Теперь обязательно надо сматываться. И тебе и мне. И тут только Алешка сообразил, чего так испугался Лопатин. Кто же вступает в комсомол под чужой фамилией? А разве нельзя быть хорошим комсомольцем и под чужой фамилией? Нет, тогда уже никаких оправданий ему не будет… — Надо уходить, — уже спокойнее сказал Колька, снова присаживаясь рядом с Алешкой. — Вместе легче будет. Уедем в какой-нибудь город, где нет никаких директоровых дочек и дядей Иванов, и устроимся там. Алешка молчал. Так что же получается, бросить училище, уехать в какой-то неведомый город, неизвестно зачем и для чего? Хотел стать настоящим человеком, а станет бродягой. Врасплох Нет для пятнадцатилетних лучших советчиков, чем их сверстники. И не потому, что они считают их умнее всех. Нет. Только другу-сверстнику расскажешь все и не тая откроешь свою душу. А кому Алешка расскажет о всех своих сомнениях? Дяде Ивану, Сергею Антоновичу? Ведь труднее всего признаться не тогда, когда боязно, а когда стыдно. А Колька Лопатин, что ни вечер, все настойчивее требовал: — Едешь со мной? Алешка отмалчивался. — На юг, в теплые края! Сам выбирай куда. Любой город! Потом поздно будет. В одну из суббот, уже в сумерках, к дяде Ивану зашел по каким-то училищным делам Сергей Антонович. Алешка колол у крыльца дрова. Завуч весело спросил его: — Не подал еще заявление в комсомол? — Собираюсь, — смущенно ответил Алешка. — Долго собираешься. Алешка терпеливо ждал, когда Сергей Антонович уйдет от дяди Ивана. Он целую гору дров перетаскал в сарай и, едва завуч скрылся за калиткой, направился в свою комнату. И все те же мысли. Оставаться или бросить училище?.. — Алеша Левшин здесь живет? — донеслось из кухни. — Его нет, барышня. Алексей в школе… — ответил дядя. — А вы его знакомая? — Он мне очень нужен… — В речной школе девочки тоже учатся? — Я не из речной школы… — А откуда вы его знаете? — Мы с ним старые знакомые… Я жила в Серебрянке. Алешка сразу узнал Таню. Он стоял, боясь шелохнуться. И в это время услышал, как дядя Иван сказал: — Ну, ежели вы Алешу знаете по Серебрянке, так у меня еще один ваш знакомый живет — Николай Лопатин. Пройдите, барышня, в комнату, он там… Алешка рванулся к окну. Надо выпрыгнуть на улицу. Но как, когда двойные рамы? Да и поздно. Даже не успеть залезть под кровать. И Алешка шагнул навстречу Тане. Он схватил ее за руку и так красноречиво приложил палец к губам, что она поняла одно: надо молчать и ничему не удивляться. А потом тихо сказал: — Пойдем на улицу. На кухне дядя Иван спросил: — Вы, барышня, Алешу не будете дожидаться? — Мы его встретим у школы, — ответил за Таню Алешка и поспешил в сени. Они вышли в сумерки зимнего вечера. Падал легкий снежок, уличные фонари слабо освещали поскрипывающий дощатый тротуар. Молча, словно прислушиваясь к собственным шагам, они свернули в безлюдный сквер. — Ты как меня нашла?.. — По фуражке… Такие носят только из вашего училища. Прихожу в училище, спрашиваю тебя, а мне сказали, — нет такого. Вот дали адрес твоего дяди… Только почему вдруг Лопатин? — Ты зачем приходила? — грубо оборвал Алешка. — Чего тебе надо? Таня могла бы ему все рассказать. Как долго она его искала, как волновалась, не попал ли он в милицию… Хотя там в парке он ее обидел, но он же и защитил ее. Но теперь ничего этого Алешка не узнает… Таня резко повернулась и пошла из сквера. Алешка окликнул ее: — Таня!.. Он еще не знал, зачем ее остановил. Просто ему не под силу стало молчать. Она вернулась и спокойно сказала: — Я слушаю. Он молчал. Поймет ли она его? Не все ли равно. Пусть знает, как ему тяжело. И он заговорил зло и ожесточенно, словно Таня была виновата во всех его бедах. — Алеша, я могу чем-нибудь помочь тебе? Он вздохнул. — Мы что-нибудь придумаем, только обещай мне, что ты никуда не уедешь. Алешка молчал. — Никуда, никуда… И приходи, когда захочешь. Я живу на углу против парка. Квартира пять. Алешка возвращался домой с таким чувством, словно с него сняли большую тяжесть и кто-то разделил с ним его беду. Еще с угла он увидел, огонь горит и на кухне, и в столовой, и в маленькой комнатушке. Это был верный признак, что все дома, а возможно, у дяди гости. Но дверь оказалась запертой. Алешка постучал. Никто не вышел. Он обошел дом, снова постучал в окно, — никто не откликнулся. Не угорели ли там? А может, ушли и забыли выключить свет? Алешка вернулся к крыльцу и просунул руку в потайное место, где обычно лежал ключ. Ключа не было. Что же делать? И в это время услышал скрип калитки. Алеша оглянулся и в темноте узнал дядю Ивана. Он шел, припадая на правую ногу. — А я стучал, стучал, — сказал Алешка. Дядя Иван молча достал ключ, открыл дверь и, войдя на кухню, устало присел на табуретку. — Отблагодарил племяш! Нечего сказать, здорово отблагодарил. — Что с ним? — с тревогой спросил Алешка. Колька как бы был частицей его самого и что бы с ним ни случилось, не могло не волновать Алешку. — Убежал… С утра убежал. Как вечернюю почту принесли, я — к ящику. Смотрю, там письмо и еще записка. От него записка. Пишет, что в речной школе учиться не может, — одни двойки, да и не хочет и уезжает домой к бабке. — К бабке? — в ужасе переспросил Алешка. — Куда же ему еще ехать? И хитрец! Оказывается, он уже с неделю как документы из школы забрал. — А письмо кому? — спросил Алешка. — Не взглянул даже. Постой, где оно у меня? Ага, вот. Письмо ему. Наверное, от бабки. Небось, старая, думает, внучек учится, у дядьки живет, ей помощь окажет, а он в бегах. Ну что, будем читать чужие письма? — Обязательно, а вдруг там что-нибудь важное, — не задумываясь сказал Алешка. И не ожидая, когда дядя Иван надорвет конверт, взял письмо, вскрыл его и жадно стал читать корявые бабкины строчки. — Про что она там пишет? — «Дорогой Алешенька, я жива, здорова. Все у Лизаветы живу…» — Где же ей еще жить? — «Скучаю я по тебе, Алешенька… Одно утешение — учишься ты в школе. Слушайся дядю Ивана и передай ему от меня спасибо, что не оставил тебя, сироту. А кем тебе, Алешенька, быть — ездить на тракторе или на пароходе, — то ты не сокрушайся. Пароход он ведь поболе трактора и на нем веселей служить, и особливо капитаном. А как там в Серебрянке, — не знаю. С той поры, как уехала, не была там, только читала в газете про твоего Шугая; получил за урожай золотую медаль…» Серебрянка… Шугай… Бабушка… — Читай дальше… Что молчишь?.. — Вы про что, дядя Иван? — Про этого самого Лешеньку! Что бабке теперь напишем? Был капитан, да смылся! — Давайте я напишу. — А что напишешь? — Не захотел жить у вас, не вытянул в школе, ну в общем, что вы не виноваты. — Виноват, не виноват, а перед Степанидой в ответе. Ей напишем — Лешка виноват, а она по всей родне разнесет: Иван мальчишку выжил. — Я напишу, мне поверят. — Ладно, пиши. — И, поднявшись с табуретки, дядя Иван пошел в столовую. — Эх, Алексей, Алексей, обидел ты старика! Алешка подошел к дяде Ивану, обнял его за плечи и сказал утешающе: — Не надо, дядя Иван. Честное слово, больше ничего плохого не сделает Алешка. Все обойдется. Не думал он, что тяжело будет вам. Если бы знал, какой вы… Всю ночь Алешка не мог заснуть. Написать бабушке Степаниде оказалось не легко. Прежде всего о ком писать? Куда бы Колька ни сбежал, выйдет, что не Колька, а он, Алешка пропал без вести. Не выдержит такого горя бабушка. Эх, Колька, Колька, как же ты не подумал об этом? А при чем тут Колька? Кольке бабушка никто. А ты, Алешка, почему о бабушке не думал, когда менялся документами? Так что же бабушке написать? Не лучше ли повременить, поискать Кольку? Может быть, он никуда и не уехал. Путает след Колька. Ну погоди, будешь знать, как товарища подводить. В поисках Кольки Вот уж никогда не предполагал Алешка, что от Кольки будет зависеть жизнь бабушки Степаниды. Надо было что-то предпринять, найти его. И снова и снова думал: куда мог сбежать долговязый? В деревню? Нет! Уехал куда-нибудь далеко? Вряд ли, денег мало. Все говорило о том, что Колька скрывается в городе. Но где? Город большой, а в милицию не заявишь. Боязно, самого поймают. Сначала Алешке казалось, что не плохо привлечь к поискам Кольки дядю Пуда. Однако вмешательство дяди Пуда, пожалуй, было не менее опасным, чем милиция. Нет, только один человек в городе мог помочь ему — Таня. На другой день Алешка направился к Тане. Он без труда разыскал ее дом. Алешка позвонил. Ему открыла пожилая женщина. — Вам кого? — спросила она, вытирая фартуком руки. — Таню Черешкову. Женщина ничего не ответила и захлопнула перед Алешкой дверь. Как надо было это понять? Никакой Черешковой тут нет или она сейчас ее вызовет? А может быть, он ошибся дверью? Но в это время перед ним появилась Таня. — Ты, Алеша? — Есть важное дело, — тихо сказал Алешка. — Я подожду на улице. Через несколько минут Таня вышла из дома. Алешка рассказал ей о бегстве Кольки. — А где его искать, ума не приложу, — сознался он. — Ты, Таня, город ведь знаешь. Ну, где у вас могут быть всякие беспризорники? — Не знаю, — ответила Таня. — По-моему, в городе нет беспризорных. — И рассмеялась: — Какой же Лопатин беспризорный, когда ему вон сколько лет! — Это верно, — согласился Алёшка, — но все равно его надо найти. Иначе с бабушкой что-нибудь случится. Ну давай вместе подумаем. — Есть один выход, — сказала Таня. — Какой? — Сказать правду. Пойти в училище и сказать… — Если мы не найдем Кольку, я скажу. Но сначала надо попытаться разыскать его. Может быть, он в городе. Я уверен, — он в городе. Некоторое время они шли молча. Неожиданно Таня спросила: — А если бы ты убежал, то куда бы пошел? — Не все ли равно, куда-нибудь пошел бы. — Нет, ты скажи, — куда? — потребовала Таня. — Куда, куда, ну на вокзал! — Вот и начнем с вокзала. На вокзале в этот утренний час было безлюдно и тихо. Ранние поезда прошли, а до отходящих днем и вечером еще много времени. Оживление царило лишь на маневровых путях, где взад и вперед бегали приземистые паровозы. Алешка и Таня прошли через зал, заглянули в ресторан, сунули нос к дежурному по станции. Нигде Кольки не было. Они медленно побрели в город. — А знаешь Таня, — сказал Алешка, — у нас неверный расчет. Я бы пошел на вокзал, если бы хотел уехать. Но ведь Колька не думал уезжать. Зачем ему вокзал? Знаешь, где его надо искать? На базаре! — Что он там будет делать? — Ему деньги нужны! А значит, что-нибудь хочет продать. У него и костюм есть и новые сапоги. Тане этот довод показался весьма резонным, и через несколько минут они уже сидели в автобусе, идущем от вокзала до самого базара. Базар шумел и роился из края в край большой площади, застроенной с трех сторон магазинами. Они, как казалось Алешке, не давали базару выйти из берегов, сдерживали бурлящий поток и направляли его в спокойное русло своих широких дверей. На краю базара торговали овощами и картофелем, позванивающими на морозце глиняными горшками, свиными тушами. Среди этой толчеи можно было Кольку не искать. Ну зачем ему капуста, глиняные горшки, мясо? А нет ли его в самой середине, где толкучка? Даже издали видно, что там продают с рук валенки и сапоги, шерстяные вязаные платки и поблескивающие на солнце резиновые боты, какие-то стекляшки, фуражки с глянцевитыми козырьками. Алешка и Таня обогнули мясные ряды, пробились через возы, с поднятыми к небу оглоблями, и втиснулись в людскую толчею той части базара, которая всюду и везде имеет одно имя — барахолка! Барахолка пела, кричала, шумела на все голоса. — Дешево отдаю часы! — Детские валенки. Кому детские валенки? — Гражданка, лучшего шерстяного платка не найдете. — Костюм-габардин, недорого, совсем новый! Кто-то совал Алешке в лицо сапоги, кто-то хватал его за пиджак, уговаривая купить новые варежки. Он двигался вместе с людским потоком, стараясь найти среди сотен незнакомых лиц Кольку Лопатина. Он даже забыл, что рядом с ним Таня, и только когда в конце барахолки их выплеснуло к витрине большого магазина, он почувствовал, что Таня держится за его рукав, видимо, боясь потеряться в базарной толчее. — И здесь нет, — проговорил Алешка невесело. — Где же теперь искать? — спросила Таня. Алешка почувствовал, как кто-то взял его за плечо. — Что купить хочешь? Он оглянулся и увидел Форсистова. В ушанке, раскрасневшийся от утреннего морозца, тракторист держал под мышкой магнето и улыбался. — Видишь, достал. — Купил? — сказал Алешка. — Приходится тратиться, коль задумал рекорды ставить. У меня полон сундучок запасных деталей. А ты чего ищешь? — И, не ожидая ответа Алешки, сказал, уже обращаясь к Тане: — Вы, барышня своего кавалера тут у магазина подождите, а я ему одну штуку покажу. — Что за штука? — Пойдем, увидишь. — Только ненадолго. Алешка сказал Тане, чтобы она подождала его, и последовал за Форсистовым. — Далеко ведешь? — Постой ты, — отмахнулся Форсистов. — Да в чем дело? — нетерпеливо перебил Алешка. — Не мешай. — И тут же Форсистов, свернув в сторону, потащил за собой Алешку. — Вот они, эти ребята… Он подошел к трем-парням и спросил: — Что продаете? — А все, что покупают, — ответил маленький, юркий, с выщербленными зубами парень. — Нужны детали для тракторов. — У нас такой товар не водится, — сказал старший парень, лет двадцати, с испитым лицом и припухшими глазами. — Нет, так нет, а скажите, ребята, — кто этот паренек, что с вами недавно тут был? — На след навести хочешь? — подозрительно сощурился щербатый. — Знакомый. Подумал, — не племяш ли нашего коменданта? — Это какого же коменданта? — Училища механизации. — Ладно, чего болтать тут? — вмешался в разговор парень с припухшими глазами. — Знакомый не знакомый, а коли сам не признался, — значит, и знать тебе его не к чему. — Он кивнул своим: пошли мол, ребята, и первый исчез в толпе. Алешка готов был броситься следом, но Форсистов его остановил. — Чуешь, о ком речь шла? О племяше Ивана Ивановича. Видел я его разок с тобой в парке, да как-то в училище приходил. Долговязый такой, головка маленькая. Похож? — Похож. — Жалко, куда-то ушел! А ты предупреди коменданта, пусть парня приструнит. И надо же, с кем связался! Алешка молчал. Он не сомневался, что Форсистов видел Кольку, и теперь думал лишь о том, как самому найти его. Надо бежать следом за парнями. Но где они — эти новые Колькины друзья? Словно провалились сквозь землю. Алешка забрался на мусорный ящик, стоящий рядом с ларьком, оглядел базар. Ушанки, фуражки, шапки. Толпа движется и кишит. Людской водоворот. Поди узнай тех, кого ищешь. — Прозевали мы Кольку, — сказал Алешка, подходя к Тане. — Здесь он был, понимаешь, Форсистов его видел. Они выбрались из толчеи базара и пошли вдоль тихого заснеженного проулка. — А знаешь что, — сказала Таня весело. — Тебе не о чем беспокоиться. Ведь Колька никуда не уехал. Значит, письмо бабушке посылать не надо. Ты-то жив и здоров, а Кольку не сегодня, так завтра все равно разыщем. Ночное испытание Хотя Алешка не считал себя прирожденным сыщиком, тем не менее он составил самый подробный план розысков, по которому выходило, что Колька должен быть обнаружен в первый же вечер. По этому плану от Алешки требовалось сменить училищную фуражку на ушанку, а ватник — на полушубок и в таком виде, неузнаваемым, отправиться на главную улицу города, где по вечерам происходят гулянья и где он рассчитывал встретить, если не самого Кольку, то обязательно кого-нибудь из его друзей: либо щербатого, либо припухшего, а может быть, того молчаливого парня, у которого из мехового воротника высовывался только кончик носа. Однако случилось так, что отправиться на поиски Кольки в этот вечер Алешка не смог, а после произошли события, которые не дали ему возможности испытать свой сыщицкий талант. На следующий день он, как всегда, отправился рано утром в училище. Конечно, было не так просто изучать устройство трактора новой марки и в то же время думать, как быстрее найти сбежавшего земляка, но все же Алешка досидел до последнего урока и даже неплохо отвечал, когда Сергей Антонович вызвал его к доске. Но вот прозвенел звонок, теперь два часа на самоподготовку, а там весь вечер на поиски Кольки. Пусть попробует ускользнуть — не выйдет! Однако, когда Алешка выходил из класса, его подозвал Сергей Антонович и спросил, пряча в футляр очки: — Ты куда? — Готовить уроки буду… — Тогда после занятий подожди меня. Помнишь наш разговор? Алешка ждал этого разговора. Если бы знал Сергей Антонович, как он завидует другим ребятам! Да будь он сам собой, с радостью стал бы комсомольцем! А сколько бы взвалил на себя работы! И не жаловался бы, как некоторые, на перегрузку. После уроков Алешка пошел в комнату, где обычно его группа занималась самоподготовкой. Сделав свои уроки, он стал помогать дяде Пуду. Бородач упорный, от своего не отступится. В пятнадцать лет учиться на тракториста — ничего особенного. А вот попробуй в сорок пять! Дядя Пуд сказал: — Никак в ум не возьму, как это получается с комбайном? Вот тут пишется: в северо-западных районах страны на смену северному комбайну пришел самоходный, более усовершенствованный. Какой же он усовершенствованный, если, как дожди зачастят, вязнет, — самого трактором надо тянуть. Не идет и не жнет. А северный, бывало, как начнет строчить, любо-дорого! Выходит, усовершенствованный хуже. — У него захват шире. — Захват шире, а шаг слабже. А уж тяжелый-претяжелый. Нет, зря от северного отказались; ему бы больше захват дать. Куда как хороша была бы машина. Алёшка еще не успел приступит к своим обязанностям учителя, а уж оказался в положении ученика. И верно, здорово вязнут самоходные комбайны. Но тут же спохватился, — кто кого должен учить? И спросил строго: — А расчеты с обработкой поля под яровое — сделаны? Алешка берет тетрадь и проверяет записи. — Ошибка! Расход горючего по ответу 120 килограммов, а у тебя девяносто пять! Как же это получилось? — Так я пахал и бороновал сразу — вот и экономия. — Да ведь этого в условиях нет. — Ну и что же. Для земли это лучше? Да и выгода прямая. — Но, Игнат Васильевич, условия… — У нас в колхозе свои условия! На это Алешка не находит что ответить и про себя решает: дядя Пуд — прав. Ежели пахать и сразу бороновать, то в земле будет меньше сорняков и экономия горючего тоже получится. Он уже не может преодолеть любопытства и, совсем забыв о своих обязанностях учителя, слушает дядю Пуда. — Я вот смотрю на молодых трактористов и вижу: ничего ребята, хорошие, насчет техники стараются; одна беда — землю не знают. Не то, чтобы совсем, только не механики они ей. Пашут, сеют, а настоящего понимания нет. Землю надо на семь лет вперед видеть. Когда какая будет. Даже на цвет! А уж насчет рыхлости, что и говорить. А из всей земли — целина самая трудная. С ней надо умеючи. Она все горазда родить: и кустарник, и пырей, и хлеб. Так вот, надо обработать ее так, чтобы только хлебу всю свою силу отдала. Алешка слушает и мечтает. Эх, ему бы в колхоз к дяде Пуду! И жить бы вместе. А что, иль не отпустят? Если МТС похлопочет, — отпустят. Но дядя Пуд возвращает Алешку к действительности. — Разболтались мы с тобой. Ну-ка погляди, правильно у меня график вспашки паров составлен? Алешка смотрит график. — Не трахтор, а трактор. Не от слова трах, а тракт! — Бывает по-всякому, дадут дурню трактор, а он у него на тракте трах и до поля не дошел — вот тебе и трахтор. — И запятые ни к чему наставлены. — Ладно, какие ненужные, ты зачеркни! — И поднявшись, сказал: — Пойду часок-другой отдохну. А ты останешься? — Сергей Антонович просил подождать… Завуч сразу же приступил к делу. — Так как, Лопатин, что скажешь? — спросил он, подсаживаясь. — Будем в комсомоле? — Это дело серьезное, Сергей Антонович, — ответил Алешка. — Ясно серьезное, — подтвердил завуч. — Только ты не хитри со мной. — С батькой надо посоветоваться, — прикинулся простачком Алешка. — Я во всяком серьезном деле без батьки ни-ни! Сергей Антонович поднялся. — Нет, видно, из вашего брата мужика быстро не выбьешь. — Я сегодня же напишу, — поспешил сказать Алешка. — Врешь, не напишешь. Я тебе же хотел лучшего, дурная твоя голова… Ну вот и отговорился. Теперь, если спросят — ну, что отец советует? А ничего, еще думает! А потом не сразу вспомнят. А там и учебе конец. Весной выпуск! — Можно идти, Сергей Антонович? — Только сначала ответь мне на один вопрос: вот у нас ты отличник, а почему в школе неважно учился? По моему запросу прислали твой табель, на одних троечках выезжал. Алешка возмутился. Это он-то выезжал на тройках? И чуть не выдал себя. Ведь Сергею Антоновичу прислали табель Кольки Лопатина! — Меня больше к машинам тянуло! Ну как он мог еще объяснить свои неважные школьные отметки. И, чтобы избежать еще какого-нибудь опасного вопроса, снова спросил: — Разрешите идти, Сергей Антонович? — Зайди к заведующему мастерской! Ты ему нужен, Алешка разыскал заведующего мастерской в маленькой, окутанной синеватым дымком конторке. Тот молча провел его в деревянный сарай, где стоял покрытый морозным инеем колесный трактор, и сказал, поглядывая с недоверием на Алешку: — Проверишь питание мотора и сделаешь подтяжку. Вот свет, — и он включил тусклую электрическую лампочку, — вот верстак, там в ящике инструменты, ну, а все прочее от тебя зависит. Алешка с удивлением взглянул на заведующего. Да что это они выдумали с Сергеем Антоновичем? Нет, сегодня вечером он ничего делать не будет. Он занят, он должен найти Кольку. И потом, — разве его предупреждали? Он даже не захватил с собой поесть. Да и как в этом сарае работать? Ни печи, ни камелька, тут ночью замерзнешь. И почему именно он должен ремонтировать этот трактор? Вон сколько курсантов… Но сказал совсем другое: — Мы систему питания проходили. И подтяжку тоже… — Раз проходили, тогда в чем дело, — усмехнулся заведующий. — Желаю удачи. Оставшись один, Алешка оглядел поросшие белой изморозью бревенчатые стены, колесный трактор и свисающий с потолка, похожий на вопросительный знак, подъемный крюк. Что поделаешь, раз работа срочная, — нечего вести время. Берись, Алешка, за ключ и приступай к делу. Крюк мешал приподнять капот, и Алешка протянул руку, чтобы отвести его в сторону. Но, едва дотронувшись до него, почувствовал ожог. Поморщившись от боли, Алешка выругал себя. Сообразил в мороз взяться за железо голыми руками! А еще тракторист! Он натянул варежки и стал перебирать цепь. И вдруг она сорвалась с плохо закрепленного колеса и ударила его по руке. Еще получай! Алешка рассердился. Теперь, прежде чем ремонтировать трактор, приводи в порядок подъемник. Не бросишь же его так… Пришлось накидывать цепь на верхнее колесо, а для этого лезть под потолок. Неисправный подъемник, замызганный колесный трактор, сарай, где только волков морозить. Об этом ли ты мечтал, Алешка? Ух, как устал! Час поработал и устал! А что сделал? Ничего не сделал. И уже руки дрожат и ноги подгибаются. Он достал ключ и начал отвертывать гайку. Ну что там произошло с питанием, — отчего трактор не работает? Ключ скользил по граням и вдруг сорвался и полетел через голову в темный угол сарая. Пришлось ползти по земляному полу и чуть ли не на ощупь искать непокорный инструмент. Он решил действовать зубилом. Но вместо зубила ударил молотком по пальцу. Алешка выругался, проклиная все на свете — и трактор, с которым он мучился, и молоток, который едва не расплющил ему палец, и самого себя, безропотно согласившегося ремонтировать машину в такой морозище. Захудалый тракторишко, — растерять бы ему все свои колеса, разбить бы блок и заглохнуть, чтобы никогда больше не заводиться! И откуда только он взялся, пропади он пропадом на свалке и разнеси его вдребезги под копром! Он решительно нахлобучил съехавшую на затылок шапку, и весь его вид обозленного и весьма решительного человека говорил о том, что вот сейчас он потушит свет и уйдет домой. А что, иль не посмеет? Еще как посмеет! И все же никуда Алешка не ушел. Он немного отдохнул и снова принялся за работу. Он даже обнаружил в себе терпение. Вот сколько времени он возился с креплением — ничего не получалось, а тут приноровился, и пошло дело— только поспевай! Теперь Алешке стало казаться, что в сарае уж не так плохо и что правильно сделали, поручив ремонт трактора именно ему. Все-таки интересно выполнить трудное задание. А ну, поворачивайся, Алешка! Он не заметил, как наступил поздний вечер, а за ним и ночь. В бревенчатом сарае то гремело железо, то стучал молоток, то слышалось сопение Алешки. Временами ему чудилось, что он не в училище, а у себя в деревне мастерит самодельный трактор. А не отдохнуть ли тебе немного, Алешка? Устал, умаялся. Возьми посиди вон на том чурбане. Только не снимай ватной стеганки, хоть и жарко тебе. Долго ли простыть на морозе! Алешка присел на чурбан, привалился боком к трактору, устало вытянул ноги. Он увидел комнатку в дядином доме, почувствовал теплое дыхание круглой печки, немного пахнущей краской, и ему казалось, что он засыпает на своем топчане. Сколько чудес на свете! Был сарай, трактор, — и нет ни сарая, ни трактора. В одно мгновение какая-то таинственная сила перенесла его через улицу под крышу дома. Алешка, ты дремлешь, ты засыпаешь? Проснись, вставай, замерзнешь! Да и работы осталось немало. Ну, ну, вставай, Алешка! Нос потри варежкой, на улицу выйди — сон сразу сгонит. С трудом открыв глаза, Алешка бессмысленно посмотрел на тускло горящую лампочку. И вскочил с чурбана. Где гаечный ключ? Он подхватывает его, начинает отбивать веселую дробь на тракторной раме и сам приплясывает в такт железному грохоту. Эх мы, гуляем-гуляем, ни о чем не думаем! Разойдись, расступись! Вот как надо с себя дремоту сгонять. Было за полночь, когда Алешка затянул последние крепления и, чтобы увидеть лучше труды своих рук, даже отошел в сторону. Алешка, ведь это ты все сделал. Тяжело было? Еще бы! Все руки сбил в кровь, и спину ломит! И все же хорошо на душе у тебя! Ты думал, — нет ничего лучше, как сидеть в кабинке и управлять трактором. Но почему сейчас тебе еще радостней, чем было там, в поле, когда ты впервые сам повел трактор? Пройдет еще много времени, прежде чем ты поймешь, что нет большей радости для человека, чем сознание сделанной большой и трудной работы. Пусть самая грязная, самая тяжелая — она все равно откроется перед тобой во всей своей красоте. — Не сбежал? Алешка увидел в дверях Сергея Антоновича. — Отремонтировал, вот. — А я посмотрю да проверю. Все вы так бахвалитесь… А потом оказывается, экзамен и не выдержал. — Какой экзамен? — удивился Алешка. — А вот такой! Один убегает, другой проторчит здесь всю ночь, а ничего не сделает. Алешка шел по двору училища, не чуя под собой ног. Что ему ночной мороз, когда он выдержал экзамен! Он шел, распахнув ватник, заломив ушанку, и весело поглядывал на звезды, которые тянулись к нему тонкими серебристыми лучами. — Я, Сергей Антонович, спать совсем не хочу, — сказал Алешка. — А хочешь, чтобы весь день башка была чугунная, совсем не ложись, — грубовато посоветовал завуч. — У вас, ребят, всегда так: на уроках спите, а по ночам гуляете… Но ты и на ребят не похож. Вот наблюдаю я за тобой и вижу, что-то тревожит тебя, неспокойно у тебя на душе… О чем думаешь? — О всяких делах. — А все-таки? — Хорошо, когда тракторист хочет стать передовиком, завоевать славу лучшего механизатора? — Ишь, куда тебя повело! Вот видишь объявление у входа? — Вижу! — Завтра в училище состоится встреча с одним знатным трактористом области. На уроки можешь не приходить, а на встрече будь обязательно. На твой вопрос этот самый тракторист даст ответ. Алешка еще раз взглянул на белый лист бумаги, вывешенный рядом с доской объявлений. При свете электрической лампочки он даже разобрал отдельные слова, написанные крупными буквами. Встреча… Опыт работы.. Но самого главного он не прочел. Знатным трактористом был Шугай. Алешка снова в опасности Было совсем светло, когда Алешка проснулся. После ночной работы ломило руки. Но ведь это сущие пустяки, Алешка чувствовал себя героем. Наверное, о нем уже есть приказ и все училище узнает, что он первый из средней группы выдержал экзамен. И еще какой экзамен! И Тане он тоже расскажет, как ночью ремонтировал трактор. На занятия в это утро Алешка не пошел. Надо было искать Кольку. Если не вечером, так хоть днем. Ведь вечером он занят: встреча с передовым трактористом области. Но где сейчас искать Кольку? На вокзале ему нечего делать. На базаре? Барахолка открыта только по воскресеньям. А не заглянуть ли в столовые и чайные? Ведь ест где-то Колька! И начать с чайной, что недалеко от училища и куда нет-нет, да и заходят курсанты, когда опаздывают в училищную столовую. Алешка накинул полушубок, напялил на голову ушанку и вышел на улицу. Сколько в городе чайных и столовых! В каждую зайди, разденься, получи номерок, а потом еще постой в очереди за своим полушубком. Он ходил из чайной в столовую, из столовой — снова в чайную. Он даже заметил, что если все чайные, как правило, пахнут пивными бочками и холодной рыбой, то у каждой столовой есть свой запах — щей, котлет, жареной картошки, наваристой ухи. И как ни приятны были сами по себе эти запахи, как ни хотелось Алешке попробовать что-нибудь, когда он оказывался в чистой и светлой столовой, все же под вечер, когда он возвращался домой, у него было такое чувство, словно он съел десятки блюд, значившихся в меню всех столовых и чайных города. Но Кольку он все же не нашел и решил зайти к Тане. Таня спешила в консерваторию, где ее ждала мать. По пути Алешка рассказал ей о своей неудаче. — А может быть, Колька все-таки уехал? — Какой ты нетерпеливый, Алешка! Найдется твой Колька. У консерватории Таня напомнила ему: — Ты обещал перед отъездом зайти. Не забудешь? — Зайду… — И знаешь, Алеша, давай будем писать друг другу… Они попрощались. А своими успехами он так и не похвастался. Дома Алешка пробыл недолго. Переодевшись, он поспешил в училище. Неужели он сегодня получит ответ на вопрос, который имеет такое большое значение в его жизни? А может быть, Сергей Антонович посмеялся над ним? Ну, действительно, нашел над чем задуматься! Быть или не быть передовиком? Все вокруг только об этом твердят, а он, Алешка, какой-то там курсант училища механизации, вдруг стал сомневаться. Да и почему он рассчитывает именно сегодня получить ответ? Вот если бы поговорить с Шугаем… И вдруг у входа в учебный, корпус Алешка остановился как вкопанный. На большом белом листе он прочел такую знакомую ему фамилию… Встреча с товарищем Шугаем… Уйти, скорей уйти. У крыльца никого нет. Но как же уйти? Ведь именно сегодня он получит ответ на все вопросы, которые мучают его. Два чувства боролись в нем. Боязнь встретиться лицом к лицу с Шугаем и желание увидеть и услышать его. Последнее одержало верх: Шугай научил его управлять трактором, и Шугай, пусть сам того не подозревая, укажет ему путь в жизнь. Алешка прошел в зал до начала встречи, замешался там среди курсантов, а когда в дверях показался Шугай и рядом с ним Сергей Антонович, он проворно спрятался за спину дяди Пуда. Но едва Никита Иванович сел за стол, тайком взглянул на своего друга. С медалью Шугай. Она на отвороте синего пиджака и была точь-в-точь такая, какой представлял ее себе Алешка. Маленькая, золотая, поблескивающая лучиками солнца. А сам Шугай — все такой же большой и скуластый. И оттого, что синий костюм узковат в груди и короток в рукавах, он кажется еще более широкоплечим. О чем это Никита Иванович говорит? О техуходе, земле, о связи с колхозом. Не то… Алешка уже раскаивался, что пришел, и поглядывал по сторонам, как бы незаметно выйти из зала. Проскользнуть так, чтобы его не узнал Шугай не трудно, но почти невозможно, чтобы этого не заметил Сергей Антонович. Увидит — остановит да еще заставит сесть в первый ряд. Нет, лучше потерпеть, дождаться конца и вместе со всеми выйти из зала. О чем еще там говорит Шугай? Надо уважать в колхознике хозяина колхоза… Все это известно… И на занятиях об этом не раз говорили, и дядя Пуд… Ну, конечно, и урожая добиваться должен тракторист. Но почему Шугай молчит о самом главном? И тут Алешка услышал… Или, может быть, это только показалось ему? Неужели Шугай подслушал его мысли?.. — Кто из трактористов не хочет хорошо работать, быть передовиком в своей MTC! И я, и вы, наверное, хотите. И я вам раскрою, товарищи, один свой секрет. Был у меня такой случай. Предложило мне начальство стать передовиком — взять обязательство на тысячу гектаров. А я отказался. Почему? Как бы вам это лучше объяснить? Как по вашему, — все равно, как тракторист вспашет свой участок? — Качественная должна быть пахота, — громко сказал дядя Пуд. — Это само собой! А вот думали вы над таким делом: передовики всякие бывают — один передовой, а другой избранный. — Это как понять? — выкрикнул Форсистов. — А очень просто. Передовой тот, который работает, как рядовой, и выработка у него и особенно урожай выше других. А избранный — это тот, которого хотят сделать передовиком и для этого создают условия, которых у других нет. Так сказать, передовик показной. Избранному и горючее в первую очередь, и запасные детали, и лучшие участки… Куда же это годится? Он должен быть примером, а выходит что? Люди смотрят, как он работает, и головами качают: ну нам это не пример, у него другие условия… Не тот передовой тракторист, который сам себя лишь показать хочет, а тот, кто о деле болеет, о том, чтобы людям хорошо жилось… И вас, будущих трактористов, комбайнеров, бригадиров, я хочу предупредить. Большой соблазн быть избранным, и, как говорится, раз-раз и в передовиках оказаться. Но не идите на этот легкий путь… Легкая слава недолго живет. Не успеешь влезть в гору, как уже падаешь с горы! Так вот в чем дело! Только теперь Алешка понял Шугая. Никита Иванович не хотел быть избранным. Теперь и он, Алешка, знает, кем быть. Только передовым. Передовым и рядовым! Спасибо, Шугай… Как обидно, что нужно прятаться от тебя! Алешка спешит смешаться с толпой курсантов… Выйдя из зала, он скрывается в классе… Он знает, — его ищет завуч. Он даже слышит, как, проходя мимо класса, Сергей Антонович говорит Шугаю. — Не пойму, где ваш земляк Николай Лопатин? Старательный парень. Если бы в деревне раз в неделю его охаживали ремнем, был бы еще лучше. — Когда он работал у меня прицепщиком, никаких талантов не замечал за ним. — Выходит, мы его таким сделали. Подождите, я разыщу парня. — Времени у меня маловато. Поезд скоро, а еще нужно по одному адресу сходить. Едва Шугай и завуч прошли в учительскую, Алешка покинул класс. Скорей домой! Дверь в сени была закрыта на внутренний замок. Алешка достал ключ и вошел в кухню. Хорошо, что дядя Иван еще не возвращался. Поди, объясняй, почему не подошел к Шугаю, не спросил, что нового в деревне? Но дядя Иван мог прийти с минуты на минуту; и, чтобы, по крайней мере, на сегодня избежать расспросов, Алешка снова запер дверь и залез на печку, где вряд ли бы его стали искать. Действительно, дядя Иван вскоре пришел. Он открыл дверь своим ключом и еще с порога спросил, — есть ли кто дома? Алешка не ответил, и дядя Иван начал разговаривать сам с собой, что с ним случалось, когда он бывал в плохом настроении. — К земляку не посмел подойти. Все собрание в кладовке просидел, себе работу выдумал. А как было не прятаться. У людей родня как родня, а у меня урод! Учиться не захотел, куда-то сбежал. А кто, думают, виноват? Ясно, дядя! Кто же еще? Неожиданный стук в дверь прервал дядю Ивана. — Можно войти? Пришел наведать старого своего друга. — Это кто же у вас тут друг? — спросил дядя Иван. — Алешка Левшин… Хоть провались сквозь печку! Его спрашивал Шугай. Он, видимо, не знал дядю Ивана и потому сказал: — Вы Иван Левшин? — Я и есть. — А где Алешка? — Был да сплыл. Дрянь парень оказался, — Ничего не понимаю… — И нечего тут понимать, — резко бросил дядя Иван. — Учиться не охота, работать тоже. Ясно? — Нет, не ясно. Я на Алешку большую надежду имел. — Видно, плохо в людях разбираетесь, — с досадой проговорил дядя Иван. — Пусть обо мне думают, что хотят, а такой племянник мне не нужен. Только после того, как Шугай ушел, Алешка слез с печи. — Спал? — спросил дядя Иван. — Маленько вздремнул. — Тут из Серебрянки Шугай к Алешке приходил… — На что он ему? — притворно безразлично спросил Алешка. — Надежду, — говорит, — имел. Но я ему все выложил, каков его Алешка. Пусть знает! Поздно вечером, когда они чаевничали, в сенях послышались шаги. Алешка побледнел. Неужели опять Шугай? Теперь никуда не спрячешься. Все пропало… Но в дверях появился Колька. Ни на кого не глядя, забыв поздороваться, он молча стоял, смущенно опустив голову. — Вернулся? — дядя Иван сурово оглядел блудного «племянника». — Видно, чужие хлеба не сладки. Ну что же, рассказывай, где был, что делал? Колька ответил не сразу. — Простите, дядя Иван. — Нет, ты мне скажи, — почему ты от меня убежал? Обидел я тебя? Лучше жизнь нашел? Дяде Ивану нужно было излить свою обиду. — А ты подумал, что я бабке Степаниде отвечу? А что люди обо мне скажут? Или, может быть, решил: наплевать дядьке, что из меня выйдет? Человек или тьфу — плюнуть и растереть! И первым не выдержал Алешка. — Дядя Иван, он больше не будет. — Верно, племянник? — Верно, — выдохнул из себя Колька. — Тогда проходи! — И, поднявшись навстречу, дядя Иван обнял Кольку Теперь пили чай втроем. Алешка и Колька рядом, напротив у самовара — дядя Иван. Он стал весел, даже ухитрился незаметно пропустить рюмочку и говорил племяннику уже без обиды и добродушно: — Ну и переполошил ты всех! Исчез, как в воду канул. И чего только не передумалось! А тут еще письмо от бабки. Хоть из-под земли достань тебя. Теперь все в порядке. Так как думаешь дальше жить? Куда стопы направишь? — Учиться бы… — ответил неопределенно Колька. — Хвалю! Молодец! А куда думаешь податься? Обратно в речное? — К вам в училище, на слесаря. Возьмут? — А пойдешь? — Пойду, — кивнул Колька. — Вот как тебя жизнь-то научила. Завтра же отпишу бабке: внук твой в механизаторы подался, на путь-дорогу стал! Обрадуется! Алешка рассмеялся. — Ты чего? — удивленно повернулся к нему дядя Иван. — Рад за бабку Степаниду. Всю жизнь только и мечтала видеть Алешку механизатором. Теперь дождалась. Дядя Иван на радостях выпил еще рюмочку и вскоре заснул. Алешка и Колька прошли в свою комнату. — Ты что же товарища подвел? — спросил Алешка тихо, но весьма грозно. — Сбежал и не предупредил. — А что я, обязан? — усмехнулся Колька. — Обязан. Сам знаешь почему. — Зря вернулся? — Это ты хорошо сделал. И хорошо, что скоро. — Вот и ссоре конец. — И прежняя усмешка мелькнула на лице Кольки. — А я-то думал, — да стоит ли, да не подвести бы тебя опять… Хотя они не виделись всего лишь несколько дней, что-то в Лопатине появилось новое, незнакомое, настораживающее. Особенно казалась чужой вот эта неопределенная Колькина улыбка. В ней не было ничего обидного, но она была какой-то горькой, казалась иронией над самим собой, как будто Колька хотел сказать: «И ничего-то ты, Алешка, не знаешь и не понимаешь!» И эта Колькина улыбка заставила Алешку сказать: — Я твоих дружков на базаре видел… — Про кого это ты? — Щербатый один, другой припухший, а у третьего только нос из воротника торчит. — Таких не знаю, — равнодушно ответил Колька. — Мы тут с одним парнем хотели податься в Одессу. Старший брательник у него на морском пароходе служит, да не удалось, заболел он и списался на берег. — А Форсистов видел тебя с ними на базаре. — Со щербатым и другими? Это я флотский ремень ходил смотреть. Мало ли около кого останавливаешься. Такое объяснение вполне удовлетворило Алешку. И на следующий день, когда рано утром он вместе с Колькой пошел в училище, от всех его подозрений не осталось и следа. Ничего не могло произойти с Колькой за каких-то три дня. Да и если бы эти дни он водился со щербатым и его дружками, так и в этом не было ничего особенного. Водился да разошелся. А зато верно сказал дядя Иван: научила Кольку жизнь. То слышать не хотел об училище, а то сам туда запросился. Теперь Алешка находил, что бегство Кольки было просто счастьем для него. Да и для одного ли Кольки? Постой, Алешка, не рано ли ты радуешься? Какой там рано! Вот здорово как выходит! Только бы Кольку приняли в слесари. Только бы приняли. Алешка повернулся к Кольке и откровенно сказал: — Хорошо ты придумал. Очень хорошо. — А что я придумал? — спросил настороженно Лопатин. — Ничего я не придумал. — Да еще как придумал! — с прежним восторгом воскликнул Алешка и, понизив голос, тихо проговорил: — Ты смотри, что получится. Я кончу на тракториста, а потом и ты тоже. А когда ты кончишь, то дашь мне свои документы, я тебе — свои. И все будет опять хорошо. Не сразу, конечно. Еще, может, год — другой придется мне быть Лопатиным, а тебе Левшиным. Но это ничего. А ты спрашиваешь, что придумал… Знаешь, давай я каждый вечер буду тебе помогать заниматься. Согласен? — Я не против, — согласился Колька. — Все перезабыл… Еще никогда с тех пор, как Алешка поступил в училище, у него не было такого хорошего настроения, как в это утро. Скоро, очень скоро он снова станет Алешкой Левшиным! На следующий день во дворе училища Пудов окликнул Алешку. — Иди-ка сюда, дело важное есть. Так как, поедешь со мной? — Поеду. — Твердо? — Твердо. — Тогда я в свою МТС отпишу, чтобы запрос дали. А жить будешь у меня. Изба большая, поместимся. Мы с тобой порядок на земле наведем, покажем, как ее обиходить надо… Слыхал, что вчера говорил Шугай? Здорово сказал! В двух словах все сказал! Крушение надежды Шел март. По ночам морозило, днем таяло. И с утра до ночи во дворе училища стоял неумолчный гул машин. Скоро выпускные экзамены. Алешка еще и еще раз перечитывал учебники, отрабатывал приемы управления машиной. Порой он просиживал за книгами до полуночи, пока дядя Иван не тушил свет. Беспокойные, но и радостные были эти дни для Алешки. На душе было светло, словно после долгого ненастья наконец-то выглянуло солнце. Дядя Пуд отправил в свою МТС письмо, и оттуда в училище прислали на Алешку требование. Он уже считал себя трактористом Заозерной МТС. И особенно радовало, что Колька учится. Придет время — они обменяются документами, и каждый вернет себе свою фамилию. Тогда он, уже настоящий Алешка Левшин, сможет вернуться в Серебрянку, взять к себе бабушку, и они будут жить в новом хорошем доме. Теперь Алешка не отходил от дяди Пуда. Они вместе готовились к экзаменам. Игнат Васильевич рассказывал ему о жизни в Заозерной стороне. И, конечно, учил уму-разуму — уж такой был дядя Пуд. — Оно и у нас было — тяжелое время, — говорил он, оглаживая свою черную бороду. — Дошло до того, что машины некому стало обслуживать. По разным местам народ разошелся. А те, что в колхозе остались, голову ломали: как дальше быть? Без хорошего трудодня людей в колхозе не прибавится, а чтобы хороший трудодень был, требуется, чтобы народишка больше стало! Ну что тут делать? Как быть? Куда ни кинь, — все клин. Положение, так сказать, безвыходное. И вот пришло время, когда нас спросили: что же делать думаете, товарищи колхозники? А что делать? Людей у нас мало, земли много, не иначе, как разоримся окончательно! А нам сказали: давайте договоримся — все вы люди советские, доверие вам от партии полное, и это достаточно, чтобы вы колхоз свой подняли. Одно, говорят, с вас потребуют: сдай государству поставки, а в остальном пора бы самим ходить без чужой рученьки, своей головой смекать, как лучше хозяйствовать. И вот с той поры и пошло все в гору. Трудодень хоть и маленький сначала был, а работать стали крепко. С утра до ночи. А почему? Настоящими хозяевами себя почувствовали. А ведь с чего пошло? Ну подумаешь, сказали себе «сами хозяева»! А оно большие миллионы колхозу дало. И у нас так уж повелось: председатель председателем, бригадир бригадиром, а ты смекай сам в своем деле, не жди указки. Алешку все интересовало. И есть ли в той деревне речка, и какая в ней ловится рыба? И далеко ли лес, и есть ли в нем ягоды? Конечно, хотелось, чтобы был клуб, где бы показывали всякие кинокартины. И не раз он спрашивал с некоторой осторожностью: — А не заругает тебя?.. — Кто? Жинка? Живем с Марусей в мире — что мне по душе, то и ей. Одним словом, не беспокойся. В общем все выходило, как нельзя лучше: звание тракториста он получит, в Заозерной МТС его ждут, а тетя Маруся, видно, добрая и ему с дядей Пудом будет хорошо. Вот только Тани не будет в Заозерье. Они станут переписываться… Но как? Он не хотел, чтобы Таня получала письма от какого-то там Кольки Лопатина. А подписываться своим настоящим именем он тоже не может. Вдруг кто-нибудь прочтет его письмо? Ну тот же Георгий Петрович. Это, спросит, откуда вдруг объявился Алешка где-то в Заозерье, когда ему место у дяди Ивана, в городе? Надо придумать какое-то особое имя, чтобы никто не догадался, что пишет он, Алешка, и в то же время, чтобы Таня знала, от кого письмо. Тракторист? Нет, не годится! Мало ли трактористов… Гайка? Тоже выдумал! Никаких болтов, винтов, гаек. А что, если Отчаянный или Смелый? Тоже нехорошо. Скажет, — хвастун, сам себя хвалит… Ладно, времени до отъезда в Заозерье еще много. Не придумать одному — придумает с Таней. Но это должно быть такое имя, чтобы Таня чувствовала, что пишет ей друг, настоящий товарищ! Они условились, что обязательно встретятся после экзаменов, перед его отъездом в Заозерье. Встретятся у ее школы или он зайдет к ней домой. Но еще до этого он неожиданно увидел Таню у своего дома. Было темно; Алешка возвращался с вечерней самоподготовки, и, если бы Таня не окликнула его, он прошел бы мимо. — Таня, ты что тут делаешь? — Пойдем. Мне надо с тобой поговорить. — Они вышли на улицу, и Таня сказала, как старшая: — Алеша, ты должен пойти к дяде Ивану и все рассказать о себе. Про себя, про Кольку. Лучше здесь, чем в Заозерье. Тут знают тебя, тут поймут. А там? И ведь ты ничего не сделал плохого. Ты хотел учиться, ты доказал, что в пятнадцать лет можно быть настоящим трактористом. Разве это преступление? — Нет, я не могу. Кому хочешь сказал бы, только не дяде Ивану. — Алеша, я очень боюсь за тебя… — Ничего, обойдется. — Алешка упрямо стоял на своем. — Да если я скажу, — ты знаешь, что будет? В трактористы меня не допустят. Ведь мне только пятнадцать исполнилось. Что тогда делать? У дяди Ивана жить? Не смогу. В деревню ехать — не к кому. И себя и Кольку подведу. Последний довод показался Тане убедительным, и она уступила. — Только ты смотри, будь осторожен. — Никто не узнает. Знаешь, где Заозерный район? Триста километров отсюда. Алешка раздобыл календарь и считал оставшиеся до экзаменов дни. Тридцать, двадцать пять, двадцать. Скоро он будет трактористом, его мечта осуществилась! Ну как не чувствовать себя счастливым? Разве он не обогнал года, разве не добился, чего хотел? Конечно, если узнают, сколько ему лет, то трактор не дадут, в МТС не примут. Но об этом уж не думалось. Впереди — самостоятельная жизнь. Апрельским солнечным днем выпускники сдавали экзамены. Алешка прошел испытание по вождению машины одним из первых, получил от экзаменационной комиссии пятерку и теперь сидел в сторонке, на бревне, рядом с Колькой Лопатиным. Колька был грустен, и Алешка старался развлечь его. — Ты знаешь, я чуть не сбился. Мне надо третью скорость взять, а рука к газу тянется. Вот как растерялся. Хорошо, не заметили. — Мне бы так сдать! — вздохнул Лопатин. — Сдашь. Да еще как сдашь. А потом мы с тобой встретимся. И на одном тракторе работать будем. Я смену — ты смену, больше всех выработаем. И, если хочешь, можешь быть старшим трактористом. — Нет, старшим ты будешь, — отказался Колька. — Тогда давай так. Ты старший по учету, а я по уходу — согласен? Чуть свет встанем — и в поле. Лето, теплынь, солнышко поднимается. А мы трактор заведем и начнем пахать земной шар! Колька слушает, а лицо его по-прежнему хмурое. — Возьми меня в Заозерье. — Нет, ты кончай школу, а тогда где я, там и ты будешь. — Возьми, — ну что тебе стоит? — Вот чудак! Ты что ж, и из училища бежать хочешь? Так не годится. Ты же обещал дяде Ивану. — Я у тебя выучусь, — возьми. Не понимает его Алешка, не может понять. После экзаменов всех курсантов повели в зал. Там выдавали дипломы об окончании училища. Первым, как самый молодой тракторист, получал диплом Алешка. Вторым, как самый пожилой, — дядя Пуд. Их задержали у стола президиума, и все долго аплодировали самому младшему и самому старшему курсанту. Тут же им вручили направления к месту работы. Сергей Антонович протянул дяде Пуду бумажку: — Заозерная МТС. Затем завуч вручил направление Алешке: — Серебрянская МТС! Алешка даже не взял бумажку. — На меня, Сергей Антонович, Заозерная прислала заявку. — Да, но послать туда мы не имеем права. Кто откуда приехал, туда и возвращается. Алешка не помнил, как он вышел в коридор. Кажется, Сергей Антонович пожелал ему успехов в жизни, хорошей работы, быть передовым трактористом. Но Алешке было не важно кем быть: передовым или рядовым. Он вообще не будет трактористом. Даже самым плохим. Сколько раз, бывало, он говорил себе: так вот где грозит опасность, вот где разоблачат тебя как обманщика! И не раз спрашивал себя: «Что же теперь делать?» А теперь, когда тебя постигла самая большая неудача, ты ни о чем не думаешь, ни о чем себя не спрашиваешь, тебя ничто не тревожит. Что с тобой, Алешка? Ну скажи себе: крепись и мужайся! Не хочешь, не можешь? Ступай выспись, — может быть, что-нибудь придумаешь. Хотя Алешка спал очень долго, утро не оказалось мудренее вечера и ничего он не придумал. Да и не старался придумать. Ему было по-прежнему все равно, что с ним будет, когда он приедет в Серебрянку. И даже сочувствие дяди Пуда не принесло облегчения. Как было условлено, Алешка встретил Таню у школы. — Посылают обратно в Серебрянку… Таня не поверила. — В Серебрянку? Но как же ты поедешь? — Приеду и скажу. Мне все равно, — будь что будет. — Нет, нет, подожди, Алешка. — Таню пугала Алешкина покорность. — Надо что-нибудь придумать. — Сама же говорила, — сказать правду. — Ну да. Но нельзя же так: «А будь что будет…» — Теперь ничем мне не поможешь… — А вот и помогу. Идем ко мне. — Зачем? Я не пойду, — заупрямился Алешка. — Нет, пойдешь! Хочешь со мной поссориться? Да? — Все равно не пойду… — Ну ладно, — уступила Таня. — Тогда подожди меня здесь. Я забегу домой и вернусь минут через пятнадцать. Алешка ждал Таню. Зачем она побежала домой? А не приехал ли Георгий Петрович, и Таня приведет его сейчас сюда? Ну и что ж, пусть приведет. Ему было безразлично, где его разоблачат: здесь ли, в городе, или там, в Серебрянке, на усадьбе МТС. Один конец, только бы скорей. И все же он обрадовался, когда увидел, что Таня идет одна. Она подошла к нему и протянула письмо: — Передай папе. Передашь? — Да. — Он тебе поможет. — Я пойду, Таня. Надо собираться в дорогу. — Алеша, поверь мне, все будет хорошо. Она что-то хотела сказать еще, но умолкла. Алешка увидел в ее глазах слезы. А ещё охотница! Но слезы Тани тронули его. — Ты приедешь летом? — Обязательно, Алеша! — Ну вот, мы с тобой еще на охоту пойдем, — стараясь казаться веселым, проговорил Алешка. — И трактором научу тебя управлять. Обязательно приезжай. В училищной библиотеке, где он сдавал взятые перед экзаменом книги, Алешка встретил Сергея Антоновича. Завуч, как обычно, сказал грубовато: — Поучился немного, теперь дальше можешь расти, балбес. — Я с собой книги везу. — Ты вообще, я вижу, особый. Но меня не проведешь. Думаешь, так я и поверил в твои семнадцать лет? Знаю я вашего брата, мужичка. Где надо вам, — убавите, понадобится, — прибавите. Ну да ладно, ум молодцу не в укор. Прощаю, ступай, брат, в жизнь! Только смотри, чтобы щука тебя не заглотнула. В жизни щук много. Они таких, как ты, любят. Это, которые хватили фунт лиха! Они вместе вышли из библиотеки, и тут только Алешка обратил внимание, что от Сергея Антоновича пахнет водкой. Алешка не смог скрыть удивления, и это заметил завуч. Он остановился на лестничной площадке и неожиданно спросил: — Тебе можно пить, а мне нельзя? — Сергей Антонович, да я ничего… — Врешь, знаю, что думаешь. Но вы, дураки, разве что-нибудь понимаете? Разве понимаете, что я в вас всю свою силу вложил, всю жизнь? А для чего? Я-то знаю для чего. А вы? Разъедетесь, рассыплетесь кто куда — и след простыл… Да еще лихом помянете Антоныча. Он и стукнуть мог и припугнуть. Ладно, говорите, что хотите! Только бы вышли из вас трактористы, люди настоящие… Одно жалко, — все вы скороспелки. А дали б мне волю, я бы вас два года муштровал. Вот ты купил книжки… Думаешь, не видел? А ведь их еще надо впихнуть в вашего брата, вколотить… И, не попрощавшись с Алешкой, пошел по гулкому, опустевшему коридору училища. В комнате общежития собирались в дорогу дядя Пуд, братья Сапуновы, Форсистов. Дядя Пуд раздобыл по заявке своей МТС баллон для двухтонки и вслух размышлял над тем, как он его провезет в пассажирском вагоне. Братья Сапуновы даже в предотъездной сумятице ухитрились найти время, чтобы сразиться в карты, а Форсистов, увязывая свой сундучок с купленными на базаре деталями, распространялся насчет того, что весь секрет высокой выработки вот в этих самых штуках. — Кто запасную деталь получил, тот наперед всех заскочил… Он весьма радостно приветствовал Алешку. — Вместе едем? — Завтра… — И я тоже. Багажу много? — Книжки. — А я — хоть трактор собирай, — рассмеялся Форсистов и раскрыл свой сундучок. — Только колес нет. В дверях показалась голова дежурного. — Форсистов, тебя требуют! — В канцелярию? — Какой-то парень. На крыльце он. Форсистов увидел на крыльце племянника коменданта. Колька кивнул ему и молча направился на улицу. На улице Форсистов первый спросил: — Дело какое ко мне? — В Серебрянку едешь? — спросил Лопатин. — Я из Черепановки. — Знаю, в МТС Серебрянскую? — В нее, а бригада Черепановская. Где живу, там и работать буду. — Это хорошо. И Алешка Левшин туда же едет. — Какой Алешка Левшин? — не понял Форсистов. — Который Лопатин Николай. Иль не знаешь? — Так он Алешка Левшин? — Форсистов даже свистнул. — А ты, стало быть, не Левшин, а Лопатин? Здорово. — Только, если выдашь, смотри, — пригрозил Колька. — Думаешь, я не знаю, что ты ворованные детали покупаешь? — А я не из пугливых. Купил на базаре — и вся недолга. — А вот и не на базаре. Приносят тебе. Носатый такой. Форсистову стало не по себе, но все же не растерялся и сказал с ухмылкой и спокойно: — Друга выдал, себя выдал, мне грозишь. Ты, того, не рехнулся? — Рехнулся — не рехнулся, а Алешку Левшина ты должен выручить. — Да как я его выручу? — чуть не взмолился Форсистов. — Если бы он в Серебрянке не был. А то ведь всякая собака знает. Опять же Черешков… — Черешков в Серебрянке, а ты в Черепановке, — ответил Колька. — За рекой, на отшибе. В ней директор раз в лето побывает и ладно. Вот и возьми Алешку к себе. Понятно? — Не совсем… Но попытаюсь, — ответил не сразу Форсистов. — Смотри, если выдашь Алешку, худо тебе будет, — снова пригрозил Колька. — Ты мне за друга ответишь. — И неожиданно протянул пакет. — Носатый прислал. Давай пятьдесят рублей. Колька получил деньги и зашел в первый попавшийся магазин. Надо отметить отъезд Алешки. Вечером за столом дядя Иван налил Алешке и Кольке по маленькому стаканчику и сказал целую речь о том, что значит быть трактористом — первым пахарем земли, ее севцов и хозяином. Но что Алешке до этого! Его погонят из МТС — вот тебе и первый пахарь. И что это там дядя Иван говорит ему про бабушку Степаниду? Ага, пусть ждет своего внука Алешку! И он будет трактористом! Не будет, а есть! А впрочем, есть, но не будет. Алешка оставил дядю Ивана и Кольку в столовой, а сам прошел в комнату. Должен он знать, что пишет о нем Таня своему отцу. Не задумываясь, Алешка поддел карандашом заклеенное крылышко конверта и вскрыл письмо. Оно было очень коротенькое. «Папа, если ты меня любишь, то сделай, чтобы Алеше было хорошо. Папа, я очень, очень прошу тебя. Ведь нельзя же, чтобы ему было плохо, если он хотел и стал трактористом. Твоя Таня». Так зачем же просить о какой-то милости, если он ничего плохого не сделал? В этом письме есть только два слова… Алешка отделил маленькую полоску, а письмо изорвал на мелкие кусочки. Вот и все. А это пусть останется на память. И он спрятал в карман гимнастерки узкую полоску бумажки. Неожиданный покровитель На вокзале собралось чуть ли не все училище. Одни уезжали, другие их провожали. А когда подали состав, все устремились к последнему вагону. Хотя уже наступила весна, но окна в вагоне еще были наглухо закрыты. С платформы в двойные стекла кричали на разные голоса: — Узнай там, — почему не прислали зарплату? — Поршневые кольца перешлю с попутчиком! — Сменщика не бери, дожидайся меня! В вагоне шумно и тесно. К тому же, что ни купе, то склад запасных частей. Дядя Пуд ухитрился вкатить баллон для эмтээсовской двухтонки. Он положил его между двумя скамейками, немного потеснил Форсистова и сказал, отирая со лба обильный пот: — Автомашина без баллонов, что сирота без чеботов. — И как только ты втащил эдакую махину? — удивился Форсистов. — Втащить не трудно. Труднее спрятать будет. Боюсь, милиция или проводник попросят отсюда. Но вагон был отдан трактористам, он стал как бы их республикой на колесах, и стражи железнодорожного порядка избегали вмешиваться во внутреннюю жизнь этой республики. Алешка сел в одно купе с дядей Пудом и, сунув под скамью свой багаж, вышел в тамбур. Надо было казаться довольным, веселым. Ведь он окончил училище с отличием, впереди его ждали работа, новая жизнь. Но каково-то ему? Завтра он должен будет сознаться в обмане. А что будет потом? Еще и деньги заставят вернуть. А где он их возьмет? Никому невдомек, что у него на сердце. Никому! А Таня? А Колька Лопатин? Вон он стоит позади всех и кого-то ищет, вытягивая свою длинную худую шею. Колька, дружище! Алешка машет рукой. Иди сюда! — Уезжаешь? — Колька не смотрит в глаза Алешке, он не знает, куда деть руки: то сует их в карманы, то одергивает фланелевую гимнастерку. — Ты только не подумай… Я для тебя хотел сделать… Чтобы лучше было… — Да ты о чем? — Сойди… Алешка не успел спрыгнуть на платформу. Его остановил появившийся в тамбуре Форсистов. — Второй звонок. Сейчас поезд тронется… — Дело есть, — ответил Алешка, показывая на Кольку. — Я сам тебе скажу. — Ну, я пойду. — Колька протянул руку. — Ты же хотел… — Он скажет! — И Колька исчез в толпе. Алешка повернулся к Форсистову: — Какое дело? — А ну вас, — безнадежно отмахнулся Форсистов. — А ты говори… — К дому подъезжать будем, — скажу! Раздался свисток. Поезд тронулся. Алешка вернулся в купе. Мимо проносились столбы. Тянулись без конца провода. Они то исчезали, то появлялись в окне и бежали от станции к станции. Когда Алешка ехал в училище, была ночь и он ничего не видел, кроме звезд и искр паровоза. Сейчас стоял солнечный день, и перед ним возникали в окне деревни, села, поселки. Они то рассыпались по крутогорью, то сбегали к речке, то густо лепились у станции. Алешка знал по рассказам, что здесь прошла война, и ему было странно видеть, что всюду новые дома, новые крыши, новые изгороди. И он невольно думал: а где же раньше тут люди жили? Он старался отвлечься. Пусть впереди Серебрянка, — что думать о ней, раз беде не поможешь. И все-таки вновь возвращался к своим неотступным мыслям. Поезд несет его навстречу опасности. Еще несколько станций, а там… После полудня кроме Алешки, Пудова и Форсистова в купе никого не осталось. Вскоре на небольшой станции, чтобы погостить денек у брата, сошел дядя Пуд. На прощание он обнял Алешку. — Ничего, брат, не поделаешь, не пришлось нам вместе поработать. И пока поезд не отошел, стоял на платформе, словно провожая Алешку в далекую жизненную дорогу. Алешка вернулся в купе. Форсистов спал, привалившись к стенке. Его кудрявая голова покачивалась в такт вагону, и без того толстый нос припух, и он так храпел, словно с кем-то ругался во сне. Алешка разозлился. И Кольке не дал сказать о каком-то там деле и сам молчит. И нарочно задел его ногой. Тракторист проснулся и, протирая глаза, взглянул в окно. — Где едем? — Скоро твоя Черепановка, а потом и мне сходить, — ответил Алешка. Как бы он хотел быть на месте Форсистова! Счастливый. Приедет сейчас домой, начнет работать, и никого ему не надо бояться, ни от кого не надо скрываться. Человек своей фамилии. Не то, что Алешка. — Прямо к себе в Черепановку? — Нельзя, начальство ждет… — А какой, думаешь, тебе трактор дадут? — По обязательству и трактор будет. — А я попрошу гусеничный, — не веря себе, грустно сказал Алешка. — Помнишь, в училище — ДТ? Вот машина, так машина! Как будто живая, словно все понимает. Умная, послушная. Дадут мне такую машину? — Почему не дать? — Я бы ее очень берег. Я бы на ней два года без ремонта проработал. Ей-ей! Думаешь, обязательно каждую зиму на ремонт становиться? И зарплаты мне полной не надо. Один я, — куда мне деньги! Алешка почувствовал, что еще минута — и он выдаст себя. Не лучше ли замолчать? Но молчать Алешка тоже не мог и заговорил о Кольке Лопатине. — Хорошо ему в училище: ходи на уроки, сдавай практику — и никакой заботы. — А может быть, у него забот больше, чем у нас с тобой. — Какие же у него заботы?.. — Мало ли какие, — неопределенно ответил Форсистов и, наклонившись к Алешке, тихо рассмеялся: — Совсем забыл, что обещал тебе рассказать, с каким делом приходил твой дружок. А может, оно тебе лучше моего известно. Ох, хитер ты, парень! — И снова откинулся к стенке вагона, разглядывая Алешку. Ну чем он рискует? А приобретает напарника, о котором мечтал. Лучшего сменщика ему не надо. И трактор здорово знает, и ездить хорошо умеет. Тут простоев да поломок не будет. Ну и глупый этот Колька Лопатин! Нашел чем грозить. Спасибо, парень, за помощника! И Форсистов повторил: — Ох, и хитер ты, Алешка! Алешка отпрянул. Большими, испуганными глазами посмотрел на Форсистова. Тот подмигнул: — Не бойся… — Ты о чем? — пытался притвориться непонимающим Алешка. — Так и не знаешь? — усмехнулся Форсистов. — А чьи у тебя документы? По чьей командировке в училище поступил? Алешка молчал. Отпираться было бессмысленно, но признаться он тоже не хотел. А Форсистов уже серьезно продолжал: — Мне, брат, все равно, кто ты: Алешка или Колька, Лопатин или Левшин. А говорю я с тобой потому, что твой дружок попросил. — Гнус он, вот кто! — не удержался Алешка. — Выдал! — А ты на него не сердись. Он о тебе думал, помочь хотел. И правильно сделал, что все сказал мне. Ты прикинь да обмозгуй, что будет, когда ты приедешь в МТС. Здрасте, товарищу, приехал в ваше распоряжение. А у них глаза на лоб: посылали в училище Николая Лопатина, а вернулся Алексей Левшин. И за телефон: «Прокуратура? Просим выяснить одну подозрительную личность!» А у прокурора разговор короткий: допросил, обвинил — и в суд. А суд постановит с трактора ссадить, а в тюрьму посадить. Чуешь, о чем твой дружок думал? И меня просил помочь тебе. Вот я и раскидываю умом, как из твоего положения выход найти. — Какой там выход! — безнадежно отмахнулся Алешка. — Приеду — и прямо в МТС! Пусть, что хотят, то и делают. — И дураком будешь! А я, как узнал про это, задумался, — как тебе помочь? И так и сяк прикидывал. Я, брат, зла не помню. Ну, а если что сделал не так, — извини. — Думай, не думай — какой толк! — Не говори, есть один выход, — уверенно сказал Форсистов. — Только выход этот такой — тебя прикрыть, а коснись до дела — самому ответить! — И тут же, привстав со скамьи, решительно тряхнул кудрями. — Ладно, беру твою беду на свою шею. Чем смогу, — помогу! — Верно? — Алешка забыл в эту минуту все свои столкновения с Форсистовым, готов был верить ему, идти за ним. — За товарища я голову положу. — А мне что делать? — У Алешки и следа не осталось от недавнего безразличия к собственной судьбе. Он еще повоюет, его так просто не возьмешь. — Сейчас будет Черепановка, так ты сходи и жди меня на станции, — сказал Форсистов. — А я проеду в МТС. Давай-ка документы твои. Поезд уже грохотал на стрелке. Алешка подхватил свою поклажу и поспешил к выходу. А потом, когда дымок паровоза вместе с последним вагоном исчезли за леском, он не спеша побрел к небольшому станционному зданию. В зале ожидания Алешка присел на скамью и стал разглядывать расклеенные по стенам плакаты. Каждый предупреждал об опасности: не ходи по путям, не прыгай на ходу, берегись высоких платформ. И не мог оторвать взгляда от плаката, где был изображен человек, повисший на поручнях мчащегося поезда. Ему казалось, что этот человек он сам, а жизнь вот так же мчит его и грозит сбросить под колеса. И весело подумал: «Грозит, да не сбросит!» В чужом доме Форсистов вернулся из МТС под вечер. Алешка увидел его в хвосте поезда, побежал навстречу. По лицу своего неожиданного покровителя он старался угадать, — что тот привез ему из МТС? Но первым спросить о своей судьбе не решился. Только после того, как Форсистов получил на станции багаж и они вышли на дорогу, чтобы сесть на попутку, Алешка догадался, что и на этот раз беда миновала его. — Ну как там, в МТС? — Все в порядке! Будешь при мне младшим трактористом-стажировщиком. А так как колхоз за рекой, да и не ахти как велик, мы сами себе хозяева. Я да ты, да мы с тобой — вся и бригада! Алешка почувствовал себя счастливым. Все устроилось! Вот уж не думал, что Форсистов спасет его. Из такой беды выручил! Они сидели у обочины дороги; Алешка выспрашивал у Форсистова все подробности его пребывания на усадьбе МТС. Здорово получилось! Ох, смекалист Форсистов! И надо же было придумать такое: тракторист Николай Лопатин заболел в дороге, он свез его к себе домой и будет заботиться о нем. Так что МТС может не беспокоиться. Парень через день-другой выздоровеет, сядет за руль, и все будет в порядке. И сразу провели приказом. А больше ничего ему не надо. Только бы о нем в МТС не беспокоились. Но тут же у Алешки возникло новое опасение. — А если приедет директор МТС, Георгий Петрович Черешков? — В Черепановку начальство редко заглядывает. Оно все больше на машине разъезжает, а к нам на машине раньше июля не попасть. А и приедет — тоже не страшно. Раз — и в кусты! А нет, — так грязной рукой по морде провести! Раз — и черным-черно. Мать родная и та не признает! А мы с тобой сработаемся, Алешка. Только попрошу, чтобы с уважением. Как взявший на себя самое высокое обязательство, я теперь не просто Форсистов, а Харитон Дорофеевич Форсистов! Согласен? — Согласен, Харитон Дорофеевич… — Ишь, как сразу вышло у тебя! А второе — при народе мое слово закон! — Есть закон, Харитон Дорофеевич. Только уговор, — я свою смену полностью отрабатываю… — Мне не жалко, — рассмеялся Форсистов. — Можешь и моей прихватить… Я не жадный. Было уже темно, когда они приехали в Черепановку. Дом Харитона стоял на краю деревни, и в окнах светились огни. Алешка обратил внимание, что в доме есть и летний прируб и большой каменный двор с высоким сеновалом, а это означало, что жить ему будет где. На крыльце их встретила жена Харитона, Глаша, молодая, одетая в сарафан женщина. Она бросилась к мужу, засуетилась, не зная, что ей сначала делать: ввести ли хозяина в дом или внести туда его тяжелые вещи. Только после того, как багаж был водворен в горницу и были произнесены все охи и ахи, полагающиеся при встрече с мужем, она обратила внимание на стоящего у крыльца рыжего парня в запыленных сапогах, который в одной руке держал фуражку, а в другой тюк, из которого валились какие-то книги. — Это мой сменщик, — сказал Форсистов. — В летней горнице поместим его. — Пусть живет, — согласилась Глаша. — Мне что на нас двоих, то и на троих готовить. — Я заплачу, — поспешил сказать Алешка. — Ладно, ладно; ишь, нашелся богач, — рассмеялся Форсистов. — Нам с тобой еще заработать надо. А не заработаем, — обоих Глаша выгонит! — Да ну тебя! — тихо ответила женщина. — Нашел выгонялыщицу. Как-нибудь проживем. — Нет, не как-нибудь, Глаша, а так, чтобы лучше не надо. Не веришь? — Верю, верю. — И стала накрывать на стол. За ужином больше всех говорил Форсистов. Он рассказывал, на каких полях им придется работать, уверял, что они легко смогут выполнить по две нормы, и готов был поклясться, что Алешку ждет самое лучшее будущее, на которое может только рассчитывать молодой начинающий тракторист. Алёшка слушал и не мог понять одного: почему так жалостливо смотрит на мужа Глаша? В ее глазах была какая-то боязливость, она словно просила его не гнаться за хорошей жизнью; и когда в азарте он стал уверять Алешку, что через год-другой он, Форсистов, будет ездить на своей «Победе», она перебила его: «Ну зачем, Харитоша, какая-то «Победа», когда есть дом, корова, овечки в хлеву». Форсистов сначала разозлился, а потом рассмеялся: «Ну, что поделаешь с бабой! Отсталость, некультурность!» Алешка, конечно, был на стороне Форсистова, но поведение Глаши вызывало у него какое-то недоверие к словоохотливому хозяину дома. Уж больно много сулит! После ужина Форсистов повел Алешку в летнюю горницу. Электрическая лампочка, спрятанная в прядях бумажных лент, осветила бревенчатые стены и полог, за которым стояла деревянная кровать. Летняя горница понравилась Алешке. Чисто, светло, окна в сад. Он по-хозяйски огляделся, отдернул полог и, присаживаясь на кровать, спросил: — Харитон Дорофеевич, вы Шугая не видели? — Как же. Я только тебя оформил, а он тут как тут. Про тебя спросил. — Про меня? — испуганно переспросил Алешка. — Спрашивал, не видал ли я тебя в городе. Был, говорит, тракторист, да весь вышел… — Значит, он про меня ничего не знает… — Ясно, не знает. И смотри, парень, из деревни да с колхозного поля ни шагу. И никому не писать. Только себя подведешь. Я завсегда отговорюсь: ведать ничего не ведаю, знать не знаю такого Алексея Левшина! В школе учился с Лопатиным, в сменщики взял Лопатина! Ну да ты парень умный, сам понимаешь. Отдыхай, высыпайся, — скоро нам с тобой придется крепко вкалывать. Форсистов вышел; Алешка еще раз оглядел свое новое жилье, прошелся по горнице, остановился у раскрытого окна. Из сада доносился запах прелого листа, не то от земли, не то от воды — может, где близко была река, — веяло холодком. Вот, Алешка, ты и самостоятельный человек. А давно ли, совсем близко от этих мест, вот под таким же весенним небом ты лишь мечтал об этом. И где-то очень близко бабушка Степанида. Как заработает он, через Кольку пошлет ей деньги. Он думал о своем будущем, но не мог представить себе его. Что ждет его завтра? Алешка сел за стол, достал бумагу. Он напишет Тане. Кому же еще он может рассказать о себе и своих думах? «Так вот, Таня, пишет это письмо известный тебе человек, который работает у Форсистова в черепановской бригаде. А в МТС записано так: старший тракторист Форсистов, стажер Лопатин. Понятно? Подробно будет рассказано, когда сама приедешь в Серебрянку. А когда приедешь, — напиши. Наверное, после экзаменов. Адрес для писем такой». И подписался: «Л». Тане понятно: Леша Левшин. А другие, если прочтут, подумают — Лопатин. Алешка услышал, как скрипнула дверь. Увидел Форсистова, незаметно прикрыл книгой письмо. — Вы, Харитон Дорофеевич? — Забыл, брат, одну вещь тебе сказать. Завтра чуть свет мне опять в МТС. Договор соревнования буду подписывать. Только должен я тебя предупредить — бороться придется, знаешь с кем? С Шугаем! Согласен? — Соревноваться так соревноваться! — задорно ответил Алешка. — Люблю отчаянных, — одобрил Форсистов. — А я это к тому завел разговор, что я договор и за себя и за тебя подпишу. Согласен? — Могу и сам написать вызов. А вы свезите. Алешка написал вызов. «Не взял Шугай к себе, так заставил идти против себя». А Форсистов, словно почувствовав злость Алешки, сказал ободряюще: — Драться, так засучив рукава! Алешкино счастье Весенняя земля парила, обдавала теплом, уже рассыпалась на гребнях борозд. А над землей стояла едва заметная, прозрачная дымка, пронизанная лучами солнца. Весна полой воды прошла, наступила весна пахоты и сева, черной земли и первой поросли всходов. И от края до края весенней земли шел волнами неумолкающий тракторный гул. Алешка перепахивал под яровое большой, расположенный у леса, участок. В кабинку гусеничной машины врывался весенний ветерок, в круглое зеркальце было видно, как сзади переворачиваются черные земляные ремни, и всем своим существом Алешка прислушивался к ровно работающему двигателю. Все это было для него привычным, он не впервые пахал на тракторе. Но то, что было до этого, казалось простой забавой, чем-то несерьезным. Теперь он не мальчишка у руля машины, а тракторист, который отвечает за каждый ее винтик и за каждую вспаханную борозду. Впервые он ощутил неразрывную связь между своей работой и жизнью других людей. Он был горд, что своим трудом он выращивает для людей хлеб. И сам себе в эту минуту он казался не водителем, восседающим в кабинке гусеничного трактора, а пахарем земли. И это было его, завоеванное им, Алешкино счастье. В полдень Форсистов сменил Алешку. Алешка направился домой, чтобы отдохнуть, но, не пройдя и ста шагов, остановился и прислушался к гулу мотора. Своим чутким ухом он уловил какой-то неестественный звук, словно двигатель работал с перегрузкой, и вернулся в поле. Харитон притормозил. — Ты чего? — Что-то неладное с машиной. — Тянет хорошо. — Больно сильно подтянул гайку натяжного винта. Алешка осмотрел гусеницу. Так и есть — перестарался кудрявый. Он ослабил гайку, вместе с Форсистовым сделал два загона, но, выйдя из машины, не пошел домой, а прилег у куста, расстелив на земле свой ватник. Только сейчас Алешка подумал о том, что Форсистов хотя и старший тракторист, а машину знает не очень-то хорошо. Долго ли вывести из строя двигатель. И, думая об этом, он твердо решил не отходить от своего напарника, пока тот полностью не освоится с новой машиной. Алешка лежал на земле, смотрел в голубое небо, где плыли, как всегда погожей весной, редкие белые облака, и думал. Ну что ж, если надо, он будет жить и в поле. Ведь случись что с машиной, он, Алешка, окажется не у дел, сразу станет ненужным человеком. И он не обижался на несправедливость судьбы. Конечно, он лучше Харитона Дорофеевича знает трактор, но старшим трактористом пусть будет Харитон Дорофеевич. Главное, — чтобы исправно шла работа. Алешка поднялся и двинулся вдоль борозды. Форсистов пахал неплохо, но местами задевал подзол. Так нельзя! Там, где вывернут подзол, хлеб не будет расти. Об этом дядя Пуд не раз говорил. Алешка побежал рядом и крикнул в окошечко Харитону: — Подзол! На выемках надо помельче. — Забороним, не увидят. Алешка отстал и направился снова к кустам. Конечно, после бороньбы подзол, может, и не заметят. Но все равно хлеба там не жди. Нельзя так пахать. А еще могут сказать, что это он сделал, мальчишка, который ничего не понимает в земле. Значит, надо и за машиной и за пахотой в оба смотреть. Ну ничего! Не нарочно же Харитон Дорофеевич вывернул подошву. Но лежать под кустом Алешке вскоре надоело, и он забрался в кабину. В конце концов не все ли равно, где ничего не делать — на поляне у леска или в машине? В машине даже лучше. Мягкое сидение, можно откинуться на спинку, покачивает — хоть спи! А чуть что закапризничает мотор, он тут как тут. Только до сна ли Алешке, когда перед ним рычаги управления, педали, щиток и бежит, бежит под радиатор земля. — Харитон Дорофеевич, вот есть целые заводы-автоматы. А почему не выдумают трактор-автомат? — Скажешь тоже! А как же поворачивать он будет? Или, скажем, идет он, а впереди камень. — Ну и что же! — ничуть не смущаясь отвечает Алешка. — Для поворота можно сделать такое устройство — прошел километр или сколько нужно, оно сработало, вот и поворот. А чтобы на камень не наехать, локатор такой придумать. Где камень, — там в сторону, и в обход. — А нам, трактористам, что делать тогда? — Будем наладчиками. Дадут тебе пять тракторов — ходи проверяй, как они работают, да налаживай автоматы. Тогда тракторист не иначе, как техником должен быть. Неожиданно Алешка увидел, что Форсистов опять вывернул подзол. Да что это он портит пашню? Алешка попросил остановить машину. — Домой? — Харитон был не прочь, чтобы рядом сидел Алешка. Мозговитый парень, хорошо знает трактор. Спокойнее с ним. — Жарко в кабинке. — А ты садись на плуг. — И то думаю. Алешка уселся в неудобное железное седло огромного пятикорпусного плуга и стал регулировать глубину вспашки. Он вспомнил Шугая. Тракторист должен быть механиком земли, а вот его Шугай не принял бы к себе, будь он хоть ее инженером. На повороте, у самой дороги, которая вела в деревню, Форсистов остановил машину. Алешка спрыгнул на землю. Что стряслось? Но, оказывается, все в порядке. Просто Харитону надо в правление колхоза, чтобы договориться, где пахать завтра. — А с трактором как быть, Харитон Дорофеевич? — Постоит часок-другой, беда не велика. — Я поработаю. — А вдруг задержусь? — Ничего, я не устал. И Алешка снова в кабинке. Он ведет вдоль борозды трактор и видит в зеркальце Харитона, идущего неторопливым шагом в деревню. Прошел час, другой, третий, — Харитон не возвращался. Алешка продолжал работать. Какой уже гектар идет? За свою смену семь, да за Харитона — третий! Неплохая выработка. Хотелось, чтобы старший тракторист задержался в правлении, ну хотя бы еще на полчаса. Тогда за день будет десять гектаров. Такая выработка даже у Шугая не часто бывала. Вбт так Алешка! Догнал знатного тракториста области! Но что это такое? Вдалеке толпится народ. И милиционер там! Красный околыш на солнце так и играет. Алешка остановил машину, встал на гусеницу и прикрылся ладонью от слепящего солнца. Идет толпа, а в толпе милиционер. И вдруг Алешка рассмеялся. Так это же ребята! А один напялил милицейскую фуражку. Наверное, отцовскую или брата. И сразу догадался, что ребята идут не куда-нибудь в лес— ведь весной ни ягод ни грибов, — а к нему. Посмотреть, как он работает на тракторе, ну и прокатиться в кабинке. Да и как не догадаться? Давно ли сам был таким же? Алешка приосанился, напустил на себя подобающий для взрослого тракториста вид и, словно он никого не заметил, продолжал пахоту. Ребята подошли к полю и расселись у канавы. Алешка один раз проехал мимо, не обращая на них внимания, проехал другой, но в третий не выдержал, остановился напротив ватаги и спросил с той же легкой ухмылкой, с какой обычно взрослые спрашивают ребят: — Покататься охота? — Охота! — наперебой ответили мальчишки. — Прокатишь? Алешка взял концы и не спеша вытер руки… Никого из ребят он не знал, но мог точно сказать, что среди пришельцев многие семиклассники. Это было приятно и опасно. Еще учуят, что ему всего-то пятнадцать! Этих не так-то легко обмануть. И Алешка, которому очень хотелось запросто подсесть к ребятам, поговорить с ними о рыбалке, о всякой всячине и как-то прощупать, с кем в деревне он может дружить, — одним словом, вместо того, чтобы быть самим собой, несколько свысока оглядел ребят и спросил басовитым, срывающимся голосом: — Только и всего, что покататься? А научиться управлять никто не хочет? — Хотим, хотим, — снова наперебой ответили ребята. — Тогда другое дело. Он старался отгадать, — кто тут вожак? Вот этот, в милицейской фуражке? Нет! Длинный, похожий на Кольку Лопату? Вряд ли. Может быть, веснущатый, с торчащими волосами? А вернее, вот он вожак — в кепке! Смотрит прищурившись, испытующе, словно хочет сказать: «А мы еще увидим, что ты за парень сам!» Алешка улыбнулся. И он посмотрит, что за парень этот вожак! Ни слова не говоря, Алешка перепрыгнул через канаву и подошел к стоявшей неподалеку бочке с горючим. Назад он вернулся с порожним ведром и спросил главаря: — Тебя как зовут? — Володька. — Вон там за кустами родник, принеси воды! — Дай я, — вскочил мальчишка в милицейской фуражке. — Еще наносишься, — отказал Алешка. Теперь он был твердо убежден, что именно Володька вожак, и сказал еще более настойчиво, почти приказывая: — Давай быстро, да полнее! Володька нехотя поднялся. А что, если скажет: «Сам ступай?» Как хорошо Алешка в эту минуту понимал Володьку! И все же решил одолеть его. Иначе окажешься беззащитным перед черепановскими ребятами. И всем своим видом, требовательным и не терпящим возражения, он как бы предупреждал Володьку: смотри, не послушаешься, не то что на трактор, близко к полю не подпущу! И Володька сдался. Он взял ведро, словно делая одолжение, и, ни на кого не глядя, пошел за водой. Алешка устало опустился на землю и на радостях весело объявил своим новым друзьям: — Я вас, ребята, всех обучу! Согласны? — и добавил, когда вернулся Володька: — А ты будешь старостой! Только смотри, учиться так учиться! Чтобы дисциплина была! Алешка был счастлив больше, чем ребята, которых он обещал научить управлять трактором. После многих месяцев пребывания в училище, где его окружали взрослые, наконец, он снова среди мальчишек и, как в родной деревне, он снова главарь их, только не такой главарь, за которым они готовы залезть в чужой сад или искать несуществующий клад, а инструктор-механик, водитель трактора. Ничего не скажешь! Да о таких он что-то и в книжках не читал. Алешка так увлекся своей новой ролью, что только под вечер вспомнил о Форсистове. Что же это Харитона Дорофеевича нет? До сих пор все ищет председателя? Он вывел трактор к бочке с горючим, заглушил мотор и вместе с ребятами направился в деревню. Алешка хорошо знал, что в эти весенние дни занятия в школе были в полном разгаре. Но, желая показать, что он давно кончил семилетку и уже успел забыть учебный распорядок, спросил: — В школе экзамены когда? — Через три недели, как и полагается, — ответил за всех Володька. — А меня ваши учителя не заругают? Скажут, отрываю вас от учебы. Староста ответил не сразу: — Они не узнают. — А если узнают? И вам попадет, и мне. Мальчишка в милицейской фуражке спросил: — Так завтра как, приходить? — Часов в шесть, не раньше, — после некоторого раздумья согласился Алешка. Он вспомнил, как Шугай заставил его учиться, и решил применить тот же метод: — У кого двойки, тройки, — не возьму в кабинку. Условия были нелегкие, но ребятам ничего не оставалось, как принять их, и на этом Алешка распрощался с новыми друзьями. Он вошел во двор и увидел на крыльце Глашу. — Харитон Дорофеевич не пришел еще? — Ушел в колхозную контору и все нет и нет. В это время в калитке показался Форсистов. Опаленный солнцем, весь в пыли, отчего волосы стали пепельными, он кивнул Алешке: — Много вспахано? — Полторы нормы сегодня. — Ну и я не сидел зря. — Форсистов прошел в горницу, умылся и, позвав Алешку, усадил его рядом за стол.  — Тут одно выгодное дельце подвернулось. Надо колхозу лес к реке подтрелевать, работенки на неделю хватит. — А в договоре есть эта работа? — Договором всего не учтешь, не в том дело. Они так предлагают — тысячу рублей за работу, деньги на руки, а МТС по боку! — Так разве можно, Харитон Дорофеевич? — Можно по-всякому. Не то еще делают. Иные ухитряются на тракторе огороды колхозникам пахать да за день по двести — триста рублей в карман класть. Только опять же не в этом дело. Пусть так дураки делают, а мы с тобой должны понимать, что к чему. Расчет через МТС! — Правильно! — поддержал Алешка, обрадованный, что Форсистов не согласился на халтурку. — Пусть в кассу МТС платят. — Только и не в деньгах дело, — продолжал Форсист тов, — колхозу мы лес вытащим к реке, а для МТС покажут пахоту, культивацию и прочую работу. В общем договорился так: на сто двадцать гектаров акт подпишут. Выходит, каждая смена двадцать гектаров выработку дает. — Здорово! — согласился Алешка. — А на вывозке как будем работать? — Днем. — А в поле? — В поле ночью. Упускать полевые работы тоже нельзя. С этим Алешка тоже не мог не согласиться и уверенно сказал: — Не упустим! — И даже не додумал, а зачем понадобилось Форсистову выдавать вывоз леса за полевые работы? Алешкино дело — пахать и пахать! А расчеты с МТС пусть ведет Форсистов: он старший тракторист. Непонятная арифметика С раннего утра и допоздна Алешка проводил в лесу. То сам работал, то помогал Форсистову. Грохот, шум, лязг гусениц — оглохнешь! Поваленные сосны, впадины, пни — закачаешься! И в лесу все было так же, как в поле: Алешка и свое отработает, и с Харитоном поездив. Ну, а МТС что! Есть выработка на трактор — и хорошо! Ей из-за реки не видно, что там пашут, что там возят! И кто возит, и кто пашет! Однажды, когда Алешка пахал под позднюю капусту, в поле пришел Харитон и протянул ему небольшой листок бумаги. Там черным по белому, было написано: тракторист Форсистов вспахал триста гектаров. Вот так здорово! Откуда столько у Харитона Дорофеевича? Непонятная арифметика! Форсистов усмехнулся и спрятал бумажку. — Чудак ты! Кто старший тракторист? А выработка дается на трактор. Алешка ничего не ответил. Раз на трактор, так на трактор. Может быть, это даже лучше. Ему надо быть незаметным. Но через несколько дней Алешке снова пришлось столкнуться с непонятной арифметикой. Учетчица замеряла работу, и он полюбопытствовал, а много ли ему начислено трудодней. И вдруг оказалось — наполовину меньше, чем Форсистову. Кто напутал? С такой несправедливостью Алешка смириться не мог. После обеда, сдавая смену, он спросил у Форсистова: — Харитон Дорофеевич, вы видали, сколько мне трудодней поставили? — Сам сведения подавал, — спокойно ответил старший тракторист. — Там какая-то ошибка. — Мало начислено? — И половины нет… Вы скажите там, в конторе… Харитон рассмеялся: — Вот уж сразу видно, что жил ты все время за спиной у бабки, да вот еще в училище. Одевали тебя, поили и кормили, совсем без забот жил. Только одно дело — в доме у бабки, другое — самостоятельно. Я, конечно, за квартиру и за стол ничего с тебя не взял бы, ну да, сам понимаешь, в доме баба — хозяин! Вот и пришлось трудодни высчитать. Так удобней. Мы, брат, деревенские, к трудодню привычные. Что зарабатываем, тем и рассчитываемся. И тебе-то лучше. А в конце года сделаем перерасчет. За мной ни копейки не пропадет. Что переберу, — обратно получишь. Алешка чувствовал, — Форсистов хитрит, изворачивается. Но для чего? Так больше возьмет за хлеба? А может быть, дело не в деньгах? Тогда в чем же? Для чего тогда потребовалось Харитону производить с ним расчет за стол и квартиру через контору МТС? И выдумал же! А дома Алешка все забыл. Пусть Форсистов как хочет высчитывает за хлеба. Разве ему плохо живется в Черепановке? Много работы? Так он этого хотел. И пожаловаться на плохое к себе отношение не может. Глаша даже очень хорошо к нему относится. Всегда ласковая, спокойная. Ходит за ним, как бабушка Степанида. Xapитон Дорофеевич, как в смену идти, сам берет еду, а ему, Алешке, Глаша в руки узелок сует. Алешке казалось, что Глаша — его сестра, о которой он раньше просто не знал. И вот сейчас, когда он вернулся с поля, она встретила его, словно давно ждала. — Что долго так? — Пока машину передал да шел. — А ты себя не неволь… Глаша подала Алешке обед, а сама присела напротив: — У тебя где отец и мать? — Отца на войне убили, а мать померла, когда я еще маленький был. — Ты что ж, совсем безродный? — Есть бабушка, да она далеко, — соврал Алешка. И, чтобы покрыть ложь, сказал правду: — Она очень старая! — Ты не стесняйся, лучше ешь; небось, намаялся за день-то, — сказала Глаша, почувствовав, что ему неприятен этот разговор о родне. — Я совсем не устал. — Знаю, как не устал. Всю неделю то день, то ночь в машине. То в лесу, то в поле. И не пойму я, что сделалось с Харитоном? И себя не жалеет и других. Все мечется, все что-то выдумывает, все на трудодни пересчитывает, — хочет впереди всех быть… — Мы соревнуемся. — Знаю, знаю, — вздохнула Глаша. — А зачем это ему соревноваться? — И тут же, словно испугавшись, не сказала ли чего лишнего, торопливо поднялась. — Ты, может, молочка хочешь? Погоди, я с погреба достану. — Я сам, тетя Глаша. Но, прежде чем он успел вылезти из-за стола, в окне показалась востроносенькая дочка письмоносца, которая всегда разносила почту по деревне. — Николаю Лопатину письмо. — Наверное, от бабушки, — сказала Глаша. — Из города письмо, — уточнила востроносенькая. — От кого же из города? — удивилась Глаша. — Так, от знакомых, — смущенно ответил Алешка и поспешил к себе в летнюю половину. Письмо было от Тани. Он сразу узнал ее почерк. Таня была рада, что он работает на тракторе и в то же время жалела, что он не передал ее письмо. А после экзаменов она обязательно приедет. Алешка лег на кровать, взял книгу. В это время он услышал голос Форсистова. Алешка подумал: «Только начал смену — и домой. Неужели что-нибудь случилось с трактором? Нет. Вызывают срочно в МТС.» Потом Харитон спросил: — Малец дома? — Не буди его, пусть поспит, — ответила Глаша. — Ничего не говорил тебе? Не жаловался? — Не утерпел, обидел. И что он тебе сделал? Не стыдно тебе, Харитон? — Да что ты заладила! Не обидел я его. С чего взяла? — День и ночь все в машине. Надорвется парень, а тебе хоть бы что. — Да замолчи ты! — приказал Форсистов и выругался. — Ничего ты. дура, не понимаешь в наших делах. Мне его трудодни дороже любых денег. Из зимней горницы донеслось всхлипывание Глаши… — Погубишь ты и себя, и меня. А что я с тобой могу делать? Наверно, такую, как я, и в жены выбрал, чтобы не мешала тебе. Форсистов сказал ласково: — А ты не беспокойся, не думай ни о чем! Чего бояться-то? Мы, Глаша, скоро далеко пойдем. Алешка возмутился. Не удастся Форсистову обмануть его. Пусть поищет другого сменщика. Но тут же подумал: «А разве я лучше Форсистова? Харитон обманывает только меня одного, а я всех! Да и сам ведь напросился в помощники! Ну и помогай, работай, не жалуйся! А что еще Форсистов надумал? Сказал, что многого добьется. Ничего он не добьется! Скажусь больным, пусть поездит один! А коснется ремонта, — совсем пропадет; зови с усадьбы механика. Дождется, что на простое по суткам будет стоять». Алешка не мог усидеть в комнате. Ему хотелось уйти куда-нибудь далеко в поле и там дать волю своим чувствам. Он вылез через окно в сад и направился к реке. Ишь, нашелся старший тракторист! Сначала выработку приписал, теперь вот трудодни. Алешке хотелось как-то отстоять свои права, добиться правды, но он чувствовал себя бессильным. Все, что приходило ему в голову, вело в контору МТС. А там, чего доброго, вместе с Форсистовым и себя раскроешь. Оставалось одно — притвориться больным. Одна мысль об этом приносила утешение. Недопаханное поле, у обочины разобранный, с приподнятым капотом трактор, удрученный Харитон Дорофеевич. Ну что? Наказал сам себя! Теперь будешь знать, как обижать Алешку. А податься некуда. И рад бы выдать младшего тракториста, да не может. И рад бы отнять трудодни, да где там, — хоть своими расплачивайся! Алешка, что с тобой? Давно ли ты только и хотел, что быть передовиком? А теперь тебе лишь бы меньше вспахать, ты хочешь, чтобы испортился трактор. У реки паслась отара овец, горел костер. При дневном свете пламя было почти невидимым и только дым, словно туман, плыл над водой. У огня сидел пастух. — Это ты моего Володьку на тракторе катаешь? — спросил он Алешку. — Только об этом и разговаривает: поршни, свечи, что, да почему, да отчего. Думаешь, будет с него механик? — Будет, — уверенно сказал Алешка. — Вот только одно плохо, — продолжал Володькин отец. — К примеру взять тебя. Совсем молодой, а послали в чужие места. И тебе не в пользу, и отцу с матерью, наверно, беспокойно. Алешка промолчал. — Коснется моего парня, скажу директору МТС: «Вот вам мой тракторист, только пока еще мальчонка, пусть на глазах у меня работает». — И тут же заговорил о другом, что, видимо, тревожило его куда больше. — Вы с Харитоном под пар когда землю вспашете? Навоз ведь давно вывезен, а вы его еще не прикрыли… Ты, может быть, по молодости своей не понимаешь, а Харитон должен знать, — пропадает сила в навозе, на ветер уходит. — Дня через три все сделаем. — Смотрите, не задержите. Самая лучшая земля там. — И, наклонившись к Алешке, спросил: — Я, брат, все вижу: ты парень хороший, для колхоза стараешься, так скажи по совести, — тебя Харитон не обижает? — Нет. — Тогда все в порядке… Но ежели что не поладишь, приходи ко мне. Понятно? — И, не ожидая ответа, крикнул: — Эй, Володька, где ты там? — Ты что, батя? — Из-за кустов с вязанкой хвороста на спине появился Володька. — Покажи нашему трактористу, где в Черепановке рыбу ловят. — У меня удочек нет, — сказал Алешка. — У тебя нет, у Володьки есть. Поезжайте-ка, наварите ушицы, а к ночи обратно. Володька побежал в деревню. Алешка, поджидая, стал подбрасывать в огонь хворост. Ведь вот чужой ему человек Володькин отец, а как с ним разговаривал! Кругом много хороших людей. Скажи он им о своей жизни, не сдобровать бы Харитону. И снова вспыхнуло желание насолить Форсистову. Но тут же устыдился: он подведет Харитона, а еще больше— колхоз. Выходит, люди к нему с добром, а он, Алешка, им отвечает злом. Он должен работать и работать. И за себя и за Харитона! Пусть тот совсем не выходит в поле. И пусть забирает себе его трудодни. Нет, он не будет мстить. Трудодни, деньги — много ли Алешке надо? Да и недолго уже ждать Кольку. Подумаешь — год. А что значит для тракториста год? Ведь зимой не сеют, не пашут. Это уже полгода. И так как он считал, что весна уже прошла, скоро лето, а там и осень, то выходило, что Лопатин должен чуть ли не вот-вот приехать. Тогда только и видел его Форсистов! К удивлению Алешки, Володька повел его от реки к лесу. Было похоже, что они идут по ягоды. — Мы на озере будем рыбачить, — сказал Володька. Озеро лежало за лесом. Оно было большое, слегка вытянутое в сторону деревни, и посреди озера, метрах так в пятистах от берега, высился остров, поросший ивняком я травой. — А как мы доберемся туда? — спросил Алешка. — Тут неподалеку от берега лодочка спрятана. В густой прибрежной осоке Алешка разглядел маленькую высмоленную плоскодонку. На дне ее лежало короткое весло. — Так и угнать могут, — сказал Алешка. — Озеро — не река; куда угонишь? Но поискать — поищешь. Один раз ребята поехали на ту сторону и там бросили лодку. Целую неделю искали, насилу нашли. Они разулись, вброд добрались до лодки и поплыли к острову. Там, обогнув песчаную отмель, зашли в небольшую бухточку и пристали к старой, наклонившейся к самой воде, иве. — Здесь и будем ловить? — Алешка окинул глазами бухту. Тут было тихо, глубоко, и, судя по всему, сюда должна была заходить всякая рыба. — Тут и закинем, — ответил Володька. Он привязал лодку, выпрыгнул на берег и, исчезнув в чаще, крикнул оттуда Алешке: — Иди посмотри, какой у батьки шалаш! Алешка последовал за Володькой и, пробравшись сквозь низкорослый ветляк, увидел сбитый из досок и кольев шалаш. Наклонив голову, Алешка вошел в шалаш и сразу почувствовал себя в лесном охотничьем жилье. Сбоку от входа стоял покрытый сеном топчан, над топчаном висел фонарь, а в углу поблескивал топор и лежала вязанка сухою хвороста. — Смотри, и спички тут есть, — сказал Володька, достав из-под топчана небольшой ящик. — И крючки, и леска. А в другом ящике котелок, пшено, сухари и даже постное масло. Хоть целую неделю живи. Они взяли удочки и пошли ловить. Солнце садилось, рыба брала хорошо, и вскоре ее было уже достаточно, чтобы сварить уху. Они сидели у костра и хлебали из обыкновенного солдатского котелка свое продымленное варево. — Хорошо здесь, — сказал Алешка. — Тут батька дня по три, бывает, живет. — Я бы все время жил, — сказал Алешка и подумал: «Ну кто бы меня здесь разыскал? Сюда никогда ни директор МТС, ни Шугай не заглянули бы». Уже темнело, когда Володька залил костер. Пора возвращаться домой. Но разве есть у Алешки свой дом? Он должен возвращаться к Форсистову. И пусть нет дома, в Черепановке у него есть друзья — Володька, его отец, Глаша. Ведь она тоже хорошая, хотя и жена Форсистова. Лодка скользила по темной озерной глади. Вечерняя тишина нарушалась лишь всплесками кормового весла. Чудилось, — сзади за ними гонится какая-то большая рыба. Золотая жила Алешка перегнал трактор на паровое поле, — его утренняя смена кончалась. Но, когда на краю поля появился Форсистов, Алешке стало ясно, что и на этот раз ему придется работать за своего покровителя. Харитон Дорофеевич был в новом сером костюме и щегольских красных полуботинках. Опять куда-то собрался! — В район вызывают, — сказал Форсистов, осторожно открывая дверцу кабины и следя за тем, чтобы не испачкать брюки. — Может, тоже хочешь поехать? — И улыбнулся. — Знаю, нельзя, тебе. Но ты не горюй. Вот твоя зарплата. Расчет-перерасчет — получай пятьсот! Алешка взял деньги. Пять сотен! Выходит, Харитон Дорофеевич и не думал обманывать его. Опять попал впросак Алешка. Сам-то не очень хорош, вот и кажется, что кругом плохие. — Доволен? — Ясно, Харитон Дорофеевич! — Только не подумай, что это всё. Я еще тебе должен… За мной твоя копейка не пропадет. А теперь пойдем в сельмаг, выберешь себе костюм. В деревне Форсистова окликнули из окна правления: — Харитон Дорофеевич, скоро поедешь? Машина давно ждет. — В сельмаг только загляну. — Вы езжайте, Харитон Дорофеевич, — сказал Алешка, — костюм не к спеху. — Ничего, и им не к спеху. А потом надо, брат, поставить себя: требуется лошадь из леса дрова привезти, — возьмите, сделайте одолжение, товарищ тракторист! Захотел поросеночка купить по сходной цене, — смело иди в правление. А уж ежели мне надо куда ехать, то хоть час, хоть два — подождут! Тракторист — это тебе не библиотекарь какой-то. Мы землю пашем, план выполняем, мы соль земли, Алешка! — И он хлопнул его по плечу. — Вы уж поезжайте, Харитон Дорофеевич, еще опоздаете. — Ладно, смотри, сам не покупай. Пусть Глаша с тобой сходит. Скажи, я велел. Алешка с помощью Глаши купил костюм. Приоделся, вышел на улицу. Ну чем не тракторист! И галстук в три цвета: зеленый, желтый, красный. Как взглянешь, — круги перед глазами ходят. Вот только горло давит. А впрочем, какая ему радость от нового костюма и красивого галстука? Вон кто-то смотрит на него из окна дома. Наверное, думают: скажи пожалуйста, как приоделся наш тракторист. Эх, пройтись бы вот так по Серебрянке! И новый костюм сразу потерял всякую ценность в глазах Алешки. Ну чего вырядился? В поле трактор на простое, а ты расхаживаешь по деревне, что петух. Алешка вернулся домой, переоделся и направился в поле. Там его друг — трактор, а для трактора самый лучший костюм — промасленный комбинезон. Солнце клонилось к закату, когда Алешка увидел из кабинки остановившуюся на дороге грузовую машину. Из кузова выпрыгнул Форсистов. Если не проехал прямо домой, — значит, есть что-то важное. Алешка остановил трактор. — Зачем вызывали, Харитон Дорофеевич? — Из области начальник управления сельского хозяйства приезжал. Захотел со мной познакомиться… Ничего мужик! Здоровый такой, плечистый… Лучший, говорит, тракторист в МТС Шугай, но надеюсь, говорит, — догоните и перегоните. И часы мне! Вот погляди, — и протянул руку. — Я, брат, сначала обрадовался, а потом обида меня взяла. Ты пойми, — всего мы с тобой отстали от Шугая на сорок гектаров. Шесть смен! Ну не обидно ли? — А Шугаю что дали? — Мотоцикл, — с горечью ответил Форсистов. — Мой мотоцикл! Значит, не смогли еще использовать золотую жилу. — Золотую? — переспросил Алешка. — Это, парень, особая жила, — с азартом стал объяснять Форсистов. — Вот говорят, — деньги, деньги великая штука! Один украл десять тысяч и в тюрьму попал. Выходит, — не деньги, а тюрьма. А другой славу за хвост уцепил. А рубль славы — сто рублей денег! Слава — вот она, наша золотая жила! Схватим, так обоих осияет. Не мотоцикл — свою легковушку заимеем. В Москву на выставку поедем, золотую медаль отхватим. Тогда только пусть попробуют не дать нам запасных деталей. Это мне-то, лучшему трактористу? Держись, Шугай! Мы ему покажем! Осенью сместим с первого места! Хватит! Выковыривайся… — Нехорошо получается, Харитон Дорофеевич, — неожиданно перебил Алешка. — Все хорошо, — возразил Форсистов. — Все, что нам хорошо, стало быть, вообще хорошо! — Мы двое, а Шугай один. — И у Шугая есть стажер, — тряхнул головой Харитон. — А ты по бумагам кто при мне? — Но ведь я не стажер. — Был бы не стажер, — давно бы отобрали тебя. Ты это учти… Алешка хотел крикнуть, что он не позволит обманным путем одолеть Шугая, но чувство осторожности подсказало ему, что пока лучше не спорить с Форсистовым. Ишь ты, славы захотел, легковой машины! А как лягушки квакают, видал? Алешка выпрыгнул из кабинки и, оставив Харитона у машины, зашагал к дороге. Нет, не возьмет Форсистов верх над Шугаем. Пусть Харитон что-то мудрит там с трудоднями, — не жалко! Пусть он заставляет работать на себя, — ладно, ничего не поделаешь. Но заставить Алешку предать своего друга — никогда! Алешка шел к дому с одной мыслью: с первым ночным поездом добраться до Шугая и все ему рассказать. У калитки кто-то окликнул его: — Алешка, это ты? Алешка оглянулся и увидел Кольку. — Колька! Лопата! — Алешка был так зол в эту минуту, что набросился и на своего серебрянского товарища. — Предал меня? Зачем все рассказал Форсистову? — А ты не ярись, — остановил его Лопатин. — Тебе же лучше сделал. Ведь работаешь? — Гнус этот Форсистов! — Где он? — В поле… А зачем потребовался? — Дело есть… — А училище? — Бросил… Опасно стало… Боялся, дядя Иван все узнает… — Как же теперь мы обменяемся документами? — приуныл Алешка. — Помнишь уговор — станешь трактористом и обменяемся… — Я уже получил… Пришел в сельсовет и заявил, что потерял метрики, — мне новые выдали. Я теперь опять Николай Лопатин… — Постой, постой, — встревоженно спросил Алешка. — А где же я? Ты же был — я. — Выходит, нет тебя, — развел руками Лопатин. — Это как так нет меня? — возмутился Алешка. — Значит, ты — это я… — Ты — это ты, — признал Лопатин. — Ну, а с другой стороны… — А где же мои документы? Давай сюда! — потребовал Алешка. — Я их в реку бросил… С ними беды не оберешься… А теперь и ты Колька, и я Колька. Ты Лопатин, и я Лопатин. У нас полдеревни Лопатиных — и что ни двор, — свой Николай! И все-таки утонул ты, Алешка. Не сам, — твои документы. Официальный утопленник! Но признать себя утопленником он не хотел и решил, что раз Колька вернул свою фамилию, то и он отныне должен стать Алешкой Левшиным. Как это сделать, — Алешка еще не знал. Но во всяком случае он начнет возвращать себе свое настоящее имя с того, что все расскажет Шугаю. Ну, берегись, Харитон Дорофеевич! Не выйдет по-твоему. Алешка не стал даже допытываться, зачем Форсистов потребовался Кольке, забежал в горницу, переоделся и, захватив ломоть хлеба, направился к станции. Он шел ночной дорогой, не чувствуя усталости после многих часов работы. Как неожиданно все обернулось! Он вернет свое имя! Он останавливался и громко кричал: — Алешка, это ты? «Ты!» — отвечало ему лесное эхо. Он был счастлив. Он предупредит Шугая об опасности. И грозил Форсистову: — Я тебе покажу золотую жилу! Отверженный Алешке удалось незаметно забраться на тормозную площадку товарного вагона, и через несколько часов он уже был в родной деревне. Задами он пробрался к дому Шугая и осторожно постучал в окно. В предрассветной темноте Шугай не сразу узнал Алешку. Алешка ждал, что Никита Иванович обрадуется, сразу проведет его в горницу, но тот даже не поздоровался с ним и встал в дверях, словно загораживая дорогу незваному гостю. — Думаешь, ничего мне не известно про твои мошеннические дела? Все известно! Что натворил? По какой дороге пошел? — Никита Иванович… — Нет, ты скажи — верно это? — перебил тракторист. — Смошенничал? — Верно… — А теперь ко мне? Думаешь, я обороню, не дам в обиду? Нет, я мошенникам не защитник. Был ты честным парнем, — дружили. А на худую дорогу свернул — и дружбе конец. Не знаю, где ты и у кого прячешься, только один мой тебе совет: ступай и заяви о себе в милицию! Вот пришел такой-сякой Алешка Левшин! И не успел Алешка объяснить, зачем пришел, как Шугай уже скрылся в сенях. Алешка побрел вдоль деревни. Выходит, не легко вернуть свое имя, — не признают тебя, Алешка. Никто ты теперь. И даже, когда хотел поступить честно, тебе не верят, с тобой говорить не хотят. Не позвал к себе Шугай, не спросил: «Какая у тебя беда, Алешка?» А после этого хоть бы и в милицию. Алешка не заметил, как очутился перед домом, в котором еще совсем недавно жил с бабушкой. Тот же палисадник, под окнами кусты сирени, старая рябина. И дом такой же, как прежде: с почерневшей от дождей драночной крышей и слегка покосившийся, словно слушает, что там говорят в соседнем дворе. И казалось странным, что он не может, как прежде, зайти в этот дом и что в этом доме не живет больше бабушка. Чужой Шугай, чужой дом, чужая деревня. Вот уж не думал он, что у себя в родной деревне будет таким одиноким. Но нет, есть один человек, который поймет его, не прогонит. Какой сегодня день? Вчера было воскресенье. А число какое? По старой, знакомой дороге Алешка зашагал к усадьбе МТС. Неужели Таня еще в городе? Но ведь учебный год окончен, она хотела приехать сразу же к отцу. Уже светало, когда Алешка добрался до усадьбы. Вон и директорский дом. Подкравшись к крайнему окну, Алешка заглянул в комнату. Таня спала. Он осторожно постучал. Таня проснулась. В ее глазах мелькнул испуг, потом она улыбнулась и сказала: — Я сейчас. Иди в парк, к переправе. Алешка спрыгнул на землю и поспешил в парк. Через несколько минут туда прибежала Таня. — Алеша, какой ты молодец, что пришел! — она протянула ему руку. — А я только вчера приехала. У тебя все хорошо? Алешка безнадежно махнул рукой. — Работаю с Форсистовым, помогаю ему славу добывать. А когда хотел обо всем рассказать, так Шугай меня прогнал. — Прогнал? — Да. В милицию, говорит, иди! — Странно… Тут что-то не то, Алеша. Не знает Шугай, что ты Лопатин. Вчера вечером он заходил к нам и ничего не сказал Георгию Петровичу. Тут что-то другое… Но что бы ни было, Алеша, нельзя больше быть под чужой фамилией. Хочешь, пойдем вместе и все расскажем папе. — Не пойду! Шугай прогнал и Георгий Петрович прогонит. Нет, вернусь к Форсистову, а там будь что будет! — Алеша, ты совсем запутаешься… — Уже запутался. — Я прошу тебя, ну пойдем к папе. — Не пойду. — Ты мне друг, Алеша? — Все равно не пойду. — Значит, не друг! — И не надо! — крикнул Алешка и побежал через парк к станции. Он был зол на себя. У него просто нет воли пойти и во всем сознаться. И чем больше Алешка презирал себя, тем был упрямее. Пусть он трус, пусть обманщик. Ему даже хотелось, чтобы кто-нибудь его схватил и доставил в милицию. Вот будет дело на весь район, на всю область! Ишь, чего захотел — в пятнадцать лет стать трактористом! Харитон встретил Алешку настороженно. — Ты где ночь пропадал? — На рыбалке. — Поешь да спать иди. А на меня не сердись. Нам надо друг за дружку держаться. Форсистову везет Алешка наблюдал за Форсистовым. Что, Харитон Дорофеевич, приходится крутиться? Работай, крепче работай! Шугая не так-то легко обогнать, даже если приписывать себе выработку сменщика. Форсистов старался использовать каждый час, каждую минуту. Теперь они жили в поле, в шалаше. Глаша приносила завтрак, обед и ужин. Алешка отрабатывал свою смену и, кроме того, вел уход за трактором. Но он был доволен. В шалаше у лесной опушки Алешка чувствовал себя в большей безопасности, чем в деревне. Пусть ищет милиция! А найдет, — не поймает. Он убежит! В лес? Нет, не в лес… Он знает, куда бежать, где никто его не разыщет. Но вот что удивительно: его ищут, а найти не могут. А ведь чего проще: вот черепановская бригада, вот тракторист Форсистов, а он, Алешка, у него в стажерах. Он, да не он. Он ведь Николай Лопатин, а ищут Алексея Левшина. Ну и что же? Разве Шугаю не известно, что они обменялись документами? Нет, тут что-то другое. Недаром Таня сказала, что Шугай про фамилию ничего не знает. Но в чем же тогда дело? Июньским вечером Алешка сидел в шалаше и издали наблюдал, как Харитон огибает край делянки. Потом он закрыл глаза и на слух представил себе, что делает старший тракторист. Легкий гул сменился тяжелым рокотом, — значит, включил автомат плуга, начал пахоту. Первая скорость, вторая. Полегче, Форсистов, переключай скорость! Куда рвешь? Иль не чувствуешь, что под лемех попал камень-топляк! Трактор все ближе и ближе. Против березы, идет ложбинкой, опять на горку. Угадал? Алешка открыл глаза. Ну, конечно! Харитон шел прямо на него. Но эта игра скоро наскучила. Не сходить ли в деревню? Нет, Форсистов не отпустит. А вдруг с трактором что-нибудь случится? Пока бежишь туда и обратно, — сколько времени пройдет. Хоть бы Володька пришел. Как на тракторе ездить, — все тут, а когда ему, Алешке, скучно, — никого. Днем хоть почитать книжку можно. А вечером? В шалаше темно. Только виден в прорези кусок сумеречного летнего неба. Алешка ложится на ворох сена и закрывает глаза. Где Таня? Почему она не приезжает? Обиделась! Ну хорошо. А если бы он сознался, пошел к Георгию Петровичу, — лучше было бы? Прогнали бы — и вся недолга! А может быть, она решила: что дружить с обманщиком! Ты же ей чужой! Она и знать тебя не хочет. Его разбудила непривычная тишина в поле. Может быть, Форсистов кончил смену? Нет, в шалаше старшего тракториста не было. Меняет свечу, вот и заглушил машину. А то, может быть, побежал за водой? Алешка поднялся и откинул полог. И тут он увидел Харитона. С искаженным лицом тот полз вдоль борозды. Совсем, как раненый, которого Алешка видел в какой-то военной картине. — Харитон Дорофеевич, что с вами? — Алешка бросился на помощь. — Оступился, жилу растянул, — со стоном ответил Форсистов. — Вы обопритесь на меня, — может, сумеете пойти? — Нет, беги в правление и звони в больницу. Алешка побежал в деревню, позвонил в больницу, и вскоре Форсистова увезли. Утром Глаша принесла Алешке завтрак. — Обедать будешь дома? — Некогда мне взад и вперед ходить. — Не майся ты, отдохни немножко… — А Харитон Дорофеевич вернется, спросит, почему мало вспахано, — что я ему скажу? — Обед в то же время носить? — спросила Глаша. — Обед у всех в одно время. — Кто вас знает с Харитоном! Вам больше всех надо! — И запылила по дороге широкой юбкой. В конторе МТС не знали, что произошло с Форсистовым. Учетчик из-за реки наведывался в Черепановку редко, а Алешка не только побаивался звонить в МТС и сообщить о происшествии со старшим трактористом, но и всю выработку записывал на него. Раз он, Алешка, стажер, — какая же у него может быть выработка? Иного выхода не было. Таким образом, ни диспетчер, ни директор МТС не могли знать о болезни Форсистова. Тем более, что Алешка работал за двоих. Ему помогал Володька. Правда, оставить мальчонка в кабинке он побаивался, но, как ни говори, одно дело — вести машину самому, а другое — сидеть да присматривать. А надоест, — и подремать можно. Володька часто оставался в шалаше на ночь. Тогда, к ужину, который приносила Глаша, добавляли пшена, какую-нибудь рыбину, пойманную в реке, ну и, конечно, зеленого луку с ближайшего огорода. Все это заново переваривалось, отчего ужин не становился вкуснее, но зато его хватало на двоих и даже на троих, если за Володькой увязывался Еремка, в милицейской фуражке. И часто у костра они засиживались до позднего часа, ведя известные мальчишеские разговоры о всякой всячине, о том, что было и не было, выдавая за действительность собственные вымыслы и чистосердечно веря, что все это — не сойти с места — правда! В этих разговорах трактор для Володьки и Алешки был тем, чем они уже овладели, он не мог быть предметом мечтаний у костра, и они носились по земле и в воздухе на атомных и реактивных двигателях. Какие это двигатели, — они ясно не представляли, но идеалом была для них все та же, общая для ребят всех времен и народов, палка, на которую можно сесть верхом, но которая, конечно, внутри должна иметь атомный или реактивный заряд. Сел и поехал! Вольное это было житье! Сам себе хозяин! Глаша говорила, что муж поправляется, но у Алешки было такое чувство, что Харитон Дорофеевич выбыл надолго. Так ему хотелось. В действительности же через две недели Алешка поехал в больницу, чтобы привезти домой Форсистова. Харитон Дорофеевич поправился. Но тут оказалось, что больничная машина неожиданно ушла в противоположный конец района, и дежурная сестра, недолго думая, сняла трубку и вызвала МТС: — Пришлите транспорт, чтобы доставить в Черепановку вашего тракториста. — Какого тракториста? — удивился подошедший к телефону Черешков. — Харитона Форсистова, — ответила дежурная. — Из Черепановки? — Из Черепановки. Он две недели у нас. Растяжение связок правой ноги. — Девушка, — возмутился Черешков, — вы мне голову не дурите. Она и без вас задурена. — А вы будьте повежливей! — Да как с вами еще говорить? — закричал в трубку директор МТС. — Как может быть у вас мой тракторист Форсистов, когда он, что ни день, полторы — две нормы дает! Так что извольте повесить трубку и меня больше не беспокоить. Мой тракторист Форсистов пашет, а если у вас нашелся какой-то еще Форсистов, вы его и доставляйте. Дежурная сестра не замедлила в свою очередь все свое возмущение вылить на Харитона Дорофеевича, ожидавшего, когда его отвезут домой. — Одно из двух — либо вы не Форсистов Харитон, — кричала она, выйдя в коридор приемного покоя, — либо не из Черепановки. Ваш директор сказал, что вы пашете и даете каждый день какие-то там нормы. Черт знает что творится! У вас растяжение связок, а у вашего директора вывихнулись мозги. Форсистов стоял совершенно растерянный. Только сейчас он понял, какую совершил ошибку, не предупредив Алешку, чтобы тот не очень-то нажимал. Теперь станет ясно, что не он, Харитон Форсистов, давал большую выработку, а его сменщик — мальчишка! Подвел его Алешка. Сам, дурак, виноват! В простом деле промашку дал. Форсистов еще минуту обдумывал свое незавидное положение, потом снял телефонную трубку. — Попрошу директора МТС. Георгий Петрович? Это Форсистов. Да, да, из больницы. Две недели. Сведения? Мальчишка за мной в огонь и в воду пойдет. А выработка — это чепуха. Это он мне подарок хотел сделать. Так сказать, — учителю от ученика. Только мне его выработка не нужна. Вижу, не зря силы в паренька вбухал! Ежели у нас все такие стажеры были бы, и горя МТС не знала бы. Молодец парнишка! Не подкачал. Что? Сами заедете? Буду ждать! Алешка, конечно, не замедлил исчезнуть из больницы. А Черешков приехал через час, пожал Харитону руку и вручил кулек с колбасой, печеньем и мандаринами. — Обогнал ты Шугая, Харитон Дорофеевич. Молодец! — Нет еще, не обогнал. Да и авария с ногой у меня. Две недели упустили. — Все равно обогнал. Из сопливого мальчишки, бывшего прицепщика, сделал тракториста — вот на чем обогнал! Мы сейчас с тобой в редакцию поедем… Только ты не стесняйся. Расскажи, как ногу повредил, ведь, наверное, думал: все пропало, — сорвет план мальчишка? — А как же? Как не думать было? — Ну и комедия получилась! — Черешков громко рассмеялся. — У тебя полторы нормы, а она говорит, — две недели в больнице… Харитон вернулся в Черепановку поздно ночью. Глаша, увидев мужа, даже пожалела его. Вечно в этих больницах порядка нет. Выписали утром, а привезли к ночи. — Ты знаешь, кто я? — спросил он приунывшую жену. — Педагог! Не веришь? А вот завтра в газете прочтешь! У кого еще такой сменщик, как у меня? Над Алешкой все больше сгущаются тучи Алешка застал Форсистова в глубоком раздумье. В славе, а что-то невесел. В полдень, когда они обедали, Харитон спросил: — Ты газету читал? — Нахвалились больно. — Алешка чуть не пронес ложку мимо рта. — Когда же это вы меня учили? — А ты не ершись. Подумаешь, напечатали! С тебя не убудет. А вот кое о чем надо нам подумать… — Мне-то что… — Звонили из редакции этой самой… Фотограф завтра приедет. — Как и полагается, — съязвил Алешка. — Сначала статеечка, потом портрет. — «Портрет, портрет,» — передразнил Форсистов. — Думаешь, меня одного снимать будут? Вместе нас, обоих! Учитель и ученик. Тьфу, господи, влипли, как куры во щи! Алешку тоже приуныл. Его узнают и Шугай, и Черешков, и бабушка Степанида. Какой же, скажут, это Лопатин, когда сразу видно — Алешка Левшин! — Я не буду сниматься, — решительно отказался Алешка. — Сказать легче всего! А придется, раз редакция требует. Ты пойми, — коли я учитель, то как же мне быть на портрете без ученика? Против резона не пойдешь. — Да ведь узнают меня, Харитон Дорофеевич! — чуть не плача, сказал Алешка. — То-то и оно. Значит, так сняться, чтобы не узнали. — А что, если морду вымазать?.. — Так он и будет тебя чумазым фотографировать! Некоторое время они сидели молча, Алешка вдруг вскочил и сказал, не скрывая досады. — Эх, дурак я, дурак! — Ты о чем? — Да про Лопату… — Постой, постой. И то верно! — обрадовался Форсистов. — Именно он-то нам и требуется! А ну, Алешка, сегодня не до пахоты. Пошли Кольку искать. — А вдруг не найдем? — Должны найти: умрем, но найдем. И запомни, Алешка: кому-кому, а тебе без Кольки совсем крышка. Ты думаешь, это Лопатин из училища сбежал? Кого ищут — его ищут? Шалишь, это тебя ищут, Левшина! А тут здрасте — портретик в районной газете. Пожалуйста, вот он самый беглец! Держи его, лови! А сыщем Кольку, все будет в порядке. Потребуют тебя, — я Кольку подставлю, потребуют Кольку, — тебя. Тьфу ты, я и то между вами путаться начинаю. Форсистов и Алешка прямо с поля направились на поиски. Они перебрались через речку и пошли в деревню, где жила какая-то Колькина родня. Лопатина они нашли на берегу. Он ловил рыбу и был очень увлечен этим занятием. — Здорово, рыболов, — Форсистов хлопнул Кольку по плечу. — Ловить не переловить, носить не переносить, товарищ Левшин. Колька даже не удивился, увидев перед собой Форсистова. Он спокойно потянул удочку, насадил на крючок нового червяка и, поплевав, закинул в воду. — Я теперь опять Лопатин, — сказал он таким тоном, словно давая понять, что все, что было с ним раньше, его уже не касается. Харитон усмехнулся: — Нехорошо старых друзей забывать… — Зачем пришел? — перебил Колька. — Дурак ты, Колька! Иль не читаешь газеты? Я знатным человеком стал, а ты спрашиваешь — зачем пришел? Да чтобы тебя сделать таким. Мы, брат, старых друзей не забываем. Пойдешь ко мне? — А как же Алешка? — До осени втроем поработаем. А осенью, как наперед выйду, подамся в участковые механики. Чуешь, какая рука у тебя в МТС будет? А рука тебе нужна. Колька колебался. Черт его знает, этого Форсистова — насулит нивесть что и обманет. Нет, лучше не связываться с ним. Еще хуже будет. Но все же спросил: — А что делать-то? На прицепе ездить? — Часика два в день поездишь. — А харч? — Харч мой! Не плохой харч, спроси Алешку. — Ладно, завтра приду. — Смотри не обмани! У меня такое правило. За друга голову отдам, а недругу сам голову сверну. Когда на следующий день в Черепановку прибыл фотограф газеты, Форсистов повел его в поле. — Вот мой ученик Лопатин, — сказал он, показывая на Кольку. — А кто же пашет вон там на тракторе? — спросил фотограф. — Секрет, но вам, так и быть, скажу. Вы думаете, у меня один ученик? Целая школа. Забота о кадрах. — Тогда попрошу вас и вашего сменщика на машину. Я думаю два снимка сделать. Тема такая: учитель и ученик. А потом ученик-мастер. Так сказать — сам с усам! — И фотограф весело рассмеялся. Захватив Кольку, Харитон вместе с фотографом пошли навстречу трактору. Алешка охотно уступил свое место Лопатину и, присев на борозду, стал наблюдать за фотографом. А тот уже распоряжался. — Вы, Харитон Дорофеевич, станьте вот здесь, а Коля пусть откроет дверцу и наклонится к вам. Экспозиция будет наполнена движением и внутренним смыслом. Так сказать, инструктаж прямо в борозде. Однако, когда фотограф прицелился, Форсистов остановил его. — Постойте одну минутку! Разве можно так? В грязных комбинезонах, без галстуков. Очень некультурно. Надо сначала переодеться. — Да ведь вы в поле. — Мы-то, верно, в поле, да портрет будет в газете! — Тут же приказал Алешке: — Жми до дому и неси Кольке свои штаны и рубашку. А еще скажи Глаше, чтобы прислала и мой костюм. А галстуков и на меня, и на Кольку захвати! Живо! Алешка не замедлил выполнить приказание и через час натура для съемки была готова. Харитон был в восторге. — Внимание! Прошу приготовиться! Чуть-чуть поправьте галстук! Вот так! Не смотрите на меня! Готово. Нет, еще раз! Перестрахуемся. Все в порядке. Наконец съемка была закончена, фотограф уехал, и жизнь в шалаше потекла спокойно, деловито, где каждый не проявлял особой любви к другому, но понимал, что в его интересах жить со всеми сошалашниками тихо и мирно. Но при всей заинтересованности в мирном сосуществовании мальчишки нет-нет, да и поддевали друг друга. — Кухарь-пахарь, ты после обеда что будешь делать: мыть посуду или на тракторе поедешь? — спрашивал Алешка. — Тебе какое дело? — огрызался Лопатин. — Охота поучиться у мастера, — улыбаясь продолжал Алешка, держа перед собой газету, где был напечатан Колькин портрет. — И как это ты за две недели, что Харитона Дорофеевича не было, весь пар вспахал? Небось трудно было? — Ну чего расшумелись, что воробьи в вениках? — вмешивался Харитон. Но ребята унимались не сразу, и Форсистов переходил к угрозе: — Вот накидаю обоим — потом сочтетесь! Сказал хватит, — значит, кончено! А ежели кто в деревне спросит — как так, ты, Алешка, работал, а поместили Колькин портрет, — так говорите, фотограф ошибся. — Известно, в газетах всегда что-нибудь перепутают, — нарочито серьезно отвечал Алешка и тут же предупредил Лопатина. — Только смотри, герой, не забудь воду в радиатор налить. Но в общем Алешка по-прежнему считал Кольку своим другом и даже мысленно упрекал себя: «Ну чего придираешься? Если бы не Лопата, давно бы тебя из МТС прогнали». И было даже жаль Кольку. Не везет ему в жизни. Мечтал уехать из деревни, а пришлось вернуться. И когда в обед Форсистов ушел по каким-то своим делам в Черепановку, Алешка подсел к Лопатину и сочувственно проговорил: — Коля, а Коля, ты как, совсем сюда приехал или обратно думаешь в город поехать? — Ничего я не думаю, — резко ответил Колька. — Чего мне думать? — А где жить-то будешь? — Где придется! Надоело все! — И, неожиданно сжав кулаки, выкрикнул: — А ты знаешь, как лучше всего утопить человека? До воды не допускать! Вот как! А придет время самому плыть, — сразу ко дну пойдешь. У, душегубы, — простонал Колька, обращаясь неизвестно к кому, и, упав лицом в траву, заскрипел зубами. — В яму загнали… В яму… А я, дурак, дался им. Алешка начинал догадываться. Колька бежал из училища совсем не потому, что боялся дядю Ивана. Произошло другое, что заставило его бросить в речку документы и скрываться. Алешка даже побаивался его. С тех пор, как в шалаше поселился Колька Лопатин, пахота шла чуть ли не круглые сутки. Алешка хорошо понимал, почему так стараются Колька и Форсистов. Колька, — чтобы остаться при тракторе, а Харитон, — чтобы набрать. необходимые ему гектары и перейти в механики. Алешка чувствовал, что Форсистов боится его и подумывает, а не прогнать ли, пока не поздно? Пусть едет, куда хочет, в МТС даже не заметят. Ведь Колька за него останется. Но поди-ка, останься с одним Колькой! Как обгонишь тогда Шугая? Однажды днем Форсистов и Алешка зашли в правление, чтобы договориться о переброске трактора на разделку залежной земли. Неожиданно к дому подъехала легковая машина; в ней сидел Черешков. Алешка едва успел спрятаться за перегородку. — Харитон Дорофеевич, а я к вам, — сказал директор МТС, входя в комнату и здороваясь с трактористом. — Ну, где тут ваш помощник? Мне сказали, что вы с ним в правление пошли. — Только что тут был. Поди-ка уследи за пострелом. Алешка не стал ждать, когда его обнаружат, выпрыгнул в окно и побежал в поле. Но он не рассчитал. Он не думал, что Георгий Петрович поедет и в поле. А Форсистов не предполагал, что Алешка спрячется от директора в кабине трактора, и спокойно повез начальство к трактору. Алешка догадался о грозящей ему опасности, когда машина Черешкова появилась на пригорке. Он хотел заглушить мотор и юркнуть в кусты, но было уже поздно. Не проехав и ста метров, Черешков вышел из своей «Победы» и, не обращая внимания на Харитона, широким шагом направился к трактору. Тут не только нельзя уже было спрятаться, но не оставалось даже времени вымазать лицо, как советовал ему в таких случаях делать Харитон. Ну что ж, пропадать так пропадать! Под конец хоть показать, как он может вести трактор. И, прищурившись на растущую вдалеке березку, Алешка повел машину, словно по ниточке. Черешков вышел на пласт и поднял руку. Алешка остановил машину и открыл дверцу кабины. Он увидел удивленное лицо директора, за ним испуганного Харитона и услыхал, как, повернувшись к Форсистову, Черешков резко спросил: — Почему у вас посторонние люди работают? — Мальчишка, — неопределенно пробормотал Харитон. Он старался понять: узнал ли Алешку директор, а может быть, принимает за другого парня. — Мальчишка, Георгий Петрович… — Вор! Алешка выпрыгнул из кабинки. — Не имеете права так обзывать. — Право? А ну, марш отсюда! Форсистов метнулся к Алешке, схватил за руку и вывел с борозды. — А где же Николай Лопатин, ваш сменщик? — спросил Черешков. — Колька, где ты? — Харитон метался от шалаша к опушке леса. Наконец он отыскал Лопатина в кустах, выволок к трактору и на глазах директора принялся распекать: — Это ты мальчишку какого-то на трактор пустил? Сколько раз я говорил, чтобы посторонних и духу не было! Опять за свое. Учил, учил, так и не выучил. Так вот, в последний раз предупреждаю: еще увижу, — тебя с машины прогоню. Не посмотрю, что труды свои вложил. Колька только мигал глазами. Вот так Форсистов! Ему бы не на тракторе ездить, а на сцене комедию ломать! С таким не пропадешь! Харитон прогоняет Алешку Форсистов был очень доволен, что все обошлось более или менее благополучно. Ведь могло дойти до драки, — горяч Алешка; ишь, как звереныш оскалился! Но после отъезда Черешкова он твердо решил: надо прогнать Алешку. В конторе не заметят, а в Черепановке? Опять Харитон выкручивайся. Оставалось одно: перевестись в другую бригаду — и концы в воду. На следующий день после смены он отозвал Алешку и сказал, присаживаясь на землю. — Придется тебе в другом месте работу искать. — Это кто же меня уволил? Директор? — Надо было смолчать, а ты чуть не в драку. — Он же не знает, что я у тебя сменщиком, — продолжал Алешка. — Тогда я тебя увольняю. Кто нанимал, тот и увольняет. Ты со мной рядился. На это Алешка возразить ничего не мог. Он понимал, что жаловаться на Форсистова он не может, и в тот же день ушел из шалаша. В Черепановке оставаться нельзя. Но куда идти? Не в Серебрянку же. Вернуться в училище и рассказать обо всем Сергею Антоновичу? А может быть, поехать к дяде Пуду? Алешка сидел в своей летней горнице, смотрел в окно на яблоневую ветку и думал о неудачливой своей судьбе. Невеселые размышления его были прерваны появлением Тани. Алешка не верил своим глазам. Зачем она пришла? Наверное, уже знает, как он схватился в поле с ее отцом. С машины выгнал — его дело! А обзывать не имеет права. — Мне надо тебе что-то сказать, — взволнованно произнесла Таня. И, минуя Глашу, сбежала с крыльца. Он догнал ее на улице. Таня сказала, не оборачиваясь и быстро шагая посреди дороги: — Следователь приехал. Алешка думал об ее отце. — Георгий Петрович меня первый вором назвал. Она продолжала скороговоркой: — Следователь сейчас у отца. И всё спорят и спорят, не могут понять друг друга. Следователь говорит: «У меня ордер на арест тракториста Алексея Левшина». А отец отвечает: «В МТС нет тракториста Алексея Левшина». Тогда следователь достает газету и показывает на портрет: «А это кто такой?». «А это Николай Лопатин! Тут ясно в газете написано!» А следователь ему: «Мало ли, что написано! Это Алексей Левшин». А отец даже рассердился: «Я своим глазам больше верю, чем вашим вымыслам. Я отлично знаю и Левшина и Лопатина. Так вот — в газете Лопатин!» Ну, а следователь тоже рассердился. Расстегнул свой портфель и спрашивает: «У Левшина дядя есть? Есть! Племянника своего знает? Знает! Так вот его показания!» И читает: «В газете напечатан портрет моего племянника Алексея Левшина». Теперь они едут сюда. — Пусть едут… — Помнишь, что я тебе говорила? Надо было пойти и все рассказать… — Помню… — Что же ты думаешь делать? — Не знаю… — И бросился в проулок. — Алеша, постой… Я тебе не все сказала… — Таня побежала за ним. Она догнала его у леса. — Алеша, подожди... Она не понимала, куда идет он и куда следом за ним идет она. Лесная тропинка извивалась меж кустов, перелесками, по болоту, и наконец вывела их к озеру. Алешка пробрался через прибрежную осоку, залез в лодку и оттуда сказал: — Я вон на тот остров, — видишь? Только никому не говори. — И я с тобой, — ответила Таня и, прежде, чем Алешка согласился, сбросила с себя сандалии и зашлепала по воде. Алешка усадил ее на скамейку и, пробираясь сквозь высокую, шуршащую траву, вывел лодку на светлую озерную гладь. — Пусть теперь следователь поищет меня! — сказал он, оглянувшись в ту сторону, где за лесом была Черепановка. — Да и не добраться ему до острова! Они причалили к острову, оставили лодку в бухточке и пошли к шалашу. — Здесь хоть все лето можно прожить. — Я ружье привезу. — Хлеба бы, — сказал Алешка. — Без хлеба пропадешь. — И я сюда переберусь, — неожиданно заявила Таня. — Скажешь тоже! — смутился Алешка. — Но почему нет? — Понимаешь, неудобно как-то… — Чепуха! Я буду тебе помогать. Алешка не знал, как убедить Таню, что ей действительно нельзя оставаться на этом острове, и вдруг в голову пришла спасительная мысль. — Если ты убежишь сюда, весь район на ноги поставят. Тогда и тебя, и меня сразу разыщут. — Да, это ты, пожалуй, прав, — согласилась она. — Но все равно. Я буду сюда приезжать. И давай условимся: как только увидишь на берегу костер, так подавай лодку. — Ладно… Они присели у шалаша. — Следователь, наверно, уже приехал. И откуда он пронюхал, что мы с Колькой обменялись документами? Кто ему сказал об этом? Неужто Форсистов? — Ничего следователь про это не знает. Я ж тебе говорила, — они с папой заспорили, кто ты, а кто Колька. — Так почему же он ищет Левшина? А может быть, дядя Иван догадался и сообщил, что у него самозванный племянник? — Совсем нет. Ты знаешь, дядя Иван арестован. У него недостача каких-то там запасных частей. И следователь говорит, есть доказательства, что Алексей Левшин, ну, не ты, а Колька, помогал ему сбывать эти части какой-то там шайке. Алешка не мог представить себе дядю Ивана вором и сказал протестующе: — Дядя Иван свое кому хочешь отдаст, а тут в училище взял. Брехня это… Алешка собрал хворост, принес из шалаша спички и разжег костер. Для чего это ему потребовалось, — он и сам не знал. Комаров нет, варить нечего, — видно, от грусти. И, подкидывая в огонь сушняк, сказал Тане: — Так вот почему Георгий Петрович назвал меня так… — Папа не имел права. — Но он не знал… — Если меня когда-нибудь так оскорбят, я тоже не стерплю, — спокойно сказала Таня. Она обошла костер и остановилась совсем близко от огня. — На твоем месте я не стала бы ждать, пока меня арестуют. Я бы сама пошла к следователю, в суд и сказала: — Я не виновата! Я ничего плохого сделать не хотела. Алешка слушал, не спуская глаз с Тани, не перебивая ее. Еще совсем недавно она казалась ему обыкновенной девчонкой, которую он не прочь был поколотить. А теперь он думал о том — кто мог так поступить, как она? Друг, настоящий товарищ! Не скрываться, не бояться, а все самому открыть. Знает ли Таня, как важно для него то, что она только что сказала? Алешка поднялся. — Пойдем, осмотрим остров. — Он необитаемый? Они пошли краем берега. Никого кругом и никаких следов. Неожиданно Алешка повернул к бухте. — Мы еще не все осмотрели… — запротестовала Таня. — Я должен быть в Черепановке. Ты понимаешь, Колька отобьется от следователя и докажет, что он совсем не тот, кого ищут. И меня тоже не найдут. Что выйдет? За все придется отвечать дяде Ивану. — Ты хочешь взять на себя вину? — Я должен поговорить с Колькой. Он не зря сбежал. Он должен все знать. Пошли скорей. Они бегом припустились к шалашу. Вот блеснуло озеро, вот бухта. Алешка первый выбежал на берег. Но где лодка? Он заметается из стороны в сторону. Лодки в бухте не было. Алешка опустился на землю и беспомощно проговорил: — Что же теперь делать? — Надо зажечь костер и дать сигнал. — Кому? — Ну, кто-нибудь пройдет и увидит. — Подумают, рыбаки уху варят. — Что же делать? — Таня беспомощно села рядом с Алешкой. Озеро лежало перед ними спокойное, светлое, летнее. Казалось, противоположный берег — вот он, рукой достанешь. А до него без лодки не доберешься. Алешка вскочил: — А может, лодку где-нибудь прибило? Они побежали вдоль острова. Но лодки нигде не было. Ни у берега, ни на воде. Она словно утонула. И только когда они вышли к песчаному мысу, Алешка увидел вдали, у края осоки, что-то черное. Он пригляделся и сразу узнал просмоленную Володькину плоскодонку. — Я поплыву на ту сторону… — Утонешь… — Как-нибудь доплыву. А оставаться здесь нельзя. Надо все выяснить. Иначе из-за меня дядя Иван пострадает! А я, как доберусь, за тобой паренька пришлю. Ты иди в шалаш. Алешка сбросил с себя одежду, накрепко привязал ее поясом к голове и, осторожно войдя в воду, поплыл. Таня глядела вслед Алешке. Нет, он не утонет. Плывет спокойно, легко, уверенно. Молодец, Алешка! А что, если его арестуют? Может быть, ему лучше было остаться на острове? Нет, здесь тоже не свобода. Кругом вода, никого нет, как взаперти. И вскрикнула. Где Алеша? Нет, нет, он не мог утонуть. Она просто потеряла его из виду. Таня закричала: «Алеша! Алеша!» Он поднялся над серебряной гладью и словно пошел по воде. Из осоки вышла смоляная лодка, а в ней, высоко держа весло, стоял Алешка. Тогда Таня упала на прибрежный песок и заплакала. Преступление Кольки Лопаты Прямо с озера Алешка забежал к Володьке. Он не сомневался что его новый друг поможет Тане и, не задерживаясь в деревне, направился на поиски Кольки. Собственно говоря, искать Кольку не надо было. Если его не арестовали, то он должен быть в шалаше на паровом поле. Так оно и оказалось. Встревоженный, испуганный приездом следователя, Колька сказал заикаясь: — Тебя тут искали… — Ты что показал на допросе? — Показал, что я Николай Лопатин. И совсем не племянник дяде Ивану. Что же еще я мог показать? — Следователю ты так показал, а мне выкладывай все, как есть. Почему из училища бежал? — Сказал, — боялся дяди Ивана… — Врешь! — Чего мне врать! — Может, не знаешь, что дядя Иван арестован? — угрожающе спросил Алешка. — Знаю. — Так его сначала взяли, а потом уж ты бежал? Так ведь? — Так… — Чего же было бояться, что дядя Иван узнает? Слышишь, Колька, не криви душой. По совести говори, — почему бежал? Лопатин не отвечал. Тогда Алешка схватил его за рубаху и рванул на себя. — Молчишь? А за что дядю Ивана посадили, — тебе тоже неизвестно? — Недостача у него. — Знаешь? — Сказали… — Говори правду, а нет, — живу не быть. Ну, говори! Колька весь съежился и так втянул в плечи голову, что стал ниже Алешки. Он не делал никакой попытки вырваться и жалобно проговорил: — Рубаху разорвешь… Алешка усадил его на землю и только тогда разжал кулак. — Как было дело, — рассказывай! — Я не хотел… Понимаешь… Меня заставили, — начал путано и непонятно Колька. — А что я мог сделать? — Да ты толком говори, — приказал Алешка. — И с самого начала. За что дядю Ивана посадили, какая недостача у него? — Три магнето, пять коробок свечей… — Еще что? — Две динамки, арматура всякая, электролампочек много, поршневых колец вязка… — Дядя Иван взял? — Нет… — А кто? — Я… — А говоришь — заставили… — Ну да… Я не хотел, а меня заставили. — Валишь на дядю Ивана? Так я тебе и поверю! Никто тебя не заставлял. — Дядя Иван не знал. И не он заставлял. — Совсем заврался. А как ты в склад попал? — Приходил к дяде Ивану… — Эх ты, гад! Тебя дядя приютил, а ты в тюрьму его посадил. — Я не хотел… — Не хотел, так бы не воровал. А то, что ты Левшин и по моим документам живешь, — тоже не подумал? Морду тебе набить мало! Тоже товарищ! Вот для чего тебе хотелось в город уехать, — чтобы вором стать. В деревне не наворуешься, сразу приметят… — Я не хотел, — снова проговорил Колька и заплакал, — Заставили меня. — Да кому нужно было тебя заставлять? — Ты только послушай. Помнишь, меня на базаре искал? И ребят там встретил. Один из речного был, а двое других из ФЗО. Вместе собирались на Черное море. Обещали устроить меня на пароход. Только денег на дорогу не хватало. Они залезли в один дом, унесли шубу, пальто, костюм. Я не крал, я стоял у ворот, смотрел, не идет ли кто. И тогда на базаре мы продали все. Вечером собирались уехать. А тут ребята узнали все про меня. Я не хотел обратно к дяде Ивану идти. Это они меня заставили. И сказали: поступай в училище. А потом потребовали, чтобы я крал из кладовой. Заходил к дяде Ивану, вроде как чем-нибудь помочь, а он чуть отвернется или выйдет, я деталь под полу или в карман. — А ты бы отказался… — У них финки, грозили исполосовать. — Эх ты, дурак! Алешка сжал кулаки. Так попасться в руки какой-то воровской шайке. Домечтался Лопата! Так вот откуда у него такая ненависть к людям. — Что же дальше думаешь делать? — Не знаю. — От суда тебе не уйти. — Знаю. — А дядя Иван напрасно пострадал. Как-то надо его вызволить. — Не знаю. — Знаю, не знаю. А совесть есть у тебя? Хочешь опять человеком стать, слушайся меня. Один у тебя выход. Где следователь остановился? В Черепановке? — На усадьбу МТС уехал… — Тогда ступай на станцию, садись в поезд и поезжай к нему. И все скажи, как было. — Все, все? — Колька нехотя поднялся. — Ничего не утаивай! — Ладно, — решительно тряхнул головой Лопатин. — Всё так всё! — И зашагал по борозде, к стоящему посреди поля трактору. У Алешки мелькнуло подозрение. Уж не думает ли Колька тягу дать? Вот сейчас зайдет за трактор, потом юркнет в кусты, а там рукой подать — лесная чащоба, попробуй поймай его там. Алешка уже готов был броситься в погоню, когда увидел, что Колька остановился у трактора и, достав какой-то ключ из ящика, поднял капот. Что это он там делает? Так и ходит локоть, так и ходит. Что-то отвертывает. Несет динамку? Но зачем он ее снял? Колька подошел к шалашу, поднял валявшуюся на земле холстинку, в которой Глаша приносила обед, и, завертывая динамку, спросил Алешку: — Видишь отметину? — Вижу. — Пусть и следователь посмотрит. Училищная. — Форсистов тоже? Говори правду? — Алешка до боли сжал Колькину руку. — Нет… — А как же динамка тут оказалась? — Я крал и в шайку отдавал. А он у них покупал. — И он знал? — Что краденая? А то иль не знал? Раз не из МТС, откуда ей быть? Ее крали, перекупали, а она все равно свое настоящее место нашла. Полагалось ей на тракторе быть, она на тракторе и оказалась. — И, протянув Алешке руку, спросил: — Так как теперь? Ты Колька, а я Алешка? Или тоже по своим разойдемся? — Я Алексей Левшин. — Ну, а я Николай Лопатин. И пошел, не оглядываясь, в сторону станции. Только после того, как Колька скрылся в низинке на повороте дороги, Алешка подумал: «А как же теперь ночью будем пахать?» Подумал так — и впервые в жизни тот самый трактор, к которому он так стремился и который был в его глазах превыше всего, показался ему не заслуживающим внимания рядом с судьбой человека, невинно заключенного в тюрьму. И пусть стоит трактор. Пусть! И он, Алешка, тоже пойдет к следователю. Пойдет и скажет, что дядя Иван ни в чем не виноват, а виноват больше всего он, Алешка. Ведь если бы не он, Колька не попал бы к дяде Ивану, не стал бы его племянником, а значит, и не смог бы попасть в кладовую запасных частей. Во всем виноват Алешка! Надо скорее, ехать к следователю! Было около полуночи, когда он добрался до усадьбы МТС. Но где искать следователя? Алешка остановился посреди аллеи и услышал сзади шаги. — Алеша? — Таня? — А я тебя искала на поле в Черепановке… — Ты как добралась? — Форсистов взял колхозную машину и довез меня сюда. — А я поездом. И Колька должен быть тут. Ты не знаешь, где следователь остановился? Мне он очень нужен. — Подожди, я сейчас узнаю. Таня вскоре вернулась. — Ох, папа и ругается! Я ему сказала, что заблудилась в лесу и вышла в Черепановку. — А где следователь? — Видишь огонек в конторе? Он еще не спит. Алешка решительно направился к конторе, но так как дверь конторы была закрыта, он забрался на фундамент и, увидев за директорским столом грузного, в очках, незнакомого ему человека, громко спросил: — Вы следователь? Человек в очках вздрогнул. — А тебе что надо? — Я Алексей Левшин, племянник дяди Ивана, того самого, который в тюрьме, Ивана Ивановича… И не успел Алешка назвать фамилию дяди Ивана, как грузный следователь с необычайной для него легкостью вскочил с мягкого директорского кресла и схватил Алешку за ворот: — Вы что тут, сговорились дурачить меня? Мало днем, так еще ночью? А ну, пошел отсюда! Все становится на свое место Следователю дело о похищении запасных частей из кладовой училища механизации представлялось совершенно ясным и похожим на многие подобные дела. Гражданин Левшин Иван Иванович, пятидесяти семи лет от роду, русский, да, да, нет, нет (это означало, участвовал ли в гражданской и отечественной войне, был ли под судом и следствием), пользуясь бесконтрольностью со стороны руководства училища и в частности заведующего учебной частью, а также тем, что занимал должность заведующего складом запчастей, что давало ему возможность совершать хищения, и коменданта, что позволяло выносить с территории училища похищенное, систематически присваивал имущество училища механизации, заключающееся в разных тракторных деталях, на общую сумму в 5292 р. 94 к. Хотя обвиняемый себя виновным не признал, но изобличается в совершенном преступлении, обнаруженном, во время инвентаризации недостачей на вышеупомянутую сумму, а также тем обстоятельством, что в процессе следствия было обнаружено бегство племянника обвиняемого, Алексея Левшина, ученика-слесаря училища механизации, что свидетельствует о сговоре во время хищения, а так же о том, что вышеозначенный племянник продавал тракторные детали на сторону, так как обыском никаких запчастей, если не считать рукоятки для заводки мотора, которая служила рычагом при подъеме воды из колодца, обнаружено не было… И вдруг такое, продуманное от начала до конца, дело зашаталось в своей основе. Алексей Левшин оказался Николаем Лопатиным, и совсем не племянником обвиняемого И. И. Левшина. Но этого мало. Нашелся какой-то Алексей Левшин, который действительно является племянником И. И. Левшина, но в котором обвиняемый не признает своего племянника и который заявляет, что еще весной он уехал из города. Но черт с ними, с этими мальчишками. Пусть Николай Лопатин принимает на себя вину Алексея Левшина, и пусть Алексей Левшин несет что-то несусветное, что он Николай Лопатин; беда в том, что они в один голос утверждают, что обвиняемый ни в чем не виноват, а виновата какая-то шайка, заставившая Николая Лопатина красть из кладовой запасные тракторные части. Нет, не ради каких-то там мальчишек он ведет это дело. Да ведь если от него ускользнет главный виновник, то будет грош ему цена… Где ваше чутье, товарищ следователь? Позволительно ли вам в ваши сорок с лишним лет так ошибаться? И думали ли вы, что какие-то там мальчишки спутают все дело, построенное по всем правилам юридической логики? Но закон есть закон. Следователь обязан расследовать даже вранье мальчишек, вдруг заявивших, что Алексей Левшин был Николаем Лопатиным, а Николай Лопатин — Алексеем Левшиным. Итак, верно ли, что Николай Лопатин стал Алексеем Левшиным, а Алексей Левшин — Николаем Лопатиным? С ума можно сойти от этой путаницы — кто когда кем был и кто теперь кем стал. Итак, прежде всего надо распутать имена и фамилии мальчишек. Пока тут не будет ясности, следствие будет кувыркаться с ног на голову и с головы на ноги. Это будет не следствие, а акробатическое представление на юридической арене. На следующий день рано утром, обосновавшись в директорском кабинете, следователь вызвал к себе всех обвиняемых, подозреваемых и свидетелей. Прежде всего он решил выяснить личность появившегося в окне ночного гостя. Алешка стоял у края стола, а напротив сидела, вызванная для опознания внука, бабушка Степанида. Следователь спросил ее: — Скажите, — вы знаете этого гражданина? — Да какой же он гражданин? — заливалась слезами старая Степанида. — Это же Алешенька, внучек мой. Ой, родненький, похудел-то как, и черный, что сапог. Я Ивану все отпишу. Не сберег он тебя… — Гражданка, мне важно знать имя и фамилию вашего внука. — Алексей Левшин… Одна у него фамилия… — Это точно? Вы не ошибаетесь? — Ды ты, милый, меня никак за дуру иль за сумасшедшую принимаешь? Кому, как не бабке, знать своего внука! — Ну что ж, посидите в сторонке, — сказал следователь и приказал милиционеру: — Введите обвиняемого Ивана Левшина. В кабинет вошел дядя Иван. Увидев Алешку, он улыбнулся ему, а. потом, заметив Степаниду, смущенно опустил голову. Следователь спросил: — Обвиняемый, скажите, — эта гражданка вам родня? — Да… Мой брат был мужем ее дочери. — Значит, вы должны знать внука этой гражданки и своего племянника? — Конечно. — Он в этой комнате? — В этой комнате? — переспросил, озираясь, дядя Иван и покачал головой. — Его здесь нет. — А это кто? — спросил следователь, показывая на Алешку. — Николай Лопатин! Это не племянник. — Ах, бесстыжие твои глаза! — вскочила старая Степанида и потрясла маленьким, худеньким кулачком. — Сгубил парня, в грязное дело втянул, а теперь отказываешься. Следователь остановил ее: — Гражданка, я вас прошу вести себя спокойно. — И приказал милиционеру: — Тракториста Шугая! — Когда тот вошел, спросил, показывая на Алешку: — Вы этого молодого человека знаете? Как его фамилия? — Алексей Левшин! — А что я говорила? — обрадовалась бабка. — Что вы говорили, я слыхал, — перебил ее следователь. И продолжал вызывать свидетелей. И вот один за другим вошли в директорский кабинет: Черешков, Сергей Антонович, Серафима Сергеевна, Форсистов, Володька, его отец — пастух колхоза, Глаша. Одни показывали, что Алешка — это Алексей Левшин, а другие, что он Николай Лопатин. Поднялся шум. Ни одна из сторон не желала признать правильными показания другой стороны. Тогда следователь сказал: — Хорошо, давайте сделаем так: может быть, мы сможем прийти к единым показаниям в отношении другого человека, — и кивнул милиционеру: — Ввести Алексея Левшина! — Какой еще Алексей Левшин? Один есть у меня внучек — вон он, — вскочила старая Степанида. В комнату вошел Колька Лопатин. Он невольно остановился, увидев так много своих знакомых. Следователь подозвал его к столу, повернул лицом к присутствующим и сказал: — Перед нами гражданин, который мне известен как Алешка Левшин. Кто считает, что я не ошибся? — Совершенно правильно, это Левшин, мой племянник, — первый заявил дядя Иван. — И я могу то же самое сказать, — подтвердил Сергей Антонович. — Он поступил к нам учеником-слесарем. — Совсем очумели! — выкрикнула бабка. — Да ведь это Колька Лопатин. — Я должна то же самое сказать, — показала Серафима Сергеевна. — Это Николай Лопатин. Порядок допроса был нарушен. Каждая сторона организованно выкрикивала: — Лопатин! — Левшин! — Нет, Лопатин! — Нет, Левшин! Тогда следователь поднял руку и, восстановив тишину, сказал: — Поскольку показания свидетелей существенно отличаются друг от друга, то спросим Левшина и Лопатина, кто из них Левшин, а кто Лопатин. — Я Левшин, — сказал Алешка. — Я Лопатин, — сказал Колька. — Очень хорошо. Значит, раньше вы обменялись фамилиями? Так я вас понял? Но, как известно, признание своей вины еще не является доказательством вины. А потому я должен выяснить, как произошло, что вы обменялись своими фамилиями. Начнем с Алексея Левшина. — Вы это меня? — спросил Алешка. — Ну конечно! Иль отвык, что ты Левшин? — Отвык… — Привыкай… Рассказывай. Следователь выслушал показания Алешки, потом стал допрашивать Кольку. Дело становилось все яснее. И теперь оно рисовалось ему уже совершенно в другом свете… 15 мая инвентаризационная комиссия при училище механизации обнаружила в складе запасных тракторных частей недостачу материальных ценностей на сумму 5292 р. 94 к., ответственным за которые являлся гражданин Левшин И. И., заведующий складом, он же комендант училища. Первоначально подозрение пало на гражданина Левшина, каковой был привлечен по данному делу к ответственности. Однако, как показало следствие, гражданин Левшин ни в чем не виновен, так как все ценности — как то магнето, динамо, арматура и т. д. — на вышеупомянутую сумму, были похищены гражданином Лопатиным Николаем, который оказался в его доме, а затем и в училище под именем Алексея Левшина. Конечно, обвиняемый Левшин подлежит освобождению… Значит, обвиняемым должен стать Лопатин? Но ведь совершенно ясно, что Лопатин действовал по принуждению шайки… Следователь еще не успел решить, как быть с Лопатиным, как вдруг увидел во всем этом деле новую трещину, грозящую разрушить все его умозаключение. — Позвольте, граждане, — обратился он ко всем присутствующим, — а как же так получилось? Вернулся в МТС Левшин Алексей Николаем Лопатиным, и никто его не изобличил в подмене фамилии. Тут что-то не так! — МТС была озабочена, чтобы черепановский тракторный участок вышел в передовые, — сказал Черешков. — Наше внимание привлекал к себе Форсистов, а не его ученик… — А я вовсе и не был его учеником, — запротестовал Алешка. — Я работал на него. Работал, а он славу зарабатывал… — Славу? — удивился следователь и взглянул на Форсистова. — Можете по документам проверить, — пытался оправдаться Форсистов. — Там все до сотки учтено. — А скажи, Левшин, Форсистов знал, что у тебя не своя фамилия? — спросил следователь. — Знал. — Ну вот, теперь все ясно! Следователь поднялся с директорского кресла, задумчиво прошелся по кабинету и остановился около Алешки и Кольки. — Ну скажите, — что мне делать с вами? — И повернулся к Черешкову. — Каша заварена, и надо ее расхлебывать. Было уже за полдень, когда дядя Иван получил справку о прекращении следствия по обвинению его в хищении. Но прежде чем уйти, он позвал из коридора Алешку и Кольку и подвел их к столу следователя. — Разрешите уточнить, товарищ следователь. Так, значит, мой племянник Николай Лопатин? — Позвольте, гражданин, — запротестовал следователь. — Вы опять путаете. Не Лопатин ваш племянник, а Левшин. — Совершенно верно. Я хотел сказать — бывший Лопатин, — поправился дядя Иван. — Не тот, который был племянником, а который не был племянником. Так просьба у меня к вам, — вы сами рукой укажите — где Левшин, а где Лопатин, который племяш, а который нет. — Вот он ваш племянник, — сказал следователь и подтолкнул Алешку. — Вот! — Спасибо, — поблагодарил дядя Иван и, подойдя к Кольке Лопатину, взял его за руку. — Теперь буду знать. — Но позвольте, не этот ваш племянник. — Знаю. Но именно он-то мне и нужен. Вы как хотите, можете судить парня, а я его из любой тюрьмы вызволю и человеком сделаю. Да он и есть человек! Правда, подвел он меня, но и спас… Алешка вышел от следователя, чувствуя себя победителем. А не рано ли ты празднуешь победу? Твоя судьба еще не решена. Теперь всем известно, что училище механизации ты закончил, не имея на то права, что все твое уменье водить трактора незаконно, а следовательно, вылезай-ка из кабинки. Отдохни два годика. Будет семнадцать, тогда пожалуйста! Алешка прилег на траву у конторы МТС. Ну когда, наконец, вызовут его к Черешкову? Быть или не быть ему трактористом? Рядом с Алешкой — бабушка Степанида. Довольная, что все окончилось благополучно, она потчевала его ватрушками и жаловалась на свое житье-бытье: — Хоть дочка мне Лизавета, а не хозяйка я в доме. Да и чувствую — обуза я ей… Своя семья большая. — Ничего, бабушка, потерпи немного, я тебя скоро к себе возьму, будешь опять хозяйкой… — Ты обо мне не думай, сам себя хоть прокорми. На крыльце появилась Таня. Она поманила Алешку и молча повела за собой через темный коридор. Не доходя до директорского кабинета, она остановила его и сжала руку. — Тихо… Слышишь? Дверь в кабинет была неплотно прикрыта, и Алешка не только мог слышать, что там говорят, но и увидел в щелку сидящих за столом Черешкова, Сергея Антоновича и Шугая. Зачем Таня привела его? Подслушивать чужие разговоры? Он уже не мальчишка. Но уйти он тоже не мог. Вечно девчонки подводят ребят. — Я понимаю, — услышал Алешка голос Черешкова, — что у парня положение трудное. Кто попробовал хлеб, заработанный своими руками, тот не пойдет на иждивение к бабке. Да и вряд ли она сможет взять его к себе. Но поймите, Сергей Антонович, и мое положение. Закон запрещает мне вручать машину детям. — Да такое ли Левшин дитё? Вы знаете, сколько ему лет? — Забыл. Не то четырнадцать пятнадцатый, не то пятнадцать шестнадцатый. — Видите, — рассмеялся Сергей Антонович. — Годы идут, ребята взрослеют, вступают в жизнь, а мы все их детьми считаем… — Но закон… — упрямо проговорил Черешков. — Кажется, логично? — А зарабатывать славу взрослым, таким, как Форсистов, пятнадцатилетнему можно? Это логично? — спросил Шугай. И тут случилось то, чего Алешка совсем не ожидал. Он увидел, как Таня решительно шагнула к двери и широко распахнула ее. — Папа, ты оставишь Алешу. Я тебя прошу, папа. Черешков привстал из-за стола. Черт знает что за характер у девчонки! Но он сдержался и сказал снисходительно: — Таня, во-первых, нехорошо подслушивать разговоры взрослых, а во-вторых, — и Черешков улыбнулся Сергею Антоновичу, — в советских учреждениях все дела решаются не по знакомству, не по личным ходатайствам родных, а по закону. А теперь ступай и приготовь нам что-нибудь поесть. Таня не двинулась. Она умоляюще взглянула на отца и снова сказала: — Папа, я тебя очень прошу… Ты понимаешь, — ведь для него это жизнь… Ты сделаешь это. — Таня, ты слышала, что я сказал? Шугай поднялся и, обняв Таню за плечо, сказал успокаивающе: — Пойдем-ка со мной, поговорим. Алешка предусмотрительно покинул свой пост. На крыльце он подождал Шугая и Таню. — Так как жить думаешь? — спросил тракторист. — Самостоятельно! Вот как, — ответил Алешка, хотя как именно он будет жить, не представлял себе. — Думаешь, умеешь рулить — сумеешь и жить? Нет, брат, жить посложней. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu {С. Т. Григорьев @ Александр Суворов @ историческая повесть @ ӧтуввезйысь @ @ } Сергей Тимофеевич Григорьев Александр Суворов Историческая повесть ГЛАВА ПЕРВАЯ ОТЦОВСКИЙ ДОМ Стоял август тысяча семьсот сорок второго года. В усадьбе Суворовых спать ложились рано, чтобы не тратить даром свечей. Отужинали. Василий Иванович закурил трубку, единственную за сутки, чем всегда кончался день. Мать, как обычно, поставила Александра на молитву. Читая вслух дьячковской скороговоркой слова молитвы, Александр, где следовало, становился на колени. - Не стучи лбом о пол! - зевая, говорила мать. Александр стучал нарочно. Ему нравилось, что при каждом ударе в вечерней тишине гулко отдавалось барабаном подполье. Молитва кончилась. Александр поцеловал руку сначала у отца, потом у матери и отправился спать. В темных сенях мальчик привычно взбежал по крутой лестнице наверх, в свою светелку. Лежа на кровати под шорстким одеялом из солдатского сукна, Александр терпеливо ждал, когда внизу угомонятся. Отсюда, из светелки под крышей, слышно все, что делается внизу. Вот смолкли сердитое ворчанье матери и писк сестры Аннушки. Перестал шаркать туфлями по полу отец, и за ним затворилась с пением дверь спальной. Все стихло, и тогда наконец Александр услышал привычный и любимый звук: старый дом протяжно крякнул, как будто и он, вздохнув, укладывал свои старые кости на убогую, расшатанную кровать. Скрип разлаженных половиц от тяжелых шагов взрослых, от детской беготни, от движения мебели и вещей прекратился. Все наконец пришло в равновесие покоя. Дом заснул. Александр поднялся с постели тихо и осторожно, по-кошачьи, чтобы не нарушить покоя старого дома. Нашарив в темноте огниво, Александр выкресал огня и, раздув трут, зажег от него серничок. Мертвенно-синий огонек почти не светил. От серничка Александр зажег приготовленную заранее лучинку. Светя лучинкой, Александр достал из-под подушки огарок восковой свечи чуть ли не в руку толщиной и зажег ее. Лучинку задул. Александр завесил оконце одеялом, чтобы не тревожить светом спущенных во дворе цепных собак, взял с полки книгу, раскрыл ее на постели и начал листать, стоя перед книгой на коленях, со свечой в руке. Место, дочитанное вчера, заложено сухим кленовым листом. abu abu * Ганнибал - один из знаменитых полководцев древности (III - II века до н. э.), государственный деятель Карфагена; нанес ряд сокрушительных поражении римским войскам во время так называемых Пунических воин. Александр не торопил сладких мгновений, он раскрыл книгу на титульном листе и (в который уже раз!) прочитал: Римская история от создания Рима до битвы Актинския, то есть по окончании республики, сочиненная г. Ролленем, прежде бывшим ректором Парижского университета, профессором красноречия и членом Королевской академии надписей и словесных наук, а с французского переведенная тщанием и трудами Василия Тредьяковского, профессора и члена Санкт-Петербургской Императорской Академии Наук. Сладко забилось сердце Александра: вчера он уже заглядывал вперед и догадывался, каковы-то предстанут воинам Ганнибала* Альпийские горы, как-то пойдут по кручам и узким тропинкам тяжкие, громоздкие слоны и, главное, что скажет своим воинам перед битвой Ганнибал. Медленно перелистывая книгу, Александр читал знакомые уже страницы, одним взглядом узнавая все сразу, подобно путнику, когда он, возвратясь из дальних странствований, видит старое и родное. Так он достиг страницы, заложенной сухим кленовым листком. "...Армия была тогда уже облегчена от всей рухляди и состояла в пятидесяти тысячах человек пехоты, и девяти тысячах конницы, да в тридцати семи слонах, - когда Ганнибал повел ее через Пиренейские горы, дабы потом переправиться через Подан... Воины Ганнибала, утомленные непрестанными стычками с галлами*, роптали. * Галлы - древнее кельтское племя, населявшее территорию современной Франции. Они боялись предстоящего перевала через Альпийские горы. Великий страх овладевал их сердцами, ибо их пугали рассказы, что те горы достигают самого неба. Ганнибал обратил к воинам речь, чтобы их успокоить. Он сравнил Альпы с пройденными уже и оставшимися позади Пиренеями. Какой же то вид они себе вообразили об Альпийских горах? И помышляли ль, что они не что иное, как высокие горы? Хотя бы то и превосходили вышиной Пиренейские, однако нет подлинно земли, прикасающейся к небу и непроходимой человеческому роду. Сие, впрочем, достоверно, что оне пахотные и что питают как человеков, так и другие животные, кои на них родятся... Сами послы галлические, коих они видят здесь перед собой, не имели крыл, когда они те горы перешли. Предки сих самых галлов, прежде нежели поселились в Италии, куда были пришельцами, многократно переходили те горы во всякой безопасности и с бесчисленным множеством женска пола и малых детей, с коими шли искать себе новых обиталищ... Речь Ганнибала окрылила войско. Исполняясь жара и бодрости, воздели все руки и засвидетельствовали, что готовы они следовать всюду, куда он их поведет. Армия Ганнибала вступила в горы. И точно казалось, что они достигают неба снежными вершинами. Убогие хижины виднелись, рассеянные кое-где среди острых камней. Тощие, иззябшие стада бродили на лужайках. Их пасли люди волосатые, вида дикого и свирепого. Все это привело опять в оледенение воинов Ганнибала! Войско встретило, однако, очень большие препятствия не столько от непроходимости гор, сколько от местных жителей, горынычей, которые нападали на идущих, бросали в них камни, сваливая огромные обломки с гор, дабы прекратить дальнейшее движение. Карфагенским воинам надлежало совокупно биться и с неприятелями и бороться с трудностью мест, на коих ноги их едва могли держаться. Превеликий беспорядок был от коней, везших обозы и рухлядь; испугавшись криков и завываний галлов, кони, иногда и пораненные камнями, опрокидывались на воинов и низвергали их в бездну. Слоны, бывшие в передовом войске, шли очень медленно по тем дорогам, суровым и крутым. Но, с другой стороны, где ни показывались они, везде прикрывали армию от наскоков варваров, не смевших приблизиться к тем животным, коих вид и величина были для них новые. После десятидневного похода Ганнибал прибыл наконец на самый верх горы. Наступил конец октября. Выпало много снегу, покрывшего все дороги, и это привело в смущение и уныние всю армию. Заметив это, Ганнибал взошел на высокий холм, с коего видна была вся Италия, показал воинам плодоносные поля, орошаемые рекой Подан, на кои они почти вступили, и прибавил, что нужно сделать уже немного усилия - два небольших сражения, - чтобы окончить славно их труды и обогатить навсегда, сделав их господами престольного города Римской державы. Речь сия, исполненная блистательной надежды и подкрепляемая видением Италии, возвратила веселие и бодрость ослабевшему воинству. И так продолжали они свой поход. Но дорога не сделалась от того легче: напротив, так как приходилось спускаться вниз, трудность и бедствия умножились, тем более что с итальянской стороны горы были значительно круче. На дорогах, узких, тесных и скользких, воины не могли, оступившись, удержаться и падали одни на других и опрокидывали друг друга взаимно. Хватаясь руками и цепляясь за кустарники ногами, воины спускались вниз. Наконец они достигли мест, где уже росли большие деревья, и тут перед ними раскрылась большая пропасть. Чтобы устроить дорогу, Ганнибал велел рубить деревья и слагать из них большие костры по краю пропасти. Ветер раздул зажженное пламя костров. Камни накалились докрасна. Тогда Ганнибал повелел поливать их водой и забрасывать снегом. Камень расседался и рассыпался. Так была проложена вдоль пропасти пологая дорога, давшая свободный проход войску, обозу и еще слонам. Употребили четыре дня на сию работу, и наконец прибыли они на места пахотные и плодоносные, давшие изобильно травы коням и всякую пищу воинам. Армия Ганнибала заняла и разоружила город Турин. На реке Тичино произошла первая крупная битва с римлянами. Перед боем Ганнибал обратился к воинам, говоря: "Товарищи! Небо возвещает мне победу (гром в то мгновение ударяет); римлянам, а не нам трепетать. Бросьте взоры на поле битвы. Здесь нет отступления. Мы погибнем все, если будем побеждены. Какое надежнейшее поручительство за торжество! Боги поставили нас между победой и смертью!" Римляне были разбиты в этом бою. Они получили, однако, подкрепления. Навстречу карфагенцам стремился римский полководец Семпроний со своими легионами. Ганнибал на берегу реки Треббии выбрал место удобное, чтобы действовать коннице его и слонам, в чем состояла главная сила воинства его. Устроив засаду, Ганнибал повелел коннице нумидийской перейти реку Треббию и идти до самого стана неприятельского, вызвать их на бой, а затем снова убраться за реку, чтобы увлечь за собой пламенного и заносчивого Семпрония на то пустое место, где была устроена засада. Что Ганнибал предвидел, то и случилось. Кипящий Семпроний послал тотчас на нумидян всю свою конницу, потом шесть тысяч человек стрелков, за которыми следовала вскоре вся армия. Нумидяне побежали нарочно. Римляне за ними погнались жарко. Был в тот день туман очень холодный, да и выпало много снегу. Римские воины перезябли. Преследуя нумидян, они вступили по грудь в воды реки, и их члены так оледенели, что трудно им было удержать свое оружие. К тому же они были голодны, потому что весь тот день не ели, а день уже клонился к вечеру. Не так-то было со служивыми у Ганнибала. Они рано, по его приказанию, зажгли перед своими ставками огни и вымазали все свои члены маслом, данным на каждую роту, дабы быть у них телу гибким и к простуде стойким. Также и поели они исподволь и не торопясь. Видимо, здесь коль есть великое преимущество, когда полководец сам за всем смотрит и все предвидит, так что от рачительности его ничто не уходит. Заманив римлян на свою сторону реки, Ганнибал ударил на них в тыл спрятанным в засаде отрядом. Римские легионеры были опрокинуты в реку. Остальные погибли, растоптанные слонами или конницей. Перед Ганнибалом открылся путь на Рим через Апеннинские горы". ЧЕРНЫЙ ГЕНЕРАЛ Александр вздрогнул, услышав утренний звук старого дома: опять словно крякнула и заскрипела расшатанная кровать, скрипнула половица, стукнул засов. Александр оторвался от книги, его ноги сводила судорога от холода и волнения. В светелке не было печи. Ночи стояли уже холодные. Наступило утро. Дом пробуждался. Александр погасил свечу, снял с окна одеяло и выглянул во двор через оконце. Серел рассвет. abu Алела над лесом заря. abu В приспешной избе* жарко пылала челом к окну печь. * Приспешная изба - изба для дворовых людей. Из волока избы тянул серый дым. Дядька Александра, Мироныч, на дворе сосвистывал и сажал на цепь псов. Скрипнула дверь родительской спальни внизу. Завозилась мать, и запищала разбуженная Аннушка. Александр быстро оделся, сбежал вниз и сенями выскочил на двор, боясь, чтобы его не предупредил отец. Через росистую траву двора Александр, босой, перескочил прыжками и распахнул дверь в приспешную. Там уже завтракали под образом в красном углу несколько дворовых, собираясь на ригу молотить. Дым, вытекая через чело печки, плавал облаком под черным потолком и тянулся вон через волок. Стряпка пекла оладьи. - А, барабошка! - сказала она ласково, увидев Александра. - Раньше батюшки поднялся. Молотить, что ли? Александр, не отвечая, поплескал на руки и лицо холодной водой из глиняного рукомойника над поганым ушатом, утерся тут же висевшей холстиной и попросил: - Анисья, дай оладышек... - Бери, прямо со сковородки. Оладышек обжигал пальцы. Александр, разрывая его на части, торопливо жевал. - Молотить! - проворчал Мироныч, поглядывая на него с угрюмой улыбкой. - "Тит, иди молотить!" - "Брюхо болит". - "Тит, иди кашу есть!" "А где моя большая ложка?" Никто из молотильщиков не отозвался на шутку ни словом, ни усмешкой. Все продолжали молча возить кашицу, сгребая в ладонь хлебные крошки со стола и подкидывая их в рот. - Выдумал твой батюшка манеру: где это видано, чтобы дворовые молотили? А? Приговаривая так, дядька облизал свою ложку и протянул ее питомцу. Тот ради приличия принял ложку, зачерпнул кашицы из общей деревянной чашки и, хлебнув один раз, вернул ложку Миронычу. Александр выбежал во двор; из конюшни, где уже стучали копытами, требуя корма, кони, он вывел любимого своего жеребенка Шермака. Не седлая, Александр обротал коня, сорвал с гвоздя нагайку, разобрал поводья, вскочил на Шермака и ударил по бокам коленками. Жеребенок дал козла и, обернувшись на задних ногах, вынесся вихрем со двора. - Александр! Куда? Не кормя коня? - грозно крикнул с крыльца вышедший в эту пору отец. Сын его уже не слышал. Жеребенок через убогую деревню, распугав гусей и уток, вынесся в гору по дороге в лес. Ветер свистал в ушах Александра, ветки хлестали по лицу и плечам, сучок разорвал рубашку и больно оцарапал лицо. Александр, вскрикивая, поощрял коня, повернул с дороги и вынесся на вершину холма. Из-за леса глянуло румяное солнце. abu abu Осадив Шермака, Александр потрепал его по взмыленной шее и, вольно дыша, оглядывал даль. Его взорам предстала земля, похожая на взбудораженное бурей и вдруг застывшее море. Гряды холмов волнами уходили до края неба. Темные еловые боры по долам синели, а гребни волнистых гор, казалось, были покрыты пеной березняков и осинников. Местность, прекрасная печальной, тихой и нежной красотой, ничуть и ничем не могла напомнить грозные горы до неба, увенчанные снеговыми шапками, и бездонные пропасти Альп с их кипучими стремнинами. А в ушах Александра стоял шум и звон. Слышался ропот оробевших воинов Ганнибала перед вступлением в горы Альпийские, рев горных потоков, нестройный гам обозов и боевые крики... Александру чудилось, что ночью была явь, а теперь он видит сон. Мальчик снова сжал бока коня коленками и хлестнул нагайкой. Жеребчик взвился и помчался с бугра по жнивью вниз. Холм кончился крутым и высоким обрывом. Внизу внезапно блеснула светлая вода. Александр не держал коня. На краю обрыва Шермак, давно привычный к повадкам седока, сел на задние ноги и поехал вниз. Из-под копыт его катилась галька, передние ноги зарывались в желтый песок... Конь и всадник скатились до самого заплеса, и Шермак остановился. Ноги коня вязли в мокром илистом песке. Шермак переступал ногами, выдергивая их из песка со звуком, похожим на откупоривание бутылки. Александр взглянул вверх. Круча такова, что он не мог бы вывести коня обратно и на поводу. abu Шермак храпел, устав выдергивать ноги из ила. Ничего не оставалось иного, как переплыть реку, хотя можно было простудить разгоряченного коня. На той стороне берег сходил к реке отлогим лугом. Седок понукнул коня. Конь охотно ступил в воду, погрузился и поплыл. Ноги Александра по бедра ушли в воду. Александр скинулся с коня и поплыл рядом, держась за гриву... Конь вынес Александра на лужайку и стал, ожидая, что еще придумает его быстронравный седок. Александр промок совершенно. Ему следовало бы раздеться, развесить мокрое платье по кустам, чтобы обсушиться, - солнце уже ласково пригревало. Александр так бы и поступил, но конь вдруг закашлял: мальчик испугался, что Шермак простудится от внезапного купания и захворает горячкой. Надо было его согреть. Не думая более о себе, Александр вскочил снова на коня, погнал его в гору и потом по знакомой лесной дороге к паромной переправе, чтобы вернуться домой. Конь скоро согрелся на бегу, но зато, по мере того как высыхала от ветра одежда Александра, сам всадник коченел: руки его костенели, ноги в коленях сводило судорогой... Боясь свалиться, Александр все погонял коня, и они достигли переправы в ту самую минуту, когда нагруженный возами с сеном паром готовился отчалить. Александр спешился и ввел коня на паром. - Эна! - сказал старый паромщик. - Да это, никак, Василия Ивановича сынок! За почтой, что ли, скакал? Чего иззяб-то? Ляг, возьми тулуп, накройся... Александр лег меж возов, и старик укутал его с головой овчинным тулупом. Переправа длилась короткое время, но все же Александр успел согреться и заснуть. Насилу его добудился паромщик: - Пора домой, боярин! Александр изумился, пробудясь. Солнце стояло уже высоко и сильно грело. По лугу ходил, пощипывая траву, конь. Паром праздно стоял на причале у мостков. - Долго ли я спал? - спросил Александр. - Да отмахал порядком. Гляди, скоро полдни, - ответил паромщик. - Поди, тебя дома хватились: не пропал ли, думает боярыня, сынок? Александр наскоро поблагодарил старика, вскочил на коня и погнал его домой. Шермак, отдохнув, шел машистой рысью. Приблизилась родная деревня, а за ней в долине - родительский дом Александра, построенный еще в дедовские времена. Тогда дворяне еще редко возводили каменные дворцы на верхах холмов, не украшали их колоннами и бельведерами*, а укрывали свои усадьбы от зимних вьюг и морозов в долах. * Бельведер - теремок, вышка над домом. Зато убогая, серая деревня Суворовых стояла выше усадьбы, открытая всем непогодам. Из-под нахлобученных шапками соломенных крыш угрюмо и устало смотрели тусклые оконца. Да и усадьба не пышна. Она состояла из нескольких связей - срубов, соединенных под высоким шатром общей крыши из драни, кое-где поросшей зеленым мхом. Покрашены только ставни, столбики и балясины барского крыльца да ворота под широкой тесовой крышей и с резными вычурными вереями. Миновав ригу, Александр удивился, что там не молотят. Неужто и в самом деле полдни? Въезжая в усадьбу, Александр посреди двора увидел выпряженную повозку. Чужие кони хрустали овес, встряхивая подвешенными к мордам торбами. Меж домом, кладовой и приспешной избой сновали дворовые, одетые в парадные кафтаны. "Кто-то приехал", - догадался Александр. - Вот ужо тебе батюшка боярин пропишет ижицу! - пригрозил Александру Мироныч, принимая от него поводья. - Солеными розгами выпорет! Не слушая дядьку, Александр бросился на крыльцо, надеясь незаметно проскочить сенями в свою светелку. Мать стояла в дверях, расставив руки. Напрасно Александр хотел юркнуть мимо нее: она поймала его, словно курицу. От матери пахло листовым табаком и камфарой, потому что она нарядилась: надетое на ней круглое, на обручах, шелковое зеленое с отливом платье лежало обычно в большом сундуке, где от моли все предохранялось табаком и камфарой. И если со звоном на весь дом в замке этого сундука повертывался огромный ключ, то все уже знали, что в доме произошло нечто важное: или приехал знатный гость, или будет семейное торжество, или получили необычайное известие из Санкт-Петербурга, или боярыня собралась, что редко бывало, в гости к богатому соседу, почти родне, - боярину Головину. - Да что же это такое? - приговаривала мать, повертывая перед собой Александра. - Да где же это ты себя так отделал? Весь в грязи, рубаха порвана, под глазом расцарапано! Да как же я тебя такого ему покажу? - Кому, матушка? - тихо спросил Александр, прислушиваясь: из комнат слышался веселый, громкий говор отца, прерываемый восклицаниями и смехом гостя. - Кто это, матушка, у нас? - Да ты еще, голубь мой, не знаешь, какая у нас радость! К нам явился благодетель наш, Ганнибал! Он уже генерал. - Ганнибал! - вскричал с изумлением Александр. - Матушка, да ты смеешься надо мной! - Что же ты удивился? Чего ты дрожишь? Уж ты не простудился ли? — шептала мать, увлекая сына за собой во внутренние покои дома. - Пойдем-ка, я тебя приодену. - Погоди, матушка!.. Какой он из себя? - Ну, какой? Черный, как сажа. А глаза! Белки сверкают, губы алые, зубы белые! Самый настоящий эфиоп!.. Идем! Идем! Мать провела Александра в спальную свою и начала поспешно раздевать. Александр увидел, что на кровати разложены вынутые из того же сундука с большим ключом части его праздничного наряда: белые панталоны, башмаки с пряжками, зеленый кафтанчик с белыми отворотами, усаженный золотыми гладкими пуговицами, и коричневый пестрый камзол. Умывая, одевая, прихорашивая сына, мать вертела им, как куклой. - Да стой ты, вертоголов! Да что ты, спишь? Что ты, мертвый? Давай руку! Куда суешь?! - шипела мать сердито гусыней. abu Александра разбирал смех. Ему уже давно перестали рассказывать сказки, а он их любил. Теперь ему хотелось вполне довериться матери, что в дом их приехал карфагенский полководец Ганнибал, о котором он читал всю ночь. И жутко и смешно - статочное ли это дело! Александр просунул голову в воротник чистой сорочки и, сдерживая смех, прошептал: - Матушка, слышь ты: Ганнибал-то ведь давно умер! - Полно-ка чушь городить! - Да нет же, он умер давным-давно. Чуть не две тысячи лет. Он не мог совсем победить римлян и выпил яд. Он всегда носил с собой яд в перстне. - Сказки! Идем-ка, вот ты его увидишь своими глазами, живого. Да смотри, веди себя учтиво, смиренно. Смиренье - молодцу ожерелье. Мать взяла Александра за руку, чтобы вести к гостю. Александр уперся. И чем больше уговаривала его мать, тем сильнее он упирался и наконец уронил стул. Возню их в спальной услыхал отец. Разговор его с гостем прервался. Отец приблизился к двери, распахнул ее и сказал: - А вот, отец и благодетель мой, изволь взглянуть на моего недоросля. Александр вырвал свою руку из руки матери, вбежал в горницу и, широко раскрыв глаза, остолбенел на месте. За столом сидел важный старик с трубкой в зубах. Скинутый им завитой напудренный парик лежал на столе. И гость молча разглядывал Александра. Сшитый на рост кафтанчик Александра мешковат. Из широкого воротника камзола на тонкой шее торчит большая голова со светлыми, немного навыкате глазами. Лоб мальчика широк и высок. Как ни старалась мать пригладить светлые волосы сына помадой, спереди над лбом у Александра торчал упрямый хохолок. - Вы, сударь, Ганнибал? - преодолев смущение, недоверчиво спросил Александр. Старик усмехнулся и, пыхнув дымом, кивнул головой. - Подойди к руке! - шепнула на ухо Александру мать. - Не срами отца с матерью. Александр по тяжелому дыханию отца, не поднимая головы, понял, что тот едва сдерживает гнев... Александр расхохотался... Отец так ловко дал ему крепкий подзатыльник, что мальчишка с разбегу ткнулся в грудь Ганнибала. Старик обнял его, приложил к его губам холодную иссиня-черную руку и посадил рядом с собой на скамью. - Не гневайся, Василий Иванович, на малого! - добродушно сказал черный старик. - Не то что дети - и взрослые люди видом моим бывают смущены... Что делать, если я черен! - Нет, нет! - воскликнул Александр, ободренный защитой гостя. - Батюшка не станет меня пороть. Не беспокойте себя, сударь, напрасно. Батюшка знал, наверное, что вы будете к нам, и ведь ничего мне не сказал, а дал мне читать про ваши битвы. Я всю ночь читал... Только... как же это? Да нет! Это не вы, сударь. Что за ерунда! И Александр опять смутился и смолк. Отец, угрюмо потупясь, опустился на скамью напротив сына. Мать стояла опустив руки. - Да полно-ка, Авдотья Федосеевна, с кем же греха не бывает! Да и где же было еще отроку научиться светскому учтивству? И мы с Василием Ивановичем ни шаркунами паркетными, ни вертопрахами не бывали, а вот я генерал, а Василий Иванович - по должности полковник. Да и что нам чиниться: мы по отцу нашему, блаженной памяти императору Петру Алексеевичу, хотя и гораздо разных лет, братьями должны почитаться. И мой и твоего отца крестный отец, знаешь ли ты, - обратился Ганнибал к Александру, - царь Петр Первый. А я тебе по нему вроде родного дяди. - А почему же, сударь дядюшка, - спросил, осмелев, Александр, - вы Ганнибалом прозываетесь? Ганнибал усмехнулся: - Быть мне Ганнибалом - тоже воля Петра Алексеевича: он так прозвал меня в чаянии, что я свершу великие военные подвиги вроде моего карфагенского тезки. Смотри на меня, отрок, и поучайся. Ты видишь на плече моем эполет и аксельбант. Я - генерал. Но из какого я возник ничтожества!.. Ты, стало быть, читаешь Ролленеву историю про Ганнибаловы похождения - сие похвально, хотя то и сказки. А вот послушай, коли тебе любопытно, мою простую историю... Не покажется ли она тебе сказкой, хотя то и быль... И отец и мать Александра успокоились, видя, что важный гость ничуть не рассердился на неловкие выступки их сына. Они с почтительным вниманием выслушали неторопливый рассказ Ганнибала, хотя только одному Александру в рассказе этом была новость... abu abu abu - Был я арапчонком в серале у турецкого султана, откуда меня выкрали, потом привезли в невскую столицу и подарили Петру. abu abu Коль скоро я вырос, Петр Алексеевич послал меня в Париж учиться военным наукам. abu Вернулся я, гораздо зная инженерное дело и фортификацию, и сделан был капралом Преображенского полка. В мое капральство отдали из недорослей нескольких солдат, с тем чтобы я их научил арифметике, тригонометрии, геометрии планов, фортификации. В моем капральстве был твой отец, о чем, я чаю, он тебе говаривал... Василий Иванович проговорил, вздыхая: - Беда моя, что Александр только военными делами и бредит! - Какая же в том беда? - Да вот спроси мою Авдотью Федосеевну, - с досадой ответил Василий Иванович. - Она мать... Авдотья Федосеевна не садилась и чинно слушала разговор мужчин, сложив жеманно руки накрест. Когда же Ганнибал к ней обратился, она церемонно присела и ответила: - Помилуй, государь мой, да какой же из Сашеньки воин выйти может? Ему двенадцатый ведь годок, а дать можно от силы девять. Хилый, хлипкий. Солдату надо быть развязному, красивому, видному, а он у меня, как девочка, застенчив. А хоть он мне мил и такой, голубчик, - какой же из него может выйти генерал? Вот вы, сударь мой, у вас и осанка, и рост, и вид, и красота мужская, - польстила в заключение сановному гостю Авдотья Федосеевна. - Я сейчас, сейчас! - внезапно срываясь со скамьи, закричал Александр, взвился и выбежал из горницы в сени. - Что с ним? Живот схватило? Или я ему наскучил? - изумился Ганнибал, прислушиваясь к топоту Александра по лестнице. - Помилуй, что ты, Абрам Петрович! Он у нас уж такой "перпетуй мобиль"!* * Искаженное латинское "перпетуум-мобиле" - вечное движение. - Василий Иванович, в какой ты записал Александра полк? В свой, Преображенский? - спросил Ганнибал. - Ни в какой. - Как же это могло случиться? Ты упустил столько времени! Ведь сверстники его уже капралы. - Вина не моя... Родился он у нас хилой. Я думал было тотчас же записать в свой полк - мать вступилась. Я подумал: куда спешить? Погодим может быть, он и не выживет. Прошел годок, а тут вышел указ, чтобы младенцев в полки не записывать. abu Так и вышло, что сверстники моего Александра в двенадцать лет капралы, а он остался у нас на руках недорослем. - Да знаешь ли ты, что прежний указ потерял силу и можно теперь недорослей записывать? - Знаю, но не раньше тринадцати лет. Стало быть, так: опять Александру год дожидаться... ИСПЫТАНИЕ Скача "в три ноги", в горницу ворвался Александр и положил на стол перед Ганнибалом книжку, бережно завернутую вместо переплета в пеструю обложку из цветной "мраморной" бумаги. - Ба! Ба! - воскликнул Ганнибал, развернув книгу. - Так это твое, Василий Иванович, переложение Вобана? Истинный способ укрепления городов, изданный от славного инженера Вобана на французском языке, ныне же переложен с французского на российский язык Василием Суворовым, напечатася повелением Его Величества Петра Великого, Императора Самодержца Всероссийского, в Санкт-Петербургской типографии лета господня 1724 года. Ганнибал положил перед собой на стол книгу и взирал на нее с видимым удовольствием. Преодолев застенчивую робость, Александр подошел к старику и доверчиво припал к его плечу. - Ты читал эту книжку, надеюсь, внимательно? - "Истинный способ" я знаю от слова до слова! - пылко воскликнул Александр. Василий Иванович вставил: - Я по Вобану учил его французскому языку. Он и на французском наизусть знает. - Хорошо. Проэкзаменуем. Отойди несколько назад. Стань там. Ответствуй: что есть фортификация? - По-французски? - спросил Александр. - Нет, зачем же: русский язык будет повальяжней*. * Повальяжней - от "вальяжный": полновесный, прочный, добротный. - "Фортификация, - бойко, по-солдатски, отчеканил Александр, - есть художество укреплять городы рампарами, парапетами, рвами, закрытыми дорогами, гласисами, для того чтобы неприятель такое место не мог добывать без потеряния многих людей, а которые в осаде, могли бы малолюдством против многолюдства стоять..." - Отменно! - похвалил Ганнибал, проверяя ответ Александра по книжке. - Что есть авангардия? - "Авангардия есть часть армии, еже марширует перед корпусом баталии". - А что есть граната? - спрашивает по книжке Ганнибал. - "Граната есть едро пустое, в которое посыпают порох, в ее же запал кладут трубочку: употребляют оную для зажигания в местах тесных и узких и чтоб врознь разбить солдат от того места, где бы они ни собралися". Перебирая страницы, Ганнибал задавал вопросы и, выслушивая ответы Александра, приговаривал: - Отменно! Отменно! Можно только дивиться. Василий Иванович сиял, слушая ответы Александра, а мать ревниво усмехалась. - Он и "Юности честное зерцало" от слова до слова знает, - решилась она сказать. - Испытайте его, сударь мой. - Ну что ж, - снисходительно сказал Ганнибал, - отроку не мешает знать правила учтивости. А есть у вас "Зерцало"? Принесли и эту книгу, и Александр без особой охоты ответил на несколько вопросов о том, "како отроку надлежит быть". Авдотья Федосеевна, женщина очень набожная, не преминула кстати похвастаться тем, что сын прекрасно знает церковную службу. И Александр лихо отхватил наизусть "Шестопсалмие". Ганнибал, крещенный в семь лет царем-безбожником, был беспечен в церковных делах; ему оставалось принять на веру, что Александр знает и церковную службу не хуже, чем "Истинный способ укрепления городов". - Дьячок, прямо дьячок! - похвалил Ганнибал. - Блаженной памяти Петр Алексеевич поцеловал бы непременно отрока вашего. Позвольте мне это сделать в память нашего отца и благодетеля. Ганнибал достал шелковый платок, вытер губы и, закинув рукой голову Александра назад, поцеловал его в лоб... Испытание продолжалось. Оказалось, что Александр знает немного по-французски и по-немецки, а по-русски пишет не хуже самого генерала. Считал мальчик быстро, а память у него отменная. - Ну, скажи: кем же ты хочешь быть? Александр, потупясь, молчал. - Матушка твоя, кажись, хочет видеть тебя архиереем? Александр рассмеялся и, лукаво подмигнув матери, закричал: - Кукареку! abu abu abu - Ганнибалом?! - продолжал допрашивать генерал. abu - С вами, сударь, их уже два. Я не хочу быть третьим. - Ты хочешь быть первым? Ого! abu abu abu abu abu abu abu abu А хочешь быть солдатом? - Да! - кратко ответил Александр. - Посмотри-ка ты на себя в зеркало, герой! - воскликнула мать. Александр взглянул на себя в зеркало, и все посмотрели туда. - Да, неказист! - бросил сквозь зубы отец. Александр скорчил в зеркало не то себе, не то Ганнибалу рожу и отвернулся: - Я не такой! - Когда б он был записан в полк в свое время, то был бы теперь уж сержант, а то и поручик! - досадливо заметил Василий Иванович. - Время не упущено. - Решено: запишу тебя, Александр, в полк! - стукнув по столу ладонью, сказал Василий Иванович. Александр быстро взглянул на мать. Она заголосила, протягивая к сыну руки: - Родной ты мой, галчоночек ты мой! Отнимают первенького моего от меня!.. - Ну, матушка, отнимут еще не сразу. Годика три дома поучится. Полно вопить... Достань-ка нам семилетнего травничку. Надо нового солдата спрыснуть. Да и поснедать пора - час адмиральский! Авдотья Федосеевна, отирая слезы, ушла, чтобы исполнить приказание мужа. - Ну, сынок, теперь ты доволен? - спросил Александра отец, когда мать вышла. Василий Иванович опасливо поглядел вслед жене. Ганнибал заметил это и усмехнулся: - Да что откладывать - еще передумаешь. Пиши, сударь, прошение, пока государыня в Москве, я и устрою все это дело, - посоветовал гость. - Сынок, подай перо и бумагу, - приказал отец. Александр быстро принес из спальни ларчик, открыл его и подал отцу чернильницу, песочницу, гусиное перо. Отец, обмакнув перо в чернила, задумался. - В какой же полк тебя писать? - задумчиво глядя на сына, спросил Василий Иванович. - В Преображенский? И дядя твой, Александр Иванович, в Преображенском, и я в Преображенском. Выходит, и тебе в Преображенский. - Батюшка, - тихо сказал Александр, - пишите меня в Семеновский. - В Семеновский? Почему же? - Да мне матушку жалко стало: ей трудно со мной сразу расставаться. Преображенский в Петербурге, а Семеновский полк в Москве квартирует... Все ближе к дому. - В Семеновский полк не напишут: у нас в Семеновском родни нет. - А Прошка Великан? - напомнил Александр. Василий Иванович усмехнулся. abu abu abu - Кто же это будет Прошка Великан? - спросил Ганнибал. - Прошка-то? Вы не знаете? - удивился Александр. - Его батюшка за то в солдаты отдал, что он кобылу огрел оглоблей да спину ей сломал. К тому же озорник. Все дрался: ударит, а мужик и с копыльев долой. Батюшка его и сдал. Царица послала его с другими великанами к прусскому королю Фридриху. А у Фридриха пушка в грязи завязла. Велел король своим солдатам пушку тащить - десять вытащить не могут. Отступились. Прошка подошел, крякнул, один пушку из грязи вынул да на сухое место и поставил. Только и сам повалился около пушки - у него жила лопнула. abu А когда жилу ему срастили, выходили, то отпустили его домой... - Да как же Прошка с лопнутой жилой в строю? - Да он ничего еще, только тяжелой работы не может. - Чудо-богатырь! В Москве непременно погляжу на Прошку, - сказал, рассмеявшись, генерал. - А ты еще не знаешь, Василий Иванович, что Никита Соковнин в Семеновский полк вернулся? - Неужто? Какой поворот судьбы! Никита Федорович Соковнин мне друг и приятель. Истинно ты, Абрам Петрович, чудесные вести принес! abu abu abu abu abu ГЛАВА ВТОРАЯ ЖРЕБИЙ БРОШЕН abu abu Морозным утром Василий Иванович Суворов стоял в стеганом ватном архалуке на покрытом инеем крыльце. abu Ключница сыпала курам из кошелки горстями житарь*. * Ж и т а р ь - ячмень. Куры ссорились и дрались. Вороватые воробьи норовили тоже клюнуть. Петух их отгонял, покрикивая: "Ты куда-куда? Пошел!" Василий Иванович не отрываясь следил за одной хохлаткой - она клевала торопливо и жадно. Ключница, вытряхнув из кошелки остатки зерна, сердито крикнула барину: - Каждое зернышко считаешь? - А тебе бы что - украсти? - ответил Суворов. Он в самом деле считал. Ключницу он взял на замечание давно. На досуге пересчитал, сколько бывает зерен в гарнице житаря. - Сто восемьдесят четыре... пять... шесть... А ты, жадюга! Все ей еще мало! Кш! Кш! - закричал он на хохлатку. Василий Иванович поднял палочку и швырнул в кур. Они всполошились и разлетелись. Хохлатка вскрикнула, но не перестала клевать. - Сто девяносто пять... шесть... семь... В эту минуту ко двору подскакал верховой, соскочил с коня, привязал его к воротному кольцу и, сняв шапку, подал боярину письмо. Взглянув на печать, Суворов узнал, что письмо от Ганнибала. Василий Иванович вскрыл пакет, пробежал письмо и велел нарочному идти в приспешную и сказать, что боярин приказал поднести ему вина. Забыв про кур, Василий Иванович вошел в дом. В горнице Александр читал матери вслух из толстой книги в кожаном переплете житие благоверного князя Александра Невского. На полу возилась с лоскутками Аннушка, наряжая деревянную куклу. - Оставь читать! - торжественно произнес Василий Иванович. - Ты стоишь у меты* своих желаний. * Мета - цель. Он прочитал матери и сыну письмо. Генерал писал, что премьер-майор Соковнин снизошел к просьбе Василия Ивановича - прошение Суворова уважено. "По сему господа полковые штапы* тысяча пятьсот сорок втором году октября двадцать второго дня приказали недоросля Александра Суворова написать лейб-гвардии Семеновский полк в солдаты сверх комплекта, без жалованья и со взятием обязательства от отца его отпустить в дом на два года. * Полковые штапы - полковое начальство: члены штаба полка. Он, недоросль Александр Суворов, имеет обучаться во время его в полку отлучения на своем коште указным наукам, а именно: арифметике, геометрии планов, тригонометрии, артиллерии, части инженерии и фортификации, тако ж из иностранных языков да и военной экзерциции совершенно, и о том, сколько от каких наук обучится, каждые полгода в полковую канцелярию для ведома репортовать". По-разному приняли известие, полученное от Ганнибала, Александр и его мать. Едва дослушав письмо до конца, Александр захлопнул книгу, закричал петухом, запрыгал по горнице, затем кинулся обнимать отца, хотел выхватить у него письмо, чтобы самому прочесть, за что получил подзатыльник. Александр выпрямился и, стоя с протянутой рукой посреди комнаты, возгласил: - "Цазарь, стоя на берегу Рубикона и обратясь к приятелям, между коими был славный Азинний Полоний, сказал им: "Мы еще можем вспять возвратиться, но если перейдем сей мосточек, то надобно будет предприятие до самого конца оружием довести. Пойдем же, куда нас зовут предзнаменования богов и несправедливость супостатов наших. Жребий брошен". - Ах ты, Аника-воин! - с горестной насмешкой воскликнула мать. - Да ты погляди на себя в зеркало, какой ты есть Юлий Цезарь! Александр растерянно взглянул на мать и повернулся к зеркалу, откуда ему в глаза глянул не Юлий Цезарь в уборе римского всадника, а растрепанный, в затасканном тулупчике, невзрачный мальчишка с рыжеватой челкой, спущенной на лоб. Александр отвернулся от зеркала, кинулся к матери и припал к ней, спрятав голову в ее коленях... Плечи его сотрясались: казалось, он плачет. Мать, обливаясь слезами, приглаживала вихры сына. Аннушка бросила куклу и громко заплакала. Отец приблизился к жене, опустился рядом на скамью, обнял ласково, пытаясь ее "разговорить": - Полно-ка, матушка. Голиафа мы с тобой не породили. Эка беда! Не все герои с коломенскую версту. Принц Евгений Савойский тоже был мал ростом, но совершил великие дела. А звали его "маленький попик". Вот и тебя зовут, сынок, барабошкой. Одно скажу тебе, Александр: у человека два портрета, две персоны бывают - внутренняя и наружная. Береги, сынок, свою внутреннюю персону - она поважней, чем наружная. Будь такой, каков есть. Не для чего нам в зеркало глядеть. Мы не бабы. Авдотья Федосеевна оттолкнула мужа: - Поди прочь, Василий Иванович! Чует сердце мое: сложит Сашенька в поле буйну голову! Василий Иванович встал со скамьи: - Не все воины, матушка, на поле брани погибают. Некий филозоф, когда его спросили, что он почитает более погибельным: бездны ли земные, пучины ли морские, хлады несносные, жары палящие, поля бранные или мирные пашни, ответствовал тако: "Не утлая ладья среди бушующего моря, не скользкий край пропасти, не поле брани, а ложе ночное - самое смертное и опасное место для человека, ибо больше всего людей в кровати своей помирают. Однако мы каждый вечер в постель без боязни ложимся". - А чего до поры до времени натерпится в учении солдатском? Сам ты Петровой дубинки не пробовал? А Ганнибал? А Головин Василий Васильевич? Чего-чего он не вытерпел! Чуть ума не лишился, горячкой занемог... - Да, немало Василий Васильевич в Морской академии натерпелся! - Вышел в отставку, - продолжала причитать Авдотья Федосеевна. Кажись, ладно. И тут опять поганый немец Бирон его взял. Чего не натерпелся Василий Васильевич в руках палача: на дыбу его подымали, под ногами огонь разводили, лопатки вывертывали, по спине каленым утюгом гладили, кнутом били, под ногти гвозди забивали... Господи боже мой! И за что? - Не стращай сына, мать. Сие время перестало. Бирона нет, а у нас ныне царствует дщерь Петрова, кроткая Елисавет. Что до Василия Васильевича, так царь Петр еще отца его не любил, да и как любить, ежели тот был другом царевны Софии? Бунтовщик! Вот ежели ты хочешь в сыне своем угасить ревность воинскую, возьми да свези его к боярину Василию пускай-ка он ему и порасскажет, сколь горек корень военного учения. Авось он разговорит Александра. Да кстати спроси, запишет ли Головин и своего Васю в полк. - И то! - согласилась утешенная мать Александра. - Пошли Головиным сказать, что завтра у них будете. А теперь, Александр, довольно матери платье слезами мочить. Едем в поле. Собирайся. Александр резво вскочил на ноги. Глаза его были сухи. Он, припрыгивая на одной ноге, пустился вслед отцу. На дворе поднялся радостный лай собак. Егеря седлали коней. Затрубил рог. Суворов с сыном уехал в поле. Авдотья Федосеевна написала подруге своей, Прасковье Тимофеевне Головиной, записку, что завтра к ней прибудет с сыном, и, послав верхового, успокоилась совсем. Александр с отцом вернулись домой в сумерках "с полем" - затравили на озимых двух русаков. И Василий Иванович и Александр были веселы и румяны. За столом Василий Иванович выпил порядочно и предложил сыну: - Ну-ка, Александр, выпей первую солдатскую чарку. Александр не решился. - Пей, если батюшка приказывает, - поощрила его с насмешкой мать. Он тебя всей солдатской науке наставит. Александр отпил глоток из отцовской чарки, поперхнулся и, как бы нечаянно, пролил остаток вина. Отдуваясь, Александр высунул обожженный водкой язык и принялся вытирать его краем скатерти. Отец смеялся. Утром на другой день Авдотья Федосеевна нарядилась в свое платье, пахнувшее листовым табаком и камфарой. Александра одели снова в его нарядный кафтанчик с золотыми пуговицами и белые панталоны. Василий Иванович распорядился лошадьми. К крыльцу подали возок с лубяным верхом, запряженный тройкой. Авдотья Федосеевна, в салопе и теплом чепце, с помощью Мироныча и сенной девушки долго устраивалась в повозке так, чтобы не помять своего роброна*. * Р о б р о н - старинное женское платье с округленным шлейфом. Когда все устроилось, Александр подмигнул отцу, живо забрался в возок и уселся там бочком, стараясь не тревожить мать и не помять ее платье. - Трогай! - крикнул Василий Иванович с крыльца. Тройка подхватила, и возок выкатился за ворота. ДВА ВЕКА ...Печальные осенние поля лежали вокруг - колкое жнивье, где истоптанная скотиной озимь. Облетевшая листва деревьев местами устилала дорогу желтым ковром. Хотя Головины и почитались Суворовым родней, Александра туда везли впервые. Он и радовался, и боялся - чего, сам не знал, - и торопил время. В одном месте дорогу тройке перебежала тощая, одичавшая за лето кошка. Она мяукала - вспомнив, должно быть, теплую печку - и страдала по легкомысленно покинутому дому. - Кошка? Уж не лучше ли вернуться, - пробормотала Авдотья Федосеевна. Александр понял, что мать чего-то боится. - Кошка, матушка, не заяц! - попробовал Александр успокоить мать. Кучер, не оборачиваясь, подтвердил: - Кошка - к доброй встрече. Да ведь и то: бабьи приметы! Вот если попа встретишь - поворачивай оглобли. Это наверняка. Часа через два на вершине холма над серым от зябкой осенней ряби прудом завиделась новая усадьба Головиных - высокий дворец с большими окнами, белыми колоннами и круглой беседкой над лепным фронтоном красной крыши. Кое-где еще виднелся неубранный строительный мусор - битый кирпич, бревна, доски. Зияли ямы известковых творил. Торчали стойки неубранных лесов. Дом только что закончился постройкой. Правым от подъезда крылом дворец вплотную приткнут к старому одноэтажному, тоже каменному дому с железными ставнями на маленьких оконцах, построенному, пожалуй, в начале прошлого века, - но дом стоял несокрушимо. Век нынешний и век минувший стояли плотно один к другому. Кое-где расцвеченный изразцами старый дом, видимо, обрекли на слом. Авдотья Федосеевна велела кучеру подъехать к главному входу нового дворца. Тройка остановилась у дверей с зеркальными стеклами. Из-за двери выглянуло чье-то испуганное лицо и спряталось. Долго никто не появлялся. - Матушка, поедем назад, домой! - сказал Александр. - Нас не хотят пускать... - Помоги мне выбраться. Александр выпрыгнул из возка и подал руку матери. Она, кряхтя и бранясь, выбралась из экипажа. - Смотри, - наставляла она сына, - не осрами меня в людях. Больше всего молчи. А если спросят, говори: "Да, сударь", "Да, сударыня". - А "нет" нельзя? - спросил Александр. Мать не успела ответить: зеркальная дверь отворилась, и оттуда хлопотливо выскочила сухая женщина, вся в черном, с пронырливыми светлыми глазами. Это была домоправительница боярина Головина, Пелагея Петровна. - Батюшки мои! Да это, никак, Авдотья Федосеевна! - воскликнула Пелагея Петровна. - Пожалуйте ручку, сударыня. Здравствуйте, матушка боярыня. Давненько к нам не жаловали. Сашенька-то как вырос - и не узнать! Пожалуйте, пожалуйте!.. Пелагея Петровна пропустила гостей в переднюю, велела кучеру отъехать на конный двор и заперла дверь на ключ. В передней не было ни дворецкого, ни слуг. В доме стояла глубокая тишина. - Как здоровье Василия Васильевича? - спросила Авдотья Федосеевна. - Слава богу... - А здоровье Прасковьи Тимофеевны? - Тоже слава богу... - Да что же это я ее не вижу? - обиженно проговорила Авдотья Федосеевна. В былое время подруга всегда выбегала ей навстречу, чтобы обнять на самом пороге дома. - Да все ли у вас благополучно? Тишина в доме, словно все вымерли... - Ох, боярыня матушка! Коли правду сказать, не в час вы к нам пожаловали. Преогромное у нас несчастье приключилося! Такое уж несчастье, что и не знаю, как сказать. Господь нас за грехи карает! - Да не пугай ты, Пелагея Петровна, - вишь, у меня ноги подкосились. Сказывай же! Авдотья Федосеевна грузно опустилась на диван, сгорая от любопытства. - Любимый-то кот боярина, Ванька, залез в вятерь* с живыми стерлядями, пожрал их всех, назад полез да в сетке и удавился! * В я т е р ь - домашний садок для живой рыбы, покрываемый редкой сетью. - Насмерть? - Насмерть, государыня, насмерть. Совсем окочурился кот. Было это еще утром. Стерлядей паровых заказал боярин ради тебя, зная, что любишь. А теперь что мы будем делать? Как сказать про кончину котову? Матушка моя, да я и о твоем приезде доложить не смею... Покарал нас господь! - Да неужто вы все тут с ума посходили? - рассердилась наконец Авдотья Федосеевна. - Не домой же мне теперь ехать! Дайте хоть согреться. Уж если хотите, я сама ему про Ваньку-кота доложу... - Ой, государыня матушка! - воскликнула Пелагея, и на лице ее появился сначала испуг, а потом радость. - Тебя-то он, матушка, выпороть не смеет и в дальнюю ссылку не пошлет... Уж вот вызволишь ты нас! Побудь здесь одну секунду! Пелагея Петровна убежала на цыпочках. Александр, осматриваясь, дивился и пышным завиткам лепного потолка, и узорчатому паркету, и высоким золоченым подсвечникам, в которых свечей еще ни разу не зажигали: от свечи к свече тянулись по фитилям пороховые зажигательные нити. Два рыцаря в латах, с опущенными забралами, в стальных перчатках сторожили, опираясь на огромные мечи, вход из сеней во внутренние покои... Над огромным мраморным камином стояли меж двух китайских ваз золоченые часы. Стояла тишина, хладная, немая. Часы уторопленно тикали. Так прошло еще порядочно времени. Стрелка приблизилась к трем. Часы прозвонили семь. В доме, откуда-то из глубоких покоев, подобно морской волне, набегающей на плоский песчаный берег, пронесся, возрастая, шорох. Дверь на верху лестницы распахнулась, по бокам ее встали в белых париках, в голубых ливреях, шитых серебром, и в узких белых штанах два бритых лакея. Затем в дверях показался важный господин в голубом же кафтане. Авдотья Федосеевна подтолкнула Александра и встала с дивана. Господин в голубом, несмотря на тучность, низко поклонился гостям и медленно и раздельно произнес: - Добро пожаловать, боярыня Авдотья свет Федосеевна с наследником Александром Васильевичем! - Это он? - шепотом спросил у матери Александр. - Кланяться? - Что ты! Что ты! Это дворецкий, - ответила Авдотья Федосеевна. Она сама едва удержалась, чтобы не ответить дворецкому тем же низким поклоном. - Здравствуй, Потапыч, - проговорила она, приосанясь. - В добром ли здравии боярин и боярыня? - Вашими молитвами, боярыня... Дворецкий еще раз низко поклонился, повернулся и пошел впереди. Мать пошла за ним, держа Александра за руку. В то мгновение, как закрылись двери в сени позади них, впереди распахнулись вторые. И стали по бокам еще два лакея в голубом посеребренном платье, в башмаках с пряжками. Первая пара лакеев обогнала гостей и пошла позади дворецкого. Затем открылось еще двое дверей, и наконец шествие, открываемое дворецким и шестью лакеями за ним, остановилось перед четвертой низкой одностворчатой дверью, обитой по войлоку рогожей и накрест драницей, точь-в-точь как у Суворовых при входе из сеней в прихожую. Дворецкий тихо стукнул в дверь и, по монастырскому уставу, прочел короткую молитву, прося разрешения войти. - Аминь! - послышалось из-за дверей. Дворецкий открыл дверь. Лакеи выстроились по сторонам ковровой дорожки и с низкими поклонами пропустили Суворову с сыном вперед. Авдотья Федосеевна вошла в следующий покой, у дверей она церемонно, с приседанием, поклонилась и прошептала сыну: - Да кланяйся же, неуч! Александр отвесил в ту сторону, куда кланялась мать, почтительный поклон, и когда поднял голову, то удивился. Здесь было почти темно. Скудный свет осеннего дня едва сочился сквозь густой, свинцовый переплет маленьких окон со слюдяными стеклами. Нависли расписанные травами своды, некрашеный, из шашек соснового паркета пол скрипнул под ногами дворецкого, который тихо попятился назад и пропал. Убранство покоя было очень просто. Те же дубовые скамьи, что в родном доме Александра, впрочем покрытые коврами. Наконец Александр увидел и того, кому, не видя, поклонился. В кресле-качалке сидел сам боярин Василий Васильевич Головин в зеленой шапочке. Из-под его сдвинутых, похожих на ласточкины крылья бровей смотрели, искрясь веселой насмешкой, карие глаза, румяные губы улыбались. Около старика, положив руку на его плечо, стояла высокая, статная боярыня в богатом синем с серебром роброне. Ее прекрасные пышные волосы, причесанные по моде, с буклями, казались с проседью от пудры. В ушах боярыни сверкали, соперничая с ее глазами, два яхонта с лесной орех. А рядом стоял, прижавшись к ней, мальчик в русской алой косоворотке, плисовых шароварах и козловых сапожках на высоких красных подборах. Головин издали протянул руку. Авдотья Федосеевна, ведя за руку Александра, подошла и приложилась к руке, говоря: - Здравствуй, государь мой Василий свет Васильевич! - Здравствуй и ты, государыня Авдотья Федосеевна! Головин ткнул рукой в губы Александра и промолвил: - Прасковья, чего ж, не рада, что ли, гостям - пнем стоишь! Произошло общее движение. Гостья и хозяйка кинулись одна к другой в объятия с восклицаниями и поцелуями. А мальчик подошел к Александру и, потянув за рукав, прошептал ему на ухо: - А у нас кот Ванька удавился! - Нам уже сказывали. - Вот беда! - Да какая же беда? Эка штука - кот! - Да вить какой кот! Кто теперь батюшке скажет? - А не все одно кто? - Да вить он того пороть велит, а то и на торфы сошлет... - Чего вы шепчетесь, Вася? - строго спросил сына Василий Васильевич. - Да я, сударь батюшка, спросил, как его звать... - Что ж, у него имя долгое - никак не выговорит?.. Ну, сударыня, обратился хозяин к гостье, - угощу же я тебя сегодня! Сурскими стерлядями!.. Все, застыв, молчали. ХРАБРЕЦ Жена Василия Васильевича побледнела. Александр взглянул на нее и испугался. Он подумал: вдруг это она скажет про кота и старик велит конюхам выстегать ее плетьми! Хозяйка шевельнула губами, но Александр предупредил ее. - Стерлядей-то кот съел! - сказал он, учтиво кланяясь хозяину. - Как так? - вскочив с кресел, закричал Василий Васильевич. - Ванька? Подать кота сюда! А кто за котом смотрел? Вася подбежал к матери своей и, ухватясь за ее платье, испуганно смотрел на храбреца. Авдотья Федосеевна искала глазами скамью: у нее подкосились ноги... - Позвать Пелагею Петровну! Пелагея! Пелагея! - кричал Василий Васильевич. Вбежала Пелагея и, видя, что боярин гневается, прямо бухнулась перед ним на колени и, стуча об пол лбом, лепетала: - Не вели казнить, батюшка! Не знаю вины своей... Прости ты меня, нижайшую рабу твою... Не вели казнить... - Перестань причитать! Это верно, что кот Ванька стерлядей съел? - Верно, батюшка. Съел, окаянный, съел! - Всех? - Всех, батюшка боярин, всех. - Поди принеси кота. Как это мог кот столько рыбы сожрать. - Да он только испакостил: у той голову отъел, у другой хвост... - Подай сюда кота! Пелагея упала ничком перед боярином и, целуя сапог, молча мочила его слезами... Александр выручил и ее. - Кот-то, сударь, сам испугался да и убежал в рощу, - сочинил Александр. - А ты откуда узнал? - Да я сам видел: едем, а кот в рощу бежит... - Какой масти кот? - Да серый кот. Ну, малость хвост бурый. Огромный кот. С зайца. - Верно. Да ты не врешь ли, малый? - Он у меня на глаз такой быстрый, - похвасталась сыном Авдотья Федосеевна, - все сразу видит... - Пелагея, встань! Кота, когда вернется, отправить в ссылку в Прозорово. Кроме вареной невейки, никакого продовольствия ему не отпускать. Пускай-ка поест черной каши. - Слушаю, сударь. - Ступай. Коли б ты сама сказала, ну, а гостя - выручил он тебя пороть не приходится. Возрастай непытаный, немученый, ненаказанный. Грехи до семи раз прощаются. Прошу дорогих гостей в трапезную нашу палату. Хозяин поднялся с кресел и пошел впереди в столовую. За ним последовала хозяйка, пересмеиваясь с Авдотьей Федосеевной и кивая на мужа. За ними шел Вася, ведя за руку Александра. Он прошептал: - Какой ты смелый! - А чего мне бояться? Ведь меня в Семеновский полк записали. - Нынче пять кошек будут без обеда. Вот увидишь... Тоже "солдат"! Я матушку попрошу, и меня запишут. Ты смотри за столом помалкивай, а то худо будет. Трапезная палата находилась тоже в старом доме. В низкой сводчатой комнате, освещенной множеством восковых свечей, в поставцах и на полках сверкали затейливые бутылки, стаканы, кубки из цветного стекла, серебряные ковши и чаши, высокие фарфоровые кувшины и кружки, оправленные в серебро. По коврам на стенах развешаны турецкие кривые ятаганы в ножнах, украшенных цветными каменьями, огромные великанские мечи и маленькие кинжалы, допетровские стрелецкие бердыши и боевые топорики, но не было ни одного мушкета и ни одного пистолета - видимо, хозяин не любил огнестрельного оружия. Посреди трапезной, у круглого стола с семью ножками, стояло семь стульев с высокими спинками. За стульями навытяжку, по-солдатски, стояли лакеи в цветных кафтанах и париках. За стулом со спинкой повыше других стал сам дворецкий, в углу под иконой дожидался поп, тряся седой головой. Александр сразу увидел, что на каждом стуле положено по шитой шелковой подушке. И на каждой подушке лежит сытая старая кошка. Каждая кошка привязана лентой к ножке стула. Поп низко поклонился хозяину, прочитал молитву и ушел, все кланяясь. По знаку хозяина дворецкий и четверо лакеев отвязали пять кошек и вынесли их на подушках. Кошки, видимо, привыкли к этой церемонии и лежали на подушках спокойно. Два лакея остались за теми стульями, где, не тревожась, лениво дремали остальные две кошки. Хозяин молча указал каждому его место. По правую руку от него занял место сын, а правее его - хозяйка, по левую руку - Александр, а дальше - его мать. Все это творилось в полном молчании. Ни хозяин, ни сын, ни хозяйка, ни гости не проронили ни слова. Александр всему дивился, поглядывая на унылые, заспанные лица слуг, в померкшие, застывшие глаза Васи. Александр ему улыбнулся. Вася в испуге закрыл глаза. Взоры хозяйки и Александра встретились, и он увидел, что в глазах ее прыгают веселые зайчики смеха. Александр рассмеялся вслух. - Вторая вина! Трапезуй в безмолвии. И вторая вина прощается, - с угрозой сказал хозяин. Александр догадался, что хозяин во всем держится числа семь и, значит, ему можно безнаказанно совершить еще четыре преступления. Дверь отворилась. Вошли семь поваров в белых колпаках и белых балахонах и поставили на стол семь блюд, сняли с них крышки и, поклонившись, молча вышли... Снова открылась дверь, и в трапезную, шагая в ногу, вошли четырнадцать официантов в красных с золотом кафтанах, с напудренными волосами и длинными белыми полотенцами, завязанными галстуком на шее. Обед начался. Официанты накладывали каждому из трапезующих по очереди из семи блюд. Первое блюдо оказалось щами. Александр, подражая хозяину, съел полную тарелку, дивясь, что остальные только отхлебнули по ложке. А две кошки, которым тарелку подносили официанты, только понюхали и отвернулись. Каждой кошке, как и людям, служили двое: накладывали из всех семи блюд поочередно, меняли тарелки и приборы. Ни второго, ни третьего, ни четвертого, ни пятого, ни шестого, ни седьмого блюда никто, кроме хозяина, даже не отведал, и казалось, что и обеду конец. Но официанты проворно убрали все, дверь снова раскрылась, и вошли опять семь поваров с мисками, поставили их на стол и, сняв крышки, с низкими поклонами удалились. Во второй перемене первым блюдом был поросенок с гречневой кашей. - Мне только каши! - приказал Александр официанту. - Третья вина! "Яждь то, что предлагается", - ответил на дерзость Александра боярин. - И третья вина прощается... Дрожь охватила Александра. Хозяин ел неопрятно, нагромождая около своего прибора корки хлеба и кости. Много пил вина, не проглотив еще еды, соль брал из солонки перстами, а поросячью ножку взял прямо в руку и грыз ее, ворча что-то про себя и переступая под столом ногами. Александр припомнил из "Юности честного зерцала", как отроку надо вести себя за столом, и скороговоркой, боясь, что его одернет мать, выпалил: - "Будь воздержан и бегай пьянства, пей и яждь, сколько тебе потребно... Ногами везде не мотай, не утирай губ рукою, но полотенцем и не пей, пока еще пищи не проглотил". Хозяин застыл с костью, поднесенной ко рту. Остолбенели официанты. Два лакея при кошках угрюмо улыбнулись, словно по команде, и посмотрели на дерзкого гостя ласково. - Ну, еще что? - поощрил Александра боярин. - "Не облизывай перстов и не грызи костей. Над яствой не чавкай, как свинья, и головы не чеши. Около своей тарелки не делай забора из костей, корок хлеба и прочего. Когда перестанешь ясти, возблагодари бога, умой руки и лицо и выполоскай рот". - Все? Четвертая вина! "Чти и не осуждай старших". Четвертая вина прощается. Авдотья Федосеевна уже давно не рада была своей затее и поездке к боярину, но не смела прикрикнуть на сына, чтобы не нарушить церемониала и не навлечь на себя боярского гнева: вдруг хозяин и за ней начнет вины считать! Из Васиных глаз на щеки скатывались слеза за слезой - он боялся за своего нового друга. Только одна хозяйка была весела. Она едва сдерживалась от смеха, и все ярче разгорались в ее глазах веселые синие огни. Между тем обед продолжался. Повара вносили по очереди третью, четвертую, пятую перемену, и в каждой перемене семь блюд. Официанты убирали всё нетронутым. Из всех сидящих за столом один боярин ковырялся вилкой или пальцами в каждом блюде, вытирая затем руки о пышные галстуки официантов. Никто не хотел есть, никто не дивился искусству поваров, которые успели наготовить такое множество разных кушаний. Раньше всех надоело кошкам: сначала одной, а затем и другой сделалось тошно, они жалобно замяукали, и лакеи их вынесли по знаку хозяина. Когда внесли и унесли нетронутой седьмую перемену, Александр просто и спокойно спросил боярина, как равный равного: - А кто же, сударь, все это съест? - Ага! - вскричал хозяин, стукнув о стол кулаком. - Пятая вина! - И, чтобы показать, что и он в свое время заучивал "Честное зерцало", прибавил: - "Молодые отроки не имеют быть насмешливы и других людей речи не превращать и ниже других людей пороки и похулки..." Ик!.. Отрыжка мучила боярина. Он громко икнул, отрыгнул, не кончив поучения, в смущении достал платок и громко высморкался. - "Рыгать, кашлять и подобные такие грубые действия в лице другого не чини", - процитировал еще раз Александр правила приличия. И сам прибавил: - И шестая вина прощается. Боярин посмотрел на дерзкого гостя очень внимательно и промолчал. Официанты убрали со стола, и вслед за тем семь смешных, уродливых карлов внесли на головах блюда с яблоками, грушами и виноградом и поставили их перед каждым пирующим. Самому боярину подали кофе в высоком фарфоровом кофейнике. Дворецкий налил кофе в чашку. Боярин не торопясь отхлебывал напиток маленькими глотками. Все сидели за столом куклами. Никто не притронулся к плодам, ожидая, когда же кончится эта пытка. Александр выбрал с блюда большое красное яблоко и покатил его по столу к Васе. Тот не осмелился подхватить. Яблоко упало на пол. Хозяин грозно нахмурился, встал из-за стола и вышел из столовой. Прасковья Тимофеевна хлопнула в ладоши, кинулась со смехом к Александру, подхватила его на руки, как малого ребенка, и принялась целовать в губы, глаза, щеки, прижала его к груди. Прижавшись к жесткой парче ее платья щекой, Александр услышал, как горячо стучит сердце боярыни. - Пойдем все ко мне, - сказала хозяйка, поставив Александра на пол. Вася, где ты? Вася лазил под столом, разыскивая красное яблоко, кинутое ему Александром. - Вот оно! Хозяйка выбежала из столовой, за ней побежали мальчишки и поспешила Авдотья Федосеевна. За темным переходом распахнулась дверь в большой покой со сводами, подпертыми посередине круглым столбом. Здесь было жарко, шумно, суетливо. У Александра зарябило в глазах. Суетились смешные карлы, пододвигая гостям стулья. Вея лентами, перебегали, хихикая, с места на место девушки в пестрых сарафанах. Качаясь в кольце, сердито кричал, раздувая розовый хохол, большой белый попугай. На полу расхаживал, распустив долгий цветной хвост, павлин. Около него кружился, щелкая клювом, тонконогий журавль. Из угла слышался звон струн. На коленях у молодого статного черкеса лежали гусли. - Девушки! - крикнула хозяйка, хлопнув в ладоши. - Гостей величать! ГЛАВА ТРЕТЬЯ КОЛОТУШКА Девушки стали полукругом. Все стихло. Гусляр ударил по струнам, задавая тон. Но не успели певицы выдохнуть первое величальное слово, как в дверях показался дворецкий с зажженным канделябром в руке и громко сказал: - Боярин просит Александра Васильевича Суворова-сына к себе. Все замерли. - Не бойся! Не бойся! Иди! - шепнула хозяйка Александру. - А я вовсе и не боюсь! - ответил Александр и смело пошел за дворецким, не взглянув на мать. - Растревожил ты боярина! Всю ночь спать не будет, - сказал Потапыч, погладив мальчика по голове. Дворецкий провел Александра через темный, холодный зал, где гулко отдавались шаги, к знакомой уже ему рогожной двери и пропустил Александра вперед, плотно затворив за ним дверь. Боярин сидел на прежнем месте в своей качалке. Пелагея Петровна возилась около вороха сена, накрытого ковром, в углу покоя - она готовила хозяину постель. Перед Головиным на раздвижном пюпитре с горящей свечкой лежала большая книга. Боярин молча указал Александру на низенькую скамейку у своих ног. Суворов сел. Сердце его стучало беспокойно. - Пелагея, ставни закрывать! - приказал боярин. - Слушаю, государь! И, подойдя к окну, домоправительница громко прокричала молитву. - Амень! - хором ответило со двора несколько голосов. Со страшным шумом и визгом в петлях захлопали железные ставни, загремели болты. Видно было, что люди старались нарочно делать как можно больше стука и грома. То же делалось во всем доме - грохот доносился со всех сторон. Пелагея заложила чеками просунутые внутрь болты. Стало тихо. Вошел дворецкий и ввел старосту с бирками* в руке; с ним вместе вошли выборный караульщиков с кленовой колотушкой и ключник со множеством ключей на большом кольце. * Бирки - счетные палочки, на которых нарезками обозначался счет. Дворецкий поклонился боярину и, обратясь к выборному, начал говорить: - Слушайте приказ боярский: смотрите всю ночь не спите, кругом барского дома ходите, колотушками громко стучите, в рожок трубите, в доску звоните, в трещотку трещите, по сторонам не зевайте и помните накрепко: чтобы птицы не летали, странным голосом не кричали, малых детей не пугали, на крыши бы не садились и по чердакам не возились. Слушайте же, ребята, помните накрепко! - Слышим! - во всю глотку гаркнул выборный. - Слышим! - глухо отозвалось со двора. Выборный с низким поклоном подал боярину колотушку и поцеловал ему руку. Староста отдал бирки Пелагее Петровне. Дворецкий повернулся к старосте и прочитал ему наставление: - Скажи сотским и десятским, чтобы все они, от мала до велика, жителей хранили и строго соблюдали, обывателей от огня неусыпно сберегали, глядели и смотрели: нет ли где в деревнях Целееве, Медведках и Голявине смятения, не увидят ли на небесах какого страшного явления, не услышат ли под собой ужасного землетрясения. Коли что случится или диво какое приключится, о том бы сами не судили и ничего такого бы не говорили, а в ту пору к господину приходили и все бы его боярской милости доносили и помнили бы накрепко! Ключнику столь же складный и подробный приказ отдала, приняв от него кольцо с ключами, Пелагея Петровна. Дворецкий махнул рукой. Выборный, староста и ключник вышли, за ними и дворецкий. Пелагея Петровна спрятала под подушку бирки и ключи, взбила попышней сено постели, потушила все свечи, кроме одной, на пюпитре с книгой, и, пожелав боярину сладко почивать, удалилась. Настала великая тишина... Александр сидел у ног Головина, пока длилась странная церемония, и не смел шевельнуться, помня за собой уже шесть преступлений. Головин положил Александру на голову тяжелую руку и спросил: - Кота видел или соврал? - Нет, не видел. Соврал. - Зачем? Лги только в крайности, ради жизни спасения... Головин помолчал и еще спросил: - Чего за столом рассмеялся? - У боярыни зайчики в глазах прыгали... Такие веселые! - Бойся женских глаз, отрок. Почему одной каши спросил? - А я поросенка не люблю: он на ребенка похож. - Так. "Будь умерен в пище и питии". Это хорошо. Человек выше сытости... - Коли нечего есть, так и каши запросишь... - Ты спросил: "Кто все это съест?" Они! - Головин повел рукой вокруг. - Нынче ради тебя и матери, почитай, две сотни людей сыты. Рука Головина все тяжелее давила на голову Александра. Он пытался и не мог выпрямиться. Боярин придавил голову Суворова почти к коленям: - А за то, что невежей был, вот тебе! Александр больно стукнулся носом о свою коленку. Из носа брызнула кровь. Он вырвался из-под руки Головина и закричал. - Ох, батюшка, - всполошился старик, - да я тебе, никак, нос разбил? Ай-ай! Враг попутал... Прости ты мне, окаянному! Головин схватил вдруг колотушку, подбежал к окну и застучал. В то же мгновение на дворе засвистели, закричали дозорные во много голосов, застучали колотушки, затрещали трещотки, затрубили рожки, забунчала чугунная доска. Головин, повалив пюпитр с книгой, упал в кресло, закатив глаза. Свеча погасла. Светила теперь одна лампада в углу. Александр испугался, кинулся к одной двери, к другой, но обе они оказались запертыми снаружи. Напрасно мальчик бил в двери ногами и кулаками. Никто не отзывался. Да и нельзя было услышать беспомощный стук средь грохота, гама и звона со двора. Александр увидел, что убежать нет возможности. Он подошел к Головину. Боярин лежал в кресле с закрытыми глазами и, казалось, заснул. Шум на дворе постепенно затихал и наконец прекратился. Александр поставил пюпитр, поднял книгу и положил на место, затеплил от лампады свечу и прикапал ее на место к пюпитру. Осторожно Александр открыл книгу, стоя рядом с креслом, и радостно вскрикнул: об этой книге он мечтал, из нее много ему рассказывал отец, но нигде не мог достать, хотя и обещал давно. Книга Квинта Курция о делах содеянных Александра Великого, царя Македонского, переведена повелением Царского Величества с латинского языка на российский лета 1709-го и напечтана в Москве в 1711 году в декабре месяце. Боярин, пробужденный от забытья радостным восклицанием Суворова, ласково положил ему руку на плечо и спросил: - Здорово я тебе нос разбил? - Ничего, ничего, сударь!.. Какая у вас книга! - Сию книгу я читаю, когда мне не спится. Вот погоди... Дрожащей рукой Головин открыл двадцать первую страницу и начал читать вслух: - "...Александр мнози филозофы и риторы встречают, кроме Диогена, который тогда был в Коринфе, и Александра ни во что вменяя, в бочке живяше: удивлялся же ему Александр при солнце сидящему, прииде и вопроси, чего требует. Он же рече: "Требую, да того от меня не отъимеши, чего мне дать не можеше". Которым ответом Александр весьма утешился и, ко своим обратися, рече: "Хотел бы аз быти Диоген, аще не бы Александр был". И, паки обратясь к Диогену, Александр вопросил: "Неужто не могу ничего тебе дати?" Диоген ответствовал тако: "Усторонись несколько и не застанавливай мне солнце..." Положив руку на страницу, Головин спросил: - А ты кем бы хотел быть: Александром Великим или Диогеном? Что тебе сходнее? Александр живо ответил: - Диоген не мог стать Александром, сударь! - Ну, а тот? - Быв Александром Великим, стать Диогеном - нищим! После великих почестей и славы поселиться в собачьей конуре! Головин засмеялся: - Да, милый, такого не бывало... Вот слушай еще! - Головин перевернул несколько страниц. - Давайте я буду читать, - сказал Александр, - а вы слушайте. Головин согласился. Александр начал читать вслух и забыл все, что было кругом. Хозяин иногда забывался и дремал. Тогда Александр повышал голос. Головин испуганно открывал глаза, вскакивал с кресел, хватал колотушку и подбегал с ней к окну, неистово стуча. Со двора сейчас же отзывались свистом. Трещотки, колотушки, рожки, звон колокола, стук в чугунное било не смолкали несколько минут. Затем наступала тишина. - Читай дальше! - приказывал боярин. Александр читал все тише и тише. Головин наконец захрапел. Свеча догорала, и, хотя на столике лежало несколько запасных свечей, Александр закрыл книгу, улегся на пышной постели из сена, приготовленной для боярина. Свеча мигнула и погасла. Громко храпел хозяин. Должно быть, заснула и стража на дворе: стук и гром больше не повторялись. Заснул и Александр. СЕЛО СЕМЕНОВСКОЕ Авдотья Федосеевна возвратилась от Головиных совсем расстроенная. Боярин Василий Васильевич совсем из ума выжил, невесть что творит и не только не застращал Александра тягостями военной службы, а, наоборот, подарил ему любимую свою книгу Квинта Курция и, даря, говорил: - Попытай быть и Александром Великим и мудрым Диогеном. Попытай! Вася Головин простился с Суворовым в слезах и в минуту расставанья все просил отца, чтобы он и его записал в Семеновский полк солдатом. - Ладно, - утешил он Васю, - лишь вырастешь до Суворова, запишу. Ну-ка, померяйтесь. Александр и Вася стали затылками друг к другу. Семилетнему Васе (он, правда, старался вытянуть насколько можно шею) оставалось расти до Александра не более вершка. И опять Авдотья Федосеевна обиделась за свое хилое детище. - Быть тебе в полку, - сказала она сыну, - в двенадцатой роте, левофланговым. - Зато у нас в первой роте на правом фланге Прошка Великан, - ответил Александр. Давно в усадьбе Головиных не видали боярина в таком добром духе: он сам вышел провожать гостей до нового парадного подъезда и вел под руку Авдотью Федосеевну. За ними шла хозяйка, ведя по одну руку Васю, а по другую шел Александр с книгой Курция под мышкой. Слуги в парадных кафтанах выстроились в два длинных ряда от выходных дверей до суворовского убогого возка с лубяным верхом. Доведя Авдотью Федосеевну до экипажа, Головин сам подсадил ее в повозку. Тройка побежала. Двадцать конных егерей в польских красных кунтушах, расшитых шнурами, в синих рейтузах и в сапогах с огромными медными шпорами поскакали за тройкой по два в ряд: им было приказано проводить гостей до пограничного столба головинских владений. Всю дорогу домой Авдотья Федосеевна не сказала сыну ни одного слова. Александр, раскрыв книгу Квинта Курция, начал читать ее с того места, где остановился ночью, усыпив чтением боярина. Ветер перелистывал страницы... Когда открылась в долине замшелая крыша суворовской усадьбы, Авдотья Федосеевна вздохнула, потянулась к сыну, сжала ладонями его лицо и поцеловала: - Бедненький мой солдатик!.. Начали собираться на зиму в Москву - учиться Александру "указным наукам" в деревне не у кого, да и книг нужных не достать. На дверях амбаров и кладовок повисли большие калачи замков и восковые печати. Дядька Александра, Мироныч, - его не брали в Москву - с горя загулял и был наказан на конюшне. Вперед отправился небольшой обоз с запасами: мукой, крупой, соленьями, медом и яблоками. За последней телегой плясал на привязи, косясь кровавым глазом, любимый жеребчик Александра, Шермак... День спустя в Москву покатили на двух тройках и Суворовы: отец с сыном на одной, мать с дочерью на второй. Книги, увязанные в рогожу, лежали у Александра в ногах. Морозным ранним утром Суворовы въехали в Москву. Столица встретила их колокольным звоном, криком и мельканьем галочьих стай. Близ Никитских ворот, невдалеке от городского дома, Суворовы нагнали свой деревенский обоз. Александр первым выскочил из возка. Отец и мать захлопотались с разгрузкой возов и не скоро хватились сына. - Где он? - всполошилась мать. Ей доложили, что Александр отвязал Шермака, вскочил на неоседланного коня и ускакал неведомо куда. Родители, привычные к выходкам быстронравного сына, не очень обеспокоились. Мать безнадежно махнула рукой. Александр, проскакав во весь опор мимо Кремля, городом вынесся в улицу села Покровского. За селом открылось Семеновское поле. Александр придержал Шермака и пустил его шагом. Эти московские места были до сей поры мало знакомы Александру, но его то и дело обгоняли верхами в сопровождении рейткнехтов* офицеры, а он обгонял военные повозки, караульные команды. * Рейткнехт - нижний чин, обязанность которого состояла в уходе за офицерскими лошадьми. Дороги не приходилось спрашивать: все стремились к одному месту - к большому, вытоптанному солдатскими сапогами плацу среди огородов и рощ. Оттуда слышались взвизги флейт, рокот барабанов. На плацу шло учение. Покрикивали командиры. Солдаты маршировали, выкидывали ружьями артикул**. ** Артикул - ружейные приемы. В обстроенном длинными магазинами квадрате полкового двора рядами стояли с поднятыми вверх дышлами полковые ящики: белые - палаточные; голубые - церковные, с крылатыми ангелочками по бокам; казначейский желтый, на нем изображен рог изобилия, из коего сыплются золотые деньги; красный - патронный, на нем изображена пороховая бочка; аптечный - синий, с нарисованными на нем банками лекарств; артиллерийский - огненного цвета, с пылающими гранатами и громовыми стрелами; канцелярский - белый, с синими полосами, с изображением книги, а на ней чернильницы с воткнутым в нее гусиным пером. Далее виднелись белые с зеленым провиантские фуры с изображенным на боках золотым рогом изобилия, обвитым пышными колосьями. Извозчики, солдаты нестроевой роты, у длинных коновязей чистили рослых лошадей. У черной кузницы с пылающим горном ковали в станках коней. В ШТАБЕ Александр налюбовался досыта ящиками, фурами, конями и направил Шермака к двухэтажному дому, угадав в нем полковую съезжую избу. К этому дому то и дело подъезжали на конях офицеры и, бросив поводья денщикам, вбегали в раскрытую настежь дверь. Александр привязал Шермака к окованному железом (чтобы не грызли кони) бревну и вошел в избу. В сенях, в полной амуниции, двое караульных солдат сидели, верхом по концам скамейки, лицом один к другому. Середина скамейки расчерчена шашачницей. Караульные играли в шашки. - Стой, малый! - взглянув на Александра, сказал первый караульный. - Куда лезешь? Зачем? Кто таков? - Александр Суворов, недоросль, записан в полк солдатом. Явился определиться. Караульный задумался над ходом. Александр хотел идти наверх по лестнице. Второй караульный, тоже глядя на доску, сказал: - Погоди! Наверх нельзя - там штапы присутствуют. - Да ведь мне туда и надо! - Погоди, говорю! Сказано, нельзя! - Караульный сделал ход и тут же горестно ахнул: - Ах ты, язви тебя! - Фук, да и в дамки! - воскликнул противник, стукнув шашкой по доске. - Гони денежку. Выкинув из кармана медяк, караульный подманил Александра и, взяв его за ухо, сказал: - Чего ты пристал? Вот я из-за тебя проиграл денежку. Чего тебе надо? Пошел вон! - И, ухватив его за ухо, солдат, поведя рукой, указал Суворову дверь наружу. - Пусти ухо! - закричал Суворов. - Я сам солдат! - Оставь малого! Чего ему ухо крутишь? - ставя шашки, сказал второй караульный. - Тебе ходить. Караульный выпустил ухо Александра, повернулся к доске и сделал ход. Александр больше не раздумывал - кинулся вверх по лестнице, скача через три ступеньки разом. - Держи его! Держи! - крикнул, стукнув шашкой по доске, первый караульный. - Держи его, держи! - подхватил второй, не подымая головы от доски. Наверху Александр очутился в большой комнате, заставленной канцелярскими столами. Над одним столом сгрудилось несколько писарей, сдвинувшись головами. Так бывает в осенний день, если бросить окуням в пруд корку хлеба: собравшись стайкой головами к хлебу, окуни до той поры не разойдутся, пока до крошки не уничтожат хлеб. У каждого писаря за ухом торчало гусиное перо, свежеочиненное, еще не замаранное чернилами. Писаря навалились на стол, о чем-то шептались, порой давясь смехом. Из соседней комнаты, куда вела плотно затворенная дверь, слышались громкие голоса, прерываемые взрывами веселого хохота. Одиноко за столом у окна сидел старый писарь с головой, покрытой густой седой щеткой подстриженных бобриком волос. В зубах писарь держал гусиное перо и, одним пальцем осторожно прикасаясь к косточкам, словно боясь обжечься, клал на счетах. Старичок взглянул на Александра исподлобья. Суворов, сняв шапку, поклонился учтиво: - Здравствуйте, сударь! Старик кивнул. Вынув изо рта перо, обмакнул его в чернила, написал что-то в тетради и с насмешливой, непонятной Александру угрозой сказал: - Здравствуйте, здравствуйте, сударь! Затем старик, воткнув перо в стакан с дробью, достал из кармана табакерку, задал в обе ноздри порядочную порцию табаку и, держа наготове раскрытый платок, блаженно зажмурился. - Апчхи! - громогласно чихнул старик в подставленный платок. - Будьте здоровы, сударь! - сказал Александр, кланяясь. - Здравия желаем, Акинф Петрович! - хором отозвались все писаря, не подымая голов. Старик вытер нос и поманил к себе Александра. - Что надо? Кто таков? Александр объяснил, кто он и что ему надо. - Так ведь ты, милый, записан сверх комплекта, без жалованья, и отпущен к родителям для обучения указным наукам на два года... - Я хочу быть в полку. - Мало ли чего ты еще захочешь! Ростом не вышел... Иванов! В какую роту зачислен недоросль Александр Суворов? Один из писарей, чуть подняв голову, через плечо ответил: - Осьмую... - Так. Ступай-ка, милый, домой. Где живешь? У Никитских ворот? Эка! Ты через всю Москву драл. На коне? Ну, садись на своего коня и скачи домой. Наверное, мамаша по тебе плачет. - Я хочу быть при полку. - Придет пора - и в полк возьмут... - А где же мне учиться? - Если учиться, ступай в полковую школу. Как раз она при восьмой роте. Поди спроси съезжую избу осьмой роты. Там тебе все объяснят толком. Александр хотел идти. - Постой-ка! - остановил его старик. - Да у тебя есть в полку рука? - Есть... Премьер-майор Соковнин Никита, моего батюшки приятель... - Соковнин? Премьер-майор? - воскликнул старик, встав с табурета. Все писаря вдруг поднялись от стола, вытянулись в струнку и повернулись к Александру. Старик встал из-за стола, заложив за ухо перо, одернулся, подошел к закрытой двери и стукнул в нее, приклонив голову. Смех и говор за дверью утихли. Старик приоткрыл дверь, протеснился туда бочком. Писаря расселись по табуретам за столами, зашуршали бумагами, заскрипели перьями. Половинка двери распахнулась, Акинф Петрович, выйдя, крикнул торжественно: - Солдат Суворов, к премьер-майору... Он пропустил Александра, закрыл за ним дверь и погрозил пальцем писарям. В большой комнате, куда вошел Александр, облаком плавал трубочный дым. В углу, одетые в чехлы, стояли в стойке четыре знамени. Прямо от входа, за большим столом, крытым зеленым сукном, сидел прямой и статный офицер, затянутый в мундир. abu Вокруг стола, в расстегнутых мундирах, молодежь покуривала трубки. abu - Здорово, богатырь! - улыбаясь Александру глазами, молвил Соковнин. - Здравствуйте, сударь! - ответил, кланяясь, Александр. Все рассмеялись. - Не так, не так отвечаешь! - поправил Соковнин, разглядывая Александра. - Надо стоять прямо и отвечать: "Здравия желаю, ваше высокородие!" Как здоровье батюшки? - Очень хорошо. И вам того же желаем, ваше высокородие! - вытягиваясь, ответил Александр. Соковнин улыбнулся: - Вижу, из тебя выйдет бравый солдат. Поди ко мне ближе. Это Василий Иванович тебя в полк послал? - Нет, я сам, господин премьер-майор. - Давно ли в Москву возвратились? - Сегодня утром, сударь. - Вот как! И ты прямо в полк явился? Достойно похвалы. Чего ж ты хочешь? - Нести службу ее величества, господин премьер-майор. - Так тебе ж, красавец, надо сначала учиться. Если хочешь, я тебя велю записать в полковую школу... Акинф Петрович! - крикнул Соковнин. На зов его вошел старик. Он стоял у двери навытяжку. - Вели записать солдата Суворова в полковую школу, в солдатский класс. Да погоди-ка. Ганнибал Абрам Петрович сказывал мне, что ты, Суворов, горазд в науках. Уж не записать ли тебя прямо в инженерный класс? - Нет, сударь, сначала в солдатский класс. - Быть по-твоему. Там и сверстники твои сидят. А теперь ступай домой. - А сейчас в школу нельзя? - Сейчас? Ну что ж, охота пуще неволи. Акинф Петрович, вели его проводить в школу... - Конь у меня, - вспомнил Александр. - Ты на коне? Коня поставь в денник*. * Д е н н и к - просторное стойло в конюшне, где лошадь стоит без привязи. Акинф Петрович, распорядись. Прощай, солдат! Служи, учись! Александр поклонился. - Говори: "Счастливо оставаться", - шепнул Александру Акинф Петрович. - Счастливо оставаться, господин премьер-майор! Соковнин кивком отпустил Александра. После его выхода из присутствия там снова поднялись смех и говор. В канцелярии Акинф Петрович приказал: - Иванов! - Есть! - Отведи солдата Суворова в полковую школу, в солдатский класс. Скажи Бухгольцу - Соковнин приказал. Коня Суворова поставить в денник гренадерской роты. Дать овса. Вычистить. Осмотреть подковы. - Он у меня не кован, - сказал Александр. - Из деревни... - Не кован - подковать. - Слушаю. Идем. Писарь взял Александра за руку и повел из канцелярии вниз. Караульные в сенях по-прежнему бились в шашки. Увидев Александра, первый караульный сказал: - Ага! Что я тебе говорил: наверх не ходить... Вот тебя сейчас и взгреют. Писарь на ходу крикнул: - Евонный родитель премьер-майору друг и приятель... - Вот те на! - воскликнул второй караульный. - Так ты ему, милый, не сказал, чаю, что я тебя за ухо драл? - Сказал, - не останавливаясь, ответил Александр. - Так! Стало быть, не тебя, а меня взгреют! - И, оборотясь к доске, караульный прибавил: - Тебе ходить. На дворе Александр показал писарю Шермака. Некормленный конь грыз железную обивку коновязи, "тебенюя" копытом. - Вели, дяденька, напоить коня. Я его прямо с ходу взял... - Ладно. Чего ты ездишь на неоседланном коне? Без седла и коню и всаднику тяжелей. Эх ты, деревня! Идем! ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПОЛКОВАЯ ШКОЛА Полковая школа, куда писарь привел Александра Суворова, помещалась в новой просторной двухэтажной избе. Писарь ввел Александра прямо в солдатский класс, где шел урок арифметики. Александр увидел перед собой несколько некрашеных длинных столов; за столами на скамьях сидели ученики. Тут были и мальчики в вольных платьях и взрослые солдаты. Ученики скрипели грифелями по аспидной доске. Меж столов расхаживал учитель в зеленом мундире. Размахивая ферулой*, он диктовал задачу: * Ферула - линейка, при помощи которой "учили" непонятливых учеников. - Биль три бочка, полный вина. Один из них пустой. Две полный. Один тридцать ведра. Второй пятнадцать ведра. Третий десять ведра. Написаль? Десять ведра третий бочка. Написаль? Пустой бочка биль тридцать ведра. Так... Ты зашем пришель? - ткнув писаря в грудь ферулой, спросил учитель. - По приказанию господина премьер-майора Соковнина пришел определить в школу солдата Суворова. Учитель легонько ударил Суворова ферулой по темени и воскликнул: - O dummer Kerl!* Какой ты есть зольдат? - Gewiss, ich bin ein Soldat!** - Um Gottes willen! Er spricht deutscn!*** - Nicht viel, mein geehrter Herr!**** * О глупец! ** Конечно, я солдат! *** Боже! Он говорит по-немецки! **** Немного, милостивый государь! - О, карош малшишка! Где тебе сесть? Ты такой малый. Сдесь! — Учитель указал ферулой на одну из скамей. Взглянув туда, Александр радостно воскликнул: - Прошка! Дубасов! - Кому Прошка, а тебе еще Прохор Иванович, - буркнул густым басом огромный солдат. Он подвинулся на скамье, чтобы дать Александру место. Суворов сел между ним и его розовощеким, упитанным соседом. Схватив Прошку за руку, Суворов пытался ее пожать. - Смотри не раздави, - усмехнулся Прошка, не отнимая железной руки. - Так вы суть камраден?! - воскликнул учитель. - Stimmt!* - ответил Прошка, опускаясь рядом с Александром на скамью. * Определенно! - Марш! - махнул учитель в сторону писаря ферулой. - Дубасов! Дубасов встал. - И ты, Сувор! Всталь! Суворов молча встал вместе с Прошкой. Он был ему едва по пояс. Все ученики оборотились в сторону Суворова и Дубасова. - Сувор! Всталь auf der Bank*. * Встань на скамью. Александр вскочил на скамью. В классе раздались смешки: теперь голова Александра оказалась чуть выше плеча Прошки Дубасова. - Все еще не хваталь! - причмокнул, пожалев, учитель, становясь перед Дубасовым. - Смотрель, киндер! Этот - высокий, и этот - низкий. Этот чердак очень высоко. Чердак хозяин никогда не ставиль хороший мебель. Разный хлам. Пустой... Учитель потянулся и постучал ферулой по лбу Прошки, приговаривая: - Бум! Бум! Бум! Пустой, как винный бочка. Среди учеников несколько человек угодливо засмеялись. Особенно старательно смеялся визгливым голоском розовощекий сосед Суворова справа парень лет пятнадцати, одетый богато, с кисейными брыжами на рукавах кафтана. Дубасов молча исподлобья смотрел на учителя. Бухгольц продолжал, издеваясь: - Он был Берлин, был Потсдам. Он видел кайзер Фридрих-Вильгельм der Grosse* теперь кайзер там, - учитель показал линейкой вниз, - темный, сырой могил... * Великий. abu abu abu abu abu abu abu - А как же арифметика? - спросил Александр. - Ага! abu Хорошо! Я буду повторять задач... Один хозяин имель три бочка, полный вина, один из них пустой. Он не имель мерка и захотель выпить пять ведер вина. - Одному не выпить! - вставил Александр. - Halt dein Maul!* - Бухгольц подумал и прибавил: - Он будет приглашать друзей и с ними выпиваль. * Закрой рот! - Sie werden begossen*, - возразил Александр. * Они перепьются. - Halt die Schautze!* - рявкнул Бухгольц, хлопнув по столу ферулой. * Закрой пасть! Он повторил условие задачи и прибавил: - Очень простой задач. Если первый будет решить Дубас, Сувор получиль удар. Если Сувор решиль первый, получиль удар - о, не первый и не последний удар! - получиль Дубас. Все поняль? - Поняли! Поняли! - хором закричали и маленькие и взрослые ученики, поняв главное: что задачу никому, кроме Дубасова и Суворова, не придется решать. Розовощекий сосед Суворова плюнул на свою доску, стер с нее раньше написанное кисейной брыжей рукава и подсунул доску и грифель Александру. - Скоро кончаль урок. Решать шустро, быстро! - приказал Бухгольц. Дубасов заслонил громадной рукой свою доску от Александра и, наморщив лоб, приставил грифель к кончику носа. Александр на одолженной ему товарищем доске что-то начертил и подвинул доску соседу. Тот увидел нарисованного на доске поросенка с хвостиком, закрученным винтом. Внизу подписано: "Это ты". Бухгольц, не обращая внимания на учеников, ходил перед столами по классу, размахивая ферулой и напевая себе под нос марш. Стерев поросенка, сосед прошептал Александру: - Рачьи буркалы! - и написал: "А ты рак". Александр приписал две буквы спереди к слову "рак" и придвинул доску обратно. Заметив эти проделки, Бухгольц крикнул: - Юсупов Сергиус, не смель помогать Сувор! Он решаль сам! Подобными развлечениями коротали конец урока и прочие ученики: кто играл в "крестики", кто в "заводиловку". Один Прохор Дубасов страдал над задачей и, вздыхая, ворочаясь на скамье, то озарялся, то мрачнел. Вся доска была у него исписана сложением и вычитанием одних и тех же цифр. На дворе проиграл рожок, что обозначало конец урока. Бухгольц первого спросил Дубасова: - Что будем услыхать от вас, большой Дубасов? - Чуть-чуть не решил, да тут горнист заиграл. - О! Я говориль: высокий чердак плохо меблирт*. * Обставлен мебелью. Ну, что ты скажешь, умный малютка? Я вижу несколько минут, ты уже имеешь результат. Александр ответил. - Нет, я не решил. И не думал решать... - Что? Как ты смель? - Невыгодно, сударь. Вы сказали: если я решу - быть биту Дубасову? - Сказаль. - А если он решит, быть биту мне? - Сказаль. - Так нам лучше обоим не решать: и бить некого... Бухгольц в изумлении раскрыл рот, лицо его побагровело. Все ученики притаились и ждали, что учитель обрушится на новичка и примется колотить его по чем попало ферулой. Вместо того Бухгольц вдруг расхохотался, хлопнув себя по лбу: - О! Какой ты есть глупец, Иоганн! Он легонько ударил Суворова по темени и ушел из класса сконфуженный. Ученики окружили Дубасова и Суворова. Одни смеялись над Дубасовым, другие говорили, что новичок и сам ни за что бы не решил задачки. Особенно наскакивал сосед Суворова, Сергей Юсупов. - Вперил рачьи буркалы! - кричал Юсупов. - Явно врешь - где тебе решить? - Решу! - Давай на спор? - Кто спорит, тот гроша не стоит! - Хвачу тебя раз - из тебя дух вон! - А я об тебя и рук марать не стану! - Ребята, расступись! - раздвигая учеников руками, сказал Дубасов. - Дай простор! Ну-ка, Саша, умой его. Александр нагнулся быком, с силой ударил Юсупова в грудь головой и "смазал" по скулам справа и слева. Юсупов повалился на пол. - Вставай, князенька-красавец, - сказал Дубасов. - Ну-ка, еще разок! Юсупов едва вскочил на ноги, как Суворов на него снова налетел, на этот раз неудачно: Юсупов прикрыл грудь левым кулаком, а правым ударил Суворова в зубы. Александр устоял на ногах и тычком расквасил Сергею нос. Они схватились снова и, ничего уже не видя, тузили друг друга. Товарищи поощряли их криками и свистом. Юсупов, отступая от наскоков Александра, изловчился, ударил Александра по виску. Из глаз Суворова посыпались искры. Он упал. Внезапно настала тишина. Чья-то сильная рука подняла Суворова с пола и поставила на ноги. Александр открыл глаза. Ученики разбежались по углам, а перед собой Александр увидел отца, одетого в Преображенский мундир, и рядом с ним - премьер-майора Соковнина. Из-за их спин выглядывал Бухгольц. - Что вы тут творите? - грозно крикнул Соковнин. - Задачку решаем, ваше высокородие! - ответил Дубасов, поддерживая Александра. Тот едва стоял на ногах. - Кто с ним дрался? - Красавец, выходи! - крикнул Дубасов. - Нечего за чужой спиной прятаться... Сергей Юсупов вышел вперед. - Хороши! У Суворова под распухшим глазом светился огромный фонарь. У Юсупова был расквашен нос. - Юсупов! В холодную. На трое суток. На хлеб-воду. Ступай! Юсупов твердо ответил: - Слушаю, господин премьер-майор! - Суворов, ступай с отцом! Он с тобой сам сделает, что надо... Соковнин повернулся и вышел. Отец схватил Александра за руку и подзатыльником указал ему дорогу к двери. - И ты, Прохор, хорош - не мог сдержать мальцов! - попрекнул Дубасова Василий Иванович. - Никак нельзя, ваше благородие: задачку надо было решать. За дверями школы Александр увидел двух коней: своего Шермака и отцовского гнедого. Их держал на поводу семеновский гренадер. До блеска вычищенный Шермак, под новым гренадерским седлом, с чепраком нетерпеливо переступал ногами, недовольный тем, что копыта отяжелели - его успели подковать полковые кузнецы. В молчании Суворовы возвращались домой верхами. Только у Никитских ворот отец оглянулся на Александра и с усмешкой спросил: - Трудна была задача? - Нет, батюшка, легка. - Решил? - Решил. - А первое сражение выиграл или проиграл? - Выиграл, батюшка, хотя с уроном, - ответил Александр, щупая опухший глаз. - Что же мне теперь сделать с тобой? - Равна вина, равно и наказание, батюшка. - В холодную на хлеб, на воду на три дня? - Да, батюшка. - Что-то мать скажет! Ведь это она меня заставила тебя искать. Часу не хотела вытерпеть... Угадала, что ты в полк поскакал... Не входя в дом, Василий Иванович отомкнул холодный чулан, запер там Александра и отправился к Авдотье Федосеевне с докладом. Мать возмутилась, вырвала ключ от чулана из рук Василия Ивановича и кинулась освобождать сына. Василий Иванович велел ей захватить для Александра "Римскую историю". Александр наотрез отказался выйти из чулана. Мать попробовала вывести его силой. Александр упирался. Она его сгребла и хотела вынести на руках. Александр так яростно отбивался, что мать отступилась, захлопнула чулан, замкнула и ушла, крикнув: - Замерзнешь - сам проситься станешь! Тогда не выпущу, проси не проси! - Матушка! Как же я могу выйти? Сергей-то Юсупов в полку на съезжей в холодной сидит. - Да что тебе Юсупов - брат? Он тебе глаз разбил. - Брат! Я ему нос расквасил! - Ну, коли так, сиди же! Ноги-то, поди, застыли. Погоди-ка! Мать ушла и возвратилась с валенками: - Сейчас же переобуйся! Александр покосился на валенки и не шевельнулся. Мать обняла Александра и, тормоша его, говорила: - Да в кого же ты у меня такой настойчивый вырос? - В тебя, матушка! - ответил Александр. Мать задвинула засов и нарочно гремела замком, запирая чулан. При скудном свете осеннего дня Александр читал: "Юношество римское, как скоро оно будет в способности к военной службе, научилось воинскому искусству, привыкая в стане своем к трудам самым жестоким. Прилежало оно не к пиров учреждению, но к имению хорошего оружия и добрых коней. Чего ради никакие трудности не устрашали сих людей, никакой неприятель не приводил их в робость, - бодрость и храбрость их все преодолевали..." Уже кончался краткий день, настали сумерки, и в чулане сделалось темно. Ноги и руки Александра коченели. В сенях послышались голоса. Засов загремел. Дверь распахнулась. Перед Александром стояла мать с горящей свечой в руке, а рядом с ней Прошка Великан. - Ну-ка, вылазь! - приказал Прошка. - Полно баловаться. Соковнин велел сержанта Юсупова из холодной выпустить... Александр, обрадованный, закричал петухом, обнял мать и потащил ее за руку в комнаты. - И книгу забыл? То-то! - попрекнула Авдотья Федосеевна. Прошка захватил книгу, взвесил ее на руке и сказал: - Поп читает, кузнец кует, а солдат службу правит... В задней каморке у кухни Александр прижался к печке, согреваясь. На столе было приготовлено угощение. Авдотья Федосеевна усадила Прошку за стол и начала потчевать. - Садись и ты! - пригласил Александра Дубасов. - Глотни винца, скорее согреешься. - Неужто Юсупов - сержант? - спросил Александр. - Сержант в брыжах. Да ты не завидуй! Кто в чин вошел лисой, тот в чине будет волком... За ваше здоровье, сударыня Авдотья Федосеевна! - Кушай, Прохор Иванович, на доброе здоровье. Уж как ты меня обрадовал, что Сашеньку вызволил! - А как же? Служить - так не картавить, а картавить - так не служить. Я думаю: как же это так? Соковнин сержанта выпустил, а мой товарищ в холодной сидит?! - Да как же ты догадался? - Птице - крылья, человеку - разум. Боярин Василий Иванович человек справедливый. Думаю, что он сынка не помилует, и верно; равен грех, равна и кара. Отпросился: пойду-ка обрадую боярыню. - Спасибо, Прохор Иванович. Кушай! - Ох, крепка! - А ты ее рыжичком, груздочком... Трудно будет Сашеньке в солдатах... - Что делать, матушка! Солдат - казенный человек: где прыжком, где бочком, где ползком, а где и на карачках. Александр слушал захмелевшего Дубасова впросонках. Голова Александра клонилась к столу: одолевала дрема. Он клюнул носом. Прохор встал, поднял его на руки и понес в постель. НА ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЙ СЛУЖБЕ 1 января 1748 года явился в Санкт-Петербург из шестилетнего отпуска капрал восьмой роты лейб-гвардии Семеновского полка Александр Суворов. В Петербург полк перешел из Москвы в 1744 году. Суворов ехал в столицу на почтовых, а вперед был послан отцом Александра небольшой обоз с запасами и конь Суворова, Шермак, под присмотром двух хлопцев - парней из крепостных крестьян. В это время командир полка Степан Федорович Апраксин целиком переложил бремя полкового хозяйства на премьер-майора Соковнина, которому и раньше очень доверял, проча его себе в преемники. Сам Апраксин, ведя широкое знакомство при дворе, метил выше. Соковнину подали для подписи приказ о зачислении явившегося из отпуска Александра Суворова в третью роту. Премьер-майор вспомнил Суворова и пожелал его видеть. Ординарец пригласил Суворова в штабное присутствие. Суворов вошел в кабинет премьер-майора и стрелкой стал у двери. Соковнин оглядел его со вниманием и усмехнулся: - Здравствуй, Суворов! А ты почти не вырос за четыре года. - Вырасту в полку сразу, ваше превосходительство. - Зови меня по имени. Где это тебе мундир пригоняли? - В солдатской швальне*, в Москве, господин премьер-майор. * Швальня - портняжная. - Неказисто. Что же, батюшка твой не пожелал заказать сыну первый мундир приватно? - Одет, как все, Никита Федорович, лучше не надо. - Скупенек Василий Иванович, скупенек! Как же он здравствует? - Благодарствуйте, сударь. Батюшка в хорошем здоровье, приказали низко кланяться и вам желают доброго здоровья. - Он в той же все службе? Прокурором? - Так точно, сударь. Прокурором генерал берг-директориума. - В строй не собирается вернуться? - Службой доволен. - И им довольны, хотя и не все. Казну бережет. Даже Сенат растревожил своими донесениями. В Питере начали говорить: Суворова-де надо поднять выше, чтобы меньше видел. Отпиши батюшке, что его ждет повышение. Растревожил он осиное гнездо. Ну, а как матушка твоя, Авдотья Федосеевна, здравствует? - Матушка скончалась... После рождения младшей сестрицы моей, Машеньки. - Вот горе какое! Не дождалась видеть тебя в офицерском чине. - Ей горе было бы видеть меня и в сей амуниции, сударь. - Проходил в отпуске указные науки? - Да, сударь. После отбытия школы с полком в Санкт-Петербург занимался дома с родителем геометрией планов, тригонометрией, географией, фортификацией, инженерией. - А из языков? - Читаю по-немецки и несколько говорю по-французски. - Где же ты все это успел? - Два года в школе, сударь. По-французски у Лебонне, по-немецки - с Бухгольцем. А затем сам по книгам и с товарищами. - А! - вспомнил Соковнин. - Бухгольц. Помню, как ты решал с ним задачку. В арифметике-то он был слаб. Ну, а языку своему мог научить... конечно... Спился он и умер прошлой осенью... Что же, и здесь будешь ходить в школу? - Нет, сударь, мне надлежит пройти строй. - Правда, школа здесь у нас теперь - это и тебе видно будет - плоха. Я проектирую при полку школу для солдатских детей. Откроется - назначу тебя кондуктором*. Пойдешь в учителя? * Кондуктор - воспитатель. - Если служба позволит, господин премьер-майор. - Солдатский сын каждый должен, так я разумею, и сам стать к возрасту солдатом. Нашему отечеству, России, нужна великая армия. - Великое число из единиц составляется, сударь. Малое число, да из крупных единиц, больше, чем великое из малых. - Да ты, батюшка, гляжу я, философ! Хлебнул из кладезя премудрости? - Да, сударь, несколько читал. - Много прочитал? - Читал Вольфа, Лейбница, Руссо, Монтеня, Бейля, Монтескье. По лицу Соковнина пробежала тень смущения: из перечисленных Суворовым имен философов едва ли не все он слышал в первый раз из уст своего унтер-офицера. - Что же говорят эти мудрецы? Чаю, среди них есть и вольнодумцы? - с насмешкой молвил Соковнин. До сих пор краткий и отрывистый в ответах, Суворов заговорил о философии так пылко, что Соковнин, несколько напуганный, остановил его движением руки: - Довольно, друг мой, довольно! Поменьше философии, побольше практики... Танцевать умеешь? - Люблю попрыгать, - ответил Суворов. - Ну хорошо. Служи. Я буду держать тебя на мушке. - Благодарю, сударь. - Скажи все же, чего ты хочешь для себя? - Славы воинской и славы отечества. - Изрядно! Где ты остановился? Сколько хлопцев отпустил с тобой родитель? - Остановился я у дяди моего, Суворова, капитана гвардии в Преображенском полку. - Где же будешь жить? - Хотел бы в ротной светлице. А батюшка велел у дяди... - Живи лучше у дяди. В полку найдешь старых знакомцев: Ергольских, Дурново, Юсупова. С ним, помню, ты знатно дрался в первый раз. - Потом мы подружились. Только, сударь, мне с ним не по пути. - Что так? - Гусь свинье не товарищ. Он богат - я беден. Он князь - я служивый. Он красавец - я, сударь, видите каков. - Ничего, служи, - закончил свои наставления премьер-майор. - Пей - не напивайся, ешь - не наедайся, вперед не вырывайся, в середину не мешайся, в хвосте не оставайся. Помни, ты у меня на мушке. Ступай! В смутном волнении Александр вышел из полковой избы. Шермак, стоявший у коновязи, увидев хозяина, поднял голову от кормушки и радостным ржанием приветствовал Александра. Похлопав Шермака по шее, Суворов повторил только что полученное наставление: - "Ешь - не наедайся, пей - не напивайся..." Приехав в Петербург ночью, Александр еще не отдохнул от качки и тряски зимней ухабистой дороги на почтовой тройке. Все плыло в глазах у Александра, и земля качалась под ногами, словно он вернулся из долгого морского путешествия. "Вот куда я попал! Вот куда я стремился!" - говорил себе Александр, осматриваясь кругом. День стоял безветренный, морозный. Туман затягивал дали сизой мглой. Казалось, что небо низко и вершины елей достигают облаков. Вправо на север уходила только что начатая просека Загородной перспективы. Извозчики-солдаты тянулись вереницей, вывозя на санях бревна с нового проспекта. Из лесу с разных сторон слышался стук плотничьих топоров рубили связи для солдатских светлиц: полк только еще обстраивался в новой столице. Из лесу поперечными просеками выходили кучки солдат с мушкетами на плече, в плащах с подобранными полами. Накануне выпал глубокий снег. Солдаты шли вразброд, утопая в сыпучем снегу. Не слышно было привычного в московской Семеновской слободе рокота барабанов с подвизгиванием флейт. СТОЙКИЙ ЧАСОВОЙ Дядя, Александр Иванович Суворов, был холост и жил в офицерском доме - простой избе, хотя и очень обширной. Преображенский полк обосновался в Петербурге давно. Срубы домов - на московский манер: без подклетей, с шатровыми крышами - приобрели уже от непогоды благородный серый цвет старого дерева. Сосны кое-где еще уцелели вокруг, но рощи поредели, уступив место огородам и молодым садам. Прямые улицы, пробитые в направлении к Фонтанке, застроены почти сплошь домами с флигелями и надворными постройками и длинными приземистыми "магазейнами". Дальше, к северо-западу, поднимались шпили церквей и выше всех, подобно голой мачте яхты, с черным вымпелом наверху, - крепостной шпиль. Облако черного дыма на закате указывало место Литейного двора. Квартира дяди очень напоминала и размерами, и расположением комнат, и всем устройством деревенский дом в подмосковной Суворовых. О чем только пожалел Александр - в офицерском доме не нашлось каморки под крышей. Дядя отвел Александру маленькую комнату внизу, с отдельным входом из сеней, в одно окошко. Рядом, за стеной, находилась приспешная, где помещалась вся прислуга дяди; туда же вселились и двое хлопцев Александра. Когда Александр вернулся, дяди не было дома. Поговорив утром с племянником за чаем едва четверть часа, капитан Суворов простился с ним, отправляясь в какую-то срочную посылку, и все еще не вернулся. Племянник даже не успел разглядеть дядю. Порядков дома Александр еще не знал готовили или нет обед и будут ли без дяди обедать. Привычное для Александра время раннего обеда давно прошло. От нечего делать, в надежде, что дядя возвратится, Александр расшил рогожный тюк с книгами и принялся их расставлять. Все на полке они не уместились и заняли еще ломберный стол и стулья. Уже начало смеркаться - раньше, чем в Москве. Александр пожевал дорожных коржиков, запивая водой; не зажигая свечи, разделся, лег, накрывшись простыней, и уснул до утра. Утром его разбудили задолго до света хлопцы. Топая, они внесли в комнату Александра, по обычаю, заведенному еще в Москве, большую дубовую лохань и два ведра с ледяной водой. Печь весело пылала, стрекая угольками и освещая светлицу. Суворов снял рубашку и нагнулся над лоханью. Хлопцы сразу с двух сторон начали лить ему на спину воду. Александр, поеживаясь и кряхтя, подставлял под ледяные струи то голову, то спину, то правый бок, то левый, фыркая, мыл лицо... - Дядюшка вернулся? - спросил Александр, кончив умываться. - Еще ввечеру. Спрашивал про тебя и не велел будить до утреннего чаю, - доложил один из парней. Хлопцы вынесли лохань, Александр взял со стола "Парле Франсе"* и, бегая кругом по комнате, чтобы согреться, принялся твердить французские слова и фразы при танцующем свете из устья печки: * Самоучитель французского разговорного языка. - Иль фо леве, иль э бьен тан... Иль фо леве, иль э бьен тан. Тут а ку же серэ прэт а ленстан... Же серэ прэт а ленстан. Же серэ прэт а ленстан...* * Надо встать, уже пора. Тотчас я буду готов, в одно мгновение. Так продолжалось до тех пор, пока дрова в печи не превратились в груду пурпурно-золотых углей и при их свете нельзя было уже разобрать слов. Хлопец внес свечу: - Дядюшка встать изволили и просят кушать чай... Александр проворно оделся, вышел в "залу", а вместе с тем и столовую. Дядя сидел при свечах за столом уже в мундире и ботфортах. И сегодня дядя встретил Суворова так, как будто они всегда жили вместе, хотя вчера встретились в первый раз. Александр Иванович Суворов - младший брат, но он показался племяннику старше отца: в поредевших волосах, гладко зачесанных назад и заплетенных в косичку, блистала седина. Взор усталый и сумрачный. Говорил он отрывисто и глухо: - В какую роту зачислен? Видел Соковнина? В роте был? Капитану Челищеву явился? Александр отвечал так же обрывисто и просто. Они напились чаю почти в молчании, оделись, вместе вышли. Им подали коней. Вскочив в седло, дядя и племянник, приложив руку к шляпе, поскакали в разные стороны. С первого же дня, проведенного в роте, Александр понял, почему премьер-майор Соковнин даже в праздники с рассвета в штабе. Приходилось спешить, чтобы подтянуть Семеновский полк в уровень с другими гвардейскими полками. Надо было налаживать наново полковое хозяйство и осваивать огромное лесное болото, отведенное полку для поселения за рекой Фонтанкой. Оно простиралось, гранича восточной стороной с Песками и Невской перспективой, а с запада - с большой Московской дорогой, за которой начинались уже владения Измайловского полка. В ротах, раскинутых по светлицам в отдельных избах на большом пространстве, только еще складывался по-новому порядок. Многие из рядовых, женатые, вроде великана Дубасова, жили в отдельных избах. Прочие солдаты ютились в плохо сколоченных из сырого леса связях, жили скученно и, терпя нужду в овощах, хворали цингой. Солдаты из дворян - а их в полку считалась половина - жили на вольных квартирах, ближе к Адмиралтейству и дворцам, а некоторые из них, побогаче, имели там целые усадьбы и жили полным домом; эти отлынивали от строя и трудных посылок, сказывались, когда надо, больными. Хлеб пекли даже и зимой в полевых печах под навесом. Ротные котлы топились в кое-как сколоченных сараях. Провиантское ведомство давало овес, сено, муку и соль, но капусты не хватало, и приходилось думать о своих, ротных, огородах, чтобы в следующую осень не остаться совсем без капусты, и о полковых луговых угодьях - сена также не хватало для коней. abu abu abu abu abu abu Семеновский полк состоял наполовину из дворянских недорослей, наполовину из крестьян. Дворянская часть полка делилась на две партии. Солдаты победнее примыкали к премьер-майору Соковнину; служба со всеми ее тягостями являлась для них работой, а движение по службе - сообразно заслугам и отличию - единственной жизненной дорогой. Недоросли из богатых и знатных семей - их звали в полку "красавцами" - стояли на иной позиции. Они окружали командира полка Апраксина. Им нужен был внешний блеск. Они делали карьеру не в полку, а при дворе, ревнуя к любимому полку Елизаветы Петровны - Преображенскому. Еще бы: Преображенские солдаты посадили ее на трон! Им доставался весь блеск почестей, а второй из трех полков петровской потешной гвардии - Семеновский, равный по старшинству и заслугам, - выглядел пасынком. В дворцовые и знатные караулы, на вахтпарады и разводы семеновцам, однако ж, надлежало являться хорошо одетыми, в отличной амуниции, маршировать и делать построения и выкидывать артикул ружьем не хуже прочих. Из-за этого на Семеновский плац далеко за городом, близ Скотопригонного двора, на Московской дороге по утрам скакали в сопровождении денщиков блестящие кавалеры в касках с бобрами, в богатых плащах. Тянулись возки, запряженные шестерней, с форейторами впереди, с гайдуками на запятках. На плацу, меся грязный снег сапогами, солдаты маршировали, строились, выравнивали ряды, выкидывали ружьями артикул... Здесь, на плацу, под рокот барабанов, с тяжелым мушкетом на плече, Суворов узнал будничную, трудовую изнанку строевой жизни, которая его, мальчика, в Москве пленила своей внешнею красой. Капралы-"красавцы" на плацу были требовательны к солдатам, кричали на учителей и били их по лицу. Учителя били в свой черед солдат. По окончании учения "красавцы" уезжали в город, солдаты возвращались в светлицы к "кашам". После обеда и краткого отдыха их ставили на неотложные работы. Александра Суворова капитан Челищев сразу отметил как "безответного" солдата. За зиму не случилось, чтобы Суворов отказался от наряда на работу или трудной посылки. Его отправляли принимать сено на барки против Тучкова буяна, муку и крупу на Калашниковскую пристань Александро-Невского монастыря, солонину из складов Петербургской стороны. С раннего утра до ночи Александр оставался в ротах - обедал и ужинал у солдатского котла - и возвращался на квартиру к дяде в Преображенском полку в такой усталости, что оставалось только спать. С дядей, тоже очень занятым в своем полку, Александр виделся мельком, они мало говорили между собой, встречаясь только рано утром за чаем и изредка вечером, когда удавалось ужинать вдвоем. Как-то дядя сказал: - Брат Василий спрашивает письмом, как ты здоров, как служишь. Жалуется, что ты ему давно не пишешь. - Я ему все разом отпишу подробно. - Напиши не отлагая. Суворов тут же сел к столу, сдвинул в сторону книги, очинил перо и написал отцу: "Здоров. Служу. Учусь. Суворов". Привезенные из Москвы книги ни разу не раскрывались, кроме "Парле Франсе". На книге Квинта Курция о делах Александра Македонского лежал рукописный устав полевой и караульной службы. В марте полковые штапы баллотировали отличных солдат, и Александр Суворов, прекрасно аттестованный ротным командиром, получил капральство. Это прибавило ему забот. Пришлось заботиться о своем капральстве, следить, чтобы солдаты выходили в караул хорошо одеты и на постах не засыпали. Надлежало уравнивать наряды, посылки и работы, разбирать споры молодых солдат, дрязги старых солдат с женами и ссоры солдатских жен между собой. За всем тем оставалось еще водить караулы, ставить часовых, проверять посты и пикеты в полку и в городе, то в дому полкового командира, то у графа Лестока, лейб-медика Елизаветы, и, наконец, самому стоять часовым у Зимнего дворца на Мойке, при покоях великого князя Петра Федоровича. Приближалась весна, а Суворову еще ни разу не пришлось встретиться со сверстниками своими, записанными вместе с ним в полк в сорок втором году в Москве. Князя Сергея Юсупова Александр видел только издали, когда он приезжал на плац в карете, поставленной на полозья. В ротах ни Юсупов, ни оба князя Волконских, ни Долгорукий ни разу не попались Суворову на глаза. Ветры с моря приносили сырое тепло. Начались дожди. Набухали почки. И даже хмурые ели стали зеленее. Под ногой в полку везде хлюпала вода, под снегом побежали ручьи. Неву взломало. Прошел ладожский лед. Комендант санкт-петербургской крепости под грохот крепостных и корабельных пушек зачерпнул невской воды серебряным ковшом и внес его в Зимний дворец*. * Таков был обычай. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Открылась навигация. abu Начался светлый май. Гвардия уходила в лагеря. Семеновцы тоже рассчитывали отдохнуть на лагерном приволье от тяжкой зимы. Однако объявили, что полк останется на все лето в городском своем расположении достраиваться и будет нести все караулы в городе. Двор Елизаветы Петровны отбыл в Петергоф. Однажды семеновцев послали в караул и туда. abu У всех гвардейских полков имелись на Неве свои гребные флотилии. Семеновских солдат посадили в лодки на Фонтанке. У Лоцманского островка шлюпки вышли из устья Невы. Ветер дул с моря. В заливе зыбь порядочно качнула лодки, и солдаты вышли на берег мокрые, иззябшие, с зелеными от приступа морской болезни лицами. Прямо с берега солдат развели на посты. Суворову пришлось стоять на часах в петергофском парке, у Монплезира, любимого павильона Петра: отсюда открывался широкий вид на море. Финский берег тонкой синей зубчатой чертой показывал, где небо отделяется от моря. Одинокая финская лайба, раскрылив серые паруса, летучей мышью неслась в устье Невы. abu Рыбачьи лодки пятнали белесое море черными точками. Ветер прохватывал часового насквозь, высушивая мокрую одежду, и, хотя солнце пригревало, Александра охватил озноб. Руки стыли. Зубы выбивали барабанную дробь. Суворов хотел уже вызвать свистком подчаска и просить смены, как услыхал за поворотом дорожки говор и смех. К Монплезиру по дорожке, усыпанной красным скрипучим песком, приближалась Елизавета Петровна, затянутая в рейтузы, в ботфортах со шпорами, в белом колете* и офицерской шляпе. * Колет - короткая кавалерийская куртка. Она звонко чему-то смеялась. А за ней, несколько отстав, шли, перекоряясь и бранясь, две старухи. Ветер вздувал их широкие платья колоколами. Суворов вытянулся и сделал мушкетом на караул. Елизавета Петровна взглянула на Суворова, расхохоталась и, остановясь, указала старухам на часового. Старухи, подойдя, продолжали спорить. Они говорили по-французски громко, не стесняясь, полагая, что часовой не может их понять. Суворов немало удивился, узнав в одной из старух лейб-медика Елизаветы, француза Лестока, а в другой - канцлера Бестужева. В этот день при дворе была объявлена любимая игра Елизаветы Петровны - "метаморфоз"*, и дамам приказано быть в мужском, а кавалерам - в женском платье. * Метаморфоз (метаморфоза) - превращение. - Какая милочка! - сказала Елизавета Петровна, подойдя к часовому, и потрепала его по щеке. - Обратите внимание на эту девочку в мундире... abu Как тебя зовут? - Александр Суворов, ваше императорское величество... - Да ты уж не дочка ли гвардии капитана Василия Суворова, милашка? - Сын... Так точно! Лесток подошел к часовому и, взяв его за перевязь на груди, обратился к Бестужеву, продолжая с ним спорить: - Вы гневаетесь, господин великий канцлер, ибо знаете, что неправы. В России все можно купить: генерала за сто тысяч рублей, ну, а этого солдата - за рубль. Вот и вся разница. - Ах так! - воскликнула Елизавета Петровна. - Мы сейчас это испытаем, - продолжала она по-французски. - Алексей Петрович, дай рубль взаймы. У меня только червонцы. Бестужев поднял юбку, достал из кошелька рубль и, сделав глубокий реверанс, подал монету Елизавете. abu - Ты мне понравилась, милочка, - сказала по-русски Суворову царица, возьми рубль... - Нет, ваше величество: устав караульной службы запрещает часовым на посту брать подарки, тем более деньги. - Но я тебе приказываю. Ведь ты знаешь, кто я? - Тебе, дурак, царица дарит, бери! - прибавил Лесток, хлопнув Суворова по плечу. Александр вспыхнул, отступил на шаг и крикнул по-французски: - Если вы, сударь, еще раз коснетесь меня рукой, я вызову караул. Часовой - лицо неприкосновенное!.. - Ого! - в изумлении воскликнул Лесток, опустив руки. - Каков маленький капрал! - Молодец! - похвалил Бестужев. Елизавета Петровна кинула серебряный рубль на песок, к ногам Суворова, и сказала: - Возьми, когда снимешься с караула... Видишь, граф, и в России есть непокупное. abu abu abu ГЛАВА ПЯТАЯ СОБЛАЗН Стать литератором - эта мечта многих юных не миновала Суворова. "Разговор Герострата с Александром Великим в царстве теней" - так называлась его первая попытка влиять на людей не прямым примером своей собственной жизни, а рассказом о жизни других. Александр раскрывал тетрадь и читал написанное им самим, как нечто новое, незнакомое, чужое: "А в которую ночь Олимпиада родила Александра, и в ту пору сгорело преславное капище Ефесской Дианы*, зажженное от некоего бездельника Герострата, который, будучи пойман, в розыске, сказал: что он учинил то не для иного чего, токмо чтоб каким-нибудь делом прославиться. * Храм Дианы в Эфесе почитался одним из "семи чудес" древнего мира. Тогдашние ефесские волхвы столь срамное подеяние вменили в презнаменование большого разорения и весь город жалостным воплем наполнили: зажглась где-нибудь свеча, которая со временем для такой же причины (ради славы напрасной) пламенем своим весь восток выжжет... Герострата казнили смертью. Умер и Александр Македонский. Встретясь с ним в царстве теней, Герострат так приветствовал героя: - Здравствуй, подражатель славы моей! Александр. Какое между нами сравнение? Я - победитель вселенной. А ты человек самый презренный. Герострат. Не будь горд, Александр: царствование твое миновалось, и от всего твоего величества на свете только пустой звук остался, власть твоя прешла. Здесь все в одном положении, и нет никакого разделения между царя и невольника. Тамо ты страшен был, где тебе множество народа повиновалось и жертвовало страстям твоим, а здесь лишен ты скипетра, лишен окружающих тебя льстецов, лишен боящихся тебя, и больше гнев твой никому не вреден. А л е к с а н д р. О боги! Герострат ругается Александру! Г е р о с т р а т. Я не знаю, для чего ты много меня унижаешь. Та ж причина понудила меня разорить Ефесский храм, которая понудила тебя опустошить всю вселенную. Оба мы основанием дел наших имели тщеславие, и оба мы живем в истории: ты разорителем вселенной, а я разорителем Ефесского храма. А л е к с а н д р. Я искоренил гордость царей персидских и привел Грецию в безопасность! Г е р о с т р а т. Ты искоренил гордость царей персидских, а на место оное свою восстановил. Освободив ее от чаемой напасти, ввел и в действительную напасть, которую она, тобой обманута, своею купила кровью. А л е к с а н д р. Победители никогда игоносцами не называются. Г е р о с т р а т. Но часто бывают. А я хотел показать, что великолепие света вдруг в ничто обращается и что все на свете суета. А л е к с а н д р. Мне свет и поныне удивляется. Г е р о с т р а т. Но моему великому предприятию еще больше удивляются. Слава моя ненавистью моих неприятелей не остановлена, даром что я не имел Курция... А л е к с а н д р. Я не Курцием прославлен. Вся вселенная гремит о делах моих. Г е р о с т р а т. И о сожжении Ефесского храма вся вселенная вспоминает..." Александр сжег свое писание на огне свечи. От бумаги остался хрустящий пепел... Глядя на него, Суворов в задумчивости сказал: - Великой славе подобает и цель великая... Прошло больше десяти дней, проведенных Александром за чтением книг и в размышлениях. Затем к Суворову явился Сергей Юсупов и рассказал, что графа Лестока арестовали и заточили в крепостной каземат. Лесток отказался принимать пищу и ничего не говорил при допросах. Его бывший адъютант Шапюзо показал, что Лесток получал деньги из Пруссии и Франции и был близок с прусским и шведским посланниками. Председателем следственной комиссии состоял Апраксин. Комиссия решила допросить Лестока с "пристрастием". На первой пытке он ни в чем не признался и под кнутом страшно ругал Бестужева. Дом Лестока Елизавета подарила со всей утварью, обстановкой и серебром Апраксину. Александр решил поселиться в ротной светлице, где ему приходилось иногда ночевать и раньше, будучи дежурным. О своем решении Суворов сказал командиру роты и Соковнину. Ни тот, ни другой нимало не удивились, только Соковнин заметил: - Не было бы это тебе, Суворов, через силу. Он только подлил масла в огонь, паливший Александра. Поселясь в роте, Суворов отказался от услуг своих хлопцев и оставил под их присмотром у дяди в Преображенском полку Шермака. Он решил твердо стать "на свои ноги". Денег, полученных от отца, у него оставалось немного: он их послал на сохранение дяде и, получив за четыре месяца солдатское жалованье, увидел, что может расходовать на себя не более трех копеек в день. По табели 1720 года ему пришлось получить медью два рубля восемьдесят пять копеек; хоть и трудно, но надо было отказаться от чая с рафинадом, к чему он пристрастился с детства в отцовском доме. Солдатский квас - его давали вволю - заменил Суворову чай. Бессменные кислые щи и каша, черный хлеб не являлись для Александра дивом - он и раньше столовался иногда у ротного котла, - но теперь ничего другого не было. От тяжелого солдатского корма у Суворова начались желудочные боли, против которых ничего нельзя было придумать, кроме добровольного поста. Он начал худеть и записал в своей тетради плохими французскими стихами: Je suis maigre, acharne, comme ane sans etable, Pareil en toute a un squelette veritable, Ou a une ombre rampant dans la nature des aires, Comme un navire faible, engloute par les mers*. * Худой и остервенелый, как осел без стойла, я во всем напоминаю настоящий скелет или призрак, влекущийся среди воздушных просторов подобно утлой ладье, поглощаемой морской пучиной. - Чудит барин! - говорили между собой солдаты. ...Настала зима. Елизавета Петровна недолюбливала невскую столицу и особенно не жаловала хмурую и слякотную петербургскую зиму. Как обычно, она и в эту зиму объявила "шествие" в Москву всем своим двором. Семеновцев отправили туда же, чтобы нести дворцовые караулы. Видя, что Суворову трудно, Соковнин приказал зачислить его в московскую команду. - Соскучился, поди? Отдохни в родительском дому... Или ты не рад? Суворов поблагодарил, но ничем не выразил радости. Он не мог, подобно другим, ехать в Москву на почтовых. Быть может, Василий Иванович и не отказал бы сыну в этом расходе, но Александру не хотелось ни о чем просить отца. Он решил идти в Москву вместе с батальоном походным порядком. ПЕРВЫЙ ПОХОД Знатные морозы сковали землю и реки. Выпадали глубокие снега. Вьюги заносили малоезженый тракт. Путь батальона лежал большей частью летником, лесами, а кое-где, для сокращения пути, - зимником, по ледяной глади озер и рек. Солдаты шли "без выкладки" - амуниция и ружья ушли вперед особым обозом. Но все же вначале батальон сохранял вид войска. Через заставу семеновцы шли строем по четыре в ряд, под барабаны и флейты, ротные командиры ехали перед ротами на конях, сержанты, капралы и унтер-офицеры находились на своих местах, под фурьерами* плескались пестрые значки. * Ф у р ь е р ы - младшие командиры обозной роты. После первой же дневки батальон преобразился. Батальонный, пропустив солдат, вернулся с адъютантом в карете обратно, ротные командиры, все обер- и унтер-офицеры сели в ямские возки и поскакали вперед на тройках с колокольцами. Вслед за тем солдаты достали из саней извозчичьей роты кто валенки, кто душегрейку, кто башлык, кто овчинный полушубок, кто суконные рукавицы, кто варежки. У многих на головах появились вместо треугольных шляп бараньи шапки, у кого не было шапок, те обвязались поверх шляп бабьими платками. Извозчичья рота ушла с дневки вперед, а за нею двинулся кое-как, вразброд, батальон; роты, взводы и отделения скоро перепутались. Суворов, нахлобучив шляпу, засунул руки в узкие рукава плаща, пошел вначале быстро, чтобы согреть ноги, обутые в нагольные сапоги, и оказался далеко впереди батальона. Он обогнал батальон и шел не оглядываясь. Привыкнув с детства ездить на коне, он никогда не ходил много и не знал, что значит сыпучий снег на плохо укатанной дороге. Ноги согрелись, но в левом сапоге сбилась портянка. Следовало, хоть и мороз, переобуться. Дорога вступила в лес. Суворов огляделся. Обоз, шедший впереди батальона, скрылся, оставив на снегу глубокие следы и конский помет. И батальона за поворотом дороги не видно. Суворов сел на пенек, чтобы переобуться. Сапог заскоруз на морозе и не поддавался. - Что, барчук, уж с копыльев сбился? - услышал Суворов над собой насмешливый вопрос. Подняв голову, Суворов увидел незнакомого семеновского солдата с седыми усами. Глаза его дружелюбно искрились из-под насупленных бровей. - Помоги, братец! Не могу сапог стянуть. - Изволь. Держись крепче за пенек... Хоп! Солдат сдернул сапог с ноги Суворова. Пока Александр перекручивал портянки, солдат мял сапог голыми руками и дышал в голенище, приговаривая: - А я-то гляжу - отважно мальчик шагает: как бы его одного в лесу волк не съел. Чего же ты, чудак, пошел с нами и отбился. В народе теплее. Держи-ка сапожок. - Солдат подышал еще в голенище и подал сапог Суворову. Обувшись, Александр сказал: - Спасибо! Как тебя звать, какой роты? - Звать меня, господин капрал, Сидоров, роты тринадцатой. Гляди, ушли мы от товарищей, а они нас с тобой настигли. Братцы, давай нам с господином капралом теплое место. Солдаты на ходу расступились, и Сидоров с Суворовым очутились в середине. Батальон шел широкой просекой в облаке морозного пара от дыхания и табачного дыма носогреек. Шли, тесно сплотясь. В тесноте можно идти только в ногу. Само собой вышло так, что сильные очутились впереди и утаптывали снег следующим за ними. Кто плохо одет да послабее, оказался в середине, охваченный стеной тепло одетых товарищей, а позади батальон прикрывался от ветра самыми богатыми солдатами. Они шли лениво в тяжелых тулупах. Суворову сразу сделалось теплей. Близился вечер. Мороз креп. Солдаты подогревали себя перебранкой. Слабые бранили сильных за то, что те скоро идут, сильные слабых - за то, что не дают идти быстрее. Солдаты в казенных плащах бранили тех, кто был одет в меха, "господами", а те, в свой черед, обзывали их "пропойцами". Доставалось и унтер-офицерам, ускакавшим вперед на почтовых, и фурьерам (они всегда с извозчиками первые в тепле), и командирам, и Апраксину; ругали втихомолку и царицу, придумавшую поход в зимнюю стужу. Шаг разладился, дружное шествие распалось, батальон опять начал растягиваться по дороге. Ледяной ветер снова забрался под полы суворовского плаща и выжимал из глаз Александра колючие слезы. Сидоров из тринадцатой роты молча шел рядом с Суворовым, не выпуская из стиснутых зубов давно погасшей трубки. Тринадцатую по счету роту полка, по совести, надо бы звать первой. Она состояла из старых солдат, участников петровских баталий, - они-то и являлись хранителями славных преданий полка. Поглядывая на Сидорова искоса, стремясь с ним равняться шагом, Суворов гадал, сколько же Сидорову лет. Не менее семидесяти, наверное, а он крепок, статен и попирает землю твердой ногой. Батальон растянулся. В сумерки откуда-то пахнуло соломенным дымом. Лес оборвался. На холме открылась небольшая деревенька. Около нее в дыму костров с навешенными над огнем котлами копошился народ. Виднелись сани с поднятыми оглоблями, распряженные кони извозчичьей роты. Солдаты с криком и свистом побежали к деревне. Из волоков изб тянул дым: фурьеры позаботились о тепле для товарищей. У дверей болтались цветные флажки, показывая, кому где отведен ночлег. Но никто не смотрел на значки. Солдаты врывались в распахнутые двери изб. В одну минуту избы наполнились народом. Деревенька не могла вместить и половину батальона. Когда Суворов с Сидоровым подошли к первой избе, в нее нельзя было уже вобраться; то же и во второй, и в третьей, и во всех остальных. Сидоров с суровой усмешкой сказал: - Попробуй, барин, распорядись. Здесь ты один начальник. Он отошел к костру, набил трубку и закурил от уголька. Между тем к избам подтянулся хвост батальона. Среди отсталых были обмороженные. Солдаты теснились к кострам, но большая часть напирала в избы. Около Суворова очутился парень в форменном плаще, с головой, обмотанной посконной тряпкой. Солдата поддерживали двое товарищей: у него одеревенели ноги. Тусклый взор парня встретился с глазами Суворова. Парень злобно выкрикнул: - Одна вошь да сыскалась на солдатском теле! Но вдруг на лице парня появилась широкая улыбка. - Да ведь это Суворов! Александр узнал в молодом парне солдата своего капральства Петрова, весельчака и плясуна. Суворов рассмеялся: - А ты, Петров, сплясал бы, а то без ног будешь! - Ох, ноженьки мои резвые пропали! - повисая на руках товарищей, заголосил Петров. Внезапная мысль блеснула в голове Суворова, и сразу пришло озорное решение: - Не унывай, Петров! Еще спляшешь, и я с тобой! Суворов кинулся к соседним саням и выхватил из-под морды коня охапку сена. Приказав двум товарищам стать у стены избы, Суворов взгромоздился на спины солдат и плотно закрыл охапкой сена волок избы. Изнутри послышались крики: изба сразу наполнилась дымом. Из двери избы посыпался народ. На Суворова накинулись. Кто-то на него замахнулся. - Не тронь нашего капрала! - взвизгнул Петров. - Выкуривай из всех изб дармоедов! Предложение понравилось. Со смехом, забыв усталость, слабые принялись выкуривать сильных изо всех изб. Суворов распоряжался. Его теснили недовольные. Рядом с ним стал и заслонил его собой Сидоров из тринадцатой роты. - Семеновцы, стой! - закричал он. - Срам какой! Дорвались до тепла, товарищей забыли! Идите к каптеру*, берите топоры - дрова рубить! Скорей нагреетесь! * К а п т ё р (каптенармус) - заведующий ротным имуществом солдат. - А там и каша! - прибавил Суворов. - И то! - согласился первым тот солдат, который замахнулся было на капрала. Солдаты выбрали у каптенармуса инструмент. В лесу весело застучали топоры. В избах из открытых волоковых окон снова потянулся дым. Слабые наполнили избы кашлем, чиханьем и стонами. Суворов приказал растирать обмороженные руки и ноги. С Петрова скинули сапоги и посадили на скамью ногами в ушат с ледяной водой. - Чуешь ноги? Шевельни-ка! - сказал Суворов. - Эх, милый ты мой, век не забуду! Спляшем еще, господин капрал! Петров, притопывая ногами в ушате, запел: - "Гренадеры молодцы, други-братья удальцы! Запоем мы трыцко хватско про житье-бытье солдатско!" Ой, мамынька! Пропали мои ноженьки, не шевелятся!.. К ночи на гумнах деревни с подветренной стороны пылало множество костров. От огня оплывал и оседал снег. Поспели каши, заправленные салом и сдобренные щедро стручковым красным перцем. Солдаты наелись и повеселели. Послышались песни. Уж никто не хотел оставаться в дымных избах, все выбрались на волю, к огням. Меж костров шныряли в полушубках, подметая полами снег, босые мальчишки и девчонки. Суворова звали от одного огня к другому: "Поди, сударь, и у нас погрейся!" Внезапно перед Суворовым предстал Петров, веселый, в чьих-то стоптанных валенках и хмельной: видно, в деревне сыскалось и вино. - Вот он, наш капрал! Ура! Спляшем, друг! Знаешь "Слушай, радость!"? - Как же не знать, знаю. В деревне рос! - Ребята, становись кругом! "СЛУШАЙ, РАДОСТЬ!" Образовался широкий круг. Посредине меж двух костров оставались только Суворов и Петров. - Девкой будешь или кавалером? - спросил Петров. Суворов, не отвечая, приосанился и, сняв шапку, церемонно поклонился Петрову. - "Слушай, радость, одно слово! - запел он басом. - Где ты, светик мой, живешь? Там ли, где светелка нова? Скажи, как ты, мой свет, слывешь? Как и батюшку зовут, расскажи все, не забудь. Что спешишь теперь домой? Ах, послушай! Ах, постой, постой!" Петров по-бабьи метнул глазами на Суворова, потупился и повернулся к нему спиной. - "Полно, полно, балагур! - ответил он тоненько притворным голоском. - Мне пора идти домой, загонять гусей и кур, чтоб не быть битой самой. Тебе смехи ведь одни, не подставишь ты спины. Поди, поди, не шути, добра ночь тебе, прости, прости!" Суворов приложил шляпу к сердцу: - "Ты не думай, дорогая, чтобы я с тобой шутил. Для тебя, моя милая, весь я дух мой возмутил. Что спешишь теперь домой? Ах, послушай! Ах, постой, постой!" - Уговаривай! - поощряли Суворова из круга. Но "девка" не сдавалась... Петров сделал уморительную старушечью рожу и, жуя конец посконной тряпки, повязанной на голове, шамкал: - "Господин ты мой изрядной, как ты можешь говорить со мной, девкой неученой: я не знаю в свете жить. Я советую тебе выбрать равную себе. Поди, поди, не шути, добра ночь тебе, прости, прости!" Петров низко поклонился Суворову, коснувшись пальцами земли. Суворов лихо закрутил воображаемый ус, обошел Петрова кругом вприсядку и возобновил ухаживание. Он пел: - "Ах, свирепа, умилися, не предай меня в тоску. Не хочу слышать про ту, про притворну красоту. Что спешишь теперь домой? Ах, послушай! Ах, постой, постой!" - Держи ее, держи! - кричали из круга одни солдаты. - Девка, не сдавайся, беги! - советовали другие. Петров кинулся бежать. Суворов за ним гнался. Петров хотел с разбегу пробить головой круг и вырваться на волю. Его со смехом отшвырнули. Упав навзничь, он плачущим голосом напевал, дрыгая ногами: - "Отпусти меня, пожалуй, мне с тобой не сговорить. Мне делов еще немало: щи варить, бычка доить, масло пахтать*, хлебы печь, овес шастать**, братцев сечь... * П а х т а т ь - сбивать масло из сливок или сметаны. ** Ш а с т а т ь - отделять зерно от шелухи. Поди, поди, не шути, добра ночь тебе, прости, прости!" Вскочив на ноги, Петров напрасно искал спасения, с визгом бросаясь во все стороны. Его отталкивали, он валился в снег под ноги Суворову и сбивал его наземь. Наконец Суворов крепко обнял Петрова за плечи, и тот, вспыхивая, пропел последний куплет: - "Убирайся, не шути! Поди, бешеной, прости, прости!" Суворов равнодушно отвернулся. Петров жалобно закричал: - Ванька! - Здеся! - отозвалось из круга с разных мест. - Поди сюда! - Иду! - рявкнуло сто глоток со всех сторон. Суворов стал в кругу подбоченясь: - Выходи, выходи, Ванька! Все кинулись из круга к нему, сшиблись, валясь друг на друга с криком: "Мала куча!" Поднялась веселая возня. Суворова подняли и начали подбрасывать. Он изнемог и взмолился. Еле живого от встряски, его посадили к самому огню. В костер подбросили сухих дров. Ветер утих. Высокое пламя вздымалось вверх столбами, сизый дым завивался над ними кольцами, рои искр вились в дыму. Казалось, что среди снегов у темной стены угрюмого леса чудом вырос и расцвел веселый сад невиданных деревьев с пламенно-желтыми стволами, синею курчавою листвой и багровыми пахучими цветами, а вокруг деревьев летают несметные тучи золотых пчел. Гомон у огней улегся. К костру подошел Сидоров и, став стрелкой, почтительно спросил: - Какие будут приказания, господин капрал? На лице Сидорова Суворов не уловил и тени насмешки. Александр понял, что его приказания будут выполнены. Он встал и отдал распоряжение ночевать батальону тремя очередями. Сидоров из тринадцатой роты кивком одобрил распоряжение капрала и закричал: - Ефрейторы, ко мне! Суворов сел к огню и задремал. Наутро Суворов объявил новый порядок похода. Возы переложили, удвоив на груженых санях тяжесть. Много саней освободилось. На них Суворов посадил слабую команду с инструментом: топорами, заступами и лопатами, погрузили котлы с дневным запасом. Этой части обозов приказано было ехать вперед со всяким поспешением до следующего по расписанию ночлега, нарубить там дров, разгрести сугробы, настлать вокруг костров лежбища из еловых лапок. Кашевары обязывались изготовиться так, чтобы батальон пришел к готовым кашам. Веселой рысцой на восходе солнца эта часть обоза покинула первый ночлег батальона. За ним следовал колонною батальон поротно, и наконец двинулся тяжелый обоз. До Москвы батальону предстояло пройти более семисот верст. Порядок похода на пути менялся частично, но, в общем, оставался установленный Суворовым для второго перехода. Суворова слушались. Несогласных убеждали товарищи. В шутку говорили: "Батальонный приказал!" Строптивым грозили: "Ужо он Соковнину доложит!" Смеясь, солдаты удивлялись: "Виданное ли дело: гвардейским батальоном капрал командует! Хоть бы сержант!" Потом стали шутливо кликать: "Ефрейторы, к поручику!", "Майор зовет!" И кого звали, тот бежал к Суворову. - Этак придем мы в Москву, - говорил Александру Сидоров, - товарищи тебя в гвардии полковника произведут, скажут Апраксину: "Довольно ты, сударь, поцарствовал, полно! У нас свой полковник". От матушки-государыни ты, Суворов, о милости такой не скоро услышишь... Батальон пришел в Москву. Распоряжения Суворова на походе получили одобрение Соковнина. Благодаря самозваному командиру батальон закончил поход до срока, без отсталых и беглых. Апраксин, узнав об этом, захотел видеть расторопного капрала. Суворов уклонился от свидания с ним и сказался больным, когда его в очередь назначили к Апраксину ординарцем. Все это было нарушением субординации, но Апраксин не тронул строптивого капрала: он видел в Александре сына генерала Василия Суворова. ГЛАВА ШЕСТАЯ АРМИЯ Карьера Василия Ивановича Суворова возобновилась. Он быстро шел в гору, обновив старые придворные связи и знакомства во время пребывания Елизаветы Петровны в Москве. В 1751 году Василий Иванович занял должность прокурора Сената, а в 1753 году, произведенный в генерал-майоры, получил назначение членом Военной коллегии*. Могло показаться, что Василий Иванович делает карьеру ради сына или вступил в состязание с ним, задавшись мыслью показать на своем примере, как надо служить. Возвышение отца и впрямь помогло Александру. Сын опального, если не ссыльного мелкопоместного дворянина превратился в сына влиятельного сановника. Суворовы переехали в Санкт-Петербург. * В о е н н а я к о л л е г и я - одно из центральных учреждений в России XVIII века. С 1719 года служила для управления военно-сухопутными силами; преобразована в военное министерство в 1802 году. Еще в 1750 году, видя, что Александр изнемогает под добровольно наложенным на себя солдатским ярмом, отец упросил Соковнина взять Александра к себе бессменным ординарцем. В 1751 году Александр Суворов достиг возраста гражданского совершеннолетия - двадцати одного года, и его произвели в чин сержанта - последний высший солдатский чин, а в 1752 году отец выхлопотал сержанту Суворову почетную командировку за границу: курьером с депешами в Дрезден и Вену. Многие из недорослей в гвардии желали этой посылки. Выбор пал на Суворова, потому что он знал лучше многих немецкий и французский языки. Несколько месяцев провел Александр Суворов около русских посольств при саксонском и "цесарском"* дворах. Здесь все говорило, что в скором времени предстоит большая война: прусский король Фридрих Второй строил завоевательные планы, накапливал средства и силы и главный удар собирался нанести России. * "Ц е с а р с к и й" (от "цесарь" - император) - так называли в России австрийский двор. Возвратясь в Петербург, Суворов убедился, что Россия не даст застать себя врасплох. Василию Ивановичу Суворову Военная коллегия поручила изыскивать денежные средства для снабжения армии, так как государственная казна, разоренная взбалмошной императрицей, пустовала. Монету приходилось чеканить из пушечного металла и медью платить жалованье не только солдатам, но и офицерам. А между тем в меди и бронзе остро нуждалась артиллерия. Подавляющая сила орудийного огня оценивалась после Полтавской победы Петра очень высоко его учениками. Из них оставались в живых и находились у дел Абрам Петрович Ганнибал, его друг Василий Васильевич Фермор, тоже бомбардир Петра I, да Василий Иванович Суворов. Ганнибал и Фермор ведали пушечным делом и готовили сюрприз прусскому королю: налаживалось производство новых гаубиц для навесного прицельного огня в десять калибров длиной. В доме Ганнибала Александр Суворов познакомился с Фермором. - У Василия Васильевича ум чистый, без узлов, - рекомендовал Фермора сыну старик Суворов. При домашних встречах у стариков возникали часто споры о том, что всего важнее на войне. Александр осмеливался, если его спрашивали, высказывать довольно резкие суждения. Ганнибал требовал от Военной коллегии как можно больше пороху, пушек, картечи, гранат. Василий Иванович считал, что не менее нужны холст, кожа, соль, мука, крупа. А главное, в чем прав прусский король, говоря, что для войны нужны три вещи: "деньги, деньги и деньги". Фермор прибавлял: - И еще люди и человек нужен... Как ты думаешь? - неизменно обращался Фермор к Александру. Александр отвечал, что он скорей согласен с Фермором, чем с отцом и Ганнибалом. Конечно, солдат должен быть сыт, здоров, удобно и хорошо одет, снабжен всей амуницией и превосходным оружием, но главное - надо солдата воспитать и обучить. Не только полевые войска, а и гвардия плохо обучена, забыла уроки петровских побед. Теперь это не солдаты, а мужики в солдатских мундирах: "сто голов одной шапкой накрыто". А командиры - те же помещики. Молодые солдаты видят в командире прежде всего барина, а не боевого товарища. И командир почитает солдата мужиком, своим крепостным, слугой своим, а не слугой отечества. Василий Иванович поеживался, выслушивая смелые суждения сына. - Вот выпустят тебя в полк, там увидишь, насколько дело трудно. Руками беды не разведешь. НИ В ТЕХ, НИ В СЕХ С декабря 1752 года первый батальон Семеновского полка пребывал в Москве, куда снова перебралась со своим двором Елизавета Петровна. 25 апреля 1754 года при очередном выпуске солдат из гвардии в полевые войска в числе прочих был произведен в поручики сержант Александр Суворов. Василий Иванович, узнав о приказе заранее, сиял, словно его самого, а не сына произвели в первый офицерский чин. Ганнибал подарил Александру свой боевой палаш. - Ты как будто не рад. Скажи же, чем ты недоволен? - спрашивал отец Александра. - Нет, батюшка, - улыбаясь отцу, ответил Александр, - мне должно радоваться уже потому, что радуетесь вы. Почтительный ответ сына не успокоил Василия Ивановича. Он продолжал допытываться: - Ты завидуешь Илье Ергольскому, что и тебя не выпустили капитаном? Так ведь Ергольский Илья - артиллерист, а в них у нас настала нужда. Артиллерия важна, она со временем станет еще важней. Недаром Петр Алексеевич и сам себя именовал бомбардиром, да и тех, кого любил, ставил к пушкам. - А все же полем будут владеть всегда пешие войска... - возразил Александр. - Или ты завидуешь, что твой старый друг Сергей Юсупов, минуя чин сержанта, прыгнул из фурьеров в подпоручики? Запомни: кто прыгает смолоду, к старости будет бродить курицей... - Юсупов-то, батюшка, не допрыгнул - он подпоручик, а я поручик. - Вот то-то! Чего же нам с тобой грустить! Василий Иванович широко развел руками, словно собираясь кого-то заключить в объятия, но вдруг руки его упали, и Александр увидел, что на лицо отца набежало темное облачко печали. Александр понял, что отец вспомнил свою Авдотью Федосеевну. - Мы, батюшка, с вами радуемся, а матушка и нынче горевала бы... - Ан нет. Дал маху. И она - ну, пролила бы слезы: бабы и от радости плачут... - Чему же ей радоваться? - А хотя бы тому, что ты так легко прошел солдатство. Шутка сказать, чуть ли не двенадцать лет... Что ты не сдюжишь, вот чего она страшилась да и тебя пугала. А нынче дивилась бы, на тебя глядя: "Да посмотрите на него, люди добрые, что за красавец из него вышел! Да ты, сынок, сам на себя в зеркало взгляни!" Александр взглянул на отца и потупился. Нет, лицо отца не могло быть верным зеркалом того, что совершалось в глубине души у сына. В холодном стеклянно-серебристом блеске зеркала недостает чего-то, какого-то огня. И если бы перед Александром в эти торжественные дни появилось сияющее радостью и восторгом и в то же время дышащее тревогой лицо матери, молодой офицер почел бы, что это зеркало вернее отражает его. Каждый, кто надевает офицерский мундир со знаками, отличающими его от солдата, на всю жизнь запоминает мальчишескую радость этих дней. Хочется и можно бы дать козла, но новое высокое звание и мундир офицера это запрещают. И вот они стоят по двое, по трое в кремлевском саду, картинно опираясь на саблю или держа руку на эфесе палаша, и гордо, с каким-то вызовом поглядывают кругом. Каждый не прочь благосклонно ответить отдавшему честь солдату. А то можно и остановить его, легонько распечь за расстегнутый мундир, пригрозить кордегардией* и милостиво отпустить. Или, со своей стороны, оказать должные знаки субординации встречному генералу. А в ответ на быстрый любопытный девичий взгляд приосаниться и звякнуть шпорами, у кого они есть. * К о р д е г а р д и я - помещение для военного караула. Прочно сложившийся обычай позволял накануне производства тем, кто был в этот вечер "ни в тех, ни в сех", и пошалить и кутнуть. В тех кабачках, где обычно можно было застать только кутящих офицеров, в этот вечер толпились одни солдаты - и те, кто завтра станет офицером, и те, кому суждено век вековать в рядовых. К шалостям завтрашних офицеров в вечер и в ночь перед производством начальство относилось снисходительно: и в самом деле, если сегодня отправят под арест солдата, то завтра все равно придется сложить наказание или заменить взыскание более тяжелым офицеру. К чести солдатской, надо заметить, что шалости эти редко превращались в буйство - захмелевших удерживали товарищи. Что за беда, если солдаты (завтрашние офицеры), подметив, что кучер кареты у дворца вельможи задремал, подмигнут часовым у дверей и выдернут чеку из задней оси. Вельможа выйдет и важно усядется в карету. Выездные гусары вскочат на запятки: "Пошел!" Кони рванули с места, колесо скатилось с оси, гусары повалились в грязь, карета накренилась, и разгневанный вельможа видит, что окружен веселыми семеновцами. Откуда взялись - а подоспели кстати. С возгласами сочувствия и сожаления солдаты помогают вельможе выйти из кареты. Он еще не успел опомниться, а уже солдат катит колесо, потерянное позади, другой несет чеку, хвастаясь, что нашел ее в грязи. Тяжелая карета дружными усилиями солдат поставлена, колесо надето на ось. Вельможа в карете. Ему остается одно: благодарить, что семеновцы выручили его из беды. По обычаю полагалось целиком прокутить последнее солдатское жалованье за треть года. Все оно, примерно три рубля на брата, шло в общий котел. Пирушка вышла по необходимости скромной. При погашенных свечах сварили жженку в большой чаше. На двух скрещенных шпагах истаяла в мертвенном пламени спирта глыба рафинада, роняя в жгучую влагу капли леденца. Пели песни о славе, доблести, счастье, любви. Клялись в вечной дружбе, обнимались и целовались и опять клялись в том, что вечно не забудут солдатской жизни, а кто "выскочит", будет "тянуть" отставших однополчан. Шумной ватагой высыпали семеновцы из кабачка на площадь и предались озорным забавам. ЗВОН МОСКОВСКИЙ К рассвету семеновцы приустали; выдумка истощилась. Буйная ватага редела, и на рассвете майской ночи на мосту, что вел из Замоскворечья к Василию Блаженному, оказались трое: Суворов и два князя Волконских Николай* и Алексей, записанные в полк в один день с Суворовым; они, как сверстники, держались вместе всю ночь. * Дед декабриста Волконского. На крутом горбу моста остановились. Кремль перед ними сиял золотыми шапками соборов, а на высокой главе Ивана Великого уже блистало солнце. Все трое устали, но озорная лихорадка еще трясла обоих Волконских. Алексей внезапно для брата и Суворова швырнул в реку солдатскую шляпу и стал расстегивать куртку... - Что ты делаешь? - испуганно спросил Николай. - Хочу все бросить в Лету - реку забвения... - Зачем? - спросил Александр. - Затем, что сегодня я уже не солдат!.. - Да, ты офицер! Как же ты явишься среди бела дня в таком безобразном виде? - Постойте, друзья! - воскликнул Николай. - У меня другая мысль... - Какая? - Идем в Кремль и ударим в набат. - Зачем? - опять спросил Суворов. - Идем! - застегивая куртку, сказал Алексей. - Ударим в большой Успенский, соберем вече, а там увидим... Суворов последовал за братьями, чтобы остановить их, если дело зайдет слишком далеко... У входа на звонницу уже стояли кучкой звонари и входили один за другим в узенькую дверь, чтобы по крутой темной каменной лестнице, цепляясь за веревочный поручень, взойти на верхний ярус. - Вы, служивые, чего взыскались? - спросил семеновцов старший звонарь. - Хотим в большой колокол ударить, - ответил Алексей Волконский. - В самый большой, - прибавил Суворов. - Что ж, кстати и нам подмога: у меня трое загуляли. Милости прошу, вздымайтесь. Лестница крутая, и ступени ее поистерлись. Ход узок до того, что двум встречным не разойтись. Под темным бронзовым шатром большого Успенского, считая и семеновцев, собралось двенадцать человек. - Замерз, старик? - ласково хлопнув по боевому краю колокола ладонью, поздоровался с ним старший звонарь. - Ночью-то, видно, морозец был. Сейчас мы тебя, старик, согреем. Суворов коснулся медного тела колокола рукой и ощутил острый холодок. Подручные звонаря разобрали ременные поводки, привязанные к стопудовому, кованному из железа языку колокола, и стали на две стороны. И Суворов с Волконскими взялись каждый за свой поводок. - Господи, благослови! - тоном команды сказал звонарь. Натягивая и попеременно отпуская ремни по шестеро враз, звонари начали раскачивать язык колокола. Размахи все больше: вот-вот язык своим отполированным боком коснется пятна, высветленного на краю колокола за сотню лет миллионами ударов. Старший звонарь, лежа грудью на каменном парапете, смотрел вниз, на угол Успенского собора. Из храма выбежал соборный солдат и, дернув за веревку "кандии" - сигнального колокольца, подал знак. Звонарь взмахнул рукой, и в то же мгновенье язык своей тяжелой шишкой легонько коснулся боевого кольца. Грозный гул наполнил бронзовый шатер. И снова мерно закачался язык, не касаясь краев. Звонарь перешел к северной арке звонницы и не то слушал, не то смотрел туда, где на иззубренной кромке земли еще не угасли алые цвета майской зари. Москва еще молчала. Звонарь глубоким басом молвил: - У Сергия ударили в "царя". Зазвонный тряхнул головой, и снова грозный гул наполнил звонницу. Суворов понял: звонарь говорил о том, что Москве ответил Троицкий монастырь; Александр усомнился, можно ли такой низкий звук (самый низкий из возможных) услышать на расстоянии шестидесяти верст. Но, если звонарь и не слышал, он знал, что так оно и было. Когда гроза второго удара утихла, звонарь сказал: - Звенигород ударил! Повтори!.. Третий удар Москвы замкнул великий треугольник московской обороны: Иван, Сергий, Савва - главные сторожи* Москвы. * С т о р о ж и - так назывались сторожевые монастыри-крепости, охранявшие Москву. - В оба края! - скомандовал звонарь. И мерный благовест в оба края (три секунды - удар) поплыл над Москвой. Тут же отозвались форты ближней внутренней обороны: Симонов, Андроний, Никола Угреши, Новодевичий. Звонарь говорил не для своих подручных, им все это довольно известно, а для трех семеновских солдат, по всей видимости барчуков. Из них троих только один Суворов мог вполне понять и оценить то, что говорил звонарь. Во время своего пребывания в Москве Елизавета Петровна совершила из Москвы пешее шествие на богомолье к Троице. Она и точно сделала эти шестьдесят верст на своих ногах, с длинным посохом паломника в руке. Сделав версты три с роздыхами, дебелая царица изнемогала; ее усаживали в карету и отвозили или на пройденный ночлег, или на ночлег предстоящий. А пункт, достигнутый благочестивейшей государыней, отмечался тем, что на нем становились биваком семеновские солдаты. На следующий день царицу привозили сюда в карете, и она со вчерашнего места продолжала шествие. Звон в Москве и у Троицы и на пути не прекращался. Сержант Суворов будил своих дремлющих у догорающих костров солдат по первому удару благовеста в Москве. По мере того как паломники уходили на север, по лесной дороге, звон большого Успенского слышался все слабее. Стоя биваком у переправы через реку Учу, на полдороге между Троицей и Москвой, Суворов первый раз услышал явственно через несколько секунд после первого удара в Кремле ответный удар Троицкого "царя". Тогда он вспомнил, как мальчиком однажды на охоте ранним летом он ночевал с отцом в избе лесника. Отец поднял его с постели до зари и повел из избы на высокий безлесный холм. "Молчи и слушай", - сказал отец, возведя сына на самую макушку, откуда открывалось до края неба застывшее море взволнованной московской земли. Стояла тишина. Быть может, оживленные рассветным ветром, и шумели у подножия холма сосны и ели, - сюда их шум не достигал. "Слышишь?" - тихо спросил отец. Даже если бы он спросил полным голосом, он не заглушил бы непонятного звука. Александру показалось, что это вздохнула сама московская земля, пробужденная пригревом ласкового солнца. "Это ударили в ответ Кремлю у Троицы. Чу?!" И снова как бы вздохнула земля. "А это Звенигород". Поместье Суворовых - в Дмитровском округе, меж Троицей и Звенигородом. Тут на полпути меж тремя вершинами треугольника Москва Троица - Звенигород когда-то стояли конные караулы, чтобы вовремя дать воеводам знать о тревоге. Благовест кончился. Большой Успенский от последнего удара долго гудел, переходя от басовых аккордов к почти неуловимым для уха звукам. - Согрелся, старик? - ласково хлопнув по наружному краю колокола, спросил звонарь. И колокол ответил ему чуть слышным гулом. Суворов коснулся бронзы рукой: и в самом деле, колокол нагрелся. - Вот чудеса: бей его кулаком со всей силы - молчит, ударь ласково ладонью - отвечает. Попробуй, если хочешь, сам, - говорил Суворову звонарь. Суворов попробовал и убедился, что звонарь говорит правду. - Спасибо, служивые, за помогу. Заработали на троих денежку. Ступайте к свечному ящику, скажите - я послал. Спускаясь по темному ходу вниз, Суворов нечаянно коснулся стены рукой - камни стен саженной толщины еще трепетали. ГЛАВА СЕДЬМАЯ ПРИБЛИЖЕНИЕ ВОЙНЫ abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Суворов получил назначение в пехотный Ингерманландский полк. В гвардейском Семеновском полку даже небогатые солдаты из дворянских недорослей имели при себе хлопцев из своих крепостных. Произведенный в офицеры, Суворов немедля отправил в деревню двух хлопцев, вывезенных им из деревни восемь лет назад. К молодому офицеру явился бывший в "великанах" у прусского короля Прохор Дубасов и неотступно просил взять его из Семеновского полка к себе, ссылаясь на то, что покойная боярыня Авдотья Федосеевна взяла с него перед смертью своею клятву: "Не покинь, Прошенька, моего Сашеньку - ведь он ребенок малый, береги его". Суворов согласился, и великан списался из гвардии в тот же полк. abu abu abu abu Солдат в Ингерманландском полку одевали и кормили плохо. Обучение их велось в полку лишь для формы. Многие из них ухитрялись заниматься мастерством: чеботарили, вили веревки, плели рыбачьи сети, резали деревянные ложки. Осмотревшись в полку, Суворов увидел, что из этой толпы молодых людей, насильно собранных в одно место, никто не думает создавать боевую силу. Попытки Суворова говорить об этом с полковником и офицерами были встречены общим недоумением. - Откуда такой чудак к нам явился? - удивлялись новые товарищи Суворова. Он воззвал к чести полковника. Указывал, что близится война, что полковник, обладая неограниченной властью, может и должен привести свой полк в хорошее состояние. Полковник отвечал добродушно: - Что я, батюшка мой, могу поделать? Везде так! Все так! Полк мой, верно, не из лучших, так ведь он караульный, его в поле не выведут. А что до пайка солдатского, до сукна, то кормлю и одеваю тем, что дают. Это дело провиантское. Вот где корень зла. Тебе, сударь, по твоей склонности не в строю служить, не ротой командовать, а пойти бы тебе по провиантской части, - с насмешкой посоветовал полковник Суворову. - Ежели ты, сударь, Геркулес, то там и есть для тебя подвиг: очистить сии авгиевы конюшни*. * Один из подвигов Геркулеса: царь Авгий предложил ему очистить свои много лет не чищенные конюшни. abu abu abu Суворов убедился, что в полку ему не место, и, вняв насмешливому совету полковника, перешел из строя в провиантмейстеры. С помощью отца он получил должность обер-провиантмейстера в Новгороде, где основалась большая база по снабжению армии. Суворов и здесь прослыл чудаком: он воевал за каждую казенную копенку и с чиновниками и с подрядчиками. Поставщики с одной стороны и казнокрады - с другой ополчились против Суворова, стараясь опутать и его своими сетями, хитро сплетенными канцелярскими крючками. Суворов изнемог в неравной борьбе с ними. Бывая по службе в Петербурге, Суворов ищет там новых знакомств, сходится с литераторами, посещает Общество любителей российской словесности и, наконец, решает стать сочинителем. Пишет стихи. Восстанавливает из пепла разговор Александра с Геростратом. Сочиняет еще один загробный разговор "в царстве теней" - между мексиканским царем Монтезумой и испанским завоевателем Кортесом. Оба "разговора" Суворова, прочитанные им в Обществе любителей российской словесности, понравились слушателям. Суворову льстили, равняя его с поэтом Сумароковым, которому молодой автор явно подражал. Сумароков напечатал "разговоры" Суворова в сборнике Академии наук. Приближение войны помешало литературным занятиям Суворова. Победы Петра I над шведами и основание Петербурга - главной военной и морской опоры на Балтике - обеспечили навсегда правый стратегический фланг России. Не так успешно шло обеспечение левого фланга, где еще не было сломлено могущество Турции и предстояла долгая борьба, чтобы стать при Черном море твердою ногой. Неустойчивый левый фланг создавал для молодой Российской империи большую опасность и в середине стратегического фронта. У Прусского королевства были еще более сложные отношения и задачи на юге и западе обширной германской равнины. "Священная империя" со столицей в Вене смотрела на притязания прусского короля как на недопустимую дерзость. С точки зрения венских политиков, Австрия, и только Австрия, могла взять на себя задачу объединения Германии, раздробленной на множество мелких государств. Задача эта стояла и перед Пруссией, а между тем далеко не все государства расчлененной Германии соглашались без спора признать за Пруссией первое место и значение. Она должна была это положение завоевать. Между Пруссией на востоке и Баварией и другими княжествами на западе имелись серьезные различия. Пруссия была страной аграрной, помещичье-крестьянской, с крепостным строем хозяйства. Саксония - страной, где начинала развиваться горнорудная промышленность и вырастали заводы, требующие умелых рабочих рук. В Баварии же вокруг старинных замков и у подножия католических монастырей цвели богатые ремесленные города с прочным бюргерским укладом жизни. Баварцы даже отказывались признавать свое кровное родство со "вшивыми" пруссаками. "Тем хуже для вас", - сказал по этому поводу король прусский. Овладев Бранденбургом, пруссаки вбили острый клин в глубь Германии. На "пустом месте" начал расти город Берлин* - будущая столица объединенной немецкой земли. * На языке западных славян "Берлин" - "пустое место". Пока Пруссия вооружалась, ею были пущены в ход испытанные средства наступательной политики: прямой и косвенный подкуп, династические браки, интриги и заговоры в столицах соседей, предательские договоры и соглашения о разделе плохо защищаемых земель. Так шло до тех пор, пока прусским королем оставался Вильгельм. abu Его сын и наследник Фридрих Второй с детства мечтал о великих завоеваниях. Отец его, находя, что время раскрыть карты еще не настало, держал сына в ежовых рукавицах, сурово охлаждал его пыл и даже запретил ему произносить самое слово "война". Фридрих молчал, думал о войне и смотрел на отца волком. Король сослал строптивого сына в Кюстрин на должность лесничего в своем имении. Наследник престола, обреченный на жалкую, почти голодную жизнь мелкого чиновника, на досуге думал все о том же. Он понял, чего страшится отец: если Пруссия раньше времени прибегнет к оружию, ей придется столкнуться с Англией. Британцы ревниво следят за ростом прусского могущества, угадывая в объединенной Германии опасного соперника для своей промышленности и торговли. А за Рейном и Альпами кипела и бурлила Франция, готовясь сбросить оковы феодализма. Если власть окажется там в руках торговцев, промышленников и банкиров, то еще раньше, чем с немцами, английским купцам придется столкнуться с Францией - она станет искать новых рынков для своих товаров и новых торговых путей. АГРЕССОР "Нужно заставить себе служить ад и небо, - откровенно говорил Фридрих Второй. - Раз должно произойти надувательство, то шельмами должны быть мы". И правда, такого откровенного до бесстыдства политика не видывала Европа давно. В 1756 году прусские войска вторглись в Саксонию без объявления войны. Затем Фридрих Второй, также не объявляя войны, вторгся в Чехию и занял Прагу. Курфюрст Саксонский был вместе с тем и королем польским. Он бежал в Варшаву. Его армия, не готовая к походу, сдалась в плен. Не теряя времени, Фридрих переодел саксонские войска в прусскую военную форму и включил их в свою армию. Сделать это было не трудно: и у Фридриха и у курфюрста Саксонского армия состояла из наемных солдат - звонкие талеры заставляли служить тому, у кого их больше. Европейские политики ахнули в изумлении перед дерзостью прусского короля. Оправдывая себя, Фридрих писал: "Что касается имени столь страшного - агрессор, то это пустое пугало, которое может воздействовать лишь на робких духом... Истинный агрессор, кто вынуждает другого вооружаться и начинать предварительную войну, чтобы тем избегнуть более опасной, ибо из двух зол следует выбирать меньшее". Этими словами он бросил вызов всем своим возможным противникам. Король-агрессор предвидел, что против Пруссии образуется коалиция. Она и возникла в виде союза Австрии, Франции, Швеции и России. Король-агрессор считал наименее опасным противником Россию, которой он не знал и не понимал. Прошло более пяти веков с той поры, как Александр Невский разбил рыцарей Тевтонского ордена в тех местах, где Петр I в первые годы XVIII столетия основал Петербург. На льду Чудского озера Александр Невский вторично разгромил рыцарей, надолго отбив у немцев охоту к походам на восток. К XVIII веку в сознании немцев затуманились эти уроки. Они забыли, что Россия, грудью заслонив европейские народы от нашествия кочевых орд, нашла в себе еще довольно мощи, чтобы защитить свою самобытность от натиска с запада. Свежие в памяти успехи Петра I могли бы вызвать тревогу даже в головах самых тупых немецких политиков. Но Фридрих этим не тревожился - его успокаивала уверенность, что Россия, как он полагал, начала онемечиваться. Династические браки между отпрысками немецких князьков и лицами русского царствующего дома усиливали самоуверенность людей, окружающих короля. Захудалый голштинец под именем Петра Федоровича сделался наследником русского престола. "Dummer Kerl", - думал о нем прусский король. Зато он высоко ценил ум и хитрость жены наследника престола, Екатерины. От Петербурга через Кенигсберг в Потсдам тянулись нити тонкой, но прочной паутины. Попросту говоря, у Фридриха Второго в Петербурге были очень осведомленные шпионы в лице людей, льнувших ко двору цесаревича. О русской армии Фридрих Второй заносчиво говорил: "Москвитяне суть дикие орды, они никак не могут сопротивляться благоустроенным войскам". В том, что его собственные войска благоустроены, Фридрих не сомневался. Находились даже серьезные люди, разделявшие с прусским королем эту уверенность и считавшие прусскую армию лучшей в Европе. Противники же Фридриха Второго могли радоваться, что его благоустроенная армия невелика - при нападении на Саксонию она насчитывала едва тридцать тысяч солдат. "Потсдамский развод!*" - усмехались в Европе. * Р а з в о д - ежедневный смотр дворцовых караульных частей; здесь в значении: сама караульная часть при потсдамском дворце прусских королей. Однако не все было глупо и в том, что небольшие по численности войска Фридриха прошли муштровку на Потсдамском плацу: они искусно и быстро перестраивались, ходили скоро, заряжали ружья с автоматической сноровкой и, владея улучшенными мушкетами (с железным шомполом), могли заряжать и стрелять чаще, отвечая на каждые десять выстрелов пятнадцатью. Пехота прусская, скованная немецкой дисциплиной, являлась бы очень серьезной силой в поле, если бы в самой силе своей не таила слабости. Связанные только одной дисциплиной, лишенные чувства долга и воинской чести, люди без отечества и национальной гордости, будучи разбиты, потеряв стройность, солдаты Фридриха рассыпались, превращались в стадо, охваченное единственным чувством страха за свою шкуру, и бежали, не считая бегство с поля битвы постыдным. Если же они одерживали верх над менее стойким противником, то проявляли истинно звериную жестокость к поверженному врагу. Конницей своей Фридрих Второй гордился еще более, чем пехотой. Вынужденный наносить быстрые удары из центра к разным точкам окружности, король-агрессор нуждался в легких войсках, способных в короткий срок покрывать расстояние из края в край страны, к счастью для полководца не очень большой. Он не мог обходиться без конницы. Драгуны - "ездящая пехота" - и конные гренадеры, не являясь изобретением Фридриха, занимали видное место в его войсках. Фридрих Второй мечтал воевать конной армией, соединив в ней достоинства пехоты и кавалерии. Но мечта эта так и осталась мечтой. Ни вооружить, ни обучить достаточное количество кавалеристов у короля-агрессора не было возможности: не хватало времени, не хватало и коней. Тем не менее он извлек из конницы все, что мог, стараясь подавлять пехоту противника быстротой и массой конной атаки. Наименьшее значение король придавал артиллерии, хотя и знал, что в России усиленно занимаются улучшением пушек и готовят нечто новое и неожиданное. Фридрих Второй ввел в тактику некоторые новые, остроумные приемы. Построение его войск уже не было прежним - "линейным". Вместо атаки лицом к лицу Фридрих изобрел "косвенный порядок" боевого построения для удара под углом на избранный фланг противника; это вело к обходу неприятеля и разрушению всего его фронта. Вначале, пользуясь этим приемом, пруссаки одержали несколько побед. От генералов своих Фридрих не требовал самостоятельных решений, даже когда это вызывалось необходимостью. Офицеры же должны были слепо подчиняться высшему начальству и поддерживать строй суровой дисциплиной даже во время боя, когда успех часто зависит от инициативы и находчивости отдельных солдат. ПРЕЖДЕВРЕМЕННЫЙ ТРИУМФ Саксония, стремясь тоже к первенству в Германии, видела в Пруссии соперника. Поляки имели основание ждать, что Пруссия, недавно еще покорный вассал Польши, не остановится перед захватом западных польских областей. Швеция с тревогой следила за Фридрихом, который мечтал получить естественные богатства Скандинавии. Французы опасались появления пруссаков на Рейне близ своих восточных границ. Эти опасения объединили против Пруссии почти всю Европу. abu В 1756 году против Пруссии объединились Австрия, Франция, Польша, Саксония и Швеция. Россия вступила в этот союз. abu Русская армия собиралась и обучалась в Лифляндии и Курляндии. В 1757 году военные приготовления закончились. Главнокомандующим русской армии Елизавета Петровна назначила командира Семеновского полка Степана Федоровича Апраксина, возведенного в фельдмаршалы. Это назначение сильно огорчило Суворовых: они надеялись, что главнокомандующим будет Фермор. Апраксин отправился к армии. Она сосредоточилась под Ригой. Все поля вокруг города белели палатками полков. Прибывали артиллерия и обозы. Скакали по всем направлениям казаки и ординарцы. Играли трубы, били барабаны. Армии предстояло переправиться за Двину, чтобы через союзную Польшу вторгнуться в Пруссию. Переправа совершалась в конце апреля. Перед мостом на берегу Двины поставили два великолепных шатра, расписанных и раззолоченных. Под одним шатром находился фельдмаршал Апраксин, окруженный блестящей свитой и генералами. Другой шатер назначался для дам и знатных гостей, которые во множестве съехались в ставку главнокомандующего: одни - чтобы проводить мужей и сыновей в поход, другие - просто полюбоваться пышной церемонией. Городские валы близ моста, дома, обочины дороги - все было усеяно народом. По церемониалу шествие войск открылось маршем бригадных фурьеров, которым предстояло за рекой разбить для армии первый походный лагерь. Фурьеры шли с распущенными цветными значками. За фурьерами следовали полковые штапы на выхоленных скакунах. В шляпах офицеров с новыми цветными кокардами зеленели листья лавровых ветвей, добытых в оранжереях Риги. Далее конюхи вели сменных коней бригадного генерала, прикрытых попонами, размалеванными под парчу. На попонах красовались золотые вензеля и гербы генерала. За генеральскими конями везли пушки с зарядными ящиками. За артиллерией ехал на боевом коне бригадный командир, открывая шествие своих полков. С развернутыми знаменами, с барабанным боем, под музыку полковых оркестров старательно маршировали солдаты. У каждого из них за лентой на шляпе были воткнуты зеленые ветви: знак побед, которые еще предстояло совершить. Фельдмаршал Апраксин стоял у своего шатра, пропуская войска. Перед ним склонялись знамена, опускались шпаги командиров. Войска переходили по мосту Двины и становились лагерем за рекой. На следующий день фельдмаршал Апраксин в золотой карете, запряженной восьмеркой белых коней с султанами из страусовых перьев, отправился к армии, предшествуемый конными гренадерами в лаврах. По бокам кареты скакали ординарцы. Эскорт из генералов, полковников и штабных офицеров следовал за каретой фельдмаршала во всем блеске парадных мундиров, в орденах и лентах. Пышный выезд фельдмаршала напоминал не отправление в поход, а возвращение и встречу триумфатора после победной войны... Затерянный в толпе зевак, наблюдал пышное шествие фельдмаршала обер-провиантмейстер полевых войск премьер-майор Александр Суворов, прибывший накануне в Ригу с транспортом продовольствия. В запыленном, порыжелом мундире, в измятой шляпе, грязных сапогах, усталый от ночи, проведенной на коне, осипший от руготни с извозчиками, Суворов оставил коня на заезжем дворе и прямо с дороги явился к генералу Фермору. Фермор был уже на выходе, в парадной форме, готовый присоединиться к шествию Апраксина, когда ему доложили о прибытии Суворова. Суворов остановился у двери и отчеканил кратко и сухо, что транспорт продовольствия для корпуса, назначенного идти на Мемель, прибыл благополучно. Фермор протянул руки к Суворову, не сгибая стана: - Помилуй бог, Александр Васильевич, зачем так сурово? Дай мне тебя обнять. - Боюсь, сударь, замарать ваш мундир. - Полно шутить. Подойди, я тебя расцелую... Александр кинулся к Фермору, они обнялись и расцеловались. - Вижу, ты, Александр Васильевич, едва на ногах стоишь, - сказал Фермор, - но усаживать в кресла не стану: мне пора. Я говорил Апраксину, что Суворов просится в армию. "Который Суворов - старик или молодой?" "Александр". - "У места был бы больше Василий", - ответил он мне. - Он отказал? Я не ждал иного... - Не совсем. "Так молодой Суворов хочет в армию? Добро! - сказал он. - Я прикажу записать его в армию. Ну, хоть для начала пускай он будет при запасных батальонах в Курляндии. Чем успешнее он их приведет в должный вид, тем скорее попадет в Пруссию". Больше ничего я не мог от него добиться. Надо выждать время. - Василий Васильевич, вы мне второй отец! Возьмите меня к себе... - Не могу, сударь, ты знаешь Апраксина: он упрям. Мне пора. Не унывай. Не вешай головы. Суворов встрепенулся. - Вот так-то лучше. Ручаюсь тебе, друг мой, что при первом случае ты будешь в армии... Прощай. Назначаю тебе рандеву* в Мемеле... * Р а н д е в у (франц.) - свидание. Он еще раз обнял Александра, и они расстались. Посмотрев на триумфальный выезд фельдмаршала, Суворов вернулся на постоялый двор, оседлал Шермака и выехал обратно на ту мызу, где оставил Прохора Дубасова с повозкой и поклажей. Ехать пришлось глубоко вспаханной целиной, так как дорогу занимали бесконечной вереницей армейские обозы. Шермак то и дело спотыкался на глыбах земли, поднятой тяжелыми немецкими плугами... - Состарились мы с тобой, дружище, - трепля по шее Шермака, сказал Суворов и повернул коня от большой дороги на боковую, к мызе. Шермак тяжко водил тощими боками, кашлял, задыхаясь. Он давно страдал астмой от необузданных скачек в молодости. Суворов не "посылал" коня, но Шермак вдруг сам пошел крупной рысью, а затем вскачь, храпя и потряхивая головой на скаку. Напрасно уговаривал его седок - Шермак скакал все быстрей. Суворов дал ему волю. Внезапно Шермак свернул с дороги, перемахнул через дорожную канаву и упал на колени. Суворов перелетел через голову коня, вскочил на ноги и повернулся к Шермаку. Конь повалился на бок. Из оскаленного рта коня клубилась розовая пена. Он бил и передними и задними ногами. Подойти к нему, чтобы расстегнуть подпругу, было опасно. Суворов видел, что Шермак издыхает... Конь опрокинулся на спину, перевалился на другой бок и вытянул ноги. Окруженные седыми волосами губы Шермака перестали вздрагивать. Суворов снял шляпу и, склонив голову, стоял над конем, с грустью наблюдая, как постепенно тускнеют его большие добрые глаза. ГЛАВА ВОСЬМАЯ ИЗМЕНА Армия выступила в поход с некомплектными полками. Медлить с пополнением не приходилось и часа. Суворов отправился в Смоленск и там сразу с головой окунулся в дело формирования третьих батальонов, не думая более ни о чем. На это ушло все лето. Суворов скакал между Ригой и Смоленском, между Смоленском и Новгородом. Пополнения приходили пестрые, частью из плохо обученных солдат, частью из рекрутов. Офицерами назначали недорослей из гвардии. Большинство из них ничего не смыслило в военной службе. Они не только не могли учить солдат, но сами не умели стрелять, а многие даже боялись взять в руки ружье, а от холостого выстрела из пушки приходили в трепет. Суворов требовал присылки старых солдат, чтобы их поставить в батальон учителями. Военная коллегия отказала, ссылаясь на то, что старые солдаты нужнее в действующей армии. К отзыву этому член Военной коллегии генерал Василий Иванович Суворов присоединил в письме к сыну свой совет: "Сделай из них хоть видимость войска. А там понюхают пороха - неволей станут солдаты". Но немало забот требовалось и на то, чтобы придать запасным батальонам хоть видимость войска: для этого надлежало по крайней мере обуть солдат в сапоги и одеть в мундиры, а сапог и солдатского сукна не хватало и для действующей армии. С театра войны шли дурные вести. Русские войска под командой Апраксина двигались медленно, к выгоде прусского короля, который, обороняясь, наносил короткие удары каждой из союзных армий в отдельности. Русская армия вступила в пределы Прусского королевства. Фермор взял Мемель, оставил там гарнизон и присоединился к главным силам русской армии. Первая большая битва с пруссаками произошла на Гросс-Егерсдорфском поле, куда вывел свою армию Апраксин, встревоженный налетом гусарского разъезда пруссаков. Поле было обширно. Армия русская выстроилась, словно на большой парад. Сам Апраксин выехал перед войсками почти с той же пышностью, с какой покидал Ригу. Впрочем, на этот раз он был не в карете, а на боевом коне; за ним вели еще несколько запасных коней в расписных попонах, ибо предполагалось, что под фельдмаршалом может быть в сражении убит не один, а два или три коня... Позиция, выбранная по совету Фермора при Гросс-Егерсдорфе, была удобна для боя. Казаки выскочили вперед и завязали с пруссаками перестрелку. Те отвечали из леса редкими выстрелами. День склонялся к вечеру. Неприятель не показывался. Наконец Апраксин убедился, что противник не хочет принять бой, и приказал армии отступить в лагерь. - Мы кое-чего достигли, Василий Васильевич: враг нас боится, - сказал Апраксин Фермору. - Да, - согласился тот, - но и они тоже кое-чего добились: они нас сосчитали точно до одного. А знаем ли мы, кто перед нами и сколько их? И где они очутятся утром? В сумерках русские войска уже находились в палатках. Из-за леса грохнула пушка и послышались барабаны: в прусском лагере били зорю. Очевидно, король расположился на ночь, находя, что место для него удобно. К темну неожиданно отдали приказ: вывести солдат на фронт, снабдить провиантом на три дня, полками ночевать в ружье. Намерение фельдмаршала знали и понимали не многие. Наутро оказалось, что он решил обойти пруссаков, укрытых за лесом, и принудить их к бою. Движение началось по узкой дороге и частью прямо лесом. Предполагали, что немцы остаются в своем вчерашнем положении, но, к удивлению, выйдя в поле, убедились, что пруссаки, покинув лагерь, заняли те самые удобные позиции, на которых русская армия стояла вчера. Немцы провели Апраксина. Завязался бой и продолжался до вечера. Русский фельдмаршал не мог ввести в сражение и половину своих сил. Победа склонялась на сторону пруссаков. Потери русской стороны возрастали от меткого огня прусской пехоты и атак кавалерии. Солдаты русские гибли, но не пятились. Бой решили два русских пехотных полка. Они шли по задуманному Апраксиным плану - в обход леса. Фермор вернул их и повел прямо густым лесом к полю битвы. Выйдя из леса, полки построились и без выстрелов ударили в штыки. Внезапная атака с фланга смешала ряды пруссаков. Первая их линия отступила поспешно. За дымом и пылью во второй линии пруссаки своих приняли за русских и открыли огонь. Все смешалось. Пруссаки отступали, бросая пушки и зарядные ящики. Апраксину советовали продолжать преследование врага, что было возможно сделать, введя в бой свежие войска. Фельдмаршал приказал остановиться. Прусский главнокомандующий Левальд отошел с остатками разбитого своего корпуса к Велаве, в укрепленный лагерь. После победы при Гросс-Егерсдорфе русской армии открылась дорога к главному и богатейшему городу Восточной Пруссии - Кенигсбергу. Идти туда настаивал на военном совете Фермор, но Апраксин на это не решился. В Петербург поскакал курьер с донесением о победе. Похоронив убитых, русская армия через несколько дней услыхала на заре, что бьют не зорю, а генерал-марш. И солдаты и офицерская молодежь обрадовались: они рвались вперед. Но, пройдя не более пяти верст, Апраксин приказал остановиться. Такими черепашьими переходами русская армия достигла реки Лань, за которой открылся прусский лагерь при Велаве. И лагерь и город пруссаки успели защитить редутами и батареями. Прошло несколько дней в поисках переправ. 29 августа Апраксин внезапно отдал приказ отступать. Известие это всех поразило. Солдаты и офицерская молодежь открыто роптали. Говорили об измене генералов. Началось отступление. Оно велось с поспешностью, всех изумлявшей. Дисциплина в армии пошатнулась. Войска расстроились. Артиллерия и конница не вмещались на дорогах, топтали и уничтожали посевы. Армию останавливали лишь для служения по разным поводам торжественных молебнов, после чего производили пальбу из пушек и ружей, не жалея пороха. Наступила осенняя распутица, а затем первые холода. Армия остановилась на зимние квартиры в Курляндии. Из Петербурга прискакал курьер с повелением Апраксину сдать команду генерал-аншефу Фермору и самому со всем поспешением ехать в Петербург, чтобы лично дать объяснения своим поступкам. От курьера разгласилась в армии причина столь разительной перемены в судьбе надменного фельдмаршала, и поспешное отступление русской армии из Прусского королевства сделалось понятным. После сражения при Гросс-Егерсдорфе Апраксин получил тайное известие о том, что Елизавета Петровна опасно заболела. Полагали, что она не выживет. После нее русским царем должен был стать Петр Федорович, принц Гольштейн-Готторпский. Наследник русского трона и его жена Екатерина были против войны с Пруссией. Поэтому-то Апраксин и поспешил загладить гросс-егерсдорфскую победу отступлением. Петербургские политики ошиблись, Елизавета Петровна выздоровела. От Апраксина в армии все отшатнулись. Фельдмаршал сдал командование Фермору. Провожаемый молчаливой кучкой штабных офицеров, Апраксин сел в простую ямскую кибитку, запряженную тройкой почтовых: его венская золоченая карета не могла бы выдержать далекого и скверного пути. Прощаясь со своим штабом, Апраксин невнятно лепетал: - Простите, судари, простите! В кибитку с фельдмаршалом сел его адъютант Сергей Юсупов. На второй тройке вслед Апраксину поскакали его медик-итальянец и денщик. Ехал Апраксин, почти скрываясь, избегая дорожных разговоров. Навстречу ему из столицы катилась волна новых тревожных слухов. Апраксин от этих слухов занемог, понимая, что едет навстречу гибели. В Нарву фельдмаршал прибыл больным. Здесь Апраксину объявили повеление не допускать его до Петербурга и, арестовав, судить в Нарве. Следственная комиссия столицы находилась тут же. Она не могла приступить к следствию - Апраксин впал в беспамятство. Суд не успел вынести никакого приговора - через несколько дней Апраксин умер. ПЕРЕЛОМ Война продолжалась. Фермор, выждав, когда замерзнет Куриш-гаф, по льду перешел залив и подступил к столице Восточной Пруссии - Кенигсбергу. Гарнизон крепости мог сопротивляться, и кенигсбергское купечество, предвидя близкий конец царствования Елизаветы Петровны, а с тем и конец войны, согласилось с прусскими помещиками, и кенигсбергское правительство изъявило полную покорность русскому командованию, боясь в противном случае разгрома столицы. Русские войска торжественно вступили в Кенигсберг. Во всех немецких кирках звонили колокола, на башнях города играли оркестры трубачей. Главнокомандующий занял королевский замок. Население присягнуло Елизавете Петровне. В Кенигсберг назначили русского генерал-губернатора, однако же немца, барона Корфа. Пруссия была присоединена к России. Фридрих ничего не предпринимал для освобождения Кенигсберга. Прусского короля более заботила судьба Бранденбурга, и особенно главного города - Берлина, где находились военные промышленные заведения, пороховые заводы, фабрика солдатского сукна и большие склады амуниции. Сюда союзники могли направить решительные, сосредоточенные удары. Фермор вынес ставку русской армии из стен Кенигсберга, чтобы скрыть от пруссаков свои намерения: Кенигсберг наполняли шпионы. Сам барон Корф, сторонник великого князя Петра Федоровича, взял на себя обязанности почтальона между наследником царицы и прусским королем, пересылая с доверенными лицами письма в обоих направлениях: из Петербурга - прусскому королю и от Фридриха - великому князю. Большой охотник весело пожить, к тому же человек богатый, Корф пленился женой одного из прусских магнатов, графиней Кайзерлинг, и стал игрушкой в ее руках. Корф задавал балы, устраивал маскарады, спектакли, гулянья. Помещики с семьями съезжались со всей Пруссии веселиться. Около пышного двора русского генерал-губернатора кишели шпионы. Графиня Кайзерлинг искусно выпытывала у Корфа военные секреты. Если к этому прибавить, что вся переписка между Военной коллегией в Петербурге и штабом главнокомандующего Фермора шла через канцелярию барона Корфа, то неудивительно, что не только общие замыслы русских, но и все подробности о русской армии делались достоянием штаба прусского короля. Фридрих имел достаточно оснований не считать Россию главным своим противником. И вдруг, находясь при армии в Богемии и намереваясь идти на Прагу, он получил известие, что русские у крепости Кюстрин готовятся перейти главными силами через реку Одер, чтобы вторгнуться в Бранденбург. С четырнадцатью отборными батальонами пехоты и тридцатью тремя эскадронами конницы Фридрих бросился на выручку крепости. За четырнадцать дней отряд Фридриха сделал невероятно быстрый марш, около ста двадцати миль*, но во Франкфурте король услышал пушечные выстрелы - русская артиллерия громила Кюстрин. * Около 880 километров. При каждом выстреле Фридрих нюхал табак и отчаянно бранился. Кто бы мог подумать, что русские задумают переправу под тяжелыми пушками этой крепости! В несокрушимости Кюстрина никто не сомневался: со всей округи в крепость съехались со своими ценностями богатые люди. Фридрих узнал, что Кюстрин, зажженный снарядами, пылает и покинут жителями и гарнизоном. Тогда король предпринял шаг отчаяния. Присоединив к своим войскам отряд фельдмаршала Дана, король ниже Кюстрина поставил мосты, перешел реку, думая застать русских на переправе и ударом в спину опрокинуть и реку. Фермор угадал намерения Фридриха, отошел от города и занял боевой порядок при Цорндорфе. Русские построились в "ордер баталии" четырехугольником, с обозами и конницами внутри. Фридрих считал такое построение самым неудобным для обороны и выгодным для нападающей стороны: он радовался, предвкушая легкую победу. Прусская артиллерия начала бить в середину четырехугольника, что вызвало в строе русских войск смятение и беспорядок; обозные кони бесились, нарушая построение пехоты, переброска бойцов с одного места на другое сделалась затруднительной. Приказав уничтожить мосты и гати, чтобы отрезать русским обозам отступление, Фридрих послал свою пехоту в атаку на правый фланг русских он знал, что тут находились молодые солдаты, еще не бывшие в боях. Правое крыло русских подалось под натиском пруссаков. В это время Фермор приказал открыть дорогу коннице из середины каре - русская кавалерия напала на прусских гренадеров. Тогда старые полки, бывшие на левом русском крыле, обрушились на пруссаков. Завязался ближний бой. Порох кончился у обеих сторон. Бились штыками, саблями и шпагами. Фридрих до начала боя приказал не щадить русских. "Их надо не побеждать, а уничтожать, иначе они снова и снова возвращаются", сказал он. Но это-то как раз оказалось не по силам пруссакам. Бой разбился на множество отдельных боев и даже поединков. Обе стороны очутились в равных условиях. Русские кучками и в одиночку отчаянно бились с врагом. Наступила ночь. Обе армии остались под ружьем на поле битвы. Утром Фридрих отошел к Кюстрину. Цорндорфская битва решила судьбу всей кампании. Фридрих отошел со своей армией. Он выигрывал время, чтобы вновь собраться с силами. Русские его не преследовали. В армии роптали, обвиняли Фермора в неумении. Австрийцы жаловались на него в Петербург. Военная коллегия назначила главнокомандующим Салтыкова. Фермора у него оставили начальником штаба. Все дивились назначению Салтыкова: он командовал до того на Украине полками ланд-милиции, то есть ополчением. Новый главнокомандующий ничем не был знаменит, но Фермор знал его, и Салтыков знал Фермора. Путь Салтыкову из Петербурга в армию лежал через Мемель, где пребывал в должности русского коменданта премьер-майор Александр Суворов. Прибыв в Мемель, новый главнокомандующий смотрел утром вахт-парад гарнизона, а затем внимательно обследовал его хозяйство. Перед отъездом Салтыков приказал построить гарнизон во взводные колонны и подозвал к себе офицеров. - Так, сударь мой, - заговорил он, обращаясь к Суворову, - вижу, что ты не чураешься новизны. В атаку твои солдаты ходят браво. Примера сквозной атаки я доселе еще не видывал... Что же тут сидишь? - Хочу в чисто поле, да лестница крута... - Вот что, сдавай-ка сегодня же должность кому посмышленей. Едем со мной в Кенигсберг! Суворов просиял. - Барабаны! - крикнул он звучно. - К кашам!.. Заиграли горнисты, зарокотали барабаны. Салтыков подошел к группе офицеров и сказал: - Господа! Огорчу вас несколько - я забираю у вас командира... Лица у офицеров прояснились. Один из них не мог сдержать легкое восклицание радости. Салтыков угадал: офицеры не любили взыскательного командира. - А теперь спросим солдат, - сказал Салтыков. - Солдаты! Довольны вы вашим комендантом? - крикнул он, подходя к фронту. По рядам пробежал ропот. - Ага! - Салтыков повернулся к Суворову: - Слышишь, как они тебя хвалят? Видно, ты им в шашки не давал играть. Хороший у вас командир, братцы, - продолжал Салтыков, - бережет вас, но я у вас его беру себе. Он в армии будет нужнее... Глухой ропот, который можно было принять за выражение недовольства Суворовым, сменился общим криком солдат. В смысле того нельзя было сомневаться: солдаты не хотели расставаться со своим командиром. Салтыков махнул палкой. Крики смолкли. Не слышно было и ропота. В наступившей тишине Салтыков сказал: - Ну уж нет, братцы. От слова не отступлюсь. Вините тех лодырей, что ворчать вздумали. А теперь покормите меня обедом у артельного котла. - Ура! - крикнул Суворов. - Ура! Ура! - отозвалось в рядах. Суворов ликовал - в его жизни совершился перелом. ПОБЕДА Корф приготовил Салтыкову пышную встречу. Главнокомандующий отклонил все торжества, отказался от большого, пышного парадного обеда и бала в замке. В три дня, в сопровождении Дубасова, Суворова и своего адъютанта, Салтыков обошел город и всему дивился: - Ай-ай! Такой город - и ни одной церкви! - Вот же кирка, - указывал Суворов. - Да что это за церковь? Наверху петух вместо креста! А богато живут!.. Никем не замеченный, Салтыков покинул Кенигсберг и направился к армии. Место сбора всех русских сил назначалось в Познани. Здесь Салтыков произвел смотр, и в тот же день пробили генерал-марш. Армия в составе шестидесяти тысяч человек направилась к границам Бранденбурга. На соединение с русскими шел Лаудон с двадцатитысячным австрийским корпусом, в котором преобладала конница. Фридрих послал молодого генерала, своего любимца Веделя, помешать соединению русских с австрийцами. Пылкий и решительный Ведель не задумался со своими небольшими силами кинуться на русскую армию при Пальците, разбился о массу русских войск и отступил в беспорядке, оставив в руках победителей знамена, штандарты, пушки, пленных. Соединение русских и австрийцев произошло после этого беспрепятственно. Заняв Франкфурт-на-Одере, армия Салтыкова готовилась к переправе. Можно было ждать, что король сам явится с войском, чтобы остановить угрожающее Берлину движение русских. Суворов и Фермор встретились во Франкфурте, как старые знакомые. - Я возьму его к себе дежурным майором, если только он согласен, - сказал в присутствии Салтыкова Фермор. Суворов молча поклонился. Ожидание, что король явится сам во главе сильной армии, чтобы помериться силами с русской армией, оправдалось. Разведка определила силы, с которыми идет король, в пятьдесят - шестьдесят тысяч. abu abu abu abu Фермор и Суворов объехали на конях окрестности Франкфурта и предложили главнокомандующему Салтыкову встретить Фридриха на высоком берегу Одера, у деревни Куннерсдорф. По диспозиции, русские войска располагались в две линии в таком порядке: на правом фланге высоты над обрывом занимал испытанный в боях корпус Фермора; ниже, посредине, предполагали поставить обстрелянные полки Румянцева, а на левом фланге, под обрывом глубокого оврага, - новый корпус Голицына, образованный из тех самых батальонов, которые формировал и обучал по-своему в Курляндии Суворов, чтобы придать им хотя бы "видимость" солдат. Здесь, над гребнем буерака, Фермор показал место ретраншемента: рва и вала для батареи из восьмидесяти орудий и окопов для пехоты. abu abu abu abu abu Начерченное на бумаге расположение русской армии, усиленной австрийской конницей под командой Лаудона, очень походило на большую косую букву "Т". В старинной русской азбуке букву "Т" называли словом "твердо". - Мы стоим твердо, - говорил Суворов. - Пусть король попробует атаковать нашу позицию. Буква "твердо" на чертеже пересекала своей вертикальной чертой селение Куннерсдорф. Плечи буквы лежали на прибрежных высотах. Стрела острием вправо указывала течение реки. Слева от "Т" простиралась большая топь с болотистой речонкой посредине, сбегающей к Одеру. Через топь шла гатью дорога с переброшенным через нее мостом. Справа от буквы "Т" находились труднопроходимые, пересеченные места, высоты и лесистые холмы перемежались долами. Нижним своим концом буква "Т" опиралась на гребень обрывистого оврага, укрепленный 80-пушечной батареей. Противоположный берег оврага, покатый, исчезал в густом лесу. Приготовление поля сражения к бою закончилось. К ночи на 1 августа русская армия стала в боевом порядке по намеченной диспозиции. Суворова волновали неизъяснимые чувства. До сих пор он читал описания или слушал рассказы о сражениях, некогда бывших, теперь он воображал себе битву предстоящую, и то, что совершалось на его глазах, мало походило на все описания. Ни на одной картине прошлых боев армии не стояли так, как русская армия стояла тут, но выбранное им с Фермором место предписывало ставить войска так, а не иначе. Наступила ночь. Загорелись костры. Русская армия стояла открытым биваком, не маскируя своего расположения. С вершины холма Шпицбергена, увенчанной короной звездообразного редута, где посредине поставили шатер Салтыкову, ясно вырисовывалась линиями огней кривая буква "твердо". Здесь стояли новые, так называемые шуваловские, гаубицы. Ночь прошла спокойно. abu abu abu abu abu abu abu На рассвете казаки донесли, что прусская армия, совершив обход по левому берегу Одера, переправилась на правый берег, не выше Куннерсдорфа, как ждал Фермор, а значительно ниже Франкфурта - у Кюстрина, и без отдыха двинулась усиленным маршем вверх по реке. Фридрих шел, по обыкновению, без обозов. Пруссакам пришлось идти то в гору, то под гору, обходя встречаемые на пути озера. - Так он потеряет половину людей в пути, - сказал Салтыков. Задумается. - Он будет атаковать нас с чем пришел, - ответил Суворов. abu День настал безветренный и жаркий. Солдаты короля шли в облаке пыли, изнемогая от жары и жажды. Только к полудню армия прусского короля достигла окрестностей Куннерсдорфа. Фридрих с вершины холма увидел открытый бивак русской армии и не мог скрыть смущения и гнева. - Это как шахматная доска, - сказал он любимцу своему Веделю. - Но фигуры стоят неправильно. Я вижу в их построении новизну. Это совсем не то, что при Цорндорфе. abu abu abu abu abu abu Фридрих убедился, что первоначальный план его, простой и ясный, невыполним. Он предполагал атаковать русскую армию с трех сторон разом, чтобы прижать ее к реке и уничтожить. Но по самой численности своей соединенные силы русских и австрийцев (их вместе было более восьмидесяти тысяч) занимали настолько обширную площадь, что для охвата и трехсторонней атаки не могло быть достаточно сорока тысяч солдат, которыми располагал бы король, если бы он мог ждать отставших. abu abu abu Оставалось найти в позиции русской армии слабое место, чтобы, ударив по нему, проникнуть на пространство, занятое русскими. Боевой порядок русских показывал, что они согласны принять сражение. Фридрих пришел, чтобы дать битву. Ретироваться без боя - значило подвергать прусскую армию, утомленную длинным маршем в знойный день, опасности разгрома, потому что русская и австрийская конницы превосходили прусскую числом. Решение требовалось быстрое. Фридрих заметил, что левый фланг русских прикрыт со стороны оврага батареей; но этот овраг позволял пруссакам накопить силы для атаки. abu abu abu abu abu Тяжелые пушки пруссаков, взятые Фридрихом из Кюстрина, начали бить по ретраншементу над гребнем оврага, на левом фланге русского расположения. Намерение Фридриха стало ясно. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Под прикрытием артиллерийского огня прусские гренадеры вышли из леса и двинулись через пологий скат оврага в атаку... Прусские гренадеры под картечным огнем русской батареи перебегали овраг. abu Многие из них пали мертвыми. Но за первым рядом последовал второй и третий. Из леса выбегали всё новые солдаты, и в полчаса под защитой крутого яра, где их не могла достичь картечь, накопилась большая сила. Фридрих, находясь в лесу за оврагом с конницей, послал гренадерам приказ идти в атаку. Яростно кинулись пруссаки вверх по крутому склону. Их встретили в упор картечью, а потом из окопов - ружейным огнем. abu Но пруссаки овладели ретраншементом и отбросили в поле два голицынских полка. Голицын находился в первых линиях и с хладнокровием, которого от него не ожидали, отдавал приказания, развертывая первую линию своих полков вправо, вторую - влево. В этот решающий момент к нему подскакал Суворов. Именем главнокомандующего Суворов приказал увозить полковую артиллерию и ставить ее по холмам. Буква "твердо" опрокидывалась. Там, где был раньше ее слабый нижний конец, вырастали могучие плечи. abu abu abu Пруссаки теснили голицынские полки. Вскоре корпус Голицына был оттеснен почти до деревни Куннерсдорф, и у короля явилась возможность вывести на поле битвы всю наличную свою пехоту и часть конницы. Но высоты над рекой и Шпицберген оставались в руках русских. Румянцевский корпус только вступил в бой. Корпус Фермора еще не двинулся. Фридрих тем не менее считал битву решенной. Прижатой к реке русской армии оставалось, по мнению короля, отступать через болото, где единственный мост уничтожили сами русские. Тесный понтонный мост, наведенный ими на левом берегу Одера, не мог серьезно помочь переправе. Отступление в сторону Франкфурта тоже представлялось невозможным. Отступать к Франкфурту - значило подвергнуть армию губительному удару во фланг... abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu День клонился к вечеру. Фридрих появился на поле битвы в сопровождении своих генералов. Среди дня в штаб короля явился курьер от Фердинанда, герцога Брауншвейгского, с известием о том, что им разбиты французы при Миндене. - Оставайтесь здесь, чтобы отвезти герцогу в ответный комплимент известие о нашей нынешней победе, - сказал король посланцу герцога. abu abu abu abu В нетерпеливом ожидании, что вскоре с русской стороны явится трубач с парламентером для переговоров о сдаче, Фридрих поторопился отослать герцогу Брауншвейгскому его курьера с известием о полном разгроме русской армии. Трубач не явился. Бой затихал. И понятно: первыми Фридрих ввел в битву гренадеров, которые раньше пришли к месту боя, сделав пятнадцатичасовой марш. То были самые выносливые люди. Они овладели левофланговым русским укреплением. Но лучшая часть их пала, исколотая штыками молодых суворовских учеников. К Фридриху подходили отставшие, менее стойкие части пехоты. Он их немедля, без передышки, посылал в атаку. Конница в боях Фридриха обычно следовала за первой атакой пехоты. Сегодня пришлось изменить этому тактическому приему: большую часть кавалерии, из-за усталости коней неспособную к бою, Фридрих послал вправо и влево в охват русского расположения, думая этим убедить русских, что им нет отступления вдоль реки. При себе король оставил только лучшие гусарские эскадроны. Между тем у русских легкие войска Тотлебена и Лаудона сохранили свежими коней. А на высотах стояли вне огня прусских орудий несокрушимые, хотя и стесненные силы Румянцева и Фермора. Король не хотел и не мог удовлетвориться полупобедой. abu abu - Русские сжимаются пружиной, - сказал Фридрих. - Если эта пружина сорвется, то ударит больно. abu abu Что вы думаете, Зейдлиц? - обратился Фридрих к своему старому генералу. abu - Ваше величество, ваши солдаты истощены маршем, зноем и боем. abu Продолжать сражение опасно. abu abu abu abu - Что ж, я должен отойти? Одержав победу? А что ты скажешь, Ведель? - Атаковать, государь! Мы их всех загоним в реку и в болото! - ответил Ведель, видя, что Фридрих желает продолжать битву. - Итак, марш вперед! - воскликнул Фридрих. Он сам повел полки в атаку. Первой целью он назначил покинутую русскими батарею на еврейском кладбище. Овладев этой высотой, можно было снова начать артиллерийский обстрел противника. Но здесь на пруссаков обрушилась конница Тотлебена и Лаудона. Русская пехота двинулась за ней. Заговорили шуваловские гаубицы, поражая пруссаков навесным огнем. Огонь тяжелой русской артиллерии явился для Фридриха полной неожиданностью. abu abu abu abu Пруссаки дрогнули и смешались. abu abu Ружейная пуля ударила в грудь короля, и только готовальня в золотом футляре спасла его от смерти: пуля расплющилась о футляр. Под Фридрихом снарядом убило лошадь. Фридрих в бессильной ярости воткнул шпагу в землю. abu abu abu Он в первый раз за всю свою боевую жизнь видел, что его войска постыдно бегут. Да, не отступают, а бегут. - Неужели для меня не найдется ядра? - воскликнул Фридрих. Ему подали нового коня. Он медлил садиться. Налетели австрийские гусары. Королю грозил плен. abu abu Встречная атака эскадрона прусских гусар спасла короля от постыдного плена. Австрийцы целиком изрубили гусар, но схватка эта все же дала королю время ускакать с поля битвы. Ему осталось одно: спасаться в потоке перемешанных, бегущих прусских полков, преследуемых конницей противника. Смеркалось, когда Салтыков со своими генералами направился верхом обозревать поле битвы. Барабаны и горны звали рассыпанные русские полки под знамена. abu abu Местами солдаты кидали вверх шапки и кричали генералам "ура". Множество солдат бродило по боевому полю, опознавая убитых, поднимая раненых. Казаки сгоняли пленных в одно место. Объехав поле битвы, Салтыков вернулся в свой шатер на Шпицбергене. Его поздравляли с блестящей победой. - Да, да, победа! - отмахивался Салтыков. abu - Вы скажите лучше, что нам теперь делать? abu - Я пошел бы тотчас на Берлин, - пылко воскликнул Суворов, - и войне конец! - "На Берлин, на Берлин"! - передразнил Суворова Салтыков. abu - Тебя, молодой человек, не спрашивают. Поеду-ка я лучше в Питер да спрошу самое царицу. abu abu abu abu abu В то время, когда шел этот разговор в ставке Салтыкова, в Берлин уже скакал курьер с письмом от короля. "Уезжайте из Берлина с семейством, - писал Фридрих своей жене. - Архивы следует перевести в Потсдам: возможно, что столица будет занята врагом". Своему брату в Берлин Фридрих написал: "Из сорокавосьмитысячной армии я в настоящее время не имею и трех тысяч. Все бегут, а я теряю мужество. Стряслось ужасное несчастье. Я не вижу выхода из положения и, чтобы не солгать, считаю все потерянным. Прощай навеки!" Ночь прекратила преследование пруссаков русской конницей. Сделав распоряжение, чтобы утром обломки разбитой армии переправились обратно за Одер, Фридрих устроился на ночь в пустой, разоренной халупе с выбитыми окнами. Он заснул не раздеваясь, закрыв лицо шляпой, с обнаженной шпагой под рукой. В ногах его на голой земле устроились на ночлег два королевских адъютанта. В следующем, 1760 году в конце кампании, ознаменованной несколькими победами русской армии, Салтыков заболел и сдал командование Фермору. abu Предложение Суворова о походе на Берлин теперь могло осуществиться: на его стороне были Фермор, Румянцев, Чернышев и Тотлебен. Фермор собрал военный совет в Каролате. Совет решил предпринять поход на Берлин, пользуясь тем, что французы отвлекли Фридриха на западную границу Пруссии. Корпус генерала Чернышева двинулся на Берлин. Впереди шел авангард из русских легких войск под командой Тотлебена, который раньше жил в Берлине и хорошо знал тамошние порядки. В авангарде Тотлебена находился подполковник Суворов. В полдень 22 сентября (3 октября) Суворов во главе драгунского эскадрона появился на высотах перед Галльскими воротами прусской столицы. На склоне дня пришел и весь отряд Тотлебена. Трубач с требованием о добровольной сдаче столицы поскакал к городским воротам. Пруссаки ответили отказом. Хотя берлинский гарнизон насчитывал едва тысячу человек, но ему на помощь спешил принц Евгений с пятью тысячами человек померанских войск и восьмитысячный отряд генерала Гильзена. Тотлебен начал бомбардировать Берлин и послал гренадеров штурмовать окопы перед воротами столицы. Бой продолжался до ночи. Принц Евгений подоспел к Берлину и на следующее утро оттеснил гренадеров Тотлебена. К русским войскам подошел корпус Чернышева. Пруссаки усилились отрядом генерала Гильзена. Мог завязаться большой бой. abu Берлинские бюргеры уговорили своих генералов, во избежание гибели столицы, прекратить сопротивление и сдать город русским. Королевские войска покинули столицу. Магистрат Берлина принял условия сдачи, продиктованные русскими, ворота города растворились, и глава магистрата коленопреклоненно поднес на блюде ключи Берлина русскому генералу. Русская конница с развернутыми знаменами появилась на улицах немецкой столицы. Наложив на Берлин дань в полтора миллиона талеров, уничтожив пороховые мельницы, королевские амуничные фабрики и военные запасы, союзники покинули Берлин. abu abu abu Салтыкова на посту главнокомандующего сменил Бутурлин, один из последних денщиков Петра I. Назначение Бутурлина приписывали жене Петра Федоровича, великой княгине Екатерине Алексеевне. Оно удивило армию еще больше, чем назначение Салтыкова. Прусские отряды старались затруднить снабжение неприятеля: нападали на русские обозы, делали налеты на места, где находились склады продовольствия и амуниции. Австрийцы и русские отвечали тем же: налетами и набегами. В эту пору войны Суворов покинул штаб армии, перешел в кавалерию, получил драгунский полк и вскоре сделался в войсках более известен, чем многие генералы. abu Бутурлин хорошо знал Суворова-отца, благоволил и к сыну. Не раз Бутурлин писал Василию Ивановичу, хваля подполковника Суворова. С небольшими силами конницы и пехоты Суворов совершал отчаянно смелые набеги, не задумываясь нападать внезапно на более сильного противника. "Удивить - победить", - говорил он. Удача неизменно сопутствовала Суворову в его отважных предприятиях. Василий Иванович в конце войны тоже находился в действующей армии. Сначала он заведовал продовольствием, а затем получил назначение на место Корфа - генерал-губернатором Пруссии в Кенигсберг. abu abu abu Но умерла давно хворавшая Елизавета Петровна, русским царем сделался Петр Федорович, принц Гольштейн-Готторпский. Новый царь преклонялся перед Фридрихом Прусским, видя в нем и великого полководца и образец государя. Петр III не только отказался продолжать войну, но даже заключил с Фридрихом военный союз. Армия русская еще оставалась в пределах Пруссии, и русским генералам и солдатам было трудно усвоить такой крутой поворот. Старика Суворова вызвали в Петербург. Он получил назначение в Сибирь тобольским губернатором, что равнялось ссылке. Гвардейцы роптали: Петр III круто принялся вводить в гвардии строевые прусские порядки. Против нового царя образовался военный заговор. В нем участвовал и Василий Иванович Суворов, задержавшийся в столице и не уехавший в ссылку. В июле 1762 года произошел переворот. Василию Ивановичу поручили обезоружить голштинцев, личную охрану Петра. Василий Иванович явился в Ораниенбаум с отрядом гусар, арестовал голштинских генералов и офицеров и отправил их в Петропавловскую крепость, а рядовых перевез в Кронштадт. Без России союзники не могли бороться с прусским королем. Семилетняя война кончилась. Лишенный своей единственной защиты, Петр хотел бежать, но был схвачен и убит. Гвардия посадила на престол его жену, Екатерину: она участвовала в заговоре против мужа. Чтобы не раздражать армию, Екатерина отказалась от союза с Фридрихом, но не захотела продолжать войну. Екатерина отменила почетную ссылку Василия Ивановича Суворова. Он остался в Петербурге членом Военной коллегии. Александр Суворов находился в это время при армии в Пруссии. После переворота его послали курьером с депешами в Петербург, где его ласково приняла новая царица. Собственноручным приказом Екатерины 26 августа 1762 года Суворов, произведенный в полковники, назначался временно командиром Астраханского полка. А весной следующего года полковник Суворов получил в командование Суздальский пехотный полк, стоявший в Новой Ладоге. abu Приближались светлые майские ночи. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ СУЗДАЛЬСКИЙ ПОЛК В Суздальском полку ожидали приезда нового полковника, молва о котором далеко обогнала его самого. Старый военный устав еще не отменили, и Суздальскому полку предстояло первому испытать преимущества нового, еще не введенного устава. Новый полковник уже слыл за человека скорого и твердого в своих решениях, смелого и отважного командира, пылкого и основательного критика старых армейских порядков; штапы Суздальского полка и прочие офицеры, привыкнув жить и служить по старинке, надеялись, что новый полковник тем скорее свернет себе шею, чем горячей примется вводить новизну. Так всегда бывает при крупных общественных переменах - люди, враждебные новизне, говорят: "Это ненадолго". Старый полковник готовился к сдаче команды и был озабочен не тем, чтобы показать своему преемнику в блестящем виде людей и хозяйство своей части, - он возложил приготовление к смотру всецело на ротных командиров, сам же с казначеем поспешно приводил в порядок полковую отчетность, стараясь свести концы с концами: не хватало денег и документов, запасов и вещей. Солдаты, готовясь к смотру, штопали дыры мундиров, чинили сапоги, чистили до блеска амуницию, чтобы ее сиянием на смотру прикрыть убогое состояние, в каком пребывал полк. В день, когда ожидался приезд в Новую Ладогу Суворова, погода испортилась. Новый полковник утром в назначенный час не приехал. Суздальцы стояли на полковом плацу, выстроенные для смотра. Шквалистый ветер с моря гнал по небу густые облака. Они опускались все ниже. Среди дня сделалось сумрачно. С озера доносился шум прибоя, как гул далекой канонады. Хлынул секущий холодный дождь. Суворова ждали с часу на час, с минуты на минуту. Он все не приезжал. Офицеры спрятались от непогоды в полковой избе. Солдаты мокли под дождем и роптали. Они просили позволения зажечь костры, чтобы согреться. Старый полковник не разрешал. Приближался вечер. Решили, что с Суворовым на Шлиссельбургском тракте стряслась какая-либо беда: лопнула ось или сломалось колесо. Полковник приказал бить вечернюю зорю. Барабанщики и горнисты вышли перед фронт. Пробили зорю. Унылая окрестность под вой ветра и шум дождя огласилась пением "Отче наш", и роты разошлись по светлицам, чтобы обсушиться, обогреться и поесть. Настала ночь. В полку перекликались часовые. Угомон погрузил людей в тяжелую дрему, но не успели люди в светлицах и первый сон увидеть, как на полковом дворе снова грянули барабаны - они били генерал-марш, что означало поход. Обер-офицеры с ружьями и фонарями в руках бегали по светлицам и будили сержантов, сержанты - капралов, капралы поднимали унтер-офицеров, унтер-офицеры - рядовых. Поднялась суматоха. Солдаты поспешно одевались, разбирали из стоек мушкеты и выбегали на волю. На полковом дворе сновали с факелами фурьеры. Ветер срывал и уносил с факелов клочья пламени. Дождь барабанил по крышам. С озера ясней, чем днем, доносилась канонада шторма. У распахнутых растворов магазинов извозчики грузили, укрывали и увязывали возы. Фыркали кони. Раздалась команда, полковой обоз пошел и скрылся в темноте. Полк строился в походные колонны; унтер-офицеры скликали свои отделения... Скомандовали "направо", и солдаты, повернувшись, увидели перед фронтом группу всадников, освещенных беспокойным и смутным мерцанием багровых факельных огней. Тут были штаб-офицеры полка. Впереди них на рослом коне, в офицерской шляпе и плаще виднелся огромного роста человек. Привстав на стременах, великан скомандовал полку громовым голосом: - Ступай! Великан поскакал вперед, офицеры за ним. Факелы погасли. Барабаны ударили фельдмарш. Полк вышел за город, провожаемый лаем всполошенных дворовых псов, и вступил дорогою в лес. Никто из суздальцев не знал, зачем их подняли ночью так экстренно. Переговариваясь, солдаты гадали: что же такое случилось? Уж не новое ли происшествие в столице, вроде летошнего, когда гвардия поставила на место царя Петра его жену Екатерину? Никто не сомневался, что великан на рослом коне и есть новый полковник. Если он приказал обозу идти вперед, значит, поход дальний - наверное, в Петербург. Кому-то из солдат взбрело на мысль, и он сказал товарищам в ряду, что новой царице недолго царствовать: новый полковник ведет суздальцев ставить в цари вместо нее младенца Павла, сына Петра III. Товарищи посмеялись. Однако догадка понравилась солдатам: они передавали ее по рядам из своего взвода в другой, из роты в роту, из батальона в батальон. - Зря на такие дела не пускаются! Не шутка - полк в поход поднять... - Так это как бы, братцы, у нас с гвардией сурьез не вышел: ведь гвардия вся за царицу! - Пожалуй! Говор в рядах стих. Не оттого, что солдаты призадумались над неизвестной целью внезапного похода, а потому, что дорога лесная была очень трудна: по мокрой глине разъезжались ноги, под сапогами все время хлюпала вода, сверху, с елей, порывы ветра стряхивали целые ушаты воды. Безмолвие в рядах сменилось ропотом. Солдаты бранили и старого полковника, и нового, и царицу Екатерину, и ее сына Павла, и все начальство сверху донизу. Никакой команды больше не подавалось. Обер-офицеры шли молча впереди взводов с мушкетами на плече, не останавливая ни ругани, ни говора солдат. Подняв воротники плащей и нахлобучив шляпы, ехали на конях ротные командиры. В разрывы облаков глянули бледные звезды. Дождь перестал. Сделалось светлее. Полк на марше растянулся. Солдаты шли вразброд, с подоткнутыми полами плащей, обрызганные по пояс грязью; с плащей струилась вода. В одном месте на полянке суздальцы встретили на коне, обрызганном по пах грязью, солдата в синем намокшем плаще; голова солдата обвязана платком видно, шляпу у него сбило веткой в лесу или снесло ветром. Солдат был чужой. - Эй, служба! - крикнули ему из рядов. - Не знаешь, куда нас ведут? - Знаю! - ответил солдат. - Прибавь шагу... Скоро! Скоро! Скоро! Солдат, оглядывая угрюмые лица суздальцев, пропустил несколько взводов, хлестнул коня нагайкой и ускакал вперед. Дорога расширилась. Полк вышел на открытое место, подтянулся. Скомандовали: - Стой! Солдаты увидели перед собой большую поляну. Вдали, у края леса, старинный монастырь, окруженный белой каменной стеной. На колокольне били в малый колокол к заутрене. Ворота под колокольней заперты. Перед полком на бугорке стояли кружком на конях штаб-офицеры, сняв шляпы, и старый полковник, сердитый, в шляпе, нахлобученной на глаза; все они смотрели мокрыми курицами. А среди них - встреченный полком в лесу на рассвете солдат в синем плаще, с обвязанной платком головой. Он что-то говорил, рубя левой рукой, а в правой, опущенной, - нагайка. Офицеры в смущении молчали. Поодаль на рослом жеребце сидел ночной великан. Это был Прохор Дубасов. Тот же, кого суздальцы приняли за солдата, оказался новым их полковником. Суворов резко оборвал речь, огрел нагайкой коня и подскакал к полку: - Здорово, братцы суздальцы! Полк отозвался невнятным, нестройным гулом. - Хотел я, суздальцы, привести вас к готовым кашам. Палатки приказал здесь на поле загодя поставить. Да, вишь ты, обоз с дороги сбился - не туда пошел. Не мудрено: в такую непогоду - статочное дело. Ну, что делать!.. Гляди-ка, братцы! - Суворов указал нагайкой на монастырь. - Печь в братской кухне топится. Отцы святые блины печь собрались. Сем-ка, я попрошу у них погреться! Рокот смеха пробежал по рядам. Суворов ударил коня и поскакал к воротам монастыря. С любопытством смотрели солдаты вслед Суворову. Туда же обернулись и командиры на конях, но никто из них не двинулся с места. Суворов подскакал к воротам и постучался в них кнутовищем. Из калитки вышел монах. Суворов ему что-то говорил. Монах отмахнулся, развел руками и ушел назад, затворив за собой калитку. Суворов ждал. Монах вернулся и с поклоном что-то доложил. Суворов постоял минуту, взвил коня на дыбы и поскакал к полку. - Вот, суздальцы, беда! - весело крикнул Суворов, осадив коня перед фронтом. - Зовет меня архимандрит с господами офицерами на блины и чашку чая. А вас-то, слышь ты, много, пустить не хочет. Признаться, я люблю чаек, да вас мне жалко... Суворов опустил голову, как бы задумавшись. Встряхнулся, расцвел улыбкой и крикнул: - Приказываю взять монастырь штурмом! Прапорщики, со знамен чехлы долой! Развернулись, защелкав на ветру, полковое и батальонные знамена. Командиры подскакали к своим ротам. Послышалась команда: "Бегом - ступай!" Суворов поскакал к монастырю. Суздальцы, взяв ружья наперевес, побежали к монастырю с криками и смехом вслед Суворову. За ним скакал Дубасов. На холме остался один старый полковник. Он сделал из руки козырек, не веря глазам своим. Потом покачал головой, тронул коня с места и поехал прочь от монастыря, обратно в Ладогу. Солдаты сгрудились у монастырских ворот и криками требовали, чтобы им открыли. Оттуда не отзывались. Не принимая дела всерьез, офицеры перестали командовать. Солдаты окружили монастырь муравьиной хлопотливой толпой, не зная, как и к чему приступиться. Суворов указал нагайкой на кучу бревен, заготовленных для монастырских надобностей. Один из суздальцев уловил жест Суворова, бросился к бревнам с криком: - Бери, ребята! - Спасибо, удалец! - крикнул Суворов. Как звать? - Иван Сергеев, - отозвался солдат. Эй ты, великан, слезь с коня, подсоби! - крикнул Сергеев Дубасову. Прохор соскочил с коня и приподнял бревно с комля. К нему пристало еще несколько солдат. Солдаты с мерным криком начали бить бревном в ворота. Ворота затрещали. Из монастыря послышались крики. - Ну-ка, раз! Еще маленький разок! Еще раз! - кричал Дубасов. Откуда-то взялась высокая стремянка. Солдаты приставили ее к стене и полезли вверх. На колокольне ударили в большой колокол всполох. Пустынная окрестность не отозвалась набату даже отголоском. Никто не бежал монастырю на помощь. Ворота сорвались с петель и рухнули. Суворов скинул с головы платок и сбросил на руки Дубасову плащ. Солдаты увидели на Суворове полковничий мундир и боевой орден. Дубасов подал Суворову шпагу. Вложив шпагу в портупею, полковник обнажил ее и въехал в ворота. Барабаны ударили. За барабанщиками пошли прапорщики с развернутыми знаменами и двинулись, равняясь на ходу, солдаты. Монахи бегали по двору черными тараканами. На церковном крыльце стоял в полном облачении седой игумен с крестом в руке, дрожа от злости. Суворов остановил коня перед крыльцом, скомандовав полку: "Стой!" Барабаны смолкли. Дубасов крикнул на колокольню, помахав шляпой: - Брось колотить - всю медь вызвонишь! Колокол умолк, но долго еще гудел ворчливо. Вложив шпагу в ножны, Суворов соскочил с коня, поднялся на крыльцо и преклонил колено. Игумен осенил его крестом, все еще дрожа. Приложившись к кресту, Суворов сказал: - Ваше преподобие, не огорчайтесь! Сие не есть нашествие варваров, а практика военная. Дозвольте моим солдатам обсушиться, обогреться. Полковой обоз с дороги сбился. Накормите нас... Сверлящими глазами игумен смотрел в лицо Суворова. Самообладание возвратилось к монаху. - Добро, добро, сударь! - с угрозой заговорил он. - Вы за деяние ваше ответите... И перед богом и паче перед своим начальством. - Сего не миную! А убытки и расходы вам вернутся из полковых сумм трижды! - Ежели только так! - озаряясь вдруг улыбкой, ответил игумен. - Прошу вас вторично и господ офицеров ко мне на чашку чая. А братия позаботится о ваших солдатах, полковник! Отец казначей, проводи полковника в мою келью. А я пока разоблачусь. Ворота придется новые сделать... - Постараемся, ваше преподобие, дайте срок. Суворов приказал полку составить ружья. Поставив, где нашли нужным, часовых, ротные развели солдат по кельям. Монахи молча указывали, куда идти. В общежительных кельях, в трапезной, в братской кухне, пекарне всюду до отказа набилось солдат. Сухие скудные запахи монастыря утонули в махорочном аромате, запахе мокрой шерсти и вкусном духе горячего черного хлеба, которым монахи наделяли солдат... Отдохнув в монастыре, полк в тот же день пошел домой, в Новую Ладогу, провожаемый благословениями игумена: Суворов оставил ему форменную расписку, щедро отблагодарив за гостеприимство... Поручив полк на возвратном походе командиру первого батальона, Суворов поскакал, сопровождаемый Дубасовым, по лесной дороге прочь от Ладоги. Все недоумевали: куда он? Полк вернулся в Ладогу к ночи. Светлицы полка гудели разговорами о новом полковнике. Нашлись среди солдат такие, кто знал отца Суворова, Василия Ивановича, и говорили, что если бы сын в отца пошел, то солдатскую денежку беречь должен, а он сразу монахам сумму за разбой отвалил. Другие - и таких оказалось большинство остались очень довольны штурмом монастыря. - Этот научит города брать! Все сходились в одном: служить с новым полковником будет трудновато наступают иные времена. В полковой избе наутро после похода в ожидании Суворова собрались офицеры со старым полковником и тоже обсуждали странные, на их взгляд, поступки Суворова. Никто не сомневался, что игумен сделал только вид, что помирился с небывалым своевольством Суворова, а, наверное, пожалуется и губернатору, и архиерею, и в Военную коллегию. Большая часть командиров считала, что начало службы Суворова в Новой Ладоге будет и ее концом. Молодежь молчала, быть может сочувствуя новому командиру. НОВЫЙ ПОЛКОВНИК Напрасно прождали командиры Суворова - день прошел, а он в Ладогу не возвратился. Старый полковник сделался мрачнее тучи и отпустил офицеров. Они разошлись по домам, недоумевая, что же случилось. А Суворов пустился разыскивать полковой обоз. В тот день, когда его ожидали, выстроив полк для смотра, Суворов оставил свою повозку с пожитками у попа на попутном погосте, объехал с Дубасовым окрестности Новой Ладоги, выбрал место для лагеря и послал Прохора Ивановича с письмом к старому полковнику. К письму был приложен приказ выступить полку, часа не медля, вперед послать обоз, чтобы к приходу полка разбить лагерь. Обоз заблудился. Дорог по лесам вокруг Ладоги не много, и Суворову после штурма монастыря не составило труда настигнуть обоз. Он стоял праздно. Командир извозной роты, не получая никаких приказаний, остановил обоз в лесу. - Как это, сударь, вы меж трех сосен заблудились? - спросил командира Суворов. - По этой ли дороге вам приказано ехать? - По той, где я стою, господин полковник! - угрюмо ответил командир. - Дорога эта, сударь, ведет в Сибирь! - И в Сибири люди живут! - мрачно ответил командир извозной роты. - Ко дворам-то дорогу найдете? Не заблудитесь? - спросил Суворов, прощаясь с обозной ротой. Командир ответил, что не собьется. Возвратясь в Ладогу, Суворов приступил к приему полка от старого полковника. В денежном ящике у полкового казначея недостающую наличность покрывали долговые расписки офицеров, в том числе и командира полка. - Не делайте меня, сударь, несчастным! - ответил старый полковник на немой вопрос Суворова. - Это жизнь. Вы молоды, а я стар. Карьера моя окончена... Суворов опечатал ящик сургучной печатью и предложил полковнику осмотреть и проверить вместе с ним магазины. Суздальский полк мало чем выдавался среди других. Числясь полевым, Суздальский полк в Семилетней войне не был, да и не мог быть, по запущенному своему состоянию. Новый полковник задумал превратить Суздальский полк в боевую силу. Уроки Семилетней войны не пропали даром для русской армии - в ней начинались реформы. Вместо старого строевого устава, основанного в главных своих частях на регламенте Петра I, составлялся новый. То, что старый устав считался почти отмененным, а нового еще не ввели, дало Суворову возможность поставить Суздальский полк по-своему. Приходилось, искоренив воровство, заново налаживать полковое хозяйство, поднимать расшатанную дисциплину, устанавливать субординацию. Прежде всего Суворов сломал дурные барские привычки командиров. Взяв себе в денщики Фомку Кривого и Наума Рыжего, Суворов произвел первого в "обершенки", а второго в "лейб-медики". abu В новом звании главного повара Фомка Кривой легко управлялся, так как полковой командир неизменно кушал каждый день одно и то же: щи и гречневую кашу. Наум тоже оказался мастером: он не только умел брить и бритвы править, но и кровь отворять, пиявки ставить и многое другое не хуже ротного фельдшера. На попечение Наума Суворов отдал и своего донского жеребца: конь засекал ноги. Прохор Иванович, в звании камердинера, правил полковничьим домом, оставив себе священнодействие приготовления Суворову утреннего чая и вечером - постели. Прочие денщики старого полковника, двадцать человек, вернулись частью в строй, а мастеровые - кто в швальню, кто в кухню, кто в столярню, кто в шорную, сапожную полка. Офицеры, поневоле принужденные последовать примеру нового командира, расставшись с даровой прислугой, роптали. Они привыкли считать солдат своими дворовыми людьми. Командиры ждали и надеялись, что Суворову не пройдет даром штурм монастыря. Хотя Суворов велел полковым плотникам сделать в монастыре новые ворота и щедро заплатил за угощение солдат, игумен не преминул пожаловаться архиерею. Он написал в жалобе, что сам Суворов и все солдаты его при штурме были весьма пьяны и осквернили обитель всяческим непотребством. Архиерей переслал жалобу в Синод. Обер-прокурор доложил о случае Екатерине. Она спросила отца Суворова, Василия Ивановича, верно ли, что сын его, полковник Суворов, сильно пьет. Василий Иванович ответил, что его сын по слабости желудка испивает вина весьма мало: разве одну рюмку в день за обедом. Екатерина не вняла жалобе игумена и сказала про командира Суздальского полка: "Оставьте его в покое. Я его знаю". Известие, что в Петербурге только посмеялись, узнав про штурм монастыря, обескуражило офицеров Суздальского полка. Им осталось одно: подчиниться воле крутого полковника и приняться по его указанию за обучение солдат. Полку предстояло идти в Петербург для летней караульной службы. Суворов неотступно смотрел за снаряжением к походу полкового обоза. Приказал наново вылудить котлы. Сварили новый квас, потому что старый перекис. Крупу взяли из вновь полученного транспорта. Насушили свежих сухарей. Починили палатки, конскую сбрую, хомуты. Вопреки правилам, Суворов приказал одеть солдат для похода в мундиры первого срока и выдать новые сапоги. По объявленному для похода приказу, дневки и ночлеги в полку назначались не в попутных селениях, а на биваках и в лагере. Штаб-офицеры без исключения идут с полком походом на конях. Обер-офицеры, как им полагается по старому уставу, пешие, с мушкетами на плече. Полковой лекарь и ротные фельдшеры следуют с полком. Для солдат в полку все это было новостью. Обоз шел впереди полка. Становясь на бивак, солдаты находили готовую пищу. Приходя к месту, выбранному Суворовым для лагеря, солдаты видели, что палатки поставлены, а костры горят. Как в военное время, в лагере расставлялись сторожевые посты, отдавался пароль, часовых проверял сам полковник. Подымать полк с ночлега Суворов приказал с первыми петухами, что очень озаботило на первом ночлеге полкового адъютанта. - Господин полковник! До ближнего селения десять верст, - доложил адъютант Суворову. - Боюсь, что петухов мы не услышим. - Не беспокойтесь, сударь, я-то уж наверное услышу. Прикажите барабанщикам стать к моему шатру поближе... Адъютант не мог уснуть. Едва задремлет, слышится петушиный крик. Вскочит, прислушается: все тихо. Еще рано было вставать, но адъютант поднялся, вышел из палатки и велел барабанщикам подсушить отсыревшие барабаны около костра. Алая заря, пламенея, двигалась над лесом вправо. Адъютант, засунув руки в рукава, ходил перед шатром Суворова и напрасно напрягал слух, надеясь услышать дальнее пение петуха. Ничего не было слышно, кроме досадного звона комаров. Вдруг где-то совсем рядом захлопал крыльями петух. - Кукареку! Адъютант в испуге оглянулся и увидел выставленные меж пол шатра ладони... Ладони захлопали. В щель просунулась голова Суворова... - Кукареку! - пропел он снова. - Кукареку! - Генерал-марш! - крикнул адъютант. Барабаны грянули поход. Раздвинув полы шатра, Суворов вышел из палатки уже одетый, в шляпе, шпорах и с нагайкой в руке. Полк поднялся. Пока нестроевая рота снимала лагерь и грузила фуры, Суворов приказал полку построиться и произвел небольшое учение. Обоз ушел вперед. После отдачи пароля двинулся взводными колоннами полк. Солдаты шли по приказу в амуниции с полной выкладкой, в ранцах, со штыками, примкнутыми к ружьям. Суворов, пропуская мимо себя весь полк, требовал: - Шире шаг! Шибче! Шибче! Десяток отломаешь - отдых! Затем, стегнув коня, Суворов обогнал полк обочиной дороги. Полк растянулся на марше на две версты. Между взводами и ротами образовались большие разрывы. Когда голова колонны прошла десять верст, Суворов скомандовал первому взводу: - Отбой! Снимай ветры!* * В е т р ы - ранцы. Кто устал - ложись. Кто нет - гуляй, играй, пой песни, пляши! К первому взводу подошел второй, третий, рота за ротой, батальон за батальоном. Дав первому взводу часовой отдых, Суворов скомандовал: - Бегом! Ступай! Пробежав шагов сто, взводный командовал: "Шагом!" - и тогда подымали следующий взвод. Так с перерывами двигался полк, то растягиваясь по дороге, то сжимаясь в тесную колонну. Через три часа перехода солдаты видели впереди бивачные костры; артельные старосты, выбивая ложкой трели по деревянной крышке котла, приглашали солдат к завтраку, а Суворов скакал вперед за головной частью обоза - выбирать место для лагеря на ночь. Таким порядком полк пришел в Петербург и занял светлицы Семеновского полка, ушедшего в лагерь близ Красного Села. Считалось, что караульный полк, неся сторожевую службу, тем самым делает все, что ему полагалось. Поэтому в военном кругу столицы немало дивились, увидев, что свободные от нарядов капральства Суздальского полка занимаются упражнениями на Семеновском плацу с раннего утра до завтрака и перед вечерней зарей. До дивизионного, генерал-фельдмаршала Бутурлина, дошло, что в Суздальском полку занимаются и не по старому и не по новому уставу. Бутурлин послал Суворову сказать, что приедет смотреть полк на плацу инкогнито, как бы невзначай, и что вместе с ним совершенно секретно прибудет одна высокая особа. "Особа" просит, чтобы на нее никто не обращал внимания... Встречи не делать, почестей не отдавать. В назначенный час Бутурлин явился на плац, и с ним Павел Петрович, сын Екатерины. Оба приехали на конях и остановились на краю дороги, как бы мимоездом, привлеченные зрелищем, которое им представилось. Суворов никому, даже полковому адъютанту, и словом не обмолвился о том, что предстоит смотр полку, хотя и негласный. Бутурлин и Павел показались на дороге, когда полку дали роздых. Ружья стояли, составленные в козлы по нескольку десятков, на земле валялись сброшенные ранцы. Одни солдаты стояли кружками - оттуда слышался веселый смех, там плясали, в другом месте пели, в третьем - боролись, даже дрались на кулачки. Бутурлин и Павел переглядывались с изумлением - то, что они видели, не походило на унылую скуку, царившую на плацу во время учений гвардии. Суворов, завидев фельдмаршала с его спутником, подъехал к ним и снял шляпу. - Давненько, братец, я тебя не видал! - сказал Бутурлин. - С кампании шестьдесят первого года, ваше сиятельство! - Да. Так ты опять командуешь полком пехотным? А ведь ты лихой наездник! - Надо знать одинаково все роды оружия, ваше сиятельство! - Говорят про тебя, что ты все чудишь. Гляди - у тебя и одеты солдаты не по-людски. Они и на солдат не похожи. - Граф, - воскликнул Суворов, вспыхнув, - я служил в лейб-гвардии солдатом! Семеновский полк мог построиться едва в час, а мои солдаты... - Хотел бы посмотреть, - пробурчал Бутурлин. Суворов поднял руку. К нему подскакал полковой адъютант. - Капитан, прикажите полку строиться по батальонам взводными колоннами. С явной насмешкой Бутурлин достал из кармана камзола брегет*. * Б р е г е т - карманные часы с боем (по фамилии часовщика Бреге). Барабанщики ударили сбор. Поле мгновенно преобразилось. Суздальцы поспешно разбирали ружья, закидывали ранцы на спины, затягивали друг другу ремни. Флигельманы* заняли свои места. * Ф л и г е л ь м а н - фланговый солдат. Командиры сзывали свою часть. Суета постепенно улеглась, крики смолкали. Из бесформенного скопления людей складывались плотные кирпичи взводных колонн. Штаб-офицеры заняли свои места. Барабаны смолкли. Бутурлин снова взглянул на часы и не мог удержать одобрительный возглас: - Отменно! Но что это, милый, за фрунт? Где равнение в рядах? Что за интервалы? И что это в строю у вас, полковник, все шевелятся, головами вертят? У одних ружье на плечо, а у тех - у ноги. Во фрунте - все, как один, и каждый стой как мертвый. - А у меня во фрунте все живые, - ответил Суворов. Павел смотрел на Суворова и на солдат с любопытством. - Граф Александр Борисович, представьте мне полковника. Бутурлин повел рукой с поклоном в сторону Павла и назвал его имя. Суворов дал шпоры коню и натянул поводья. Конь его встрепенулся, подобрался и стал как вкопанный, струнно трепеща каждой жилкой. Суворов сорвал с головы шляпу и опустил ее в руке к стремени. Вытаращив глаза, наморщив лоб и хлопая веками, Суворов широко раскрыл рот. Лицо его молниеносно менялось, выражая то восхищение, то недоумение, то радость, то испуг. Павел слегка закинул голову назад, прищурился и самодовольно улыбнулся. Бутурлин все испортил. Взирая на уморительные рожи, которые строил Суворов, фельдмаршал не мог удержаться от веселого утробного смеха. Он схватился за живот, раскачивался в седле и гоготал на все поле. Вслед ему рассмеялся и Суворов. Павел обиделся и, хмурясь, заговорил с Суворовым по-немецки: - Сделайте, сударь, из вашей шляпы должное употребление. Она - для головы. - Благодарю, ваше высочество, сегодня очень жарко! - ответил Суворов, обмахиваясь шляпой, как веером. - Да нет же, полковник, поверьте мне - очень холодно. Дует северный ветер! - Действительно, ваше высочество, скорее холодно, чем жарко. - Накройтесь, сударь. Я разрешаю вам быть при мне с покрытой головой. Надев шляпу, Суворов сказал: - Мы почти слово в слово разыграли сцену из шекспировской трагедии о Гамлете, датском принце. Лицо Павла озарилось. Он потянулся к Суворову, тронул к нему коня и шепотом спросил: - Вы читали эту книгу, сударь? - Да, только, к сожалению, в немецком переводе. - Моя мать запретила мне читать эту книгу. И никто не хочет мне ее достать. Вы можете мне ее прислать? Это останется между нами... Я вас очень, очень прошу!.. Я вам приказываю! - Мой долг повиноваться, ваше высочество. - Смотрите же, вы мне обещали! Павел кивнул головой и с места поднял коня в галоп. Суворов смотрел ему вслед. Лошадь Павла с кавалерийским седлом казалась чрезмерно большой. Бутурлин, слушая разговор Суворова с Павлом, перестал смеяться. Почти не понимая немецкой речи, фельдмаршал, наморщив лоб, старался уловить хоть общий смысл. Когда Павел ускакал, Бутурлин, теребя Суворова за рукав, потребовал ответа: - Почему он рассердился? Вас фюр эйн бух? - Бух - книга. Это не по вашей части, граф. - Смотри ты, "бух"! Ты у меня чего-нибудь не бухни! Бухнешь ты, а отвечать-то мне придется. Фельдмаршал погрозил Суворову пальцем и, грузно плюхая в седле, пустился вслед Павлу. Учение на плацу продолжалось. Суворов смотрел на эволюции полка рассеянно, не подавал никакой команды и уехал до роспуска полка по светлицам. Дома он взял с полки томик Шекспира и прочитал трагедию о датском принце с начала до конца, как новую и незнакомую. Закрыв книгу, Суворов решил не посылать ее Павлу. На следующий день Суворов узнал, что представление трагедии "Гамлет" недавно запрещено и что ни в книжной лавке Академии наук, ни в Английском магазине на углу Невского и Морской нет в продаже Шекспира. КРАСНОСЕЛЬСКИЕ МАНЕВРЫ Лето прошло. Осенью Екатерина захотела посмотреть Суздальский полк, о котором все в столице говорили. На смотру в свите Екатерины находилось немало боевых генералов. Одни нашли, что суздальцы делают ружейные приемы нечисто, как-то уж очень просто, "без бряку и стуку". Другие говорили, что зато суздальцы заряжают ружья чуть ли не вдвое быстрее гвардейских егерей, а при проверке ни у одного солдата после заряжения не отскакивал шомпол: пуля прибита крепко. Маршировали суздальцы шибко, широким шагом вразвалку, при скором шаге - почти бегом, на слегка согнутых коленях. В примерные атаки полк ходил с веселым воодушевлением. Особенно Екатерине понравилось фехтование ружьями с примкнутыми штыками. Солдаты показывали двойной и тройной поединок, когда один отбивается штыком от двоих и троих. - Они владеют штыком, как шпагой! - воскликнул кто-то в свите царицы, заметив, что она довольна. Екатерина благодарила Суворова, допустила офицеров полка к руке, что почиталось великою милостью. Суворову Екатерина сказала: - Вашему полку, Александр Васильевич, не караулы вести, а показывать пример другим. Это школа для полевых войск. Вы готовите учителей для всей нашей армии... - С суздальцами никакой неприятель мне не страшен! - пылко воскликнул Суворов. Екатерина улыбнулась. Оценка, данная Екатериной работе Суворова в Суздальском полку, возбудила к новому полковнику недоброжелательство и зависть. Своими словами Екатерина поддразнила стариков. В том, что она говорила, не заключалось прямого указания освободить полк Суворова от караульной службы. abu abu abu abu Полк получил приказ выступить на свои "непременные квартиры" в Новую Ладогу, а на следующее лето суздальцев снова вызвали для несения караульной службы в столицу. abu Но теперь уже никто не обращал внимания на то, чем занимался Суздальский полк на Семеновском плацу: по новому уставу обучались и гвардия и полевые войска. Суворов не получил ни повышения, ни нового назначения. Милостивое отношение к нему Екатерины в предыдущем году отразилось на Василии Ивановиче Суворове: он получил чин подполковника лейб-гвардии Измайловского полка, коего полковником считалась сама императрица. Но звезда Василия Ивановича уже клонилась к закату. Его прочили в Сенат - значит, на покой. Ганнибал был уже в отставке "за старостью". Фермор дряхлел и утратил всякое значение. Над Бутурлиным смеялись, называя его "старой пушкой", ни к чему не пригодной. Александр Васильевич Суворов терял своих старых покровителей и не приобретал новых. Осенью Суздальский полк опять вернулся в Ладогу. Про Суворова в столице стали забывать. Но скоро до Петербурга начали доходить слухи, что полковник в Новой Ладоге продолжает чудить... По слухам, он изнурял солдат непосильными работами. Выстроил руками солдат школу для солдатских детей и церковь, разводит на голом месте плодовый сад. В школе сам полковник преподает по-своему закон божий, для чего сам написал и учебник; кроме того, сделал сцену и устраивает для солдат спектакли, заставляя офицеров разыгрывать пьесы по своему выбору, никем не разрешенные к представлению. О Суворове опять заговорили. В Новую Ладогу послали губернатора. Он осмотрел полк, познакомился с хозяйством, побывал на солдатском спектакле и всем остался доволен. Наветы на Суворова рассеялись как дым, когда Суздальский полк в 1765 году явился по вызову на большие маневры в Красное Село. Вместо изнуренных непосильной работой людей в красносельский лагерь явилась бодрая, подтянутая войсковая часть. С живостью, всех удивившей, солдаты поставили не похожий на другие плотный и сомкнутый лагерь и предались своим обычным упражнениям. Маневры начались. 15 июля войска вступили в лагерь. Войск, гвардейских и полевых, собралось семнадцать пехотных и семь кавалерийских полков. Они разделялись на две армии. Одной командовала сама Екатерина, другой - Панин. Эта вторая армия состояла из гвардейской дивизии под командой Бутурлина и полевых войск князя Голицына. Измайловским лейб-гвардии полком у Бутурлина командовал Василий Иванович Суворов. При своей армии Екатерина сформировала легкий разведочный корпус. В его состав вошли, кроме кавалерии, батальон и гренадерская рота Суздальского полка, прославленного своей подвижностью. Этот корпус произвел разведку неприятельского расположения. Прикрывая фланги корпуса, кавалерия потеснила передовые посты противника. Но Суворов повел суздальцев в наступление столь быстро, сбивая противника с занятых им высот, что Екатерина перепугалась и приказала отходить... abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Маневры продолжались десять дней. В день переворота (его называли "день восшествия на престол") генералитет обеих армий пригласил Екатерину со двором на бал, устроенный в огромном полотняном шатре. В списке приглашенных находился и полковник Суворов. Екатерина, прибыв на бал, проходила об руку с Павлом Петровичем между двумя рядами ее встречавших. Она останавливалась и кидала то одному, то другому несколько слов. - Я слышала, полковник, - обратилась она к Суворову, - что у вас в Новой Ладоге театр. Что вы там разыгрываете? Уж не Шекспира ли? Суворов не успел ответить, как Екатерина прошла дальше. Кто-то тихонько тронул Суворова за обшлаг. Подняв голову, он увидел перед собой Павла Петровича. Он отстал от матери. Подмигнув Суворову, Павел тихонько сказал: - Вы, сударь, не исполнили моего приказания! Хорошо же! А я книгу все-таки достал! Теперь я все знаю! Павел повернулся вслед матери. Суворов встрепенулся, разыскал среди гостей Бутурлина и в упор спросил: - Это вы, фельдмаршал, сказали государыне, что я будто бы передал цесаревичу книгу о датском принце? Старик вскипел: - Ты, сударь, с ума спятил! Я никогда ушенадувателем* не был... * Сплетником. И какой такой датский принц?.. А, вспомнил: "бух". Вот тебе и "бух"! Ждали, что после блестящего представления Суздальского полка на маневрах Суворов получит высокое назначение. Для этого находились и основания. Многие слышали, что полковника Суворова Екатерина по-французски называла "мой маленький генерал". В реляциях о маневрах имя Суворова с похвалой упоминалось наравне с генералами; кроме полковника Суворова, не был назван ни один штаб-офицер. abu Ожидания не оправдались. После маневров Суворов получил приказ вернуться с полком в Новую Ладогу. Здесь, на "непременных квартирах", продолжалась подготовка полка к испытанию войной. После красносельских маневров Суворов мог без боязни отдаться боевой подготовке полка. В 1764 году явилась в свет "полковничья инструкция", и по ней обучали солдат во всех полках. Суворов, отвергая разные уставные "чудеса", шел в своем преобразовательном рвении гораздо дальше мнительных старцев Военной коллегии, авторов "полковничьей инструкции". Взгляды свои он изложил в особом наставлении, дав ему название "Суздальское учреждение". В этом наставлении Суворов писал: "Не надлежит мыслить, что слепая храбрость дает над неприятелем победу, но единственно смешенное с оною военное искусство". На притязание выставить свои взгляды и свои воспитательные приемы рядом с "полковничьей инструкцией", но отдельно от нее командир Суздальского полка имел неоспоримое право. Военная мысль Суворова уже приобрела ту прозрачную ясность, которая впоследствии, после многолетнего богатого боевого опыта, позволила понятие "военное искусство" заменить более точным: "наука побеждать". Суворову исполнилось тридцать четыре года. Он вступил в пору сурового мужества, когда человека одолевают житейские заботы. Василий Иванович уже не раз говаривал сыну: - Не пора ли тебе, сударь, остепениться? Александр знал, что понимает отец под словом "остепениться", и отвечал: - Поздно, батюшка. Жениться надо не полковником, а поручиком. - Пора подумать о роде. Неужели ты останешься старым бобылем и наш род угаснет? Надо жениться. - Рано, батюшка. Я женюсь генералом. Отец рассмеялся, что с ним редко случалось. - То поздно, то рано! Генералом? И то дело. - Мое светило только встает из темноты... Разговор на том и кончился. Александр знал, что отец к этому разговору вернется, но наверняка не раньше, чем сын получит генеральский чин. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ТУРТУКАЙ Россия воевала с Турцией на Дунае. Успех склонился на сторону России. Русской армией командовал Румянцев. Мирные переговоры с Турцией после заключения в мае 1772 года перемирия затягивались. Турки не соглашались на главное требование России - признание независимости от Турции Крымского ханства. Весной 1773 года военные действия на Дунае возобновились. Из Петербурга требовали решительных операций, предлагая перевести войну за Дунай. Румянцев просил об усилении своей армии и грозил, если его просьбу не исполнят, уйти с должности главнокомандующего. 4 апреля 1773 года Суворов получил назначение в действующую армию, чего добивался два года, "причем пожаловано ему на дорогу 2000 рублей". Отправляя Суворова на Дунай, Екатерина надеялась, что появление его в действующей армии взбодрит унывающих генералов. Суворов полностью оправдал эти ожидания. Он прибыл в Яссы раньше, чем туда пришло с курьером высочайшее повеление о его назначении. Румянцев встретил его холодно. Суворов повторил, что Румянцеву было хорошо известно: в столице ждут решительных действий. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Румянцев ответил тем, что писал в Петербург, жалуясь на недостаток войск. - И с малыми силами можно совершить великие дела! - воскликнул Суворов. Румянцев усмехнулся. И, как бы предоставляя Суворову случай на деле доказать высказанную им сентенцию, главнокомандующий послал Суворова в корпус Салтыкова командиром небольшого отряда к монастырю Негоешти, на реке Арджише, в семидесяти верстах от впадения ее в Дунай. - "Силы у нас мало, а у турок много", отвечает Румянцев. abu "И с малой силой, сударь, при уменье можно делать великие дела". Нахмурился Румянцев, не любо ему такие слова слышать. "Хорошо, сударь. Вот вы нам и покажите, как надо с малыми силами действовать. Назначаю вас, генерал, наблюдать турок у крепости ихней Туртукая. Извольте туда ехать немедля и принять команду". На правом берегу Дуная, против Ольтениц (при устье Арджиша), стояла сильная крепость Туртукай, занятая четырехтысячным отрядом турок. В отряде Суворова считалось пятьсот штыков пехоты и неполная сотня казаков. По указанию Румянцева надлежало произвести, когда последует о том приказ, поиск на Туртукай, чтобы отвлечь внимание турок к этому пункту от других мест фронта, где намечались более серьезные операции. Суворов, прибыв на место и оценив обстановку, решил действовать немедленно. 6 мая 1773 года он рапортовал Салтыкову: "По ордеру вашего сиятельства от 5 сего месяца я в Негоешти прибыл. В повеленную экспедицию вступить имею и о главных мероприятиях донести не премину. Генерал-майор. А л е к с а н д р С у в о р о в". На Арджише у Суворова были парусные лодки и гребные дощаники для переправы через Дунай. Турки сторожили устье Арджиша и обстреливали его из орудий - прямо отсюда на Туртукай переправа была затруднительна. Суворов решил переправиться верстах в трех ниже по течению Дуная и перевез туда лодки на подводах. Переправа и атака назначались в ночь на 10 мая. Суворов дал подробную диспозицию предстоящей переправы и боя. Поиск на Туртукай явился для него "первоучинкой" - впервые за свою службу он имел возможность и время составить план и расписание сражения. В успехе Суворов не сомневался: он предписывал обратную переправу "по окончании действия и разбития турок во всех местах". Захваченную артиллерию приказывал, "сколько возможно", погрузить на паром для перевозки на свой берег, а "в прочем топить". "Туртукай весь сжечь и разрушить палаты так, чтоб более тут неприятелю пристанища не было. Весьма щадить жен, детей и обывателей, хотя б то и турки были, но не вооруженные, мечети и духовный их чин для взаимного пощажения наших святых храмов". Туртукайский поиск увенчался полным успехом. Вот как рассказывал об этом деле один из суворовских солдат: "Всякому своя планида. Екатерине не всякий угодить способен. Где бы надо ей уважить, Суворов такую штучку отмочит, хоть вон из дворца беги. Екатерина и нос зажмет: "От вас, генерал, солдатом отдает". - "Что делать, матушка государыня, я сам солдат". Суворова в ту войну генералы не хотели в армию пускать: знали, что он всех забьет. Не боялся Суворова один Румянцев. Хоть до Суворова и далеко, а генерал боевой. Только ведь у нас при матушке Екатерине как водится: над хорошим генералом непременно поставят плохого. Так и в ту войну первую руку отдали не Румянцеву, а фельдмаршалу Голицыну, тому самому, что в Пруссии плохо воевал. Однако правда свое возьмет. Голицыну пришлось уступить первое место Румянцеву, да тут Потемкин начал силу брать. Румянцева опять затерли. Он рукой махнул на все: посмотрю, как у вас без меня дело пойдет. И устранился. А Суворов давно к нему просился: "Сижу без дела, устал, дали б хоть немного отдохнуть, выпустили б в поле". Александр Васильевич недолго думая явился к самой царице и говорит: "Давай паспорт и две тысячи прогонов, поеду на Дунай, покажу твоим командирам, как надо воевать. А то они на этом берегу топчутся, на ту сторону Дуная шагнуть боятся. Если скиня рукава воевать, народу сгубишь вдесятеро больше". - "Да и казну разоришь", - сказала Екатерина. А он ей: "А что им казна? Им выгоднее, чем ни дольше война: генералы на армию сами подряды берут, казну грабят..." - "Тише, тише ты, Александр Васильевич, еще кто услышит. Ну, поезжай в армию". Суворов взял паспорт, две тысячи прогонов и явился в армию прямо к Румянцеву. "Так и так, говорит, с царицей я беседовал. Ее величество желает, чтобы мы воевали сильно, крепко и скоро". abu abu Суворов стал стрелкой, руку к шляпе, повернулся, вскочил на коня и поскакал к Туртукаю. Встретили мы Суворова честь честью: в барабаны били, из пушек палили, музыка играла, колокола звонили, попы молебен пели. Видит Суворов - всё старые знакомые, надерганы роты из разных полков: астраханцы, ингерманландцы, суздальцы, гренадеры, карабинеры, казаки. Стоим без дела, комарье нас ест, лихорадка почти всех трясет. И его самого схватила - через сутки начала бить. Плохое дело! Посчитал он нас. abu abu "По спискам больше должно быть". Мы ему объяснили: "Дело вам, Александр Васильевич, давно известное: коих побили в боях, кои от лихорадки померли. А на убитых да на умерших и жалованье и паек идет, командирам доход. Иных уж и кости в земле истлели, а их будто и кашей кормят и сапоги и мундиры новые на них шьют. А мы, хоть и живы, наги и босы". - "Нехорошее дело, - говорит Суворов. - Однако так ли, сяк ли, Туртукай надо брать. Много ль турок?" - "Да вшестеро против нашего". abu abu abu abu abu abu abu abu "Что скажете, богатыри?" - спрашивает Суворов молодых. Те мнутся: "Маловато-де нас". Тогда он ко мне самолично: "Помнишь, что Первый Петр турецкому султану сказал? Объясни-ка молодым". А вот что, товарищи, было. Хвастал перед Петром турецкий султан, что у него бойцов несметная сила. И достал султан из кармана шаровар пригоршню мака: "Попробуй-ка, сосчитай, сколько у меня войска". Петр пошарил у себя в пустом кармане, достает одно-единственное зернышко перцу да и говорит: - Мое войско не велико, А попробуй раскуси-ка, Так узнаешь, каково Против мака твоего. Тут и молодые согласились Туртукай брать. abu abu Суворов приказал: "Взять Туртукай штурмом". Приказ вышел, как помню, на Николу-вешнего*, а штурмовать - ночью. * 9 мая по старому стилю. Изготовились мы, переплыли в лодочках Дунай. Берег на той стороне крутой, размытый, кустами порос. Выстроились в две колонны. В первой сам Суворов. Турки с батареи подняли пальбу. Мы на штыках ворвались в батарею, турок перекололи. Суворова ранило. Турки одну пушку впопыхах плохо пробанили, ее разорвало, осколок и угодил Александру Васильевичу в ногу. Ну, да ничего. К рассвету прогнали мы турок из крепости. Хорошая была добыча! Шесть знамен взяли. Шестнадцать пушек. Да лодок больших тринадцать, а малых и не считали. Велел Суворов нам переправиться обратно, а крепость и город уничтожить до основания порохом и огнем. Еще солнце не взошло - Суворов пишет Румянцеву рапорт. Посылает казака. Прискакал казак, отдает Румянцеву маленькую бумажку, да она еще у казака за пазухой пропотела. Что такое? Читает Румянцев: "Слава богу. Слава Вам. Туртукай взят, и я там". Румянцев сильно разгневался. Он со всей армией без последствий на берегу Дунай-реки сидит, а тут прискакал какой-то - и готово! Приказал Румянцев Суворову немедленно явиться в главную квартиру. Повезли Суворова еле живого: лихорадка его бьет и рана мучает. Все-таки пересилил себя, надел мундир - ввели его к Румянцеву под руки. Покачнулся свет Александр Васильевич и упал бы к ногам фельдмаршала, да генеральс-адъютант подскочил, поддержал. А Румянцев кричит: "Оборви его!" Оборвал генеральс-адъютант с Александра Васильевича генеральский эполет и аксельбант с карандашиком, коим он рапорт в Туртукае писал, снял с Суворова шпагу - подает Румянцеву. "Под арест! - кричит Румянцев. - Созвать полевой суд!" Собрался полевой суд. Одним генералам жалко Суворова, другие из зависти рады, а по силе регламента Петра Первого подлежит он разжалованию в солдаты и смертной казни за то, что самовольно, без приказа, крепость взял. Так и порешили. Послали Екатерине решение суда на подпись. abu abu Румянцев-то вскоре остыл и пожалел Суворова. Велел из-под ареста выпустить, отдал назад шпагу и говорит: "Вот теперь я вам, сударь, приказываю взять Туртукай". - "Как так?" - "Очень просто!" Пока Суворов под арестом сидел, турки поправили крепость да и засели опять в ней чуть ли не в десяти тысячах. Суворов не отказался взять Туртукай и еще раз. Жалостно было на Александра Васильевича смотреть. Два гренадера водили его под руки. Голосу не слыхать: он командует, а адъютант его команду повторяет. Ох, уж взяло нас за сердце! Ворвались мы в крепость. abu Отняли мы у турок все пушки, опять много лодок всяких забрали. Суворов прямо хотел идти Дунаем на лодках да уж заодно взять и Рущук. Румянцев велел назад воротиться. Послушался на сей раз Александр Васильевич - суд-то вспомнил. А тут и от Екатерины решение пришло. "Победителя не судят!" - написала она поперек приговора. И велела дать Суворову крест за храбрость: Георгия Победоносца второго класса". Легенды и анекдоты сопровождали движение "планиды" Суворова, как серебристый шлейф комету в ее стремительном полете около Солнца. Солдатский рассказ о Туртукайском поиске, в общем, верно передает события. Истоки указывают только, что часть легенды о том, как Румянцев велел "оборвать" Суворова и предать его суду и будто бы суд приговорил его к смертной казни, а царица простила, не соответствует фактам, как не соответствует истине и то, что Суворов дважды брал Туртукай. "Этого не было, - скажет историк да еще прибавит: - И не могло быть". Но рассказчики не могут быть так строги к народным преданиям. Пусть суда над Суворовым за блистательную победу не было. Допустим, что и "не могло быть". Что же тогда остается от недостоверной легенды? Остается прежде всего о н а с а м а: вот что рассказывали солдаты про Суворова, это записано еще при его жизни и напечатано после его смерти! Остается больше, с м ы с л рассказа у бивачного костра. В таких рассказах, на роздыхе в походе, солдаты не только передавали о том, что было или не было, но и то, что д о л ж н о б ы т ь, и то, чему быть не следует. Рассказчик потому и повторяет недостоверную легенду, что в ней верно и точно передается оценка событий солдатами. Они видели, что к Суворову относятся несправедливо, что ему не дают ходу, преуменьшают его заслуги, клевещут на него. "Вот до чего это могло дойти", - говорит солдатский рассказ. Мы знаем, что Суворов любил и чтил Румянцева. А Румянцев? Быть может, он тоже любил Суворова, но это не помешало ему после Туртукая перевести Суворова в резерв. Суворов сам боялся, что сделал под Туртукаем куда больше, чем от него требовали, и что это повредит его карьере. abu Румянцев перевел Суворова в резервный корпус, а затем в Гирсово, пункт, занятый русскими на правом дунайском берегу. Румянцев считал этот пункт "не важным", не веря, чтобы турки на него ударили. Но Суворов, прибыв туда, рапортовал главнокомандующему, что удар турок на Гирсово непременно последует и лучше всего предотвратить их наступление встречным ударом на Карасу, соединив в одну группу все русские отряды на правом берегу. abu abu abu abu Румянцев не согласился он продолжал еще сомневаться в том, что турки предпримут энергичные действия. Дальнейшее подтвердило, что главнокомандующий ошибся, а Суворов прав. В ночь на 3 сентября на дороге из Карасу в Гирсово появился большой отряд турецкой конницы. Утром турки подошли на пушечный выстрел к крепости, остановились, поджидая, когда подтянется пехота. Крепость молчала. Верный своей испытанной тактике, Суворов решил выждать полного сосредоточения сил противника, чтобы решить дело разом. Турки приготовили для нападения на Гирсово огромные силы, обученные французскими инструкторами на европейский лад. Они подступили к Гирсову, строясь в три линии, с кавалерией на флангах. Суворов, увидев это, усмехнулся. - Оттоманы* хотят биться строем, - сказал он. - За то им будет худо. * Оттоманы - турки. Число турок Суворов определил на глаз в десять - двенадцать тысяч. У Суворова было всего три тысячи. Чтобы придать неприятелю отваги, Суворов выпустил в поле казаков, приказав им после короткой перестрелки обратиться в притворное бегство. Казаки так и поступили. Турки осмелели и развернулись перед крепостью параллельно Дунаю, опираясь правым флангом на реку Боруй. abu Они наступали правильными рядами, ничто не мешало им развертывать по указанию французских офицеров свои силы в открытом поле перед русскими укреплениями. Пушки на русских батареях молчали. Турки поставили батареи и открыли огонь по выдвинутому в поле шанцу*, где находился сам Суворов. * Шанец - временное полевое укрепление, окоп. Амбразуры пушек были замаскированы. abu Обманутые этим, думая, что укрепление защищается одной пехотой, турки бросились на штурм. Из амбразур выставились дула орудий. Грянул залп картечью, затрещали ружейные залпы. Неприятель усеял поле мертвыми телами. Суворов вывел из шанца пехоту и ударил в штыки. Бригада Милорадовича*, наведя понтонные мосты через реку Боруй, ударила на правый фланг турок. * Милорадович Андрей Михайлович Отец сподвижника Суворова в Италии и Швейцарии, Михаила Андреевича Милорадовича, впоследствии героя войны 1812 года. abu Конница Суворова на полном скаку врубилась в центр турецких линий. Янычары привыкли к встрече с русской пехотой, а тут им пришлось иметь дело с конницей. abu Турецкие кавалеристы, лихие в одиночных схватках, тоже отступили перед щетиной грозных штыков суворовской пехоты. abu Не выдержав натиска, турки дрогнули и побежали, бросая оружие и амуницию. Пехота Суворова не могла за ними угнаться, конница преследовала их до полного изнеможения своих коней. abu Турецкий обоз и все пушки достались победителям. Турки потеряли только убитыми, не считая пленных, больше тысячи человек. А у Суворова из трех тысяч бойцов было убито и ранено около двухсот человек. Генерал-фельдмаршал Румянцев, довольный победой, приказал во всей армии отслужить благодарственные молебны, а Суворову прислал полное изысканных комплиментов письмо. ЖЕНИТЬБА На боевом фронте снова наступило затишье. Василий Иванович нашел, что пора возобновить разговор о женитьбе. Он жаловался сыну в письмах, что стареет и ему все труднее вести хозяйство. Имения Василия Ивановича умножались, раскинувшись в разных отдаленных местах. Из дальних деревень являются ходоки, жалуются на притеснения старост и управителей, докладывают, что приказчики обворовывают хозяина, а те, воры и мошенники, со своей стороны докладывают, что мужики разленились, бегают, рубят хозяйский лес. И о продлении рода Александр должен подумать. "Спустить еще лет десять, какой из тебя будет муж, хоть бы и генерал-аншеф". Василий Иванович писал, что еще надеется подержать на руках внука и уж тогда сказать: "Ныне отпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему с миром". Последнего своего разговора с сыном о женитьбе Василий Иванович не забыл и напомнил его обещание жениться, когда дослужится до генеральского чина. И невесту ему отец уже нашел. "Не понравится - другую найдем, нынче в Москве невест достаточно: повыбило на войнах женихов". Василий Иванович заклинал сына памятью матери не откладывать дольше. В заключение письма отец сообщил, что "для молодых" он поновил усадьбу в Елохове* и обставил ее на нынешний манер. * Это московское домовладение Суворовых открыто в 1941 году кружком юных историков Бауманского детского дома культуры. Даже посаженую мать рачительный отец присмотрел для сына, "а кто она, сам увидишь". Все слажено - хоть завтра свадьбу играть... Суворов взял месячный отпуск из армии для поездки в Москву с намерением жениться, чем и была обоснована просьба об отпуске. В ноябре жених выехал в Москву. Раз все там слажено до мелочей, генерал считал, что месячного отпуска вдосталь хватит и на дорогу туда и обратно и на самое дело. В Москве все незамысловатые загадки отца быстро разгадались. Первым делом отец повез ему показывать поновленный дом в Елохове. Там их встретила высокая, статная старуха с голубыми, как яхонт, глазами. - Вот твоя посаженая мать. Не узнаешь Прасковью Тимофеевну? Суворов, досадуя на себя, внезапно оробел. - Не мудрено и не узнать! Почитай, двадцать годков не видались. Забыл? Ну, вспомни же, как яблоко по столу покатил... - спрашивала генерала старуха, мерцая синими глазами. По этому чудесному мерцанию Суворов все вдруг вспомнил: и старый уютный головинский дом близ Влахернской, приткнутый к новому, пустому дворцу, и кота Ваньку, и пытку за обедом, и жаркий покой боярыни, где расхаживал, щелкая клювом, ручной журавль, павлин распускал свой сказочно великолепный хвост, гусляр настраивал струны... И только-только веселые и нарядные девушки, все в лентах, собрались величать гостей, как в покой вошел с зажженным канделябром в руке важный дворецкий и возгласил: "Боярин просит Александра Васильевича Суворова-сына к себе..." Генерал-майор Суворов кинулся к посаженой матери. Она тотчас подхватила его, как малого ребенка, - обняла и принялась целовать в губы, глаза, щеки, прижала к груди. И Суворов услышал, что сердце боярыни стучит хоть неровно, но крепко. В глазах Прасковьи Тимофеевны блеснули слезы: - Ну вот, ну вот, узнал-таки старую "птичницу". Меня теперь так вся Москва честит: только тем и занимаюсь - всем гнезда вью, устраиваю, учу птенчиков выводить. Ведь я давно вдовею: Василий-то Васильевич волею божиею помре... Ну, пойдем, погляди, какое я тебе гнездо свила. Она повела Суворова по комнатам, взяв за руку, как ребенка. Василий Иванович следовал за ними, счастливо улыбаясь. Все покои были вытоплены, но на окнах не виднелось слезливых потоков, и в воздухе не было запаха холодной гари, какой всегда бывает, если пустой дом истопили лишь только к приезду хозяина. - Ну что, нравится? - спрашивала Суворова посаженая мать. - Да... Уж очень много всего... Головина рассмеялась: - Тебе всего много, а невесте мало покажется. - Кому, матушка, кто она? - Не сказал Василий Иванович? - попрекнула отца посаженая мать. - Ну, ин так, будем в загадки играть. Приезжай завтра с отцом в мой п т и ч н и к. Так и быть, покажу тебе невесту. Вот и смотрины будут... На другой день Суворовы приехали в усадьбу Головиной над Яузой. Дом Головиной стоял на откосе реки, в большом, десятин на двадцать, саду. Чернели среди сугробов стволами старые яблони. Щетка ольх, стриженых кустов жимолости окаймляла разметенные дорожки. Выше, в полугоре, стеклянно стучали оледенелыми ветвями белые березы. Двухэтажный дом, весь в лепных завитках, был весел и наряден. В саду всюду порхали, чирикая и посвистывая, снегири, чижики, синицы и воробьи. Из голубятни, поднятой от кошек высоко на одном столбе, высыпали на приполок разномастные голуби и на солнцепеке ворковали по-весеннему. Стая галок на белых березах напоминала крупную черную листву. Белобокая сорока восторженно застрекотала, извещая о появлении гостей, и, перелетывая с куста на куст, проводила Суворовых до самого крыльца. "Птичница" ждала гостей. Василий Иванович церемонно поцеловал ей руку. Александра она, как вчера, расцеловала и, взяв за руку, повела: - Идем, я покажу тебе твою птицу. Да не упирайся, чего ты? - Вы очень скоро идете, - пожаловался Суворов. - Поди-ка! - удивилась хозяйка. Она вела его какими-то темными переходами и внезапно распахнула дверь. Оттуда хлынул вместе с ярким январским солнцем разноголосый птичий гам. Александр зажмурился и уперся на пороге. Посаженая мать потянула его за руку, остановилась: - Раскрой очи. Смотри, да не ослепни... Александр послушно открыл глаза. Перед ним стояла, смущенно улыбаясь, высокая девушка. Русая коса, перекинутая на грудь через плечо, тяжело свисала до пояса. Девушка от смущения зарделась, а глаза ее, глубокие и темные, смотрели спокойно и строго. Видимо, она не знала о встрече. Обе руки у нее были заняты. Она зачерпнула перед внезапным появлением гостей из кадушки пригоршню воды и поила из лодочки своих маленьких цепких рук египетского голубка. Другой голубок сидел у девушки на плече и старался выклевать камушек из серьги. Девушка разжала руки, вода пролилась на пол, голуби испуганно вспорхнули. - Остолбенели оба! - сердито молвила Головина. - Да хоть поклонитесь друг другу! Девушка низко, по-старинному, поклонилась. Александр ответил таким же поклоном и, поднимая голову, ощутил легкое щекотанье: пушистые волосы чуть-чуть коснулись его лица. - Ну вот, чуть лбами не стукнулись! - проворчала посаженая мать. - Да поцелуйтесь, что ли. Суворов осторожно коснулся сухими губами жарких губ девушки. - Приложился! - сердито молвила Головина. Невеста рассмеялась глубоким, бархатным смехом. И Суворов поймал себя на том, что ничуть не обиделся и даже сейчас готов выкинуть нарочно что-нибудь забавное, чтобы вызвать еще раз смех невесты. Птицы перелетывали в высокой вольере перед стеклянной стеной, защищенной частой рыбачьей сетью и повитой изумрудным на просвет диким виноградом. Где-то заливались серебряным колокольчиком канарейки; раздувая хохол, верещал какаду, качаясь на огромном листе раскидистой пальмы. А рядом с этой великолепной пальмой подымалась из зеленой кадки стройная елочка, и на ее вершине какая-то невзрачная русская птичка неведомой породы неустанно повторяла коротенькую руладу из пяти меланхолических нот. Дело порешили быстро. 10 декабря был сговор, 18-го генерал-майор Суворов помолвился с княжною Прозоровской Варварой Ивановной, дочерью отставного генерал-аншефа; 22 декабря - обручение, 16 января нового года играли свадьбу. Все время до свадьбы Александр Васильевич прожил в тихом, почти умиленном состоянии. Был необычайно серьезен. Даже походка его стала более плавной, как будто он неосторожным, резким движением боялся расплескать свое чувство. Все обычаи и обряды, сопряженные с браком, он исполнял с такой серьезностью, что окружающие, едва сдерживая смех, улыбались. Как-то ненароком Василий Иванович поглядел, что сын смотрится в зеркало, изучая свое лицо. Старик отошел на цыпочках и, улучив минутку, решил в последний раз поговорить с Александром. Дело еще стояло на той черте, когда и жених мог, не пороча девушки, отказаться и невеста указать "от ворот поворот", не срамя жениха. - Что-то ты, сынок, стал очень задумчив, - начал Василий Иванович. Мальчишник, что ли, устроить? Погуляй напоследях. - Зачем людей смешить, батюшка! Я не мальчишка. Я не о том думаю. - Правду сказать, молода она для тебя. - Зачем молода? Засиделась в девках. Молодой майор ее не возьмет. - Красавица... - А что же? И я не урод. - Верно: "молод, да смород, а и стар, да басок"*. Больше пяти тысяч в приданое, кроме рухляди, из старика не выжать. Разорились они. * С м о р о д - урод; б а с о к - красив. - Зато мы, батюшка, богаты... - Кабы не стала транжирить. Покупать она любит. Вещи любит. - Все в дом, а не из дома... Александр повторял все прежние доводы отца, когда тот думал, что сын колеблется. - Стало, так: "Жребий брошен"... А ты знаешь, ведь я у Головиной помнишь Пелагею? - так я ее вам купил. Триста рублей дал. - Какую Пелагею, батюшка? - Вот на! И Пелагею забыл! Да помнишь, у Василия Васильевича домоправительница была, все его причуды до тонкости знала. Всем домом вертела, проныра баба. - Та старушонка, серая и юркая, как мышь? - Она. Пелагея. Не мудрено: если Прасковью Тимофеевну не сразу признал, то Пелагею и подавно. Суворов поежился. Бывая с отцом в новом доме, он приметил Пелагею, хотя и не узнал. Низко кланялась и исчезала, не проронив ни слова. Вот она-то, оказывается, и вертела новым домом, а казалось, что он вертится сам собой. КУБОК ВЕНЕРЫ ФЛОРЕНТИЙСКОЙ На третий день после свадьбы молодые, по обычаю, делали визиты. Маршрут составляли Василий Иванович с Прасковьей Тимофеевной так, чтобы, не делая лишних концов, управиться к вечеру: предстояло объехать пол-Москвы. Последний визит - в усадьбу посаженой матери. Стоял крепкий морозный день. Карету, поставленную на полозья, запрягли шестерней с выносными и форейтором на первой паре. "Молодые едут собирать подарки" - так во дворе определили главную цель визитов. По дедовскому обычаю, в каждом доме, посещенном молодыми, им что-нибудь дарили. Дарили иногда и ценные вещи, а то отделывались и пустяками. Старались не дарить новокупленных вещей, хотя иногда покупали вещи нарочно для свадебного подарка. Смысл обычая заключался в том, что подаренные вещи, переходя "из дома в дом", роднили людей между собой. К концу дня зазябли кони, форейтор, кучер и выездные казаки. Зазябли и сами молодые: визиты были по необходимости краткие, и Суворов с Варварой Ивановной, выслушав поздравления, пожелания, поймав в них иной раз тонкую насмешку, перекинувшись двумя-тремя словами о том, что настали лютые морозы - "да тепло ль у вас в новом-то дому?" - не успев оттаять, прощались и торопились одеваться: Варвара Ивановна в соболью шубку, Александр Васильевич в генеральский плащ с бобрами. Казачок выносил за ними новый подарок. "Пошел!" Карета, визжа полозьями по снегу, грузно катилась дальше. И люди Суворовых не успевали отогреться на кухне или в ближнем кабаке и, коченея, проклинали все на свете. В карете стало тесно от подарков. В ногах у молодых горою высились ларцы, ящики, пестрядинные мешки, рогожные кулечки, узелки в шелковых платках, узлы, тюки и даже целый цибик, с китайским чаем, зашитый в телячью шкуру шерстью внутрь. На ухабах подарки дребезжали. На поворотах гора их оплывала, распадалась. Рискуя заморозить пальцы, молодая поправляла вещи и вслух повторяла: - В голубой ширинке - от Шихматовых. Кулечек - от Долгоруких. Это от Голицыных. А от батюшки - знаю, что... И она возвращала в который уже раз на самый верх пирамиды небольшой узкий полированный ящик, похожий на футляр для флейты, - подарок тестя молодому. Но ящик упорно сползал к ногам молодой. Что в нем? Не все дарили открыто, затем чтобы дома молодые могли ахнуть от изумления или посмеяться... - Оставь, пожалуйста, ты заморозишь руку! - сердито молвил наконец молодой. Предпоследний визит по маршруту - к свекру, в старый дом у Никитских ворот, и последний - к "птичнице", названой свекрови, на Яузу, и оттуда наконец домой. Василий Иванович, вручив Варваре Ивановне небольшой футляр (наверное, бриллианты!), предложил молодым отогреться и выпить чаю. Оба отказались "дома отогреемся". Скорей домой! В прихожей Василий Иванович снял с вешалки и накинул на плечи Александра новую доху из пыжиков - свадебный подарок сыну. - А что тестюшка подарил милому зятю? - спросил старик. Молодая весело засмеялась: - Что спрашиваете, батюшка! Сами знаете - нашу знаменитую родовую... Василий Иванович покачал головой. Храпя и дыша морозным стылым паром, поводя опавшими заиндевелыми боками, кони едва влекли тяжелую карету к дому "птичницы"... - Не скидывайтесь, идите прямо в шубах! - крикнула Головина молодым с верху лестницы. Молодых ввели в прохладную столовую. В камине жарко пылали березовые поленья. На столе кипел самовар. Вокруг молодых суетились сенные девушки Головиной. - Шубы на лежанку! - командовала Прасковья Тимофеевна. - Девки, давайте сюда горячие валенки. Варюша, скидай свои заячьи полусапожки, и туфли долой. Девки, стащите сапоги с генерала... Ногу давай. Ну? В валенках бы и визиты делать. К огню не подходите. Садитесь к столу. Главное, ноги согреть, а руки что... Согревая руки о горячий стакан с чаем, Суворов слушал веселое щебетанье женщин. Названая свекровь выспрашивала, как где принимали, кто и что подарил. Молодая перечисляла подарки, сделанные открыто. - Репнины - цибик чаю. Головина всплеснула руками. - Долгорукие - кулек, наверное с венгерским из своего погреба. - Та-ак! А тесть что? - Ну, само собой: нашу прозоровскую родовую... И молодая и названая свекровь обе расхохотались. - А что же это за "прозоровская родовая"? - спросил молодой, отхлебывая с блюдца чай. - Плеточка, сынок, жену учить, - нараспев ответила Прасковья Тимофеевна. - Да ты не хмурься: один символ. Уже сто лет, пожалуй, прозоровская родовая ничьей спины не обжигала... Да, выпустил Прозоровский нагаечку из рук, чует, что род угасает... Ну, а старуха Олсуфьева что? - Куклу. Такая прелесть! Глаза закрывает, - похвасталась молодая. - Мальчик? - Нет, девочка. - Надо бы мальчика. Ну, а Голицыны? - Голицыны, - раздельно и торжественно произнесла Варвара Ивановна, подарили нам кубок Венеры Флорентийской... Прасковья Тимофеевна даже ахнула. Чеканный серебряный кубок Венеры Флорентийской попал в Россию в начале XVI века. Его приписывали знаменитому мастеру Бенвенуто Челлини. Уже больше двух столетий кубок обращался среди московской знати, переходя "из дома в дом", из рода в род в качестве свадебного подарка. И если случалось, что кубок попадал в руки молодоженов из рода, до сей поры незнатного, это означало, что тем самым владельцы кубка включаются в круг знатнейших семейств Москвы. - Цени это, Сашенька, - смахивая набежавшую слезу, говорила Прасковья Тимофеевна. - Да, и я вам приготовила подарок. Коли отогрелись, домой поезжайте подарки смотреть... Я сейчас... Хозяйка проворно ушла. И Суворов и Варвара Ивановна, переглядываясь, улыбались друг другу. Они ждали последнего подарка с терпеливым любопытством. Прошло минут десять. Из дверей показалась Головина с большой круглой золоченой клеткой. В ней бились, испуганно стрекоча, два маленьких красногрудых попугайчика с большими черными выпуклыми глазами. - Неразлучники, - объяснила "птичница", - вечно вместе. Вы мне их не застудите, они холода не любят... Везите домой скорее, - заторопила гостей хозяйка. - А валенки не в счет, не надо переобуваться. Домой! Домой! Молодые поспешно облачились. Варвара Ивановна жарко целовала Прасковью Тимофеевну. Та передавала поцелуи названому сыну, обнимая их сразу обоих: молодую правой, Суворова левой рукой. Клетку, обернутую темной тафтой, казачок вынес вслед молодым в карету. Как на грех, форейтор куда-то отлучился. Суворов сунул клетку в руки молодой, скинул доху и плащ, выскочил из кареты, захлопнул дверцу, взлетел в форейторское седло и зычно крикнул: - Пошел! Шестерка рванула. Выносные гикнули. Кучер стегнул коней. Испуганные галки посыпались с берез - казалось, что внезапный вихрь сорвал с ветвей и развеял черную листву. Дома первым делом внесли в тепло клетку с попугайчиками и налили им в пойку воды. Челядь перетаскала в зал подарки и разместила по столам. Молодые остались одни, лицом друг к другу. Варвара Ивановна, блистая взглядом, говорила: - Вот ведь какой! Говорили - озорник, а он был все смирный-смирный. Наконец сорвался - созоровал. Лицо Суворова засветилось изнутри и сделалось прекрасным. Он освободил свои руки от рук молодой, преклонил колено и, не отрывая глаз от лица жены, сказал, повторяя слова знаменитого рыцаря из Ла-Манча: - Прекрасная дама, я свершу тысячу сумасбродств, чтобы доказать вам мою любовь. Варвара Ивановна не имела ни малейшего понятия о Дон-Кихоте, но она, величаво коснувшись плеча Суворова, ласково сказала: - Встаньте, кавалер. Я недостойна, чтобы вы стояли передо мной на коленях. О форейторе забыли. А он, не догнав кареты, прибежал в диком испуге домой - в слезах и взмокший. В людской поварне кучер, выездные казаки и выносные, товарищи форейтора-мальчишки, выпив вина, хлебали щи. Прямо с разбегу форейтор повалился в ноги Пелагее и завопил: - Пелагеюшка! Матушка! Петровнушка! Смилуйся... Пелагея пнула его ногой: - Встань, срамник! Пойду доложу, спрошу, что с тобой делать. Она вышла, постояла в темном переходе, затем вернулась и сказала: - Боярыня приказала - дать ему вина. Садись обедай! Форейтор вытер мокрое лицо шапкой и сказал, ухмыляясь: - Премного благодарим. Стряпка налила ему вина. Пелагея ворчала: - Срам какой! Завтра вся Москва будет говорить: "Прозоровская-то какова! Сразу муженька обротала: посадила в одном мундире, в орденах да еще в валенках форейтором!" ГЛАВА О Д И Н Н А Д Ц А Т А Я УКРАДЕННАЯ ПОБЕДА - Поздравляю! - Позвольте вас поздравить! - От души поздравляем и желаем... - Имею честь поздравить, ваше превосходительство, - сказал смотритель калужской заставы, возвращая Суворову подорожную, где было прописано, что генерал возвращается к действующей армии. - С чем? - сердито спросил Суворов, думая, что и сюда достигла весть о его "вступлении в законный брак". - С возвращением к действующей армии, ваше превосходительство, ответил смотритель, пристукнув деревяшкой отнятой ноги. Суворов просиял: - Вот спасибо!.. Где ногу потерял? - Под Франкфуртом, ваше превосходительство. - Дай мне тебя обнять, братец. Смотритель почтительно позволил себя обнять и крикнул: - Раздвинь! Рогатка раздвинулась. Тройка поскакала. Хорошее настроение овладело Суворовым: впереди до самых Ясс никто не знает и никому нет дела до того, что генерал-майор Суворов женился на княжне Прозоровской. Поток поздравлений, сопровождаемых глуповатыми, на что-то намекающими улыбками, оборвался. Суворов убедил себя, что женитьба его вовсе не означает такого крутого перелома в его жизни, как ему это казалось в ночных размышлениях перед поездкой в Москву. Отец доволен тем, что он устроил судьбу наследника-сына. Тесть доволен тем, что устроил дочь почти без приданого. Варвара Ивановна тоже должна быть довольна тем, что не осталась в старых девах. Сам Суворов доволен потому, что исполнил по желанию отца "закон". Все обошлось как нельзя лучше. И то, что он скачет теперь из Москвы, вовсе не похоже на бегство с поля одержанной победы. Просто кончился отпуск - о том, что отпуск краткий, что генерал-майору Суворову недолго придется тешиться с молодой женой, знали и отец, и тесть, и новобрачная. Прощаясь с мужем, Варвара Ивановна, как положено, обливалась слезами. Теперь - в этом Суворов не сомневался - слезы уже все высохли и Пелагея гадает молодой на червонного короля, как раньше гадала на бубнового. И выпадает дорога червонная шестерка, - вот и он скачет, "червонный король", на тройке почтовых. И червонный туз на сердце червонной дамы - это значит, что венчанный супруг Варвары Ивановны получит чин или крест, чему она весьма обрадуется. Но "в глазах" у червонной дамы нет восьмерки той же масти значит, ей не предстоит скорого свидания с червонным королем. Варвара Ивановна грустно вздохнет да вдруг и скажет: "А погадай-ка мне на бубнового короля". - "Что ты, матушка, в уме ли? Ведь ты замужем, забыла?" И Варвара Ивановна рассмеется своим глубоким смехом. И на расстоянии тысячи верст бархатный смех жены нет-нет и прозвучит у Суворова в ушах и сладко и больно царапнет сердце. abu abu abu abu Суворов торопился - от встречных он узнавал, что турки вот-вот запросят мира, осталось только их к этому поощрить. - Дать хорошего раза, да и край! - так выразился ямщик на последнем этапе. Этот словоохотливый старик чуть было не испортил Суворову настроение. Ямщик слыхал, что Румянцев повел всю армию на Шумлу - чтобы разом кончить войну, "а то, слышь, Екатерина угрозила его сместить да на его место посадить Гришу Потемкина..." - Гони! - оборвал ямщика Суворов. Старик для видимости шевельнул вожжами, махнул кнутом и снова повернулся на козлах лицом к Суворову: - Чего гнать-то? Почитай, приехали. Не к милой едешь... А поди жалко было, что кинул... - Кого? Чего жалко? - сердито спросил Суворов. - Да расставаться жалко с ней. В такую-то пору... - С кем "с ней"? - Да с армией. Вдруг без тебя все там и порешат. - Гони! - Ничего, сынок, успеешь. Без нас, стариков, дело не обойдется. Суворов приказал ямщику, никуда не заворачивая, ехать прямо в главную квартиру. В штабе Румянцева не удивились, увидя, что Суворов, запорошенный пылью, вышел из возка и резво взбежал по лестнице дворца. Казаки подхватили скинутый генералом пыльник. Мальчишка-казачок с двумя сапожными щетками в руках пал на колени перед Суворовым, с невероятной быстротой привел ботфорты Суворова в блестящий вид и проворно заиграл щетками по паркету фельдмарш, в то время как старик дневальный обмахивал мундир Суворова жестким веничком, приговаривая: "Со счастливым прибытием, заждались вас, батюшка Александр Васильевич". Перед Суворовым распахнулись двери. Румянцев прервал разговор с генералом Каменским. Генерал-фельдмаршал пошел навстречу Суворову с раскрытыми объятиями. Они обнялись и расцеловались. - Поздравляю! - сказал генерал-фельдмаршал. Суворов отпрянул: - С чем? Румянцев улыбнулся: - С производством. Поздравляю вас с чином генерал-поручика! Суворов просветлел: - Благодарю, граф! Спасибо, батюшка. Заслужу вашу милость... - Садитесь, господа. Вы прибыли, Александр Васильевич, как раз. Мы с Михаилом Федоровичем вас только что поминали... - Поздравляю! - протягивая руку Суворову, сказал Каменский. Суворов взглянул в глаза генералу и сразу понял, что Каменский только сейчас, когда Румянцев поздравил его с чином генерал-поручика, узнал об этом и что Каменскому это неприятно именно сейчас. Почему - тотчас объяснилось. - Благодарю, Михаил Федорович, - сказал Суворов, пожимая руку Каменскому, - вот мы с вами и сравнялись. - Однако я годом старше! - сварливо отозвался Каменский, грузно опускаясь в кресла. Румянцев поморщился и, взвесив что-то в уме, заговорил: - Так вот что, Александр Васильевич: мы решили предпринять на Шумлу. Императрица нас торопит. Надо привести дело к благополучному концу. Оттоманы мнутся - им еще невнятно, что они проиграли войну. Надо им втолковать. Михаил Федорович стоит, как вам известно, угрожая на Базарджик. Михаил Федорович прямо за минуту до вашего появления говорил ну как в воду глядел: "Если бы Суворов был здесь, ему следовало бы отдать опять Гирсово, не допускать переправы турок у Силистрии. Тогда я буду спокоен за свое правое крыло"... - Хорошо! - поспешил Суворов, перебивая фельдмаршала. - Я согласен. Дальше! Румянцев, не обижаясь, что его перебили, продолжал: - Весьма рад, что вы сразу согласились... Михаил Федорович сомневался... а я ничуть. Оба вы генералы опытные, привыкли действовать смело. Друг друга мы знаем все трое с Семилетней войны... - И, лукаво улыбнувшись, фельдмаршал прибавил: - Да и чин теперь на вас один. Приступим. На столе лежала развернутая карта. До появления Суворова главнокомандующий с Каменским успели наметить в главных чертах наступательный план. Румянцев, указывая на карте селения и города и проводя карандашом по извилинам рек и дорог, говорил быстро. Каменский, склонясь над картой, ревниво следил за тем, чтобы Румянцев ради Суворова не внес каких-либо изменений в то, о чем они уже договорились. Один раз даже осмелился и отвел руку Румянцева. - Чего вы? - удивился тот. - Нет-нет, всё так, - поспешил извиниться Каменский. - Прошу прощения, Петр Александрович, продолжайте! Суворов сидел в развалистых креслах спокойно; он откинулся на мягкую спинку и внимательно слушал быструю речь Румянцева. Карту плацдарма и дороги, ведущие к Шумле - стратегическому центру страны, Суворов изучил подробно. Только один раз Суворов остановил Румянцева: когда его карандаш перед Козлуджей вдруг свернул в сторону от прямой дороги. - Прямо, прямо! Румянцев поднял голову: - Да ведь если прямо, тут, Александр Васильевич, узкая дорога... Дефиле. - И опасная, - прибавил Каменский. - Дорога в густом лесу, мочажина. - Поэтому и надо по ней идти: туркам невдомек, что генерал Каменский идет по опасной дороге. Они будут думать - он вон где, околесицей, а генерал им как снег на голову... Скорей-скорей - конница "марш-марш"! Пехота "ступай бегом". Орудия с передков - "картечь"! - Позвольте, Александр Васильевич, мне самому знать, где и как идти, - заметил Каменский, угрюмо взглянув в глаза Суворову. - Точно, батюшка, так. Ведь я не спорю. Суворов умолк. Ему надо было одно - убедиться, что главные линии наступления намечал не Румянцев, а Каменский. И потому главнокомандующий не станет гневаться, если в походе генералы в чем-либо разойдутся. Суворов, выслушав Румянцева, предложил, не выжидая поступков противника, самим его искать и разбить в поле. Для этого надо идти на Базарджик и Козлуджу. И, если тут неприятеля не окажется, скрытно двинуться на Шумлу, прикрывая свои истинные намерения ложным движением к Варие. - Шумлу штурмовать! - закончил свое предложение Суворов. - А буде штурм не удастся, идти к Силистрии, - прибавил Каменский. Румянцев, склоняясь к плану Суворова, внес все же некоторые изменения. Если Суворов и Каменский двинутся разом, то Каменский прикроется им при походе на Базарджик демонстрацией на Варну, а Суворов покажет вид, что угрожает Силистрии, и двинется параллельно с Каменским. Оба генерал-поручика согласились с Румянцевым. Он предоставил каждому из них действовать по своему соображению, отдав решающий голос Каменскому как старшему по производству, Главнокомандующий, однако, не подчинил ему Суворова. Румянцев знал характеры обоих генералов: неуклюжий и неповоротливый Каменский являлся как бы отрицанием ловкого, подвижного Суворова. И в уменье управлять людьми, пользуясь не только их достоинствами, но и недостатками, Румянцеву нельзя было отказать. Соревнование Суворова и Каменского могло только улучшить, а не испортить дело. Что предугадал Румянцев, то и случилось. Суворов проявил неожиданную медлительность. Каменский двинулся по своему маршруту, а Суворов сообщил ему, что дожидается полков, назначенных к нему для усиления. Каменский, не обнаружив досады, начал движение. Суворов, выждав время, изменил условленный маршрут, чтобы дольше сохранить свою независимость; он не известил об этом Каменского и пошел к Базарджику с несвойственной ему медлительностью; эта медлительность могла быть оправдана тем, что Суворову на избранном им пути пришлось идти более трудными дорогами. Связь между Суворовым и Каменским прервалась. Каменский, обеспокоенный этим, рапортовал Румянцеву, что Суворов находится неизвестно где, действует вполне самостоятельно и не слушается его предписаний. Румянцев лукаво ответил Каменскому, что он сам должен найти и Суворова и "способы заставить его повиноваться". Каменскому не стоило труда догадаться, где искать Суворова: именно на том труднейшем участке пути, который до его приезда Каменский предполагал обойти сторонкой, - на трудном и опасном дефиле от Юшенлы к Козлудже. Каменский туда и устремился. И точно, у Юшенлы Каменский нашел Суворова и оказался позади него... Оставалось найти способ заставить Суворова повиноваться. Суворов не стал ждать, когда Каменский придумает такой способ, и, находясь в авангарде, без согласия с Каменским вступил с кавалерией в опасное дефиле в уверенности, что стоящий позади Каменский не откажет в поддержке. Не доходя до Козлуджи, Суворов встретил сильный отряд турок, они поспешно отступали. Кавалерия вынеслась за бегущими из тесного лесного дефиле на открытую равнину и попала в засаду. На конницу Суворова кинулись турки, угрожая отрезать ей путь отступления. Суворов, яростно преследуемый, поспешно отступал той же узкой и тесной дорогой, уверенный, что у Козлуджи находятся крупные силы противника, и очень обрадованный этим. В теснине дефиле турок остановила пехота, построенная в каре. Перед грозной щетиной штыков турки отхлынули назад. Суворов повел в атаку свои войска; выйдя из дефиле, отбил несколько атак, пока не подошла артиллерия, задержанная трудной лесной дорогой. Три часа подряд выставленные Суворовым батареи громили позиции турок. Они отвечали все слабее. Суворов послал в наступление развернутую по фрунту кавалерию. Пехота двинулась за нею. abu Повторные атаки били в турецкий лагерь тараном. Подошла артиллерия. Суворов велел пушкам стрелять по центру турецкого лагеря и затем бросил в атаку кавалерию. В турецком лагере все пришло в полное расстройство. Бросив палатки, орудия, обоз, турки бежали. Суворов занял турецкий лагерь, захватив 29 орудий и 107 знамен. День был из ряда вон знойный, многие солдаты пали от солнечного удара. Суворов весь день провел на коне. В одной рубашке, с обнаженной головой, безоружный, с нагайкой в руке, он появлялся в разных местах боевого поля под неприятельским огнем - отдавал приказания, командовал, ободрял солдат веселыми шутками. Вся честь победы принадлежала Суворову, хотя несомненно и то, что Каменский поддержал его, подтянув на поле битвы свои воинские части. abu abu abu Однако Каменский поспешил отправить Румянцеву донесение, в котором выдвигал себя на первое место и приписывал всю честь победы одному себе. abu abu abu abu Суворов разгневался и поймал себя на мысли, что раньше, до женитьбы, он не отнесся бы так ревниво, как теперь, к коварному поступку товарища по службе. Некоторые командиры были на стороне Суворова, находя, что реляция Каменского неверно излагала события дня, а солдаты со свойственной им прямотой откровенно говорили, что Каменский украл у Суворова победу. Суворова снова трепала жестокая лихорадка. В пылу горячки он предложил Каменскому продолжать поход на Шумлу и перенести войну на Балканы. У Каменского явилось опасение, что Суворов двинется на Шумлу один и увлечет и его за собой. Каменский прибег к верному способу подчинить себе Суворова: он созвал военный совет, на что имел право по старшинству. Совет высказался против предложения Суворова. Малярия замучила Суворова. Во время приступов он едва держался на ногах. Убедившись, что с Каменским не сговориться, Суворов сдал ему команду и без разрешения Румянцева уехал в Бухарест. 30 июля Суворову разрешили отпуск в Россию для лечения. Победой у Козлуджи Суворов положил конец не только кампании, но и войне в целом. abu Турция исчерпала свои силы и согласилась на мир. 10 июля 1774 года в Кучук-Кайнарджи, за Дунаем, Румянцев подписал с Турцией мир, выгодный для России. Крымское ханство стало независимым от Турции и, естественно, подпадало под влияние могущественного северного соседа - России. Согласно мирному договору, Россия приобрела в Крыму Керчь и крепость Еникале - на другом берегу Керченского пролива, то есть свободный выход из Азовского моря в Черное. Кроме того, турки отдали крепость Кинбурн в устье Днепровско-Бугского лимана, но более сильная крепость - Очаков - на берегу лимана осталась за турками. Русские торговые суда получили право свободного плавания по Черному морю и через проливы Босфор и Дарданеллы. Наконец, турки обязались выплатить России четыре с половиной миллиона рублей. Суворов мог гордиться тем, что таким успешным окончанием войны правительство Екатерины обязано в большой мере ему. В кампанию 1770 года Румянцев с армией в двадцать пять тысяч человек разбил при Ларге восьмидесятитысячную турецкую армию, а при Кагуле одержал победу над противником, в десять раз сильнейшим. В Туртукае, Гирсове и Козлудже Суворов нанес противнику не менее чувствительные удары. Победы Суворова знаменательны еще и тем, что при Ларге и Кагуле фельдмаршал Румянцев обладал всей полнотой власти, а Суворову приходилось не только побеждать неприятеля, но еще завоевывать право на самостоятельность, побеждать косность, преодолевать козни завистников. Эти победы давались ему труднее, чем победы на полях сражений, и уносили много здоровья и сил. СМЕНА В августе 1775 года Суворов, находясь в армии, получил одно за другим два известия из Москвы: первое - радостное, что у него родилась дочь, названная при крещении Наталией; второе - печальное: умер в Рождествене его отец. Получив отпуск для принятия наследства, Суворов приехал в Москву, где находилась в то время императрица Екатерина. Она приняла его ласково и предложила Суворову командование Петербургской дивизией, что требовало от него переезда в Петербург. Пост, предложенный Суворову, был очень почетным - после командира гвардейской дивизии командир Петербургской дивизии является в военном окружении царицы самым приближенным к ней лицом. Но Суворов отказался принять предложенный ему пост, объяснив, что ему нужен по крайней мере год, чтобы привести в порядок дела наследства. Екатерина не настаивала на своем предложении и согласилась дать Суворову просимый отпуск. Отказ Суворова удивил и рассердил Варвару Ивановну и послужил причиной их первой и очень серьезной ссоры. Она, не обинуясь, назвала отказ от почетного назначения "непроходимой тупостью". - Вам угодно, - быстро говорила она, - всю жизнь быть в роли поддужного у разных рысаков вроде Румянцева или Репнина? Вы хотите, чтобы я в Москве закисла и сделалась "тетёхой" вроде вашей "птичницы" Прасковьи Тимофеевны? Кстати сказать, ваши попугаи-неразлучники сдохли - чего-то не то съели, а может быть, Пелагея им нарочно чего подсыпала... Нет, сударь, довольно мне вас встречать и провожать, а между тем, всем на смех, слыть "соломенной вдовой"!.. Если говорить кавалерийским языком, Варвара Ивановна "закинулась" и "понесла", торопясь разом выпалить все, что накипело в сердце... Онемев от изумления, Суворов слушал жену. И в самом деле, ведь не прошло еще двух лет со дня их свадьбы, а жена его три раза провожала и три раза встречала. И за эти неполные три года Варвара Ивановна стала совсем другой. Суворов хладнокровно выдержал первый налет семейного противника, подобно тому как войска его выдерживали бешеные налеты турецких спагов*. * Спаги - конница султана. Он спокойно начал представлять свои резоны: - Отец умер... - Дай ему бог царствие небесное! - вставила Варвара Ивановна с явной издевкой. - Но ты же сам теперь отец! - добавила она так быстро, что нельзя было сказать: "Не перебивай". - Что же мне, бросить наследство, запустить хозяйство или профинтить, пустить на ветер? - Ты теперь стал богаче, чем сам считаешь! - загадочно ответила жена. Суворов развел в недоумении руками и посмотрел вокруг, оглядывая множество ненужных ему вещей. Их и в день свадьбы было уже много, а за время отлучек мужа Варвара Ивановна еще кое-что прикупила. Вот, например, год тому назад не было той великолепной горки с зеркальными стеклами кругом. В горке, меж фарфора и серебра, Суворов увидел и кубок Венеры Флорентийской и другие свадебные подарки. Среди них сидела и кукла подарок старухи Олсуфьевой; она, деревянно вытянув из-под белых панталончиков ноги в розовых чулках и красных полусапожках, смотрела прямо перед собой широко открытыми глазами, а к правой ее руке привязана узкой ленточкой извлеченная из футляра "родовая прозоровская" плетка; рукоятка ее, оправленная в золото и самоцветы, явно показывала, что нагайка неприменима ни при верховой езде, ни для чего иного, а только чтобы "учить"... "Символ", - вспомнил он брошенное Прасковьей Тимофеевной словечко, когда они к ней последней приехали с визитом... Кукла напомнила ему о Наташе - вот неотразимый довод, чтобы покорить мать... - А ты бы поехала со мной в Петербург?.. - Не думала бы ни минуты! - загораясь надеждой, живо отозвалась жена... - Да как же зимой, в морозы маленькую везти... - А! "Маленькую"! - жестко, почти злобно проговорила жена. - А обо мне ты не подумал... Суворов умолк. Он почувствовал, что терпит поражение в серьезной схватке с сильным противником, и кинулся за советом и помощью к Прасковье Тимофеевне. После женитьбы он виделся с нею всякий раз, когда приезжал в Москву, но лишь теперь разглядел, что Головина за короткое время сильно "сдала", - перед ним была дряхлеющая старуха. - Жаловаться приехал? Вот то-то, - говорила старая "птичница", усадив гостя после приветствий, объятий и поцелуев в кресла. - Без матери рос, а покойный Василий Иванович, не тем будь помянут, мало тобой занимался. Не мудрено, что нашу сестру не понимаешь. - Мне некогда было заниматься женщинами. Головина рассмеялась, лицо ее помолодело. - Ну, вот теперь, милый, займешься. Одну поймешь - и всех поймешь... - А попугаи сдохли, - некстати брякнул Суворов. "Птичница" махнула рукой: - Я-то, старая дура, подарила "неразлучников", а он, наш милый, прямо чуть не из-под венца убежал в армию!.. - У меня был краткий отпуск. Я и так просрочил целый месяц. - Еще бы не просрочить!.. А куклу видел? - Это вы придумали, Прасковья Тимофеевна? - Ан нет. Сама она, сама. Я даже пеняла ей. И с тех пор меж нами ровно кошка пробежала. Показаться ей на глаза не смею. А по Наташеньке скучаю. Дочка вся в тебя. - Как будто так. - Не "как будто так", - рассердилась Прасковья Тимофеевна, - а вылитая ты! Перо в перо!.. Да! Не пришлось Василию Ивановичу внучку понянчить!.. Суворов молчал. - Эх, Саша, сердце у тебя нежное, только ты на нем солдатской лямкой мозоли натер. - Она меня не любит! - неожиданно для самого себя воскликнул Суворов. Поездка Суворова по имениям отца откладывалась со дня на день. Не то чтобы он откладывал ее нарочно, но и не торопился. Да и хлопоты по утверждению за ним наследства отца задерживали. Дело, само по себе простое и ясное, из-за канцелярской волокиты обращалось в сложное и запутанное: приходилось ходить по нескольку раз в одно и то же место, доказывать очевидное и несомненное. У Суворова не было искусства в подобного рода делах; того, чем владел Василий Иванович в совершенстве, не хватало сменившему его сыну. Суворов мог бы ускорить дело незначительными подачками мелкой канцелярской сошке, но это было ему противно. Он мог бы обратиться к помощи влиятельных друзей покойного отца или пустить в ход свои новые связи, приобретенные женитьбой на княжне Прозоровской, но этого-то он избегал больше всего. Пойти и поклониться тестю сначала мешала Суворову застенчивая гордость. А старик Прозоровский, сбыв с рук дочь и подарив зятю нагайку, уехал осенью в подмосковную и предался любимому занятию - псовой охоте. Скакать по полям на коне старик уже не мог, охота, по бедности, у него была плохая, он все же ездил в поле на бегунках, кричал, увидя зайца, и приказывал кучеру гнать дрожки по кочкам, заходясь в охотничьем азарте. На замерзших кочках вспаханного пара ему и "выбило душу". Однажды старого князя привезли с охоты домой без памяти; теперь он лежал в усадьбе, разбитый параличом, и медленно поправлялся. Варвара Ивановна отнеслась к несчастью отца безучастно - она вся погрузилась в заботы о "маленькой". После разговора с Головиной Суворов старался открыто выражать свою нежность к ребенку. Сидя за бумагами, счетами и планами, он часто забывал про свои дела, прислушиваясь к тому, что делалось в спальной. Варвара Ивановна возилась с дочерью, все время с ней разговаривая. А в горке со свадебными подарками сидела кукла с исступленно глупым ясным взглядом неподвижных глаз и "родовой прозоровской" плеткой в руке... Суворов с циркулем в руке прислушивается. Затем начинает прикидывать по плану своего имения в Костюше (во Владимирском наместничестве), нельзя ли там уничтожить чересполосицу, выкупив у соседа землю, клином вошедшую в суворовские пашни. Надо бы съездить туда, посмотреть своими глазами, какие там угодья. Зеленые барашки на плане означают лес или луга с кустами; синие черточки - болото; а может, это заболоченный луг и можно его осушить?.. РАЗЛАД В молодости Суворов немало помогал Василию Ивановичу в его деревенских делах да и сам рос в деревне, так что сельское хозяйство не являлось для него невидалью. Имения, полученные им в наследство, считались "благоустроенными". Кроме имений, Суворов получил от отца порядочную сумму денег да и сам за двадцать пять лет военной службы успел немало сберечь. Скромность житейских привычек суворовской семьи вначале объяснялась бедностью, а там превратилась в привычку и укрепилась заботой и тревогой за будущее семьи и рода. Александр Васильевич далеко превзошел отца спартанской суровостью привычек. За двадцать пять лет военной службы Александр Васильевич не получил от отца и сотни рублей и все-таки успел сберечь примерно столько же денег, сколько скопил за всю жизнь отец. Сложив свои деньги и деньги отца да прибавив пять тысяч приданого, Александр Васильевич мог распорядиться довольно крупной суммой. Но как распорядиться, какое дать ей применение? И Суворов снова обратился мыслями к жене... Дверь в спальную плотно затворена. Наташа, утомленная разговорами с матерью, наверное, спит. А мать? Может быть, убаюкав дочь, она тихо плачет и говорит себе, что, выйдя замуж за "старика", "сгубила молодость"?.. Пойти к ней, поговорить?.. Или позвать ее и спросить совета: "Вот, Варя, мы располагаем такими деньгами... Тут и приданое твое. Как нам поступить?" Хорошо, если она ответит: "Я же говорила, нам надо переезжать в Петербург. Еще не поздно..." "Да ведь на эти деньги дворец в Петербурге не построишь и не купишь..." "Попроси у царицы. Мало ли там пустует дворцов..." Можно и так поступить с женой. Позвать и сказать: "Вот твое приданое. К нему я прибавляю еще пять тысяч... Делай с деньгами, что знаешь, они все твои". Она, наверно, надменно ответит: "Мне твоих денег не надо". Или: "Эти деньги не мои, а Наташи"... От отца генерал-майор Суворов получил в наследство около трех тысяч душ крестьян. Устроив дела наследства, выделив замужним сестрам их доли, Суворов объездил все поместья, кроме далеких от Москвы - новгородских, уничтожил там, где еще были ее остатки, барщину, заменив ее ярмо оброком, прогнал вороватых управителей и старост, притеснявших и разорявших крестьян. ...В начале крестьянской войны Екатерина вызвала Потемкина из действующей против турок армии и поручила ему общее руководство борьбой против Пугачева. В следующем, 1774 году Потемким был назначен вице-президентом Военной коллегии. В 1776 году Потемкин получил назначение генерал-губернатором, а затем наместником губерний Астраханской, Азовской и Новороссийской. Перед ним были поставлены две задачи: усмирить казачью вольницу и степных кочевников и обеспечить безопасность всей южной границы от покушений со стороны Турции, для чего в первую очередь необходимо было прочно закрепить за Россией Крым. В ноябре 1776 года Суворов получил командировку "к полкам Московской дивизии", входившим в корпус Прозоровского, свойственника Александра Васильевича по жене. Предстояла новая разлука с семьей. Суворов предложил Варваре Ивановне ехать с ним в Крым. Она удивилась: - Ведь там ждут войны! Странное дело - боялся ребенка простудить по дороге из Москвы в Петербург, а теперь хочет везти под пули! Он сказал, что ему не хочется расставаться с семьей. Войны в близкое время не будет. - А крымская лихорадка? - Мы поселимся там, где ее нет... Варвара Ивановна не сдавалась. Порешили на том, что они с Наташей поедут под Полтаву (где у Прозоровских находилось родовое имение) и поселятся в Опошне. Там будет хорошо для Наташи. Ей нужно солнце, тепло, приволье. От Крыма до Опошни вчетверо ближе, чем до Москвы, и отцу будет легче, получив отпуск, повидаться с дочкой... В Крыму Суворову, из-за болезни генерал-аншефа Прозоровского, пришлось принять в командование весь корпус. Турецкий флот не появлялся у крымских берегов. Крымские татары держались спокойно. Поведение крымского хана Шагин-Гирея также пока не внушало опасений. Суворов томился бездействием. Малярия в жарком климате вернулась и снова его мучила. Только летом 1777 года Суворов вырвался на побывку и приехал в Опошню. Варвара Ивановна встретила его холодно. Наташа не узнала отца. Отчужденность супругов стала увеличиваться из года в год. Александр Васильевич неоднократно пытался примириться с женою. Иногда это ему удавалось, но ненадолго. В апреле 1784 года у Суворовых родился сын, названный, по желанию матери, Аркадием. Вскоре после этого между супругами вновь наступил разлад. Примирить их было некому: Прасковья Тимофеевна умерла. Разрыв стал неизбежен. Они разошлись, поделив детей: Аркадий достался матери, Наташа - отцу. Он отдал ее на воспитание в Смольный институт, а сам отправился в деревню к тестю, где тот влачил жалкие дни в ожидании второго удара, и заставил его принять обратно приданое Варвары Ивановны. Возвратил он старику и его свадебный подарок - "прозоровскую родовую". ГЛАВА Д В Е Н А Д Ц А Т А Я ГУЛЯНЬЕ В 1785 году Суворову исполнилось пятьдесят пять лет. В марте следующего года Суворов в порядке старшинства получил чин генерал-аншефа, то есть стал "полным" генералом. В "Артикуле воинском" Петра I генерал-аншеф означал чин главнокомандующего. При Екатерине Второй, по новому воинскому уставу, высшим воинским чином был генерал-фельдмаршальский. Суворов ценил каждый чин как ступеньку к полноте власти, необходимой ему для проявления своего таланта полководца. Чин же генерал-фельдмаршала он мог получить только на полях битв. Но и этот высший чин и высшее военное звание нужны были Суворову только как последняя ступень, на которой начиналось самое широкое из возможных поприщ: командование всеми вооруженными силами России. Но сейчас войны не было. Оглядываясь на последние двенадцать лет своей "мирной жизни", Суворов испытывал все возрастающее беспокойство. Все, что он сделал за это время, представлялось ему ничтожным, а мечта детства совершить нечто великое не погасла, как это бывает с годами у многих людей. В одном из писем к Потемкину Суворов мимоходом обронил фразу: "Будущее управляет настоящим..." Суворовым управляло будущее: он знал, что совершит великие воинские подвиги и это его будущее неразрывно связано с будущим России. "Жизнь моя - для Наташи, смерть моя - для отечества", - писал он в эти дни. Смерть?! Суворов сотни раз доказал, что он не боится смерти. Для деятельной натуры смерть если и страшна, то как образ бездействия. В 1785 году Суворов писал Потемкину: "Служу больше сорока лет, и мне почти шестьдесят лет, но одно мое желание - кончить службу с оружием в руках. Долговременное мое бытие в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей. Препроводя мою жизнь в поле, поздно мне к свету привыкать... Исторгните меня из праздности - в роскоши жить не могу..." Вторая турецкая война стояла на пороге. Турки не могли помириться с утратой Крыма и с падением своего господства на Черном море. Что война неизбежна, было ясно и той и другой стороне. В это время Потемкин устроил для стареющей Екатерины "гулянье", то есть шествие во вновь приобретенный Россией край. Говорилось, что он намерен показать императрице природные богатства Новороссии и все сделанное им за краткий срок управления этим краем. Такова была официальная мотивировка путешествия; но замысел Потемкина был более широк... Он внял просьбе Суворова и назначил его в Екатеринославскую армию командиром Кременчугской дивизии. Суворову надлежало в короткое время подготовить к путешествию царицы образцовую армейскую часть и показать ее на смотру. Суворов отправился в Кременчуг охотно. Н о в ы й командир Кременчугской дивизии был готов приняться за ее обучение с таким же рвением, как двадцать с лишком лет назад взялся за дело н о в ы й командир Суздальского полка... В холщовом пыльнике, на таратайке, в палящий зной на пустой степной дороге Александр Васильевич вспоминал, как тридцать пять лет назад, в зимнюю крещенскую стужу, капрал Суворов самовольно принял командование над брошенным офицерами батальоном Семеновского полка во время мирного похода из Петербурга в Москву. "Ты отличись сначала перед солдатом, тогда тебя и начальство отличит", - говорил тогда капралу Суворову старый солдат из роты петровских ветеранов. "А что ж? Генерал-аншеф Суворов у солдат на отличном счету. Да и начальство, нельзя бога гневить, отличает", - сказал Прохор Дубасов, подслушав, как генерал-аншеф рассуждает вслух сам с собой. В Новой Ладоге полковнику Суздальского полка никто не давал прямых указаний, что надо делать. А теперь даже самое назначение указывало генерал-аншефу Суворову, что давно взвешена и положительно оценена работа полковника Суздальского полка, признано, что Суворов двадцать лет назад действовал правильно. Больше того: признано, что Россия обязана своими победами Суворову наряду с Румянцевым и другими, менее заметными преобразователями армии. Суздальский полк прославлен на вечные времена. Однако новому полковнику Суздальского полка никто не ставил сроков, потому что никто не задавал ему урока. Теперь же новому командиру Кременчугской дивизии предлагали: изготовить дивизию к смотру "в кратчайший срок". Для Суворова была ясна простая цель военного воспитателя: она заключается в том, чтобы создать победоносные воинские силы, ибо полководец должен побеждать. С такими мыслями Суворов явился к Потемкину - в душе сержант, а по знакам отличия генерал-аншеф, счастливый тем, что опять вступает на свой путь, оставленный по необходимости за тринадцать лет до того. Потемкин встретил Суворова ласково. Он был в хорошем расположении духа, охваченный мыслями по поводу уже совершенных и еще только задуманных им дел. Сейчас предстояло ему на пустынном берегу Днепра заложить город Екатеринослав. По первоначальному проекту, город должен был занять площадь около двухсот квадратных верст; улицы его были намечены шириною в тридцать сажен. В этом городе предполагалось построить фабрики и заводы, завести школы, гимназии, консерваторию, университет. В Ахтиаре (на юго-западном берегу Крыма) и на Ингуле Потемкин с яростной быстротой строит флот. В ближайшем будущем Ахтиар - это город славы Севастополь, а в устье Ингула вырастет Николаев - крупнейшая в России корабельная верфь. Херсон, заложенный в Днепровском устье девятью годами раньше, уже превращался в крупный торговый порт. Потемкин разводил и сажал в черноморских степях леса, сады, виноградники. Он ставил себе очень трудные цели, разбрасывался, многое начинал и бросал незаконченным, не щадя при этом ни денег, ни труда, ни людей. То, что он сделал, было лишь малой частью замыслов его безудержной, хвастливой, склонной к самообольщению натуры. И потому все это стоило государству неимоверных средств... Потемкин с горячностью стал объяснять Суворову положение: - Турки готовы броситься на нас. Шведы к ним пристанут. В Европе считают, что Россия на волосок от гибели... Он перешел на французский язык и продолжал: - Казна разорена войной и роскошью двора, армия расстроена. Ее нечем кормить и не во что одеть. Для новых контингентов нет оружия. Не забудьте еще и Польшу. Станислав-Август - наш, но где гарантия того, что он не переметнется на сторону пруссаков? Или вдруг французы вскружат ему, бедному шляхтичу, голову - посулят независимость и миллион франков? Не будем прятать голову в кусты. Опасность велика. Наши слабости преувеличивают, но они есть! - Еще бы! - согласился Суворов. И тут Потемкин приоткрыл завесу над второй, и более важной, стороной задуманного им для царицы зрелища: - Надо показать гостям императрицы, что все эти россказни вздор. Россия сильна! Готова отстаивать себя и твердой ногой стоит на Черном море! Нам нужны союзники для предстоящей войны! Суворов вспыхнул и сказал по-русски: - Стало быть, для того чтобы приобрести союзников, вы, краснобай-купец, показываете, как образец товара, мою дивизию? - Вы покажете царице и ее гостям - посланникам, королю Станиславу и императору Иосифу - рядовую армейскую дивизию: вот, на дороге у нас стояла, ниоткуда ее не пригоняли; а не то что выбрали получше да нарядили на парад. И, видя, что Суворов еще хмурится, Потемкин многозначительно прибавил: - Еще скажу: ведь не вечно нам только с турками сражаться! Последний довод возымел желанное действие. Суворов больше не спорил и заговорил о подробностях дела. Условясь с Потемкиным обо всем, он взялся за подготовку дивизии к смотру: времени у него оставалось немного - всего шесть месяцев... В начале следующего, 1787 года Екатерина отправилась в путешествие. Ее сопровождала огромная блестящая свита. В ней находились три посла австрийский, французский и английский. До Днепра огромный поезд царицы двигался на перекладных: на каждой станции его ожидала подстава из нескольких сотен лошадей. В попутных селах и городах поезд встречали и провожали толпы пестро наряженных обывателей. В помещичьих усадьбах палили из пушек. На озерах и реках плавали в лодках девушки, одетые в яркие, веющие лентами сарафаны, распевая песни. Вдоль дороги на зеленых лугах паслись тучные стада. Их ночью перегоняли вперед... В Каневе к поезду Екатерины присоединился польский король Станислав-Август со своей пышной свитой; в селении Кайданы - австрийский император Иосиф Второй. По Днепру триумфальное шествие Екатерины следовало на галерах: почти целую сотню их построили нарочно для этого случая. На каждой галере находились хор и оркестр. По ночам на попутных холмах вспыхивали огромные транспаранты с вензелем Екатерины и десятки тысяч ракет рассыпались в небе разноцветными огнями "римских свечей". Однако этот блеск ослепил далеко не всех гостей императрицы, австрийский император, человек приметливый, обратил внимание на то, что три дня подряд в каждом стаде он видел пестравку, хромавшую на левую переднюю ногу. Он заметил и то, что постройка новых селений на пути шла напоказ, а нарядные толпы были похожи на театральных статистов. Все же он выражал свое восхищение: - Это галлюцинация! Или я вижу волшебный сон? Колоссаль!.. В Кременчуге Потемкин предложил посмотреть маневры суворовской дивизии. Этот смотр заставил умолкнуть скептически настроенных иностранцев. И австрийский император убедился, что не все им виденное феерия, рассчитанная на дурной вкус. Суворов показал свои обычные сквозные атаки: пехота на пехоту, конница на пехоту, пехота на конницу, построение в боевые порядки, рассыпной строй, строй колоннами, притворные ретирады для заманивания противника и преследования бегущих, наконец, фехтование, одиночные бои на ружьях, на саблях, пиками и дротиками. И тут Суворов показал чудеса. Конница неслась марш-маршем в развернутом строю на пехоту, идущую колонной. И вдруг по легкому мановению руки Суворова, вместо того чтобы построиться в квадрат (каре) и ощетиниться на все четыре фаса штыками, пехота кинулась вперед бегом врассыпную. Рассыпалась и конница "противника", пропуская свою пехоту с той стороны в интервалы. Через несколько мгновений все поле, насколько хватал глаз, покрылось тысячей поединков. Тут пехотинец яростно отбивался ружьем от сверкающего палаша драгуна и всадник чертом вертелся вокруг него на коне, там сражались два пехотинца, фехтуя ружьями. Направо два улана скрестили копья с пестрыми значками, словно два рыцаря в средневековом турнире, налево казак повалил своего коня и выпалил из-за него в налетающего гусара; гусар притворно свалился с коня и кинулся на казака, выстрелив из пистолета, а его коня поймал пехотинец и, вскочив в седло, скачет на выручку казаку, чтобы с коня штыком сколоть гусара. И посреди всей этой сумятицы - на коне Суворов в гренадерской каске. Вот он поднял руку. Заиграли трубы, загремели барабаны. Вмиг бой прекратился. Ветерок уносит дым и пыль, и через поле лицом к лицу выстроились два полка пехоты плотными квадратами, а за ними и тут и там - эскадроны. И среди поля все так же стоит недвижимо на коне Суворов с обнаженной головой. Смотр ошеломил не только гостей, но даже самого Потемкина, великого мастера празднеств и представлений. А Екатерина написала в Париж своему корреспонденту Гримму: "Мы нашли здесь расположенных в лагере пятнадцать тысяч человек превосходнейшего войска, какое только можно встретить". Гримм, которому писала Екатерина, ловкий дипломат-доброволец и журналист по призванию, издавал в Париже для монархов Европы рукописную газету. Она имела всего шестнадцать подписчиков, в числе которых находились: шведский король, русская царица, польский король и турецкий султан. Гримм наполнял свою газету не только известиями о литературной, художественной и театральной жизни Парижа (у него сотрудничал Дени Дидро), но также и сообщениями об общественной жизни, придворными сплетнями и политическими слухами. Екатерина давала Гримму разные поручения, щедро оплачивала его услуги. Она могла быть уверена, что подробности ее путешествия станут известны всем европейским дворам, если не из газеты Гримма, то из его частных писем... От Кременчуга Суворов следовал до Херсона в свите царицы. Екатерина осыпала его знаками внимания. Австрийский император удостоил его милостивой беседы. Английский посланник очень подробно расспрашивал о турецких делах. После смотра в Кременчуге путь следования Екатерины волшебно изменился. Больше не было блестящих фейерверков, хоров, музыки, нарядных народных толп. По пыльной дороге тащились слепые лирники, держась за поводырей - босоногих мальчишек. Встречные чумацкие обозы не очень охотно сворачивали при встрече с пышным поездом царицы. По бокам дороги чернели распаханные квадраты. Желтела, колосясь, пшеница. Обжитые села попадались регулярно через каждые двадцать - тридцать верст. Херсон, основанный всего десять лет назад, показался давно построенным бойким торговым городом. Австрийский император был окончательно побежден, когда на Севастопольском рейде увидел эскадру из пятнадцати линейных кораблей и двадцати фрегатов. По сигналу с флагманского корабля суда снялись с якоря, оделись парусами и в кильватерном строе, эскадрами по семи судов, пошли в море, салютуя высоким гостям выстрелами с обоих бортов. Нет, это не было ни волшебным огнем, ни галлюцинацией. Екатерина высказала желание еще раз посмотреть войска Суворова на обратном своем пути в столицу. Суворовские войска были поставлены лагерем на поле славной Полтавской победы. Для гостей воздвигли шатер на вершине кургана Шведская Могила. Маневры на этот раз точно воспроизвели Полтавский бой, причем русской стороной сражения командовал генерал-майор Михаил Кутузов... Второй смотр суворовских войск прошел так же блестяще, как и первый. Екатерина провозгласила Потемкина "светлейший князем Таврическим". "А я, писал Суворов Наташе в Смольный, - за гулянье получил золотую табакерку". КИНБУРН И ОЧАКОВ Путешествие Екатерины, повторенный на Полтавском поле смотр суворовских полков и смотр флота в Севастополе с выходом кораблей в море турки в Константинополе сочли за прямой вызов. Русскому послу Булгакову турки предъявили дерзкие требования, сводившие на нет все выгоды, приобретенные Россией по миру в Кучук-Кайнарджи. Россия отвергла требования Турции. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Тогда 12 августа 1787 года турки схватили русского посла и заключили его в Семибашенный замок (обычная манера турок объявлять войну). Австрия присоединилась к России. abu abu Главнокомандующим русской армии Екатерина назначила Потемкина, предоставив ему защищать Крым и Новороссийский край. Этим назначением царица как бы признавала Потемкина владетельным князем. Начало войны ознаменовалось неудачей. Флот, вышедший из Севастополя в море, разметало бурей; один русский корабль занесло в Босфор, где его захватили турки; на суше неприятель одержал над австрийцами несколько побед. Суворов получил в свое командование самый важный в начале войны Херсонский район. Основной целью турок являлось овладение крепостью Кинбурном и возвращение турецкому султану протектората над Крымским ханством. Значительный флот, войска, обученные французами высадкам с кораблей на берег с боем, назначались для решения поставленных турками задач. Суворову не впервые пришлось заниматься береговой обороной: в 1778 году он организовал оборону всей линии крымских берегов. Приняв командование, он принялся за усиление укреплений Херсона и Кинбурна, вместе с тем неустанно приучая войска к действиям на узкой и длинной Кинбурнской косе. abu abu abu Турецкий флот не замедлил появиться перед Кинбурном и стал в линию вдоль противоположного берега под стенами Очакова, вне пушечного выстрела с русской стороны. До конца сентября военные действия под Кинбурном ограничивались бомбардировкой с маневрировавших кораблей противника и ответной канонадой кинбурнских батарей. В эти полные тревог и забот дни Суворов находил отраду в переписке с Наташей. Он писал ей шуточные письма, как будто еще продолжалось прошлогоднее "гулянье": "Милая моя Суворочка! Письмо твое я получил; ты меня так утешила, что я, по обычаю моему, от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учит такому красному слогу?.. Какой же у турок по ночам в Очакове вой! Собачки поют волками, коровы охают, кошки блеют, козы ревут. Я сплю на косе: она так далеко в море, в лимане. Как гуляю, слышно, что турки говорят; они там около нас, очень много на таких превеликих лодках, - шесты большие, к облакам, полотны на них на версту, видно, как табак курят; песни поют заунывные. На иной лодке их больше, чем у вас в Смольном мух, красненькие, беленькие, синенькие, серенькие. Ружья у них такие большие, как камора, где ты спишь с сестрицами". После Ильина дня (20 июля) Суворов писал дочери: "В Ильин и на другой день мы были с турками в столовой. Ай да ох! Как же мы потчевались! Играли, бросали свинцовым большим горохом да железными кеглями с твою голову величиной. У нас были такие длинные булавки да ножницы кривые и прямые - рука не попадайся: тотчас отрежет, хоть и голову. Ну, полно с тебя, заврались! Кончилось, иллюминациею, фейерверком, - с праздника турки ушли, ей, далеко богу молиться по-своему и только: больше нет ничего". ...Приближалась бурная на Черном море осень. Снабжение у турок шло морем. Зимовать в замерзающем лимане флот не мог. Туркам оставалось одно из двух: или потерять кампанию и уводить флот домой, простояв перед Кинбурном лето понапрасну, или попытаться взять русскую крепость штурмом. Турки решились на второе. В ночь на 1 октября они открыли сильный пушечный огонь по косе и Кинбурну и под его прикрытием высадили на самые оконечности косы в расстоянии десяти верст от Кинбурна инженерные части и начали строить эстакаду*, чтобы облегчить высадку с лодок на береговую отмель. * Э с т а к а д а - деревянный причал, построенный на глубине и соединенный с берегом мостом. На следующий день они приступили к десанту. День был праздничный. Суворов стоял в церкви за обедней. Ему доложили, что турки начали высадку. - Не мешайте. Пускай вылезут, - спокойно ответил он. Не встречая никакого сопротивления, турки высадили на косу около пяти тысяч человек и, простираясь к гласису* крепости, поспешно окапывались поперечными ложементами**. * Г л а с и с - насыпь, непосредственно примыкающая к внешнему краю крепостного рва. ** Л о ж е м е н т - старинное название стрелкового или орудийного окопа. Впереди они выставляли против конницы рогатки. Обедня кончилась. Суворову подали к церкви казачьего коня. Сражение начали турки. Выйдя из-за рогаток, янычары двинулись на приступ. В донесении Потемкину "о происшедшей баталии при Кинбурне и одержанной совершенной над неприятелем победе" Суворов так описывает события дня: "Вашей светлости имел я честь донесть вчера о сильном неприятельском бомбардировании и канонаде до глубокой ночи. Сего числа оное паки* им на рассвете обновлено было гораздо жесточее по Кинбурнской крепости, галере "Десна" и ближним лагерям. * П а к и - еще раз, снова. Внутри крепости земляной вал и лагерные палатки претерпели некоторый вред, и ранено несколько солдат. В 9-ть часов утра в верху лимана, 12-ть верст от Кинбурна, при Биенках, оказались с турецкой стороны пять судов... Генерал-майор и кавалер Рек отправился туда. Сии суда от наших войск были отбиты с уроном. Между тем против утра усмотрено было довольно турок на мысу Кинбурнской косы, которых число перевозимыми с кораблей непрестанно умножалось, и видно было, что они с великою поспешностью работали в земле для приближения к крепости. Я учинил следующую диспозицию: в первой линии быть Орловскому и Шлиссельбургскому полкам; во второй линии - Козловскому; легкому батальону муромских солдат, стоявшему от Кинбурна в 14-ти верстах, когда прибудет, и двум легкоконным резервным эскадронам Павлоградского и Мариупольского полков; донским казачьим полкам Орлова, Исаева и Сычева приказано быть с флангов. В крепости оставил я две роты шлиссельбургских и при вагенбурге*, за крепостью, по одной роте Орловского и Козловского полков; Павлоградскому и Мариупольскому легкоконным полкам, стоявшим от крепости в 78 метрах, и Санкт-Петербургскому драгунскому - в 36 верстах, приказал с нами сближаться. * В а г е н б у р г - военный обоз, поставленный четырехугольником и образующий защиту. Видя многосильного неприятеля, подступившего к Кинбурну на одну версту, решился я дать баталию! Храбрый генерал-майор и кавалер Рек, выступя из крепостных ворот с первою линиею, атаковал тотчас неприятеля, который с не меньшею храбростью защищал упорно свои ложементы... Подкрепляли атаку генерала Река резервные эскадроны и казачьи полки. Скоро прибыл и Козловский полк, начальник которого, подполковник Марков, поступил отлично. Поспешно неприятельский флот сближился к лиманским берегам и в близости стрелял на нас из бомб, ядер и картечью. Генерал Рек одержал уже десять ложементов, как был ранен опасно в ногу. Майор Булгаков убит, Муцель и Мамкин ранены. Неприятель непрестанно усиливался перевозимым ему войском с судов. Наши уступили и потеряли несколько пушек. Позвольте, светлейший князь, донесть - и в низшем звании бывает герой. Неприятельское корабельное войско, какого я лучше у них не видел, преследовало наших; я бился в передних рядах Шлиссельбургского полку; гренадер Степан Новиков, на которого уж сабля взнесена была в близости моей, обратился на своего противника, умертвил его штыком, другого, за ним следующего, застрелил... они побежали назад. Следуя храброму примеру Новикова, часть наших погналась за неприятелем на штыках; особливо военными увещаниями остановил задние ряды сержант Рыловников, который потом убит. Наш фронт баталии паки справился, мы вступили в сражение и выгнали неприятеля из нескольких ложементов. Сие было около 6-ти часов пополудни. Галера "Десна" (лейтенант Ломбард) наступила на левое крыло неприятельского флота, сбила несколько судов с места, крепостная артиллерия исправностью артиллерии капитана Крупеникова потопила у неприятеля два канонерных судна. В то время приближались к нам под самый берег две неприятельские большие шебеки*, при начале их огня наша артиллерия одну потопила, другую спалила. * Ш е б е к а - трехмачтовое (обычно корсарское) парусное судно с вооружением от двенадцати до сорока пушек. Но чрезвычайная пальба неприятельского флота причинила нам великий вред. Войско их умножилось сильнее прежнего; я был ранен в левый бок картечью легко; наши паки начали уступать. При сем случае наша одна 3-фунтовая пушка за расстреливанием лафета и колес брошена была в воду. При битве холодным ружьем пехота наша отступила в крепость; из оной мне прислано было две свежие шлиссельбургские роты; прибыли легкий батальон, одна орловская рота и легкоконная бригада. Орлова полку казак Ефим Турченков, видя турками отвозимую нашу пушку, при ней одного из них сколол, с последуемым за ним казаком Нестером Рекуновым скололи четверых. Казаки сломили варваров. Солнце было низко! Я обновил третий раз сражение. С отличным мужеством легкий батальон муромских солдат под предводительством капитана Калаптаева (который ранен пулей и картечью) шлиссельбургские и орловские роты на неприятеля наступали. Варвары в их 15-ти окопах держались слабо. Уже была ночь, как они из них всех выбиты были, опровержены на угол косы, который мы одержали; тут, вдали нас, стреляли из неприятельского флота паче картечью и частью каркасами* и пробивали наши фланги. * К а р к а с - артиллерийский зажигательный снаряд. Оставалась узкая стрелка косы до мыса - сажен сто, мы сбросили неприятеля в воду за его эстакад... Ротмистр Шуханов с легкоконными вел свои атаки по кучам неприятельских трупов, все оружие у него отбил. Победа совершенная. Поздравляю вашу светлость. Флот неприятельский умолк. Незадолго пред полуночью мы дело кончили, и перед сем я был ранен в левую руку навылет пулею. По объявлению пленных, было варваров 5000 отборных морских солдат, из них около 500 спастись могло. В покорности моей 14 их знамен пред вашу светлость представляю... Кинбурнский комендант полковник Тунцельман содержал во все время крепость в оборонительной исправности, и под его дирекцией крепостная артиллерия потопила два неприятельских судна... Г е н е р а л А л е к с а н д р С у в о р о в". "Суворочке" после боя отец написал о своей победе кратко: "У нас была драка посильнее той, когда вы друг друга дерете за уши. И как мы танцевали! - У меня в боку картеча, на руке от пули дырочка да подо мною лошади мордочку оторвало. То-то была комедия, насилу через восемь часов с театра отпустили". abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu За победу на Кинбурнской косе Суворов получил высший русский орден Андрея Первозванного. Орден этот входил в число царских "регалий", имея всего одну, п е р в у ю, степень; награжденный им становился тем самым кавалером еще четырех орденов. Турецкий флот ушел восвояси, чтобы весной вернуться под стены Очакова: крепость все так же грозно возвышала свои стены и башни над крутым двадцатисаженным обрывом берега, - с моря и с лимана она была недоступна. Вскоре после сражения Екатерина писала Потемкину: "Важность Кинбурнской победы в настоящее время понятна, но думаю, с той стороны не можно считать за обеспеченную, донеже Очаков не будет в наших руках". Несмотря на прямое указание, Потемкин не решался атаковать Очаков. Половина лета 1788 года прошла в удачных действиях Суворова против турецкого флота. Батареи, установленные Суворовым на берегу лимана, при поддержке легких русских кораблей потопили пятнадцать турецких судов. Потемкин только в начале июля приступил к Очакову, чтобы начать осаду. По солдатскому рассказу, дело обстояло так: "Катерина пишет Потемкину: "Жалко, старика ранило, а то бы он со своими солдатами и Очаков взял". Каково Потемкину такое письмо читать? Пригнал он всю армию к Очакову, обложил кругом, думает: турки теперь испугались, без боя крепость сдадут. А турки и в ус себе не дуют, сидят в Очакове в сухости и тепле. Всего у них много, запаслись на два года. А мы - в землянках сырых. Дров нет. Пищи нет. Фуражу нет. Мрет народ. Кони падают. Суворов говорит: "Надо Очаков штурмом брать, а так вся армия погибнет. Одним гляденьем крепость не возьмешь". Потемкину Суворова послушать?! Да ни за какие деньги! Сидит Потемкин в роскошном шатре, пирует, веселится. На Очаков в подзорную трубу глядит. abu Турки осмелели. Делают из крепости вылазку. Суворов смекнул, да весь свой корпус - на них. Прогнали мы турок. abu Они выводят резервы. Мы напираем. Добрались до вала. Суворов просит у Потемкина: "Подсоби, ударь на крепость со всех сторон. Возьмем Очаков". И все генералы тоже. Один генерал даже на колени стал перед Потемкиным. А он от злости инда заплакал: вдруг да Суворов самосильно Очаков возьмет! Посылает к Суворову одного офицера капитана, второго - премьер-майора, третьего - полковника: "Прекратить дело". А как его прекратить, коли турки чуть не весь гарнизон в поле вывели! Суворова опять ранило. Сидит он на камне, лекарь ему рану смотрит. Скачет от Потемкина четвертый курьер - генерал. "Как вы, - говорит, сударь, осмелились такое важное дело самочинно завязать?" А Суворов ему: "Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу!" Поскакал генерал обратно с ответом. А мы турок тем временем уже назад в крепость загнали. Потемкин зовет Суворова к себе и начал его при всех пушить. Суворов ему: "Дозвольте уехать для лечения". Потемкин рад. Суворов уехал!.." Настала осень. Осада Очакова продолжалась. Ненастная погода прогнала из ставки Потемкина охотников веселиться. Пиры и балы у него прекратились. Потемкин делался все мрачнее: осадной армии предстояла зимовка в сырых землянках. А зима, как на грех, наступила лютая, с крепкими морозами, сильными буранами и глубоким снегом. Не было топлива. Открылись болезни: цинга, тиф. abu В обозе и кавалерии лошади падали от бескормицы. Солдаты наконец начали роптать и, когда Потемкин явился осматривать лагерь, потребовали штурма. abu abu abu Потемкин решился и 6 декабря отдал приказание штурмовать Очаков. Штурм продолжался всего час. Солдаты ворвались в крепость и истребили почти весь гарнизон Очакова, который насчитывал пятнадцать тысяч человек. Потери русских при штурме были ничтожны в сравнении с тем, которые понесла огромная армия Потемкина от морозов и болезней осенью и в начале зимы. Если бы Потемкин послушал вовремя Суворова, этих потерь могло не быть. ФОКШАНЫ И РЫМНИК abu Турки начали новую кампанию наступлением против австрийцев. Австрийская армия левым крылом соприкасалась с русской армией Румянцева. Перед наступлением в турецкой армии разнесся слух, что у русских снова появился грозный Топал-паша, то есть "хромой генерал", - так в турецкой армии прозвали Суворова: он ходил вприпрыжку, припадая на раненую ногу. Турки хорошо знали Суворова: где русскими командовал Топал-паша, там турки неизменно терпели поражение. После раны под Очаковым Суворов исчез с театра войны, и турки считали его убитым. Так думал и турецкий главнокомандующий, начиная наступление на австрийцев. Первая же битва показала, что Топал-паша жив, находится в армии и стал еще грозней. Австрийцами командовал принц Кобург, мягкий, робкого склада человек. Он просил у Суворова помощи. Ничего не отвечая, Суворов выступил. За двадцать восемь часов Суворов прошел со своим корпусом около восьмидесяти километров и ночью присоединился к австрийцам. Принц Кобург, не веря, что такой быстрый переход возможен, захотел тотчас увидеть Суворова. Ему ответили, что Суворов спит в солдатской палатке. На следующий день принц Кобург напрасно добивался свидания с Суворовым, а ночью получил от него коротенькую записку на французском языке: "Войска выступают тремя колоннами: среднюю составляют русские. Неприятеля атаковать всеми силами, не отвлекаясь мелкими поисками вправо и влево. Говорят, что перед нами турок тысяч пятьдесят, а другие пятьдесят стоят дальше. Жаль, что они не все вместе: лучше бы покончить с ними разом". Принц Кобург подчинился распоряжению Суворова. У городка Фокшаны произошла битва. Бой продолжался десять часов. Турки, разбитые наголову, бежали. Только после окончания боя Суворов и Кобург встретились. Турки решили повторить удар в стык русской и австрийской армий фокшанский урок не пошел им впрок. На этот раз они с огромными силами в начале сентября перешли Дунай под предводительством самого великого визиря*. * Великий визирь - первый министр в старой Турции. Ему пришлось иметь дело на реке Рымник снова с Топал-пашой. Суворов действовал опять совместно с австрийскими войсками Кобурга. Силы турок в четыре раза превышали объединенные силы русских и австрийцев. Суворов предложил атаковать турок. Кобург заметил, что у турок огромный перевес сил и атака рискованна. Суворов возразил, что именно поэтому быстрая, смелая атака обещает успех. "Все же их не столько, чтобы заслонить солнце", - прибавил он. Кобург не соглашался. Суворов в раздражении заявил, что атакует турок один и разобьет их, - так был уверен Суворов в своих солдатах. Они в ту пору уже сложили и распевали песню: С предводителем таким Воевать всегда хотим. Угроза подействовала. Принц Кобург еще раз подчинился Суворову, согласился напасть на турок, вместо того чтобы ждать атаки с их стороны. Суворов и на этот раз оказался прав. Стотысячная турецкая армия потерпела при Рымнике полный разгром. А турецкий визирь, разбивший в прошлом году австрийцев два раза, так был уверен в победе, что приготовил заранее цепи для заковывания пленных. Цепи эти попали в руки победителей. У турок отбили сто знамен, восемьдесят орудий, несколько тысяч повозок с разным добром, большие стада скота и множество коней. Суворов приказал своим солдатам украсить шляпы зелеными ветками и держал к ним речь. - Чудо-богатыри, - сказал он, - мы пойдем туда, где растут лавры! Победа! Слава! Слава! abu Теперь к прозвищу "Топал-паша" прибавилось новое: австрийские солдаты прозвали Суворова "генерал Форверст", то есть "генерал Вперед". Екатерина наградила Суворова титулом графа Российской империи со званием "Рымникский". Он получил орден Георгия первого класса. Австрийский император возвел его в графы Римской империи. Потемкин сгорал от зависти. Чтобы поправить свои дела, он осадил Бендеры, подкупил турецкого коменданта крепости, и тот сдал ее без боя. Суворов поздравил Потемкина с победой, прибавив, что в первый раз за целое столетие сильная турецкая крепость сдалась русским "так приятно". abu ГЛАВА Т Р И Н А Д Ц А Т А Я ДЕНЬ АЛЕКСАНДРА НЕВСКОГО В 1790 году русские войска осадили Измаил - самую большую и самую сильную турецкую крепость на Дунае. Русскими войсками под Измаилом командовали генерал-поручики Самойлов и Павел Потемкин (родственник "светлейшего"). Главного начальника фельдмаршал Потемкин не назначил. Генералы совещались, спорили, препирались меж собой, не зная, на что решиться. А от фельдмаршала ясных указаний не было. Настала осень, близилась зима. В русском осадном корпусе появились болезни. Продовольствие кончалось; топлива не заготовили. Солдаты хворали в сырых землянках. В конце ноября генералы собрались на военный совет и решили снять осаду крепости. Суворов стоял со своим отрядом в Бырладе, в ста верстах от Измаила, и томился бездействием. Настал день памяти Александра Невского - именины Александра Васильевича. Своим патроном, или "ангелом", Суворов избрал Александра Невского сам. По семейному преданию, это случилось так. Суворов явился на свет полуживым: не дышал, не открывал глаз, не шевелился, не кричал. Повивальная бабка прибегла к испытанному средству: нашлепала младенца. Он ожил, открыл глаза и басовито крикнул: "А-а-а-а!" В первом взгляде ребенка повитуха прочла радостное изумление, о чем не замедлила поведать отцу, показывая ему новорожденного после купанья. К удивлению бабки, младенец, родившийся полуживым и недвижимым, непрестанно шевелился, двигал руками и ногами, ворочал головой, когда бабка принесла его показывать Василию Ивановичу. "Настоящий "перпетуй мобиль", - сказал, смеясь, отец. Это прозвище с первого часа жизни пристало к ребенку. Отец утром справился: "Ну, как наш перпетуй... а?" - "Да слава богу, - отвечала повитуха, - одна беда: не хочет пеленаться". И точно: новорожденный не терпел свивальника и, когда его туго повивали, превращая в "пеленашку", орал не переставая, пока его не освобождали. Освободясь, он успокаивался и начинал шевелиться и ворочаться. "Ясно, перпетуй мобиль! - повторял отец. - Не пеленайте его, пусть так и живет!" И мать и повитуха ахнули, но подчинились. А чтобы ребенок не исцарапал себе лицо, Василий Иванович велел сшить и надеть ему на руки холщовые рукавички. Так наследник Суворова завоевал себе в первые же дни свободу. Вторая стычка из-за сына случилась у отца с матерью при наречении младенца: не звать же его вечно Перпетуем - такого мужского имени и в святцах нет. Имена детям давались со смыслом и толком. Ожив, мальчик твердо сказал: "А!" Мать и ее товарки видели в этом знак желания, чтобы его имя начиналось с буквы "А". Заглянули в святцы. Среди близких ко дню рождения мальчика святых оказались на "А" - Анастасий, что в переводе с греческого на русский значит: "воскресший из мертвых". На 30 августа в один день приходились три Александра: Римский, Свирский и Невский. Отец, держа в уме Невского, пожелал назвать сына Александром. Мать хотела назвать его Анастасием: она боялась, что сын, обязанный подражать своему покровителю Александру Невскому, пойдет по его стопам. Батюшка-священник, коему предстояло крестить сына Суворовых, политично посоветовал матери согласиться на "Александра" с тем, что, когда мальчик подрастет, он сам выберет себе покровителя из трех Александров. Двое из них были люди мирные: один древний "святитель", то есть архиерей, а другой, Александр Свирский, как говорит предание, оставил богатый дом родителей молодым, ушел в монастырь на острове Валааме, жил там в пещере и тридцать лет подряд упрямо долбил для себя могилу в граните, да так ее и не кончил. Богобоязненная мать доверилась совету батюшки. Мальчика окрестили Александром, что значит "мужественный помощник". Александр вырастал, окруженный ревнивой любовью родителей. Под сердитую руку и мать иной раз кричала: "Ну, ты, Перпетуй, посиди хоть минутку на месте!" Александру уже исполнилось семь лет, а именин его еще ни разу не праздновали. Ему устроили первый экзамен: в присутствии отца, матери и учителя-попа дали ему прочесть вслух подряд два жития - Александра Свирского и Александра Невского, чтобы он выбрал себе одного из этих знаменитых русских людей "ангелом", как образец для подражания. Выбор Александра был уже сделан. Долбить всю жизнь для себя могилу в граните казалось мальчику скучным и глупым. Того же, что Александр Свирский ушел от богатого отца, чтобы жить в бедности, мальчик не мог постигнуть. Зачем это делать? От матери и от дворовых он слышал не раз, что отец скупенек. "У него каждая копейка гвоздем прибита", - говорили суворовские мужики про Василия Ивановича. И мать все жаловалась на скупость мужа: "При богатстве в бедности живем". Можно, стало быть, оставаться бедным и при богатстве; зачем же уходить из отцовского дома? Тоже глупо. Зато образ князя Александра Невского пленил мальчика. Прочитав вслух оба жития, Александр на вопрос матери твердо, не задумываясь, ответил, что выбирает своим покровителем Александра Невского. "А в монастырь я пойду, когда состарюсь", - прибавил он, утешая мать. Матери оставалось одно: подчиниться выбору сына. В дополнение к житию Василий Иванович в день первых именин сына рассказал ему, что царь Петр построил в Петербурге монастырь на том самом месте, где Александр Невский разбил шведское войско Биргера; место это и называлось Виктория. Незадолго до своей смерти Петр перевез в этот монастырь на открытой ладье гроб с останками великого новгородского полководца. Сам Петр стоял на руле ладьи, а гребцами были генералы и высшие сановники. "Стало быть, так: мы, русские, - прибавил Василий Иванович, - никогда и никому не отдадим невских берегов..." Суворов праздновал свои именины в Бырладе; ему исполнилось шестьдесят лет. Служили молебен с провозглашением многолетия. Потом последовал особенно торжественный вахтпарад. Заметили, что именинник не в духе: не пожелал сам читать за церковной службой "Апостола", не раз за службой срывался с места, подбегал к певчим, бранил их и громко поправил попа, когда тот что-то прочел не так. И вахт-парадом остался недоволен: вместо обычной похвалы солдаты услышали чуть ли не первый раз от Суворова хулу вахт-параду. Особенно рассердило его поведение подполковника Остен-Сакена. Недавно прибыв из столицы, Остен-Сакен рассчитывал сразу получить батальон. Суворов медлил с назначением, присматриваясь к новичку. На вахт-параде Остен-Сакен командовал батальоном в первый раз. В учебную атаку батальон шел примерно, но в конце атаки произошел конфуз. Ряды расстроились, что, вообще говоря, за грех у Суворова не считалось. Остен-Сакену это не понравилось: он любил прусский строй. Когда батальон остановился, батальонный приказал солдатам, выбежавшим далеко вперед, после команды "стой" равняться по отставшей массе батальона. Барон Сакен не знал или забыл суворовское правило: согласно с ним, следовало подтянуть весь батальон к тем солдатам, которые после атаки оказались впереди. Суворов, разбирая вахт-парад, обратился к солдатам: - Плохо, братцы! Сижу я с вами в мокрой дыре, учу вас без палок и чудес. Чего бы! Учил я вас отступным плутонгам?* * Плутонги - построения войск небольшими отделениями для стрельбы залпами. Для чего они надобны? Ни шагу назад, чудо-богатыри: хоть один впереди, - к нему. Вперед, не выдавай! Бодрость. Смелость. Храбрость. Победа. Слава! После отдачи пароля Суворов пригласил всех офицеров к себе на обед. "Суп вавилонский, ассирийская каша, французский пирог с грибами. Ром-гром. Чай" - такое было объявлено меню парадного обеда. Каждого из приглашенных просили захватить с собой прибор: ложку, вилку и нож. В небольшой зале дома, где жил Суворов, солдаты, под командой Дубасова, составили несколько столов, накрыли собранными у соседей скатертями, вперемешку белыми, суровыми и цветными, расставили тарелки, кому оловянные, кому фарфоровые, кому из серебра. Разнокалиберные чарки красовались перед приборами. Посредине стола стояла незатейливая закуска: дунайские сельди, копченая тарань, грибы и блюда с черным солдатским хлебом, нарезанным большими ломтями. Стульев, занятых у соседей, все же не хватало, их дополнили простыми скамейками и табуретками. В углу жарко пылал камин. Комната до тесноты наполнилась гостями. В ожидании хозяина гости беседовали стоя. Молодежь, смеясь, точила принесенные с собой ножи и шутливо фехтовала ими, как шпагами. Полковник Мандрыкин, адъютант Суворова, исполняя обязанности церемониймейстера, указал гостям их места, соображаясь с чином. Хозяйское место и стул рядом остались без назначения. Окинув последним взглядом сервировку стола, полковник Мандрыкин сделал знак гостям и отправился пригласить к столу именинника. Гости притихли. Вошел Суворов. Одетый на вахтпараде в серую куртку из солдатского сукна, Суворов явился к обеду в мундире генерал-аншефа, украшенный всеми своими орденами, в орденской георгиевской ленте через плечо. Он молча поклонился гостям и обвел их взором из-под опущенных век: Суворов кого-то искал... - Барон, пожалуйте сюда! - сказал Суворов, найдя в ряду гостей Остен-Сакена, и указал на стул во главе стола, а сам, по обычаю, сел справа на углу. Остен-Сакен вспыхнул, поклонился и занял указанное ему место. abu Гости шумно рассаживались за столом, громко болтая. Суворов требовал, чтобы гости у него за столом непрерывно говорили. По знаку Мандрыкина наступила тишина. Два гренадера вошли в пиршественный зал, неся на подносе большое конское ведро с водкой. За ними шел с "крючком" в руке седой капрал Фанагорийского полка Припасов. Зачерпнув крючком водки из ведра, капрал налил первую чарку Остен-Сакену, вторую Суворову. Затем наполнились по очереди и чарки гостей. Суворов следил за тем, чтобы при этом не нарушалось старшинство. Припасов знал всех гостей и не сделал ошибки. ДВА КУРЬЕРА Суворов встал и поднял чарку за здоровье императрицы Екатерины. Гости закричали: "Ура!" Близ дома грянула пушка. Стекла в окнах зазвенели. Капрал налил по второй чарке, и под громовой раскат выстрела по приглашению Суворова выпили за здоровье Потемкина. Настала очередь тоста за здоровье хозяина. Снова наполнились чарки. Дверь растворилась, в зал вошел Прохор Дубасов с серебряным подносом в руке - на подносе лежал пакет. Дубасов торжественно возгласил: - Прибыл курьер от светлейшего князя Таврического, фельдмаршала Григория Александровича Потемкина с письмом к его сиятельству графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому! Суворов взял пакет, вскрыл и пробежал письмо глазами. abu Затем прочел вслух: - "Ваше сиятельство! Милостивый друг Александр Васильевич! Поздравляю тебя, граф, со днем тезоименитства вашего в день славного полководца русского Александра Невского, имя коего своими победами вы носите с великой честью. Не нахожу слов изъяснить, сколько я чувствую и почитаю вашу важную службу. Молю бога за твое здоровье, да хранит он вас, граф, на многие-многие лета. Григорий Потемкин". Мандрыкин поднял чарку за здоровье именинника. Раздались крики "ура". Подали пироги с грибами и "вавилонский суп", то есть щи из кислой капусты. Все принялись за еду с аппетитом. Перед Суворовым поставили два отдельных горшочка с "ассирийской", то есть гречневой, кашей и с тем же "вавилонским супом". За стулом Суворова стоял Прохор Дубасов. Чарки наполнялись и пустели уже без соблюдения старшинства. Припасов наливал тем, кто хотел. Сакен опрокидывал чарку за чаркой. Суворов покосился на него. abu Закурили трубки. Принесли бутылки с ромом, чай и кипяток в закопченных медных чайниках. Об имениннике забыли. Суворов достал из кармана табакерку, понюхал и заговорил с бароном Сакеном по-немецки. - Господин барон, ведь вы и ваши предки - рыцари Ливонского ордена? Тевтоны? - Возможно, граф. Наша фамилия весьма обширна. Сакены служили в разных странах. - Вы знаете, барон, кто Александр Невский, имя которого я ношу? - Да, граф. - Вы, конечно, слышали про сражение на Чудском озере? - Конечно! Это было сражение тринадцатого века, если не ошибаюсь. - Рыцари были разбиты наголову. Почему? Как вы думаете? - Я думаю, что они оказались слабее. - Почему же? - Строй русских в этой битве оказался для них почти новостью. А русские уже знали тевтонский клин. - Не по полену клин, господин барон. - Вы совершенно правы, господин генерал. Беседа Суворова с Сакеном прервалась. Внезапно вошел солдат и громко доложил: - Курьер от его светлости фельдмаршала! - Второй курьер?! Возгласы изумления сменились тишиной. Прибытие второго курьера из главной квартиры действующей армии означало нечто чрезвычайное. Получив утром первое письмо, Суворов догадался, что в нем, наверное, одни поздравления, и поэтому согласился на придуманный Мандрыкиным церемониал: вскрыть и прочесть письмо фельдмаршала во время именинного обеда. - Позови курьера сюда, - приказал Суворов. Все взоры обратились к двери. Вошел забрызганный по пояс дорожной грязью ординарец светлейшего, сержант Пахомов. Он явился к Суворову по форме и протянул пакет. На этот раз Суворов вскрыл пакет без всяких церемоний. В нем заключалось предписание фельдмаршала. "Турецкая флотилия под Измаилом почти вся истреблена, - писал Потемкин, - остается предпринять на овладение городом, для чего, ваше сиятельство, извольте поспешить туда для принятия всех частей в вашу команду". abu abu abu abu Суворов вскочил на ноги, кинулся обнимать и целовать ординарца, пачкая свой мундир о его забрызганный грязью плащ. - Дубасов, пирогов! - кричал Суворов. - Припасов, водки! Садись, мой друг. Вот уж истинно получил я подарок! Вот спасибо тебе, друг любезный! Садись, закуси, выпей. Ведь я сегодня именинник... Усадив курьера к столу, Суворов, блестя потемневшими глазами, воскликнул: - Господа офицеры! Все смолкли, ожидая, что Суворов объявит содержание письма. Он поднял письмо вверх, отпихнул ногой стул, подбоченился и, помахивая письмом, как машет платочком в пляске баба, пошел кругом, припевая: Ах кафтан ты мой старой, Всюду ты, кафтан, пригожаешься, А бывает, что порой И под лавкою валяешься... - Ну, старик нашел самого себя, - шепнул один из гостей соседу. - Вот теперь он именинник! - Ваше сиятельство, да объявите же нам радостное известие. Сгораем от любопытства! - просил Мандрыкин. - Мандрыка! - крикнул Суворов. - Свеженькое дело. Я еду под Измаил. Предписание его светлости. Крики изумления, возгласы поздравлений, недоумения - все слилось в общий гул. Суворов остановил крики отстраняющим движением руки: - Мальчики, довольно! Погуляли - и будет. Пора за дело. Прохор! Перо, бумагу, песочницу, печать! Суворов схватил за угол скатерть, приподнял ее и одним движением сгреб всю посуду со стола подальше от себя. Прохор принес и поставил перед генералом старинный ларец с письменным прибором, полученный им в наследство от отца. Суворов склонился над бумагой с пером в руке, в задумчивом молчании. Гости, кланяясь ему, покидали зал шумными группами. Хотел уйти и Остен-Сакен. На его поклон Суворов ответил безмолвным жестом: "Останьтесь!" Комната опустела. На другом конце стола, упав головой на стол, храпел курьер Потемкина. Он успел осушить под шумок целую бутылку рома. Его хотели разбудить. Суворов не велел: - Пусть отсыпается - ему ведь скакать еще сто верст. При Суворове остались только его штапы. Комната являла собой вид покинутого поля битвы. Валялись опрокинутые стулья, хрустело под ногой разбитое стекло. Около Суворова сел его письмоводитель Курис, с другой стороны полковник Мандрыкин. Не написав ни слова, Суворов положил перо на стол, закрыл глаза и, словно погружаясь в дрему, тихо заговорил: - У генералов под Измаилом накрывают на восемь человек, а сыты бывают двое. А солдаты? Слышь ты, неоткуда взять, не на чем везти. Да казак на седле два пуда привезет. Коню пуд не тяга, а пудом сорок сыты. Неоткуда? У тебя два сухаря - один отдай товарищу. Торговцы из Измаила откочевали нету-де в армии денег. Кабы знали! Курис, сделав в воздухе круг пером, возгласил: - Суворов приказал! - склонился к столу и побежал пером по бумаге. Суворов, казалось, задремал и смолк. Но лишь у Куриса перо перестало скрипеть, Суворов заговорил опять: - Фанагорийцы, поди, под Галацем соскучились... Лодки... Шанцевый инструмент. Хотел Галац брать. Лестницы штурмовые... Суворов открыл глаза и, взглянув на Сакена, прибавил: - Барон, прикажите седлать коня... Курис воскликнул: - Суворов приказал! И начал писать. Приказ вручили Остен-Сакену. Суворов предлагал ему, не упуская часа, отправляться в Галац с приказом командиру Фанагорийского полка тотчас идти к Измаилу. Самому Сакену Суворов приказал озаботиться отправлением из-под Галаца к Измаилу маркитантов с товарами. - Буде на дороге по пути встретите торговцев, откочевавших от Измаила, разглашайте, что я туда прибыл. Сих не надо понуждать. Сами оборотятся. Весь шанцевый инструмент должно отправить на лодках к Измаилу. Лестницы тоже. Остен-Сакен, приняв пакет от Суворова, откланялся. Через четверть часа он в сопровождении десятка казаков скакал по направлению к Галацу на Дунае. В комнату входили и выходили, получив приказы, ординарцы. Наконец Суворов обмакнул перо в отцовскую чернильницу, усталый взор его застлала слеза. Суворов смахнул ее бородкой пера и написал: "Получа сего числа повеление, отправляюсь к стороне Измаила... Суворов". Разбудили потемкинского курьера. Его едва растолкали. Пахомов пробудился совсем, только когда его подняли и поставили на ноги. Он с изумлением обвел сонными глазами комнату, зевнул и потянулся. - Конь твой напоен и накормлен, - сказал Суворов. - Да и ты, друг, всхрапнул порядком. Потрудись еще, братец, - свези письмо фельдмаршалу: мои-то люди все в разгоне. Пахомов принял письмо из руки Суворова, сунул его в сумку и откозырял. У крыльца его ждал конь, вычищенный и отдохнувший. Ординарец вскочил на коня и ринулся в вечернюю мглу. НАД ГОЛУБЫМ ДУНАЕМ Прискакал из Ясс в Бырлад новый курьер от Потемкина с печальными вестями. Генералы под Измаилом, еще не получив приказа о назначении Суворова, собрались на военный совет и решили из-за голода в войсках снять осаду. Генерал-поручик Павел Потемкин, двоюродный брат фельдмаршала, первый ушел из Измаила. Вице-адмирал де Рибас собирается с речной флотилией к Суворову под Галац. "Предоставляю вашему сиятельству, - кончал свое письмо Потемкин, поступать тут по лучшему вашему усмотрению, продолжением ли предприятия на Измаил или оставлением оного". Суворов решил не медлить. Сделав последние распоряжения, он послал генерал-поручику Павлу Потемкину приказ вернуться с войсками к Измаилу и поскакал с конвоем казаков туда же. Он торопился. На полпути покинул свой конвой и вдвоем с одним казачьим урядником пустился прямиком к Дунаю. abu abu Перед рассветом 2 декабря к русским аванпостам у Измаила подъехали два всадника: Суворов, а с ним казак с узелком, притороченным к седлу. В узелке заключался весь багаж полководца. Рассветало. Суворов остановил измученного коня. Ночь неохотно отступала под сонным натиском серого дня. Все окрасилось в серо-голубые краски. Налево и направо голубели два озера лимана. Над голубым Дунаем серой холстиной расстилался туман. Излучину реки закрывали серые валы и бастионы Измаила. Сизые дымки поднимались над крепостью тонкими стебельками, расцветая в высоте алыми отсветами зари. abu Из долины чуть доносились барабаны и рожки: играли зорю. Суворов чухнул коня, и казацкий конь, поняв, что седок не спешит, побежал неторопливой рысцой. Дорога спускалась вниз. Крепость приближалась. Справа от нее, на русской батарее, из амбразуры выпрыгнул огненный сноп с клубом дыма. Грянул и прокатился пушечный выстрел. За ним - другой, третий. Впереди на дороге показалась на рысях группа всадников. Вышло из облака солнце. Засверкало золото мундиров. Суворова ждали. Старшие командиры выехали его встречать. Впереди ехал генерал-поручик Самойлов. Он отсалютовал Суворову шпагой. Суворов, не останавливая коня, приложил руку к каске. Значок на шесте около загородного дома, покинутого измаильским пашой, указал Суворову место ставки. Перед ставкой стоял караул от гренадерской роты Суздальского полка. Приняв рапорт, Суворов поздоровался с караулом, молча прошел вдоль фронта, обнял и поцеловал левофлангового, поклонился солдатам и усталой походкой направился к дому. Строй караула смешался. Гренадеры, сняв каски, воздели их на штыки и, высоко вздымая ружья, с криками "ура" устремились вслед Суворову. Суворов остановился на крыльце, еще раз поклонился солдатам и вошел в дом. Генералы и старшие командиры последовали за Суворовым в низкий, обширный, с маленькими оконцами покой. Суворов стоял среди покоя, устало закрыв глаза. Генерал-поручик Самойлов начал представлять командиров, называя их имена. Первым подошел де Рибас. Суворов открыл глаза и обнял де Рибаса. Они расцеловались. Самойлов назвал следующее имя. Суворов обнял бригадира Платова. abu Когда Самойлов назвал имя генерал-майора Голенищева-Кутузова, Суворов внимательно посмотрел в лицо Кутузову: тот был с черной повязкой на правом глазу - он потерял его в прошлом году в бою под Журжей. Обняв Кутузова, Суворов прошептал ему на ухо: - Назначаю тебя комендантом Измаила!.. Сверкнув глазом, Кутузов усмехнулся, но вдруг стал серьезен и с поклоном во всеуслышание ответил: - Спасибо, граф. Оправдаю ваше доверие... Представление окончилось. Суворов прошел к следующей двери, обернулся и поклонился всем: - Господ генерал-поручиков, генерал-майоров и бригадиров прошу сюда. Он пропустил перед собой тринадцать человек, последним вышел из зала сам и плотно затворил за собой дверь. Открылся военный совет. Суворов спрашивал о числе и состоянии русских войск у Измаила. Ему отвечали: численность - до двадцати тысяч, из них половина казаков, вооруженных только пиками. В войсках много больных, изнуренных лихорадкой, продовольствия - на десять дней. Суворов спрашивал о боевых запасах. Ему отвечали, что артиллерия имеет только по одному комплекту зарядов: ружейных патронов тоже мало. Суворов интересовался уже произведенными осадными работами. Ему отвечали, что начали вести апроши*, но бросили. * А п р о ш и - осадные рвы и насыпи; род укрытия для постепенного подступа к крепости. На флангах крепости возведены полевые редуты, но осадные орудия с них сняты и увезены Павлом Потемкиным. Суворов задал вопрос: сколько турецких войск заперлось в Измаиле? Он узнал, что не более сорока тысяч, но и не менее тридцати. Войска турок обеспечены и фуражом и продовольствием на всю зиму, если даже не считать скрытых запасов мирных жителей. Суворов спрашивал: каков дух турецких войск? Ему отвечали, что комендант Измаила на предложение сдать крепость ответил: "Я не вижу, чего мне бояться". Суворов спрашивал: велика ли у турок артиллерия и обеспечена ли она огневыми припасами? Ему отвечали, что в отличном состоянии, а ничтожный вред, причиненный огнем русских осадных орудий, тотчас исправляется турками. Слушая ответы, Суворов сидел в кресле с закрытыми глазами. Изборожденное глубокими морщинами лицо его хранило каменное спокойствие. Бледные руки, брошенные на стол, не шевельнулись ни разу. Суровая складка от крыльев носа к углам губ, столь характерная для людей, привыкших повелевать, постепенно смягчалась, и наконец по лицу Суворова разлилась широкая, блаженная улыбка, которая так пленительна у засыпающего после смертельной опасности человека и так пугает и волнует у мертвых. Суворов открыл глаза и одним словом выразил чувство, которое можно было прочесть на лице у каждого: - Срам! Не отдав никаких распоряжений, Суворов отпустил генералов. Удаляясь, они предполагали, что Суворов ляжет отдохнуть после стоверстной скачки по осенней слякоти. Суворов приказал подать коня, пригласил с собой инженера де Волана, Кутузова и де Рибаса на разведку измаильских укреплений. Все поняли, что штурм решен. Измаил представлял собой важнейшую турецкую крепость на Дунае. Военная тактика турок, хорошо изученная Суворовым, опиралась на крепости. Турки в открытом поле привыкли действовать натиском огромных масс. Если противник выдерживал их атаку, они рассеивались. Румянцев и Суворов в первую и вторую турецкие войны научили русскую пехоту стойко отражать первый натиск турецкой орды*, а конницу русскую - неутомимо преследовать бегущих. * О р д а - на турецком языке того времени означало "армия". Для повторной атаки янычары, разбившись о глыбу русской пехоты, не годились. Попытки французских инструкторов привить туркам европейский боевой строй не удавались. Туркам после ряда поражений пришлось изменить свою тактику, разделяя армию на отдельные корпуса, чтобы наносить противнику повторные удары свежими войсками. Эти отдельные корпуса турок опирались обычно на отдельные укрепленные лагери. Своих неутомимых гренадеров Суворов приучил не только отражать повторные удары свежих турецких войск, но и атаковать без передышки первую, вторую и третью орды. Разбитые в поле турки укрывались, чтобы отдохнуть и устроиться для новых битв, в многочисленные свои крепости. В Измаиле укрылась целая турецкая армия, включая остатки гарнизонов из других взятых русскими крепостей. Старый Измаил стоял над обрывом Килийского рукава Дуная, на левом его берегу. Крутая излучина Дуная прикрывала Измаил с тыла. Французские инженеры окружили старый Измаил новой оградой неприступных сооружений от берега до берега Дуная. Зубчатым длинным треугольником простирались высокие валы с глубокими рвами, кое-где полными водой. Возвышались старые каменные бастионы, включенные искусной рукой в систему новой линии обороны. Местами валы одеты камнем. Болтливый француз де Волан, следуя за Суворовым по правую руку, указывал ему на разные особенности измаильских укреплений, с большим вкусом говорил об их оборонной силе, как будто он строил их сам и для себя. Кутузов и де Рибас, несколько отстав, беседовали между собой. Суворов слушал де Волана молча. Порой его тонкие губы змеились усмешкой. Наконец он кинул как бы про себя: - Вобановы школьники! Де Волан осекся и замолк. Французские слова, которыми он сыпал, не были новостью для Суворова, он их узнал еще ребенком. Суворову вспомнилась переведенная отцом книга Вобана. Он остановил коня и проговорил по памяти: - "Фортификация есть художество укреплять городы... для того чтобы неприятель такое место не мог добывать без потеряния многих людей, а которые в осаде, могли бы малолюдством против многолюдства стоять". Здесь было наоборот: в Измаиле заперлось многолюдство. Де Волан почтительно молчал, полагая, что Суворов читает молитву. - Крепости строят для того, чтобы... - строгим тоном учителя спросил Суворов де Волана, устремив ему в глаза взор. - ...чтобы их защищать! - поторопился ученик. Суворов покрутил головой: - Галлы обходили римские крепости... Потемкин любил держать крепости в осаде? - продолжал учитель "наводить" ученика. - Ну-те, ну-те, сударь? - Штурмовать! - воскликнул де Волан, наконец догадавшись. abu - Хорошо, господин инженер! - сказал Суворов и тронул донского жеребца. Объезд крепости по линии вне картечного выстрела продолжался. Турки высыпали на валы и следили за небольшой кавалькадой. abu Там уж, наверное, знали от лазутчиков и перебежчиков, что к Измаилу прибыл грозный Топал-паша. Там и здесь по дороге встречались отряды и группы солдат: одни стройно маршировали, другие шли на работу с песнями, неся на плечах лопаты и топоры. При встрече с Суворовым смолкали песни и слова команды. А затем мгновенная тишина взрывалась криком "ура" - и солдаты шли дальше. От одного взвода отстал молодой солдат. Он остановился на дороге и, сделав лопатой на караул, смотрел на Суворова во все глаза. Суворов придержал коня: - Что ты? Чего стал? - Лестно взглянуть на ваше сиятельство... - Как тебя звать? - Гусёк, ваше сиятельство... - Ну, гусек, от старых гусей не отставай! Гусек расхохотался и побежал догонять свой взвод. - Взвод, стой! - скомандовал капрал. - Вольно! - Дядя Никифор! - кинулся Гусек к капралу. - Вот так так! Ну уж и генерал! Жеребчик под ним ледащий... Сам-то худ!.. - А голова с пуд! - оборвал Гуська капрал. - Мужик ты был, Гусек, мужиком и остался. Кто же это лопатой честь отдает? Осрамил ты меня, Гусек! Перед Суворовым! Ну-ка позовет меня да скажет: "Как же это ты, брат, Никифор? Чему молодых учишь? Как же это? Ай-ай!" Гусек вдруг заплакал. Солдаты сурово молчали. ГЛАВА Ч Е Т Ы Р Н А Д Ц А Т А Я ШТУРМ ИЗМАИЛА Письмоводитель Курис, диктуя писарям приказы генерала, неизменно предварял текст приказа словами: "Суворов приказал". Такое начало попало в текст нескольких приказов, и с той поры приказы по войскам объявляли, начиная непременно этими словами, хотя бы их в тексте и не было. Суворов приказал резать по ильменям сухой камыш на топливо, посылая на эту работу слабые команды. "От безделья в сырых землянках больше люди хворают", - пояснял приказ. Задымились трубы камельков в давно не топленных землянках. В сырых убежищах солдатских стало веселее, суше и теплее. Число дымов в русском лагере умножилось. Турки, видя это, думали, что под Измаил прибыли новые крупные силы. У страха глаза велики: перебежчики сообщали - в крепости думают, что Топал-паша привел к Измаилу сто тысяч солдат. С у в о р о в п р и к а з а л направить под Измаил маркитантов и подвозить продовольствие, хотя бы во вьюках на казачьих конях. Маркитанты прибыли и открыли свои палатки. Снова у лавок толклись армейские поручики, хлопцы майоров, денщики полковников, камердинеры генералов. Суворов приказал снять с застав пикеты и рогатки, "ибо нам никто отсель не угрожает". К Измаилу из глубины страны, казалось дотла разоренной, потянулись скрипучие возы. Молдаване навезли необмолоченной кукурузы. Распечатались полковые денежные ящики. В артельных котлах варили пшёнку, мамалыгу. Солдаты грызли пареную кукурузу и похваливали. Число маркитантских фургонов возрастало. Прикочевал огромный табор цыган. Около их черных палаток зазвенели наковальни. Старухи цыганки гадали, покуривая трубки. Молодые цыганки стайкой бродили в толпе солдат меж возами, блистая черными глазами, звеня монистом кос. Товару много - денег мало. Так часто бывает на ярмарках. В полковых денежных ящиках не на всех хватило денег, и солдаты больше бродили по базару, чем покупали. Там, где торговали "с рук", бродил, что-то выискивая, молодой солдат Ваня Гусек. В сумке у него гремело несколько медяков, а в руке он зажимал как некий талисман, выданную ему после усиленных просьб ротным писарем бумажку. На ней было написано четыре слова: "Суворов платит три рубля". Гусек ходил по толкучке, выискивая то, что ему до зарезу было нужно. И наконец нашел. Какой-то смуглый человек - грек ли, турок ли, а может быть, и перс из Закавказья - держал в руках новую уздечку с серебряным набором. Гусек остановился, разглядел уздечку и спросил цену. Смуглый человек молча показал пальцами "пять". Гусек, подняв один палец, сказал: "Целкового за глаза довольно!" Смуглый помотал головой. Гусек принялся его уговаривать. Их окружили. Какой-то гусар, похвалив уздечку, просил Гуська: - Да зачем тебе, пехота, узда? Знаешь ли ты, где у кобылы хвост, где голова? - Знаю! - уверенно ответил Гусек и показал смуглому человеку два пальца. Тот поднял три пальца и на этом уперся. Солдаты стали на сторону Гуська и убеждали смуглого человека согласиться на два рубля. Тот молча показывал свое: три пальца. Гусек вздохнул и согласился. Потянул к себе уздечку и сунул в руку смуглому бумажку. Смуглый развернул бумажку и в недоумении огляделся вокруг. - "Суворов платит три рубля", - прочел какой-то грамотей у него из-за плеча. - Бери! Чего тут. Это денег стоит! - Бери! Чего там! - сердито кричали солдаты. Смуглый нехотя выпустил из рук уздечку. Счастливый, оторопелый Гусек стоял и любовался своей покупкой. - Суворов платит! - крикнул один из солдат. - Хо! Хо!.. Тем временем по приказанию Суворова сделали в поле, подальше от глаз неприятеля, копию измаильского вала с глубоким рвом; перед ним вырыли волчьи ямы. Молодых солдат учили тут, как застилать плетнем волчьи ямы, забрасывать фашинами ров и штурмовать вал. abu У берега Дуная с обоих флангов крепости Суворов приказал поставить за укрытием по батарее из сорока полевых пушек в каждой, чтобы скрыть от турок приближение штурма, обманув их надеждой на долгую осаду. 5 декабря к Измаилу возвратились войска генерал-поручика Павла Потемкина. 6 декабря из-под Галаца пришел Фанагорийский полк. 7 декабря Суворов послал коменданту крепости письмо фельдмаршала Потемкина, полученное семь дней назад. Потемкин предлагал сераскиру Айдос-Магомету сдать крепость без боя во избежание пролития крови и обещал отпустить войска турецкие и жителей Измаила за Дунай со всем имуществом. В противном случае фельдмаршал предрекал Измаилу участь Очакова и сообщал о назначении Суворова. К пространному письму фельдмаршала Суворов присоединил послание от себя: "Сераскиру, старшинам и всему обществу. Я с войсками сюда прибыл. Двадцать четыре часа на размышление - воля; первый мой выстрел - уже неволя; штурм - смерть. Что оставляю вам на размышление. Александр Суворов". Сераскир Айдос-Магомет ответил: "Скорее Дунай потечет назад и небо упадет на землю, чем сдастся Измаил". Хитрый паша вместе с тем просил десять дней на размышление. На следующий день он прислал парламентера спросить, согласен ли на это Суворов. Суворов отвечал, что, если в тот же день на валу Измаила не появится белое знамя - знак сдачи, - будет штурм. Белое знамя не появилось. Суворов собрал военный совет. На нем присутствовали генерал-поручики Потемкин и Самойлов, генерал-майоры Львов, Ласси, Мекноб, Кутузов, Арсеньев, вице-адмирал де Рибас, гвардии майор Марков, бригадиры Вестфален, Орлов, Чепега, Платов. Суворов обратился к генералам со скупой и краткой речью: - Господа! По силе четырнадцатой главы воинского устава я созвал вас. Политические обстоятельства я постигаю как полевой офицер. Австрияки замирились с турками. Поляки двояки и переменчивы. Пруссаки вооружились против нас. Англия всех мутит. Франция помогает оттоманам. Мы с турками одни - лицом к лицу. России нужен мир. Измаил наш - мир и слава! Нет вечный срам!.. Его светлость фельдмаршал прислал снаряд и желает нам счастья. Осада или штурм - что отдаю на ваше рассуждение... По правилам военного устава, первым должен был высказаться младший. Им в совете являлся бригадир Платов, донской атаман. - Штурм! - просто сказал он. Все повторили это слово. Совет постановил единогласно: "Приближаясь к Измаилу, по диспозиции приступить к штурму неотлагательно, дабы не дать время неприятелю еще более укрепиться, а посему нет надобности относиться к его светлости главнокомандующему. Сераскиру в его требовании отказать. Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление предосудительно победоносным ее императорского величества войскам". abu abu abu Суворов назначил штурм в ночь на 11 декабря. abu Турки держались начеку. Беглецы из крепости сообщили, что там ждали штурма каждую ночь. Половина гарнизона, не раздеваясь, ночевала в землянках близ валов. Сераскир объезжал войска три раза в сутки. Ночью объезды совершали командиры янычар. Дозоры ходили по валам и всему городу. Айдос-Магомет и все его генералы решили обороняться до крайности. Войска разделяют их решимость. Султан объявил, что он отрубит всем командирам головы, если Измаил падет. Суворов приказал объявить эти малоуспокоительные известия по войскам всем, начиная от высших начальников до рядовых. С рассветом 10 декабря началась сильнейшая бомбардировка крепости с фланговых батарей, с дунайской флотилии и с острова за рекой. abu Турки отвечали канонадой из всех орудий. Артиллерийская дуэль длилась весь день до ночи. Сотни орудий гремели с обеих сторон непрерывно, изрыгая дым и пламя. Русские снаряды причиняли крепости большой ущерб. Сильно пострадал и город. На русской стороне урон понесла речная флотилия. Одну бригантину турки удачным выстрелом взорвали, больше ста человек экипажа погибло в волнах Дуная. abu К ночи турецкие пушки замолчали. Все реже стреляли и русские. Ночь, непроглядно темная, накрыла землю. Ударил легкий морозец и сковал осеннюю грязь. В три часа ночи взвилась сигнальная ракета, русские войска поднялись, по второй ракете заняли назначенные по диспозиции места, по третьей задолго до рассвета в грозной тишине бросились на крепости со всех сторон одновременно. Диспозиция штурма, в главных чертах намеченная лично Суворовым, обладала удивительной ясностью и простотой. Крепость имела в плане вид треугольника. Против каждой из трех сторон крепостного треугольника назначались три штурмовые колонны. Три колонны на правом фланге, с короткой, но очень сильной западной стороны, - под общим командованием генерал-поручика Потемкина. Три колонны, против самой длинной стороны, северо-восточной, объединял под командой своей генерал-поручик Самойлов. Три колонны, под начальством генерал-майора де Рибаса, назначались для действия с третьей, речной стороны. Им предстояло, переплыв на судах Дунай, при поддержке батарей на острове Чатала и пушек речной флотилии атаковать крепость со стороны Дуная. Из девяти штурмовых колонн трем приходилось штурмовать три вершины крепостного треугольника, наиболее сильные точки Измаила. Эти три колонны состояли из отборных батальонов старых суворовских полков, прославленных его победами. Команду этих трех колонн Суворов вручил трем генералам, в мужестве, храбрости и отваге коих Суворов не сомневался. На правом крайнем фланге штурмовой колонной командовал генерал Львов. Здесь, у берега Дуная, вздымался серой глыбой камня старый редут Табия. Колонне под командой генерала Макноба поручался штурм второй вершины треугольника, северо-западной, - здесь валы и стены достигали высоты двенадцати сажен*. * Более 24 метров. Штурмовой колонной против восточной вершины крепости командовал генерал-майор Михаил Илларионович Кутузов. Крепость примыкала в этом месте снова к берегу реки, выдаваясь вперед тремя бастионами. Кавалерийский резерв в 2500 сабель, под командой Вестфалена, занимал такое место, чтобы поспеть в случае вылазки турок к любым из четырех крепостных ворот. Диспозицию во всех подробностях объяснили всем: офицерам и солдатам. Штурмовые колонны имели впереди себя стрелков и рабочих с топорами, кирками и лопатами. Солдаты несли на плечах фашины, волокли плетни, застилая ими волчьи ямы. Фашинами забрасывали рвы. ВЕНЕЦ ПОБЕДЫ Гребень измаильских валов опоясался линией ружейных огней. Загромыхали турецкие пушки, осыпая штурмующие колонны картечью. Русские стрелки били турок по головам, целясь на вспышки ружейных выстрелов. Под прикрытием ружейного огня солдаты перешли рвы. Началось восхождение на крутые и высокие валы. abu К отвесным каменным стенам старых редутов приставляли лестницы. Цепкими муравьями карабкались люди по лестницам и крутым склонам валов, подталкивая слабых сзади, вытягивая спереди; с яростными криками взбирались солдаты все выше и выше. Передовые падали, сраженные выстрелами в упор и под ударами сабель, но снизу снова катилась прибойная волна. Еще в глубокой тьме штурмовые колонны взошли в нескольких местах на вал и разливались по нему в обе стороны, тесня турок. Редут Табия взять лобовой атакой оказалось невозможным. Генерал Львов первый перелез через палисад между редутом и берегом реки, подав пример фанагорийским гренадерам. Преодолев палисад, гренадеры, следуя за Львовым, ворвались в крепость и атакой в тыл захватили береговые батареи. Из редута турки сделали вылазку. Янычары ударили в сабли. С редута неумолчно гремели пушки, осыпая фанагорийцев картечью. Львова ранило. Фанагорийцы ответили на вылазку штыковым ударом. Янычары рассеялись. Под взрывами ружейных гранат фанагорийцы обошли редут, дорвались до ворот, отворили их, впустили резерв и соединились со второй штурмовой колонной генерал-майора Ласси, уже овладевшей на своем участке гребнем вала. Башня редута еще держалась. Третья штурмовая колонна, под командой генерал-майора Мекноба, штурмовала угловой бастион Измаила. Чтобы взобраться до вершины редута, пришлось связывать в длину по две лестницы в шесть сажен каждая. Передовых смельчаков турки свергали вниз сабельными ударами. Их место занимали новые бойцы. Стрелки поддерживали внизу неумолчный огонь по головам турок. Отчаянный отпор турок заставил Мекноба ввести в бой весь свой резерв. Генерал во главе резерва взошел на бастион по штурмовой лестнице и здесь пал, смертельно раненный. Сломив упорство турок, солдаты Мекноба утвердились на бастионе и овладели соседними куртинами. Большой урон терпели плохо вооруженные казаки четвертой и пятой штурмовых колонн на самом длинном фасе крепости. Янычары перерубали ятаганами древки казачьих пик, и обезоруженные казаки погибали сотнями. Части четвертой колонны, предводимой бригадиром Орловым, все-таки удалось взобраться на вал, как вдруг отворились Бендерские ворота Измаила, и турки, выйдя из крепости, ударили в крыло штурмующей колонны, разрезав ее пополам. Казаки смешались. Янычары бурным натиском опрокинули их в ров. Если бы не вытребованный кавалерийский и пехотный резерв, дело здесь могло окончиться плохо. Сабельными ударами гусары, штыками пехотинцы прогнали турок обратно в крепость. Ободренные помощью, пришедшей вовремя, казаки повторили штурм и стали на валу твердой ногой. Пятой штурмовой колонне бригадира Платова пришлось переходить крепостной ров по грудь в воде, а затем взбираться на крутой вал, одетый камнем. Втыкая пики в расщелины меж камней, казаки Платова упорно карабкались на вал под ружейным огнем турок. Дурной оборот дела в четвертой колонне, крики смятения оттуда, возгласы "алла" вне крепости при вылазке турок смутили и напугали казаков, они отхлынули. Посланный им на помощь батальон пехоты повернул дело. Колонна возобновила штурм и, прочно завладев валом, вошла в связь с четвертой. За рекой дело шло очень удачно. Прикрывшись завесой артиллерийского огня с батарей острова Чатала, все три колонны де Рибаса на судах речной флотилии подошли к берегу и высадились. Флотилия тоже гремела по городу из своих медных фальконетов. abu Под грозный говор пушек колонны пошли в атаку и овладели пушками южных крепостных батарей. Стальной обруч неудержимо стягивался вокруг Измаила. Сомкнуть его концы в венец победы предстояло шестой штурмовой колонне генерал-майора Кутузова. В шестой штурмовой колонне у Кутузова находился батальон, пришедший из Бырлада. Батальон этот по второй ракете двинулся на место, ему назначенное, так стремительно, что оказался впереди других, а ему следовало по диспозиции быть в резерве. Командир выстроил батальон по передовым, не осаживая его назад. Из-за этого батальон суздальцев оказался позади, а по диспозиции ему следовало быть в первой линии. В кромешной тьме произошла небольшая суматоха. Явился Кутузов. - Я не отойду ни на шаг назад! - упрямо заявил Кутузову батальонный. - Значит, такова ваша судьба, - ответил Кутузов, - вы пойдете в атаку первым. По третьей ракете батальон кинулся на штурм с беззаветной отвагой под перекрестным огнем с валов, образующих здесь три исходящих* угла. * Выступающих. Раскаты "ура" и ответные вопли "алла" с вершины вала говорили о том, что там идет беспощадная рукопашная схватка. Суздальцы в резерве роптали. Ваня Гусек, с обмотанной по поясу под мундиром новокупленной уздечкой, прилепился неотступно к своему учителю, Никифору Кукушкину, и сдавленным голосом спрашивал его: - Дядя Кукушкин, как же мы без дела остались? - Делов на всех хватит! Без нас не обойдется, - спокойно ответил капрал. Отпор янычар был яростный, жестокий. Батальон потерял почти три четверти людей. Командир с рассеченной ударом ятагана головой упал, но под руку его попала брошенная сабля. Он схватил ее, вскочил и ринулся в бой; кровь, стекая из раны, застилала ему взор. Положение на участке шестой штурмовой колонны сделалось критическим. Суворову сообщил об этом прискакавший от Кутузова казак. - Скачи назад! Скажи генералу: "Приказ подписан!" Казак замялся: - А боле ничего? - Не перепутай: "Приказ подписан!" - повторил Суворов. Казак поскакал обратно и на скаку кричал, чтоб не забыть загадки: "Приказ подписан! Приказ подписан!" - и с этим криком подлетел к Кутузову. Уже брезжил туманный рассвет. Кутузов сам с суздальцами пошел в атаку. Они бросились через ров с криком: "Приказ! Приказ!", хотя никто не знал и не мог знать, что за приказ подписан. Суздальцы знали, что у Суворова один приказ: вперед! Гусек не отставал от Кукушкина. Втыкая штык в землю, он карабкался рядом с дядькой на скользкий от крови вал и кричал, поощряя себя: - Гусек! От старых гусей не отставай! Ставя ногу на ровный гребень вала после крутизны, Гусек оступился. Он упал бы, если б его не подхватил Кукушкин... Что было потом, Гусек плохо помнил. У него зашлось восторгом сердце. Он куда-то бежал вместе с другими, держа ружье наперевес и крича: "При-ка-а-аз!" Вдруг он почувствовал на штыке своем неподъемную тяжесть. В голову ударило. Завертелись в глазах огненные колеса. Гусек упал. Когда он очнулся, уже рассветало. Прислоненный к брустверу, Гусек сидел, держа в руках ружье. Кукушкин снял с головы убитого турка белоснежную чалму и принялся длинным полотном обматывать голову Гуська. Сквозь полотно сочилась кровь. - Дядя Никифор, ты чего это делаешь? - спросил Гусек в недоумении. - Турка из тебя, дурака, делаю! - Дядюшка, а Измаил наш? - Твой наполовину. А мою половину надо еще взять. - Дядюшка, - воскликнул со слезами в голосе Гусек, взглянув на штык своего ружья и на свои окровавленные руки, - а я, никак, одного неприятеля сколол! - Мало одного: дюжину! Ну, и он тебя поцарапал. Долг платежом красен! - Ура! Суворов платит! - закричал Гусек, встав на ноги. - Молчи, дурень! - строго прикрикнул Кукушкин. Озираясь, Гусек удивился строгой тишине. abu Пушки замолчали. Прекратилась и ружейная трескотня. Над рекою стоял туман. Но город уже выплывал из тумана. Казалось, что дома, минареты и башни оторвались от земли и поднимаются ввысь. Бесчисленные стаи голубей, всполошенных штурмом, носились в безоблачном фарфорово-синем небе, их крылья вспыхивали порой алой кровью; там, в высоте, уже светило солнце. По валам, насколько хватал взор, ходили русские солдаты, склоняясь на убитыми, поднимая раненых. - Дядя Никифор! Когда же твою половину Измаила брать будем? - спросил Гусек. - Коль скоро Суворов велит, тогда и возьмем. Вторая половина штурма оказалась трудней во много раз, чем первая. Овладев к солнцу всем поясом измаильских укреплений, русские войска сильно расстроились, потеряв очень много убитыми и ранеными. Почти все офицеры получили раны, в большинстве тяжелые. Турки, занимая центральное положение, собирались в тесных улицах Измаила. Численный их перевес был еще значительней после убыли в русских штурмовых колоннах, к тому же атакующие образовали растянутую линию, а турки сплотились. Суворов приказал войскам, отдохнув, продолжать атаку, не давая туркам опомниться. Колонны построились и двинулись в город. Туман рассеялся. На улицах и площадях города завязался снова бой, вернее, сотни кровавых боев. Затихая в одном месте, выстрелы и боевые крики вспыхивали в другом. Все дома Измаила, каменные, с толстыми кирпичными стенами, превратились в блокгаузы. abu Из окон домов, из-за стен летели пули. Большие дома, казармы янычар, высокие "ханы" - гостиницы - приходилось штурмовать, как цитадели, применяя артиллерию. abu Вдобавок ко всему сераскир приказал спустить с коновязей всех кавалерийских лошадей; конница турецкая не могла теперь действовать на узких и кривых улицах. Тысячи взбешенных разнузданных коней носились по улицам и площадям. Выстрелы и штыки не могли их остановить. Русские солдаты падали, смятые и растоптанные конскими копытами. Суворов приказал вступить в город всем резервам, пехотным и кавалерийским. Конница охватила город кольцом по линии укрепления, уничтожая тех турок, которые пробились сквозь штурмовые линии и не хотели сдаваться. К часу дня русские войска достигли середины города. В руках турок оставались только две мечети и неприступный редут Табия. Но когда из мечетей турок выбили, редут выкинул белый флаг. Сераскир Айдос-Магомет с двумя тысячами янычар затворился в самом большом доме. Батальон фанагорийских гренадеров по приказанию Павла Потемкина атаковал последнее убежище коменданта Измаила. Из дома фанагорийцев встретили картечью - у турок в их "цитадели" нашлись и пушки. Подвезли артиллерию и ядрами выбили ворота "хана"; фанагорийцы ворвались внутрь. Суворов приказал кавалерии очистить город от остатков неприятеля. abu Назначенный комендантом Измаила, генерал-майор Кутузов принял город и крепость в свое распоряжение. abu abu abu abu abu Над редутом Табия развернулся русский флаг. Караулы стали в различных местах. Важнейшие караулы занял Фанагорийский полк. Комендант крепости Кутузов приказал казакам собирать брошенное оружие и патронные сумки, в особенности пистолеты. Караулы из крепостных ворот никого не впускали в город. Разного люда - пешего и конного - ко дню штурма под Измаилом накопилось множество. У Бендерских ворот караул, поставив рогатки, едва сдерживал напор толпы. Сержант пошутил: "Мы штурмовали, а вы хотите на даровщину. Лезьте через вал". Шутку приняли за разрешение. Толпа кинулась в ров и с криками полезла на валы. Ни окрики часовых с вала, ни их выстрелы в упор не остановили этого второго штурма. В воротах толпа мадьярских и волошских крестьян опрокинула рогатки, смяла караул и ворвалась в низложенный оплот ненавистных поработителей. Кутузов приказал защищать мирное население. ВАХТ-ПАРАД Опоясанный поверх мундира зеленым знаменем, сорванным с древка, с незаряженным пистолетом в руке, с головой, окутанной чалмою, Гусек сначала следовал за старым капралом, но затем от него отстал. Гусек брел по кривой улице. Статный червонно-золотой масти жеребец, забежав в тихий переулок, мирно выщипывал из расщелин каменной ограды порыжелую траву. У Гуська радостно стукнуло сердце... Достав из-под мундира уздечку, Гусек тихо подошел к жеребцу и сказал: - Тпру! Тпру! Не бойся, Смирный!.. Коню, видно, прискучила одинокая воля - он храпнул, раздув ноздри. Запах Гуська коню понравился: конь дался ему спокойно. - Вот так у нас дело пойдет, - обротав коня новой уздечкой, приговаривал Гусек, выбирая из конской гривы репья. Разобрав поводья, Гусек вскочил на коня и шагом выехал из узкой улочки на площадь. Через площадь казаки гнали табунок коней. - Эй, служба! - крикнул Гуську казачий урядник. - Слезай с коня долой. - Как бы не так! - Слезай! - Да ведь коня-то мы хотим от Суздальского полка Суворову в подарок! - Это дело другое. Хороший конь! - похвалил урядник. - Пожалуй, не самого ли сераскира носил. Это вы ладно, служба, удумали. Надо старичка уважить! Он коней любит!.. Казаки погнали табунок дальше. А Гусек на Смирном выехал на измаильский майдан. Майдан кишел народом. Русские терялись в разношерстной толпе. В одном месте в ряд стояли возы с яблоками. Раскинулись палатки с восточными сластями. Манили, чадя угаром, шашлычники. Народ толпился у огромной винной бочки на возу. Виноторговец цедил вино в жестяные кружки. Гуську захотелось пить. Он подъехал к бочке и потребовал полкварты. Вытянув кружку до дна одним духом, Гусек достал из-под полы монету, кинул ее в кружку и поехал искать свой полк. Суздальцы расположились в казарме янычар. Батальонный Золотухин, покуривая трубочку, сидел среди двора на барабане. Гусек въехал во двор веселый и закричал: - А вот он и я! Победа! Слава! Слава! Слава! Увидев Золотухина, Гусек осекся. Батальонный крикнул: - Гренадер! С коня долой! Сюда! Гусек скатился с коня и подвел его к батальонному. Золотухин строго оглядел Гуська и спросил: - Чей конь? - Мой. - Отведи коня на двор старой крепости. Там примут. - Так ведь я не себе! - закричал Гусек солдатам. - Подарим коня Суворову! Срам смотреть, на чем он ездит! - Ай да Гусек - что выдумал! Молодец! Солдаты, смеясь, окружили Гуська. Подошли и офицеры. Все любовались червонно-золотым конем. - Ты, малый, не дурак! - сказал батальонный. - Конь хорош. Подбери-ка, братцы, из добычи убор для коня. Да побогаче! Показистее! Солдаты принялись подбирать коню драгоценную сбрую. Военная добыча суворовских войск оказалась огромной. Пушек взяли в крепости 265, знамен 364, бунчуков* девять, пороху 3000 пудов, лошадей более десяти тысяч, а также огромное количество боевых припасов, продовольствия и фуража. * Бунчук - конский хвост на украшенном древке; знак сана и власти у турецких пашей. Огромны были и людские потери турок. Убитых неприятелей насчитывали 26 000, пленных 9000. Тела убитых турок во избежание заразы бросали в Дунай. Суворовские войска потеряли около 4000 человек убитыми и 6000 ранеными, среди них 400 офицеров. Тела русских вывезли за стены Измаила и похоронили в братских могилах. 11 декабря Суворов послал два донесения о победе. Екатерине в Петербург: "Гордый Измаил у ног вашего величества". И Потемкину в Яссы: "Нет крепче крепости, отчаяннее обороны, как Измаил, падший пред высочайшим троном ее императорского величества кровопролитным штурмом. Нижайше поздравляю вашу светлость". 11 декабря Суворов отправил Потемкину донесение о победе, а 12-го торжественно въехал в Измаил. На гласисе старой крепости у Бендерских ворот выстроилась почетная стража Фанагорийского и Суздальского полков, несших в этот день караулы. abu Суворов во всех орденах, русских и иностранных, с орденской черной с желтым лентой через плечо стоял "стрелкой", слушая строевой рапорт коменданта Измаила Кутузова. Приняв рапорт, Суворов поздоровался с гренадерами и начал говорить. Он говорил, покашливая, хриплым голосом, словно разбирая обыденный вахт-парад. И штурм Измаила в его словах представлялся как будто бы делом обычным, рядовым. Он хвалил солдат и командиров за точное исполнение приказов, за правильное, согласно диспозиции, занятие мест, назначенных штурмовым колоннам, за то, что все колонны по третьей ракете двинулись на штурм одновременно. Никому Суворов не произнес хулы и кончил речь обычными, как на вахт-параде, словами: - Субординация! Экзерциция! Дисциплина, чистота, здоровье, опрятность, бодрость, смелость, храбрость! Победа, слава, слава, слава! Отслужили молебен. Под орудийный салют возгласили вечную память павшим и многие лета живым. Суворову подали донского жеребца. Тут генералы и офицеры расступились. Из толпы вышел Гусек и подвел к Суворову червонно-золотого смирного коня. Убрали Смирного солдаты на славу, богато, как сами хотели: чепрак, шитый золотом, турецкое седло с высокой лукой, украшенное самоцветными камнями, между ушей коня колыхался пышный султан из белых страусовых перьев. Суворов залюбовался конем. - Ваше сиятельство! Прими солдатский подарок! - громко провозгласил Гусек и тише, для одного Суворова, прибавил: - Моя добыча конь-то, а уздечку я купил! Суворов блеснул взором, подошел к Гуську, обнял его, поцеловал и похвалил коня: - Хороший конь! Видно, что привык к парадам. Скажи товарищам от Суворова спасибо. Только принять подарок не могу. Мы, русские, воюем не за добычу. Донской конь принес меня сюда, донской конь и унесет отсюда! Гусек с печальным восторгом воскликнул: - Батюшки! От коня отказался!! - Расседлай коня! - приказал Суворов. Гусек поспешно исполнил приказание - расседлал Смирного, свалив чепрак, седло и остальной убор на землю. Поникнув, стоял Гусек с уздечкою в руке; поднял на Суворова полные слез глаза и робко предложил: - Может, хоть уздечку возьмешь? - Взять не возьму, а куплю, пожалуй, - ответил Суворов, - коли недорого спросишь... - Да по своей цене отдам. Три рубля заплатил... Суворов взял из рук Гуська уздечку и приказал казаку взнуздать ею своего донского жеребца, а Мандрыкину велел заплатить Гуську три рубля. Суворов вскочил на коня и шагом направился к Бендерским воротам. Получив деньги, Гусек закричал: "Ура! Суворов платит?" - и кинулся к суздальцам. Они его окружили. - Вот, братцы, штука! От коня отказался! А уздечку купил у меня, вот они, три рублика... Да где же дядя Никифор? - Эва, хватился! Дядя Никифор в чайхане лежит... Испуганный, побежал Гусек на майдан, нашел чайхану и вошел под ее сумрачный свод. Тяжелый, смрадный воздух захватил Гуську дыхание. На устланном соломой полу чайханы лежали вповалку и стонали раненые. Гусек нашел Никифора. Старый капрал лежал в сторонке, у стены, навзничь, с закрытыми глазами, накрытый плащом. Гусек тихо позвал его. Капрал открыл глаза: - А, Гусек! Пришел? Ну, что? - Да ведь дело какое, дядя Никифор! Он от коня-то отказался! - От какого коня? Гусек рассказал, как было дело. Лицо капрала просветлело. Он усмехнулся: - Эх ты, дурак-вахлак, вздумал Суворова конем соблазнить!.. - А хотел он взять коня-то! Даже зарделся. Уж и хорош конь-то! Так он на коня жарко глядел!.. А уздечку мою за три рубля у меня купил... - Дешево отдал... Они помолчали. - Ты не помри, дядя Кукушкин! - Помру - похоронят. А ты кланяйся товарищам. Вели долго жить. Да еще погожу умирать. Я вроде бессмертный. - Прощай, дядя Никифор. Поправляйся! Гусек вышел из чайханы. Уже темнело. Но майдан гудел. Кое-где зажигались фонари. Отовсюду неслись песни, слышался женский смех. Туман повил город пеленой. На валах перекликались часовые... ГЛАВА П Я Т Н А Д Ц А Т А Я АРХИЕРЕЙСКАЯ КАРЕТА Суворова после штурма трепала лихорадка. Он стремился душой на север, тоскуя по белым снегам и крепкому морозу. Там, в России, болезнь всегда ослабевала или оставляла его совсем. Пробыв под Измаилом еще несколько дней, он объявил, что едет в Петербург. Дорога лежала через Яссы, где проводил дни в роскоши и лени Потемкин. Александру Васильевичу предстояла с ним встреча. В день отъезда Суворов простился с войсками. Офицеры провожали его гурьбою. abu abu abu abu abu abu Суворов сел в свою повозку. Дубасов - в свою. Возничий хлестнул коней. Тройка поскакала, за нею пара. Повозки прыгали по кочкам замерзшей дороги. В повозке Дубасова гремела и дребезжала посуда. Унылая, бесснежная и в декабре, молдавская степь развертывалась впереди. Решаясь на штурм Измаила, Суворов поставил на карту всю свою военную карьеру. Неудача штурма могла бы стать закатом звезды Суворова. Теперь она горела ярко, высоко поднявшись над горизонтом. От фельдмаршала Потемкина Суворов получил в Измаиле очень любезное поздравительное письмо, но в нем за дружескими любезностями сквозили досада и неприязнь. Потемкин завидовал и не умел скрыть зависть свою. abu Встреча с Потемкиным не сулила доброго, хотя Суворов знал, что фельдмаршал готовит ему торжественную встречу. Ближе к Яссам местность сделалась веселее, холмы круче, появились леса. Суворов ехал в тяжком полузабытьи. Было далеко за полдень. По расчету времени выходило, что скоро покажутся белые церкви старинных ясских монастырей с зелеными кровлями и золочеными куполами, как бы измятыми рукой времени, и красные черепичные крыши домов. Столица молдавских господарей приближалась. На колдобине тряхнуло. Суворов очнулся от забытья и крикнул ямщику: - Стой! Колесо сломалось! Ямщик осадил коней. Суворов выпрыгнул из повозки, и ямщик слез с козел. Подъехал на своей паре Дубасов. - Ах ты, бездельник! - встретил подошедшего Дубасова Суворов, указывая на правое заднее колесо своей повозки. - Говорил я тебе, что надо починить повозку! Видишь, колесо развалилось. Ямщик смотрел то на колесо, то на Суворова в тупом недоумении: колесо-то целехонько!.. - Экое диво какое - ведь было совсем здоровое колесо и в черепья рассыпалось! - сказал Дубасов, ничуть не удивляясь. - И ехать-то осталось двадцать верст. Есть ли у тебя, друг, топор? - Как топору не быть! - ответил ямщик. - Поди-ка, друг, в лес, выбери там дубок вершка на два да сруби, распорядился Дубасов, - придется замест колеса слегу подвязать. - Да колесо-то ведь цело! - А ты, друг, тверез ли? - спросил ямщика Суворов. - Ступай и делай, что велят. Ямщик достал из передка топор, пошел в лес и срубил дубок. abu Колесо сняли и вместо него к оси подвязали слегу. - Вот морока, - дивился ямщик. Подняв колесо, он крепко постукал им по земле: "Колесо-то ведь цело!" Дубасов отнял колесо у ямщика и положил в свою тележку. Суворов молча забрался в повозку и велел ехать тише. Слега чертила по земле; позади шажком тащилась тележка Дубасова. Суворов заснул. В Яссы въехали ночью. На заставе Суворова не узнали. abu abu abu abu abu abu abu abu abu Он велел ехать не во дворец Потемкина, а к старому своему приятелю, майору Непейсыну, у которого всегда останавливался, приезжая в Яссы. Непейсын служил в Яссах полицмейстером. Он встретил Суворова радушно и рассказал ему, как торжественно готовились встречать днем измаильского героя. Потемкин заблаговременно послал к заставе свою золотую карету. От заставы до дворца стояли махальные, чтобы в тот же момент, как Суворов подъедет к заставе, просигналить Потемкину. По ракете грянули бы пушки и зазвонили бы на всех церквах колокола. - Ах, ах! - жалел Суворов. - Какие почести упустил! abu Надо было, как на грех, колесу сломаться! Да на чем же я завтра к фельдмаршалу поеду? Скажи, друг, сделай милость, цела ли у тебя твоя колымага? - А что ей делается? - ответил майор Непейсын. - Стояла и стоит в каретнике. Брал ее у меня архиерей для визита к его светлости, а больше в нее и не запрягали. Сам я иначе как на дрожках не езжу. - Окажи, друг, услугу: одолжи мне на завтра твою карету. Майор усмехнулся и ответил: - Да бери, Александр Васильевич! Не на трех же колесах тебе к фельдмаршалу ехать. Утром ко дворцу, где до вступления русской армии жил паша, наместник султана, подкатила, дребезжа, старинная облупленная колымага, запряженная парой тощих кляч. На козлах сидел в плаще с широким капюшоном и в широкой черной шляпе кучер с длинным бичом в руке. На запятках, держась за ремни, стоял в каком-то долгополом архалуке Дубасов. Суворов притаился в глубине колымаги. Потемкин поднялся с постели раньше обычного, и от этого дурное настроение его усилилось. Повторять вчерашнюю церемонию встречи Потемкин не хотел: неужто ждать подряд несколько дней, ставить у дворца почетный караул, а бомбардирам держать круглые сутки горящие фитили для пушечного салюта? Потемкин изменил привычному бухарскому халату и сразу оделся в мундир. Увидав в окно колымагу майора Непейсына, адъютант доложил Потемкину: - Ваша светлость, к нам, кажется, опять архиерей! Лицо Потемкина изобразило брюзгливую досаду: - До чего это некстати! Однако он вышел в сени встречать преосвященного владыку и остановился на верху лестницы. abu Суворов, смеясь, с резвостью мальчика прыгая через три ступеньки, взбежал по лестнице. Фельдмаршал и Суворов обнялись и расцеловались, для чего Потемкину пришлось нагнуться. - Чем я могу наградить ваши заслуги, граф Александр Васильевич? — спросил Потемкин, выпрямляясь. Суворов ответил: - Ничем, князь. Я не купец и не торговаться приехал... abu Потемкин побледнел и молча двинулся в зал. Суворов последовал за ним и подал строевой рапорт. Потемкин принял рапорт небрежно. Ни тот, ни другой не произнесли более ни слова. Молча походили взад и вперед по залу. Суворов откланялся. Потемкин едва ответил на его поклон. Они разошлись. Суворов вернулся в дом майора Непейсына, велел надеть на ось своей повозки четвертое колесо и отправился дальше. Он ехал в Петербург, уверенный, что получит фельдмаршальский жезл. abu abu Падение Измаила произвело огромное впечатление в Турции. Перед русской армией лежал открытым путь на Балканы. Из придунайских городов турки начали разбегаться. В потрясенном Стамбуле вспыхнуло народное восстание. abu Штурм Измаила обеспечил России выгодный мир. abu В Петербурге ликовали. Екатерина в письме к Потемкину, рискуя задеть его самолюбие, говорила, что "почитает измаильскую эскаладу* города и крепости за дело, едва ли где в истории бывшее...". * Э с к а л а д а - штурм. Царица спрашивала у Потемкина совета, как и чем наградить Суворова. Курьер с ответом Потемкина обскакал Суворова на дороге в Петербург. Екатерина приняла измаильского героя, когда он к ней явился, с холодной лаской и объявила ему за взятие Измаила чин подполковника Преображенского полка. Эту награду за подвиг, беспримерный в истории, можно было счесть за издевку. Хотя полковником Преображенского полка числилась сама императрица, но подполковников Преображенских считалось уже целый десяток, в том числе и фельдмаршал Потемкин. Награды по армии за штурм Измаила всех удивили своей скупостью. Враги Суворова радовались; доброжелатели сетовали на несправедливость; в армии негодовали. Прохор Дубасов гневался на самого Суворова, считая его виноватым в неожиданном повороте счастья. Если посетители спрашивали: "Дома ли граф?", Дубасов отвечал: "Графа нет, а подполковник дома!" Попреки и грубость Прошки наконец надоели Суворову, и он отослал его в далекую деревню. Вслед за Суворовым в столицу явился и фельдмаршал Потемкин, оставив армию на попечение князя Репнина. abu abu abu В честь Потемкина готовился великолепный праздник. Суворов незадолго до этого торжества получил повеление Екатерины отправиться на границу Финляндии для осмотра крепостей. Он сел в почтовую кибитку и покинул Петербург. В Таврическом дворце, купленном Екатериной у Потемкина за полмиллиона, а теперь вновь ему подаренном, праздновали измаильскую победу. Великолепием и пышностью праздник затмил все, что видели в столице раньше. Потемкина чествовали как победителя. Екатерина подарила ему фельдмаршальский мундир, затканный бриллиантами, в двести тысяч рублей. abu Праздники сменились буднями. Екатерина охладела к своему любимцу. Потемкин погрузился в хандру, но не ехал к армии, куда его старалась сбыть Екатерина. Тем временем Репнин разбил турок за Дунаем и подписал мир, вырвав у Потемкина славу окончания войны. Жизнь Потемкина склонялась к закату. Он вернулся к армии, некоторое время томился в безделье, потом заболел, выехал в Яссы. abu abu По дороге туда он умер в степи. Узнав о смерти Потемкина, Суворов написал: "Се человек, се образ мирских сует - беги от них мудрый". СЭР БУШПРИТ* * Б у ш п р и т - наклонная мачта, длинное дерево на носу корабля. Суворов должен был осмотреть финляндскую границу и представить проект ее укрепления. Мир со Швецией заключили еще до падения Измаила, но отношение шведского короля к России продолжало оставаться враждебным. Шведы все еще не хотели примириться с укреплением русских на финских берегах, хотя уже истекало столетие со дня основания Петербурга. Суворов очень быстро исполнил возложенные на него поручения и явился в столицу с готовым планом переустройства старых крепостей и возведения новых. По плану Суворова численность войск, а следовательно, и расходы по обороне финляндской границы заметно сокращались, а надежность обороны возрастала. Суворов считал дело поконченным и ждал какого-либо другого, более почетного назначения. Ожидания еще раз обманули Суворова. Он получил повеление: отправиться назад, в Финляндию, и осуществить свой проект. Он оставался в немилости. Войска в Финляндии Суворов нашел в плохом состоянии. В финляндские батальоны ссылали за разные провинности гвардейских солдат. О перевоспитании их до Суворова не помышляли. Солдаты часто болели. Больные, они бежали из казарм, чтобы не попасть в госпиталь. Эти, по выражению Суворова, "богадельни" представляли собой не лечебные заведения, а очаги заразы. Суворов поступил просто: закрыл все госпитали, оставив для неотложной помощи только полковые лазареты. Больных из госпиталей он вывел в более здоровую обстановку финских деревень. Жалкие средства лжеученых медиков Суворов заменил народными средствами - травами, корешками. Живительная сила природы быстро сказалась: смертность в войсках значительно понизилась. Гиблый, казалось, климат Финляндии на самом деле был целебным. Природные условия страны: ее скалы, леса, бесчисленные озера и реки, туманы и дожди летом, глубокие снега и морозы зимой, - по общему мнению, не допускали здесь обучения войск. Суворов рассуждал иначе: если в этих природных условиях приходится воевать, то и обучать солдат надо не где-то далеко, в России, а именно здесь. "Оболгали мне здесь невозможность всеместных маневров", - писал он, что в переводе на обычный язык значит: мы доказали здесь, что маневры войск возможны в любых местных условиях, в любой природной обстановке. Так же как и в Новой Ладоге, Суворов и тут показал выпрямляющую силу труда. Он отвлек солдат от праздности не только воинским обучением. Ему не хватало рабочих рук; он заставил солдат участвовать в постройке крепостей, на обжиге извести, на устроенных им кирпичных заводах, заготовке и пилке леса. Кроме полевых войск, в команде Суворова состояла гребная флотилия. Для этой флотилии не хватало гребцов. В Крыму и на Днепровско-бугском лимане Суворов ознакомился с морским делом. Он посадил на суда флотилии пехотинцев и начал их обучать. Все же ему недоставало судов для перевозки грузов, а рядом, на рейде Роченсальма, праздно стояла под флагом капитан-командора Нанинга практическая эскадра. Вид бездействующей эскадры с сотнями матросов на каждом корабле был для Суворова непереносим. Нанинг именовал себя капитан-командором по старой памяти: в ту пору чин этот был временно упразднен. А Суворов носил имя генерал-аншефа, то есть являлся по службе старше капитан-командора Нанинга, который к тому же ничем не был знаменит, кроме разве прозвища "сэр Бушприт", данного ему моряками. У моряков свои понятия о чинах и субординациях. Сэр Бушприт потому упорно и держался за наименование капитан-командора, что считал этот чин выше армейского генерал-майора. Уже одного этого было достаточно для того, чтобы между Суворовым и сэром Бушпритом возникли нелады. А главная беда состояла в том, что они в одной существенной черте сошлись характерами. Суворов был мастером язвительной шутки, и сэр Бушприт был порядочным шутником. Во всем остальном они расходились, начиная с внешности. Суворов при маленьком росте был коренаст и юношески подвижен, даже став стариком. Сэр Бушприт - высок, долговяз, но грузен и медлительно-важен. Черты суворовского лица некрупны, тонки. Лицо его никогда не застывает, оно - как море в свежий, шквалистый ветер. У капитан-командора черты крупные, будто вырубленные топором, на лице застыло деревянное выражение. У Суворова глаза слегка навыкате, голубые, все время искрятся, а в гневе способны сверкать молниями. Глаза капитан-командора сидят в глубоких впадинах, словно высверленные коловоротом корабельного брызгаса - мастера по сверлению дыр. Взор его мутный, холодный, цвет глаз скучный, стальной. Нос у сэра Бушприта длинен, очень велик, за что капитан-командор и получил свое прозвище. Как будто плотник, мастеривший, лицо капитан-командора, не совсем правильно высверлил дыру и вколотил в нее нагель*, отчего капитан-командор ходит, задрав нос кверху, на манер бушприта корабля. * Н а г е л ь - большой деревянный болт или гвоздь, употребляемый в судостроении. Сэр Бушприт говорит, словно командует, срываясь на высоких нотах. Он плохо понимает по-русски, так как не хочет знать иного языка, кроме английского, непоколебимо уверенный в том, что этот язык - отец всех прочих, а потому все должны его понимать. Суворов, в отличие от сэра Бушприта, говорил звучным басом, знал несколько языков, за исключением родного языка командора, и очень жалел, что не мог объясниться с ним по-английски. Инструкция, данная Суворову перед его отъездом в Финляндию, имела пробел: капитан-командор не был ему подчинен. А между тем оборона шхер была немыслима без флота. Для выбора мест береговых батарей требовалось произвести промеры у берегов. Суворов нанес сэру Бушприту визит на рейде, чтобы просить его содействия. Старый генерал-аншеф сделал промах, не прибегнув к переводчику. Капитан-командор понял просьбу как приказание и надменно ответил: - Кто вы есть, господин генерал? Здесь море, корабль; на земле я вас слушать; здесь, на флот, вы государь мой, малашишка. Имейте флот маленький чин - мичман тогда я вас слушать. Хэлло! Суворов молча откланялся, а на другой день на флагманский корабль "Северный орел" явился адъютант Суворова и вручил сэру Бушприту запечатанный пакет. В нем капитан-командор нашел прошение. Командир "Северного орла" капитан-лейтенант Прончищев, негласно исполняющий должность переводчика при флагмане, сообщил, что генерал-аншеф Суворов, граф Рымникский и граф Священной Римской империи, Александра Невского и многих других орденов кавалер, почтительно просит в первый удобный для капитан-командора день сделать ему, Суворову, экзамен на мичмана для производства в первый на флоте офицерский чин. Сэр Бушприт стал в тупик. Спросил совета у Прончищева. Тот ответил, что по форме и по сути дела отказать Суворову в его просьбе нельзя. - Тем более, - значительно прибавил Прончищев, - его сиятельство граф Суворов в морском деле вовсе не мальчишка. Еще командуя береговой обороной Херсонского района, он имел дело с флотом. Устраивая оборону Крыма, Суворов дружил с адмиралом Федором Федоровичем Ушаковым, и тот слушался его советов. На Дунае под рукой графа Суворова был адмирал де Рибас... Да и у нас Суворову подчинена гребная флотилия. Будьте уверены, господин командор, генерал-аншеф не хуже нас с вами знает и морской устав и практику... Сэр Бушприт призадумался и для верности отправился на быстроходном галиоте в Кронштадт, а оттуда в Петербург, чтобы испросить повеление у наследника престола, генерал-адмирала Павла Петровича, как поступить. Суворов воспользовался отсутствием капитан-командора и, с согласия Прончищева, повторил на практике то, что знал по книгам и уставам, а также из опыта на Буге, Днепре и Дунае. На экзамене ему предстояло отвечать на разные вопросы об оснастке корабля - о рангоуте, мачтах, реях, марсах, стеньгах, о стоячем и бегучем такелаже, о парусах: как их ставить и убирать. Вахтой во время хода корабля под парусами командует лейтенант, начальник вахты, а мичманы - его помощники, по одному на каждую из трех мачт корабля. Чтобы командовать одной мачтой, надо знать несколько сот названий, которые постепенно изучаются на практике. У Суворова недоставало времени - сэр Бушприт мог вернуться на эскадру в любой день. Командир "Северного орла" поступил с небывалым претендентом на мичманский чин, как учитель поступает с любимым учеником, когда надо его спешно приготовить к ответственному испытанию: в этом случае ученика "натаскивают". Прончищев был не прочь проучить надменного сэра Бушприта, а Суворов с озорным увлечением отдался в распоряжение учителя, облачившись в матросскую одежду. Пять дней подряд Прончищев маял команду своего корабля парусными учениями. Матросам показалось очень лестным, что с ними наравне тянет шкоты, лазит по вантам, ставит и убирает паруса, крепит снасти, вяжет узлы и сплеснивает тросы сам Суворов. Они дивились неутомимому проворству, цепкости этого старичка со смешной тугой косичкой седых волос, с "косоплеткой" из ленточки георгиевских цветов, завязанной бантиком на конце. А на других кораблях огорчались, что Суворов будет держать экзамен не у них. Вся эскадра - от командиров кораблей до юнг и коков нетерпеливо ждала, с чем вернется из Кронштадта сэр Бушприт, каково будет повеление генерал-адмирала - по слухам, Павел Петрович Суворова недолюбливал. * С п л е с н и в а т ь т р о с ы - сплетать концы веревок без узла. МИЧМАНСКИЙ ЭКЗАМЕН После пяти дней отсутствия капитан-командор возвратился из Кронштадта. "Произвести мичманский экзамен генералу Суворову, не откладывая, по всей строгости, без послабления, рассмотреть при сем, что генерал Суворов действительно к исполнению сей должности прямо способен, образовав для сего испытания нарочитую комиссию из командиров кораблей практической эскадры с президентом капитан-командором" - таково было повеление генерал-адмирала. Если верить сэру Бушприту, Павел Петрович прибавил: "Старик чудит. Надо дать ему урок". В этих словах заключалось второе, негласное повеление: "Провалить!" Сэр Бушприт проболтался. На флоте не очень-то любили генерал-адмирала. И, не совещаясь, командиры кораблей, каждый за себя, решили: "Не проваливать!" На баке "Северного орла" матросы тоже тревожились за исход испытания: - Выдержит? - Наш-то Суворов? Выстоит... Только не вздумал бы Бушприт с ним в жмурки играть. Вот это будет беда! Прончищев говорил Суворову, чтобы он не робел, отвечал на все вопросы смело, решительно, не задумываясь. - На-кось ты, боюсь! - с усмешкой отвечал Суворов. - "Немогузнаек" не терплю, а вдруг завтра придется самому ответить: "Не могу знать!" - А вы, граф, говорите пространнее, что в голову придет, да побольше всяких "тако", "паче" и "поелику". Чем больше вы скажете, тем меньше он поймет. Суворов гневно блеснул глазами: - Мой стиль не фигуральный, а натуральный при твердости моего духа. Вралем я не бывал. От беды не бегал. На ногах не качался. Не лукавил. Не разумею изгибов лести! Суворов гневался, и капитан-лейтенант Прончищев подумал, что напрасно ему взбрело в голову давать советы, и кому - Суворову! Утром на корабль "Северный орел" к назначенному времени съехались командиры кораблей практической эскадры "Благополучие", "Счастье", "Слава России" и фрегата "Воин". Вся комиссия состояла из пяти человек при первоприсутствующем капитан-командоре. Суворов не заставил себя ждать. В десять часов утра, когда пробили четыре склянки, он пришел на рейд под парусом на одномачтовой сойме и ступил на правый, почетный трап "Северного орла". Несмотря на свой малый рост, Суворов в совершенстве владел искусством осанки. В парадном мундире, с эполетами генерал-аншефа, в шарфе со шпагой, в ленте ордена Александра Невского через плечо, в шляпе, украшенной сверкающим бриллиантовым пером, Суворов казался выше ростом. Матросы корабля не узнали в этом осанистом генерале того проворного старичка, который позавчера лазил с ними по вантам и повторял вслух, чтобы лучше запомнить, названия частей рангоута и такелажа. Фалрепные* на трапе вытянулись и застыли, встречая гостя, и каждый из них подумал: "Правильный будет мичман!" * Ф а л р е п н ы е - матросы, стоящие у трапа; ф а л р е п - веревочный, обшитый сукном поручень трапа. Приветствуя Суворова вслед за вахтенным начальником, Прончищев подобрал живот и подумал: "Посмотрим, кто окажется мальчишкой!" Суворов вошел в салон адмиральской каюты, освещенной через окна кормового балкона зелеными отсветами воды и теплыми огнями восковых свечей в двух канделябрах - без них в каюте было бы темно. Сэр Бушприт сидел за столом, покрытым зеленым сукном с золотой бахромой. По бокам его разместились члены комиссии. Суворов на "мичманской дистанции", за три шага перед столом, звякнул шпорами, четко пристукнув каблуками ботфорт, стал "стрелкой" и явился по форме. Экзамен начался. Вопросы задавали по очереди командиры кораблей, капитан-командор выслушивал ответы Суворова, важно кивая "бушпритом", словно фрегат на пологой, спокойной волне мертвой океанской зыби. За бортом "Северного орла" весело струилась вода. По деку* мягко топотали матросы босыми ногами - шли предобеденные работы; покрикивали, распоряжаясь ими, урядники. * Д е к - палуба. Металлически звучал голос Суворова, когда он, словно читая по книге, чеканил слова морского регламента Петра Великого. Экзаменаторы отмечали ответы Суворова на листах бумаги. Кандидат на мичманский чин отвечал на все вопросы, обращаясь к председателю, каковым являлся сэр Бушприт. Наконец и сей последний предложил ищущему мичманского чина вопрос: - Не скажете ли нам, господин ансень де весо*, что принадлежит до силы и знатности флота? * E n s e i g n e d e v a i s s e a u - корабельный прапорщик: то же, что мичман. Это звание было в употреблении на русском флоте в XVIII веке. Вопрос выходил далеко за рамки мичманского экзамена. Получилось так, что капитан-командор спрашивал не испытуемого, а как будто хотел знать о флоте мнение Суворова - генерала, прославленного победами на суше. И то, что сэр Бушприт назвал его "ансень де весо", как будто говорило, что председатель комиссии уже признает Суворова достойным мичманского чина. Суворов ответил: - Сила и знатность флота не в одном великом числе кораблей, матросов и корабельных пушек состоит, но главнейше потребны к тому искусные флагманы и офицеры. Без того ненадолго станет, какой бы великий флот теперь вдруг построен ни был, если недостанет искусных и ревностных исполнителей. Прончищев перевел ответ Суворова. В глубине глаз сэра Бушприта вспыхнули озорные огоньки; ответ Суворова чем-то его обидел. - Все то теорий. Будем смотреть на практик. Вы даете свой платок. Вам будет завяжить глаза... Командиры тревожно переглянулись. Случилось то, чего боялась вся команда "Северного орла": сэр Бушприт решил закончить экзамен игрою в жмурки. Сэр Бушприт любит заниматься этой игрой - в ней заключалось и ею ограничивалось участие сэра Бушприта в обучении матросов морской практике. В расчете на то, что каждому из них когда-нибудь, быть может, придется работать в темноте, что и бывает, матросу завязывали глаза, а урядник стоял наготове с линьком* в руке. * Л и н ё к - короткий обрывок толстой веревки с узлами на концах. "Где есть грот-брамшкот?" - спрашивал капитан-командор Нанинг. Матрос, расставив руки, двигался туда, где думал найти шкот, натыкался на кнехт или бухту и падал, вставал, шел дальше и, наконец, хватался за первую снасть, попавшуюся под руку. "Ты врал!.. Три линька!" Урядник отпускал матросу три крепких удара. Капитан-командор довольно похрапывал при каждом ударе. За каждую следующую ошибку матрос снова получал три удара, пока не находил наконец грот-брамшкот. Прончищев смущенно объяснил Суворову, какое последнее испытание придумал ему капитан-командор. Суворов выслушал не гневаясь. Присутствующие еще надеялись, что дело обернется шуткой, но сэр Бушприт велел дневальному достать полотенце и пригласил всех выйти на палубу. Суворов, храня невозмутимо важный вид, окинул взглядом верхнюю палубу, от шканцев до бушприта, и сам завязал себе глаза полотенцем, плотно обмотав его вокруг головы, - ни у кого не могло явиться сомнения: сквозь такую повязку видеть нельзя. Появление на шканцах командиров и Суворова с завязанными глазами остановило работы, несмотря на окрики урядников и боцмана. Среди матросов поднялся говор; они отошли к сеткам, очистив палубу. Все ждали, чем кончится игра неосторожно начатая капитан-командором. Прончищев заметил на лице сэра Бушприта мимолетную тень смущения. - Милорд! - обратился командир "Северного орла" к сэру Бушприту. - Не пора ли кончить? Капитан-командор повел носом и крикнул, обращаясь к Суворову: - Где суть грот-фортун правый борт? Суворов двинулся по палубе скользящим шагом, протянув вперед руки. Игрою в жмурки он много забавлялся со своими подчиненными, коротая скучные вечера молодым еще командиром в Суздальском полку и даже в Бырладе перед штурмом Измаила. Суворов придавал глазомеру большое значение. Он сам обладал тонко развитым чувством пространства и считал, что пустая, на первый взгляд, детская забава развивает способность быстро ориентироваться в темноте. Подойдя к борту, Суворов пересчитал рукой все четыре фордуна. Капитан-командор качнул "бушпритом". - Он меня понималь лучше вы! - кинул сэр Бушприт командиру корабля. Где есть фока-ванты, левый борт? Называя части такелажа одну за другой, капитан-командор вел Суворова от мачты к мачте, со шканцев на бак корабля, заставляя его на ощупь находить названные предметы. - Где есть фока-штаг? Ропот покатился по толпе матросов на баке, когда Суворов, подойдя к основанию бушприта, коснулся рукой фока-штага, натянутого струной от основания бушприта к фор-марсу. У каждого, кто следил за игрой (а следили все), екнуло сердце: что, если капитан-командору вздумается спросить: "Где есть форстень-штаг!" Чтобы коснуться рукой форстень-штага, закрепленного в ноке бушприта, Суворову пришлось бы в сапогах, с завязанными глазами ступить на дерево, висящее над водой. Так и есть! - Где бушприт? - вопросил капитан-командор, подготовляя следующий вопрос о форстень-штаге. Суворов на мгновение застыл, потом круто повернулся на голос капитан-командора и протянул руку с явным намерением схватить его за нос. Напрасно сэр Бушприт, отмахиваясь, отступал перед Суворовым. При общем хохоте кандидат на мичманский чин настиг капитан-командора, припер его к фальшборту и, сорвав со своих глаз повязку, поднял руку. Капитан-командор поспешил закончить игру: - Вы есть достойны чина мичман. Получить патент! Будем друг другому. Вы, господин генерал, отлично мой понималь. Сэр Бушприт протянул Суворову руку. Тот отступил на шаг и с повелительным жестом, не повышая голоса, сказал: - Предлагаю вам, господин командор, приказать эскадре сняться немедленно с якоря, идти к указанному мной месту производить промеры! Капитан-командор качнул "бушпритом" и приказал начальнику вахты: - Свистать всех наверх! Сниматься с якоря! Суворов поклонился всем и направился к трапу, провожаемый веселым гулом матросских голосов. Капитан-командор оценил их чувства и приказал: - Матрос по вантам! Кричаль три раза "hourra"!* * "H o u r r a" (англ.) - "ура". Сойма отошла от трапа. Суворов стоял около руля на корме. Матросы на "Северном орле" белыми голубями взлетели наверх по вантам и дружно прокричали: - Ура! Ура! Ура! Сэр Бушприт, обнажив голову, помахал вслед сойме шляпой. Суворов также приподнял шляпу над головой. Кинбурнское перо сверкнуло на солнце синими и красными огнями. ГЛАВА Ш Е С Т Н А Д Ц А Т А Я НОВЫЙ ПРОТИВНИК Заботы о деле, слишком малом для способностей и таланта Суворова, не могли заглушить его обиду. Напрасно он в раздражении взывал в столицу: "Ради бога, избавьте меня от крепостей, лучше бы я грамоте не знал. Сего 23 октября я 50 лет в службе. Тогда не лучше ли мне кончить карьер...*" * То есть карьеру. После вспышек бессильного возмущения им овладевало уныние. Стараясь отделаться от него, Суворов убеждал себя, что и тут, в Финляндии, он делает важное для России дело, и вдруг решался просить о назначении его командиром Финляндской дивизии. Нелепые слухи и сплетни гуляли на его счет в столице. Повторялось в преувеличенном виде то, что тридцать лет тому назад болтали о Суздальском полку и его неукротимом полковнике. Снова говорили, что Суворов якобы изнуряет солдат непосильными работами, и даже намекали, что он пользуется солдатским трудом в интересах частных лиц, хотя в это не верили даже и сами шептуны. Суворов жаловался на клеветников в Военную коллегию, а самым беззастенчивым из них даже грозил поединком. Все эти простодушные способы борьбы с бесстыжими интриганами вызвали у его врагов один только злорадный смех. В отчаянии Суворов готов был на крайность: подать в отставку. Друзья убедили его, что просить отставки опасно: а вдруг ее примут! Впрочем, даже враги его не могли поверить, что Суворов бросит армию в трудные для отечества дни. Турция, стесненная на берегу Черного моря и на Балканах, угрожала фланговым стратегическим ударом и обходным движением со стороны Кавказа и даже из Закаспийского края. Под влиянием французов турки снова начали поспешно вооружаться. В Черноморье и на Дунае опять повеяло войной. Екатерина Вторая в ноябре 1792 года назначила Суворова командующим войсками Екатеринославской губернии и Таврического края, включая Крым и Очаковский район. Покидая опостылевшую ему Финляндию, Суворов, казалось, мог бы радоваться новому назначению, но войсками на южной границе командовал фельдмаршал Румянцев. Суворов высоко ценил военное дарование фельдмаршала и его работу по преобразованию русской армии, во многом здесь сходясь с ним, и не раздражительная ревность руководила Суворовым, когда он отстаивал единоначалие: "Одним топором не рубят вдвоем". Он понимал, что пребывание около Румянцева снова угрожает ему "второй ролей". Дело, порученное Суворову, требовало широких полномочий, а из Петербурга ему преподавали указания, как и что делать, не впадая в свойственные ему крайности. Суворов, поначалу горячо принявшись за дело, скоро убедился, что ему не дадут выполнить даже то, что прямо предписано. Не проявил он, находясь в Херсоне, и своей кипучей энергии в обучении войск. Для коренного улучшения армии у него не хватало власти. К тому же не без основания опасался, что обученные им войска в случае войны могут быть переданы кому-либо другому. "Не хочу я на иных работать и моим хребтом их прославлять", - говорил он; за этими личными соображениями скрывалась более глубокая мысль. Суворов видел дальше большинства своих современников. Военная тайна станет через столетие основным требованием стратегии, особенно во время подготовки к войне. Во времена Суворова ни в одном государстве Европы, разве кроме Англии, военная тайна не соблюдалась строго. При открытом характере Суворова ему претил всякий обман, однако наряду с этим в натуре Суворова, в его поступках и словах было много затаенного. Суворовская тактика внезапного удара, широкое использование ночной тьмы для подготовки и нанесения удара требовали скрытности. И все же из своей системы обучения войск, неразрывно связанной с правилами боя, Суворов не делал тайны, о чем теперь ему самому приходилось жалеть. Жалеть не только потому, что, командуя обученными им войсками, могут одерживать победу его соперники по службе, - ведь это свои, русские, генералы, их победы прославляют Россию. Тому, что среди русских генералов уже появились ученики суворовской школы, он открыто радовался. Суворова тревожило, что его испытанным методом воспользуются не русские, а враг, неприятель и не во славу России, а во вред ей. Во время путешествия Екатерины в Новороссийский край в 1787 году Суворов заметил в свите императрицы иностранца, одетого в штатское. И на смотру обученной Суворовым Кременчугской дивизии и при воспроизведенной для Екатерины и ее венценосных гостей Полтавской баталии незнакомец был самым внимательным наблюдателем и открыто выражал свое восхищение выучкой и стремительно стройными движениями русских солдат. Суворов подошел к незнакомцу и спросил: - Нация? - Франция. - Чин? - Полковник. - Имя? - Александр. - Фамилия? - Ламет. - Хорошо! - заключил Суворов и хотел отойти. Но Александр Ламет, остановив Суворова, в свою очередь спросил: - Нация? - Россия. - Чин? - Генерал. - Имя? - Александр. - Фамилия? - Суворов. - Хорошо! Оба рассмеялись. Так было положено начало более короткому, хотя и кратковременному знакомству. Суворов и Ламет не раз беседовали на военные темы. И вот этому полковнику Александру Ламету, внимательно изучившему суворовскую тактику и метод военного обучения, ныне Директорией молодой Французской республики поручено преобразовать французскую армию. Назначенный президентом Военного комитета республики, Александр Ламет составил проект преобразования французской армии и произвел им не только во Франции, но и за ее пределами большое впечатление. Россия имела во Франции свои глаза и уши. Для русских военных кругов открылось, что во многом при своей преобразовательной работе Ламет следует Суворову. В это время стало ясно, что кавалерия, бывшая главной силой в войсках середины века, уступает первенство пехоте, а ружейный огонь артиллерийскому. И, как завершение новой тактической системы, решающую силу приобретает штыковой бой. Штыковая атака пехоты требовала особого строя. Французскую пехоту учили бою в строе колонн. Суворов, оценив это нововведение, хладнокровно заметил: "Французы хотят биться колоннами, - их следует бить тоже колоннами". Суворов не раз давал французам в Польше наглядные уроки, неизменно их побивая. Французские инструкторы турецких орд при Козлудже, Гирсове, Рымнике, Измаиле наглядно убедились в неодолимой силе русского штыка. Во время Семилетней войны Россия надолго смирила прусского агрессора. Теперь на Западе вставал для России более опасный соперник, угрожая самым основам феодального строя своих ближайших соседей. Но это было угрозой и для правительства Екатерины Второй. ЖЕЗЛ ФЕЛЬДМАРШАЛА abu 19 ноября 1794 года Суворов получил фельдмаршальский жезл, и Екатерина вызвала его в Петербург. abu abu abu По дороге Суворова встречали войска, губернаторы, чиновники, народ. Суворов пускался на разные хитрости, чтобы избежать торжественных встреч: менял почтовых лошадей и скакал через города без остановки, садился в кибитку курьера, который ехал впереди, чтобы приготовить фельдмаршалу лошадей. Суворов сидел в кибитке, завесив перёд рогожей, нахлобучив шляпу на глаза и закутавшись в плащ. При остановках встречающие вместо Суворова находили в его повозке Прохора Дубасова, который незадолго перед тем был возвращен из деревни. Прошка, пребывая во хмелю, охотно принимал почести фельдмаршалу на свой счет. В Стрельну для Суворова выслали придворную карету, сквозную, из зеркальных стекол: в ней нельзя было спрятаться. abu abu Суворов облачился в фельдмаршальский мундир, надел все ордена и уселся в карету в одном мундире, с непокрытой головой. Свита его состояла из двух генералов Исленьева и Арсеньева - и зятя Суворова, Николая Зубова; за него недавно, по желанию Екатерины, Александр Васильевич выдал замуж свою дочь Наташу. Спутникам Суворова пришлось сесть в карету тоже в одних мундирах и с обнаженными головами. Мороз стоял порядочный - градусов двадцать. Путь от Стрельны до Петербурга не короткий. Все в карете, не исключая самого Суворова, окоченели. Во дворце Суворову пришлось отогреваться в покоях любимца Екатерины, Платона Зубова, раньше чем представиться Екатерине. Суворов не преминул отметить для себя, что Зубов встретил его не в парадной, а в обыкновенной форме. - Ничего, ничего! - бормотал Суворов. - Мы тут ведь все свои. Тут у нас все свое. Ну-ка, свояк, - обратился он к Платону Зубову, - веди к государыне! На сей раз Екатерина встретила Суворова очень ласково. Для житья Суворову определили потемкинский Таврический дворец. Отправившись туда в придворной карете, Суворов не узнал тех мест, где почти полвека назад среди сумрачных елей стоял дом дяди его, Александра Ивановича. abu Все здесь перестроилось по-новому. Лес свели, мест нельзя узнать, да и дяди нет давно в живых. Приехав во дворец, фельдмаршал со свитой вступил через сени в ротонду - круглый зал с чудесно расписанным сводом. Важный дворецкий, старый слуга Потемкина, встретил его пренебрежительным поклоном. Камер-лакеи в красных с золотым нарядах стояли шпалерами, встречая поклонами нового жильца. Из ротонды Суворов, сопровождаемый Прошкой Великаном и свитой генералов, проследовал в огромный овальный Екатерининский зал дворца, сумрачный, освещенный окнами только с торцов, полукругами выходящих в сад. Здесь когда-то Потемкин справлял свой последний праздник как герой Измаила, отослав Суворова осматривать крепости в Финляндию. Суворов отпустил свиту, прошел пустой зал из конца в конец, топая и считая шаги. За ним, отступив на несколько шагов, маршировал Дубасов с синим плащом фельдмаршала, переброшенным через левую руку. Двойные их шаги отдавались под сводом гулом... Суворов остановился. Камер-лакеи распахнули перед ним двери в зимний сад дворца. Из дверей пахнуло сырой прохладой склепа и прелым ароматом оранжерейных цветов. В неподвижном воздухе сада высились раскидистые латании, финиковые пальмы, бананы с бледными разорванными листьями. Строгие греческие колонны подпирали плоский потолок, усеянный, как в бане, крупными каплями. На одной из колонн, видимо недавно, обвалилась штукатурка, и зияющая рана открыла, что тело колонн - не из камня, а из схваченного железными обручами куста сосновых свай: дворец сооружался с поспешностью театральной декорации. - Изрядный гроб! - пробормотал Суворов. Федьмаршала провели в приготовленную для него спальню. В углу высился ворох сена, покрытый простыней. На полу стояли серебряные тазы и огромная яшмовая чаша - произведение уральских гранильщиков - с невской водой. В углу пылал камин. Зная вкусы постояльца, позаботились ему угодить. Суворов опустился в кресла и закрыл глаза. Около него остались только Дубасов и дворецкий. Два камер-лакея вытянулись у дверей. Суворов открыл глаза и тихо сказал: - Квасу! На лице дворецкого исчезло выражение каменного равнодушия. Губы его задрожали. Он метнулся к двери, вернулся и застыл... - Квасу! - громко повторил Суворов. - Ну, чего ты стал как пень! - прикрикнул на дворецкого Дубасов. Если вы для людей не варили, так вели сбегать в Преображенский полк, принести артельного квасу... Далеко, что ли? Дворецкий метнул на Дубасова злобный взгляд, низко поклонился Суворову и выбежал из спальной. Лакеи вышли за ним и беззвучно затворили дверь. - Будет квас? - А то нет? - ответил Дубасов. - Ну и живут! Экое вертикультянство нагорожено, а квасу нет!.. Два камер-лакея внесли на подносе полное ведро с пенистым солдатским квасом, а на другом - два высоких стакана, и дворецкий налил в них из ведра через край квасу. - Я квасу пить не буду! - сказал Дубасов дворецкому. Суворов разделся и уселся в яшмовую чашу с ногами, расплескивая воду на паркет. Дубасов начал лить ему на плечи из ковша ледяную воду. Суворов выпил еще квасу и прыгнул на сено. Дубасов накрыл его простыней и синим плащом. - Ну, фельдмаршал, спи спокойно!.. А ты со мной ступай, - обратился Дубасов к дворецкому. - Наверное, для нас с тобой и кроме квасу что найдется? - Как не найтись, найдется! Для вас все найдется, ваше... благородие! На следующее утро в Таврический дворец начали съезжаться разные персоны для представления фельдмаршалу. Одним из первых явился Платон Зубов, на этот раз в полном блеске гвардейского мундира. Суворов, узнав о приезде, поспешно разделся и встретил Платона Зубова в дверях спальной в одном белье - в отместку за вчерашнее невнимание. Они перекинулись немногими словами. Зубов обиделся и уехал. Остальных гостей Суворов не принял, сделав исключение только для Державина. - Так-то! Так-то, сударь! - говорил он, одеваясь в присутствии Державина. - Они хотят, чтобы я таскал для них каштаны из огня! Для кого? Довольно я таскал их для Потемкина!.. А эти мальчишки Зубовы, которые хотят всем управлять!.. - Государыня больна, - ответил Державин. - Вы обратили, граф, внимание - она приняла вас в плисовых сапогах. У ней пухнут ноги. Приближается конец. - А цесаревич? Что он? - быстро спросил Суворов. - Да все так же, Александр Васильевич: в своем унылом замке. Своя маленькая гвардия. Свой двор. То мрачен, то весел. Сейчас ласков - сейчас сердит... То играет, как мальчик, в ростопчинскую игрушку, то муштрует свое войско... - Что еще за игрушка? Не слыхал. - Презабавная история, граф! В бытность свою в Берлине Федор Васильевич Ростопчин обыграл в картишки одного прусского майора. Играли крупно. Тому нечем платить. Позвал майор Ростопчина к себе на дом и показывает чудесную коллекцию оружия и среди нее - стол с игрушечным войском. Покрутишь ручку - солдаты маршируют, вздваивают ряды, заходят плечом, - словом, делают все не хуже, чем живые у короля на потсдамском разводе. "Платить вам, сударь, мне нечем, - сказал майор Ростопчину, возьмите мою коллекцию, я ее собирал всю жизнь". Ростопчин согласился, все забрал. Вернулся в Россию домой, расставил, созвал друзей. Все дивятся. Почитай, вся гвардия у Ростопчина перебывала. Дошло до его высочества. Он попросил показать и ему чудесную игрушку. Конечно, Ростопчин с радостью согласился. Цесаревич приехал. Смотрит, глаза горят. "Откуда же все это?" Федор Васильевич, потупив долу очи, говорит: "Я собирал эту коллекцию всю жизнь на последние деньги. А игрушка сделана по моему чертежу в Берлине". - "Не продашь ли мне?" - "Ваше высочество, позвольте мне ее вам поднести в подарок! Я это давно хотел сделать, но не смел!" Его высочество обнял Ростопчина со слезами радости. И теперь, на горе себе, Федор Васильевич слывет в Гатчине за первого знатока прусского военного искусства. Ему, говорят, поручено составлять проект нового военного устава. Что-то будет? Ведь государыня плоха... - Мне должно видеть Павла Петровича! - сказал Суворов. - Едва ли это будет приятно ее величеству, - заметил Державин. - И Зубовы... - Вздор, сударь! Я лучше знаю государыню, чем вы... А Зубовы... Суворов презрительно махнул рукой. Державин умолк. ГАТЧИНСКИЙ ЗАМОК Павел Петрович предупредил намерение Суворова: в Таврический дворец явился верхом гатчинский офицер с письмом от цесаревича: Павел приглашал Суворова в Гатчину. Суворов, прочитав письмо, тут же приказал оседлать коня. Гатчинец удивился поспешности сборов: выехав немедленно, они поспеют в Гатчину только к ночи; но возражать посланец Павла не осмелился. Фельдмаршал обрядился в "потемкинский" мундир из солдатского сукна, надев на шею только один анненский орден, любимый Павла. Накинув поверх мундира свой синий плащ, Суворов вскочил на коня. Гатчинскому офицеру заседлали вместо его усталого коня другого. Суворов, не спрашивая спутника, как ехать, выбрал самый короткий путь - по лесовозным дорогам, минуя Загородную перспективу. В сумерки они достигли Гатчины. Среди темного елового бора на поляне взору Суворова предстал в снегах мрачный замок с башнями по углам. На фоне пламенного январского заката дворец Павла, серый днем, теперь казался совершенно черным. Окруженный рвом и валом, с пушками и часовыми на мосту, замок являлся прямым контрастом веселому и светлому, беспечно раскинутому Таврическому дворцу. У рогатки на мосту офицер сказал пароль. Рогатка сдвинулась. Под копытами коней застучал настил моста. Часовой у гауптвахты ударил в колокол. Из караульни проворно выбежали солдаты в прусской форме, выстроились и сделали все как один на караул. Отворились стрельчатые ворота. Суворов с офицером въехал во внутренний двор замка, замощенный квадратами путиловского камня, очищенными от снега догола. Рейткнехт принял коней. Спутник ввел Суворова через небольшую одностворчатую, окованную железом дверь в мрачные сени. Появился какой-то человек в гражданском платье, молча поклонился и исчез. Через минуту тот же человек появился снова и пригласил Суворова в приемную, куда сейчас изволит пожаловать его высочество. В приемной Суворов оставался несколько минут один. Комната, освещенная канделябром о пяти свечах, своим простым убранством и узкими окнами, белой штукатуркой стен и низким сводом напоминала кордегардию. Послышался громкий, раздраженный голос. На пороге двери во внутренние покои замка появился Павел. Он мгновение стоял в дверях, как в раме, и неподвижностью натянутой позы показался Суворову похожим на портрет. Суворов отвесил цесаревичу земной поклон. Павел быстро подошел к нему и, поднимая, сказал раздраженно: - Оставь это! Мы хорошо понимаем один другого. Суворов выпрямился. Павел положил ему руку на плечо: - Я рад, что ты тотчас приехал. Ничего, что ночь. Садись. Он указал Суворову на кресла, обитые темной кожей, сам сел по другую сторону стола и беспокойно оглянулся на дверь, через которую вошел: дверь была уже плотно затворена невидимой рукой. - Боже! Что творится! - воскликнул Павел, прижав пальцы к вискам. Этого нельзя вынести! Он опять взглянул на дверь, на окна, вскочил с места и начал ходить перед Суворовым из конца в конец приемной, бросая отрывистые фразы то по-немецки, то по-русски, то по-французски. - Вы с Потемкиным, сударь, распустили войска. Гвардия? Читал, что пишут берлинские газеты: "Знамена гвардии скроены из юбок императрицы". Война с Персией? Азиатские лавры! Легкие победы над дикими ордами... Карманьольцы* не могут удержаться без войны. * Французы. Они могут простереть свой шаг до Вислы. Мы в Персии, и вдруг - республиканские орлы в Варшаве! Турки... Поляки!.. Пруссия - нам образец! В Пруссии не могло бы быть Пугачева!.. Россию надо покрыть сотнями, тысячами рыцарских замков! Эту сволочь надо держать руками в железных перчатках!.. Очевидно, Павел продолжал разговор свой, начатый с кем-то другим и прерванный приездом Суворова. Павел остановился и потряс сжатым кулаком. Суворов тихо рассмеялся. Павел нахмурился, вспыхнув, погас. Кулак его разжался, он махнул рукой и в молчании начал ходить из конца в конец приемной, топая по каменному полу сапогами и звеня шпорами: не ожидая так скоро гостя, он собрался на вечернюю верховую прогулку и был сообразно с этим одет. - Рядиться нам с тобой не к чему, - заговорил Суворов добродушно, как старик говорит с пылким мальчиком. - Ты вот думаешь: нарядишь русского солдата в прусский мундир, так он тоже немец будет? Нашел образец! Пруссию, государь мой, я лучше тебя знаю. В Берлине был. В Потсдаме гвардию видел. Нет вшивее пруссаков! Плащ их так и зовется "лаузер" сиречь "вшивень". Головы их от прически с клеем прокисли: хоть в обморок падай. А русский мужик каждую субботу в баню! На полок! Поддай пару! Вот мы от гадины и чисты. Ты своих гатчинцев в казармах держишь. Будешь царем - и всех солдат в казармы запрешь. На ночь своих запираешь? Тюрьма! Так ведь у прусского короля солдаты нанятые. Вербовщики сулят рекруту офицерский чин, а приведут - пожалуй в строй. Как их не запирать? А наш солдат хоть из крепостных, а вольный. Я в семеновских с в е т л и ц а х вырос! В походе, в строю, в сражении - солдат. А дома в светлице житель... Ты нашел опыт военного искусства в руинах древнего замка, на пергаменте, объеденном мышами, и переводишь на немецко-российский язык... Павел остановился и застыл перед Суворовым в гневном изумлении. - Фельдмаршал! - воскликнул он. - Да, ваше высочество, фельдмаршал! Выслужил наконец... Не стой, ходи, ходи! Тебе же легче! Лицо Павла озарилось быстрой, как молния, улыбкой, и он снова начал мерить приемную преувеличенно широкими шагами. - Строгость - великое слово! - продолжал Суворов. - При строгости и милость! Милосердие покрывает строгость. А строгость по прихоти тиранство. Я строг. В чем истинное искусство благонравия: милая солдатская строгость, а за сим общее братство! Валленштейн* строг был, не давал себе времени размыслить, скор и краток: "Вели бестию повесить!" * Валленштейн А. (1583 - 1634) - немецкий полководец, имперский главнокомандующий в Тридцатилетнюю войну. А солдат не бестия, а человек... Павел молча продолжал шагать, звеня шпорами. Казалось, что странная беседа его с фельдмаршалом, не имев начала, и оборвется без конца. Суворов встал, чтобы откланяться. Павел его удержал, сделав знак рукой. Суворов начал ходить рядом с Павлом, но скоро их шаги разошлись, и они уже ходили навстречу один другому из разных концов зала. Глядя в глаза друг другу, посредине комнаты они встречались, и Павел бросал несколько отрывистых слов: - Фельдмаршал?.. Туртукай! Рымник! Измаил! Всё - счастье! Суворов ответил: - Раз - счастье. Два - счастье. Надо же когда-нибудь немного и уменья! - Варварское искусство - против дикой орды! - Мы и Фридриха с нашей простотой бивали, да и как! - ответил Суворов. - Что вы с вашим натурализмом! Фридрих - светоч мира... - И гнилушка светит. Несколько раз они встречались молча, затем их шаги совпали, подобно качаниям двух маятников, мало отличимых по длине. Павел сказал: - Ты можешь у меня заночевать. А завтра я тебе покажу своих солдат... - Благодарю, ваше высочество. Хотел бы очень, да не могу посмотреть вашу игрушку. Прикажите седлать моего коня, ваше высочество. Думаю, он выстоялся. - Как хочешь. Я провожу тебя. Я все равно собирался проехаться... Павел вышел и вернулся в плаще, подбитом собольим мехом. В сенях он поспешно сорвал с вешалки плащ Суворова и накинул ему на плечи. Им подали коней. Они выехали из замка. Эскорт из взвода конных егерей сопровождал их в отдалении. Вызвездило. Стояла тишь. Мороз крепчал. Павел ехал шагом, поникнув головой, не думая о том, что с ним рядом едет старик шестидесяти пяти лет, в легоньком суконном плаще и ему предстоит еще скакать тридцать верст до Петербурга... - До чего хорошо! - воскликнул Суворов, любуясь небом. - Велика слава звездная! Поднял голову и Павел. Чиркнула по Млечному Пути падучая звезда... - Чья-то звезда скатилась! - задумчиво проговорил Павел. - А чья-нибудь звезда восходит! Ты слышал, граф?.. Да нет, не мог слышать... Ведь курьер из Парижа с депешами только что прибыл. В Париже загорелось было восстание сторонников короля. Какой-то молодой генерал, звать его Бонапарт, выставил против роялистов артиллерию и смёл их в один час картечью. - Отменно! - похвалил Суворов. - Как, фельдмаршал? Вы говорите "отменно"? Ведь это был республиканский генерал! - Да. Но он знает, чего хочет, умеет хотеть. А те знают, да не умеют. С такими генералами республика выстоит! Павел оглянулся назад и поднял коня рысью, но тут же опустил поводья. И всадники снова поехали голова в голову, шагом... - Да вы не якобинец ли, фельдмаршал? - насмешливо спросил Павел. - Суворов - слуга отечества, ваше высочество. России французы не страшны - наша судьба высока! Суворов поднял руку, указывая ввысь. Павел, приняв это за прощальный жест, приложил руку к полю шляпы. Суворов поднял коня в галоп. Павел остановил своего, посмотрел вслед Суворову и повернул обратно. На скаку Суворову сделалось еще холодней. Ветер, поддувая плащ, забирался под куртку. Руки без перчаток коченели. Стыли ноги. Заныли старые раны. Суворов вскрикивал, поощряя коня... ГЛАВА С Е М Н А Д Ц А Т А Я "НАУКА ПОБЕЖДАТЬ" Триумф Суворова занял не много дней... Фельдмаршал скоро прискучил Екатерине своими выходками, а главное, своей неумолчной критикой военных порядков, и Екатерина послала его опять в Финляндию, под предлогом осмотра крепостей. Когда Суворов оттуда возвратился, заговорили о том, что Россия готова присоединиться к военному союзу европейских государств против Франции. abu abu abu abu Суворова послали устраивать войска на юге, в чем он увидел знак, что не кого другого, а именно его назначат главнокомандующим армии, когда настанет время. Петербург фельдмаршал покинул охотно, а на месте с увлечением и страстью принялся за обучение войск "науке побеждать", избрав своей штаб-квартирой Тульчин на Днестре. Одних восхищала, других приводила в ярость та неистовая горячность, с какой новый фельдмаршал принялся искоренять в своей армии зло, к которому все притерпелись. Суворов заставил привести в порядок провиантские магазины, угрожая интендантам виселицей. Еще до приезда Суворова в Тульчин были разосланы им приказы готовить сено и овес для конницы. По-своему повернув солдатский быт, Суворов быстро добился понижения смертности в войсках. "Мертвые солдаты" перестали быть доходной статьей ротных и полковых командиров. Среди штаб-офицеров в южных войсках нашлось немало людей, прошедших в младших чинах суворовскую школу или обязанных своей карьерой суворовским победам. Среди солдат находились если не тысячи, то сотни старых служак, сделавших с Суворовым не одну кампанию. Их пример, их вера в Суворова, их рассказы облегчали обучение молодых солдат. В Тульчине Суворов написал небольшую книгу, озаглавив ее "Наука побеждать деятельное военное искусство". В 1796 году "Наука побеждать" была объявлена по войскам как обязательное руководство. Военное искусство Суворова и его гений полководца достигли полной зрелости. Его победы подтверждали верность его учения. В основе "Науки побеждать" лежало "Суздальское учреждение". И то, что, исходя от молодого полковника, тогда многим представлялось чудачеством, теперь стало веским и обязательным, как приказ фельдмаршала, отданный для исполнения. "Наука побеждать" сохранилась в нескольких списках. При жизни Суворова она не издавалась, а при переписке некоторые командиры вводили в нее изменения. Но суворовская "Наука побеждать" в общем и целом осталась в том виде, как она была написана рукой полководца. Об этом убедительно говорит ее неподражаемый язык. В "Науке побеждать" две части. Первая: "Вахт-парад", или "Учение перед разводом". В этой части заключены не только основные положения суворовской тактики, но дана полная программа нового учения с перечислением команд, какие следует подавать. abu "Исправься! Бей сбор! Ученье будет!" "Атакуй первую неприятельскую линию в штыки! Ура!" "Неприятельская кавалерия скачет на выручку своей пехоты: атакуй!" "Атакуй вторую неприятельскую линию или - атакуй неприятельские резервы! Марш!" "Ступай! Ступай! В штыки!" "Стрелки вперед! Стрелки в ранжире плутонгами! За мной!" "Докалывай, достреливай, бери в полон!" "Ступай на прежнее место! Строй фронт!" По окончании учения (после "Вахт-парада") читалась вторая часть "Науки побеждать" - "Разговор с солдатами их языком", или иначе: "Словесное поучение солдатам о знании, для них необходимом". Эта часть имеет примерный характер, указывая, о чем надо говорить солдатам и какими словами. abu abu abu abu abu abu Затем излагались "Три воинские искусства". Первое - глазомер, второе - быстрота, третье - натиск. Быстрота необходима прежде всего в походе. Чтобы напасть на противника или чтобы его преследовать, необходимо быстро передвигаться. Поэтому Суворов учил солдат и войсковые части быстрым, стремительным маршам во всякую погоду, зимой и летом, по хорошим и плохим дорогам, в знакомых и незнакомых местах, днем и особенно ночью. Суворова обвиняли, что он этими учебными маршами изнуряет солдат. Он отвечал на это: "Легко в учении - трудно в походе (на войне); тяжело в учении - легко в походе". Он с неумолимой строгостью требовал, чтобы командиры принимали все меры для облегчения солдатам быстрых маршей. Кашевары должны быть всегда впереди, чтобы солдаты приходили к готовым котлам; палатки должны быть поставлены к приходу солдат на ночлег. Обувь, одежда, амуниция - все приспособлялось к тому, чтобы обеспечить войскам быстроту передвижения. Суворов очень высоко ценил и берег время. До Суворова русская конница ходила в атаку на рысях. Суворов научил конницу свою бурным атакам "марш-маршем", то есть на полном скаку. Глазомер Суворов ценил очень высоко. Под "глазомером" он понимал способность быстро схватывать при обзоре местности, удобна ли она для боя, умение быстро выбрать выгодную позицию, дорогу для марша, направление атаки. Натиск - в этом слове Суворов соединял все, что относится к успешному наступлению. В атаке надо принимать решения быстро, без колебаний и выполнять их упорно и настойчиво, одним дыханием. Суворов учил пехоту не только атаковать пехоту неприятеля, но и кавалерию, что было новостью. Глазомер, быстрота, натиск, взятые вместе, означали на языке Суворова, что нужно правильно разбираться в обстановке, умело выбирать направление главного удара и стремиться к полному уничтожению врага. Суворов, создавая новое военное искусство, решительно боролся с устаревшей прусской системой военного обучения. "Русские прусских всегда бивали, - говаривал он, - что же тут перенять". Суворовская "Наука побеждать" отразила в себе лучшие черты русского национального характера: отважность, проницательность, быстроту, натиск, человечность. Суворовское военное искусство основывалось на глубочайшем патриотизме и безграничной вере в силу и непобедимость русских войск. "Мне солдат дороже себя", - говорил Суворов. Всей душой любил он русского солдата, и солдат отвечал ему такой же любовью. И крепостные русские крестьяне быстро превращались под начальством Суворова в отлично обученных "чудо-богатырей". Суворов изобретал новые приемы боя, каких не знал противник. Так, он учил войска не только ночным походам, но и ночным боям. Суворовские войска не раз одерживали победы, нападая на противника неожиданно, ночью. "Пуля - дура, штык - молодец", - говорила суворовская "Наука побеждать". Это значит, что Суворов придавал большее значение атаке "белым оружием", то есть штыками пехоты и саблями конницы, чем ружейному огню. И понятно: ружья того времени заряжались очень медленно, одной пулей, с дула; в пылу боя зарядить второй раз было некогда, а первый выстрел часто пропадал даром. Это не значит, однако, что Суворов пренебрегал ружейным огнем совсем. Он требовал, чтобы не стреляли зря, берегли пулю и стреляли не "в вольный свет", а прицельно, выбирая целью командиров противника. От каждого подчиненного, начиная с главных командиров и кончая рядовыми, Суворов требовал быстрого соображения, умения сразу находить ответ и принимать решение в трудных случаях. Он требовал, чтобы все знали, от рядовых до генералов, "деятельное военное искусство". Ответа "не могу знать" он не терпел и ненавидел "немогузнаек". Чтобы развить смекалку в солдатах, Суворов иногда задавал неожиданные вопросы, требуя быстрых ответов. Бывалые суворовские солдаты повторяли его вопросы молодым. У бивачных костров, в перерыве строевых занятий, в передышку на работах разговоры солдат вертелись около того, как надо отвечать Суворову. Однажды такой разговор начался во время "раскурки" у огня. - "Полевой полк, говорит Суворов, каждую минуту похода должен ждать. А солдат должен дело знать не хуже офицера"... Понял? - строго глядя в глаза молодому солдату, сказал старый капрал. - Понять можно! Да знать-то это нам откуда? Из деревни мы, мужики вить; не могу я знать-то. - Ну, хлопчик, если ты ему скажешь: "Не могу знать", от тебя клочья полетят. Ты думаешь, солдаты - это "сто мужицких голов одной шапкой накрыто"? Раз ты должен знать, то можешь! - Да как же я ему скажу, если и подлинно чего не знаю? - А уж вывертывайся, как знаешь. abu abu Ну, отвечай мне, будто я сам Суворов. - Ладно. - Чего "ладно"? Вишь, развалился! Раз я - Суворов, встряхнись, стань стрелкой, гляди весело! Во-во, так. Не пальцами шевели, а мозгами... Ваньтя! - Есть такой! - Где вода дорога? - Вода в ведре, а рога у коровы. Я это, дедушка, еще в деревне слыхал. - Так. Молодец, чудо-богатырь! Ну-ка еще... Ваньтя! Долга ли дорога до месяца? Солдат прищелкнул языком, сдвинул шапку на глаза, посмотрел в небо и почесал в затылке. Капрал повторил вопрос, обращаясь к старому солдату: - Капрал! - Здесь! - Долга ль дорога до месяца? - Два суворовских перехода, госродин капрал! Ваньтя сорвал шапку с головы и ударил о землю. - Эх, Ваньтя, не догадался! - кричали молодые солдаты. - Поднапрись, Ваня... - Погоди, постой, товарищи! Дедушка, загадывай еще, ну-ка! - Ваньтя! abu - Здесь, господин капрал! - Когда вода дорога? - Когда пить захочется, господин капрал! Солдаты захохотали. - Оно хоть и не так, а верно. Вода на пожаре дорога... Где железо дороже золота? - На войне, дедушка! - Молодец! Из тебя толк будет. - А ты еще ему скажи, когда и Суворову "не могу знать" можно ответить, - посоветовал кто-то. - Бывает, что и так. - Когда же это, дедушка? - А вот Суворов спросил однажды солдата: "Что такое ретирада?" А "ретирада", надо тебе, хлопец, знать, означает отступление. Всем известно, что Суворов отступать не любит. "Что есть ретирада?" Солдат, глазом не моргнув, отвечает: "Не могу знать!" Суворов инда подпрыгнул. "Как?" - "Да так! У нас в полку такого слова нет". Суворов, прямо как рафинад в чаю, растаял. "Хороший полк!" - говорит. Обнял и поцеловал солдата. Если тебя Суворов спросит: "Что такое сикурс?" (значит "прошу помощи") или: "Что есть опасность?" - смело отвечай: "Не могу знать. У нас в полку такого слова нет!" "Словесное поучение" командиры знали наизусть. Оно кончалось словами: "Вот, братцы, воинское обучение! Господа офицеры! Какой восторг!" После этого подавалась команда: "К паролю!" По отдаче пароля, лозунга и сигнала следовала "хула или похвала вахт-параду", то есть разбор только что законченного учения, и все завершалось громогласно словами командующего вахт-парадом: "Субординация, послушание, дисциплина, обучение, порядок воинский, чистота, опрятность, здоровье, бодрость, смелость, храбрость, победа, слава!" Труднее, чем с солдатами, обстояло дело с офицерской молодежью. Армия выросла, требовала больше командиров. Гвардия в начале службы Суворова могла быть рассадником командования для полевых войск. Теперь, избалованная, распущенная, гвардия только по названию и форме оставалась войском. Военный совет, предложив Екатерине передать гвардию в придворное ведомство, разгневал этим царицу. Офицерская молодежь поступала из гвардии в полевые войска, едва умея читать и писать, не зная ни уставов, ни строя. Суворов учредил в своей штаб-квартире нечто вроде курсов для повышения офицерских знаний. Сам Суворов в этой школе, напоминавшей инженерный класс Семеновского полка, с увлечением давал офицерам уроки тактики и стратегии на живых примерах своих побед. ФЕЛЬДМАРШАЛ В ССЫЛКЕ Глубокой осенью 1796 года, когда уже застыли и южные реки, курьер привез Суворову из Петербурга весть: умерла Екатерина. Царем сделался Павел. Вместе с тем курьер привез фельдмаршалу много писем, среди них несколько из-за границы и пачку иностранных газет. Письма и газеты взволновали Суворова не меньше, чем известие о смерти Екатерины и воцарении Павла. Австрийский генерал Карачай, друг и товарищ Суворова по турецкой войне, писал из Вены о вторжении французов под командой генерала Бонапарта в Ломбардию. 9 апреля 1796 года Бонапарт вторгся в Италию через Альпы и одержал "шесть побед в шесть дней" над пьемонтскими и австрийскими войсками. Сардинский король сдался на милость победителя. Бонапарт отбросил австрийцев к реке По и продолжал стремительно их преследовать. Разбив австрийцев при Лоди, Бонапарт 15 мая вступил в Милан и написал в Париж: "Ломбардия отныне принадлежит республике". На этом новости Карачая обрывались. В письме он льстиво прибавил, что многие видят в Бонапарте достойного противника Суворова и надеются, что русские и австрийские войска, вскоре соединясь, дадут урок молодому выскочке. Делясь со своим штабом этими новостями, Суворов заметил с горечью: - Для Фридриха я был молод чином, а для этого мальчика буду стар годами... - Вы моложе нас всех, - ответил, шаркнув ногой, генерал Буксгевден, и навсегда остаетесь юным богом войны, кумиром всех военных! - Полотеров мне не надо! Вам бы в Питер, генерал... Да и в Питере шаркунам-придворным пришел конец. Нам от того, впрочем, не легче... Новости из Петербурга повергли в уныние полевые войска. Павел отменил приготовления к войне с Францией. Гатчинские войска влиты в гвардию, отданную в распоряжение "гатчинского капрала" Аракчеева. В столице введены гатчинские порядки. Екатерининских вельмож, привыкших нежиться в постели до полудня, заставили вставать пораньше: в семь часов утра им следовало уже быть во дворце. А петербургские чиновники в пять часов утра уже сидели за столами присутствий. Изданы новые правила благочиния и благоустройства: что можно делать, чего нельзя, как вести себя на улицах и дома, кому и во что одеваться. На пышные наряды и мужчин и дам объявлено гонение. Выработана форма гражданского платья. После десяти часов вечера в столице приказано гасить все огни. Боясь доносов и расправы, люди остерегались в запретное время закурить трубку от огнива. На одних сыпались неожиданные милости, другие подвергались опале, но и те и другие часто не могли догадаться, за что. Особенно круто и ретиво принялся Павел за военные реформы. Вводился новый военный устав, списанный Ростопчиным с прусского устава 1760 года и исправленный самим Павлом. По новому уставу сильно стеснялась власть полковых командиров; командиры дивизий, генералы превращались в инспекторов, наблюдателей за строгим применением устава. Фельдмаршалы приравнивались к простым генералам. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Чтобы еще более уронить значение высшего в войсках чина, Павел сразу произвел в фельдмаршалы десяток рядовых генералов. abu Гатчинские офицеры при личном участии Павла с дикой поспешностью переучивали гвардию, которая должна была стать рассадником новых командиров в армии. На ежедневных разводах учили не только солдат, но и генералов маршировать по-новому. Павел не скупился на жестокие наказания. Не угодившие ему генералы прямо с Дворцовой площади отправлялись в крепость или в Сибирь; за малейший промах офицеры исключались из службы. Если так строго Павел обходился с начальниками, то каково же было солдатам? Палки на их спины сыпались с удвоенной щедростью. Аракчеев на плацу в присутствии Павла вырывал у гренадеров усы, поправлял стойку солдат ударами палки. Одному полку, который на разводе сделал ошибку, Павел скомандовал: "Кругом! Дирекция на средину! Прямо! Шагом марш в Сибирь!" - и полк в полном составе прямо от Зимнего дворца пошел в Сибирь. Правда, Павел одумался и вернул полк с первого этапа. Аракчеев, сделанный генерал-квартирмейстером, то есть начальником генерального штаба, перенес свою свирепость на офицеров. Обучая их в Зимнем дворце новому уставу, он осыпал учеников площадной бранью. Один из учеников Аракчеева, подполковник Лен, служивший раньше в войсках Суворова и награжденный орденом за храбрость, не вынес грубости Аракчеева и застрелился. Известие об этой смерти сильно взволновало Суворова. Он заплакал. Все трепетало перед Павлом. Суворов не скрывал своего гнева и возмущения по поводу его реформ. Язвы армии Суворов знал не хуже Павла, но не соглашался с методом их лечения. Он не торопился вводить в своих войсках порядки, которые шли вразрез с его взглядами и с его испытанной системой воспитания боевых воинских сил. Сначала Павел писал Суворову ласковые письма, упрашивая его: "Приводи своих в мой порядок, - пожалуй". Суворов упорствовал. Гроза не замедлила разразиться. На Суворова посыпались замечания, выговоры, которые неукоснительно объявлялись "при пароле" столичным войскам. Суворов попросил отпуска. Павел отказал. Суворов попросил об отставке. abu Павел его предупредил: прошение Суворова еще не дошло до Петербурга, когда Павел на разводе отдал приказ: "Фельдмаршал граф Суворов, отнесясь к его императорскому величеству, что так как войны нет и ему делать нечего, за подобный отзыв отставляется от службы". abu abu abu Простясь с войсками, Суворов написал родным в столицу письмо: "Я команду сдал и, как сельский дворянин, еду в кобринские деревни". Он уехал в Кобрино - имение, пожалованное ему Екатериной. Отставка фельдмаршала сильно сказалась на армии. Насмешливые отзывы Суворова о новых порядках повторялись из уст в уста. В Преображенском полку, солдаты которого едва выносили гнет Павла, в отставке Суворова винили ненавистного всем гатчинского капрала Аракчеева. abu Гвардейцы роптали. Павел увидел, что Суворов опасен и в отставке, арестовал его и сослал в глухое село Кончанское, Новгородской губернии, под надзор чиновника полиции Николева. Суворову запретили выезжать из имения. Переписка его вскрывалась; подозрительные письма посылались на просмотр новгородскому губернатору; приезжих до Суворова не допускали. Томительно и безнадежно текли дни кончанского изгнанника. Он читал военные книги, занимался сельским хозяйством и забавлялся тем, что служил дьячком в церкви, звонил в колокола, иногда играл в бабки с деревенскими мальчишками. Вдруг в начале 1799 года в Кончанское внезапно явился племянник Суворова, подполковник Андрей Горчаков, флигель-адъютант Павла, с известием, что полицейский надзор с опального полководца снимается и что царь вызывает его в Петербург. Об этом тотчас стало известно "приставнику" Николеву, горькому пьянице. Он вломился в горницу, где Горчаков уговаривал Суворова принять приглашение Павла. Суворов сидел за столом, на карте перед ним лежала какая-то бумага. Вдоль горницы ходил быстрыми шагами молодой офицер в гвардейском мундире нового образца, в прическе с буклями и с прямой, как палка, косичкой. - Граф! Дорогой дядюшка, - говорил офицер, - вы ставите меня в отношении государя в положение плачевное. Скажу больше: вы губите и себя и меня. Всех нас! Наташу, то есть графиню Зубову, Олешевых, Горчаковых, Хвостова, Аркадия. - Здесь написано "графу Суворову", а надлежало: "графу Александру Васильевичу Суворову", - сказал Суворов. - Милый дядюшка, вы один Суворов! - воскликнул Горчаков. - Что такое? - спросил он, увидев Николева. "Приставник" учтиво поклонился и ответил: - Честь имею поздравить, ваше сиятельство, со счастливым прибытием. - Благодарю. Будь и ты, братец, здоров. Что скажешь? Николев гордо выпрямился и ответил: - В родстве с вами, сударь, быть не имею удовольствия. Коллежский асессор Юрий Николев, имею честь, - сказал он, приставив к груди дрожащий палец. - По высочайшему повелению и равносильно инструкции господина генерал-прокурора, я не имею права вас сюда допускать. И сколь мне ни прискорбно, я почтительнейше прошу ваше сиятельство сию же минуту оставить это помещение и немедленно покинуть село Кончанское, Боровицкого уезда, Новгородской губернии. Горчаков терпеливо выслушал Николева. - Очень рад, что вы явились тотчас, сударь. Имею объявить вам словесное приказание князя Куракина: генерал-прокурор находит ваше пребывание здесь более ненужным и предлагает вам немедля отправиться домой, в Москву. - Не имея письменного приказания... - начал было Николев. - Чего вы еще хотите! - закричал Горчаков и, взяв со стола бумагу, подал ее Николеву. - Вот, читайте. Николев прочел: "Князю Андрею Горчакову. Повелеваю ехать вам, князь, к графу Суворову: сказать ему от меня, что, если что было от него мне, я сего не помню: что может он ехать сюда, где, надеюсь, не будет повода подавать своим поведением к наималейшему недоразумению. П а в е л". Николев на цыпочках подошел к столу, держа бумагу так, словно нес чашу, до краев налитую вином, боясь его расплескать. Суворов сидел, склонясь к карте Италии. Николев положил рескрипт на стол. - Скверными устами не смею коснуться слов, начертанных рукой монарха. Лобызаю мысленно! Волю монаршую исполняю... Граф, вы вольны поступать, как угодно вашему сиятельству. Но осмелюсь вашему сиятельству просительнейше доложить, - обратился Николев к Горчакову, - служа безвозмездно, не имею ни малейшей возможности покинуть сии места. - Вам пожаловано пять тысяч рублей, кои вы в свое время получите, сказал Горчаков. - Пять тысяч! Господи боже мой! Не смею верить! Безмерна милость монаршая! - воскликнул Николев и покачнулся. - Фомка! - крикнул Суворов. Вошел староста Фома Матвеич. - Отведи, Фомка, Николева домой - у него от монаршей милости ноги подкосились. - Пойдем, ваше благородие, отдохни, - сказал Фомка, взяв Николева под руку. - Погоди, мужик! Ваше сиятельство, граф Александр Васильевич! Поздравляю! Не могу умолчать! Радуюсь. Преклоняюсь. Повергаюсь. Вы Цезарь! Ганнибал! Александр Македонский! Фридрих! А я, я - т а р а к а н! Меня отведут в нетопленную избу, и я там замерзну, как подобает таракану. Именем монаршим взываю к вам, сиятельный граф, не дайте замерзнуть таракану! Бедному таракану. Николев заплакал. Горчаков рассмеялся. - Фомка! Баня у нас еще не выстыла? - спросил Суворов. - Нынче топлена. Хоть париться! - Сведи его благородие в баню да дверь за ним там припри накрепко. А то он будет колобродить. Вина не давай. Спиной ответишь. Фомка вывел Николева. Тот не сопротивлялся. - Каков негодяй! - воскликнул Горчаков. - И вы, дядюшка, осуждены были его терпеть! - Несчастный человек, - тихо ответил Суворов. Дубасов внес чай и ром, и Суворов с племянником снова обратились к предмету своей беседы. Горчаков пил чай, щедро разбавляя его ромом. Он убеждал дядю все горячей и горячей, наконец предложил ехать с ним в Петербург немедленно: государь нетерпелив, скор и в милости и в гневе, переменчив - надо ловить мгновение фортуны. Суворов слушал племянника равнодушно и наконец спросил: - А что слыхать у вас о Бонапарте? Где он? Что творит? - Ах, - воскликнул Горчаков, - как это я мог забыть! Он выбежал из горницы и тотчас вернулся с пачкой газет, перевязанных пестрым шнурком. - Его величество, зная ваш интерес, дядюшка, просил передать вам. Тут вы, кроме венских и берлинских, найдете несколько запретных парижских, полученных из Берлина с курьером. Бонапарт продолжает дивить Европу своим проворством... СИЛА-СОЛОМА Суворов поспешно развязал шнурок и начал просматривать газеты. Читая, он словно вернулся домой после долгой отлучки, когда из поспешных слов близких людей остается догадываться, что многое переменилось, но не знаешь еще всего, что случилось, а сразу пересказать невозможно. Газеты разрозненно сообщали, что французы готовятся, сохраняя все в тайне, к какому-то большому походу. Во главе армии, наверное, станет Бонапарт. Ионические острова захвачены французами. Англичане опасаются за остров Мальту... Бонапарт вернулся из Италии в Париж. Директория встречала его торжественно в Люксембургском дворце. Толпы народа стояли по пути триумфального шествия Бонапарта на улицах Парижа, бурными криками и рукоплесканиями приветствуя завоевателя Италии. - Завоевателя Италии! - воскликнул Суворов. - Он с Италией покончил? - И это для вас новость, граф? - удивился Горчаков. - Бонапарт добрался - что там Италия! - до самой Вены. Роялисты снова восстали в Париже, и опять несчастливо. Пишегрю, председатель Совета пятисот, схвачен и отправлен в Гвиану отбывать каторгу. Австрийцы решили мириться. 7 октября в Кампо-Формио подписан мир между Австрией и Францией. Бонапарт вел себя в Италии не генералом, а монархом. Попросту он ее дотла ограбил: все из Италии - и золото и ценности - свезено в Париж. - Австрияков кто не бил! Но что же сами итальянцы? - Ах, дядюшка! Прочитайте парижские газеты - там пишут, что Бонапарт принес Италии свободу на штыках своих солдат. Что великий итальянский народ сбросил иго королей и монархов. Везде сажают "деревья вольности". Все вдруг сделались республиканцами. Берутся за оружие, чтобы помогать освободителям - французам. А почитаешь венские газеты, видишь, что все это сущий вздор, что Бонапарт отзывается об итальянцах с презрением, что вместо свободы Бонапарт принес ужас. За ничтожную провинность он велел перебить все население города Луго. В городе Бинаско за то, что убили одного французского солдата, по приказу Бонапарта город истребили огнем, перекололи все население, включая женщин и детей! Он велел расстрелять всех городских чиновников Палии, а город отдал на разграбление своим солдатам. Какое варварство, какая дикая жестокость! Говоря это, Горчаков волновался. Суворов, не перебивая его, слушал, а когда тот умолк, проговорил: - Достоинство воина - храбрость, а доблесть его - великодушие. Мы жителей не убивали и не обирали. И, если придется, мои богатыри будут воевать в Италии не ради добычи! Войны не миновать, иначе Павел Петрович меня не звал бы! - О войне нет речи, дядюшка... - Зачем же он меня зовет? - Это нетрудно понять. Сделав вам комплимент, скажу: он вас, дядюшка, немножко боится - нет, не персоны вашей, а самого звука имени вашего трепещет! Оно поднимает все русские сердца. Вас любят в полевых войсках. Гвардия сейчас только о вас и говорит. Держать вас в унижении долее опасно для самого принципа царской власти. Остается одно: сделать великодушное движение, протянуть вам руку примирения. Он это сделал. Вам надо ехать! - Стало так, я ему не нужен. Почему он написал "графу"? Он мог написать "фельдмаршалу". - Ах, Александр Васильевич! Да вы знаете его - ведь он педант. Форма для него все. Поверьте, он вам вернет жезл фельдмаршала при первом разговоре. - Не поеду! Ты, дружок, сосни, а мне пора на колокольню, к службе звонить... Горчаков всплеснул руками в отчаянии. - Да поймите вы наконец, упрямый старик! - заговорил раздраженно Горчаков. - Я не могу, н е м о г у к нему вернуться с таким ответом. Он прямо пошлет меня в Сибирь! Черт возьми! - стукнув по столу кулаком, вскричал Горчаков. - Я увезу вас силой, сударь! - Силой? - Да! Закатаю в кошму, положу в сани и повезу... - Прошка! - позвал Суворов. Вошел Дубасов. - Прошенька! Заступись за меня. Племянник буянит. Кричит на меня. Хочет силком везти! В кошму завернуть!.. - Нехорошо, сударь! - обратился Дубасов к Горчакову. - Кошма у нас, конечно, найдется, да что толку, если вы привезете его величеству бездыханное тело фельдмаршала Суворова? А будете на своем стоять, пойду в баню, подыму Николева, он вас, сударь, научит, как надо исполнять монаршую волю. - Да вы тут с ума посходили все! - Не мудрено, сударь, и с ума сойти! А тебе, Саша, по старой дружбе скажу: не упрямься - все-таки царь зовет, не кто-нибудь. Сила солому ломит! Пускай они назад скачут - скажут, что Суворов едет. И поедем мы с тобой в Питер на долгих, потихоньку; что нам старые кости трясти на курьерской тройке. Проселочками по мягкому снежку до Питера доберемся. Мягко. Так-то и волк сыт будет, и овцы целы. - Кто волк? - сердито спросил Горчаков. - Это вам, сударь, точно известно... Большего Горчаков добиться не мог и поскакал в Петербург один. Возвратясь в столицу, он тотчас доложил Павлу Петровичу: - Суворов едет! Суворов приноровил приезд в Петербург, по своему обычаю, к ночи. Павел уже несколько раз о нем справлялся у Горчакова. Узнав, что дядя прибыл, Горчаков, не медля ни минуты, поехал во дворец с докладом. Павел уже разделся на ночь, но вышел к флигель-адъютанту, накинув шинель, и сказал, что принял бы Суворова сейчас же, если бы не было так поздно. Он назначил свидание с опальным фельдмаршалом на утро. Суворов не захватил с собой никакого военного платья, ему пришлось надеть мундир племянника. Мундир был, конечно, нового образца. К счастью, он пришелся впору. В девять часов утра Суворов был во дворце. Возвращаясь с прогулки, Павел, как только соскочил с коня, спросил Горчакова, здесь ли Суворов. Узнав, что Суворов уже приехал, император вбежал в приемную, схватил Суворова за руку и повел в свой кабинет. Там они, затворясь вдвоем, проговорили больше часа, затем Суворов поехал на развод, по приглашению Павла. abu Император рассчитывал блеснуть перед Суворовым своей опруссаченной гвардией. Желая угодить Суворову, Павел водил батальоны скорым шагом, показывал примерную атаку. Суворов отворачивался, смеялся в кулак, наконец сказал Горчакову: - Не могу больше! Брюхо болит! - и уехал с вахт-парада, не дождавшись пароля. Павел, разгневанный, призвал после развода Горчакова и спросил его: - Что это значит? Я ему делал намеки, чтобы он просился вновь на службу, а он мне про Измаил начал рассказывать. Я ему повторил намеки, он опять свое - про Кинбурн, Очаков. Извольте, сударь, ехать к вашему дяде пусть он объяснит свои поступки, и привезите ответ; до тех пор я не сяду за стол! Горчаков поскакал к дяде. Суворов уже лежал в постели, лицом к стене. Не поворачиваясь, он сказал племяннику, что вступит вновь на службу не иначе, как с той полнотой власти, которой он обладал в екатерининские времена, с правом производить в чины до полковника, награждать, увольнять. - Я таких вещей и передать государю не осмелюсь! - воскликнул испуганный Горчаков. - Передавай что знаешь. А я хочу спать... Горчаков поторопился во дворец, так как наступил уже час обеда. В смущении Горчаков лепетал перед разгневанным Павлом, что Суворов растерялся в присутствии особы его величества, что он готов служить, если на то последует высочайшее соизволение. Павел отпустил Горчакова, сказав: - Если, сударь, не вразумите дядю, будете отвечать вы! Девятнадцатилетнему подполковнику оказалась непосильной задача вразумления Суворова. Павел продолжал свое, не стесняясь: прямо с развода отправлял генералов в крепостные казематы. Суворов продолжал шалить на разводах. Притворялся, что новая, павловской формы, шляпа не держится у него на голове, ронял ее к ногам Павла. Путался между рядами взводов, проходивших церемониальным шагом. Делая вид, что никак не может сесть в карету, так как мешает шпага нового образца, Суворов забегал к карете то с одной, то с другой стороны, и это продолжалось подолгу. Павел после каждой встречи с Суворовым накидывался на молодого Горчакова, которому никак не удавалось вразумить дядю. Горчаков выдумывал для царя мягкие и верноподданнические ответы Суворова, а дяде передавал не возмущенные выкрики Павла, а снисходительные и милостивые слова. Долго такая игра продолжаться не могла, Павел сдался и, снисходя к просьбе Суворова, переданной ему Горчаковым, разрешил Суворову опять ехать в деревню. Суворов вернулся в Кончанское. Но 6 февраля 1799 года приехал туда флигель-адъютант генерал Толбухин с письмом от Павла. Император писал Суворову: "Сейчас получил я, граф Александр Васильевич, известие о настойчивом желании венского дворца, чтобы вы предводительствовали его армиями в Италии, куда и мои корпуса Розенберга и Германа идут. abu Итак, посему и при теперешних европейских обстоятельствах долгом почитаю не от своего только лица, но и от лица других предложить вам взять команду на себя и прибыть сюда для отъезда в Вену. abu Павел. С.-Петербург, 1799, февраля 4". К этому официальному документу Павел присоединил еще личное письмо: "Теперь нам не время рассчитываться... поспешите сюда и не отнимайте у славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть". Через час, не дав Толбухину отдохнуть, Суворов послал его обратно с ответом о своем согласии принять на себя командование войсками России и Австрии против Франции. Через два дня Суворов явился в Петербург. abu Отложив счеты со своенравным полководцем, Павел отдал русские войска в полное распоряжение Суворова, сказав: "Веди войну, как знаешь!" В армии весть о назначении Суворова сверкнула молнией. Старые солдаты просились с ним в поход. Павел возложил на Суворова знак ордена мальтийских рыцарей, так как сам состоял "великим магистром" этого ордена, и Суворов отправился в Вену. ГЛАВА В О С Е М Н А Д Ц А Т А Я ИТАЛИЙСКИЙ ПОХОД abu Осенью 1797 года, после заключения мира в Кампо-Формио, армия Бонапарта покинула пределы Австрии. В Германии французы отошли за Рейн, в Италии - за реку Эч. К западу от нее начиналась основанная Бонапартом Цизальпинская республика. Австрия потеряла левый берег Рейна и большую часть Ломбардии, зато приобрела часть венецианских владений. В Раштадте продолжались переговоры между Австрией и Францией, чтобы точно и подробно установить условия мира. Австрия надеялась добиться от Франции новых уступок, стремясь вознаградить себя за потерю Северной Италии округлением границ за счет мелких германских государств. Нидерланды, по Кампо-Формийскому миру, отошли к Франции. Голландия превратилась в Батавскую республику. В Генуе под властью Франции основалась республика Лигурийская. Окрыленные успехами Бонапарта, французы захватили в 1798 году Швейцарию, основав здесь республику Гельвецию. Они вызвали в Риме восстание и провозгласили Римскую республику. abu В то же время втайне готовилась задуманная Бонапартом военная экспедиция в Египет. Франция снарядила огромный флот и сильный экспедиционный корпус. Распространялся слух, что флот и армия назначаются для высадки на Британские острова. Англичане забеспокоились. Английский флот в Гибралтаре запирал выход французским кораблям из Средиземного моря, преграждая путь в Англию. Истинные намерения Бонапарта открылись, когда французский флот вышел в море и направился на восток. Бонапарт отплыл, чтобы завоевать Египет и оттуда угрожать индийским владениям Англии. По пути в Египет французы захватили остров Мальта. Этот небольшой остров представлял собою важную морскую станцию на средиземноморских путях. Им владели мальтийские рыцари. Орден ставил своей целью поддержку монархических государств, когда им угрожала революция. Понятно, что в Мальтийский орден вступали коронованные особы - короли, владетельные князья. После захвата Мальты французами мальтийские рыцари предложили звание великого магистра ордена Павлу. Он согласился. Англия воспользовалась этим, чтобы вовлечь Россию в войну с Францией. Австрийцев нетрудно было убедить в том, что экспедиция Бонапарта в Египет дает Австрии случай вернуть в Италии все, что Австрия потеряла по Кампо-Формийскому миру. Английский посол в Петербурге привел в движение все пружины при дворе Павла. "Великому магистру" внушили мысль, что захват Мальты Бонапартом не только угроза всем европейским государям, но и личный оскорбительный вызов ему самому. Павел вступил в союз с Англией и Австрией против Франции. В Южной Италии к союзникам примкнул король неаполитанский. Он поторопился выступить в поход. Французы легко разбили его и вместо королевства учредили в Неаполе республику. К союзу против Франции присоединилась и Турция: захват Бонапартом Египта и задуманный им после этого поход в Сирию угрожал и турецким владениям. Война, потрясавшая Европу уже шесть лет, разгорелась с новой силой. Войны революционной Франции превращались в захватнические. Французы вторглись в Швейцарию. Маршал Массена начал наступление на Граубинден. Союзникам пришлось, заняв оборонительное положение на севере, сдерживать натиск французов из Швейцарии и наступать в Италии. Массена разбил австрийцев и, прогнав их из Граубиндена, обезоружил граубинденское ополчение. Командующий силами австрийцев эрцгерцог Карл нанес французам ответный удар, одержал верх в нескольких битвах, но не решился преследовать французов, когда они отошли за Рейн. Французы предупредили наступление союзников и в Италии. В конце марта 1799 года французский главнокомандующий Шерер перешел реку Минчио, чтобы атаковать австрийцев. Ими командовал мужественный генерал Край. Австрийцы горели желанием загладить неудачу в Швейцарии. abu abu abu Край перешел в наступление и разбил французов. Они потеряли много пушек, около четырех тысяч убитыми и ранеными, более четырех тысяч французов попало в плен. Французы отступили за реку Минчио. Край не преследовал их, руководясь личным расчетом. В Верону уже явился фельдмаршал Мелас, назначенный главнокомандующим австрийскими войсками. Одержав победу, Край хотел сохранить за собой славу, не омраченную возможной неудачей. Мелас, дряхлый старик, прибыв к армии, в свою очередь медлил с наступлением, так как вслед себе ожидал верховного главнокомандующего соединенными силами русских и австрийцев - Суворова, который уже прибыл в Вену. Тугут, председатель гофкригсрата, придворного военного совета, человек малообразованный и совсем не военный, а лишь умный и ловкий политик, пытался навязать Суворову в Вене осторожный план войны. Границей наступления союзной армии назначалась река Адда. Переносить военные действия на правый берег реки По гофкригсрат категорически запрещал. Предписывалось закреплять успехи сражений, овладевая крепостями. Главной крепостью Ломбардии являлась Мантуя. Она потребовала от Бонапарта четыре года тому назад больше времени, сил и жертв, чем вся его победоносная кампания. Французы, завладев Мантуей, усилили ее мощность. В Мантуе стоял большой французский гарнизон, обеспеченный надолго боевыми припасами и продовольствием. Отправляясь к армии в Верону, Суворов сказал Тугуту, перечеркнув накрест предложенный им план: - Я начну кампанию переходом через реку Адду, а кончу там, где бог то пошлет... В Вероне итальянцы устроили Суворову восторженную встречу. При въезде в город Суворова веронцы выпрягли из его кареты лошадей и оспаривали друг у друга право везти на себе фельдмаршала в город. Для представления Суворову собрались в Верону русские и австрийские генералы. Суворов явился перед ними, облаченный в мундир австрийского фельдмаршала. Чин этот Суворову пожаловали затем, чтобы старику Меласу и прочим австрийским генералам не показалось зазорным подчиняться генералу русскому, хотя и прославленному победами и известному австрийским солдатам под именем генерала "Вперед". А с другой стороны, венские хитроумные политики считали, что своенравный полководец, зачеркнувший военный план гофкригсрата, став австрийским фельдмаршалом, будет обязан подчиниться австрийскому императору. Фельдмаршальский мундир, сшитый в Вене придворным портным, сидел на Суворове несуразно: везде, где надо, где не надо, портной подложил вату, подняв плечи и сделав грудь колесом. Венские портные, наравне с венскими каретниками, славились по всему свету. Портной много потрудился, чтобы превратить тщедушного Суворова в нарядную военную куклу. Он остался недоволен лишь небольшим ростом Суворова. Слышав о нем, портной предполагал одеть гиганта. Выйдя в зал, где его ждали и русские и австрийские генералы, Суворов остановился и зажмурился, как бы ослепленный блеском мундиров. Он простоял так с минуту с закрытыми глазами, вертя шеей в шитом воротнике мундира, и поеживался, делая вид, что у него жмет под мышками. Генерал-квартирмейстер маркиз Шателер увидел в поведении фельдмаршала признаки старческой немощи и ловко подкатил к Суворову мягкое кресло. - Вы очень утомлены с дороги, господин фельдмаршал. Может быть, прикажете отложить прием? Во всяком случае, вы можете вести прием сидя. Суворов ответил: - Благодарю, маркиз. Вы скоро убедитесь, что я еще крепко стою на ногах. Он сделал шаг вперед и открыл глаза. Прием начался. Командир русского корпуса Розенберг называл имена генералов и начальников отдельных частей. Одним Суворов просто ласково кивал головой, другим протягивал руки, обнимал, целовал и, по обычаю, что-нибудь говорил тихо на ухо. Обняв Багратиона, Суворов сказал: - Рад видеть тебя, князь Петр! Ты моя надежда. Учи австрияков воевать. Будь правою моей рукой. Помнишь?.. - И, целуя в глаза, в лоб и в губы, приговаривал: - Очаков, Рымник, Измаил! - Генерал Милорадович! - провозгласил Розенберг. Суворов озарился широкой улыбкой: - Миша? Как ты вырос! А помнишь, я приезжал к вам в деревню? Ты вот какой был. На палочке верхом скакал с деревянной саблей. Вот и вышел в генералы... А хороши у вас были тогда пироги с капустой! Притянув к себе молодого генерала, Суворов прошептал ему на ухо: - Погляди-ка на Багратиона - он тебе завидует. Смотри от него не отставай! Затем Суворову представился донской войсковой старшина Денисов. Приветствуя его, Суворов прошептал: - Карпыч, скажи своим "гаврилычам", чтобы поскорей мне добыли французскую карету. Треклятая карета Франца мне все бока отбила... Прием продолжался. Казалось, что Суворова одолевает непобедимая дрема, глаза его смыкались. Но он стоял весь собранный и ни разу не качнулся, что очень трудно с закрытыми глазами старому человеку в усталости. Неверно было бы сказать, что Суворов стоял недвижно, словно каменный или отлитый из бронзы, - это была живая, трепетная неподвижность. Розенберг называл имена известных австрийских генералов. Суворов устало открывал глаза и бормотал: - Не слыхал. Познакомимся. Обиженные австрийцы переглядывались, откровенно пожимая плечами. Список генералов кончился. Суворов начал ходить по залу широкими шагами, произнося в такт шагам изречения из "Науки побеждать": - "Удивить - победить. Напуган - побежден. Смерть или плен - все одно. Промедлить время - хуже смерти. Каждый воин знай свой маневр. Хоть генерал, хоть рядовой. Секрет - один предлог. От болтунов не сбережешься. На дневках - упражнять в атаках. Сомкнуто в штыки. Вьюки с котлами впереди. Лошадей беречь - конь дольше отдыхает. Стрелять не долго. Артиллерия картечью. Слушай! Атака будет! Всем фронтом. Ружья на руки. Марш! Ступай! Ружья наперевес. С музыкой, ускорив шаг. Развернуть знамена! Марш-марш! Удвоить шаг. Марш-марш! Коли, коли! Руби, руби! Ура! Победа! Слава, слава!" Для русских генералов изречения из "Науки побеждать" не были новостью. Австрийцы, не зная русского языка, считали, что речь Суворова их не касается, и переговаривались между собой. Он обратился к ним по-немецки. Остановясь среди зала, Суворов положил руку на эфес палаша, выпрямился. Глаза его светились. - Господа! - сказал он. - Русские и австрийские солдаты не впервые будут сражаться рука об руку. Мы с вами знакомы. Я высоко ставлю боевые качества австрийских войск. Они побеждали - я видел это в Турции. Я имел там возможность оценить и многих австрийских генералов. Считаю высокой честью сражаться, имея таких подчиненных. Полагаю, однако, преступным скрыть от вас то, чего я никогда не скрывал. Вы, господа, склонны удовлетворяться полупобедой, когда полная победа у вас в руках. Вы замедляете стремление, почти достигнув цели, именно потому, что она близка. Я требую, чтобы вы все прониклись сознанием необходимости последнего, завершающего дело усилия. Вы знаете, например, что по плану войны, мне предложенному, границей первой кампании назначена Адда, но противник наш находится уже за Аддой. Раздалось несколько удивленных восклицаний. В группе австрийских генералов произошло движение. Отступление Шерера за Адду явилось для многих совершенной неожиданностью. Суворов продолжал: - Да, это так. Если бы я держался плана Вены, и я и вы все со мною, мои господа, очутились бы в смешном положении. Кампания еще не начиналась и уже кончена! Поверьте мне, что французы не останутся на месте, если остановимся мы. Если мы не будем наступать, будут наступать они. Господа! Бонапарт прошел Италию с запада на восток в шесть месяцев и был у ворот Вены. Я сделаю со своими войсками марш по Италии от Вены до французских границ в три месяца. К августу французские войска будут мною изгнаны из всей Италии, не только Верхней, но Средней и Нижней. Все нам благоприятствует. Бонапарт увяз в Сирии. Лучшие французские мастера войны заняты в Швейцарии и на Рейне. Ограбленное население Италии готово восстать. Театр войны изучен на протяжении тысячелетий. Мы будем сражаться в классической стране войн. Дороги здесь проложены еще римлянами. Броды и переправы через реки известны со времени пунических войн. "Все дороги ведут в Рим", то есть к победе. Вам, господа, театр войны хорошо знаком. Ваши солдаты прошли его весь, отступая. Теперь они пройдут его, победоносно наступая. Мои солдаты знают одну дорогу - вперед! Мне остается сказать немного. Нам предстоит поход, в котором у солдат не будет добычи иной, кроме чести и бессмертной славы. Италия ограблена французами. Все отнятое нами у французов я возвращу итальянскому народу. Я фельдмаршал австрийской армии и кавалер ордена Терезии. Все это я должен еще заслужить и не сомневаюсь, твердо знаю, что заслужу с такими соратниками, каковыми являетесь вы, мои господа! Суворов поклонился. Генералы ответили тем же. Маркиз Шателер подошел к Суворову и, поклонившись, сказал: - Ваше сиятельство! Вы говорили великолепно, как настоящий немец! - Где мне! Я простой русский человек... Суворов улыбнулся и поник головой. Опять перед блестящим собранием стоял в расслабленной позе немощный старик в столь не идущем к нему наряде. Авангард из русских войск, под командой Багратиона, должен был выступить на Брешию в следующий полдень. abu abu abu abu abu В австрийские войска, к удивлению Шателера, назначались русские инструкторы и капралы, знающие по-немецки, с тем чтобы они во время похода и на дневках обучали австрийцев русским тактическим приемам. Марши Суворов предписал быстрые, непривычные для австрийцев. Затем он подписал предложенное Шателером воззвание к итальянцам, призывая их восстать против французов. abu abu abu МИЛАН Суворов лег спать в обычное время, встал с постели на рассвете и после обливания холодной водой отправился смотреть лагерь первого русского эшелона. Багратион и Денисов показали Суворову свои полки. Он нашел, что люди уже отдохнули, а кони еще нет, но к полудню будут готовы к походу и они. Суворов еще раз обнял Багратиона и напутствовал его наказом: - Иди весело, шибко - покажи австрийцам, как надо ходить. Войска выступали с песнями и музыкой. Население встречало и провожало их. Мальчишки долго бежали за солдатами и по краям дороги, дивясь на солдат в гренадерках с медными передами и тульями из красного сукна, на бородатых, чубатых донцов в высоких шапках и широких шароварах. Солдатам предлагали вино, белый хлеб, табак. Вслед авангарду Багратиона Суворов отправился из Вероны в Валеджио и там сделал смотр австрийским войскам на походе. Больше часа шли мимо Суворова в походном снаряжении австрийские полки. Суворов их хвалил: - Шаг хорош! Победа! Отступая к Адде, французы увезли все, что могли увезти, и уничтожили все, что можно уничтожить. В крепостях затворились гарнизоны. Первая крепость на пути армии союзников была Брешия. Суворов приказал Краю взять крепость штурмом и уничтожить гарнизон, если он не сдастся. Русскими войсками командовал Багратион. По городу открыли пушечный огонь. Багратион заградил французам путь отступления на запад. Французы, не обороняя городской стены, заперлись в цитадели. Прокламация Суворова уже дошла до Брешии и оказала свое действие: жители города отворили союзникам городские ворота и опустили мосты. Австрийцы и русские вошли в город одновременно с разных сторон. Начались приготовления к штурму цитадели. Не выдержав канонады, французы сдались со всем вооружением и сорока шестью орудиями. Союзная армия продолжала марш на запад усиленными переходами, выступая ночью. Погода испортилась. Австрийцам пришлось переходить одну реку под проливным дождем. Среди солдат и особенно среди офицеров поднялся ропот. Фельдмаршал Мелас приказал войскам остановиться, не сделав и половины заданного маршрута. Узнав об этом, Суворов написал Меласу письмо: "Я слышу жалобы, что пехота промочила ноги. Такова была погода. Сухая погода нужна барышням, петиметрам*, лентяям. * П е т и м е т р (франц.) - щеголь. Хвастуны и себялюбцы, те, кто жалуется на службу, будут отрешаться от должности. Операции должно производить быстро и без малейшей потери времени, чтобы никоим образом не допустить соединения сил противника. Кто слаб здоровьем, тот может оставаться позади. Италию надо освободить от французов, ради этого каждый офицер должен жертвовать собой. Резонеры** не могут быть терпимы ни в одной армии. ** Р е з о н ё р - любитель вести длинные рассуждения назидательного характера. Быстрота, глазомер, натиск... На сей раз довольно!" Письмо главнокомандующего в лице Меласа было адресовано всем командирам австрийской армии. Они поняли, что с Суворовым шутить нельзя. Откровенные разговоры о том, что "образованных" австрийских офицеров приехал учить невежда, затихли. Более никто не осмеливался открыто называть приказы Суворова "смесью ума с глупостью". Австрийцы затаили неприязнь. Армия не встретила в своем движении сопротивления до самой реки Адды, не считая незначительных стычек с тыловыми отрядами французов. Армия Шерера занимала возвышенную, правую сторону реки, протекающей здесь в узкой долине с обрывистыми берегами. Переправа через Адду весною возможна только по мостам. Все благоприятствовало французской обороне. В Вене царила уверенность, что французы ни за что не допустят переправы через Адду. Французы же, осведомленные о том, что союзной армией командует Суворов, не сомневались, что он решится форсировать реку. Шерер не мог только угадать, в каком месте Суворов предпримет переправу. Поэтому и французский главнокомандующий вынужден был растянуть линию обороны почти на пятьдесят километров: от Лекко - на севере до Лоди - на юге. Суворов разделил свою армию на три почти равные части, чтобы форсировать реку в трех пунктах: на севере - против Лекко, в центре - у Сен-Джервазио (против Треццо надлежало навести плавучий мост) и на юге против Кассано. К мосту у Лоди, южнее Кассано, по диспозиции, направлялся небольшой отряд. Переправа у Лекко - на истоке Адды из озера Комо представляла наибольшие трудности: сюда Суворов назначил весь русский корпус под командою Розенберга и одну австрийскую дивизию Вукасовича. У Сен-Джервазио предполагалась переправа австрийской дивизии по наводному мосту. Фельдмаршалу Меласу с двумя австрийскими дивизиями предстояло овладеть тет-де-поном (предмостным укреплением) и мостом у Кассано. После переправы силы союзников соединяются для движения от Кассано по дороге на Милан. Получилось известие, что Шерер, уволенный французской Директорией, сдал командование генералу Моро. Суворов отозвался на это так: "Лучше иметь дело с мастером, чем с подмастерьем. Лавры, отнятые у Моро, будут цвести зеленее!" Моро, вступив в должность главнокомандующего, начал стягивать войска к середине своего расположения, ожидая прорыва в центре. Суворов приказал приступить к переправе, оставив диспозицию без изменения. Мост против Треццо принялись наводить ночью, под дождем, спуская понтоны с крутого скалистого берега. Мост навели только к шести часам утра, и австрийская конница с донскими казаками переправлялись по нему на правый берег Адды. Французы считали, что здесь переправа невозможна, и были застигнуты врасплох. Конница прогнала их. Началась переправа пехоты. На севере, у Лекко, утром 25 апреля Багратион атаковал город, окруженный каменной стеной. Французские пушки с правого берега поддерживали гарнизон Лекко огнем. Багратион двумя последовательными ударами овладел городом, выгнав из него французов. Заметив, что русских мало, французы сами перешли в наступление, угрожая отрезать пути отхода. Но тут подошел Милорадович с батальоном пехоты. Хотя Милорадович был старше чином, он отдал себя и свой батальон в распоряжение Багратиона, предоставив ему кончить блестяще начатое дело. Подошли еще два батальона. Багратион снова послал войска в атаку, чтобы овладеть мостом. Солдаты бросились на мост с криком: "Бросай оружие!" Французы отвечали криками: "Пардон!" - как бы соглашаясь сдаться. Русские, не стреляя, доверчиво приблизились. Французы их встретили залпом. Разъяренные вероломством противника, солдаты Багратиона без выстрела ударили в штыки и овладели мостом. Наступила ночь. Противник на правом берегу имел превосходные силы, поэтому Багратион не мог развить успех. Но и французы обманулись. Они ждали, что утром союзники повторят атаку здесь же, и стягивали сюда новые войсковые части. Между тем Розенберг приказал ночью навести мост в четырнадцати верстах от Лекко, против городка Бравио, и начал здесь переправу. Моро, встревоженный, направил к Бравио целую дивизию под командой генерала Серюрье. Когда союзники переправились у Треццо по наведенному мосту, Моро понял, что дал Серюрье ошибочное направление, и послал Серюрье приказ остановиться. Но было уже поздно: связь Моро с дивизией прервалась. Суворов приказал Меласу приступить к переправе у Кассано. Австрийцы повели атаку на предмостные укрепления. Французы яростно отбивались. Суворов явился к месту боя. В австрийских войсках находилось немало ветеранов турецких войн - они знали генерала Вперед в лицо. Суворов напомнил им Рымник и Фокшаны. Австрийцы возобновили атаку с необычайной для них энергией и овладели тет-де-поном и мостом, не дав французам времени его зажечь, хотя они заранее обложили мост горючими материалами. Диспозиция Суворова была осуществлена полностью - армия Суворова была на правом берегу Адды. Моро не мог долее обороняться и приказал своим войскам отступить на Милан, столицу Ломбардии. 28 апреля Суворов направил все свои колонны к Милану. Серюрье, окруженный со всех сторон, напрасно ждал помощи от Моро - она не приходила. Поняв безнадежность сопротивления, Серюрье к вечеру сдался со всей дивизией: в плен попало четыре тысячи солдат, двести пятьдесят офицеров с пятнадцатью пушками и сам Серюрье. Расстроенная армия Моро отступала за Милан по двум направлениям - на Турин и Павию. Вслед французам из Милана пустились в бегство их сторонники. abu abu Правительство Цизальпинской республики, чиновники, поставленные французами, бежали с семьями. Оставление Милана явилось для всех полной неожиданностью. Для сборов времени не было, и все-таки образовался огромный обоз, запрудивший все мосты, что затрудняло движение французской армии. В миланской цитадели затворился гарнизон. Едва последние части французов вышли за городские стены на запад, у восточных ворот появились казаки. Они нашли ворота запертыми, сбили их с петель и вошли в город. В ожидании прихода союзных войск казаки обложили цитадель. Австрийская пехота вошла в Милан раньше русской. Суворов остановился в одном переходе от Милана, отложив свой въезд до утра. abu Чуть свет навстречу Суворову высыпало за стены городское население. Суворов ехал на коне. За ним - свита. Шли с музыкой и с развернутыми знаменами войска. Вереницей тянулись великолепные коляски и кареты генералов, среди них и добытая для Суворова казаками старая, разбитая французская карета - казаки ее прозвали "ковчегом". abu abu У городских ворот Суворова ожидал на коне Мелас. Когда они сблизились, австрийский фельдмаршал заметил, что Суворов хочет его обнять. Мелас потянулся к нему, потерял равновесие и свалился с лошади на землю. Суворов живо спрыгнул с коня, поднял Меласа и, обняв, поцеловал. Звонили колокола. Народ встречал Суворова восторженными криками. Все слои населения приветствовали русского фельдмаршала. Купцы и промышленники знали, что настал конец принудительным займам и неограниченным поборам. Мастеровой люд чаял возврата к мирной жизни. В честь Суворова в Милане состоялось несколько празднеств. Русский фельдмаршал принимал в них участие, насколько этого требовало приличие. Во дворце, где до него жил Моро, Суворов устроил парадный обед. Здесь ему представили пленных французских генералов и среди них - Серюрье. Суворов долго беседовал с ним. Речь зашла и о последней операции на Адде. Желая польстить Суворову и вместе с тем кольнуть его, Серюрье сказал: - Ваша теория войны есть теория невозможного. Атака у Лекко противоречит всем правилам тактики. - Что делать! - со вздохом ответил Суворов. - Все мы, русские, такие: хотим невозможного... И тут он выразил надежду вскоре побывать в Париже. Тем самым Суворов открыл свое намерение продолжать наступление за границы Италии. Это намерение расходилось с планами Вены. Австрийцы торопились прибрать к рукам страну, большей частью которой они владели до вторжения Бонапарта. Изгнав французов из Милана, Суворов сделал значительно больше того, чего хотели в Вене. Но в тылу союзников оставалось несколько крепостей, занятых французскими гарнизонами. Отвлекать большие силы для их осады и ждать поры, когда крепости падут, значило дать время оправиться армии Моро. Кроме того, с юга Италии приходили известия, что вторая французская армия, под командой Макдональда, предприняла движение на север для соединения с армией Моро. abu abu Допустить это соединение Суворов считал невозможным. Он признал необходимым перейти реку По, двинуться навстречу Макдональду, разбить его, а затем обрушиться на армию Моро. Суворов составил широкий и смелый план дальнейших военных действий в Италии, согласуя их с военными операциями союзников в Швейцарии и на Рейне. План послали на утверждение в Вену. Не дожидаясь новой инструкции, Суворов на свой страх 1 мая двинул войска. Войска Суворова готовились к переправе через По, когда было получено новое подтверждение гофкригсрата, что переносить войну на правый берег По решительно запрещается, а мысль о походе во Францию отвергалась совсем. Снимать войска, осаждающие Мантую, Суворову не позволяли. Овладение крепостями венским кабинетным стратегам представлялось главной задачей. Суворов поступил самовольно, рискуя вызвать серьезное недовольство в Вене. Он решил искать боевой встречи и с Макдональдом и с Моро. Разведка у союзников в Италии была поставлена плохо. Французы оставили в местах, занятых Суворовым, много шпионов и были осведомлены о действиях и намерениях союзных войск. Суворову же приходилось ограничиваться догадками, слухами и сведениями, полученными иногда далеким, кружным путем. Так, известие, что Макдональд двинулся из Нижней Италии в Верхнюю, на север, в штабе Суворова получилось из Вены. Суворов по складу натуры своей презирал шпионов и избегал опираться на их донесения. Он не любил и лишних рекогносцировок и мелких поисков, считая их юношеской забавой. Он предпочитал разведку крупными силами и всегда был готов превратить разведочный бой в решительное сражение. Рыцарски открытый, Суворов недаром избрал в Италии своей правой рукой Багратиона. Решив перейти По главными силами, Суворов, в сущности, совершил разведочный маневр целой армией. Узнав о переправе Суворова через По, Моро не мог не обнаружить своих намерений действием. Он напал на правый фланг Суворова у Маренго и нанес австрийцам жестокий удар. Поблизости находился со своим отрядом Багратион. Соединенными силами союзники опрокинули французов. Моро поспешно ретировался. Суворов прибыл к Маренго, когда бой был окончен. - Упустили неприятеля! - заметил он с досадой. Но делом остался доволен и представил Багратиона к высокой награде ордену Александра Невского. Суворов имел основание быть довольным. Он действием решил сомнение о намерениях Моро и о состоянии его армии. Моро еще не ушел в Геную, за горы, значит, он считает себя достаточно сильным, чтобы, не прячась за горами, ожидать соединения с Макдональдом между Апеннинами и рекою По. ТУРИН Не только Суворов, но и сам Моро не знал точно, что предпримет Макдональд. Суворов размашистым маневром разрушил все сомнения. Неожиданно для кабинетных стратегов он предпринял общее движение на Турин. Это движение, в общем противоположное проделанному до этого, напоминало знаменитый прием фехтования - один из "трех ударов Бонапарта", когда мастер шпаги как бы раскрывает объятия, открыто подставляя собственную грудь, и в ту же секунду наносит ввергнутому в недоумение противнику решительный удар. Поход на Турин походил на отступление. Моро представлялись две возможности: или двинуться, освободив крепость Тортону от осады, на восток, чтобы соединиться с Макдональдом, или ударить на "отступающего" Суворова. Моро остался на месте. Для Суворова не оставалось теперь никаких сомнений о плане французского командования. Макдональда можно было ждать только из-за Апеннинских гор на правом берегу По, не ближе Пьяченцы, Моро оставался на месте, чтобы угрожать тылу и путям сообщения Суворова, если бы тот пошел навстречу Макдональду, не обеспечив своего тыла. Моро не пустился преследовать союзников на их марше к Турину, потому что был для этого недостаточно силен. Сделалось понятным и то, почему Моро сосредоточил в Турине огромные запасы огневых средств, амуниции и продовольствия: он мог ждать через Турин подкреплений из Швейцарии. Овладение Турином до появления в долине По Макдональда было для Суворова важной стратегической и политической задачей. До завоевания Италии Бонапартом Турин являлся столицей Сардинского королевства. Союзная армия следовала на Турин двумя колоннами. Суворов разослал своих штабных офицеров наблюдать за движением отдельных частей, а сам сопровождал армию, имея при себе одного казака. Суворов иногда опережал авангард, сходил с коня и ложился отдыхать где-нибудь в тени, в стороне от дороги, и смотрел на проходящие войска. Жара стояла страшная. Суворов замечал, что солдаты изнемогают и марш замедляется. Он садился на коня, быстро выезжал на дорогу, присоединялся к полку и ехал между солдатами, разговаривая с ними, как он это делал в пражском походе. Завидев Суворова, отставшие торопились вперед, чтобы его слышать, усталые прибавляли шагу, теснились за ним. Марш ускорялся. Разговаривали чаще всего об австрийском интендантстве. По договору с Веной, снабжение русской армии целиком лежало на австрийцах. Солдаты жаловались, что австрийцы плохо их кормят. Суворов отвечал: - Не в первый раз слышу. Да мы сами виноваты, братцы: очень шибко ходим. Австрийские обозы за нами не поспевают. - Своих они, однако, лучше кормят! - крикнули из рядов. - Не поверю, чтобы солдат, хотя бы австрияк, с товарищами не поделился. - Врать нельзя, делятся. А ежели самим негде взять? - На нет и суда нет. Заберем, богатыри, у французов Турин, Геную, на Париж пойдем. У французов всего много! - Чужого хлеба брюхом не перетаскаешь! - отозвался кто-то из рядов. Солдаты жаловались на австрийских провиантмейстеров не напрасно. Однажды Суворов, чтобы напоить коня, спустился к реке и увидел отдыхающих солдат. Они жевали размоченные сухари и прихлебывали, черпая ложками прямо из реки. - Что вы делаете, братцы? - спросил Суворов. - Итальянский суп хлебаем, ваше сиятельство. - А хорош? - Изволь - попробуй! Суворов соскочил с коня. Один солдат протянул ему ложку. Присев на корточки у воды, фельдмаршал "повозил" ложкой из реки и сказал: - Ай, хорош суп! Досыта наелся! Спасибо, братцы, что накормили. Суворов вскочил на коня. Солдаты проводили Суворова веселым смехом. Близился Турин. Измученный, Суворов решил отдохнуть в своем "ковчеге". "Ковчег", весь запыленный, стоял на дороге. Суворов забрался в карету и велел ехать. Экипаж покатился. Убаюканный качкой "ковчега", Суворов крепко заснул. Во сне Суворов услышал, что его кто-то настойчиво зовет. Воспрянув, он почувствовал отрадную прохладу и содрогнулся, увидев, что стоит на дне сырой могилы, с заступом в руках. Кареты и дороги как не бывало. Взглянув вверх, Суворов увидел, кто его зовет. На глине, выкинутой из могилы, стоял император Павел Петрович. Павел держал в руке темный череп человека с глазницами, набитыми землей. "Послушай, могильщик, - спросил Павел, указав на глину рукой, неужели от Александра Великого и от Цезаря осталось только это?" "Да, ваше величество!" "Так ведь это глина, годная только на кирпичи!" "Да, ваше величество! Только эти кирпичи особенного свойства: из них строится грядущее..." Павел гневно швырнул в Суворова мертвой головой. Суворов уклонился от удара. Павел схватил заступ и начал яростно сбрасывать в могилу комья красной глины. Они падали в яму с громом канонады. "Живого? Живого?" - кричал в ужасе Суворов, изнемогая под тяжестью насыпанной земли. Он сделал последнее усилие, чтобы сбросить груз, и... проснулся. Стояла тихая, прохладная ночь. Высокий месяц обливал окрестность синим светом. "Ковчег" стоял, свернув с дороги, у белой каменной стены. Распряженные кони хрустали овес. За стеной возвышались печальные кипарисы. Где-то журчал фонтан. Не нарушая тишины, в стороне Турина бухали пушки. Дверца "ковчега" раскрылась. Суворов увидел Денисова и своего племянника, Андрея Горчакова, на коне. - Дядюшка! - воскликнул Горчаков. - Наконец вы пробудились! Я не мог вас дозваться. Французы обстреливают дорогу из орудий. Здесь опасно. - Где Шателер? - сонно спросил Суворов. - Я думаю, он уже у ворот Турина, пишет генералу Фиорелле предложение сдаться. - А-а-а! - протянул Суворов и сладко зевнул. - Прикажете подать коня? - предложил Денисов. - Не надо, Карпыч! Суворов пошел вдоль стены к раскрытым воротам виллы. Людей не было видно. В отдалении шли Горчаков и Денисов. Где-то близко на дороге с визгом и громом разорвалась граната. В смолистом воздухе пахнуло серой. Суворов очутился в квадратном дворе, вымощенном большими мраморными плитами. Легкая аркада на тонких колоннах окружала двор. Посредине в восьмигранном бассейне на столбе стояла статуя: нагая женщина лила из кувшина воду и тихо улыбалась. Суворов остановился, любуясь статуей. Горчаков с Денисовым остановились у ворот. Грохнул взрыв. Все заволокло едким дымом. Место статуи опустело. Угловатые обломки мрамора валялись вокруг. Фонтан замолк. Суворов мгновение стоял в оцепенении. Потом с бешеным криком: "Князь! Князь Петр, ко мне!" - бросился со двора. Спутники кинулись за ним. Он бежал по взрытой там и тут гранатами дороге, продолжая кричать. Спутники гнались за ним. - Дядюшка, дорога под обстрелом! - Ваше сиятельство, назад! Денисов догнал Суворова первый и крепко обхватил его за плечи, едва не свалив на землю. Суворов отбивался. Шапка слетела с головы Денисова. Суворов схватил его за чуб и кричал: - Что ты делаешь, проклятый! - Ваше сиятельство спасаю!.. Денисов сгреб Суворова в охапку и стащил в канаву в самый раз: над их головами грохнул взрыв, и с откоса посыпался щебень. - Живы? - со слезами в голосе кричал Горчаков подбегая. - Дядюшка, живы? - Оба живы! - ответил сердито Денисов. - Только у меня весь чуб выдран. - А это тебе, Карпыч, за то, что посмел Суворову крикнуть: "Назад!" ответил, тяжело дыша, Александр Васильевич. Затем он обратился к Горчакову: - Андрей! Скачи, найди Шателера. Обложить город кругом. Объявить Фиорелле, чтобы перестал стрелять. Четыре часа на размышление. Или воля, или смерть. Горчаков приложил руку к шляпе и побежал к своему коню. Суворов, до смерти устав, опять заснул в своем "ковчеге". На восходе солнца прискакал Андрей Горчаков и доложил, что войска вступили в предместье Турина. Комендант на предложение Суворова сдаться ответил письмом. - Вот оно, читайте, дядюшка! - Дерзкий мальчик! - сказал Суворов, пробежав письмо глазами. Фиорелла удивлялся, что генерал союзной армии обращается к нему с предложением о сдаче. Комендант цитадели заявлял, что больше на письма отвечать не станет: "Атакуйте меня, и я отвечу". Суворов продиктовал Горчакову новое письмо туринскому коменданту, убеждая его в вежливых выражениях немедленно сдаться, чтобы избежать напрасного кровопролития и жертв среди населения. Отправив письмо, Суворов приказал начать бомбардировку города и готовиться к штурму. Население и здесь оказалось против французов. Национальная гвардия Пьемонта восстала и впустила в город союзные войска. Фиорелла едва успел затвориться в цитадели. Суворов вошел в город, приказав прекратить бомбардировку. Фиорелла в расчете отомстить жителям начал обстрел города из цитадели калеными ядрами и разрывными снарядами, ведя огонь по рыночным площадям, где толпился народ. Уверенный, что цитадель рано или поздно падет, Суворов не торопился ее штурмовать. Приходили известия, что сдаются, не ожидая штурма, другие крепости: пала Феррара, сдалась Миланская цитадель. Суворов объявил восстановленным Сардинское королевство и возложил управление Пьемонтом на временный верховный совет. Национальную гвардию Суворов не распустил: он видел в ней ядро пьемонтской армии, которую предполагал собрать для борьбы с французами. Пьемонт мог выставить более пятидесяти тысяч человек. Все распоряжения Суворова подчинялись целям войны. Действия Суворова вызвали неудовольствие при дворе австрийского императора. От его имени главнокомандующему союзных армий объяснили, что завоеванные земли принадлежат Австрии, а пьемонтские войска следует призывать под знамена только австрийского императора. В Вене считали, что Суворов превысил свои полномочия. Снова австрийский император требовал, чтобы Суворов оставил свои широкие планы и обратил все свое внимание на взятие Мантуи, усилив там осадный корпус. Главные же силы армии, не помышляя о наступлении, должны занять оборонительное положение для охраны завоеванного. В Петербурге начало сильнее сказываться французское влияние. Павел еще оставался верен союзу с Австрией и соглашался на жадные притязания австрийцев, еще слушался внушений австрийского посла, но уже начал колебаться в ожидании, что в Париже произойдет монархический переворот. Об этом он довольно прозрачно намекал Суворову в личном письме. Противники Англии искусно разжигали недовольство Павла австрийцами, указывали на коварные замыслы Вены, на неблагодарность Австрии. Суворов также жаловался Павлу на австрийцев и грозил отставкой. Война еще не кончилась. Две французские армии могли соединиться и напасть на союзников. Разлад в их стане и возможность разрыва не могли укрыться от французов. Между тем в Швейцарии и на Рейне австрийцы не могли добиться решающих успехов. Макдональд начал марш из Флоренции через Апеннинские горы на Модену, чтобы в долине По проложить себе оружием дорогу на соединение с армией Моро. ГЛАВА Д Е В Я Т Н А Д Ц А Т А Я ТРЕББИЯ Целью соединения армий Моро и Макдональда являлось решительное сражение. План французских главнокомандующих состоял в следующем: Макдональд двигается через Модену и Парму к реке По и затем, прикрываясь справа рекою, а слева горами, идет к Тортоне. Моро, слишком слабый для самостоятельных действий против главных сил Суворова, пробивается на восток, навстречу Макдональду. Карта показывала, что в случае удачи замысла французов соединение Моро и Макдональда произойдет, вероятнее всего, на берегах реки Треббии. Суворов справедливо считал себя недостаточно сильным для сражения с соединенными силами французов. Поэтому он приказал австрийскому генералу Краю снять осаду с Мантуи и идти с корпусом в двенадцать тысяч человек на Пьяченцу, при впадении Треббии в По, чтобы соединиться с Суворовым на поле предстоящей битвы. Край в ответ прислал собственноручный приказ австрийского императора, который запрещал снимать осаду Мантуи, что бы ни случилось. Край ограничился тем, что послал отряд под командой генерала Гогенцоллерна к Модене. Суворов был предоставлен самому себе. Макдональд двигался по большой дороге на Пьяченцу, тесня австрийцев на запад, в расчете, что Моро идет ему навстречу и что где-то в верховьях Треббии его левый фланг сомкнется с правым флангом Моро. 15 июня Суворов стремительно двинулся навстречу Макдональду, который успел оттеснить корпус Отто от Пьяченцы и далее до речки Тидоне, параллельной Треббии. Считая, что Суворов с главными силами еще далеко, Макдональд задумал нанести Отту сокрушительный удар. 17 июня французы атаковали Отто, хотя Макдональд мог располагать только половиной своих сил - вторая половина находилась еще в пути. Дивизия Домбровского, составленная из польских эмигрантов, сделала попытку обойти австрийцев с правого их фланга. Видя перед собой главные силы французов, Отто хотел отступить. В это время подошел Мелас; он привел несколько тысяч русских и австрийцев. Французы продолжали настойчивые атаки. Над австрийцами, казалось, навис неотвратимый удар. Мелас послал Суворову отчаянный призыв поспешить на помощь. Меласу всегда казалось, что участок фронта, где он находится и командует, самый важный и самый опасный, наиболее угрожаемый. Он дал бы приказ об отступлении, но боялся Суворова, хорошо запомнив урок, данный ему главнокомандующим перед Кассано, когда австрийская пехота "промочила ноги". Мелас решил держаться. Просьба поспешить, обращенная к Суворову, заставила его только улыбнуться. Грозная лавина русских войск уже катилась, приближаясь к месту боя. Суворов знал, что предстоят события решающие. Его приказ, отданный в начале марша против Макдональда, начинался словами: "Неприятельскую армию взять в полон". От первого до последнего слова приказ Суворова был проникнут уверенностью в победе. Команда "стой" приказом отменялась. Предписывалось: не развлекаясь напрасной перестрелкой, действовать холодным оружием. Чтобы подчеркнуть значение штыкового удара в предстоящей битве, Суворов приказал пехоте отточить наново штыки, сам пробовал рукой, остры ли они, и в одном батальоне приказал переточить штыки еще раз. Вначале поход против Макдональда происходил под проливным дождем, по дорогам, донельзя испорченным. Через реки переправлялись без мостов, бродом, почему маршруты в обход удлинялись. Этапы были заданы предельно длинные. Войска изнемогали. Дожди сменились невыносимым зноем. Колонны на походе растягивались. Верный своему правилу - "голова хвоста не ждет", Суворов требовал ускоренного марша, напрягая последние силы солдат. Получив от Меласа отчаянный призыв о помощи, Суворов приказал, чтобы передовые части пехоты двигались бегом, поручил их Багратиону, а сам во главе четырех казачьих полков поскакал к месту битвы. Мелас едва держался и уже готовился искать спасения в ретираде, когда увидал в тылу своем огромное облако пыли: приближался с конницей Суворов. Окинув взором поле битвы, Суворов послал казаков против конницы Домбровского. Поляки, вооруженные саблями, не выдержали казачьего удара в пики и показали тыл. Французы видели перед собой казаков в первый раз. Чернобородые, чубатые донцы в высоких шапках, их визг и гиканье вызвали в рядах французской пехоты смятение, подобное тому, какое в этих же местах испытали две тысячи лет назад римские легионеры, когда их атаковала нумидийская конница Ганнибала, одетая в плащи из львиных шкур. Французы замялись. На бегу подходила пехота Багратиона и прямо с марша вступила в дело, хотя в ротах много народу отстало. Левое крыло французов, отстреливаясь и переходя в штыковые контратаки, отошло за реку Тидоне. Французы построили каре, но не устояли. Драгуны Багратиона прорвали фасы каре и рассеяли французов - последние отошли с большими потерями на правый берег Тидоне. Бой кончился к закату солнца. Подходили отставшие части союзников, и к ночи против Макдональда на левом берегу Тидоне стояла вся армия Суворова. А Макдональд всего несколько часов назад легковерно считал, что Суворов находится от него на расстоянии нескольких переходов! У французского главнокомандующего в боевом порядке стояло только две трети армии, остальные войска находились на расстоянии дневного перехода, поэтому Макдональд отступил за Треббию. Бой не мог не возобновиться на следующее утро. Суворов не достиг еще поставленной цели - разгрома армии Макдональда, - а в тылу уже начал наступление Моро. Он мог разбить оставленный Суворовым в арьергарде корпус Бельгарда, тогда союзная армия очутилась бы меж двух огней. Остановившись на ночлег в городке Джованни, в доме виноградаря, Суворов сумрачно выслушал от собравшихся генералов поздравления с победой. Затем он заговорил по-немецки: - Педанты вменяют мне в вину, что я натуралист. Натурализм? Да, я следую природе. Наш маневр натурален. Мы идем против солнца, иначе говоря - против часовой стрелки. Таковы все естественные движения на земном шаре в северной его части. Против солнца кружатся над землей вихри. Против солнца ходят хороводом люди в танце. Мы завтра, как и сегодня, заходим правым плечом. Преследование неприятеля продолжается. Маркиз Шателер, распишите марши на шесть миль вперед. Правый фланг - главные силы. В середине - генерал Ферстер. Правой и средней колоннами командует Розенберг. Левой - фельдмаршал Мелас, опираясь на реку По. Он будет по крайней мере, в том спокоен, что никто не будет щекотать его под левую мышку. Генерал Фрелих с резервом - за средней колонной, чтобы подать помощь влево или вправо, куда потребуется. Пароль австрийцам: "Колин". Пусть вспомнят, что они под Колином били Фридриха Второго. Лозунг: "Святая Тереза". Подробной диспозиции не будет. Избегать лишних передвижений частей - люди устали. Рано не будить. До боя накормить солдат. Атаку начинать, когда солнце подымется выше, чтоб оно не било нам в глаза. Действовать холодным оружием. Смотрите вправо, господа! Гнать неприятеля беспощадно. Покоряющимся давать пардон. Команды "стой" не подавать. За отступление - под суд!.. Голос Суворова к концу речи постепенно падал, переходя в неясное бормотанье. Он глубоко втянул ноздрями воздух, сладко всхрапнул, сомкнул глаза и очень натурально "клюнул носом". Это было принято за отпускающий поклон. Генералы, стараясь не шуметь, встали, поклонились и на цыпочках вышли из комнаты; остался один Багратион. Суворов воспрянул, сна у него не было ни в одном глазу. - Завтра, князь, вам придется иметь дело опять с Домбровским. Он будет скакать впереди, - сказал Суворов. - Да, он храбр. - Покажись ему, князь. Непременно покажись. Впрочем, береги себя!.. Утром 18 июня армии противника оставались на местах, занятых к ночи. Суворов приказал начать атаку около десяти часов утра. Солдат хорошо накормили, они отдохнули. Главный удар опять направлялся на левый фланг французов. До боя, ранним утром, Суворов проехал на коне в сопровождении Шателера, Багратиона и Горчакова вдоль реки Треббии по фронту правой и средней колонны. Суворов, молчаливый и задумчивый, пытался воскресить в памяти ту Треббию, которая рисовалась его воображению больше полустолетия назад, когда он читал о битве Ганнибала с римлянами. Вот здесь, на этих берегах! Река две тысячи лет хранила свое имя и по-прежнему катила к северу воды в плоских берегах, местами тинистых, местами песчаных. Те же травы, те же колючие кусты росли на речных островах. Осока и камыш кое-где окаймляли их берега. Но, полная в древности студеной мутной воды, река была теперь мелка и прозрачна; у заплеса играла мелкая рыбешка. Тогда дикие заросли покрывали отступающие на запад от реки холмы, теперь по ним всюду виднелись возделанные виноградники, рощи шелковицы, окаймленные по межам каменными оградами. Темные свечи кипарисов и пламевидные кроны пиний означали места жилищ. Тогда римляне коченели, переходя вброд реку; теперь жестоко палило солнце. Напрасно Суворов пытался оживить в сердце волнение того осеннего дня, когда он после бессонной ночи над книгой скакал на Шермаке по холмам Подмосковья, потом ринулся с кручи и переплыл с конем реку. Сердце молчало, точно все, что было, случилось не с Суворовым, а с кем-то другим, далеким и чужим. Суворов сказал Багратиону: - Видишь, князь Петр, почему французы упорно хотят сражаться на левом берегу: лучше иметь Треббию за собой, чем перед собой. Сообщение по фронту возможно только берегом или по самой реке. Нам сегодня надлежало быть на правом берегу. День кончится опять ничем. ЖИВАЯ ВОДА Главная тяжесть атаки снова выпала на правое крыло союзников. Французы, как и вчера, сопротивлялись отчаянно. На левом фланге Мелас атаковал французов слабо, хотя перед ним находилась всего одна бригада. Вопреки приказанию, Мелас удержал при себе резерв, когда поддержка потребовалась правому крылу. Ослушание Меласа подвергло опасности всю армию. Не поддержанный вовремя, Багратион не мог развить своего успеха на правом берегу. Суворов покинул линию огня задолго до окончания боя. Макдональд удержался на правом берегу. Спустилась ночь. Бой затих. По обе стороны реки пылали бивачные огни. Темная река разделяла противников. Суворов ночевал на расстоянии трех километров от реки. Вечером он всех испугал своим расслабленным видом; боялись, что он занемог. Особенно удивило то, что к ослушанию Меласа Суворов отнесся, видимо, равнодушно. На 19 июня Суворов не дал новой диспозиции. Осталось в силе прежнее расписание маршей преследования. Общее расположение сил союзников не изменилось, только Меласу было подтверждено подчеркнуто строгое приказание отправить резервную дивизию Фрелиха к средней колонне. Резерв теперь был в распоряжении генерала Ферстера. Суворов и на Требби не изменил своему обыкновению - встав от сна, обливаться холодной водой, и накануне только сердился: - Мертвая вода! Неужели во всей Италии нельзя достать двух ведер холодной воды? Сын хозяина, черноглазый Джованни, с удивлением смотрел по утрам на важного русского генерала, когда Суворова на дворе солдаты в два ведра окатывали водой. Стояла знойная погода, и даже ночи не приносили прохлады. Вода в фонтанах теплей парного молока. После обливания Суворов, нагой и босиком, бегал по замощенному каменными плитами двору. Мальчишка принялся бегать с русским генералом взапуски. - Довольно! - сказал Суворов по-итальянски. - Пойдем, Ваня, пить со мной чай! Джованни-Ваня согласился. За чаем Суворов достал из мешка небольшую поджаренную рыбку и сказал: - Вот мне из России прислали рыбу. Она называется "пряник". Пряники у нас водятся в самых холодных реках, таких холодных, что у вас тут и в помине нет! Попробуй и скажи: хороша ли наша рыбка... Ваня-Джованни откусил рыбе голову и, подмигнув Суворову, спросил: - А почему, синьор, русская рыба "пряник" отзывает медом? - Потому, - ответил Суворов, - что в России у нас реки текут медом и молоком, а берега у них кисельные... А по берегам растут белые деревья. Стволы у них из рафинада, а листья - зеленый чистый леденец. Подует ветер - листья зазвенят серебряными колокольцами. Джованни рассмеялся: - Таких рек не бывает. А эта рыба просто испечена из муки с медом! - Нет, право так, - уверял Суворов, - пряники водятся у нас в ж и в о й воде! Вечером, когда стемнело, мальчик тайком от всех вывел из хлева осла и, захватив два кожаных ведра для воды, отправился в горы. Чуть светало, когда мальчишка вернулся домой с осликом, нагруженным водою, взятой на самой высокой горе. Вода в этом ключе так холодна, что в ней могут жить даже форели, и по берегам ручья не растет трава, - то был ключ юной родниковой воды, впервые вышедший из недр земли. Джованни дождался, когда Суворов проснулся, и предложил ему попробовать "живую" итальянскую воду. Сам он скинул штанишки, чтобы подать синьору генералу пример. - Не бойтесь, синьор, я тоже буду купаться! Как ни крепился Суворов, а выскочил из-под ледяной воды, когда его окатили из ведра на дворе. - Живая вода! Живая! - кричал он. - Довольно! - Еще! Еще! - кричал Джованни, приплясывая и разбрызгивая воду. Его тоже окатили. Посинев и стуча зубами, мальчик говорил: - Синьор, вы видите: и в Италии есть живая вода! - Да! - согласился Суворов. - Ты убедил меня. Не знаю, чем и как отблагодарить тебя. - Синьор, - ответил Джованни, - когда вы вернетесь домой, возьмите бочонок побольше, наполните его медом из самой холодной русской реки и напустите в него самых крупных пряников, только не жарьте их, а живыми. И пришлите мне. Я их выпущу в ручей на горе и разведу в нем русские пряники. Наверное, они у нас приживутся! Суворов обещал исполнить желание маленького патриота. Купание в живой воде воскресило в памяти Суворова то, что он безнадежно пытался пробудить накануне. Вольно дыша, в легком полузабытьи, он ощутил запах московского леса... Цвели липы на опушке, и пахло медом. Только что прошумел дождь. Сосны и ели сурово и торжественно кадили ладаном смолы. Тонкие веселые березки, соревнуясь с елью и сосной, вздымали над ними на десятисаженную высоту прозрачные вершины. Солнце стояло высоко, и мокрая листва берез казалась хрустальной - блистала, переливаясь и сверкая. В могучем шуме древесных вершин Суворов ясно слышал детский лепет множества серебряных колокольчиков. От вчерашнего недомогания не осталось в следа. Вошел Багратион, тоже вставший спозаранку после бессонной ночи в накаленном за день доме виноградаря. Багратион осунулся. Глаза его ввалились, были в темных кругах. - Нехорошо, князь Петр, - сказал Суворов, взглянув на Багратиона. - Что делать, ваше сиятельство! - Хорошо, генерал, теперь под Москвой... А в Грузии?! - Ах! Я не спал всю ночь, вспоминая! Союзные войска перед полуднем начали строиться в виду противника в боевой порядок. Французы ответили тем же. Они двинулись в атаку первыми, чтобы иметь реку позади себя. Хотя из-за подъема воды от выпавших в верховьях дождей течение Треббии сделалось тише, зато там, где вчера воды было по колено, она стояла сегодня почти по пояс. Переправа давалась французам труднее, чем в первые два дня битвы. Они уже четыре раза переходили Треббию. В этот день им пришлось, ретируясь, перейти реку в пятый раз. РАЗГРОМ Багратион получил приказание идти со своим корпусом против Домбровского, который шел высотами, чтобы охватить правый фланг русских. Розенберг получил приказание Суворова "смотреть вправо", не теряя связи с авангардом Багратиона. С кавалерией на флангах Багратион отважно кинулся в штыки. Напрасно Багратион вырывался на коне вперед, чтобы показаться Домбровскому, - командир польской дивизии берег себя. Поляки бились с мужеством отчаяния. Но их порыв вскоре погас. Они не выдержали штыковой атаки, побежали и едва успели спастись за Треббию. Увлеченный атакой, Багратион зашел вправо так далеко, что между его корпусом и войсками Розенберга образовался пустой промежуток около версты. Недаром Суворов приказал Розенбергу "смотреть вправо": пятнадцать батальонов французов ринулись в пустое пространство. Розенберг против них мог послать только пять батальонов. Закипел неравный бой. Подавленные тройными силами, русские начали отступать, отдавая каждый шаг с бою. Багратиону грозило быть отрезанным. Розенберг поскакал к Суворову. Изнемогая от зноя, Суворов лежал в тени огромного камня в одной рубашке, заправленной в шаровары. Розенберг сказал ему, что солдаты не в силах больше держаться и следует отдать приказ об отступлении. Суворов ответил: - Попробуйте сдвинуть этот камень. Не можете? Так же невозможно и отступление. Извольте держаться крепко. Ни шагу назад! Вслед за Розенбергом приехал Багратион. - Что, князь? - Нехорошо, ваше сиятельство! Поляков мы прогнали за реку, но у нас убыль больше половины. Ружья от нагара перестали стрелять. - Да, князь Петр, нехорошо! - согласился Суворов. Он потребовал коня и поскакал на правый фланг, послав перед этим ординарца к Меласу, чтобы тот усилил натиск на противника. Суворов надеялся, что Мелас оттянет на себя силы французов с их левого фланга. У Меласа дело обстояло плохо. Не понимая того, что судьба боя находится на правом фланге, Мелас трусил и, вопреки повторному приказу Суворова, удержал при себе пехоту из резерва Фрелиха, отослав вправо только кавалерию. Когда к Меласу прискакал ординарец Суворова с приказом перейти в атаку, Мелас, чтобы снять с себя ответственность, собрал полевой военный совет. Зная, что нужно Меласу, военный совет решил: левая колонна союзников не в состоянии наступать и останется на левом берегу Треббии, ограничиваясь обороной, пока Багратион не закрепится на правом берегу. Это постановление выводило из боя почти треть сил Суворова. Решение военного совета, в сущности, было изменой. Французы наступали по всей линии, угрожая прорывом в середине, и поставили в тяжелое положение правое крыло союзников. Суворов прискакал с Багратионом к войскам в то мгновение, когда солдаты дрогнули и некоторые батальоны начали беспорядочно отступать. Появление Суворова ободрило солдат. Он, как был, в одной рубашке, безоружный, призвал солдат на помощь товарищам и сам повел их в атаку. Под барабанный бой пехота ударила еще раз на левый фланг французов. По отчаянной энергии атаки французы догадались, что с войсками идет сам Суворов. Его имя было уже для французов страшно. Они побежали. Домбровский, обескураженный трехдневными поражениями, видел это, но ничего не предпринял, оставаясь в бездействии на правом берегу Треббии. Суворов поскакал к средней колонне. Здесь его появление на передовой линии боя оказало действие почти чудесное. Атакованные пехотой, драгунами и казаками, французы обратились в бегство и укрылись за реку. На левом фланге у Меласа войска обоих противников оставались на своих берегах. День кончился. Войска расположились на ночлег. В ставку Суворова собрались все генералы, русские и австрийские. Мелас отсутствовал. Суворов поздравил собравшихся с третьей победой и отдал приказ с раннего утра начать преследование неприятеля. Всю ночь по обоим берегам Треббии на протяжении длинного фронта пылали яркие костры и у французов и у союзников. В четыре часа утра Суворов лично повел наступление в порядке, которого неизменно держался три дня. Казаки, переправясь первыми через Треббию, донесли, что неприятеля нет. Выяснилось, что Макдональд оставил на берегу часть кавалерии лишь затем, чтобы поддерживать огни, а его войсковые части ночью ушли по трем дорогам. На правом берегу остались лишь пепел и головни костров. Кавалерия французов, выполнив свое задание, отошла, не принимая боя. Союзная армия перешла Треббию. Казаки схватили шпиона. При нем нашли письмо Макдональда к Моро. Макдональд писал об огромных потерях и об отступлении, вызванном расстройством армии. Суворов приказал ускорить преследование, надеясь принудить Макдональда к сражению. Правая колонна союзников под командой Суворова настигла арьергард французов на реке Нуре, стремительно напала на них и пленила тысячу человек. Макдональд не мог ввести в бой главные силы. Отступление французов превратилось в беспорядочное бегство. Суворов послал трубачей в окрестные селения возвестить о своей победе, а коннице приказал "сильно бить, гнать и истреблять неприятеля холодным оружием, но покоряющимся давать пардон". Остатки армии Макдональда укрылись в горах. Из тридцати пяти тысяч человек у Макдональда осталось не более четырнадцати тысяч. Собрав их, он направился берегом моря в Геную, погрузив обозы и артиллерию на корабли. Общее число пленных французов на Треббии превышало тринадцать тысяч человек. 22 июня Суворов дал отдых войскам, чтобы затем двинуться против Моро. Сражение при Треббии закончилось. Суворов ликовал. Он предпринял движение на крепость Алессандрию, уже осажденную союзниками. Цитадель Алессандрии еще держалась. Гарнизон производил частые вылазки. Моро, получив извещение о разгроме армии Макдональда, не решился принять бой и ушел в горы. В Алессандрии Суворов узнал, что пала Туринская цитадель. Заносчивый Фиорелла сдался с тремя тысячами человек гарнизона. Всех их отпустили на честное слово не служить против союзников до окончания войны. В Турине союзникам досталось 562 орудия, 40 тысяч ружей и около 700 тонн пороху: снаряжение целой армии. Возвратясь в Алессандрию, Суворов послал коменданту Алессандрийской цитадели предложение прекратить вылазки и "терпеливо ждать своей участи". Подвезли тяжелую артиллерию, началась деятельная осада, во время которой в траншее ранило маркиза Шателера. В цитадели взято было 105 орудий, 7 тысяч ружей и много военных запасов. Под угрозой штурма Алессандрийская цитадель сдалась. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Вслед за тем сдалась Мантуя, чего очень желали австрийцы. Солдат гарнизона, в числе до девяти тысяч человек, Суворов отпустил на честное слово не воевать, а около тысячи офицеров оставил военнопленными. И в Вене, и в Петербурге, и в Лондоне ряд последних блестящих успехов Суворова произвел отличное впечатление. Павел Петрович возвел Суворова в князья с титулом Италийского. Взятие Мантуи развязало Суворову руки и освободило значительные силы осадного корпуса для дальнейших действий: Суворов не мог считать кампанию законченной, пока существовала армия Моро. abu Бонапарт, узнав о неудачах французских войск, воскликнул: "Безумцы! Они погубили все мои победы!" Он решился покинуть свою армию, находившуюся в Сирии, и плыть во Францию, надеясь, что его корабль проскользнет мимо стороживших море англичан. В Южной Италии, за Апеннинами, произошел ряд восстаний, а к августу вся Италия освободилась от французов. Один Моро еще удерживался в Генуе. В Швейцарии война шла вяло. Австрийцы бездействовали, а русский корпус под командой Римского-Корсакова, посланный Павлом, еще не прибыл туда. Происки венского гофкригсрата против Суворова продолжались. Австрийские генералы все чаще отказывали главнокомандующему в повиновении. Шателер, который был ранен, оправился от раны, но не вернулся в штаб Суворова: маркиза обвиняли чуть ли не в измене, перехватив его письма, в которых он критиковал распоряжения Тугута. Суворов очень тужил, что потерял Шателера. Утомленный непрерывными трудами, страдая от козней клеветников и недоброжелателей, Суворов решился просить Павла Петровича об увольнении от должности главнокомандующего. Между Веной и Петербургом завязалась переписка, неприятная для обеих сторон. abu ГЛАВА Д В А Д Ц А Т А Я НОВИ Военные действия остановились, но нельзя сказать, что время проходило в бездействии. Суворов непрерывно занимался обучением войск. Французы готовились к наступлению. На место Моро назначили нового главнокомандующего, молодого генерала Жубера. abu abu Бонапарт называл его "наследником своей славы". Двадцати лет от роду, в первых войнах республики Жубер, по отзыву Бонапарта, показал себя "гренадером по храбрости и великим генералом по своим военным познаниям". abu - Молодой человек приехал учиться, - сказал Суворов. - Дадим ему урок. Человек пылкий и решительный, Жубер хотел начать наступление немедленно. Для этого имелись основания. Армия Моро усилилась пополнениями из Франции, солдатами Макдональда, избежавшими плена. Память о разгроме на Треббии тускнела. Разлад между союзниками и между Суворовым и Меласом был хорошо известен французам и усиливался стараниями агентов Франции при петербургском и венском дворах. Французы не знали точно сил и расположения войск Суворова, хотя он стоял по долинам. Тем менее мог знать Суворов распределение сил французов, ибо они находились в горах. Он мог ждать, что Жубер задумает освободить осажденную союзниками Тортону, последнюю значительную крепость, где еще держались французы. Целью Суворова являлось выманить Жубера из гор на равнину, где Суворов мог применить свою конницу с большим успехом, чем в горах. abu К 1 августа (по старому стилю) выяснилось, что Жубер идет из Генуи с главными силами по большой дороге на крепость Гави, а одна его дивизия направляется от Акви на Нови. Предположение Суворова оправдывалось: целью французов явилась Тортона. Сообразно с этим Суворов, предполагая, что пылкий Жубер не задумается напасть первым, расположил свои войска уступами на равнине между реками Скривией и Орбой так, что их можно было вводить в бой частями, передвигая согласно с направлением удара противника. По диспозиции, объявленной Суворовым 1 (12) августа, своей главной квартирой Суворов назначил селение Поццоло-Формиджаро на дороге, ведущей прямо на север от горного городка Нови. Расстояние между Поццоло и Нови меньше десяти верст. abu Городок Нови расположен на крутом скате, почти на обрыве довольно высокого горного хребта. Хребет тянется прямо с востока на запад, слегка уклоняясь к северу от крепостцы Серравале, в верховьях Скривии, до деревни Пастурана, при впадении речки Леммы в Орбу. Долина Леммы тянется с юга от хребта, следуя его общему направлению. Серравале занимал один батальон суворовских войск. Суворов приказал Багратиону занять Нови, что тот и исполнил. Итак, Жуберу, чтобы напасть на Суворова, предстояло, пройдя по дорогам между Гави и Серравале, следовать дальше тремя путями: средняя дорога шла прямо на Нови с юга на север. Правая, восточная, спускалась на равнину левым берегом Скривии и дальше - от Нови к Тортоне, осажденной союзными войсками под командой генерала Розенберга. Западная дорога вела левее Нови, к Алессандрии, блокированной австрийскими войсками генерала Края. Диспозиция неизбежно предстоявшего сражения, объявленная Суворовым 1 (12) августа, верно предугадывала движение главных масс противника. Весь тяжелый обоз свой Суворов отправил за Алессандрию. Главная квартира его в тот же день перешла в Поццоло-Формиджаро. Цель своих передвижений и расстановки сил Суворов определил в диспозиции словами: "Мы желаем вызвать неприятеля в открытое поле". 2 (13) августа Жубер занимал своими главными силами фронт протяжением до десяти верст в направлении от Гави к Серравале. Французский главнокомандующий созвал военный совет. Большинство его генералов высказались, что нужно подождать, пока альпийская армия маршала Массена начнет в Швейцарии действия, согласные с действиями французской армии в Италии. Жубер считал, что он не может откладывать свои операции. Директория приказала ему наступать безотлагательно. Сам Жубер, покидая Париж на второй день после своей свадьбы, заявил жене, что он возвратится или победителем, или мертвым. Слухам о падении Мантуи Жубер не придавал значения, считая, что эти слухи распространяет противник. А между тем капитуляция Мантуи освободила значительный корпус суворовских войск. Предшественник Жубера в Италии, генерал Моро, с ним соглашался. Они знали друг друга с кампании 1797 года, когда Жубер после отъезда Бонапарта временно командовал итальянской армией, а Моро занимал должность инспектора кавалерии. Тогда они подружились. Теперь Жубер пожелал, чтобы Моро не покидал армию до решительного сражения и помогал ему своими советами. Моро согласился, не помня обиды. Французская армия двинулась на север и к 3 (14) августа заняла очень сильную, почти неприступную позицию на горном хребте. Суворов приказал Багратиону покинуть Нови. Багратион отошел с боем. Жубер отважился выйти для сражения на равнину. Моро не решился оспаривать решение юного главнокомандующего. С высот своей позиции Жубер увидел плотные массы войск союзников они стояли готовые к бою. Здесь решимость покинула Жубера. Занимая на редкость сильную позицию, зная, что на равнине противник благодаря своей коннице получит решающий перевес, Жубер не решился наступать сверху вниз, предоставляя Суворову атаку снизу вверх. Окрестности городка Нови представляли собой множество мелких возделанных участков - виноградников и садов, окруженных каменными оградами. Узкие дороги петляли по холмам меж каменных стен. Крутые бока оврагов и рытвин поросли чапыжником и колючими кустами, что сводили почти к нулю силы кавалерии, если б Суворов захотел пустить ее в дело на высотах, занятых Жубером. Убедясь, что французы не решаются покинуть свои позиции, Суворов отдал общее приказание атаковать французов по всему фронту утром 4 (15) августа. Перед сражением у Нови начальником штаба Суворова (вместо Шателера) был назначен бездарный австрийский генерал Цах. По определению Суворова, он был "академиком", то есть кабинетным ученым, с ничтожным военным опытом. Поэтому Суворов перед сражением не дал подробностей в диспозиции, ограничившись в ней общим распорядком и распределением сил. Распоряжения Суворова накануне великой битвы и расположение союзных войск перед битвой дают прекрасный образец суворовского мастерства суворовского "глазомера", то есть быстрой и верной оценки пространства, времени и соотношения боевых масс. Генерал Край привел свои войска с северо-запада, от Алессандрии. В центре своей позиции Суворов поставил войска Дерфельдена, а на скате от Нови к центру позиции уже находились войска Багратиона и Милорадовича. Они в предыдущие дни занимали Нови, были между Гави и Серравале и успели хорошо ознакомиться с горной местностью. Багратион и Милорадович образовали авангард. К генералу Краю примкнули Бельгард, пришедший из-за Орбы, и генерал Отто. У Суворова образовался очень сильный правый (западный) фланг. В мужестве и даровании генерала-фельдцейхмейстера Края Суворов не сомневался. Край, как старший в чине, принял командование над войсками правого фланга. Центр расположения был силен уже тем, что там находился Суворов, а впереди стояли отважные и опытные русские генералы. Левый фланг Суворова образовали, опираясь на реку Скривию, численно значительные войска Меласа. Но австрийскому фельдмаршалу Суворов давно не доверял и оставил его в резерве. Наконец, за Скривией, правым берегом ее, шел из-под Тортоны Розенберг. Можно сколько угодно гадать о том, как развернулись бы события у Нови, если бы французы решились выйти на равнину. План Жубера и Моро в точности неизвестен. Ясно одно: Суворов верно угадывал, что цель удара французов - Тортона. И если бы Жубер отважился предпринять движение на Тортону левым берегом Скривии, то, потеснив слабый левый фланг Суворова (Меласа), французы попали бы между двух огней, в мышеловку. Отсюда видно, что позиции, занятые Суворовым, обладали гибкостью: они одинаково годились и для боя на равнине и для атаки горных позиций. Моро и Жубер верно оценили обстановку. Их решение остаться на своей почти неприступной позиции тоже можно считать "натуральным", или, вернее, обусловленным жестокой необходимостью. У Суворова остался выбор: или предпринять атаку всем фронтом, или, как при Треббии, нанести первый удар левому флангу французов. Суворов е с т е с т в е н н о избрал второе решение: Край со своими войсками должен был первым на рассвете 4 (15) августа атаковать левый фланг французов. Силы противника в предстоящей битве можно оценивать как равные. Суворов мог из своих шестидесяти тысяч по условиям места и времени ввести в бой около сорока тысяч. Также и Жубер: ему, обороняясь, приходилось ввести в дело всю свою наличность - тоже около сорока тысяч человек. Когда-то Суворов говорил, что на такой штурм, как штурм Измаила, можно решиться только раз в жизни. 4 (15) августа 1799 года он штурмовал естественную крепость, более сильную, чем Измаил, защищаемую армией, более сплоченной, храброй, одушевленной и лучше устроенной, чем гарнизон Измаила, с главнокомандующим - молодым, пылким, решительным учеником Бонапарта. Городок Нови, окруженный средневековой прочной каменной стеной в центре позиции Жубера, сам по себе представлял крепость, центральную цитадель. Суворов не мог и не хотел уклониться от боя: победа над последними силами французов в Италии была необходима, она открывала дорогу русским войскам на Ривьеру и оттуда во Францию. В распоряжении Суворова времени было в обрез: примерно пятнадцать-шестнадцать часов, так как на широте Нови в начале августа солнце встает около пяти часов утра и закатывается в семь часов вечера, а сумерки на юге и в горах коротки. Одинаково невозможно атаковать противника в горах ночью, до рассвета, и преследовать разбитого неприятеля в темноте, после заката солнца. Край получил приказание поднять войска, чуть забрезжит рассвет. В РАЗГАРЕ БОЯ Все распоряжения Суворов сделал накануне и, как всегда, лег в постель, лишь только смерклось. Он быстро погрузился в сон. "Хорошо!" успел промолвить он и забылся. Около полуночи Суворов проснулся и предался размышлениям. Взвешивая свои силы и силы Жубера, воображая и прикидывая расстановку его и своих войск, Суворов рассчитывал марши, соображая расстояния, и пришел к заключению, что шестнадцати светлых часов ему хватит для боя. Решив так, он снова погрузился в сон. Еще задолго до восхода солнца на левом фланге французов бухнула пушка. Это означало, что Край пошел в атаку. Никогда в жизни Суворов не спал так спокойно. И все же при первом пушечном ударе он вскочил и выбежал на двор, где его денщики приготовились к утреннему обливанию. В окрестностях Нови очень много ключей, "живая" вода в изобилии. Когда Суворова окатили из двух ведер разом, он болезненно закряхтел. Едва ли не в первый раз в жизни он не испытывал наслаждения от непременного утреннего купания - наоборот, оно было ему противно. Суворов вдруг почувствовал непобедимое отвращение к холодной воде. Он выскочил из-под ледяных каскадов с криком: "Будет! Будет!" Солдаты, зная, что иногда приказания Суворова надо понимать превратно, окатили его водой из обоих ведер еще раз. Суворов побежал. Солдаты со смехом гнались за ним, плеща ему в спину из ведер. - Проклятые, отстаньте! - прокричал Суворов. Он побежал в дом, в дверях ухватился за косяки, не в силах перешагнуть через порог, и вдруг громко заплакал, словно обиженный ребенок. Солдаты в испуге бросили ведра, подхватили старика под руки и бережно посадили на каменную скамью, еще теплую от вчерашнего солнца. У Суворова потемнело в глазах, он чувствовал, что нестерпимый холод разливается по телу от кончиков пальцев к локтям и плечам и от ступней к коленям и бедрам. Тяжело, с хрипом вздыхая, он медленно произнес: - Вот они, хладные воды Стикса!..* * С т и к с - в мифологии древних греков река, уходящая в мрачное подземное царство. Крепкий и очень сладкий чай взбодрил его. Он оделся и вышел во двор, где казак верхом на коне держал оседланную для полководца лошадь. Суворов, не дожидаясь генерала Цаха с его ординарцами, вышел на дорогу, идущую на изволок в горы чуть левей Нови. Казак ехал за ним, держа за повод коня. Суворов взял с собой старого солдата Никифора, своего соратника и оруженосца. Никифор, с французским ружьем на плече, нес под мышкой палаш Суворова, завернутый в легкий старенький суконный плащ, когда-то синий, а теперь выгоревший на солнце. Солдаты прозвали этот давно им знакомый плащ "родительским": по преданию, его подарил сыну Василий Иванович со своего плеча, когда Александра Васильевича произвели в первый офицерский чин. Дорога вывела по сенокосу на гребень увала к маленькой часовенке с мраморным изваянием в нише. Несколько потрепанных горным ветром деревьев осеняли часовню; в полдень здесь было тенисто. Стояли прислоненные к часовне два заступа, оставленных виноградарями. Где-то вблизи урлюкал, выбегая из земли, ручеек. Суворов здесь остановился. Румяное солнце вышло слева из-за гор. Дорога дальше шла по косогору на высоты перед Нови. На пламенно-желтых под утренним солнцем откосах и над обрывами гор зелень казалась черной. Среди пятен зелени в горах глаз едва различал другие подвижные пятна. Это перемещались отряды французов. Зато справа, на плато предгорья, черные массы союзных войск выступали вполне четко. Порой оттуда остро поблескивала медь орудий. Войска Края, двигаясь к высотам, шли сначала густыми колоннами, потом растекались в стороны, оставляя за собой багровое облако пыли. Суворов сел за часовенкой на камень. Никифор стал рядом с ним, опираясь на ружье. Казак стреножил коней и пустил их на траву, а сам лег на землю, закинув под голову руки, и сразу захрапел. Суворов смотрел вдаль. На правом русском фланге сражение было уже в разгаре: шла непрерывная трескотня ружейной перестрелки, изредка бухали пушки. Скоро там все заволокло пылью и дымом. Суворов, сидя на камне, задремал. Никифор потревожил его; глядя из-под руки на дорогу против солнца, он доложил: - Едет его превосходительство генерал Цах с ординарцами. Суворов посмотрел туда и усмехнулся. Целая кавалькада ординарцев. Грузный Цах скакал впереди, плюхая в седле, - он был плохой наездник. Подъехав, Цах спешился и подошел к Суворову, сияя взглядом и только что выбритыми свежими пухлыми щеками. - Я очень рад. Наконец я отыскал вас, господин фельдмаршал! - сказал Цах, приветствуя Суворова. - А зачем я вам нужен, мой милый Цах? Генерал-квартирмейстер не удивился этому странному в начале серьезного сражения вопросу. Цаху приходилось привыкать к странностям своего нового начальника. Перебирая листки полевой книжки, генерал-квартирмейстер начал говорить, что, в сущности, нет диспозиции и потому необходимо сделать такие-то и такие-то распоряжения. Суворов ничего не возражал, только слегка кивал головой, когда генерал делал паузу. Главнокомандующий как будто согласился со всем, что предлагал начальник штаба, и предложил ему разослать листки приказания генералам за его собственной подписью. Предложения Цаха были все пустые, исполнение их было или невозможно потому, что Цах не знал изменчивого хода сражения, или по ничтожности своей не могли повлиять на ход грозных событий. Генералы, к которым Цах обращался, помнили суворовское приказание, что Цаха надо "слушать, но не слушаться". Цах разослал вестовых и ординарцев со своими записками: польза их была та, что командиры узнают от ординарцев, где находится Суворов. Он больше ни о чем не спрашивал Цаха и задремал. Генерал-квартирмейстер не знал, что ему делать. - Не прикажете ли, господин фельдмаршал, узнать, почему не выступает Багратион? - спросил Цах по-немецки. - Съезди, голубчик, посмотри, - ответил Суворов по-русски, не открывая глаз. Цах поскакал к войскам Багратиона. Никифор принес охапку пахучего сена и предложил Суворову прилечь. Тот согласился. Никифор накрыл фельдмаршала "родительским" плащом, а сам сел на камень и тоже задремал, с ружьем, поставленным между колен... Генерал Край на правом фланге союзников вел энергичное наступление на высоты. Из войск левого фланга Жубера позиции занимала только одна дивизия, прочие левофланговые колонны только что подходили. Под натиском кавалерии Края выдвинутые далеко вперед стрелковые цепи французов отступали. Жубер вздумал их воодушевить личным примером, прискакал к цепи застрельщиков и тут был смертельно ранен шальной пулей из набегавшей цепи австрийцев. Начальство над французской армией снова принял Моро. Смерть Жубера скрыли от солдат, а союзники узнали о ней только на следующий день. Видя, что главная атака союзников направлена против его левого фланга, Моро ввел в бой все резервы, какими мог располагать. Моро, заметив, что центр и левый фланг противника бездействуют, перебросил на свой левый фланг часть сил из Нови, надеясь опрокинуть Края и зайти армии Суворова в тыл. Войска Края уже начали свертываться в колонны, чтобы восходить на высоты. Французы их встретили так жарко, что солдаты Края с трудом удерживали за собой завоеванное пространство. Край убедился, что не может наступать. abu abu abu Положение для правого фланга союзников создавалось опасное. Край послал к Багратиону спросить, почему он не выступает, и требовал поддержки. Багратион ответил, что не настало еще время. Когда ординарец ускакал с этим ответом, к Багратиону подъехал генерал-квартирмейстер Цах. - Wie geht's? - спросил он по-немецки и для понятности прибавил по-французски: - Comment ca va?* * Как дела? - Ca va mal*!.. * Плохо! Вы привезли мне приказ о наступлении? Край просит о помощи. Где светлейший? - Он там, - неопределенно махнув рукой, сказал Цах. Подъехал новый гонец с запиской Края. Край писал, что он отступит, если Багратион не двинется вперед. - Положение чрезвычайно опасное, - заметил Цах. - Что там делает Суворов? - ответил вопросом Багратион. - Я полагаю, что в настоящее время спит. - Спит?! - изумился Багратион, хлестнул коня и опрометью поскакал туда, где был Суворов. С криком: "Не будите! Не будите его!" - Цах пустился вслед за Багратионом. Прискакав к часовенке, Багратион, не сходя с коня, закричал: - Ваша светлость! Князь Александр Васильевич, пробудитесь! Суворов не шевельнулся: он спал или притворялся спящим. Багратион спешился и принялся трясти Суворова за плечо. От толчков Суворов проснулся, открыл глаза и улыбнулся: - А! Князь Петр? Что нового? Багратион в нескольких словах объяснил положение и умолк, ожидая приказа: наступать. Суворов полулежал, опираясь на локоть, и, молча улыбаясь, смотрел на Багратиона снизу вверх мерцающими глазами. Багратион вспыхнул. Суворов юркнул под плащ и съежился на сене, как бы пытаясь укрыться от князя Петра. Багратион пожал плечами, кинулся к своему коню, огрел его нагайкой и вскочил в седло. Конь заплясал на месте. Суворов высунул голову из-под плаща, но, увидев, что Багратион оглянулся, опять юркнул под плащ. Багратион покрутил над головой нагайкой и ускакал. Цах то краснел, то бледнел, наблюдая за этой сценой. Генерал-квартирмейстер ничего не понимал. - Сколько времени, генерал? - откинув плащ, спросил Суворов. Цах вынул часы и ответил: - Точно девять часов утра, ваша светлость. Суворов взглянул на солнце, изумленно подняв брови. - Вы уверены, милый Цах, что "утра", а не "вечера"? - лукаво улыбаясь, спросил Суворов. - Совершенно уверен, ваша светлость. - Значит, я спал не так уж долго. Почему так тихо? Французы уже разбиты? Их преследуют? Цах не знал, что ответить, и смущенно спросил: - Генерал Багратион начнет наступление? Он понял вас, князь? - Не беспокойтесь, генерал: это способный молодой человек. - Он будет наступать или нет? - настойчиво и строго переспросил Цах. - Да. И он и генерал Милорадович также. Вы это сейчас увидите своими глазами. Пошлите Дерфельдену сказать, чтобы он шел ко мне со всяческим поспешением. Цах послал к Дерфельдену ординарца. Из чашеобразной, поросшей кустарником долины, на запад от часовенки, появились вдали сначала черные рассыпанные точки; они множились, сгущались, двигаясь и вправо и влево, и складывались в плотные черные квадратики. Квадратики поползли вверх по скату прямо к Нови, расстилая за собой облака пыли. По числу и по величине Суворов определил, что в наступление двинулось не менее десяти батальонов; значит, это были силы Багратиона, подкрепленные войсками Милорадовича. Суворов стоял на гребне увала и неотрывно следил за движением войск. Ординарец подал Цаху зрительную трубу и поставил за кустом раздвижной стул. Генерал уселся на него и, утвердив трубу в развилине сучка, нацелил ее на городок. - Что вы там видите, любезный друг? - спросил Суворов. - Французы имели время подготовиться, ваша светлость! - с упреком ответил, отрываясь от трубы, Цах. - Я вижу - Жубер понял наши намерения: он стянул к Нови большие силы. - Тем лучше, - ответил Суворов, - мы их прихлопнем разом. Батальоны Багратиона и Милорадовича рассыпались в стрелковые цепи. По более быстрому движению левого фланга Суворов заключил, что Багратион предпринял примерно четырьмя батальонами атаку высот в обход Нови. Дальше за облаками пыли ничего не было видно. Там, где предполагался Край, снова затрещали ружья, и с французской стороны загрохотали пушки. Французы первые открыли огонь по атакующим Нови колоннам. Войска Багратиона и Милорадовича шли на приступ без выстрела. И Суворов невооруженным глазом и Цах в свою трубу видели, что русские войска втягиваются в сады предместья. Перестрелка усилилась, затем разом оборвалась. Колонна Милорадовича пропала за пылью. - Багратион подошел к самой стене города, - сказал Суворов. - Они вынудят его отойти. - Почему вы так полагаете? - недоверчиво спросил Цах. - Взгляните: вон сверкают медью пушки. Полковая артиллерия Багратиона на рысях идет в гору. Он хочет попробовать пробить стены ядрами. Пустая затея! Напрасно он горячится. Тут нужны осадные пушки. А левей, смотрите, идут в атаку драгуны и казаки. Видите, генерал, как замедлился "марш-марш" на крутизне? Вперед! Вперед! Шибче! - крикнул Суворов, пробежав несколько шагов в гору, как будто казаки и драгуны Багратиона могли его услышать на расстоянии версты. Пушечные выстрелы со стороны Нови участились, усилилась и ружейная перестрелка. Город заволокло дымом и пылью. Что там происходило, за этой непроницаемой завесой? Цах в свою трубу видел только серое, без проблесков пятно. Канонада у Нови резко оборвалась. - Багратион отходит, - спокойно сказал Суворов. - Он вызвал конницу, чтобы прикрыть отход. Противник осмелился на вылазку из города. Цах недоверчиво улыбнулся. Долгое время спустя, при чтении описания боя под Нови, Цах убедился, что Суворов утром в день боя довольно точно передавал ему то, что происходило на самом деле. Полевые орудия Багратиона оказались бессильны против толстых средневековых стен городка. Французы вышли из Нови и ударили в левый фланг Багратиона. Он приказал отходить, прикрываясь казаками и австрийскими драгунами. Продолжение атаки четырьмя батальонами против превосходящих сил противника было бы безумием. На левом фланге Багратиона, угрожая ему обходом, появилась большая колонна французов. Все это узналось потом, а теперь Цах, в уверенности, что атака Багратиона успешна - ему атаки удавались всегда! - начал, хотя и учтиво, спорить с главнокомандующим. Суворов не стал с ним препираться и приказал: - Пошлите Милорадовичу приказание взять левей Нови, сомкнуться с Багратионом и всемерно его поддерживать. Сами извольте скакать навстречу Дерфельдену. Он будет теперь кстати. Скажите ему моим именем: идти сюда бегом! Цах полагал, что его советы в данную минуту безусловно необходимы Суворову. Генерал-квартирмейстер в смущении протер стекла своей трубы фуляровым платком и протянул ее Суворову, желая хотя бы ее оставить вместо себя, как некий талисман. Суворов не принял трубы: - Благодарю, генерал. Этот снаряд вам нужнее. Скачите! Ординарец уехал с приказанием к Милорадовичу. Цах взгромоздился на лошадь, потыкал ее шпорами и поднял в карьер: Суворов приказал ему скакать! ЧУДО-БОГАТЫРИ Суворов остался один. Казак богатырски храпел, лежа ничком на самом солнцепеке. Старый Никифор во сне свалился с камня и тоже спал в тени часовенки, крепко обнявшись с своим мушкетом. Кони изнемогали от жары, стояли понурясь, отмахиваясь хвостами от слепней. Суворов повернулся лицом в долину, откашлялся. Ударил двумя пальцами правой руки по ребру левой, имитируя камертон, поднес пальцы к уху, промурлыкал тон и, воздев обе руки, словно регент хора, попробовал голос, пропев одну строку из "Te deum" Сарти: "Тебе, непобедимое мученическое воинство!" С севера, приближаясь, катилось огромное облако пыли. Суворов растолкал казака и разбудил Никифора. Казаку велел распутать коней и напоить их у ручейка. За казаком пошел Никифор; он вернулся с полной манеркой холодной воды. Капрал предложил Суворову умыться и напиться - вода больно хороша! Умыв лицо и руки, Суворов прополоскал рот, но пить не стал. Из-под горы показалось несколько всадников. Суворов вскочил в седло, приняв из руки Никифора обнаженный палаш. Всадники приблизились на рысях. Это были генерал Дерфельден со своим штабом и генерал-квартирмейстер Цах. За ним клубилась, подымаясь к небу, пыль: приближалась конница. Дерфельден остановил коня. Опустив палаш, Суворов приветствовал Дерфельдена первый: - Ступайте, генерал! Атакуйте правый фланг французов. Дерфельден дал коню шпоры и помчался дальше. Вслед ему пустились штаб-офицеры и ординарцы. Суворов стал перед часовней на коне, лицом навстречу прибывающим войскам. Впереди шли тяжелой рысью поэскадронно австрийские драгуны. Командир полка издали увидел Суворова и приказал первому эскадрону принять вправо. Второй эскадрон принял влево. Мимо Суворова прокатилась справа и слева волна разгоряченных всадников, окатив его пылью и запахом конского пота. У Суворова раздувались ноздри, он жадно вдыхал знойный воздух. Вслед драгунам приблизилась пехота. Впереди бежали, нестерпимо сверкая на солнце передками медных павловских гренадерок, русские солдаты. Они неслись в горы, задыхаясь от зноя, с раскрытыми ртами, в мундирах, серых от пыли. На черных от пота и грязи лицах сверкали белки глаз. - Здорово, чудо-богатыри! - крикнул Суворов. - Французы бегут. Догоняйте их! Шибче! Шибче! Шибче! Солдаты ответили нестройным криком и пронеслись мимо. Рота за ротой, батальон за батальоном, катилась, омывая Суворова, людская река. Ему казалось, что не люди бегут мимо него, а он несется им навстречу. Привычный ко всяким переделкам, донской жеребец стоял как вкопанный. Ряды солдат редели. Массы взводов делались менее плотными, колонна растягивалась. Суворов тронул коня навстречу отставшим. Утром дорога, когда ею проходил Суворов, вилась среди полей и лугов в одну колею; теперь она расширилась, словно улица большого города. Пыль слеглась и запорошила следы людей. По всей ширине дороги лишь кое-где торчали тычинки выбитой дотла отавы. Дальше вниз, к месту ночного бивака войск Дерфельдена, сидело и лежало много обессиленных солдат. Один австриец лежал посреди дороги в пыли навзничь, раскинув руки. Около солдата валялось запорошенное пылью ружье. Суворов остановил коня. Солдат, открыв с усилием глаза, прохрипел: - Um Gottes willen, Wasser! Ich sterbe!* * Ради бога, воды! Я умираю! Суворов завернул коня и поскакал назад, к часовне. Около нее стояла большая группа конных офицеров и ординарцев. В середине группы ораторствовал, размахивая руками, Цах. Суворов на скаку крикнул: - Никифор, манерку! Подскакав к ручью, Суворов увидел, что земля около него истоптана, превратилась в грязь, родник иссякал среди лужицы грязной воды. К Суворову подъехал Цах и, достав из заднего кармана седла плоскую флягу солидных размеров, протянул ее главнокомандующему: - Вы хотите пить, ваша светлость? Вино лучше воды утоляет жажду. Суворов ответил: - Там посреди дороги упал ваш солдат. Отправляйтесь, генерал, подкрепите его, если он еще жив. Цах отправился исполнить приказание. Выслушав штабных офицеров, прочитав записки, привезенные ординарцами, Суворов написал и отправил Меласу приказ немедленно начать наступление, не оставляя в резерве ни одного солдата. Вернулся Цах и, встреченный безмолвным вопросом Суворова, ответил, возводя глаза к небу: - Он умер, благословляя ваше имя. У Суворова исказилось лицо: - Сколько времени, генерал? - Ровно двенадцать часов дня, ваша светлость, - ответил Цах, взглянув на часы. - Именно так: дня, а не ночи. Прошу вас, генерал, если вы не очень устали, съездить к фельдмаршалу Меласу... Цах покосился на стоявших поодаль ординарцев. - Да, - продолжал Суворов, - я уже послал фельдмаршалу с ординарцем приказ. Но вы - его друг. Он вас любит. Скажите ему: я не приказываю, я прошу. Цах отсалютовал и поехал трусцой вниз по дороге: его тучная лошадь уже устала не меньше, чем ездок. Бой гремел по всему фронту. Грохотала канонада. Пушечный гром выманил из-за гор высокое облако со снежно-белой верхушкой. Под облаком реяли орлы. Загремел гром с неба, и туча вся пролилась, без остатка, над полем битвы. Пыль пропала. Дали прояснились. Войска Дерфельдена первым натиском отбросили французов к высотам, но встретили там сильный отпор. Прячась за гребнями обрывов в густых зарослях, за каменными оградами, французы били атакующих на выбор. Войска Дерфельдена отхлынули, собрались с силами и повторили атаку с тем же результатом. Склоны гор устлались телами павших. Огромные потери русских войск уничтожали их численный перевес над противником. С каждой неудачной атакой отраженная волна бегущих все дальше простиралась в долину. После второй атаки она докатилась до часовенки, где оставался Суворов. Завидев его, бегущие останавливались, не доходя до часовенки. Бежать дальше мимо Суворова солдаты не решались. С другой стороны к часовенке по дороге потянулись отставшие на марше; их тоже было много. Около Суворова скопились две нестройные толпы солдат. Одни, выйдя из боя, стояли выше часовни, другие толпились ниже, не зная, что им делать. Суворов молча ходил между этими группами солдат. Дикифор бессменным часовым стоял поодаль. От Дерфельдена прибыло несколько штаб-офицеров. Дерфельден писал Суворову об огромных потерях не только от штыковых и ружейных ран, но и от солнечного удара. Генерал обещал еще, и в последний раз, атаковать неприятеля, если получит хоть какую-нибудь поддержку. Он прислал офицеров в расчете, что они соберут отставших и приведут их к месту боя. Суворов отошел на открытое место, поникнув головой, остановился в раздумье и вдруг снопом повалился на землю. К нему кинулись, но он сам вскочил на ноги, раньше чем кто-нибудь успел коснуться его. В толпе солдат и справа и слева затих гомон. - Ройте здесь мне могилу! - воскликнул Суворов. - Я не могу пережить такой день. Мои чудо-богатыри бегут!.. Легче мне лечь живым в могилу, чем это видеть... Никифор, поди сюда. Бери заступ, рой мне могилу. Суворов отмерил три шага в длину, шаг в ширину, отмечая носком сапога углы могилы. Никифор Кукушкин сразу понял, что задумал Суворов для поднятия духа солдат; словно они раньше договорились обо всем с Суворовым, спокойно приставил к часовенке ружье, взял заступ и начал взрезать дерн, намечая очертания могилы. Старый капрал работал проворно. Суворов стоял над ямой, закрыв лицо руками. Гул пробежал по толпе солдат с обеих сторон. Кто сидел или лежал, встали на ноги. Задние начали теснить передних, и вокруг Суворова быстро сомкнулось тесное кольцо людей. Суворов открыл лицо. К нему тянулся, заглядывая через плечо в глаза, молодой солдат: - Он этак будет рыть, так до завтрего не выроет. Суворов повернулся к солдату: - Где ружье? - Кинул, ваше сиятельство. Бежать легче... Да я и назад побегу, коли велишь, еще прытче, а ружей там много... Кукушкин перестал копать и прикрикнул на солдата: - Ах ты, безобразник! Лодырь! Чем бы мне помочь, он зубы скалит! Ты взял бы лопату... Поди, там у часовни еще заступ стоит... - Да как же это я буду Суворову могилу копать?! Но тут солдата столкнули в начатую могилу. Кто-то подал ему заступ. Молодой солдат поплевал на руки и принялся рыть и кидать землю. Кукушкин вдруг бросил заступ, выругался, плюнул в яму и, подняв голову, оглядел лица солдат. abu abu abu abu - Вот до какого сраму мы с тобой дожили, Александр Васильевич! - закричал он. - Да плюнь ты им всем в харю, пойдем от них! - Коня! - крикнул Суворов, протянув руку. Перед ним расступились. abu Невыразимый шум поднялся в толпе солдат. Со всех сторон закричали: - Братцы! За Суворовым! Суворову подали коня. Он, сверкнув палашом, описал им круг над головой, будто отбиваясь от налетающей птицы, и тронул коня в гору. Солдаты повалили за ним. По бокам дороги скакали офицеры, присланные Дерфельденом, выкрикивали команду, стараясь навести хоть какой-нибудь порядок в стремительной живой лавине. Лавина в горах катится, нарастая, сверху вниз. Живая лавина суворовских солдат катилась наперекор силе тяготения снизу вверх. Штыки солдат грозно нависли. Позади, около начатой могилы, еще роились солдаты: всем хотелось убедиться своими глазами, верно ли, что Суворову рыли могилу. Заглянув в яму, солдаты пускались бегом догонять колонну. Скоро здесь не осталось ни одного человека. На дне брошенной ямы праздно валялись два заступа. Поляна около часовни опустела. Родничок, затоптанный солдатами, справился - вдруг вытолкнул сквозь грязь большой пузырь кристальной воды, и ручей снова заурлюкал, пролагая себе дорогу к морю. Дерфельден готовился играть отбой, когда Суворов привел свою нестройную, охваченную бешеной яростью колонну. Прямо с марша Суворов повел солдат на штурм высот. Началась третья, и последняя, атака. По силе натиска она во много раз превышала первые две и явилась неожиданной и роковой для французов. А Моро уже собирался преследовать бегущих! Бой, приостановленный истощением противников, возобновился по всей линии. Солнце склонялось к закату, а сражение еще казалось нерешенным. Но Суворов знал, что победа совершенная, и думал о том, как обеспечить преследование противника и не дать ему прорваться в долину Скривии. Суворов, отъехав на заднюю линию, остановил коня над обрывом и смотрел не туда, где гремела канонада, а назад, вниз. - Вот, - воскликнул он, - идет папаша Мелас! abu Оставленный в резерве, Мелас с утра испытывал необыкновенное волнение. Понимая всю значительность событий, он боялся, что останется вне боя, а приказания выступать не было. Единственный раз за всю кампанию Мелас решился на самостоятельный шаг и приказал войскам двинуться согласно диспозиции. Цах подтвердил его решение приказом Суворова. Достигнув места боя, правая колонна Меласа примкнула к батальонам Багратиона, а левая колонна за Скривией двинулась в обход правого фланга Моро. Багратион ворвался в Нови. Французы не могли долее держаться. Путь отступления на Геную был им прегражден. Французам пришлось отступать без дороги. К темноте отступление Моро превратилось в повальное бегство в направлении на Тесарано и Пастурану. Войска Розенберга из-под Тортоны прибыли поздно вечером и не успели к бою. abu Только на следующий день Суворов послал Розенберга преследовать бегущих французов. Они остановились, опираясь на Гави. Моро, приведя в порядок остатки своей разбитой армии, расположился для обороны в горных проходах через Апеннины на Ривьеру. Суворов в подробном донесении Павлу о победе при Нови писал: "Таким образом продолжалось шестнадцать часов сражение упорнейшее, кровопролитнейшее и в летописях мира, по выгодному расположению неприятеля, единственное. Мрак ночи покрыл позор врагов". ГЛАВА Д В А Д Ц А Т Ь П Е Р В А Я ГОРНЫЕ ВЕРШИНЫ abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Суворов со своими войсками стал лагерем в Асти. Армия его заслужила отдых. Продолжать поход на Геную было невозможно. Мелас не заготовил ни денег, ни продовольствия, ни мулов для горных перевозок. Суворов решился бы идти в горы и без вьючных животных, но страна, куда он привел бы своих солдат, была разорена войной: там нельзя было путем реквизиций добывать хлеб и фураж. Предаваясь вынужденному отдыху, Суворов искал других путей во Францию. Моро с остатками своей разбитой и деморализованной армии занял в горах оборонительное положение, никаких покушений от него ждать не приходилось: он не опасен, пока не получит подкреплений. Поэтому нужно прежде всего, чтобы флот союзников блокировал итальянское и французское побережья, тогда Моро не получит помощи ни солдатами, ни продовольствием. А тем временем, приготовив все необходимое для горного похода, войскам союзников следует идти, оставив Геную слева, прямо на Ниццу через Тендский проход. Овладение Ниццей при блокаде побережья флотом поставит Моро в безнадежное положение: ему останется одно - капитулировать. Отдыхая в Ницце, войска союзников вместе с тем готовились бы к походу на Париж через Лион, получая все необходимое не только сухим путем, через горы, но и морем. Главная опасность при осуществлении этого плана угрожала не со стороны Моро и даже не со стороны Швейцарии, где, пользуясь бездействием австрийцев, французы заняли Сен-Готардский проход, открыв тем самым ворота из Швейцарии в Ломбардию. Не закрывая глаз на эту опасность, Суворов ясно видел основное препятствие для своих замыслов: австрийцы больше не хотели воевать. В четыре месяца Суворов вернул Австрии все, что у нее отнял Бонапарт двухгодичной войной. Суворов пребывал в мучительном беспокойстве, хотя, казалось бы, чего ему еще желать? Он достиг зенита своей славы. В цепи его побед недосягаемыми вершинами блистали Фокшаны, Рымник, Измаил, Треббия, Нови... Имя Суворова гремело в Европе. Надеясь вырвать Пьемонт из цепких когтей Вены, сардинский король писал Суворову любезные письма, называя его "бессмертным", и осыпал высшими наградами, сделав его великим маршалом пьемонтских войск с потомственным титулом принца и кузена короля. Прохор Дубасов украсился двумя медалями, пожалованными ему сардинским королем и австрийским императором за заботы о здоровье Суворова. Павел Петрович, чрезвычайно довольный, что Суворов сделался центром внимания всей Европы, позволил ему принять награды сардинского короля и от себя прибавил: "Через сие вы и мне войдете в родство, быв единожды приняты в одну царскую фамилию, потому что владетельные особы между собою все почитаются роднею". От себя Павел наградил нового "родственника" отличием небывалым: он приказал отдавать Суворову, и даже в своем присутствии, воинские почести, присвоенные "единственно особе императора Российского". Город Турин поднес Суворову золотую шпагу, усыпанную алмазами, с благодарственной за освобождение надписью. Со всех концов Европы получались приветствия. Лагерь в Асти переполнился иностранцами - они искали свидания и беседы с Суворовым. На празднествах и даже в частных домах непременно провозглашались здравицы освободителю Италии. В Англии выбили даже медаль с барельефным портретом Суворова и нарасхват раскупались платки с напечатанным на них его изображением. Только Вена, двор Франца-Иосифа, и гофкригсрат во главе с ненавистным Суворову Тугутом проявляли к великому полководцу враждебную холодность. В летописи войны, "Австрийском военном журнале", действия Суворова или замалчивались, или изображались в смешном виде. Если бы историк захотел когда-нибудь опираться в своих исследованиях на эту летопись, то он пришел бы к нелепому выводу, что всеми победами в Италии союзники обязаны гофкригсрату, а Суворов только мешал венским стратегам. Австрийский император писал Суворову письма, пересыпанные выговорами и предписаниями. Мелас получил распоряжение не слушать Суворова и отменял его приказы. А Суворов в своей "Науке побеждать" провозгласил правило: "Одним топором не рубят вдвоем". Разрыв военного союза России и Австрии стал неизбежен. К такой развязке склонялся и Павел. Австрийцы хотели избавиться от строптивого русского полководца, чтоб никто им не мешал хозяйничать в Италии; однако им хотелось выжать из русской армии все, что можно. Так возник проект перевода суворовских войск в Швейцарию: пока оттуда не вытеснены французы, австрийцы не могли считать вполне обеспеченным свое положение в Ломбардии. 25 августа Суворов получил распоряжение из Вены, подтвержденное и Павлом Петровичем: передать главное командование в Италии Меласу и идти с русскими войсками в Швейцарию. Действуя в согласии с австрийским главнокомандующим эрцгерцогом Карлом и русским корпусом Римского-Корсакова, направленным к Рейну, Суворов должен был вытеснить французов из Швейцарии. Обеспечение суворовских войск продовольствием, фуражом и вооружением австрийцы и тут взяли на себя. В ожидании обещанных Меласом мулов, продовольствия, горных пушек Суворов простился с Италией и повел свои войска к подножию Альпийских гор, в Таверну. Здесь он поселился в доме Антонио Гамба, старого - одних лет с Суворовым - итальянца. Таверна - городок или, вернее, большая деревня, расположенная у подножия горы Монте-Ченере, на речке, впадающей в озеро Лугано, находится на границе, отделяющей Италию от Швейцарии. К югу простирается Ломбардия с ее великолепной природой и пылким, талантливым населением: страна великого искусства. К северу от Таверны начинаются величественные Альпийские горы. В горах живут простые люди, закаленные в борьбе с суровой природой: горные охотники и пастухи альпийских стад. Антонио Гамба соединял в себе черты жителя итальянской равнины и швейцарского охотника за козами. Антонио знал Швейцарию вдоль и поперек с востока на запад и с севера на юг, от глубоких мрачных ущелий до сверкающих снежных вершин. - Ты, Антонио, будешь моим Хароном*, - сказал Суворов, указывая на гребень Монте-Ченере, за которым мерещились хребты Сен-Готарда и Сен-Бернарда. * Харон - по представлению древних греков, старец, переправлявший на челноке через реку Стикс тени умерших в подземное царство. Гамба потребовал объяснений. - Время остановилось, Антонио. Стикс застыл. Альпы - гребень замерзшей Стиксовой волны. Я вверяю свою судьбу твоей утлой ладье, старик!.. Зная, что русская армия, разойдясь с австрийцами, направляется в Швейцарию, Антонио понял, что Суворов предлагает ему стать главным проводником армии. Ничего не спрашивая о маршруте из уважения к военной тайне, Антонио сказал: - Я проведу вас, синьор, куда бы вы ни пожелали. abu abu abu ...Павел готов был разорвать союз с коварной и вероломной Австрией. Он приказал Суворову соединиться в Швейцарии с Римским-Корсаковым и действовать там, как сам найдет нужным. Ему разрешалось даже, если он сочтет это необходимым, вернуться с войсками домой. abu abu В Вене имели основание торопиться. Союз с Россией расстраивался. В Париже можно было ждать монархического переворота. Англичане при петербургском дворе тоже старались достигнуть своекорыстных целей. Павел Петрович согласился на английское предложение послать в Голландию крупный десант русских войск. Суворов страдал. Силы его угасали. Ныли старые раны. Надорванное сердце просило покоя. Тянуло на родину. Прискучила пышная природа Италии с ее вечноголубым небом. Суворов стосковался по огненно-красной, трепетно-листной осине и по кукушке, грустно кукующей в березняке. 11 сентября сдалась союзникам последняя крепость, где еще держался французский гарнизон, - Тортона, и в тот же день Суворов выступил с главными силами русской армии на соединение с Римским-Корсаковым по самому короткому, зато наиболее трудному пути - через Сен-Готард. Упускать время было опасно. Массена, узнав о походе Суворова, мог напасть на Римского-Корсакова и, разбив его, повернуться лицом к Суворову, даже вторгнуться в Италию. Поэтому Суворов решил все тяжести и полевую артиллерию отправить в Швейцарию кружным путем. Вместо полевых орудий Суворов получил от австрийцев двадцать пять горных легких пушек. Вообще Суворов постарался облегчить армию до последней возможности. С собой он брал только то, что можно было везти во вьюках. Австрийцы обязались поставить необходимое для горного похода число мулов. Но в начале похода Суворов их получил недостаточно. Мелас сообщил, что в Таверне для Суворова приготовлено тысяча пятьсот мулов. Когда армия туда пришла, оказалось, что там нет ни одного мула. Суворов спешил часть казаков, скупил у населения мешки и холст для вьюков. На приготовление вьючного обоза ушло три дня, хотя работали круглые сутки. Суворов приказал ссадить с коней даже офицеров. Им предстояло идти в походе со скатанной шинелью через плечо и котомкой на спине, наравне с солдатами. Офицерские кони пошли под вьюки со снарядами и патронами. Вместо четырнадцатидневного запаса продовольствия ограничились явно недостаточным семидневным. 21 сентября армия Суворова через Белинцону двинулась к Сен-Готарду. Розенберг с отдельным корпусом пошел верховьями реки Тичино, в обход французской позиции на Сен-Готарде. После благодатного климата долины Лугано, где почти не знают туманов, Альпы встретили Суворова дождями и мглой. Дождь почти не переставал. Горные речки и ручьи вздулись. Ноги солдат то скользили по мокрой гальке, то вязли в глине. Дорога шла то вверх, то вниз, с крутыми спусками и подъемами по скользким косогорам. Речек и ручьев встречалось множество, их переходили вброд по колено, иногда и по пояс. Суворов задал быстрые марши. Солдаты выбивались из сил, срывались с крутизны и разбивались. Несколько вьючных лошадей скатилось в пропасть. Впереди колонны шли пионеры с лопатами, кирками и топорами, чтобы устранять препятствия и чинить мосты. При заданной скорости похода они мало что успевали сделать. Тем не менее солдаты сохраняли бодрость и веселье. Они догадывались, что этот поход последний. Что Суворов их ведет домой, никто не сомневался. В невзгодах винили не Суворова. Вероломство австрийцев стало всем известно и понятно. Солдаты выражали готовность бить не только "синекафтанников" - французов, но и "белокафтанников" - австрийцев, если бы они вдруг стали на пути. abu Суворов ехал среди солдат на казачьей лошади, легко одетый, накрывшись от дождя "родительским" плащом из тонкого, ничем не подбитого сукна. На голове Суворова красовалась, свисая намокшими полями, широкая итальянская шляпа. Рядом с ним шагали два старика: по одну руку долговязый Антонио Гамба с охотничьим ружьем, по другую - старый капрал Никифор. abu abu abu abu У селения Айроло встретился передовой отряд французов. Они отошли, не принимая боя. Их главные силы защищали перевал. abu abu Численность французов не превышала сил Суворова, но выгоды позиций утраивали их мощь. Как и у Нови, Суворову приходилось штурмовать естественную крепость. Суворов решил атаковать французов в центре и с обоих флангов. Багратион пошел справа, в обход левого фланга французской позиции. Отряду Багратиона предстояло решить задачу неимоверно трудную. Карабкаясь по скалам, местами почти отвесным, солдаты встречали сильный отпор французских горных стрелков. abu Маскируясь скалами и большими камнями, из-за гребня утесов французы поражали наступающих метким огнем. Солдаты Багратиона упорно лезли на крутизны, чтобы, зайдя французам в тыл, принудить их к отходу. Под командой Суворова русские атаковали французов с фронта. Две атаки противник отбил ружейным огнем. А Багратион все еще не достиг вершины. abu abu Издали она казалась близкою, но все возрастала и уходила вдаль, по мере того как войска подымались. С гор опустились облака и охватили отряд сырым, непроницаемым туманом. Суворов приказал штурмовать французов третий раз. abu abu Лишь только началась атака, дохнул ветер, согнал облака, и высоко вверху на снегах показались черные точки - это были солдаты Багратиона. Они зашли в тыл противнику. Французы, пораженные этим невероятным подвигом, очистили перевал. Суворов занял Сен-Готард. Перед русскими открылась дорога к озеру Люцерн. ЧЕРТОВ МОСТ Французы отходили, обороняясь. Розенберг, оттеснив встреченные отряды противника, соединился с Суворовым около Урзерна. Тем временем французы окольными тропинками вернулись на дорогу в долине Рейссы и снова преградили путь Суворову у места, называемого Урнерлох. Тут узкая дорога, лепясь по карнизу над пропастью, вступала в короткий и тесный тоннель, пробитый в скале. Дальше дорога нисходила круто к Чертову мосту, перекинутому каменной аркой через Рейссу, бурлящую в глубокой теснине. Вторая береговая арка над сухой щелью выводила мост на дорогу. Шумная, хотя и неглубокая река низвергалась здесь водопадом в четыре ступени. abu abu Очевидно, французы считали позицию свою неприступной, потому что не торопились разрушить Чертов мост. За тоннелем стояла пушка жерлом к наступающим. По тоннелю можно было идти только по четыре в ряд. Пробиваться через тоннель под картечными выстрелами - значило даром губить солдат. abu abu Суворов приказал двум ротам егерей, солдатам особенно сноровистым, зайти в тыл французам справа и слева. С одной стороны вздымались почти отвесно скалы, с другой - гремела в туманной бездне Рейсса. Егеря приступили к выполнению безумно смелого маневра. Одна рота, цепляясь за малейшие выступы скал, полезла вверх; второй после опасного спуска в русло реки пришлось переправляться вброд по стремнине, а затем карабкаться под огнем метких стрелков на крутизну противоположного берега. Обе роты удачно выполнили приказание Суворова. abu abu abu Французы, видя себя обойденными, отказались от обороны тоннеля, сбросили пушку в реку, покинули позицию и принялись разрушать береговую арку Чертова моста. Их прогнали штыками. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Под выстрелами почти в упор пионеры начали исправлять мост, разобрав поблизости деревянную постройку. Суворов, чтобы уберечь отважных пионеров от губительного огня, повторил маневр, отдавший ему в руки Урнерлох. Солдаты ринулись в пропасть, перешли гремящий поток и выбрались на французский берег. Французы отступили. Перед небольшой армией Суворова открылся путь к деревне Альтдорф. Французы отошли от Рейссы на озеро Люцерн и больше не делали попыток мешать Суворову в его движении вперед. Заняв Альтдорф, Суворов узнал новость, которая на его месте обескуражила бы всякого другого: австрийцы еще раз коварно обманули. Офицеры австрийского генерального штаба выметили на карте маршрут от Альтдорфа к Швицу по берегу озера Люцерн. Между тем здесь не было по берегу даже горных троп. Горы ниспадают в озеро отвесно. Сообщение между Альтдорфом и Швицем возможно только озером, на судах. abu Французы же увели свою флотилию от устья Рейссы к городу Люцерну, не оставив даже ни одной рыбачьей лодки. Казалось, что Суворову остается одно: пробиваться назад по пройденной уже дороге, наверное, снова занятой французами. abu abu abu abu abu abu abu Суворов сказал Антонио Гамба: - Старик, ты обманул меня! abu abu - Нет, я не обманул тебя. Я сказал тебе, что поведу тебя, куда ты хочешь. Ты сам избрал свой путь. Но для горной души нет заказанных путей. Нет на земле дороги, недоступной человеческому роду! abu abu Смотри! Антонио указал рукой в небо над величественным хребтом Росштока. Высоко в небе под облаком реял орел. - И орлы нуждаются в пище. abu Там, на вершине, ходит коза с козленком. Орел высмотрел ее и хочет похитить козленка. Где ходит горная коза, там пройдет и человек. А за Росштоком вьется Муотта. Вдоль нее - удобный путь до Швица. Суворов без колебания принял решение, предложенное Антонио Гамба. От этого решения зависела судьба русского корпуса Римского-Корсакова. Антонио Гамба нашел среди следопытов Альтдорфа старых приятелей. abu abu abu Они согласились вместе с Антонио провести армию Суворова и через Росшток. Никогда в мире ни одна армия не проходила по такому пути, какой избрал Суворов, и никто из полководцев, кроме него, не решился бы подвергнуть свою армию таким испытаниям. Армия Суворова, измученная семидневным непрерывным маршем, истратила весь провиант. Обувь у всех солдат была разбита. Много вьючных лошадей пропало в дороге вместе с вьюками, свалясь в пропасть. Тем не менее Суворов приказал выступить из Альтдорфа в Муттенталь через хребет ранним утром 27 сентября. Первыми выступили солдаты Багратиона. Затем - части Дерфельдена и с ними Суворов. Отряд Розенберга прикрывал движение. Его арьергарду Суворов приказал держаться в Альтдорфе, пока не пройдут вслед за армией вьюки. Чем выше, тем охотничья тропа делалась круче, местами совсем пропадая на голых лбах утесов. Сначала ноги людей увязали в глине, потом скользили по дресве, а выше утопали в рыхлом снегу. Местами идти можно было только гуськом, в одиночку. Облака то кропили дождем, то опускались и охватывали солдат густым туманом. Одежда у всех промокла. Ветер сушил ее, но леденил тело. Привалы делались там, где возможно, на больших площадках, открытых ветрам. На биваках находили мало топлива; о том, чтобы обогреться, и думать не приходилось: на огне пекли только лепешки из розданной в Альтдорфе муки. Вьюки с остатками провианта шли позади. Ночь наступила, поход продолжался. Только к вечеру следующего дня авангард Багратиона спустился в долину Муотты. Увидев зеленые луга и коров на них, солдаты обезумели от радости и с криком кинулись вниз. За ними гналось, спускаясь по склону хребта, грозовое облако. К следующему полудню середина колонны достигла гребня Росштока. abu Суворов, шедший до той поры в гору пешком рядом с Антонио Гамба и Никифором, сел на коня и остановился на вершине. Он смотрел не вниз, на застывшие навеки волны каменного моря, а в бездонное синее небо. abu - Чего ты там ищешь? - спросил Антонио Гамба. - Того орла, - ответил Суворов. Антонио огляделся и указал рукой: - Вот он! Суворов взглянул и увидел, что орел озабоченно кружит над камнями, иногда совсем почти опускаясь к земле. Горная коза, прижав козленка к камню задом и выставив рога, отважно оборонялась от наскоков хищной птицы. abu Суворов двинул туда коня. Суворов кинулся на орла с нагайкой. Орел взлетел. Орел не испугался. Он был увлечен охотой. abu abu Гамба выстрелил. Орел кувыркнулся и, распластав крылья, упал к ногам суворовского коня. - Знак добрый! - закричал Никифор. Суворов, сбросив с головы шляпу, воскликнул: - Мои орлы облетают орлов римских! На выстрел сбежались обеспокоенные солдаты и подхватили песню. И запел во весь голос. Скажи, о чем ты горестно вздыхаешь? По ком, по ком ты плачешь и рыдаешь И слезы вытираешь кисейным рукавом? abu abu Волна радости покатилась по колонне назад. Зазвенели бубны, заиграли рожки, самодельные кларнеты... abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Войска Дерфельдена спустились в Муттенталь к вечеру, хвост колонны на другой день к ночи, а вьюки пришли еще через двое суток. Расстояние от Альтдорфа до Муттенталя на карте - всего восемнадцать верст*. * На подробных картах Швейцарии путь, проделанный армией Суворова через Росшток, до нашего времени обозначается словами: "Путь Суворова в 1799 году". Из Муттенталя Суворов послал казаков на разведку в сторону Швица. Они вернулись и привезли весть, от которой дрогнуло суворовское сердце: австрийцы предали Россию еще раз. Эрцгерцог Карл со своей армией не дождался прихода Суворова и ушел из Швейцарии, оставив Римского-Корсакова одного против превосходящих сил Массена. Последний, узнав, что на соединение с Римским-Корсаковым идет Суворов, поспешил напасть на русский корпус у Цюриха и разгромил его. Остатки русского корпуса, преследуемые французами, откатились до Фельдкирха на Рейне. Вскоре после получения этой печальной новости в Муттенталь пришел по дороге, проторенной Суворовым, сын одного из альтдорфских проводников. Он сказал, что к Альтдорфу с озера прибыли передовые части Массена, на озере стоит французская флотилия и высаживает солдат. Болтливые французы хвастались, что Массена обещал пленным русским генералам свидание с Суворовым и со всем его штабом: он считал, что русские в Альтдорфе попали в мышеловку и всей их армии не миновать плена. Но французы стали в тупик, не застав Суворова в Альтдорфе; они не хотели верить, что он предпринял с армией переход через хребет Росштока. Суворов созвал в Муттентале военный совет, что он делал редко. Маленькая армия Суворова, вконец истощенная, без обуви и продовольствия, не могла противостоять большой и хорошо снабженной армии Массена, привычной к горным переходам. Обманутый в своих ожиданиях, французский маршал, наверное, не станет унывать, вернется озером в Швиц, чтобы оттуда предпринять наступление на Муттенталь. Никогда еще со времени поражения на реке Прут при Петре I русская армия не находилась в столь отчаянном положении. Оставалось одно: с оружием в руках пробиться в Россию или всем погибнуть. Суворов все это представил на обсуждение военного совета в краткой речи без привычных выходок и острых словечек. Совет единогласно присоединился к Суворову, решив идти с боем на Гларис, а оттуда на Кур, с общим направлением к востоку, защищаясь от Массена арьергардными боями. 29 сентября начался поход. Демонстративная атака по дороге на Швиц показала Суворову, что Массена угадал его намерение и двинул большие силы от Швица прямо на Гларис. Это было видно из того, что на всем пути наступления от Муттенталя до Швицы русские войска встречали слабое сопротивление. Французы отступали с подозрительной поспешностью, местами просто бежали, бросая пушки. Может быть, Массена рассчитывал обмануть Суворова, завлечь к Швицу всю русскую армию, а тем временем зайти от Глариса в тыл, поставив Суворова меж двух огней. У Глариса, на Линте, войска Массена встретились с авангардом Багратиона. Завязался отчаянный бой. Французы отступили. Массена не осмелился больше тревожить русскую армию. Он рассчитывал, что армия Суворова погибнет от холода и голода в горах. Суворов двинулся с берегов Линты на Верхний Рейн, подтягивая к себе арьергарды. Пушки для обессиленной вконец армии являлись теперь только лишней обузой. Суворов велел вырыть большую могилу и похоронить в ней всю артиллерию. Над холмом, как над братской могилой, поставили крест, срубленный из альпийской сосны. Долины Линты и Рейна разделяются горным хребтом Рингенкопф. Все пережитое и испытанное раньше солдатами Суворова при подъеме на Сен-Готард, в долине Рейссы, при переходе Росштока побледнело перед тем, что они вынесли, переходя хребет Рингенкопф (Паникс). Босая, голодная армия переходила снежные вершины, побеждая суровую природу, неприступные скалы, дождь, жестокие вьюги. Русские сохранили оружие, но штыки, создавшие славу суворовским солдатам, теперь служили им вместо альпенштоков: втыкая штыки в снег и расселины камней, солдаты взбирались на крутизны. Спуск с Рингенкопфа был едва ли не труднее и, конечно, бедственнее подъема. Ударил мороз. Сильный ветер сдувал со скал снег, полируя их ледяную поверхность. Все зазубрины и впадины сглаживались - негде было утвердить ногу. При спуске погибло много солдат. Только придя в Иланц на Рейне, солдаты добыли дров, чтобы обсушиться и обогреться. На следующий день армия пришла в Кур. Здесь войскам выдали хлеб, дрова, мясо и вино. Начав поход с двадцатью тысячами солдат, Суворов пришел в Кур с пятнадцатью. В боях, от стужи, голода и несчастий в горах погибло пять тысяч человек. В Куре с Суворовым простился Антонио Гамба. Они простояли несколько мгновений, крепко держась руками и смотря друг другу в глаза. Антонио пошел домой долиною Рейна. От Кура долина эта подымается к своим истокам, слегка извиваясь, почти по прямой линии в направлении к Чертову мосту; прямая по карте - семьдесят верст. Армия Суворова прочертила на карте Швейцарии в своем походе линию длиною около четырехсот верст, напоминающую видом зеркально отраженную букву "S". Отдохнув в Куре, армия Суворова пошла в Фельдкирх, чтобы соединиться с остатками корпуса Римского-Корсакова. ПОСЛЕДНИЙ ПОХОД Война кончилась. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Павел I разорвал союз с неблагодарной Австрией и приказал русской армии готовиться к возвращению в Россию. За спасение чести государства от посрамления и армии - от постыдного плена Павел Петрович возвел Суворова в высочайший военный чин генералиссимуса. Суворов, получив рескрипт Павла, будто бы сказал: "Велик чин, он меня придавит... Недолго мне жить". Поздно спохватясь, австрийцы, под влиянием Англии, стали искать примирения с Россией. Для этого им надлежало примириться прежде всего с Суворовым. Венские политики пустили в ход все доступные им средства. Прежде всего австрийцы окружили всяческими заботами суворовские войска: русских солдат в Иланце одели, обули и кормили так, что лучшего и желать нельзя было. Австрийцы надеялись смягчить Суворова... Австрийский император пожаловал ему высший орден - Марии-Терезии Большого Креста. Австрийский главнокомандующий эрцгерцог Карл, предательски покинувший Суворова в Швейцарии, теперь искал с ним свидания, надеясь договориться. Суворов не обращал внимания на заискивания: он ставил непременным условием своего возвращения на пост главнокомандующего соединенных сил "полную мочь", то есть свою полную независимость от гофкригсрата и австрийских генералов на театре войны. Он понимал, что требует невозможного, ибо хотел полного доверия к себе, а его не было; и сам он не верил Вене ни на грош. На отчаянное письмо императора Франца-Иосифа с просьбой повременить с уводом войск и обещанием в случае возобновления войны поддерживать Суворова всей мощью императорской власти полководец с гневным презрением ответил генералу Эстергази, посланному Францем-Иосифом: - Передайте его величеству, что я старый солдат. Меня можно обмануть один раз, но я был бы глупцом, если бы позволил это сделать над собой вторично... Суворов перевел свои войска в Аугсбург, а оттуда малыми переходами в Прагу. Так тихо суворовские солдаты никогда не ходили. Павел I настойчиво звал Суворова в Петербург - мирный, тихий поход русской армии домой уже не требовал личного присутствия полководца. abu abu abu abu abu abu abu Суворов простился с войсками и отправился в Россию. abu В дороге он заболел и, с трудом добравшись до своего кобринского имения, слег в постель. Присланный Павлом Петровичем лейб-медик поправил здоровье Суворова настолько, что он мог выехать в Петербург по настойчивому зову царя. Да и сам Суворов туда стремился душой. Суворова положили в покойную карету и повезли в столицу на долгих. Дорогой Суворов узнал, что Павел Петрович готовит ему триумфальную встречу. По церемониалу, утвержденному Павлом, в Нарве, куда посылаются парадные придворные экипажи, Суворов должен был пересесть в золоченую карету. Генералы, встретив Суворова, будут провожать его от Нарвы до столицы. В Гатчине Суворова встретит генерал-адъютант с письмом от Павла. Что будет в том письме написано, никто, кроме Павла, не знал. Говорили, что гвардия в день приезда Суворова выстроится шпалерами по его пути от заставы до Зимнего дворца, в котором для генералиссимуса отводятся покои. Войска при проезде Суворова, склонив знамена, при барабанном бое, окажут ему почести, равные императорским. Будут звонить все колокола, а вечером зажгут иллюминацию с вензелями Суворова. Павел даже задумал поставить бронзовую статую полководца и уже заказал скульптору Козловскому монумент. Кто-то из спутников Суворова не преминул передать ему и петербургские сплетни, полученные с одним из столичных курьеров. Говорили, что будто бы при обсуждении церемониала петербургский генерал-губернатор граф Пален сказал Павлу не без задней мысли, но с видом невинным: - Не прикажете ли также, государь, чтобы при встречах с Суворовым на улицах все выходили из экипажей для приветствования его: дамы - поклоном, а кавалеры - преклоняя колено, как это делается для особы вашего величества? Павел вспыхнул, но сдержался и ответил: - Как же, сударь, и я сам, встречая князя, выйду из кареты... Выслушав сплетню, Суворов покачал головой и решил задержаться в дороге, с тем чтобы въехать в столицу ночью. abu Близко к полуночи Суворов в своей дорожной карете подъехал к Нарвской заставе. Сонный инвалид отодвинул рогатку. Паспорта у Суворова не спросили. Когда карета уже катилась мимо Скотопригонного двора, ее обогнал конный фельдъегерь, спешивший во дворец с докладом. На светлых пустых улицах бродили собаки. Охтяне гнали откормленных свиней к Скотопригонному двору на убой. На севере горела заря. Город спал. В садах на Фонтанке щелкали соловьи. Карета Суворова остановилась на Крюковом канале, у дома Хвостовых. Суворова еле живого внесли в дом. abu abu Утром в дом Хвостова явился от Павла I генерал abu и объявил Суворову, что ему запрещено являться к императору. Улицу перед домом застлали соломой, чтобы больного не тревожил стук колес по булыжной мостовой. Суворов угасал, окруженный заботами родных. "Суворочка", графиня Наталья Зубова, не отходила от постели отца. Из чужих никто не смел навещать его. Смерть приближалась. Наступило забытье, прерываемое проблесками сознания. В одно из светлых мгновений Суворов сказал: - Я знаю, что умру, но не верю в это. abu abu abu abu abu abu abu abu abu Во втором часу дня 6 (18) мая 1800 года Суворов скончался. Узнав о смерти полководца, к дому Хвостова со всех сторон потянулся народ. Толпа запрудила набережную Крюкова канала и не расходилась до ночи. abu Хоронить Суворова вышло множество людей. Улицы на пути печального шествия были полны народа. Колесница с высоким балдахином над гробом Суворова медленно двигалась к Невскому проспекту. На углу Невского и Садовой увидели группу всадников. Павел Петрович со свитой выехал из Михайловского замка; пропустив колесницу, он уехал обратно во дворец. Траурное шествие от Знаменской площади повернуло к монастырю, построенному Петром I около Невы, на месте, которое Петр называл "Викторией" в память победы, одержанной тут в XIII веке над шведами Александром Невским. Перед низкой аркой монастыря колесница Суворова остановилась. Возникло сомнение, пройдет ли катафалк под аркой. - Пройдет! Везде проходил! - сказал один из солдат. Суворова опустили в могилу под грохот пушечного салюта. Число выстрелов показывало, что Павел приказал отдать Суворову последние почести как фельдмаршалу, но не как генералиссимусу. abu Над могилой Суворова положили глыбу белого итальянского мрамора. Мрамор был дешев в Петербурге: итальянские купеческие корабли приходили за русской пшеницей пустыми и, чтобы не брать песку для балласта, привозили в трюмах глыбы белого мрамора из Каррары. Долго гадали, какой "адрес" написать на камне, - так на языке мастеров-монументальщиков называлась надгробная надпись. Поэты состязались в сочинении пышных эпитафий и по-русски и по-латыни. Державин вспомнил, что Суворов завещал написать над своей могилой, и на мраморе выбили слова: "Здесь лежит Суворов". {Е. Пермяк @ Шарик и Торик @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Шарик и Торик Коля и Витя были хорошими ребятами. Они прилежно учились, весело отдыхали. Мальчики очень любили охоту. Охотиться с ружьями им было ещё рановато, да и не под силу. Но ведь на охоту можно ходить и без ружья: силки, петли, ловушки, капканчики... Мало ли всяких охотничьих хитростей знают уральские мальчики! Такие тугие луки натягивают да такие точные стрелы мастерят, что даже можно охотиться на белок. Ну, а если у охотника есть собака, тогда и голыми руками можно добыть зверька или птицу. Уж кто-кто, а Коля и Витя знают, как хорошо охотиться с собакой. Поэтому-то они и решили обзавестись щенками. Коле отец достал очень красивого щенка — стройного, подвижного. И не просто щенка, а с родословной, в которой назывались по именам все его предки: дедушки, бабушки. И у всех у них были золотые и серебряные медали, полученные на собачьих выставках. В этой же родословной было напечатано крупными буквами имя щенка: «ТОРИ». Дорого заплатил Колин отец за породистого щенка. Стоил он этого. Да и Коля заслуживал такого подарка. Учился он хотя и не на круглые пятёрки, но троек тоже не получал. Да и потом, собака не для баловства покупалась, а для дела — для охоты. И у Вити появился щенок. Без родословной. Конечно, у него была какая-то родословная, но её никто не знал, поэтому даже не могли назвать породы щенка. Щенок получил простое, незатейливое собачье имя: «Шарик». Вите немножечко было обидно, что Шарик — никто. Неизвестный щенок. Зато он ничего не стоил, его просто отдали даром, потому что у Вити была большая семья и его отцу труднее было купить дорогую собаку. Но отец, чтобы ободрить Витю, сказал: — И даровые щенки хорошими собаками могут вырасти, если этого захотят их хозяева. Витя, конечно, очень хотел, чтобы Шарик вырос хорошей собакой. И Шарик рос. Рос и с каждым месяцем становился смешнее. Неуклюжее. И все над ним посмеивались, давали ему обидные прозвища. Называли его «Пучеглазиком», «Пучешариком», «Пустолайчиком» и даже просто-напросто тупой собачонкой. А Тори рос красавцем, общим любимцем. Приятно было Коле пройтись по рабочему посёлку с такой собакой. Все называли щенка ласково: «Торик». Школьники угощали Торика печеньем, сахаром и сулили ему славу знаменитого охотника. Дома Торик жил в холе. Он спал на ватной подстилочке. Сёстры Коли мыли щенка в тёплой воде, мылили хорошим мылом, вытирали специально купленным для него махровым, пушистым полотенцем, затем расчёсывали. От этого мягкая шерсть собаки становилась ещё шелковистее и ещё блестящее. Такого ухода, разумеется, и вполовину не видел Шарик, спавший в холодных сенцах и получавший довольно простую пищу. Любил ли его Витя? Пожалуй, не очень. Витя жалел его. Жалел за всё: и за малый рост, и за жёсткую, кудлатую шерсть непонятной окраски, и за короткие уши, которые нельзя было назвать ни стоячими, ни висячими. Жалел и за выпученные глаза, жалел и за хвост. Хвост был у Шарика крючком. А разве с такими хвостами бывают охотничьи собаки? Но ведь не прогонять же за это Шарика на улицу! Это не по-пионерски. Нужно было мириться и давать собаке необходимое собачье воспитание, заниматься с нею, приучать её к охотничьему делу. И Витя отдавал ей немало времени. Коля и Витя теперь виделись редко. Нельзя сказать, что их поссорили собаки, но всё же водить на прогулку пучеглазого, косолапого Шарика рядом с таким осанистым Ториком стало неудобно. Шарик, идя с Ториком, выглядел ещё смешнее и страшнее. Даже у хороших, доброжелательных людей, видевших Шарика и Торика вместе, появлялась улыбка, и это причиняло страдания Вите. И, чего скрывать, он даже как-то раз всплакнул, обнимая Шарика: — Ну зачем ты, Шарик, зачем ты становишься всё хуже и хуже? Даже новый кожаный ошейник не украшает тебя! А Шарик в ответ на это поскуливал, лизал Витину руку, смотрел умильно и преданно в глаза своему хозяину и будто старался скрасить какой-то собачьей улыбкой свою удивительно некрасивую морду и от этого становился ещё некрасивее... — Ничего, Витька, ничего! — ободрял отец сына. — Терпи! Поближе держись к своему школьному товарищу. Подле его Торика и твой Пучеглазик на охоте поднатаскается. Привыкнет. — Это верно, — утешал себя Витя. — Торик научит охотиться моего Шарика. Друзья стали встречаться чаще. И вот пришло время первой охоты с молодыми собаками. Ребята вышли до света. Подойдя к лесу, они пустили собак. Торик, освободившийся от поводка, показал такую резвость, что можно было забыть об охоте, любуясь его грациозными прыжками, кувырканиями, восторженным лаем. А Шарик, отпущенный на свободу, побежал как-то боком, опустив низко морду, будто он был близорук и рассматривал землю, тычась в неё носом. Вскоре Торик вспугнул какую-то большую птицу. Может быть, это был тетерев. Птица с шумом взвилась и скрылась в лесу. Торик шарахнулся в сторону и залаял на дерево. — Вот видишь, — сказал Коля, — уже нашёл дичь! Пойдём дальше. Дальше была встреча с зайцем. Заяц бежал на Торика, а Торик и не заметил его. — Что же ты, Торик? — крикнул Коля. — Ату его! Тут Торик поджал хвост и в испуге кинулся прочь. Коля смутился, а Витя ободрил его: — Это ничего. Он ещё молоденький. Первый раз в лесу. — Да, конечно, конечно, — согласился Коля и, оглянувшись на треск в кустах, увидел Шарика. В зубах Шарика был заяц. Живой. Когда зайца отобрали у Шарика и положили в мешок, стали искать Торика. Вскоре его нашли, дрожащего, под елью. Это была первая охота. Вторая охота оказалась ещё интереснее. Шарик отыскал нору с лисятами. Торик отказался подойти к норе. Коля волочил его за ошейник, а он, упираясь лапами, всячески старался вырваться. И, вырвавшись, убежал. Убежал домой, на мягкую подстилочку, где он стал выскуливать у сестёр Коли еду. И те угостили своего любимца коржиками. А Лида, младшая Колина сестра, поделилась с милым Ториком своей конфеткой. Лисята были подарены юннатам. Шарик стал известен не только в школе — о нём поговаривали и взрослые охотники. Хвалил Шарика даже токарь-карусельщик Иван Сергеевич Кожевников. Это был знаменитый охотник. Он первый назвал Шарика красавцем. И в самом деле, с Шариком произошло что-то невероятное. Его морда, оставаясь той же, вдруг стала выглядеть красивее. Про выпученные глаза Шарика один старик охотник так и сказал: — Глазастый пёс! Всё ему видеть хочется, даже глаза у него выскочить норовят. Новые успехи Шарика приносили ему новую славу. После первых заморозков Шарик выследил и добыл выдру. Коля махнул рукой на своего Торика и отдал его сёстрам. Вскоре Торика потребовали на собачью выставку. Туда свозили породистых собак со всей области. Торик там получил золотую медаль — за рост, за вес, за ширину груди, за цвет шерсти, за длину ушей и лап, за удивительную красоту сложения, равного которому не знали даже опытные, образованные собаководы. А Шарик за это время добыл ещё одну выдру и разведал две лисьи норы. С ним теперь и охотились два неразлучных друга — Коля и Витя. Коля был убеждён, что Шарик принадлежит к какой-то неизвестной собаководам, но очень знаменитой породе собак. А Витя не думал так, потому что он знал, каких трудов ему стоило обучить охоте простую собаку с простой уральской кличкой «Шарик». Торика купили на выставке за большие деньги, а затем увезли в питомник, в Москву. Вскоре, наверное, появятся прекрасные щенки. И, наверное, они станут отличными охотниками, если их будут обучать так же прилежно, как это делал Витя. А может быть, из этих щенков вырастут такие же красивые баловни, бездельники, каким остался в памяти ребят уральского рабочего посёлка изнеженный красавец Тори... {Е. Пермяк @ Памятная охота @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Памятная охота У нас с братом ружья появились рано. Ему было шестнадцать, а мне четырнадцать лет. Обращению с ружьями обучал нас дядя; он и подарил их нам. Дядя буквально вдалбливал нам в голову все меры предосторожности на охоте. Приводил примеры несчастных случаев. Даже таких, которые могли произойти раз в сто лет. И мы свято соблюдали все его охотничьи наставления. На станции Кулунда жил второй наш дядя — дядя Фёдор. Он очень расхваливал свои озёра и прославлял тамошнюю дичь. И мы с Васей отправились в Кулунду. Всё сказанное дядей подтвердилось. Птицы было так много, что немыслимо было вернуться с охоты без уток. Мы главным образом и охотились на них. Гуси не подпускали нас. Как мы ни ухищрялись, какие только меры ни принимали, а удачи не было. И подползали к ним против ветра, и устраивали ночные засады — бесполезно! Чуткие птицы взлетали задолго до того, как мы подходили к ним на ружейный выстрел. А утки уже порядком надоели. Их подавали и к завтраку, и на обед, и на ужин. Тётя Катя, дядина жена, сказала однажды: — Надо же когда-то съесть хоть одного гуся! И мы решили добыть во что бы то ни стало гуся. С вечера мы ушли далеко в степь и заночевали в стогу соломы. Проснулись на восходе. Солнечное утро прекрасно всегда и везде. Хорошо оно и в степи на берегу озера. Утренняя заря так окрасила воду, что она напомнила нам Урал. Там мы в раннем детстве всегда любовались, как в овраг из шлаковозных ковшей выливался огненно-красный доменный шлак, образуя оранжево-красное озерцо. Но то было маленькое, а это огромное алое озеро. Любуясь с пригорка цветом озера, мы увидели двух розовых птиц. Мы их узнали сразу: это были лебеди. Так окрасила их белоснежные перья заря. Лебедей в этих краях не бьют — не принято. Одни считают убийство лебедя грехом, другие, может быть, и не видят в этом греха, зато находят охоту на лебедей такой же нелепостью, как стрельбу по чайкам, журавлям. Ни к чему! Разве только для чучела. К тому же в народе были распространены рассказы о том, что, если погибает один лебедь, гибнет и второй. Так будто бы дружны и неразлучны лебединые пары. В этом была какая-то правда. Мы с братом в прошлом году были на озере Чаны. Это огромное озеро. Есть места, где с одного берега не видно другого. На нём собираются сотни стай отлетающей птицы: уток различных пород, гусей, лебедей. Даже с плохоньким биноклем можно часами любоваться птицей. У гусей и уток не различишь пар — они плавают стаей. А вот лебеди... исключая разве молодых... в стае плавают попарно. Может быть, в этом наблюдении было больше нашего желания видеть их парами, чем истины, — я не знаю, но так они запомнились мне. Розовая лебяжья пара плыла медленно, грациозно. Тут брат сказал: — А при Иване Грозном лебедей подавали к столу. Даже картина есть, где несут лебедя на блюде. В пере. Значит, это не считалось запретным. Почему же теперь вдруг нельзя стало охотиться на лебедей? И я поддержал брата. Мы зарядили ружья и направились к озеру. Лебеди на нас не обращали никакого внимания. Старожилы рассказывают, будто лебеди подпускают человека, сидящего верхом на лошади, так близко, что человек может ударить лебедя кнутом. В этом, конечно, есть преувеличение. Но то, что лебеди, за которыми здесь не охотятся, очень смелы, — правда. И вот мы подошли довольно близко к прекрасным птицам. Солнце уже поднялось, и они побелели. Но их закрыли камыши. — Пройдём через камыш, — предложил брат. — А потом ты — в правого, а я — в левого. Пошли бродом по камышу. Шли осторожно, не булькая, как учил дядя. Наконец камыш поредел. Лебедей мы увидели совсем близко и стали целиться. Я — в правого, а Вася — в левого. Командовал он. Командовал, как в детстве, когда мы играли в войну: — Раз, два, три... Пали! Прозвучали два выстрела. Один лебедь взлетел. Братов. Мы успели перезарядить наши берданки и дали ещё по выстрелу в улетающего. Но тот преспокойно улетал. — Это лебедь, — сказал брат. — У него перо крепче. Дробь на него нужна крупнее. Пойдём за лебёдкой. И мы пошли за добычей по розовому следу на воде, окрашенному уже не солнцем, а кровью. Вода оказалась по пояс. А мы шли. Вскоре след привёл нас в камыши. Привёл и затерялся. Лебедь исчезла. Так мы пробродили минут сорок. Продрогли. Вышли на берег. — Смотри, — указал мне вверх брат, — он не улетает! Он кружит над озером. И я увидел парящего высоко в небе лебедя. — Не покидает её, — сказал брат. — Значит, это правда. Он не сказал, что имел в виду, говоря «значит, это правда». И мне вдруг стало стыдно. Ведь это я стрелял в неё. Ведь это я принёс ему беду. А лебедь всё парил и парил, делая круги над озером, плавно взмахивая крыльями. Мне хотелось уйти, и уйти как можно скорее. И я сказал брату: — Уйдём, Вася, отсюда и посушимся. Брат согласился и вдруг пронзительно крикнул: — Ай, он падает! И я увидел лебедя, падающего белым камнем. У меня подогнулись ноги. Я сел на землю. Лебедь упал на середину озера с шумным всплеском. — Может быть, он от разрыва сердца? — тихо спросил Василий. — Я слыхал, что такое бывает. — Не знаю, не знаю... — отозвался я. Мне вдруг очень захотелось пить, и я стал пить прямо из озера горько-солёную воду. Начался лёгкий ветерок; он стал прибивать птицу к берегу, свободному от камыша. Теперь лебедя было легко взять. Но ни я, ни брат даже не подумали об этом. Возвращались мы молча, с пустыми руками. Дома ничего не сказали о нашей охоте. И только через несколько дней спросили доктора, приезжавшего на станцию, мог ли лебедь умереть от разрыва сердца, не пережив смерти своей подруги. Доктор на это сказал: — Не приписывайте, друзья мои, птице человеческих чувств. Лебедь, наверное, был тоже ранен, и, пока силы не оставили его, он летал, а потом разбился о воду. Может быть, это и так. Вернее всего, что это именно так... Только с тех пор я никогда не охотился на лебедей и ни при каких обстоятельствах не буду охотиться на них. Мне и до сих пор, спустя много лет, как-то совестно смотреть на них, если я встречаюсь с ними на пруду зоопарка или даже па картинке. {Е. Пермяк @ Тёмка @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Тёмка По вечерам мы нередко проводили время в корабельном салоне, и бывалый моряк Сергей Сергеевич рассказывал нам презабавные истории. Вот что он рассказал однажды... — Наш крейсер находился в учебном плавании. Был тихий летний день. Море — как зеркало. Хорошая видимость, только солнце слепило глаза вперёдсмотрящим. Вперёдсмотрящими в этот час вахты были старший матрос Коробов и матрос Ванечкин. Зоркие моряки! Корабль ли какой появится на горизонте или шлюпка, обязательно первыми доложат по корабельному телефону на ходовой мостик. Даже если, допустим, ящик какой-нибудь плывёт, — не упустят. И правильно. Мало ли в море случаев бывает — и безобидный ящик может плавающую мину прикрыть. abu И вот, изволите ли видеть, вдруг старший матрос Коробов по полной форме докладывает: — Товарищ командир, прямо по носу в семи кабельтовых стиральное корыто, а в корыте кошка! abu — Есть, — отвечает командир, — прямо по носу стиральное корыто, а в корыте кошка! На ходовом мостике раздался дружный хохот. Приникли к биноклям. Точно: прямо по носу стиральное корыто, а в корыте кошка. Корабль замедлил ход, затем остановился. Спустили шлюпку. Кстати, это входило в программу нашего учебного плавания. Отрабатывали исполнение команды: «Человек за бортом». Вскоре корыто и кошка по всем правилам спасания на водах были подняты вместе с матросами и шлюпкой на палубу. Рыжий кот обрадовался кораблю, как берегу. Начались догадки: — Откуда? Как? Почему кот очутился в корыте? Строились самые различные предположения. Может быть, мальчишки созорничали и пустили несчастного кота в плавание? Вернее всего, что это именно так и было. Но какие мальчишки? Стали исследовать, в какой стране делаются такие корыта. Мнения раскололись, «национальная принадлежность» корыта так и не была определена. А спасённого плавателя определили в боцманскую команду и назвали Тёмкой — в память погибшего корабельного кота Тёмки. Нового Тёмку для порядка поселили в клетку. На карантин. Мало ли... Может быть, больной, нарочно кем-то заражённый кот. На корабле во всём необходимы предосторожности. Через неделю корабельные медики нашли Тёмку совершенно здоровым, и он перешёл на постоянное местожительство в боцманскую команду. Животное оказалось ласковым, общительным; от него пахло домом, берегом. Всякая кошка напоминает семью, детство. Полюбили Тёмку. Приучили Тёмку бегать по команде за обедом и ужином в камбуз! Зазвучит горн на обед, скажет корабельное радио: «Команде обедать!» — смотришь, Тёмка хвост трубой — и в камбуз, к своей миске. Прижился кот на корабле, но вскоре заметили, что кот хиреет, избегает ступать по корабельной палубе. И снова заговорили, что второй Тёмка, как и первый, как, впрочем, и все кошки, — не жилец на корабле. Электрики объясняли это тем, что на нежные подошвицы-подушечки кошачьих лап действуют электрические токи палубы. Находясь длительное время под действием этих токов, кошки гибнут. — Железная палуба для кошек, — объяснил боцман, — как бы электрический стул замедленного действия. Так это или нет — с боцманом не спорили, только Тёмку хотелось сберечь всем, начиная от командира. Не для того же спасли, чтобы погубить! И вот, изволите ли видеть, однажды корабельный сапожник, старшина первой статьи Ожигов, доложил командиру: — Разрешите, товарищ командир, сшить Тёмочке предохранительные сапоги! Это сначала рассмешило командира, а потом он сказал: — Будет ли только кот в сапогах ходить? Он ведь не сказочный, а настоящий. Корабельный сапожник на это ответил: — Товарищ командир, если сапожки ему сшить лёгонькие, с шёлковой шнуровочкой, с завязочками, куда тогда коту деваться? Будет в сапогах ходить. А чтобы сапоги не скользили, подошвы из губчатой резины приспособим. Они и от электричества его лапки предохранят. Весть о сапогах для кота облетела все кубрики. Всем тоже показалась очень смешной затея Ожигова. Но в смехе моряков сквозило сочувствие. Всем им хотелось видеть кота в сапогах и верить, что сапоги спасут ему жизнь. В сапожную мастерскую то и дело забегали матросы, старшины и офицеры крейсера. Терпеливо корабельный сапожник, старшина первой статьи Ожигов, снимал мерку, искал форму сапога, искал способы, чтобы Тёмка не сбросил сапоги, не стащил их зубами. Все давали советы, вносили предложения, исправления... И вот настал день примерки красных сафьяновых сапожков на шёлковой шнуровке. abu Кот упирался. Мяукал. Вырывался. И его уговаривали: — Тёмочка, голубчик, тебе жизнь спасают!.. Привыкнешь, дураша! Наконец кота обули. Пустили по палубе. Тёмка ни за что не хотел становиться на ноги. Валялся. Стаскивал сапоги. Да куда там... Вечером кота разували, утром обували. С каждым днём кот сопротивлялся всё меньше и меньше. Увереннее ходил по палубе, изредка тряся то одной, то другой лапой, словно желая сбросить сапог. Вскоре стали замечать, что у Тёмки появился аппетит. Нашлись в медицинской службе радетели, которые взвешивали кота. Докладывали командиру о прибавке веса. Кот теперь довольно быстро бегал даже по трапам. Ему только не хватало одного — когтей. Когти были спрятаны в сапоги. Ожигов, раздумывая над этим, внёс усовершенствование: он проделал в сапогах отверстия для выпуска кошачьих коготков. Кот после этого почувствовал себя куда увереннее. За жизнь Тёмки уже никто не беспокоился. К нему так привыкли, что даже перестали замечать. Но как-то Тёмка напомнил о себе и привлёк всеобщее внимание. Однажды Тёмку забыли обуть. Было не до кота — готовились к большому походу. Голодный, забытый кот терпеливо сидел в кубрике до обеда. Но, когда послышалось в репродукторе: «Команде обедать!» — раздался дикий кошачий рёв. Кот требовал сапоги. Он ни за что не хотел отправиться в камбуз «босым» по длинной железной палубе. И, как только Тёмку обули, он стремглав бросился к коку, где его давно ожидал остывший обед. Время шло. Тёмка стал большим, разжиревшим, толстомордым котом. Он стал медлительнее в движениях, важно следовал по палубе в своих сафьяновых сапогах, будто кичась своей красивой обувью. {Е. Пермяк @ Тонкая струна @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Тонкая струна Время было трудное, военное... В деревне, где жил Сергунька, питались хотя и скудно, а всё же хлеб, картофель и сало были. Не каждый день, но варили кусочек мясца или косточку. А вот чай, сахар доставали с трудом. Худо приходилось Сергунькиной бабушке. Одна забава у старухи осталась — чайку попить, а война и этого её лишила. — Был бы жив мой Петрован, — говорит как-то она про Сергунькиного деда, — он бы живо петель наставил, зайцев наловил. В охотничьей лавке за них сколько хочешь чаю дают. Хоть фунт. Слушает Сергунька эти бабушкины слова да на ус мотает. Ему хоть и девять лет, а один мужик в доме остался. Отец на войне. Приходится соображать. Раздобыл Сергунька проволоки, стал из неё петли на заячьи тропки ставить. Не вышло дело: не попадаются косые. А у Петьки Чебакова что ни день, то заяц. И по два на дню ловились. Решил тогда Сергунька расспросить Петьку, из какой проволоки он петли делает, как их ставит, где места выбирает. А Петька с хитрецой парень был. Зажимистый. — Слово тайное знаю, вот и ловлю. Не поверил этому Сергунька, а всё-таки попросил его: — Скажи мне это тайное слово, Петя! А тот опять увильнул: — Как я тебе его скажу, когда оно наше родовое — чебаковское, дедовское? И потом, если это слово в одной деревне будут знать двое, тогда ни у которого зайцы попадаться не будут. «Ну ладно, — решил тогда про себя Сергунька. — Скоро четверть кончается. У меня по арифметике тоже «тайное слово» найдётся». Недолго ждать пришлось. Замаячил конец четверти. А у Петьки в тетрадке одни «гуси-лебеди» о двух крыльях летают: двойки. И в четверти «гуся» обещают. Как такой табель Петька отцу на фронт перепишет? Чем рапортовать будет? Не зайцами же!.. Петька к Сергуньке кинулся: — Скажи, Сергуня, как это ты по арифметике только пятёрки получаешь? Сергунька, не будь плох, отвечает: — Слово тайное знаю, вот и получаю. Не стал Петька дальше расспрашивать и повёл товарища в берёзовый перелесок. Показал ему, из чего он петли делает и как их ставить нужно. Понял Сергунька, что у него было плохо, и тут же смекнул, из чего он может сделать петли ещё лучше. А потом так натаскал Петьку по арифметике, что для него и четвёрка не в новость стала. А у Сергуньки охота хорошо пошла — и по три зайца за ночь ловил. А дома об этом ни слова. Зачем до поры до времени говорить! Могут и хвастунишкой назвать. Снесёт свою добычу Сергунька в охотничью лавку — там её в книжку запишут. Копит охотник зайцев на фунт чаю да на пять пачек пилёного сахара. Сразу чтобы. Что там по осьмушке чай таскать, — пускай бабушка полной горстью его заваривает и сахар не растягивает по куску на два дня. Всё гладко шло, да только Сергунькина мать сказала, что у гитары струны пропали. Все семь. А ей без гитары — как бабушке без чаю. Когда матери бывало совсем невмоготу, когда письмо с фронта долго не приходит, запрётся она в маленькой горенке и начнёт струны перебирать да тосковать тихим голосом по Сергунькиному отцу. Попоёт, поплачет, и легче ей станет. Отойдёт. Косится мать на Сергуньку, а спрашивать не спрашивает. Но всё-таки однажды сказала: — Не могли же струны сами по себе с гитары сняться и уйти! А бабушка на это своё слово вставила: — Конечно, не могли. Не иначе, что домовой их унёс. Кому же больше? Ну, да беда не велика. Побалуется озорник и опять их на гитару натянет. И вот пришло утро. Бабушка поднялась раньше всех: — Батюшки! На гитару струны вернулись! Потом смотрит — на столе восемь осьмушек грузинского чаю красуются в виде буквы «С». И тут же пять пачек пилёного сахара разложены. Радости было на весь дом. Каких только ласковых слов не сказала Сергуньке бабушка! И мать тоже. Особенно когда она на гитаре струны увидела. А потом смотрит — одной струны нет. Самой тонкой. — Как же это так? — говорит. — Почему же наш озорник домовой не все струны отдал? Теперь Сергуньке таиться было больше не для чего, и он прямо сказал: — Мама, тонкую струну заяц оторвал вместе с кустиком, к которому она была привязана. Видно, большой заяц был. Русак. — Жалко, — говорит мать, — такую струну: она самая главная. Тут бабушка поднялась с лавки и опять своё слово вставила: — Плохо ты видеть, Анна, стала! Твоя самая главная, самая тонкая струна за столом сидит, чай с пилёным сахаром пьёт, — сказала старуха и кивнула на раскрасневшегося от чая и бабушкиной похвалы Сергуньку. ...Через два дня на гитаре появилась недостающая струна. И никто не мог понять, откуда могла она взяться. Даже дотошный Сергунька и тот доискаться не мог, кто это сделал. А сделал это Петька Чебаков. Тайно. Захотелось, видно, парню стать не хуже товарища и тоже звенеть «тонкой струной». {Е. Пермяк @ Разбойник @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Разбойник На зимние каникулы отец с матерью уехали в Омск. Я и моя младшая сестра остались дома с бабушкой. Мне тогда было двенадцать лет. Мы жили на краю села, в новом саманном домике, построенном колхозом моему отцу и матери. Оба они преподавали в сельской школе, где учились и мы с сестрой. Наш дом был самым крайним в селе. Из окон дома, стоявшего на возвышении, открывался прекрасный вид в степь. Может быть, поэтому отец и выбрал именно это место. Двор дома не успели огородить — помешала ранняя зима. Построек на дворе тоже пока ещё не было, если не считать закутка, где жили два ягнёнка. Мой баранчик и Танина ярочка. Их купил нам отец. Закуток для них был наскоро сделан из жердей, заваленных землёй. Для тепла. Дверки сделал отец из прочных сосновых досок. Замок мы с Таней приладили сами. Настоящий, большой висячий замок. Как будто кто-то мог похитить моего баранчика и Танину ярочку! Но ведь мало ли что могло случиться... И случилось. Случилось, правда, так, что никто не мог и представить себе подобной истории. У нас в те дни ночевал мой школьный товарищ Коля Мякишев. Поздно вечером, на третий или на четвёртый день каникул, когда бабушка спала на глинобитной лежанке,[5] мы втроём — я, Коля и Танечка — сидели на скамеечке, поставленной на стол. Нижние стёкла окон были заморожены, а верхние нет, и через них можно было смотреть на степь, освещённую луной. Эта красота серебряно-голубого снега, волшебного лунного освещения и морозной прозрачности воздуха уводила нас в сказочный мир, в мир мечтаний. Снежная степная низина распростёрлась такая бескрайняя, что нам чудилось, будто мы сидим у штурвала воздушного корабля, который вот-вот двинется и полетит между звёздами и снежной равниной над миром. Хорошо! Всюду мороз. Тридцать, а может быть, и сорок градусов. А мы сидим в своём воздушном корабле. В одних чулках. И нам не холодно. Если бы бабушка не похрапывала, то ничто не мешало бы нашему воображаемому путешествию. И вот, любуясь далями, мы заметили тёмную движущуюся точку. Первой заметила её Танечка и шепнула Коле: — Волк! Всякой другой девочке Коля сказал бы обидное, а Танечке он всего лишь мягко разъяснил: — Волки не бегают зимой в одиночку. Да ещё по дороге. Это отставшая собака возвращается в село. Мне тоже хотелось думать, что это волк, и я поддержал сестру, сказав, что такой походки у собак не бывает. Хотя я и не знал, какая походка у волка. Животное между тем приближалось. То останавливаясь и присаживаясь на несколько секунд, будто отдыхая, то снова переходя на крупную рысь, неизвестное четвероногое не сворачивало с дровяной дороги, ведущей в дальний березняк. — Ну, теперь видите, что это овчарка? — сказал Коля. — Это Дозор Щёкиных. Но когда этот самый Дозор снова остановился и, подняв голову, завыл, что называется, на луну, Танечка прижалась ко мне и, делая вид, будто дрожит, сказала: — Васечка, мне страшно! Это серый. — Это волк, — подтвердил Коля. Да, это был волк. Через двойные рамы окна не было слышно воя, зато было видно, как волк открывал свою пасть. Мне даже показалось, будто я вижу его зубы. Повыв так, волк направился дальше. Зимняя дорога в березняк проходила мимо нашего дома, и мы увидели волка совсем близко. Я посмотрел на стену, чтобы убедиться, тут ли папино ружьё. Как будто оно как-то могло пригодиться! Я никогда ещё в жизни не стрелял из ружья. Но мне показалось, что в случае крайней необходимости я могу выстрелить в волка через форточку. И эта возможность вскоре представилась, но я в эту минуту забыл не только о ружье, но и о своём собственном существовании. Волк подошёл к окну. Подошёл и приподнялся. Стоя на задних лапах, передними он едва не касался окна. Теперь уж не нужно было делать вид, что мы дрожим. У нас стучали зубы. Но бабушку мы не разбудили. Коля предложил взять из ящика стола ножи. Это были столовые ножи. Мы их взяли. А волк тем временем, словно проверив, что в доме всё спокойно, направился к нашему ягнятнику. Мы перешли к другому окну. Бедные ягнята! Коля нашёл в кухне топор. Это придало ему ещё более воинственный вид. А я взял лом. Это было тоже достаточно нелепо, но, видимо, необходимо в те минуты. Волк трижды обошёл ягнятник, затем влез на его крышу и стал разрывать лапами снег, затем мёрзлую землю. Таня, схватив меня за руку, сказала мне, как взрослая взрослому человеку: — Василий, ты должен выстрелить в него и спасти ягнят. — Это невозможно, — сказал я, — потому что в кухонном окне крепко-накрепко замазана форточка. Волк, убедившись, что замёрзшей земли ему не разрыть, подошёл к двери ягнятника. Он долго принюхивался, затем стал ломиться в дверь. Но напрасно. Будто обессилев и отчаявшись, он сел. Тут его привлёк другой запах. Он направился к бочке. Это была узкая и длинная бочка. Отцу отдали её на салотопенном заводе. Она была пропитана жиром. И отец хотел вкопать эту бочку в землю около канавки, для того чтобы собирать сточные и талые воды для поливки будущего нашего садика и огорода. В бочке можно было держать запас воды в семьдесят — восемьдесят вёдер. Это не маленький запас. Просаленная бочка, по мнению отца, могла долго простоять в земле как сруб наливного колодца. Запах лежащей на боку бочки привлёк волка, и он влез в неё. И нам показалось, что мы слышим, как он сгрызает жирные бока бочки. Так прошло минут двадцать. Покинув бочку, волк сел возле неё, облизываясь. Облизываясь точь-в-точь как Дозор Щёкиных. И я подумал: а не Дозор ли это? Нет. Сомнения мои рассеялись тотчас, как только чего-то испугавшийся волк сделал огромный прыжок и пустился наутёк. Мы снова перешли в большую комнату, взобрались на стол и наблюдали, как он удирает по той же дороге. Часы пробили три, а нам было не до сна. Мы забрались на печку и шёпотом, чтобы не разбудить бабушку, делились впечатлениями и обсуждали планы поимки волка. Чего только мы не выдумали тогда! Коля, например, предлагал зарядить ружьё картечью, укрепить его на треноге, затем нацелить на бочку. И, как только волк появится снова и начнёт выгрызать сало, дёрнуть за шнурок, привязанный к спусковому крючку ружья. Я предлагал поставить капканы. Но где их взять? Танечка предложила приделать к бочке крышку. Приделать её так, чтобы она захлопнулась тотчас, как только волк войдёт в бочку. Это на первый взгляд нам показалось нелепостью, а наутро мы увидели в Танином предложении разумное зерно. Коля сказал: — Если крышку сделать с защёлкой, волк не откроет её. — Но как сделать, чтобы она захлопнулась? — спросил я. И Таня сказала: — Так же, как дверку мышеловки. Это опять показалось нелепым, но мы сделали именно так, как советовала Танечка. Соорудив крышку, мы навесили её на петли. Защёлкой послужила нам воротная щеколда с пружиной. На крышку мы положили три кирпича, чтобы она быстрее захлопнулась. Внутрь бочки мы протянули бечеву, на конец которой было решено подвесить мясо, как это делают в мышеловке. Как только зверь потянет за мясо, он сорвёт крючок рычага, удерживающего крышку бочки в поднятом состоянии. Когда сооружение было закончено, мы с Колей поочерёдно изображали волков, залезая на четвереньках в бочку. Крышка исправно захлопывалась, и щеколда запирала её. Всё это делалось тайно. Бабушке было сказано, что мы строим зимнюю избушку для игры. Наступила вторая ночь. Мы заняли сторожевой пост. Волк не появлялся. Мы уснули после того, как часы пробили четыре утра. Наступила третья ночь. Мы верили, что он рано или поздно явится. И он явился. Мы его узнали издали. На этот раз он, не останавливаясь, мчался к бочке. Мы стремглав перебежали к кухонному окну. Коля споткнулся в темноте. Это насторожило волка, но вскоре он успокоился и подошёл к отверстию бочки. Что было с нашими сердцами! В них работало по молотобойцу. Танечка даже как-то подскуливала по щенячьи от нетерпения. Волк сунул голову в бочку. Понюхал и вернулся. Сел. Облизнулся. Снова подошёл к бочке. Затем посмотрел на крышку, нависшую над входом в бочку, и снова отошёл. — Пахнет железом, — сказал Коля. — Боится. — Да ну тебя! — огрызнулся я. — Как он может различать запахи? Не придумывай! Посидев, волк направился к двери ягнятника. Он ещё раз сделал попытку нажать на дверь и оставил её. Затем посмотрел на наше окно. Нам показалось, что он злобно сверкнул глазами и сказал: «Не проведёте! Я бывалый волк!» Будто сказав именно так, он побрёл в сторону. Может быть, в село. Хотя на это он едва ли мог отважиться. Уснули мы огорчённые. abu Мне ночью снилось, будто волк написал нам письмо на берёсте, в котором сообщал: «Вот если бы не пахло железной щеколдой и железными петлями, я бы, так и быть, попал в вашу бочку». Ужасно глупое письмо! Такое может только присниться. Но наутро мы помазали растопленным бараньим салом и щеколду и петли. Мне это казалосьтоже глупым, но Коля настаивал, и Таня говорила: — Он же тебя сам просит об этом в письме на бересте! Наш секрет каким-то образом стал известен ребятам и над нами стали смеяться: — Волка вздумали бочкой поймать! — Наврали три короба и сами себе верят! — Прославиться хотят! Это было очень обидно. Мы решили еще подежурить ночь у окна. Так и сделали. Но в полночь пошел снег, и все заволокло, не только волка не увидишь, даже бочки не различишь. Утром снег прошел. Я проснулся и подбежал к кухонному окну. Бочка как была с настороженной крышкой, так и осталась. Я снова лег. Проснулись мы часов, в девять. Бабушка дала вам поесть, и мы решили отправиться на лыжах, чтобы не встречаться с ребятами, которые снова начнут подсмеиваться над нами. Когда мы вышли из дому, то увидели, что крышка бочки захлопнута. И первое, что пришло в голову: «Это проделки ребят!» — Они нарочно захлопнули ее, чтобы посмеяться над нами. — Ну и пусть! — сказала Танечка. — А мы снова насторожим нашу волколовку! Когда-нибудь да попадется. Будет для него еще голодное время… Согласившись с ней, мы решили насторожить крышку под вечер и стали прилаживать лыжи. Когда мы были готовы тронуться в путь, услышали возню. — Это в бочке, — сказала Таня. — Это в бочке!! Я не поверил, но легкий озноб радости пробежал по моим жилам. — Там кто-то есть! Там определенно кто-то есть! — сказал Коля. — И я думаю, что ребята посадили туда какую-нибудь собаку, чтобы поднять нас на смех. И мне показалось именно так. Потому что я видел бочку с настороженной крышкой, когда уже начинало светать. В эту пору не мог прийти волк. — Сейчас мы ее выпустим, — предложил я. Но Таня остановила: — А вдруг да… «А вдруг да там он! — подумал я и сам поверил, что там именно волк. — Но почему он притаился?» Я направился к бочке и тут же отскочил от нее. Я услышал волчий вой. Волк заметался внутри бочки так, что она заходила ходуном. Мы боялись приблизиться к нашей волколовке. Мы опасались, что щеколда каким-нибудь образом перестанет держать крышку и он или кинется на нас, или просто убежит. Тогда уж никто не поверит, что мы поймали волка. — Вот что, — крикнул мне Коля, — неси из кухни лом! Мы припрем крышку, а затем крепко-накрепко начнем заколачивать ее гвоздями. Заколачивать крышку бочки, в которой рычит волк, было страшновато. Но Таня… Я еще больше полюбил в этот день мою сестренку! Она подавала гвозди и успокаивала: — Ты посмотри, какие обручи на бочке! Он забился сейчас в глубь бочки. Вбивай не торопясь… Он нас боится больше, чем мы его. Губы Танечки были бледными. Они дрожали, как и голос, как и руки, подававшие гвозди, но она вселяла уверенность. Не заколотив еще всех гвоздей, мы услышали насмешливые голоса: — Волка поймали? — Заколачиваете, чтобы не убежал? И Таня ответила ребятам: — Да! И очень большого! Ответила она так серьёзно, что все поверили. Некоторые из ребят приблизились к бочке, а другие дали дёру. Вскоре пришли взрослые, в том числе охотники. Они наперебой друг-другу пересказывали, как мы изловили бочкой волка. В этот же день бочка с волком была погружена на сани. Волка поселили в глубоком сусеке хлебного амбара. Сусек затянули проволочной сеткой. Он жил там неделю или больше. Потом надоело его кормить, и он вскоре переселился в школу. Чучелом. Ему подобрали стеклянные глаза. Мы их выбирали сами. Они были точь-в-точь такими же, как в ту ночь, когда он, уходя от бочки, злобно сверкнул ими, покидая наш двор. После этого мы ещё много раз настораживали нашу бочку, но, видимо, остальные волки были умнее или менее голодны. Ни один больше не заходил в бочку. А чучело волка и по сей день стоит в школе. Мех только немного попортила моль, но его теперь посыпают нафталином. {Е. Пермяк @ Египетские голуби @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Египетские голуби Голубятню Сеня построил хорошую, тёплую. Дядя помог. Дядя, как и Сенина мать, служил тоже дворником, только в другом доме. Теперь оставалось раздобыть деньги на покупку голубей. Это дело нелёгкое. Кроме Сени, у матери ещё трое ребят, и у неё каждая копейка на счету. Но всё же Сеня сумел скопить кое-что. И если бы продать коньки, то у него бы хватило денег на пару простых голубей. А потом у них появятся голубята. Голубята подрастут, и у них тоже выведутся голубята... И так бы пошло. Но как можно лишаться коньков! Они необходимы девятилетнему человеку. Голуби не могут заменить катание на коньках. А занять мальчику деньги не у кого. Да и как займёшь? Отдавать ведь надо. Как-то, в большом раздумье, сидел Сеня возле своей голубятни. К нему подошёл жилец из девятой квартиры. Андрей Олимпиевич. Артист. Очень хороший человек. Ему и роли в театре давали тоже хорошие. Он играл добрых стариков. Сеня уже раз пять видел Андрея Олимпиевича в театре и хлопал ему больше всех. abu И вообще у них была дружба, потому что у Андрея Олимпиевича не было сыновей. Да и никого у него не было, кроме Медвежки. Хорошая собака, только ужасно глупая. Галоши грызла. — Ну, как дела, орёл? — спросил Сеню Андрей Олимпиевич. И Сеня рассказал о своих затруднениях. На это Андрей Олимпиевич ответил так: — Купи на свои деньги корму, а об остальном позабочусь я. И он позаботился. В воскресенье у Сени появилась пара удивительно красивых голубей. В них было прекрасно всё, и особенно хвосты. Они, как раскрытые веера, настолько украшали птиц, что Сеня даже дрожал от радости. Он знал по рассказам других, что есть редкая порода павлиньих голубей, у которых именно такие хвосты. — Как называются, Андрей Олимпиевич, эти голуби? — спросил Сеня. Андрей Олимпиевич улыбнулся в ответ, потом обнял Сеню и таинственным шёпотом сказал: — Это, мой друг, египетские голуби. Да, египетские. И Сеня не стал оспаривать. Ему даже было приятно, что у него появились египетские, а не какие-то другие голуби, потому что в эти дни все говорили о Египте. Говорили о том, как на Египет напали чужеземные войска. Сеня слышал, что на свете есть такая страна — Египет, но где она находится, он не знал: географию не изучали в третьем классе. Но, так как голуби были египетские, Сене пришлось получше узнать о Египте. И он узнал. И ему Египет и египтяне очень понравились, потому что они любят и защищают свою страну и никакими бомбами их нельзя запугать. А если египтяне хорошие, то у них не могут быть плохие голуби. Не зря же Андрей Олимпиевич купил именно этих голубей! И, наверное, для того, чтобы сбить цену египетским голубям, называли их «павлинками». Пусть как угодно называют, хоть индюшками, пусть каких угодно предлагают, Сеня не будет обменивать подаренное. Он никому не отдаст своих голубей, которые, может быть, прилетели сюда, спасаясь от войны. Вскоре в Москве начались демонстрации. Люди несли на палках фанерные, картонные листы, и на листах было написано: «Руки прочь от Египта!» Некоторые несли нарисованных голубей, а некоторые — живых. Сеня пристал к одной такой демонстрации. Потому, что он тоже возмущался и ему тоже не хотелось» чтобы захватчики надругались над египетской землёй. Ведь это же, кроме всего прочего, родина его голубей! Египетское посольство было далеко от дома, где жил Сеня. А Сеня жил у заставы Ильича. Но ему нетрудно было прошагать с демонстрацией через весь город — на улицу Герцена, где жил египетский посол. Когда посол вышел на крыльцо, чтобы поблагодарить демонстрацию, Сеня впервые увидел живого египтянина. Посол ему показался очень красивым и очень вежливым. И это было вполне понятно для Сени. Когда посол произносил на своём языке речь, два мальчика выпустили двух голубей. Маловажных. Вроде тех, что предлагали Сене. Они взлетели тяжело, как курицы, и посол, наверное, даже не посмотрел на них. И Сеня подумал: «Если бы я выпустил своих египетских, посол бы очень обрадовался. Он бы сразу узнал своих родных голубей». Так он подумал, но сделать этого не собирался, потому что его голуби ещё не обсиделись в голубятне. И они не прилетели бы с улицы Герцена через всю Москву к заставе Ильича. А выпустить перед египетским послом египетских голубей Сене очень хотелось. На другой день демонстраций было ещё больше, и ещё больше несли голубей. И Сеня не выдержал. Он посадил своих голубей в ту же корзину, в которой принёс их Андрей Олимпиевич. И вот настала минута, когда нужно было выпустить голубей. Сеня протискался вперёд, к крыльцу посольства, и выпустил перед египетским послом своих египетских голубей. Голуби взлетели так быстро, что посол едва заметил их. Но всё же Сене показалось, что он улыбнулся ему. А демонстранты похвалили Сеню. Один даже сказал: — Настоящий парень! Это всё было бы очень приятно, если бы голуби полетели в сторону дома. Они полетели на Красную Пресню. Совсем в другую сторону. Сеня помчался домой. Он страшно спешил, ехал с пересадками. Тяжело дыша, он подбежал к открытой голубятне. Голуби не вернулись. «Может быть, ищут дорогу домой», — подумал он и решил ждать. Время шло, а голуби не возвращались. Андрей Олимпиевич застал Сеню плачущим подле голубятни. Узнав, в чём дело, растроганный артист твёрдо сказал: — Голуби улетели в Египет и скоро вернутся. Обязательно вернутся! Как могут они не вернуться к такому хорошему мальчику, который не пожалел для Египта единственную пару своих голубей? — Когда? — спросил Сеня. — Когда? И Андрей Олимпиевич ответил на это: — Нужно подсчитать дни. Пойдём ко мне. Когда Сеня появился в квартире Андрея Олимпиевича, начался сложный подсчёт. Друзья оказались перед развёрнутой картой мира. Андрей Олимпиевич взял линеечку и стал говорить: — Сейчас твои голуби летят где-нибудь между Орлом и Курском. Вот здесь. — Он показал на карте. — Если они полетят прямой дорогой в Египет, то вернее всего, что заночуют в Крыму. Да. В Симферополе или даже в Севастополе. Артист положил на карту линейку и прочертил карандашиком прямую линию от Москвы до главного города Египта — Каира. И оказалось, что прямой путь голубей проходит через Севастополь. — Вы думаете, Андрей Олимпиевич, они в самом деле полетели к себе на родину? — спросил Сеня. — Не думаю, а знаю, — сказал артист. — Уж кому-кому, а мне известны повадки египетских голубей. Они очень часто летают к себе домой и возвращаются со своими родственниками. С двоюродными братьями, сёстрами, просто с хорошими знакомыми. — А зачем? — Во имя дружбы. Да и потом, всякому разумному голубю понятно, что в хорошей голубятне, в такой, как у тебя, веселее жить большой компанией. У Сени раскраснелось лицо. Глаза зажглись двумя синими огнями. Он, часто замигав, спросил: — И вы думаете, Андрей Олимпиевич, что и мои прилетят с двоюродными братцами? — Убеждён. — А когда? — Давай продолжим вычисления... Сегодня, мне кажется, они переночуют в Севастополе. Их, наверное, покормят моряки. Они страшно любят чаек, голубей. Вообще это удивительно милые люди. А утром голуби полетят через Чёрное море. И, как мне кажется, они остановятся где-нибудь на берегу Средиземного моря. — Вот тут? — спросил Сеня, указав на карте точку пересечения карандашной линии и берега Средиземного моря. — Да. Здесь им необходимо будет отдохнуть. Пообедать. Я думаю, что в Турции тоже немало хороших людей, и они бросят им горсть кукурузных зёрен. А потом голуби полетят через большое Средиземное море прямо в Каир. — Но ведь там война, — сказал Сеня. — А вдруг они будут убиты? Артист на минуту задумался, а потом ответил: — Такая возможность, конечно, не исключена. Но будем надеяться на лучшее. Не такие же дурачки твои голуби, чтобы лезть под бомбы! Облетят сторонкой. Словом, послезавтра, в среду вечером, они долетят. Четверг они проведут в Египте. Полетают по родным, по знакомым... Поклюют в гостях хороших зёрен и, наверное, в пятницу... нет, вернее всего, в субботу утром они вылетят обратно. Тем же путём. Значит, в воскресенье вечером нужно будет открыть голубятню, насыпать овсянки и гороху. Вот и всё. Не так уж долго тебе ждать до воскресенья. Затем Андрей Олимпиевич стал собираться в театр. Он был занят в спектакле. Сеня, счастливый, отправился домой. Ему снились хорошие сны. Он видел море, над которым летят его голуби. Высоко-высоко. abu Он видел, как встречали в голубиных гнёздах гостей из Москвы. Египетские голуби хотя и ворковали на своём египетском языке, но Сене всё было понятно. Они хвалили свою московскую голубятню у заставы Ильича и очень хорошо говорили о Сене. Дни шли медленно, но шли. Настало воскресенье. Андрей Олимпиевич, уходя куда-то, сказал: — Не забудь открыть сегодня голубятню. Вечером они должны прилететь. Сеня весь день просидел у своей голубятни, а голуби не прилетали. Настал вечер. Мать позвала Сеню домой. А как уйти? Они прилетят, а кто закроет дверцы? Выручил Андрей Олимпиевич. Он сказал: — Я подежурю. У меня сегодня нет спектакля. Они могут прилететь поздно ночью. Дует встречный северный ветер, им трудно лететь. Спи! И Сеня уснул. Он проснулся, когда ещё совсем было темно. Мать, подавая ему ключ от голубятни, сказала: — Андрей Олимпиевич велел сказать тебе, что они прилетели в полночь. Шесть штук. Чем кормить станешь такую ораву? Никогда ещё не было таким торопливым одевание. Сеня выбежал из дому не умывшись. Подбежав к своей голубятне, он увидел шестёрку пугливых голубей. Среди них он не узнал своей старой пары, которая была знакома ему до пёрышка, до коготка. «Может быть, изменились в дороге», — решил он, не желая думать иначе, хотя ему в голову лезли всякие подозрения относительно появления голубей в воскресенье — в этот единственный день недели, когда в Москве открыт птичий рынок. И в классе не верили, что Сенины голуби летали в Египет и вернулись оттуда вшестером. Не верили, но рассказывали на разные лады о том, как египетские голуби, побывав на родине, прилетели в Москву. В театре, где работал Андрей Олимпиевич, артисты тоже не верили рассказу о египетских голубях. Не верили, но пересказывали эту историю за кулисами и дома. Я тоже не верю этому. Но мне так приятно переносить сейчас на бумагу рассказ о египетских голубях, услышанный мною в театре, где играет хорошие роли добрых стариков превосходнейший человек и отличный артист Андрей Олимпиевич. {Е. Пермяк @ Пальма @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Пальма На берегу Чёрного моря, неподалёку от Ялты, стоит весёлое здание столовой пионерского лагеря. Когда наступает время завтрака, обеда или ужина и горн приглашает к столу шумное население, появляется Пальма. Это очень привлекательная крупная собака. Статная, чёрная с рыжими подпалинами, она обращает внимание всякого. Пальма — общая любимица ребят. Её взгляд умилен и ласков. Она приветливо помахивает хвостом и с охотой разрешает гладить себя детворе. Как такой милой собаке не сохранишь косточку, хрящик или недоеденную котлету! Пальма, неторопливо и благодарно облизываясь, съедает всё лучшее из брошенного ей, а затем она отправляется дремать в прибрежные кусты дикой маслины. Иногда Пальма купается в море, а потом сушится, растянувшись на золотистом песке, как настоящая курортница. Собака очень свободно чувствовала себя среди привечавших её детей, и всегда, опустив хвост, она уходила прочь, как только на берегу появлялся старик рыбак. Старик жил поблизости от лагеря, и за ним всегда приходил баркас. Как-то в час купания, когда Пальма грелась на солнце, появился рыбак. Почуяв его приближение, собака открыла глаза и, поднявшись, покинула берег. Пионеры решили узнать, в чём дело, почему Пальма так не любит или боится доброго старика, и спросили его об этом. — Стыдится она меня, — ответил рыбак. — Видно, в ней ещё осталась совесть. Хоть и собачья, но всё-таки совесть. Ребята обступили старика и спросили, почему Пальме должно быть стыдно. Старик посмотрел из-под руки в море и, увидев, что баркас ещё далеко, принялся рассказывать: — В нашем посёлке, вон за той горой, жил-был, да и сейчас живёт, уважаемый рыбак и хороший охотник Пётр Тихонович Лазарев. Как-то осенью, в ветер и дождь, шёл Лазарев берегом моря. Слышит — кто-то подскуливает. Остановился. Огляделся. Видит, в траве под пальмой щенок. Нагнулся, разглядел щенка. Понравился. Сунул его за пазуху, принёс домой и назвал Пальмой... Ребята, окружившие старика, притихли. Всем хотелось знать, что будет дальше. И старик, раскурив потухшую трубочку, не заставил себя ждать: — Выкормил Лазарев Пальму, выучил сторожевому делу и к охоте приставил. Понятливая собака оказалась. Даже записки рыбакам относила. Мало ли... И в этом бывает надобность. Всему посёлку полюбилась собака. И всякий рыбак знал её по имени. А потом... потом что-то случилось с собакой. День дома — два дня где-то бегает. Что такое? Решил Лазарев проследить собаку. И проследил. Сидит она подле вашей столовой, облизывается, косточки ласковым взглядом выпрашивает, сладенькие объедки хвостом вымахивает. «Ты это что, Пальма? — спрашивает её Пётр Тихонович. — Аль дома впроголодь живёшь? Как тебе не стыдно!» Собака туда, сюда. Заскулила виновато. К хозяину приползла — дескать, прости. И за ним домой. День, два, три пожила дома, а потом нет и нет её. Лазарев снова к столовой. Пальма хотела улизнуть, да не тут-то было. Лазарев её за ошейник да на верёвочку. А как же иначе? Коли добрых слов не понимаешь, значит, получай взыскание. Привязал её и говорит: «Смотри, гулёна! Одумайся!» А она эти слова мимо ушей. Мало того, привязь перегрызла — и ходу на даровые хлеба, к лёгкой жизни. Наутро Лазарев пришёл в лагерь, увидел неблагодарную изменницу — и к ней. А она зубы скалит, рычит. А на кого, спрашивается, рычит? На того, кто сдохнуть ей в ветровую, осеннюю погоду не дал, кто соской её выкормил, к охотничьему ремеслу приучил, к сторожевому делу приставил! Он её за ошейник, а она его за руку — хвать! И до кости. Опешил Лазарев. И не столько от боли, сколько от удивления и обиды. Промыл морской водой рану и сказал: «Живи, Пальма, как знаешь. Не будет тебе счастья, бездомная гуляка!» Трубка снова потухла. Старик снова разжёг её. Потом посмотрел в сторону подходившего баркаса и сказал: — Вот и весь сказ... А дальше видно будет, как это кончится. На другой день рассказ старика о Пальме стал известен во всех палатках лагеря. Пришло время завтрака. Горн пригласил к столу, и, как всегда, появилась раздобревшая попрошайка. Она привычно уселась подле входа в столовую, ожидая даровых лакомств. Заранее облизываясь, Пальма по запаху знала, что сегодня ей перепадёт достаточно бараньих косточек. И вот завтрак кончился. В дверях появились её знакомцы, но их руки были пусты. Ни один из них не вынес ей ни косточки, ни хряща. Ничего. Ребята, проходя мимо, даже не взглянули на неё. Они, не сговариваясь, но будто сговорившись, платили собаке-бездельнице презрением. И только одна девочка хотела было бросить Пальме косточку, но ей сказали: — Настя, зачем ты идёшь против всех? И Настя, зажав косточку в кулаке, прошла к морю, а затем бросила её рыбам, крабам, морским ежам — кому угодно, лишь бы она не досталась собаке, изменившей своим обязанностям. {Е. Пермяк @ Нaбольший @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Нaбольший В крепкой деревне Карасинской я не был года три. Меня переводили под Славгород. А потом я вновь вернулся в знакомую деревеньку и снова поселился у Тычкиных. Тычкины меня приняли как родного. И мне было радостно встретиться с этой крепкой, старожильской сибирской семьёй. Разговаривая о том о сём, старуха спросила меня: — А шапку-то хоть нажил там? — Нажил, — ответил я, — да прожил. Заячья была. Износилась. — Корсачью надо. Тебе этот мех к лицу, — посоветовала невестка Тычкиных Настя. — Споймал бы корсачка, вот тебе и треушок. abu — Да как я его поймаю? Это ведь хитрый зверь. — А ты его выдыми — да сеткой. Мой набольший тебя научит, — сказала Настя, — как корсаков из нор дымом выгонять. — Да сколько же лет теперь твоему набольшему? — Порядком уж. Мужик в полную силу. Девятый год Стёпе на той неделе пошёл. — Ну, тогда нечего и говорить, — согласился я с тем же юмором без улыбки, какой свойствен был Тычкиным да, впрочем, многим сибирякам. ...И мне вспомнился дождливый осенний день. В луже посреди двора стоял Стёпочка. Он был в одной короткой рубашонке и в сапогах. Стёпочка, размахивая кнутом, сражался с драчливым петухом. Петух набрасывался на него, а Стёпа, стоя посреди лужи, был защищён водой. Озлобленный петух забежит в лужу по шпорину — и с криком обратно. А мальчик тем временем успевает стегнуть кнутом петуха. Птица с криком взлетает и снова предпринимает атаку. А Стёпа смеётся, дразнит петуха. Его синие глазёнки горят воинственным задором. Ветер раздувает удивительно белые и тонкие волосы. Он без штанов. Ножонки его порозовели на холодном ветру. На голени заметна царапина — петух успел изловчиться и поранил противника... Птица снова с криком переходит в наступление и, поскользнувшись, оказывается в луже. Мокрый и обескураженный, петух даёт тягу. Стёпочка звонко хохочет. Смеётся и счастливая мать, тайно вместе со мной наблюдавшая из окна сцену боя драчливого петуха с её сыном. Стёпу зовут домой. Моют в корыте. Он капризничает. Скандалит. Жалуется на мыло, попавшее в глаза. Потом пьёт тёплое молоко и укладывается спать. ...И вот теперь, спустя три года, вошёл в горницу крупный, розовощёкий парень. В плисовых штанах, заправленных в сапоги. В вышитой косоворотке. Он не узнал меня — забыл. Но сказал: — Здорoво живём! Я поздоровался с ним и спросил: — Правда ли, Степан, что ты корсаков можешь выдымливать? — Могу, да дельных напарников нет. Им бы торопиться только. А зверя с умом выдымливать надо. Ждать. — Это верно, — согласился я. — Ты меня возьми. — А чем дымить у тебя есть? Своё дымило я на два капканчика променял. — Найдём, Стёпа! Найти бы нору... — Эка невидаль! Я их штук пять заприметил. Хоть одна-то из них будет не пустая. — Не может иначе и быть, — со всей серьёзностью подтвердил я. — Значит, по рукам? — По рукам, — сказал Стёпа и попросил у бабушки есть. Ел он тоже солидно, аккуратно, не роняя крошек, как бабушка учила. Не залюбоваться таким парнем — значит ничего не понимать в детях. Дымило я нашёл. Оно ничем не отличалось от дымарки, какой обычно окуривают пчёл. Разница была лишь в наконечнике в виде изогнутой трубки, которая вставлялась в нору. Мы вышли в степь утром. Я нёс дымило, а Стёпа — сетку с обручем. Даже две. Перевалив невысокую гриву, мы оказались на пустынной целине. — Это самое корсачье место, — предупредил меня Стёпа. — Бросай курить, Фёдор. Они, как кержаки, дыму не любят. Стёпа шёл точно к норе и, когда подвёл меня к ней, тихо сказал: — Это первая. Ищи выходы. Выход у них не один. До этого я знал, что корсаки, как и лисы, вырывая нору, делают несколько выходов на случай опасности. Вскоре я их нашёл два, кроме главного, который Стёпа называл «большими воротами». На выходы были положены сетки с обручами. Сетки Стёпа распёр и приподнял стеблями полыни, чтобы корсак, выскочив, не встретил препятствия. Обручи сеток Стёпа прикрепил дужками из толстой проволоки. — А теперь давай забивать этот ход, который ты не приметил, — указал он на третий выход норы, вовсе не щеголяя своим охотничьим превосходством. Этот ход мы забили сухими стеблями, землёй, затем Стёпа велел «для крепости заступить его лопатой». Наступив на главный вход норы, на «большие ворота», мой нaбольший разрешил мне курить и велел раздувать дымило. Я положил в дымило трут, поджёг его, навалил углей и стал раздувать. Когда угли разгорелись, Стёпа принялся класть в дымило куски кизяка, тряпьё, которое, по его выражению, «дымит куда как ядовито». Затем всё это он посыпал «горючей серой», потом сказал: — Давай дыми в «ворота», а я с батиком стану на выходах. Я и не заметил, что к поясу Стёпы была привязана палка. Это был ствол молодой берёзки, выкопанной с корнем. Обработанным корневищем батика обычно ударяли по голове корсака, попавшегося в сетку. — Живьём-то бы лучше, — сообщил мне Стёпа,— но ежели он начнёт прогрызать сетку, тогда придётся стукнуть. Давай, парень, не разевай теперь рот! Выдымливай! И я принялся дымить, вставив изогнутый конец трубки дымаря в главный ход норы. Стёпа поправил меня — присыпал землёй трубку, чтобы дым не пропадал даром, а «полняком шёл в нору». Правильное замечание. Хотя я и относился к Стёпе с добродушной насмешливостью, всё же сейчас я почувствовал его первым охотником, а себя — вторым. Ведь он уже добыл на своём веку шесть корсаков, а я ни одного. Спустя некоторое время дым показался из ближнего выхода. — Давай, паря, дыми, дыми! — приказывал Стёпа. — На полный мех шевели, чтобы ему ноздри разъело. И я дымил «на полный мех», качая мехи правой рукой и левой придерживая дымило. Так прошло немало времени. Корсак не появлялся. — Степан Кузьмич, — обратился я к своему набольшему, — никак, на пустую нору напали? Только я произнёс эти слова, как Стёпа крикнул: — Эх, сундуки! Проглядели... Вон он где! Сыпь теперь ему соли на хвост — остановится. Оказывается, мы проглядели четвёртый выход, и серая степная лисичка — корсак — воспользовалась именно этим выходом. — Значит, пропало наше дело! — с грустью сказал я. — А ты, паря, не горюй, — посоветовал мне Стёпа. — Заслоняй ход. Забивай его. Один выскочил, а другой, может быть, там. Охотничий пыл меня бросал слегка в дрожь, когда я заделывал четвёртый выход. Стёпа, заметив это, сделал замечание: — С такими торопыгами сам торопиться начинаешь... Ну да ничего. Это корсачонок выбежал, ноздри у него не выдержали. А матёрые в норе. И он не ошибся. Не прошло и двух-трёх минут дымления, как в сетке оказалось сразу два корсака. Стёпа молниеносно скрутил их там и крикнул мне: — Давай их живьём в мешок! Я помог ему скрученных и запутавшихся в сетке корсаков положить в мешок и туго свернуть его, так, чтобы звери лишились возможности двигаться. Пока мы этим занимались, из норы, освободившейся от сетки, выбежали ещё три корсака: матёрые и корсачонок. Стёпа ударил себя кулаком по лбу. — Так тебе и надо, старый дурак! — сказал он себе, видимо повторяя слова деда. — Не заступил нору... И всё ты, Фёдор! — напустился он на меня. — Вам, городским, только двустволками в чаек пулять, а не то чтобы зверя брать... Корсаков, не заходя в деревню, мы доставили на станцию, где сдали их живьём. Сдавая, Стёпа сказал: — Мне ситцем, а ему шапкой рассчитывайтесь. За живых корсаков уплатили вдвое. Зверьков посадили в клетку вместе с тремя другими, сказав, что теперь их можно отправлять в Омск, какому-то учреждению с довольно странным названием «Живзверьзагот». Я получил хороший корсачий треушок. Мне ещё причиталась «сдача»: ситцем, нитками, чаем, керосином — чем я пожелаю. От «сдачи» я отказался и попросил приплюсовать её к доле набольшего зверолова, но тот сказал на это: — Уговор был у нас — исполу. Исполу и получай. Тогда, чтобы не обижать моего дружка-товарища, я выбрал себе цветной шарф, и мне ещё дали катушку ниток. Стёпа взял только ситец. Когда ему намерили положенное, он попросил на бумажке написать, «во сколь ценили корсаков и сколько и почём намерили ситцу». Продавец исполнил это и, попрощавшись со Стёпой за руку, сказал: — Если что, Стёпа, будет опять — отоварим по твоему усмотрению. — Бывайте здоровы! — помахал рукой Стёпа, взваливая мешок с ситцем за плечи. Когда мы пришли в Карасинскую, Стёпа деловито положил мешок перед матерью и сказал: — Ситчишко, маманя, тебе на платье и свекровке на юбку. — Спасибо тебе, родимец, — целовала его старуха, — за то, что ты свекровку-колотовку не забываешь! Когда сели ужинать, Степан попросил «испить с устатку» жбан браги. Мать поставила брагу. Он отхлебнул глоток и сделал замечание: — Беда, какая ядрёная! Для меня пожиже надо варить да сахару класть. — О чём разговор! — согласилась бабушка. — Сказано — сделано. Об охоте Стёпа не начинал разговора первым. Это могло выглядеть несолидно. И лишь когда вернувшийся с заимки отец спросил его: «Как зверовали, мужики?» — Стёпа скупо рассказал об охоте, не роняя моего достоинства, и даже похвалил меня: — Из Фёдора будет толк. Может... Взрослые переглянулись, не обронив, однако, ни единой усмешки. Перед сном мать мыла Стёпу в корыте на кухне. Стёпа капризничал, скандалил. Жаловался на мыло, которое ему ест глаза. Потом ему велели выпить кружку парного молока и уложили спать. ...Теперь Стёпа — второй секретарь райкома. В последнем письме он мне пишет: «...меня, паря, хотят перебросить в совхоз. Пока заместителем, а там, сказали, видно будет. Адрес сообщу особо». {Е. Пермяк @ Славка @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Славка У агронома в колхозе «Ленинские искры» подрастал сын Славик. Когда мальчику исполнилось шесть лет, он заявил отцу: — Папа, я тоже хочу быть агрономом. Я тоже, как и ты, хочу выращивать хорошую пшеницу. — Это очень приятно, — согласился отец. — Давай я отведу тебе поле. И агроном отвёл своему сыну поле в палисаднике перед окнами дома, где они жили. Поле мальчику показалось очень небольшим. Оно было в один метр длиной и в один метр шириной — квадратный метр. — Это не беда, — сказал отец. — И на этом поле можно вырастить знаменитую пшеницу. Вскоре мальчику было показано, как нужно рыхлить землю, на какую глубину засевать маленькую пашню пшеничным зерном и как нужно за ней ухаживать. Когда появились всходы, Славик очень обрадовался. Он тщательно пропалывал их, а когда земля подсыхала, поливал своё крошечное поле из маленькой лейки. Пришло время убирать урожай. Славик вместе с отцом срезал колосья, а затем занялся молотьбой. Молотили дома, на столе. Молотили карандашом, выбивая из каждого колоска зёрна. Зёрен оказалось много. Ими можно было засеять всю землю палисадника. Но отец сказал: — Давай посеем только лучшие зёрна. И Славик стал отбирать лучшие зёрна пшеницы — самые большие, самые пузатенькие. Нелегко было перебрать весь урожай. Не один час потратил Славик в долгие зимние вечера на сортировку зерна. Лучшие взял для семян, а остальные скормил уткам и голубям. Пришла весна. Весной Славик снова перебрал отобранные семена и снова вместе с отцом взрыхлил и удобрил своё маленькое поле. Теперь уже отец работал меньше и меньше указывал. Весело зазеленели всходы. Выше поднялись стебли. И понятно почему: поле было засеяно лучшими из лучших семенами. А когда появились большие колосья и стали наливаться тяжёлым зерном, Славик часами просиживал у своего поля. Он не мог дождаться урожая. Очень ему хотелось узнать, каким будет на этот год зерно. Но однажды пошёл дождь с крупным градом. И Славик заплакал. Он боялся, что град погубит урожай, a поле закрыть было нечем. Но бабушка бросила через окно большой отцовский зонт, и мальчик раскрыл его над полем. Град больно хлестал Славика, потому что сам-то он был не под зонтом. Он держал зонт на вытянутой руке над своим полем. Из глаз Славика катились слёзы. Но Славик не уступил граду, не ушёл с поля. — Ты настоящий мужчина, — сказал ему отец. — Только так и можно было защитить дорогие семена. Чудесный урожай собрал Славик на вторую осень. Теперь он уже знал, как нужно подсушить колосья, как их обмолотить, легонечко постукивая по ним карандашиком. Не дожидаясь совета отца, Славик отобрал самые крупные зёрна. Их нельзя было сравнить с прошлогодними. Те были куда мельче и легче. На третий год Славик засеял поле самостоятельно. Он хорошо удобрил землю. Хорошо взрыхлил и засеял два квадратных метра. Он переходил уже во второй класс, и ему было под силу справиться с таким опытным полем. И он справился. К тому же ему помогал школьный товарищ. Намолотив осенью достаточно пшеницы, мальчик пригласил сортировать зёрна друзей из своего класса, и те предложили Славику засеять ими большое поле. Сказано — сделано. Весной ребята огородили большое поле в школьном саду — поле в десять метров длиной и в два метра шириной. Славика ребята избрали главным агрономом и слушались его во всём. Кропотливо рыхлили землю и пололи сорняки. Летом пшеница заколосилась ещё лучше, чем в прошлые годы. Заколосилась так, что на неё обратили внимание старики колхозники. Какая это была радость! Однажды председатель колхоза сказал шутливо Славику: — Товарищ главный агроном, продай колхозу урожай на семена. Славик покраснел. Ему показалось, что председатель смеётся над его полем. А председатель не смеялся. Осенью он пришёл на обмолот урожая. Урожай теперь молотили почти всем классом Славика. Молотили в тридцать два карандаша. — Давайте, молодые семеноводы, засеем этим хорошим зерном большое поле. Вместе, — предложил председатель. Ребята согласились. И вот наступил пятый год. Ребята вышли на сев вместе с колхозниками. И вскоре был снят пятый урожай. Теперь его уже нельзя было обмолотить даже тысячей карандашей. Молотили на току, по старинке, ударяя колосьями по плетёному коробу. Боялись повредить зёрна. На шестой год было засеяно огромное поле. А на седьмой и на восьмой новым, чистосортным пшеничным зерном засевались поля соседних колхозов. За ним приезжали издалека. Но всех немыслимо было оделить семенами этого нового, урожайного сорта пшеницы. Давали семян по горсти, по две. Приезжие благодарили и за это. ...Когда я приехал в колхоз «Ленинские искры», мне показали эту отличную пшеницу и сказали: — Это новый сорт пшеницы. Называется этот сорт «славка». Тогда я спросил, почему так называется эта пшеница и откуда взялось это название. Может быть, от слова «слава» или «славная»? — Да нет, нет, — ответил председатель. — Она так называется от имени Вячеслав, которого в детстве звали Славиком, а попросту — Славкой. Я познакомлю вас с ним. И меня познакомили с высоким голубоглазым застенчивым юношей. Он был очень смущён, когда я его стал расспрашивать о пшенице, а потом рассказал историю этой пшеницы, начиная с первого урожая в палисаднике. {Е. Пермяк @ Дедушкин характер @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Дедушкин характер На берегу большого сибирского озера Чаны есть старинное село Юдино. Там я частенько живал в доме старика рыбака Андрея Петровича. Старик овдовел и в большой семье был одинок до тех пор, пока на свет не появился внук. Тоже Андрей и тоже Петрович. Все стариковские чувства, вся его любовь стали принадлежать теперь мальчику, который как бы начинал вторую жизнь Андрея Петровича. Во внуке дед узнавал свои черты, свой характер. Он так и называл его — «дедушкин характер». Воспитывал внука сам Андрей Петрович. Помню, он говорил ему: «Не можешь — не берись. А если уж взялся — сделай. Умри, но сделай!» Внуку тогда было шесть лет. Стояла морозная зима. Как-то я с маленьким Андреем отправился на субботний базар. Народищу — черным-черно. Понавезли на базар и мяса, и пшеницы, и дров, и всего, чем только богаты эти края. Мальчику бросилась в глаза большущая замороженная щука. Она была воткнута хвостом в снег. Не знаю, сколько весила эта щука, только её длина была в добрых полтора роста Андрюши. — Как только ловят таких щук? — осторожно спросил меня Андрей. И я рассказал, что для ловли больших щук берут крепкий шнур, делают поводок из мягкой кручёной проволоки. Сказал также, что для насадки крупного живца и крючок должен быть побольше, покрепче, чтобы сильная рыба не сломала, не погнула его. Об этом разговоре я забыл и вспомнил только после того, как произошло нечто удивившее меня. Мы сидели и сумерничали с Андреем Петровичем в горнице. Старик то и дело поглядывал в окно. Поджидал внука. Маленький Андрей, как и многие другие его одногодки, часто рыбачил на озере. Мальчики продалбливали во льду лунки и опускали в них свою нехитрую рыболовную снасть. Без удачи ребята домой не возвращались. Озеро Чаны очень богато рыбой. Для удильщиков здесь сущее раздолье. — Не приключилось ли что с ним? — забеспокоился старик. — Не побежать ли мне на озеро? Я вызвался пойти туда вместе с Андреем Петровичем. Оделись, вышли на лёд. Озеро в ста шагах. Мороз под двадцать-двадцать пять градусов. Тишина да снег. Никого. Вдруг я заметил чёрную точку: — Не он ли? — Не иначе, что он, — сказал старик, и мы направились к чёрной точке, которая вскоре оказалась внуком Андрея Петровича. Мы увидели мальчика в обледеневших слезах. Руки его были до крови изрезаны рыболовным шнуром. Он явно поморозил нос и щёки. Старик подбежал к нему и начал оттирать снегом лицо мальчика. Я взял из его рук шнур. Для меня стало сразу всё понятно: мальчик поймал щуку, которую не мог вытащить. — Побежим, внучонок, домой, — торопил его дед. — А щука-то? Как же щука? — взмолился мальчик. Тем временем я вытащил щуку. Утомлённая рыба не сопротивлялась. Это была одна из тех щук, которых привозят на базар не столько для барыша, сколько для погляда. Их мясо невкусно и жёстко. Щука не долго билась на морозе. Дед с гордостью посмотрел на громадную рыбу, потом на внука и сказал: — Не по плечу дерево... Ну, да ведь ты не знал, что разбойница тяжелее тебя попадёт... Давно ли попалась-то она? И мальчик ответил: — В обед. Андрей Петрович улыбнулся в бороду: — Значит, ты с ней часа четыре валандался. — Долго! — ответил, повеселев, Андрюша. — А привязать было не к чему. Старик, оттерев лицо и руки мальчика, повязал его, как платком, своим шарфом, и мы отправились к дому. Уснувшую щуку я тянул за собой по снегу на шнуре. Дома Андрюшу раздели, разули, натёрли снадобьями, перебинтовали его изрезанные руки. Он вскоре уснул. Спал тревожно. У него был лёгкий жар. Он бредил во сне: — Не уйдёшь, зубастая, не уйдёшь!.. У меня дедушкин характер. Андрей Петрович, сидя на дальней лавке горницы, незаметно вытирал слёзы. К полуночи мальчик успокоился. Жар спадал. Наступил ровный, спокойный детский сон. Старик в эту ночь не сомкнул глаз. А утром, когда Андрюша проснулся, старик сказал ему: — А всё-таки ты, Андрей Петрович, худо дедов наказ помнишь! Не по своей силе рыбину задумал поймать. Крюк-то гляди какой привязал — как якорь... Значит, именно ты метил срубить дерево не по плечу. Худо это, худо... Мальчик, потупившись, молчал. А дед продолжал внушать: — Ну, да первая оплошка в счёт не идёт. Она как бы за науку считается. Впредь только таких щук не лови, которых другим за тебя надо вытаскивать. Стыдно это. Народ просмеивает тех, что не по спине мешок на себя взваливают, что не по кулаку замахиваются... А то, что ты не отступился от неё, — это правильно. Тут два Андрея Петровича обменялись улыбками, потом обнялись. Щука лежала в сугробе, припорошённая снегом. Когда же пришла суббота, Андрей Петрович вынес её на базар и воткнул хвостом в снег. Он просил за неё слишком дорого, потому что ему вовсе не хотелось продавать эту чудо-рыбину. Ему нужно было рассказать людям, каков характер у его внука, Андрея Петровича Шишкина, шести лет от роду, который знает уже одиннадцать букв и может считать до двадцати без осечки. {Е. Пермяк @ Красный вагон @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Красный вагон Приехав в Кулундинскую степь, в те места, где началась моя юность, я не нашёл ничего знакомого глазу. Ни юрт, ни зимовий казахов-кочевников, ни ковыля. Я будто стоял посреди огромного зелёного ковра, постланного могучими, молодыми руками комсомольцев-целинников, ковра, красующегося от горизонта до горизонта пшеничными всходами. Даже запах в степи был другой. Пахло полем, а не полынью. Пахло так же, как под Орлом, под Курском. Пахло свежевспаханной землёй. А люди остались. И ко мне подошёл невысокий казах моих лет, подошёл и сказал: — Ты, наверное, забыл меня. Вспомни красный вагон... И я вспомнил. Вспомнил с такой отчётливостью, будто это всё было на прошлой неделе. Слушайте. Я вам расскажу эту забытую историю... В этих местах формировались гурты овец нашей заготовительной конторы. Здесь я, впервые сев на лошадь, изведал всю радость верховой езды. Здесь же я познакомился с изобретательным и передовым для тех лет казахом, которого звали Шарып. У Шарыпа был сын с русским именем Миша, тремя годами моложе меня. Миша рос пытливым, жадным до знаний мальчиком. Я что мог делал для него: рассказывал, читал, обучил грамоте. И Миша не остался в долгу: он преподал мне хитрое умение ездить ночью в степи по звёздам, брать живьём лис, выслеживать гусей; он научил меня ловить арканом пасущихся в степи коней и сидеть в седле так, будто ты привинчен к нему. Как-то нас занесло к железной дороге, идущей на Славгород. Шарып и его сын, любуясь проходящим поездом, оживлённо разговаривали по-казахски. Они будто что-то скрывали от меня. Когда мы остались вдвоём, Миша сообщил мне: — Отец хочет кончать с юртой. Отец хочет вагон строить. В вагоне кочевать. Четыре колеса, шесть лошадей... Как хорошо!.. Вскоре и Шарып поделился со мной своей затеей. Он был прирождённым кочевником и кочевой образ жизни считал единственно правильным и выгодным для скотоводства в этих степях. И только одно не нравилось Шарыпу при перекочёвках — это разборка и сборка юрты. Для этого нужно было снять тяжёлые пластины войлока, вынуть из гнёзд кривые палки, образующие каркас полусферы юрты, затем развязать боковины каркаса, сложить их, как это делали деды, прадеды и прапрадеды... как это делали тысячу и более лет. Затем разобранное нужно было погрузить на телеги, а потом, приехав на новое пастбище, снова собирать юрту. Хотя казахи не так много тратили на это времени, но всё же — занятие не из приятных. И Шарып решил строить вагон. А то, что решил Шарып, всегда осуществлялось. Это был настойчивый человек, умный человек, хотя и не пользовавшийся за это уважением стариков. — Как так? — жаловался мне отец Шарыпа. — Весь народ в юртах живёт — зачем моему дураку нужно жить в вагоне? Смеяться будут. Мне стыдно будет. А Шарып не обращал на это внимания. Какими путями, прямыми или побочными, добыл он на станции железной дороги старый вагон, я не знаю. Наверное, не обошлось без подарков. Став владельцем старого вагона, Шарып перевёз его уцелевшие окна, двери, обшивку, кровлю, утеплительные материалы в своё кочевье. Вскоре в степи появились два плотника, из станционных. Они взяли очередной отпуск и решили, отдыхая на готовом кумысе, построить Шарыпу небольшой вагон. abu Этот вагон я видел уже в готовом виде. Мне его показывал Миша. — Посмотри, пожалуйста, — говорил он, — настоящий вагон. Меньше только. Сюда иди. Отсюда надо начинать... И Миша провёл меня на переднюю площадку вагона. Через переднюю площадку был вход в мужскую половину вагона, через заднюю площадку входили женщины в своё отделение. Обе половины, мужская и женская, соединялись дверью. В юрте женщины были отделены всего лишь занавеской, а тут настоящая перегородка, настоящая комната на колёсах. В комнате шкаф, привинченный к стене. В шкафу женская одежда. На низеньком столике швейная машина. В одном из простенков зеркало, в другом — портрет Ленина, вырезанный из газеты. — Мама на кровати спит. Сёстры на второй полке спят. Хорошо спят. Осенью одеяло им купим. Весной большой белый постельный платок купим, — говорил мне Миша, имея в виду простыню. Мать Миши то ли не считала меня взрослым, то ли, как и Шарып, не боялась нарушать обычаи казахской старины. Она с удовольствием беседовала со мной, хотя и знала мало русских слов. Зато я знал немного по-казахски, и мы понимали друг друга. Мишиных сестёр тоже не прятали от меня. Шарып разрешал им даже сидеть за общим столом. Конечно, не при деде. Закон не позволял. — Вырасту, — говорил Миша, — в партию вступать буду. Сестёр за партийных товарищей отдам. Себе другой вагон строить буду. Больше. Шире. Выше. Покинув вагон, я стал осматривать его снаружи. Основой вагона была деревянная рама с осями. Оси были сделаны также из дерева. Всё это сооружение на колёсах весило едва ли больше двух тонн вместе со скарбом. Шарып выкрасил вагон в ярко-красный цвет. И не случайно. Это был цвет утверждения нового, лучшего, передового. Это был цвет вызова старому. Над Шарыпом смеялись, хотя в его жилище на колёсах и не было ничего смешного. Пусть вагон шесть маленьких сибирских лошадок двигали медленно и он скрипел на всю степь, зато можно было делать короткие перекочёвки. На километр, на два — вслед за скотом, поедавшим траву. Пришла зима, и сородичи Шарыпа перебрались на зимовье в низенькие, тесные, смрадные землянки. А Шарып жил, как русский человек, как главный кондуктор, в чистом вагоне. Правда, ему приходилось много топить. Но ведь если у человека есть бараны, будет и топливо. Шарыпу завидовали. Вагон был признан «якши» — хорошим. Но всё же изменить юрте, оставить жилище отцов, видимо, было не так-то легко и просто. Потому что старое, привычное во все века противилось новому, глушило его, а иногда и уничтожало. Но всё разумное, появившееся на свет, нельзя умертвить. ...Прошли многие годы, и здесь, на целинной земле, появились тысячи вагончиков. В одном из них поселили меня. В другом жил казах с русским именем Михаил и с казахским отчеством Шарыпович. Это он окликнул меня. Это он напомнил мне о первом красном вагоне его отца, которого уже не было на свете... Пусть вагон Шарыпа был жалок по сравнению с этими целинными, добротно сделанными на заводах вагончиками — вагончиками на хороших, металлических колёсах, — ну и что же? Ведь первые автомобили, первые паровозы тоже выглядят смешными в наши дни. Всё же они остаются предками, родоначальниками всех автомобилей и всех паровозов. Мы допоздна сидели с Мишей подле низенького казахского столика, поджав под себя сложенные калачиком ноги. Но так уже не сидела Мишина семья и его дети. У них была обычная мебель, как в обычных домах. А нам приятно было сидеть по старинке, как в дни нашей юности, когда мы пивали чай в кругу семьи Шарыпа, на белом войлоке, разостланном в степи, подле красного вагона... Вот и весь рассказ. Может быть, к этому следует добавить только то, что мечта Миши сбылась: он вступил в ряды партии, он стал земледельцем, получившим агрономическое образование. Красного вагона, построенного Мишиным отцом, давно уже нет — его остатки, наверное, уже сгорели в степных кострах. Между тем для меня с Мишей этот вагон живёт и поныне. Живёт и, увеличиваясь в размерах, движется в глухую глубь безлюдной степи, застилая её зелёными пшеничными коврами, утверждая в ней новое, лучшее, передовое... {Е. Пермяк @ Шестой малахай @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Шестой малахай abu Мне было тогда лет семнадцать. Я служил в заготовительной конторе разъездным. Это была должность «человека верхом». Куда пошлют, туда и едешь. Что поручат, то и выполняешь. Как-то ранней весной меня послали на Копылуху, где выпасались табуны нашей конторы. Я поскакал туда с большой радостью. Там у меня был друг Кусаин, и я всегда бывал у него. Перед казахскими юртами нередко можно было встретить лисёнка, привязанного к колу. Делалось это так: вбивали в землю кол, на кол надевали скользящее кольцо с ушком, к ушку привязывали цепь, а на цепь сажали лисёнка в ошейнике. Лисёнок бегал вокруг кола. Скользящее кольцо не позволяло ему запутываться. С лисёнком играли дети, кормили его, ухаживали за ним. К зиме лисёнок становился лисой, а затем — малахаем, особой казахской шапкой, напоминающей треух. Приехав к Кусаину, я увидел большую красивую лису, привязанную к колу. Она, развалившись, кормила пятерых лисят. Лисята не были на привязи. — Добыл всю семью, кроме отца, — сказал Кусаин. — Как же они не убегают? — спросил я у него. — Куда им бежать! — ответил тот. — Зачем бежать им от матери? Как они будут жить? Кто их будет кормить? Маленькие. Плохо бегают. Охотиться не могут. А тут им хорошо. И мне хорошо: вырастут — шесть малахаев будет. Пока я жил у Кусаина, всё свободное время отдавал лисе и её детям. Кусаин вырыл неподалёку от кола нору и застлал её шерстью. Лису кормили сырым мясом и потрохами. Лисят подкармливали кобыльим молоком. Лиса временами забывала о неволе. Она радовалась вместе с резвящимися лисятами, тщательно вылизывала их, играла с ними и покорно растягивалась у норы, когда приходило время кормить своих крошек. Лиса — трудно приручаемый зверь. Шумы и голоса людей пугали её, дым и огонь костра страшили её. Соседство собаки — опасное соседство. Но у неё дети, она мать. Чувство материнства заставило лису примириться со всем. Оно сильнее страха. Оно заставило её забыть о цепи и ошейнике — о неволе. Иногда лису выводили на прогулку. Это делал сын Кусаина. Он надвязывал цепь и бегал с лисой по степи. Лисята бежали следом. Лиса, туго натягивая цепь, стремилась в глубь степи — подальше от жилья, от чужих запахов, в родные просторы. И каждая такая прогулка ей, наверное, казалась началом освобождения. Но напрасно: цепь возвращала её. Мы поворачивали назад. И лиса теперь не стремилась бежать первой. Она плелась за нами, понурив голову. Плелась к ненавистному колу, в ненастоящую, выкопанную человеком нору. А лисята ничего не понимали. Они бежали, перегоняя один другого, завязывая дорогой безобидную грызню... Завершив свои дела, я уехал к себе. После этого я не был у Кусаина несколько месяцев. А поздней осенью меня снова послали на Копылуху. Погода стояла отвратительная. Тучи ползли над степью так низко, что казалось, их можно было хлестнуть плёткой, если чуточку приподняться на стременах. И вот я приехал. И, конечно, сразу же к Кусаину. И тотчас же спросил о лисе. — Посмотри, — сказал он. — Посмотри... Не рассёдлывая лошади, я побежал к лисьему колу, за юрту. Там я увидел неподвижно сидящую лису. Её исхудавшая острая морда стала вытянутой и тонкой. Лиса напряжённо смотрела в степь. Её скулы нервно вздрагивали. Она не обратила на меня никакого внимания. Изредка устало и медленно мигая, лиса не переставая вглядывалась в даль, будто желая кого-то увидеть сквозь мглистую пелену. У норы лежали куски мяса. Она не прикоснулась к ним. — Они той ночью бросили её... — грустно сказал Кусаин. — Зачем им теперь мать? Она выкормила своих детей. Она им дала всё. Острые белые зубы. Тёплую рыжую шубу. Быстрые ноги. Крепкие кости. Горячую кровь. Зачем им теперь старая лиса? Наверное, в детстве мне довелось много слышать добрых сказок, и они научили меня жалеть даже сломанное дерево... Мне безумно было жаль лису. Лису, так заботливо и так нежно воспитавшую в страхе и неволе, рядом с шумным и дымным жильём человека, пятерых лисят. И они теперь оставили свою заботливую мать наедине с ненавистным колом. Они покинули её тёмной осенней ночью, когда все спали и ни выстрелы, ни собаки их не могли догнать. Это была хитрость. Хитрость, которую, как и свою жизнь, они тоже получили от матери. Для зверей всё это вполне законно. Но человек и зверя хочет видеть лучшим, чем он есть на самом деле. Так уж устроены благородные человеческие глаза. — Она звала их, — сообщил мне Кусаин. — Очень жалобно звала. Она вчера лаяла на всю степь. Как по мёртвым... Жалко. Очень жалко. Большой убыток. Пять малахаев убежали... А потом Кусаин посмотрел на меня и умолк. Что-то вдруг изменило мысли моего степного друга. Может быть, моё молчание. Ведь мы с ним обменивались не только подарками, но и добрыми чувствами. Постояв минутку потупившись, он направился к лисе. — Если пропали пять малахаев, пусть пропадёт шестой. У меня каждый раз будет болеть голова, когда я надену шкуру такой несчастной лисы. У всякого свой головной боль, — сказал он, хорошо говоривший по-русски, нарочито коверкая слова, будто высмеивая этим свой явно неохотничий поступок. Сказав так, он снял с лисы ошейник и крикнул на неё. Лиса не убегала. Тогда он пронзительно свистнул. Лиса сжалась и кинулась в нору подле кола. — Уже не верит в свободу, — сказал он. — Не верит, что мы с тобой немножечко смешные люди. Утром нора оказалась пустой, и Кусаин, входя в юрту, сказал: — Вставай. Чай пить будем. Шестой малахай убежал искать свои пять малахаев. Она их найдёт, обязательно найдёт. Найдёт и скажет: «Эх вы... эти самые...» А может быть, промолчит? Простит? Она ведь мать. {Е. Пермяк @ Обманное озеро @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Обманное озеро То, что мне рассказал на берегу Обманного озера Егор Иванович, могло произойти только здесь — в степных сибирских просторах, где природа так сказочно щедра. — Почему такое странное название это го озера? — спросил я у Егора Ивановича. — Кого-нибудь обманули здесь? Или у него обманное, топкое дно? И Егор Иванович ответил: — Сто лет отгадывай — не отгадаешь. А прозвание «Обманное» этому озеру куда как смешно пришло. Слушай... На этом самом месте годков сорок тому назад, а то и больше, была Макарова заимка. Дедушка Макар тут жил. Он моему отцу какой-то дальней роднёй доводился. Под старость старик Макар стал искать тишины. Облюбовал он эту глушь на берегу безымянного озера и поставил тут пластяночку на два окна. И каждое лето летовал в этих местах. Много ли старику хлеба надо, а рыбы и мяса тут невпроед. И теперь, как видишь, озеро глуховато, а в ту пору и говорить нечего. Внуков у дедушки Макара не было — только внучки. Вот он и приспособил меня приёмышем. Мой отец рано помер, а у матери нас шестеро на руках осталось. И мать с превеликим удовольствием меня на лето отпускала к Макару. Сначала мне тоскливо было: я да он, озеро да степь. Случалось, и слезишки лил. А дедушка Макар любил меня и придумывал разные забавы. То уток учил петлями ловить, то верши плести да ставить. Зверюшек выслеживали. Под курицу для забавы утиные яйца клали. Высидит курица вместе с цыплятами утят, и такое представление начнётся — вдвоём за семерых нахохочемся, когда курицыны утята в озере плавают, а их мать по берегу, как умалишённая, бегает, на всю степь кудахчет: «Куда-куда?.. Куда вы, цыплятушки?.. Утонете!» А утятам и горя мало. Наплаваются — и под куриное крыло. Посидят, посидят — и снова в воду. Бедная мать опять кричит, надрывается во всю головушку, а мы с дедушкой до хрипоты хохочем. Шутка эта старая, известная. Не один дед-шутник так внуков веселил, не одна курица утят высиживала. Только эта никчемушная шутка на умное дело дедушку Макара навела. — Егорша, — как-то говорит он мне, — а что, если мы с тобой дикую утку домашних утят заставим высиживать? — Как это, — говорю я, — так? А если она не сядет? — А почему, — говорит он, — ей не сесть? Умнее, что ли, она курицы? Облюбуем два-три гнезда диких уток да и подменим яйца дикой утки яйцами наших домашних белых уток. Тут надо сказать, что у дедушки Макара были хорошие утки, ноские. Неслись куда больше, чем для гнезда надобилось. Вот эти избыточные яйца и задумал Макар под диких уток класть. Дело не мудрёное. Утиное гнездо на этом озере найти ещё легче, чем щуку поймать. Только я сомневаться стал. — А вдруг, — говорю, — дедушка, дикая утка домашних утят дикими вырастит! Летать их научит и в тёплые места по осени лететь заставит. А дедушка Макар на это мне, смеясь, говорит: — Наша курица тоже хотела утят петушками вырастить, а они селезнями выросли. Из кукушкиного яйца в любом гнезде кукушонок проклюнется. Так и тут. Давай пробовать. Я рад стараться. Накопили корзинку яиц от наших домашних уток. Сели в лодку. Дедушка на корме с веслом управляется, а я на носу с корзинкой пристроился. Как где дикая утка взлетит, туда и правим. Найдём гнездо и живёхонько произведём подмену яиц. Дикие — в лодку, а домашние — в гнездо. Через недельку наши белые утки снова корзиночку яиц нанесли. Мы с дедом опять в лодку. И так раза три. Сердчишко у меня колотится — выскочить готово. Во сне даже белых утят вижу с дикой серой матерью. Одного только не понимаю — как мы потом утят выловим. — Не горюй, — говорит мне дедушка Макар. — Уж если мы диких уток обманули, домашних-то утят обязательно перехитрим. Куда им деваться, когда озеро застынет? Чем питаться будут, когда снежок выпадет? — Это верно, дедушка, — говорю я и жду не дождусь, скоро ли дикие утки нам домашних утят высидят. Как ни долго тянулись дни, а пришло время, когда утята вывелись. Сотни выводков на озере, и все жёлтые. Не различишь. Только стал я замечать, что у диких уток не все утята пугливые. Другие даже к лодке подплывают, если им кусочки бросать. Мать в камыши, а они хоть бы что. Подошёл срок — утята оперяться начали. Неслыханное дело на озере: утка серая, а утята белые. И серые и белые между собой в ладу. Ни драки, ни разногласий. Ничего. Всем корму хватает. Я день-деньской с озера не ухожу. Осени жду. Не нагляжусь на белых утят. Подошла осень. Затабунились утки. Волнение на воде. Разговор. abu Выводки в стаи объединяются. Пробные взлёты начались. Старые молодых к дальней дороге готовят. А белая молодь, что из подложных яиц вылупилась, сама по себе плавать стала. Мы с дедушкой Макаром глаза готовы проглядеть. К себе молодь зовём. Прикармливаем — не идут. Своих, домашних уток подбрасываем, чтобы те привели их к нам на заимку, в утиный пригончик. Не получается. Стали ждать, когда застынет озеро. Недолго пришлось ждать. Настал счастливый день, ударил первый морозец. Сковало льдом озеро. Не всё: с краёв. А белые утки на середине держатся. Серые-то уж давно за море улетели. Тут дедушка Макар, не будь плох, стал овсеца им подкидывать, пшенички. Утки вышли на лёд, клюют. А потом мы с дедушкой овсяную дорожку стали насыпать. От озера — в свой пригончик. Своих, домашних уток опять для приманки выпустили. Клюнуло ведь дело! До единой к нам в пригончик пришли да ещё двух-трёх уродцев из диких привели, которые улететь не могли. Так оно и началось. Не один год мы с дедушкой уток обманывали. Не для забавы уж, а для дохода. А потом войны пошли... Дедушка Макар умер... Забыли озеро. Годы, дожди да ветры нашу пластяночку с землёй сровняли... А недавно, когда я сам дедом стал, меня тоже к тишине потянуло. И главное, как вышло-то это. Инкубатор у нас завели. Большенький инкубатор, сотни на две яиц. Хорошо дело пошло. Яйца закладывают, электрическое тепло из них утят, гусят, даже индеек выпаривает. Тут-то я и вспомнил свои ребяческие годы да дедушку Макара. Вспомнил и выступил на собрании. — Инкубатор, — говорю, — штука хорошая. Только, — говорю, — инкубаторных-то утят кормить надо. А дикая, — говорю, — утка по нашей местности — даровой инкубатор и даровая кормилица. Рассказал всё, как было. Меня, конечно, на смех подняли. Да только не все смеялись — нашёлся человек, который ко мне вечерком заглянул, а наутро мы с ним на озеро в его райкомовской машине покатили. Недели не прошло — заповедником это озеро сделали. Меня в водяные произвели, главным начальником сделали. Дом, видишь, какой сгрохали. Племенной утятник построили. Пятьдесят несушек поселили. Птичницу прикомандировали. А что касаемо подмены яиц в диких утиных гнёздах, этим теперь детвора занимается. Как уткам садиться в гнёзда, то из одного класса десяток помощников пожалует, то из другого пятнадцать весёлых утиных обманщиков приедут. Живёхонько гнёзда разведают, подмену произведут — и на том же грузовичке домой... Теперь, я думаю, тебе не надо досказывать, почему это озеро у нас Обманным прозвали. И так ясно. abu abu abu abu {Е. Пермяк @ Мама и мы @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Мама и мы Если обо всём своём детстве говорить, недели, пожалуй, мало будет. А так, кое-что, — пожалуйста. Вот, например, случай был. Мы задержались в школе, потому что заканчивали выпуск стенной газеты. Когда мы вышли, уже смеркалось. Было тепло. Падал крупный, пушистый снег. Видимо, поэтому Тоня и Лида дорогой танцевали танец снежинок. Мой младший брат, ожидавший меня, чтобы идти вместе, подсмеивался над ними: — Скачут, как первоклассницы! Снег падал всё гуще и гуще. Танцевать стало нельзя. Снегу навалило до половины валенка. — Не заблудиться бы! — предупредил нас, на правах самого дальновидного, мой младший братец. — Да ну тебя, трусишка! — отозвалась Лида. — Через пятнадцать минут будем дома. Снегопад между тем усиливался. Забеспокоился и я, зная, как жестоки наши степные сибирские метели. Случалось, что люди теряли дорогу, находясь близ своего дома. Я посоветовал прибавить ходу, но этого сделать уже было нельзя по глубокому слою снега, покрывшему дорогу. Стало ещё темнее. Наступила какая-то белая снежная темнота. А потом началось то, чего я опасался. Снежинки вдруг закружились... Закружились в таком танце, что через несколько минут началась настоящая пурга, вскоре перешедшая в большой буран. Девочки закутали лица платками. Мы с Федей опустили у шапок уши. Узенькая дорожка, которая вела в наше сельцо, то и дело исчезала под ногами. Я шёл первым, стараясь не потерять под ногами дорожный накат. До дому оставалось менее версты. Я верил, что мы выберемся благополучно. Напрасно. Дорога исчезла. Будто её из-под ног украл кто-то очень недобрый из сказки моей бабушки. Может быть, Шальная Метелица... может быть, злой старик Буран Буранович. — Вот, я же говорил! — упрекнул нас Федя. Лида ещё бодрилась, а Тоня почти плакала. Она уже побывала в пурге со своим отцом. Она ночевала в снежной степи. Но тогда в санях был запасной тёплый тулуп, и Тоня, укрытая им, благополучно проспала ночь. А теперь? Теперь мы уже выбивались из сил. Я не знал, что делать дальше. Снег таял на моём лице, и лицо от этого обледеневало. Ветер свистел на все лады. Чудились волки. И вдруг в вое ветра я услышал спокойный голос матери: «Кого ты испугался? Пурги? Тебе хочется кричать? Кто тебя услышит при таком ветре! Может быть, ты надеешься, что вас найдут собаки? Зря. Какая собака пойдёт в степь при такой погоде! У тебя осталось только одно: зарыться в снег». Я так отчётливо слышал голос моей матери, отлично зная, что маминым голосом я разговариваю сам с собой в моём воображении. И я сказал: — Мы сбились с дороги. Мы можем выбиться из сил и замёрзнуть. Давайте зарываться в снег, как это делают кочевники. Видимо, я объявил об этом так твёрдо, что никто не возразил мне. Только Тоня плачущим голосом спросила: — А как? И я ответил: — Так же, как куропатки. Сказав так, я первым начал рыть колодец в глубоком февральском снегу. Я его начал рыть сначала школьной сумкой, но сумка оказалась толста; тогда я вынул из сумки географический атлас в прочном картонном переплёте. Дело пошло быстрее. Меня сменил брат, потом Тоня. Тоня даже развеселилась: — Тепло как! Попробуй, Лидочка. Разогреешься. И мы стали поочерёдно рыть колодец в снегу. После того как колодец достиг нашего роста, мы стали прорывать пещерку в его снежном боку. Когда метель заметёт колодец, мы окажемся под снежной крышей вырытой пещерки. Вырыв пещерку, мы стали размещаться в ней. Ветер вскоре замёл снегом колодец, не задувая в пещерку. Мы оказались под снегом, как в норе. Будто тетерева. Ведь и они, бросаясь с дерева в сугроб и «утонув» в нём, потом проделывают подснежные ходы и чувствуют себя там самым великолепным образом. Усевшись на школьные сумки, согревая нашим дыханием маленькое пространство нашей каморки, мы почувствовали себя довольно уютно. Если бы ко всему этому ещё оказался огарок свечи, мы могли бы видеть друг друга. У меня был с собой кусок свиного сала, оставшийся от завтрака. И, если бы спички, я бы сделал фитиль из носового платка, и у нас бы появился светильник. Но спичек не было. — Ну вот, мы и спаслись, — сказал я. Тут Тоня неожиданно объявила мне: — Коля, если ты захочешь, я подарю тебе моего Топсика. Топсиком назывался ручной суслик. Суслик мне был не нужен. Я ненавидел сусликов. Но мне было очень приятно Тонино обещание. Я понимал, чем вызван этот щедрый порыв души. Да и все понимали. Не зря же Лида сказала: — Ты, Николай, теперь у нас сила! Настоящий мужчина! В её голосе я снова услышал голос мамы. Видимо, в каждой женщине, даже если ей всего только двенадцать лет, есть какая-то материнская хитринка, подбадривающая мужчину, если этому мужчине тоже только двенадцать лет. Я почувствовал себя в самом деле сильным и стал рассказывать бабушкины сказки. Я их стал рассказывать потому, что боялся уснуть. А когда я усну — уснут и остальные. А это было опасно. Можно замёрзнуть. Одну за другой я рассказал, наверное, тридцать, а может быть, и больше сказок. Когда же вышел весь запас бабушкиных сказок, я стал придумывать свои. Но, видимо, придуманные мною сказки были скучными. Послышался лёгкий храпоток. — Кто это? — Это Тоня, — ответила Лида. — Она уснула. Мне тоже хочется спать. Можно? Я вздремну только одну минуточку. — Нет, нет! — запретил я. — Это опасно. Это смертельно опасно. — Почему же? Смотри, как тепло! Тут я нашёлся и соврал так удачно, что после этого никто не пожелал даже дремать. Я сказал: — Знаете ли вы, что волки нападают на спящих? Они только того и ждут, чтобы услышать, как храпит человек. Сказав так, я привёл уйму случаев, выдумываемых мною с такой быстротой, что даже не верится сейчас, как это я мог... Теперь рассказывали другие. По очереди. Время шло медленно, и я не знал, полночь сейчас или, может быть, уже брезжит рассвет. Колодец, вырытый нами, давно замела пурга. Пастухи-кочевники, оказываясь в таком же положении, выставляли из снега высокий шестик. Они специально брали его в степь на случай бурана, чтобы потом их можно было найти, отрыть. У нас не было шеста, и нам не на что было надеяться. Только на собак. Но и они бы не учуяли нас сквозь толщу снега. Моё сало давно было разделено и съедено, как и Лидин ломоть хлеба. Всем казалось, что уже наступило утро, и хотелось верить, что пурга кончилась. А я боялся прорываться наверх. Это значило забить снегом пещерку, вымокнуть и, может быть, очутиться снова в белой снежной мгле. Но каждый из нас понимал, какое беспокойство мы причинили всем. Нас, может быть, ищут, кличут в степи... И я представил свою маму, которая кричит сквозь ветер: «Колюнька... Федюнька... Отзовитесь!..» Подумав об этом, я стал прорываться наверх. Снежная крыша над нами оказалась не столь толста. Мы увидели бледнеющую луну и гаснущие звёзды. Занималась какая-то сонливая, словно невыспавшаяся, бледная заря. — Утро! — крикнул я и стал проделывать ступени в снегу, чтобы выбраться остальным. С неба сыпались запоздалые снежинки. Я сразу же увидел наш ветряк. Дым из труб поднимался тонкими, будто туго натянутыми струнами. Значит, люди уже проснулись. А может быть, они и не спали в эту ночь... Вскоре мы увидели наших ребят. Они обрадованно бежали к нам и кричали: — Живые! Все четверо! Живые! Мы бросились к ним навстречу. Я не стал медлить и слушать, что рассказывали об этой ночи, обо мне Тоня и Лида. Я побежал к нашему домику. Саней на дворе не было — значит, отец ещё не вернулся. Открыв дверь, далеко оставив за собой Федюньку, я бросился к маме. Бросился и... что было, то было... и заплакал. — Да о чём ты? — спросила мать, утирая мне слёзы передником. И я сказал: — О тебе, мама... Ты, наверное, голову потеряла без нас. Мать усмехнулась. Освободилась из моих объятий и подошла к кроватке Леночки. Это наша младшая сестра. Подошла и поправила одеяльце. И сказала ей: «Спи». Хотя та и без того спала, и одеяльце незачем было поправлять. Потом она подошла к подоспевшему Федюньке и спросила: — Валенки не промокли? — Нет, — ответил он. — Под валенками атлас был. Полушубок вот подмок. Есть я хочу... — Переобувайтесь да живо за стол, — сказала мать, ничего не спросив о минувшей ночи. «Да любит ли она нас? — впервые подумал я. — Любит ли? Может, эта ревунья Леночка у неё один свет в глазу?» Когда мы съели по две тарелки горячих щей, мать сказала: — Я постлала, ложитесь. В школу не пойдёте. Нужно выспаться. Я не мог уснуть, а спать хотелось. Я пролежал до полудня в тёмной горнице, с закрытыми ставнями. Нас позвали обедать. Приехал отец. Он уже знал всё от Лиды и Тони. Он хвалил меня. Обещал мне купить маленькое, но настоящее ружьё. Он удивлялся моей находчивости. А мать?.. Мать сказала: — Парню тринадцатый год. И смешно было бы, если бы он растерялся в метель да себя с товарищами не спас. — Анюта!.. — укоризненно заметил отец матери. А мама перебила отца и сказала: — Ешь давай! Каша стынет. Хватит разговоры разговаривать! За уроки им браться надо. Ночь пробродяжничали, день потеряли... После обеда Тоня принесла мне Топсика. Я не взял его. Лидина мать, Марфа Егоровна, явилась с большим гусаком и, низко поклонившись матери, сказала: — Спасибо тебе, Анна Сергеевна, что такого сына вырастила! Двух девок спас. У Тоньки-то сёстры есть, а Лидка-то ведь у меня одна... Когда Марфа Егоровна кончила свои причитания, мама сказала: — Как тебе не стыдно, Марфа, моего недотёпу Кольку героем выставлять! — и, повернувшись, наотрез отказалась взять гусака. Вечером мы остались с бабушкой вдвоём. Мать ушла на станцию, к фельдшеру. Сказала, что угорела — болит голова. С бабушкой мне всегда было легко и просто. Я спросил её: — Бабушка, хоть ты скажи мне правду: за что нас так не любит мать? Неужели мы в самом деле такие нестoящие? — Дурень ты, больше никто! — ответила бабушка. — Мать всю ночь не спала. Ревела, как умалишённая. С собакой по степи вас искала. Колени обморозила... Только ты ей, смотри, об этом ни гугу! Какова она есть, такую и любить надо. Я её люблю... Вскоре вернулась мать. Она сказала бабушке: — Фельдшер дал порошки от головы. Говорит, чепуха. Через месяц пройдёт. Я бросился к матери и обнял её ноги. Сквозь толщу юбок я почувствовал, что её колени забинтованы. Но я даже не подал виду. Я никогда ещё не был так ласков с нею. Я никогда ещё так не любил свою мать. Обливаясь слезами, я целовал её обветренные руки. А она всего лишь, как бы между прочим, будто телёнка, погладила меня по голове и ушла, чтобы лечь. Видимо, стоять ей было трудно. В холодной холе растила и закаливала нас наша любящая и заботливая мать. Далеко смотрела она. И худого из этого не получилось. Федюнька теперь дважды Герой. И про себя я кое-что мог бы сказать, да матерью строго-настрого завещано как можно меньше говорить о себе. {Е. Пермяк @ Волчок @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Волчок Мой дядюшка Пётр Артемьевич служил старшим конюхом на опытном поле в Кулундинской степи. Дядюшка был очень любознательный человек. Его затеи привлекали внимание окружающих. Приручал ли дядя лису для охоты, одомашнивал ли диких гусей, придумывал ли новые способы ловли куропаток, — всегда было интересно. Однажды он добыл в логове волчат и одного из них решил воспитывать вместе со щенком немецкой овчарки. Того и другого кормила мать щенка, крупная собака Альта. Когда волчонок подрос, дядя, боясь, что он убежит, поместил его вместе со щенком в вольер, за проволочную сетку. Волк получил имя Волчок, а собака была названа Стрелкой. Когда Волчок и Стрелка подросли, когда пришло им время позаботиться о потомстве, дядя соорудил вместо конуры подобие логова. Вскоре у Стрелки появились дети. Дядя уже не входил в вольер — волк показывал зубы и не подпускал к логову. — Как же теперь, Пётр Артемьевич, их называть? — спросил сторож опытного поля Аким Романович. — Волчатами или щенками? — А это будет видно, — ответил дядя. Мало-помалу дети Стрелки подросли и стали выходить из логова. Их было пятеро. Дядя, внимательно рассматривая их, сказал мне: — Вот эти двое — волчата, а эти два — щенята... А этот — ни то ни сё. Я не поверил дяде. Как могли родиться у одной матери и щенки, и волчата! — Подрастут — увидишь, что одни в мать, а другие в отца. Так не только у волков, а у многих бывает. Живущие на опытном поле тоже считали, что дядя мудрит. Когда же волчата-щенята стали подрастать, все ясно увидели, что двое всё больше и больше похожи на отца, двое — на мать, а пятый — на того и на другого. Ни то ни сё. Так и прозвали его: «Нитонисёй». Волчата походили на отца не только по окраске шерсти, но и по характеру. Они были жаднее. В их глазах стояла какая-то затаённая злоба, ненависть к людям, хотя люди ничего, кроме добра, для них не сделали. Дядя да и все остальные знали, что пословица «Сколько волка ни корми, а он всё равно в лес глядит» — не только крылатые слова, но и правда. И дяде очень хотелось проверить, насколько крепка эта семья. Сумеет ли удержать Стрелка детей Волчка, выросшего среди людей и вскормленного собакой? И всем это хотелось знать. Однажды дядя объявил: — Завтра узнаем... Наутро Волчка и Стрелку вместе с волчатами-щенятами перегнали в клетку. Клетку поставили на телегу и поехали в степь. С нами отправились — кто в бричках, кто верхом — человек пятнадцать любопытных. Когда мы приехали в степь, клетку поставили на землю, и все отошли метров на сто. Дядя потянул шнур, чтобы открыть им дверцу клетки. Первым вышел Волчок и позвал за собой остальных. Оказавшись в степи, волчата и щенята стали резвиться, кататься, играть. Волчок посмотрел на нас, сидящих поодаль, прищурился, потом повернул морду к берёзовому сколку леса. Потянул носом, будто не веря, будто проверяя, лес ли это. Потом, воровски озираясь, направился к березняку. Остановился. Оглянулся и, увидев, что за ним не пошла его семья, вернулся. Вернувшись, он куснул Стрелку, словно приказывая ей следовать за ним. — Неужели, — забеспокоился главный агроном опытного поля, — Стрелка изменит человеку? И я думал о том же. Стрелка, до этого игравшая со своими детьми, поднялась и нерешительно последовала за Волчком. За нею побежали её дети. — Крикни ты ей, Пётр Артемьевич! Позови! — попросил дядю главный агроном. И дядя свистнул, а потом крикнул: — Стрелка, ко мне! Собака остановилась. Села. Остановились и её дети. Остановился и Волчок. Потом он подошёл к Стрелке и, угрожая, оскалил зубы. Послышалось рычание. Если собачий язык можно переводить на человеческий, то Волчок сказал нечто вроде: «Смотри у меня, собачье отродье! Я тебе покажу, что такое волчьи зубы!» Эта ли угроза или что-то другое — может быть, чувство материнства — заставило Стрелку, виновато опустив голову, следовать за Волчком. Но дядя снова свистнул и снова крикнул: — Стрелка, куда ты? Стрелка! И Стрелка решительно повернула обратно. К нам. К людям. Мы её подбадривали, кто как умел. Вместе с нею вернулись и два щенка. Это были именно щенки. Главный агроном наблюдал за ними в бинокль, а я их отлично различал и без него. Трое волчат следовали за отцом к лесу; один же из них, бежавший последним, поминутно оглядывался на мать. Это был Нитонисёй. — Жалеет, видно, Нитонисёйка мамашу, — сказал сторож Аким Романович. — Как-никак выкормила она его. На ноги поставила. Свою овчарью кровь отдала. И в это время Нитонисёй сел и заскулил, подняв голову. Стрелка оглянулась и мягко тявкнула, будто сказала этим лаем: «Если хочешь, если любишь, оставайся со мной, мой волчоночек!» И Нитонисёй, услышав этот добрый материнский лай, опрометью бросился догонять Стрелку и братьев-щенков. Увидев это, отец зарычал, в два-три прыжка нагнал Нитонисёя, куснул его на ходу и кинулся к Стрелке. Он больно укусил её за бок. Стрелка ответила тем же. Началась смертельная грызня волка и собаки. Их уже ничто не соединяло теперь. Ни дети, ни время, проведённое вместе. Ничто. Я не знаю, чем бы кончился этот поединок, если бы дядя не выстрелил в воздух. Он никогда не выезжал без ружья в степь. За первым выстрелом последовал второй. Волк пустился наутёк, а за ним двое его волчат и Нитонисёй. Выстрелы будто окончательно размежевали семью собак и волков. Стрелка приползла к нам. Ласкаясь, легла у ног дяди. А неблагодарные разбойники давно скрылись из виду. Мы благополучно вернулись. Стрелка и её щенята бежали рядом с нашей телегой. Но на этом не кончилась история. Утром к матери прибежал Нитонисёй. И дядя сказал тогда: — Он убежит. Он волк. И он убежал на третий день. И я видел, как он убегал. Отбежит и начнёт скулить: «Мама, мама... Мамочка, побежим вместе! В степи так привольно...» В этих или в каких-то других словах следует выразить его зов, я не знаю, только моё воображение подсказывало мне тогда именно эти слова. Стрелка не последовала за ним из конуры. Нитонисёй убежал. Но и на этом не кончилась волчья история... Зимой на опытном поле появились волки. Они пришли сюда «по знакомству». Им, наверное, казалось, что Стрелка и её дети не будут лаять в эту ночь и дадут поживиться им в голодную зиму кровью и мясом овец. Этого не случилось. Овчарки подняли лай. Дядя выскочил в исподнем, с ружьём. Он ранил одного из волков, остальные убежали невредимыми. Ночь была морозная и тёмная, дядя не стал преследовать раненого. И лишь утром он направился по волчьему следу. В двух километрах от опытного поля дядя увидел умирающего Волчка. Его нетрудно было узнать по ошейнику. Волчок, как рассказывал мне дядя, оскалил на него зубы. А потом, видимо узнав, опустил голову и прищурил глаза. — Волк-то он, конечно, волк, — говорил дядя, — но, видно, не зря прошло для него время, которое он прожил у нас за сеткой. Он узнал меня. И мне почудилось, будто он, перед тем как кончиться, по-собачьи вильнул хвостом. А может быть, это всё только почудилось мне от моего давнего желания — особачить волка. {Е. Пермяк @ Балкунчик @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Балкунчик В Крыму, между посёлками Планерское и Щебетовка, перегородили плотиной сырую балку, и получился отличный ставок. Прослышав, что в этом водоёме водится рыбёшка, мы отправились попытать счастья. Беседуя о том о сём и, конечно, о крупной рыбе, мы дошли до ставка. Тишина. Ни души. Вдруг в кустах мелькнула чья-то полосатая тельняшка. — Здравствуйте, товарищ капитан! — окликнул мой спутник паренька лет двенадцати. — Здравствуйте, — ответил тот. Познакомились. Отрекомендовались друг другу. Он назвался временным помощником пастуха. — В каникулы дяде помогаю скот пасти да вот рыбачу. — И удачно? — спросил мой товарищ. — Ещё бы! Тут рыбу не переловишь. — А какая здесь рыба? — спросил я. — Балкунчики, — ответил он. — Балкунчики? — переспросил я. — Да. Жирные-прежирные балкуны. Даже на чистой воде жарить можно. Мы переглянулись. Ни один из нас не только не видал рыбы с таким названием, но и не слыхал о ней. А сознаваться не хотелось — рыбачья гордость не позволяла. Тогда мы пошли в обход. Мой товарищ спросил: — Крупные балкуны попадаются? — Не очень. Зато помногу. Сейчас увидите. Я вершу вытаскивать буду. Тут наш новый знакомый запустил руку по самую шею в воду и добыл конец бечевы, к которой, как оказалось, была привязана верша. — Теперь смотрите! — крикнул он и рывком вытащил вершу, сооружённую из проволоки и мелкой металлической сетки. В верше кишмя кишела рыба. Мы увидели самых обыкновенных карасей. — Это и есть балкунчики? — спросил мой товарищ. — Ну конечно! — с гордостью ответил удачливый рыбак, выбирая из верши рыбу. Крупных карасей мальчик клал в холщовую торбочку, а мелочь — в ведро с водой. — Это же караси! — сказали мы в один голос. — Не-ет... — возразил, улыбаясь, мальчик. — В других ставках караси — это караси. А это — балкунчики. — Да почему же, — спросил мой товарищ, — они так называются? И мальчик ответил: — По дедушке Балкуну. Он умер тем летом. А в пятьдесят третьем году дедушка Балкун в ведре пятнадцать икряных карасей принёс. Золотых. И пустил сюда, в ставок. От тех карасей и стали нарождаться балкунчики. Тысячами пошли. Успевай только закидывать... На удочку с того берега балкуны хорошо клюют. Вечером. Без тридцати штук не уйдёте. Разговаривая с нами, мальчик погрузил вершу, деловито спрятал конец бечевы на дно и стал объяснять свой уход. — Как бы не заснули они, — указал он на ведро с мелочью. — Их мне через две горы нужно пронести... А красные черви у вас есть? — спросил он, закругляя разговор. — Есть, — ответил я и спросил: — А зачем тебе нужно эту мелочь за две горы нести? — Как — зачем? Наше звено обязательство выдвинуло — пятьсот балкунов переселить в новый пруд. Триста с чем-то уже переселили, да здесь их штук сорок. Значит, только сто шестьдесят останется... Ну, я пошёл, а то уже один балкунчик перевернулся. Ничего, отойдёт. Они живучие... Мальчик, махнув нам рукой, скрылся. Вскоре я увидел его легко взбирающимся на горушку. Он нёс ведро поочерёдно то правой, то левой рукой. Видимо, ведро, наполненное чуть не до краёв водой, было для него нелёгким грузом. Но он спешил. Ему хотелось как можно скорее поселить в новый пруд балкунью мелочь. Поздно вечером мой товарищ возвращался с большим уловом балкунов. И я, не прикоснувшись к удилищу, тоже уносил своего так счастливо пойманного балкунчика, ставшего теперь этим рассказом. Рассказом о старике, прославившем своё имя пятнадцатью карасями, бескорыстно пущенными в безымянный прудок для внуков и раздумья. Рассказом о маленьком заботливом наследнике, каких уже много у нас, очень много, и не только в Крыму... ==n Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2. Киров: ООО «Кировская областная типография», 2021. 408 с. {Артём Егоров @ Занятная находка @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 28, 30} Артём Егоров Занятная находка Это очень просто: ложимся спать под установкой в XXI веке, а просыпаемся в XIV... Тогда не было интернета и компьютеров, но сейчас-то есть! Моя установка — это такая кровать с крышкой, которая закрывает всё тело, но мы перемещаемся только мыслью, как в интернете, поэтому если и повредим тело в прошлом, то в настоящем оно будет целым. А вот и XIV век... Я живу на реке Мезень в торговой семье, где пятеро детей. Мне четырнадцать лет, я средний сын. Два старших брата уже ведут торговлю вместе с отцом, а я им помогаю: смотрю, чтобы нас не обманули. Такое бывает! Сегодня уже под вечер подошёл мальчик лет десяти. Что-то начал рассматривать, а когда папа отвернулся, то схватил беличью шкурку и бросился наутёк. Я помчался за ним, но он очень быстро бежал. Мне повезло, что он споткнулся, иначе я мог бы его и не догнать. Взял шкурку и пошёл обратно. Забыл сказать: недалеко от нашего дома стоят идолы. Наша семья перед сном кладёт им кусочек мяса. В ту ночь после погони я не мог уснуть и выглянул во двор, а около капища — человек. Присмотрелся — вижу, что он забирает что-то у идолов и быстро уходит прочь... Утром рассказал отцу, а тот сначала даже не поверил, но потом решил поставить ограду. Он вместе с моими братьями работал до вечера. На следующую ночь мы снова положили кусочек мяса. Утром всё было на прежнем месте. Ясно: человек не приходил, но ведь и боги не взяли наш дар? Почему?! С тем я и пошёл к отцу. Папа, кашлянув в кулак, ответил, что боги просто заняты. Делать нечего, я ему поверил... Наступивший день был солнечным, и я пропадал во дворе. Мимо прошёл человек и что-то обронил. Не прошло минуты как его и след простыл, а вещь осталась лежать. Я, конечно, подошёл, чтобы посмотреть. Занятная вещица! Взял её в руки — тут же засветился какой-то луч. Я быстренько направил его на траву. И она зажглась! Понятное дело, я тут же затоптал всё ногами. Что же это такое? Надо бы припрятать мою находку!.. Я не стал рассказывать об этом папе, а на следующий день рано утром взял непонятную вещицу и пошёл к своему другу Мишке. Он сначала не поверил, что такое может быть, а потом нас осенила идея: сделать копьё, наловить рыбы, развести с помощью увеличительного стекла (ну да, это было оно!) костёр и поджарить на нём наш улов... {Михаил Курыдкашин @ Мужская трапеза @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 32, 34} Михаил Курыдкашин Мужская трапеза Я вернулся с речки, где был вместе с моим другом Артёмом, поздно вечером. Должен сказать, что в нашей большой семье только два мужика — отец и я. У меня, если хотите знать, восемь сестёр. Отец только закончил работать, а остальные уже спали. Мы решили всё равно растопить печь, чтобы сварить уху. И в это время в окно кто-то постучал... Темно, не видно ничего! Но по голосу узнали: отец Артёма (их семейство живёт рядом с нашим) пришёл попросить соли, только у нас самих едва на уху хватило. — Ну, — говорит сосед, — давайте хоть меняться. — Что на что? — спрашивает отец. — Рыбёшку солёную на беличью шкурку (у них семья торговая, но охотой тоже промышляет), — и из-за спины мену достаёт. Отец согласился, велел мне принести из подполья припасённую впрок рыбину. Обменялись, да и спать улеглись, с утра уже надо было ехать ставить сети. abu Вы любите завтракать свежим, утрешним, молоком? Я очень... Сетей у нас было много, с десяток, никак не меньше. Мы ставим их у берега, где побольше травы и водорослей. В таких местах любит прятаться щука. Мелкая рыбёшка мимо неё поплывёт, а зубастая охотница её тут же и схватит. А вот когда мы с дедушкой ездим на рыбалку, то и на удочку ловим. Прошлый раз он одну за другой вытащил пять рыб, а когда я смотрел, как он вытаскивал шестую, у меня у самого клевать начало. И я сразу же понял, что моя рыба большая и сильная. А раз так, надо её подводить к лодке. Дедушка стал мне помогать, схватил за плетёную верёвку, она хоть и тонкая, но прочная. Только и она всё же не выдержала, порвалась, и я не удержался от слёз. Плакал, потому что обидно было. Этакую рыбину упустил! И вот сейчас мы проверяли сети. В первую попалось совсем мало, а вот во вторую угодило много. Мы притащили домой три мешка. Вот это улов! Передохнули немного и взялись чистить сети от веточек и водорослей. Трудились так долго, что уже и солнце стало за горизонт заходить. Ушицы похлебали — и спать, потому что завтра отправляемся в Устюг, торговать рыбой... {Ксения Коровина @ К родовому знаку @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 36, 37, 38} Ксения Коровина К родовому знаку Сегодня мы приехали в Устюг торговать. Мы живём не здесь, а в Перми, поэтому у нас есть грибы, ягоды, звериные шкуры. Вот это мы всё и повезли... Из наших краёв многие стараются выручить что-нибудь за свою добычу. К нам подходили разные люди, смотрели. Я сидела в сторонке и вспоминала случившееся накануне... Мы ходили на рыбалку и на охоту. Лес ведь у самой реки. Рыбы наловили много, целое ведро. А вот потом началась охота. И не на уток, как обычно, а на медведя. Охотились, конечно, папа и дедушка, я же неподалёку была. Вдруг вижу — меня догоняют медвежата. Я — от них! Бегу со всех сил, а потом всё же оглянулась, далеко ли они. Оказывается, давно в малинник свернули... Если честно, я так испугалась, что страх ещё и в Устюге не прошёл. А тут вижу: какой-то мальчишка поглядывает на наш горох. Наверное, очень хочется, а заплатить нечем. Большой беды не будет если я поделюсь! У нас ведь вон сколько! Я угостила, и наш горох ему действительно очень понравился. А мне понравился он сам. Мы познакомились — его звали Стефаном, и мы побежали на Сухону (мама разрешила). Мы там поймали щуку, большую и тяжёлую, еле донесли. Такая щука не каждому попадётся и на Мезени с Вашкой. Отличная уха будет и я, конечно, пригласила моего нового друга, ведь мы поймали вместе. А потом мы катались на лошадях. Это так красиво — кони на лесной тропе! А потом, когда уже мы спрыгнули на землю, Стефан вдруг спросил: — Что это такое? — и показал на пас на конской упряжке. — Разве в Устюге такого ни у кого нет? — удивилась я. — Это пас, наш родовой знак. Стефан долго на него смотрел, вроде как запомнить хотел... А я тем временем глядела на своё мутное и расплывчатое отражение в реке, пока там не мелькнула какая-то красная зубастая рыба. В жизни такой не видела!.. Мы побежали обратно. Я рассказала отцу, а он ответил, что мне, наверное, показалось. Но я-то знала, что нет, не показалось, и потому продолжала про неё думать. Стефан тоже был задумчивый, то ли про рыбу мою размышлял, то ли про пасы (скорее так, потому что он опять смотрел на упряжку). Мы продолжали думать... И тут Стефан задал мне вопрос: — Ксюша, а может быть так: ваш родовой пас связан с этой устрашающей рыбой? Тебе не кажется, что они похожи? — Какой же ты наблюдательный и догадливый! — удивилась я. — А вдруг и правда? На следующий день прибежал Стефан: — А давай у твоего папы ещё раз спросим? Только не про рыбу, а о том, что он знает о вашем родовом знаке... Папа на этот раз уже не отмахнулся: — Да, действительно, это наш родовой знак! — и рассказал, что рыба — символ добра и дружелюбия. Мы пошли со Стефаном на речку, немного там поиграли, и я опять увидела ту самую красную и зубастую рыбу. Сначала испугалась, но потом сказала себе: «Я же смелая, от медведей и то убежала. И чего мне бояться, если рыба — наш родовой знак. Может, её вообще поймать да и съесть?» Ну уж нет! Решила последовать нашему семейному родовому знаку и не сходить с пути дружелюбия и добра. Мы вернулись на торг, побежали к моей маме... Но на полпути увидели такого грустного мальчика, что не смогли пройти мимо. — Скучаешь? Почему? — спросил его Стефан. Мальчик молча пожал плечами. — А ты что любишь делать? — Книжки читать... Вот так мальчик! Мы с ним, конечно, тут же познакомились и даже подружились. От его грусти не осталось и следа. Артём (так его звали) разыгрался со Стефаном настолько, что я их потеряла из виду, они убежали куда-то в чащу. abu abu Я почти уже вышла, как вдруг кусты затрещали: кабан! Что делать? Бежать?! Тут две стрелы вонзились в зверя. Оглянулась: какие-то незнакомые мальчики, оба с луками. Тут и Миша подбежал, удивился не меньше меня: — Артём, ты откуда тут взялся? — Да мы с отцом рыбой торговать приехали... А это Даниил, он меткий стрелок... Тот только плечами пожал, пустяки, мол: — Слышу: девочка кричит... Мы побрели назад... И только к вечеру опомнились: — А где же Стефан ? Подошли к реке, но там уже никого не было, наш новый друг исчез... {Аксён Бескровный @ Как я был годовиком @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 42, 44, 46} Аксён Бескровный Как я был годовиком abu Я сидел рядом с бабушкой на переднем сиденье, как вдруг «Дастер» бесшумно завёлся, двигатель молчал. Зато слышно было: тик-так, тик-так, тик-так, тик-так, тик-так... Всё громче и быстрее. — Посмотри на часы! — закричал я. — Они двигаются в другую сторону! Видишь римские цифры? XXI... XX... XIX... XVIII... XVII... XVI... XV... XIV... Это обратный отсчёт! Наш «Дастер» икнул: «Ик!» и остановился. Я очутился в Григорьевском затворе Ростова Великого. Монастырь оказался маленьким, но славным. Один из монахов сказал: «Ты научился читать книги, это такая редкость! Будешь у нас мальчиком-годовиком!» Так я поселился в Григорьевском затворе, который, наверное, называется так, потому что тут есть церковь Григория Богослова. Сплю я неподалёку, в братском корпусе, а ем в монастырской трапезной колобки (это круглый хлеб) вприкуску со свёклой, чесноком, капустой и луком, бывают грибы и ягоды. Ещё готовят рыбу, но я её не люблю ни ловить, ни есть. Зато в саду я собираю яблоки, играю на гуслях и варганах. Остальное время работаю в книгохранилище. abu Меня взяли учеником переписчика. Книги тяжелее ноутбука, потому что они большие, в них очень много страниц, а обложки из деревянных дощечек, обтянутых кожей. Чтобы писать на церах, я использую писало. Сегодня мне наконец-то доверили книгу самого Епифания Премудрого! Я начал переписывать... «Один зверь, называемый аркуда, медведь, имел обыкновение приходить к преподобному...» Я впервые писал на пергаменте, потому очень старался. «...выносил зверю из хижины свой маленький кусок хлеба и клал его или на пень, или на колоду. Медведь брал в пасть и уходил... Иногда блаженный о себе не заботился и сам голодным оставался: он предпочитал не есть, чем зверя этого обмануть и без еды отпустить...» Мне после такого рассказа самому захотелось перекусить, и я побежал в сад собирать яблоки. Тут ко мне и подошёл незнакомец. В одежде до земли, с книгой в руках, у него были тёмно-русые волосы и длинная борода. Я поделился с ним яблоками. — Спасибо, — сказал он, — меня Стефаном зовут, я поутру уезжаю в Пермь. — А я — Аксий. Знаешь, Стефан, я во времени потерялся. Можно мне с тобой? — Ладно, поехали. Только я сначала в Устюг. Это мой родной город, он лежит на пути в Пермь. И я тут подумал: в Перми, наверно, нет яблок и взял две дюжины... Всё бы хорошо, только ведь «Дастер» исчез, время раздвоилось, и я всё равно продолжал думать: «Как же мне вернуться?» Вдруг в кармане у меня что-то тихо зажужжало, да это же телефон! И я, кажется, придумал, как вернуть мой XXI век! Нужно позвонить бабушке, чтобы она приехала за мной в Пермь! Схватил телефон, набрал номер... — Алло, Аксён! — тут же ответила бабушка, она у меня историк. — Где ты, я ищу тебя всюду! — Я знаю, как нам встретиться! — Говори скорее, телефон разрядится! Что нужно сделать?! — Ты должна приехать в Пермь! Как можно скорее! — Поняла, уже мчусь! До скорой встречи! И тут я увидел, как Стефан старается взнуздать коня, но тот мотал головой так, что даже поранился удилами (их коню в рот вставляют), даже кровь на морде появилась. Я просто не знал, что и сказать. Но Стефан и так всё понял: — Понимаешь, пытаюсь оголовье надеть, а он боится. — Стефан, ему же больно... Конь стоял и слушал, а потом подошёл и поцеловал меня, тогда я ему сказал: — Конь, ты такой бедный, но можно мне сделать это? Пожалуйста! Тут он опустил голову, а я очень медленно и осторожно надел уздечку. — А знаешь, — подал голос Стефан, — раз конь тебя выбрал, садись-ка ты на него, а я возьму себе другого. Твоего, кстати, зовут Орлик. {Дарья Бушенёва @ В путь за клубком @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 48, 50} Дарья Бушенёва В путь за клубком Большой урожай у нас в Перми случается не часто, мы трудились не покладая рук, чтобы ни зёрнышка не пропало... — Дарёна! — это мама. У нас большая семья — папа, мама и трое детей, но и урожай тоже большой, даже с пшеницей повезло. Только меня очень тревожило, что моей подружки Доменики не видно нигде. Со вчерашнего дня! Мы с ней решили пойти прогуляться. Доменика пришла с корзиной. Я спросила: «Зачем ты её притащила?», а она: «Всё же в лес идём...» Мы и пошли, подружка вдруг что-то увидела, подняла... Прежде чем Доменика исчезла, я успела заметить в её руках какую-то шкатулку... Вот поэтому как только мы закончили со сбором колосков, я побежала в лес на то самое место, где вчера исчезла на моих глазах Доменика. Там всё ещё валялась корзинка... Я чувствовала, что вот-вот расплачусь. И тут откуда ни возьмись старичок, такой маленький, что даже ниже меня. — Опусти его, — он протянул клубок, — иди за ним. А сам исчез. Прямо как Доменика! В один миг! Мне было очень любопытно и страшно одновременно. «А вдруг там опасно? — подумала я, но тут же поторопила себя. — Нет, пойду скорее! Надо Доменику спасать!» Опустила клубок на лесную дорожку — оказалась в Устюге. Подошла к реке Сухоне и увидела молодого человека, он что-то писал... Мне стало так интересно, что я спросила: — А что вы делаете? — Перевожу книгу на абур. — Что это такое? — А это ваша письменность, письменность пермян. Ты ведь оттуда? Я не успела ответить, потому что увидела Доменику! Рядом с ней стоял ещё какой-то мальчик, державший под уздцы двух коней. — Аксий, — окликнул его Стефан... И тут мы очутились дома, после чего прилежно отдыхали от приключений. Но потом я всё-таки пошла к Доменике, чтобы подарить ей две куколки. Мы их сами делаем и для себя, и для младших сестрёнок. Постучала в дверь — Доменика услышала и прибежала. — А ты уже знаешь? Нас грамоте учить будут! Мы с ней поиграли немножко, а потом принялись весть обсуждать... Осенью мы пошли — впервые в жизни! — в школу, нам очень нравилось учиться. Я как только первые буквы увидела, так сразу вспомнила Стефана, как он книгу переводил на берегу Сухоны... {Татьяна Бочкарёва @ В поисках пропавших @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 52, 54} Татьяна Бочкарёва В поисках пропавших Шли мы, шли, пока не дошли до избы, на которой было написано резными буквами: «Тут живёт Ветер Павлович. Заходить только волшебникам и волшебницам!» Как после таких слов войдёшь?.. А началось всё с того, что мы, дети, пошли ловить рыбу, пока родители были на огороде. Самый маленький из братьев тоже хотел рыбачить, но упал в реку. — Оставайтесь на месте! — прикрикнула на младших я, а сама нырнула в воду и вскоре оказалась на самом дне, а там — водяной. Сначала он очень разозлился: — Нечего тут делать чужакам! — крикнул, но потом всё же спросил: — Зовут тебя как? — Моана... Я заметила, что он ещё сердится, но уже меньше. С ним я в два счёта нашла в воде брата. Водяной помог нам выплыть на берег. Только не успела я обрадоваться, как вижу: нет никого из детей. Пропали! Хорошо хоть Водяной сжалился: «Спросите у Огня, может, он знает!» Идём с братом дальше, рыдаем. Но вдруг слышим, к нам обращается кто-то: — Что вы плачете, милые? Что случилось? Смотрим: да это же Огонь, которого мы ищем. — О, добрый Огонь, потеряла я детей. Мама с папой скоро домой придут, а тут... — Не горюй, Моана, спроси у Ветра... Так мы и оказались у избы, на двери которой было предупреждение, что заходить можно только волшебникам и волшебницам. Тут у меня слеза со щеки скатилась и упала на руку, а с руки в траву. Открылась дверь, а там — Ветер. — Моана! Детей ищешь? У ручья они... Мы с братом на бегу крикнули: «Спасибо!», а сами к ручью поспешили... Когда вернулись все вместе, родители уж дома ждут. У мамы в руках письмо. — Это Тебе, Моана, от Стефана некоего. В Устюг тебя зовёт, только справишься ли? Далеко ведь... Прочла — и сразу к порогу: — Я справлюсь! По дороге встретила старую ведьму, которая, вообще-то, оказалась хорошей. Я сначала испугалась, но она сказала: — Моана, не бойся, я хочу тебе рассказать о твоих предках — дедушке и бабушке. — Хорошо, — ответила я. abu — Жили на свете твои бабушка и дедушка, такие же юные, как ты. И вот они узнали, что есть озеро, которое исполняет желания, и захотели, чтобы у них самих и у последующих поколений рода была волшебная сила... Это коснулось и тебя, Моана. Помнишь, что было написано на двери у Ветра? Можно входить только волшебникам и волшебницам. И ты вошла! — сказала и исчезла. {Диана Нифёдова @ Время охотиться @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 56} Диана Нифёдова Время охотиться Мне говорят что это не девичье дело — охотиться, но мне так нравится! Сегодня я потихоньку взяла лук и отравилась в лес. И тут случилось вот что... По дороге я встретила медведя. abu Сначала я просто спряталась за дерево, а потом и вовсе залезла на толстую ветку, прошлась по ней, вниз глянула — медведя нет. Спустилась к ручью и по стволу поваленного деревца перебралась на другой берег. abu abu Побежала изо всех сил... Вижу, сидит на лавке человек, смотрит приветливо. Оказалось, его зовут Стефан. Мы же уже все про него в Перми слышали! Вот я и рассказала ему, как сюда дошла, и про медведя тоже. Он сказал, что поможет мне добраться домой. Мы пошли вместе по тропинке... Видим деревушку и дом, очень напоминающий мой. Стучимся — нам отворяет дверь девочка: — Здравствуйте, не стесняйтесь, проходите! Этой девочкой оказалась Моана. Пока пили чай, многое узнали друг о друге. Оказывается, она тоже любит охотиться, как и я! Вот здорово! И до дома добралась, и подружку нашла. Мы решили теперь промышлять в лесу вместе. Правда, её, как и меня, одну не отпускали, поэтому провожать Стефана мы пошли вместе с её старшим братом... {Софья Ветошкина @ Ночной ураган @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 58, 60} Софья Ветошкина Ночной ураган Мама меня разбудила очень рано словами: «Софьюшка, пошли сено собирать да связывать...» Я сразу встала (у нас в семье семеро детей, и мы все знаем: помогать маме нужно). А тут ночью ураган был, ветер так выл, что я его и сквозь сон слышала. Вышли мы во двор, глянули, а там Диана. — Ты чего в такую непогоду ходишь? — спрашиваю её. — Одной дома страшно, родители уехали... — Вот и хорошо, — моя мама говорит — будете вместе, а то нам с папой тоже по делам надо. Остались мы с Дианой вдвоём, а тут стемнело и опять ураган вернулся. Нам страшновато стало, мы свечку зажгли. Сидим, прислушиваемся к тому, что во дворе творится... И вдруг стук — сначала в двери, а потом в окно. Подумали сначала, что это ветер, но стук повторился. Мы с Дианой в окошко выглянули: чужой кто-то. Но мы его не сильно испугались, потому что у него было очень грустное лицо, какого у злодеев не бывает. Решили мы дверь отпереть. Заходит — в мокрой чёрной рясе, на голове клобук, в руках посох, а ноги босые... — Кто вы, дядечка? — спрашиваем. — Я — Стефан, — отвечает — Заблудился, всюду темень, вот и решил постучать в крайний дом. Не бойтесь меня... А мы уже и сами осмелели. Скоро родители вернулись. Мама меня на руки подхватила, а я её успокаивать стала: — Не пугайся, мама! Этот дяденька — Стефан, он с пути сбился и промок очень... Мама меня с рук спустила, пошла печь топить, чай греть, а папа принёс ему тёплую сухую одежду. Утром Стефан с нами распрощался... Днём мы с Дарёной за ягодами собрались и нарочно гулять пошли: думаем, вдруг Стефана встретим, но нет, мы увиделись снова только на новой неделе. У меня и сейчас сердце прихватило, когда я представила, как всё было... Стефан позвал учеников. Я тоже попросилась, и он мне разрешил быть среди них, ведь меня крестили раньше, в Устюге. Он взял иконы, сосуды церковные для благословения, и мы все отправились на берег реки Вымь. Прежде чем началось освящение воды. Стефан провозгласил: «Исполнишася вся Духа Свята, и начаша глаголати иными языки, яко же Духъ даяше имъ просвѣщавати». Люди вошли в воду, многие держали на руках детей... Это было Крещение. А потом четырёх идолов сбросили в реку... У нас с той поры многое стало по-другому. Мы пошли в первый раз в школу, нам там очень понравилось. Школа при церкви, потому ее называют приходской. Там много детей и учителя добрые. Жалко только, что Диане ещё рано учиться. Ей чуть меньше, чем мне. Тогда мы стали вместе в лес ходить, вроде как погулять, и там учились писать на бересте. Знаете, какие чернила из черники выходят отличные! — Ну как, ты всю азбуку запомнила? Она взяла и рассказала, до последней буковки: а, бур, гай... {Даниил Лобов @ По левую руку @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 62, 64, 66} Даниил Лобов По левую руку Меня зовут Данило. Мне приходится следить за остальными братьями. Близнецов я путаю, кто из них Ваня, а кто Петя. И ещё две младшие сестрёнки — Ира и Нина. Они вечно зовут меня к речке. Я обычно соглашаюсь, потому что за это мама отпускает меня погулять. И вот именно в такой день, когда получил свободу, я и пошёл в лес. Раздвигаю кусты — там медведь. Только совсем не злой. Я хотел сначала убежать, но передумал: он на меня и внимания не обращает вовсе. Подхожу ближе и вижу за спиной у медведя тропинку, которой здесь никогда не было. Я взял и пошёл по ней. Может, богатство найду? Иду-иду себе, а тропинка всё дальше ведёт, и тут... Я увидел кабана! Я было вскинул лук (его мне доверил отец), но кабан уже упал... Оглянулся: за мной стоял тот самый меткий охотник. abu Мы пошли по тропинке и снова увидели того медведя. А вот и мой дом... Но что же это? Он разрушен! Вся деревня горит! Мы увидели следы коней и пошли по ним... Тут я увидел что-то очень знакомое. Присмотрелся: платок мамы, сапоги папы... И тут я почувствовал, как что-то летит... Стрела! Когда очнулся, то увидел, что и я, и все знакомые, и мои родители, и сам меткий охотник — все связаны. Надо освобождаться! Времени совсем нет. Я не знал, почему, но чувствовал это. Кое-как выбрался, охотник тоже выпутался. И мы прыгнули в портал, мигом очутились... в Великом Устюге и увидели Стефана Пермского. — Я поведаю вам, всё что знаю, о наших врагах... — и рассказал о том, что новгородцы пошли на пермян войной. — Новгородцы? Почему? — удивился я (в XXI веке мы ведь все живём в одной России). — Их ушкуйники кумирницы грабят, — подсказал мой новый знакомый, тот самый меткий охотник. — Я сам видел, они забирают шкуры и всё, что приносят пермяне своим богам. Но есть стрела (язычники называют её стрелой богов), которой можно победить вожака наших врагов! — Почему ты её так называешь? — спросил Стефан. — Ей можно воспользоваться во зло? Или только по-доброму? — И так, и этак, — ответил охотник. — Тогда будьте осторожнее, чтобы она не попала в злые руки. abu А я отправлюсь в Новгород договариваться, даже плохой мир лучше хорошей войны. Но времени не было уже ни на что, потому что началась битва. Меня поставили по левую руку от войска. Сражение было таким жестоким, что мне было страшно, но я делал всё возможное, чтобы постоять и за свой дом, и за своих близких. Мы начали отступать. Да что там, мы просто побежали! Я оказался лицом к лицу с вожаком ушкуйников. У него было очень злое лицо, а через всю щёку тянулся шрам... Тут я снова очутился в машине времени, и перенёсся в деревню Макар-Ыб. Только сначала я не понял где я. abu «Ты у бабушки», — ответил мне чей-то голос издалека. Промелькнула секунда — часы сделали полный оборот, и я снова очутился в том же самом сражении. Когда оно закончилось, я сразу начал искать своих. Вдруг откуда-то пролился свет, очень яркий, и я увидел, что все вокруг в доспехах, с оружием... Я удивился и спросил: «Вы что же, тоже были в этой битве?» Ответа нет, а пора возвращаться к порталу. Мы с охотником прыгнули... Хорошо среди друзей, когда никто не воюет друг против друга. Когда мы обустроились, я пошёл к обрыву. Охотник за мной. Красиво было вокруг, но мы заговорили о войне... В эту самую секунду появились духи воинов, передали нам ту самую стрелу и исчезли. Значит, мы достойны? И мы оказались снова в прошлом, ещё не зная, что ушкуйники вернулись. Они искали меня! Чем-то я им очень не понравился, а мне — они. Кому могут понравиться люди, которые убивают, чтобы грабить! И вот сейчас они искали меня, но односельчане своего не выдали, хотя им грозила из-за этого опасность, возможно, гибель. Потому я вышел из землянки, в которой прятался, и сказал: «Вот он я! Что вам нужно?» Они связали меня и увезли с собой. Их путь лежал к кумирницам. Там есть всё — и оружие, и мех, и самородки. Мы приносим это в жертву нашим богам, а не для того, чтобы разбойники всё это забирали. Я всё же умудрился выпутаться из верёвок и спрыгнуть с коня, на который они меня посадили сзади одного из ушкуйников. Я убежал, и родной лес меня укрыл. Они не смогли меня найти, зато меня встретил охотник. Оказывается, он шёл по моему следу. У нас была та самая стрела... И мы смогли постоять за свою землю и за себя. Это была жестокая битва, в которой я встретился лицом к лицу с вожаком. Он остался на поле боя, а я вернулся домой, чтобы сказать: «Мы победили!» {Семён Ольшанов @ Огонь в яме @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 68} Семён Ольшанов Огонь в яме Это очень интересно — ждать, когда вот-вот клюнет... Мы с отцом часто ловим рыбу, а каждые два дня ходим по грибы. Так было и на этот раз, но... Вдруг я упал в яму, глубокую и тёмную. Развёл огонь и увидел зарубки, которыми охотники отмечали пойманных зверей. Мне стало не по себе, я кое-как выбрался из неё, abu и тут я понял, что заблудился. Бродил-бродил и увидел лесную избушку. Оказалось, там спит какой-то человек... Я так сильно хлопнул дверью, что он тут же проснулся и сел: — Откуда пришёл, куда путь держишь? Мы незаметно разговорились, познакомились. Он сказал, что зовут его Стефан и живёт он здесь уже очень долго. abu Потом развернул скатерть-самобранку. Я удивился, думал, что такое бывает только в сказках. А Стефан сказал, что её ещё хлебосолкой зовут, потому что каждый радушный хозяин на стол гостю лучшее ставит, хлебосольным хочет быть. Во время ужина я рассказал ему, что заблудился и не могу найти дорогу домой. Стефан сказал, что утро вечера мудренее. abu С восходом солнца Стефан разбудил меня и велел строго следовать за клубком. Но я всё же отвлёкся и оказался там, где менее всего хотел бы быть, в голодном 1662 году... {Татьяна Филиппова @ Трава, трава и... @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 70, 72} Татьяна Филиппова Трава, трава и... Летним день. Я уныло бреду по улице, на которой не видно людей. Хотя нет, погодите-ка. Вот, вижу одного! Хм, как же странно видеть такого... Такого упитанного человека... Последние два года я видела только безумно худых людей, которые едва переставляют ноги по пыльной песчаной дороге. Может, он богат? Да, скорее всего, так и есть, покупает еду в городе. Тут-то почти ничего не растёт: неурожай. Еле-еле пробивается на свет что-то из посаженного весной. Его ничтожно мало, ростки чахлые и маленькие. Дети ходят на поле в поисках съестного из диких растений, но и там особо ничего нет. Трава, одна сплошная трава и лишь чуть-чуть рыбы. Вот что мы и едим, собственно. Слышала, в Усть-Цильме тоже хлебают только пустой борщ да грызут рыбёшку, если удастся наловить, а то и того нет Часто я вижу, как люди падают без сознания на землю. Отчего? От голода, естественно. Одной травой и скудным уловом сыт не будешь. abu Говорят, это всё из-за сурового климата, почва не плодородная, чуть ли не в тундре живём. Весь Север голодает. Много кто из Ижмы бежит, хотят спастись от голода и нищеты. Бегут на юга. Может быть, и мы скоро уйдём отсюда в поисках лучшей, а точнее, сытой жизни. Сейчас пустуют десять крестьянских дворов. Кто помер там, а кто сбежал. На днях Кузьмин ушёл, дочь свою, Марину, тоже забрал. Она одна живая осталась из его детей... Домой пора. Может, вернулся отец с рыбалки! Всему буду рада, каждой крошке. Хоть бы вернулся... {Софья Ветошкина @ По стойке смирно @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 74} Софья Ветошкина По стойке смирно Скрип — вот что сопровождает вас, если вы вздумаете лезть на чердак по лестнице, по которой никто не поднимался уже сто лет... Мне страшно залезать по этим ступенькам, но поднимаюсь выше и выше. Вот и чердак! Но как здесь темно! Фонарика нет, но есть свечка. Зажгла её и подняла на вытянутой руке... Тут столько всего! Я начала всё рыть, пока не увидела Старые, пыльные книги. Начала, чихая, листать... Букварь, что ли? А что это выпало из книги? Картинки? Нет, фотографии! Какие они жёлтые, толком и не разобрать. Детские лица... Я сгребла находки и спустилась с чердака. «Бабушка, что это за фотографии?» — «Где это ты отыскала? — удивилась она и надела очки. — О, да это же Глотовская школа! А вот моя прабабушка, а твоя прапра...» Но я уже не слушала, потому что рассматривала фотографии. На одну я смотрела особенно долго. Так долго, что вдруг показалось что один мальчик мне даже подмигнул. Ну нет, такого не может быть! И вдруг кирпичные стены нашего дома растворились, и я оказалась в деревянном доме, в котором мальчики и девочки веселились вовсю и никто не обращал на меня никакого внимания. Где же я уже видела этих ребят? Так ведь на старой фотографии! Тут зазвенел колокольчик, я его видела в руках того самого мальчика... {Семён Ольшанов @ В экспедицию! @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 82} Семён Ольшанов В экспедицию! На уроке географии я задумчиво смотрел в окно. Думаете, не слушал учителя? Ещё как слушал! Учитель рассказывал про далёкие Уральские горы. Мне так понравился рассказ, что я во что бы то ни стало решил побывать в этих местах. Но как? Отец, Матвей Семёнович, — охотник, потому очень хорошо знал близлежащую местность. Вся Удора была для него родным домом. Один раз к нам в деревню приехала группа учёных. Конечно же, они позвали в провожатые отца, а он взял с собой меня. Я прислушивался к разговорам, которые вели взрослые, и волновался всё больше. Оказывается, учёных ждала новая экспедиция. Её задачей было геодезическое исследование. Узнав, что Матвей Семёнович очень хорошо знает не только Удору, но и ориентируется в тех местах, учёные предложили ему быть их проводником. Отец любезно согласился сопровождать их в непростой экспедиции. К путешествию готовились очень тщательно. Собирали тёплую одежду и съестные припасы на первое время, а я, втихаря собрав и свои вещички, теперь сосредоточенно раздумывал над тем, как уговорить отца взять меня с собой... {Никита Артеев @ Владычица Ижмы @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 84, 86, 88} Никита Артеев Владычица Ижмы Прошлым летом я отдыхал у бабушки в деревеньке на юге нашей республики. В соседях жили парень с девушкой. С ним мы часто ходили на речку: он бросал сети, а я ловил рыбу на удочку. И вот однажды утром мы с ним отравились на реку Унья, а супруга его села смотреть телевизор. Шла передача о старинном празднике коми-ижемцев «Луд». «Испокон веков ижемцы в одну из белых летних ночей выходили «лудын войлыны» («гулять на лугах»), — говорит диктор. — Ныне не принято носить старинные одежды, но Ижемский народный костюм привлекает многих...» Нарядами я не интересуюсь, да и сосед тоже. abu Мы пошли к реке... Сосед начал забрасывать сеть — ничего нет, отчаялся, но решил-таки напоследок ещё разок забросить. Вытащил — а там огромнейшая сёмга! Я такой никогда не видел! Парень уже хотел достать её из реки, но она вдруг взяла да и заговорила человеческим голосом. — Отпусти меня, хлопец, я же не простая красная рыба, а волшебная, с реки Ижма. Меня сюда занесло на нерест. Хочешь, я тебе исполню любые три желания, только чтобы они были из разных веков, а взамен ты меня отпустишь? — Мне от тебя ничего не надо, — сказал парнишка. — Хотя погоди... А моя молодая жена, может, чего-то и хочет. Дай я у неё спрошу. А пока я тебя освобожу под честное слово. — Спасибо, — сказала сёмга, — если понадоблюсь, тогда крикни: «Красная рыба!»... И вот сосед побежал домой рассказывать супруге, как дело было... Только девушка даже не дослушала благоверного, а стала просить беличью шубу из восемнадцатого века. Почему? Да потому что по телевизору говорили, что тогда в Ижме водилось очень много белок. Молодой человек пошёл к реке и стал звать красную рыбу. Даже повторять не пришлось, рыба приплыла и стала спрашивать: — Чего тебе надобно, хлопец? — Рыбка красная, меня жёнушка к тебе отправила, чтобы ты раздобыла беличью шубу из восемнадцатого века. Не успел он до конца сказать, как рыба махнула хвостом и на берегу появилась пышная меховая беличья шуба. Я подошёл поближе и прикоснулся к ней рукой. Шуба была лёгкой и мягкой, приятной на ощупь. Хотя стоит отметить, что не меха согревали ижемцев в лютые морозы, а малицы — одежда из оленьих шкур. Юноша поблагодарил рыбку и мы пошли с ним обратно. Я шубу нёс! Девушка не поверила своим глазам. Схватила обновку из моих рук, от зеркала отойти не может, но с мужем разговаривает причём повелительно так: — Ступай к красной рыбе за ижемским женским нарядом девятнадцатого века. Бедный парнишка опять пошёл к реке и стал звать красную рыбу. Сёмга услышала и приплыла к нему. — Чего тебе надобно снова, хлопец? — Опять моя жёнушка отправила к тебе, чтобы ты раздобыла ей шелковый сарафан с рубахой, хочет быть похожей на «ижемских египтянок». И рыба в тот же миг преподнесла ему неповторимый ижемский наряд. Молодой человек поблагодарил рыбу и пошёл к своей любимой. Девушка уже с нетерпением ждала свой новый наряд, схватила его, разоделась... Рубаха и косоклинный сарафан — из настоящего китайского шёлка. Верх рубахи — из цветной ткани, низ — из белого холста. abu Да ещё к тому же украшением рубахи служили вышитый узор на плечах, цветная кайма по вороту и оборки на рукавах. Поверх сарафана — передник. Подпоясала она сарафан плетёным узорным поясом, на голову, как полагается замужней женщине, платок накинула... Стала настоящей барыней и загадала своё последнее желание: она хочет владеть этой богатой Ижмой. Парень совсем расстроился, но опять пошёл к реке и стал звать красную рыбу. Та услышала его и приплыла: — Что ещё желаешь, хлопец? — Да вот, красная рыба, опять моя жёнушка к тебе прислала, чтобы ты её сделала владычицей Ижмы. Красная рыба услышала слова парня и рассердилась: — На Ижме никогда не было владык, народ Там живёт свободный! Лишила сёмга её шубы беличьей и наряда Ижемского. Осталась девушка ни с чем. А сама красная рыба уплыла в глубокие воды. Хоть бы никто её не поймал... {Михаил Курыдкашин @ Картина на стену @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 90, 92} Михаил Курыдкашин Картина на стену Люблю рыбалку, но не любую, а с дедушкой: рано утром собрались, уложили сети и удочки, ружьё, спустили лодку на воду, взяли вёсла и — в путь... Плыли по течению и удочкой ловили рыбу. Первая рыбка попалась мне (оказалось, щучка небольшая), а потом и дедушке. Пока плыли до избушки, поймали десять рыб — и щуки, и хариусы. Около избы разожгли костёр. Дедушка достал из заплечного мешка (такие ещё пестерями называют) соль, сахар кусковой, чай, глиняные чашки и деревянные ложки. А я захотел порисовать углём на большом куске бересты. Мне очень нравится рисовать природу нашу и село Кослан, оно у нас такое красивое... Вот я и набросал скоренько речку Вашку, лодку, себя, как ловим рыбу. Только дедушку оставил на потом, потому что его мне хотелось нарисовать особенно хорошо... Тут он меня позвал есть. Дед в котелке вскипятил воду и заварил крепкий чай. Сварил уху из пойманной рыбы. Мы наелись ушицы, напились чаю. Потом зашли в избу, растопили печь и легли спать. Наутро, попив чай и доев уху, собрались на рыбалку. На этот раз мы бросали сети. Попалось очень много рыбы. Даже и не знали, куда уже её и сложить, везде полным-полно. Часть рыбёшки засолили в бочки деревянные и в воду утопили, предварительно завязав верёвкой, чтобы не испортилась. А другую половину улова сушили над костром, сделав из сучьев деревьев сетку над костром. Уставшие, попили чай и легли отдыхать. На следующий день я закинул удочку, но не ловилось ничего. Я очень расстроился из-за этого. А вот дед только и успевал тянуть. Через некоторое время и у него клёв закончился. И вдруг у меня сильно дёрнула удочка. Я не смог вытащить, тянул, тянул... Дедушка увидел, что мне трудно тащить, и стал помогать. И вместе мы вытащили... Нет, не сёмгу, а большую щуку, размером с мою ногу. Вот уж я радовался своему улову! Проплыв две версты, мы увидели на небе стаю гусей. Дедушка быстро достал ружьё, я ему помог насыпать пороху в дуло. Дед выстрелил. Попал. Два гуся! Подобрали и уставшие, но довольные своей добычей, поплыли восвояси. Против течения трудно грести вёслами, но надо же как-то доплыть. Домой зашли поздно ночью, все уже спали. Мы с дедом тихонько разделись и тоже легли. Рано утром мама, бабушка и сёстры увидели наш улов и ахнули. — Кто же поймал такую щуку? — спросила бабушка. Дед молча указал на меня. Все начали меня хвалить и обнимать, а бабушка сказала, что я будущий добытчик. Тут я решил, что самое время показать свой рисунок на бересте. Улов-то мы съедим, а вот картина будет висеть на стене. {Артём Егоров @ Вершками по кругу @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 94, 96} Артём Егоров Вершками по кругу Живём в XIX веке, а дороги хорошей на Удоре до сих пор нет!.. Наполеона победили, телеграф изобрели и, я слышал, пароходы теперь с какими-то гребными винтами, сами собой плывут... В общем, всё у всех есть, а у нас даже дороги нет! Но вот-вот, наверное, построим... По крайней мере мы с папой — все мужчины из нашей семьи! — там работаем... Семья у нас небольшая, нас всего четверо: я, мама, папа, сестра. Мама зарабатывает на жизнь тем, что она швея. Сестра учится в церковно-приходской школе и помогает маме. А мы с папой строим дорогу, которая хотя бы краешком пройдёт по нашим местам... Не знаю, как там мама справляется, но труднее работы, чем строительство этого самого Пинего-Мезенского тракта, я ещё не видел. Мы работаем с семи утра до шести вечера, а бывает, что и позже. Так устаём, что еле до своего шалаша доходим. Да, мы и живём теперь там, где работаем... Но сказать так — это ещё ничего не сказать. Если бы всё было так просто! Но нет, помимо долгого рабочего дня есть ещё одна сложность: мы выкорчёвываем прямо из земли большие и малые пни. Бывает, что с этим может справиться один человек, но это редкость. Большинство же пней достают по пять, а то и шесть человек. Это такое напряжение, что работники краснеют от натуги, как самые спелые помидоры, а после того как пень оказывается на поверхности, люди прямо-таки падают на землю, чтобы хоть отдышаться несколько минут, пока остальные оттаскивают пень в сторону и прокладывают дорогу. Мы продвигаемся вперёд не вёрстами, а вершками... И так происходит раз за разом. По кругу. Весь день. Без обедов и отдыха. Одиннадцать часов в сутки, шесть дней в неделю. Хорошо, хоть никто не умирает.. Ну хоть бы кто-нибудь выручил... Недавно сказали, что ижемские крестьяне будут помогать... Мы ждали-ждали... Никого... Потом дошёл слух: они бунтуют, не хотят строить дорогу. Ага, конечно, им это не под силу... А нам? Вся моя семья очень злится на них. abu {Анастасия Игнатова @ Сказка в сказке @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 98, 100, 102} Анастасия Игнатова Сказка в сказке У костра мы любим рассказывать друг другу истории, вот я как-то раз и говорю: — Я изобрела машину времени, — смотрю на друга, а в его глазах читается: «Ага, сказка!». Тогда я добавляю небрежно: «Интересно узнать, что было раньше, посещу-ка старую Ижму». Завела двигатель, нажала на рычаги — времелёт растворился в пространстве. Я очутилась в глуши, кое-как выбралась из зарослей, и передо мной предстало село: красивые деревянные дома и церковный двор. Иду по Ижме в джинсах и свитере, но крестьяне не обращают на меня внимания, кого-то убеждают горячо в чём-то. Вдруг вижу человека (на вид смышлёный, похоже, что с бумагами, а то и книгами дело имеет), подхожу к нему. Он немного удивился, но не растерялся и спросил, кто я такая есть. — Я... просто путница... — А я Дмитрий Балин, писарь. И куда же ты, путница, путь держишь? — Да вообще-то никуда... Пока здесь останусь. Только вы скажите, пожалуйста, где я нахожусь и какой у вас век? Глаза его широко раскрылись, но он всё же ответил, слегка заикаясь: — Это Ижемская в-в-волость, входит в состав М-м-мезенского уезда Архангельской области, — наконец, он справился с волнением и удивлением. 1838 год у нас, голубушка. Считай, что середина XIX века, а если точнее, то вторая четверть столетия. — А как вы поживаете в Ижемской волости? — Да вот, неурожайные годы наступили, чиновники вместо помощи занимаются взяточничеством и вымогательством. Писали письма министрам, царю. — Вы, Дмитрий, и писали? — Да, было дело, приложил руку. Но не только благодаря мне, но и ходокам нашим, которые пешком ходили до Питера, царь Николай I услышал нас. Послал в Ижму своего флигель-адъютанта полковника Николая (Отто) Крузенштерна, сына знаменитого мореплавателя, вместе с двумя чиновниками. Вон они, видишь? Мужики с ними и говорят Мне так стало интересно, что я стала прислушиваться к гулу разговора крестьян. И поняла, что в этих краях живут оленеводы, а чиновники умудряются собирать налоги с них не по количеству оленей, а с каждого оленьего копыта. В четыре раза больше! Решили, видимо, разорить крестьян. А ещё этим летом приказали всем крестьянам ехать строить почтовую дорогу на Мезень, но она им не нужна. Вот не вышли ижемские крестьяне работать, тогда чиновники решили ограничить права ижемцев на выпас оленей в тундре. Я совсем забылась, сама даже стала защищать права крестьян, с русскоязычными людьми мне же легче общаться... Спорили мы, доказывали, пока чиновники в коляску свою не сели и не покатили прочь... Тут уж и я, взглянув на часы, попрощалась с писарем и побежала в лес (моя машина перемещаться пока может не надолго, на минут двадцать от силы, но я над этим работаю), где был припаркован в зарослях мой времелёт. Пора домой. А друг ещё у костра сидит, меня ждёт. Слушал он мою историю, слушал, а потом и спрашивает — Сказка в сказке! А чем всё закончилось? А я и не знаю, что сказать, пришлось мне опять прибегнуть к своей машине времени и отправиться в Ижму. В спешке промахнулась едва ли не на сто лет, попала в начало XX века. abu abu abu abu Хотела найти Дмитрия Балина, только он, оказывается, уехал на свою малую родину — в село Жешам Яренского уезда. Но от старожилов я всё-таки узнала, что Николай I пошёл крестьянам на уступки. Повелел прекратить строительство новой дороги, ограничиться ремонтом старой. Местные чиновники, виновные в злоупотреблениях по отношению к крестьянам, все были уволены, даже вроде как царь-батюшка снял с должности гражданского губернатора... Времелёт стоял поодаль, костёр догорал, а мы с другом этого совсем не замечали, сидели, мёрзли и удивлялись, как это простым крестьянам удалось, взбунтовавшись, дойти до царя, да, ещё самое интересное, их не наказали, а пошли на уступки. Сказка, да и только!.. {Аксён Бескровный @ Мой дядя — декабрист @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 104, 106, 108, 110} Аксён Бескровный Мой дядя — декабрист Я отхлёбывал сладкий горячий шоколад из глиняной чашки с надписью «Тобольск». Если это название города, то я не знаю, где он находится. Точнее, знал, но забыл. Мне десять лет, я на домашнем обучении, поэтому могу отправиться в путешествие в любое время. Вот сейчас октябрь, а я нахожусь в Архангельске в гостях у Александра Николаевича Муравьёва, которому прихожусь двоюродным племянником, правда, вижу его впервые, хотя однажды слышал, как взрослые у нас дома, в Москве, говорили, что он хоть и герой войны 1812 года, но декабрист... Тогда я подумал, что декабристы — это те люди, которые родились в декабре. И вот входит дядя в чёрном мундире (я насчитал девять военных орденов!) с золотистыми эполетами: — Ну, Аксий, ты вовремя, у меня сегодня день рождения. Тут я подумал: значит, он не декабрист, а октябрист? Кстати, тогда сам я — июлист, потому что родился первого июля. Но пока решил не спрашивать, просто сидел и смотрел на своего нового родственника. У него синие глаза, по выражению лица он мне показался добрым человеком, к тому же улыбается — значит ещё и весёлый. Но тут его кто-то позвал. Он вернулся через пару минут и уже больше не улыбался: — Откладывается день рождения... Поедешь со мной? — Правда?! — мне очень хотелось в путешествие, потому что интереснее этого нет ничего на свете. И вот мы отправились в путь по Пинего-Мезенскому тракту. Только ехали недолго. Вдруг повозка остановилась. Дорога закончилась! Глубокие лужи зияли, как дыры. Переднее левое колесо попало в одну из них и соскочило с оси. — Надо же было в таком месте сломаться! — огорчился кучер. — Тут, наверно, вокруг одни бунтовщики... Вдалеке и вправду виднелось неясное очертание кого-то чёрного. Он, между прочим, двигался, но это был не бунтовщик... — Смотрите, кажется, медведь! Зверь неторопливо скрылся в лесу. Да мы бы и так о нём забыли, потому что к нам приближались суровые люди. — Ну всё, сейчас нам будет конец, — подумал я и закрыл глаза. — Это и есть бунтовщики! — Мальчик?! А он что здесь делает? — услышал я удивлённый голос Муравьёва. Пришлось открыть глаза... Точно! Но рядом с мальчиком был взрослый мужчина. Наверняка, отец. Тут его окликнули и он присоединился к остальным. Те оттаскивали в сторону пень, большой, со спутанными корнями. Люди закончили работу и упали на землю, чтобы перевести дыхание. Им совсем было не до нас. Зато к нам приближался мальчик. Его лицо было медным от загара, а волосы мокрыми от пота. Ещё мне бросились в глаза его грязные руки. Похоже, он работал наравне со взрослыми... — Нет, — он испуганно глянул на нас, — только не бунтовщики! Муравьёв рассмеялся, но как-то очень грустно... (тогда я ещё не понимал, что мой дядя по-своему тоже был бунтовщиком, как любой из декабристов). — Нет, что ты! Нам нужна помощь в починке повозки. — Не знаю, согласится ли мой папа. Мы уже весь день на выкорчёвке пней, все еле-еле стоят на ногах. Я посмотрел на людей, сидевших на обочине, на шалаши, на тлеющий неподалёку костёр с котелком на перекладине. Там что-то булькало, варилось... — Вы здесь не только работаете, но и живёте? — Да, наш дом очень далеко... Мальчик всё-таки решился попросить папу помочь починить повозку. Тот согласился, да ещё и позвал товарищей. Они втроём подняли повозку, подсунули под неё бревно. Я не поднимал, но очень хотел тоже участвовать. Так что когда с папой Артёма (мы успели познакомиться) починили и поставили колесо на место, то я подбежал, чтобы прикрепить его. Мне это удалось, и все опустили повозку. Александр Николаевич подошёл к Артёму и протянул свёрнутую трубочкой бумажную ассигнацию: — Спасибо, выручил! Трать разумно! — Артём кивнул. Вернувшись из поездки в Москву, я очень часто думал о мальчике на дороге, представлял себе, как когда-нибудь Артём со своим отцом закончат работу и вернутся домой. Ведь дом — самое главное, что есть у каждого из нас. Прошло полгода... Однажды я, скрепя сердце, скрипел пером, делал уроки, всё время путая предлог и прилагательное. Но правда ведь похожие слова? И тут родители сказали, что скоро приедет Муравьёв. Я так обрадовался! Он появился у нас в доме утром следующего дня, мы обнялись: — А я тебе, дружище, эполеты в подарок привёз! У меня аж дух перехватило! Я взял парадные погоны... Мы вместе попили чай, и я вернулся к сражению с грамматикой... Тут я опять ошибся с прилагательным, но уже из-за того, что услышал... Да-да! Я знаю, что подслушивать нехорошо, но не удержался... И это того стоило. Теперь я знал: из-за крестьянских волнений в Ижемской волости Александр Николаевич уволен с должности гражданского губернатора. — Ижемцы дошли до Его величества, и тот повелел освободить их от этой повинности, а заодно и уменьшить подати. Не спорю, справедливо! Слыханное ли дело — с каждого копыта оленя оброк брать! Но надо же наказать виновных. И нашли кого... Тут ведь такая тонкость: войсками командовал военный губернатор. А я, будучи гражданским, остановил их на полпути якобы в ожидании зимника... Это всё, что я мог тогда сделать... — Выходит, опять ты царю неугоден, — сказал отец. — Знаешь, я привык, но вот дети... Их у меня шестеро осталось, Прасковья — она в Сибири, в ссылке родилась — умерла, когда ей пять ещё было. Но этих-то на ноги ставить надо... Мне стало жалко моего друга... И вдруг я подумал: выходит, что Муравьёв тоже бунтовщик?! Добрый и весёлый Муравьёв — бунтовщик?! Значит, бунт — это необязательно с вилами наперевес? Это может быть не менее смелый поступок — такой, чтобы просто остаться человеком? У меня есть музыкальная шкатулка — заведёшь ключиком, и она играет. Механизм в ней крохотный, поэтому я приспособил шкатулку ещё и под копилку и собрал уже 20 рублей, правда, копейками. Я дождался, когда Муравьёв из папиного кабинета выйдет, да так ему и сказал: — Александр Николаевич, возьмите! Мне дают родители за хорошую работу с учебниками, так что я ещё заработаю... Но он не взял, а только очень крепко пожал мне руку. Ещё крепче, чем папа жмёт. {Ксения Коровина @ Ярмарочный заяц @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 112, 114} Ксения Коровина Ярмарочный заяц Крещенская ярмарка в Важгорте — это то, к чему мы готовимся всей семьёй. Папа ведь у нас торговых дел человек, а мы все ему помогаем. И вот на днях мама меня отравила вместе с младшим братом в лес (он у нас неподалёку) за ягодами на морс. Клюква же до первого снега держится, даже ещё вкуснее становится. Вот мама из неё морс и делает, а папа потом на ярмарке продаёт. Мы с братом из дому вышли, и я вскоре вспомнила, что забыли корзинки. Побежала назад. Лес хоть и недалеко, но набегалась... Стали ягоды собирать, я за ёлку зашла — там заяц. Смотрит на меня мокрыми глазками и не убегает. Вот чудо! Присмотрелась: у него маленькие слезинки в уголках глаз, вот-вот скатятся... Бросили корзинки, подошли с братом поближе — у зайца лапка сломана. Хотел он от нас похромать в кусты, но больно ему, опять сел. Мы посмотрели друг на друга и поняли без слов: зайку надо спасать, положили его в одну корзинку, в другую наскоро ягод подсобирали — и домой. Папа мой умеет лечить животных и зайца нашего тоже спас. Как только он перестал хромать, мы подумали, что убежит он от нас в лес. А раз так, то решили, что сами его туда отведём. Привели, он на задние лапки встал, обнюхал всё. Ну, думаем, сейчас даст стрекача... Чтобы не видеть (расставаться жалко!), пошли домой. Идём, чуть не плачем. Вдруг треск какой-то сзади. Оглянулись — наш заяц нас догоняет... Так и стал у нас дома жить, совсем ручным сделался. Мы его на ярмарку с собой решили взять... Только до Крещения ещё почти месяц, а вот до Нового года совсем ничего. Взялись мы с братом наряжать ёлку, которую папа из лесу принёс. Мама шарики достала, гирлянды, вазу с конфетами поставила на стол и катушку ниток. Я начала развешивать шарики, а мой брат пошёл за разноцветными конфетками. — Как ты так красиво развешиваешь! Как это у тебя получается? — спрашиваю брата. — Это потому, что мне помогает фея конфет, — отвечает он и новую конфетку на ниточке подвешивает. Тут я рассмеялась, да так сильно, что у меня даже живот заболел. Сказать ему или нет, что нет таких фей? {Глеб Фомин @ Глебушкина свистулька @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 116, 118, 120} Глеб Фомин Глебушкина свистулька В Кослане жил один юноша. Жил он в большой семье и больше всего на свете ему нравилось играть на свистульке и читать стихи. И музыку, и поэзию он любил жизнерадостную, а грустить вообще не любил, потому звали его те, кто знал, не Глеб, а Глебушка. Да, как меня, а может быть, это я и есть, только в XIX веке... Когда я прослышал про Крещенскую ярмарку, то отправился в Важгорт. В дорожной суме ничего ценного не было, кроме свистульки. Ярмарка мне приглянулась сразу. Точнее понравилось гулять между торговых рядов и насвистывать разные мелодии, которые я тут же сам сочинял на ходу. Просто так, чтобы было немножко веселее. Только руки сильно мёрзли — мороз ведь! Так я дошёл до площади, где толпился народ. Всем хотелось послушать бродячую труппу актёров, которые пели песни. Только у них никто не играл на музыкальных инструментах. Я протиснулся вперёд и начал подыгрывать им на своей свистульке. Они удивились, но сначала допели, а потом уж спросили: — Что это у тебя за дудка такая удивительная? — старший из актёров протянул руку. — Посмотреть можно? — Можно, конечно, только это совсем не дудка. Дудка — это пӧлян по коми, а у меня чипсан — свистулька. Я свистеть люблю... — А не желаешь ли ты выступать с нами? Нам очень нужен ещё один человек в наш спектакль... Я не раздумывая с радостью согласился, потому что ещё не знал, чем это всё обернётся... Артисты поставили свой маленький театр в центре ярмарки, чтобы их все видели и слышали. Был сильный мороз, но нам было всё нипочём. Я быстро подружился с актёрами, которые весело пели песни, а я им подыгрывал на чипсане. На ярмарке всегда было много людей, приехавших из разных мест. Зрителям было очень весело, многие даже подпевали и приплясывали рядом со сценой. Однажды после выступления к нам подошёл мужчина и попросил выступить на годовщине свадьбы. Актёры не ожидали, что их могут куда-то пригласить, и очень обрадовались такому предложению... Собралось много гостей, среди них были даже нижегородские купцы. Перед выступлением актёры не волновались, а просто радовались такой чести... Мы заиграли весёлую мелодию, которую придумали сами. Гости обрадовались и удивились. Вот так праздник! Вдруг входят трое непрошеных гостей. Опоздавшие были хмурые, в тёплых шубах с высоко поднятыми воротниками, которые они так и не опустили, а из кармана одного из них выглядывал какой-то мешок... Мне они сразу не понравились, но вскоре я про них забыл — выступать пора... Отзвучали песни — муж встал, чтобы подарить своей жене заморское ожерелье. Едва успел протянуть его любимой, как вдруг один из опоздавших вышел вперёд, а на голове у него — мешок с дырками для глаз! Выхватил злодей ожерелье, а двое его подельников (тоже в мешках) с мрачной решимостью теснили толпу гостей, чтобы никто не помешал вору сбежать. Да и испугались все. Но тут я — уж не знаю, то ли храбрее других был, то ли ближе к двери стоял, — проскользнул меж двух разбойников и помчался вслед за вором. Тот уже свернул за угол. Но я побежал изо всех сил, а того уже и след прослыл. Огляделся по сторонам — безлюдно, только дверь одну увидел, вроде как не запертую. Приотворил тихонько, смотрю в щёлку: разбойник отдаёт некому купцу ожерелье. Тут они оба на меня уставились — никак уж не ожидали, а мне то и надо: выхватил ожерелье и бросился обратно. Бегу, а у самого сердце в пятках — что если догонят? Но нет! Тут уж вижу: навстречу друзья поспешают... Так что злоумышленникам ничего не оставалось, как развернуться и улепётывать со всех ног прочь. Друзья-артисты вернулись все на праздник, а там никто не расходится, но лица у всех грустные... Испорчен ведь праздник! Тут я к женщине подошёл, молча ожерелье протянул и в сторонку отошёл. Да что там! Просто за спинами друзей спрятался... Только мужчина всё равно меня разглядел, протянул серебряную монету, новёхонькую — чеканки 1843 года. С одной стороны двуглавых герб, с другой — надпись «12 рублей». За такую и лошадёнку купить можно! Только разве греть руки на чужой беде годится? Нет, конечно! Вот я вместо монетки за свою свистульку взялся, да и другие артисты головами покачали отрицательно и к своему ремеслу вернулись... abu {Екатерина Феофилова @ В телячьей шкуре @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 128, 130, 132} Екатерина Феофилова В телячьей шкуре Мой отец — ямщик. Он возит важных людей (и не очень важных тоже) из нашего села в соседнее, Кослан, и обратно. На вырученные отцом деньги и живём. Если бы не наш Воронко (это конь) давно бы, может, на погосте были — так мама говорит. Я — Катерина. Мне двенадцать лет. Живу я в деревне Вылиб, это в одной версте от села Глотово. У нас семья небольшая: отец, мама, я и старшая сестра. У родителей я младшая, может, поэтому они меня больше любят, не знаю. Во дворе послышался скрип саней... Отец вернулся! Наконец-то, я чего только не передумала уже. Мы с мамой стали готовить на стол... После ужина отец подарил нам гостинцы, припасённые в поездке. Мне досталась красная лента, я давно о такой мечтала. Отец же рассказал, что привёз к нам какого-то учёного, он ездит по сёлам и деревням нашей волости и собирает сказки, песни, истории всякие, и тот подарил ему «Коми грамматику Удорского наречия». Тоненькая такая книжечка. Учёный сказал, что написал её Филипп Козлов, будучи студентом Вологодской духовной семинарии. А ещё учёный у отца нашего допытывался, почему, мол, село Глотово (мы-то его не иначе как Слобода и не называем). Ну отец и рассказал ему предание о Глоте. Это моя любимая история. Я прошу папу рассказать мне её ещё раз... ...В давние времена в водах реки Мезень жил Глот. Не то рыба, не то зверь. Не было покоя от него местным жителям, никто к воде спуститься не смел — всех и вся глотал Глот, целиком заглатывал... В страхе жили люди. Так было до тех пор, пока однажды в селе не сыскался смельчак, молодой парень. Он завернулся в шкуру телёнка, в руке зажал нож. Спустился к реке и стал ждать... Глот проглотил «телёнка» целиком и нырнул на дно, а там... парень изнутри вспорол живот зверя, тот и умер... Голос отца давно уже стих, а я всю ночь видела сон, в котором добрый молодец одержал победу над Чудищем Глотом-Лютищем... Утром, позавтракав, побежала на занятия в нашем приходском училище. По дороге заглянула в дом Козловых. У нас эта фамилия на селе распространённая, но эти Козловы — старожилы. Показала «Грамматику», пересказала слова учёного про семинариста... Да, в один голос говорят: он, Филипп этот, наш, глотовский. Хотела еще поспрашивать, да некогда, на урок опоздаю. Отцовского заработка хватает и на мою учёбу, но так не у всех. Всего в школу ходит четырнадцать человек, из них только три девочки, остальные мальчишки. На уроках у нас не побалуешься. Занятия проводит отец Евлампий. Он строгий. Разговаривать на уроке без разрешения нельзя. Девочкам надо приходить в платочках. Учим молитвы, имена и подвиги святых апостолов, по Библии учимся читать. Занятия начинаются с молитвы, читаем «Отче наш» и « Богородице Дево, радуйся». — Сегодня мы с вами поговорим о Сотворении мира, — после молитв объявил отец Евлампий. Он рассказал нам о том, как Господь сотворил мир, откуда на земле деревья, животные, люди. Я сидела и внимательно слушала всё, что говорил учитель. Его рассказ был похож на сказку. А затем он стал рассказывать про Глота, но только так, будто от злого чудища людей спас Святой Николай Чудотворец... И тут я не выдержала, перебила отца Евлампия и стала рассказывать историю, слышанную от своего отца много раз... За непослушание и дерзость меня наказали... Огорчённая, я шла домой и думала: «Как, наверно, родители расстроятся... Только вот... Почему история, рассказываемая отцом много лет подряд, не богоугодна? И почему тогда студент духовной семинарии трудов не пожалел, чтобы составить не молитвенник, а «Коми грамматику Удорского «наречия»?» {Анжелика Бугримова @ Синие веснушки @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 134, 136, 138, 140, 142, 144, 146, 148, 150, 152, 154, 156} Анжелика Бугримова Синие веснушки День как день... Ясный, морозный — такой, какой обычно бывает зимой. Я шла по городу и поскользнулась. Только вы сами знаете — оступиться можно по-разному. Например, падаешь — тут же вскакиваешь и идёшь вприпрыжку дальше. Но не в этот раз! Я упала так, что потеряла сознание. abu Не то чтобы я больно ударилась, мне кажется, я отключилась ещё на лету, прежде чем растянулась на скользкой тропинке. Так вот... Очнулась, открыла глаза, а я совсем не там, где упала! Я оказалась на льду реки. abu Зато я сразу поняла, где берег. abu Там виднелись несколько серых избушек и рядом с ними церковь. abu Я испугалась и начала искать телефон, но его не было. Нигде! Я искала в снегу и на льду до тех пор, пока мои руки не превратились в ледышки. Но ещё холоднее у меня было на душе... Страх меня сковал, как лёд. Вдруг откуда ни возьмись ко мне подошёл какой-то мужчина, мне даже показалось, что это сам Ворса вышел из леса. Одет он был как-то странно. Я тогда совсем испугалась и даже начала задыхаться. Но вдруг он заговорил на каком-то странном языке. Я совершенно ничего не понимала, а мужчина всё говорил и говорил, будто пел, и глаза у него были добрые. abu abu Больше всего меня в тот момент интересовало, кто же это такой и почему он так одет, да и лыжи у него тоже были странные. Наш разговор продолжался минут двадцать, как мне показалось, но мы так ничего и не поняли. Видя, что я совсем замерзаю, он взял меня на руки и помчал в сторону селения. Принёс меня в свой дом и дал какой-то отвар (это была вода, а в воде ромашка). В доме были дети, которые испуганно глядели на меня. Посоображав немного, я пришла к выводу, что я сейчас не просто в каком-то странном месте, а будто бы переместилась, наверное в XVIII век. Но мне в это не верилось, ведь такого не бывает?! Я всю ночь не спала. На следующее утро эти дети куда-то собрались. И вот, наконец, самый старший заговорил со мной... Язык показался уже чуть понятнее, я различила слово «школа»... abu Хозяин дома пригласил всех к столу. abu abu Вся семья собралась позавтракать, но их завтрак совершенно отличался от моего привычного (бутерброд с сыром или колбасой, яичница и какао). На столе в тарелке лежали лепёшки, по одной на каждого, они их называли «картупеля ляпушка» и молоко в кружках. abu У меня в голове промелькнула мысль: «Да! Негусто!» Пришлось довольствоваться тем, что есть. abu И вот мы с Митреем (так звали старшего мальчишку) собрались в школу, младшие остались дома. Когда я начала одеваться, дети с меня не сводили глаз, они смотрели на меня, как на какое-то чудо. Одевшись, я хотела посмотреться в зеркало, но его не оказалось. В этот момент ко мне подошла маленькая Марпа и так ласково стала трогать своими маленькими пальчиками мою одежду... Тут до меня дошло, чему они удивлялись. abu Я была одета в пуховик синего цвета, модную вязаную шапочку и снуд, джинсы, аккуратненькие ботинки. Они же одевались по-другому, простенько: рубахи, сарафаны, штаны были из простой материи, самодельные валенки, шали, сшитые из овечьих шкур варежки, полушубки. Ну как здесь не удивиться! Такая же история повторилась и по дороге в школу, каждый встречный глазел на меня, остановившись и провожая взглядом. Мне даже как-то не по себе стало. Мы шли по тропинке, да и дорог широких, чищенных, как я подметила, там вообще не было. Видно было, правда, что есть одна, по которой ездили на лошадях с санями. Пройдя несколько сот метров, мы пришли к церкви. Каково же было мое удивление, когда Митрей сказал, что это школа. Школа-церковь? Это что-то новенькое... Митрей, как истинный джентльмен, открыл дверь, и мы зашли. Там было не очень светло, но тепло, что сразу же почувствовалось, от холода на улице я уже успела озябнуть. Митрей перекрестился и повёл меня за собой... Это и был класс. Раньше я таких не встречала. Это была комната размером примерно три на четыре метра, в середине стоял обычный деревенский обеденный стол и лавки возле него, в углу — образа. abu И больше ничего! «Да-а, ещё бы на стол еду — вот тебе и обед в деревенском стиле», — промелькнуло в голове. Но мои мысли прервали дети, пришедшие сюда. Их было восьмеро. Они дружно галдели, разговаривали между собой и с Митреем. Меня же они сторонились и даже рядом со мною не садились. Боялись, наверно. Зато дружно столпились возле Митрея и стали, перебивая друг друга, его о чём-то расспрашивать, одновременно поглядывая на меня. Но тут вошёл мужчина лет тридцати. Дети, шушукаясь «господин учитель, господин учитель...», вмиг уселись за стол. «Здравствуйте, дети!» — красивым приятным голосом проговорил он, abu и от этих слов мне стало ещё теплее. В первый раз я услышала понятную и до боли знакомую мне речь. «Я вижу сегодня у нас странную гостью», — продолжал он, а на лице у него было не меньше удивления, чем у мальчишек. Мне так хотелось всё рассказать, всё у него расспросить, где я, кто они, почему всё так странно, но как будто кто-то сковал мой язык, и у меня получилось только: «Здравствуйте! Меня зовут Анжелика». Кто-то из мальчишек крикнул: «Анжелика — банжелика...» И все захохотали. Учитель их успокоил, объяснил, что это такое имя и что я пришла учиться. Урок начался, но мальчики время от времени всё равно посматривали на меня и тихонько хихикали. Урок проходил очень странно: учебников у них не было, тетради им раздал учитель, на середине стола стояла чернильница, а у детей вместо ручек были настоящие перья. Учитель к каждому подходил и учил писать буквы. Они очень старательно выводили буквы, а вот у меня так писать не очень-то и получалось, хотя я в школе училась на одни пятёрки. Больше всего в этот момент мне хотелось убежать отсюда. Но куда?! Знать бы... Поэтому я себя мысленно успокаивала, старалась не обращать внимания на мальчишек. Да и защитник у меня был. Я видела, как Митрей, когда мальчишки попытались дразнить меня, показал им кулак и что-то по-своему сказал... Внимательно изучив сначала, как Митрей, привстав, доставал пером чернильницу, на какой-то момент опускал туда перо, потом садился и очень старательно и аккуратно выводил буквы, я последовала его примеру. Первое, что я написала, было мое имя — Анжелика. Получилось неплохо. Дальше у меня само собой получилось — Бугримова, но тут со мною сыграла злую шутку моя давнишняя привычка. Когда я думаю, о чём писать, то беру ручку между указательным и средним пальцем и играюсь ею. Вот и сейчас, забыв, что пишу пером, точно так же и сделала, и чернила попали мне прямо в лицо. Ну, естественно, мальчишки опять захохотали. Я очень испугалась. Ко мне подошёл учитель и отвёл в какую-то каморку. Там он осторожно попытался стереть всё, но, как вы сами знаете, чернила просто так не убираются. «Маленькие синие веснушки у тебя на лице остались. С такими веснушками ты еще загадочнее стала. Придется немного потерпеть, прежде чем они исчезнут», — сказал учитель, и мы пошли в класс. А в классе был полный галдёж: два мальчика и Митрей бегали вокруг стола, остальные смеялись и что-то кричали. Они так были увлечены этим, что не заметили, как мы вошли, и чуть учителя с ног не сбили. Кое-как успокоились... Учитель повёл рассказ о том, как он, когда только сам начинал учиться, случайно тоже попал в такую ситуацию и что смеяться над этим очень некрасиво. Дальше продолжался уже обычный урок. В конце учитель стал собирать тетради с записями abu и очень удивился, когда увидел, что я написала целый рассказ о сегодняшнем уроке. Он попросил меня остаться... Уроки закончились, но дети не спешили уходить домой. Я осталась в классе с учителем, а Митрей вышел на улицу. Из окна было видно, что мальчишки окружили его и о чём-то расспрашивали. У меня же в голове крутились разные мысли: что сказать учителю, как объяснить, что я совсем не похожа на других учеников, ведь если я скажу, как попала сюда, меня посчитают ненормальной... И вдруг я вспомнила, как моя мама рассказывала, что её бабушка была из какой-то маленькой деревушки Мале, и я решила воспользоваться этим. Но была еще и другая проблема: мне надо было узнать, не вызывая никаких подозрений, какое это селение и точную дату. Первым заговорил учитель: «Анжелика, ты прекрасно разговариваешь по-русски, знаешь все буквы, умеешь писать. Откуда ты всё знаешь? Да и раньше я тебя не видел здесь». Пришлось выкручиваться, и на этот раз удача была на моей стороне. «Я приехала в гости из города, моя мама родом из деревни Мале», — сказала я. Странно, но учителя это совсем не удивило... «Это очень хорошо, что ты не забываешь родину родителей. На днях я как раз хочу сходить в Мале поговорить с жителями этой деревни, чтобы они своих детей тоже пускали в школу. Школу открыли совсем недавно, и многие пока не понимают, что дети должны учиться. Приходи в школу! Ты для детей яркий пример, что учиться необходимо, да и мальчишки сегодня усерднее работали... Ну теперь мне понятно, почему ты так хорошо разговариваешь по-русски. Ладно, беги, а то Митрей тебя заждался». abu abu «Уфф, пронесло, кажется», — промелькнуло в голове. Теперь она у меня работала, как у Шерлока Холмса: я знаю, что нахожусь недалеко от деревни Мале, школу там открыли недавно, телевизоров и телефонов нет, машин тоже. abu Вывод напрашивался сам: это 1860–1900-е. abu Но какой именно год? Мои мысли прервал голос Митрея, который совсем уже замерз и торопил меня. abu Дома было тепло, и я быстро согрелась. Поужинав, дети решили поиграть в «шег». «Анжелика, шегъясям», — сказала Марпа. Я подошла к ним, но не имела никакого представления, как играть. Это были какие-то косточки, скорее всего, животных. Их раздали по несколько штучек, потом их надо было кидать и искать такие косточки, которые стояли одинаково, затем щелкнуть пальцами по этой косточке так, чтобы она попала в другую такую же косточку. У всех это очень хорошо получалось, а у меня — совсем нет. Ничего, научусь, ведь неизвестно, сколько мне придётся пробыть тут, я же не знаю, как обратно вернуться, от этого мне стало так грустно, даже слёзы навернулись... Особых умений и знаний не требовалось, но в то же время она развивает в человеке логику, расчет внимательность, терпение, аккуратность — такие выводы я сделала. Подумать только! Обычные костяшки, которые, подумав и повспоминав, я уже много раз видела, но мы всегда их выкидывали за ненадобностью (ведь собаки у нас не было, хотя я много раз просила родителей завести четвероного друга). К слову, у семьи Митрея собака была. Вердысь, так они кликали её. Но ведь они же не дали эти кости собаке. Чем дальше, тем больше я удивлялась. У этих костей было четыре позиции: пук, гатш, стул, стол. «Стол», как я поняла по их лицам и возгласам, был самой удачной позицией. За вечер я многому научилась, ведь сыграли мы несколько раз. Играть в шег оказалось очень занимательной. Ребятам нравилось меня учить, а мне хотелось познать тайны шега. Одна игра длилась не очень долго, зато итог был интересный — победитель давал щелбаны побеждённому. Даааа.... На моем лбу в этот вечер чуть шишка не выросла. Марпа была в ударе. Маленькая, озорная хохотушка, от которой все получили, но больше всего, конечно, я. Договорившись, что завтра опять сыграем в эту игру, мы дружно отравились спать на полати. Уснуть сразу у меня не получилось. Было жестковато да и лоб ныл от Марпиных щелбанов, поэтому непроизвольно мысленно я отравилась на родину моей прабабушки. Я воображала себе её детство и почему-то она представала в образе Марпы, такая же маленькая и веселая, так же играет в шег, бегает с собакой по двору. «Какая же эта деревенька Мале? Какие люди? Много ли там домов? Я обязательно должна там побывать. Посмотреть своими глазами, узнать всё», — с такими мыслями я заснула... Как же хорошо! Я в своей постели, мама нежно меня гладит и говорит: «Просыпайся, соня». Но нет. Что это!?! Мама, как в тумане, исчезает, и на её месте появляется Митрей. abu abu abu Я всё ещё не понимала ничего. Так крепко спала, что у меня даже слюни потекли. Да и пробуждаться не хотелось (вот бы этот сон был явью!), но Митрей пробурчал, что надо идти в школу, и мне пришлось проснуться. Умывшись холодной колодезной водой, я полностью пришла в себя. Немного подкрепившись, мы отправились на уроки. И всё-таки как странно: все считали, что я должна учиться, меня об этом даже никто и не спрашивал. Но ведь в школе девочек кроме меня не было, да и знала я всё, что там проходили... Только ничего не поделаешь, придётся потерпеть. День выдался ясный, солнце светило прямо в глаза, снег блестел, приходилось даже щуриться, а вот у меня дома в этом году дни все были какие-то хмурые, солнышко почти не выглядывало. «Может, у нас сегодня тоже так ясно», — подумалось мне. Да, солнечные очки бы не помешали. У меня дома их аж три пары! А здесь ничегошеньки... abu Работе моих мыслей Митрей совершенно не мешал (он и дома тоже не очень разговорчивый, хотя с домашними мог общаться на своём родном языке), мы с ним почти не разговаривали, поэтому моему воображению не было границ. Мале, Мале... Опять начало крутиться у меня в голове. Я даже вспомнила, что на уроках географии мы тоже учили Мале, но это был город на Мальдивских островах. Интересно, Мале в Индийском океане — и Мале на Севере, я бы даже сказала, что на Крайнем Севере, судя по лютым морозам, которые уже несколько дней, точнее с моего прибытия сюда. abu А может, здесь всегда холодно? На этот раз мои мысли прервал Митрей, попросив меня идти быстрее, видать я совсем медленно шла. Когда мы пришли в школу, все уже были там, кроме учителя. Как только мы сели, начался урок. Но сегодня урок вёл батюшка. Разговаривал он по-русски. Оказывается, сегодня суббота, в школе урок Закона Божия. «Да, Анжелика, вот ты и попала», — подумала я. Ведь если честно, в церковь я не хожу, молитвы не знаю. «Но ничего, научусь, я же в школе. А школа — она на то и школа, чтобы детей учить». В нашей школе такого урока не было, поэтому мне стало даже интересно. Урок начался. Все дружно встали и начали петь «Отче наш». Я, конечно, тоже встала, но слов абсолютно не знала и, затаив дыхание, слушала, как мальчишки поют. Мне даже показалось, что это идёт репетиция церковного хора, Так красиво это звучало. Потом каждый по-отдельности пел, и к каждому батюшка придирался: одному говорил, что берёт не тот глас, другому — что путается, третьему — что слишком тихо и т.д. А вот когда очередь дошла до меня, мне показалось, что я даже своё имя забыла от страха и готова была уже к самому худшему. «Анжелика, выходи и спой «Отче наш», — приказным тоном сказал он. Этот тон как-то отталкивал и делал всё, что происходит в церкви каким-то неестественным процессом. «Извините, я... Я... не знаю слов», — ответила, запинаясь. И тут все началось... Оказывается, имя моё — не святое, одеваюсь я как нечистая сила, и вообще меня следует хорошенько наказать. У меня в горле появился ком, слёзы навернулись на глаза. Больше я не могла терпеть оскорбления в мой адрес и выбежала на улицу. Вот это урок! Да ещё в церкви! Я никогда не думала, что такое возможно. abu «Ни за что больше не пойду к этому учителю», — твёрдо решила я. Пока ждала Митрея на улице, размышляла о том, какие всё-таки учителя бывают разные: тот, который действительно учил ребят, был добрый, а этот... Я искала слова, чтобы как-то назвать его, и в голову пришло только одно: «дьячок какой-то». Наконец, Митрей вышел. Он смотрел на меня такими сочувственными глазами, сразу же подошёл, пожалел меня и сказал, что это вовсе не учитель, и не батюшка, коим он себя сегодня возомнил, а всего-навсего дьяк, что урок Закона Божия ведёт отец Феодор, он же и наш учитель, а сегодня, скорее всего, у него какие-то срочные дела, поэтому он попросил дьяка провести урок, чтобы не срывать урок. После сказанного я немного успокоилась, и мы пошли домой. Ну как же не поспать в воскресенье! Это же выходной! abu Я так люблю в выходные понежиться в мягкой постели и обычно встаю ближе к обеду. И то, что я сейчас лежала на жестких полатях, не помешало мне сладко спать. И вот что ещё удивительно: меня никто не будил, хотя сами хозяева вставали очень рано, они старались ничем не греметь, разговаривали вполголоса, ходили чуть ли не на цыпочках — словом, делали всё, чтобы не потревожить меня... Будто у них дома спала не простая девчонка, а принцесса. По утрам меня обычно будил Митрей, а сегодня почему-то тётка Марья. «А где Митрей?» — спросила я спросонья. И в этот момент я услышала голос учителя. «Странно! Что в выходной день здесь делает учитель?» — задалась я вопросом, быстро одеваясь. «Здравствуйте, Фёдор Михайлович!» — спустившись с полатей проговорила я. «Здравствуй, Анжелика! Не удивляйся, что я пришёл именно к тебе. Сегодня я хочу сходить в деревню Мале поговорить с живущими там людьми, чтобы они отпустили своих детей учиться. abu Ты сходишь со мной?» Упустить такой шанс я не могла. Ведь мне действительно было интересно побывать в этой деревеньке. Наспех позавтракав, я быстро оделась, но тётка Марья меня остановила и дала свои валенки. abu Я поменяла ботинки на валенки, и мы с учителем отправились в это загадочное для меня место. У меня даже захватывало дух от ожидания встречи с моими «корнями». Дорога с Пожега до Мале шла через лес, но протоптана была хорошо и идти было не трудно. «Здесь, наверное, волки гуляют», — пронеслось у меня в голове, поэтому я старалась держаться как можно ближе к учителю. abu По дороге мы разговорились, и учитель сказал, что идти нам придётся примерно два с половиной километра и что люди там живут очень добрые и трудолюбивые. Пока мы разговаривали, не заметили, как показалась маленькая деревушка на высокой горе... Мне показалось, что люди в этой деревне живут очень весело, потому что слышался детский смех, визги, крики. Как выяснилось чуть позже, это дети на санках катались с горы. Такие довольные, с румяными от холода лицами, они бурно что-то рассказывали друг другу. abu abu Меня так это увлекло, что тоже захотелось прокатиться с ними, но я решила, что сделаю это, когда будем возвращаться обратно. Домов в этой деревне было не так много, примерно десятка два. В центре стоял обычный дом, но почему-то меня притягивало именно к нему, и я попросила Фёдора Михайловича зайти. Так мы и сделали. Едва открыли дверь, как повеяло теплом и ароматом пирогов. И тут я вспомнила, что именно этот дом мне снился, поэтому всё тут казалось мне знакомым. А маленькая девочка, которая бегала в комнате и что-то пела, была так похожа на меня в детстве. Удивительно и странно одновременно! Неужели я попала в дом моей прабабушки? Неужели её я сейчас вижу? Как такое может быть? И еще много-много всяких разных «почему?» и «как?» крутилось в моей голове. Хозяйка угостила нас пирогами. Таких вкусных пирогов я ещё никогда не ела! Да и сами хозяева оказались очень добрыми людьми, от них шла такая доброта, и у меня на душе стало так тепло, что я в первый раз за последнее время забыла о своём странном путешествии. Учитель поговорил с хозяевами о школе, и мы засобирались, так как он хотел зайти ещё и к другим жителям деревни. Мы поблагодарили и вышли. В сенях было темно, и я сильно стукнулась головой о дверной косяк. Перед глазами аж всё потемнело, и мне показалось, что я куда-то провалилась. Когда открыла глаза, увидела маму. Да-да, маму! Не поверив увиденному, я потёрла глаза, похлопала ими, потом взяла мамину руку... О Господи , это была на самом деле моя мама, и я была уже у себя дома. «Ну вот, — сделала я вывод, — значит, это мне всё приснилось. Это только сон!» Но как же я удивилась, когда в прихожей увидела деревенские валенки — те самые, которые мне дала мама Митрея... {Кира Коскокова @ Моток ниток @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 158, 160, 162, 164} Кира Коскокова Моток ниток Пристально вглядываюсь в окно. И так уже три месяца... Жду... За окном зима, темно и холодно. Окно покрылось инеем, и я отогреваю его своим дыханием, чтобы снова заглянуть в темноту... Вчера соседский мальчишка говорил, что рядом с селом видели волчьи следы. Страшно... Я дома одна. Мама вышла к соседке поболтать и за молоком... Вдруг раздался стук в окно. От неожиданности я вздрогнула и отскочила от окна... В окно снова постучали... Волки стучать не могут, значит человек. Может, мама вернулась? Я же заперла дверь, вот она войти и не может. Откинула щеколду и распахнула дверь. На меня смотрел человек в полумеховой одежде, с посохом. Лица почти не было видно: борода и усы покрылись инеем, глаза хитро подмигивали. Отец! Отец вернулся, я его столько месяцев ждала. Моего отца знает всё село, да что там, весь уезд. Он у меня коновал! Лечит животных, но в основном лошадей. Соседи отца побаиваются, хоть и уважают. Однажды соседский мальчишка сказал, что мой отец — колдун. Это всё враньё. Просто мой отец никому в совете не отказывает, если кто зубом мается или животом и отца спросит, то он и травку посоветует и заговор подскажет. Только и всего, но и то, когда он дома, а это бывает не часто... Мой отец с товарищами, другими коновалами из села, уходят на заработки в другие волости. Тогда я не вижу отца несколько месяцев. Очень по нему скучаю. А в этот раз ждала отца ещё и по другому поводу: в селе начали возводить новую каменную церковь, нужны были рабочие руки и денежные пожертвования прихожан. Ну я перед мальчишками похвасталась, что мой отец вернётся и больше всех денег даст на строительство... — Папа, наконец-то! Я так тебя ждала! Ну почему же так долго? — кинулась отцу на шею, не замечая ни зимнего холода, ни снега на его одежде. А он, как когда-то в детстве, обнял меня крепко-крепко, и мы вместе вошли в дом. Опомнившись, принялась хлопотать у печки. Пока отец снимал верхнюю одежду, всё приставала к нему с расспросами: «Где был? Что видел? Что интересного слышал?» За расспросами даже не заметила, как от соседки вернулась с молоком мама. Она, также как и я, обрадовалась возвращению отца. Вместе мы сели за стол. У нас сегодня отварная картошка и рыба. Не то чтобы пир на весь мир, но и за то спасибо. В нашем крае, говорят бывали и голодные времена, но это совсем-совсем давно... Во время еды родители обменялись последними новостями, мама поделилась переживаниями о том, что работы по строительству новой церкви пока отложены: не хватает кирпича, денег, да и рабочих рук не так уж и много. У крестьянина же работы всегда хватает: весной — посадка, летом — страда, осенью — уборка урожая, охота, а зимой — кто в парме месяцами, кто зимогорит. А от детей и женщин проку не шибко и много. Отец слушал маму молча, он всё прекрасно понимал и сам. Затем обсудили планы на завтра, договорились вместе сходить на воскресную службу. А я, слушая их, всё думала, зачем перед мальчишками хвасталась, и как сделать так, чтобы отец часть заработка пожертвовал церкви? Несколько недель назад случайно подслушала разговор мамы с соседкой, они говорили об уплате каких-то налогов. Мама тогда переживала, что отец не сможет заработать столько. А тут ещё я... И кто меня за язык тогда дёрнул! Можно, конечно поговорить с отцом. Ну а если не поймёт и откажет?.. С этими мыслями я легла спать... Солнышко светит ярко, птички щебечут, в воздухе пахнет черёмухой. Хорошо-то как! Мы с родителями идём на службу в церковь. Вот на холме показалось деревянное здание — это и есть наша церковь. Она старая и ветхая. Мама рассказывала, что место, где стоит наша церковь, необычное. Место это было указано самим Святым Николаем Чудотворцем, в честь него и церковь назвали. Давно это было. Сельчане уже несколько лет подумывают отстроить новую церковь, каменную, но пока не получается... Подхожу к образу Николая Чудотворца. От горящей лампадки зажигаю свечу. Святой Николай — покровитель нашего села. Правда, от пожара он всё-таки наше село не уберёг. Хотя, если задуматься, то, может, это чтобы праздны глотовцы не сидели сложа руки? Не зря же говорится: на бога надейся, а сам не плошай... Когда-то, давным-давно, когда жителей было не так много, в водах нашей реки-кормилицы Мезени поселился лютый зверь Глот. Много бед он принёс людям. Жители молились и просили у Господа избавления. И помощь пришла в виде образа Николая Чудотворца, который избавил людей от чудища. С тех пор и стали почитать Святого в нашем селе. И вот я стою перед образом и шепчу свою просьбу... — Пресвятой Николай Чудотворец, услышь меня. Не для себя прошу. Помоги нам построить новую церковь... ...Звон колокольчиков. По дороге едет тройка лошадей, украшенная разноцветными лентами. Свадьба. Молодожёны из соседней деревни Яг. К нам приезжают из окрестных селений и на свадьбы, и на крестины. Часовенки в деревнях есть, а вот церковь у нас на всех одна. Свадьбы бывают часто, но больше по осени. И тут я вспомнила историю отца о том, как он по молодости останавливал свадебные тройки и просил выкуп у молодых... А что если и мне попробовать... Сбегала домой, нашла то, что искала, и бегом обратно... Поперёк дороги протянула нитку пряжи, принесённую с собой... Нитка не простая, медвежьим жиром смазанная, в этом и весь секрет. Лошади учуют и вмиг остановятся... А тройка уже совсем рядом... Я стою в сторонке и жду... abu Поравнявшись со мной, лошади встали на дыбы... Одна лошадь резко кинулась в мою сторону... Её копыта были перед моим лицом... В холодном поту я резко проснулась. Сердце бешено стучало в груди... Уф, это только сон... Наверное я во сне крикнула, потому что ко мне подошёл отец, лицо взволнованное: — Дочка, с тобой всё хорошо? — Папа, мне та-ако-ой сон приснился, — и я рассказала ему о том, что видела. — Эх, дурёха, нашла чего пугаться. Сон твой хороший. Лошадь к плохому сниться не может, особенно нам. Уж я-то это точно знаю, как-никак с лошадьми работаю. А вот моток ниток — это тебе предупреждение, чтобы не озорничала, не умеючи — не берись. Пока ты спала, мы с матерью пошептались и решили, что заработанных денег хватит не только на уплату налога, но и на пожертвование для церкви, да и рабочими руками я всегда готов помочь. И ещё, дочка, хотел тебе сказать, что хвастаться чем-либо нехорошо. Тебе понятно, о чём я? Не дожидаясь ответа, отец весело подмигнул мне и вышел из комнаты. И откуда только он узнал о моём разговоре с мальчишками? Может, и вправду колдун? {Анастасия Карпова @ Купание в Вичкошоре @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 166, 168, 170} Анастасия Карпова Купание в Вичкошоре Каждое утро я хожу в школу, этот год, второй по счёту, у меня последний. Мама настояла на моём обучении, сама-то она малограмотная. Я у родителей самая старшая. Зовут меня Настук. Семья у нас работящая, мама по дому хозяйничает а отец плотничает, его часто зовут то дом кому-то строить, то колодец. А я по вечерам учу своих младших сестру и брата, читаю им Библию. Я же уже не только умею читать и считать, но и знаю наизусть много молитв, жития святых. По выходным мы всей семьёй ходим в церковь на службу. Церковь у нас в селе новая, каменная, двухэтажная и с колокольней. Службы проводит отец Евлампий. Он же и занятия ведёт. Занимаемся мы у него в доме, там отведена отдельная комната со скамейками и доской. Сам дом располагается рядом с церковью на пригорке, внизу протекает широкий ручей, который разливается во время половодья. Однажды на уроке мы переписывали отрывки из жития святых. Моя рука случайно дёрнулась, и я капнула чернила на платье своей соседки, подружки Кати. Несколько минут сидела в раздумьях. Что делать? Скажу, а вдруг обидится и не будет со мной дружить. А если не скажу, будет ещё хуже. Как жаль, что у меня сейчас нет с собой ромашки, на ней можно было бы погадать и решить, что делать. Из раздумий меня вывел голос нашего учителя: «В труде своём будьте прилежны, терпимы. Уныние — страшный грех...» И я приняла решение... Какая же у меня замечательная подружка! Она на меня не обиделась, ну разве что чуть-чуть. Раздумывая, как стереть чернильное пятно, не заметили, что занятие закончилось, и ребята стали выходить из классной комнаты. Отец Евлампий, дождавшись, пока кроме нас никого не останется, отчитал за невнимательность на уроке и даже пригрозил исключить из школы. Но мои мысли были о другом... «Ох, как жалко, что я не какая-нибудь святая. Они много чудес совершают. А что, взмахнула бы рукой, и пятно исчезло...» Своими идеями поделилась с Катей. Ну и смеялась она надо мной... Впереди показался ручей, Вичкошор. Он у нас большой и широкий. Весной во время таяния снега ручей часто заливает. Ну а сейчас он спокойно нёс свои воды к реке Мезень. И тут меня осенило: — Катя, пошли к ручью отстирывать твоё платье! — Как я сама не догадалась! И мы наперегонки побежали к ручью. Нашему наставнику уж это бы точно не понравилось, он всегда говорит, что ученик должен быть прилежным и аккуратным... Катя добежала первой. Разулась и по щиколотки вошла в воду. Намочила подол платья и стала тереть пятно. Но оно не уменьшалось, а наоборот только увеличивалось как по волшебству. Катя заплакала, я стала её успокаивать. И тут вдруг вспомнила, как мы с мамой песком и мелкими камешками оттирали чугунки на берегу речки, и воскликнула: — Катя, а если тебе потереть пятно песком! — Отличная идея, — сказала она. Мы в четыре руки стали усиленно тереть пятно песком, но... перестарались. На месте пятна появилась дырка... И нам так смешно стало, что мы чуть животы не надорвали. Катя не удержалась и плюхнулась в ручей. Падая, схватила меня за подол платья, и вслед за ней в ручей полетела и я. Вволю насмеявшись, мы выбрались из ручья. С одежды и волос струйками текла вода. Неожиданно я почувствовала какое-то движение в кармане своего передника. Запустила в него руку... Разжав кулак, увидела маленькую верхоплавку на своей ладони. Я смотрела на неё и думала: «Рыбка, сделай так, чтобы родители нас с Катей не ругали». Рыбка отчаянно била хвостом, и я выпустила её обратно в ручей... Мама как обычно хозяйничала по дому, отец плотничал во дворе, а младшие брат с сестрой весело играли с соседскими детьми. Хотите верьте, хотите нет, но ни меня, ни мою подружку в тот день за проказы не наказали. Может, рыбка помогла, а может, святые, но купание в Вичкошоре для нас было удачным... {Татьяна Бочкарёва @ Таинственные знаки @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 172} Татьяна Бочкарёва Таинственные знаки В одном селе под названием Ёртом жила девочка, которую звали Моана. Она была из крестьянской семьи. Да, вы поняли, это я про себя рассказываю... Как-то раз я вышла погулять на лугу со своими подружками. Мы играли в прятки, пока я не забрела в тёмный, страшный лес. Как только поняла, что ушла слишком далеко от подружек, зарыдала. И тут неожиданно, чуть поодаль от меня, что-то засверкало. Я утёрла слёзы и пошла к тому сияющему месту. Когда подошла, то увидела сверкающую книгу. Сначала не поверила своим глазам, даже потёрла их мокрыми от слёз кулаками... Но книга осталась на прежнем месте. Тогда я попыталась открыть её, но не смогла, к тому же моё внимание отвлекло ещё что-то блестевшее под елью. Нагнулась и увидела какой-то ключ. Поднесла его к книге — обложка ещё сильнее засветилась. Я не понимала, что происходит но и остановиться не могла, любопытство брало верх над осторожностью. Внимательно осмотрела книгу ещё раз и нашла отверстие для ключа. Повернула его — книга раскрылась. Вместо привычных глазу букв — какие-то таинственные знаки... {Екатерина Горбина @ Серебряный рубль @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 174, 176} Екатерина Горбина Серебряный рубль Таким именем, как у меня, в России даже цариц именовали. Да, меня зовут Катерина. Только я не царица. Отец — столяр, у него руки золотые, мастерит такие красивые стулья и столы. Мама же печёт для церкви просфоры (это хлеб такой особый). А ещё мы держим живность. Коза нам даёт молоко, а овцы — мясо и шерсть. Мама меня научила прясть пряжу несколько лет назад, сейчас я с этим делом управляюсь самостоятельно. Из готовой пряжи вяжем варежки и ной латш (шерстяные носки с длинным голенищем). Большую часть продаём, ведь деньги семье нужны не только на выплату налогов, но и на строительство. Мы сами не строим ничего, наш дом, слава Богу, не старый. А вот в селе нашем возводят церковь, хотят к концу года уже службы там проводить. Вчера мама испекла просфоры и попросила отнести их матушке. abu Завернула просфоры в рушник и передала мне. Я бережно взяла его в руки и вышла на улицу. Погода солнечная, на небе ни облачка... abu Вдруг из-за угла соседнего дома показалась знакомая морда, а потом и рога, на шее верёвочка с колокольчиком. abu Это наш козёл Серко, я опекаю его с самого рождения. Любимое наше с ним занятие — катания. Я сажусь Серко на спину, и он меня возит совсем как маленькая лошадь. И сейчас, увидев меня, подбежал, стал тыкаться в мои ладони и облизывать их, так он выпрашивает вкусненькое. Я стала его гладить, похлопывать по спине, отвлеклась и не заметила, как Серко мордой залез в рушник и съел все просфоры. Я испугалась, что мама будет ругать, и заплакала. А козлик, обнюхав материю и поняв, что там больше ничего нет, гордо отступил. От возмущения замахнулась на него рушником. Но он лишь грозно пригрозил мне своими рогами. Мне стало так обидно и в то же время стыдно за свой поступок, ведь виновата в случившемся только я. Голова сама собой к земле клонилась, я смиренно побрела домой... Шла так, шла... Как вдруг увидела серебряный рубль. «Может, оставить себе? Нет, это кто-то обронил. Если бы я потеряла, расстроилась точно. А может, это кто-то порчу наводит? Что за ерунду я несу!» До дома оставалось несколько шагов, как вдруг калитка открылась и в ней показались папа с мамой, они что-то искали на земле. — Что вы там разглядываете? — спросила я. — Да вот, дочка, заработал я серебряный рубль и обронил где-то по пути, — ответил отец. — Ох-ох-хо, а мы хотели в церковь отдать... Ну что ж поделаешь, значит, так Богу угодно, — добавила мама. — Мамочка, прости меня, пожалуйста. Я просфоры до церкви не донесла. Сама не заметила, как так вышло, но их наш Серко съел. Честное слово, я не нарочно... А ещё... Я серебряный рубль нашла! {Богдан Жилин @ На звук колокола @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 178, 180, 182, 184} Богдан Жилин На звук колокола Мы с Серёгой, это мой друг и одноклассник, возвращались из клуба после репетиции. Как вдруг я услышал странный звук. Да-да, услышал я, а Серёга шёл себе как ни в чём не бывало. Звук не прекращался, я даже было подумал, что у меня заложило ухо, иногда Так бывает что в ухе звенит. На перекрёстке мы с Серёгой расстались, он пошёл направо, в сторону своего дома, а мой дом был в левой стороне. Не поверите, но когда я шёл к дому, то звук только усиливался, он доносился со стороны нашей старой разрушенной церкви. Когда до дома оставалось несколько метров, до меня дошло: звук-то этот — не что иное, как звон колокола. Но откуда ему взяться? Может, кто-то колонки врубил и прикалывается? Ну я и пошёл на звук, а что, домой-то я всегда прийти успею. Если бы я тогда знал, что будет дальше, побежал бы домой не раздумывая. А так я пошёл прямиком к церкви. Путь лежал через ручей, Вичкошор. Обычно нашу церковь видно издалека — что со стороны реки, что со стороны села или соседней деревни, но на сей раз всё было не так, как обычно. Я даже не сразу понял, что что-то не так... Шёл, как заколдованный, на звук колокола... Над ручьем Вичкошор стоял туман, такой густой, что ничего нельзя было сквозь него разглядеть. Мне даже показалось, что сам этот туман можно потрогать рукой. В голове мелькнула мысль: жаль, что Серёги нет рядом, подурачились бы вместе. Туман был очень необычный, я такого никогда не видел, даже в кино по телевизору. И тут мне вдруг захотелось — ни за что не угадаете что! — попробовать туман на вкус. Интересно, он сладкий или солёный? Я стал ртом ловить кусочки тумана. М-м-м, на вкус совсем как бабушкины пирожки с повидлом. Я шёл в тумане и никак не мог наесться. Неожиданно туман рассеялся. И я увидел нашу церковь, но она выглядела совсем не так, какой я привык её видеть! «Вот и наелся тумана», — подумал я. Мурашки пробежали по спине... И тут вдруг кто-то схватил меня за руку... Это была незнакомая женщина средних лет. — Тебе что, жить надоело? — спросила она меня. По дороге мимо меня промчался табун лошадей... От испуга у меня аж дух перехватило. Я даже не успел поблагодарить свою спасительницу. Она успела уйти далеко вперёд. Решил её догнать. Поравнявшись с ней, сказал: — Простите, пожалуйста. Вы бы не могли на минуточку остановиться? — А, это ты, — женщина обернулась. — Чего тебе? — Я просто хотел сказать спасибо за то, что меня спасли. Как вас зовут? — Да пустяки. Я тётя Маша. А твоё имя? — Богдан. — Какое необычное имя. Ты, наверное, у матери единственный сын? — Так и есть. Я тут рядом живу, — и я обернулся, чтобы показать, но, к своему удивлению, не увидел ни своего дома, ни домов соседей. На их месте был луг, на котором паслись корова с телёнком. И тут я вспомнил... колокольный звон... Туман... — Ну так где же ты живёшь? — спросила тётя Маша. — Да-а тут, недалеко, — а у самого от страха комок подступил к горлу. — Счастливый ты, — сказала вдруг женщина. — В таком месте живёшь! Вона какую церковь всем миром отстроили. Я-то сама из Кослана. Как узнала, что колокол сегодня поднимать будут, не поленилась, пешком пришла. — И что, совсем не устали? — Дак ради такого дела разве ж можно устать. Мы вместе отправились к церкви. Там уже собралась целая толпа народу. Я очень хотел протиснуться в первые ряды, но куда там! Люди так плотно стояли друг к другу, что за их спинами ничего нельзя было разглядеть. И тут тётя Маша окликнула меня: — Эй, горемыка, пошли вон туда, там народу поменьше. И мы пристроились с другой стороны. Я увидел огромный колокол, почти с меня ростом. По шесть мужчин сверху и снизу при помощи толстых верёвок и досок поднимали эту громадину на колокольню. Я и представить себе не мог, что у нашей церкви была настоящая колокольня и свой колокол. Хотя что-то такое я всё-таки припоминаю, когда-то в детстве ещё бабушка рассказывала мне истории про церковь. Она говорила, что закрыли церковь в селе почти перед самой войной. Два приятеля, два Миши, не побоялись скинуть колокол. Сельские старики последними словами проклинали нехристей. То ли проклятие подействовало, то ли что ещё, но только оба в тот год и умерли, хоть и молодые ещё были. А колокол тот, упав, треснул. Небольшой осколок от него откололся. Хотели колокол на плоту сплавить, но тяжёлый был, плот не выдержал, и бесценный груз утонул близ села... Но это всё будет потом, а пока я стал свидетелем важного исторического момента, ведь вместе с колоколом церковь приобретала голос. При взгляде на большой колокол мне казалось, что звучать он должен глухо и гулко, но я ошибся. После установки колокола его голос раздался по всей округе. Толпа ликовала, радостно было и мне. Как жаль, что рядом нет Серёги, вдвоём ведь веселее. Моё хорошее настроение улетучилось, как будто его и не было. Отчаяние стало охватывать меня, как вдруг я увидел знакомый туман над ручьём у церкви. ...Я точно знал, что надо делать. На сей раз не стал пробовать туман на вкус, а шёл всё прямо и прямо, пока не увидел впереди два жёлтых огонька... — Парень, тебе что — жить надоело? Чего идёшь прямо посередине дороги? А если бы под колёса угодил! — возмущённый водитель сел обратно в свой автомобиль и поехал дальше. Я посмотрел вслед отъезжающей машине, которая ехала в сторону церкви, старой, полуразрушенной и без колокольни... {Милана Лекс @ Спасительница рода @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 186, 188, 190, 192} Милана Лекс Спасительница рода Никогда не угадаете, что с нами приключилось! Мы... А начну-ка я, пожалуй, по порядку. Только, чур, верить нам всем на слово! Доказать мы всё равно ничем не сможем. Ну разве что историческими хрониками... Итак, лето! Ура, долгожданные каникулы, спишь до обеда, в интернете сидишь почти всю ночь. Одним словом, ка-ни-ку-лы... А ещё можно гулять долго, ведь вечером и ночью у нас на улице светло. Ах да, забыла сказать, меня зовут Мила, и я живу в небольшом селе на Севере, поэтому у нас летом даже ночью светло — белые ночи. Одним таким августовским вечером мы с девчонками и мальчишками договорились собраться у церкви. Она у нас старинная, одни стены с оконными проёмами и остались, но всё равно огромная, короче — впечатляет. Каждое лето мы тусим там, даже на второй этаж как-то взбирались, с трудом, конечно, лестницы-то там давно уже нет. А мальчишки даже на крышу хотели залезть, но не смогли. Нас отсюда старики вечно гонят, даже страшилками про Еджыд баб пугать пытаются, но мы-то знаем, что это всё сказочки для малышей, а вот мне, к примеру, уже четырнадцать... «Один, два... двадцать девять...» Стою у входа и честно считаю до сорока. Договорились мы встретиться у церкви, в прятки поиграть, и, как всегда, мне водить выпало. Досчитала, распахиваю дверь, вбегаю в самый большой зал, Там по-любому кто-то да прячется, только доски пола подгнившие, надо осторожнее, а то... Не успела я додумать, как с воплем полетела вниз, в темноту... abu На миг мне даже показалось, что я умерла, но голова-то болит. Значит, жива! abu — Чего разлеглась, Елена? — вдруг услышала я мужской голос. — Молчишь? Язык проглотила? Я посмотрела наверх: в полутора метрах надо мной стоял какой-то мужчина. «Странно, а где половицы? Угораздило же меня так упасть, что в отключке ничего не слышала, даже как доски разбирали...» — Елена, с тобой всё хорошо? — продолжал бубнить голос. — Здравствуйте, дяденька. Это вы со мной разговариваете? — поднимаясь с земли, я, чтобы хоть немного унять боль, обеими руками обхватила себя за голову. — Ах ты, Боже ж ты мой! Упала, что ли, сюда? — сказал мужчина, спустившись ко мне. — Сколько раз я говорил, что стройка — не место для игр! С этими словами он помог мне выбраться, мы стояли на балках. «А пол куда делся?» — снова промелькнуло у меня в голове. Прикид незнакомца с длинными усами и бородой выглядел забавно: подпоясанный, в длинном чёрном платье. «Кого-то он мне напоминает? Вот только кого, не помню», — подумала я, а вслух спросила: — А вы тут, дяденька, моих друзей не видели? Мы вместе в прятки играли. — Церковь, Елена, это место для общения с Богом, а не для озорства и игр. Здесь же стройка идёт. Покалечитесь ненароком, хоть бы о матери подумала прежде, — продолжал читать мне нотации неизвестный. — Да какая я вам Елена! — понесло меня. — Я Мила! Мила меня зовут! Какая стройка? Здесь же одна рухлядь, полы и те гнилые, из-за них я и... Не успела договорить, как в открытом оконном проёме показалась голова мальчишки лет двенадцати, он с любопытством посмотрел на меня, а затем перевёл взгляд: — Батюшка Евлампий, там вас спрашивают. Из деревни Макарыб приехали, кирпичи привезли. — Алёшка, спаси Господи, иду уже, — и с этими словами вышел. Вот же!.. Точно, поп! Не то чтобы я священника в глаза никогда не видела, но этот... как из учебника истории. Мы проходили, там ещё иллюстрации были. abu Во даёт! А пол-то где? Целиком что ли рухнул, когда я упала? Заглянула вниз, где ещё несколько минут лежала сама, но там ничего кроме земли, ни одной щепочки даже. Оглянулась по сторонам и только тут заметила, что местами нет стен. abu «Ураганом снесло? А может, война началась и эти, как их там, бомбы, сверху...» Так страшно стало от этих мыслей... На всякий случай я ущипнула себя за руку. Ой, больно-то как! Это не сон! Мамочки, куда я попала? А может, я того... умом тронулась. Нам биологичка рассказывала, что если головой сильно удариться... — Эй, Ленка, тебя мать ищет, — прервал мои мысли уже знакомый мальчишка. — Чего?! Кто зовёт? Куда? — Ну ты, Ленка, даёшь! Мать, говорю, тебя зовёт. Домой, куда ещё. — А я не Лена. Я Мила. — Ага, хорош заливать. Что, думаешь, странных тряпок на себя понавешивала и другим человеком стала? — Я честно не вру. Как там тебя, Лёша, вроде. Я Мила. Из Глотова. — И что? А я Лёшка из Глотова. Я всегда знал, что ты с причудами, но чтобы до такой степени. Ладно, выходи, провожу, что ли. Всё равно рядом живём. Я вышла на улицу и шагнула в неизвестность... Передо мной было моё село, но я его не узнавала... Это что же — я в прошлое попала, что ли? Тогда многое объясняется: и прикид этого дяденьки, и строительство церкви. Вот только зачем я здесь? — Ну вот мы и пришли, — сказал Лёша и махнул рукой в сторону дома напротив. — Тебе сюда. От удивления я чуть не ахнула. Не может быть! Это же наш старый дом. Его, правда, сейчас уже нет — ну, в моём настоящем нет. Когда мне было пять лет, отец с матерью построили дом на месте старого, который мои предки лет сто назад ещё строили. Того дома давно уже нет, а он мне до сих пор порой снится. Это что же получается? Я попала в прошлое и увижусь со своими пра-пра... — Лен, ой, Мила, вечером выходи гулять. Только ты это... того... переодеться не забудь, а-то мальчишки засмеют — девчонка и в штанах, не поймут, — с этими словами он зашёл к себе в дом. А я осталась стоять у крылечка... Лена... Елена... Так это же моя прабабушка! Мне дома часто говорили, что я на неё похожа. Теперь понятно, с кем меня перепутали. А что если настоящая Елена сейчас дома? Что будет, если мы встретимся? Нет, что-то такое я уже видела в кино, и там ничем хорошим не кончилось... Отсюда надо выбираться. Помнится, кто-то говорил, что не бывает безвыходных ситуаций, выход там же, где и вход. Точно! Мне надо обратно в церковь... Подходя к ручью, что протекает у церкви, боковым зрением заметила какое-то движение. Повернула голову и в нескольких шагах от себя увидела старушку, всю в белом. Мне даже показалось, что она прозрачная, словно из тумана... Это дух Еджыд баб... — Мила, не бойся. Я тебе плохого не сделаю. Твоей прапрабабушке Елене грозит опасность. Она поспорила с мальчишками, что переплывёт реку туда и обратно... Не станет её, не станет и тебя. Времени мало, поспеши... И призрак исчез так же внезапно, как и появился. Ну и ну! Так я спасительница рода? Но ведь я не умею плавать! Что делать? И тут я вспомнила про Лёшу. Сломя голову побежала за ним... abu Успели как раз вовремя. Оказалось, Лёша отлично плавает. Он тонущую девочку и вытащил на берег... ...Открываю глаза, голова трещит. На мгновенье мне даже показалось, что я умерла, но голова-то болит. Значит, я жива! — Эй, Мила! С тобой всё хорошо? Я подняла глаза и увидела через дыру в полу встревоженные лица своих друзей... Я вернулась домой, а Алексей и Елена — это мои прапрадедушка с прапрабабушкой... {Даниил Лобов @ Пинай мяч @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 198, 200} Даниил Лобов Пинай мяч На свет я появился за два года до падения крепостного права в России. Если точно, то в 1859 году. Моя мама была дворянкой, а папа из разночинцев, то есть из простых, но очень и очень трудолюбивый и умелый. Мама была настолько умной, что понапрасну своим происхождением не гордилась, а ценила папу таким, какой он есть. Он работал в Петербурге на фабрике, которой ещё со времён Петра Первого заведовали всем английские специалисты. Папа научился у них языку и одной игре, в которую мы с ним частенько играли в нашей деревне. Я мог бы жить в Петербурге (мама оттуда), но наша семья переехала в Зырянский край, в Макар-Ыб. Там я и рос. Однажды, это было в 1869 году, папа принёс новость: в Кослане открывается школа! Завтра! Мы отправились туда. Школа была белой и стояла в виде буквы «Н». Вокруг толпились взрослые и дети. — А где же учителя? — спросила мама. Я вдруг понял: маме очень бы хотелось стать тут учительницей! Я даже подумал, что у неё это бы здорово получилось, ведь меня она учила дома, да ещё как интересно! Она же закончила в Петербурге женскую гимназию. Учителей в школе и вправду не хватало, потому что на следующий день (меня ведь записали в школу) у нас не было одного урока. Мы скучали. Тогда я ребятам и предложил сыграть в ту игру, которую мы с папой очень любили. Мы называли её «пинай мяч», хотя англичане на фабрике, где работал папа, говорили, что это «футбол». Папа сказал, что «фут» по-английски нога, а «бол» мяч. В общем, мы наскоро сделали из тряпок мяч и я встал на ворота... Мы играли, пока учитель не пришёл. — Чем это вы там занимаетесь? — спросил он, а когда мы объяснили, он сказал: — Ну что ж, у нас сейчас урок истории, поэтому должен вам сказать, что та игра, в которую вы играли, имеет очень древнее происхождение. В Египте археологи обнаружили не только изображения игроков в мяч, но и сами мячи. А еще историкам известно, что китайские воины тоже очень любили играть во что-то подобное. И древние греки тоже, в Спарте. Эту игру называли Ἐπίσκυρος, «эспискирос»... После все ученики столпились вокруг меня: — Откуда ты? Кто тебя научил играть? Я ответил, что с Макар-Ыба, они все удивились. Я им предложил сходить к нам в гости, они согласились. Мы долго бегали у нас в деревне, играли в прятки. Вечером все разошлись по домам, а я остался на поляне и смотрел на закат, пока солнце окончательно не село... {Аарон Кудинов @ Прошлая лень @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 202, 204, 206, 208, 210, 212, 214} Аарон Кудинов Прошлая лень Прозвенел будильник. «О нет, как же я не хочу вставать!» — подумал я и выключил будильник. Глаза мои закрывались... Вяло встал, оделся... Пора в школу... Опять... Шёл по улице я медленно, опустив голову. Сегодня мне особенно хотелось спать. Утренние сумерки как будто усыпляли своим загадочным полумраком. Я думал о предстоящей контрольной по истории, предчувствуя очередную двойку. Да, учусь я неважно. Мне не нравится школа, а точнее, учеба. Ну не люблю я все эти напрасные упражнения вроде того, что после какой цифры по счёту нужно ставить запятую в десятичной дроби, если умножить ее на сто... Зачем?! Да, интересно почитать о том, как жили люди в прошлом, но заучивать даты разных событий истории — это уж вовсе ни к чему. Да, вы правильно меня поняли: что-то мне интересно, но учиться я все же не люблю. Это так трудно! Как можно столько запомнить, понять, столько правил выучить?! abu Считаете, что не столько трудно, сколько лениво? Да, лень сковывает меня при каждом шаге на этом бесконечном учебном пути. Когда я сажусь делать домашку, мне кажется, что я так устал, что не могу взять в руки ручку. Но стоит друзьям позвать меня гулять, как я забываю о своей усталости и бегу на улицу. Думаете, все мои школьные трудности из-за лени? Ну уж нет! В моих школьных неудачах виновата сама школа. Поднявшись по ступенькам, я подошел к большой застеклённой двери. Детей было уже много. Они копошились, как жуки на полянке. Кто вообще придумал эту школу? Зачем вообще мне учиться?! И я сделал шаг вперёд, навстречу моим новым школьным неприятностям... Пол подо мной провалился, и я со скоростью, которая возможна лишь при необычных полётах, полетел вниз. Я мчался, зажмурив глаза, с одной мыслью: «Когда же закончится этот ужасный сон?!» Но увы, я продолжал лететь, не зная ещё того, что преодолеваю не только расстояние, но и время... От страха даже не почувствовал, как остановился, всё ещё был с закрытыми глазами. И тут я услышал шум. Открыл глаза и увидел, что очутился возле какой-то избёнки. Высокий широкоплечий мужчина только что вышел из неё, хлопнув дверью. abu В руке у него было ружьё, через плечо был натянут ремень, на котором висела коробочка и небольшой мешочек. Рядом с дверью стояли лыжи. Я таких ещё не видел! Они были шире привычных для меня и почему-то покрыты тем, из чего были сделаны пимы моей мамы. Я вспомнил, что как-то читал о коми охотниках. Эти лыжи они делали сами и оклеивали оленьей или коровьей шкурой для того, чтобы лучше было ходить по лесу, особенно в холмистой местности. Так-так... Коробочка на ремне — это, скорее всего, пороховница, а мешочек — для кремня. От моих размышлений меня отвлекло рычание лайки, которая стояла рядом с этим мужчиной. — Коді тэ да кытысь? — спросил он на коми языке. Я немного опешил потому, что не ожидал услышать коми речь, но всё-таки понял, о чём он меня спросил. Выходит, уроки коми языка не прошли бесследно, раз что-то я помнил? Но я уже нечасто слышал коми речь среди своих знакомых, поэтому и был удивлён. — Меня зовут Аарон. Я живу далеко отсюда, — ответил я на русском языке и очень обрадовался тому, что мужчина меня понял. Он окинул меня добродушным взглядом и пригласил в дом. Идя за мужчиной, я всё думал о том, что же происходит. Неужели я попал в прошлое?! Мы зашли в дом. Приятно пахнуло рыбно-пирожковым ароматом. В углу была печь — большая, как в сказках. На печи стояли два чугунка. На полу играли дети. abu Мальчики играли с косточками (как я потом узнал, это была игра шег). А девочки играли в куклы. Но это были не такие куклы, как у наших девочек. Это были тряпичные куклы с очень необычной головой. Оказалось, что это клюв какой-то птицы. Увидев меня, дети пошептались. Я догадывался, о чём они шептались. Мой вид для них был таким же необычным, как и их для меня. Я отвёл глаза... В середине комнаты стоял деревянный стол с большой деревянной миской (там явно был суп), а вокруг неё — деревянные ложки. В миске поменьше лежали черинянь и шаньги. Похоже, время обеда? Меня действительно пригласили за стол. Но садились по старшинству. Первыми — взрослые, а потом позвали детей. Я тоже подошел. Ели все из одной миски, первым зачерпнул суп хозяин дома. Суп немного отличался от привычного для меня. Там было больше мяса и ещё какая-то непонятная крупа, но было очень вкусно. За едой мы разговорились. Я узнал, как зовут хозяина, — Стефан, и спросил, какой сейчас год. Он посмотрел на меня и, немного помолчав, ответил: — Год одна тысяча восемьсот семьдесят восьмой. Он хорошо говорил на русском. Сказал, что выучил русский язык, когда служил в царской армии. А вот его семья предпочитала говорить на коми. Старшие дети понимали и немного говорили по-русски, потому что ходили в школу (как я в дальнейшем узнал), а младшие — нет. Так что моими собеседниками могли быть не все. После обеда с одним мальчиком мы разговорились. Он был похож на отца, звали его Анисим. Было видно, что он серьёзный и трудолюбивый. Анисим стал расспрашивать меня о моей жизни. — Ты ходишь в школу? abu Я возмутился. Даже здесь мне напоминают о школе! — Да, я хожу в школу, но терпеть не могу учиться. Давай поговорим о чем угодно, только не о школе. Анисим удивлённо посмотрел на меня: — Почему ты не любишь учиться? Ты не хочешь быть грамотным человеком? У нас грамотных людей очень уважают. Вот мой папа рассказывал мне, как здесь открыли первую школу. Люди были рады. Поначалу принимали в школу только мальчиков. И мой папа пошел учиться, но не смог её закончить. Уроки объясняли на русском языке, а мой папа, как и все остальные мальчики, говорили только на коми. Из-за этого папа ушёл из школы, но потом очень жалел об этом. Теперь он хочет, чтобы мы, его дети, все учились и были грамотными. А хочешь посмотреть нашу школу? Пойдем со мной завтра! На следующее утро по заснеженной дороге мы отправились в школу. Трудно было идти, но как будто только мне. По остальным это было совсем незаметно... Все дети почему-то радовались предстоящему учебному дню. Мы подошли к деревянной одноэтажной избе. К моему удивлению, это и была школа. abu В избе уже было несколько детей разных возрастов и двое мужчин. Это и были учителя. Все друг друга поприветствовали. В комнате стояло несколько деревянных длинных столов, а возле них деревянные скамейки. На одном столе лежала тонкая стопка тетрадок и книг (как я потом узнал, кроме букваря были ещё Евангелия, молитвенники, жития святых). Стояли чернильницы, а рядом лежали ручки с перьями — такое я видел только на картинках. Конечно же, те ребята, кто ещё не видел меня, смотрели на меня, как на диковинку. Но я уже начал привыкать к таким взглядам. От Анисима я узнал, что первый урок — урок Закона Божьего. Учитель немного поговорил со мной на русском языке и предложил занять место рядом с Анисимом. Наставник прочитал историю о том, как Христос воскресил из мёртвых одну девочку — дочь Иаира. Мне история эта была знакома, дома с родителями мы читали об этом. Потом были ещё уроки. Дети учились читать, писать и считать. Кто-то из старших детей помогал младшим, пока учитель занимался с другими детьми. Я тоже пытался помочь кому-то из ребят, но объяснять у меня плохо получалось потому, что моих знаний коми языка было недостаточно, а младшие дети с трудом понимали объяснения на русском языке. Дети очень старались, внимательно слушали учителя. Словом, обстановка в классе отличалась от привычной для меня. На уроках было тихо. Может, просто потому, что было немного детей. Понравилось ли мне, как прошёл учебный день? abu Я ощущал себя необычно. С одной стороны, мне было скучно, потому что я уже знал то, что они изучали. С другой стороны, я был рад, что кому-то оказался полезным. А ещё в голове было много вопросов, я с удивлением сравнивал своё настоящее с прошлым, в котором я находился. После уроков все пошли по домам. Дорогой мы обсуждали прочитанную историю. abu — Хорошо было бы сейчас, если бы Иисус Христос был здесь, — сказала одна девочка. — Он бы многих исцелил. Оказывается, свирепствовала, распространяясь, горячка — болезнь, от которой умирало много людей. — А больница?— спросил я. — Больницы в Усть-Куломе нет, лечатся кто как может. — Правда, есть один лекарь и оспопрививатель, — сказал Анисим. — Степан Николаевич Попов, но его все попросту называют «Писти Степан». — Почему? — Потому, что он лечил людей и прививал оспу детям, а оспопрививателя все называют «писти». Его отца так же называли, он тоже был лекарем. «Писти Степан» человек грамотный, но часто бывает не в состоянии оказать помощь. Отец мой говорит, что пить плохо и в пример приводит «Писти Степана». Говорит, к лекарю могут в любое время обратиться с нуждой, надо чтобы голова всегда была трезвой. Сам отец ни капли не пьёт и нас этому учит Тут я вспомнил: папа что-то подобное мне говорил. — Я хочу быть лекарем, — продолжил Анисим, — чтобы помочь своим бороться со всякой хворью, для этого нужно выучиться. А ты говоришь, что школа — это плохо. Мой отец говорит что пока народ непросвещённый, бороться с этой жизнью трудно. Я молчал, потому что большего переворота в моей голове ещё никогда не происходило. Я не представлял себе, что просвещение так много полезного приносит людям! И вот уже за деревьями показалась знакомая мне изба. Анисим открыл дверь и первым прошёл в избу. Я — за ним. Но не успел коснуться пола, как всё вокруг меня завертелось и я очутился у порога моей родной школы. В родном селе в моём времени! Я стоял в оцепенении от случившихся со мной приключений. Постепенно пришёл в себя и подумал: раз я в школе, то мне надо спешить на урок. — Контрольную перенесём на завтра, — сказала учительница истории. «Как хорошо! Я обязательно подготовлюсь», — подумал я. Но тут ко мне на переменке подошли ребята: — Пойдём после школы гулять? Я отказался. В этот момент меня уже не сковывала лень. Я пришёл домой и включил компьютер, чтобы просмотреть историю моего села в 1878 году. И действительно, в это время не было больницы и свирепствовали болезни. Но самое удивительное для меня было то, что я увидел на экране имя «Писти Степана». Он действительно был грамотным человеком и лекарем, как и его отец. К сожалению, и то, что он был пьяницей, тоже было правдой. От вина и умер... — Надо трудиться и быть хорошим человеком, — подумал я и вспомнил моего далёкого друга Анисима. — Лень, пьянство, безграмотность — пороки, с которыми нужно бороться. {Дарья Бушенёва @ Карта воспоминаний @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 216} Дарья Бушенёва Карта воспоминаний Меня зовут Дарёна, мне одиннадцать лет, я живу в селе Глотово. Оно находится на очень полноводной реке Мезень в окружении густого леса, или, если сказать по-другому, — тайги. Живём мы небогато, питаемся дарами природы... Как-то раз мой папа пошёл к одной старушке, которая попросила его разобрать печку к зиме, а потом собрать. Когда оставалось совсем немного работы, случилось непредвиденное: папа вместо кирпичика вынул шкатулку. Показал её старушке — она сначала очень удивилась, но вскоре всё же вспомнила, как она туда попала.. — Да-да! Тогда я ещё была маленькой... Когда родители были в поле, я играла с младшими сёстрами в прятки. Тот самый кирпичик был плохо заделан, я навалилась на него нечаянно, и он выпал. Мы тогда испугались, что родители будут ругаться, поэтому засунули туда шкатулку с мамиными украшениями... Старушка её открыла, по-прежнему улыбаясь своим воспоминаниям, но там не было ничего кроме какой-то карты. Мой папа попросил старушку отдать ему рисунок, пообещав, что попробует пойти по этой карте и как только будут какие-то известия, то придёт к старушке и расскажет... {Диана Нифёдова @ Под окном школы @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 220, 222} Диана Нифёдова Под окном школы Аннуш. Так величают меня родители. У нас беда. Отец слёг. Ездил на лесозаготовки. Каждую осень мужики всей волости собирались артелью и уезжали надолго куда-то. Возвращались с заработком. А год назад отца привезли на санях, изувеченного. На заготовке леса травмы случались часто, даже бывали смертельные случаи. Слава Богу, хоть живой. Осталась наша семья без денег. Мама приносит домой бельё от чужих людей, стирает и уносит обратно. Денег, которые она зарабатывает, ни на что не хватает, поэтому я каждый день хожу в церковь. Там батюшка мне даёт кое-что из продуктов, которые приносят прихожане. Всё несу домой. А по воскресеньям стою на крыльце храма с протянутой рукой. Нет-нет да и кто-то сунет в ладошку монетку. А некоторые смотрят с презрением. Такие тоже подают, но швыряя монетку. Мне холодно стоять там целыми днями. Да и одежда у меня никакая. Давно уже не было обновки. Рядом с храмом стоит поповский дом. Там несколько комнат отведены под церковно-приходскую школу. По утрам туда идут учиться ребята, в основном мальчишки. Я частенько подхожу к дому, поднимаюсь на завалинку, встаю на цыпочки и долго смотрю в окно. Там лавочки, столы, доска. На ней пишут мелом. Я не могу разобрать, что там написано, потому что меня никто не учил писать и читать. Руки поднимают. Подбегают некоторые к учителю и что-то ему тихо объясняют. Но не все. Остальные думают. Сложно, наверное, учиться. Учится там мой приятель Илля. Живут они так же, как и мы, еле концы с концами сводят. Земли нет. Отец у него, правда, работает. То у кого-то крышу починит, а то и на лесозаготовки подастся. Бывает, и на дому по заказу что-то мастерит. А куда деваться? Иллюша интересный такой. Мы с ним частенько идём вместе по утрам: он — школу, а я — на своё место. Когда он про школу рассказывает глаза загораются, щёки становятся красными. Они, оказывается, там даже поют церковные песни. И молитвы учат. С них и начинается учёба. Как мы смеялись, когда он рассказывал, что впервые дни ничего не понимал по-русски. Просто запоминал и всё, а о чём речь — ни бум-бум. Даже по голове кулаком постучал. Окно сегодня замёрзло в школе. Поют... {Соня Потори @ На палубе @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 228, 230, 232} Соня Потори На палубе Это были последние недели лета, и я жаждала увидеть мир в ярких красках приближающейся осени. Мне было лет десять, и я впервые совершала путешествие без папы и мамы, с любимой няней в гости под Кострому к тёте с дядей в небольшом поместье, по которому бродили куры и утки с красными носами. Преодолев большую часть на поезде, я, маленькая путешественница (хотя сама я считала себя большой), должна была ещё плыть на пароходе, который казался мне злобным большим стариком, выпускающим табачный дым из своей трубки. Я жутко его испугалась, но мне вспомнились слова матушки: «Ты всегда должна оставаться спокойной, моя дорогая. Помни, как ты воспитана!» И я повиновалась этому приказу. Мы плыли уже пару часов, когда няня решила, что можно выйти на палубу. Я радостно подбежала к бортикам машины. «Она только с виду такая страшная», — думала я. Все люди были серьёзные и такие... взрослые! Я огляделась в поисках юного сородича. Мой взгляд упал на мальчика. Мне показалось тогда, что он уже совсем взрослый, но сейчас я могу сказать точно: ему было не больше пятнадцати. У него были довольно деревенские манеры и одет он был в какую-то домотканую одежонку. Я подошла к нему и заговорила первая, хотя и отчаянно шепелявила. Он, в свою очередь, смущённо оглядел меня. На мне было розовое платьице, украшенное кружевами. — Меня зовут Александра, — приветливо сказала я, покачивая золотыми кудрями (все так говорили про мои волосы). Он назвал себя. — Питирим? Какое странное имя! — с задумчивым видом изрекла я. — Никогда такого не слышала. — Человек, названный этим именем, может в жизни отличиться, стать бурным деятелем. — Значит, ты хочешь быть деятелем? — Нет. Я еду с твёрдым намерением стать сельским учителем. В этом мире Бог и природа, истина, доброта и красота, религия, наука, искусство гармонично связаны вместе... На его детском лбу наметилась складка. А когда я спросила, что же значит эта гармония, он принялся мне с жаром объяснять. В его мире не было конфликтов. Были лишь ценности, которыми мы обладаем. Даже в десять лет я это понимала. Минуло восемнадцать лет... Сейчас я живу в Берлине. Мой муж, отставной адмирал, счёл своим долгом переехать в Германию. Здесь жил его дед, и к тому же в данных обстоятельствах, когда Петербург стал Петроградом... Берлин — чудесный город, но люди так не похожи на тех, среди которых я выросла. Зато небо совсем как над церковью над Невой. А ещё здесь есть маяк, кристально-белый, как снег, пролетающий над поместьем тётушки в России... Январским днём мы с мужем гуляли, когда я увидела знакомое лицо. Именно лицо. Умное, уверенное, с сомкнутыми губами. Они будто что-то хотят спросить, но молчат, зная, что так будет лучше. — Извините, могу ли я узнать: вы русский? — Маленькая гостья с парохода? Я невольно засмеялась. Он был всё таким же обаятельным. Пусть и повзрослел, но это был Питирим. — У меня день рождения, — я решила воспользоваться случаем, — приглашаю на ужин, будут знакомые из России... — Мы с вами и тут похожи. Мне стукнуло тридцать пять сегодня, 23 января.... Питирим пришёл к нам вместе с женой. Она напомнила мою подругу, оставшуюся в Петербурге, и выражением глаз, и характером. Тихая, но отважная русская женщина... Я хотела узнать, что привело их в Берлин. И он рассказал, но не за большим столом, а в тихой беседке. Наедине. Как вступил в партию эсеров и включился в распространение революционных идей и чем это для него закончилось... — Ложные ценности не привлекали, да и сейчас не прельщают меня... Он очень изменился, теперь я это видела. На лбу залегла длинная складочка, она словно подчёркивала какую-то потаённую мысль... Спустя некоторое время Сорокины покинули Берлин, а потом и вовсе переселились из Европы в США. Теперь уже навсегда... Я слышала о Питириме позже, но переписку мы не вели... {Аксён Бескровный @ Почтовая библиотека @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 234, 236} Аксён Бескровный Почтовая библиотека Я шел по Малой Дворянской улице и увидел, как чёрный кот царапал дверь. Я знал, что есть такая примета: если чёрный кот перейдёт тебе дорогу — не повезёт, но тут-то всё иначе — он просто хочет войти в дом. Наверное, он тут живёт. Я взял чёрного кота на руки и постучал. Дверь распахнулась, и на пороге появился человек в чёрном костюме и с длинной бородой. Я сказал: — Простите, это ваш кот? Ой, я забыл поздороваться... — Вряд ли это мой кот, — ответил человек, — но если уж вы оба пришли, то заходите! Я положил кота на диван, но, как ни странно, он соскочил и пошёл за мной, как будто я его хозяин. Я хотел было отступить, но там было так мало места из-за гор книг... Их было настолько много, что они даже не помещались на полках, так что некоторые лежали на столах и даже на полу. Много-много разных книг. Мне почему-то особенно понравились книги “Жизнь замечательных людей”. И тут Владимир Иванович спросил: — Твой кот ученый? — Не знаю, я ведь не его хозяин. Тут кот возразил: «Мяу!» и схватился когтями за мои штаны. Владимир Иванович засмеялся и сказал: — А вот кот считает иначе... Но если ты не знаешь, обучен ли он грамоте, то сам-то ты наверняка умеешь писать? — Да, конечно, умею! — Тогда давай помогай! В зале кроме меня были гимназисты и студенты. Они брали книжки, складывали в стопки, обматывали коричневой шершавой бумагой, но прежде старичок брал каждую книжку из стопки и придирчиво называл её цену, откладывал рубли и копейки на деревянных счёТах, а потом объявлял: — В этой стопке ровно на сто рублей! А в эту добавьте ещё на два рубля... Я взял перо, обмакнул его в чернила и написал адрес, сверившись с длинным списком: Яренский уезд, село Глотово, библиотека имени Ф. Ф. Павленкова... — А всего две тысячи бесплатных народных библиотек на средства книгоиздателя Флорентия Фёдоровича Павленкова... Так-так... — Владимир Иванович полистал бумаги. — Библиотекарем назначен земской фельдшер Пётр Орлов, а находиться библиотека будет в доме крестьянина Михаила Доронина... {Диана Немчинова @ С утра и до утра @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 238, 240, 242, 244} Диана Немчинова С утра и до утра Ночь, горит свеча в тёмной комнате. Это дедушка мой всё ещё не спит. Высокий и тощий, сидит, наклонившись над письменным столом, и что-то пишет, не отрывая пера от бумаги и чернил. А я приехала к нему в город в гости, и мне тоже не спится на новом месте. Спрашиваю у него, о чём он так пишет. abu — Знаешь, вчера днём я попал в незабываемую деревню, и ты не поверишь как! Решил пойти на прогулку и, конечно, посмотрел на себя в зеркало. У меня такая привычка с детства, смотреть в зеркало, перед тем как начать одеваться. Но не об этом. Подхожу я к старому зеркалу и вижу на нём какое-то пятно. А ты видишь? Протри его! Я начинаю протирать, как дедушка велел, а пятно становится всё больше и больше... Я пригляделась, прислушалась: чей-то звонкий смех. Мне стало интересно, хочу подойти ближе... Спотыкаюсь и падаю... Пока я падала в какую-то большую дыру, всё так же слышался смех и безудержное веселье. Наконец, открыла глаза и вижу, что вокруг нас с дедом столпился табун лошадей, одна из них, нагнув голову, тихонько прихватывает губами мою щёку, пока я лежала на траве. Затем ко мне подбежали дети разного возраста в непонятных одеждах и распугали лошадей. Как потом мне объяснили, это на детях были летние малицы. — Здравствуйте! — немного придя в себя, говорю. — Здравствуй! — сказали детишки в один голос. Одни стояли и смеялись, другие начали ходить вокруг меня, а какая-то девочка спросила у меня: — Код тэ? Я не знала, что и сказать, и не понимала, о чём меня спрашивают а дед шутливо произнёс: — Кыш отсюда! Дети даже не вздрогнули, а побежали с криками и смехом в сторону деревни. Пошли и мы следом. Перед нами деревушка, а в ней люди гуляют, улыбаются, играют разговаривают друг с другом, бойкая торговля идёт на улице, некоторые даже танцуют под песни, непонятные, но очень душевные и мелодичные. И самое главное, что все эти люди не были высокими, как мой дед, а были довольно малы ростом, некоторые даже ниже меня. На нас смотрят, будто мы сказочные существа. Ходим, осматриваемся... Подходит к деду мужичок и говорит не то на русском, не то на каком-то другом языке: — Код те, длинной морт? — А я ничего понять не могу и мой дед тоже, потому переспрашивает: — Что вы сказали? Я вас не понимаю. По-русски, пожалуйста. — О, так тэ русской. Да-а-а, важен рочьяс не приезжали. Анна, лок эстчо, видзод, код эстон. Прибегает женщина в красивом наряде с непонятным головным убором на голове. — Мый лоис, мыля те мено коран? — Госьти миян дорэ роч локтэма. Как вас зовут? — А, меня? — очнулся дед, — меня зовут Фёдор Алексеевич, а это моя внучка. — Ольош Педор, не надо стесняться, у нас здесь все как свои. Меня зови дядя Микит, в народе Сенька Вань Микит. Прошу к нам в дом. — Н-нет, не стоит, мы просто прогуляемся. А вы не подскажете, что это за место, куда я попал и где мне можно переодеться, просто в халате неудобно? И в этот момент у меня заурчало в животе. — Нет уж, мы не можем отпустить вас на голодный желудок. Прошу к нам в дом, и там всё объясню и расскажу, а ещё одолжу вам пиджак, так как сегодня праздник. — Праздник? Какой ещё праздник? — Вот я и расскажу у себя дома. Прошу. Шура, ты уже накрыла на стол? — Да, мадаой, всё готово. Мы зашли в большой двухэтажный дом, в нём было светло, но из-за солнечного света комната становилась ещё светлее. Я не успела осмотреть её, но точно помню, там стояла белоснежная печка и были ещё полати. На столе каких только яств нет: и морошка, и грибы, и красная рыба, оленина, сметана, шанежки... Угощали от всей души, поели мы, деда в его халате переодел Микит дядь, он же потом и объяснил, на какой праздник мы попали и что это за место. Как я поняла, эту волость называют Ижмой, а людей в ней — изьватас, праздник называется «Луд». Это весёлый праздник, который идёт целый день, с утра до следующего утра. Вышли мы с дедом на праздник, и вот что я там увидела. Вдоль улицы стоят деревянные двухэтажные великаны дома, построенные на века. «Сразу чувствуется хозяйская рука», — сказал дед. Многолюдно, разодетые в яркие шёлковые одежды женщины и празднично одетые мужчины прогуливались по набережной реки Ижма, веселясь и распевая песни. Мы с дедом любовались, рассматривая на ярмарке разнообразные изделия из дерева, бересты, меха. Пока мы так прохаживались, то нас даже умудрились втащить в хоровод. Я не спорила, а дед, конечно, отказывался, брыкался, как конь, но принял участие. Настал вечер, все оделись потеплее и начали переправляться на другой берег. Я спросила у дяди Микита, куда все собрались, а он ответил: «О, Тебе интересно? Луд, как я говорил, проводится с вечера до восхода солнца в начале сенокосной страды в междуречье рек Ижма и Курья — Ді — это «остров». Пойдешь с нами гулять на луга?». Я была не в силах отказаться. На острове я встретила уже знакомых мне лошадей. Праздник начался с того, что собрались молодые всадники, которые прогоняли табун лошадей, тем самым вытаптывали площадку для гуляния, огибая остров. abu Почти все были одеты в национальную одежду, водили хороводы, пели песни, отдыхали у костров. Я, как и многие, успела очиститься от грехов, перепрыгнув через костёр, и сама не заметила, как стала подпевать поющим. Мне захотелось остаться в Ижме навсегда, и тогда мне предложили поучаствовать в играх с условием, что если я выиграю, то смогу остаться в этом чудесном крае. Выиграть я не смогла, да и как деда бросить? К счастью, нам разрешили остаться до рассвета. Под утро со всеми вместе мы встречали восход... Я почувствовала такую теплоту внутри себя, что решила прилечь и закрыть глаза на минуту... А когда открыла их, то очутилась снова у дедушки дома. Всё было на своих местах, даже пятно на старом зеркале и дед, склонившийся над письменным столом, за окном люди в ночном городе всё так же куда-то спешили, а я просто лежала на полу и думала, что за прекрасное место — эта Ижма, какие там замечательные люди и как же я буду скучать по этой сказочной земле... {Наталия Канева @ Белый и красный @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 246, 248} Наталия Канева Белый и красный Гражданская война — самая страшная, потому что воюют между собой отец с сыном, брат с братом. На нашей земле гражданская война была с 1917 по 1922 год. Война прошла и в коми деревнях и сёлах. Эту войну пережили и мои прадедушки и прабабушки. Однажды мы сидели с моей бабушкой Настей и разговаривали про это страшное время. Она мне рассказала про прапрабабушку и прапрадедушку, как они жили в эти годы. Бабушка вспомнила один случай, о котором ей поведала её бабушка Марья. И я так глубоко зашла в эту историю, как будто была там вместе со своей прапрабабушкой. Было это так... 1919 год, идёт гражданская война. У людей становится всё меньше и меньше еды. Эти трудные, голодные дни пришли и в нашу семью. Но бабушке Марье смелости не занимать, она предложила съездить до Букура на лошади с повозкой, чтобы раздобыть еды. И вот мы с бабушкой (я вижу себя рядом с ней) собрались в путь. Выехали рано утром и приехали днём в Бакур к деду Тереню, мастеру по возделыванию расчёсок (это когда при скашивании растений обмолачивается, или очёсывается, только зерновая часть растений, не затрагивая стебли). Дед Терень помог обменять одежду на ячмень и рожь. Но он нас и торопил, потому что красные отступают, а белые гонятся за ними. Не попасться бы кому-нибудь из них под ноги. Приехали до Злобы (до начала Гама) — тут стали слышны крики и стрельба. Бабушка завернула лошадь к знакомому. Очень быстро распрягли и завели её в хлев. Мы с бабушкой вместе зашли туда тоже и стали смотреть через окошко на улицу. Крики всё приближались, видим: белый толкает красного, ударяя ему по спине ружьём. Привели красного прямо к хлеву и застрелили. Второй из них достал саблю и порезал мёртвому углы рта. Мы с бабушкой замерли на месте. Когда всё закончилось, запрягли лошадь и быстро поехали в Кулим (село Мошьюга)... Да-а, вот такая она, гражданская война. А вдруг те двое — белый и красный — были родственниками или односельчанами? {Виктория Токарева @ Школа гномов @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 252, 254} Виктория Токарева Школа гномов Я приехала в гости к своей тёте Тамаре (это мамина старшая сестра). Она живёт в селе Глотово. Живёт не одна, а со своим мужем. У него такое необычное имя — Гай, а вот отчество самое обыкновенное — Алексеевич. Тётя Тамара, когда вышла замуж за дядю Гая, взяла его фамилию и стала Дорониной. Это, между прочим, одна из древних фамилий в Глотово. Я к ним приехала на лето, потому что соскучилась по Тёте и своей двоюродной сестричке Шуре (дочь Тёти Тамары и дяди Гая). Вообще-то, каждое лето мы по очереди ездим друг к другу в гости. И этим летом Шурка должна была приехать к нам в Большую Пыссу. Но так получилось, что я к ним приехала. С Шурой мы вместе ходим купаться на речку, в лесу собираем грибы, помогаем по хозяйству родителям. А хозяйство у Дорониных такое большое: корова, лошадь, десяток овец и большой-пребольшой огород. Односельчане удивляются, зачем такой участок земли? И даже моя мама не понимала поначалу. Шурка мне рассказала, что её отец окончил курсы агрономов. abu — Каких, каких гномов? — переспросила я. — Да не гномов, а агрономов. Это такой человек, который разбирается в семенах, знает что-когда нужно сажать... — Шурка, — посмеялась я. — Какие семена? У нас даже картошка не растёт. — А вы её окучиваете? abu Ну, землю возле картошки рыхлите? — Нет, конечно! — уверенно ответила я. — Вот поэтому и растёт слабо. А знаешь, Вика, картошку выращивать не так уж и сложно. Главное, чтобы было желание и хорошие орудия. Вот вы у себя в Пыссе чем землю пашете? — Как чем? Сохой конечно же! — Ага, я так и думала! А эффективнее железный плуг использовать, — с серьёзным выражением лица сказала Шурка и сделала жест рукой ну совсем как дядя Гай. — И откуда мы, по-твоему, его возьмём? У нас в селе есть несколько. Но ведь не дадут.. — Я поговорю с отцом, он что-нибудь придумает... Пойдём лучше я тебе наш огород покажу. Чего у них только там не росло: капуста, морковь, лук и даже огурцы. Я их раньше никогда не видела даже. А про картошку я и не говорю, огромное поле с зелёной сочной ботвой. Шурка мне также рассказала, что её отца в этом году назначили заведующим Удорского районного земельного отдела. А ещё у них в Глотово организуют колхоз, даже имя уже придумали «Красный партизан». Доронины в колхоз вошли в числе первых. Мне оставалось только удивляться. А вечером с Шуркой вместе мы поливали их огромный огород. Мне захотелось, чтобы и у меня возле дома был такой... {Снежана Филиппова @ Судоверфь @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 256, 258} Снежана Филиппова Судоверфь Сегодня я приехала к своей бабушке Миле на летние каникулы в село Няшабож. Выхожу из лодки, а из воды совсем рядом торчит что-то железное. — Бабушка, что это? — А, это край баржи. Раньше на этом берегу была судоверфь. Когда вода в реке опускается, можно увидеть подобные вещи. — Судоверфь? А что это такое? — Место, где строят и ремонтируют суда и корабли. Ты не поверишь, на нашей Няшабожской судоверфи выпускали баржи, которые потом отравляли в плавание по всей России! Работали в четыре смены, в год сдавали по три баржи, каждая размером с двухэтажный дом! Представь только! — Надо же, а я всего этого не знала! — Я тебе больше скажу, руководителем одной из бригад Гослова (организация по отлову рыбы для рабочих) был твой прадед, Пётр Исидорович... Ну ладно, пойдём обедать! После обеда бабушка подошла ко мне со шкатулкой в руках. — Ой, еле нашла! Это тебе, подарок. — Какая красивая! Я положу туда все свои украшения! Бабушка хитро улыбнулась, но я не придала тогда этому значения. abu Мои мысли были заняты другим: гулять! — К ужину возвращайся! Я, кивнула и, запихнув свой подарок в сумку, пошла к берегу. Там села на траву возле какого-то сарая, достала шкатулку. «Что бы мне такое в неё положить?..» — подумала я и приподняла крышку... Не успела я её как следует открыть, как изнутри вырвался наружу какой-то свет, затмивший всё... Очнулась я, полагаю, через минуту. Вокруг было тихо, на траве возле меня валялись и сумка, и шкатулка. Я быстро подобрала их, огляделась — а сарая-то нет. Кругом какие-то устройства для стройки. Неподалёку стояла новенькая баржа... «Не может быть! Неужели... Так вот что это за шкатулка!» Но тут мои размышления прервали чьи-то шаги. Испугавшись, я еле успела спрятаться за ближайшее здание. Видимо, это был рабочий. Он зашел в это здание и закрыл за собой дверь. Над дверью висела табличка: «Контора». Я пошла вдоль стен, чтобы обойти здание вокруг. Заглянула в одно из окон и увидела того самого рабочего, стоявшего напротив черноволосого мужчины в рабочей куртке, штанах и сапогах-броднях. Лицо его показалось мне знакомым. Те же самые глаза, которые я видела каждый раз, входя в гостиную дома. Прадедушка!.. Мне вдруг так захотелось подойти к нему, поговорить, просто, в конце концов, посмотреть на него! Я попыталась открыть дверь, но она не поддалась... Ну что же, ответ напрашивается сам собой: я невидима и неосязаема для мира прошлого. И зачем тогда прятаться?! Я, уже не таясь, побежала туда, где очнулась и открыла шкатулку. Ну, всё, теперь обратно, в настоящее! Опять вспышка — я снова на берегу... Сарай на месте, а вот баржа исчезла... Скорее, скорее, к тёте Лиде, нужно всё рассказать бабушке! С тех пор я ещё чаще стала ездить в Няшабож, приходить к берегу и смотреть на широкую полноводную Печору... {Захар Цветков @ Цена нефти @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 260, 262} Захар Цветков Цена нефти Однажды мне в руки попала книга Анатолия Знаменского «Иван-чай». Открыв её, я был удивлен тем, что, оказывается, о нашей нефти было известно ещё с допетровских времён. abu Погружаясь все глубже в историю, сомкнёшь веки и увидишь, как идут века, бегут десятилетия... ...Но когда я открыл глаза, то увидел вокруг себя глухой лес. Рядом со мной стоят мужчины с топорами и пилами. Я посмотрел на них и тут же украдкой оглядел себя: такая же, как у них, телогрейка; перевязанные верёвкой сапоги, у которых отваливается подошва... Недалеко я увидел вооружённых солдат. Кто я? Если рабочий, то почему под конвоем? Почему на мне рваная обувь, почему мы все в лесу? Что со мной?.. Я стал прислушиваться и присматриваться... Не прошло и получаса, как я понял: увы, я являюсь заключённым, а рядом со мной мои товарищи по несчастью... Я в 1931 году... Но тогда уж стоит получше узнать, какая у меня статья и зачем меня сюда привезли. Оказывается, меня и таких, как я, доставили не просто так... Нас привезли помогать строить шахту, а статья моя №58 (политическая). Вина в том, что я якобы попытался свергнуть существующую власть? Но я просто работал на донецкой шахте!.. И вот новые места, новые люди, новая жизнь на Яреге... Было тяжело и сложно. Строили мы шахту на болотистой местности. Из инструментов мне достался только топор, у которого часто вылетало топорище. На улице дождливая осень. Из-за частых дождей работать ещё тяжелее... Ноги проваливаются в болото, и я постоянно набираю полные сапоги воды. Впрочем, она тут же из них выливается... Сегодня я вернулся в барак, поставил сапоги сушиться около печи, а также подвесил над ней ватник, штаны и кофту. Похоже, я заболел, мне становится всё хуже и хуже... «Разве вы не видите, он не может работать из-за болезни?!» — услышал я над собой чей-то голос, хотел открыть глаза и сказать, что да, это действительно так, мне нужно день или два, чтобы отлежаться... Но язык не слушается, веки не поднимаются, а сирена гудит всё громче... *** ...И вдруг я открыл глаза. Я дома, в окно стучится дождик, и всё это был просто страшный сон. Но почему он мне приснился?.. {Салихат Дибраева @ Дневник рабочей @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 264, 266, 268, 270, 272} Салихат Дибраева Дневник рабочей 20.10.1939 Солнце, отражаясь от снега, слепит глаза. На мужчину в форме приходится глядеть из-под прикрытых век: густые брови сомкнулись вместе, серые глаза смотрят на нас с долей презрения, мы лишь рабочий инструмент в его руках. Стальной чекист — приходит на ум сравнение, но тут же и уходит. Ему, в его серой шинели с меховым воротником и шапке-финке, на которой алеет звезда, холодно. Это видно по тому, как он растирает уже покрасневшие уши. А мы одеты кто во что, на мне мамина «плюшка» и старенькие пимы, но нам не привыкать — мы в этих краях провели детство. Пятьдесят девушек и юношей... Нас отбирали — по два человека от деревни. Каждому хотелось оказаться тут, потому что прийти работать сюда — единственный способ выжить. В деревне денег не заработать. Мы не первые здесь и не мы последние, кто стоит перед этим «товарищем начальником». — Вас прислали сюда работать на благо Родины и вы должны повиноваться любому приказу! Ясно? Не чувствую энтузиазма! Спрашиваю ещё раз: ясно? — от этого металлического возгласа по коже прошёлся холодок. — Ясно! — отвечаем, но вместо уверенности в голосах бесчувственная пустота. Покосившиеся дощатые хибары, в которые нас заселили, назывались общежитиями, из всех щелей лезли клопы и вши, да ещё крысы, некоторые размером с кошку. В каждой комнате, отделённой от соседней дощатой перегородкой, — железные койки, словно смирные солдаты. Всё как будто для заключённых. Впрочем, длинные бараки для них — каждый на двести человек — виднелись поодаль. Одна кровать уже была занята женщиной: её карие глаза лишь раз посмотрели на меня, но я успела заметить горечь. Сказывается напряжение дня, меня начинает одолевать сон. Сейчас напишу тебе, дневник, и, надеюсь, будет легче. Мама, о бедная моя мамочка, ты так плакала, когда поняла, что я окончательно решила уйти. Я бы отдала всё на свете, лишь бы не видеть твои слёзы... Отец погиб на первой мировой, теперь ты осталась одна, совсем одна, бедная моя мама... Мои размышления прервали неровные, судорожные всхлипы. Оторвавшись от дневника, понимаю, что это та женщина с печальными глазами. Она даже не вытирает слёзы и бормочет что-то на неизвестном мне языке. Всхлипы не стихали почти до самого утра. *** Что же она перенесла? 14.12.1939 Дорогой дневник, вот уже два месяца я работаю здесь. ОЛП–4 — Отдельный лагерный пункт номер 4 — так это называется. Тяжёлый труд и скудное питание сделали своё дело: я очень сильно похудела, часто болею, но надо зарабатывать и высылать деньги матери, чтобы она хоть как-то жила. Хочу рассказать тебе один случай, не могу его больше держать в себе. Это случилось пару дней назад. Тот день ничем не отличался от других: скудный завтрак из каши на воде и безвкусный кисель, тяжёлая работа под землёй на строительстве шахты — всё как обычно. Но теперь я знаю: человека и смерть иногда разделяет всего один шаг. Я вместе со своей приятельницей — той самой, которая плакала на своей койке в первый день — шла рядом с рельсами. На нас никто не обращал никакого внимания, и мы разговорились. Она мне рассказывала смешной случай из детства, было весело, впервые за несколько недель я улыбнулась. Но вдруг до ушей донёсся скрип. Я такой никогда ещё не слышала, но сразу поняла: такой звук может быть только при трении металла о металл. Подняв глаза, я увидела несущуюся на нас тяжеленную вагонетку с породой, пыль летела во все стороны, а моя подруга словно приросла к месту, не смея шевельнуться. До встречи с тележкой осталась буквально секунда... Я успела дёрнуть её за руку, потянув на себя... До сих пор меня бьёт дрожь по всему телу, я опять и опять вижу, как несётся тележка... *** Одна секунда! Как много она порой значит... 4.3.1940 Любовь как первый весенний подснежник. Но его ничего не стоит растоптать, подмяв под грубую подошву. ОЛП–4 на всём ставит свой синий штамп «Запрещено!». На всём, включая то светлое чувство, когда два человека становятся зависимы друг от друга, когда их души трепещут рядом. Они, эти двое, очень бросались в глаза. Он — в поношенном бушлате и разваливающихся ботинках. И она — в телогрейке и в штанах не по росту не первого срока службы. Все убеждены: любви вольнонаёмной девушки и заключённого не бывать, но их сердца решили быть вместе. Они нашли единственный выход — побег. «Чтобы спасти чувства, надо рискнуть», — шептала мне накануне этого дня Анна, с которой мы к тому времени уже могли свободно разговаривать — на польском (моя подруга полька). «Сама напросилась, потому что всё равно бы сослали куда-нибудь...» — объяснила она, когда я её однажды спросила, почему она здесь. Анна решила сбежать с заключённым Олегом Громовым, которого по 58–1 статье вместе с его командиром приговорили к одиннадцати годам заключения! Они сделают это сегодня. Они смогут. Они рискнут во имя любви и счастья. *** Дорогой дневник, это ужасно! Они не смогли. Их предали. Она в отдельном бараке, её будут судить. Бригадир слышал, как начальник лагеря говорил кому-то по телефону, что она получит месяцев семь тюрьмы, а потом её снова вернут работать на шахту. А он... Его не простят. Его перевели в режимный барак командировки Ыджид. Это то место, откуда не возвращаются. Если он, конечно, туда дойдёт по морозу в своих дырявых ботинках и прожжённом бушлате... 5.3.1940 Весна — прекрасное время года, но не для нас. Со дня неудавшегося побега прошло два дня. Два дня неизвестности и страха сделали своё дело — Анна потухла, глаза впали. Теперь она стальная женщина, но с расколотым сердцем. Здесь все меняются. Утром (побудка у заключённых в четыре утра) заводской гудок к началу работы ещё не стих, а люди на поверке. — Громов! Все ожидали, что скажут командировка в Ыджид, но дежурный сказал: — Умер от болезни! Никто не смел поднять глаза. Все знали: официально заключённые могут умереть только так... Другой причины быть не могло. *** Сегодня мы стали жёстче или бездушнее? Бедная Анна! И сколько расколотых сердец, сломанных судеб во имя Родины? 5.6.1940 Лето здесь не бывает жарким. Оно такое же студёное, какими стали наши души. Но жизнь продолжается, вагонетки катятся, шестерёнки вертятся. Дорогой дневник, рассказывать тебе не о чем, кроме... Разве что о недавнем Первомае. Праздник весны и Труда должен дарить людям радость, но как радоваться? Каждый старается работать как можно больше, каждый старается быть стахановцем, впереди страны всей. Но что мы получаем за свои часы работы без отдыха? Сильных начинают подавлять, унижать. Все боятся повышения нормы труда. *** Нет правды и не будет, пока мертвы справедливость и человечность. 7.1.1941 Рождество. В детстве мы всегда праздновали Рождество, я помню аромат маминой стряпни, помню игры в снежки с соседскими ребятами, я помню всё, но, увы, воспоминания канули в лету. *** Хочу научиться забывать всё: и моменты радости, и мгновенья ужаса. Воспоминания истекают моими слезами. 22.6.1941 Дорогой дневник, может быть, это моя последняя запись. Пришло время попрощаться и с тобой, и с ОЛП–4. Утром по радио товарищ Молотов сообщил ужасную весть война пришла. Но она не приходит одна, вместе с ней придут смерти, прощанья, слёзы. Я хочу помочь защитить Родину, внести и свою лепту в победу, я хочу, в конце концов, покинуть этот ненавистный ОЛП–4. Я иду на войну. Не я одна. Мы все идём. Два года жизни здесь изменили меня. Я бы хотела прокричать всему миру, что здесь, на небольшом лагерном пункте, творятся ужасные вещи. Не будет мира и добра, пока существуют такие места. Может, о нас и не вспомнят, но нельзя забывать. Надо помнить. Прощай... {Соня Потори @ На краю великой войны @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 274, 276, 278} Соня Потори На краю великой войны Вам знаком сладостно теплый аромат мая? Северного мая. Когда солнце нежно согревает твое лицо и ты жмуришь глаза от этой приятной ласки. Ветерок дует, волосы развеваются. Я люблю это чувство. Я люблю северный май. Я полюбила его, когда работала медсестрой в лагере. Несмотря на то, каким ужасом он был, в его каменных стенах тоже существовал май. В тот день, когда моя жизнь изменилась, всё так же светило солнце, хотя, может, песня жизни здесь была немного грустнее и безжалостнее обычного. Зайдя в кабинет, я услышала обрывок монолога главного врача: «182 сантиметра, 39 килограммов». Моя голова слегка закружилась, и я вдохнула проникший вместе со мной свежий запах улицы. Из двери вышел заключённый. Я не обратила внимания ни на его рост, ни на худобу, ни на ужасно выступающие скулы. Я видела лишь его прозрачные голубые глаза, потускневшие от болезни. Они притянули мой взгляд. Я не смогла опустить глаза, как всегда делала при виде заключённых, приходящих на осмотр... От врача я узнала, что О. дали больничный на три дня. Следующие три дня он ещё поработает. Потом снова придёт за больничным. Такой был план. Больше мы ничего сделать не могли. Моё сердце пронзила неведомая раньше боль. Я старалась не смотреть в глаза больным, старалась не думать о судьбе тех, кто был здесь, но с ним этого не получилось. День за днем, видя или не видя его, я думала о нём. Я даже мысленно не называла его по имени: он был для меня О. Я приходила в палату, где он лежал, и бросала взгляд. abu Опрометью. Но и этой мимолётности хватало, чтобы заметить, как он худел, как тускнели его глубоко впавшие глаза. В один из таких дней, когда О. вновь получил больничный, он подошёл ко мне. Его горячая ладонь обхватила мои ледяные пальцы и легонько сжала, и он шёпотом попросил лист бумаги. Я в недоумении взглянула на него. С трудом, но я достала для него полинявший листок... О. подошёл ко мне, когда я, свободная от работы, стояла в узеньком зелёном коридоре. — Вы сегодня очень грустны, — и заглянул в мои глаза с той остротой и проницательностью, о которой мы часто читаем в книгах, а в жизни встречаем редко. Но тогда я видела другое: сколько в этих глазах родного тепла и света. — Мне казалось, что я сегодня выгляжу как всегда, — проронила я с лёгкой тенью досады. — Вы грустны. Я ещё ни разу не видел вашей улыбки. — Может быть, потом. Увидите... Вы... О. помотал головой: — За все это время я ни разу не видел улыбки на ваших губах. Но ведь это было? Отбросьте свои страхи и улыбнитесь, ведь жизнь есть, пока есть солнечный свет, пока бьётся сердце. Ваше сердце бьётся? Начните жить! Я в своей голове прокручивала его слова... Для меня светило солнце, моё сердце свободно билось. Только почему я нахожусь в месте, в котором не могу смеяться? Зачем я здесь? Не найдя ответа на свои вопросы, я спросила его: — А вы? — Я? Внутри темноты всегда найдётся светлый луч, нужно лишь подождать немного... — сказал он тихо. — Вы будете ждать? Может, и мне стоит подождать? — Для каждого человека есть своё место. Разве это ваше место? Разве вам здесь хорошо? — О. замолчал, но уже спустя мгновение положил свою горячую ладонь на мою. — Как долго вы сможете быть здесь? Сколько часов? Сколько минут? Настало неловкое молчание... — Когда вы будете уезжать, улыбнитесь мне, ладно? — Обещаю... В день моего отъезда я сдержала своё обещание. Я улыбнулась ему, а он подарил мне густо исписанный листок — тот самый, что я передала ему. Теперь сижу в поезде, который мчит меня далеко на юг. Я начну жизнь по-другому, ведь, как оказалось, я слишком рано выбрала свой жизненный путь. К тому же неправильный. Я покидаю это место... такое серое и мрачное... Мои воспоминания о нём выглядят как яркий акварельный пейзаж, зачёркнутый жирным простым карандашом... В моих руках один листок с памятными записками О. Слова, бегло написанные карандашом на пожелтевшей бумаге, являются его мыслями, которые уже никогда не будут сказаны, эти прозрачные образы уже никогда не обретут грани. Их автора больше нет. Однако есть надежда, что, несмотря на молчание, мысли обрели... форму, и теперь я могу сбросить бремя всего пережитого за столько лет жизни на краю Великой войны... {Мария Мильхер, Анна Казакова @ Заявление @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 280, 282, 284} Мария Мильхер, Анна Казакова Заявление 9 мая. Конечно же, в этот день мы отправились на парад Победы. Повсюду цветы, шары, праздничные флажки. На улицах нашего посёлка мы встречали ветеранов, которые не могли одерживать слез. На груди у прохожих сияли георгиевские ленточки. В горле стоял ком. На глаза наворачивались слёзы. Возложив цветы к памятнику шахтёрам, погибшим в Великой Отечественной войне, мы поклонились, а когда подняли головы, то не смогли узнать это место... Рядом стоял странный с виду грузовик. Шофёр, остановив машину, спросил: «На работу?». Мы машинально кивнули головами. Нас и ещё нескольких ребят усадили в дощатый кузов, повезли по незнакомой дороге-лежнёвке по лесу... Высадили возле небольшого деревянного здания с надписью «Ухтинский военкомат». Кабинет куда несли нас ноги, имел вывеску «Военком». Мы постучались и робко зашли. За столом сидел усталый мужчина лет сорока пяти. Его стол был завален бумагами, папками. — Здравствуйте, товарищ военком! Мы принесли заявление, хотим добровольцами пойти на фронт — Куда?! На фронт?! Девочки, вы что? Лучше идите работать! Уйти ни с чем? Ну уж нет, набравшись смелости, мы решили зачитать своё заявление. Может, после этого он поймёт, насколько серьёзно мы настроены? «Просим с сегодняшнего дня зачислить нас в ряды добровольцев и послать куда только потребуются бойцы нашей специальности. Мы — дегазаторы. Обещаем драться с фашистскими захватчиками за свою доблестную Родину до последней капли крови...» — Эх... Идите, девчонки, не до вас мне... С вашей Яреги каждый день несут и несут заявления. Вот сижу, разбираю. Рвутся на фронт и мужчины, и женщины. Заключенные — и те хотят бить фашиста. Вот послушайте, что пишут, даже самому товарищу Сталину: «Заявление от Сироты Андрея Васильевича. Настоящим прошу вашего распоряжения послать меня в ряды Р.К.К.А. на фронт, мстить за погибших моих братьев: Ивана Васильевича Сироту, погибшего за освобождение Запорожья; Виссариона Васильевича Сироту, погибшего на ленинградском фронте; Васиана Васильевича Сироту, пропавшего без вести, возможно погибшего или томящегося в немецких тюрьмах. Я уже 13 раз просился, но начальство меня не отпускает, в дальнейшем я вынужден буду бежать с производства лишь бы попасть на фронт. Убедительно прошу не отказывать в моей просьбе, дорогой Иосиф Виссарионович...»* — Достаточно, чтобы вы пошли на работу и не отнимали у меня время, или ещё прочитать? — мы не уходили, продолжали стоять на пороге, и военком стал снова перебирать лежавшую на столе толстую стопку заявлений, пока не нашёл это: «Прошу вас об отправлении меня в действующею Красную Армию, так как для этой просьбы у меня имеются веские основания, а именно: муж мой в армии, сейчас раненый, а три моих брата погибли. Велик мой гнев и ненависть к проклятым фашистским стервятникам, посягнувшим на нашу цветущую Родину и не могу я сидеть в тылу и слышать, как фашистские палачи мучают наших пленных красноармейцев, наших женщин, детей и стариков...»* * Цитируются подлинные документы Он положил заявление в отдельную папку, завязал верёвочки и поднял на нас красные от бессонницы глаза: — Достаточно, чтобы вы поняли? Мы потоптались у дверей, потом кивнули и, пообещав, что поможем фронту любым трудом, вышли... и снова оказались у памятника. Посмотрели друг на друга и после парада прямиком отправились в музей истории Ярегских нефтешахт. *** Просмотрев архивные документы, мы узнали, что всего с Ухтинского района с 1941 по 1945 гг. ушло на фронт 13 487 человек. Они проявили в боях с врагом героизм и стойкость, честно выполнили долг перед Родиной. Но не менее самоотверженно наши земляки трудились и в тылу. Подвиг их бессмертен. {Александра Крамаренко @ Утро газомерщицы @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 288, 290, 292, 294} Александра Крамаренко Утро газомерщицы Проснулась я от странных звуков, что раздавались снизу. Не придав этому значения, перевернулась на другой бок... И тут я поняла, что лежу не в своей постели!.. Резко села, но, больно ударившись лбом о дерево, легла обратно. Открыла глаза, оглянулась... Вокруг было множество людей — мужчины, женщины, пожилые... Все они были охвачены какой-то спешкой, шустро передвигались... Но я никак не могла определить, что это было за помещение, так как раньше таких не встречала. По обеим его сторонам, словно огромные стеллажи, тянулись нары, а в середине во всю длину стоял деревянный стол... — Поторапливайся, — обратилась ко мне пожилая женщина, — если не хочешь, чтобы тебя закрыли в бараке! Решив не рисковать, я спустилась с так называемой кровати, разровняв покрывало, что чуть ранее служило мне одеялом. Обувшись и одевшись в то, что мне дала всё та же женщина, я направилась за ней к выходу. Оказавшись снаружи, я не узнала свой посёлок, себя, впрочем, тоже: на улице было раз в десять людей больше, чем в бараке, многие были одеты примерно Так же, как и я: измазанная в нефти белая телогрейка, свободные чёрные штаны, такого же цвета ботинки. Единственным отличием женской от мужской спецодежды была каска с фонарём, которую выдавали только мужчинам, у меня же, как и у остальных женщин, на голове был повязан платок. Но помимо тех людей, за которыми меня вела женщина, чуть поодаль стояли мужчины в военной форме. Они были с оружием! Я заметила, как к одному из них подошла девушка в лёгком посеревшем от времени платьице. Она что-то спрашивала у одного из них, но тот, даже не удостоив её взглядом, пробасил: — Выходить за пределы поселения строго запрещено! Тут я поняла, что отстала от людей, за которыми меня вела женщина. Быстро нагнав её, я поинтересовалась, куда мы направляемся. — В шахту, девочка моя, в шахту, — проговорила она, улыбаясь. — Извините, а зачем мы туда идём? — и увидела себя со стороны: особа, переполняемая смесью детского удивления и липкого страха. — Как зачем? Трудиться, разумеется. Или ты уже так заработалась, что память отшибло? — звонко, совсем неподходяще для сложившейся ситуации рассмеялась женщина. — А вы кем работаете? — не унималась я (сами же знаете: интерес, если он в тебе просыпается, то захватывает тебя всё больше и больше). — Я-то? — На мой утвердительный кивок она продолжила, понурив голову: — Всего лишь собираю нефть. — А я?.. Кем работаю я? — А ты, доченька, газомерщица. Ходишь по уклонам, по штрекам, измеряешь количество метана, чтобы предупредить взрыв, — поправляя платок, подсказала работница. — Но как же я пойму, что метана слишком много? — с каждым словом моей спутницы удивление всё больше уступало место растущей тревоге. — Неужели всё забыла? На входе в ламповую тебе выдают газовую лампу Вольфа и электрическую. Если газовая лампа гаснет, значит метана слишком много и может произойти взрыв. Тогда-то ты и зажигаешь электрическую лампу, с ней идёшь к двери вентиляции и открываешь её для проветривания. Вот мы и пришли, иди уж, пора тебе, — закончила она, направив меня в небольшое красное здание. Там мне, как и сказала женщина, выдали две лампы, и я продолжила свой путь к клетям. Около приспособления, похожего на два лифта, я встретила несколько очень странных мужчин. Даже несмотря на угнетающую обстановку и пробирающий до костей холод, они шутили, смеялись. — Не опоздай, — крикнули они, заметив меня, — клеть отходит через считанные минуты. Мимолетно поблагодарив, я зашла в «лифт». С грохотом закрылись двери, и тесная кабинка попозла вниз, но только я успела схватиться за поручни, как клеть встала, распахивая двери и приглашая в такие тёмные, пугающие и извивающиеся, словно змеи, коридоры шахты. Я долго медлила, но раздавшийся из громкоговорителя грубый женский голос поторопил меня. Я быстро шагнула на заляпанную нефтью землю. Вспоминая слова своей знакомой, я двигалась вглубь, оставляя позади страшную клеть и одиноко горящую лампу. Не спеша двигаясь по мрачным тоннелям, я внимательно всматривалась в окружающую меня черноту. Куда бы я ни повернулась, повсюду была лишь нефть: на земле, среди рельс, на стенах и даже на потолке... Лишь иногда мелькали тускло мерцающие, как звёзды на ночном небе, лампы. Из раздумий меня вывел возникший прямо из темноты и направляющийся ко мне стук копыт. Прижавшись к нефтяной стене, я устремила свой взгляд в непроглядную чернь... На расстоянии вытянутой руки рядом со мной процокала лошадь. Она была запряжена и тащила за собой несколько деревянных вагонеток со всё той же вязкой нефтью. Не ожидая увидеть в этих тёмных коридорах лошадь, я опешила, а опомнившись, продолжила свой путь, постоянно оглядываясь. Через несколько минут моя лампа погасла... Меня охватила паника, но упавший с глухим стуком фонарь привёл меня в чувство. Включив его, бросилась вперёд. Через пару минут наткнулась на решетчатую дверь, из которой очень сильно тянуло ледяным воздухом. Я была уверена, что, открыв эту дверь, выведу метан. Отворив её, стала ждать. Шли минуты... Наверное, уже прошло достаточно времени? Я решила зажечь газовую лампу, но лишь взяла её в руки, как всё вокруг поплыло, а перед глазами заплясали разноцветные точки. Я зажмурилась... Меня обволокла гробовая тишина, но уже через секунду в лицо ударил яркий свет. Распахнув глаза, я оглянулась. Где я? В своей комнате, ни нефти, ни военных, ни женщины-советчицы рядом, лишь кошка тёрлась о мои ноги... Взглянула на часы — опаздываю. А как же странный сон? Его я попытаюсь припомнить в деталях, но только позже. Сейчас надо поторапливаться в школу... {Сабрина Магомедханова @ «Отдохнёшь и ты...» @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 296, 298} Сабрина Магомедханова «Отдохнёшь и ты...» Бабушка моего одноклассника читает Гёте. Что тут такого, если все со школы знают «Горные вершины Спят во тьме ночной...»? Да, конечно, только это всё же Лермонтов «Из Гете». А бабушка моего одноклассника читает совсем по-другому: «Über allen Gipfeln Ist Ruh, In allen Wipfeln Spürest du Kaum einen Hauch...» И вообще она хорошо говорит на немецком... Откуда? Мы в школе английский учим, в тридцатые годы, до войны, немецкий почти нигде, кроме Поволжья, не учили, а с сорок первого он и вовсе под запретом был. Так долго об этом размышляла, что ночью мне приснился сон, где я увидела себя в 1943 году. Сижу в бараке на дощатой кровати, которую называют нарами. Нас около двадцати — женщин, одетых в телогрейки. Да и я одета в такую же ватную куртку. Она белого цвета. Женщины разговаривают между собой не на русском языке, но — на моё удивление — я их понимаю, потому что я — одна из них. Мы — мобилизованные немки, трудармейки. Вольные называют нас мобнемки. Мы не вольные, но и не заключенные. Выезжать из Яреги (наш третий промысел) нам запрещено. Казалось, едва легли спать, а уже пора на работу. Пять часов утра... Весь мой рабочий день проходит в сырой и холодной шахте. Вокруг так темно! Правда, у меня есть газовая лампа, abu по ней определяется наличие опасного газа метана. Если лампа гаснет — значит газа много, может произойти взрыв. В таком случае я буду проветривать коридор. Для этого я открою тяжелую дверь в шахтный коридор и запущу свежий воздух с улицы. На работе я нахожусь десять часов. Чтобы побороть страх, я громко пою: «Über allen Gipfeln Ist Ruh, In allen Wipfeln Spürest du Kaum einen Hauch...» Это Гёте... Кормят очень плохо. Тем, кто работает под землёй, полагается 1200 граммов хлеба плюс паёк — "специальный котёл" для шахтера. Часто дают рыбные котлеты, но я их не ем — брезгую, потому что рыбу мелют целиком, не чистя. Это понят: едоков много, рыбы мало... После долгого и трудного дня мы, наконец, возвращаемся в барак. Женщины постарше тихо жалуются друг дружке на усталость. А я не то чтобы не устала, но... хочется танцевать. Наверное, потому что мне шестнадцать? Так как я хорошо знала русский, меня часто просили переводить. Так у меня появились новые подруги. И я перевела для них те слова, с которыми живут здесь такие же мобнемки, как и я: «Warte nur, balde Ruhest du auch...» — «Подожди немного, Отдохнёшь и ты...» Чтобы спастись от мыслей, нужно занять руки. Мы вышиваем, вяжем салфетки, шарфы, кофты, рукавицы, а затем обмениваем на что-нибудь необходимое. Шьём и для себя. Например, из подкладок тех белых телогреек — юбки и кофточки. Но когда я ложусь спать, то всё равно в мыслях разговариваю с мамой и братьями, которых отправили в другие места. Хочется плакать от тоски по ним. *** Я просыпаюсь... Где я? Господи, я же дома, дома!.. После уроков побежала в музей Ярегских нефтешахт... {Сергей Рассохин @ Авъя @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 308, 310, 312, 314, 316, 318, 320, 322} Сергей Рассохин Авъя Жара невыносимая. Мы с Данилом и Леной сидели на скамейке в томительном ожидании Жоры, который обещал вынести шипучку. Эти двое угрюмо бурчали, надеясь, наверное, что это хоть как-то ускорит должника, а я, как обычно, сидел, прилипая глазами к «невидимому нечту». Даже птиц почти не слышно. Все они, видимо, прятались от жары, столь невыносимой, что не верилось, что ты живёшь на Севере. Со стороны подъезда отчётливо слышались тяжёлые шаги (что удивительно, ведь Жора был тем ещё доходягой), и во дворе появился чумазый мальчишка со стаканами самодельной газировки в руках. — Ну наконец-то! — утомлённо произнесла Лена, — я уж думала, ты только вечером выскочишь. Мы наконец-то получили обещанную шипучку. Тухнуть на одном месте под палящим солнцем — сомнительная перспектива, поэтому решили пойти в сторону шахты на озеро. Некоторое время шли молча и пили газировку. Жора параллельно с этим ел пирожок, который ему дала бабушка. Ещё не дожевав, наш спаситель вытер рукой рот: — Представляете, мне отец утром рассказал, что завтра в посёлок приедут из другого района, коми. То ли ищут что-то, то ли просто путешествуют, папа сам ещё не уверен. — Да чего уж тут искать? Кругом сплошь болота. Кроме морошки — ничего, — смеясь, ответил Данил. — Не знаю, не знаю... Может, они тут духов ищут или ещё что... — Ленка толкнула меня в плечо, чтобы я подыграл. — Даааааа, — неуверенно протянул я, а Жорик настороженно посмотрел на нас, щёки его всё ещё были заняты пирожком, но глаза, казалось, сейчас вылезут из орбит. Вся наша троица — я, Даня и Лена — громко захохотали, глядя на него, и мы пошли на озеро. abu Вода прохладная, солнце скрылось за облаками, нежный ветер треплет волосы. Мы купались и загорали до самого вечера. На обратной дороге я заметил в траве перо сороки, переливающиеся на свету, и не знаю зачем, но взял себе. Утром следующего дня я проснулся рано. Дома делать было нечего, все ещё спали. Недолго думая, я вышел на прогулку. Туманное утро. Холод бежит по ногам, солнце ещё даже не намекает на своё появление, но при этом ясно, как в полдень. За это я и люблю Север с его белыми ночами, незаметно перетекающими в прохладное начало дня. Посёлок спит, и лишь я один брожу без дела по знакомым дворам и улочкам, напевая самому себе. Где-то здесь и начинается самый странный день в моей жизни. Выйдя в поле, я заметил фигуру... Я присмотрелся: это была незнакомая мне девушка, одетая весьма просто, я бы даже сказал по-крестьянски: рубаха, сарафан с какими-то странными узорами... Она бродила туда-сюда и что-то собирала время от времени в корзинку. То ли любопытство, то ли ещё что потянуло меня подойти и поздороваться. Подойдя ближе, я увидел аккуратные косы каштановых волос. Удивило при этом, что обуви на ней не было. «Здравствуй», — неловко произнёс я. Она отвлеклась от своего занятия, поднялась и посмотрела на меня. Тонкие черты лица, открытый лоб, аккуратный носик, маленькие губы. И эти глаза. Глубокие, как пропасть, карие глаза, смотрящие прямо в душу. Я оцепенел, ноги подкосились, а руки судорожно задрожали, сердце забилось, как отбойный молоток. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного. abu Я не мог произнести ни слова, словно никогда и не умел говорить. Она тоже молчала и изумлённо смотрела на меня. «Авъя», — резко донеслось откуда-то из-за спины. Она посмотрела поверх моего плеча... Я развернулся. Около дороги стоял мужчина, одетый так же бедно, как и эта девушка, на лице его красовалась густая тёмная борода, а на шее висело ожерелье из медвежьих когтей. Тут она сорвалась с места. «Эн скӧрав, сійӧ ас да бур морт»*, — и крепко обняла его, удерживая. * Эн скӧрав, сійӧ ас да бур морт! — Не сердись, он свой, хороший... Они пошли к лесу, а я так и остался в поле, ещё очень долго стоял на месте, не думая ни о чём кроме неё. Днём нас вызвали в школу. Оказывается, мы должны были показать приехавшим гостям наш посёлок. Это были мужчины и женщины, одетые весьма обычно, совсем не так, как встретившиеся мне накануне, и уж никак не босиком... В общем, той самой девушки среди них я не заметил, из-за чего в некоторой степени расстроился. Бородатого мужчины, кстати, тоже не было... Экскурсия прошла довольно скучно, мы показали им улицы, достопримечательности, магазин... И тут Жорик, который всю дорогу почти ничего не говорил, спросил: — А вы правда тут призраков ищете? — Конечно же нет, — приезжие засмеялись, — мы просто туристы, решили вот у вас погостить, на природе пожить... Не то чтобы это вызывало особый интерес у нашей компании, но планов на вечер у нас тоже не было, мы выдвинулись в сторону болот, солнце уже почти спряталось за горизонтом. Наступала пора, которую с натяжкой можно назвать «Тёмная ночь». Мы брели разобщённо, Данил и Лена всё время разговаривали, а Жорик шагал, сосредоточенно вглядываясь в глубь тайги и жуя бабушкины булочки. Здесь наши гости решили остановиться на ночлег. Они расселились по всей поляне, расставили палатки, разожгли костёр, кто-то доставал еду, кто-то — музыкальные инструменты. Начались песни, и все, от мала до велика, плясали вокруг костра. Сначала наша компания стеснялась, но уже через десять минут мы веселились вместе с остальными. Такая неповторимая атмосфера: северные узоры, необычные песни на неизвестном языке, ночь и музыка, которая рождалась из самых удивительных инструментов... Вдруг я увидел... Авъю! Она незаметно для остальных уходила в глубь леса в молчаливом одиночестве. Странное ощущение тревоги и любопытства сорвало меня с места и заставило пойти за ней. Ребята ничего не заметили, поэтому я шёл по лесу один, её силуэт еле угадывался где-то вдалеке. Вскоре я окончательно потерял её из виду, стало совершенно темно. Лес смотрел на меня тысячами глаз, деревья казались абсолютно одинаковыми, холодный ветер обдувал лицо. По моей спине пробежал холодок — я понял, что заблудился. Вот уже около часа я бродил по лесу, спотыкаясь о старые пни и ветки деревьев. Воображение не на шутку разыгралось. Тьма непроглядная, я видел лишь силуэты и тени. Было действительно жутко, особенно при воспоминании шуточек про призраков. Ветер, подвывая, небрежно качал ветви, но сам лес молчал. Лишь изредка ночные птицы ухали и каркали где-то вдалеке. И от этой тишины гудела голова, которую уже наполняли пугающие образы. В каждой тени виднелся дикий зверь, а в каждой ветке — лапа чудовища, что вот-вот утянет тебя в неизвестность. Блуждая в полумраке, я упал на непонятно что. Это «что-то» было мохнатым... Тут наступила гробовая тишина, даже ветер больше не старался напугать меня, мозг начал соображать, а сердце ушло в пятки. «Медведь!» — прозвенело у меня в голове. Оттолкнувшись от огромной мохнатой туши, я упал наземь и, развернувшись, увидел нечто, столь пугающее и необычное, что не каждый может себе представить. «Лучше бы я увидел медведя», — пронеслось у меня в голове. Это было огромное существо, похожее на человека, но покрытое густой тёмной шерстью, облепленной листьями и грязью. Увесистые лапы оканчивались острыми когтями. Лицо скрывалось в тени, лишь сияющие в темноте жёлтые глаза смотрели на меня с высоты. Я не мог сдвинуться с места, тело отказывалось слушаться. «Это конец», — жизнь стремительно летела перед глазами. И тут произошло то, чего ни я, ни кто-либо другой на моём месте не мог бы ожидать. Существо подняло свою мохнатую голову, открыв лунному свету жуткую морду с широким носом и длинными выпирающими наружу клыками. Оно взревело, и рёв этот слышно было на многие километры леса, как гул истребителя, летящего где-то вдалеке. Но при этом он был так близко, что смердящий запах из его пасти доносился до меня. После этого он поднял тяжёлую руку и показал в сторону. Я ничего не понял, но послушно сорвался и побежал. Побежал что есть сил, не обращая внимания на ветви, царапающие лицо и тело, на воду и кочки, бежал так, словно умру, если даже остановлюсь на мгновение. Наконец я выбежал к какой-то речке и упал на колени у берега. Ощущение спасения смешалось с тяжёлой отдышкой и дрожью в ногах. Казалось, что я встретился с самой смертью и чудом избежал её объятий. Внезапно я заметил Авъю, которая беззаботно смотрела на меня. — Там, это, тако.... — запыхавшись, пытался выговорить я. — Тайӧ вӧлі, Яг-Морт, ме кылі омлялӧмсӧ**... **Тайӧ волі Яг-Морт, ме кылі омлялӧмсӧ... — Это был Яг-Морт, я слышала вой... — Что? Что ты сказала? Куда ты вообще шла? — уже начал кричать я. Авъя засмеялась, находя моё волнение забавным. Я исступлённо смотрел на неё, ничего не понимая. — Ме кӧсйи аддзыны асъя кыа***... ***Ме кӧсйи аддзыны асъя кыа... — Я хотела увидеть рассвет... Авъя улыбнулась мне, указав глазами на заалевший краешек солнца... Её беззаботная детская улыбка словно успокоила меня. Я поднялся с колен, чтобы отряхнуться от песка и пыли. — Да, а рассветы у нас и правда красивые, — я выдохнул с облегчением, и мы стали молча ждать первые лучи солнца. Спустя пару часов мы с Авъей пошли в сторону остановки. Утренние птицы начали свою перетрель. — Слушай, — еле выдавил я на выдохе, — а вы ещё будете к нам заходить? — Ог тӧд, а мый?**** ****Ог тӧд, а мый? — Не знаю, а что? — Да нет... Просто... Эмм... Неважно... Приятно было с тобой познакомиться... Ты не такая, как остальные туристы. — Туристы? — переспросила она в недоумении. — Разве вы не вместе с остальными гостями? Откуда ты? Авъя неловко улыбнулась и опустила глаза. — Вот, это тебе, на память, — я протянул ей то самое перо, которое нашёл пару дней назад. — Аттьӧ*, — она немного покрутила его в руке и вставила себе в волосы. *Аттьӧ — Спасибо. Тут она подняла голову, встала на носки, чмокнула меня в щёку... У меня подкосились ноги, стало и жарко, и холодно, мысли поплыли далеко и надолго... Авъя шла, еле-еле переступая через ветви и падая на подъёмах. В какой-то момент я просто поднял её на руки и понёс. Она на время очнулась от дрёмы и даже просила поставить её на ноги. Но уже через пару минут она просто спала. А я смотрел на её лицо, такое простое и прекрасное одновременно. Я тяжело вздохнул, в груди чувствовалось какое-то доселе незнакомое тепло, а щёки горели огнём. Я помотал головой и пошёл дальше, аккуратно огибая кусты и деревья. Позже мы оказались около лагеря. abu Кругом тишина, лишь в костре мягко тлеют угольки, испуская тонкий дымок. Не зная что делать, я просто положил Авъю у этого костра, а сам лёг рядом. Глаза мои медленно закрылись, и я погрузился в забытьё. Во сне было то поле. То самое поле, на котором мы встретились в первый раз. Я увидел Авъю. Она радостно бежала в мою сторону. И этот бег был похож на полёт лебедя. Но вдруг она резко остановилась, эмоция на её лице резко сменилась на волнение, она медленно начала пятиться назад. Я развернулся и увидел яркую вспышку. Хлопок. И больше ничего. Пустота... Я проснулся в холодном поту. С ветки на меня глазела сорока. Может, та самая, перо которой я подобрал? — Ну и где ты был? — неожиданно донеслось около плеча. Это Ленка нависала надо мной, глядя недоумевающим взглядом. — Чего молчишь, как рыба? Где был, спрашиваю? Ленка всё никак не успокаивалась. Это было похоже на неё. Несмотря на то, что девчонка, Ленка была самой боевой в нашей компании. — Даня с Жориком всю ночь тебя кликали, а ты так и не отозвался. Мы уже за родителями идти хотели утром, а тут он дрыхнет как ни в чём не бывало. Мдааа... Ленка так и не дождалась моего ответа. Я встал на ноги и отряхнулся. Вокруг кипела работа, наши гости собирались уходить. Авъи среди них не было, и они о ней даже не слышали, все только пожимали плечами и разводили руками. Да и бородача никакого никто не видел... Разве что у сороки спросить... *** ....12 января 1954 года на первой нефтешахте произошёл взрыв метана. Некоторое время мне и правда казалось, что тот сон был вещим и Авъя хотела нас всех предостеречь... *** По воспоминаниям Василия Ивановича Дякина. {Кристина Перевозчикова @ В завал! @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 324, 326, 328, 330} Кристина Перевозчикова В завал! Уснуть с улыбкой на лице — что может быть лучше. Я иду в школу! Это мой первый день... Проснувшись, я увидела, что на плечиках висело коричневое платье и белый фартук. Похоже, мама сшила мне его для школы! Я залюбовалась обновкой, долго вертелась в ней перед зеркалом. Время уже поджимало, пришлось идти голодной. В вестибюле уже было немало детей и их родителей (мы же первоклашки), а моя мама была занята. Поэтому я была одна и мне было немного страшно. Здание школы было небольшое, двухэтажное, деревянное. После линейки нас повели на второй этаж. Мы прошли в класс и начали знакомиться, но до меня очередь была ещё огромная! Ожидая, я заметила одного мальчика. Он был очень тихим и стеснительным. Спустя некоторое время я узнала его имя — Саша. У него были чёрные волосы, неаккуратно заправленная в брюки рубашка, бледная кожа и грустное лицо с большими щенячьими глазами. Вот и подошла моя очередь! Я быстро встала и улыбнулась что было сил! — Я Наштя, мне шемь лет, — прошипела я, так как ещё не умела выговаривать букву «с». Начался первый урок, мы расселись за парты, моим соседом оказался Тот самый Саша. — А чего ты такой бледный? — шёпотом спросила я его. Он что-то промычал, я попросила повторить. — Я всё лето дома сидел, меня никто гулять не зовёт. — Странный ты какой-то, — буркнула я себе под нос и принялась за учёбу. Наша учительница мне очень понравилась: молодая, добрая, в красивом платье. Я пообещала, что приду в школу и завтра. После уроков я собралась домой, а Саша предложил меня проводить. Я согласилась, с ним ведь и так никто не дружит живём мы неподалёку. Когда дошли, я пригласила его в гости. Он долго думал, но всё же зашёл. Я заглянула в папину комнату. Огляделась, а папы нет! Ноги понесли меня на улицу. Саша не торопясь вышел за мной с непониманием на лице. — Папы нет дома, — с досадой и испугом сказала я. — Ну и что? Значит, задержался. Нет, он не понял. Мой папа — человек пунктуальный, буквально по часам свою жизнь расписал! А тут вдруг задержался! Я посмотрела на дорогу: никого, кроме одного прохожего. Похоже, с работы идёт. Я подбежала к нему и спросила: — А вы моего папу не видели? Он на шахте работает! Высокий такой, с бородой ещё! — На шахте, говоришь? — незнакомец прокашлялся. — Слышал, что у них завалы часто случаются. Я не совсем поняла, что именно такое завал, но точно знала: это что-то страшное. Мои глаза стали размером с пять копеек. — Спасибо, дяденька. Саша! — я только что о нём вспомнила, а он наблюдал со стороны. — Пойдём папу моего искать! — А может он как-то сам... найдётся? — Пойдём! Он где-то в завале, — ляпнула я, желая казаться умной. Нетерпеливо схватила его за руку, и мы побежали к шахте. Минут через двадцать мы добежали и остановились. В горле пересохло, и ноги сильно устали. Я настолько торопилась, что совсем забыла, что шахта была далеко и бежать до неё без остановки была не лучшая идея. — Итак! Мы должны зайти в шахту и.... — Чего?! — он весь извертелся, потянулся и зевнул, чтобы показать, как же я его нагружаю. — Эй! Выслушай сначала! Нам нужно попасть в шахту, где-то там, в завале, нас будет ждать мой папа. — Звучит не так уж и сложно. — Ну, если так, иди первый! — на самом деле это был не упрёк, мне самой идти было страшно, но показывать этого я не хотела. — Легко! — откликнулся Саша, но идти не спешил. — Ну и чего встал, герой? Пришлось подтолкнуть его, тогда он и двинулся вперёд. Саму шахту окружал забор с металлической проволокой. Выглядело страшно, но все мальчишки через забор всё равно перебирались. Мы оказались перед воротами, и оба поняли, что сейчас нужно быть тише воды, ниже травы, и, словно кошки, быстро пролезли под ними, спрятавшись за ближайшей стеной. — Видишь? Стоит тут такой важный! — жаловался Саша, указывая на охранника. — Ага, а сам ничего не видит, — я хихикнула в ответ. Мы укрылись за следующей стеной, скоро уже и до входа доберёмся. Но нас заметили. К нам подошёл высокий и сильный дядя в форме. — Что это вы тут делаете? — возмущённо спросил он. — В завал идём. — В какой такой завал? У нас его не было, а смена твоего папы часа два назад закончилась, — и повёл нас к выходу. Мы с Сашей друг на друга поглядели, подумали да побежали обратно в школу, потому что Саша забыл там свой портфель. И каково же было моё удивление, когда прямо у входа, что-то обсуждая, стояли мои родители и наша учительница. Я медленно подошла к ним. И уж такое обиженное лицо сделала. Папа, будто почувствовав моё появление, обернулся, что-то шепнул маме, она тоже оглянулась. Теперь надо мной склонилось два удивлённых лица. — Здравствуйте! — разбавляя неловкую тишину, сказала я. — Настя, что ты здесь делаешь? Ты должна быть дома! Мама начала рассказ о том, как это опасно и что ужасного могло произойти со мной за это время, а я лишь позвала Сашу. — Настя! Ты меня вообще слушаешь? И кто этот мальчик? — мама уж было разозлилась. — Это Саша, мой друг. Мы с ним искали папу после школы, потому что дядя сказал, что он в завале. Папа захохотал. А на лице мамы мелькнула улыбка и погасла... *** Именно так могла рассказать бабушка о своём первом школьном дне. 12 января 1954 года ещё не наступило... {Елена Михайленко @ Аварийная сирена @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 332, 334, 336} Елена Михайленко Аварийная сирена Такой трудный день был сегодня в школе! Придя домой, я мигом сделала уроки, хотела почитать, но почти сразу же уснула. Устала... Может, потому что конец учебного года, лето впереди... Проснулась рано утром, а за окном белел снег... Пухлый отрывной календарь, висевший на стене, сообщает, что сегодня... 12 января 1954 года. Скоро Старый Новый год, но вообще-то будет обычный будничный день. Мама уже давно ушла на работу, так что разбудил меня папа. Мы позавтракали вместе, и он заплёл мне волосы в косички. Потом тоже начал собираться на работу. Он работает на Ярегской нефтешахте №1 шахтёром. Когда папа только устроился, мы с мамой очень переживали. Но он убеждал нас, что работает в полной безопасности. Но нет, это очень тяжёлая и опасная работа. Я не понаслышке это знаю, потому что в разговорах взрослых то и дело мелькает: кому-то придавило палец или на голову упал тяжёлый кусок породы... Я — просто по привычке — поцеловала его и попрощалась. Взглянула на часы и поняла, что если не побегу в школу прямо сейчас, то опоздаю! И только когда оказалась в школе, обнаружила, что не взяла ни дневника, ни учебника по математике, ни пенала. Но в школу я успела вовремя, чему была очень рада! Первый урок пролетел незаметно. Математика не была для меня сложной, как это казалось моим одноклассникам. И вот, решая пример за примером, я услышала звонок. Вторым уроком была история. Мне нравится этот предмет настолько, что я забываю обо всём на свете! Но тут во время моего наилюбимейшего урока я услышала громкий и протяжный звук аварийной сирены. Моё сердце вздрогнуло. Такие сирены звучали только если на шахте случилась авария. Завал или, чего хуже, взрыв?! Я сразу подумала о папе. Вдруг он там? Вдруг его придавило? А вдруг... он погиб?! Эти мысли всё сильнее и сильнее одолевали меня. Звук сирены нарастал, будто бы становясь громче и противнее. Я отключилась от работы с классом и думала только о папе. Учительница обратилась ко мне, в её глазах читалось удивление. По моим щекам потекли слёзы. Она спросила: «Что случилось?» Я, всхлипывая, что-то невнятно объясняла. Тогда учительница взяла меня за руку и вывела в коридор, попросила успокоиться и ушла. Я делала вдохи и выдохи... Через пару минут начала приходить в себя. Учительница вернулась со стаканом воды, дала его мне и повторила вопрос. Я рассказала обо всех своих мыслях, о папе, о шахте, аварийной сирене и о своих страхах. Она успокоила меня, сказав, что вероятность этого очень мала и мне не стоит так сильно переживать. Я согласилась с ней и вернулась в класс. Все удивлённо смотрели на меня и переговаривались между собой. Я не обращала внимания и вернулась к работе. Ближе к четвёртому уроку меня вызвали к директору. Что я могла сделать плохого? Мои руки дрожали, а зубы стучали. Я очень нервничала. Меня ещё ни разу не приглашали к директору. Я подошла к двери, на которой висела табличка «Директор школы З.И. Ковальская». В кабинете сидели какая-то женщина и сама директор, Зинаида Иосифовна. Она у нас замечательная, работала в школе ещё в войну. Они усадили меня на стул. — Нам нужно сообщить тебе плохую новость, — начала разговор незнакомая мне женщина. — Понимаешь, в жизни случается всякое... — осторожно сказала Зинаида Иосифовна, и они переглянулись. — Твой отец попал в аварию на шахте, — глухо сказала женщина. — Взрыв метана, тринадцать человек погибли... Загазованность плюс повреждённая аккумуляторная лампа... — О-он жж-жив? — сдерживая слёзы и ощущая неприятный ком в горле, выдавила из себя я. — К сожалению, нет... Всхлипывая, я вытирала слёзы рукавом. Дышала рывками, редко глотая воздух. Женщина и директор что-то говорили, но я их не слышала. Я была разбита. На мельчайшие кусочки. У меня не хватало ни слов, ни эмоций. Мне принесли воду. Горячие и солёные слёзы стекали прямо в стакан. Вдруг в моих глазах потемнело. Очнулась я в больничной палате. На лице ощущалась соль, оставшаяся от слёз, а манжет рукава был насквозь мокрым. Рядом сидела мама. Я так обрадовалась, когда её увидела! Но на её лице была тревога. Она взглянула на меня и крепко обняла. Я уже было подумала, что всё, что мне сказали директор и та женщина, — всего лишь плохой сон, но мама рассказала мне всё снова. На этот раз я смогла сдержать слёзы. А мама — нет... *** Я проснулась. Подушка, на которой я уснула, была мокрой, а по лицу текли слёзы. Это был всего лишь сон! Как я была рада, что это был всего лишь сон! Чтобы удостовериться, я тихонько встала и заглянула в комнату родителей — оба были там! Я умылась и приготовила завтрак для всех нас. {Дарья Токаренко @ Пять копеек @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 338, 340, 342, 344, 346} Дарья Токаренко Пять копеек Лениво перебираю ногами, оглядывая улочку шахтёрского посёлка. Заснеженная дорога, высокие фонари с жёлтым светом, деревья и кустарники в белоснежных шапках, тёмное небо. Морозец мягко щекочет щёки и нос. Подхожу к магазину, в который отправила мама... Купив всё по списку, выхожу, глядя под ноги. Спускаюсь по крыльцу и замираю: на моих ногах беленькие валенки, хотя я была в сапогах, когда заходила в магазин, да и крыльца здесь не было. Из рук исчез пакет на мне тёплая шубка (такую я видела на фотографиях моей бабушки, когда она была ребёнком), шапка, связанная вручную, и варежки в тон. Поднимаю глаза и вижу: фонари на деревянных столбах, впереди аллея с заснеженными деревьями, а слева от этого здания, которое появилось здесь вместо магазина, расстелился большой каток. На нём резвятся дети, а родители, оперевшись на бортики, наблюдают. В центре катка — высокая, тёмно-зелёная, припорошенная снегом ёлка, украшенная самыми разными игрушками. А из-за катка выглядывает ледяная горка. На ней тоже хохочут детишки. За одноэтажными домиками — терриконник, присыпанный снегом, по склону движется вагонетка с фонарями. Прохожу вперёд по аллее, на другой стороне тоже много деревьев и два неработающих фонтана. — Даша! — слышу возглас за спиной. Оборачиваюсь и вижу перед собой светловолосую девочку, одетую в похожую шубку и такие же валенки. В памяти возникает её имя, хотя и вижу в первый раз. — Привет, Кать! — отвечаю ей. — Мы завтра с папой и с моим братом идём с терриконника* кататься на лыжах. * Терриконник — конусообразный отвал пустой породы на по-верхности земли у шахты. Хочешь? Машка уже с нами. — Я спрошу у мамы и, если что, завтра скажу тебе, ладно? Она кивает и, улыбнувшись, убегает на другую сторону. Там её ждёт высокий молодой человек. Берёт его за руку, и они уходят (видимо, это её брат). Спустя пару минут прихожу домой. Снимаю шубу и иду на кухню. За столом устало улыбается папа, а мама хлопочет над кастрюлями и тарелками. — Привет, пап, — обнимаю его за плечи. — Здравствуй, дочь, — обнимает он меня в ответ. — Привет, мам, — целую её в щеку, а она в ответ приобнимает меня за плечи. — Катя завтра с папой и братом идут с терриконника кататься на лыжах. Можно мне с ними? — Ну, я думаю, раз идёт Катин папа, то мы можем доверить тебя в их руки на прогулку? — зевая, отвечает папа. — Да, конечно, иди, — соглашается мама. — Только осторожно и оденься потеплее. — Спасибо, — радостно отвечаю родителям и направляюсь в сторону своей комнаты. — Я не голодна, пойду почитаю. Захожу в комнату. Всё очень мило и уютно. Деревянная кровать, аккуратно застеленная, рядом деревянный письменный стол и шкаф под цвет кровати, ковёр (он лежит в комнате моей бабушки и в моём времени). Над столом — полка, а на ней, как мне кажется, стандартный набор: Пушкин, Лермонтов и Гоголь. У вас ведь тоже есть эти авторы? Беру первую попавшуюся книгу и, присев на кровать, начинаю читать. Не знаю, сколько времени прошло, но, видимо, достаточно много, потому что в комнату заглянула мама со словами о том, что пора ложиться спать. А когда я залезла под одеяло, укутавшись с носом, в комнату она заглянула уже не одна, а с папой и с пожеланием спокойной ночи. Закрываю глаза и засыпаю с мыслями о том, каким же будет завтрашний день... Просыпаюсь от лёгких ненавязчивых толчков в спину. — Даша, подъём, — будит меня мама, растягивая гласные. — Катя заходила, спрашивала, идёшь ли ты кататься на лыжах, я сказала, что идёшь. Открываю глаза. Точно, Катя, лыжи! — Во сколько она зайдет? Не сказала? — спрашиваю маму, выпутываясь из одеяла. — В двенадцать, так что не торопись. Сейчас только одиннадцать. Тебе папа оставил пять копеек. В клубе «Старика Хоттабыча» недавно крутить начали, — и уходит на кухню. Пять копеек? Неужели билеты в кино так дёшево стоят в этом времени? Когда-то в кино показывали фильм «Старик Хоттабыч»? Всё так необычно! За сборами и завтраком время пролетело незаметно. Потом пришли Катя, её папа и брат. Мы отправились за Машей, а потом с лыжами отправились на терриконник. Поднимаемся на первый склон. Красиво здесь, и воздух будто свежее стал. У лыж очень необычные крепления, не такие, как в моём времени. Но, вроде как разобравшись с ремешками, начали кататься. Первым поехал Катин папа, прокладывая некое подобие трассы. Следом за ним, как самая смелая, отправилась Машка. Она резво поехала вниз и, взвизгнув, остановилась рядом с мужчиной. Дальше отправилась я. Склон небольшой, но, когда скатываешься с него, кажется, будто он бесконечный. Лыжи легко скользили, и слабый ветерок обдувал лицо. Ещё немного и, помогая себе палками, оказываюсь рядом с Машей, которая широко улыбалась. За мной, визжа, неслась Катька. Так и пронеслась мимо нас и, едва замедлившись, уткнулась носами лыж в сугроб. — Катя! — зовёт девочку её отец. — Я кого учил в прошлый раз тормозить при съезде с горы? — Прости, пап, — Катя виновато улыбнулась. — Не успела сообразить. Со склона скатился Миша, её брат, плавно затормозив. — Да что «прости, прости». А если б не сугроб? — Катькин папа сбавил тон. — Ладно, поработаем ещё над этим. — Эх, Катерина, — вздохнул Миша. — Пап, а можно со второго склона? — Ну, ты иди, а вы, девочки? Хотите с ним? Все отрицательно замотали головами, даже Машка, которая была самой отчаянной. Так мы и катались с первого невысокого склона под присмотром Катькиного отца, а её брат иногда проносился мимо нашей девичьей компании, сосредоточенно глядя на своеобразную трассу. Солнце мало-помалу закатывалось за горизонт даря последние дневные лучи. Небо окрашивалось в тёмные цвета, намекая, что пора бы уже оказаться в каком-нибудь местечке потеплее, нежели улица. — Девочки, как вам идея сходить в кино? — спрашиваю у подруг, когда мы проходим мимо клуба. И Маша, и Катя охотно согласились. Катя взяла пять копеек на билет у папы, а Маша попросит у мамы, которая работает в клубе. Катин папа и её брат отравились в сторону наших домов, неся с собой ещё и наши лыжи, помимо своих. А мы пошли вдоль заснеженных деревьев в длинное деревянное здание, которое появилось здесь на месте магазина, куда мама отправила меня почти день назад... Заходим внутрь. Скамеечки, в углу стол, невысокие двери, видимо в зал, а справа от входа женщина продаёт билетики. Мы их купили, расстегнули шубки и сняли шапки, а потом уже и в зал стали впускать. Кино было интересным и забавным. Мы с девочками одеваемся в холле клуба, обсуждая увиденное, разыгрывая диалог между Хоттабычем и Волькой: «О, благодарю тебя, прекрасный и мудрый отрок!» — «Вы... вы из самодеятельности?» — «Я вот из этого трижды проклятого сосуда», — подхватываю я и, обернувшись, вижу притихших подруг, которые смотрят на меня широко распахнутыми глазами. Ещё бы! Дверь и стены магазина внезапно растворились. На мне мой шуршащий пуховик, а в левой руке полиэтиленовый пакет. Нет ни клуба, ни девочек, ни заснеженной аллеи впереди. Только маленькая пожелтевшая бумажечка в правой руке — билет в кино... {Елизавета Лебедева @ Лучевой шнур @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 348, 350, 352, 354, 356} Елизавета Лебедева Лучевой шнур Ярко светило солнце и дул лёгкий ветерок. Тёплая погода в эту пору? Это довольно необычно для нашего посёлка! И это мне не просто нравится, а поднимает настроение. Я считаю, что при хорошей погоде и день пройдёт хорошо. Я шла быстрым шагом, уже по привычке оглядывая идущих по той же дороге ребят. Многие мне были знакомы. Все, с кем мне было по пути, шли в ту же школу. Неподалёку шла моя любимая учительница (вообще-то мне все учителя нравятся, но она — больше всех, точнее, мне по душе то, чему она нас учит). Вот я уже пришла. Только открыла дверь и сделала пару шагов внутрь, как тут же застыла. Ну ещё бы! Все, кого я видела не раз, были одеты как-то необычно. Да и обстановка внутри была другой. Всё выглядело куда меньше. Я машинально выскочила на улицу. Осмотрела школу снаружи и вовсе онемела. Заходила в обычную панельную трёхэтажку, а, выйдя увидела совершенно другое здание. Школа стала маленькой, двухэтажной, деревянной. Во дворе много деревьев, вокруг высокий забор. Что произошло? Где я нахожусь? И вообще что мне делать? Тут я услышала, как кто-то сказал: «Что ж ты хочешь? Сейчас всё-таки уже 1961 год!». Что за шутки с утра?! Не могла ведь я попасть в прошлое? Если да, то как? Неужели такой была наша Ярегская школа раньше? Много вопросов, а вот ответов на них у меня нет. Необычно это всё. Но школа и есть школа. Нужно учится, если пришла. Но это, думаю, будет нелегко. Я неуверенно вернулась в вестибюль. Заглянула в зеркало — там моё отражение. Это всё ещё я, но в коричневом платье с белым воротником и чёрным фартуком. Когда успела переодеться? И где тут мой класс? Не успев ничего сообразить, услышала: «Чего ты медлишь, урок скоро начнётся». Похоже, это обратились ко мне. Да, точно! Это моя одноклассница. Но и она выглядит совсем не так, как раньше. Вообще, как и всё, что вокруг. Я просто пошла за ней. Школа довольно маленькая. Стены окрашены в серый цвеТ, и никаких стендов. Это можно понять, ведь коридоры такие узкие, что если разок пробежишь — всё со стен попадает. Мы дошли до кабинета на втором этаже: маленькая чёрная доска, вместо стульев — скамейки, а они, в свою очередь, присоединены к наклонённым столам. Кажется, это называется парта? Уже не задумываясь, я машинально пошла на своё место — третье во втором ряду. Подойдя к парте, начала её осматривать, предварительно положив рядом портфель и тканевый мешочек. Так, секундочку, где мой рюкзак? Как я умудрилась не заметить этого раньше? Видимо, мне было не до того. Возвращаемся к необычной для меня парте. Чтобы сесть за неё, нужно поднять специальный кусочек — крышку. Внизу место для портфеля. Ещё я заметила на самой парте три углубления. Одно — круглое посередине сверху, а два других — по бокам овальные. Зачем это нужно? Продолжая размышлять, села на своё место, подняла глаза — на стене вешалки. Открыла свой коричневый портфель — там учебники и тонкие тетради. Там же обнаружила деревянную коробочку. Взяла её в руки, осмотрела. Наверное, чтобы её открыть, нужно отодвинуть крышечку... Но тут зашла учительница. Начался урок. Оглянувшись на парты своих одноклассников, я поняла: сейчас у нас физика. Учительница сказала написать тему. Достав тоненькую тетрадку, я принялась открывать деревянную коробочку. Ага, это пенал! Так, карандаш, и это единственное, что мне знакомо. Далее, наверное, ручка, но она не шариковая. Видимо, чтобы её использовать, нужна чернильница. Чернила в маленькой круглой баночке. Буквы получались корявыми, руки заляпаны чернилами. «Промокашку возьми!» — шёпотом подсказал мне сосед по парте. И правда, чтобы чернила не капали, все использовали впитывающую бумажку. Я начала уже привыкать к такому виду письма, как тут учительница сказала: «До конца урока десять минут... На зимних каникулах вы должны были посмотреть фильм о науке. Ребята, кто готов рассказать?» Мельком скользнув взглядом по раскрытому учебнику, я выхватила строчки: «При всех явлениях превращения энергии из одного вида в другой совершается работа... Работа есть мера превращения энергии...» Почему-то после этих слов мне очень захотелось рассказать про гиперболоид. Я вышла к доске и начала пересказывать фильм: «В природе не существует ничего, что бы могло сопротивляться силе «лучевого шнура»... Здания, крепости, дредноуты, воздушные корабли, скалы, горы, кора земли — всё пронижет, разрушит разрежет этот луч.... Как только инженер Гарин создал гиперболоид, многие захотели заполучить прибор для достижения определённых целей, больше всего ради богатства...» Один из мальчиков выкрикнул: «Какой он тогда учёный! Это не по-советски!» Я ещё раздумывала, что ответить, но тут, на моё счастье, прозвенел звонок. Я начала собирать портфель, когда ко мне подошла учительница. «Что-то сегодня ты сама не своя... И скажи мне, пожалуйста, что за фильм ты смотрела?.. Сегодня ты писала слишком медленно, да и не переобула обувь. Ты хорошо себя чувствуешь?» Я выдавила из себя: «Да, просто немного не выспалась». Она хотела что-то ещё сказать, но её позвали и ей пришлось уйти. Вспомнив про тканевый мешочек, я нашла там тапочки. Надев их и положив обувь в тот же мешочек, подошла к стене с вешалками... abu Сунула руку в правый карман фартука. В нём вместо телефона лежала длинная резинка. Отложив её на стол, продолжила поиски телефона, но обнаружила лишь копейки... Получается, в 1961 году не было телефонов? Похоже, что и фильма, про который я рассказала, тоже ещё не было... В этот момент ко мне подошла одноклассница. «О, я думала, что ты забыла взять резиночку, — начала она, глядя на мою парту, где и лежала та самая резинка. — Тогда на следующей перемене будем играть». В класс зашла учительница, мы все быстро заняли свои места, но я объяснение не слушала, думала насчёт того, как играть... Во что и как? И всё же эти мысли я отложила до следующей перемены. А сейчас у нас история — предмет, что мне нравится не меньше физики. Как я поняла, проходим Средние века... Я и не заметила, как наступила перемена. Ко мне подошли три девочки и буквально поволокли меня за собой из класса. Мы зашли в дверь в конце коридора. Это был туалет. «Начнём играть!» — торжественно объявила одна из девочек. Во что тут играть? «Так... Вначале попрыгаю я и Соня, а потом вы, — сказала та же девочка. — Натягивайте резинку!». Мы надели её на голени, а после поднимали выше, до тех пор пока одна из девочек не сбилась. После чего игра началась заново, но это была уже наша очередь. Я много раз сбивалась, удивляя их. «Ты же спец!» И снова вопросы, хорошо ли я себя чувствую? В итоге мы отправились обратно в класс, договорившись продолжить. Но тут ко мне подошла та девочка, которая отводила меня в класс перед уроками. «Итак, в чём твой секрет? Неужели не расскажешь лучшей подруге? Прости, что не подошла раньше, ведь я сегодня дежурная, и вот..» Так она моя подруга? Я даже имени её не знаю... Ну не могу же я ей объявить, что я из будущего? Знаю наперёд, она мне не поверит. abu abu abu «Хорошо, я тебе рас...» — начала было я, но она меня прервала: «Отлично, расскажешь за едой, пошли». Я так понимаю, мы пошли в столовую. Перед тем как идти, я взяла те самые монетки, которые обнаружила в своём портфеле. Столовая располагалась на первом этаже. Спускаемся по лестнице. Вот мы уже на месте. Помещение маленькое и совсем не похоже на ту столовую, в которую я обычно хожу. Точно, это буфет! Мы с девочкой (имени которой я так и не узнала) встали в очередь. Как я заметила, сегодня тут пирожки и чай. Интересно, что дадут завтра? Так, а я буду в этом году завтра? О, подошла моя очередь. Я выложила всё до копейки. Слегка полноватая женщина взяла их и протянула мне стакан с чаем и пирожок с повидлом. Так как сдачу она мне не дала, я сделала вывод, что родители на еду мне выдавали ровно ту сумму, которая требовалась — семь копеек. Мы направились к скамейке... {Галина Теплякова @ Подруга из 60-х @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 358, 360} Галина Теплякова Подруга из 60-х Мы с подружками очень любим гулять. Но однажды я отстала от подруг. Задумавшись, не заметила, что девочки ушли далеко, а передо мной возник камень... abu Обойти бы его и помчаться подружкам вдогонку, но на камне ярко засветились маленькие светлячки. Но нет, это буквы. Они складывались в осмысленные фразы: «Налево пойдёшь — в будущее попадёшь. Прямо пойдёшь — в настоящее попадёшь. Направо — в прошлое...» Вот скажите, вы бы долго раздумывали? Я — нет. Свернула направо, и всё тут... Вы замечали, как зазывно светятся окна Дома культуры в нашем посёлке по вечерам? Благодаря творческому настрою работников Дома культуры — это центр притяжения жителей всех возрастов, потому что народ у нас живёт исключительно талантливый. Мне всегда хотелось узнать, как появился наш Дом культуры, с которым у меня связано так много воспоминаний. Да, с самого раннего детства. Я знаю, что архитектор проекта Аркадий Ефимович Аркин, а главный конструктор — Е. Ринкус. Проект дорабатывали в Ухтинском комбинате в проектно-изыскательской конторе. Там над ним работали главный инженер Александр Васильевич Крохин, главный архитектор Павел Константинович Мурзин и ещё много людей... Но одно дело — знать, а другое — видеть. Закрыв глаза только на одно мгновение, я оказалась на том месте, где будет начато строительство Дома культуры. Это было болото, вокруг росли низкорослые деревья, краснели ягоды брусники. Меня кто-то осторожно взял за руку, это была моя подруга. Только из шестидесятых... Глаза её выражали удивление: здесь будет построен Дом культуры? Но для наших людей нет невозможного (я слышала, как кто-то рядом со мной произнёс эти слова, причём так искренне!): началось строительство, был заложен фундамент.. «Строительство заморожено», — грустно сказал вечером папа. Что значит — заморожено и имеет ли это какое-то отношение к зиме?.. Мы с друзьями бегали по стройке, а озеро, которое было перед будущим Домом культуры, действительно замерзло, и мы катались там на коньках. Но вскоре строительство продолжилось. И мы уже не резвились, а помогали строителям: отсыпали дорожки, сажали деревья, исчезло озеро, высохло болото и вырос сказочный Ярегский «дворец». Строительство закончилось в 1965 году... Это стало настоящим праздником для жителей Яреги: можно посетить библиотеку, стать участником художественной самодеятельности, чтобы порадовать ярегчан ярким, запоминающимся концертом, сыграть партию в бильярд, домино, посмотреть кино, устроить шахматные, шашечные турниры... Народ радовался, отдыхал, дружил. Я открыла глаза, потому что меня окликнули подруги, вернув в настоящее. Я снова стою на березовой аллее, ведущей к Дому культуры. И что же — прощай, сказка, в которую я так неожиданно перенеслась? Нет, это была не сказка, а целая эпоха... Была и есть, пока мы о ней помним... {Юлия Морозова @ Поход за чернилами @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 362, 364, 366} Юлия Морозова Поход за чернилами Мне было почти восемь лет, когда я с моими родителями переехала в посёлок Ярега. Что за название такое? Я спросила, а мама сказала: «Это потому, что лесная речка так называется, на которой посёлок стоит. А вокруг ели да медведи...» Я ей немножко не поверила, про себя подумала: «Медведи — это уж слишком!» abu И вообще мне сразу очень понравилось в этой деревне. Почему деревня, если, вообще-то, это посёлок, да ещё и с какими-то особенными шахтами? Да потому что всё здесь напоминало мне наш родной дом в деревне Белик неподалёку от Смоленска. Ярега — не Белик, но тут тоже столько простора и добрых, старательных людей!.. Но на Смоленщине остались наши родственники и оттого мне было немножко грустно. Иногда мне казалось, что в той деревне осталась моя душа, но я себя успокаивала: «Ничего, привыкну и не буду думать об этом!» И правда, со временем я перестала киснуть. Моё новое настроение совпало с началом осени — той красивой, золотистой порой, когда надо идти в школу. Приближения этого дня я чуть-чуть побаивалась, но пыталась себя отвлечь: ходила по просторным лесам нашего посёлка, где, казалось, можно потеряться... Вы заметили, я сказала «нашего»? Да... Мне очень тут нравилось! Нашу семью поселили в бараке. Каждой семье по комнате. А всего восемь. Но папа сказал: «Ничего, скоро мы такие дома построим! Кирпичные, многоэтажные!» Я папе сразу поверила, потому что он, так же как и мама, строитель. А пока мы жили здесь — не богато, но дружно. В каждой семье были дети, мы вместе играли у всех на виду на дворе до позднего вечера, нас просто невозможно было загнать домой. Но у соседских ребят родители работали не на стройке, а на шахте. Тогда я и услышала: «тяжёлая нефть». И тут же про себя подумала, неужели тяжелее кирпичей, которые у мамы и папы на стройке? Спросила у ребят, но они тоже не знали, что будет тяжелее — нефть или кирпичи. Мы жили на Советской, а наша школа находилась на Октябрьской улице. В первый день в школе мне было шибко не по себе (это выражение я услышала от взрослых и подумала, что очень подходит к моему состоянию). В руках я держала букетик полевых цветов, а портфель несла мама. Он был очень тяжёлым, из сморщенной кожи, похожий на старую коробку. А я была самой маленькой в нашем классе, во мне примерно полтора аршина росту. Школа показалось мне очень красивой и большой. Её накануне начала учебного года перестраивали. abu abu Я слышала, как взрослые говорили, что как раз к началу войны школу открыли. Выходит, люди строили для своих детей, думали о мирной жизни, а вместо этого началась Великая отечественная... «Школу открыли первого сентября 1941 года. Это было одноэтажное барачное здание, — сказала нам учительница, когда мы сели за парты. — В одной половине здания размещался детский сад, а в другой учебные классы. Директором школы была Параскева Иосифовна Ивойлова. И вот построили новую двухэтажную деревянную школу у самого леса на краю посёлка. Правда, она красивая, дети?». Наш класс находился на первом этаже. Дальше по коридору находился буфет, там работала тётя Эля, ей было лет тридцать. Ты подходишь к прилавку, и тебе дают булочку. Да не простую, а с сахаром! Это было какое-то волшебство... И откуда в посёлке такая вкусная еда? Спрашиваешь, а тётя Эля улыбается и плечами пожимает. Ещё нам сразу же понравились уроки пения, мы пели советские песни всем классом. Уже позже, в третьем классе, у меня появилась по-особенному любимая песня — «Подари мне платок». Её тогда только-только начали по радио передавать... Песня, конечно, взрослая, но такая душевная, родная... А в первом классе любимыми песнями были все. И именно тогда начиналась моя великая дружба с нашим классом. Мы всё делали вместе, но особенно я сдружилась с Машей. Нас в первый же день посадили за одну парту. Маша была намного выше меня. Ну и что! В дружбе важно не это... Сначала мы начали учиться писать пером. abu Нажмёшь чуть сильнее — и перо прорвёт бумагу или само сломается. Да ещё надо было рассчитать, насколько глубоко обмакнуть перо в чернильницу, чтобы и кляксу не поставить, и побольше букв написать до следующего «похода» за чернилами. Но скоро мы перешли на ручку с резиновым наконечником, в который нужно набирать чернила про запас. Это была почти авторучка. И вот однажды перед уроками, как обычно, мы набирали в наши ручки чернила. Но чернильницы стояли высоко, а из-за моего маленького роста я уронила ручку в чернильницу. Попыталась, привстав на цыпочки, достать её оттуда — не вышло! И, конечно же, измазалась с ног до головы... Всем было смешно, а я чувствовала себя такой неуклюжей! Маша подошла и обняла: «Не обижайся, но ты такая смешная!» Я на нее смотрю, а она уже тоже вся в чернилах, даже кончик носа. Тут и я рассмеялась вместе со всеми... {Татьяна Теплякова @ Партия для лепестка @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 368, 370} Татьяна Теплякова Партия для лепестка Тогда мне было всего шесть лет... Тёплым весенним утром я проходила мимо музыкальной школы. Было слышно пение птиц, шум машин, разговоры людей — всё как всегда. Но вот среди всех этих звуков я услышала другие, они завораживали... Я остановилась. В одном из окон я увидела необыкновенный цветок. Прислушалась... Скажете, цветком надо любоваться, а не прислушиваться к нему? Наверняка будете не правы, потому что каждый лепесток вёл свою партию. Можно было услышать и нежные звуки флейты, и звонкую скрипку, и прозрачную, лёгкую мелодию фортепиано. Я подошла поближе к окну и услышала такие слова: «У каждого человека есть свой любимый город, посёлок, улица, дом...» Не сразу, но я поняла: мой любимый уголок — это музыкальная школа. Тогда я попросила: «Не мог бы ты рассказать мне больше об этом музыкальном мире?» Цветочек распрямил свои лепестки и начал рассказ. — В посёлке Ярега было много талантливых детей, желающих научиться играть на разных музыкальных инструментах, а музыкальная школа была только в Ухте. Но не все могли посещать её. Тогда возник вопрос о постройке музыкальной школы в посёлке. Ярегская музыкальная школа была открыта в сентябре 1966 года как филиал Ухтинской вечерней школы общего музыкального образования, а спустя три года она стала самостоятельной. Основатели школы — необычайно талантливая супружеская пара Анатолий Васильевич Девякович и Галина Ивановна Девякович. Анатолий Васильевич — композитор, исполнитель, безупречно владеющий аккордеоном. Галина Ивановна — обладательница прекрасного голоса. Какое это было удовольствие — слушать, когда она занималась с учениками! Своим исполнением они радовали не одно поколение поселка. Эта женщина очень любила цветы, никогда не забывала поливать. И вот прошло полвека... За мной уже следят совершенно другие люди, а из стен музыкальной школы вышло более пятисот выпускников... И тут прозвучал вопрос, обращенный ко мне: — А что значит музыка для тебя?.. Так в шесть лет я оказалась в этом музыкальном мире. Благодаря моему учителю я полюбила аккордеон, и мне хочется дарить эту любовь людям. {Юрий Бакатович, Ольга Политова @ Дом и его призрак @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 372, 374, 376, 378, 380} Юрий Бакатович, Ольга Политова Дом и его призрак Я скептик и не верю в мистику. Но сейчас нахожусь в крайне затруднительном положении, ведь моя подруга сошла с ума: утверждает что видела привидение в заброшенном доме. Прибежала: глаза горят, губы трясутся, волосы — в разные стороны. Я, конечно, особо не впечатлился — с ней такое часто бывает. Но то, что она рассказала... Придётся идти с ней. Хотя бы для Того, чтобы получить лишний повод для насмешек. Заброшенный дом оказался жутковатым: обломки мебели, какие-то книги, кое-где сохранились обои. Даже грустно немного: тут ведь когда-то жили люди, радовались, огорчались, здесь бегали дети. К реальности меня возвратила Кира: — Смотри, — даже не услышал, а понял я. В углу, среди кучи хлама, полупрозрачный белый силуэт как будто Тянул к нам руки. — Сынок, — почудился мне то ли шелест, то ли шёпот, и сердце ушло в пятки (я теперь знаю, как это бывает), ноги сами понесли к выходу. — Видел? — Сам не понял, как мы с Кирой оказались в сугробе. — Слава богу, а то я думала, что у меня крыша едет! Знаешь, Кирилл, мне уже не так страшно. Мне даже жалко — она одна в этом ужасном месте. Жалко, да? Логично. Сидим в сугробе у заброшенного дома и говорим о привидении, которого нам жалко? abu Картина ещё та! А Кира уже тянет меня за рукав: — Давай вернёмся! Не зря же она тут появилась, ну пойдём же! Сердце снова откликнулось, скатившись в пятки, но не буду же я говорить об этом девчонке! abu Сказать честно — жуткий дом. Фонарь осветил колченогий стол, открытые дверцы буфета, сломанную куклу. Кира остановилась около стола: — Здесь какие-то письма, посвети мне. Сталкиваясь головами и поминутно оглядываясь, читаем: «Здравствуй, сынок!». Почерк детский, буквы размытые. — Нехорошо читать чужие письма! — шепчет Кира. — Ты же хотела больше узнать. Половина слов не читалась, зато год виден — 1979-й, а здесь — 80-й, 81-й. А одно из писем почти целиком сохранилось. — Здесь мы точно читать его не будем, — сказал я, понимая, что для чтения нужно другое время и место, — пойдём в библиотеку, там и тепло, и мешать никто не будет. Мы пошли к выходу, Кира вдруг резко остановилась: — Извините. Мы обязательно всё вернём. В библиотеке всегда тепло и торжественно — то ли книги создают такую атмосферу, то ли Кристина Михайловна, которая рада посетителям как дорогим гостям. — Кирюха, не отвлекайся, — торопит меня Кира. «...а какой посёлок красивый! Здесь, в Чиме, и дома разноцветные, как конфеты, которые ты любишь, сынок. В домах все удобства — и туалет, и ванная, и кухня. abu Я пока живу в квартире с несколькими семьями — это называется подселение. Но когда ты приедешь, нам дадут отдельную квартиру. Дома строят быстро, как грибы после дождя. Потому что приезжают люди работать в лесу и на пилораме. А какой здесь лес! Вот едешь, едешь с работы — кругом лес, густой, дремучий — и вдруг посёлок с цветными домами. А сколько снега! Я даже испугалась в первый раз — снег всё падает и падает, до половины первого этажа сугробы. У нас на Украине так не бывает...» — Значит, она с Украины, можно потом у бабушки спросить, — увлечённо говорит Кира. — А можно у Надежды Петровны, она книгу о посёлке вместе с ребятами из детского дома писала, — а сам думаю: когда рядом никого, исследовать загадки гораздо интереснее! — Я нашла ещё один читаемый отрывок, смотри: «...вчера закончили строить площадку около Дома культуры. Мы с тобой будем здесь вместе скоро. Детей много, по вечерам играет музыка, люди гуляют семьями, весело! А в самом клубе тоже много интересного — музыкальный ансамбль, библиотека, занятия для детей — хочешь рисуй, лепи... Тебе понравится. Соседка предлагает записаться в хоровой кружок, я ведь петь люблю, много песен знаю. Пойду...» — Ещё одна зацепка! — чувствую себя детективом, пока Кира перебирает пожелтевшие листочки. — Нашла! Читай скорее! «...наконец-то закончили новую школу. Теперь это самое большое здание в посёлке: двухэтажное, светлое. Приятно знать, что здесь есть частичка моего труда — два года руководила бригадой штукатуров. Нас поздравляли, вручали грамоты и очень хвалили. Ты можешь мной гордиться, сынок! Завтра...» — Завтра пойдём к Надежде Петровне, а ты расспроси бабушку, — руковожу расследованием я, — пойдём, провожу тебя. Тяжело сидеть на уроках — в голове прокручиваются отрывочные сведения, о которых по дороге в школу рассказала Кира. Её бабушка приехала в посёлок гораздо позже тех событий, о которых мы знали из писем. Она работала в магазине и часто вспоминала, как много людей жило в посёлке, какое было хорошее снабжение: овощи, фрукты привозили прямо из Молдавии, по ночам разгружались вагоны с виноградом, арбузами. Всем находилось дело... Но «следствие» показало: бабушка Кирилла не была знакома с этой женщиной... Что ж, тогда после уроков — сразу к Надежде Петровне, в детский дом. Мы и предположить не могли, сколько материала хранится в краеведческом музее детского дома! Здесь не на одну книгу соберётся... Оказывается, в посёлке до сих пор живут люди, чьё детство пришлось на военные годы, а ещё три поколения мужчин в одной семье зовут Юрий, Юрьевич... Я так увлёкся, что забыл, зачем пришёл. — Кто могла бы быть эта женщина? — спрашивает Кира. Приходится оторваться от альбома «История Чимской школы». Надежда Петровна перебирает имена вслух и останавливается на одном — Галина Ильинична Дубняк. Она с Украины, во время войны жила на оккупированной территории, приехала в Чим одна. В воспоминаниях, которые записали за ней ребята, много интересного, но ни слова о сыне... — Это очень личная и трагическая история, — говорит Надежда Петровна, — Галины Ильиничны уже нет в живых. Думаю, она не обидится, если я расскажу то, что знаю.... Она прожила в посёлке достойную жизнь: была передовиком производства. За что ни возьмётся — всё в руках спорится, работы не боится. Люди её уважали за справедливость: и лентяя приструнит, и поможет, чем может. А сколько песен знала, на всех концертах людей радовала. Сама скромность, но мнение своё не скрывала. Многие парни за ней ухаживали — всем отказ был. Знали некоторые люди, что сын у неё на Украине остался, всё мечтала привести его на Север.. Подробности этой семейной драмы никто не знал, но сына так никто и не увидел. Вышла Галина Ильинична на пенсию, с детишками чужими нянчилась, на огороде копалась. Время шло — заболела, стала ей память изменять. То плитку оставит включённой, то забудет, куда шла. Люди в посёлке присматривали за ней, понимали, что недолго осталось, да и решили письмо сыну написать о её состоянии. Как бы там ни было — всё-таки мечта. Как уж адрес нашли, где — не знаю, но написали. Ответ получили — ахнули. «Приехать не могу...» Так и умерла в одиночестве. Похоронили, конечно, как полагается — ведь всю жизнь в Чиме прожила, людям помогала... — Как грустно, — тяжело вздыхает Кира. — Спасибо, Надежда Петровна, мы пойдём, — говорю я. Уже на улице Кира совсем расклеилась — даже поплакала. Терпеть не могу, когда девочки плачут. — Не кисни — давай лучше подумаем, как сделать так, чтобы историю нашего посёлка узнали люди... — Можно рассказать в школе ребятам о материалах музея детского дома, — оживилась Кира, — презентацию сделать, книгу написать. Даже исследования продолжить! — Конечно, — соглашаюсь я, — а весной поедем на кладбище и приведём в порядок могилку Галины Ильиничны: цветы посадим, приберёмся. А сейчас сложим письма в коробочку и унесём туда, откуда взяли.. ...История — это не события. История — это люди. Завтра — День памяти тех, кто строил наш посёлок. Такой день появился в истории нашего Чима после той встречи в заброшенном доме. {Настя Дуркина @ Лунная соната @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 382, 384} Настя Дуркина Лунная соната Не часто снятся такие сны и уж совсем редко остаются в памяти наутро. Но вот оно, утро, а я всё ещё помню его, правда, смутно. Такой правдоподобный и ...прекрасный! Музыка, свет. Где это было? Место, будто знакомое... Фортепиано... Очень много музыки, словно всё пропитано ею. Прошло около трёх дней... Сон я всё же позабыла, пока не произошло следующее: я нечаянно подслушала разговор двух женщин: «...Извини, вечером я буду занята». — «Что-то срочное?» — «У моего сына концерт в музыкальной школе. Он первый раз выступать будет». Почему-то после этих слов в голову закралась мысль прийти на концерт. Всю дорогу до музыкальной школы я пыталась вспомнить свой сон. Я уже поднялась по лестнице... Где я? Всё как в моём сне, но всё наяву! Мне даже на какое-то время показалось, что я по ошибке зашла не в то здание. Любопытство взяло верх, впереди была дверь, я отворила её... Музыкальная школа! Но все вещи — пол, стулья, столы, шкафы, лампы — под старинку. Неужели здесь не проводилось ремонтов с самого открытия? Но тут я услышала мелодию. Я прошла дальше и остановилась у больших дверей, ведущих, видимо, в концертный зал. Я решилась отворить её. Да, это был концертный зал, и прямо сейчас здесь шёл концерт, но не тот концерт на который шла я. Наконец до меня дошла мысль, что я в прошлом! Сейчас выступала девочка лет одиннадцати, она играла на фортепиано. Сидела на старом деревянном стуле с тканевыми вставками на сиденьях. Была одета в школьный, времён СССР, наряд. Я начала осознавать, что испытываю те же чувства, что и после сна. Здесь всё так по-доброму и уютно, словно в кругу семьи, и члены семьи делятся с тобой сокровенным, только не словами, а музыкой. Музыка звучала так размеренно, спокойно... Это была «Лунная соната» Бетховена. Мне нравятся спокойные произведения, но это — особенное: в нём чувствуется затаённая тревога, драма. Если бы я была художником, я бы передала суть этой сонаты всеми тонами синего и фиолетового... Я невольно заслушалась и закрыла глаза. Музыка начала расплываться. Открыв глаза, я поняла, что стою в музыкальной школе, но уже не в той, что была пару секунд назад... {Ираида Дуркина @ Однажды @ рассказ @ Л. Прошак. Предпутие. Туйводз 2 @ 2021 @ Лб. 390, 392, 394, 396, 398} Ираида Дуркина Однажды Привет, я — Ника, обычная девочка-подросток, у меня обычная семья, обычная жизнь и обычные проблемы. Единственное, что вырывает меня из всей этой обычности, так это то, что я немного писатель. Как вы поняли, «немного» — ключевое слово в этой фразе, потому что получается у меня не очень, особенно в последнее время. Написать любое сочинение? Легко. Только дайте мне тему и время, я всё сделаю, но... Да, моё единственное «но»... У каждого есть то, что всегда всё портит. Моё «но» заключается в том, что я уже очень долгое время (не буду говорить сколько, мне стыдно) не могу написать что-нибудь своё. Вот так просто, без темы, без преподавателей, без помощи и подсказок. Всё! Сегодня я взяла себя в руки и села за письменный стол. Извела три блокнота и ничего не написала. Чёрт, почему так сложно? Что со мной не так? И вновь очередной лист полетел в сторону мусорного ведра, оно уже переполнено, и бросаемая мной бумага валялась вокруг. Я была так зла на себя и пребывала в таких глубоких размышлениях, что даже не заметила, как мама зашла в мою комнату. — Никандра! — Это было так неожиданно, что я невольно вздрогнула. — Сколько бумаги зря перевела! Тут мама подобрала один из скомканных листков, который лежал всех ближе к ней, и развернула. — Здесь написано всего одно слово, — изумилась она и вопросительно посмотрела на меня. — Именно это слово мне и помешало продолжить! — И из-за него ты выкинула целый лист? Другого способа не было: зачеркнуть, воспользоваться замазкой или просто перевернуть лист? А может, дело не в блокноте? abu abu Нет настроения, тогда не пиши. Тебе совсем не жалко бумагу? Мама положила на край стола лист с одним-единственным «Однажды» и закрыла за собой дверь. На глазах выступили слёзы, но я не могла позволить себе заплакать и уж тем более закричать. Да, моя мама никогда не жалела на меня сил и средств, и у меня есть всё (не подумайте, что я такая избалованная, мама хорошо меня воспитывает), но к чему сейчас этот разговор? abu abu Всё. На сегодня точно достаточно. Моя голова готова взорваться от перенапряжения и мыслей. Из этой ситуации есть только один выход — спать. Как же давно мне не снились сны! Обычно как только закрою глаза, так слышу звук будильника. Даже не успеваю уснуть, а уже пора вставать. Стоп! Где я? Кругом незнакомые люди в школьной форме. Подождите, но это... это наша школа, abu старая, не обшитая сайдингом и без пластиковых окон. Даже я сама помню её такой. Но, несмотря на знакомую обстановку, как-то не по себе. Нет, здесь точно что-то не так. И почему я могу так здраво рассуждать, если это лишь сон? Как будто я что-то упускаю... Учителя стоят в сторонке, до меня долетают обрывки фраз: «СССР доживает последние дни... Всюду очереди за едой, за сигаретами... Дочка вчера из Москвы звонила: там едва ли не каждый день многотысячные митинги, палаточный лагерь под стенами Кремля... Вот вам перестройка и гласность!..» — С дороги! — послышалось где-то за спиной, что заставило резко обернуться не только меня. Сквозь толпу бежала девочка, она была младше меня, рискну предположить, что класс шестой. Она явно стремилась попасть точно ко мне. Поэтому когда добралась, то остановилась, чтобы перевести дыхание. Я не знала, почему мозг решил, что это должно стать моим сном. Наверно, ссора с мамой сделала своё дело. Но сейчас я видела точно, я не могла ошибиться: передо мной стояла моя мама, только, повторюсь, на вид девочке было лет одиннадцать-двенадцать. — Тебе просили передать, — сказала... м-м-м... мама и протянула блокнот, который прижимала к груди во время бега. Не знаю почему, но он казался таким значимым для меня. — Спасибо. Большое спасибо! — выпалила я, даже не понимая, откуда такая реакция, потому что видела этот блокнот впервые в жизни. — Не за что, — улыбнулась маленькая мама и добавила: — если бы я потеряла что-то настолько ценное, как дневник, я бы не пережила. — Дневник? — удивилась я, ведь никогда прежде не вела личных дневников, а это был точно не школьный дневник, тут даже по внешнему виду определить можно. — Извини. Я не читала, я только первую страницу посмотрела, — начала оправдываться мама. Я открыла: там действительно не было ничего особенного, просто крупная надпись «Личный дневник». Какая она всё-таки честная, моя мама. Подумав об этом я невольно расплылась в улыбке. — Ничего страшного. Это всего лишь блокнот. — Нет, мы живём в селе, и хорошая бумага очень дорога, особенно для ученика старших классов. Творить каждому хочется, я всё понимаю. Терять очень обидно, а портить уж тем более, — мама начала хлюпать носом, стараясь не плакать. Тут я поняла, что превосхожу маленькую маму по возрасту, но она и сейчас внутренне умнее и зрелее меня. Её волнуют не деньги, отданные за вещь, а сама вещь... В сон меня вернул всхлип маленькой мамы. Я присела на корточки, похлопала стоящую напротив девочку по плечу и только тогда поняла, что сама тоже в школьной форме с чёрным фартуком, как и все остальные. У большинства на шее повязаны красные галстуки — пионеры! У младших на груди звёздочки — октябрята, а у старших — значки с барельефом Ленина и надписью ВЛКСМ — комсомольцы... Может, мама плачет, потому что пионерский галстук дома забыла или... Тут ко мне пришло странное осознание того, что я как будто вспомнила нечто очень важное. Так оно и было: у бабушки до сих пор хранятся мамины тетради со времён школы. Я об этом знала, но не придавала этому никакого значения, но сейчас... я понимаю, как для мамы дороги даже школьные конспекты. — Ладно, не плачь, мелкая, — я не знаю, как позволила себе так назвать маму, ну да ладно. — Я тебе очень благодарна, для меня действительно очень важен этот блокнот. Спасибо тебе. «Мелкая» значительно приободрилась и, развернувшись, убежала в неизвестном направлении. А моё внимание привлёк тот же блокнот. Не знаю почему, но он был дорог мне, хотя я даже не знала, что там внутри. Это я и собиралась выяснить, но... Это несчастное «но» всегда появляется не вовремя. Да, я просто взяла и проснулась. Посмотрела на часы и поняла, что через 10 минут прозвенит будильник. Эх-х-х... этих десяти минут точно хватило бы, чтобы просмотреть блокнот. С громким вздохом я поднялась с постели и пошла к письменному столу. И только когда села на стул, обнаружила новый большой блокнот, напоминавший тот, из сна, хотя и выглядел на несколько десятилетий моложе. Сверху лежала записка: «Вот тебе новое поле деятельности. Записывай сюда все свои мысли и наблюдения. Не бойся ошибиться или начать не так.. Просто пиши то, что хочешь. Мама». Не знаю, что меня заставило, но я открыла первую страницу и написала большими буквами «Личный дневник». Далее я хотела побежать к маме и извиниться за вчерашнюю ссору, но меня снова что-то остановило. Мой взгляд упал на оставленный вчера на краю стола лист с одним-единственным словом «однажды», и слова как будто сами складывались у меня в голове. Я схватила ручку.... Через минут 15 лист был исписан с обеих сторон, а я была очень горда собой. Эти минуты я была так увлечена работой, что не только не услышала будильник и не увидела маму, но, наверно, и дышать перестала. — Сон пошёл на пользу? — окликнула мама, когда я откинулась на спинку стула. Я пулей подлетела к маме и обняла её так крепко и нежно, как только могла. — Ника, мы всего ночь не виделись, — хихикнула мама, но тоже обняла меня в ответ. — Прости, мам, я всё поняла. Всё. Мама хоть и пребывала в лёгком шоке, но никаких вопросов задавать не стала. Ей было достаточно радости дочери. А дочери хватило одного листочка... и мамы, чтобы написать свой рассказ. {Виктор Баныкин @ Весной в половодье @ повесьт @ ӧтуввез @ @ Лб. } ВЕСНОЙ В ПОЛОВОДЬЕ ГЛАВА ПЕРВАЯ ОТРЕЗАНЫ ВОДОЙ Леня понимал, что переправляться через воложку на Старопосадский остров сейчас небезопасно. Один он, пожалуй, и не решился бы на этот рискованный шаг. Но когда мальчик подошел к воложке, по синевато-темному льду реки осторожно пробирались в сторону противоположного берега двое мужчин, и это придало ему смелости. Недолго думая, Леня окинул быстрым взглядом узкую полоску воды, отделявшую его от ледяной кромки, разбежался и прыгнул. Лед под ногами прогнулся и треснул, и едва мальчик успел переступить на другое место, как позади него что-то зазвенело и ухнуло в воду. Выйдя на обтаявший берег острова, Леня облегченно вздохнул. Он сдвинул на затылок заячий малахай и вытер варежкой чуть порозовевшее лицо. На обсохшем бугорке, поросшем прошлогодней ломкой осокой, стояли его случайные спутники: невысокий полный мужчина с прозрачными серыми глазами в мелких добрых морщинках и большеголовый парень в зеленом пиджаке из чертовой кожи. Они с таким изумлением смотрели на реку, словно никогда ее раньше не видели. Леня тоже посмотрел на воложку. И у него внезапно пересохло в горле. «Неужели это мы и в самом деле...— с волнением подумал он, — в самом деле только что тут прошли, по этому изъеденному солнцем и теплыми ветрами грязному льду с озерцами синей воды?» Три дня тому назад никто не мог бы с уверенностью сказать, что на этой неделе надо ожидать вскрытия реки. Но вчера с утра над землей засияло вошедшее в силу весеннее солнце, подул южный ветер. И там, где еще утром лежал снег, к полудню появились проталины, в ложбинках и оврагах засверкала талая вода. По дорогам побежали веселые, говорливые ручьи, а дружная капель не умолкала всю ночь. Лед на реке за ночь вспучился, потускнел и сплошь покрылся острыми колючками. Теперь вот-вот воложка могла тронуться. — Ну и весна нынче... — покачивая головой, сказал полный мужчина. — Одним часом все кончилось! Леня поднял на него карие глаза и проговорил: — Я вчера днем воложкой шел. Лед совсем еще крепкий был. — Чего днем! Я вот вечером тут проходил! — со злостью крикнул парень, снимая с ноги промокший чесанок. С верховья, оттуда, где воложка круто поворачивала к Старому Посаду, внезапно долетел сухой приглушенный треск. И тут же лед начал коробиться и прогибаться. По всей воложке что-то угрожающе затрещало, заохало. Какая-то невидимая сила с веселым озорством ломала и крошила лед. Мальчик зачарованно смотрел на реку, на большие льдины, наползающие одна на другую. Он совсем не думал об опасности, которая нависла над ним и его спутниками. Чтобы добраться до Жигулей — правого гористого волжского берега, им еще предстояло пересечь остров и пройти по ледяному полю Волги. Первым пришел в себя полный мужчина. Шевеля лохматыми седеющими бровями, он сказал: — Вы, ребята, чего же это?.. Волга ждать не будет. Он хотел добавить: «По всему видать, завязли мы тут по уши!», но промолчал, поднял с земли мешок и легко вскинул его на плечо. Стоя на одной ноге, парень отжал из портянки и шерстяного носка воду, обулся. Поправив ремни висевшего за спиной рюкзака, он достал из кармана коробку с папиросами. — Берите, кто желает, — сказал он. К раскрытой коробке никто не подошел. Парень торопливо закурил. — Я вас, товарищ, где-то видел, — заговорил он, поравнявшись со своим старшим спутником. — Вы в прошлом месяце в Березанке не были? На совещании передовиков сельского хозяйства? — Был, — ответил тот и посмотрел в обветренное веснушчатое лицо парня с коротким широким носом и рыжеватыми жидкими бровями. — Тогда я вас там и видел! — обрадовано сказал парень. — Вы, кажется, еще выступали? Припоминаю... Колхоз «Волга»? Бригадир Савельев? — Савушкин, Иван Савельевич. — Правильно, вспоминаю! — Парень хрипловато засмеялся. — А я тракторист из Усольской МТС, Андрей Набоков. Дорога сбегала в ложбинку. Леня остановился на минуту и оглянулся. По воложке медленно двигались льдины, а на песчаной косе посредине реки уже выросла огромная белая гора. На том берегу стоял Старый Посад. Этот небольшой тихий городок с широкими улицами и невысокими, все больше одноэтажными домиками казался необыкновенно привлекательным в лучах яркого солнца. Мальчик еще раз посмотрел на Старый Посад. В глазах у него защипало, он недовольно насупил брови и стал спускаться под гору по скользкой суглинистой дороге, изрезанной быстрыми ручейками. Причудливо изгибаясь, она тянулась через широкую светлую поляну, потом круто заворачивала вправо и скрывалась в чаще осинника. Старопосадский остров, или, как его еще называли, Середыш, был самым большим из многочисленных островов и островков в этих местах, отделявших город от Волги. В весеннее половодье Середыш чуть ли не весь затопляла выходившая из берегов великая река. После спада воды остров зарастал буйными травами и славился лугами и дичью. Зимой на Середыше водились зайцы, лисы и даже волки. Леня свернул на обочину дороги, где земля уже начала проветриваться, и прибавил шагу. Немного погодя он догнал своих спутников. — В эту зиму с ремонтом у нас столько маяты было...— рассказывал тракторист. То и дело заглядывая в лицо Савушкину, парень шагал как-то боком, выставив вперед правое плечо. Он часто оступался в лужи жидкой чмокающей грязи и не замечал этого. — Некоторые машины поизносились, запасных частей не хватило, а он... что вы думаете... Веревкин этот самый — ничего себе, спокоен!.. Наша бригада к первому января закончила три трактора. А с последним, четвертым, засела. Подшипник нижнего вала коробки скоростей нужно менять, да запасных на складе не оказалось. Веревкин — механик нерасторопный, сами понимаете... одно твердит: «Ждать надо запчастей из Куйбышева». Пришли части, а подшипника нужного нет. Веревкин опять свое: «Ждать надо. Должны еще прислать запчасти...» Что вы на это скажете? — Ждать у моря погоды? — засмеялся Савушкин, — Вот именно! — кивая головой, сказал Набоков. — А разве можно ждать, когда сев на носу! Наш бригадир, Горюнов, — к Чуркину, директору. «Что же, — говорит,— это за безобразие?» Чуркин — письмо в Борковскую МТС. Мы с этой МТС пятый год соревнуемся. Ну, когда случается, и помогаем друг другу. Из Борковской МТС ответ: «Приезжайте, дадим подшипник». Мы так обрадовались. «Посылай, — говорим, — Веревкин, за подшипником. Теперь нам день сроку — и трактор готов будет». Проходит неделя, а Веревкин наш не торопится... Набоков поскользнулся и едва не упал. Он поправил шапку и сердито продолжал: — Если бы не этот черт, не месил бы я сейчас грязь... Ну, да мы вчера ему всей бригадой устроили такую жаркую баню — вовек не забудет! Дошло, знаете ли, вот до чего: к заместителю по политической части Петрову потащили голубчика. Петров — человек у нас новый, всего дней семь как приехал. Но сразу видно: серьезный. Выслушал нас и спрашивает механика: «У вас, товарищ Веревкин, тут все в порядке, — и на сердце показывает, — не тревожит? Механик глаза вытаращил, ничего не понимает. «Сердце,— говорит, — у меня в порядке, не жалуюсь». А Петров ему: «Плохо это, товарищ Веревкин. Плохо, когда сердце за производство не болит». Тут я не выдержал, закричал: «Да у него вместо сердца мочало, товарищ Петров!» Такой смех поднялся! Только я опять кричу: «Дело, - говорю, — такое: ждать дальше никак нельзя. По Волге четвертый день санный путь прекратился. Начнется ледоход что тогда? Давайте, — говорю, — мне бумажку, я сейчас сам пойду в Старый Посад за подшипником». Тракторист шумно вздохнул и полез в карман за папиросой. Закуривая, он уронил две спички. Савушкин остановился и бережно поднял их. — Что это вы делаете? — с удивлением спросил Набоков, оглядываясь на Савушкина. — Может, пригодятся, — сказал бригадир. — Мы их на солнышке посушим. — Да у меня спичек полный коробок. Если надо — пожалуйста! — А ты побереги их. Разные случаи бывают. Набоков с недоумением посмотрел Савушкину в глаза. На лице тракториста заметно проступили темные веснушки. — Думаете... — Да нет, ничего не думаю, — мягко сказал Савушкин и улыбнулся. — Осмотрительным быть, скажу тебе, никогда не мешает. Чтобы переменить разговор, он спросил Леню: - Ты, дорогой, чего это все нас сторонишься? — Я? Нисколько. Вы разговариваете, а я... — смущенно начал Леня и замолчал. — Куда путь держишь? — Домой в Жигулевск. — С промысла, что ли? — Ага. Папа у меня геолог. В Яблоновом овраге работает. — Учишься? — В шестом классе. — Ну, а по какому такому делу тебя леший носил в Старый Посад? Разве не видел, что развезло? — полустрого, полушутливо спросил Савушкин. Леня покраснел. — Почему леший, когда я сам... К другу в больницу ходил... Он с бабушкой живет. Отец с матерью на фронте погибли... Я Саше учебники отнес и «Двух капитанов». Честное слово, «Двух капитанов»! Вадик Остапов дал. Вадику отец из Москвы привез книгу, а он ее — Саше. — А звать тебя как, приятель? — Ленькой. — Теперь, можно сказать, и познакомились, — медленно проговорил Савушкин. Помолчав, он добавил: —Хорошо это ты делаешь —о товарище беспокойство имеешь. У Лени дрогнули черные, как уголь, брови, и он с восторгом сказал: — Вы еще не знаете, какой Саша! Вдруг Савушкин пристально посмотрел в глаза мальчику: — Тебя из дому отпустили или ты того... тайком удрал? Леня наклонил голову и промолчал. Кончился осинник, и опять потянулась холмистая серая равнина с одинокими березками и липами. Тут снега почти не было, лишь кое-где в ложбинах да на опушке в кустарниках виднелись белые прозрачные лоскутки. Ни одного цветочка, ни одной зеленой былинки. Кругом мертвые рыжие тычины прошлогодней травы, сморщенные, полуистлевшие листья да почерневшие дряхлые пни. Дорога стала подниматься в гору. Где-то недалеко, за тальником и осокорями, маячившими на бугре, начинался крутой волжский берег. Леня раньше всех увидел Волгу. Нетерпеливый и порывистый, он взбежал на песчаный пригорок, вскинул над головой руку и весело прокричал: — Стоит! И вдруг у него подломились в коленях тонкие ноги, и он подался назад всем своим худым и легким корпусом. Рука медленно опустилась. Леня не слышал, когда подошли и остановились рядом Савушкин и Набоков. От быстрой ходьбы лицо у Савушкина стало лилово-красным, а на мясистом шишковатом лбу выступил крупный зернистый пот. Из-под руки бригадир глянул на Волгу. Он даже не заметил, как с его плеча соскользнул и упал к ногам мешок. Внизу, под обрывом, между берегом и ледяным полем, тихо колыхалось густое расплавленное золото заката. С каждой минутой эта золотая полоса делалась все шире и шире. Вначале могло показаться, что необычайно пустынная Волга все еще по-прежнему дремлет и, скованная льдом, терпеливо ожидает своего часа и что если бы не плескавшаяся внизу вода, которую нельзя ни перешагнуть, ни перепрыгнуть, то можно, было бы свободно пройти через все это огромное бледно-зеленое пространство и достигнуть того берега с сиренево-синими горами. Но стоило только приглядеться, как уже все становилось ясным: лед тронулся. Стоявшие на круче хорошо понимали, что переправиться на тот берег нет никакой возможности, но всё еще не могли свыкнуться с этой мыслью и продолжали молча чего-то ждать, не отрывая от реки оторопелого взгляда. Внезапно встрепенулся Набоков. Тряхнув головой, он сердито плюнул под обрыв и решительно и быстро стал расстегивать ремни заплечного мешка. Потом сел на песок и, сняв с чесанка прохудившуюся калошу, принялся рассматривать ее с таким видом, будто вся дальнейшая его жизнь зависела от прочности этой калоши. С лица Савушкина сошла суровая задумчивость, он скупо улыбнулся и сказал: — Ничего, ребята! Одна головня и в печке гаснет, а две и в поле курятся. — Что ж теперь делать? — упавшим голосом проговорил Набоков. — Меня в МТС ребята с часу на час ждут. А я... Эх! — Потерпи. Дня через три дома будем, — утешил бригадир. Тракторист бросил калошу и передернул широкими. плечами. — Слушать не могу, когда ерунду говорят!— с сердцем закричал он. — Которую весну ледоход по десять дней идет! — Ну, самое большее, скажу тебе, пять дней... Через пять-шесть дней на лодке можно будет переправиться,— сказал Савушкин. Тракторист обернулся и схватил его за руку: — А если сейчас попытаться? В это время на огромном бледно-зеленом поле, медленно удалявшемся от берега, внезапно вздулся высокий синий горб. Не прошло и минуты, как что-то треснуло, и ледяной горб раскололся, а на пенной воде заколыхались, завертелись мелкие беспокойные льдины. Набоков опустил руку. — Теперь, выходит... — глухо заговорил он и осекся, плотно сжав губы. — Теперь надо место для шалаша искать. Да шалаш до темноты поставить, — просто сказал Савушкин, поднимая с земли свой мешок. — Ну, пошли! ГЛАВА ВТОРАЯ ПЕРВАЯ НОЧЬ НА ОСТРОВЕ Песок на поляне давно просох, и вокруг было светло и радостно. Даже осинки с хрупкими голыми веточками, хороводом обступившие поляну, выглядели как-то празднично. Некоторое время Савушкин, Набоков и Леня стояли молча, оглядываясь вокруг, каждый со своими невысказанными мыслями. — А тут хорошо! — просиял в улыбке Леня. Савушкин и Набоков посмотрели на мальчика и тоже улыбнулись. И на душе у всех вдруг стало легче. Каждый увидел что-то привлекательное и в этой полянке с видом на Волгу и в тихом апрельском вечере» — Здесь вот, пожалуй, и расположимся, — неторопливо проговорил Савушкин. — Место высокое и сухое, вода сюда не скоро доберется. — И хворост рядом, — сказал Леня. Савушкин стащил варежку, ребром руки провел по выбритому подбородку и, обернувшись к Набокову, весело прищурился: — Так, что ли... как тебя... Андрей?.. Лучше этого места, пожалуй, и не найдешь. Набоков поглядел себе под ноги и вздохнул: — Как хотите. Здесь так здесь. — Мы с Андреем шалашом займемся, а ты дровишек натаскаешь, — обращаясь к Лене, сказал Савушкин. — Так у нас все и образуется по-хорошему... У тебя, Андрей, нож имеется? — Есть, — ответил тракторист и полез в карман. Когда мальчик направился к осинкам, за которыми начиналась роща, Иван Савельевич прокричал ему вслед: — Леонид, хворост выбирай посуше! Свежо и тихо было в роще. Между ветвями просвечивало тускло-синее вечернее небо. Роща казалась прозрачной. В этой прозрачности была особая, необыкновенная прелесть. Слабый треск валежника, шуршанье коричневой сухой листвы под ногами разносились далеко вокруг. — Эге, ну и глушь! — проговорил вслух Леня и с любопытством огляделся вокруг. Неожиданно со стороны поляны донесся хрипловатый голос тракториста, что-то громко прокричавшего. Леня вздрогнул и улыбнулся. «Поживем и в шалаше. Чего же тут особенного! — сказал он себе и принялся собирать сучки и хворост. — Зато ребята как будут мне завидовать!.. А Гришка Иванов, пожалуй, еще и не поверит. «Выдумываешь, скажет, всё. Сам в Старом Посаде ледоход просидел, а сочиняешь, будто на острове был». А я ему скажу: «Раз не веришь, так и уходи — не слушай!» Вдруг Леня выпрямился, закусил губу. «Дома тревожатся еще со вчерашнего дня, — подумал он, вздыхая. — Мама будет ждать: не застучит ли Ленька в калитку? А завтра и в школе узнают, ребята беспокоиться станут... Ваня Обухов после занятий обязательно забежит к нам на квартиру...» При воспоминании о доме Лене стало грустно. Он ушел без разрешения, оставив на письменном столе отца, под логарифмической линейкой, записку. Но разве он знал, что так получится! Ведь он надеялся сегодня же под вечер вернуться в Жигулевск. Саша уже две недели лежит в больнице с переломом ноги, и его выпишут не раньше чем через месяц. Какой бы Леня был друг, если бы не навестил Сашу! На поляну мальчик явился с большой вязанкой сухого хвороста. Он сбросил ее с плеча и удивленно сказал: — Как у вас ловко выходит! Около кольев, воткнутых в песок на небольшом расстоянии друг от друга, стоял Савушкин и заплетал их гибкими тальниковыми прутьями. У противоположной стенки будущего шалаша работал Набоков. — Ловко, говоришь? — спросил Савушкин, подмигивая мальчику. — Как корзинку плетете! — сказал Леня и прищелкнул языком. Иван Савельевич взял новый прут и тонким концом обернул его вокруг крайнего кола. — Я и корзинки умею плести. Они, корзинки-то, знаешь, как нужны в нашем хозяйстве! — проговорил он. Немного отдохнув, Леня снова пошел за дровами. Солнце уже опустилось за дальним лесом. Над горами вспыхнула грустная, одинокая звездочка, но было еще светло. Леня подошел к оврагу, заросшему мелким кустарником. За оврагом начиналась низина. Каждую весну в разлив ее затопляло. Водой сюда заносило много хворосту, щепок, а иногда даже целые бревна. Летом все это зарастало высокой травой, осенью покрывалось опавшими листьями, а зимой — толстым слоем снега. Но приходила весна, начинался разлив, и снова в низине появлялась вода. И так каждый год. На краю оврага Леня остановился, посмотрел в вечерние сумерки и с удивлением сказал: — Дровищ этих тут!.. С березы неожиданно взлетела какая-то черная птица и, лениво взмахивая большими крыльями, медленно пролетела над оврагом. Птица пропала в сиреневой мгле. За каждым деревом по-прежнему таилась настороженная тишина. У мальчика по спине вдруг пробежали мурашки, и он засуетился, собираясь в обратный путь. Расстелив по земле связанные узлом пояс и шарф, он сложил на них собранный хворост, потом, туго стянув его, перекинул за спину. Подходя к опушке, Леня увидел между осинками красные язычки костра и ускорил шаг. Савушкин встретил его шуткой: — А мы с Андреем уж подумывать начали: как бы, говорим, нашего молодца волки не съели! Леня подошел к костру. Глаза его возбужденно сверкали. — Устал? — спросил Набоков. — Нет. С чего же? Я птицу в лесу видел. Большая такая, крылья огромные. Иван Савельевич прошелся вокруг шалаша, что-то поправляя и доделывая, потом тоже присел у костра. — Была бы солома, скажу вам, или сено, тогда и дождь не скоро промочил бы, — проговорил он, запахивая шубняк. Набоков тряхнул головой: — Еще бы! Покрой шалаш соломой да подстилку из нее сделай, даже тепло будет. — На подстилку завтра сухих листьев соберем, — заметил Савушкин. Помолчали. — А у нас дома сейчас чай, наверно, пьют, — задумчиво сказал Леня и поежился. — В Жигулях у нас мельник был. Это еще до того, как колхозы народились, — заговорил Иван Савельевич.— А жена у этого мельника чай больно любила: за один присест могла целый самовар выпить. Ведерный. Это верно. Самовар выпьет и связку сладких кренделей съест, и хоть бы что ей. Только разомлеет вся. «Ох, скажет, и уморилась я! Как есть на жнитве была!» А через какой-нибудь час — опять за самовар. — А когда же она работала? — спросил Леня. — Мельник шесть работников имел да кухарку. Они за нее и работали... Про скупых да жадных раньше говорили: «У него на рождество снегу не купишь». Такими и мельник со своей женой были. Чаем никого не угостят бывало. Вот раз пришла к мельничихе соседка — бабка Степанида. Одинокая была старуха, бедная. Зимой это дело было. А у старухи третий день печка не топлена. И есть нечего. Пришла она к богатой соседке, думает: «Может, чайком угостит». Весь день просидела у порога да так и ушла ни с чем... А потом, когда мельника в тридцатом году раскулачили, мы этой самой старушке и говорим: «Бери, бабка Степанида, мельничихину корову и самовар. Ты у них пять лет гусей пасла, а они тебе за это и рублевки не заплатили. Теперь, при колхозной жизни, всему трудовому крестьянству дышать будет вольготнее, и ты у нас не отрезанный ломоть». Все помирать собиралась бабка, а тут раздумала и до сорокового года дотянула. Самой заглавной телятницей на ферме была. «Я, — говорила все, — лишь теперь увидела, что такое жизнь есть». Иван Савельевич замолчал. Немного погодя он улыбнулся и толкнул Леню в бок: — А неплохо бы чайком сейчас побаловаться, а? Как ты думаешь, хватило бы нам ведерного самовара? Леня, засмеялся. — Я с конфетами люблю чай. А сахар не люблю, — сказал он. — С конфетами? А может, у меня и конфеты есть. Не веришь — Савушкин взял из-за спины мешок и стал его развязывать. — Я в Старый Посад прощаться с братом ходил. Он в райисполкоме работал. Теперь его на другую работу перевели, в город Чкалов... А тут вот гостинцы всякие, моей старухе. Иван Савельевич вынул из мешка бумажный пакет и осторожно его развернул: — Ну что, видишь? Печенье и конфеты. И название у конфет по сезону: «Весна». Потом Савушкин достал из мешка небольшой сверток. — А здесь чего? Угадай-ка! — сказал он мальчику. Тот посмотрел на сверток и опустил глаза: — Не знаю. — А если тоже сладости какие-нибудь? Каково будет?— Иван Савельевич широко улыбался. — Посмотрим... Он развернул плотную серую бумагу, и у него в руках оказалась восьмиугольная цветная коробка. Подняв крышку, он разочарованно свистнул. В коробке лежали розовый кусок туалетного мыла, пузатый флакон с одеколоном и баночка с кремом. — Малость не вовремя подарочек, — покачал он головой. — Тридцать семь лет назад, когда моя старушка невестой была, вот тогда бы, это верно... в самую тогда бы пору! Иван Савельевич еще пошарил в мешке. — Больше съестного нет. Лежит всякая всячина: отрез на платье, шаль и еще что-то, — сказал он. — Пирогов хотела завернуть Зоя, жена брата, да я не велел. «Куда их, говорю, искрошатся все. Моя старушка сама каждое воскресенье пироги печет». Леня вдруг торопливо полез в карман кожаной куртки. — А у меня пирожок есть. С мясом,— смущенно сказал он. На мешок рядом с конфетами и печеньем мальчик положил бумажный сверточек. — Теперь мы совсем богачи. Еще бы мельничихин самовар, и распивай чай до утра! — проговорил Иван Савельевич, поглаживая колени. — Верно, Андрей?.. Я так думаю: пирожок оставим на завтрак, а сейчас получайте по конфетке и печенью на нос. Набоков, все это время молча сушивший чесанок, наклонил голову и подавленно сказал: — У меня ничего нет... В сумке подшипник и папиросы. Я... я объедать вас не стану. Савушкин пристально посмотрел в лицо тракториста, покрывшееся багровыми пятнами. — Ты вот чего... дурь всякую из головы выкинь, — строго промолвил он. — «Объедать не стану!» И как ты про нас понимаешь?.. С Волги поднимался ветер. Он как бы нехотя заводил свою тоскливую песню, тормоша на опушке тонкие осинки. Слышно было, как шумели деревца, задевая одно за другое голыми ветками. Дрова в костре прогорали, пламя меркло. Дыхание ветра долетало и сюда, гасило слабые язычки. Леня повернулся к Савушкину и положил руку на его колено: — А вы почему не кушаете? — А ты разве забыл, что я в гости к брату родному ходил? У меня живот пирогами набит, — с добродушной усмешкой сказал Иван Савельевич. — Я теперь дня три есть не захочу. — Помолчав, он добавил позевывая: — Давайте-ка, ребята, спать... В шалаше было тесно и холодно. И хотя Иван Савельевич загородил входное отверстие кусками коры, продувало со всех сторон. Когда налетал сырой ветер, шалаш дрожал, словно в ознобе. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Леню Савушкин укрыл толстым мешком. — Так теплее будет. Спи себе, не ворочайся. Тебе между нами, как возле двух печек, — сказал Иван Савельевич. Тонкие сухие хворостинки, разбросанные по песку вместо подстилки, трещали и ломались под тучным телом Савушкина. Он не спал. Не спали еще, как он об этом догадывался, и Леня с Андреем. Ивану Савельевичу казалось, что мальчик лежит с открытыми глазами, даже чуть мокрыми от слез, и думает о доме. Савушкин решил притвориться спящим и принялся похрапывать. А Леня в это время и в самом деле лежал с открытыми глазами, уставясь в непроглядную тьму, и мысленно переносился то в школу, в шумный шестой «А», то домой, в свою светлую комнату. Как ему хотелось сейчас подойти к этажерке с любимыми книгами или лечь в чистую постель под теплое шерстяное одеяло! Любочка, сестренка, наверно тайком от мамы часто забегает в комнату, садится за стол и, болтая ногами, рисует на чем попало нефтяные вышки, горы, зайчиков... А в школе завтра первым уроком будет физика, любимый предмет Лени. Потом русский язык, география... А послезавтра?.. Послезавтра он опять не будет на уроках. Сколько же дней придется им просидеть на этом острове? И что они будут кушать? Вот даже сейчас так хочется есть... Интересно, какой обед нынче готовила мама? Но лучше об этом не надо... Время еще не позднее, и Саша, наверное, читает сейчас «Двух капитанов». Саше даже и в голову прийти не может, что его приятель застрял на Середыше! Он так обрадовался, когда увидел Леню, что чуть не вскочил с кровати, хотя ему совсем нельзя вставать. Постепенно глаза стали слипаться, а мысли путаться. Леня все еще пытался думать о друге, а перед глазами уже стоял высокий, плечистый человек в меховой шапке и таких же меховых сапогах, перетянутых под коленями ремешками. Кажется, это... капитан Татаринов? Ну, конечно, он! Вдруг из-за спины прославленного исследователя Арктики выглянула смеющаяся рожица Саши. «Ты, Ленька, не очень-то задавайся на своем Середыше! — задорно прокричал товарищ. — Меня капитан Татаринов берет с собой в экспедицию на Северный полюс!» На секунду Леня разомкнул веки, и видение прошло. — Где же капитан Татаринов? — беззвучно шевеля губами, спросил он и тут же сразу крепко заснул. ...Прошло, вероятно, не меньше часа, а Иван Савельевич все еще никак не мог задремать. Одолевали всякие мысли. Они беспокоили его, как надоедливые слепни в сенокос, от которых нет никакого спасенья. Савушкин кряхтел, поправлял в головах кучку хвороста, прислушивался. Когда с поляны вихрем уносился шальной ветер, тревожно посвистывая и подвывая, на минуту наступала неспокойная тишина и становилось слышно, как на той стороне реки тоскливо гудели Жигулевские горы. В жаркий летний день Жигули, одетые в яркую, веселую зелень, так четко отражаются в изнывающей от зноя дремлющей Волге, что очень трудно отгадать, какие же горы настоящие. Это величественное зрелище напоминает сказочное видение. Да и в тихий сентябрьский полдень от этих исполинских гор, разукрашенных осенью в причудливые пестрые краски, невозможно оторвать взгляд. Но какими бывают они страшными в долгие зимние бураны или в темные ненастные апрельские ночи во время вскрытия Волги! В такую пору на много километров вокруг разносится протяжная, гнетущая песня Жигулей, наводящая тоску на самого веселого человека. А что в это время делается в горах! С дикими воплями носится ветер по скалистым хребтам, с треском ломая столетние дубы и сосны, пригибая к острым камням податливые березки, сбрасывая в пропасти многопудовые известняковые глыбы. Немало натерпится страху одинокий путник в этакую непогодь в Жигулевских горах. А еще хуже, если придет ему в голову шальная мысль в такое время переходить известную в этих местах Жигулевскую трубу — овраг, отделяющий гору Лепешку от Молодецкого кургана. Зимой по этой «трубе» студеные долинные ветры Жигулей с ураганной силой несутся к Волге, сметая все на своем пути. Здесь нередки случаи, когда ветер валит с ног лошадей, перевертывает сани. Давно, когда Иван Савельевич был еще молодым человеком, прихватила однажды его в горах непогода. В сумерках возвращался он с дровами в деревню. Тихий вначале, ветер все усиливался, срывал с широких сосновых лап снежные комья, ледяным дыханием обжигал лицо. Иван Савельевич то и дело понукал коня. Но воз был тяжелый, и лошадь шла медленно. Вдруг совсем неожиданно повалил снег. За какие-нибудь десять минут дорогу замело, и лошадь остановилась. Иван Савельевич выпряг сани, держа в поводу, по пояс проваливаясь в рыхлые сугробы, стал пробираться к опушке. «Если бы не молодые годы, пропал бы я тогда», — подумал Савушкин. Он начал дремать. Ему уже мерещилось, что идет он по полю и светло-зеленая с золотым отливом пшеница волнуется под ветром, то вздымаясь, то опадая, словно взад-вперед ходят ленивые волны, как вдруг Набоков запальчиво сказал: — А это посмотрим! Дайте сюда поршневой палец... Иван Савельевич очнулся, приподнял голову: — Андрей, ты не спишь? Никто не ответил. «Тоже, видать, из неспокойных, и ночью тракторами грезит», — подумал Савушкин и стал медленно погружаться в глухую, липкую тьму. Спали они всю ночь тревожно. Одолевал холод. Особенно сильно донимал холод Леню. Короткая кожаная куртка и мешок грели плохо, и мальчик часто просыпался. Дрожа всем телом, он садился и поджимал к груди закоченевшие колени. Рядом в темноте ворочался Набоков. Он то негромко стонал, то бормотал что-то неразборчиво и сердито. Раза два Леня окликнул тракториста, но тот не отозвался. Проснулся и Савушкин. Он крякнул, завозился и тоже сел. — Кто зубами щелкает? — спросил Иван Савельевич и, вытянув руку, схватил Леню за локоть. — Ты, Ленька? Мальчик ничего не ответил. — Ну ты, голова, и того... — проворчал Савушкин и расстегнул шубняк. —Садись ко мне на ноги... ближе. Он завернул Леню в широкие полы шубняка. А над Волгой по-прежнему бушевала непогода. Но где-то совсем рядом задорно журчал ручей. И было отрадно слышать в этой непроглядной мгле беспокойной ночи веселую песню побеждающей весны. — Леня, ручеек... слышишь? — шепотом спросил Иван Савельевич. Леня не ответил. Он уже спал, уткнувшись лицом в мягкую шерсть теплого шубняка. Савушкину было неудобно сидеть, хотелось положить ноги на другое место, но он боялся потревожить мальчика и не шевелился. К утру стихло, но не прояснилось. Небо было затянуто линючими облаками, низко нависшими над землей и закутавшими в свое лохматое одеяло вершины Жигулевских гор. Встали на рассвете и долго отогревались у костра, хмурые, молчаливые. — Ночка... — протянул Иван Савельевич и, опускаясь на корточки, поглядел из-под густых бровей на Леню и Набокова. Мальчик стоял возле тракториста, сидевшего на кучке хвороста, и широко открытыми глазами смотрел куда-то в одну точку. Набоков сидел неспокойно, то наклоняясь вперед и поправляя палкой плохо горевшие сучья, то поворачиваясь к огню спиной и пожимая широкими плечами. Внезапно Савушкин поднялся и зашагал к берегу. Остановившись у глинистого обрыва, он медленным взглядом обвел реку. По Волге во всю ее непомерно огромную ширину несло лед. Льдины терлись одна о другую, задевали краями о берег, налезали на песчаные отмели, и над рекой стоял ровный глуховатый шум. Сырая, туманная пелена еще висела над противоположным берегом, и горы были видны нечетко, как будто их закрывал кисейный полог. — А рано еще, — сказал Набоков, подходя к берегу. Иван Савельевич не спеша достал карманные часы на мягком черном ремешке: — Десять минут восьмого. — И, помолчав, добавил негромко, как бы для себя: — Дома сейчас я бы на конюшне побывал и в кузницу заглянул. Без дела, скажу тебе, жить совсем невозможно. Вот вечером легли, а заснуть не могу. Ну чего, спрашиваю, тебе надо? Семена у тебя готовы — сам по зернышку отбирал. На бригадном дворе, в сарае — хозяйский порядок. Тут тебе не только весенний инвентарь к делу приготовлен — тут тебе и жнейки и сортировки на полном ходу. А кони, если желаешь знать, такие, что никакой критики не боятся. Вот какие кони... Получается все как надо, а душа не на месте. Ну, скажи, не на месте, да и только! Взгляд Ивана Савельевича упал на протянувшуюся под берегом зубчатую полосу песка с торчавшими кое-где по ней молодыми тополевыми кустами. У него зашевелились и полезли вверх брови. — Прибыль-то какая! Ну и ну... — покачивая головой, сказал Савушкин. — Вчера вон тот куст на сухом месте был, а за ночь он в воде очутился... Хворосту надо больше натаскать, а то скоро тут вокруг все затопит. — А я думал, к утру непременно мороз тяпнет. Эх, и холодище был! — проговорил Набоков, потирая руки. — Это от ветра. Ветер весь лед сломал, — сказал Иван Савельевич. — Тепло будет. Всю ночь где-то рядом ручей журчал. Они вернулись к затухающему костру. Леня сидел на кучке хвороста и спал, уткнувшись лицом в колени. — Малый-то наш, как куренок, свернулся. Разобрало в тепле, — вполголоса заметил Савушкин; вокруг глаз у него собрались ласковые морщинки. Леня поднял голову и, оглядевшись, торопливо выпрямился. Заспанное лицо его с полуоткрытым ртом, яркими и свежими, словно красная смородина, губами застенчиво улыбалось. Савушкин шагнул к мальчику, собираясь что-то ему сказать, но внезапно отшатнулся назад и схватился рукой за грудь. — Что с вами? — встревожено вскричал тракторист и неловко поддержал Ивана Савельевича за плечо. Подбежал и Леня. Иван Савельевич шумно вздохнул. — Напугал я вас? — виновато спросил он и опустился на хворост. — Это у меня сердце... Шалит иной раз... Во время завтрака он старался не глядеть на Леню. Только один раз украдкой бросил он на мальчика быстрый беспокойный взгляд. «Почему я вчера не заметил сходства? Глаза и губы... и улыбка эта. Ну вылитый сынок, когда он таким же вот шустрым пареньком был!» — думал с тоской Савушкин, уставясь на потускневшие угольки и чувствуя, как все еще учащенно бьется встревоженное сердце. ГЛАВА ТРЕТЬЯ ВОДА ВСЕ ПРИБЫВАЕТ С утра солнце пряталось где-то за светлыми, полупрозрачными облаками. Но к обеду день разгулялся, и прямо над рощей в далекой голубой вышине засверкало солнце. Стало совсем тепло. Запахло талой землей и прошлогодними листьями. От Волги потянуло прохладой, приятной и освежающей. В роще было необыкновенно шумно. — Ленька, ты чего там возишься? — закричал раскрасневшийся Набоков, взваливая на плечо тяжелую вязанку хвороста. — Я пошел! За высокими березками мелькала тонкая фигурка Лени с охапкой валежника в руках. Мальчик торопливо шагал к старому покосившемуся осокорю, возле которого лежала кучка дров. — Я тоже сейчас! — звонкий голос Лени разнесся по всей роще. — Отстаешь, — усмехнулся тракторист, направляясь к поляне. — Это еще посмотрим, кто отстанет! — запальчиво ответил Леня. — Правда, Иван Савельевич? — Я тоже так думаю, — подал голос Савушкин. — По всему видать, что мне быть последним. Где за вами, молодыми, угнаться! На шум прилетела сорока. Она - опустилась на самое высокое дерево и стала осматриваться по сторонам. Потом, осмелев, непоседливая птица перелетела на нижнюю ветку, с любопытством поглядела на людей, никогда раньше не бывавших здесь в такое время, и вдруг, взмахнув крыльями, громко, во все горло прокричала: трра-а!.. трра-а!.. — Я вот тебя! — сказал Савушкин и замахнулся на нее хворостиной. Но сорока нисколько не испугалась. Она перелетала с дерева на дерево, все время стараясь держаться неподалеку от людей, и беспокойно вертела головой, уставясь вниз то одной бусиной черного глаза, то другой. Сорока точно высматривала: нельзя ли чем поживиться? Схватив первую попавшуюся под руку палку, Леня запустил ею в привязчивую птицу. Сорока взлетела и, возмущенно стрекоча, опустилась на соседнюю березку. Посмеиваясь, Иван Савельевич заметил: — Не зря в народе говорят: любопытна, как сорока!.. А эту белобоку кто-то уже проучил за нахальство и воровство, да, видно, мало! — Как «проучил»?— удивился Леня. — Посмотри-ка ей на хвост. Мальчик взглянул и засмеялся: у сороки вместо длинного радужного хвоста торчало лишь одно помятое перо. — Этих сорок страсть как охотники не любят, — проговорил Иван Савельевич. — Самая, говорят, вредная птица. Как увидит охотника, тут же и начинает стрекотать на весь лес: зверей предупреждает. Вот какая плутовка! ...Под вечер Савушкин сказал, окинув взглядом сложенное у шалаша топливо: — Я так соображаю, молодцы: хватит нам этих дровишек. А теперь давайте посидим, отдохнем. И бригадир зашагал к берегу, на ходу отряхиваясь от прицепившихся к одежде листьев и кусочков коры. Разглядывая царапины на рукавах кожаной куртки, Леня подумал: «Мама обязательно браниться будет. «Новая куртка, скажет, а ты поцарапал ее всю...» Может, сочинить что-нибудь? Например, про волка. Как самый настоящий волк бросился на меня из-за кустов, а я как его схватил да как...» У мальчика озорно засверкали черные глаза. Посмотрев на стоявших у самого обрыва Набокова и Савушкина, он три раза повернулся на пятке и тоже побежал к берегу. Иван Савельевич ласково потрепал Леню по плечу: — Садись, дорогой работничек, садись! И первый опустился на песок. Леня поправил малахай и ничего не ответил, уставясь на Волгу. На виске у него просвечивала и билась синяя тоненькая жилка. Вода на реке прибывала быстро, затопляя песчаные отмели, островки, подмывая крутые берега. Сильное течение стремительно несло огромные льдины, словно это были не многопудовые глыбы, а тонкие хрустящие вафли. Вместе со льдом плыли желтовато-красные бревна, лодки с пробитыми боками, крыши, плетни. На одной льдине лежал на боку остов разбитого дощаника, похожий на скелет кита-великана. Иногда проплывали тополя или клены с шапками грачиных гнезд. Над их голыми вершинами кружились галки и вороны. На перекатах возникали высокие заторы. Большие льдины наползали одна на другую, падали, раскалывались на мелкие сверкающие куски, а на их место уже громоздились следующие. Потом эти хрустальные горы внезапно разлетались в разные стороны, поднимая столбы водяной пыли. Леня сидел у самого обрыва. По лицу мальчика блуждала светлая, тихая улыбка. Ему казалось, что можно часами, не отрываясь, глядеть на эту захватывающую картину ледохода. Все трое долго молчали, наслаждаясь теплом, прислушиваясь к веселому гомону птиц в пестрой от яркого света роще. — Припекает-то как! — вдруг сказал Иван Савельевич и, сощурившись, закинул назад голову. — К севу время идет... Люблю эту пору. Ни вздохнуть, ни охнуть некогда. Каждая минута дороже золота. Тракторист улыбнулся. — Я тоже, — заговорил он оживляясь. — Вокруг простор, солнышко греет, ветерок душистый бьет в лицо, а ты гудишь на всю степь! Даже сердце от радости замирает. Так бы с трактора и не слезал! — И надо же случиться такой беде! — с досадой в голосе проговорил он. Иван Савельевич сдвинул к переносью брови, поморщился. — Самые что ни на есть считанные дни до посевной остались, а мы... Не знаю что готов сделать, только бы скорее выбраться отсюда! У Набокова потускнели глаза и на лбу собрались морщинки. Смяв недокуренную папиросу, он катал ее между огрубевшими от работы пальцами и ни на кого не глядел. Спустя несколько минут Андрей подался всем телом в сторону Савушкина и сказал: — Иван Савельевич, а если сделать плот? Действительно, а? Отковырнув от голенища сапога красноватый комок глины, Савушкин подержал его на ладони, пристально разглядывая, потом бросил и немного погодя натужно проговорил: — Думал я об этом... На плоту хорошо по чистой воде. Вот на лодке — другое дело. На лодке, скажу тебе, даже и со льдом можно. Бакенщики плавают. Леня поднял на Ивана Савельевича глаза и спросил : — Как же теперь? Может, кто за нами приедет? Но как узнают, что тут люди? — На том берегу сейчас с утра и до ночи рыбаки. Они, наверно, еще вчера наш огонек приметили, — сказал Савушкин. — Могут приехать. Я волгарей знаю. Народ отчаянный! Но плот делать нам не миновать все-таки. Прибыль вон какая!.. Завтра пойдем бревна искать. Иной раз осенью в ненастье потреплет который плот, а потом к берегу и начнет бревешки прибивать... — Затянется ледоход, и сиди тут, — уныло протянул Набоков. — Мы вот бригадой слово такое дали — первыми в районе посевную закончить. Он отвернулся. — И закончите. Раз есть такое стремление, значит своего добьетесь, — сказал Иван Савельевич. — Чуркин ваш, должно быть, не убивается, как ты... Увидел я прошлый раз его на совещании и удивился. Ну и располнел! Одно слово — туша. — Он совсем таким не был, когда в МТС приехал. — Года четыре он сидит у вас? Или больше? — Осенью пять лет будет. — Да-а... — задумчиво проронил Савушкин. — Хуже вашей МТС и в области не было. А Чуркин вытащил. Это верно. В каком это году третье место заняли? — В сорок седьмом, — сдержанно ответил Набоков и, секунду помедлив, с затаенным раздражением добавил: — А потом назад стали пятиться. В прошлом году на седьмое место перекочевали. От прежнего Чуркина мало чего теперь осталось. — По всему видать, заважничал мужик, — заметил Иван Савельевич. — Вначале он горячо за дело, принялся. И под брюхо трактору не гнушался при случае залезть — сам когда-то таким же был, как и мы. Поджарый, увертливый, везде поспевал. — Андрей нахлобучил на жидкие рыжеватые брови шапку и в раздумье почесал затылок. — Вот оно как... А заняла МТС третье место, стали про Чуркина в газетах писать, так у него и голова закружилась. Шириться начал, брюшко отрастил. Кожаное пальто напялил. Как речь какую станет говорить, обязательно: «Наши успехи... Наша передовая МТС...». Его теперь вперед на буксире надо тащить! — Так уж и на буксире? — переспросил Савушкин. — Непременно! — Тракторист метнул в сторону Савушкина сердитый взгляд. — По рассуждению нашего директора, седьмое место тоже ничего, вроде как почетное. Мало ли в области МТС, которым было бы желательно выбраться на это самое место! А потому зачем волноваться, когда и так хорошо! Чуркина теперь одно беспокоит: как бы удержаться на занятых позициях. Отсюда и всякие послабления пошли. Заниженные требования к качеству работы — это вам раз. Потом стремление план выполнять за счет таких работ, которые полегче, — это два. И еще — несоблюдение агротехнических сроков. Действительно, что получается? Прошлую весну одна бригада чуть ли не до июня сеяла! — А теперь как будет? — спросил Иван Савельевич. Он слушал Набокова со вниманием, изредка пристально всматриваясь в его простое, открытое лицо. Приветливый, немного задумчивый этот взгляд как бы говорил: «Вон ты какой! Ершистый!» — Теперь Чуркину трудненько придется. — Андрей сощурил смелые, усмешливые глаза. — Все трактористы взяли повышенные обязательства. А ребята из той самой бригады, которая прошлую весну с севом затянула, знаете что решили? За шесть дней уложиться с севом. Тысячу гектаров выработки на каждый трактор! И чтобы обязательно высокий урожай собрать. Стопудовый. Понимаете? И выполнят, конечно. Такой у всех подъем!.. Собрание у нас было. Каждая бригада свое обязательство зачитывала. Ну, и среди прочих взял слово заправщик Андроныч. Из этой самой отсталой бригады. Вот он как сказал, я эти его слова до точности помню: «Сильный и дружный наш советский народ. К самой что ни на есть светлой жизни тянется». А потом поворачивается к президиуму — и еще: «Вы не глядите, что мне за шестьдесят перевалило, я не меньше, вас желание имею при коммунизме пожить. Потому-то и работать хочется, как молодому». — Прямо так и сказал? — заулыбался Иван Савельевич. — В точности. — Молодец, старый! — Савушкин выпрямился и устремил свой взгляд вдаль, на Жигулевские горы. Задумался и Набоков. В молчании прошло несколько минут. Вдруг Леня, все это время что-то чертивший прутиком на песке, громко сказал: — Правильно! Вот так и сделаем! Набоков заглянул через плечо мальчика. Леня покосился на тракториста и, смутившись, торопливо провел ладонью по песку, исчерченному какими-то фигурками. — Ты чем тут занимаешься? — спросил Набоков. — Так просто, — неохотно ответил мальчик и покусал кончик прута. — Нет, правда? — не отставал тракторист. — Схему какую-то набросал... Радиоприемника, что ли? Леня быстро повернулся к Набокову. На щеках у него проступил горячий румянец. — А ты почему знаешь? — Знаю! Сам двухламповый собрал. — А мы в школьном радиокружке детекторные делаем. Для подшефного колхоза, — с живостью заговорил Леня.— Знаешь, сколько уж изготовили? Тридцать один! А сейчас я новой конструкции монтирую. С вариометром. С ним лучше настраивать приемник на нужную волну. — С вариометром? — переспросил Андрей. — Постой, постой... А как ты крепление катушек думаешь устроить? — А вот как. Смотри сюда. — Леня взмахнул прутом и провел на песке первую черту. Набоков наклонился и все время, пока говорил мальчик, не проронил ни слова. А когда Леня кончил, тракторист взял его за плечи и крепко стиснул в своих руках: — Ух ты, молодчина! Работает голова! Леня опять покраснел. — Это мне Саша подсказал, — проговорил он. — А сам бы я, может, еще не скоро... Саша у нас тоже двухламповый собирает. Ему теперь немного осталось. Выйдет из больницы — и закончит. Высвободившись из объятий Андрея, Леня облизнул пересохшие губы и вздохнул: — Пить что-то хочется. — Представь, и мне тоже! Будто вкусного чего-то поел, — усмехнулся Набоков. Иван Савельевич очнулся от задумчивости. Снял шапку и, поглаживая лысину, сказал: — Пить захотели? Вода рядом. В Волге ее вон сколько. Пейте себе на здоровье! — А из чего пить? — спросил Леня и с огорчением добавил: — У нас даже стакана нет. — Нет! — Савушкин засмеялся. — А хочешь — стакан появится! — А где вы его возьмете? — Ты мне скажи: хочешь, чтобы стакан появился? Тогда, пожалуйста, получай! У Лени засверкали глаза. Какое-то мгновение он колебался, наконец утвердительно кивнул головой: — Хочу! — Защурься, — потребовал Иван Савельевич. Мальчик зажмурился. Когда же он поднял веки, на ладони у Ивана Савельевича действительно стоял стакан. Но стакан этот был не из стекла, а из коры березы. Леня взял в руки этот необыкновенный, легкий и белый, с черными крапинками стакан и оглядел его со всех сторон. — Какой хороший! Очень даже! — сказал мальчик. — Когда вы его сделали? — Кто умеет — долго ли! Похвалил берестяной стакан и Набоков: — Работа чистая, первый сорт. Если не течет — совсем ловко! — Попробуйте, попробуйте! — хитровато посмеиваясь, проговорил Савушкин. Тракторист молча встал, спустился под берег. Присев на корточки, он вытянул руку и дном стакана принялся разгонять с поверхности воды в разные стороны мелкие острые льдинки. Потом зачерпнул в стакан воды и начал пить. Савушкин и Леня стояли у обрыва и смотрели вниз. Выпив всю воду, Набоков опять наполнил стакан водой и полез в гору. Леня нагнулся и взял у Андрея стакан. — Течет или нет? — спросил Савушкин. — Первый сорт, и всё тут! — засмеялся тракторист. — Умелому мастеру спасибо. Мальчик приложил к губам гладкий и холодный край стакана. Вода в берестяном стакане пахла сосновой смолкой. — Вы донышко смолой обмазали, — сказал он, — потому и не течет. — Молодой, а догадливый! — проговорил Иван Савельевич. — Ох, и засиделся я с вами! Уж вечер начинается, а мне ведь сходить надо кое-куда. — А куда вы собираетесь? — спросил Леня. Савушкин огляделся по сторонам и вполголоса сказал: — Потом, потом. Ты пока помалкивай. — Мне с вами можно? — тоже шепотом спросил Леня. — Вы пока с Андреем в рощу за сухими листьями отправляйтесь, — ответил Иван Савельевич. — Я вернусь скоро. Савушкин пересек поляну и скрылся за осинками. Проводив его любопытным взглядом, Леня подумал: «И куда это Иван Савельевич направился? И почему меня с собой не взял? Двоим бы куда как лучше! А то вдруг...» Из задумчивости мальчика вывел голос Андрея. — Пойдем-ка в рощу сходим, — проговорил тракторист. — Иван Савельевич правильно сказал. На сухих листьях и спать будет теплее. * * * Выбравшись из зарослей осинника, Иван Савельевич на секунду остановился, окинул взглядом луга с маячившими кое-где на холмах деревьями и повернул налево. Он шагал по еле приметной тропинке, тянувшейся вдоль кустарника, и думал о сыне. Так вот и кажется, что было это всего лишь прошлым летом, а не двенадцать лет назад... Помнится, сынишка, тонкий и подвижной, как Леня, выпрыгнул тогда на берег, едва лодка приблизилась к песчаной отмели. «Фаде-и-ич!» — закричал он и, минуя отлогую тропинку, полез вверх, по крутому обрыву, цепляясь смуглыми от загара руками за тальниковые прутики. На посту бакенщика Фадеича, приятеля Савушкина, сын проводил по две-три недели каждое лето. Мальчик помогал бывалому волгарю зажигать и тушить бакены, тралить фарватер участка, удил рыбу, запоем читал взятые из библиотеки книги. Вернувшись однажды домой от Фадеича, он еще с порога сказал: «А вы знаете, какую зверюгу я видел? Нет?.. Лося! Самого настоящего!» И стал рассказывать, захлебываясь, размахивая руками. От возбуждения у сынишки раскраснелось лицо. «Я на берегу стоял. Вдруг слышу, позади треск какой-то и топот, — рассказывал он, одергивая вылезшую из-под пояса рубашку.— Оглядываюсь — а из-за кустов... Ты понимаешь, папа, я и подумать ничего не успел, а он как из-за кустов вымахнет! Как вымахнет! Большой такой, с огромными рогами. Ну и рожищи! Ты никогда таких не видал. Так в разные стороны и торчат... Лось подлетел к берегу да как прыгнет под откос, прямо в воду! И поплыл. Тут и Фадеич выбежал из своей избушки. А лось уж далеко, на ту сторону поплыл... Фадеич говорит, что лось этот из Жигулевского заповедника. «У нас тут, — говорит,— корма хорошие: рябины много. А для лося ветки рябины — самый сладкий корм. Вот он и приплывал сюда, лакомка». Последний раз сын гостил у старого волгаря в сороковом году. «Подумать только, — говорил Фадеич, ласково похлопывая по плечу стройного юношу, — ведь будто недавно был вот такой парнишечка; а теперь, извольте видеть, — студент! Будущий агроном, научный человек!.. Что ты на это скажешь, Савельич?» А на другой год... Но лучше об этом не вспоминать. Иван Савельевич тяжело вздохнул и посмотрел на небо. Солнце уже склонилось к дальнему леску. Вот-вот его большой раскаленный диск коснется верхушек деревьев, и тогда лесок, казалось, вспыхнет малиново-багровым пламенем. «Теперь недалеко. Скоро и Черный буерак. А за ним рукой подать до того места, — сказал про себя Савушкин, шевеля лохматыми бровями. — А все-таки раньше следовало отправиться. В потемках придется обратно идти». Четверть часа спустя Савушкин подошел к Черному буераку. Этот неширокий, но глубокий овраг, тянувшийся от берега Волги, так назывался потому, что на дне его всегда поблескивала вода, сверху казавшаяся густой и черной, словно деготь. Сейчас в овраге еще лежал снег, но уже кое-где на нем проступили темно-бурые пятна. Тропинка привела Ивана Савельевича прямо к мостику. Когда-то давно у Черного буерака стояла старая широкая ветла. Однажды в ураган дерево с корнем вывернуло из земли, и оно упало, перекинувшись вершиной на другой берег оврага. Со временем ветла покрылась мхом, но по-прежнему казалась крепкой и продолжала служить мостиком. Иван Савельевич и раньше не раз перебирался по старому дереву через Черный буерак, и когда он сейчас подошел к оврагу, ему не показался опасным этот «козлиный мосточек» — так в шутку прозванный бакенщиком Фадеичем. Но все же, прежде чем встать на ствол дерева обеими ногами, Савушкин надавил на него носком сапога. «А он не то что одного — двух выдержит! — подумал Иван Савельевич и уверенно тронулся вперед, слегка расставив руки. — Обратно придется идти в обход буерака, а то с поклажей в темноте тут не проскочишь. Сорвешься и полетишь вниз». До противоположного берега оставалось не больше двух-трех шагов, когда дерево внезапно глухо затрещало и рухнуло вниз. Взмахнув руками, Савушкин тоже полетел на дно оврага. Вечерело. Где-то за рощей разгоралась яркая заря. От деревьев ложились длинные тени, а в оврагах и ложбинках уже стелился белой пеленой туман. Набоков и Леня шли по утоптанной за день тропинке. Андрей поймал мальчика за руку и сочувственно спросил: — Есть сильно хочешь? И, не дожидаясь ответа, протянул ему горсть темно-красных ягод шиповника: — Полный карман набрал. Тут их много. — Спасибо, — поблагодарил Леня и стал жевать душистые кисловатые ягоды. Несколько шагов прошли молча. — А вот и Юпитер показался, — сказал Набоков.— Вон между теми деревьями светится. Вдруг он поморщился и плюнул. — Разве это еда? У меня всегда такой аппетит, а здесь... — заворчал Андрей и тут же смолк. Через минуту он добавил: — Да это всё пустяки, как-нибудь перетерпим. Главное — поскорее бы отсюда выбраться... Так, что ли, Ленька? Перетерпим ведь, а? Мальчик мотнул головой — рот у него был набит ягодами. Из рощи они возвращались в сумерках. Тракторист нес на плече пузатый мешок, набитый листьями, а у Лени на спине большим горбом топорщился рюкзак. Снова начинался ветер. Налетая порывами, он поднимал с земли тучи полуистлевшей листвы и разбрасывал их в вышине, будто пачкал коричневыми мазками синевато-лиловое, быстро тускнеющее небо. — А Ивана Савельевича не видно. Не вернулся еще, — сказал Андрей, выходя на поляну. Леня, шедший впереди Набокова, внезапно остановился и закричал: — Крыса! Вон пробежала, вон! — Экая невидаль, — спокойно проговорил тракторист. — А ты разве днем не видал их в роще? Они плавают, черти, здорово. — Одна из шалаша выскочила! — опять возбужденно прокричал мальчик и, взмахнув рукой, помчался что есть силы к шалашу. Бумажный пакет, обвязанный веревочкой и еще утром подвешенный Савушкиным к самой перекладине, по-прежнему был на своем месте. Но лишь Леня дотронулся рукой до пакета, как сразу понял, что в нем ничего нет. — Дыру прогрызли. Конфеты и печенье повытаскали,— прошептал он. — Теперь у нас ничего не осталось. * * * Костер разожгли у самого берега. Ветер трепал языки пламени, пригибал их к земле, но они, своевольные и непокорные, рвались, извиваясь, в черную вышину. Набоков часто нагибался, чтобы подбросить в костер сучков, и тогда лицо ему обдавало сухим, пышущим жаром. Левой рукой прикрывая глаза, он правой быстро бросал на раскаленные угли легкие хворостинки. Набоков и Леня уже давно поджидали Ивана Савельевича, а он все не появлялся. Отсутствие Савушкина особенно беспокоило Леню. Он то и дело поднимал голову и настороженно прислушивался к надоедливому завыванию ветра. Он готов был в любую секунду броситься в темноту с радостным криком: «Иван Савельевич идет! Иван Савельевич идет!» Но Савушкина не было. «Ушел давно, а все нет и нет... — Леня вздохнул и уставился себе под ноги на искрившиеся кусочки кварца, словно нарочно кем-то разбросанные по песку. — Скоро самая настоящая ночь наступит... Темнота кругом такая — долго ли с дороги сбиться!» Набоков, все время молча возившийся у костра, не спеша вытер рукавом пиджака вспотевший лоб и, стараясь казаться спокойным, сказал: — И где ж это наш бригадир задержался? Леня как будто только и ждал этого вопроса. Он вскочил и, поправляя съехавший на ухо малахай, кинулся к трактористу: — А если идти искать? — Мальчик с тревогой посмотрел на Андрея. — Вдруг с Иваном Савельевичем что-нибудь случилось? — Куда идти? В какую сторону? — пожал плечами Набоков. — Остров — он вон какой! — Все равно! — не унимался Леня. — Надо искать! Я пойду... — Подожди, — остановил его Андрей. Трактористу показалось, что он слышит чьи-то шаги. Андрей выпрямился, пристально вглядываясь в темноту. Густая и непроницаемая, она висела перед глазами, слабо колыхаясь, то наступая на светлое пятно костра, то отступая, и нельзя было разглядеть, что делается в трех шагах. Набоков уже полуоткрыл рот чтоб крикнуть: «Иван Савельевич, это вы?», — но в это время на свет неожиданно выплыла странная, причудливая фигура с огромной головой. Леня поднял глаза да так и замер. Фигура засопела, пошевелилась, и к ее ногам внезапно что-то грохнулось. — И чего это вы принесли? — обрадовано закричал Набоков. — А вот смотри... рухлядь всякую! — шумно вздохнув, заговорило знакомым голосом «странное существо». И тут только Леня разглядел, что у костра стоит Савушкин. Иван Савельевич снимал с головы согнутые из прутьев большие кольца, опутанные сетями, а у его ног на песке лежала потемневшая от времени широкая доска. Принимая от Ивана Савельевича громоздкую поклажу, оказавшуюся старыми вентерями, тракторист сказал: — Долго ж вы ходили! А мы тут... — Да ведь и не близко. В самом что ни на есть конце острова был — там, в верховьях воложки, — устало ответил Савушкин, распахивая шубняк. — Пить хочу. Уморился что-то. — Иван Савельевич, я сейчас! — крикнул Леня. Он хотел сбегать к реке с берестяным стаканом, но Савушкин остановил его. Присев перед вентерями, Иван Савельевич вытащил из сетей большую заржавленную банку. — Полную зачерпни. Чайку вскипятим, — проговорил он, вскидывая на Леню глаза. — Да гляди в воду не свались. Немного погодя жестяная банка уже стояла на горячих угольках, и мальчик хлопотал возле нее, подкладывая то справа, то слева тоненькие прутики, сразу весело загоравшиеся. Савушкин сидел на принесенной им доске и рассказывал: — Там избушка бакенщика стояла, да прошлым летом пост перевели в другое место. А избушка старая была, скажу вам; ее так и оставили. По осени она чуть не сгорела совсем. Кто-то из охотников ночевал и, видно, заронил искорку. Вся бы сгорела, да дождь помешал... Думаю, схожу, авось и поживимся чем. Так и вышло. В углу банку эту нашел, а в подполе — вентеря бросовые... Иван Савельевич замолчал. Он посмотрел на вентеря, потрогал их и добавил: — Может, из пяти один да и соберем. Хорошо бы. А как вода разольется по ерикам, вот вам и рыба. Теперь ее недолго ждать, воду-то. По всему видать, большое половодье будет. — А у нас печенье и конфеты украли,— грустно промолвил мальчик. — Крысы перетаскали. — Перетаскали? — Ничего не осталось. — Выходит, чай не с чем пить? — Хотите с шиповником? — спросил Андрей. — Ягоды шиповника содержат в себе витамин «С». Иван Савельевич сокрушенно вздохнул: — Ай-яй! Ну и крысы на этом острове! Ну и сластены! Леня засмеялся. Савушкин опять вздохнул и хлопнул ладонью по коленке: — Сыпь, Андрей, в банку эту самую...как ее... витамину шиповную! Набоков вынул из кармана горсть крупных ягод с блестящей кожицей. — Смотрите-ка, смеется! — сказал он, улыбаясь и кивая головой в сторону Лени. — А без вас вот-вот заплачет. Все о конфетах расстраивался. — Да уж, о конфетах... — протяжно проговорил Леня и насупил тугие черные брови; к его лицу прилила кровь. — Я об Иване Савельевиче... И еще о доме и школе думал. — Мальчик наклонил голову. — Я не боюсь, что отстану. У меня по всем предметам пятерки... А так просто. А про то, что кушать хочется, я совсем стараюсь не думать. Иван Савельевич опустил на плечо мальчика руку. — Как бы это тебе выразить? — задумчиво заговорил он. — Вот жизнь, скажем... Мне пятьдесят седьмой пошел. Много уж прожил, а все учусь. В моем деле разве без науки теперь обойдешься? Никак нельзя. Передовая агротехника, севообороты. А наука вперед движется. И ты за ней поспевай. А на одной точке стоять — и урожайности большой не видать. У нас без этого нельзя, чтобы не учиться. Будь ты хоть кем угодно: министром ли, председателем колхоза или просто подвозчиком горючего в тракторной бригаде — а ты на своем месте ведущая шестерня. — Савушкин прищурился. — Возьмем наш случай. Застряли вот на Середыше. Прямо скажу — плохой случай. Всего тут можем натерпеться, всякое может быть, а ты из этого случая пользу себе возьми. В жизни многое может пригодиться... В Отечественную войну мало ли было разных историй! Один вот полк, знаю, попал в окружение. На белорусской земле дело было. Целый месяц по лесам и болотам пробирался этот полк к линии фронта. Осень стояла. Дожди, холод. Всего натерпелись солдаты и офицеры. Каждый сухарик на учете... И воевали. За Родину сражались и жизни своей молодой не жалели... Большое беспокойство от них было фашисту... Савушкин потупил взгляд и нахмурился. Через минуту он ближе подвинулся к мальчику, заглянул ему в глаза: — Ты, Леня, того... не пугайся, не пропадем. Вовек такое не случится, чтобы на Волге да с голоду человек пропал... С прибылью щука на мелкое место полезет икру метать. Ты никогда не видел? Чудно это у нее получается! Как очумелая прет в разные заводи. Брюхом в дно упирается, икру выпускает. Много хлопот, скажу вам, икра в это время щуке причиняет. Я раз — парнем когда еще был — подкрался к берегу, а она, щука, голову из воды высовывает и на песок лезет. Ну, я ее палкой. Стал вытаскивать, а она неподъемная. Икры одной больше килограмма было. Вдруг Леня схватил Савушкина за руку. — Иван Савельевич, — испуганно заговорил он, — да у вас на виске кровь, а у полушубка рукав порван! Вы что, упали? — Пустяки. В темноте на дерево наткнулся, — неохотно ответил Савушкин и тут же встал, зашагал к шалашу. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ТАИНСТВЕННАЯ НАДПИСЬ Утром Савушкин поглядел куда-то мимо Лени и неторопливо сказал: — Ты тут останешься, Леонид. Сходи за шиповником в рощу, бересты поищи. Березовая кора куда как хороша для растопки. А то польет дождь, и огонь не разведешь. — Шиповника мы вчера половину рюкзака набрали. Я с вами хочу, — упрямо проговорил мальчик. — Вы плот будете делать, а я... — Не торопись, торопыга. Сперва надо еще бревна найти. А потом... мало ли потом будет всяких хлопот... Тут и колья надо заготовить и веревки из лыка скрутить. И тебе, парень, работы хватит, — так же спокойно сказал Иван Савельевич. — А пока шиповником занимайся. Насобираешь сумку — будешь нам помогать. С этим плотом все попотеем! Савушкин и тракторист ушли, и Леня не проводил их даже взглядом. Он ворошил палкой теплый пепел в потухшем костре и делал вид, что это занятие ему очень по душе. Но лишь Иван Савельевич и Набоков скрылись за деревьями, как он вскочил и побежал к шалашу за рюкзаком. «Наберу полный рюкзак ягод, бересту разыщу и отправлюсь помогать Ивану Савельевичу и Андрею», — решил Леня. Он так спешил, что не заметил лежавшей на дороге доски, принесенной Савушкиным накануне, споткнулся об нее и упал. Поднимаясь, Леня с досады толкнул доску ногой. Она чуть подскочила и с глухим коротким звуком плюхнулась на песок. И тут Леня заметил на гладкой свинцово-серой поверхности доски тонкую желтую полоску. — Треснула! — испуганно сказал он вслух. Вспомнив, что этой доской Иван Савельевич закрывал на ночь входное отверстие в шалаше, мальчик наклонился и поднял ее обеими руками. «А ведь это крышка от небольшого стола. И сколочена она из досок», — подумал Леня. На одном углу доски когда-то были вырезаны ножом три слова. От времени некоторые буквы стали едва заметны, другие совсем выкрошились, и вместо них остались одни ямки. Леня с трудом прочитал: «СЛЕД ДУЗА А». Во втором слове стерлась какая-то буква. Немного пониже этих непонятных слов стояло третье — «П ТЯ». «Интересно, что все это значит? — рассуждал про себя Леня. — Какое-то странное «след» и совсем непонятные «дузаа» и «птя». Какие буквы стояли в этих двух последних словах?.. И что если «след» — просто след? Скажем, след волка или лисы?» Он присел на корточки и стал торопливо писать на песке пальцем: «Дузаба, дузава, дузада, дузака...» «Такого и животного, наверно, на земле нет: дузаба или дузака, — смущенно подумал Леня. — Совершенно непонятно... Нет, наверное, все это что-то другое означает. Только вот я никак не догадаюсь, что именно». Леня вздохнул и забарабанил по крышке стола. Пальцы выстукивали: «след-дуза, след-дуза». Ничего не придумав, он сердито засопел и встал. «Кроссворды в «Огоньке» бывают куда труднее, и то отгадываю, а тут... Кто-то вырезал ерунду, а я голову ломаю. Очень нужно!» — подумал Леня и засвистел. И внезапно в ушах так неприятно зашумело, словно рядом застучали молотками по наковальне. Леня перестал свистеть — и шум в ушах прекратился. «Вот еще новость! — огорченно подумал он. — Может быть, мне ночью уши продуло?» Но тут Леня вспомнил о поручении Савушкина, заторопился в рощу. Взяв из шалаша рюкзак, он прикрыл входное отверстие крышкой от стола и, по-хозяйски оглядевшись вокруг, направился через поляну к тонким осинкам. Утро было серенькое и туманное. Леня посмотрел на белесое неприветливое небо и неожиданно для себя подумал: «А дома у нас уже позавтракали, и папа уехал на промысел». И только он подумал об этом, как в пустом желудке появилась тупая сосущая боль. У мальчика закружилась голова и потемнело в глазах. Он остановился и зажмурился. «Лучше не думать... Лучше не думать... Не я один хочу есть. Иван Савельевич и Андрей тоже голодные». — Леня облизал пересохшие губы и осторожно, с боязнью приподнял веки. Деревья уже не покачивались из стороны в сторону. На высоком кусту с покрасневшими почками прыгала кургузая синичка. «Цвин, цвин!» — беззаботно распевала синичка, совсем не обращая внимания на мальчика. «А если наловить синичек и воробьев и суп из них сварить? Вкусно будет или нет?» — подумал Леня и затаил дыхание. Птичка покачивалась на тоненьком прутике, распустив пестрый хвостик, и будто нарочно дразнила мальчика. Синица сидела так близко, что казалось, если бы Леня немного наклонился вперед и протянул руку, то птичка непременно очутилась бы в его дрожащих пальцах. «Клетку сюда и горсточку пшена. Тогда можно бы. А так разве поймаешь?» — лихорадочно думал Леня, все еще не решив, что делать: продолжать ли путь дальше или попытаться поймать синицу. Внезапно птичка вспорхнула и, задорно посвистывая и ныряя между деревьями, легко полетела в глубь рощи. Леня вздохнул и пошел дальше. Обирая с колючих кустов шиповника ягоды, красные, словно крошечные раскаленные угольки, он как-то незаметно для себя перестал думать о пище. Он все время ощущал неприятную пустоту в желудке, но постепенно притерпелся к ней, и она его уже мало беспокоила. Леня исколол все пальцы об острые жесткие колючки, а забираясь в самую чащу кустарника, поцарапал до крови щеку. В зарослях шиповника он наткнулся на старую березу, когда-то давно поваленную бурей. Потемневшая и потрескавшаяся от времени береста местами завернулась в тугие трубочки. «Закончу собирать ягоды, обдеру все дерево — и вот тебе целый ворох бересты, — подумал Леня и заглянул в рюкзак. — Теперь еще немного осталось. Посижу-ка чуть-чуть. Я еще ни разу не отдыхал». Леня присел на березу и вытянул ноги. На ногах у него были бурки — когда-то белые, а теперь все выпачканные в грязи и глине. Мальчик смотрел на свои пятнистые бурки и потихоньку, вначале даже незаметно для себя, начал напевать, барабаня согнутыми пальцами по дереву: След-дуза, пим-буза, Пим-буза, след-дуза... «А все-таки хотелось бы знать, какие слова вырезаны на доске? Если и правда «след» не какое-то сокращенное слово, а просто след, то что такое «дузаа» и «птя»?..» Раздумывая о загадочной надписи на крышке стола, мальчик оторвал кусочек бересты, скрутившийся в трубочку. Прищурив левый глаз, он посмотрел в трубочку на свет. Трубочка не просвечивала: в канале ее что-то было. Леня загорелся любопытством. Осторожно развернув бересту, внутри оказавшуюся ослепительно белой, он увидел черного продолговатого жучка с красной головкой и несколько пустых куколок. Эти пустышки оказались такими легкими, что стоило ему чуть дунуть на них, как они тут же взлетели и плавно закружились. А жучок даже не пошевелил мохнатыми лапками. Он был или мертв, или все еще продолжал спать. Леня подержал его на ладони, согревая горячим дыханием, но все эти старания оказались бесполезными. «Возьму-ка я его с собой. Дома Любочке подарю». И Леня полез в карман куртки за блокнотом. Но едва он опустил в карман руку, как тут же выдернул ее обратно, будто нечаянно обжег кипятком. «Там еще что-то есть... что-то такое... — Он наморщил лоб и плотно сжал губы. Вдруг глаза его расширились: — Ой, да ведь это же коржик! Сашин коржик! Гостинец сестричке...» Леня не помнил, как у него в руке очутился коржик. В кармане жесткий коржик разломился на две половинки, но и таким он казался очень соблазнительным. Слегка зажаренная корочка была румяной и блестела, а к зубчатым краям, хрупким, с блестками сахарного песка, так и хотелось поскорее прикоснуться кончиком языка. Леня смотрел на находку и раздумывал: «Будет очень нехорошо, если я один съем коржик... А все-таки как хочется есть!» Он облизал губы и отвел от коржика помутившийся взгляд. У него дрожали руки и неровно, с перебоями колотилось сердце. «Да одним коржиком разве наешься? — словно уговаривал себя Леня. — Я их, наверно, штук сто сразу съел бы... Уж если его и съесть, то надо всем вместе, на три части делить», — говорил себе мальчик и в то же время полегоньку отщипывал от коржика тонкие зубчики и отправлял их в рот. Вдруг Леня весь побледнел и закрыл лицо руками. «Что я делаю? И как я буду Ивану Савельевичу и Андрею в глаза глядеть?» — пронеслось у него в голове, и ему захотелось плакать. ...Когда Леня возвратился на поляну, у шалаша никого не было. Савушкин и Набоков, видимо, все еще бродили по берегу в поисках бревен. Сложив у входа в шалаш бересту, он принялся расстегивать ремни рюкзака. «Чем же мне теперь заняться? Ждать, когда придут Иван Савельевич и Андрей? А вдруг они начнут делать плот без меня!.. Нет, Иван Савельевич говорил... А если? А что, если бревен совсем не найдем?» От этой неожиданно пришедшей мысли Лене сразу стало не по себе. Он не заметил, как мешковато опустился на рюкзак, туго набитый ягодами шиповника. Скрещенные на коленях руки плетьми опустились к земле. «Что мы станем делать, если бревен и в самом деле на острове не окажется? Была бы под руками пила или даже топор, тогда обошлись бы и без бревен. Но ни пилы, ни топора у нас нет. Значит, придется сидеть и ждать, когда, возможно, за нами кто-нибудь приедет с той стороны...» — Мы сами, сами должны! — еле слышно прошептал Леня и, стиснув в кулаки руки, встал. Прямо глядя перед собой, он направился к берегу. Мальчик шагал все быстрее и быстрее. Наконец он пустился бегом. * * * Вначале Савушкин и Набоков шли вместе, решив в первую очередь обследовать юго-восточный берег Середыша, а потом, если здесь не обнаружат бревен, вернуться к шалашу и, отдохнув, тронуться в противоположную сторону. Но, пройдя метров триста, Иван Савельевич сказал: — А мы напрасно с тобой вдвоем пошли. Сколько времени впустую уйдет! Давай искать каждый по отдельности. Ты иди себе по этому маршруту, а я поверну назад. — Ну что ж, — согласился тракторист, — можно и так. — Только, Андрей, попристальней ко всему приглядывайся, — предупредил Савушкин. — Ищи старательнее. Бывает, и песком бревна заносит и хворостом всяким. Не скоро приметишь... — Знаю! — вздохнул Набоков и сунул руки в карманы. — Желаю удачи! — кивнул Иван Савельевич. Андрей не ответил. Он с утра чувствовал себя плохо: болела голова, перед глазами плавали радужные пятна. Несколько минут он шел, понурив голову и ни о чем не думая. Зацепившись ногой за перекрученный корень осокоря, удавом протянувшийся по земле, он едва не упал. — Черт! — выругался Набоков и огляделся по сторонам. «Эдак дело не пойдет, Андрей Николаевич, — сказал он себе. — Тоже мне, разведчик! На ходу чуть не уснул! На фронте бы за такое старание тебе живо мозги прочистили...» Возле осокоря ветром выдуло землю, и в образовавшейся впадине что-то белело. — Снежок! Вот мы сейчас и освежимся! — опять вслух сказал тракторист. Нагнувшись, он зачерпнул из ямы пригоршню тяжелого зернистого снега и принялся яростно растирать лицо. После этого ему стало лучше. «Теперь будем смотреть в оба!» — подумал Набоков и стал спускаться под обрыв, к песчаной косе. ...На поляну он пришел раньше Савушкина. Устало присев у шалаша, тракторист положил на руки голову и так застыл в этой неудобной позе. Вскоре из-за осинок показался Савушкин. Он нес большую вязанку сена. И только когда Иван Савельевич совсем близко подошел к шалашу и, сбросив на землю сено, сказал: «По дороге прихватил», Набоков встрепенулся, поднял голову. Не глядя Савушкину в лицо, он зачем-то встал, кашлянул в кулак и глухо сказал: — Так что... ничего... хотя бы одно насмех попалось! И опять покашлял. Савушкин погладил заросший седой щетиной подбородок и, скользнув взглядом по обветренному, потускневшему лицу тракториста проговорил: — Я тоже впустую ходил. Широко открытыми, остановившимися глазами Набоков смотрел на Ивана Савельевича: — И вы не нашли бревен?.. Как же мы теперь? — Просто мы с тобой плохо искали. Завтра еще походим. Бревна могло песком занести, снегом. — Утешаете? — У тракториста искривились губы; ему хотелось сказать Савушкину что-нибудь резкое, но он сдержался и промолчал. — Это верно, скажу тебе, теперь не часто плоты разбивает. Даже в осенние штормы редко это случается, — после недолгого молчания задумчиво сказал Савушкин. — Потому что плотокараваны в настоящее время не по старинке сплавляют — мощными буксирами водят. А между командами и бригадами — социалистическое соревнование, борьба за безаварийные, стахановские рейсы. Каждое бревнышко на учете! Но все же бывает, что и оторвет когда звено от плота. Попробуй в штормовую ночь, уследи! Расшвыряет все звено направо-налево. Которые бревна вниз поплывут, которые на берег волны выбросят... — А вы все-таки напрасно мне не верите, — перебивая Савушкина, сказал Андрей. — Я везде смотрел — нет бревен. — А ты почему думаешь, что я тебе не верю? — спросил Иван Савельевич. — Экий тоже чудак! Я ведь и сам все будто досконально осмотрел, а вот... Набоков поднял из-под ног гибкий прут и, размахивая им, побрел к берегу. — Андрей, ты не знаешь, где у нас Леонид? Рюкзак с шиповником здесь, береста тоже вот... Скоро темнеть начнет, а мальчишки нет! — забеспокоился Савушкин. Набоков не ответил. * * * Леня явился в сумерках. — Это ты где пропадал? — стараясь казаться сердитым, заговорил Иван Савельевич. — Где шатался, спрашиваю? Разве так можно? Мальчик сдвинул на затылок малахай и возбужденно закричал: — Вы мне лучше вот про что скажите: вы бревна нашли?.. Что молчите? Не нашли? Он переводил свой взгляд с Набокова на Савушкина, и округлившиеся глаза его блестели. Андрей, в течение уже целых двух часов сосредоточенно вырезавший на пруте большим складным ножом какой-то замысловатый узор и при появлении Лени даже не поднявший глаз, вдруг выпрямился и сказал: — Ну, не нашли... Ну, а тебе что же, радость от этого какая? Леня снова сбил назад малахай — теперь он чуть держался на макушке — и закричал еще громче: — Не расстраивайся, Андрюша! Будет у нас плот! Я бревна нашел... Правда, нашел! — Где? — спросил Савушкин. — А вон там, под берегом. — Мальчик махнул рукой на юго-восток. Набоков вскочил и взял Леню за локоть. — Где? Где, говоришь? Да в этой стороне я был. Никаких бревен там нет! — Нет, есть! Нет, есть! И совсем недалеко отсюда, — проговорил Леня и тряхнул головой. — Ну, что ты меня за локоть схватил? Пусти! Вмешался Савушкин: — Андрей, успокойся. Сейчас Леонид все по порядку расскажет. Леня одернул куртку и скороговоркой, словно боясь, что его перебьют, принялся рассказывать: — Вернулся из рощи — смотрю, на поляне никого. Ну, я и решил тоже идти. Думаю, может быть, вас по дороге встречу. И подался вдоль самого берега. А когда до большой песчаной косы дошел, то вниз спустился. Тут и бревна... Только я их не сразу приметил. Все бревна песком занесло. Никаких признаков! И я дальше пошел. А уж когда обратно возвращался, то на этой самой косе сел на бугорок отдохнуть — ноги что-то устали. Копнул от нечего делать палкой, а она в твердое уперлась, я руками — а там бревна. — Сколько? — недоверчиво покосившись на мальчика, спросил Набоков. — Много! Я их все не откапывал. Посмотрел — бревна, и сюда бежать! — Не знаешь, а говоришь — «много»!— усмехнулся тракторист. — Ему все показалось, Иван Савельевич! Я по той косе тоже проходил. Нет там ничего! — Выходит, я вру? — дрогнувшим от обиды голосом проговорил Леня. — Я же пионер! Как ты можешь так говорить?.. Раз не веришь — пойдем. Пойдем сейчас же! abu — Ну вот еще... Ну, чего это ты, Ленька?.. Я просто хотел... — Нет, пойдем! — не отставал мальчик. — Я тебе покажу. — Подождите... Леонид, не петушись! — Иван Савельевич притянул к себе Леню. — Завтра утром пойдем. А теперь поздно — совсем свечерело. Да и ты устал — вон до каких пор ходил. Я было и чай шиповный вскипятил, тебя все нет и нет... Опять вот надо огонь разводить. — А вы берестой не пробовали разжигать? — живо спросил Леня. — Пробовал. — Быстро сучки разгораются? — Быстро. Береста — как порох! Леня засмеялся. — Я знал, что она вам понравится! — сказал он и, помолчав, добавил: — А вот чаю... чаю мне что-то не хочется. — Иду берегом, а из канавки заяц выскочил. Ну прямо из-под ног, — ни к кому не обращаясь, проговорил тракторист и вздохнул. — Была бы под руками палка, может, и подшиб бы косого... Прямо к самой спине подводит живот. Хотя бы корочку какую... Вдруг у него в руке, немного вытянутой вперед, очутилось что-то твердое и шероховатое. Он крепко сжал пальцы и, наклонившись к Лене, сдавленным голосом спросил: — Ты чего? — Это... — Леня замялся немного, — это коржик. Самый настоящий. Только я забыл про него. А вы кушайте с Иваном Савельевичем. Это гостинец моей сестричке от Саши... от друга, который в больнице. — А ты себе оставил? — спросил Савушкин. — Я себе тоже... Я всем поровну, —запинаясь, проговорил Леня и глотнул раскрытым ртом воздух. Скоро на крутом берегу запылал костер. С видом очень занятого человека Иван Савельевич старательно помешал палочкой ягоды шиповника в банке и поднял на тракториста спокойные глаза. — Двадцать восемь спичек осталось, — сказал он и потряс коробком. — Беречь надо. Я так думаю: больше пяти на день расходовать нельзя. Три, скажем, на костер, две тебе на день на курево. — Обойдемся. Я мало стал курить: папирос одна пачка осталась, — согласился тракторист. Леня ломал хворостинки и, глядя на веселое пламя, напевал себе под нос: След-дуза, пим-буза,  Пим-буза, след-дуза... Внезапно он замолчал и наморщил лоб. «Что это такое я распеваю? — спросил себя Леня. — След-дуза, пим-буза... Ах, да! Надпись на доске... Но что же все-таки значат эти слова: «След дузаа птя»?.. А если рассказать о надписи Ивану Савельевичу и Андрею? Может быть, они скорее отгадают. Нет, уж лучше я сам как-нибудь. А то еще просмеют. Скажут, что я забиваю себе голову пустяками». В полночь Иван Савельевич проснулся. В шалаше гулял острый сырой ветер. Савушкин приподнялся и сел. Было так темно, будто на глаза кто-то набросил черную повязку. Наклонившись, он протянул перед собой руку. Входное отверстие оказалось открытым. — Ну и ветрище! — сказал Иван Савельевич себе под нос. — Доской закрывал, а ее, видно, отбросило куда-то. Он пошарил вокруг, но под руку попался лишь кусок коры. «Пропала доска. И чем бы это закрыть дыру? Боюсь, мои молодцы совсем продрогнут, — раздумывал Савушкин. — А вот так если, а? Шубняк у меня теплый, ему и ветер нипочем». И он, тяжело ворочаясь и кряхтя, уселся у самого входа, загородив своей широкой спиной все небольшое отверстие, в которое можно было пролезть только на четвереньках. Немного погодя завозился Леня. Громко чихнув, он плаксиво протянул: — Дайте мне одеяло. У меня все внутренности обледенели. — Ползи ко мне, Леня, — сказал Савушкин. Ответа не последовало. Минуты через две мальчик осторожно спросил: — А вы кто такой будете? — Ты что это, парень? Не проснешься никак, что ли?— не то удивился, не то испугался Иван Савельевич. На минуту наступило молчание. Но вот Леня облегченно вздохнул и радостно закричал: — Иван Савельевич!.. А мне это во сне... Он подполз к Савушкину и, дыша ему в лицо теплом, прошептал: — Андрей тоже тут? — Нет. Он спит. — Спит? Я когда проснулся, рядом никого не было. Иван Савельевич схватил Леню за руку: — Совсем ты, Ленька, заспался! Ну-ка, пошарь. — Не верите? — Пошарь, говорю! Леня засопел и пополз на коленях вглубь шалаша. Набокова в шалаше и впрямь не оказалось. — Вот тебе на! Происшествие! — встревожился Савушкин. — А я, скажу тебе, и не подумал ничего плохого. Думал, ветром куда-то доску откинуло. Помолчав, он добавил: — Сиди, Леонид, а я пойду. Поищу пойду. — И я тоже! — попросился Леня. — Вы в одну сторону пойдете, а я — в другую. — Куда тебе! Заплутаешься! — Что я, маленький? — Сиди, говорю. Я скоро вернусь, — жестко проговорил Савушкин и вылез из шалаша. Иван Савельевич ходил по поляне и во весь голос кричал: — Андре-ей! Андре-ей! Иногда до Лени доносились только обрывки слов: «а-а... эй... де-е...» А через некоторое время голос Ивана Савельевича и совсем потерялся в протяжных завываниях ветра. «Ушел, — решил Леня и пополз к выходу. — Я тоже сейчас уйду искать Андрея». Но едва мальчик выглянул из шалаша, как от реки подул такой холодный и сильный ветер, что все вокруг загудело, застонало. В кромешной мгле не было видно даже протянутой вперед руки. «Может, лучше остаться в шалаше? — промелькнула робкая мысль. — Иван Савельевич наказывал никуда не ходить». Минуту он колебался, потом, стиснув зубы, решительно вылез наружу и, осторожно обойдя шалаш, направился к осинкам. Он шел как слепой, ощупью, вытягивая вперед то одну, то другую руку. И пока разыскивал тропинку, ведущую в луга, несколько раз натыкался на деревья. «Выйду в луга и стану звать Андрея, — думал Леня.— И что такое случилось с Андреем? Куда он мог уйти ночью?» Вдруг Лене почудилось, что он слышит шаги. Затаив дыхание и крепко сжав в кулаки руки, мальчик остановился. «Эх, электрический фонарик сейчас бы!.. И как я мог дома забыть фонарик? Здесь он мне так бы пригодился!» Совсем близко хрустнула сломанная ветка. Кто-то и в самом деле приближался. «Кто же это? Иван Савельевич? Андрей? — У Лени страшно застучало сердце. — А если... а если это волки?» Схватившись рукой за ствол молоденького деревца и готовый в любую секунду сломать его и кинуться на зверя, Леня закричал: — Кто идет? — Экий же ты упрямец! — раздался голос Савушкина. — Где ты тут, Ленька? — Вы не нашли Андрея? — спросил Леня, кидаясь навстречу Савушкину. — Будто ветром сдуло парня!.. Чуть светать начнет, опять надо идти искать. Сейчас ни зги не видно. По дороге в луга я на пенек наткнулся, упал, — прерывисто дыша, говорил Иван Савельевич. Забравшись в шалаш, они долго сидели молча, прижавшись друг к другу и с тревогой думая о таинственном исчезновении Набокова. — И куда все-таки делся Андрюша? — проговорил Леня, нарушая тягостное молчание. — Ума не приложу! — вздохнул Савушкин. Он напряженно прислушивался к завыванию ветра, все надеясь, что тракторист вот-вот подойдет к шалашу. Но Андрей не появлялся. Перед рассветом Ивана Савельевича и Леню одолел сон, и они задремали. Было уже светло, когда Савушкин вдруг очнулся, словно от сильного толчка. — Леня, вставай, — сказал он. — Заспались мы с тобой. Мальчик поднял голову, огляделся: — Рассвело уж! Как же это мы? А собирались рано... Андрей... В это время у шалаша раздался хрипловатый насмешливый голос: — Вставайте, лежебоки! Прохлаждаются, как на курорте! Леня выглянул наружу и от изумления и радости высоко взмахнул руками. — Андрюша! — закричал он и проворно вскочил на ноги. С неловкой поспешностью вылез из шалаша и Савушкин. — Где ты, шальной, пропадал? — проворчал Иван Савельевич и тут же заулыбался. Набоков тоже улыбнулся, но смущенно, опустив глаза. Он снял шапку и, поводя ладонью по жестким спутанным волосам, виновато сказал: — И не говорите! Действительно, получилось... Он помолчал и потом рассказал все, как было: — Ночью проснулся и чувствую — спина озябла. Я спиной к стенке лежал. И показалось мне, что волк завывает. Прямо вот рядом. А потом царапаться стал. — Перехватив недоверчивый взгляд Савушкина, тракторист тряхнул большой головой и возбужденно крикнул: — Действительно слыхал! Так прямо и царапает когтями о прутья. Вытащил я нож, раскрыл его на всякий случай — и к выходу. Темнота страшная, конечно. А вот вижу — чернеет что-то невдалеке от меня. Я в ту сторону — волк от меня. Я остановлюсь — и он остановится... — Волки к весне в горы с острова уходят, — сказал Иван Савельевич, перебивая Андрея. — Это тебе померещилось все. Андрей прикурил от уголька папиросу и глубоко затянулся. Выпуская изо рта дым, он запрокинул голову, и на шее обозначился крупный острый кадык. — Волк от меня, конечно, я — за ним, — продолжал он, даже не взглянув в сторону Савушкина. — То на дерево в темноте наткнусь, то на пенек. Хотел было обратно поворачивать. Хватит, думаю, отогнал зверя, теперь не вернется. Подумал это так, а сам как ахнусь куда-то вниз. В овраг какой-то упал. Пощупал вокруг — листья сухие. И тихо. Ветру никакого. Тепло даже будто. Савушкин присел у костра и весело сощурился. — Теперь все понятно, — проговорил он. — Зарылся наш Андрей в листья, как еж, и проспал себе до утра. Леня засмеялся и, сверкая глазами, сказал трактористу: — А мы тебя искать ходили ночью! Эх, ты! Набоков наклонился, бросил на угли хворосту и, словно не слыша обращенных к нему слов, продолжал рассказывать: — Чуть светать стало — очнулся. Продрог до костей... Он поднял посеревшее лицо и улыбнулся, обнажая крепкие белые зубы. — Зато красоту какую я видел. — Какую? — спросил мальчик. — Гусей перелетных. В лугах, на озере. — Как же ты их увидел? — Из ложбинки когда я вылез, тишина везде. А со стороны озера гаганье доносится. Ну, я и пошел. К самому кустарнику подкрался. Как глянул на озеро, так и замер. Все озеро будто в снегу. А это гуси. — Ты спугнул их? — Они, видно, уж к перелету готовились. Чуткие очень. Хрустнул веточкой, а вожак тревогу поднял. Захлопали гуси белыми крыльями и подниматься стали...— Андрей замолчал. На лице у него долго еще оставалась светлая, немного мечтательная улыбка. — А мне нынче такой сон приснился: будто мы ледокол построили, — некоторое время спустя проговорил Леня.— И на этом ледоколе на ту сторону отправились. А по Волге — сплошной лед. Только ледоколу самые большие льдины не страшны. Как надавит на льдину — вжиг! — и нет ее! Вжиг — и нет льдины! — Ледокол, говоришь, построили? — сказал Савушкин. Вокруг его прозрачных серых глаз собрались морщины. — Ледокол? — еще раз повторил Савушкин и засмеялся. Не удержался от улыбки и Набоков: — А кто, Ленька, капитаном был? Но мальчик не ответил. Лицо у него посерьезнело, губы плотно сжались. Через минуту он обратился к Савушкину с вопросом. — Иван Савельевич, а чем бревна будем связывать? — Веревками. — А где мы их возьмем? — Я же тебе вчера говорил. Обдерем с молоденьких лип кожицу, скрутим ее — вот тебе и веревки! — Ну, разве это веревки... — разочарованно протянул мальчик. — Они в момент порвутся. Савушкин замотал головой: — Нет, парень, не порвутся! Пожалуй, скажу тебе, ни в чем не уступят настоящим, пеньковым! — А мы что же, пойдем или целый день будем разговорами заниматься? — нетерпеливо проговорил Набоков. — Подожди. Надо вперед позавтракать, — сказал ему Савушкин.— Работка предстоит... — Опять шиповник варить? — перебил Ивана Савельевича Набоков. — Да кто его хочет? — А про витамины забыл? Ты же сам насоветовал: «С медицинской точки зрения полезная продукция!» Ничего, Андрей, как-нибудь... Крепись, одним словом. Скоро рыбу начнем ловить. Иван Савельевич пристально посмотрел на низко плывущие клочковатые, рыхлые тучи. — Перетаскай бересту в шалаш, — сказал он Лене; — Как бы дождь с середины дня не заморосил. Леня не ошибся: в четверти километра от шалаша, на широкой песчаной косе, в кустах тальника нашли девятнадцать сосновых бревен. Казалось, не только Леня, но и Набоков и Савушкин никогда в жизни не испытывали такого огромного душевного подъема. Каждое новое откопанное бревно они встречали шумным, веселым криком. — Взгляните! Вы только как следует взгляните на них! — кричал тракторист, когда Иван Савельевич объявил «перекурку». — Это же не бревна, это ж произведения искусства! — А ты садись, отдохни. Ну, чего шумишь, шальной? — сказал Иван Савельевич. — У нас впереди полным-полно всяких дел. А силы, само собой, беречь надо. Андрей опустился рядом с Леней и Савушкиным, сидевшими на одном из бревен. Широко расставив ноги, он оперся ладонями о колени и, немного помолчав, обратился к Ивану Савельевичу: — Теперь что же, пойдем лыко драть? А потом и корабль наш начнем сооружать? Савушкин окинул взглядом прибрежную полосу песка с цепкими и живучими кустиками тальника и развел руками: — Да разве можно на этом месте делать плот? Где ты его здесь укроешь от ледохода? Не сегодня, так завтра тут все затопит! Леня так и привскочил. — A как же быть, Иван Савельевич? — бледнея, проговорил он. — А ты не пугайся, — засмеялся Савушкин. — Я уж и место для стоянки плота нашел. Совсем рядом, вон за тем выступом. — Он кивнул вправо.— Такая удобная заводь. Набоков и Леня изъявили желание, немедленно осмотреть бухту. Бухта оказалась удобной и тихой, хорошо защищенной от ветра высокими берегами. — В этой заводи никакой опасности не будет плоту, — говорил Савушкин, посматривая на крутые берега. — К тому же и от поляны нашей — рукой подать. А бревна мы сюда перекатим по жердям. Притомимся малость, да другого выхода нет. — Ничего, перетащим! — согласился Набоков. — Место тут действительно подходящее. Леня вдруг дотронулся до руки тракториста и прошептал: — Тише!.. Смотрите, смотрите на берег! У самой кромки воды медленно и важно разгуливали две птицы. — Грачи! — заулыбался Савушкин. — Ишь как вышагивают! — сказал Андрей. Недели две назад они видели первых грачей, но вот сейчас, снова увидев этих желанных весенних гостей, внезапно испытали то теплое, радостное чувство, которое всегда появляется при встрече с приятелями. Молча постояв несколько минут, они, тихо ступая, покинули бухту, часто оглядываясь на грачей и улыбаясь. Набоков, шедший последним, приблизился к мальчику и проговорил ему на ухо: — Ленька, подожди. Когда тот замедлил шаг, тракторист покосился на Савушкина, продолжавшего шагать в сторону песчаной косы, и с напускной небрежностью спросил: — Ты на меня сердишься? — А за что? — За вчерашнее... Так уж получилось... проглядел бревна... — Ну что ты! — тоже негромко проговорил Леня, чувствуя, как у него жарким пламенем заполыхали щеки.— Знаешь, Андрюша, о чем я сейчас подумал?.. Сделаем сегодня плот, а завтра... А что, если завтра льду на Волге будет мало и мы правда поплывем?.. А то в воскресенье ребята в подшефный колхоз поедут радиоприемники устанавливать, а я... Мне тоже хочется! — Непременно! Будет готов плот! И если льду мало останется, непременно отправимся, — уверенно сказал Набоков. ...Весь день прошел в напряженном труде. Перетаскав в бухту бревна, занялись заготовкой тальниковых прутьев и липких, шероховатых веревок, сплетенных из лыка. К вечеру плот действительно был готов. Когда заканчивали последние работы, бухту начала заливать все прибывавшая вода. — К утру, пожалуй, и до плота доберется, — заметил Савушкин. Набоков взобрался на плот и прошелся по скользким, пахнущим смолой бревнам. По его вискам и подбородку сбегали теплые струйки, но тракторист даже не подумал поднять набрякшую свинцовой тяжестью руку и смахнуть с лица пот. — А не рассыплется он у нас, Иван Савельевич? А?— обратился Набоков к Савушкину. — Выплывем на середину Волги, а прутья и самодельные веревки возьмут да и порвутся. Вот будет история! — Не беспокойся, — сказал Савушкин. — Хоть до Каспия плыви, ничего не случится. Тракторист посмотрел на Волгу, на огромные льдины, проплывающие мимо, и с тоской проговорил: — И когда им конец наступит? Четвертые сутки валом валят! Савушкин устало опустился на край бревна и снял шапку: — Волга, Андрей, это тебе не Уса какая-нибудь, а всем рекам река! Понимать надо. Иная льдина, может, знаешь, откуда плывет? Из-под города Ярославля или еще дальше... Давайте-ка на прикол поставим плот. Уж теперь, ребята, недолго ждать... Вернувшись к шалашу, они сели отдыхать у обрыва. В наползавших на землю густых, темных сумерках каким-то далеким манящим огоньком светилась, то разгораясь, то тускнея, папироса Набокова. Первым нарушил тягостную тишину тракторист. — Эти бревнышки не скоро забудешь! — медленно проговорил он. — Зато, скажу вам, такой получился плот!.. — заявил Савушкин. У Андрея запрыгала во рту папироса: — Так хочется скорее домой! У меня теперь в МТС ребята прямо с ума, наверно, сходят! «Неужели, скажут, этот Андрейка никак не может перебраться через Волгу? Весна-то не ждет! А он, скажут...» — Набоков посмотрел на небо и, перебивая себя, заговорил о другом: — Всё боялись, как бы днем дождь не пошел, а его и не было. А сейчас, взгляните-ка, звезды! Савушкин тоже запрокинул голову. Высоко в небе мерцали большие яркие звезды. В мерцании звезд особенно явственно были заметны переливы голубовато-синих и красно-алых огоньков. — А дождь все-таки будет, — раздумчиво проговорил Иван Савельевич. — Не сегодня — так дня через два-три, но обязательно. Вон они как играют, звездочки-то! Это всегда к дождю. А Леня возился у костра. Он то совал в огонь тонкие сухие прутики, то дул на медленно занимавшееся пламя. — След дузаа птя, — еле шевеля губами, почти беззвучно повторял он. — След дузаа птя... А что, если «след» — это «следопыт»? Неожиданно его пронзила радостная мысль: «Так оно и есть! Следопыт Дерсу Узала! Ну да, храбрый и отважный Дерсу Узала! Знаменитый следопыт, герой чудесной книги Арсеньева. И как раньше я об этом не догадался! А «птя» — это просто «Петя». Сын или внук бакенщика. Он читал когда-то в домике на Середыше книгу Арсеньева, а потом взял и вырезал на столе: «След. Д. Узала. Петя»...» — Отгадал, отгадал! — закричал Леня. — О чем это ты, Ленька? — спросил Савушкин, подходя к мальчику. Радостно возбужденный, Леня повернулся к Савушкину и опять закричал: — Иван Савельевич, я ведь отгадал! Правда, отгадал надпись! — Какую надпись? — На доске!.. На доске от крышки стола, которую вы принесли из домика бакенщика. Он бросился к шалашу и сейчас же вернулся, неся перед собой доску. — Вот смотрите!.. Видите? Над доской склонились Савушкин и Набоков. — Что-то никак не разберу, — проговорил Савушкин и потер рукой глаза. — Ну-ка, поближе к огню. — Теперь прочли? — допытывался Леня. — «След дузаа», — неуверенно произнес тракторист.— Какая-то бессмыслица... Да тут пониже еще что-то вырезано. Ну конечно: еще слово — «птя». Набоков выпрямился и передернул плечами. — Ничего не понимаю! — сказал он. — Бессмыслица!.. «След дузаа птя»! — И совсем не бессмыслица! Я отгадал надпись: «Следопыт Дерсу Узала». Вот что означает «След дузаа»! Так звали героя книги исследователя Дальнего Востока Владимира Клавдиевича Арсеньева. Книгу Арсеньева читал в домике бакенщика Петя... Я не знаю, кто такой был Петя... — Постой, постой! — бледнея, вдруг промолвил Савушкин и отобрал у Лени доску. — Говоришь, Петя вырезал надпись? Петя?! — Иван Савельевич, вы знаете этого Петю? — испугался почему-то Леня. Савушкин выронил из рук доску и, ничего не говоря, медленно повернулся спиной к мальчику и зашагал прочь от костра. — Иван Савельевич! Иван Савельевич! — закричал Леня и побежал вслед за Савушкиным. Бригадир оглянулся, обнял подбежавшего мальчика и ласково проговорил: — Ну, что ты? Ну, я сейчас вернусь... Вон до берега дойду. Иди себе к костру. Леня внезапно сконфузился и, вобрав в плечи голову, побрел назад. «Откуда я взял, что Иван Савельевич знает какого-то Петю?.. И мне совсем не надо было ничего рассказывать. А то еще Андрей начнет насмешничать». Но когда Леня подошел к костру, Набоков ему ничего не сказал — он готовил шиповный чай. Леня прилег на охапку сена и стал думать о неизвестном мальчике Пете, читавшем на острове Середыш книгу об отважном следопыте Дерсу Узала. И эта надпись, случайно обнаруженная Леней на старой доске от развалившегося стола и показавшаяся вначале такой непонятной и даже загадочной, теперь вдруг стала близкой и пробудила в памяти воспоминания о прочитанных книгах. Потом Леню начал одолевать сон... Мальчик в последний раз посмотрел вокруг осоловевшими глазами, и ему подумалось, что вот сейчас, может быть, из мрака ночи выйдет на огонек костра Дерсу Узала в своей неизменной оленьей куртке. Кряхтя и покашливая, он присядет у костра, не спеша набьет табаком трубку и, задумчиво поглядывая на веселые угольки и попыхивая трубкой, станет рассказывать о своих приключениях, не описанных Арсеньевым. ГЛАВА ПЯТАЯ НА РАЗВЕДКУ В ЛУГА На рассвете хватил морозец. Лужи в ложбинах и овражках затянуло тонким ледком. На солнечной опушке начинало припекать, а в роще держалась прохлада. В шалаше еще спали. Но сон этот не был здоровым, освежающим, когда встаешь утром бодрым и веселым и от вчерашней усталости ничего не остается, будто ее сняло рукой. Леня лежал на боку, скрестив руки и поджав к животу худые ноги. По всему было видно, что он сильно прозяб. С вечера, когда ложились спать, Савушкин укрыл его сеном. Ночью Леня ворочался, и все сено сбилось к ногам. Набоков спал на спине, закинув назад голову, и что-то бормотал, бессмысленное и тревожное. Раньше всех очнулся Иван Савельевич. У него болела спина, ныла поясница. Входное отверстие было прикрыто неплотно. В мягкий сумрак шалаша врывались оранжево-синие ручейки солнечного света. Щурясь, Савушкин глядел на эти нескончаемые тихие струйки и думал. Как всегда бывает в этом возрасте, Савушкин в одно и то же время думал сразу о многом: о вагончике для трактористов, который должны были закончить на этих днях колхозные плотники, о первых днях сева, всегда самых беспокойных, надписи на доске и о жене (уже лет пятнадцать он звал ее «моя старушка»), о том, что нынче надо заняться вентерями. Вчера вечером он заметил, как осунулось и без того худое, несколько удлиненное лицо Лени, но больше всего Ивана Савельевича поразил Набоков. Тракторист изменился сразу, как-то в один день. Его упрямые, озорные глаза потускнели и провалились, а широкое лицо стало иссиня-желтым. «Молодые еще, — думал Иван Савельевич, — им такое в диковину. Это мне, старому, мало ли всякого довелось пережить... Да я ли один впроголодь жил при царской неволе!.. Эх, чего о том вспоминать! Горькая больно песня...» Рядом пошевелился Леня. Он повертел головой и, склонив ее к плечу, опять успокоился. Из-под съехавшего на затылок малахая показались смятые волосы. Иван Савельевич вздохнул и робко, с отцовской нежностью провел ладонью по голове Лени. Волосы у него были мягкие, светло-каштановые, будто пропыленные. Мальчик зашевелил губами, чему-то улыбнулся во сне и, полуоткрыв веки, спросил тихим, но внятным голосом: — Уже в школу пора? И снова засопел. Стараясь как можно меньше шуметь, Иван Савельевич положил на ноги мальчика охапку сена и выбрался из шалаша. Немного погодя Леня приподнял голову и, поморщившись, опять опустил ее на «подушку» — мешок, набитый сухими листьями. «Почему так вискам больно? — подумал он прислушиваясь. — Андрей спит, а Ивана Савельевича нет. А на поляне ветер шумит. И звенит что-то. Наверно ручей». Леня вытянул ноги и тут только почувствовал, что они у него озябли. «И когда этот ветер перестанет? Как нехорошо, когда ветер воет и голова болит», — подумал он. Леня был в каком-то забытьи. Он слышал, как Набоков стукнулся локтем о стенку, а минуты через две сердито и скороговоркой прокричал: «Сима, зачем ты дверь растворила?», но открыть глаза не мог. Он скорее понял, чем увидел, что тракторист вдруг приподнялся и сел, взявшись руками за свою большую голову... Набокову мерещился огромный стол, ломившийся от всевозможных кушаний. Он так явственно видел чугуны с горячими жирными щами, жаровни с мясом и рыбой, доверху наполненные оладьями миски, что начинал даже ощущать пряные, острые запахи перца, жареного лука. Андрей закрывал глаза, но стол не пропадал. А в пустом желудке все сосало и сосало. Потом начались судорожные боли. Он повалился на бок и заскрежетал зубами. Через час Иван Савельевич просунул в шалаш голову и приветливо позвал: — Поднимайтесь, молодцы! Чай готов! Леня открыл глаза, спросил: — Ветер сильный? — Никакого ветра — тихо и солнышко. Нынче такой будет день — майскому ни в чем не уступит! Мальчик начал подниматься. Но лицо его выражало полное безразличие. Набоков продолжал лежать неподвижно, плотно сжав посеревшие губы, и с упорством упрямого человека смотрел куда-то вверх. Иван Савельевич взял его за ногу и потянул. — Не трогайте... Никуда я не пойду, — проворчал тракторист. Но потом, словно опомнившись, он медленно вылез из шалаша и тут же прикрыл рукой лицо. Его ладонь с плотно сжатыми пальцами, щитком поставленная перед глазами, горела розовым пламенем. «Опять чай...— думал он, направляясь к костру.— А во рту горько — ну как полынь жевал». Неожиданно из-за ветлы, нависшей над обрывом, с криком вылетела стайка грузных уток. Кряквы низко пронеслись над берегом и скрылись за осинками. — Ну и утки! — вздохнул Набоков. — В луга полетели, — почему-то шепотом отозвался Леня и тоже вздохнул. — Утки — да, стоящие, — не спеша проговорил Савушкин, вертя между пальцами зубчатый листочек, весь в крохотных дырочках, будто исколотый иголкой. — А ты садись, Андрей, попей чаю. Мы уж того, отвели черед... Летом тут дичи этой самой, скажу вам, тьма будет. Петруха Коротков, плотник из нашего колхоза, прошлой осенью привез с этого самого Середыша двадцать три утки. За одну ночь настрелял. Верно говорю... День-то какой, а? Благодать! Прибыль большая пошла. И льду меньше стало. Примечаете?.. Духом никогда не надо падать. Сейчас вот вентерями займусь. Глядишь, один-другой да и соберем как-нибудь из бросового хлама. А на ночь в ерике поставим. К вечеру ее, воды-то, знаете сколько разольется!.. — Иван Савельевич помолчал. — Мальцом мне не один год в подпасках довелось ходить. В сиротстве рос, без отца и матери. Всякое бывало. Раз, помню, после сева дело было. Хлеб уже давно подъели, вся еда у бедноты — картошка да квас, помилуй нас. Да и картошки-то не вволю. А у меня, у сироты, и подавно. Чего у меня? Кнут да старый чапанишко — вот и богатство мое все! Голодать приходилось. Ляжешь без ужина и к стаду пойдешь без завтрака. Ежели какая-нибудь жалостливая старуха сунет в руку печеную картошку, ну и на том спасибо. А когда и так, с пустой сумкой отправишься на выпас. В один такой день пригнали мы с пастухом скотину... Да-а... Коровы по леску, по полянкам бродят, а мы на пеньки уселись. Рано, росы кругом по колено, комары жалят, проклятые, а тут еще живот подводит. И так вдруг, скажу вам, невтерпеж мне стало, ну хоть на траву падай и по-волчьи вой. Встал я и пошел в чащу. Так просто, лишь бы не корчиться, потому что о ту пору ягод еще не было. Шел, шел и вдруг слышу — соловей! Прямо над головой. И как это защелкает, будто жемчуга по листьям рассыпает. Я так и замер. И что ж вы думаете? Около часа, а то, может, и дольше на одном месте простоял, соловья слушал. Меня уж пастух начал звать и по-всякому ругаться, а я все никак не очнусь... Впоследствии я понял: человеку красота природы так же нужна, как пища... Иван Савельевич замолчал. Он долго смотрел на Волгу и, как подумалось Набокову, был где-то далеко со своими мыслями. Тракторист бросил на песок закопченную жестяную банку и вытер о полу пиджака выпачканные в саже руки. — Пойдем, Ленька, на разведку, — заговорил он. — Поглядим, как вода разливается. В такое время, бывает, и зайчишки попадаются. Сидят на бугорке, а кругом вода. — Это верно, сходите, — одобрительно промолвил Иван Савельевич. — Мы так пойдем: ты рощей, мимо того оврага, где хворост собирали, а потом в луга выйдешь, а я вправо пойду, к озеру. В лугах и встретимся. Понял? — спросил тракторист мальчика. — А чего же тут такого! С первой буквы все понял, — ответил Леня и встал. Вспомнив, что спички с вечера оставались у Савушкина, Набоков спросил: — Иван Савельевич, дайте мне спички! Не бойтесь, я из нормы выходить не буду. — Держи! — Подавая трактористу коробок, Савушкин добавил: — Помни: подальше положишь — поближе возьмешь. Около молодой осины с обглоданной зайцами корой Леня поднял тяжелую суковатую палку. Он легонько ударял ею по стволам деревьев. Деревья вздрагивали и еле слышно звенели. Это солнечное утро с таким прозрачным голубым небом, тихая, немного грустная роща с сияющими в мокром блеске осинами и березками произвели на Леню глубокое впечатление. Он во всей полноте ощутил прелесть молодой весны. Его уже не мучили больше приступы голода. Глухая, ноющая боль в животе и легкое головокружение беспокоили мало, и он весь отдался своим новым ощущениям. Он не заметил, как подошел к оврагу, и в изумлении остановился. В овраге чернела вода. Мальчик окинул взглядом тянувшуюся по ту сторону низину. Деревья и кустарники, застывшие в неподвижности, стояли в светло-голубой лазури и тоже с изумлением смотрелись в это удивительно огромное зеркало. Где-то рядом громко и часто забарабанил дятел. Леня огляделся вокруг. Неподалеку от него в пышной темно-зеленой хвое стояла красавица сосна. По медно-красному гладкому стволу ее торопливо бежал вверх пестрый дятел с малиновой грудкой. Иногда он останавливался и, тряхнув головой, начинал гулко долбить кору своим длинным клювом. Дятел глянул на Леню. Один миг он о чем-то раздумывал, потом взмахнул крыльями и полетел, пронзительно крича: кик, кик!.. Леня побрел по берегу оврага в сторону лугов. Деревья скоро кончились, и потянулся редкий кустарник. На невысоком бугорке торчал большой старый пень. Здесь когда-то шумел густой листвой богатырь-осокорь. На черном, гниющем пне, сплошь покрытом маленькими дырочками, сидел глупый серый лягушонок. Пригретый солнцем, он задремал и не видел, как Леня подошел к пеньку. Мальчик наклонился, чтобы взять лягушонка в руки, но лягушонок проснулся и, страшно перепугавшись, прыгнул на землю, блеснув белым гладким брюшком, и тут же пропал в коричневой листве. — Я вот тебя! — сказал Леня и улыбнулся. Опять закружилась голова. Леня решил отдохнуть. Он сел на пенек и, опершись руками на палку, как это обычно делают старики, положил подбородок на руки. Стало клонить ко сну, и уже сами собой опустились веки, как вдруг Леня почувствовал, что он медленно оседает вниз. Он открыл глаза. Пенек под ним сжимался, как губка. Под ногами валялись желтые гнилушки, а по ним бегали встревоженные муравьи. «Да тут муравейник!» — подумал Леня и, отойдя в сторону, принялся стряхивать с ног рассерженных муравьев. ...Теперь Леня шел рядом с водой. Начинался весенний разлив. Волга выходила из своих берегов. Внезапно недалеко от берега что-то заплескалось, и по сонной воде пошли круги: один, другой, третий... Совсем рядом над водой появилась черная кочка. «Неужели такая большая лягушка?» — подумал Леня и присел за куст бузины, крепко сжимая в руке палку. Осторожно раздвинув тонкие ветви и затаив дыхание, он стал наблюдать. Время шло, а кочка не двигалась с места, и у Лени, наконец, пропало терпение. Он уже хотел приподняться и запустить в черную кочку палкой, как вдруг она зашевелилась и медленно стала приближаться к берегу. «Щука!» — пронеслось в голове у Лени, и он еще крепче сжал в руке суковатую палку. У берега показалась черная, словно головешка, продолговатая голова. Леня так волновался, что даже не помнил, как он выскочил из-за куста, и, размахнувшись изо всей силы, бросил палку. Леню всего окатило искристыми брызгами, но он только сморгнул с ресниц холодные капельки и кинулся к щуке. Но ее словно и не было. — Промахнулся, — прошептал Леня. У мальчика защемило сердце, и земля поплыла из-под ног. Опустившись на землю, он уронил на руки голову. «Ну что же я наделал? — в отчаянии думал Леня. — Упустил такую рыбищу... ведь мы бы сразу все досыта наелись. Иван Савельевич и Андрей так бы обрадовались...» Собрав последние силы, Леня встал. «Меня ждут», — подумал он. Превозмогая страшную усталость во всем теле и омерзительную тошноту, липким клубком подступавшую к горлу, он тронулся в обратный путь. В ложбинку, через которую Леня проходил совсем недавно, уже пролилась вода. Длинной сверкающей полоской она протянулась к маячившей на бугре высокой, стройной липе. Мальчик свернул влево. Он долго брел по светлым прогалинам и перелескам, обходя частые заросли кустарника, пока опять не подошел к воде. Она синела между красными прутиками вербовника, стеной преградившего ему дорогу. Леня схватился рукой за куст. В ту же минуту он отшатнулся назад, напуганный раздавшимся совсем рядом не то выстрелом, не то шумом от чего-то тяжелого, брошенного в воду. Над его головой, свистя крыльями, пролетели две кряквы с поджатыми желто-красными лапками. Оправившись от испуга, Леня грудью налег на упругие прутья, раздвинул их в сторону и неожиданно увидел Набокова. Тракторист стоял по колени в воде и цепко сжимал в руках большую извивающуюся щуку. Заметив мальчика, он вскинул над головой рыбу и, захлебываясь от счастливого смеха, громко сказал: — Глянь-ка, Леонид, добыча какая! Невдалеке от него на зыбких волнах колыхалась короткая толстая палка. ГЛАВА ШЕСТАЯ ПРИВЕТ С БОЛЬШОЙ ЗЕМЛИ Еще издали Леня закричал: — Иван Савельевич!.. Смотрите!.. Мы с Андреем щуку поймали! Вслед за Леней нетвердо шагал Набоков, держа в опущенной руке огромную рыбину. Хвост щуки волочился по песку. У Савушкина задрожали руки. Отбросив в сторону разложенный на коленях кусок сети с мелкими ячейками, он встал и заторопился навстречу пришедшим. Молча взял Иван Савельевич рыбину в свои широкие ладони и, прищурившись, стал для чего-то прикидывать в уме ее вес. Леня не отрываясь глядел в лицо этого горячо полюбившегося ему человека и только сейчас увидел, как он похудел. «Эх, и трудно было бы нам с Андреем на острове без Ивана Савельевича!» — неожиданно подумалось мальчику. — Килограммов семи, родимая, будет, — сказал Иван Савельевич, разглядывая щуку. — Э, да она раненая была! Видите, под жабрами. Где это вы такую? — А там вон, где вода разлилась... — произнес Леня. — Мы ее варить будем. Почистим, нарежем кусочками — и в банку. Я сейчас все приготовлю, — сказал Иван Савельевич. — А вы костер разводите... Дай-ка мне ножик твой, Андрей. — А я ведь тоже чуть-чуть не поймал щуку, — признался Леня. — Да промахнулся. А то бы у нас две было. ...Едва Савушкин вылез из-под крутого глинистого берега, держа в руке банку с водой, и мельком окинул взглядом окаменевших возле кучки хвороста Набокова и Леню, как сразу понял: стряслась беда! Тракторист и мальчик были так бледны, что издали могло показаться, будто их лица обсыпаны мукой. И когда он подошел к ним, ни тот, ни другой не подняли глаз. Савушкин присел и поставил на песок банку. В чистой воде лежали белые куски рыбы. — Спички потерял, Андрей? — негромко спросил Иван Савельевич. Набоков еще ниже склонил голову. — Левый карман у меня прохудился. Я в него все ничего не клал, — еле шевеля губами, сказал он. — В лугах закуривал... забыл про это... Леня сжал в кулаке кусочек бересты. — Ты скажи, где ходил, я искать пойду, — дружелюбно и очень ласково, словно старший младшему, проговорил мальчик. — Я быстро, правда. А ты пока на солнышке посушись. — Где там... — Тракторист безнадежно махнул рукой. — Закуривал я у озера, а коробок выпал, может, в другом месте где. Иван Савельевич откинул полу шубняка и сунул руку в пиджак. И вдруг на его ладони Леня увидел две спички. — Вот, — сказал Иван Савельевич. — Помнишь, Андрей, когда мы через остров к Волге шли и ты закуривать стал? Они самые. Первая спичка не загорелась. Когда Иван Савельевич чиркнул ею по гладкой поверхности доски, принесенной из домика бакенщика, красная головка рассыпалась на мелкие песчинки. Повертев между дрожащими пальцами четырехгранную палочку с красным кончиком, Савушкин отбросил ее в сторону и ребром руки вытер влажный лоб. Он стал раздеваться и, хотя было совершенно безветренно, попросил Леню загородить его от берега шубняком. — А ты бересту держи наготове, — сказал Иван Савельевич Набокову. — Да ближе ко мне... Еще ближе придвинься. Сжимая левой рукой доску, поставленную в песок, Савушкин в правую взял обломок сучка. — Еще так попробуем, — проговорил он, ни на кого не глядя, и с силой начал тереть гладким боком сучка о доску. Через некоторое время, когда над доской закудрявилась еле приметная струйка дыма, в руке у Ивана Савельевича появилась вторая, последняя спичка. Он посмотрел на нее одно мгновение, показавшееся Набокову и Лене долгим часом. Можно было подумать, что эта тоненькая палочка неожиданно стала такой тяжелой, что Иван Савельевич не в силах был ею взмахнуть. Но вот рука дернулась вверх, и на кончике спички запрыгал белый, еле приметный язычок. Тракторист осторожно поднес к огоньку кусок бересты. Она тут же вспыхнула. — Под сучки, под сучки ее! — закричал Леня. Поглядывая на загоревшиеся хворостинки, Иван Савельевич говорил: — Теперь придется все время поддерживать костер. Дежурить будем. По очереди. Пока варилась рыба, Набоков сушил чесанки. Рядом с ним на песке лежал Леня. — Кругом так разлилось, Иван Савельевич! — говорил мальчик. — В роще за оврагом, где мы дрова собирали, тоже все затопило. Андрей прислушался к булькающей в банке воде, потер ладонью горячий лоб. Чмокнул языком, вздохнул: — Жалко, соли нет. — Это ты верно, соли не имеем. — Савушкин почесал между бровями и хитровато усмехнулся. — Ну скажи-ка, а еще чего не хватает?.. У нас в колхозе прошлой весной такой случай был. Выехала первая бригада на сев. А у первой бригады поле — самое дальнее, километров за десять от деревни. Ну, все, как положено, скажу вам. Два трактора, четыре сеялки. В полдень обед. Тетка Лукерья-повариха — стол цветистой скатертью накрыла, хлеба по-городскому нарезала. Сели трактористы и севцы за стол. Лукерья каждому под нос тарелку ставит с супом из баранины. А суп жирный, горячий. Вокруг стола бригадир похаживает, Степан Николаевич. И вид у него — чисто именинник. «Кушайте, ребята, на здоровьичко! На второе каша молочная». Смотрят ребята — а ложек нет. Побежала Лукерья к себе на кухню за ложками, а их и там нет. Забыли ложки привезти. Вот уж смеху на весь колхоз было!.. Набоков поморщился и как-то болезненно улыбнулся. — У меня жинка мастерица всякое готовить, — сказал он. — Люблю до смерти ее щи. Тарелку съешь — и еще хочется. Объедение! — А я думал, ты еще холостой. Когда женился?— спросил Савушкин. — В прошлом году. В самый раз на праздник, восьмого ноября. — Сколько же тебе лет? — Двадцать пятого года рождения. — Набоков поднял на Ивана Савельевича потемневшие глаза. — Весной в сорок первом семь классов окончил. И о чем только не мечтал! То собирался звездные миры изучать, разные там созвездия Цифея и Лебедя, то собирался ехать в город и поступить в речной техникум... В июне началась война, а осенью я уже на тракторе зябь поднимал. — А теперь как? — спросил Леня. — А что теперь? Пашу, сею, хлеб убираю. Теперь меня от земли не оторвешь. Крепко она мне полюбилась, земля-то! Как увижу где-нибудь бросовый клочок, так меня и подмывает скорее его запахать, чтобы и от этой земли польза была человеку. — Андрей хрипло засмеялся. abu — Осенью в техникум механизации сельского хозяйства поеду учиться. Окончу техникум — и опять в свою МТС. Непременно... Годков так через пяток, думаю, у нас ни одного тракториста или там комбайнера без среднего образования не останется. Иван Савельевич одобрительно кивнул головой. — Вызвали меня по осени в райком. Это когда в партию принимали, — заговорил он. — Сам первый секретарь беседовал. «Расскажите, — говорит, — товарищ Савушкин, про свою работу в колхозе». Стал я по порядку все выкладывать: как в колхоз в двадцать девятом вступил, как конюхом был, как курсы полеводов проходил и все там прочее — целую биографию. Секретарь слушает и головой все кивает. Потом опять начинает пытать: «Расскажите, — говорит, — еще про то, товарищ Савушкин, как вы урожай богатый собрали, лучший во всем районе». Опять рассказываю... У меня всегда такой порядок: все рычаги использовать... Когда кончил, секретарь спрашивает: «А на будущий год какой план имеете?» — «В это лето, — говорю, — по сто пудов осилили хлеба, а теперь, — говорю, — слово такое даем — по сто пятьдесят собрать». — «Справитесь?»— спрашивает. «Все виды, — говорю, — на то имеем. Не вслепую действуем». Ну, похвалил он меня. И насчет образования моего полюбопытствовал. А какое у меня образование? Кто его знает! До тридцати с лишним лет грамоты совсем не знал. Это верно. А в колхоз поступил, в ликбез стал ходить. А еще на курсах разных раз пять побывал. Каждую зиму всей бригадой в кружке агротехнику изучаем. Мы этот свой кружок колхозной академией прозвали... Вот и все тут образование. У вас вот, у молодежи другое дело. Перед вами все двери в науку открыты. Про сына вот скажу... Савушкин вдруг замолчал. Он помешал в банке гладко выструганной палочкой и вздохнул. — А у вас сын есть? — спросил Леня. Иван Савельевич посмотрел в сторону. — Один сын был, и того теперь нет, — тихо сказал он. — Прямо из института на фронт уехал... На агронома учился, легко науки ему давались. Мысль большую имел— пшеницу такую вырастить, чтобы ее никакие вредители и суховеи не смогли одолеть. Да не пришлось вот. В Белоруссии погиб, когда полк из окружения к своим пробивался... Мне теперь, старому, за двоих приходится работать... — А как звали вашего сына, Иван Савельевич? — спросил Леня. — Петром... Петей... С широко открытыми от изумления глазами мальчик поднялся и негромко проговорил: — А он, Петя ваш, на Середыше не бывал, у бакенщика? — Каждое лето... Когда таким, как ты, пострелом бегал... Леня хотел было уже закричать: «Так, значит, это он вырезал надпись на столе в домике бакенщика!», но, взглянув на Савушкина, осекся. Он понял, как тяжело сейчас Ивану Савельевичу, и ничего не сказал больше. Андрей, тоже волнуясь, достал смятую пачку папирос с оторванным уголком, переложил ее с ладони на ладонь и опять спрятал в карман. Он долго смотрел на подернутые розоватой дымкой угли. В молчании прошло минут десять. Внезапно, словно очнувшись от сна, тракторист встрепенулся и, сцепив на затылке руки, потянулся, крепко зажмурив глаза. — Что-то ломает всего, — лязгая зубами, сказал Набоков. — Малярия, видно, опять... Такая противная болезнь! Савушкин бросил на Андрея пытливый взгляд и с тревогой подумал, что, вероятно, Набокову и в самом деле очень нездоровится и как бы он не свалился. — Не бережешь ты себя совсем, парень, — укоризненно проговорил Иван Савельевич. — Ну разве можно было заходить в воду? Это в чесанках-то!.. Савушкин принялся хворостинкой отгребать от банки раскаленные угольки. — Рыба готова. Закусим вот, и ложись, — заметил он, не глядя на тракториста. — А я в луга схожу, полыни поищу. Говорят, помогает от малярии, если кипятком обварить и попить... Леня, вставай, дорогой! Откуда-то донесся еле уловимый гул. Потом он стал отчетливее, словно совсем рядом, в кустарнике, кружил шмель. — Шум какой! Слышите? — сказал Набоков. — Или это у меня в ушах? А гул с каждой секундой нарастал все стремительнее. Вот уже мощное, рокочущее клокотанье сотрясло безбрежное синеющее небо. Приставив к глазам руку, Леня пристально посмотрел вверх и вдруг радостно закричал: — Самолет!.. Вон, вон, видите? Высоко над землей серебрился самолет. У Ивана Савельевича от яркого света скоро потекли по щекам слезы, а он все смотрел и смотрел в небесную синеву, часто моргая веками, но самолета уже не видел: перед глазами бегали черные букашки. Вдруг Леня схватил Набокова за плечо: — Смотрите, смотрите — обратно поворачивает!.. А что, если он нас разыскивает? Самолет снова пронесся над островом. — Хворосту, больше хворосту на костер! — проговорил Иван Савельевич и первый побежал к шалашу. За ним бросились Леня и Набоков. А самолет уже медленно кружил над островом, с каждым новым заходом опускаясь все ниже и ниже. — Еще хворосту! Еще! — торопил Иван Савельевич. «Молодые, а такие нерасторопные!» — сердито подумал он о трактористе и мальчике, на самом деле старавшихся изо всех сил. Наконец на поляне заполыхал огромный жаркий костер. Стоя немного в стороне от бушующего пламени, они неотрывно следили за самолетом. «Заметит или не заметит наш костер? — думал каждый из них. — Заметит или не заметит?» — Сюда летит, — еле шевеля губами, сказал тракторист. Леня даже вздрогнул, когда из-за деревьев, чуть не задевая их колесами, вылетел аэроплан. Мгновение-другое мальчик стоял, вглядываясь в быстро приближающуюся стальную птицу, а потом, сорвавшись с места, забегал по поляне, размахивая руками. — Заметил, заметил! — не помня себя от радости, кричал он. Через несколько минут самолет опять проплыл над поляной, слегка покачиваясь с боку на бок, как бы отвечая на приветствия. Неожиданно от борта второй кабины что-то отделилось, и вниз полетел ящик. Он упал где-то за стоявшими на краю поляны осинками. Леня побежал к опушке. Вслед за ним бросились и Набоков с Иваном Савельевичем. Но едва Савушкин пробежал несколько шагов, как почувствовал себя нехорошо: закружилась голова, глаза застлала горячая пелена тумана. «Годы дают себя знать, — подумал Иван Савельевич останавливаясь. — Надо только успокоиться, и тогда все пройдет», — внушал он себе. Самолет, набрав высоту, делал последний круг над островом. Подняв руки, бригадир помахал самолету на прощанье. Из-за кустарника показались Набоков и Леня, волоча по песку обшитый мешковиной ящик. — Эх, и тяжелый... — протянул, задыхаясь, мальчик. Опустившись перед ящиком на колени, Савушкин внимательно осмотрел его со всех сторон. Из пришитого к мешковине кармашка Иван Савельевич вынул непослушными пальцами листочек клетчатой бумаги, сложенный вдвое. — Читай, Ленька, — сказал он. Прежде чем развернуть листочек, Леня вытер рукой мокрое от пота, разгоряченное лицо. — «Дорогие товарищи! — читал он запинаясь. — От решения взять вас на самолет приходится... — он на секунду замолчал, разбирая непонятное слово, — приходится отказаться. Посадка на острове невозможна. Но лишь поредеет лед, вас снимет катер. В ящике — продукты. Крепитесь, друзья! Вашим родным сегодня же дадим знать. Привет с Большой земли!» Мальчик уже давно кончил читать, а Набоков и Савушкин все еще сидели не шелохнувшись. — Вы только подумайте, родные... — заговорил Иван Савельевич, с удивлением прислушиваясь к своему голосу, звучавшему так незнакомо и приглушенно. — Только вот подумайте... Большая наша советская земля — нет ей ни конца, ни краю, и народу в нашей державе много, а случись вот с человеком какая беда — не оставят его, не бросят!.. Савушкин хотел сказать что-то еще, но отвернулся и, как показалось Лене, украдкой смахнул со щеки слезу. ГЛАВА СЕДЬМАЯ СИГНАЛЫ С ГОРЫ Под вечер Набокову стало совсем плохо, и Савушкин с Леней уложили его в шалаше на приготовленную из сена постель. Когда тракторист забылся, Иван Савельевич сказал мальчику: — Пойду поищу полыни. И вентерь где-нибудь поставлю в ерике. Глядишь, за ночь и рыбешка зайдет. — А зачем она теперь? — спросил Леня. — У нас и колбаса есть, и консервы, и сыр... Савушкин вскинул на плечо вентерь, промолвил: — Надо ж обновить сетку, а то собирали-собирали... — А вы скоро вернетесь? — Я недолго. А ты, дружок, в шалаш почаще заглядывай. Воды вскипяти. Как бы Андрей пить не захотел. Иван Савельевич ушел. «Вот уж и пятая ночь, — думал Леня, оттирая песком закоптевшую банку. — Пятую ночь будем проводить на Середыше. Дома месяц пройдет — не заметишь, а здесь... Он попытался представить себе, что сейчас делается дома, в школе... Ване Обухову наверно приходится трудновато. Ему нелегко давалась математика, и Леня часто вечерами занимался с ним... А Саша в больнице. Откуда ему знать, что с его другом случилось такое приключение! Настоящий Робинзон. И остров настоящий. Мальчишки в школе, пожалуй, так и прозовут его — Робинзоном. «Пусть смеются, — думал Леня, — зато теперь я научился делать много такого, чего раньше не умел. Пусть попробует кто-нибудь из ребят в сильный ветер костер разжечь одной спичкой — и не сумеет. А я разведу. И ночью — пожалуйста, куда угодно пойду и не заплутаюсь. Рыболовные сети чинить умею. Вентерь могу сделать». Лене казалось, что за эти немногие дни, проведенные им на острове Середыш, он стал как будто другим, словно вырос, и у него шире открылись глаза на большой и прекрасный мир. ...Набоков спал, пылающей щекой уткнувшись в сено. Обеими руками он крепко сжимал какой-то сверток. Мальчик нагнулся и пощупал промасленную тряпицу. «Это подшипник, — догадался Леня. — Круглое такое, гладкое кольцо». Посидев в ногах у Набокова, он вернулся к весело полыхавшему костру. Смеркалось. Было тихо. Золотисто-алые языки пламени взлетали так высоко, что, казалось, вот-вот лизнут молодую звездочку на далеком небе. От сильного света рябило в глазах, ничего не было видно вокруг: ни шалаша, ни деревьев, ни Волги, — все поглощала густая темнота. Но стоило лишь выйти из неспокойного желтовато-багряного пятна, которое бросал на землю костер, как уже молено было различить и шалаш и стоявшие вблизи осины. А где-то далеко, между крутым берегом и темнеющими на той стороне горами, плыли льдины, серые, чуть заметные, будто тучи по опрокинутому вниз небу... Наконец возвратился Савушкин. Он принес большой пучок тальниковых прутьев. Леня обрадовался Ивану Савельевичу. — А вы долго ходили! Я вас уже давно жду, — сказал мальчик. — Все ходил... Для вентеря место выбирал, спички поискал. Спички в посылку забыли нам положить. Ну, я и решил — поищу, которые Андрей обронил. Да впустую. Там, где вы утром были, теперь не пройдешь. — Иван Савельевич бросил на песок туго связанные прутья и, сняв шапку, вытер платком лоб. — Ох, и половодье в эту весну, скажу тебе! Большая вода. Ту сторону острова всю затопило, и Старый Посад обрисовался как на ладони... На обратном пути заходил плот проверять. Весь в воде. Плыви хоть сию минуту. Ему в этой заводи — как в затоне. — Выразительно посмотрев на шалаш, он негромко спросил: — Как Андрей? — Ничего. Спит. — Может быть, обойдется все по-хорошему. Бывает так: отоспится человек — и болезни конец... Полынку вот принес. Вскипятим в воде да попоим его. Леня потрогал гибкие прутья, спросил: — Иван Савельевич, зачем вам прутики? — В большом артельном хозяйстве все может пригодиться. Навоз, к примеру, на дровнях без плетушки не повезешь в поле. Вот мне мысль такая и пришла — подсобное производство при колхозе наладить по изготовлению плетушек. Тальнику этого тут столько — целых три района корзинками обеспечить можно. И недалеко. Всего в двух километрах от Волги живем. — А на Волге опять столько льдищу... — грустно протянул Леня. — Это последний. Завтра, глядишь, и в путь тронемся. — Иван Савельевич ласково взял Леню за подбородок. — Теперь, парень, до дому рукой подать... Сейчас Андрея проведаю, и костер поярче разведем, какао варить будем. Когда Леня думал о том, что скоро они покинут остров и он будет дома, его охватывало сильное волнение. Ему все время хотелось что-то делать, говорить, он не мог спокойно посидеть ни одной минуты. Вот и сейчас, взяв палку, Леня помешал в костре угли, потом закопченным заострившимся кончиком с огненным глазком принялся чертить на песке замысловатые рисунки. Вскоре он встал и ушел к обрыву. — Ты чего это там делаешь? — окликнул Савушкин Леню, — А так, смотрю... Иван Савельевич неторопливым шагом подошел к нему. — Поглядите вон на ту высокую гору, — сказал Леня. — Видите? Над самым высоким хребтом Жигулей, едва не задевая зубчатые верхушки черных сосен, висела крупная звезда с неярким, остывающим светом. — Видите? — опять нетерпеливо спросил Леня. — А чего там? — переспросил мальчика Савушкин, поведя плечом. — Звездочка горит. — Да нет же, это огонь на буровой! — улыбаясь, сказал Леня. — Чтобы ночью самолеты на вышку не наткнулись, фонарь на ней зажигают. Я тоже только сейчас догадался. Думаю — а ведь это фонарь светится! Леня помолчал, потом заговорил снова: — Смотрю на огонек и знаете, о чем думаю? А что, если отец, думаю, сейчас там? Может быть, и он наш сигнал увидит, правда? С этой горы далеко все вокруг видно. — А ты сам не был на горе? — Был. Я летом лазил на гору. Дух захватывает, когда по тропинке лезешь ущельем. Сорвешься вниз — косточек не соберешь. Отец говорит, это самая трудная буровая во всем промысле. Бурильщики даже там и живут, на своем «Памире». Это они так гору зовут. — Мальчик негромко засмеялся. — В бригаде есть бурильщик Ибрагим Шакурзянов. Веселый такой и сильный. Всегда песни поет! Интересные. Сам сочиняет. Стоит у лебедки и поет себе: Аи-эй, гора высокая Жигули,  Бурить тебя будем, бурить. Нефти надо много пятилетке: Море бензина, реки мазута! Ибрагим добудет много нефти,  Ай-эй, много нефти... А дальше не помню. Очень длинная песня. Савушкин наступил на белевший под ногами камешек и вдавил его в песок. — Ты, Леня, кем же собираешься быть? Или еще не думал об этом? — Как же, думаю. Вот даже сегодня думал... Когда геологом хочется быть, как отец, а когда еще кем-нибудь... Леня смутился и умолк. — Мне хочется много-много знать, — задумчиво проговорил он и, опять помолчав, добавил еле слышно, одним дыханием: — Про всю жизнь. И во всем быть таким, как Ленин и Сталин. Иван Савельевич прижал голову мальчика к себе и ласково сказал: — На каникулы приезжай в гости. Старушка моя, скажу тебе, будет куда как рада. У нас в колхозе знаменитые бахчи. Я тебя такими арбузами и дынями угощу, за уши не оттянешь! Про себя он подумал: «Дружные всходы растут, надежные. Молоденький еще, а смотри-ка!.. Хороший паренек... Он мне как бы вроде внука...» Вдруг Савушкин сказал: — Леня, ну-ка, погляди на гору, на огонек. Он чего-то мигать начал... Верно? Мальчик ничего не ответил. — Ты чего, или не видишь, как огонек — миг-миг?.. будто знаки какие-то с горы дают... — Подождите, — пробормотал Леня. — Точка... точка... точка... тире. Это «ж» значит. Тире... точка... точка... Через минуту-другую он повернулся к Савушкину и весело закричал: — Это с буровой нам сигналят! Там папка наверно. Он же знает, что азбукой Морзе я отлично владею... «Ждите завтра катер» — вот что передают с горы! Глотнув воздух, мальчик закричал еще громче, прыгая и хлопая в ладоши: — Завтра будем дома! Завтра будем дома! Точно о чем-то вспомнив, он побежал к костру, выхватил из него длинную палку с огнем на конце. Потом, вернувшись к обрыву, он принялся размахивать палкой, как факелом, отвечая на сигналы с буровой вышки. ...Почти всю ночь Иван Савельевич просидел около Набокова. Андрей стонал и метался в жару, собирался куда-то бежать. Потом затихал, пять — десять минут лежал спокойно и снова начинал бредить. Иногда он жалобно просил: — Спасите меня — замерзаю... совсем замерзаю... Савушкин укрывал его своим шубняком, сверху наваливал сена, а он все просил: — Тулупом еще покройте. Руки у меня коченеют! Когда тракторист ненадолго затихал, Иван Савельевич вылезал из шалаша и, положив в костер хворосту, грелся. Костер горел у самого входа, но в шалаше от этого не было теплее. На рассвете, сбросив к ногам шубняк, Андрей успокоился. Иван Савельевич осторожно поднял откинутую в сторону тяжелую горячую руку тракториста в старых мозолях и ссадинах, подержал ее в своей руке. «Ну, братец, и перевернуло же тебя! — подумал он, вглядываясь в похудевшее лицо Набокова. — Ну, да это ничего. Молодой, поправишься». От костра в шалаш падали багровые пятна света, то яркие, то тусклые, и лицо у Андрея становилось то зловеще красным, то пепельно-кирпичным, с большими черными провалами вместо глаз. Савушкин разбудил Леню и шепотом сказал: — Я часика два вздремну, а ты покарауль Андрея. И за костром последи. Помногу не клади сучков, топлива мало осталось. А если что — буди меня. ...Проснувшись, Иван Савельевич выглянул из шалаша и от удивления чуть не вскрикнул. Вокруг все было бело. Валил густой снег. Сырые хлопья засыпали всю поляну, облепили деревья и всё торопливо падали и падали, точно боялись, как бы не растаять, не долетев до земли... А спиной к шалашу неподвижно, как изваяние, сидел Леня, весь белый от снега. В ногах у него чернела круглая ямка, от которой пахло горьким дымом. Савушкин на коленях подполз к потухшему костру и озябшими пальцами принялся ворошить сырой, холодный пепел. Он подолгу дул на каждый теплый уголек, но все его старания были напрасны. — Нет, не разгораются, — вздохнул он и, помолчав, повторил: — Не разгораются. Мальчик медленно поднял посиневшее лицо, посмотрел по сторонам и, ничего не понимая, стал протирать кулаком глаза. С рукавов куртки и малахая обледеневшими корочками отваливался снег и падал на землю, в рыхлую белую пелену... Часов в десять утра снег перестал падать, полил дождь. Иван Савельевич, уже третий раз ходивший смотреть, не показался ли на Волге катер, вернулся совершенно мокрый. Его шубняк так размяк под дождем, что, казалось, вот сейчас весь разлезется. — Не будет сегодня катера, — тяжело сказал он. — Опасно в такой лед. В порошок сотрет. Набоков приподнял голову и, посмотрев в блестевшее от мелких дождинок лицо Ивана Савельевича, тихо промолвил: — Полушубок у вас... Меня ругали, — сами тоже не бережетесь. Савушкин присел рядом с трактористом. — Ожил, Андрей? — спросил он, вытирая о штаны мокрые красные руки. — Отпустила, проклятая! — Ну и хорошо. Главное, ты ей не поддавайся. Есть хочешь? Андрей покачал головой. — Это ты брось! Пища, скажу тебе, как лекарство... Давайте-ка завтракать. Обязательно колбасы попробуй, сыру. Консервы тоже вкусные — сазан в томате. Икра еще есть. Целый берестяной стакан. Это уж своя. Из щуки. Леня сидел в углу шалаша, подобрав ноги, и чувствовал себя очень виноватым. Иван Савельевич искоса глянул на хмурого, притихшего мальчугана и потеплевшим голосом проговорил: — Ну, хватит, не печалься. Дождик-то вон какой хлещет, так и так не спасли бы костер... Вина твоя есть, это верно. Хорошо, что ты ее сердцем чувствуешь. В другой раз, выходит, такого не повторишь. — Как вы думаете, Иван Савельевич, скоро сев начнется? — спросил Набоков. — Весна, смотрите, какая ранняя. — Оно верно, весна больно ранняя. В такое время редко когда Волга трогается, — ответил Савушкин. — Да ты не беспокойся, без нас с тобой посевную не начнут. Всему свои сроки. ...Дождь перестал только к вечеру. Было сыро и холодно, по небу ползли грязно-синие, скучные облака. Не оставалось никакой надежды на то, что ночью разведрится. Поникшие деревья были увешаны тяжелыми стеклянными бусинами. Стоило лишь прикоснуться к одной ветке, как со всего дерева на землю обрушивался град дождинок. По мокрому, тусклому песку прогуливались грачи. Волга была мрачной, свинцовой. По-прежнему быстрое течение несло лед. Но теперь все реже и реже встречались среди темных, обтаявших льдин большие, внушительного вида глыбы. Ночью снова полил сильный дождь. Упругими струями, точно кнутами, дождь разъяренно хлестал по шалашу, стараясь пробить непрочную крышу. Вначале сквозь крышу кое-где просачивались редкие крупные капли, потом вдруг, как будто кто-то отвернул вставленные в нее краны, вниз полились ледяные потоки воды. Продрогшие и мокрые, они сидели на сыром сене, тесно прижавшись друг к другу, а на головы, плечи и согнутые спины падали увесистые капли. Время тянулось страшно медленно. Иногда казалось, что холод сковывает суставы, подбирается к самому сердцу. Тягостное молчание, монотонный шум дождя и непроглядная темень становились совершенно невыносимыми, хотелось что-то сказать, услышать голос сидевшего рядом товарища. — Иван Савельевич, как вы думаете, который пошел час? — спрашивал Леня. — Светать скоро будет. Еще недолго, — отвечал Савушкин. — Часы в кармане, а не посмотришь вот... — У меня ноги закоченели, ничего не чувствуют, — говорил тракторист. — А ты пальцами шевели. Все время шевели — нагреются, — советовал Иван Савельевич. Дождь все лил и лил. Невидимая безжалостная рука с каждой минутой открывала все новые и новые краны в крыше шалаша. И в голову начали заползать нехорошие мысли: «Хватит ли сил перенести все это?» ГЛАВА ВОСЬМАЯ ПРОЩАЙ, СЕРЕДЫШ! Утро наступило пасмурное и ветреное. Дождь перестал, но думалось, что вот-вот он забрызжет снова. И хотя по Волге все еще шел лед, решили плыть. Приготовления к отплытию проходили в напряженном молчании. Вот Савушкин отвязал последнюю веревку и, схватив шест, стал помогать Набокову и Лене отталкиваться от берега. Неуклюже развернувшись, плот выплыл, наконец, из бухты. Бревна под ногами колебались, между ними стальными полосками светилась вода, и Леня с тревогой подумал о том, как бы не лопнули самодельные веревки, и тогда... Первое время мальчик боялся смотреть по сторонам: среди огромного водного простора плот их казался совсем маленьким и незаметным. Даже от прикосновения небольшой льдины он вздрагивал и слегка погружался в холодную бурливую пучину. Савушкин то и дело отдавал распоряжения: — Справа льдина — приготовься!.. Смотрите влево! И тогда Набоков и Леня, упершись длинными шестами в надвигавшуюся на них ледяную глыбу, старались оттолкнуть ее как можно дальше от плота. — Взяли! — кричал Иван Савельевич, спеша на помощь трактористу и мальчику. До середины реки было еще далеко, а плот уже подхватило сильное течение и понесло вниз. — Этак наш ледокол и в Куйбышев без спросу умчится,— попытался шутить Набоков. — Ничего! Если у Жигулевска не сможем пристать, то уж у Морквашей обязательно, — сказал Савушкин. «Прощай, Середыш!» — проговорил про себя Леня, в последний раз взглянув на удаляющийся остров. Повернувшись лицом к Жигулевским горам, он внезапно сорвал с головы заячий малахай и радостно закричал: — Катер!.. Глядите, катер с нефтепромысла!.. Иван Савельевич и Набоков не сразу увидели отделившийся от правого берега катер, выкрашенный в серую краску. Но вот и они заметили катер. Юркий и быстрый, он стремительно несся навстречу плоту, огибая большие льдины, и уже скоро можно было разглядеть и алый трепещущий флажок на мачте и черный силуэт моториста в рубке. — Это «Чайка» летит! — радостно засмеялся Леня. Мальчик смотрел то на Савушкина, то на Андрея, готовый броситься обнимать этих людей, недавно совсем незнакомых, а теперь таких близких и родных. {Л. Воронкова @ Золотые ключики @ повесьт @ ӧтуввез @ @ } ЗОЛТЫЕ КЛЮЧИКИ В небе тучки поспорили Бабушка выставила зимние рамы, прислонила их к стене и сказала: — Смотри, Танюша, не разбей стекло. Но Таня не подходила к рамам: она разглядывала то, что лежало всю зиму между рамами на подоконнике. — Бабушка, это что? — А не видишь что? Хлопки. — А зачем тут хлопки? — Чтобы ветер не продувал. Таня потащила с подоконника косматые льняные хлопки, и вдруг из-под них что-то задымилось, поднялась какая-то серая пыль. — Фу! Фу! Таня замахала руками и стала чихать. — И что тебе всё надо! — прикрикнула на неё бабушка. — Зачем ты в золу руками залезла? — А разве там зола? — удивилась Таня. — А зачем же там зола, бабушка? — Затем, чтобы сырости на окнах не было. Отойди подальше, я сейчас всё отсюда уберу. Бабушка сняла с подоконников старые хлопки, смела в ведро золу и открыла окно. И сразу в избе стало светло, весело, и всё слышно — вот в кустах воробьи чирикают, вот ласточки щебечут, вот где-то ребятишки кричат и смеются и на разные голоса поют петухи. Вдруг как-то затуманилось солнышко, потемнело в избе… Лёгкий грохот прокатился над крышей, острый огонёк блеснул в окно… Таня бегом бросилась на улицу: — Что это? Гроза?! Дедушка в палисаднике перекапывал землю. Он опёрся на заступ и прищуренными глазами глядел на небо. А на небе уже снова сияло солнышко. И только две маленькие лиловые тучки летели по ветру и словно догоняли друг друга. — Где гроза? — сказал дедушка. — Никакой грозы нет. — А что же ударило? — А это так: две молодые тучки столкнулись-поспорили, ударились, молнию высекли… А как ударились, так и громок загремел. Первый громок прогремел, Татьянка, весна-красна пришла! Лебеди и гуси Таня стояла у палисадника и глядела в небо — на лиловые тучки, на круглые облачка, которые, как стадо белых ягнят, выбирались из-за леса. — Дедушка, а откуда облака идут? — спросила Таня. — Должно быть, с моря, — ответил дедушка. — Дедушка, а куда они? — Да вот к нам идут, на наши поля дождичка несут. — А море — оно большое? — Говорят, большое. Берегов не видно. Будешь день плыть, два дня плыть, неделю — и всё берегов не видно. abu — Дедушка, а лодки по морю плавают? — И лодки плавают. И большие пароходы плавают — огромные пароходы!.. — А это море-то далеко? — От нас далеко. — Дедушка, а ты дорогу к морю знаешь? — Я-то не знаю, а вот наша речка Маринка, наверно, знает. — Наша Маринка? А она разве в море течёт? — Маринка течёт в Нудоль-реку. А Нудоль-река — в другую реку, побольше. А та река — в совсем большую реку. А большая река — в море. Так вот, может, и наша Маринка к морю добирается… Вдруг дедушка перестал копать, наклонил голову набок и прислушался к чему-то. Таня спросила шёпотом: — Что там? — Слышишь — лебеди трубят? Таня поглядела на дедушку, потом на небо, потом опять на дедушку и улыбнулась: — А что же, у лебедей труба есть? — Какая там труба! — засмеялся дедушка. — Просто они кричат так протяжно, вот и говорят, что они трубят. Ну, слышишь? Таня прислушалась. И правда, где-то высоко-высоко слышались далёкие протяжные голоса. — Вишь ты, домой из-за моря летят, — сказал дедушка, — как перекликаются. Недаром их кликунами зовут. А вон-вон, мимо солнца пролетели, видны стали… Видишь? — Вижу, вижу! — обрадовалась Таня. — Верёвочкой летят. Может, они тут где-нибудь сядут? — Нет, они тут не сядут, — задумчиво сказал дедушка, — они домой полетели! — Как — домой? — удивилась Таня. — А у нас-то не дом? — Ну, им, значит, не дом. Таня обиделась: — Ласточкам — дом, жаворонкам — дом, скворцам — дом… А им не дом? — А им дом поближе к северу. Там, говорят, в тундрах болот много, озёр. Там они и гнездуются, где поглуше. — А у нас уж им воды мало? Вон речка, вон пруд… Ведь всё равно у нас лучше! — Кто где родился, тот там и пригодился, — сказал дедушка. — Каждому свой край лучше. А лебеди летели всё дальше. Всё глуше и глуше становились их голоса… В это время вышли со двора гуси, остановились среди улицы, подняли головы и примолкли. — Смотри-ка, дедушка, — прошептала Таня, дёргая его за руки, — а наши гуси тоже лебедей слушают! Как бы и они в тундры не улетели! — Куда уж им! — сказал дедушка. — Наши гуси на подъём тяжелы! И снова стал копать землю. Замолкли в небе лебеди, скрылись, растаяли в далёкой синеве. А гуси загагакали, заскрипели и пошли вперевалку по улице. И гусиные следы треугольничками чётко отпечатывались на сырой дороге. Как Алёнка разбила зеркало Улица была вся зелёная. А среди молодой травки во всех ямках и калужинках сверкала вешняя снеговая вода. Недалеко от палисадника через широкую лужу была положена дощечка. На этой дощечке, как на мостике, стояла Алёнка и смотрела в воду. — Алёнка, ты что смотришь? — крикнула Таня. Алёнка помахала ей рукой: — Пойди-ка сюда! Таня подбежала к Алёнке и тоже стала на дощечке. — Смотри-ка — зеркало! — сказала Алёнка. — Всё видно! Таня посмотрела в лужу. И правда: всё видно — и небо, и белое облачко, и ветки сирени из палисадника… И их самих тоже видно — стоят в глубине Таня и Алёнка и смотрят на них из воды! Таня сказала: — Алёнка, а ты можешь по мостику бегом пробежать? — А ты? — спросила Алёнка. — Я могу! — ответила Таня. Она быстро пробежала по узкой дощечке и спрыгнула на траву. — А теперь ты! Алёнка тоже пробежала и тоже спрыгнула на траву. — А на одной ножке можешь? — Не-ет… — протянула Алёнка. — А ты? — А я могу! Таня стала на дощечку и попрыгала на одной ноге по дощечке через лужу. На середине стало страшно — вот-вот оступится! Но ничего, не оступилась, допрыгала до конца и соскочила на траву. — Видала?! — Видала, — ответила Алёнка. Но всё-таки на одной ножке прыгать через лужу боялась. Тогда Таня сказала ей: — Ну, давай вместе! Держись за меня! Таня и Алёнка схватились за руки и стали подпрыгивать на дощечке. Дощечка гнулась и скрипела, словно кричала им: «Тише! Тише! Не могу, сломаюсь!» Но подружки смеялись, подпрыгивали и не слушали, что она им скрипит. И, может быть, мостик не выдержал бы и сломался… Но не успел: Алёнка оступилась да и прыгнула прямо в воду! — О-ёй! — засмеялась Таня. — Зеркало разбила! Лужа была мелкая, Алёнка только забрызгалась. Но неподвижную голубую лужу и правда, будто зеркало, разбила — огнистые брызги взлетели, как осколки. А вода замутилась, зарябилась, и ничего не стало в ней видно — ни неба, ни облачка, ни сиреневых веток. Медок и холодок Алёнка вылезла из лужи и сказала: — А вода до чего тёплая! И побежала по улице, по всем лужицам и калужинкам. Таня бросилась за ней. Они догоняли друг друга, шлёпали босыми ногами по воде, поднимали весёлые брызги и смеялись. Вдруг Алёнка остановилась. — Гляди-ка, — сказала она, — пионерский вожатый хворост несёт! Вожатый пионерского отряда Ваня Дозоров услышал Алёнку. — Это не хворост, — сказал он, — это маленькие деревца — липки. Таня подбежала к нему: — Липки! А где же ты их столько накопал? — Не накопал. В лесничестве взял. Там их в питомнике из семян вырастили… — А на что они? — Как «на что»? Сажать будем. Посреди деревни около избы-читальни кучкой сидели ребята-школьники: кто на ступеньках, кто на брёвнышках. У всех были заступы, и солнечные огоньки то тут, то там загорались на отточенных лезвиях. — Ну, идите, — сказал Ваня, — некогда мне с вами! А вон и бригада моя собралась, ждёт меня. В это время школьники увидели Ваню и побежали ему навстречу: — Сад в деревню принесли, сад принесли! Они окружили Ваню Дозорова, разглядывали маленькие деревца, расспрашивали: — А сколько их тут? — А где сначала сажать будем? — Сначала будем сажать вокруг пасеки, — сказал Ваня, — потому что это липка, а пчёлы липовый цвет любят. — А потом где? — А потом по всей деревне насажаем. Разных деревьев насажаем. Сирени побольше. Пускай у нас избы как в саду стоят. — На пасеку так на пасеку! — закричал Вася Бражкин. — Шагай, ребята! — На пасеку! — подхватила Ариша Родионова. Настя вскинула заступ на плечо и первая зашагала по тропочке, ведущей на пасеку. Таня уцепилась за Ванин рукав: — И мы с вами пойдём липки сажать! Ваня засмеялся: — И вы? Да вы же не сумеете! — Сумеем! — сказала Таня. Тут и Алёнка её поддержала: — Мы сумеем! Тогда Ваня дал им два деревца: — Вот сажайте. Только на пасеку не ходите, вам далеко. Посадите их где-нибудь у своих дворов. Но смотрите, если не справитесь, позовите кого-нибудь из старших. А саженцы зря не губите — они трудов стоят. И ушёл. Алёнка посмотрела на своё деревцо и сказала: — Разве это деревцо? Это просто какой-то прутик. Он, наверно, нам нарочно сказал. Таня засмеялась: — Эх ты, «прутик»! А у прутиков корни бывают? Алёнка потрогала пальцами нежный маленький корешок, подумала и больше не стала спорить. Подружки стали советоваться. — Ты где сажать будешь? — спросила Алёнка. — У ворот или под окнами? — Я у ворот. — Ну, тогда и я у ворот. А ты у чьих ворот? — опять спросила Алёнка. — У наших или у ваших? — Я у наших. — Ну, тогда и я у ваших. Дедушка уже кончил копать в палисаднике и поставил заступ в сараюшку, под навес, а сам стал собираться на конюшню. Ему надо было лошадям приготовить корму. Лошади все в поле, на работе, придут с работы — есть захотят. Таня нашла под навесом заступ и приволокла его к воротам: — Давай ямки копать! Но заступ был очень тяжёлый. Такой заступ и поднять-то не поднимешь, не то что им ямки копать! Дедушка вышел на улицу и увидел, как Таня и Алёнка мучаются с заступом. Он подошёл к ним: — Вы что это делаете? — Мы, дедушка, деревья сажаем, — ответила Таня, — липки! — А ну-ка, дайте сюда заступ, — сказал дедушка. Он взял заступ и выкопал две ямки. — Ну вот, теперь и сажайте. Таня и Алёнка посадили свои деревца, примяли вокруг них землю, полили их тёплой водой из калужины… Светит горячее весеннее солнышко, идут по небу весёлые облака, поют скворцы у скворечен, развёртываются почки на деревьях. И два новых деревца стоят у ворот, расправляют корешки в тёплой земле! — Мою липку знаешь как звать? — сказала Таня. — Мою липку звать Медок! Алёнка удивилась: — А почему? — А потому, что когда она вырастет, то на ней будут медовые цветы. И на неё пчёлы будут прилетать за мёдом. Вот потому и Медок! — А как же мою?.. — спросила Алёнка. — Мою тоже Медок? — Нет, твою пусть как-нибудь ещё! — А как? — Знаешь, как? Холодок! — А почему? — А потому, что когда она вырастет, то будет густая-прегустая. Кругом будет жара, дышать нечем, а под твоей липкой — холодок! Ну, пусть? Алёнка улыбнулась и сказала: — Пусть! Гуси тоже летать умеют Бабушка выглянула в открытое окно и сказала Тане: — Посмотри, Танюша, за гусями, как бы на озимь не ушли. А то они ростки поклюют, в поле плешин понаделают. Что хорошего? Народ нас не похвалит, да и самим не прибыль! Таня взяла хворостину и побежала за гусями. А гуси медленно шли по деревне всей стаей — гусак впереди, гусыньки за ним. Они шли да щипали молодую травку и шаг за шагом уходили всё дальше и дальше. Таня догнала их, замахала хворостиной: — Куда отправились? Домой идите! Но гуси домой не хотели. Таня гнала их в одну сторону, а они поворачивали в другую. Таня гнала их к дому, а они поворачивали к пруду. Тут и Алёнка подбежала к Тане на помощь. Она кричала на гусей и махала на них руками. Тогда гусак вдруг высоко вытянул шею и крикнул: «Ка-га!» Гусыньки тоже сразу вытянули шеи и откликнулись: «Ка-га!» И тут они все подобрались, приподнялись, побежали-побежали на цыпочках, замахали белыми крыльями и взлетели над Таниной головой. Шум и свист пошёл от широких крыльев. — Куда! — закричала Таня и подняла обе руки, будто хотела поймать гусей. — Куда вы?! А белая стая пролетела через улицу и опустилась у скотного двора, у самого пруда. — Сейчас я вам задам хворостиной! — сказала Таня. — Ишь ты, не слушаются! — Мы сейчас вам зададим! — подхватила и Алёнка. И они побежали на пруд. Но, когда прибежали к пруду, гуси уже плыли по воде, как белые кораблики. Они уплыли на самую середину и там плескались, и ныряли, и охорашивались. А пруд был полон воды, до самых краёв. — Вот какие! — сказала Таня. — Как на пруд захотелось, так и летать сразу научились. А дедушка говорит — на подъём тяжелы! Начало пути Весенний пруд был до краёв полон. А в одном месте вода размыла бережок и лилась через край. Бурливый ручей с шумом бежал от пруда через зелёный лужок и пропадал в густых ракитовых кустах. Около ручья играли ребятишки. Юрка председателев устраивал на воде мельничку с колесом. Ваня Берёзкин ему помогал. Дёмушка просто бегал по воде, поднимая брызги. А на берегу пруда, на деревянных мосточках, сидела Нюра Туманова. Она болтала ногами в тёплой воде и пела песенку. Таня и Алёнка тоже взобрались на мосточки, сели рядом с Нюрой и свесили ноги в воду. Узенькие волны бежали от мостков по пруду и пропадали, не дойдя до середины. А в самую середину пруда, как в круглое гладкое зеркало, глядело весёлое солнышко. Алёнка запела с Нюрой песенку, но скоро примолкла. — Ручей шумит! — сказала она. — Даже песню не слышно! — Потому что бежит, торопится, — сказала Таня, — до моря-то всё-таки далеко. — До моря? — удивилась Нюра. — А что же, этот ручей в море бежит? — Ручей — в Маринку, а Маринка — в Нудоль, а Нудоль — в большую реку, а большая река — в море… Алёнка поглядела на Таню: — А ты почём знаешь? — Дедушка сказал. Нюра засмеялась: — Это он тебе нарочно сказал. Всё равно ручей до моря не дойдёт! Но Таня даже рассердилась. Как это не дойдёт, если дедушка сказал! — Значит, если я по рекам пойду, то тоже к морю выйду? — спросила Нюра. — Конечно, к морю выйдешь, — ответила Таня. — Вот бы поглядеть это море!.. — сказала Алёнка. Таня живо подобрала ноги на мостки и вскочила: — А пойдём! — Куда? — удивилась Нюра. — Море поглядим! — «Море поглядим»!— повторила Нюра и снова рассмеялась: — Ну ступайте, ступайте поглядите. А потом придёте, расскажете, какое там море есть! — А что смеёшься? — сказала Таня. — Вот пойдём да посмотрим. Алёнка, пойдём? — Пойдём, — сказала Алёнка. Они сбежали с горбатого бережка. А Нюра закричала: — Смотрите в море не утоните!.. Не успели Таня и Алёнка отойти от пруда, как их увидел Дёмушка: — Алёнка, куда? И я с вами! — Не ходи, — сказала Таня, — мы далеко. Но Дёмушка уже бежал к ним: — И я далеко! — Мы идём море смотреть. А ты куда? — И я море смотреть. — Пусть идёт, — сказала Алёнка, — всё равно от него теперь не отвяжешься. На лугу их догнал Снежок. Он бежал и разбрызгивал лужи лапами. Белая шерсть висела на нём клоками, а лохматый хвост был завёрнут крючком. — А вот и ещё один! — сказала Алёнка. — Ваш Снежок бежит. Тань, прогони его домой, заблудится ещё! — Да, прогонишь его! — сказала Таня. — Уж от Дёмушки не отвяжешься, а от него и подавно! Так и пошли все четверо по берегу бурливого ручья, через зелёный лужок, сквозь ракитовые кусты — смотреть море. Неудачная охота Ручей бежал через лужок. С одной стороны подымались ракитовые кусты, а с другой к ручью подступало колхозное поле. Идти было весело — пели дрозды в кустах, в небе звенел жаворонок, на пашне рокотал трактор, весенний ветерок гулял на просторе… — Ух, а грачей-то на пашне! — удивилась Таня. — Червяков ищут, — сказала Алёнка. Трактор медленно тащил плуги. Острые лемеха глубоко взрезали и отваливали сочные, сырые пласты. Далеко-далеко уходили чёрные борозды, до самого леса. Их было много, уже половина поля почернела. А трактор шёл и шёл вперёд, тащил и тащил плуги. Грачи шли вслед за плугами, выбирали из земли червей и личинок и совсем не боялись людей. — Сейчас одного белоносого поймаю, — сказал Дёмушка. И полез на пашню. — Лезь, лезь! — сказала Алёнка. — Завязнешь — кто будет вытаскивать? — Не завязну, — ответил Дёмушка. — Лезь, лезь, — сказала Таня, — а мы уйдём! — А я догоню! — откликнулся Дёмушка. Бежать по вспаханной земле было трудно, ноги вязли и проваливались. Но Дёмушка всё-таки бежал. Вот уже до свежих борозд добрался. Вот уж и трактор идёт перед ним, идёт и рокочет грузно, спокойно, ровно… А сзади, за блестящими лемехами, ложатся глубокие борозды, отваливаются пласты, разламываются, рассыпаются в комья… и грачи идут, как домашние куры, даже и головы не поднимают на Дёмушку! Дёмушка стал к ним подкрадываться, растопырил руки, идёт потихоньку… Таня и Алёнка стояли на лужке у ручья и глядели: поймает или не поймает Дёмушка грача? А Снежок тоже глядел и на Дёмушку и на грачей. И вдруг понял: Дёмушка грачей ловит! Снежок весело тявкнул, взмахнул хвостом и пустился через пашню помогать Дёмушке. Но из его помощи ничего не вышло. Грачи как увидели Снежка, так сразу и взлетели всей стаей. Снежок прыгал за ними, лаял… Но грачи летают высоко, разве их достанешь? — И кто тебя звал? — сказал ему Дёмушка. — Бежит, как будто он ловить умеет! Так и вернулись охотники ни с чем. Таня и Алёнка посмеялись над ними и пошли дальше. А грачи покружили над полем, покричали и опять спустились на пашню. И снова пошли по рыхлым сырым бороздам, отыскивая жуков, червей и личинок… Встреча с лягушкой Снежок бежал впереди, а сам всё оглядывался на Таню — идёт она или нет? И, видя, что она идёт, весело бежал дальше и обнюхивал по пути все кротовые кучки, все пеньки, все кустики. У ракитника он остановился: неужели в кусты лезть? Но увидел, что ребятишки в кусты вошли, и побежал дальше. Снежок далеко убегал в сторону, в сквозистую чащу. А потом звонко лаял и выскакивал обратно к ручью. И очень веселился. На лужке травка чуть-чуть наклюнулась, а под кустами было уже густо и зелено. И среди шершавых листьев весело цвела лиловая медуница. Таня обрадовалась: — Цветы! И побежала рвать медуницу. Алёнка тоже не отставала. Только Дёмушка не рвал цветов. Он кидал в ручей то щепку, то веточку и глядел, как они уплывают. Вдруг Дёмушка остановился, присел на корточки и уставился глазами в густую траву. — Ты что увидал? — спросила Таня. — Сейчас посмотрю, — сказал Дёмушка. — Там, может, лягушка… И полез руками в молодую снытку, которая густо выросла под кустом. — Не лови лягушек! — закричала на него Алёнка. — Всегда он лягушек ловит! Таня с опаской посмотрела на траву и спросила: — Алёнка, а ты лягушек боишься? — Вот ещё! — сказала Алёнка и тоже покосилась на снытку. — Буду я лягушек бояться! — Я тоже не боюсь, — сказала Таня. — Есть кого бояться! Подумаешь, зверь какой! В это время выбежал из кустов Снежок, прошумел по сучьям и по траве и выгнал из травы лягушку. Лягушка выскочила — да прямо Алёнке под ноги! — Ай! — взвизгнули Алёнка и Таня в один голос и бросились бежать. И со страху все свои цветы растеряли. А Дёмушка поймал лягушку, поглядел на неё. Лягушка то открывала, то закрывала свои выпуклые глаза, и лапки у неё дрожали. Дёмушке стало жалко лягушку. — Ну, иди уж, — сказал он, — прыгай. Только под ноги не лезь. И пустил её обратно в траву. Девочки поджидали Дёмушку на солнечной луговинке. — Ты с лягушкой? — издали крикнула Алёнка. — Покажи руки. Дёмушка поднял руки и растопырил пальцы. Никакой лягушки у него нет! — Ну, тогда иди скорее, — сказала Таня, — да смотри не отставай, а то так с тобой и до завтра к морю не дойдёшь! И пошла вперёд. — А наши цветы как же? — спросила Алёнка. — Так и останутся? — Пусть останутся, — сказала Таня, — я их больше не возьму — их лягушка нюхала. Как Дёмушка в кузне помогал Путешественники спустились вместе с ручьём с горки и вышли на отлогий бережок речки Маринки. Маленькую молчаливую Маринку нынче и узнать нельзя было — так она шумела, так она бурлила, так она неслась и сверкала под солнцем! — А теперь куда? — спросила Алёнка. — А теперь — куда Маринка течёт, — ответила Таня, — она дорогу знает! Так они шли и шли по берегу — туда, куда Маринка течёт. — Гляди-ка, — сказала Алёнка, а мы прямо к нашей кузне пришли! Как же теперь? — Ну и что ж? — сказала Таня. — Пускай кузня. А Маринка ещё дальше кузни бежит. Ворота кузни были широко открыты. В кузне было всё черно от сажи. Невысокий огонь покачивался в горне, и горячее отражение мерцало на краях наковальни. Около кузни лежал плуг со сломанным лемехом — кузнецу Ивану Ильичу этот лемех надо наваривать. Рядом лежала борона, у которой не хватало зубьев — кузнецу надо выковать новые зубья. На узких литых колёсах стояла сенокосилка, у неё расшатались ножи — к этим ножам надо новые болты сделать… — Лошадь куют! — вдруг крикнул Дёмушка и побежал к кузнице. Алёнка поглядела на Таню: — Пойдём посмотрим? — Пойдём! На кузню, прямо с поля, привели буланого коня Ландыша. Ландыш потерял подкову с задней ноги, ходить неловко. Его привела молодая колхозница Варя Соколова. Ландыш к ней прикреплён, Варя на нём работает, потому она о нём и заботится. Ландыша ввели в станок, привязали. Конь тревожно переступал с ноги на ногу, ставил уши топориком, косился, а Варя его всё оглаживала и успокаивала: — Ничего, Ландыш, ничего. Не в первый раз тебе, не молоденький! Иван Ильич с подковой в руках подошёл к лошади. — Вот как ему Ландыш сейчас наподдаст! — сказал Дёмушка. — Ничего не наподдаст, — сказала Таня. — Вон наш дедушка к какой хочешь лошади подойдёт, и никакая не тронет! А Ландыш что — дурной, что ли? — А всё-таки боязно! — прошептала Алёнка. Кузнец подошёл к Ландышу и спокойно взял его за раскованную ногу. — Ну-ка, ножку, Ландыш! — ласково сказал он. — Ну-ка, дай ножку! Ландыш покосился на кузнеца умным глазом и приподнял свою белую, с косматой бабкой ногу. Кузнец зажал её меж колен, расчистил копыто, приладил подкову и стал её прибивать. Звонкие частые удары молотка полетели под лугом и отдались где-то в горе… Не успели подружки и дух перевести, не успели и слова сказать друг другу, а уж звонкий молоток отстучал по всей подкове, по всем восьми гвоздям, и кузнец выпустил из рук Ландышеву ногу. Новенькая подкова сверкнула на солнце, и шипы её ушли в землю под тяжёлым, большим копытом. — Вот и всё, — сказал кузнец и погладил Ландыша по гладкой спине. — Носи, не теряй! Тут из кузни вышел молодой кузнец Вася Курилин в кожаном фартуке, в кожаных рукавицах. — А, помощники пришли! — сказал он. — Вот кстати! А мне как раз некому мех раздувать. Ну, кто у вас самый сильный? Таня и Алёнка не знали, как быть: идти или не идти в кузницу мех раздувать? Но, пока они думали, Дёмушка ответил: — Я самый сильный! — А, — засмеялся Вася Курилин, — вот как? Ну, иди сюда, давай дуй! Только смотри: берёшься за гуж, не говори, что не дюж! — Я дюж… — сказал Дёмушка. Он вошёл в кузню и взялся за мех. Вот как сейчас поддаст воздуху, как загудит в горне пламя, как полетят искры!.. Но потянул рукоятку, а мех еле-еле сжался и не дунул на огонь, не поддал жару, а лишь чуть слышно вздохнул. — Ещё! Ещё! — закричал Вася. — Живей работай! Дёмушка ещё раз налёг на рукоятку, даже совсем на ней повис. Но опять большой мех только вздохнул лёгким вздохом и не развеселил огня в горне. — Эх, силёнки маловато! — сказал Вася. — Не дюж ты ещё! И сам взялся за мех. Мех сразу задышал под его рукой, задышал, будто живой: фу! фу! фу! Пламя в горне заметалось, загудело, искры огненной речкой понеслись в трубу. — Видал? — спросил Вася. — Видал, — ответил Дёмушка. — Ну, а теперь ступай, — сказал кузнец Иван Ильич, входя в кузницу. — Когда подюжеешь, приходи, в помощники тебя возьму! Дёмушка вышел из тёмной кузни и прищурился от солнца. — Ну что, дюж? — засмеялась Таня. — Уж и бахвал ты, Дёмушка! «Я дюж! Я дюж!», а как за гуж взялся, так и не дюж оказался! — Только в саже весь измазался! — добавила Алёнка. А Дёмушке и без того было обидно, что он с мехом не справился. Он посмотрел на них сердито и сказал: — Ну и не дюж! А вы от лягушки убежали! Варя Соколова давно умчалась от кузни верхом на своём Ландыше. Снежок проводил её до горы, вернулся обратно, спустился к речке, полакал воды и снова явился к ребятишкам. Ему было жарко. Он высунул язык и глядел на Таню, словно спрашивал: «Ну, а куда дальше пойдём?» — Что ж мы! — сказала Таня. — Про море-то и забыли совсем! — А ещё далеко? — спросила Алёнка. — Не знаю… — задумчиво ответила Таня, — может, за Нудолью… И опять все четверо пошли по зелёному бережку, вслед за весёлой речкой Маринкой, которая бежала к морю. Как Снежок напроказил Далеко отступили от речки ракитовые кусты, и ребятишки вышли на светлый лужок. А на светлой зелени лужка, на молодой травке, паслось весёлое стадо — телятницы выпустили погулять маленьких телят. Телята ещё не умели как следует ходить в стаде. Они бегали, играли, взбрыкивали задними ногами, бодались… Одна тёлочка, жёлтая Нежка, стояла неподвижно и, вытянув шею, смотрела на телятницу Грушу, которая сидела недалеко, на сухом бугорке. Тёлочка смотрела на Грушу своими чёрными глазками и потихоньку мычала, словно жаловалась: «М-ма! М-ма! Дом-мой хочу! Дом-мой!..» А Груша её уговаривала: — Гуляй, гуляй! Ешь траву, привыкай! Вон погляди на Ночку, вон на Буяна погляди: как большие ходят. А ты что? Ночка, чёрная тёлочка с белой звёздочкой на лбу, ходила по луговинке и нюхала траву, словно выбирала, какую травинку съесть. А пёстрый бычок Буян сорвал длинный стебелёк и всё мусолил его и сосал и не знал, что с ним делать. Телятница Груша сидела на бугорке. А телятница Аннушка стояла у речки, смотрела, чтобы какой-нибудь глупый телёнок не прыгнул в воду. Подружки припустились бегом смотреть телят. Дёмушка — за ними. А Снежок отстал. Он в это время разрывал лапами свежую кротовую кочку и совал нос в норку, хотел поймать крота. И не видел, что ребятишки убежали. Таня первая подбежала к стаду. Но телятница Аннушка остановила её: — Тише! Тише! Не пугай телят, они ещё маленькие, всего боятся… Их и так в стаде никак не удержишь! Тёмно-рыжий белоногий бычок подошёл к Тане и сразу потянулся языком к её платью. — Ты что — жевать? — сказала Таня. — Я тебе! И спросила у Аннушки: — А погладить можно? — Погладь, — сказала Аннушка. — Это наш Рыжик. Таня погладила бычку широкий лоб, почесала за ушками и за рожками… А бычок всё тянулся к ней и ловил языком Танину руку. Алёнка тоже подошла к бычку. — А он не бодается? Аннушка засмеялась: — А чем ему бодаться? Рога-то у него где? Ещё не выросли! Алёнка смотрела на белоногого Рыжика. А в это время к ней подошла пёстрая тёлочка да как лизнёт ей ухо своим шершавым языком! Алёнка вскрикнула: — Ай!— И схватилась за ухо. Аннушка засмеялась: — Это тебе Майка хотела что-то на ушко пошептать, а ты испугалась! — Девчонки всех боятся, — сказал Дёмушка. — А ты-то храбрый! — сказала Таня. — Что лягушку поймал, то и не боится ничего! — Ай! — опять вскрикнула Алёнка и схватилась за щеку: Майка опять ухитрилась её лизнуть. — Ну, полюбилась ты нашей ярославочке, — сказала Аннушка. — Вишь, как тебя целует! — Ах ты лизунья! — сказала Таня и погладила Майкину нежную мордочку. А Майка и Таню лизнула, да прямо в нос! — О-ёй! — засмеялась Таня. — Язык-то, как тёрка! А потом спросила у Аннушки: — А почему ты её Ярославочкой зовёшь? Она ведь Майка! — Имя её Майка, — сказала Аннушка, — а ярославочка потому, что она ярославской породы. Это очень хорошая порода: ярославские коровы много молока дают. Нам из совхоза трёх коров-ярославок дали, а теперь будем своих разводить. Это вот Нарядкина дочка. А Нарядка у нас видела какая? — Видела, — сказала Таня, — большущая! И Майка такая будет? — Конечно, будет. Таня ещё раз погладила тёлочку: — Ух ты моя миленькая! Маленькие телята паслись, играли и жевали травку на тихой солнечной лужайке. Вдруг раздался звонкий, заливистый лай, и вдали показался Снежок. Крота он так и не поймал, только всю морду в земле испачкал. А когда поднял голову и увидел, что ребятишек нет, то громко залаял и побежал их догонять. — Тише! Тише, Снежок! — ещё издали закричала на него Таня. И обе телятницы тоже закричали на него и замахали руками: — Пошёл! Пошёл отсюда! — Цыц, негодный! Куда несёшься?! Но Снежок не слушал никаких криков и окриков. Он обрадовался, что догнал ребятишек. С лаем влетел в стадо и начал бегать за телятами. Тут и пошла кутерьма! Телята бросились в разные стороны, подняв хвосты, телятницы бегали за ними, кричали на Снежка, бранили его… А Снежку всё это было очень интересно, и он бегал ещё веселее и ещё задорнее лаял… Таня помогала телятницам собирать телячье стадо, бежала то за одним телёнком, то за другим. Дёмушка тоже помогал. А Алёнка прижимала к щекам ладони и повторяла: — Ой, что натворил! Ой, теперь нам от Аннушки достанется! И, не выдержав, побежала по бережку подальше и от стада, и от Снежка, и от Аннушки. Наконец телятница Груша крикнула Тане: — Танюшка, уходи отсюда, тогда и пёс за тобой убежит! А так его ни за что не выгонишь! — Снежок! Снежок! — позвала Таня и пошла из стада. — Снежок, я ухожу! — Мы уходим! — сказал и Дёмушка и пошёл вслед за Таней. Тогда и Снежок побежал за ними. Алёнка поджидала их под пригорком у большой ветлы. — Вот не брать бы их! — сердито сказала Алёнка. — Всегда что-нибудь натворят! — Кого не брать? — спросила Таня. — Кого? Снежка бы не брать и Дёмку не брать бы!.. Всегда увяжутся — не отгонишь! — «Дёмку»!— обиделся Дёмушка. — А я-то что? Я тоже лаял, что ли? Снежок лаял, а Дёмку не брать!.. Таня шла и бранила Снежка: — Зачем ты телят гонял, а? Ты зачем их пугал, а? Хворостиной бы тебя хорошенько! А сзади на лужке ещё долго слышались голоса телятниц, которые собирали своё неразумное стадо. Может быть, это море? Дальше идти стало труднее. Дорогу загородило болотце. В зелёной низинке стояли неподвижные светлые лужи, в которых лягушки пели и рокотали свои весенние песни. — Ноги вязнут, — сказала Алёнка. — Может, тут ещё и пиявки есть! — Мало ли что пиявки! — сказала Таня. — А как же теперь? Алёнка остановилась, поглядела на Таню: — Может… обратно? — Что ты! — сказала Таня. — Уж теперь скоро море будет. А ты — обратно! Болотце громко чавкало под ногами, и сквозь травку брызгала вода. — Э! — вдруг крикнул сзади Дёмушка. — Вот они, лягушки-то! Что ж не убегаете? — А что это нам убегать? — сердито сказала Алёнка. — А в кустах-то что убежали? Забоялись? Таня вдруг свернула в сторону и полезла в широкую лужу. — Вот сейчас узнаешь, как забоялись! Вот сейчас поймаю да посажу тебе за пазуху, тогда узнаешь! — И схватила лягушку. — Ну, что?.. — сказала она. — Ага! Забо… забоя… забоялись? Дёмушка сразу перестал смеяться. Он засунул руки в карманы и зашлёпал по воде от Тани подальше — а то ещё и правда как бы не вздумала ему мокрую лягушку за пазуху посадить! А Таня бросила лягушку обратно в лужу и вытерла руки о траву. Ни за что бы ловить не стала, если бы Дёмушка не дразнился! Ну, теперь-то он не подразнится! Густые ракиты стояли впереди. И речка Маринка совсем скрылась в ракитнике. А вдали, сквозь ветки, светилась большая вода и большой слышался шум… — Что это? — прошептала Алёнка. — Может, море?.. — Может… — ответила Таня. Они обошли кусты, поднялись на бугорок. И тут перед ними раскрылся широкий разлив. На быстром течении играли и сверкали солнечные огни, а ближе к берегу до самого дна залегла глубокая, чистая синева… Тонкие осинки и берёзы и косматые ольховые кусты стояли в воде. Вода затопила их, а они покачивали ветками, словно не зная, что же им теперь делать… Алёнка всплеснула руками: — Ух ты! Воды-то сколько! — О-ёй! — сказала Таня. — К самой горе подошла! Алёнка, примолкнув, глядела на воду. А потом дёрнула Таню за платье: — Тань, это море? — Не знаю… — ответила Таня. — Наверно, море. — А тот берег тоже весь залило, — сказал Дёмушка, — вон, до самого леса! — Нет, это не море, — решила Таня, — ту сторону видно. А у моря ту сторону не видно. Целую неделю будешь плыть — и всё ту сторону не видно. Нет, не море! Это просто река Нудоль разлилась! И Таня стала взбираться на горку, потому что понизу пройти было нельзя: на лугу стояла вода. Алёнка вздохнула и полезла за ней следом. — Что же, теперь за Нудолью пойдём? — Ну да, — сказала Таня, — а что? — А Нудоль к морю придёт? — Наверно, придёт. Ну, а что? — Очень далеко море… Жарко… Таня прошла несколько шагов молча. Потом тихо спросила: — Алёнка… тебе домой хочется? — Хочется… — ответила Алёнка. — Мне тоже домой хочется, — созналась Таня, — а только как же море-то? Так и не посмотрим? А оно большое-пребольшое! И разные там корабли плавают, разные пароходы!.. Значит, так и не посмотрим? — Ладно, пойдём, — сказала Алёнка. — Взглянем разок на пароходы — и обратно. — Правда, — согласилась Таня, — взглянем на пароходы — и обратно. Да теперь уж идти недалеко. Вот пройдём бережок, а там, уж наверно, и море покажется! Подойдя поближе к берёзовой роще, ребятишки услышали какой-то неясный гул. Что-то монотонно шумело там, что-то часто стукало: бух-бух-бух! Слышались голоса. Снежок навострил уши, приподнял чёрный нос и, полный любопытства, припустил вперёд. — Что это там творится, а? — удивилась Таня. — Не знаю, — понизив голос, ответила Алёнка. — А я знаю! — закричал Дёмушка. — Это мы, наверно, на ГЭС пришли! И, перегнав девочек, побежал вслед за Снежком к берёзовой роще. Что творится на реке Нудоли А на реке Нудоли шла большая стройка. Плотники чистили и строгали брёвна, весь берег был завален светлыми щепками и стружками. Тут же, на берегу, стояли какие-то узкие, высокие срубы с плотно пригнанными брёвнами. Около самой воды колхозники рыли широкий котлован. Колхозников было много — из всех окрестных деревень собрались они строить свою электрическую станцию. Горы песку и глины желтели на краю котлована, на зелёной траве. В котловане уже торчали забитые в землю сваи. И там же не переставая стучал механический молот: бух-бух-бух! — Гляди, гляди, какая штука по столбу стукает! — закричала Таня, дёргая Алёнку за рукав. — И даже дым от неё идёт! — А чего она стукает? — удивилась Алёнка. — Не знаю. Забивает, может? — «Забивает»! А разве такой высокий столб забьёшь? — А вон ваш дядя Василий стоит! — сказала Таня. — Пойдём спросим? Дядя Василий стоял на краю котлована и смотрел, как забивают сваю. Он был десятником на стройке: распределял работу и следил, чтобы работали правильно. Но хоть он и был Алёнкин дядя, Алёнка всё-таки его немножко побаивалась. — Дядя Василий, — несмело позвала она, — а дядя Василий! – Дядя Василий обернулся и поглядел на них суровыми глазами. — Дядя Василий, а что это там бьёт? — А вы что — наниматься на работу пришли? Алёнка смутилась и спряталась за Таню. — Нет, — ответила за неё Таня, — мы просто посмотреть. — А зачем так далеко от дому забежали? — Да это мы просто так… Мы мимо шли. — А куда же вы шли? — Да мы просто хотели море посмотреть. — Море? А какое же море: Балтийское или Каспийское? — Не знаю. Какое-нибудь. — Эх вы, лягушки-путешественницы! — сказал дядя Василий. — На море собрались! Он усмехнулся, покачал головой и весь скрылся в дыму от своей цигарки. Дядя Василий сначала показался сердитым. Но, когда он засмеялся, тут даже и Алёнка осмелела: — Дядя Василий, а ты всё-таки скажи, что это по столбу стукает? — Это механический молот стукает, — ответил дядя Василий, — дизель-копёр называется. — А зачем он по столбу стучит? — Сваю плотины в землю загоняет. — Да сваи-то вон какие торчат коротенькие, — сказала Таня, — а это вон какое бревно — с берёзу! — «Коротенькие»! Так они тоже с берёзу были. А вот заколотили их в землю, так и стали коротенькие. Это бревно тоже забьют — и оно коротенькое будет. — Ух ты! — сказала Таня. — Вот какой этот дизель сильный! — Ух сильный! — повторила и Алёнка. — Целое бревно в землю забивает! — Алёнка, Алёнушка! — закричала Таня. — А гляди-ка — там, в ямке, ещё какая-то штука шипит! — Таня, гляди-ка! — закричала в это время Алёнка, показывая рукой в котлован.  — Дёмка уж там! — Давай и мы полезем? — сказала Таня. — А полезем! — сказала Алёнка. Они сбежали с бугорка и осторожно спустились по песчаному склону в неглубокий котлован, к сваям, которые, словно деревянная щетина, рядами стояли на дне. — А тут вязко, — сказала Алёнка. — Гляди-ка, — сказала Таня, — где наступишь, туда сейчас и вода наливается! Путешествие в речку Подружки пробрались к небольшой квадратной ямке, похожей на колодец, в которой что-то шипело и рокотало. Дёмущка сидел на корточках возле ямки. — Какая-то машинка и с кишкой, — в недоумении сказала Таня, — и зачем-то в колодчике сидит. — Это помпа! — сказал Дёмушка. Дёмушка это слово только сейчас в первый раз услышал, и оно ему очень понравилось. — Пом-па это, вот что, — повторил он. — Пом-па! — А что это помпа делает? — спросила Таня и тоже присела на корточки. — Она воду сосёт, — объяснил Дёмушка, — и по кишке — прямо в речку. — Что — в речку? — Ну воду-то! Из песка эта помпа воду сосёт и по кишке в речку выливает. А если бы не эта помпа, то все сваи залило бы и пройти нельзя. — А уж ты всё знаешь! — сказала Алёнка. — Небось половину выдумал. — Как раз выдумал! — обиделся Дёмушка. — Вот поди да спроси у мужиков, как я выдумал! И, прислушиваясь, как журчит вода в колодчике, ещё несколько раз повторил про себя: «Пом-па! Пом-па! Пом-па!..» Круглый шланг помпы из котлована поднимался наверх, на зелёную травку. Конец его висел над крутым бережком Нудоли, и вода с журчанием и звоном лилась из шланга в реку. — О-ёй! — сказала Таня. — Как вода-то бежит. Прямо хлещет! А я думала, она по капельке капает! Ну-ка, холодная? Таня подбежала к шлангу, наклонилась, протянула руку под светлую струйку и вдруг закричала: — Ай! Еду!.. Ноги её быстро поползли по сырому глинистому бережку. Таня замахала руками, хотела за что-нибудь схватиться, но не схватилась да и съехала с бережка прямо в реку. Алёнка сначала рассмеялась. А потом нагнулась к Тане и сказала: — Давай руку! Вылезай скорей!.. Таня уцепилась за Алёнкину руку и стала вылезать. Но бережок был скользкий, и ноги ехали обратно в речку. — Ты тяни меня пошибче! — крикнула Таня. Алёнка хотела её потянуть пошибче, но и сама не удержалась, заскользила по бережку. — Дёмка! Дёмка! — закричала она. Но Дёмушка и подбежать не успел, а Таня и Алёнка уже барахтались внизу, в мутной мелкой воде, и сверху на них лился ручеёк из помпы. — Караси в тине! — сказал Дёмушка и засмеялся. Девочки кое-как, цепляясь за ракитник, вылезли наверх. — Всё платье мокрое, — сказала Алёнка отряхиваясь. — Вот как теперь идти? — Авось, — сказала Таня и беззаботно махнула рукой, — на солнышке высохнем! И, не взглянув на Дёмушку, который смотрел на них и смеялся, они полезли наверх из котлована. И только вылезли — их тут же увидел инженер Николай Петрович, главный хозяин на стройке. Алёнка заробела и хотела скатиться обратно в котлован. Тане тоже стало не по себе. Она опустила глаза, перебирая рукой намокший подол платья. — Вы что тут делаете? — спросил Николай Петрович. Услышав такой строгий голос, Алёнка уже спустила одну ногу в котлован. Но Таня поглядела на инженера и ответила: — Мы ничего. — А костры не разжигаете? — А зачем нам? — Ну — зачем! Ведь вы, ребятишки, как увидите — стружек много, так и костры жечь. Я почём знаю зачем? Может, сморчки жарить, может, картошку печь. Как сказал инженер про жареные грибы да про печёную картошку, так Алёнка сразу вздохнула: — Ой, как есть хочется! А Таня тоже подумала: «Вот если бы и правда кто-нибудь сейчас жёг костёр да пёк картошку!» Но она ничего об этом не сказала. — Нет, — ответила Таня инженеру, — мы никакие костры не разжигаем. У нас даже и спичек нету. — А что же вы здесь делаете? — Так. Смотрим. Тут подошёл к инженеру молодой механик Саша Хрусталёв: — Николай Петрович, пилораму пускать? — А наладил? — Наладил. — Пускай. А я вот счета проверю — приду посмотрю, как там у тебя. И оба пошли в разные стороны: инженер налево, в новенький домик, где только что устроили контору, а Саша направо, к большим стропилам, которые неизвестно для чего стояли среди брёвен и стружек. Из котлована показался Дёмушка. Он был весь в песке и глине, штаны его были высоко подкручены, а рукава рубашки потемнели от воды. — Эх, чуть трёхтона не поймал! — сказал Дёмушка. — В тину уполз, никак не найдёшь! — Опять ловишь! — закричала Алёнка. — Всегда он кого-нибудь ловит! Ещё трёхтона какого-то! — «Трёхтона»!— засмеялась Таня. — Тритона, а не трёхтона! Алёнка, помнишь, нам Серёжа Таланов в пруду показывал: такой… с лапками. — Помню, — сказала Алёнка и сморщилась. — Фу, страшилище!.. А этот — прямо руками ловит. Вот ужалит, тогда будет знать! — «Ужалит»!— усмехнулся Дёмушка. — Что он, змея, что ли? — Ну, укусит! — А чем? У него и зубов-то не найдёшь! Вдруг там, под стропилами, что-то сразу загудело ровным гудом. — Пилу в раме пустили! — крикнул Дёмушка. И побежал смотреть. Чудо-юдо в сарайчике Дёмушка побежал, но и Таня с Алёнкой на этот раз от него не отстали. Таня впопыхах на какую-то занозистую стружку наступила, уколола ногу. Но останавливаться не стала — уж очень хотелось поглядеть, что это там загудело. А когда прибежали, то поняли, что стропила эти — не стропила, а станок, в котором установлена механическая пила. — Во! Пила в раме пошла! — закричал Дёмушка. Саша услышал. — Не пила в раме, а пилорама пошла, — сказал он. — А тут даже три пилы! — крикнула Таня. — И все сами пилят! — и даже умолкла от удивления. А в чёрной металлической раме и в самом деле было три пилы. Они все сразу врезались в толстое бревно и начали его пилить. Бревно медленно подвигалось, налезало на пилы, а пилы, мягко двигаясь, разнимали его на равные доски и горбыли. — Вот как пилит — и не устаёт! — сказала Таня, любуясь пилорамой. — А у нас дедушка с матерью возьмутся пилить, да сразу и уморятся! Вот бы нам такую пилу — дрова пилить! — А возьмите, — сказал Саша, — пускай наша пилорама у вас дровец попилит! Таня не могла понять — не то Саша шутит, не то правду говорит. Сам не улыбается, а светлые глаза его смеются. — Ну давай, — сказала Таня, — пускай попилит! — А кто у вас её двигать будет? — спросил Саша. — Кто? А у вас кто двигает? — У нас!.. Саша вдруг замолчал, словно чего-то испугался. А потом сказал почти шёпотом: — У нас её чудо-юдо двигает! Таня и Алёнка сразу присунулись к нему поближе: — Где чудо-юдо? — Какое чудо-юдо? — Страшное чудо-юдо, — сказал Саша, — чёрное, сердитое. На шести лапах стоит. Силы у него сколько хочешь! Копром кто бьёт? Это чудо-юдо бьёт. Помпой кто работает? Оно. Пилами кто двигает и бревно подаёт кто? Тоже оно. Всю стройку оно движет. И что ни заставь — всё сделать может. Только сердитое очень: чуть что не по нём — так фыркнет, зашипит и сразу всю работу бросит. Уж мы за ним смотрим, чистим, маслом его мажем… — Каким маслом — коровьим? — спросила Алёнка. — Он небось постное-то ещё и не любит. — Не коровьим, а машинным, — сказал Саша, — самым чистым. — А! — засмеялась Таня. — Ну, значит, это не чудо-юдо, а машина какая-нибудь! — Хорошо, — сказал Саша. — А вот ты пойди да загляни в тот сарайчик. И скажи, чудо-юдо это или нет. И скажи, живое оно или нет. Пойди-ка, пойди! И опять было непонятно — не то Саша шутит, не то правду говорит. — Алёнка, пойдём? — негромко спросила Таня. Алёнка поёжилась: — Боязно… А Дёмушка стоял и смотрел на них: если они пойдут, то и он пойдёт. Чудо-юдо в сарае — это тебе не лягушка какая-нибудь, это тебе не тритон, у которого даже и зубов-то не найдёшь! Подружки постояли, подумали, а потом всё-таки пошли к сарайчику. Новенький тесовый сарайчик белел на солнце, и на стенках жёлтыми каплями блестела смола. И чем ближе подходили они к нему, тем слышнее становился ровный, глухой гул, который доносился оттуда. Недалеко от сарайчика девочки остановились. — Дёмка, иди первый, — сказала Алёнка. — Иди сама, — ответил Дёмушка. — А я вот и совсем не пойду, — сказала Алёнка. — Очень надо мне на него смотреть!.. Тань, пойдём отсюда? Но Таня шаг за шагом подходила к сарайчику и, вытянув шею, старалась туда заглянуть. Невысокие ворота были открыты. На земляном полу светлым квадратом лежало солнце. У-у-у! — неслось из сарая, будто летел большой самолёт. Тане было страшно. Но отойти от ворот она не могла: очень хотелось увидеть это чудо-юдо. Она шагнула ещё раза два, подкралась, заглянула… и сразу попятилась. — Ой, чёрный какой! — прошептала она. — Бежим! — закричала Алёнка. Но Таня не побежала. — Подожди, Алёнка, — сказала она, — я ещё раз посмотрю! Таня вошла в сарайчик и сейчас же закричала оттуда: — Алёнка! Да это машина такая! Тут и Дёмушка осмелел, вбежал в сарайчик. — У! — сказал он. — Да это просто движок! Я его уже видел. Ещё когда его везли. Алёнка из ворот поглядывала на гудящий двигатель. «А может, он всё-таки живой? — думалось ей. — Вишь, как гудит и дрожит и даже вспотел весь!..» Вдруг она услышала чьи-то шаги, хрустящие по щепкам. Оглянулась — а это дядя Семён, механик. — Механик идёт! — крикнула Алёнка и побежала от сарайчика. Таня и Дёмушка тоже бросились бежать. А дядя Семён остановился и сказал: — Вот посмотрите на них — и откуда взялись? Не успел отойти, а они уж тут как тут! Да разве можно посторонним сюда входить? Но ребятишки почти и не слышали, что он говорит, — бежали без оглядки. Они выбежали на дорогу и тут остановились. Дорога эта уходила от строительства куда-то в поле. По сторонам, на отлогих склонах, ярко зеленели густые озими. А вдоль дороги, прямо по озими, тянулись вереницей высокие новенькие столбы. Они словно шагали куда-то большими шагами, и наверху у них, будто серьги, блестели маленькие белые чашечки. Девочки ещё постояли, поглядели на строительство: на колхозников, которые копали землю, чистили брёвна, рубили срубы; на механический молот, который всё ещё хлопал по верхушке сваи, фукая синим дымком (а свая стала уже совсем низенькая). Людские голоса смешивались с монотонным рёвом пилорамы, с ударами молота, с гулом, который шёл из сарайчика, и с широким поющим шумом весенней реки Нудоли. Нудоль текла рядом и журчала и заливала кусты и деревья на той стороне. — А где же у нас Снежок? — вдруг спохватилась Таня. — А он давно убежал, — сказал Дёмушка. — Куда убежал? — Прямо по дороге убежал куда-то. Домой, наверно. Может, есть захотел… — Пошли домой, — сказала Алёнка. — Наверно, обедать пора. — А как же море? — сказала Таня. — Мне больше не хочется море смотреть, — сказала Алёнка, — я домой пойду. — А по какой дороге домой пойдёшь? Как сюда шли? — Вот по этой пойду, — сказала Алёнка и показала рукой на полевую дорогу, — по столбам. — Ну, пойдём, — вздохнула Таня. — А море когда-нибудь ещё сходим посмотрим. Ладно? — Ладно, — сказала Алёнка. И они тихонько пошли по светлой полевой дороге — домой. И Дёмушка зашагал за ними. Встречи в поле Дорога шла сначала среди зеленей. Ровные, чистые озими, раскинувшись, лежали под солнышком, расправляя свои зелёные, густые стебельки. А потом кончились озими и открылась широкая пашня. Сырые комья свежей земли блестели и чуть-чуть дымились под горячими весенними лучами. В небе было полно звона, друг перед другом заливались весёлые жаворонки. abu abu abu abu abu abu abu abu abu По ровной, мягкой земле шли тракторы с сеялками на прицепе. Один трактор шёл далеко, возле рощицы, а другой двигался навстречу у самой дороги. — Вот бы прокатиться! — сказала Таня. — Давай попросимся! — Не посадит, — сказал Дёмушка. — Я уж просился один раз — не сажает. — Ну, тебя не сажает, а нас посадит! Трактор шёл медленно и очень ровно. А когда подошёл поближе, Таня закричала: — Эй, дяденька тракторист! Прокати немножко! abu abu abu — Вот отсеемся, тогда и прокатим, — ответил тракторист, — а сейчас — куда же? Глядите, что к трактору-то прицеплено: сеялки с овсом. abu А за сеялками ещё и бороны. Да ещё вы сядете — трактор-то и уморится совсем! Трактор прошёл мимо, протащил и сеялки и бороны. abu Таня стояла и смотрела трактору вслед. — Гляди, сколько тащит! — сказала она. — И сразу из трёх сеялок сеет! — А видала, как из сеялок овёс по трубочкам в землю сыплется? — спросила Алёнка. — Я видала. — И я видала! — А что, прокатились на тракторе? — спросил Дёмушка. — Не затрясло? Таня тоненьким голоском запела песенку, Алёнка подхватила. И ничего не ответили Дёмушке, будто не слыхали. Так и пошли с песенкой дальше. А вот и полю конец, и деревню видно! На конце пашни встретился ещё один человек — женщина в розовом платочке запахивала углы. Трактор на поле поворачивается не круто, закругляет на поворотах. Потому и остаются в поле незапаханные углы. Таня посмотрела на эту женщину, на её розовый платок, низко надвинутый на глаза от солнца, и вдруг закричала: — Мамушка! Вот ты где! И побежала к ней по зелёной кромке поля. Танина мать остановила свою серую лошадку. — Это вы где же пропадаете? — сказала она. — С утра вас дома нету! — А мы ходили море смотреть! — быстро начала Таня. — И на ГЭС были! Там всякие машины видели! — Ну вот, — сказала мать, — убежали из дому, не сказались. А там бабушка тебя ищет — не найдёт! Беги скорей домой! Небось в животе-то петухи поют! — Мамушка, — сказала Таня, — а ты домой не пойдёшь? Ведь уж небось обеды! — Какие там обеды! — ответила мать. — Обеды уж прошли! Бегите домой сейчас же! И снова тронула лошадь. Жёлтые баранчики Ребятишки побежали к деревне прямо через лужайку. На сухом бугорке Таня увидела светлый жёлтый цветок. На голом стебельке висели жёлтые венчики, а около самой земли теснились пушистые круглые листья. — Баранчик! — закричала Таня и сорвала цветок. — А вот и ещё два! — закричала Алёнка. — А вон и ещё один! Но тут оказалось, что баранчиков на бугорке очень много, не сосчитаешь. Девочки нарвали жёлтых цветов по целой горсти и принялись грызть их сочные, свежие стебельки. А Дёмушка и в горсть нарвал, и в карман набил, чтобы ему до самого дома хватило. Они бегали по луговине, собирали баранчики, грызли их. Вдруг Таня вспомнила: — Пошли! Мне мамушка домой велела! Они опять вышли на дорогу. А по дороге одна за другой бежали лошади, запряжённые в телеги. Телеги были грязные, все испачканные навозом. Возчики сидели кто на чистой дощечке, кто на соломенном пуке. А кто и вовсе стоймя стоял. — Эй, ребятишки, садитесь — подвезём! — со смехом крикнула с передней телеги Сима Кукушкина. Сима была в колхозе бригадир по огородам и теперь возила со своей бригадой на огороды навоз. — Вот когда обратно с возами поедем, тогда и их захватим, — сказал озорной парнишка Петька. А на третьей телеге ехал Серёжа Таланов. Серёжа никогда не обижал маленьких ребятишек и не смеялся над ними. Он остановил лошадь и сказал: — Влезайте. Садитесь на солому. Таня и Алёнка живо взобрались на телегу. А за ними и Дёмушка вскарабкался. Серёжа отдал им пук соломы, на котором сидел, а сам поехал стоя. Лошадь бежала рысью, телега подпрыгивала на кочках и на ухабинках, но Серёжа стоял и покачивался, а не падал. — И как не боится! — сказала Таня. — А я тоже не боюсь! — вдруг заявил Дёмушка. Он встал на телеге, расставил ноги пошире… Но тут же и сел, прямо на навозное дно. Таня засмеялась, а Алёнка сказала: — Вот и хорош! Вот и сиди там, а к нам не подлезай! Но Дёмушка сидеть не стал. Он снова поднялся на ноги, покачнулся, но не упал. Так и стоял до самой деревни рядом с Серёжей, широко растопырив руки и покачиваясь на колдобинах. И, когда домчались до конюшни, Серёжа сказал ему: — Молодец! Ловкий работник будешь! Снял его с телеги и поставил на землю. А девочки сами соскочили. Ссора с бабушкой Таня прибежала домой. — Бабушка, дай пообедать! — закричала она. Бабушка месила корм для поросёнка. Увидев Таню, она даже руками всплеснула: — Ну где же это ты бегала, а? Это где же ты пропадала, а? Я вот тебе шлепков сейчас надаю, а не пообедать! Обедать надо вовремя приходить, когда все люди обедают! Таня обиделась, надула губы и полезла в стол за хлебом. Но в столе лежала большая краюшка, и ни одного ломтика отрезанного не было. Только одна засохшая корочка валялась в углу. Таня взяла эту жёсткую корочку и отошла к окну. Она глядела в окно, грызла корку, хрустела, как мышь, а на бабушку и не оглядывалась. — Вот и грызи корки, — продолжала бранить её бабушка, — вот так и надо! Я-то думаю — она за гусями смотрит, а гуси ходят да ходят себе по озими! И не спросится и не скажется, убежит куда-то! Да что это за вольница такая растёт! Бабушка пошла кормить поросёнка. А Таня, всё так же насупившись, стояла у окна. Корочку она съела. Но что это за обед, когда всё утро по полям да по лугам пробегаешь! Бабушка вернулась из хлева. Она молча вымыла посуду. Вытрясла самовар. Нащепала лучины… А Таня стояла у окна, водила пальцем по стеклу и что-то сердито шептала себе под нос. Потом бабушка принесла из чулана мучной лоток и стала сеять муку на хлебы. И вдруг сказала тихо и печально: — Нет, Танюшка, совсем ты свою бабушку не любишь! Я-то тут бегаю, ищу, кричу. Думаю — не в пруду ли утонула, не заблудилась ли где. Спасибо, телятницы сказали, что на лугу вас видели. А тебе и думки мало, что бабушка тут беспокоится. Вот какая ты у нас, Танюша, недобрая, бабушку совсем не жалеешь! У Тани глаза сразу налились слезами. — Бабушка, я тебя жалею! — закричала она. Таня живо подбежала к бабушке, вскарабкалась на приступку, где стоял мучной лоток, и обняла бабушку за шею. У бабушки чуть сито с мукой из рук не вывалилось. — Бабушка, я тебя жалею! — повторила Таня со слезами и прижалась лицом к бабушкиной щеке. Бабушка улыбнулась, положила сито и вытерла своим ситцевым фартуком Танины слёзы. — Вот и хорошо, что жалеешь, — сказала она. — Только давай уговоримся: если вздумаешь куда убежать, так сначала у бабушки спросись. Ладно? — Ладно, — обещала Таня. — Ну, а теперь садись да поешь, — сказала бабушка. — Вот тебе каши с молоком да творожку мисочку… Да вот ещё яичко я тебе оставила. Подкрепись пока до ужина. Так помирились бабушка с Таней, и обеим стало хорошо и весело. Седая коза Таня обедала, а сама поглядывала в окошко — что это Снежка не видать? — Бабушка, а где Снежок? — спросила она. — Небось под крыльцом спит, — сказала бабушка. — А что ему? Целую плошку похлёбки съел да и на боковую! Таня успокоилась: значит, Снежок домой прибежал, не заблудился. — Бабушка, а я тебе баранчиков принесла, — сказала Таня. — Вот эти тебе, а эти дедушке. Они сладкие, попробуй! Бабушка посмотрела на вялые жёлтые цветы. — Нет, — ответила она, — мне их грызть нечем: зубов у меня нету. Лучше отнеси их Деду. Таня взяла цветы и пошла к дедушке. Дедушка во дворе постукивал топориком, тесал колья. Таня уселась рядом с ним, на старом бревне под берёзами. — Дедушка, попробуй баранчиков, — сказала она, — сладкие — прямо сахар! — Подожди, — ответил дедушка, — вот ещё десятка два кольев затешу, тогда и угощай меня баранчиками. — Дедушка, а зачем ты столько кольев затёсываешь? — спросила Таня. — На что они тебе нужны? — Для колхоза нужны, — ответил дедушка. — На огородах загородки расшатались — поправить надо… Потом выгон будем огораживать, потом вон садовник наш Федот Иваныч говорит, что ему новые посадки огородить надо. А ты спрашиваешь — на что нужны! Дедушка сказал о новых посадках, и Таня сразу вспомнила про свой Медок и про Алёнкин Холодок. Она вскочила: — Пойду наши липки посмотрю. А баранчики пускай здесь, на бревне, полежат. Таня выбежала за ворота и сразу закричала: — Пошла! Пошла отсюда! К маленьким липкам подобралась седая коза, которая бродила по деревне. Коза уже обнюхивала тонкие веточки и выбирала, которую отгрызть. Таня кричала на козу, махала на неё руками. Но коза не испугалась Тани. Она упёрлась ногами в землю, нагнула голову и уставила на Таню острые рога. У Тани не было ни палки, ни хворостины. Она схватила ком земли и запустила в козу. Потом схватила какую-то щепку и тоже запустила в козу. Но коза ничего не боялась! Тогда Таня, оглянувшись, увидела на изгороди большую жёлтую мочалку, которой моют полы. Таня сдёрнула эту мочалку и начала хлестать козу по рогам. Это козе не понравилось. Она зафыркала, закрутила головой и запуталась рогами в косматой мочалке. Коза ещё сильней затрясла головой, но мочалка сидела у неё на рогах. Тогда она испугалась и пустилась бежать. А Таня гналась за ней и кричала: — Куда мочалку понесла? А чем будем пол мыть? Наконец коза догадалась, подбежала к берёзе, потёрлась рогами о корявый ствол и сбросила мочалку. И помчалась дальше, потряхивая головой. Таня взяла мочалку и со слезами вернулась к дедушке: — Дедушка! Коза наши липки чуть не съела! — Ну, ведь не съела же, — сказал дедушка, — так чего же ты плачешь? Эко слёзы-то как у тебя близко! — А может, она потом придёт и съест! — Может, и съест. А может, овцы из стада прибегут да и обгрызут… Или корова потопчет. — Дедушка, ну а как же теперь? — Вот то-то, «как же»! Ты думаешь, посадила, воткнула в землю да и ладно? Однако нет. Дело-то не так делается. Раз посадил — значит, смотреть надо, заботиться надо, беречь. — А как заботиться? — Ну, прежде всего надо их огородить. — Дедушка, давай скорей огородим! А то скоро скотина придёт! А вдруг наши липки бык увидит? Бык-то мочалки не побоится! Дедушка, я тебе помогать буду! — Вот, оказывается, и для твоих посадок загородка понадобилась, — сказал дедушка, — а ты спрашивала — колья на что! Дедушка вбил в землю четыре кола и огородил деревца частыми слегами. Теперь их никто не тронет — ни коровы, ни овцы, ни седая коза. Пусть растут хорошенько! Золотые ключики Всё ещё пели птицы в небе, всё ещё носились ласточки над крышей, ещё блестели от солнца молодые листики на берёзе, но уже реяли в воздухе прозрачные сумерки, и всё гуще, всё длиннее становились вечерние тени. — А теперь, — сказал дедушка, снова взявшись за топор, — расскажи-ка ты мне, где это вы с Алёнкой скрывались? — Мы не скрывались, — сказала Таня, — мы ходили море глядеть. Дедушка даже топор опустил: — Море? — Ну да, море. Ну, а что, дедушка? Ты ведь сам сказал, что наша Маринка дорогу к морю знает. Вот мы и пошли — сначала за ручьём, потом за Маринкой, потом за Нудолью… Ой, дедушка, а что мы на Нудоли видали! Там всякие машины работают! Помпа! Пила в раме! А их двигает знаешь кто? Такая машина, движок называется. Саша говорит, что это чудо-юдо, а это и вовсе движок. Только его маслом мазать надо, а то он рассердится и ничего делать не будет. Дедушка, продолжая работать, покосился на Таню и усмехнулся в бороду. — Ну, уж этому движку сердиться недолго осталось, — сказал он. — Скоро наша ГЭС построится, турбину привезут. Тогда эта турбина будет все машины двигать — и молотилки, и льномялки, и веялки. И по всем избам электрический свет даст. — А какая она, эта турбина? — Ну как я тебе расскажу — какая! Я и сам ещё не видал, какая она. Вот осенью привезут её на ГЭС, тогда и посмотрим. Таня задумалась о чём-то. А дедушка помолчал-помолчал и спросил: — Ну, а как же море-то? Видели? — Нет, — сказала Таня, — не видели. Не дошли: очень есть захотелось. — А кабы есть не захотели, то дошли бы? — Дошли бы, конечно. — Ну? — сказал дедушка. — Неужели дошли бы? А я слыхал, что от нас до моря, до самого ближнего, и то километров семьсот. Таня посмотрела на дедушку, и даже рот у неё немножко открылся: — Дальше Москвы? — Столько, сколько до Москвы. Да ещё шесть раз столько. До моря надо на поезде ехать, а не босиком по бережку бежать! Таня неподвижно глядела на дедушку и молчала. — Есть море и поближе, — продолжал дедушка, — совсем недалеко от Москвы. Это море люди сами сделали. Сначала прорыли канал, соединили Москву-реку с Волгой-рекой. А чтобы в канале всегда полно воды было, сделали огромный водоём. Там воды сколько хочешь, большой запас. Вот и получилось море. Московское называется. — Значит, люди умеют моря делать? — Наши, советские люди всё умеют. — А значит, у этого Московского моря тоже берегов не видно? — Нет, у этого моря берега недалеко! — сказал дедушка. — Однако большие пароходы по Московскому морю тоже ходят! — Посмотреть бы… — задумчиво сказала Таня. А потом спросила: — Дедушка, а если бы мой папка жив был, мы бы с ним поехали море посмотреть? — А то как же! — ответил дедушка. — Обязательно бы поехали. Эх, был бы твой папка жив… Дедушка отложил топор, вздохнул и стал закручивать цигарку. Лицо у него запечалилось, потемнело, будто тучей заволокло… Но Таня не дала ему долго печалиться. — Дедушка, дедушка, — живо сказала она, — а что ж ты баранчики-то забыл? Дедушка взял один цветок, поглядел на него и сказал: — А эти цветы ещё по-другому называются. Ещё их зовут «золотые ключики». Видишь — будто связка ключей висит? — Вижу, — сказала Таня. — А про эти «золотые ключики» я такую историю слыхал… — Расскажи, дедушка, расскажи! — закричала Таня и поближе придвинулась к дедушке. А дедушка закурил свою цигарку и начал такую историю: — Говорят, этот цветок весне двери отпирает. Зима тянется долго. И людям и зверям холодно. А птицы и вовсе пропадают от метелей да от стужи. Но вот приходит месяц Март. Тут все: и люди, и звери, и птицы — начинают просить: «Месяц Март, бери золотые ключи, отпирай Весне золотые ворота!» А Март отвечает: «Отпер бы я Весне золотые ворота, да нет у меня золотых ключей. Золотые ключи месяц Апрель унёс!» Прошёл месяц Март, подходит Апрель. Опять люди, и звери, и малые пташки просят: «Месяц Апрель, бери скорее золотые ключи, отпирай Весне золотые ворота!» Но что тут поделать! И у месяца Апреля нет золотых ключей. «Не могу я отпереть Весне золотые ворота: золотые ключи месяц Май унёс!» Стали и люди, и звери, и малые птицы месяца Мая ждать. А как месяц Май пришёл, то и стали просить: «Месяц Май, у тебя ли золотые ключи? Отпирай поскорее золотые ворота, впускай Весну-красну!» Тут месяц Май вынул золотые ключики, позвенел связкой: «Вот они, золотые ключи. Сейчас отопру золотые ворота, впущу Весну-красну!» Отпер месяц Май золотые ворота, и заиграло солнышко, зацвели дубравницы, проглянула зелёная трава… Отворились золотые ворота, пришла Весна-красна на землю! Все тут — и люди, и звери, и малые пташки — на солнышке обогрелись. Месяц Май отпер ворота, а золотые ключики уронил невзначай. Те ключики упали на лужок, и вырос из них вот этот цветик… Таня молча разглядывала нежный жёлтый цветок, похожий на связку ключиков, и молчала. И виделось ей, как в дедушкиной сказке бродит Весна-красна по окрестным лугам и полям, обряжает рощу зелёной листвой, сажает медуницу в ракитнике. А где-то далеко за лесом горят на солнце и тонко поют под ветром высокие золотые ворота, через которые пришла Весна на землю. {Л. Воронцова @ Девочка из города @ повесьт @ ӧтуввез @ @ } ДЕВОЧКА ИЗ ГОРОДА Вступление Как девочка в синем капоре появилась в селе Нечаеве Фронт был далеко от села Нечаева. Нечаевские колхозники не слышали грохота орудий, не видели, как бьются в небе самолёты и как полыхает по ночам зарево пожаров там, где враг проходит по русской земле. Но оттуда, где был фронт, шли через Нечаево беженцы. Они тащили салазки с узелками, горбились под тяжестью сумок и мешков. Цепляясь за платье матерей, шли и вязли в снегу ребятишки. Останавливались, грелись по избам бездомные люди и шли дальше. Однажды в сумерки, когда тень от старой берёзы протянулась до самой житницы, в избу к Шалихиным постучались. Рыжеватая проворная девочка Таиска бросилась к боковому окну, уткнулась носом в проталину, и обе её косички весело задрались кверху. — Две тётеньки! — закричала она. — Одна молодая, в шарфе! А другая совсем старушка, с палочкой! И ещё… глядите — девчонка! Груша, старшая Таискина сестра, отложила чулок, который вязала, и тоже подошла к окну. — И правда девчонка. В синем капоре… — Так идите же откройте, — сказала мать. — Чего ждёте-то? Груша толкнула Таиску: — Ступай, что же ты! Всё старшие должны? Таиска побежала открывать дверь. Люди вошли, и в избе запахло снегом и морозом. Пока мать разговаривала с женщинами, пока спрашивала, откуда они, да куда идут, да где немцы и где фронт, Груша и Таиска разглядывали девочку. — Гляди-ка, в ботиках! — А чулок рваный! — Гляди, в сумку свою как вцепилась, даже пальцы не разжимает. Чего у ней там? — А ты спроси. — А ты сама спроси. В это время явился с улицы Романок. Мороз надрал ему щёки. Красный, как помидор, он остановился против чужой девочки и вытаращил на неё глаза. Даже ноги обмести забыл. А девочка в синем капоре неподвижно сидела на краешке лавки. Правой рукой она прижимала к груди жёлтую сумочку, висевшую через плечо. Она молча глядела куда-то в стену и словно ничего не видела и не слышала. Мать налила беженкам горячей похлёбки, отрезала по куску хлеба. — Ох, да и горемыки же! — вздохнула она. — И самим нелегко, и ребёнок мается… Это дочка ваша? — Нет, — ответила женщина, — чужая. — На одной улице жили, — добавила старуха. Мать удивилась: — Чужая? А где же родные-то твои, девочка? Девочка мрачно поглядела на неё и ничего не ответила. — У неё никого нет, — шепнула женщина, — вся семья погибла: отец — на фронте, а мать и братишка — здесь. Убиты… Мать глядела на девочку и опомниться не могла. Она глядела на ее лёгонькое пальто, которое, наверно, насквозь продувает ветер, на её рваные чулки, на тонкую шею, жалобно белеющую из-под синего капора… Убиты. Все убиты! А девчонка жива. И одна-то она на целом свете! Мать подошла к девочке. — Как тебя зовут, дочка? — ласково спросила она. — Валя, — безучастно ответила девочка. — Валя… Валентина… — задумчиво повторила мать. — Валентинка… Увидев, что женщины взялись за котомки, она остановила их: — Оставайтесь-ка вы ночевать сегодня. На дворе уже поздно, да и позёмка пошла — ишь как заметает! А утречком отправитесь. Женщины остались. Мать постелила усталым людям постели. Девочке она устроила постель на тёплой лежанке — пусть погреется хорошенько. Девочка разделась, сняла свой синий капор, ткнулась в подушку, и сон тотчас одолел её. Так что, когда вечером пришёл домой дед, его всегдашнее место на лежанке было занято, и в эту ночь ему пришлось улечься на сундуке. После ужина все угомонились очень скоро. Только мать ворочалась на своей постели и никак не могла уснуть. Ночью она встала, зажгла маленькую синюю лампочку и тихонько подошла к лежанке. Слабый свет лампы озарил нежное, чуть разгоревшееся лицо девочки, большие пушистые ресницы, тёмные с каштановым отливом волосы, разметавшиеся по цветастой подушке. — Сиротинка ты бедная! — вздохнула мать. — Только глаза на свет открыла, а уж сколько горя на тебя навалилось! На такую-то маленькую!.. Долго стояла возле девочки мать и всё думала о чём-то. Взяла с пола её ботики, поглядела — худые, промокшие. Завтра эта девчушка наденет их и опять пойдёт куда-то… А куда? Рано-рано, когда чуть забрезжило в окнах, мать встала и затопила печку. Дед поднялся тоже: он не любил долго лежать. В избе было тихо, только слышалось сонное дыхание да Романок посапывал на печке. В этой тишине при свете маленькой лампы мать тихонько разговаривала с дедом. — Давай возьмём девочку, отец, — сказала она. — Уж очень её жалко! Дед отложил валенок, который чинил, поднял голову и задумчиво поглядел на мать. — Взять девочку?.. Ладно ли будет? — ответил он. — Мы деревенские, а она из города. — А не всё ли равно, отец? И в городе люди, и в деревне люди. Ведь она сиротинка! Нашей Таиске подружка будет. На будущую зиму вместе в школу пойдут… Дед подошёл, посмотрел на девочку: — Ну что же… Гляди. Тебе виднее. Давай хоть и возьмём. Только смотри, сама потом не заплачь с нею! — Э!.. Авось да не заплачу. Вскоре поднялись и беженки и стали собираться в путь. Но когда они хотели будить девочку, мать остановила их: — Погодите, не надо будить. Оставьте Валентинку у меня! Если кто родные найдутся, скажите: живёт в Нечаеве, у Дарьи Шалихиной. А у меня было трое ребят — ну, будет четверо. Авось проживём! Женщины поблагодарили хозяйку и ушли. А девочка осталась. — Вот у меня и ещё одна дочка, — сказала задумчиво Дарья Шалихина, — дочка Валентинка… Ну что же, будем жить. Так появился в селе Нечаеве новый человек. Утро Валентинка не помнила, как уснула на теплой лежанке. Голоса слились и отдалились, будто где-то смутно бормотало радио. Откуда-то появился старик с косматыми бровями, наклонился над ней, что-то говорил. И потом пропал. Был он на самом деле или приснился Валентинке? Она проснулась оттого, что звякнули ведром. Ей показалось, что это пуля звякнула в окно, и она вскочила, еле сдержав крик: «Немцы!» Но тут же опомнилась. Тишина окружала её. На бревенчатых стенах, проконопаченных светлой паклей, лежали бледные солнечные полосы. Замороженные окошки тихо светились. Какие маленькие окошки! Совсем не похожие на те высокие окна, которые были в их доме. Их дом! Мёртвые серые стены с дырами вместо окон, груды извёстки и кирпича возле дверей — вот каким в последний раз она видела этот дом… Густое тепло окутывало Валентинку. Оно проникало сквозь подстилку — лежанка была хорошо прогрета. Оно заполняло густые завитки бараньего тулупа, которым была укрыта Валентинка. В первый раз за много дней и ночей она почувствовала, что согрелась. А ей среди снеговых просторов уже начинало казаться, что всё её тело пронизано тонкими льдинками, которые больше никогда не растают. А вот сейчас она чувствует, что этих льдинок больше нет и что вся она живая и насквозь тёплая. В кухне хозяйка топила печь. Весёлые отблески огня играли на стене. На печке кто-то сладко посапывал. Валентинка заглянула туда. Краснощёкий, вихрастый парнишка крепко спал, оттопырив губы. «Романок! — вспомнила Валентинка. — А где же девочки?» И тотчас почувствовала, что на неё кто-то смотрит. Валентинка приподнялась, оглянулась. Солнечные полосы на стенах стали ярко-жёлтыми, на замороженных стёклах заиграли огоньки. Солнечный денёк начинался на улице! А из угла, из-за спинки грубой деревянной кровати любопытными глазами глядела на неё рыжеватая девчонка. Светлые косички, будто рогульки, торчали кверху. Валентинка узнала Таиску. — А твои тётеньки ушли! — сказала Таиска. Валентинка встревоженно оглядела избу: — Ушли? А меня… А я как же? — А ты у нас будешь жить. Мне мамка сказала. Тебе хочется у нас жить? — Не знаю. Мне всё равно. — А ты фашистов видела? Они страшные? Валентинка молчала. Когда начинали говорить про немцев, у неё каменело сердце. Но Таиска не унималась: — А немцы прямо к вам в дом пришли, да?.. Из кухни появилась мать. — Это кто здесь про немцев затеял? — сердито сказала она. — Больше разговоров не нашли? Картошка сварилась, вставайте чистить! Потом подошла к Валентинке и ласково спросила: — Отогрелась? Таиска живо соскочила с постели и растолкала Грушу. Груша поднялась лениво. Она была пухлая, белая, похожая на булку. Она одевалась, а сны всё ещё снились ей. Далёкими глазами посмотрела она на Валентинку: может, и Валентинка ей тоже снится? Девочки уселись возле чугуна с картошкой. Над чугуном поднимался горячий пар. — Мамка, гляди-ка! — шепнула Таиска, показывая на Грушу. Груша в полусне вместо ножа взяла ложку и водила ею по картошине. Мать и Таиска громко рассмеялись. Груша очнулась, бросила ложку и сказала: — Тогда пусть и Валентинка встаёт картошку чистить. Старшие чистят, а она нет? — Вставай, дочка, пора! — сказала мать. Валентинка с сожалением вылезла из-под тулупа. Она умылась над кадкой и тоже подошла к чугуну. Как чудно! Чужая женщина зовёт её дочкой. Значит, и Валентинка должна называть её мамой? Валентинка чистила горячую картошку, обжигала пальцы, а сама то и дело взглядывала на хозяйку. Худенькая женщина с гладкими светло-русыми волосами. На лбу у неё три морщинки. Сквозь рыжеватые ресницы весело поглядывают яркие синие глаза. Может быть, она добрая… Только совсем, совсем не похожа она на молодую черноволосую Валентинкину маму. «Мама! Мамочка!..» Страшный дед. Таиске попадает от матери Дверь хлопнула. Кто-то вошёл в избу. Валентинка оглянулась и чуть не уронила картошину. Лохматый старик, который пригрезился ей вчера, стоял у порога и снимал полушубок. — Кто это? — прошептала она. — Это наш дедушка, — ответила Таиска. — Отцов отец. Какие густые белые у него кудри! И какие косматые брови, даже глаз не видно! Вот таким стариком пугали Валентинку, когда она была совсем маленькая: «Если будешь плакать, придёт старик с мешком и заберёт тебя!» Теперь она будет жить у этого старика в доме и называть его дедушкой. А он, как видно, сердитый… Мать поставила на стол блюдо картошки со шкварками. Романок почувствовал вкусный запах и сразу поднял вихрастую голову: — Ишь какие! Сами едят, а меня не зовут! — Спать-то и не евши можно, — ответил дед. Но Романок уже соскочил с печки. Валентинка не знала, куда ей садиться. — Садись к окошку! — шепнула ей Таиска. Валентинка села. Это было самое удобное место: и никто не толкает, и можно в проталинку заглядывать на улицу. — Мамка! — вдруг закричала Груша. — Ну посмотри, она на моё место села! — Ну и что ж! — ответила мать. — Пусть сидит. — Нет, не пусть! Я всегда там сижу! Уходи оттуда, постарше тебя есть! Валентинка молча встала. Но когда она хотела сесть на табуретку, которая стояла рядом, Романок закрыл её руками: — Не садись! Это я принёс! — Иди сюда, — сказала мать Валентинке, — садись рядом со мной. Да руки-то, не стесняйся, протягивай. Бояться тебе некого, ты теперь здесь не чужая. Валентинка ждала, когда ей дадут тарелку. Но никаких тарелок не подали на стол, а все ели прямо из большой миски. Ложки у неё тоже не оказалось. Она сидела молча, положив руки на колени, и не знала, что делать. — Ты что же не ешь? — спросила мать. — У нас зевать некогда, как раз без завтрака останешься. Романок и Таиска переглядывались и потихоньку смеялись чему-то. — Ты что же это, видно, картошку не любишь? — сказал дед. — Ну, да ведь у нас не город. Колбасу не продают. Валентинка сидела опустив голову. Она думала, что это ей нарочно не дали ложку и теперь смеются. Может, ей встать и уйти из-за стола? — Да у неё ложки нет! — догадалась Груша. — Куда же она ложку дела? Ведь я всем подала. — Как так нету? — живо сказала Таиска. — Да вот она лежит. И она отодвинула хлебную ковригу, за которой притаилась деревянная ложка. — Это что ещё? — закричала мать. — Что за фокусы?.. Валентинка, возьми ложку да хлопни её по лбу, чтоб ей в другой раз неповадно было! И тут же сама хотела хлопнуть Таиску. Но девчонка живо юркнула под стол. — Вот и сиди там! — сказала мать. — Мало тебе над Романком мудрить, так теперь к другой привязалась?.. А ты, Валентинка, что сидишь, как курица? Видишь — ложки нет, кричи: «Дайте мне ложку!» Разве можно себя в обиду давать? — А меня Таиска один раз на худой стул посадила, — сказал Романок, — я даже шлёпнулся! Таиске надоело сидеть под столом. Она вылезла с другой стороны, возле деда: здесь уж мать её ни за что не достанет! Сначала Таиска сидела хмурая, но скоро всё забыла и опять повеселела. Когда налили чай, она придвинула Валентинке синюю мисочку и шепнула: — Бери сахар! Валентинка положила, как дома, две ложки. А Таиска уже снова сидела возле Романка, и снова оба давились от смеха. Валентинка хлебнула чаю, сморщилась и поставила чашку обратно. Таиска и Романок так и прыснули. — Что, обварилась? — спросил дед. — Ты не по городскому пей, а по-нашему, по-деревенски — из блюдечка. Вот и не обваришься. — Мамка, — крикнула Груша, — гляди-ка, да они ей вместо сахару соли дали! Мать хотела схватить Таиску за косички, но та выскочила из-за стола и убежала в горницу. Мать налила Валентинке свежего чаю: — Пей, дочка!.. А ты, Таиска, запомни: уж доберусь я до тебя — не проси милости! Новые знакомые Груша ушла в школу. В сумку с книгами она засунула бутылку молока, кусок хлеба и сладкую пареную брюкву. До обеда далеко — проголодаешься. Таиска позвала Валентинку в горницу и вытащила из-под кровати ящик. Там лежали её куклы, все растрёпанные, раздетые, с облупленными носами. Но у Валентинки, когда она увидела их, даже румянец проступил на щеках. Как давно уже не играла она в куклы! Таиска схватила одну куклу за ногу, показала: — Это Верка! Другую подняла за косу: — Это Клашка! Потом снова пошвыряла в ящик: — Ну их! Пойду на улицу! Таиска убежала гулять. Романок увязался за ней. Мать села чинить бельё: завтра суббота, надо всей семье баню устраивать, надо чистые рубашки приготовить. А Валентинка подсела к ящику. И тотчас куклы ожили и заговорили с ней. — Где вы были? — спросила Валентинка. — Почему вы такие растрёпанные? Почему вы голые? — Это мы от немцев бежали, — отвечали куклы. — Мы всё бежали, бежали — по снегу, через лес… — Ну ладно, ладно! Не будем про это говорить… Сейчас надо сшить вам платья. Посидите немножко. Валентинка подошла к матери: — Пожалуйста… И запнулась. Валентинка не знала, как назвать её. Тётя Даша? Но ведь эта женщина её в дочки взяла! Значит, мама?.. А мать глядела и ждала, как девочка назовёт её. — Пожалуйста… дайте мне иголку и ножницы. Мать усмехнулась, подала ей иголку и ножницы. Девочка поспешно отошла. Какое красивое жёлтое платье получается для Веры! Какое нарядное! И вот в то время, когда Валентинка одевала в новое платье куклу, на крыльце раздался топот, смех, говор, и в избу ввалилась целая ватага девчонок и маленьких ребятишек. Впереди была Таиска. — Что это? — удивилась мать. — Никак, всей деревней явились? — Явились! — ответила Таиска. — Вот хорошо-то! Не видали тут вас с вашим озорством! — Да мы, мамка, не будем озоровать. Вот только девчонки Валентинку посмотрят, и всё. Ведь хочется же им посмотреть! И не успела мать ответить, как орава уже хлынула в горницу. А чтоб не топтать полы, почти все сбросили у дверей валенки и зашлёпали босыми пятками по белым половицам. Валентинка растерялась. Она смотрела то на одну, то на другую большими, немножко испуганными глазами. Чего они хотят? Что им надо? Сначала все молчали. Девчонки подталкивали друг друга, хихикали и с любопытством разглядывали Валентинку. Первой заговорила Таиска: — Она городская! Всегда в городе жила! Там дома знаешь какие? Избу на избу поставь, и то мало! Одна из девчонок, толстоногая Алёнка, подсела к Валентинке: — У тебя куклы были? — Были, — тихо ответила Валентинка. — У одной глаза закрывались. — А ещё чего было? — Посуда. — А мы посуду из глины делаем, — вмешалась черноглазая Варя. — Всё: и чашки и чайники… — У! Ты погляди только, какая у нас посуда! — затараторила Таиска. — Только у меня побилась вся, вся до крошечки! Вот у Вари… — А у меня? А у меня плохая? — закричала Алёнка. — У меня даже с цветочками! И девочки наперерыв начали рассказывать Валентинке, как летом они ходили в овраг за глиной (в этом овраге даже пещерки сделались!), как мочили эту глину, как мяли, как лепили из неё куклам посуду, а потом сушили на солнце. И тарелочки делали, и чугунки, и кринки! А Славка Вихрев даже самовар сделал. И печку из глины сделали, и даже топили её прямо по-настоящему, настоящими дровами: и огонь горел, и дым в трубу шёл!.. Но им бы не догадаться это сделать, если бы не Груша. Груша тогда в школу пошла, и там учительница им показала, как из глины грибы лепить. Груша принесла глиняный гриб домой и показала Таиске. Вот Таиске в голову и пришло: «Если можно гриб слепить, то, может, и ещё что-нибудь можно?» А Груша говорит: «Больше ничего нельзя. Раз учительница показала гриб, значит, и можно только гриб». А вот они пошли в овраг да и начали всё лепить! — А меня возьмёте посуду делать? — спросила Валентинка. — А я сумею? — Сумеешь, — ответила Таиска. — Романок и то чего-то слепил: не то санки, не то гуся. — И вовсе танкетку! — сказал Романок. — Не разглядит ничего, а тоже!.. — А где этот овраг? — А вот, за усадьбами. Только сейчас там сугробы! — Весной пойдём, когда растает. — А я знаю, где одна птичка живёт! — сказал Романок. — В малиннике. Как лето, так и опять там живёт. Гнёздышко и сейчас там висит… — Птичка? — обрадовалась Валентинка. — И каждый год прилетает? В своё гнёздышко? Какая она — серенькая? — Как зола. А грудка синенькая… — Это варакушка. — А ты почём знаешь? — удивилась Таиска. — Видела разве? — Живую не видела, — ответила Валентинка, — а в книге видела. Такая маленькая, серая, с голубой грудкой… Ты мне её покажешь, Романок? — А в этой книге и другие птицы были? — спросила Варя. — Да. Там все птицы были, какие только есть на свете. Все нарисованы. Мама читала мне про них, а я глядела картинки. Там и колибри есть. — Какие колибри? — Такие. Маленькая птичка, с напёрсток. И вся будто драгоценными камнями усыпана, так и блестит! — Такие не бывают, — сказала Алёнка. — А вот и бывают! — крикнула Таиска. — Мало ли какие бывают! И не такие ещё — с горошину бывают!.. Правда, Валентинка? — А где эта книга? — спросила Варя. — Ты её не принесла с собой? — Нет. — Эх ты, завязала бы в узелок и понесла! — Я не знала… — Что не знала? — Я не знала, что всё так будет… Таиска быстро оглянулась на мать и прошептала: — А как всё было-то? Немцы твоих родных убили, да? — Да. — И мамку твою, да? — Да. Валентинка перестала улыбаться. Она тихо и безучастно положила в ящик куклу в жёлтом платье… Ей сразу вспомнился страшный день, последний её день в городе… Город бомбят. Их дом стоит, окутанный дымом и пылью. Вместо окон тёмные дыры. На ступеньки выбегает мама с маленьким Толей на руках. Валентинка видит её как живую. Вот она — в синем платье, с чёрной развевающейся прядкой волос. Она испуганно кричит: «Валя! Валечка!..» Вдруг — удар. Бомба… Валентинка опомнилась среди каких-то разбитых брёвен — видно, её отбросило волной — и отсюда увидела чёрную яму, груды обломков и клочья синего платья под рухнувшими кирпичами… Она царапала эти кирпичи, раскидывала их, кричала, звала маму. Мама не откликнулась. Чужие женщины оттащили её от развалин и насильно увели куда-то. И потом дорога, деревни, снега, лес… И всё время мороз… — Вы чего там затихли? — беспокойно спросила мать. — Что случилось? Она вошла в горницу и сразу увидела помертвевшее лицо Валентинки. — Об чём разговор был, ну? — обратилась она к девчонкам. — Вы что ей сказали? — Мы ничего… — ответила Варя. — Мы только про книжку… — А про немцев даже и не говорили, — добавил Романок. — Таиска только спросила: правда, что её мамку фашисты убили? Мать рассердилась. Ух, как она рассердилась, даже покраснела вся! Она схватила Таиску за руку, нашлёпала и выгнала из горницы. — Бессовестная! — кричала она на Таиску. — Жалости у тебя нету! Сердца у тебя нету! Или у тебя вместо головы пустой котелок на плечах?! Таиска ревела, а девчонки, видя такую грозу, бросились в кухню, поспешно надели свои валенки и одна за другой шмыгнули за дверь. — Иди сюда, дочка! — ласково сказала мать Валентинке. — Иди посиди со мной, послушай, что я расскажу тебе. Валентинка молча уселась на скамеечку возле её ног. Мать рассказывала какую-то сказку. Валентинка не слышала её. Мама стояла у неё в глазах, стояла такая, какой она видела её в последний момент, испуганная, с развевающейся прядкой. И Толя, обхвативший её шею обеими руками… «Мама! Мамочка! Мамочка!..» — повторяла про себя Валентинка, обращаясь не к этой живой, а к той, умершей. И вдруг посреди весёлой сказки она уткнулась в серый фартук женщины и громко заплакала. Мать не утешала Валентинку. Она только гладила её тёмные волосы: — Поплачь, поплачь, дочка! Поплачешь — сердце отойдёт… Таиска, у которой давно высохли слёзы, с удивлением смотрела на Валентинку. Что это? Таиска ревела — так ведь её нашлёпали. А Валентинка чего ревёт? Ведь ей же сказку рассказывали! — Большая, а плачет, — сказал Романок. — Я, когда был большой, никогда не плакал! — Дурачок! — прошептала мать и улыбнулась сквозь слёзы. Мать устраивает необыкновенную баню В субботу вечером, убрав скотину, мать вытащила из печки огромный чугун с горячей водой и сказала: — Ребятишки, готовьтесь! — Сейчас в печку полезем! — закричала Таиска. — Париться!.. Валентинка, в печку полезем! Валентинка думала, что Таиска вышучивает её. Как это они вдруг полезут в печку? — Чудная эта Валентинка, — сказала Груша, — ничего не понимает. А ещё городская! Тем временем мать вытащила из печки все горшки и кринки, настелила всюду свежей соломы — и в самой печке, и на шестке, и на полу возле печки. Налила в таз горячей воды, сунула в него берёзовый веник и поставила в печку. — Баня готова, — сказала она. — Кто первый? — Я! — закричала Таиска, живо сбрасывая платье. — Я готова! — Ну уж нет, — возразила Груша, — ты успеешь. Тут и постарше тебя есть! Но пока-то Груша говорила, пока-то развязывала поясок, Таиска уже залезла в печку. Мать прикрыла её заслонкой, а Таиска плескалась там и выкрикивала что-то от избытка веселья. — Лезь и ты, — сказала мать Валентинке. — Печка широкая, поместитесь. — Я измажусь вся! — прошептала Валентинка. — А ты осторожнее. Стенок не касайся. Валентинка разделась, неловко полезла в печку и тут же задела плечом за устье, чёрное от сажи. — Разукрасилась! — засмеялась мать. — Лезь, лезь скорее! — кричала Таиска из печки. — Иди, я тебя веничком попарю! Валентинка боялась лезть в печку. Но когда влезла, ей вдруг эта баня очень понравилась. Блаженное тепло охватило её. Крепко пахло веником и свежей соломой. Таиска окунула веник в мыльную воду и принялась легонько хлестать её по спине. abu Потом тёрли друг друга мыльной мочалкой. И всё это было очень приятно. В печке было темно, только щёлочка вокруг заслонки светилась, как золотая дужка. Эта жаркая пахучая тьма, эта шелковистая влажная солома под боком, этот веник, одевающий тёплым дождём, — всё размаривало, разнеживало, отнимало охоту двигаться. Даже Таиска угомонилась и прилегла на солому. Валентинке вспомнилась сказка про Ивашечку. Вот он так же сидел в печке, прятался от бабы-яги. И представилось ей, будто она и есть Ивашечка. Она притаилась и слушала, не летит ли на помеле баба-яга. Но в печке долго не просидишь. Стало душно. Хотелось высунуться, глотнуть свежего воздуху. — Мне жарко… — прошептала Валентинка. — Мне тоже, — сказала Таиска. И закричала: — Мамка, открывай! — Ага, запарились! — сказала мать и открыла заслонку. Таиска выкатилась из печки как колобок. А Валентинка опять зацепилась и посадила на плечо чёрную отметину. Пришлось замывать. Мать посадила их в корыто, облила тёплой водой, дала холщовое полотенце. — Вытирайтесь, одевайтесь — и марш на лежанку сохнуть! Валентинке казалось, что никогда ещё чистое бельё не пахло так свежо, как пахла эта заплатанная рубашка, которую дали ей. Всё её тело как будто дышало. Влажные руки всё ещё пахли веником. Это был такой новый для Валентинки запах, такой крепкий и необычный! За ужином дед спросил: — Ну как нашей барышне баня показалась? Понравилась или нет? — Понравилась, — тихо ответила Валентинка. Но дед не поверил: — Ну, где же там! В городе-то в банях и светло, и тепло, и шайки тебе, и души всякие, а тут — словно горшок с кашей в печку посадили. Ну, да уж не взыщите, у нас городских бань нету! «Я и не взыщу, — хотелось ответить Валентинке. — Мне в печке мыться очень понравилось, даже лучше, чем в бане!» Но она уткнулась носом в кружку с молоком и ничего не ответила. Она боялась деда. У Романка появляется танковая бригада. На белом столешнике расцветают алые цветы В этот день раньше всех проснулся Романок. Его разбудил приятный густой аромат, который носился по избе. Пахло чем-то сдобным… Возле печки на широкой лавке в два ряда лежали большие румяные лепёшки с картошкой и с творогом. Романок живо вскочил с постели: — Мамка, какой нынче праздник? Опять Новый год, да? — Ваша мамка нынче именинница, вот вам и праздник, — ответила мать. И, вздохнув, добавила: — Только вот нынче отца нет с нами. И письма нет… Было раннее утро, поэтому все были дома: и дед ещё не ушёл на работу, и Груша ещё не ушла в школу, и Таиска ещё не убежала к подружкам. Дед молча понурил голову. Давно нет письма с фронта. А на фронте всё время бои. — А в прошлом году отец был, — сказала Груша. — Он мне всегда говорил: «Учись, учись хорошенько!» Он мне… — Он — тебе! — прервала Таиска. — Как будто он только с тобой и разговаривал! И мне тоже говорил: «Таиска, не озоруй смотри!..» — А мне говорил: «Расти скорей!» — добавил Романок. Все начали вспоминать, как и что говорил отец. Вот бы он приехал! Ну хоть бы на побывочку завернул!.. А мать отвернулась и украдкой смахнула слёзы. Только Валентинка молчала. Она не видела отца Шалихиных, не знала его, и он её не знал. — Ну ладно, хватит! — сказала мать. — Будет нам счастье, глядишь — и Гитлера разобьют, и отец наш вернётся с фронта. А пока что лепёшки на столе. Садитесь завтракать! После завтрака мать позвали в колхозное хранилище разбирать картошку. Она быстро собралась и ушла. — Когда наша мама была именинница, ей всегда что-нибудь дарили, — сказала Валентинка. — Кто дарил? — живо спросила Таиска. — Все. И я тоже. Я один раз ей картинку нарисовала и подарила. У Таиски заблестели глаза: — Давайте и мы нашей мамке что-нибудь подарим! — А что, ну что ты подаришь? — спросила Груша. — Ну что ты умеешь? — А ты что? Груша задумалась. Может быть, чулки связать? Но ведь чулки сразу не свяжешь. Ещё когда начала чулок, а всё никак до пятки не доберётся. Вот какая эта мамка, не могла заранее сказать — Груша поспешила бы! — А я знаю, что сделаю! — закричала Таиска. — Я сейчас все до одной кринки вымою, все до одной кастрюли вычищу, и все ложки, и все вилки!.. Чтобы всё блестело! Что, не сумею? abu Да?.. Таиска налила в лоханку горячей воды, собрала всю немытую посуду и взялась за дело. Грязные брызги, зола, сажа — так всё и разлеталось кругом от её мочалки, так и гремели кринки в её руках, так и гудели кастрюли… — Вот так подарок! — сказала Груша. — Уж я если придумаю, так хорошее что-нибудь! — Романок, а ты что? — А не видите — что? Романок на широкой выбеленной печке рисовал углём танки. Впереди огромный, с тяжёлыми гусеницами, с большой пушкой — это «КВ» («Клим Ворошилов»). А за ним ещё танки поменьше, лёгкие, подвижные. К соседям вернулся с фронта раненый сын. Он танкист, и Романок хорошо знаком с ним. Он рассказывал Романку, как боятся немцы крепких и быстроходных советских танков. Романок потому и нарисовал их побольше. Все танки шли от печурок к окнам и палили из пушек. Снаряды рвались кругом и даже взлетали на дымоход, к самому потолку. Валентинка глядела на Романка, на Таиску, на Грушу. Все они что-то подарят матери. А разве Валентинке не хочется подарить ей что-нибудь? «Она их мама, а не моя, — упрямо подумалось ей, — пусть они и дарят…» Но всё-таки ей очень хотелось подарить что-нибудь маме — тёте Даше. Пусть она не настоящая мама, всё равно! — А ты возьми и тоже нарисуй что-нибудь, — сказала ей Таиска. — Вон там, под лавкой, стоит баночка с краской, дед кровать красил. И знаешь что? Возьми эту краску и нарисуй цветы вот тут на столешнике, вроде каймы. Я бы сама нарисовала, если бы умела. — А разве хорошо будет? — спросила Валентинка. abu — А почему же нехорошо? Цветы! Если бы я умела! Да ты не будешь, я знаю. Что она тебе — родная разве! Валентинка на минутку задумалась. Можно ли рисовать цветы на скатерти? Её мама, наверно, сказала бы, что нельзя. Но там было нельзя, а здесь, может быть, можно? Ведь разрисовал же Романок печку! Валентинка полезла под лавку и достала баночку с краской. Потом встала на колени возле стола и на нижнем углу белого столешника робкой рукой намалевала большой красный цветок. — Ой, до чего красиво! — сказала Таиска. — Как живой! У нас такие летом в палисаднике растут!.. Рисуй ещё! Второй цветок вышел лучше. Лепестки у него росли шире и смелее. Третий вышел немножко кривой, но это было почти незаметно. Романок оставил свои танки и рвущиеся снаряды и круглыми синими глазами с удивлением смотрел, как на белом столешнике расцветают алые цветы. — И-и!.. — вдруг раздалось испуганное восклицание. — Что наделали! Груша вышла из горницы с книгой в руках и остановилась на пороге: — Что наделали! Весь столешник испортили! Ну уж и попадёт вам теперь! У Валентинки дрогнула кисть, и последний лепесток у последнего цветка загнулся, будто опалённый зноем. Таиска, Романок и Валентинка глядели на Грушу, глядели друг на друга. Смутное сознание, что получилось как-то неладно, охватило их. А что же плохого, если на белом столешнике будут красные цветы? Но вот Груша говорит: «Попадёт!» Груша вздёрнула пухлую верхнюю губу и сказала: — Только, чур, меня не припутывать. Сами заварили кашу, сами и расхлёбывайте. — А я и не заваривал, — сказал Романок, — я только глядел. — А что же, я заваривала, да? — закричала Таиска. — Я мою посуду и мою! И никаких цветов я на столешнике не делаю! — Городская, а баловная! — строго сказала Груша. — Ишь что сбаловала! И ушла в горницу. У Валентинки сразу пропала вся радость. Она вытащила из своей жёлтой сумочки носовой платок и попробовала потихоньку стереть краску. Но краска была масляная, она не стиралась. Сердце Валентинки сжалось от страха и горя. Что она наделала! Зачем она послушалась Таиску? Что теперь скажет мать, что она скажет матери? Валентинка спрятала баночку с краской и села в уголок. Скрип снега за окном, стук во дворе, чей-нибудь громкий голос на улице — всё заставляло её вздрагивать: мать идёт! И потом — дед. Что скажет дед, когда это увидит? «Может, у вас в городе можно портить скатерти, ну, а уж у нас этого нельзя! Таких барышень нам здесь не надо!» — вот что он скажет, наверно. Может быть, полчаса прошло, может быть, час. Послышались шаги на крыльце, скрипнула дверь в сенях, и в избу вошла мать. Необычная тишина показалась ей странной. Она внимательно поглядела кругом. — Это что такое?!— сердито закричала она, увидев разрисованную печку. — Это что за озорство такое?! Взглянув на Таиску, она всплеснула руками: — Ах ты чучело-чумичело! Ну погляди, на кого же ты похожа? Вся в саже! А руки! А платье! Увидев красные цветы на белом столешнике, мать даже покраснела от гнева: — Батюшки мои! Да что же это, в самом деле? Из избы выйти нельзя! Кто это намалевал, а? Кто? Все трое смущённо поглядывали друг на друга. Только одна Груша спокойно и весело стояла у дверей горницы: — Что, натворили подарочков? Мать выдернула из веника прут: — А ну-ка, Таиска, иди сюда, я тебя берёзовой кашей угощу! Я тебя научу, как цветы малевать на столешниках! — Это не я! — крикнула Таиска. — Это я намалевала… — тихо сказала Валентинка. — Ты? — удивилась мать. — Ты? А кто тебя научил? Валентинка взглянула на Таиску, встретила её испуганные глаза и опустила ресницы: — Никто не научил. Я сама хотела… Мать, ещё рассерженная, стояла, похлопывая хворостинкой по скамейке. У неё не поднималась рука отстегать Валентинку. Ну как её тронуть, когда она и так вся дрожит? А с другой стороны, тем ребятам обидно: ведь Таиску-то она за то же самое отстегала бы. — Это я хотела тебе подарок… — сказала Валентинка. — Мы все хотели тебе подарки подарить! — Подарки! Какие подарки? — Ну… Вот Романок для тебя танки нарисовал. А Таиска всю посуду вымыла. А я… я думала, с цветами красивее. Это мы такие подарки придумали: ведь ты же именинница сегодня! У матери разошлись сведённые брови. Ей даже стало стыдно, что она так расходилась, не узнав, в чём дело. И она была рада, что не нужно никого ругать и наказывать. Она села на лавку, отбросила хворостину и засмеялась. В это время вошёл дед. — Отец, ты взгляни-ка! — со смехом сказала она деду. — Ты взгляни, пожалуйста, каких подарков они мне надарили: и танков целую бригаду, и чистых кринок, и алых цветов… Ой, батюшки! Ну что за ребята у меня — одна радость! Потом пригляделась к столешнику и добавила: — А знаете, ребятишки, с этими цветами и вправду красивее! Снова мир и веселье поселились в избе. Только одна Груша была не в духе. Она так и не успела придумать подарка для матери. Гости пьют чай с лепёшками и осуждают мать В сумерки, после того как убрали скотину, к матери пришли гости. Стол был накрыт, кипел самовар, и лепёшки красовались в широком блюде. Первой ввалилась в избу толстая тётка Марья в широком сборчатом полушубке. Она размашисто перекрестилась на передний угол и, по старинному обычаю, отвесила поклоны — сначала деду, затем матери. Потом разделась, но оставила на плечах большой пёстрый платок. И Валентинке сразу вспомнилась ватная грелка-баба, которую мама сажала на горячий чайник. Тётка Марья посмотрела на ребят и зычно спросила: — Живы, пострелы? — Живы! — крикнула Таиска. — А новенькая-то у вас где? Приёмыш-то? Романок ткнул Валентинку пальцем: — Вот она! Валентинка покраснела и опустила глаза. — Да-а… — неодобрительно протянула тётка Марья. — Ничего бы девчонка, да уж больно тоща. Ишь ножки-то какие тоненькие!.. Ну куда же в деревню такую? Ни на воз подать, ни с воза принять… — Вот и я так-то говорю, — отозвался дед. — В деревне жить — на земле работать. А землю, братцы, любить надо. Ну, а где ж ей! Барышня! В избу вошла ещё одна гостья, бабка Устинья, высокая старуха, сухощавая, подобранная. Она поклонилась хозяевам и, поджав тонкие губы, уставилась на Валентинку: — Эту девчонку-то взяли? — Эту, — ответила мать. — М-м… Ну и что ж вы с ней делать будете? — А что делать? Пусть растёт! — Растёт-то растёт. Да что из неё вырастет? Ни отца её ты не знаешь, ни матери. А что они за люди были? Может, хорошие, а может, и не очень… Валентинка взглянула на бабку Устинью и снова опустила ресницы. — Во как зыркнула, видели?!— охнула бабка Устинья. — Так и съела глазищами-то! — Садитесь чай пить, — сказала мать, — милости прошу. Только уселись за стол, загремела в сенях дверь, и явилась новая гостья — тётка Василиса, по прозванию Грачиха. Так прозвали её за большой нос. Она тоже сразу стала разглядывать Валентинку: — Ай-яй! Сразу видно, что не нашенская: ишь какое лицо-то белое! Приживётся ли она у нас на чёрном хлебе-то? Валентинка ушла в тёмную горницу и уселась в уголок. Уж очень неприятно, когда тебя разглядывают, будто какую-нибудь вещь! Бабы за столом поговорили о войне, о том, что наши, слышно, гонят немцев; о том, что завтра всем колхозом возить дрова на станцию; о холстах, которые хорошо сейчас белить: солнышко начинает пригревать и снег стал едкий, все пятна отъедает… А потом снова заговорили про Валентинку. — И куда ты, Дарья, набираешь себе ребят? — начала тётка Марья. — Время трудное, семья у тебя большая, мужик твой на войне — либо вернётся, либо нет… И не работница она: уж такая-то хлипкая! Да с ней в поле-то нагоришься! — Нет, нет, не будет добра, — подхватила бабка Устинья.— Не будет она тебя, Дарья, ни любить, ни почитать. Как есть ты ей чужая, так чужая и останешься. Да она и по масти-то к твоей семье не подходит: вы все белёсые, а она вишь тёмная! — Э, бабы, полно-ка вам! — возразила Грачиха. — Можно ведь и по-другому рассудить. Ну, а куда, скажем, вот таким сиротинкам деваться? Ведь сейчас война. Мало ли их, горемык, останется? Что же теперь делать! Уж как-нибудь… Валентинка ждала, что скажет мать. Неужели она тоже согласится с теми двумя? Что же тогда делать Валентинке? Как жить в этом доме, где её никто не будет любить? Мать выслушала своих гостей, оглянулась, нет ли тут Валентинки, и сказала в раздумье: — Что семья у меня большая — это меня не печалит: хлеба на всех хватит. Что работница из неё хорошая не выйдет — ну что же делать! Как сможет, так и сработает. И это меня не заботит. Но вот что меня заботит, бабы, — продолжала мать грустно, — что меня печалит, так это одно: не идёт в родню, не ластится. Не зовёт меня матерью, никак не зовёт. Не хочет! Или уж и вправду, как была чужой, так чужой и останется? Валентинка вздохнула. Она глядела из своего угла на мать, которая сидела в кухне за столом, задумчиво подпершись рукой. — Мама… мама… — неслышно прошептала Валентинка. Ей хотелось соединить это слово и эту женщину. Но ничего не получалось. Женщина оставалась тётей Дашей. И с этим Валентинке ничего нельзя было поделать. В тот же вечер, проводив гостей, мать достала чернила и перо, попросила у Груши бумаги и села писать письмо. Она писала письмо на фронт своему мужу о том, что с делами в колхозе понемногу справляются, что в доме всё благополучно и что ребятишки здоровы и ждут отца. «…А ещё вот что, — писала она, — нужен мне твой совет. Я взяла в дом девочку Валентинку — сироту, беженку. Думаю, что я это хорошо сделала. Но вот некоторые люди говорят, что напрасно, и ругают меня за это. Что ты скажешь? Как присоветуешь? А может, люди правду говорят, что чужое не приживается?..» Девочки остаются в доме одни и ведут хозяйство Мать ещё затемно уехала с дровами на станцию. Когда забрезжило в окнах, дед разбудил Грушу: — Молодая хозяйка, вставай! Пора печку топить. В школу не пойдёшь сегодня — дома некому. Груша не могла открыть глаза, не могла голову поднять с подушки. Но дед не отставал: — Вставай! Телёнок пойла просит. Куры у крыльца собрались, корму ждут. Вставай и подручных буди. А мне некогда с вами долго разговаривать: меня в амбаре ждут! Дед ушёл. Груша встала и тут же разбудила Таиску и Валентинку: — Идите помогать. Одной, что ли, мне все дела делать? — Мои дела, чур, на улице, — сказала Таиска, — а в избе ваши! Таиска живо оделась. И пока полусонная Груша укладывала дрова в печке, Таиска сбегала на задворки, принесла охапку морозного хвороста, схватила ведро и пошла за водой. Груша затопила печь. Жарко заполыхали тонкие, хрупкие прутья. Но хворост прогорел, а дрова задымились и погасли. Груша начала раздувать. Дым ударял ей в глаза. Груша сердилась и чуть не плакала с досады. — А ты что стоишь и только смотришь? — закричала она на Валентинку. — Думаешь, тебе дела нет? Ступай, ещё хворосту принеси! Валентинка накинула платок, вышла на улицу и остановилась. Как хорошо! Розовые облака в светло-голубом небе, розовые дымки над белыми крышами, острые огоньки на сугробах. И морозец — лёгкий, скрипучий. А в воздухе уже что-то неуловимое, напоминающее о весне… Валентинка прошла на задворки и вытащила из-под снега охапку хвороста. Груша встретила её на пороге и нетерпеливо выхватила хворост из её рук: — За смертью тебя посылать! Тут печка совсем погасла, а она идёт не идёт. Правду тётка Марья сказала: ни с возу, ни на воз! Валентинка молча исподлобья глядела на светло-русый Грушин затылок, на её голые локти с ямочками. Никогда ещё не видела она такого неприятного затылка и таких неуклюжих рук. А голос какой резкий! «Была бы тётя Даша дома, так ты на меня так не кричала бы, — думала она, — побоялась бы матери. А вот без неё…» И вдруг пустой, неуютной и печальной показалась ей изба. Словно солнце ушло за тучу, словно погас огонёк, который озарял её. «Хоть бы скорее вечер! Хоть бы скорее она приехала!» Но день ещё только начинался, открывая целый ряд неожиданных неприятностей. — Лезь в подпол за картошкой! — приказала Груша. — Вот бадейка, набери полную! — Как — в подпол? — спросила Валентинка. — В какой подпол? — Ну вот ещё, какой подпол! Уж подпола не знает! Груша подняла дверцу подпола. Валентинка заглянула — там было темно. Ну как это она туда полезет? Вдруг там… мало ли кто сидит! И какая же там картошка? — Ну что же ты?! — закричала Груша. — Ведь так и печка прогорит, пока ты соберёшься! — Я не полезу, — прошептала Валентинка. — Я боюсь, там крысы… — Какие крысы? Просто ты неженка, даже за картошкой слазить не можешь! Правду бабка Устинья говорит — с тобой нагоришься! — Там темно же… — Зажги лампу. Валентинка зажгла маленькую синюю лампу, взяла бадейку и полезла в подпол. Свет лампы озарил земляные стены, кадки, покрытые деревянными кружками, кринки, яйца, уложенные в ящик и пересыпанные золой. Справа громоздился ворох картошки, круглой и крупной, как на подбор. Рядом красовалась жёлтая брюква. abu abu Из кучки песка торчали хвостики моркови… Оказалось, что в подполе совсем не страшно. Наоборот, интересно даже! — Скоро ты? — крикнула сверху Груша. — Сейчас! Только вот какой набрать: крупной или мелкой? — Ну конечно, крупной! Мелкая на семена отобрана. Неужели не знаешь? — Не знаю. — Ну и чудная же ты! Все знают, а она не знает. Валентинка еле подняла ведро с картошкой, еле втащила его наверх по лесенке, со ступеньки на ступеньку. На верхней Груша подхватила ведро: — Ну вылезай скорей! Я телёнку пойло приготовлю, а ты начисть картошки для супа и вымой… И где это Таиска запропастилась? Надо кур кормить, а её нет и нет! И печка нынче что-то не топится. Горе с вами! Проснулся Романок. Он свесил с печки вихрастую голову: — Завтрак сварился? В это время у Груши свернулся чугунок с ухвата, и вода зашипела на горячих кирпичах. — Вот ещё проснулся! — закричала Груша. — Чуть глаза откроет, так уже есть просит! Наконец пришла Таиска, розовая, весёлая. В синих глазах её ещё дрожал смех. — Ты что же, за водой-то в Парфёнки бегала? — напустилась на неё Груша. — Да ты знаешь, сколько на колодце народу! — Нисколько там народу! Просто в снежки с ребятами играла, вот и всё! Смотри, в ведре даже лёд намёрз! А потом повернулась к Валентинке: — Ну, готова картошка? Это еще только три картошины очистила?.. Таиска, бери ножик, помоги этой неумехе! Но Таиска даже не подошла к Валентинке: — Я сказала: мои дела на улице, а ваши в избе. Я лучше пойду кур кормить. И снова скрылась, хлопнув дверью. У Валентинки ресницы набухли слезами. Она спешила, чтоб угодить Груше, но и ножик её плохо слушался, и картошка из рук вывёртывалась. «И когда она приедет наконец? — думала Валентинка. — Ну хоть бы поскорей, хоть бы поскорей!» И прислушивалась, не скрипят ли сани у ворот, не слышится ли знакомый, такой напевный и ласковый голос… Но вот картошка начищена. Груша заправила суп и поставила в печку. А потом налила пойла в широкую бадью и сказала: — Вот, народу в избе много, а телёнка напоить некому! — Давай я напою, — робко предложила Валентинка. — Ступай, если сумеешь. Валентинка не умела поить телёнка и не знала, где он. Но она взяла бадейку и тихонько пошла из избы. Груша догадалась: — Романок, проводи нашу барышню. А то она какую-то колибру знает, а вот где телёнок стоит — не найдёт! — У нас телят не было, — сказала Валентинка. — Эх, вы! — пренебрежительно протянула Груша. — Даже телёнка не могли завести! Наверно, ленивые были! У Валентинки засверкали глаза. — Вовсе не ленивые! Мой папа до фронта целые дни на заводе пропадал. Он инженер был! И мама служила тоже!.. — Ну, ну, заговорила! — прервала Груша. — Пока говоришь, пойло остынет… Ой, кажется, дедушка завтракать идёт, а у меня ещё не готово! Из-за вас всё! Валентинка с Романком вышли во двор. — Он у нас в овчарнике, — сказал Романок. — Вот дверь. Его Огонёк зовут, потому что он рыжий! Иди! Только смотри овец не выпусти. Когда Валентинка вошла в овчарник, овцы шарахнулись от неё в дальний угол. Они испугались Валентинки, а Валентинка испугалась их и остановилась у порога. За высокой перегородкой стоял светло-жёлтый бычок. Он нетерпеливо совался мордой в щели перегородки и коротко мукал, вернее, макал: «Мма! Мма!..» Валентинка подошла к нему, и сердце у неё растаяло. — У, какой хорошенький! У, какой миленький! И ножки белые, как в чулочках! А мордочка! А глазки чёрные, как черносливы!.. Валентинка открыла дверцу. Но не успела она войти за перегородку, как бычок отпихнул её, выскочил оттуда, бросился к бадейке и тут же опрокинул её. Тёплое пойло зажурчало сквозь подстилку. Валентинка в ужасе подхватила бадью, но там было пусто. Бычок сердито стучал в дно бадьи, облизывал крошки жмыха со стенок. Но пойла не было, и он принялся орать во весь голос. — Противный! — чуть не плача, крикнула Валентинка. — И пролил все! И сам выскочил! Иди обратно! Иди!.. Но бычок и не собирался лезть обратно. Он принялся играть и бегать по тесному овчарнику. Овцы бросались от него, чуть не на стены прыгали. А ему это, как видно, очень нравилось: он фыркал, макал и подпрыгивал на всех своих четырёх белых ногах. Валентинка вышла из овчарника, захлопнула дверь, села на приступку и расплакалась. — Уйду отсюда! — повторяла она. — Всё равно уйду! Мне всё равно… Пусть в лесу замёрзну! Наплакавшись, Валентинка вошла в избу и молча поставила пустую бадейку. На столе уже дымилась горячая картошка. Груша заметала шесток. — Напоила? — спросила она. — Нет… — ответила Валентинка. — Как — нет? А пойло где? — Он пролил… — Ой!.. Ну ничего-то она не умеет! Ничего-то она не может! Вот уж барыню привели к нам! Правду тётка Марья говорила… — Зачем сказала-то? — шепнула Валентинке Таиска. — Она бы и не узнала ничего! — А бычок-то как же? Голодный будет целый день, да? — Ну и что ж! Авось не околел бы! — У таких хозяев, как ты, пожалуй, и околел бы! — вдруг сказал дед. Он стоял за дверью в горнице, вытирал полотенцем руки и слышал их разговор. — Скотину любить надо, жалеть. Вот видишь, городская, а и то жалеет. А тебе: «Ну и что ж!..» Сделай, Аграфена, пойло да снеси сама. Груша поворчала, но пойло отнесла. Всё обошлось. Однако Валентинку томило что-то. Вот сейчас Груша опять даст ей какое-нибудь мудрёное дело. А Таиска, вместо того чтоб помочь, засмеётся и убежит на улицу, и Романок за ней. А дед хмурый, неприветливый, к нему не подойдёшь. Ну до чего же далеко до вечера! А вдруг она и вечером не приедет?.. После завтрака начали убирать избу. Валентинке досталось мести пол. Ну, это она сумела, она и дома не раз подметала комнату. Она вымела и горницу и кухню и смела сор с крыльца. Утро было ясное, а день наступил сырой, серый, ветреный. С крыши срывалась капель. Среди голых веток щебетали воробьи. Какой холодный, хмурый день! Как холодно и грустно Валентинке! Надо, чтобы кто-нибудь её любил, обязательно надо, чтобы кто-нибудь любил её, был бы с ней ласков, чтобы кто-нибудь спросил её, не хочет ли она погулять или покушать, чтобы кто-нибудь сказал ей: «Не стой без пальто на ветру, простудишься!» Когда человека никто не любит, разве может человек жить на свете?.. Где солнце на небе? Высоко ли оно ещё или спустилось к вершинам леса? Ничего не видно за тучами. Валентинка продрогла и вошла в избу. В избе было подозрительно тихо. Груша, Таиска и Романок сидели вокруг стола, уткнувшись лбами, и что-то рассматривали. Но едва Валентинка переступила порог, они испуганно оглянулись на неё. Таиска схватила что-то со стола и сунула руку под фартук. Все трое глядели на Валентинку не то смущённо, не то насмешливо и молчали. Валентинка увидела, что из-под Таискиного фартука выглядывает жёлтый ремешок. — Мою сумочку взяли! — крикнула она. — Зачем? Отдайте! — О, раскричалась! — со смехом ответила Таиска. — А вот не отдам! — Отдайте! — Отдай! — пренебрежительно сказала Груша. — Подумаешь, добро! Мы думали, там что хорошее, а там картинки какие-то. — На! — сказала Таиска. Валентинка протянула руку, но Таиска отдёрнула сумочку. И Романок и Таиска рассмеялись. — Ну догони! Догони, тогда отдам! — И Таиска убежала в кухню. Валентинка не стала догонять. Она подошла к угловому окошку и уставилась глазами в талый узор на стекле. Тогда Таиска подошла и молча сунула ей сумочку. Валентинка взяла её, но от окна не отошла. Как они смели взять её сумочку? Разве она когда-нибудь полезла бы в школьную Грушину сумку? Разве стала бы рассматривать, что там есть? Какой серый, хмурый день смотрит в окно! Но что это там? Кажется, сани заскрипели по снегу. Так и есть — кто-то подъезжает к дому. — Вроде как мамка приехала, — сказала Груша. Валентинка бросилась на улицу, даже платка не накинула. — Так и есть! — крикнула она. — Так и есть! Приехала! Она подбежала к Дарье и молча обхватила её сырой армяк. — Ты что это раздетая на холод вылетела? — закричала Дарья. — Иди домой живо! Но пусть кричит — Валентинка ничуть её не боится. Она видит, как ласково светятся ей навстречу синие глаза, как улыбается покрасневшее от ветра милое лицо. Конечно, сегодня уже никто больше не посмеет обидеть Валентинку! На окне зацветает весна. Дед оказывается не страшным и не сердитым Стало теплее пригревать солнце. Берёзы стояли мокрые от стаявшего снега, и с тонких веток падали на землю сверкающие капельки. В деревне вдруг появились грачи. Они кричали среди голых вершин, рылись на потемневших дорогах. — Снег рушится, — сказал дед. — Теперь фронтовикам в землянках, пожалуй, худо будет — сыро. — И вздохнул: — Эх, Гитлер проклятый! Весь свет заставил мучиться. «Снег рушится… — подумала Валентинка. — Как это — рушится?» Ей тотчас представился огромный овраг, куда с шумом обрушивались горы снега. Но где этот овраг? Спросить бы… Только у деда разве спросишь! Валентинка часто выходила на крыльцо, стояла, смотрела, слушала… Смотрела, как идут облака по небу, как раскачивает ветер длинные косицы берёз, как скачут воробьи, подбираясь к куриному корму. Слушала шум ветра в деревьях, смутное пение чижей, доносившееся из соседней рощицы. Воздух был полон каких-то новых, необъяснимых запахов, которые волновали Валентинку, манили, звали куда-то… Иногда Таиска тащила её гулять: — Пойдём к девчонкам! Пойдём на гору! Валентинка не шла. Боялась мальчишек — они отколотят. Девочек боялась тоже — они будут смеяться над её капором, над её коротким платьем. И часто издали, не отходя от избы, смотрела, как веселятся ребятишки на горе или лупят снежками друг друга. В солнечное утро дед принёс из кладовой семена пшеницы, овса и гороха и посеял в тарелках. Ему надо было узнать, хорошие ли это семена, годятся ли они для сева. Дед был кладовщик, и это была его первая забота — выдать для сева хорошие семена. Каждый день Валентинка разглядывала тарелки: не показался ли где-нибудь росточек? Груша часто замечала, как Валентинка сидит над этими тарелками и смотрит на мокрую землю. — И чего смотрит? — удивлялась Груша. — И чего ей интересно? Чудная! Однажды к тарелкам с лукавым видом подошла Таиска. — Что-то не всходят и не всходят! — сказала она. — Может, и не взойдут? — И, понизив голос, предложила: — Знаешь, Валентинка, ты посмотри. Разрой и посмотри, есть на них наклёвыши или нет. Если есть, значит, взойдут. Валентинке и самой очень хотелось вырыть хоть бы одно зёрнышко. Но что-то слишком весело смеются у Таиски глаза и что-то Романок насторожился, так и вытаращился: разроет или не разроет Валентинка тарелку? И вдруг Романок не выдержал. — Не разрывай! — сказал он. — Дедушка вот до чего рассердится! — Сунулся! — крикнула Таиска. — Ну чего ты сунулся? На тебя, что ли, он рассердится? На тебя, да?.. Таиска показала Романку язык и ушла. — Я в ту весну разрыл, а он меня прямо за волосы, — продолжал Романок. — Ведь он их считает! Валентинка испуганно смотрела на Романка. Ух, что было бы, если б она так вот деду напортила! С этого дня она даже и близко не подходила к тарелкам. И, когда становилось очень скучно, усаживалась в уголке за комодом, вынимала из своей жёлтой сумочки связку картинок и расставляла их рядышком возле стены. Эти картинки она собирала давно: вырезала из старых журналов, выменивала у подруг на лоскутки и на игрушки, выпрашивала у мамы, если та получала красивую открытку. Дарья с беспокойством посматривала на Валентинку, когда та, усевшись перед своими картинками, смотрела на них и что-то бормотала потихоньку. С кем она разговаривает? Кого она видит? А Валентинка придумывала: вот на круглом листке водяной лилии сидит крохотная девочка — Дюймовочка. Но это не Дюймовочка, это сама Валентинка сидит на листке и разговаривает с рыбками… Или — вот избушка. Валентинка подходит к дверям. Кто живёт в этой избушке. Она открывает низенькую дверь, входит… а там прекрасная фея сидит и прядёт золотую пряжу. Фея встаёт Валентинке навстречу: «Здравствуй, девочка! А я давным-давно тебя поджидаю!» Но игра эта тотчас кончалась, как только кто-нибудь из ребят приходил домой. Тогда она молча убирала свои картинки. Как-то перед вечером Валентинка не вытерпела и подошла к тарелкам. — Ой, взошло! — воскликнула она. — Взошло! Листики!.. Романок, смотри! Романок подошёл к тарелкам: — И правда! Но Валентинке показалось, что Романок мало удивился и мало обрадовался. Где Таиска? Её нет. Одна Груша сидит в горнице. — Груша, поди-ка сюда, погляди! Но Груша вязала чулок и как раз в это время считала петли. Она сердито отмахнулась: — Подумаешь, есть там чего глядеть! Какая диковинка! Валентинка удивлялась: ну как это никто не радуется? Надо деду сказать, ведь он же сеял это! И, забыв свою всегдашнюю боязнь, она побежала к деду. Дед на дворе прорубал канавку, чтобы весенняя вода не разлилась по двору. — Дедушка, пойдём! Ты погляди, что у тебя в тарелках: и листики и травка! Дед приподнял свои косматые брови, посмотрел на неё, и Валентинка в первый раз увидела его глаза. Они были светлые, голубые и весёлые. И совсем не сердитым оказался дед, и совсем не страшным! — А ты-то чего рада? — спросил он. — Не знаю, — ответила Валентинка. — Так просто, интересно очень! Дед отставил в сторону лом: — Ну что ж, пойдём посмотрим. Дед сосчитал всходы. Горох был хорош. Овёс тоже всходил дружно. А пшеница вышла редкая: не годятся семена, надо добывать свежих. А Валентинке словно подарок дали. И дед стал не страшный. И на окнах зеленело с каждым днём всё гуще, всё ярче. До чего радостно, когда на улице ещё снег, а на окне солнечно и зелено! Словно кусочек весны зацвёл здесь! Прибыль в доме. В избе появляются новые жильцы Мать сегодня то и дело заглядывает в овчарник. Всё ходит, смотрит чего-то. И даже поздно вечером, когда уже все легли спать, Валентинка услышала, как она зажгла лампочку и, накинув шубейку, опять пошла в овчарник. На этот раз она вернулась очень быстро и сразу стала будить деда: — Отец, отец, встань, помоги! И снова ушла. Дед тоже быстро поднялся и поспешил за ней. Валентинка встревожилась. Что случилось? Она торопливо надела платье — может, сейчас придётся бежать? Девочки спокойно спали на большой кровати. На краю печки похрапывал Романок. Ну почему же они все спят, когда в доме такая тревога? Через некоторое время захлопали двери во дворе, раздались шаги в сенях. Вот мать идёт, вот дед, а вот ещё чьи-то мелкие шажки — тук, тук, тук… Открылась дверь. Вошли мать и дедушка, а за ними вбежала большая чёрная овца. Мать несла что-то, завёрнутое в дерюжку. И когда она эту дерюжку развернула, Валентинка увидела маленьких, ещё мокрых ягняток. Она вскочила с постели: — Ой, какие малюсенькие! Ягняток было трое. Они еле стояли на своих растопыренных тонких ножках. Овца подошла к ним и начала их облизывать своим шершавым языком, и так яростно лизала, что ягнята не могли устоять, падали и кувыркались. — Ну, хватит, хватит! — сказала мать. — Умыла, и ладно. Давай-ка лучше покорми своих ребят! Дед подержал овцу, а мать взяла ягняток и подсунула к вымени. Ягнята тотчас принялись сосать. Только вышло не совсем хорошо: два чёрных сосали, а третий, белогрудый, бегал вокруг и кричал тоненьким голоском. Мать оттащила одного чёрного и подсунула белогрудого. Но чёрный рвался из рук. И не успела мать его выпустить, как он уже снова бросился и оттолкнул белогрудого. Мать покачала головой: — Вот безобразники! Придётся этого отдельно подкармливать. Она налила молока в бутылку и надела резиновую соску. — Неужели пить будет? — удивилась Валентинка. — Разве он сумеет из соски? Разве он ребёночек? — А кто же он? — улыбнулась мать. — Конечно, ребёночек… Овечий только. Ягнёнок сначала не взял соску, выплюнул. Но когда капелька молока попала ему на язык, он почмокал и принялся сосать. — Дай-ка я! — попросила Валентинка. — Дай, пожалуйста! Мать дала ей бутылку. — Гляди-ка, пьёт! — обрадовалась Валентинка. — Пьёт из соски! Ой, до чего милая мордочка! До чего милые глупые глазочки!.. Валентинка обняла ягнёнка и поцеловала его в белый круглый лоб. Мать и дед посмотрели друг на друга и молча улыбнулись. — Может, и приживётся, — пробормотал дед, кряхтя и укладываясь спать. — Наши-то вон к скотине не больно ласковы, а эта — ишь… — Не сглазь! — тихо ответила мать. Валентинка не слышала этих слов. А если б и слышала, то не обратила бы внимания, так она была рада ягнятам. Ведь она таких барашков видела раньше только на картинках! Валентинка завоодит в овчарнике нерушимую дружбу Ягнята так и остались жить в избе. Мать боялась, что в овчарнике они замёрзнут, простудятся да и овцы их могут ушибить. С ягнятами в избе стало очень весело. Несколько раз в день к ним приходила овца, кормила их. Белогрудому всегда доставалось меньше всех. Но для него бывала приготовлена бутылка с тёплым молоком, и Валентинка поджидала его. И к молоку и к Валентинке ягнёнок привык скоро. Ей уже не приходилось совать ему соску в рот — он сам хватал её, чмокал и подталкивал, как подталкивают ягнята вымя, когда молоко задерживается. После кормёжки ягнята начинали играть. Они бегали взапуски взад и вперёд — из кухни в горницу, из горницы в кухню. Маленькие твёрдые копытца мелко стучали по полу, будто горох сыпался. Ягнята подпрыгивали, подскакивали, налетали друг на друга, бодались безрогими лбами и снова мчались гурьбой от печки в горницу и из горницы к печке. — Будет вам! — кричала на них мать. — Опять есть захотите! Романку не терпелось — ему непременно хотелось схватить какого-нибудь ягнёнка на руки. Ягнята не давались, он бегал за ними, падал, они прыгали через него, девочки смеялись, и такой шум поднимался в избе, такой базар!.. Валентинка не могла нарадоваться на ягняток. Особенно на своего, на белогрудого. Он её знал, и Валентинка этим очень гордилась. Если б можно было, она бы не расставалась с ним. Она целовала его маленькую мокрую мордочку, белую отметину на лбу, тёплые атласные ушки и осыпала его всеми ласковыми словами, какие только могла придумать. Мать давала ягнятам попрыгать и поиграть, а потом загоняла их в хлевушок под кухонной лавкой. Валентинка сначала помогала ей. А потом целиком взяла на себя эту заботу: выпускать их к овце, загонять обратно, убирать грязную подстилку и стелить свежую. И часто, когда ягнята сладко дремали в тёплой полутьме, она сидела возле и в щёлочку любовалась ими. Прошла неделя. Ягнята подросли, окрепли. Их густая шерсть закрутилась пушистыми завитками. У двух чёрных отчётливо выглянули крутые рога. — Ну, братцы, пора вам в овчарник, — сказала мать. — Довольно тут грязнить да буянить! Валентинка помогала переселять ягнят. Как жалко! Ну где им там попрыгать? Большие овцы их затолкают. Вдруг этот дуралей, жёлтый бык, из своего стойла вырвется да начнёт бушевать по овчарнику? — Ничего, ничего, — говорила мать, — привыкнут. А этого дуралея мы не выпустим. А хочется ему: ишь как поглядывает! Бычок смиренно глядел на них сквозь широкую щель своими влажными большими глазами. Валентинка вспомнила, сколько ей пришлось однажды вытерпеть из-за этого смиренника. Но она подошла к нему, увидела его забавную тупую морду, потрогала нежные складочки на его жёлтой шелковистой шее и забыла все свой обиды: — Огонёк, дай я тебя поглажу, миленький! А когда вышли из овчарника, она обратилась к матери: — Можно, я буду с тобой Огонька поить? — С кем? Валентинка потупила голову: она знала, что матери очень хочется, чтоб Валентинка сказала: «С тобой, мама!» Но она не могла назвать её мамой. Ну не может, и всё! — Ну что же, — со вздохом сказала мать, — если хочешь, давай поить вместе. С этого дня Валентинка стала ходить с матерью в овчарник. Мать показала ей, как открывать дверцу, чтобы не выпустить бычка, как ставить бадейку, чтобы он не опрокинул, и как держать её, чтобы он не ударил рогом. Рога у него уже торчали в стороны, как у заправского быка. Сначала Валентинка побаивалась Огонька, такой он неумный, такой бестолковый — наскакивает, толкается, чуть с ног не сшибёт. А чуть зазеваешься — сейчас заберёт себе в рот Валентинкино платье и начнёт жевать. Вот такой чудной! А однажды он лизнул Валентинку прямо в лицо, словно тёркой провёл. — Ой, меня бык умыл! — закричала Валентинка со смехом. Мать засмеялась тоже: — Вишь как он тебя любит! Знает же, глазастый, кто ему пойло носит. Зато в избе, когда увели ягняток, Валентинке показалось пусто и скучно. Таиска и Романок пропадали на улице. Домоседка Груша или учила уроки, или вязала чулки. И тогда Валентинка снова расставляла свои картинки, глядела на них и что-то шептала, словно разговаривала с невидимыми людьми. Валентинка рассказывает историю Груша читала вслух сказку про хромую уточку. Дойдя до того места, где уточка превратилась в девушку, Груша положила закладку и закрыла книгу. — Ну что же ты! — сказал Романок. — Ну, а дальше? — Дальше нам не задано, — ответила Груша. И, потянувшись, сладко зевнула: — Поспать бы сейчас! На улице лепило — не то снег, не то дождик. Носа не высунешь. Таиска бродила по избе, не зная, чем заняться, и, заглядывая в окна, раздумывала: шибко она промокнет, если добежит до Алёнки, или не шибко? Валентинка сидела в уголке за комодом. Картинки стояли перед ней. Романок подсел поближе и спросил: — Это что — корабль? — Да, — нехотя ответила Валентинка. — А куда он плывёт? — Вокруг света. Романку стало интересно. — Как — вокруг света? А где это? А какой корабль? А на корабле кто? А зачем он плывёт вокруг света? — Это Магеллан плывёт, — сказала Валентинка. Когда-то мама рассказывала ей о великих путешественниках, которые открывали новые земли. Про этих путешественников у них в доме была толстая книга с картинками. Больше всех ей почему-то запомнилась история хромого Магеллана. Как он проплыл по морям вокруг света, как он сражался с дикарями, как он умер. И хотя неизвестно, чей корабль был нарисован на картинке, она решила, что это корабль Магеллана. — Видишь, как волны бушуют? Это ведь не река, это море. А на корабле матросы. И вот кричат: «Не хотим дальше плыть! Хотим обратно, домой!» А из каюты выходит капитан. Он идёт и хромает, идёт и хромает. Но это ничего, что он хромает, — он смелый! Он говорит: «Молчите! Мы домой не вернёмся! Мы будем плыть всё дальше! Там золотой остров, весь золотым песком усыпанный! А в речках лежат жемчужины — бери сколько хочешь!» Валентинка рассказывала Романку, как моряки нашли золотой остров, как пальмы на нём звенели своими золотыми листьями и как драгоценные камни сверкали в чашечках цветов и маленькие эльфы с цветными фонариками летали по ночам над лугами… Об этом мама не говорила ей. Это она только что придумала. Но что ж из того, если Романку интересно! Таиска тоже слушала чудесную историю. Она смотрела на синее море, на зелёные пальмы, которые виднелись вдали, на крутобокий корабль, увешанный парусами. Ей чудилось, что она видит, как ходит по палубе хромой капитан, она различала блеск золотого песка на далёком берегу острова, она слышала звон чистых ручьёв, на дне которых лежат светлые жемчужины… — А на этой картинке — видишь? На них напали дикари… Валентинка показала Романку вырезанную из книги иллюстрацию, где голые люди со стрелами нападали на людей, одетых в испанские костюмы. — А кто кого убил? — спросил Романок. — Они Магеллана убили. Видишь, он падает? — Ну, давай говори! — вдруг вмешалась Таиска. — Ты всё по порядку говори. Это какие люди: русские или немцы? — Что ты! — улыбнулась Валентинка. — Тут русских нету! Это испанцы. А это дикари, чернокожие. У них кожа как сапог блестит. — И вовсе так не бывает, — сказала Груша, зевая, — и всё придумала… — А ты почём знаешь? — закричала Таиска. — А вот и бывает! — Значит, ты знаешь? — А вот и да! Знаю! — Видела, что ли? — А вот и да! Видела! — С тобой говорить — язык наварить, — сказала Груша и замолчала. — А ещё про какие-нибудь картинки знаешь? — спросила Таиска Валентинку. — Знаю. — А про какие знаешь? — Да про все знаю. — А расскажешь? Про всё расскажешь? Валентинка обещала. А пока что она собрала картинки и уложила в сумочку. Мать готовила пойло, надо было идти в овчарник. — Давай я с тобой пойду быка поить? — предложила Таиска. — Давай будем вместе? Валентинка не знала, радоваться ей или нет. Хорошо, если Таиска и вправду будет дружить с ней. А может, она только так, дурачится, а потом возьмёт да как-нибудь и подведёт Валентинку. И она ответила еле слышно: — Давай. Пошли все трое: мать всё-таки хотела посмотреть, как молодые хозяйки будут одни без неё управляться. И не напрасно пошла. Таиска сразу так напугала овец, что они чуть всех ягнят не потоптали, а с бычком тут же подралась и с досады хотела бадейку с пойлом опрокинуть ему на голову. — Э, иди-ка ты отсюда! — сказала мать. — Так, матушка моя, за скотиной не ходят. Ступай-ка лучше принеси им свежей соломки да сенца клочок позеленее выбери. — Вот и хорошо! — пробурчала Таиска. И побежала за сеном. Таиска уводит Валентинку на улицу и неожиданно получает синяк Перед вечером прояснело, снова ударил лёгкий морозец. Но снег почернел и подёрнулся настом. Зажурчали невидимые подснежные ручьи. Таиска пристала к Валентинке: — Пойдём к девчонкам! Ну что ты всё дома да дома? Только и сидишь в углу, как мышь. — Ступай, ступай, — подхватила мать, — пускай тебя ветерком обдует. — В овраг пойдём! Помнишь, где глина? Интересно посмотреть, какой это овраг. А может, там уж и снега нет, и пещерки видно. Валентинка оделась. Вместо худых ботиков мать дала ей старые Грушины валенки с галошами. Девочки отправились. Романок тащился сзади. Зернистый снег проваливался и крепко хрустел под ногами. По дороге зашли за Варей, постучали в окно Алёнке. Девочки немножко сторонились Валентинки: они ещё не привыкли к ней. Дошли до прогона и свернули на узкую тропочку, которая вела вниз, к реке. Тут, возле тропочки, и был овраг. Края его обнажились и ярко желтели под солнцем. — Смотрите, вербушка! — вдруг сказала Варя. — Барашки вылезли! — Где? На самом краю оврага среди ольховых кустов стояла молодая верба. Её тёмно-красные ветки были украшены белыми шелковистыми комочками. Это было самое весёлое, самое нарядное деревце во всём перелеске. Девочки стали думать, как бы достать вербушку. На дне оврага лежал глубокий снег. Только Таиска долго думать не стала — полезла прямо через сугроб. Местами наст выдерживал её, местами нет, и тогда Таиска проваливалась выше колен и барахталась в жёстком снегу. Снег набился ей в рукава и в валенки. Но Таиска всё-таки добралась до вербы. — Эй, вербушка! Девчонки, видя такую удачу, тоже полезли через сугроб. И Валентинка полезла. Ей было и страшно — а вдруг провалишься с головой — и интересно: ей ещё никогда не приходилось перелезать через такой сугроб. Будто она моряк, который отправляется в широкое море и не знает, переплывёт его или нет. Когда ноги скользили по блестящей корочке наста, ей казалось, что она идёт, не касаясь земли. Когда вдруг с хрустом ломался наст, ей чудилось, что она стремглав летит куда-то в пропасть… Она выкарабкивалась, отряхивала снег и смеялась вместе с девчонками. Вот и верба! Какая она пушистая, как она расправила свои ветви, даже ломать её жалко! Но Валентинке жалко, а Таиске не жалко — она уже целый пук наломала. И Варе с Алёнкой не жалко — они тоже ломали и кромсали тёмно-красные ветки. И Романку не жалко. Он стоит на тропинке и кричит, чтоб Таиска ломала больше — на его долю. Но не идти же Валентинке домой с пустыми руками! Она отломила одну пушистую ветку. Какая сочная и как остро пахнет, когда отломишь! «Ещё зима, а она цветёт», — подумалось Валентинке. Но, оглянувшись кругом, она среди чёрных деревьев увидела кусты, увешанные красно-бурыми серёжками. Что такое? Кругом блестит снег, а кусты стоят и красуются, будто уже май наступил на улице. Красные серёжки над снегом! А вот и ещё чудеснее: низенькие кустики внизу оврага подёрнулись, словно туманом, лёгкой зеленью. Ещё зима кругом, ещё спят ёлки и большие деревья стоят совсем голые и безмолвные. Но что же волшебное случилось здесь? Может, сама Весна была этой ночью в перелеске и дотронулась до этих кустов?.. — Валентинка, ты что же? — крикнула Таиска. — Чего стоишь? Валентинка встрепенулась. Девчонки с охапками вербы уже выбрались на тропинку. Валентинка пустилась в обратное путешествие через сугробы. Когда все собрались на тропинке, девочки удивились: — Что же ты, Валентинка, лазила, а ничего не наломала? abu — На вот, я тебе дам, — сказала Варя. — Я сама дам, — вмешалась Таиска, — у меня хватит! Вдруг откуда-то из-за кустов вылетел снежный комок и — бах! — прямо Таиске в спину. — Ай! Кто это? Послышался негромкий смех. Из-за кустов вылетело сразу несколько жёстких снежков — и кому в затылок, кому в грудь, кому прямо в лоб… — Мальчишки! — крикнула Варя. — Вербу отнимут! Бежим! Девочки пустились домой. Таиска самая первая, Валентинка самая последняя — очень большие и тяжёлые были у неё валенки. Даже Романок обогнал её. — Догоняй, догоняй их! — кричали сзади мальчишки. — Верба хлёст, бьёт до слёз! Верба бела, бьёт за дело! Э-э!.. А-а!.. Мальчишек было только двое, но Валентинке показалось, что сзади налетает какая-то дикая орда. Снежки так и летели через голову и то и дело больно стукали в спину. Видя, что Валентинка отстаёт, они сосредоточили весь свой снежный огонь на её синем капоре. Девчонки всё дальше, даже Романок прыгает, как заяц, а Валентинка спотыкается, скользит, и ноги её отказываются бежать. Что ей делать? Как ей спастись? И тогда она закричала пронзительно, изо всех сил: — Таиска! Таиска!.. Таиска была уже на горе. Она остановилась и оглянулась. Мальчишки настигали Валентинку и, весело выкрикивая «вербу», с двух сторон забивали её снегом. Валентинка уже не пыталась бежать — она стояла согнувшись и закрыв руками лицо. Таиска сунула свою вербу Романку в руки и, словно коршун с высоты, устремилась обратно вниз. Она с разбегу налетела на Андрюшку — он стоял ближе — и сцепилась с ним. Она сбила с него шапку и старалась схватить за волосы. Андрюшка дал ей тумака, а сам нагнулся за шапкой. Таиска уловила момент и запустила руку в его вихры. Другой мальчишка, Колька Сошкин, сначала растерялся, но потом снова схватился за снежки. Бой начался не на жизнь, а на смерть. Таиска царапалась и налетала на мальчишек, словно разъярённый петух. — Беги! — кричала она Валентинке. — Беги! Я с ними… сейчас… расправ… расправлюсь! Но Валентинка не побежала. Она неожиданно подскочила к Андрюшке и начала хлестать его своей вербой. — Ой, ой! — закричал Андрюшка. — Ты ещё глаз выстегнешь! — и закрыл руками лицо. Таиска схватила Валентинку за рукав: — Пойдём! Хватит с них. Они теперь будут знать, какая верба хлёст! Домой явились прямо к уборке. Валентинка всё ещё дрожала после боевой схватки. Только возле ягняток, возле жёлтого тёплого Огонька она успокоилась. — Эх ты, лизун! — сказала она, поглаживая его нежную шею. — Стоишь тут и ничего не знаешь. А в овраге что делается! Большой букет вербы красовался на столе в горнице. Тонкий аромат леса бродил по избе. Валентинка подсела к деду: — Дедушка, ты знаешь… Ты не поверишь, наверно, но это правда, я сама видела! — Что видела? — В овраге! Кругом снег, а на кустах зелёные листики. Мелкие-мелкие, но всё-таки листики! А на другом кусте, на большом, красные серёжки… Хочешь, пойдём, покажу? Но дед и не думал не верить. — Вот так чудо! — усмехнулся он. — Да это ольха зацвела. Она всегда так торопится. Это чтоб листья ей цвести не мешали. Она любит цвести на просторе, чтоб ей цветы ветерок обдувал. А те зелёные — так это ивняк. Деревце не гордое — солнышко греет, и ладно. За ужином все увидели, что у Таиски заплывает глаз и веко почернело. Первая заметила Груша: — Глядите, глаз-то у Таиски! — Вот так фонарь! — сказал дед. — Теперь нам и лампы не нужно, и так светло. — Батюшки! — удивилась мать. — Это где же тебя угораздило? Стукнулась, что ли? — Небось с мальчишками подралась, — сказала Груша. Таиска молча уплетала щи, будто не о ней шла речь. Но последнее замечание её задело. — А вот и да, — ответила она, — вот и подралась! И ещё подерусь! — Таиска, — с упрёком сказала мать, — ну неужто это хорошо — с мальчишками драться? — А если они нашу Валентинку бьют? — крикнула Таиска. — Это хорошо, да? — Они нашу Валентинку снегом! — сердито сказал Романок. — Нашу Валентинку… — вполголоса повторила Груша, словно прислушиваясь к этим словам. — Нашу… А дед потрепал Таиску по плечу: — Так и надо. Если наших бьют, спускать не надо! Дерись! Праздник весны. Жаворонки из теста Это был праздник. Но о таких праздниках Валентинке никто никогда даже и не рассказывал. Ещё с вечера Таиска вертелась возле матери: — Мамка, погляди-ка на численник… — Поглядела. Двадцатое. Что же дальше? — А дальше — завтра двадцать первое. Ты что же, забыла? — А что такое двадцать первое? Война кончится, что ли? — Да мамка же, не притворяйся! Ведь завтра жаворонки прилетят! — Отстань! — с досадой ответила мать Таиске. — Нужны мне твои жаворонки! Прилетят, и ладно. Таиска чуть не заплакала: — Да ведь тесто ставить нужно! Но мать ничего не ответила. А поздно вечером она всё-таки взяла большую глиняную миску и тихонько замесила тесто. На другой день Валентинка встала пораньше и вышла на крыльцо. Может, она увидит, как летят жаворонки. Свежее лучезарное утро встретило её. Неистово чирикали воробьи под окнами. Кричали грачи. На изгороди сидела красивая чёрно-белая сорока и поглядывала на Валентинку то одним глазом, то другим. И по всей деревне из конца в конец без умолку голосили петухи. На крыльцо вышел дед: — Ты что рано выскочила? — А я жаворонков гляжу. Таиска говорит, они прилетят сегодня. Дед усмехнулся: — Эка, хватились! Да уж я одного ещё на той неделе слышал! Дед взял метлу, промёл канавку с водой, а потом подошёл к старой берёзе и стал прислушиваться к чему-то. Валентинка подошла к нему: — Дедушка, что ты слушаешь? — Слушаю, как у берёзы сок пошёл. Слышишь? От корня вверх. Так и напирает. Слышишь? Валентинка слушала, приложив ухо к прохладной атласистой коре. Где-то тихонько шумело, где-то журчало — может, это вода журчала в канавке, может, это ветерок шумел. Но Валентинка шепнула: — Слышу! Вдруг на крыльцо выскочила Таиска и закричала звонче, чем все деревенские петухи: — Валентинка, иди жаворонков лепить! Ну скорей же ты, ну скорей же! Валентинка побежала в избу. На кухонном столе пыжилось пухлое ржаное тесто. Ребятишки окружили стол. Даже ленивая Груша встала пораньше. Даже Романок проснулся, хотя завтрак ещё не был готов. — Жаворонков лепить! — крикнул Романок. — Каких жаворонков? — удивилась Валентинка. — Из чего лепить? Из теста? — Не знает! — со вздохом сказала Груша. — Ничего не знает! Вот уж правду тётка Марья сказала… — Много правды твоя тётка Марья наговорила! — прервала мать. — Людей надо слушать, когда они доброе говорят. А когда говорят злое — слушать тут нечего, не то что повторять. Чтоб ни про какую тётку Марью я больше не слышала! — Бери тесто, — сказала Таиска, — лепи. — А как? — Да как хочешь! Вот, гляди, какого мамка слепила! На большом противне лежал первый жаворонок. Правда, он очень мало был похож на птицу. Хвост у него завивался кренделем, вместо крыльев были две бараночки, вместо глаз торчали две сухие смородины, а клюва и вовсе не было. И всё-таки это был жаворонок. Груша лепила старательно. Она хотела сделать точь-в-точь такого же. Раз мать сделала такого, значит, и всем надо делать таких. Зато у Таиски жаворонок был необыкновенной красоты и нарядности. Хвост у него распускался веером, на голове, будто корона, поднимался высокий гребень. На крыльях, широко распластанных по столу, одно перо вниз — другое кверху, одно перо вниз — другое кверху… Такого жаворонка даже во сне увидеть нельзя! Романок тоже что-то валял в муке, что-то комкал, раскатывал, расшлёпывал ладонью, а потом опять комкал… Валентинка отрезала себе кусок теста: — Значит, какого хочу? Она сделала своему жаворонку хвост в три пера, каждое перо с завитушкой. А крылья сложила на спинке и концы подняла кверху. Жаворонок вышел не похожий ни на материн, ни на Таискин. — Вот здорово! — сказала Таиска. — Давай придумывать, чтоб все разные-преразные были. Противень заполнялся. Удивительные птицы появлялись на нём — и маленькие и большие, и с длинными хвостами и с короткими, и с гребешками и без гребешков… Только Грушины все были похожи друг на друга: хвост крендельком и крылья баранками. Романок наконец тоже сделал жаворонка. Но мать не захотела сажать его на противень: — Куда такого чёрного? Кто его есть будет? Не жаворонок, а валякушка! Нет ему места! — Ну и не надо! — сказал Романок. — Я его и так съем, — и недолго думая тут же съел своего жаворонка. Никто не уходил гулять. Так и похаживали у печки: как-то испекутся жаворонки, как-то они зарумянятся? Тёплый приятный запах расплывался по избе. Это жаворонками пахнет, праздником, весной… Ну скоро ли они будут готовы? Таиска приставала к матери: — Мамка, ты не забыла? — Отстань! Но Таиска не унималась: — Мамка… ну, может, я погляжу? — Уйди, не суйся к печке! — Ну, смотри! А то, может, ты забудешь… Вкусный запах стал густым и жарким. Мать вытащила противень. У, какие чудесные, какие зарумяненные птицы сидят на нём! Целая стая! Что, если они сейчас взмахнут своими необыкновенными крыльями да и полетят по всей избе? Таиска прыгала и визжала от радости. Валентинка смеялась. Романок порывался схватить то одного жаворонка, то другого… Только Груша издали поглядывала на них. Ну что там особенного? Этим маленьким всегда всё на свете интересно! Мать каждому дала по жаворонку. Каждый выбрал, какого хотел. И когда дед пришёл завтракать, ребятишки встретили его в три голоса: — Дедушка, гляди-ка, гляди-ка, жаворонки прилетели! Дед поглядел на жаворонков и покачал головой: — Ух ты! Вот это птицы так птицы! Лёд пошёл. Романок чуть не превратился в Магеллана Валентинка проснулась среди ночи от какого-то далёкого, неясного шума. Она встревоженно прислушалась. Шумело ровно, широко, стремительно. Валентинка привстала. Может, разбудить мать? Может, это фронт нагрянул? Может, идут по дорогам немецкие машины и шумят-шумят, а деревня спит и не слышит ничего? Тёмная-тёмная ночь глядела в окна. По стёклам шуршал дождь, и что-то тихонько постукивало по наличнику. Шум не затихал и не становился сильнее. Валентинка успокоилась. Нет, это не машины шумят. Так может ветер шуметь в густых вершинах, так, может быть, шумит море. Валентинка улеглась, но долго не могла уснуть. Что происходит там, в сырой весенней темноте? Что-то таинственное, что-то чудесное и немножко жуткое… Утром, проснувшись, она снова услышала тот же монотонный шум. Таиска умывалась. Она, смеясь, брызнула на Валентинку водой: — Вставай! Пойдём реку смотреть — лёд пошёл! Слышишь, как шумит? — Это река шумит? Так, значит, это река шумит! Она ещё ночью шумела. А я подумала… — Что подумала? — Так, ничего. …Все нечаевские ребятишки высыпали на реку. Маленькие стояли на горе, пригретой солнышком, а ребятишки постарше и посмелее подошли к самой воде. У, как бурлила вода, как она крутилась воронками! Льдины плыли по реке, сталкивались, натыкались на берега и снова мчались куда-то. Река прибывала, вздувалась, начинала выступать из берегов. Она казалась Валентинке огромной, сильной и опасной. Кто её знает: вот возьмёт да и выхлестнет сейчас на берег, затопит луг, рощу, а их всех утащит и понесёт вместе со льдом. Как она глубока, наверно! И какая холодная, страшная эта глубина! Мальчишки стояли на берегу. Романок был с ними. Они стояли на самом краю и бросали палки на середину реки, чтобы посмотреть, как они крутятся в бурунчиках. Вдруг мальчишки закричали. Край берега, на котором они стояли, отделился и медленно поплыл… Это был кусок льда, прибитый к земле. Ребята один за другим прыгали на берег. Только Романок, растерявшись, стоял и не знал, что ему делать. А полоска воды между ним и берегом потихоньку увеличивалась и увеличивалась. — Прыгай! — кричали ребятишки. — Прыгай скорее! — Прыгай, дурак! — взвизгнула Таиска. Валентинка, увидев Романка на уплывающей льдине, такого маленького, жалкого и растерянного, забыла всё на свете. Она прыгнула в воду, сдёрнула Романка со льдины и вместе с ним выскочила обратно на берег. Всё произошло очень быстро. Валентинка даже испугаться не успела. Но она увидела уплывающую льдину, которая уже неслась по течению, — ведь Романок сейчас стоял бы на ней! Она заглянула в тёмную воду, в которую только что прыгнула, — до чего страшная эта вода! И ей стало до того жутко, что слёзы подступили к горлу. Таиска подлетела, отшлёпала Романка и отогнала его от реки, словно он не человек был, а какая-нибудь овца. Потом подошла к Валентинке: — Как же теперь домой-то идти? С тебя так и льёт. Полны валенки небось. А ну-ка, скинь! Девочки помогли Валентинке снять валенки и вылили из них воду. Валентинка дрожала. — Пошли к бабушке Славиной! — сказала Варя. — Она добрая. Мы когда зимой в прорубь провалились, она всех нас сушила. — И правда! — подхватила Таиска. — Пошли! Бабушка Славина одиноко жила в своей маленькой избушке. Ни родных, ни близких у неё не было. Но когда соседи заходили к ней за какой-нибудь нуждой или ребятишки забегали со своим горем, она всегда была рада помочь, чем только могла. Бабушка велела Валентинке снять валенки и намокшее платье, дала ей свою шубейку и затопила печку. А на стол поставила чугунок со сладкой пареной брюквой: — Ешьте. Мёд, а не брюква. Девчонки всё ещё переживали случившееся. Они уже не дичились Валентинки. И Валентинка больше не боялась их. Они не смеялись над её синим капором, не разглядывали, какие у неё чулки. — А всё-таки у нас Валентинка смелая, — сказала Таиска. — Я ещё и опомниться даже не успела… Алёнка поёжилась: — Прямо в воду! Ух!.. А если б тут не мелко было? Если б тут яма была? — Страшно! — прошептала Варя. — Ну и что ж, что страшно! — ответила Валентинка. — А если б Романок ваш был? И ты тоже прыгнула бы. Мало ли что страшно! Конечно… Она вдруг заплакала. Ей снова представилось, как бурная река уносит льдину и Романок стоит на этой льдине и смотрит на всех испуганными синими глазами. А льдину уже вертит, уже крутит в воде… Ой, что, если б это и в самом деле случилось? — Ну, ведь не случилось же, ведь не случилось же! — повторяла Таиска. — Ведь не случилось же! Но неожиданно всхлипнула и сама. И тут же рассердилась: — Уж и надаю я этому Романку сегодня! Будет он у меня знать, как в реку соваться! Огонёк увидел солнце Серые стояли дни. Тяжёлый сырой туман висел над землёй. Ночи были непроглядны. Только ветер шумел и река бушевала вдали. И вдруг ударило солнце. Засверкали Грушины спицы, воткнутые в клубок; словно серебряные, засветились ручки у комода; заблестела посуда на полке, и на большой глиняной миске отчётливо проглянули глянцевые синие цветы. А на подоконниках, затопленных солнцем, свежо и сквозисто зеленели дедушкины сеянцы. Валентинка была молчалива. Но ей казалось, что начался какой-то необъяснимый длительный праздник. Этот праздник не имел названия, но он был разлит в воздухе, глядел в окна. Она вышла на улицу — праздник был и здесь. Да ещё какой! Снег уже исчез — туман и чёрные ночи согнали его. Синие лужи, словно осколки зеркала, ослепительно сверкали под солнцем. Тонко звенел ручеёк, бегущий через двор. А возле избы на старой берёзе пел скворец. Как он пел! Он словно хотел рассыпаться сам в своих звонких трелях, он даже крылья распускал и весь трепетал от неизбывного счастья. Дед на усадьбе подправлял изгородь. Он постукивал топором по тонким ольховым жердинкам, подгонял их, прилаживал к высоким кольям, перевязывал мягкой, как волокно, ивовой корой. Но вот он остановился отчего-то, поднял бороду и глядит в небо. Валентинка сразу встревожилась. Что там? Самолёт? Немецкий? Дед поманил её пальцем. Валентинка подошла. И — как хорошо! — вместо жёсткого, воющего гула немецких пропеллеров она услышала ещё одну птичью песню. Словно серебряные колокольчики звенели вверху. Словно серебряный дождик падал на землю. Высоко-высоко дрожала в небе маленькая птица. — Дедушка, кто это? — спросила Валентинка. — Это соловей? — Это не соловей, — ответил дед, — это самая наша крестьянская птичка. Всегда она с мужиком в поле. Мужик работает, а она над ним поёт, веселит его, радует. Это, Валентинка, жаворонок! — Жаворонок?! Тотчас вспомнились жаворонки, которых они лепили из теста. Какой же этот? Может, как Таискин — с широкими крыльями и гребешком на голове? Или такой, как был у неё, — с тремя перьями в хвосте? Какие у него перья: синие или красные? Но нет! В толстой книге был нарисован жаворонок. Маленькая серая птичка с хохолком на голове. Такая же простая серая птица, как воробей. Ну и пусть как воробей! Пусть совсем простая и совсем серенькая! Всё равно — это самая лучшая птичка на свете! Среди улицы, подёрнутой яркой зеленью, одна за другой собирались бабы-колхозницы. Сначала две встретились, заговорили и остановились. Потом из соседних дворов подошли. Все поглядывали на тёплое небо, на талый, украшенный лужицами выгон, советовались о чём-то… — Вроде как пора… Уж вон возле палисадника и крапива выскочила. — Да, думается, пора… Чего ж томить, пусть прогуляются… Ванька, беги за пастухом! Вышла мать за калитку: — Что, бабы, скотину, что ли, выгонять? — Да вот стоим думаем. — А чего ж думать? Тепло, хорошо… Да вот председатель идёт… Эй, Василий Никитич, подойди к нам на совет! Председатель колхоза, крепкий загорелый старик, подошёл к женщинам, снял шапку, поклонился: — О чём совет идёт? — О скотине совет. Выгонять не пора ли? — Ну что ж, хорошо, — ответил Василий Никитич. — Давайте выгонять. А потом обернулся к Дарье, спросил приветливо: — Ну как, Дарья, твоя новая дочка: приживается? — Приживается, — ответила мать. — Ну, вот и добро, вот и добро! Расти ребятишек, Дарья. А в чём нужда будет — приди скажи. Колхоз поможет. Мать несколько раз кивнула ему головой: — Спасибо, Василий Никитич! Спасибо на добром слове! Решив выгонять скотину, женщины разошлись по дворам. Таиска выскочила на улицу: — Валентинка, пойдём смотреть! Пастух встал на краю деревни и хлопнул длинным кнутом. Словно выстрелил! Потом ещё раз и ещё… По всей деревне начали открываться скрипучие ворота — впервые после того, как наглухо закрылись осенью. По всей деревне замычали коровы, заблеяли овцы… Вот-то гомон поднялся на улице! Мать прежде всех выпустила корову Милку. Милка подняла голову, раздула ноздри и заревела, как в трубу затрубила. Сонные глаза её заблестели, будто внутри больших чёрных зрачков зажглось по фонарику. — Ну иди, иди! — сказала мать, слегка стегая её пучком вербы (такой уж обычай — выгонять скотину в первый день вербой). — Иди и другим давай дорогу! Милка медленно вышла на улицу и опять затрубила. Соседские коровы отвечали ей. Мать открыла овчарник — и овцы высыпали всей гурьбой. Ягнята жались к овце и кричали как заведённые, и овца отвечала им. Белогрудый увидел Валентинку, хотел было подбежать к ней, но овцы шарахнулись в сторону, и он бросился за ними, поджав хвост. Труднее всех было справиться с Огоньком. Он был в такой радости от солнца, от вольного воздуха, от необъятного простора, который вдруг открылся перед ним! Он рвался, бодался, подпрыгивал и бегал по двору — того и гляди, расшибётся об изгородь или об стену. Мать пыталась его успокоить, уговорить. Валентинка тоже упрашивала: — Ну тише ты, дуралей, ну тише! Ну что ты, сумасшедший, что ли? Наконец они вдвоём с матерью вывели бычка на улицу. Дорогой он раза два лизнул Валентинку и успел уже намусолить край материного фартука. Но как только он увидел перед собой широкую улицу, так опять вырвался, макнул, бакнул, задрал хвост, разбежался и влетел прямо в пруд. Холодная вода заставила его опомниться. Он выскочил из пруда, покрутил головой. Но тут же, увидев других телят, помчался за ними. — Вот чучело! — волнуясь, повторяла Валентинка. — Ну, смотрите, все свои белые чулки испачкал! Скотина медленно проходила по улице. Хозяйки провожали своих коров и овец. Коровы останавливались и пробовали бодаться — надо было разгонять их. Овцы бросались то в один прогон, то в другой — надо было направлять их по дороге. Открыли двор колхозной фермы. Породистые ярославские тёлочки, белые с чёрным, одна за другой выходили из стойла. Таиска дёрнула Валентинку: — Пойдём поближе, посмотрим! — А забодают? — Да не забодают — мы сзади. Девочки вышли на середину улицы и тихонько пошли за стадом. Свежий ветерок, прилетевший из леса, веял в лицо. Глубокая тишина, полная затаённой радости, лежала на полях. Неподвижный, сквозной под солнцем, стоял лес. Он словно примолк, он словно прислушивался к чему-то. Что творилось там? Что происходило в его таинственной глубине? Вдруг сзади, совсем близко, раздался негромкий, но грозный и протяжный рёв. — Бык! — вскрикнула Таиска и бросилась к дому. Валентинка оглянулась. Из ворот фермы вышел большой светло-рыжий бык. Он шёл, опустив лобастую голову, и ревел. Острые прямые рога торчали в стороны. Он прошёл несколько шагов, нагнулся и начал рыть рогом землю. Валентинка растерялась. Она стояла на месте и не могла отвести глаза от быка. — Убегай! — кричала ей Таиска. Валентинка увидела, как ребятишки бросились врассыпную. Вон и Романок, словно вспугнутый гусёнок, улепётывает к соседям на крыльцо. Тогда и Валентинка наконец встрепенулась. Она побежала, а бык будто только этого и ждал. Он рявкнул, закрутил головой и двинулся вслед за ней. Бык пробежал шагов пять и снова остановился. А Валентинка мчалась, охваченная ужасом. Она уже видела, как бык нагоняет её, она слышала прямо за собой его хриплый рёв, чувствовала его огромные рога… И Валентинка закричала, закричала отчаянно: — Мама! Ма-ма!.. Она не знала, какую маму она звала на помощь. Может быть, ту, которая умерла. Но из-за коровьих спин выскочила худенькая светло-русая женщина, бросилась ей навстречу, протянула к ней руки: — Я здесь, дочка! Ко мне, сюда! Валентинка с размаху обхватила её за шею и крепко прижалась к ней. Опасность миновала. Как бы ни был страшен бык, разве он посмеет подойти к матери? — Пусть подойдёт! — сказала мать. — А вот палка-то на что? Стадо уходило за околицу. Самым последним прошёл бык. Он всё ещё ревел, нюхал землю и вертел головой — видно, крепкие весенние запахи дурманили его. У матери в синих глазах светилась гордая радость. Её сегодня наконец-то назвали мамой! Разве тётка Марья или бабка Устинья не слышали, как чужая темноволосая девочка сегодня кричала ей на всю улицу: «Мама! Мама!..» Валентинка знала, чему радуется мать. Только её ли она назвала мамой? Может, нет? Может, и нет. Но всё равно, трудное слово сказано. А раз уж оно сказано, повторить его будет гораздо легче. Письмо с фронта Всё дальше отходил фронт. С тяжёлыми боями выбивала Красная Армия врагов со своей родной земли. По-прежнему каждый день колхозники поджидали почтальона. Нет ли письма из армии? Что в газетах: гонят ли немца, или опять упёрся? Мать стала частенько задумываться. Нет и нет письма с фронта… Она сама стала выходить за ворота встречать почтальона. Но уже издали видела, что почтальон идёт по деревне и не собирается свернуть к их дому. И, понурив голову, тихонько возвращалась домой. Молчаливая печаль незаметно поселилась в доме. Никто о ней не говорил, но все чувствовали её, знали о ней. Все, кроме Романка, который ни минуты не сомневался, что всё на свете очень хорошо и ничего плохого вообще не бывает. Но вот однажды дед пришёл обедать в каком-то необычайном настроении. Во-первых, он весело хмыкал и покрякивал, во-вторых, был что-то очень разговорчив. — Ну, как дела, пострелята? Как дела, мать? Какая у тебя похлёбка нынче?.. С грибами? Хорошо, лучше некуда! И, садясь за стол, даже забурчал что-то похожее на песню. Мать поглядела на него с улыбкой: — Отец, да что с тобой сегодня? По займу, что ли, выиграл? Дед хмыкнул: — По займу? Подумаешь, по займу! Не по займу, а кое-что побольше… — Так чего же побольше? Медаль, что ли, получил? — Медаль не медаль, а кое-что получил! И вдруг не выдержал, достал из кармана голубой конверт: — Вон оно! — Письмо! — вскрикнула мать. — Письмо! — закричали ребятишки. Груша, которая только что вошла в избу, увидев письмо, поспешно бросила свою сумку. Мать хотела доставать из печки похлёбку, но забыла про неё и отставила ухват: — Ну что это ты, отец! Читай же скорее! Дед бережно вынул письмо из конверта и надел очки. Ребятишки окружили его. Только Валентинка не подошла, осталась там, где стояла. Дед читал письмо с фронта. Отец писал, что он жив и здоров, что бьют они фашистов из тяжёлых орудий, а фашисты, как крысы, забились под дома, в подвалы, и нелегко выбивать их оттуда, проклятых. Описывал отец, как был он в большом бою и как выгнали они врагов из нескольких населённых пунктов. А потом отец спрашивал, всё ли благополучно в доме, здоровы ли ребятишки, как учится Груша… Груша подняла голову и гордо поглядела на Таиску и Романка. Вот как: отец про неё отдельно спрашивает! — «…Как Таиска, шибко ли озорует?» Таиска даже подпрыгнула. И про неё отец тоже отдельно спрашивает! — «…Как наш Романок, наш будущий боец? Подрастает он или всё ещё такой же карапуз, из-под стола не видать?» — И про меня! — крикнул Романок. — И про меня тоже! Мать, не спуская глаз, глядела на деда и, казалось, ждала ещё чего-то в письме, очень важного, очень нужного… — «Дорогая моя жена Даша, — читал дальше дед, — ты писала мне, что взяла в дом сиротку Валентинку…» Вот оно! Все сразу оглянулись на Валентинку. Валентинка насторожилась, а у матери на щеках вспыхнули красные пятна. — «…Должен тебе сказать, — читал дед, — что ты, Даша, у меня умница и хороший человек. Не слушай, что говорят некоторые люди. Пускай сиротка найдёт в нашем доме свой родной дом, пускай она в нашей семье найдёт свою родную семью. Прикажи ребятишкам, чтоб они её не обижали. Пусть живёт и растёт на здоровье!» Мать только теперь перевела дух. — Вот и хорошо! — прошептала она. А Романок подбежал к Валентинке и весело дёрнул её за платье: — Слышала? И про тебя тоже! — Слышала! — ответила Валентинка и, покраснев, так же гордо, как Груша и Таиска, поглядела на всех. А Груша неожиданно сказала: — Мамка, может, надо и Валентинке чулки связать? Подснежники А весна развёртывалась всё богаче, всё краше. Неожиданно расцвела старая берёза. Наступило утро, и Валентинка увидела её, всю увешанную тёмно-красными серёжками, всю обрызганную золотистой пыльцой. Таинственный, заманчивый, темнел за усадьбами лес. Снизу уже что-то зеленело — трава, кусты… Вот если бы можно было пойти заглянуть в эту неведомую лесную страну! Только можно ли это? Как раз деду понадобилась оглобля. Он взял топор и сказал: — Ну-ка, девчонки, кому в лес за сморчками надо? Романок побежал за корзинкой. Таиска проворно сняла полусапожки, бросила их на завалинку и зашлёпала босиком по лужам: — Пойдёмте! Дедушка места знает, покажет. — Дедушка, я тоже пойду? — спросила Валентинка. — Мне тоже можно? — А почему же нельзя? — удивился дед. — А босиком тоже можно? — Ну, это дело твоё. Не боишься ногу напороть — иди босиком. — Тогда подождите, не уходите! Я сейчас! Валентинка вбежала в избу. Никого не было: Груша в школе, мать на работе. Она поспешно сняла свои худые ботики и башмаки и сунула под приступку. Пробегая мимо лежанки, она нечаянно зацепила ремешок жёлтой сумочки, лежавшей на подушке. Сумочка упала, и заветные картинки выскользнули на пол, развернувшись веером. Вот избушка под снегом, вот караван в пустыне, вот корабль Магеллана, плывущий в неведомые страны… Валентинка схватила их и как попало засунула в сумочку. Пусть куда хочет плывёт Магеллан! Валентинка идёт в лес, в настоящий дикий лес! Она босиком побежит по лужам и по свежей траве, и они пойдут через поле, и, может быть, она отыщет настоящий, живой гриб! Пускай Магеллан плывёт куда хочет! Дорожка бежала полем. Колхозницы пахали землю. Валентинка видела в книжках, как пашут, но там всегда были нарисованы мужчины… Ну что ж — нынче война. Мужчины ушли воевать, а женщины взялись за плуг. А кто это там пашет на рыженькой лошадке? Кто эта женщина, такая слабая на вид, но такая ловкая и умелая? Она не дёргает беспрестанно вожжами, не кричит без толку на лошадь, но лошадь у неё идёт ровно, и плуг под рукой этой женщины не виляет в стороны, а ведёт прямую, глубокую борозду… Кто эта женщина в такой знакомой голубой кофточке, выцветшей на плечах? И Валентинка узнала: — Смотрите, смотрите, вот наша мама пашет! Нежной прохладой, влажными запахами, звонкими птичьими разговорами встретил их лес. Деревья были ещё голые, но на кустах уже развернулись почки. А внизу, приподняв почерневшую прошлогоднюю листву, пышно и весело красовались цветы. Они заполнили все лесные прогалины: лиловые, красные, розовые среди тёмных мохнатых листьев. — Дедушка, что это? — удивилась Валентинка. — Смотри, на одной веточке разные цветы? — Это медуница, — ответил дед. — А что разные цветы, так что же: те, что лиловые, постарше, а те, что розовые, помоложе… Немного дальше, в тени широких ёлок, ещё лежали пласты снега. Но цветы росли и возле самого снега, и даже сквозь снег пробивались нежные зелёные ростки. Таиска и Романок пошли вдоль опушки на вырубку — там, возле пней, весной родятся сладкие грибы сморчки. Но Валентинка осталась возле деда. А дед рассказывал. Лесные цветы — это первые весенние цветы. Другие только ещё в семенах просыпаются, а у этих под чёрной листвой уже и почки и бутоны готовы. Чуть снег посторонился — они и выскочили! Дед показал Валентинке ветреницу — лёгкий белый цветок, задумчиво глядевший из полумрака чащи. Раскопал слой листвы, и она увидела закрученные спиралью бледные ростки папоротника. Отыскал для неё странное растение — Петров крест. Почти целый год живёт оно под землёй и только ранней весной, когда ещё светло в лесу, выкидывает из-под земли толстый чешуйчатый стебель и начинает цвести, а потом снова убирается под землю. Правда, эти чешуйки вовсе не похожи на цветы. Ну что же? Каждый цветёт как умеет. Всё удивляло Валентинку, всё приманивало её: и лимонная бабочка, прилетевшая на медуницу, и красные шишечки, чуть наклюнувшиеся на концах еловых лап, и лесной ручеёк в овражке, и птицы, перелетающие с вершины на вершину… Дед выбрал деревце для оглобли и начал рубить. Звонко аукались Романок и Таиска, они уже шли обратно. Валентинка вспомнила о грибах. Что же, она так и не найдёт ни одного? Валентинка хотела бежать навстречу Таиске. Недалеко от опушки на краю оврага, она увидела что-то голубое. Она подошла ближе. Среди лёгкой зелени обильно цвели яркие цветы, голубые, как весеннее небо, и такие же чистые, как оно. Они словно светились и сияли в сумраке леса. Валентинка стояла над ними, полная восхищения. — Подснежники! Настоящие, живые! И их можно рвать. Ведь их никто не сажал и не сеял. Можно нарвать сколько хочешь, хоть целую охапку, целый сноп, хоть все до одного собрать и унести домой! Но… оборвёт Валентинка всю голубизну, и станет прогалинка пустой, измятой и тёмной. Нет, abu пусть цветут! Они здесь, в лесу, гораздо красивее. Только немножко, небольшой букетик она возьмёт отсюда. Это будет совсем незаметно! Когда они вернулись из лесу, мать была уже дома. Она только что умылась, полотенце ещё висело у неё на руке. — Мамушка! — ещё издали закричала Таиска. — Мамушка, ты гляди, каких мы сморчков набрали! — Мамка, давай обедать! — вторил Романок. А Валентинка подошла и протянула ей горсточку свежих голубых цветов, ещё блестящих, ещё пахнущих лесом: — Это я тебе принесла… мама! {А. Рыбаков @ Кортик @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Анатолий Рыбаков Кортик Часть первая Ревск Глава 1 Испорченная камера Миша тихонько встал с дивана, оделся и выскользнул на крыльцо. Улица, широкая и пустая, дремала, согретая ранним утренним солнцем. Лишь перекликались петухи да изредка из дома доносился кашель, сонное бормотанье – первые звуки пробуждения в прохладной тишине покоя. Миша жмурил глаза, ежился. Его тянуло обратно в теплую постель, но мысль о рогатке, которой хвастал вчера рыжий Генка, заставила его решительно встряхнуться. Осторожно ступая по скрипучим половицам, он пробрался в чулан. Узкая полоска света падала из крошечного оконца под потолком на прислоненный к стене велосипед. Это была старая, сборная машина на спущенных шинах, с поломанными, ржавыми спицами и порванной цепью. Миша снял висевшую над велосипедом рваную, в разноцветных заплатах камеру, перочинным ножом вырезал из нее две узкие полоски и повесил обратно так, чтобы вырез был незаметен. Он осторожно открыл дверь, собираясь выйти из чулана, как вдруг увидел в коридоре Полевого, босого, в тельняшке, с взлохмаченными волосами. Миша прикрыл дверь и, оставив маленькую щелку, притаился, наблюдая. Полевой вышел во двор и, подойдя к заброшенной собачьей будке, внимательно осмотрелся по сторонам. «Чего ему не спится? – думал Миша. – И осматривается как-то странно…» Полевого все называли «товарищ комиссар». В прошлом матрос, он до сих пор ходил в широких черных брюках и куртке, пропахшей табачным дымом. Это был высокий, мощный человек с русыми волосами и лукавыми, смеющимися глазами. Из-под куртки на ремешке у него всегда болтался наган. Все ревские мальчишки завидовали Мише – ведь он жил в одном доме с Полевым. «Чего ему не спится? – продолжал думать Миша. – Так я из чулана не выберусь!» Полевой сел на лежавшее возле будки бревно, еще раз осмотрел двор. Пытливый взгляд его скользнул по щелочке, в которую подглядывал Миша, по окнам дома. Потом он засунул руку под будку, долго шарил там, видимо ощупывая что-то, затем выпрямился, встал и пошел обратно в дом. Скрипнула дверь его комнаты, затрещала под грузным телом кровать, и все стихло. Мише не терпелось смастерить рогатку, но… что искал Полевой под будкой? Миша тихонько подошел к ней и остановился в раздумье. Посмотреть, что ли? А вдруг кто-нибудь заметит? Он сел на бревно и оглянулся на окна дома. Нет, нехорошо! «Нельзя быть таким любопытным», – думал Миша, ожесточенно ковыряя землю. Он засунул руку под будку. Ничего здесь не может быть. Ему просто показалось, будто Полевой что-то искал… Рука его шарила под будкой. Конечно, ничего! Только земля и скользкое дерево… Мишины пальцы попали в расщелину. Если здесь и спрятано что-нибудь, то он даже не посмотрит, только убедится, есть тут что или нет. Он нащупал в расщелине что-то мягкое, вроде тряпки. Значит, есть. Вытащить? Миша еще раз оглянулся на дом, потянул тряпку к себе и, разгребая землю, вытащил из-под будки сверток. Он стряхнул с него землю и развернул. На солнце блеснул стальной клинок кинжала. Кортик! Такие кортики носят морские офицеры. Он был без ножен, с тремя острыми гранями. Вокруг побуревшей костяной рукоятки извивалась бронзовым телом змейка с открытой пастью и загнутым кверху язычком. Обыкновенный морской кортик. Почему же Полевой его прячет? Странно. Очень странно. Миша еще раз осмотрел кортик, завернул его в тряпку, засунул обратно под будку и вернулся на крыльцо. Со стуком падали деревянные брусья, запиравшие ворота. Коровы медленно и важно, помахивая хвостами, присоединялись к проходившему по улице стаду. Стадо гнал пастушонок в длинном, до босых пят, рваном зипуне и барашковой шапке. Он кричал на коров и ловко хлопал бичом, который волочился за ним в пыли, как змея. Сидя на крыльце, Миша мастерил рогатку, но мысль о кортике не выходила у него из головы. Ничего в этом кортике нет, разве что бронзовая змейка… И почему Полевой его прячет? Рогатка готова. Эта будет получше Генкиной! Миша вложил в нее камешек и стрельнул по прыгавшим на дороге воробьям. Мимо! Воробьи поднялись и уселись на заборе соседнего дома. Миша хотел еще раз выстрелить, но в доме раздались шаги, стук печной заслонки, плеск воды из ушата. Миша спрятал рогатку за пазуху и вошел в кухню. Бабушка передвигала на скамейке большие корзины с вишнями. Она – в своем засаленном капоте с оттопыренными от множества ключей карманами. Чуть кося, щурятся маленькие, подслеповатые глазки на ее озабоченном лице. – Куда, куда! – закричала она, когда Миша запустил руку в корзину. – Ведь придумает… грязными лапами! – Жалко уж! Я есть хочу, – проворчал Миша. – Успеешь! Умойся сначала. Миша подошел к умывальнику, чуть смочил ладони, прикоснулся ими к кончику носа, тронул полотенце и отправился в столовую. На своем обычном месте, во главе длинного обеденного стола, покрытого коричневой цветастой клеенкой, уже сидит дедушка. Дедушка – старенький, седенький, с редкой бородкой и рыжеватыми усами. Большим пальцем он закладывает в нос табак и чихает в желтый носовой платок. Его живые, в лучах добрых, смешливых морщинок глаза улыбаются, и от его сюртука исходит мягкий и приятный запах, только одному дедушке свойственный. На столе еще ничего нет. В ожидании завтрака Миша поставил свою тарелку посреди нарисованной на клеенке розы и начал обводить ее вилкой, чтобы замкнуть розу в круг. На клеенке появляется глубокая царапина. – Михаилу Григорьевичу почтение! – раздался за Мишей веселый голос Полевого. Полевой вышел из своей комнаты с обвязанным вокруг пояса полотенцем. – Доброе утро, Сергей Иваныч, – ответил Миша и лукаво посмотрел на Полевого: небось не догадывается, что Миша знает про кортик! Неся перед собой самовар, в столовую вошла бабушка. Миша прикрыл локтями царапину на клеенке. – Где Семен? – спросил дед. – В чулан пошел, – ответила бабушка. – Ни свет ни заря велосипед вздумал чинить! Миша вздрогнул и, забыв про царапину, снял локти со стола. Велосипед чинить? Вот так штука! Все лето дядя Сеня не притрагивался к велосипеду, а сегодня, как назло, принялся за него. Сейчас он увидит камеру – и начнется канитель. Скучный человек дядя Сеня! Бабушка, та просто отругает, а дядя Сеня скривит губы и читает нотации. В это время он смотрит в сторону, снимает и надевает пенсне, теребит золоченые пуговицы на своей студенческой тужурке. А он вовсе не студент! Его давным-давно исключили из университета за «беспорядки». Интересно, какой беспорядок мог наделать такой всегда аккуратный дядя Сеня? Лицо у него бледное, серьезное, с маленькими усиками под носом. За обедом он обычно читает книгу, скашивая глаза и наугад, не глядя, поднося ко рту ложку. Миша опять вздрогнул: из чулана донеслось громыханье велосипеда. И когда в дверях показался дядя Сеня с порезанной камерой в руках, Миша вскочил и, опрокинув стул, опрометью бросился вон из дома. Глава 2 Огородные и Алексеевские Он промчался по двору, перемахнул через забор и очутился на соседней, Огородной, улице. До ближайшего переулка, ведущего на свою, Алексеевскую, улицу, не более ста шагов. Но ребята с Огородной, заклятые враги алексеевских, заметили Мишу и сбегались со всех сторон, вопя и улюлюкая, в восторге от предстоящей расправы с алексеевским, да еще с москвичом. Миша быстро вскарабкался обратно на забор, уселся на нем верхом и закричал: – Что, взяли? Эх вы, пугалы огородные! Это была самая обидная для огородных кличка. В Мишу полетел град камней. Он скатился с забора во двор, на лбу его набухала шишка, а камни продолжали лететь, падая возле самого дома, из которого вдруг вышла бабушка. Она близоруко сощурила глаза и, обернувшись к дому, кого-то позвала. Наверно, дядю Сеню… Миша прижался к забору и крикнул: – Ребята, стой! Слушай, чего скажу! – Чего? – ответил кто-то за забором. – Чур, не бросаться! – Миша влез на забор, с опаской поглядел на ребячьи руки и сказал: – Что вы все на одного? Давайте по-честному – один на один. – Давай! – закричал Петька Петух, здоровенный парень лет пятнадцати. Он сбросил с себя рваную кацавейку и воинственно засучил рукава рубашки. – Уговор, – предупредил Миша, – двое дерутся, третий не мешай. – Ладно, ладно, слезай! На крыльце рядом с бабушкой уже стоял дядя Сеня. Миша спрыгнул с забора. Петух тут же подступил к нему. Он почти вдвое больше Миши. – Это что? – Миша ткнул в железную пряжку Петькиного пояса. По правилам во время драки никаких металлических предметов на одежде быть не должно. Петух снял ремень. Его широкие, отцовские, брюки чуть не упали. Он подхватил их рукой, кто-то подал ему веревку. Миша в это время расталкивал ребят: «Давай побольше места!..» – и вдруг, отпихнув одного из мальчиков, бросился бежать. Мальчишки с гиком и свистом кинулись за ним, а сзади всех, чуть не плача от огорчения, бежал Петух, придерживая рукой падающие штаны. Миша несся во всю прыть. Босые его пятки сверкали на солнце. Он слышал позади себя топот, сопенье и крики преследователей. Вот поворот. Короткий переулок… И он влетел на свою улицу. Ему на выручку сбежались алексеевские, но огородные, не принимая драки, вернулись к себе. – Ты откуда? – спросил рыжий Генка. Миша перевел дыхание, оглядел всех и небрежно произнес: – На Огородной был. Дрался с Петухом по-честному, а как стала моя брать, они все на одного. – Ты с Петухом дрался? – недоверчиво спросил Генка. – А то кто? Ты, что ли? Здоровый он парень, во какой фонарь мне подвесил! – Миша потрогал шишку на лбу. Все с уважением посмотрели на этот синий знак его доблести. – Я ему тоже всыпал… – продолжал Миша, – запомнит! И рогатку отобрал. – Он вытащил из-за пазухи рогатку с длинными красными резинками: – Эта получше твоей будет. Потом он спрятал рогатку, презрительно посмотрел на девочек, формочками лепивших из песка фигуры, и насмешливо спросил: – Ну, а ты что делаешь? В пряточки играешь, в салочки? «Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять…» – Вот еще! – Генка тряхнул рыжими вихрами, но почему-то покраснел и быстро проговорил: – Давай в ножички. – На пять горячих со смазкой. – Ладно. Они уселись на деревянный тротуар и начали по очереди втыкать в землю перочинный ножик: просто, с ладони, броском, через плечо, солдатиком… Миша первый сделал все десять фигур. Генка протянул ему руку. Миша состроил зверскую физиономию и поднял кверху два послюнявленных пальца. Генке эти секунды кажутся часами, но Миша не ударил. Он опустил руку, сказал: «Смазка просохла», и снова начал слюнявить пальцы. Это повторялось перед каждым ударом, пока Миша не влепил наконец Генке все пять горячих, и Генка, скрывая выступившие на глазах слезы, дул на посиневшую и ноющую руку… Солнце поднималось все выше и выше. Тени укорачивались и прижимались к палисадникам. Улица лежала полумертвая, едва дыша от неподвижного зноя. Жарко… Надо искупаться… Мальчики отправились на Десну. Узкая, в затвердевших колеях дорога вилась полями, уходившими во все стороны зелено-желтыми квадратами. Эти квадраты спускались в ложбины, поднимались на пригорки, постепенно закруглялись, как бы двигаясь вдали по правильной кривой, неся на себе рощи, одинокие овины, ненужные плетни, задумчивые облака. Пшеница стояла высоко и неподвижно. Мальчики рвали колосья и жевали зерна, ожесточенно сплевывая пристающую к нёбу шелуху. В пшенице что-то шелестело. Испуганные птицы вылетали из-под ребячьих ног. Вот и река. Приятели разделись на песчаном берегу и бросились в воду, поднимая фонтаны брызг. Они плавали, ныряли, боролись, прыгали с шаткого деревянного моста, потом вылезли на берег и зарылись в горячий песок. – Скажи, Миша, – спросил Генка, – а в Москве есть река? – Есть. Москва-река. Я тебе уже тысячу раз говорил. – Так по городу и течет? – Так и течет. – Как же в ней купаются? – Очень просто: в трусиках. Без трусов тебя к Москве-реке за версту не подпустят. Специально конная милиция смотрит. Генка недоверчиво ухмыльнулся. – Чего ты ухмыляешься? – рассердился Миша. – Ты, кроме своего Ревска, не видал ничего, а ухмыляешься! Он помолчал, потом, глядя на приближающийся к реке табун лошадей, спросил: – Вот скажи: какая самая маленькая лошадь? – Жеребенок, – не задумываясь, ответил Генка. – Вот и не знаешь! Самая маленькая лошадь – пони. Есть английские пони, они – с собаку, а японские пони – вовсе с кошку. – Врешь! – Я вру? Если бы ты хоть раз был в цирке, то не спорил бы. Ведь не был? Скажи: не был?.. Ну вот, а споришь! Генка помолчал, потом сказал: – Такая лошадь ни к чему: ее ни в кавалерию, никуда… – При чем тут кавалерия? Думаешь, только на лошадях воюют? Если хочешь знать, так один матрос трех кавалеристов уложит. – Я про матросов ничего не говорю, – сказал Генка, – а без кавалерии никак нельзя. Вот банда Никитского – все на лошадях. – Подумаешь, банда Никитского!.. – Миша презрительно скривил губы. – Скоро Полевой поймает этого Никитского. – Не так-то просто, – возразил Генка, – его уж год всё ловят, никак не поймают. – Поймают! – убежденно сказал Миша. – Тебе хорошо говорить, – Генка поднял голову, – а он каждый день крушения устраивает. Отец уж боится на паровозе ездить. – Ничего, поймают. Миша зевнул, зарылся глубже в песок и задремал. Генка тоже дремлет. Им лень спорить: жарко. Солнце обжигает степь, и, как бы спасаясь от него, молчаливая степь лениво утягивается за горизонт. Глава 3 Дела и мечты Генка ушел домой обедать, а Миша долго бродил по многолюдному и горластому украинскому базару. На возах зеленели огурцы, краснели помидоры, громоздились решета с ягодами. Пронзительно визжали розовые поросята, хлопали белыми крыльями гуси. Флегматичные волы жевали свою бесконечную жвачку и пускали до земли длинные липкие слюни. Миша ходил по базару и вспоминал кислый московский хлеб и водянистое молоко, вымененное на картофельную шелуху. И Миша скучал по Москве, по ее трамваям и вечерним тусклым огням. Он остановился перед инвалидом, катавшим на скамейке три шарика: красный, белый и черный. Инвалид накрывал один из них наперстком. Партнер, отгадавший, какого цвета шарик под наперстком, выигрывал. Но никто не мог отгадать, и инвалид говорил одураченным: – Братцы! Ежли я всем буду проигрывать, то последнюю ногу проиграю. Это понимать надо. Миша разглядывал шарики, как вдруг чья-то рука опустилась на его плечо. Он обернулся. Сзади стояла бабушка. – Ты где пропадал целый день? – строго спросила она, не выпуская Мишиного плеча из своих цепких пальцев. – Купался, – пробормотал Миша. – «Купался»! – повторила бабушка. – Он купался… Хорошо, мы с тобой дома поговорим. Она взвалила на него корзину с покупками, и они пошли с базара. Бабушка шла молча. От нее пахло луком, чесноком, чем-то жареным, вареным, как пахнет на кухне. «Что они со мной сделают?» – думал Миша, шагая рядом с бабушкой. Конечно, положение его неважное. Против него – бабушка и дядя Сеня. За него – дедушка и Полевой. А если Полевого нет дома? Остается один дедушка. А вдруг дедушка спит? Значит, никого не остается. И тогда бабушка с дядей Сеней разойдутся вовсю. Будут его отчитывать по очереди. Дядя Сеня отчитывает, бабушка отдыхает. Потом отчитывает бабушка, а отдыхает дядя Сеня. Чего только они не наговорят! Он-де невоспитанный, ничего путного из него не выйдет. Он позор семьи. Он несчастье матери, которую если не свел, то в ближайшие дни сведет в могилу. (А мама вовсе в Москве живет, и он ее уж не видел два месяца.) И удивительно, как это его земля носит… И все в таком роде… Придя домой, Миша оставил корзинку на кухне и вошел в столовую. Дедушка сидел у окна. Дядя Сеня лежал на диване и, дымя папиросой, рассуждал о политике. Они даже не взглянули на Мишу, когда он вошел. Это нарочно! Мол, такой он ничтожный человек, что на него и смотреть не стоит… Специально, чтобы помучить. Ну и пожалуйста, тем лучше. Пока дядя Сеня соберется, там, глядишь, и Полевой придет. Миша сел на стул и прислушался к их разговору. Ну, ясно! Дядя Сеня наводит панику. Махно занял несколько городов, Антонов подошел к Тамбову… Подумаешь! В прошлом году дядя Сеня тоже наводил панику: поляки заняли Киев, Врангель прорвался к Донбассу… Ну и что же? Всех их Красная Армия расколошматила. До них были Деникин, Колчак, Юденич и другие белые генералы. Их тоже Красная Армия разбила. И этих разобьет. С Махно и Антонова дядя Сеня перешел на Никитского. – Его нельзя назвать бандитом, – говорил дядя Сеня, расстегивая ворот своей студенческой тужурки. – К тому же, говорят, он культурный человек, в прошлом офицер флота. Это своеобразная партизанская война, одинаково законная для обеих сторон… Никитский – не бандит?.. Миша чуть не задохнулся от возмущения. Он сжигает села, убивает коммунистов, комсомольцев, рабочих. И это не бандит? Противно слушать, что дядя Сеня болтает!.. Наконец пришел Полевой. Теперь всё! Раньше чем завтра с Мишей расправляться не будут. Полевой снял куртку, ботинки, умылся, и все сели ужинать. Полевой хохотал, называл дедушку папашей, а бабушку – мамашей. Он лукаво подмигивал Мише, именуя его не иначе как Михаилом Григорьевичем. Потом они вышли на улицу и уселись на ступеньках крыльца. Прохладный вечер опускался на землю. Обрывки девичьих песен доносились издалека. Где-то на огородах неутомимо лаяли собаки. Дымя махоркой, Полевой рассказывал о дальних плаваниях и матросских бунтах, о крейсерах и подводных лодках, об Иване Поддубном и других знаменитых борцах в черных, красных и зеленых масках – силачах, поднимавших трех лошадей с повозками, по десять человек в каждой. Миша молчал, пораженный. Черные ряды деревянных домиков робко мигали красноватыми огоньками и трусливо прижимались к молчаливой улице. И еще Полевой рассказывал о линкоре «Императрица Мария», на котором он плавал во время мировой войны. Это был огромный корабль, самый мощный броненосец Черноморского флота. Спущенный на воду в июне пятнадцатого года, он в октябре шестнадцатого взорвался на севастопольском рейде, в полумиле от берега. – Темная история, – говорил Полевой. – Не на мине взорвался и не от торпеды, а сам по себе. Первым грохнул пороховой погреб первой башни, а там тысячи три пудов пороха было. Ну, и пошло… Через час корабль уже был под водой. Из всей команды меньше половины спаслось, да и те погоревшие и искалеченные. – Кто же его взорвал? – спрашивал Миша. Полевой говорил, пожимая широкими плечами: – Разбирались в этом деле много, да все без толку, а тут революция… С царских адмиралов спросить нужно. – Сергей Иваныч, – неожиданно спросил Миша, – а кто главней: царь или король? Полевой сплюнул коричневую махорочную слюну: – Гм!.. Один другого стоит. – А в других странах есть еще цари? – Есть кой-где. «Спросить о кортике? – подумал Миша. – Нет, не надо. Еще подумает, что я нарочно следил за ним…» Потом все ложились спать. Бабушка обходила дом, закрывала ставни. Предостерегающе звенели железные затворы. В столовой тушили висячую керосиновую лампу. Кружившиеся вокруг нее бабочки и неведомые мошки пропадали в темноте. Миша долго не засыпал… Луна разматывала свои бледные нити в прорезях ставен, и вот в кухне, за печкой, начинал стрекотать сверчок. В Москве у них не было сверчка. Да и что стал бы делать сверчок в большой, шумной квартире, где по ночам ходят люди, хлопают дверьми и щелкают электрическими выключателями! Поэтому Миша слышал сверчка только в тихом дедушкином доме, когда он лежал один в темной комнате и мечтал. Хорошо, если бы Полевой подарил ему кортик! Тогда он не будет безоружным, как сейчас. А времена ведь тревожные – гражданская война. По украинским селам гуляют банды, в городах часто свистят пули. Патрули местной самообороны ходят ночью по улицам. У них ружья без патронов, старые ружья с заржавленными затворами. Миша мечтал о будущем, когда он станет высоким и сильным, будет носить брюки клёш или, еще лучше, обмотки, шикарные солдатские обмотки защитного цвета. На нем – винтовка, гранаты, пулеметные ленты и наган на кожаной хрустящей портупее. У него будет вороной, замечательно пахнущий конь, тонконогий, быстроглазый, с мощным крупом, короткой шеей и скользкой шерстью. И он, Миша, поймает Никитского и разгонит всю его банду. Потом он и Полевой отправятся на фронт, будут вместе воевать, и, спасая Полевого, он совершит геройский поступок. И его убьют. Полевой останется один, будет всю жизнь грустить о Мише, но другого такого мальчика он уже не встретит… Затем кто-то черный и молчаливый тасовал его мысли, и, как карты, они путались и пропадали в темноте… Миша спал. Глава 4 Наказание Это наказание придумал, конечно, дядя Сеня. Кто же больше! И самое обидное – дедушка с ним заодно. За завтраком дедушка посмотрел на Мишу и сказал: – Набегался вчера? Вот и хорошо. Теперь на неделю хватит. Сегодня придется дома посидеть. Весь день просидеть дома! Сегодня! В воскресенье! Ребята пойдут в лес, может быть, в лодке поедут на остров, а он… Миша скривил губы и уткнулся в тарелку. – Чего надулся, как мышь на крупу? – сказала бабушка. – Научился шкодить… – Хватит, – перебил ее дедушка, вставая из-за стола. – Он свое получил, и хватит. Миша уныло слонялся по комнатам. Какой, право, скучный дом! Стены столовой расписаны масляной краской. Потускневшие и местами треснувшие, эти картины изображали пузатое голубое море под огромной белой чайкой; ветвистых оленей меж прямых, как палки, сосен; одноногих цапель; бородатых охотников в болотных сапогах, с ружьями, патронташами, перьями на шляпах и умными собаками, обнюхивавшими землю. Над диваном – портреты дедушки и бабушки в молодости. У дедушки густые усы, его бритый подбородок упирается в накрахмаленный воротничок с отогнутыми углами. Бабушка – в закрытом черном платье, с медальоном на длинной цепочке. Ее высокая прическа доходит до самой рамы. Миша вышел во двор. Два дровокола пилили там дрова. Пила весело звенела: «Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь», и земля вокруг козел быстро покрывалась желтой пеленой опилок. Миша уселся на бревно возле будки и разглядывал дровоколов. Старшему на вид лет сорок. Он среднего роста, плотный, чернявый, с прилипшими к потному лбу курчавыми волосами. Второй – молодой белобрысый парень с веснушчатым лицом и выгоревшими бровями, весь какой-то рыхлый и нескладный. Стараясь не привлекать внимания пильщиков, Миша засунул руку под будку и нащупал сверток. Вытащить? Он искоса посмотрел на пильщиков. Они прервали работу и сидели на поленьях. Старший свернул козью ножку, ловко вращая ее вокруг пальца, и, насыпав с ладони табак, закурил. Молодой задремал, потом открыл глаза и, зевая, проговорил: – Спать охота! – Спать захочешь – на бороне уснешь, – ответил старший. Они замолчали. Во дворе стало тихо. Только куры, выбивая мелкую дробь в деревянной лоханке, пили воду, смешно закидывая вверх свои маленькие, с красными гребешками головки. Дровоколы поднялись и начали колоть дрова. Миша незаметно вытащил сверток, развернул его. Рассматривая клинок, он увидел на одной его грани едва заметное изображение волка. Миша повернул клинок. На второй грани был изображен скорпион и на третьей – лилия. Волк, скорпион и лилия. Что это значит? Около Миши вдруг упало полено. Он испуганно прижал кортик к груди и прикрыл его рукой. – Отойди, малыш, а то зашибет, – сказал чернявый. – Малышей здесь нет! – ответил Миша. – Ишь ты, шустрый! – рассмеялся чернявый. – Ты кто? Комиссаров сынок? – Какого комиссара? – Полевого, – сказал чернявый и почему-то оглянулся на дом. – Нет. Он живет у нас. – Дома он? – Чернявый опустил топор и внимательно посмотрел на Мишу. – Нет. Он к обеду приходит. Он вам нужен? – Да нет. Мы так… Дровоколы кончили работу. Бабушка вынесла им на тарелке хлеб, сало и водку. Они выпили. Белобрысый – молча, а чернявый со словами: «Ну, господи благослови». Он потом долго морщился, нюхал хлеб и в заключение крякнул: «Эх, хороша!» – и почему-то подмигнул Мише. Они не спеша закусывали, отрезая сало аккуратными ломтиками, обгрызая и высасывая шкурку. Потом выпили по ковшу воды и ушли. Но бабушка не уходила. Она установила на треножнике большой медный таз с длинной деревянной ручкой, наложила под ним щепок и огородила от ветра кирпичами. Сейчас она будет варить варенье и уже не уйдет со двора. Как быть с кортиком? Миша встал и, пряча кортик в рукаве, пошел к дому. Когда он проходил мимо бабушки, она проворчала: – Не шуми: дедушка спит. – Я тихо, – ответил Миша. Он вошел в зал и спрятал кортик под валиком своего дивана. Как только бабушка уйдет со двора, он положит его обратно под будку. В крайнем случае – вечером, когда стемнеет. В доме тишина. Только тикают большие стенные часы да жужжит муха на окне. Ну, чем заняться? Миша подошел к комнате дяди Сени и прислушался. За дверью раздавались покашливание и шелест бумаги. Миша открыл дверь и, войдя в комнату, спросил: – Дядя Сеня, почему моряки носят кортики? Дядя Сеня лежал на узкой смятой койке и читал. Он посмотрел на Мишу поверх пенсне и недоуменно ответил: – Какие моряки? Какие кортики? – Как это «какие»? Ведь только моряки носят кортики. Почему? – Миша уселся на стуле с твердым намерением не сходить до самого обеда. – Не знаю, – нетерпеливо ответил дядя Сеня. – Форма такая. Всё у тебя? Этот вопрос означал, что Мише надо убираться вон, и он просительно сказал: – Разрешите я немного посижу. Я буду тихо-тихо. – Только не мешай мне. – Дядя Сеня снова углубился в книгу. Миша сидел, подложив под себя ладони. Маленькая комната у дяди Сени: кровать, книжный шкаф, на письменном столе чернильница в виде пистолета. Если нажать курок, она открывается. Хорошо иметь такую чернильницу! Вот бы ребята в школе позавидовали! На стенах комнаты развешаны картины и портреты. Вот Некрасов. На школьных вечерах Шурка Большой всегда декламирует Некрасова. Выйдет на сцену и говорит: «Кому на Руси жить хорошо». Сочинение Некрасова». Как будто без него не знают, что это сочинил Некрасов. Ох, и задавала же этот Шурка! Рядом с портретом Некрасова – картина «Не ждали». Каторжник неожиданно приходит домой. Все ошеломлены. Девочка, его дочь, удивленно повернула голову. Она, наверно, забыла своего отца. Вот его, Мишин, отец уже не вернется. Он погиб на царской каторге, и Миша его не помнит. Сколько книг у дяди Сени! В шкафу, на шкафу, под кроватью, на столе… А почитать ничего не даст. Как будто Миша не умеет обращаться с книгами. У него в Москве своя библиотека есть. Один «Мир приключений» чего стоит! Дядя Сеня продолжал читать, не обращая на Мишу никакого внимания. Когда Миша выходил из комнаты, дядя даже не посмотрел на него. Какая скука! Хоть бы обед поскорей или варенье поспело бы! Уж пенки-то, наверно, ему достанутся… Миша подошел к окну. Большая зеленая муха с серыми крылышками то затихала, ползая по стеклу, то с громким жужжаньем билась об него. Вот что! Нужно потренировать свою волю: он будет смотреть на муху и заставит себя не трогать ее. Миша некоторое время следил за мухой. Вот разжужжалась! Так она, пожалуй, дедушку разбудит. Нет! Он заставит себя поймать муху, но не убьет ее, а выпустит на улицу. Поймать муху на стекле проще простого. Раз! – и она уже у него в кулаке. Он осторожно разжал кулак и вытащил муху за крылышко. Она билась, пытаясь вырваться. Нет, не уйдешь! Миша открыл окно и задумался. Жалко выпускать муху. Только зря ловил ее. И вообще мухи распространяют заразу… Он размышлял о том, заставить ли себя выпустить муху или, наоборот, заставить себя убить ее, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Он поднял голову. Против окна стоял Генка и ухмылялся: – Здорово, Миша! – Здравствуй, – настороженно ответил Миша. – Много ты мух сегодня наловил? – Сколько надо, столько и наловил. – Почему на улицу не идешь? – Не хочу. – Врешь: не пускают. – Много ты знаешь! Захочу – и выйду. – Ну, захоти, захоти! – А я не хочу захотеть. – Не хочешь! – Генка рассмеялся. – Скажи: не можешь. – Не могу? – Не можешь! – Ах так! – Миша влез на подоконник, соскочил на улицу и очутился рядом с Генкой. – Что, съел? Но Генка не успел ничего ответить. В окне появилась бабушка и крикнула: – Миша, домой сейчас же! – Бежим! – прошептал Миша. Они помчались по улице, юркнули в проходной двор, забрались в Генкин сад и спрятались в шалаше. Глава 5 Шалаш Генкин шалаш устроен из досок, веток и листьев, меж трех деревьев, на высоте полутора-двух саженей. Он незаметен снизу, но из него виден весь Ревск, вокзал, Десна и дорога, ведущая на деревню Носовку. В нем прохладно, пахнет сосной и листва чуть дрожит под уходящими лучами июльского солнца. – Как ты теперь домой пойдешь? – спросил Генка. – Ведь попадет тебе от бабушки. – Я домой вовсе не пойду, – объявил Миша. – Как так? – Очень просто. Зачем мне? Завтра Полевой пойдет с отрядом банду Никитского ликвидировать и меня возьмет. Нужно обязательно банду ликвидировать. Генка расхохотался: – Кем же ты будешь в отряде? Отставной козы барабанщиком? – Смейся, смейся, – невозмутимо ответил Миша. – Меня Полевой разведчиком берет. На войне все разведчики – мальчики. Мне Полевой велел еще ребят подобрать, но… – он с сожалением посмотрел на Генку, – нет у нас подходящих. – Миша вздохнул. – Придется уж, видно, одному… Генка просительно заглянул ему в глаза. – Ну ладно, – снисходительно произнес Миша, – притащи мне чего-нибудь поесть, и мы подумаем. Только смотри никому ни слова, это большой секрет. – Ура! – закричал Генка. – Даешь разведку! – Ну вот, – рассердился Миша, – ты уже орешь, разглашаешь тайну! Не возьму я тебя. – Не буду, не буду! – зашептал Генка, сполз с дерева и исчез в саду. В ожидании Генки Миша растянулся на дощатом полу шалаша и уткнул подбородок в кулаки. Что теперь делать? Не ночевать же на улице… А возвращаться стыдно. Перед дедушкой стыдно. Он вспомнил о кортике… Еще, пожалуй, кто-нибудь наткнется на него. Вот будет история! Миша сквозь листву глядел в сад. Он усажен низкорослыми яблонями, ветвистыми грушами, кустами малины, крыжовника. Почему на разных деревьях растут разные плоды? Ведь все это растет рядом, на одной земле. На Мишиной руке появилась божья коровка, кругленькая, с твердым красным тельцем и черной точкой головы. Миша осторожно снял ее, положил на ладонь и произнес: «Божья коровка, улети на небо, принеси нам хлеба», и она раскрыла тонкие крылышки и улетела. Жужжит оса. Она делает круги над Мишей и, смолкнув, садится ему на ногу. Ужалит или нет? Если не шевелиться, то не ужалит. Миша лежит неподвижно. Оса некоторое время ползет по его ноге и с жужжаньем улетает. Незаметный, но огромный живой мир копошится кругом. Муравей тащит хвоинку, и рядом с ним движется маленькая угловатая тень. Вон скачет по траве кузнечик на длинных, согнутых, точно сломанных посередине, ножках. На садовой дорожке как-то неуклюже, боком, прыгает воробей. А за ним полусонными, жмурящимися, но внимательными глазами наблюдает кот, дремлющий на ступеньках беседки. И ветер, пробегая, колышет запах травы, аромат цветов, благоухание яблонь. Приятная истома охватывает Мишу. Он дремлет и забывает о неприятностях сегодняшнего дня… В шалаш, запыхавшись, вскарабкался Генка. У него за пазухой большой кусок теплой, еще не доваренной говядины. – Вот, гляди, – зашептал он, – прямо из кастрюли вытащил. Там суп варился. – С ума сошел! – ужаснулся Миша. – Ты же всех без обеда оставил. – Ну и что ж! – Генка молодецки тряхнул головой. – Я ведь в разведчики ухожу. Пусть варят другую говядину… – Он самодовольно захихикал. Миша жевал мясо, разрывая его зубами и руками. Ну и шляпа Генка! Влетит ему от отца. Папаша у него сердитый – высокий, худой машинист с седыми усами. И мама у него не родная, а мачеха. – Знаешь новость? – спросил Генка. – Какую? – Так я тебе и сказал! – Дело твое. Только какой же из тебя разведчик? Там ты тоже будешь все от меня скрывать? Угроза, скрытая в Мишиных словах, подействовала на Генку. Теперь, после похищения мяса из кастрюли, у него одна дорога – в разведчики. Значит, надо подчиняться. И Генка сказал: – Сейчас у нас был один мужик из Носовки, так он говорит, что банда Никитского совсем близко. – Ну и что же? – яростно разжевывая мясо, спросил Миша. – Как – что? Они могут напасть на Ревск. Миша расхохотался: – И ты поверил? Эх ты, а еще разведчик! – А что? – смутился Генка. – Никитский теперь возле Чернигова. На нас он никак не может напасть, потому что у нас гарнизон. abu Понятно? Гар-ни-зон… – Что такое гарнизон? – Гарнизон не знаешь? Это… как бы тебе сказать… это… – Тише! Слышишь? – прошептал вдруг Генка. Миша перестал жевать и прислушался. Где-то за домами раздались выстрелы и потонули в синем куполе неба. Завыл на станции гудок. Торопясь и захлебываясь, затараторил пулемет. Мальчики испуганно притаились, потом раздвинули листву и выглянули из шалаша. Дорога на Носовку была покрыта облаками пыли, на станции шла стрельба, и через несколько минут по опустевшей улице с гиком и нагаечным свистом пронеслись всадники в барашковых шапках с красным верхом. В город ворвались белые. Глава 6 Налет Миша спрятался у Генки, а когда выстрелы прекратились, выглянул на улицу и побежал домой, прижимаясь к палисадникам. На крыльце он увидел дедушку, растерянного, бледного. Возле дома храпели взмыленные лошади под казацкими седлами. Миша вбежал в дом и замер в дверях. В столовой шла отчаянная борьба между Полевым и бандитами. Человек шесть повисло на нем. Полевой яростно отбивался, но они повалили его, и живой клубок тел катался по полу, опрокидывая мебель, волоча за собой скатерти, половики, сорванные занавески. И еще один белогвардеец, видимо главный, стоял у окна. Он был неподвижен, только взгляд его неотрывно следил за Полевым. Миша забился в кучу висевшего на вешалке платья. Сердце его колотилось. Сейчас произойдет то, что виделось Мише в захлестывавших его мечтах: Полевой встанет, двинет плечами и один разбросает всех. Но Полевой не вставал. Все слабее становились его бешеные усилия сбросить с себя бандитов. Наконец его подняли и, продолжая выкручивать назад руки, подвели к стоявшему у окна белогвардейцу. Полевой тяжело дышал. Кровь запеклась в его русых волосах. Он стоял босиком, в тельняшке. Его, видно, захватили спящим. Бандиты были вооружены короткими винтовками, наганами, шашками; их кованые сапоги гремели по полу. Белогвардеец не сводил с Полевого немигающего взгляда. Черный чуб свисал у него из-под заломленной папахи на серые колючие глаза и пунцово-красный шрам на правой щеке. В комнате стало тихо, только слышалось тяжелое дыхание людей и равнодушное тиканье часов. – Кортик! – произнес вдруг белогвардеец резким, глухим голосом. – Кортик! – повторил он, и глаза его, уставившиеся на Полевого, округлились. Полевой молчал. Он тяжело дышал и медленно поводил плечами. Белогвардеец шагнул к нему, поднял нагайку и наотмашь ударил Полевого по лицу. Миша вздрогнул и зажмурил глаза. – Забыл Никитского? Я тебе напомню! – крикнул белогвардеец. Так вот он какой, Никитский! Вот от кого прятал кортик Полевой! – Слушай, Полевой, – неожиданно спокойно сказал Никитский, – никуда ты не денешься. Отдай кортик и убирайся на все четыре стороны. Нет – повешу! Полевой молчал. – Хорошо, – сказал Никитский. – Значит, так? – Он кивнул двум бандитам. Те вошли в комнату Полевого. Миша узнал их: это были дровоколы, которых он видел утром. Они всё переворачивали, бросали на пол, прикладами разбили дверцу шкафа, ножами протыкали подушки, выгребали золу из печей, отрывали плинтусы. Сейчас они войдут в Мишину комнату. Преодолев оцепенение, Миша выбрался из своего убежища и проскользнул в зал. Уже наступил вечер. В темноте на потертом плюше дивана, под валиком, Миша нащупал холодную сталь кортика. Он вытащил его и спрятал в рукав. Конец рукава вместе с рукояткой кортика он зажал в кулаке… Обыск продолжался. Полевой все стоял, наклонившись вперед, с выкрученными назад руками. Вдруг на улице раздался конский топот. На крыльце послышались чьи-то быстрые шаги. В дом вошел еще один белогвардеец. Он подошел к Никитскому и что-то тихо сказал ему. Никитский секунду стоял неподвижно, потом нагайка его взметнулась: – На коней! Полевого потащили к сеням. Оттуда был выход как на улицу, так и во двор. И вот, когда Полевой переступал порог, Миша нащупал его руку и разжал кулак. Рукоятка коснулась ладони Полевого. Он притянул кортик к себе и, сделав уже в сенях шаг вперед, вдруг взмахнул рукой и ударил кортиком переднего конвоира в шею. Миша бросился под ноги второму, он упал на Мишу, и Полевой прыгнул из сеней в темную ночь двора. Но Миша не видел, скрылся Полевой или нет. Страшный удар рукояткой нагана обрушился на него, и он мешком упал в угол, под висевший на вешалке брезентовый дождевик. Глава 7 Мама Миша лежал на кровати забинтованный, тихий, прислушиваясь к отдаленным звукам улицы, доходившим в комнату сквозь чуть колеблющиеся занавески. Идут люди. Слышны их шаги по деревянному тротуару и звучная украинская речь… Скрипит телега… Мальчик катит колесо, подгоняя его палочкой. Колесо катится тихо, лишь постукивает на стыке… Миша слышал все это сквозь какой-то туман, и звуки эти мешались с короткими, быстро забываемыми снами. Полевой… Белогвардейцы… Ночная темнота, скрывшая Полевого… Никитский… Кортик… Кровь на лице Полевого и на его, Мишином, лице… Теплая, липкая кровь… Дедушка рассказал ему, как было дело. Отряд железнодорожников окружил поселок, и не всем бандитам удалось умчаться на своих быстрых конях. Но Никитский улизнул. Полевого в перестрелке ранили. Он лежит теперь в станционной больнице. Дедушка потрепал Мишу по голове и сказал: – Эх ты, герой! А какой он герой? Вот если бы он перестрелял бандитов и Никитского взял в плен, тогда другое дело. Интересно, как встретит его Полевой. Наверно, хлопнет по плечу и скажет: «Ну, Михаил Григорьевич, как дела?» Может быть, он подарит ему револьвер с портупеей, и они оба пойдут по улице, вооруженные и забинтованные, как настоящие солдаты. Пусть ребята посмотрят! Теперь он и Петуха не испугается. В комнату вошла мама. Она недавно приехала из Москвы, вызванная телеграммой. Она оправила постель, убрала со стола тарелку, хлеб, смахнула крошки. – Мама, – спросил Миша, – кино у нас в доме работает? – Работает. – Какая картина идет? – Не помню. Лежи спокойно. – Я лежу спокойно. Звонок у нас починили? – Нет. Приедешь – починишь. – Конечно, починю. Ты кого из ребят видела? Славку видела? – Видела. – А Шурку Большого? – Видела, видела… Молчи, я тебе говорю! Эх, жалко, что он поедет в Москву без бинтов! Вот бы ребята позавидовали! А если не снимать бинтов? Так забинтованному и ехать. Вот красота! И умываться бы не пришлось… Мама сидела у окна и что-то шила. – Мама, – спросил Миша, – сколько я буду еще лежать? – Пока не выздоровеешь. – Я себя чувствую совсем хорошо. Выпусти меня на улицу. – Вот еще новости! Лежи и не разговаривай. «Жалко ей, – мрачно думал Миша. – Лежи тут! Вот возьму и убегу». Он представлял себе, как мама войдет в комнату, а его уже нет. Она будет плакать, убиваться, но ничто не поможет, и она никогда уже его не увидит. Миша искоса поглядел на мать. Она все шила, опустив голову, изредка откусывая нитку. Тяжело ей придется без него! Она останется совсем одна. Придет со службы домой, а дома никого нет. В комнате пусто, темно. Весь вечер она будет сидеть и думать о Мише. Жалко ее все-таки… Она такая худенькая, молчаливая, с серыми лучистыми глазами, такая неутомимая и работящая. Она поздно приходит с фабрики домой. Готовит обед. Убирает комнату. Стирает Мише рубашки, штопает чулки, помогает ему готовить уроки, а он ленится наколоть дров, сходить в очередь за хлебом или разогреть обед. Милая, славная мамочка! Как часто он огорчал ее, не слушался, плохо вел себя в школе! Маму вызывали туда, и она упрашивала директора простить Мишу. Сколько он перепортил вещей, истрепал книг, порвал одежды! Все это ложилось на худенькие мамины плечи. Она терпеливо работала, штопала, шила, а он стыдился ходить с ней по улице, «как маленький». Он никогда не целовал мать – ведь это «телячьи нежности». Вот и сегодня он придумывал, какое горе причинить ей, а она все бросила, целую неделю моталась по теплушкам, тащила на себе нужные ему вещи и теперь не отходит от его постели… Миша прикрыл глаза. В комнате почти совсем темно. Только маленький уголок, там, где сидит мама, освещен золотистым светом догорающего дня. Мама шьет, наклонив голову, и тихо поет: Как дело измены, как совесть тирана, Осенняя ночка темна. Темней этой ночи встает из тумана Видением мрачным тюрьма. И это протяжное, тоскливое, как стон, «слу-у-шай…». Это поет узник, молодой, с прекрасным лицом. Он держится руками за решетку и смотрит на сияющий и недоступный мир. Мама все поет и поет. Миша открыл глаза. Теперь смутно видно в темноте ее бледное лицо. Песня сменяет песню, и все они заунывные и печальные. Миша вдруг разрыдался. И когда мама наклонилась к нему: «Мишенька, родной, что с тобой?» – он охватил ее шею, притянул к себе и, уткнув лицо в теплую, знакомо пахнущую кофточку, прошептал: – Мамочка, дорогая, я так тебя люблю!.. Глава 8 Посетители Миша быстро поправлялся. Часть бинтов уже сняли, и только на голове еще белела повязка. Он ненадолго вставал, сидел на кровати, и наконец к нему впустили друга-приятеля Генку. Генка вошел в комнату и робко остановился в дверях. Миша головы не повернул, только скосил глаза и слабым голосом произнес: – Садись. Генка осторожно сел на краешек стула. Открыв рот, выпучив глаза и тщетно пытаясь спрятать под стул свои довольно-таки грязные ноги, он уставился на Мишу. Миша лежал на спине, устремив глаза в потолок. Лицо его выражало страдание. Изредка он касался рукой повязки на голове – не потому, что голова болела, а чтобы Генка обратил должное внимание на его бинты. Наконец Генка набрался храбрости и спросил: – Как ты себя чувствуешь? – Хорошо, – тихо ответил Миша, но глубоким вздохом показал, что на самом деле ему очень нехорошо, но он геройски переносит эти страшные муки. Потом Генка спросил: – В Москву уезжаешь? – Да, – ответил Миша и опять вздохнул. – Говорят, с эшелоном Полевого, – сказал Генка. – Ну? – Миша сразу поднялся и сел на кровати. – Откуда ты знаешь? – Слыхал. Они помолчали, потом Миша посмотрел на Генку и спросил: – Ну, ты как, решил? – Чего? – Поедешь в Москву? Генка сердито мотнул головой: – Чего ты спрашиваешь? Ведь знаешь, что отец не пускает. – Но ведь тетка твоя, Агриппина Тихоновна, сколько раз тебя звала. Вот и сейчас с мамой письмо прислала. Поедем, будешь с нами в одном доме жить. – Говорю тебе, отец не пускает. – Генка вздохнул. – И тетя Нюра тоже… – Тетя Нюра тебе не родная. – Она хорошая, – мотнул головой Генка. – Агриппина Тихоновна еще лучше. – Как же я поеду? – Очень просто: в ящике под вагоном. Ты туда спрячешься, а как отъедем от Ревска, выйдешь и поедешь с нами. – А если отец поведет поезд? – Вылезешь в Бахмаче, когда паровоз сменят. – Что я в Москве буду делать? – Что хочешь! Хочешь – учись, хочешь – поступай на завод токарем. – Как это – токарем? Я ведь не умею. – Токарем не умеешь? Ерунда, научишься… Подумай. Я тебе серьезно говорю. – Про разведчиков ты тоже серьезно говорил, а мне за мясо так попало, что я до сих пор помню. – Разве я виноват, что Никитский напал на Ревск? А то обязательно пошли бы в разведку. Мы, как в Москву приедем, запишемся в добровольцы и поедем на фронт белых бить. Поедешь? – Куда? – насторожился Генка. – Сначала в Москву, а потом на фронт – белых бить. – Если белых бить, то, пожалуй, можно, – уклончиво ответил Генка. Генка ушел. Миша лежал один и думал о Полевом. Почему он не приходит? Что особенного в этом кортике? Для чего-то на рукоятке бронзовая змейка, на клинке значки: волк, скорпион и лилия. Что это все значит? Его размышления прервал дядя Сеня. Он вошел в комнату, снял пенсне. Глазки у него без пенсне маленькие, красные, как бы испуганные. Потом он водрузил пенсне на нос и спросил: – Как ты себя чувствуешь, Михаил? – Хорошо. Я уже вставать могу. – Нет, нет, ты, пожалуйста, лежи, – забеспокоился дядя Сеня, когда Миша попытался подняться, – пожалуйста, лежи! – Он неловко постоял, затем прошелся по комнате, снова остановился. – Михаил, я хочу с тобой поговорить, – сказал он. «Неужели о камере?» – подумал Миша. – Я надеюсь, что ты, как достаточно взрослый человек… гм… так сказать… способен меня понять и сделать из моих слов полезные выводы. «Ну, началось!» – Так вот, – продолжал дядя Сеня, – последний случай, имевший для тебя столь печальные последствия, я рассматриваю не как шалость, а как… преждевременное вступление в политическую борьбу. – Чего-чего? – Миша удивленно уставился на дядю Сеню. – Не понимаешь? Разъясню. На твоих глазах происходит акт политической борьбы, а ты, человек молодой, еще не оформившийся, принял участие в этом акте. И напрасно. – Как это так? – изумился Миша. – Бандиты будут убивать Полевого, а я должен молчать? Так, по-вашему? – Как благородный человек, ты должен, конечно, защищать всякого пострадавшего, но это в том случае, если, допустим, Полевой идет и на него напали грабители. Тогда – другое дело. Но ведь в данном случае этого нет. Происходит борьба между красными и белыми, и ты еще слишком мал, чтобы вмешиваться в политику. Твое дело – сторона. – Как это – сторона? – заволновался Миша. – Я ж за красных. – Я не агитирую ни за красных, ни за белых. Но считаю своим долгом предостеречь тебя от участия в политике. – Значит, по-вашему, пусть царствуют буржуи? – Миша лег на спину и натянул одеяло до самого подбородка. – Нет! Как хотите, дядя Сеня, а я не согласен. – Твоего согласия никто не спрашивает, – рассердился дядя Сеня, – ты слушай, что говорят старшие! – Вот я и слушаю. Полевой ведь старший. Мой папа тоже был старший. И Ленин старший. Они все против буржуев. И я тоже против. – С тобой невозможно разговаривать! – сказал дядя Сеня и вышел из комнаты. Глава 9 Линкор «Императрица Мария» В Ревске становилось все тревожней, и мама торопилась с отъездом. Миша уже вставал, но на улицу его не пускали. Только разрешили сидеть у окна и смотреть на играющих ребят. Все относились к нему с уважением. Даже с Огородной улицы пришел Петька Петух. Он подарил Мише тросточку с вырезанными на ней спиралями, ромбами, квадратами и на прощанье сказал: – Ты пожалуйста, Миша, ходи по нашей улице сколько угодно. Ты не бойся: мы тебя не тронем. А Полевой все не приходил. Как хорошо было раньше сидеть с ним на крыльце и слушать удивительные истории про моря, океаны, бескрайный движущийся мир… Может быть, ему самому сходить в больницу? Попросить доктора, и его пропустят… Но Мише не пришлось идти в больницу: Полевой пришел сам. Еще издали, с улицы, донесся его веселый голос. Мишино сердце замерло. Полевой вошел, одетый в военную форму и сапоги. Он принес с собой солнечную свежесть улицы, ароматы голубого лета, лукавую бесшабашность бывалого солдата. Он сел на стул рядом с Мишиной кроватью. Стул под ним жалобно заскрипел, качнулся, но устоял на месте. И они оба, Полевой и Миша, смотрели друг на друга и улыбались. Потом Полевой хлопнул рукой по одеялу, весело сощурил глаза и сказал: – Здорово, Михаил Григорьевич! Как они, пироги-то, хороши? Миша только счастливо улыбался. – Скоро встанешь? – спросил Полевой. – Завтра уже на улицу. – Вот и хорошо. – Полевой помолчал, потом рассмеялся: – Ловко ты второго-то сбил! Здорово! Молодец! abu В долгу я перед тобою. Вот приду с фронта – буду рассчитываться. – С фронта? – Мишин голос задрожал. – Дядя Сережа… только вы на меня не сердитесь… Возьмите меня с собой. Я вас очень прошу, пожалуйста, возьмите. – Ну что ж, – Полевой насупил брови, как бы обдумывая Мишину просьбу, – можно… Поедете с моим эшелоном до Бахмача, а с Бахмача я вас в Москву отправлю. Понял? – Он рассмеялся. – Ну вот, до Бахмача! – разочарованно протянул Миша. – Только дразнитесь. – Ты не обижайся, – Полевой похлопал по одеялу, – не обижайся. Навоюешься еще, успеешь. Скажи лучше: как к тебе кортик попал? Миша покраснел. – Не бойся, – засмеялся Полевой, – рассказывай. – Я случайно его увидел, честное слово, – смущенно забормотал Миша, – совершенно случайно. Вынул посмотреть, а тут бабушка! Я его спрятал в диван, а обратно положить не успел. Ведь я не нарочно. – Никому про кортик не рассказывал? – Никому, вот ей-богу! – Верю, верю, – успокоил его Полевой. Миша осмелел: – Дядя Сережа, скажите, почему Никитский ищет этот кортик? Полевой не отвечал. Он сидел, как-то странно ссутулясь и глядя на пол. Потом, точно очнувшись, глубоко вздохнул и спросил: – Помнишь, я тебе про линкор «Императрица Мария» рассказывал? – Помню. – Так вот. Никитский служил там же, на линкоре, мичманом. abu Негодяй был, конечно, первой статьи, но это к делу не относится. Перед тем как тому взрыву произойти… минуты так за три, Никитский застрелил одного офицера. Я один это видел. Больше никто. Офицер этот только к нам прибыл, я и фамилии его не знаю… Я как раз находился возле его каюты. Зачем находился, про это долго рассказывать – у меня с Никитским свои счеты были. Стою, значит, возле каюты, слышу – спорят. Никитский того офицера Владимиром называет… Вдруг бац – выстрел!.. Я в каюту. Офицер на полу лежит, а Никитский кортик этот самый из чемодана вытаскивает. Увидел меня – выстрелил… Мимо. Он – за кортик. Сцепились мы. Вдруг – трах! – взрыв, за ним другой, и пошло… Очнулся я на палубе. Кругом – дымище, грохот, все рушится, а в руках держу кортик. Ножны, значит, у Никитского остались. И сам он пропал. Полевой помолчал, потом продолжал: – Провалялся я в госпитале, а тут революция, гражданская война. Смотрю – объявился Никитский главарем банды. Ну, вот и встретились мы. Услышал, видно, по Ревску мою фамилию и пронюхал, что это я. И налетел – старые счеты свести. На такой риск пошел. Видно, кортик ему и теперь зачем-то нужен. Только не получить ему: что врагу на пользу, то нам во вред. А кончится война, разберемся, что к чему. Полевой опять помолчал и задумчиво, как бы самому себе, произнес: – Есть человек один, здешний, ревский, у Никитского в денщиках служил. Думал, найду я его здесь… да нет… скрылся. – Полевой встал. – Заговорился я с тобой! Мамаше передай, чтобы собиралась. Дня через два выступим. Ну, прощевай! Он подержал маленькую Мишину руку в своей большой, подмигнул ему и ушел. Глава 10 Отъезд Эшелон уже стоял на станции, и Миша с Генкой бегали его смотреть. Красноармейцы строили в теплушках нары, в вагонах – стойла для лошадей, а под классным вагоном ребята высмотрели большой железный ящик. – Смотри, Генка, как удобно, – говорил Миша, залезая в ящик. – Тут и спать можно, и что хочешь. Чего ты боишься? Всего одну ночь тебе в нем лежать. А там, пожалуйста, переходи в вагон, а я поеду в ящике. – Тебе хорошо говорить, а как я сестренку оставлю? – хныкал Генка. – Подумаешь, сестренку! Ей всего три года, твоей сестренке. Она и не заметит. Зато в Москву попадешь! – Миша соблазнительно причмокнул губами. – Я тебя с ребятами познакомлю. Знаешь у нас какие ребята! Славка на пианино что хочешь играет, даже в ноты не смотрит. Шурка Огуреев – артист, бороду прилепит, его и не узнаешь. В доме у нас кино, арбатский «Арс». Шикарное кино! Все картины не меньше чем в трех сериях… А не хочешь, оставайся. И цирка не увидишь, и вообще ничего. Пожалуйста, оставайся. – Ладно, – решился Генка, – поеду. – Вот и хорошо! – обрадовался Миша. – Из Бахмача напишешь отцу письмо. Так, мол, и так. Уехал в Москву, к тете Агриппине Тихоновне. Прошу не беспокоиться. И все в порядке. Они пошли вдоль эшелона. На одном вагоне мелом написано: «Штаб». К стенам вагона прибиты плакаты. Миша принялся объяснять Генке, что на них нарисовано. – Вот царь, – говорил он, – видишь: корона, мантия и нос красный. Этот, в белой рубахе, с нагайкой, – урядник. В очках и соломенной шляпе – меньшевик. А вот эта змея с тремя головами – это Деникин, Колчак и Юденич. – А это кто? – Генка ткнул пальцем в плакат. На нем был изображен буржуй в черном цилиндре, с отвисшим животом и хищным, крючковатым носом. Буржуй сидел на мешке с золотом. С его толстых пальцев с длинными ногтями стекала кровь. – Это буржуй, – ответил Миша, – не видишь, что ли? На деньгах сидит. Думает, всех за деньги можно купить. – А почему написано «Антанта»? – Это все равно. Антанта – это союз всех буржуев мирового капитала против советской власти. Понял? – Понял… – довольно неопределенно протянул Генка. – А почему здесь «Интернационал» написано? – Он показал на прибитый к вагону большой фанерный щит. На щите был нарисован земной шар, опутанный цепями, и мускулистый рабочий разбивал эти цепи тяжелым молотом. – Это Интернационал – союз всех рабочих мирового пролетариата, – ответил Миша. – Рабочий, – он показал на рисунок, – это и есть Интернационал. А цепи – Антанта. И когда цепи будут разбиты, то во всем мире будет власть рабочих и никаких буржуев больше не будет. Наконец наступил день отъезда. abu Вещи погрузили на телегу. Мама прощалась с дедушкой и бабушкой. Они стояли на крыльце, маленькие, старенькие. Дедушка – в своем потертом сюртуке, бабушка – в засаленном капоте. Она утирала слезы и плаксиво морщила лицо. Дедушка нюхал табак, улыбался влажными глазами и все время бормотал: – Все будет хорошо… Все будет хорошо. Миша взгромоздился на чемодан. Телега тронулась. Она громыхала по неровной мостовой, подскакивая, наклоняясь то в одну, то в другую сторону. Когда телега свернула с Алексеевской улицы на Привокзальную, Миша оглянулся и в последний раз увидел маленький деревянный домик с зелеными ставнями и тремя вербами за оградой палисадника. Из-под его разбитой штукатурки торчали куски дранки и клочья пакли, а в середине, меж двух окон, висела круглая ржавая жестянка с надписью: «Страховое общество «Феникс». 1872 год». Глава 11 В эшелоне Прижавшись лицом к стеклу, Миша смотрел в черную ночь, усеянную светлыми точками звезд и станционных огней. Протяжные гудки и пыхтенье паровозов, лязг прицепляемых вагонов, торопливые шаги и крики кондукторов и смазчиков, сновавших вдоль поезда с болтающимися светляками ручных фонарей, волновали эту ночь и наполняли ее тревогой, неведомой и тоскливой. Миша не отрываясь смотрел в окно, и чем больше прижимался он к стеклу, тем ясней вырисовывались предметы в темноте. Поезд дернулся назад, лязгнул буферами и остановился. Потом он снова дернулся, на этот раз вперед, и, не останавливаясь, пошел, громыхая на стрелках и набирая скорость. Вот уже остались позади станционные огни. Луна вышла из-за распушенной ваты облаков. Серой лентой проносились неподвижные деревья, будки, пустые платформы… Прощай, Ревск! Когда на следующий день, рано утром, Миша проснулся, поезд не двигался. Миша вышел из вагона и подошел к ящику. Эшелон стоял на какой-то станции, на запасном пути, без паровоза. Безлюдно. Только дремал в тамбуре часовой да стучали копытами лошади в вагонах. Миша поскреб по ящику и прошептал: – Генка, вылезай! Ответа не последовало. Миша снова постучал. Опять молчание. Миша залез под вагон и увидел, что ящик пуст. Где же Генка? Неужели убежал вчера домой? Его размышления прервал звук трубы, проигравшей зорю. Эшелон пробудился и оживил станцию. Из теплушек прыгали бойцы, умывались, забегали дежурные с котелками и чайниками. Запахло кашей. Кто-то кого-то звал, кто-то кого-то ругал. Потом все выстроились вдоль эшелона в два ряда, и началась перекличка. Бойцы были плохо и по-разному обмундированы. В рядах виднелись буденовки, серые солдатские шапки, кавалерийские фуражки, матросские бескозырки, казацкие кубанки. На ногах у одних были сапоги, у других – ботинки, валенки, калоши, а кто и вовсе стоял босиком. Здесь были солдаты, матросы, рабочие, крестьяне. Старые и молодые, пожилые и совсем мальчики. Миша заглянул в штабной вагон и увидел Генку. Он стоял в вагоне и утирал рукавом слезы. Перед ним за столом сидел молоденький парнишка в заплатанной гимнастерке, перехваченной вдоль и поперек ремнями, в широченных галифе с красным кантом и кожаными леями. Носик у парнишки маленький, а уши большие. Во рту трубка. Он меланхолически сплевывает через стол мимо Генки, который вздрагивает при каждом плевке, как будто в него летит пуля. – Так, – строго говорит парнишка, – значит, как твоя фамилия? – Петров, – всхлипывает Генка. – Ага, Петров! А не врешь? – Не-е-е… – Смотри у меня! – Ей-богу, правда! – хнычет Генка. Опять пауза, посасывание трубки, плевки, и допрос продолжается, причем вопросы и ответы повторяются бесчисленное множество раз. Генку арестовали! Миша отпрянул от вагона и побежал искать Полевого. Он нашел его возле площадок с орудиями, которые Полевой осматривал вместе с другими командирами. – Сергей Иваныч, – обратился к нему Миша, – там Генку арестовали. Отпустите его, пожалуйста. Он с нами в Москву едет. – Кто арестовал твоего Генку? – удивился Полевой. – Там, в штабе, начальник в синих галифе, молоденький такой. Полевой и остальные военные переглянулись и расхохотались. – Ай да Степа! – крикнул один из них. – Ладно, – сказал Полевой, – пойдем до штаба, попросим того начальника. Может, и отпустит. Все влезли в штабной вагон. Парнишка вскочил со скамейки, спрятал трубку в карман, приложил руку к сломанному козырьку и, вытянувшись перед Полевым, баском произнес: – Дозвольте доложить, товарищ командир. Так что задержан подозрительный преступник. – Он указал на хныкающего Генку. – Согласно моему следствию, признал себя виновным, что фамилию имеет Петров, имя Геннадий, сбежал от родителей в Москву до тетки. Отец – машинист. Оружие при нем обнаружено: три гильзы от патронов. Пойман на месте преступления, в ящике под вагоном, в спящем виде. Он опустил руку и стоял, по-прежнему вытянувшись, маленький, чуть повыше Генки, не обращая никакого внимания на хохот присутствующих. Сдерживая смех, Полевой строго посмотрел на Генку: – Зачем под вагон залез? Генка еще пуще заплакал: – Дяденька, честное слово, я в Москву, к тетке, пусть он скажет. – Генка показал на Мишу. – Сейчас разберемся, – сказал Полевой. – Ты, Степа, – обратился он к парнишке, – беги до старшины, пусть сюда идет. – Есть сбегать до старшины, пусть сюда идет! – молодцевато ответил Степа, отдал честь, повернулся кругом и выскочил из вагона. – А вы, – обернулся Полевой к мальчикам, – марш отсюда! Генка вылез из вагона. Миша задержался и шепотом спросил у Полевого: – А кто этот парнишка? – О, брат! – засмеялся Полевой. – Это большой человек: Степан Иванович Резников, главный курьер штаба. Глава 12 Будка обходчика Вторую неделю стоял эшелон на станции Низковка. – Бахмач не принимает, не хватает паровозов, – объяснял Генка. Он, как сын машиниста, считал себя знатоком железнодорожных дел. Генка ехал теперь в эшелоне на легальном положении. Отец разыскал его, отодрал за уши и хотел увезти обратно в Ревск, но Полевой и Мишина мама вступились за Генку. Полевой увел отца Генки к себе в вагон. О чем они там говорили, неизвестно, но, выйдя оттуда, отец хмуро посмотрел на Генку и объявил, что сегодня он его не заберет, а вернется в Ревск и – «как решит мать». На другой день он опять приехал из Ревска, привез Генкины вещи и письмо тете Агриппине Тихоновне. Он долго разговаривал с Генкой, читал ему наставления и уехал, взяв с Мишиной мамы обещание передать Генку тете «с рук на руки». А эшелон все стоял на станции Низковка. Красноармейцы разводили между путями костры, варили в котелках похлебку. По вечерам в черной золе тлели огоньки, в вагонах растягивалась гармошка, дребезжала балалайка, распевались частушки. Взрослые сидели на разбросанных шпалах, на рельсах или просто на земле. Они разговаривали о политике, о железнодорожных порядках, о боге, но больше всего о продовольствии. Продовольствия не хватало, и вот однажды Миша и Генка отправились в лес за грибами. Лес был далеко, верстах в пяти. Мальчики вышли рано утром, рассчитывая к вечеру вернуться, но получилось иначе. Идти пришлось не пять верст, а больше. Дорогу им объяснили неправильно. Они проплутали целый день, и, когда наконец насобирали грибов и двинулись обратно, уже смеркалось. Пошел дождь, и тучи совсем затемнили небо. «Почему так неравномерно расположены шпалы под рельсами? – думал Миша, шагая рядом с Генкой по железнодорожному полотну. – Никак нельзя ровно идти: один шаг получается большой, другой маленький. По простой дороге и то лучше». Дорога шла по насыпи, бескрайными полями. Изредка далеко-далеко, сквозь пелену дождя, виднелась деревенька и как будто слышалось мычанье коров, лай собак, скрипенье журавля на колодце – те отдаленные звуки, что слышатся в шуме дождя, когда далеко в вечернем тумане путник видит поселение. Уже в темноте они добрались до будки обходчика. Отсюда до Низковки три версты. – Давай зайдем, – предложил Генка. – Незачем. Только время терять. – Чего мокнуть под дождем? Переночуем, а завтра пойдем. – Нет. Мама будет беспокоиться, и эшелон могут отправить. – Фью! – свистнул Генка. – Его еще через неделю не отправят. Потом, ведь мы идем со стороны Бахмача, так что увидим. Зайдем! Хоть воды выпьем. Они постучали. В ограде залился бешеным лаем пес, потом за дверью раздался женский голос: – Чего надоть? – Тетенька, – тоненьким голоском пропищал Генка, – водицы испить. Пес за оградой заметался на цепи и залился пуще прежнего. Стукнул засов, дверь открылась. Через тесные сени мальчики вошли в низкую просторную избу. Кто-то завозился на печи, и мужской старческий кашляющий голос спросил: – Матрена, кого впустила? – Сынков, – ответила женщина, почесывая бок и зевая. – Водицы просят. По грибы, чай, ходили? – спросила она у ребят. – Ага. – Идете куда? – В Низковку. – Далече, – протянула женщина. – Куда же вы на ночь-то глядя? – Да вот, тетенька, – ухватился за это замечание Генка, – я и то говорю. Может, пустите нас переночевать? – Чего ж не пустить! Места не жалко. Куда ж вы ночью под дождем пойдете? Ишь, как сыплет, – говорила женщина, стаскивая с печи и постилая на полу тулуп, – да и лихие люди ноне шатаются, а то и под поезд попадете. Вот, ложитесь. До света вздремнете, а там и дойтить недолго. Она набросила крючок, задула лучину и, кряхтя, полезла на печь. Ребята улеглись на тулуп и быстро уснули. Глава 13 Бандиты И приснилась Мише какая-то неразбериха. Жеребенок вороной с коротким развевающимся хвостом. Он резвится, вскидывая задние ноги, он мчится по полю у подножия отвесной скалы. Все смеются: Полевой, дедушка, Славка, Никитский… Смеются над ним, над Мишей. А жеребенок то остановится, нагнет голову, капризно машет ею, то брыкнет ногами и опять мчится по полю. Вдруг… это не жеребенок, а конь, огромный вороной конь. Он с разбегу кидается на скалу, на совершенно отвесную скалу, и взбирается по ней… Он взбирается по ней, как громадная черная муха, а Никитский стучит по дереву рукояткой нагайки: «Держи коня, держи коня!» Конь взбирается все медленней и медленней. «Держи коня, держи коня!» – кричит Никитский. Вдруг лошадь отрывается от скалы и со страшным грохотом летит в пропасть… Грохот прервался у Мишиных ног: ведро еще раз звякнуло и утихло. – Держи коня! – опять крикнул кто-то из избы во двор и выругался: – А, черт, поставили ведро тут!.. Чиркнула спичка. Тусклая лучина осветила высокого человека в бурке. На дворе ржали лошади и заливался неистовым лаем пес. – Это кто? – спросил человек в бурке, указывая нагайкой на лежащих в углу ребят. – Ребятишки со станции, по грибы ходили, – хмуро ответил хозяин. Он стоял в исподнем, с лучиной в руках; всклокоченная его борода тенью плясала по стене. – Да они спят, чего вы беспокоитесь!.. – Поговори!.. – прикрикнул на него человек в бурке. Он подошел к ребятам и нагнулся, вглядываясь в них. И в ту секунду, когда, притворясь спящим, Миша прикрыл глаза, над ним мелькнул колючий взгляд из-под черного чуба и папаха… Никитский! Никитский подошел к обходчику: – Прошел паровоз на Низковку? – Прошел, – угрюмо произнес старик. – Ты что же, старый черт, финтить? – Никитский схватил его за рубашку на груди, скрутил ее в кулаке, притянул к себе, и голова старика откинулась назад. – Греха… – прохрипел старик, – греха на душу не приму… – Не примешь? – Никитский, не выпуская обходчика, ударил его по лицу рукояткой нагайки. – Не примешь? Через час должен поезд пройти, а ты в монахи записался? – Он еще раз ударил его. Старик упал. Никитский выбежал во двор. Некоторое время там слышались голоса, конский топот, и все стихло. Только пес продолжал лаять и рваться на цепи. Через час должен пройти поезд! С Низковки! Паровоз туда уже вышел… Может быть, их эшелон? И вдруг страшная догадка мелькнула в Мишином мозгу: бандиты хотят напасть на эшелон!.. Миша вскочил. Что же делать? Как предупредить? За час они не добегут до Низковки… На полу стонал обходчик. Возле него, охая и причитая, хлопотала старуха. Миша растолкал Генку: – Вставай! Слышишь, Генка, вставай! – Чего, чего тебе? – бормотал спросонья Генка. Миша тащил его. Генка брыкался, пытался снова улечься на тулуп. – Вставай, – шептал Миша, – вставай! – Он тряс Генку: – Вставай! Здесь Никитский… Они хотят на эшелон напасть… Ребята тихонько выбрались из сторожки. Дождь прекратился. Земля отдавала влагой. С крыши равномерно падали капли. Полная луна освещала края редеющих облаков, полотно железной дороги, блестящие рельсы. Пес во дворе не лаял и не гремел цепью, а выл жутко и тоскливо. Мальчики в ужасе бросились бежать. Они бежали по тропинке, идущей вдоль насыпи, и остановились, увидев на путях темные фигуры людей. Послышался лязг железа – бандиты разбирали путь. Это было самое высокое место насыпи перед маленьким мостиком, перекинутым через глубокий овраг. К оврагу спускалась рощица. Мальчики услышали в ней ржание лошадей, шорох, хруст ветвей, приглушенные голоса. Тихонько спустились они с насыпи, обогнули рощу и снова помчались во весь дух. Холодный рассвет все ясней и ясней очерчивал контуры предметов, раздвигал дали. Вот видны уже станционные огни. Мальчики бежали изо всех сил, не чувствуя острых камней, не слыша шума ветра. Вдруг донесся отдаленный протяжный гудок паровоза. Они на секунду остановились и снова понеслись вперед. Они ничего не видели, кроме изогнутых железных поручней паровоза, окутанных клубами белого пара. Поручни эти всё увеличивались и увеличивались, стали совсем громадными и заслонили собой паровоз. Миша хотел ухватиться за них, как вдруг чья-то сильная рука остановила его… Перед мальчиками стоял Полевой. – Ну, – строго спросил Полевой, – где шатались? – Сергей Иваныч… – Миша тяжело дышал, – там Никитский… – Где? – быстро спросил Полевой. – Там… в будке обходчика… Они в овраге сейчас… – В овраге? – переспросил Полевой. – Да. – Вот как… – Полевой на секунду задумался. – А мы их тут ждали… Ну ладно, разведчики! А теперь марш в вагон! И смотрите: больше из вагона не вылезать, а то под замок посажу… Глава 14 Прощанье Бой продолжался недолго. Бандиты удрали, оставив убитых. Одинокие лошади метались по полю. Красноармейцы ловили лошадей, расседлывали и по мосткам загоняли в вагоны. Бойцы быстро восстановили путь, и поезд двинулся дальше. В Бахмаче классный вагон отцепили от эшелона для дальнейшей отправки в Москву. Эшелон же сегодня должен был уйти на фронт. Перед отходом эшелона Полевой позвал Мишу. Они уселись в тени пакгауза: Миша – на земле, Полевой – на пустом ящике. Они сидели молча. Каждый думал о своем, а может быть, они думали об одном и том же. Потом Полевой поднял голову, улыбнулся Мише и сказал: – Ну, Михаил Григорьевич, что скажешь на прощанье? Миша ничего не отвечал, только прятал глаза. – Да, – сказал Полевой, – пришла нам пора расставаться, Мишка. Не знаю, свидимся или нет, так вот, смотри… Он вынул кортик и держал его на левой ладони. Кортик был все такой же, с побуревшей рукояткой и бронзовой змейкой. Продолжая держать кортик в левой руке, Полевой правой повернул рукоятку в ту сторону, куда смотрела голова змеи. Рукоятка вращалась по спирали змеиного тела и вывернулась совсем. Полевой отъединил от рукоятки змейку и вытянул стержень. Он представлял собой свернутую трубкой тончайшую металлическую пластинку, испещренную непонятными знаками: точками, черточками, кружками. – Знаешь, что это такое? – спросил Полевой. – Шифр, – неуверенно проговорил Миша и вопросительно посмотрел на Полевого. – Правильно, – подтвердил Полевой, – шифр. – Только ключ от этого шифра в ножнах, а ножны у Никитского. Понял теперь, почему ему кортик нужен? Миша утвердительно кивнул головой. Полевой вставил на место пластинку, завинтил рукоятку и сказал: – Человека из-за этого кортика убили – значит, и тайна в нем какая-то есть. Имел я думку ту тайну открыть, да время не то… – Он вздохнул. – И таскать его за собой больше нельзя. Никто судьбы своей не знает, тем более – война… Так вот, бери… – Он протянул Мише кортик. – Бери, – повторил Полевой. – Вернусь с фронта, займусь этим кортиком, а не вернусь… – Он поднял голову, лукаво подмигнул Мише: – Не вернусь – значит, вот память обо мне останется. Миша взял кортик. – Что же ты молчишь? – спросил Полевой. – Может быть, боишься? – Нет, – ответил Миша, – чего мне бояться? – Главное, – сказал Полевой, – не болтай зря. Особенно, – он посмотрел на Мишу, – одного человека берегись. – Никитского? – Никитский на тебя и не подумает. Да и где увидишь ты его! Есть еще один человек. Не нашел я его здесь. Но он тоже ревский. Может, какой случай вас и столкнет… так что его и остерегайся. – Кто же это? Полевой снова посмотрел на Мишу: – Вот этого человека остерегайся и виду не подавай. Фамилия его Филин. – Филин… – задумчиво повторил Миша. – У нас во дворе тоже Филин живет. – Как его имя, отчество? – Не знаю. Я его сына знаю – Борьку. Его ребята «Жилой» зовут. Полевой засмеялся: – Жила… А он из Ревска, этот самый Филин? – Не знаю. Полевой задумался: – Ну да ведь Филиных много. В Ревске их почти половина города. А этот вряд ли в Москве. Должен он поглубже запрятаться. А все же остерегайся. Это ведь народ такой: одним духом в могилевскую губернию отправят. Понял? – Понял, – тихо ответил Миша. – Не робей, Михаил Григорьевич! – Полевой хлопнул его по плечу. – Ты уже взрослый, можно сказать. Снялся с якоря. Только помни… Он встал. Миша тоже поднялся. – Только помни, Мишка, – сказал Полевой, – жизнь как море. Для себя жить захочешь – будешь как одинокий рыбак в негодной лодчонке: к мелководью жаться, на один и тот же берег смотреть да затыкать пробоины рваными штанами. А будешь для народа жить – на большом корабле поплывешь, на широкий простор выйдешь. Никакие бури не страшны, весь мир перед тобой! Ты за товарищей, а товарищи за тебя. Понял? Вот и хорошо! – Он протянул Мише руку, еще раз улыбнулся и пошел по неровным шпалам, высокий, сильный, в наброшенной на плечи серой солдатской шинели… Перед отходом поезда состоялся митинг. На вокзале собралось много народу. Пришли жители города и рабочие депо. Девушки прогуливались по платформе, грызли семечки и пересмеивались с бойцами. Митинг открыл Полевой. Он стоял на крыше штабного вагона, над щитом с эмблемой Интернационала. Полевой сказал, что над Советской Россией нависла угроза. Буржуазия всего мира ополчилась на молодую Советскую республику. Но рабоче-крестьянская власть одолеет всех врагов, и знамя Свободы водрузится над всем миром. Когда Полевой кончил говорить, все кричали «ура». Затем выступил один боец. Он сказал, что у армии кругом нехватка, но она, армия, сильна своим несгибаемым духом, своей верой в правое дело. Ему тоже хлопали и кричали «ура». И Миша с Генкой, сидя на крыше штабного вагона, тоже бешено хлопали в ладоши и кричали «ура» громче всех. Потом эшелон отошел от станции. В широко открытых дверях теплушек сгрудились красноармейцы. Некоторые из них сидели, свесив из вагона ноги в стоптанных ботинках и рваных обмотках, другие стояли за ними, и все они пели «Интернационал». Звуки его заполняли станцию, вырывались в широкую степь и неслись по необъятной земле. Толпа, стоявшая на перроне, подхватила гимн. Миша выводил его своим звонким голосом. Сердце его вырывалось вместе с песней, по спине пробегала непонятная дрожь, к горлу подкатывал тесный комок, и в глазах показались непозволительные слезы. Поезд уходил и наконец скрылся, вильнув длинным, закругленным хвостом. Вечер зажег на небе мерцающие огоньки, толпа расходилась, и перрон опустел. Но Миша не уходил. Он все глядел вслед ушедшему поезду, туда, где сверкающая путаница рельсов сливалась в одну узкую стальную полосу, прорезавшую горбатый, туманный горизонт. И перед глазами его стояли эшелон, красноармейцы, Полевой в серой солдатской шинели и мускулистый рабочий, разбивающий тяжелым молотом цепи, опутывающие земной шар. Часть вторая Двор на Арбате Глава 15 Год спустя Шум в коридоре разбудил Мишу. Он открыл один глаз и тут же зажмурил его. Короткий луч солнца пробрался из-за высоких соседних зданий и тысячью неугомонных пылинок клубился между окном и лежащим на полу ковриком. Вышитый на коврике полосатый тигр тоже жмурил глаза и дремал, уткнув голову в вытянутые лапы. Это был дряхлый тигр, потертый и безобидный. Суживаясь, луч медленно двигался по комнате. С коврика он перебрался на край стола, заблестел на никеле маминой кровати, осветил швейную машину и вдруг исчез, как будто не был вовсе. В комнате стемнело. Открытая форточка чуть вздрагивала, колеблемая струей прохладного воздуха. Снизу, с Арбата и со двора, доносились предостерегающие звонки трамваев, гудки автомобилей, веселые детские голоса, крики точильщиков, старьевщиков – разноголосые, ликующие звуки весенней улицы. Миша дремал. Нужно заснуть. Нельзя же в первый день каникул вставать в обычное время. Сегодня весь день гулять. Красота! В комнату, с утюгом в руках, вошла мама. Она положила на стол сложенное вчетверо одеяло, поставила утюг на опрокинутую самоварную конфорку. Рядом, на стуле, белела груда выстиранного белья. – Миша, вставай, – сказала мама. – Вставай, сынок. Мне гладить нужно. Миша лежал не двигаясь. Почему мама всегда знает, спит он или нет? Ведь он лежит с закрытыми глазами… – Вставай, не притворяйся… – Мама подошла к кровати. Миша изо всех сил сдерживал душивший его смех. Мама засунула руку под одеяло. Миша поджал ноги под себя, но холодная мамина рука упорно преследовала его пятки. Миша не выдержал, расхохотался и вскочил с кровати. Он быстро оделся и отправился умываться. В сумраке запущенной кухни белел кафельный пол, выщербленный от колки дров. На серых стенах чернели длинные мутные потеки – следы лопнувшего зимой водопровода. Миша снял рубашку с твердым намерением вымыться до пояса. Он давно так решил: с первого же дня каникул начать холодные обтирания. Поеживаясь, он открыл кран. Звонкая струя ударилась о раковину, острые брызги морозно кольнули Мишины плечи. Да, холодновата еще водичка… Конечно, он твердо решил с первого же дня каникул начать холодные обтирания, но… ведь их распустили на каникулы на две недели раньше. Каникулы должны быть с первого июня, а теперь только пятнадцатое мая. Разве он виноват, что школу начали ремонтировать? Решено: он будет обтираться с первого июня. И Миша снова надел рубашку… Причесываясь перед зеркалом, он начал рассматривать свое лицо… Нехороший у него подбородок! Вот если бы нижняя челюсть выдавалась вперед, то он обладал бы большой силой воли. Это еще у Джека Лондона написано. А ему совершенно необходимо обладать сильной волей. Ведь факт, что он сегодня смалодушничал с обтиранием. И так каждый раз. Начал вести дневник, тетрадь завел, разрисовал ее, а потом бросил – не хватило терпения. Решил делать утреннюю гимнастику, даже гантели купил, и тоже бросил – то в школу надо поскорей, то еще что-нибудь, а попросту говоря, лень. И вообще, задумает что-нибудь такое и начинает откладывать: до понедельника, до первого числа, до нового учебного года… Нет! abu Это просто слабоволие и бесхарактерность. Безобразие! Пора, в конце концов, избавиться от этого! Миша выпятил челюсть. Вот такой подбородок должен быть у человека с сильной волей. Нужно все время так держать зубы, и постепенно нижняя челюсть выпятится вперед… На столе дымилась картошка. Рядом, на тарелке, лежали два ломтика черного хлеба – сегодняшний дневной паек. Миша разделил свою порцию на три части – завтрак, обед, ужин – и взял один кусочек. Он был настолько мал, что Миша и не заметил, как съел его. Взять, что ли, второй? Поужинать можно и без хлеба… Нет! Нельзя! Если он съест сейчас хлеб, то вечером мама обязательно отдаст ему свою порцию и сама останется без хлеба… Миша положил обратно хлеб и решительно выдвинул далеко вперед свою нижнюю челюсть. Но он в это время жевал горячую картошку и, выдвинув челюсть, больно прикусил себе язык. Глава 16 Книжный шкаф После завтрака Миша собрался уйти, но мама остановила его: – Ты куда? – Пойду пройдусь. – На двор? – Да… и на двор зайду. abu – А книги кто уберет? – Но, мама, мне сейчас абсолютно некогда. – Значит, я должна за тобой убирать? abu – Ладно, – пробурчал Миша. – Ты всегда так: пристанешь, когда у меня каждая минута рассчитана! В шкафу Мишина полка вторая снизу. Вообще шкаф книжный, но он используется и под белье, и под посуду. Другого шкафа у них нет. Миша вытащил книги, подмел полку сапожной щеткой, покрыл газетой «Экономическая жизнь». Затем уселся на полу и, разбирая книги, начал их в порядке устанавливать. Первыми он поставил два тома энциклопедии Брокгауза и Ефрона. Это самые ценные книги. Если иметь все восемьдесят два тома, то и в школу ходить не надо: выучил весь словарь, вот и получил высшее образование. За Брокгаузом становятся: «Мир приключений» в двух томах, собрание сочинений Н. В. Гоголя в одном томе, Толстой – «Детство, отрочество и юность», Марк Твен – «Приключения Тома Сойера». А это что? Гм! Чарская… «Княжна Джаваха»… abu Ерунда! Слезливая девчоночья книга. Только переплет красивый. Нужно выменять ее у Славки на другую. Славка любит книги в красивых переплетах. С книгой в руке Миша влез на подоконник и открыл окно. Шум и грохот улицы ворвались в комнату. Во все стороны расползалась громада разноэтажных зданий. Решетчатые железные балконы казались прилепленными к ним, как и тонкие пожарные лестницы. Москва-река текла извилистой голубой лентой, перехваченной черными кольцами мостов. Золотой купол храма Спасителя сиял тысячью солнц, и за ним Кремль устремлял к небу острые верхушки своих башен. Миша высунулся из окна, повернул голову ко второму корпусу и крикнул: – Славка-а-а!.. В окне третьего этажа появился Слава – болезненный мальчик с бледным лицом и тонкими, длинными пальцами. Его дразнили «буржуем». Дразнили за то, что он носил бант, играл на рояле и никогда не дрался. Его мать была известной певицей, а отец – главным инженером фабрики имени Свердлова, той самой фабрики, где работали Мишина мама, Генкина тетка и многие жильцы этого дома. Фабрика долго не работала, а теперь готовится к пуску. – Славка, – крикнул Миша, – давай меняться! – Он потряс книгой. – Шикарная вещь! «Княжна Джаваха». Зачитаешься! – Нет! – крикнул Слава. – У меня есть эта книга. – Неважно. Смотри, какая обложечка! А? Ты мне дай «Овода». – Нет! – Ну и не надо! Потом сам попросишь, но уже не получишь… – Ты когда во двор придешь? – спросил Слава. – Скоро. – Приходи к Генке, я у него буду. – Ладно. Миша слез с окна, поставил книгу на полку. Пусть постоит. Осенью в школе он ее обменяет. Вот это книжечки! «Кожаный чулок», «Всадник без головы», «Восемьдесят тысяч верст под водой», «В дебрях Африки», «Остров сокровищ»… Ковбои, прерии, индейцы, скальпы, мустанги… Так. Теперь учебники: Киселев, Рыбкин, Краевич, Шапошников и Вальцев, Глезер и Петцольд… В прошлом году их редко приходилось открывать. В школе не было дров, в замерзших пальцах не держался мел. Ребята ходили туда из-за пустых, но горячих даровых щей. Это была суровая и голодная зима тысяча девятьсот двадцать первого года. Миша уложил тетради, альбом с марками, циркуль с погнутой иглой, треугольник со стертыми делениями, транспортир. Потом, покосившись на мать, пощупал свой тайный сверток, спрятанный за связкой старых приложений к журналу «Нива». Кортик на месте. Миша чувствовал сквозь тряпку твердую сталь его клинка. Где теперь Полевой? Он прислал одно письмо, и больше от него ничего не было. Но он приедет, обязательно приедет. Война, правда, кончена, но не совсем. Только весной выгнали белофиннов из Карелии. На Дальнем Востоке наши дерутся с японцами. И вообще, Антанта готовит новую войну. По всему видно. Вот Никитский, наверно, убит. Или удрал за границу, как другие белые офицеры. Ножны остались у него, и тайна кортика никогда не откроется. Миша задумался. Кто все-таки этот Филин, завскладом, Борькин отец? Не тот ли это Филин, о котором говорил ему Полевой? Он, кажется, из Ревска… кажется… Миша несколько раз спрашивал об этом маму, но мама точно не знает, а вот Агриппина Тихоновна, Генкина тетка, как будто знает. Когда Миша как бы невзначай спросил ее о Филине, она плюнула и сердито загудела: «Не знаю и знать не хочу… Дрянной человек… Вся их порода такая…» Больше ничего Агриппина Тихоновна не сказала, но раз она упомянула про «породу» – значит, она что-то знает… Да разве у нее что-нибудь добьешься! Она самая строгая женщина в доме. Высокая такая, полная. Все ее боятся, даже управдом. Он льстиво называет ее «наша обширнейшая Агриппина Тихоновна». К тому же «делегатка» – самая главная женщина на фабрике. Один только Генка ее не боится: чуть что, начинает собираться обратно в Ревск. Ну, Агриппина Тихоновна, конечно, на попятную. …Да, как же узнать про Филина? И как это он тогда не догадался спросить у Полевого его имя, отчество!.. Миша вздохнул, тщательно запрятал кортик за журналы, закрыл шкаф и отправился к Генке. Глава 17 Генка Генка и Слава играли в шахматы. Доска с фигурами лежала на стуле. Слава стоял. Генка сидел на краю широкой кровати, покрытой стеганым одеялом, с высокой пирамидой подушек, доходившей своей верхушкой до маленькой иконки, висевшей под самым потолком. Агриппина Тихоновна, Генкина тетка, раскатывала на столе тесто. Она, видимо, была чем-то недовольна и сурово посмотрела на вошедшего в комнату Мишу. – Где ты пропадал? – крикнул Генка. – Гляди, я сейчас сделаю Славке мат в три хода… Сейчас я его: айн, цвай, драй… – «Цвай, драй»! – загудела вдруг Агриппина Тихоновна. – Слезай с кровати! Нашел место! Генка сделал легкое движение, показывающее, что он слезает с кровати. – Не ерзай, а слезай! Я кому говорю? Агриппина Тихоновна начала яростно раскатывать тесто, потом снова загудела: – Стыд и срам! Взрослый парень, а туда же – капусту изрезал, весь вилок испортил! Отвечай: зачем изрезал? – Отвечаю: кочерыжку доставал. Она вам все равно ни к чему. – Так не мог ты, дурная твоя голова, осторожно резать? Вилок-то я на голубцы приготовила, а ты весь лист испортил. – Голубцы, тетя, – лениво ответил Генка, обдумывая ход, – голубцы, тетя, это мещанский предрассудок. Мы не какие-нибудь нэпманы, чтобы голубцы есть. И потом, какие же это голубцы с пшенной кашей? Были бы хоть с мясом. – Ты меня еще учить будешь! – Честное слово, тетя, я вам удивляюсь, – продолжал разглагольствовать Генка, не отрывая глаз от шахмат. – Вы, можно сказать, такой видный человек, а волнуетесь из-за какой-то несчастной кочерыжки, здоровье свое расстраиваете. – Не тебе о моем здоровье беспокоиться, – проворчала Агриппина Тихоновна, разрезая тесто на лапшу. – Довольно, молчи! Молчи, а то вот этой скалки отведаешь. – Я молчу. А скалкой не грозитесь, все равно не ударите. – Это почему? – Агриппина Тихоновна угрожающе выпрямилась во весь свой могучий рост. – Не ударите. – Почему не ударю, спрашиваю я тебя? – Почему? – Генка поднял пешку и задумчиво держал ее в руке. – Потому что вы меня любите, тетенька, любите и уважаете… – Дурень, ну, право, дурень! – засмеялась Агриппина Тихоновна. – Ну почему ты такой дурень? – Мат! – объявил вдруг Слава. – Где? Где? Где мат? – заволновался Генка. – Правда… Вот видите, тетя, – добавил он плачущим голосом, – из-за ваших голубцов верную партию проиграл! – Невелика беда! – сказала Агриппина Тихоновна и вышла в кухню. – Что ты, Генка, все время с теткой ссоришься? – сказал Слава. – Как тебе не стыдно! – Я? Ссорюсь? Что ты! Это разве ссора? У нее такая манера разговаривать – и всё. – Генка снова начал расставлять фигуры на доске. – Давай сыграем, Миша. – Нет, – сказал Миша, – пошли во двор… Чего дома сидеть! Генка сложил шахматы, закрыл доску, и мальчики побежали во двор. Глава 18 Борька-жила Уже май, но снег на заднем дворе еще не сошел. Наваленные за зиму сугробы осели, почернели, сжались, но, защищенные восемью этажами тесно стоящих зданий, не сдавались солнцу, которое изредка вползало во двор и дремало на узкой полоске асфальта, на белых квадратах «классов», где прыгали девочки. Потом солнце поднималось, лениво карабкалось по стене все выше и выше, пока не скрывалось за домами, и только вспученные расщелины асфальта еще долго выдыхали из земли теплый волнующий запах. Мальчики играли царскими медяками в пристеночек. Генка изо всех сил расставлял пальцы, чтобы дотянуться от своей монеты до Мишкиной. – Нет, не достанешь, – говорил Миша, – не достанешь… Бей, Жила, твоя очередь. – Мы вдарим, – бормотал Борька, прицеливаясь на Славину монету, – мы вдарим… Есть! – Его широкий сплюснутый пятак покрыл Славин. – Гони копейку, буржуй! Слава покраснел: – Я уже всё проиграл. За мной будет. – Что же ты в игру лезешь? – закричал Борька. – Здесь в долг не играют. Давай деньги! – Я ведь сказал тебе – нету. Отыграю и отдам. – Ах так?! – Борька схватил Славин пятак. – Отдашь долг – тогда получишь обратно. – Какое ты имеешь право? – Славин голос дрожал от волнения, на бледных щеках выступил румянец. – Какое ты имеешь право это делать? – Значит, имею, – бормотал Борька, пряча пятак в карман. – Будешь знать в другой раз. Миша протянул Борьке копейку: – На, отдай ему биту… А ты, Славка, не имеешь денег – так не играй. – Не возьму, – мотнул головой Борька, – чужие не возьму. Пусть он сам отдает. – Зажилить хочешь? – Может, хочу… – Не выйдет. Отдай Славке биту! – А тебе чего? – ощерился Борька. – Ты здесь что за хозяин? – Не отдашь? – Миша вплотную придвинулся к Борьке. – Дай ему, Мишка! – крикнул Генка и тоже подступил к Борьке. Но Миша отстранил его: – Постой, Генка, я сам… Ну, последний раз спрашиваю: отдашь? Борька отступил на шаг, отвел глаза. Брошенный им пятак зазвенел на камнях. – На, пусть подавится! Подумаешь, какой заступник нашелся… Он отошел в сторону, бросая на Мишу злобные взгляды. Игра расстроилась. Мальчики сидели возле стены на теплом асфальте и грелись на солнце. В верхушках чахлых деревьев путался звон колоколов, доносившийся из церкви Николы на Плотниках. На протянутых от дерева к дереву веревках трепетало развешанное для сушки белье; деревянные прищепки вздрагивали, наклоняясь то в одну, то в другую сторону. Какая-то бесстрашная женщина стояла на подоконнике в пятом этаже и, держась рукой за раму, мыла окно. Миша сидел на сложенных во дворе ржавых батареях парового отопления и насмешливо посматривал на Борьку. Сорвалось! Не удалось прикарманить чужие деньги. Недаром его Жилой зовут! Торгует на Смоленском папиросами врассыпную и ирисками, которые для блеска облизывает языком. И отец его, Филин, завскладом, – такой же спекулянт… А Борька как ни в чем не бывало рассказывал ребятам о попрыгунчиках. – Закутается такой попрыгунчик в простыню, – шмыгая носом, говорил Борька, – во рту электрическая лампочка, на ногах пружины. Прыгнет с улицы прямо в пятый этаж и грабит всех подряд. И через дома прыгает. Только милиция к нему, а он скок – и уже на другой улице. – А ну тебя! – Миша пренебрежительно махнул рукой. – Болтун ты, и больше ничего. «Попрыгунчики»… – передразнил он Борьку. – Ты еще про подвал расскажи, про мертвецов своих. – А что, – сказал Борька, – в подвале мертвецы живут. Там раньше кладбище было. Они кричат и стонут по ночам, аж страшно. – Ничего нет в твоем подвале, – возразил Миша. – Ты все это своей бабушке расскажи. А то «кладбище», «мертвецы»… – Нет, есть кладбище, – настаивал Борька. – Там и подземный ход есть под всю Москву. Его Иван Грозный построил. Все рассмеялись. Миша сказал: – Иван Грозный жил четыреста лет назад, а наш дом всего десять лет как построен. Уж врал бы, да не завирался. – Я вру? – Борька ехидно улыбнулся. – Пойдем со мной в подвал. Я тебе и мертвецов, и подземный ход – всё покажу. – Не ходи, Мишка, – сказал Генка, – он тебя заведет, а потом будет разыгрывать. Это была обычная Борькина проделка. Он один из всех ребят знал вдоль и поперек подвал – громадное мрачное помещение под домом. Он заводил туда кого-нибудь из мальчиков и вдруг замолкал. В темноте, не имея никакой ориентировки, спутник тщетно взывал к нему. Борька не откликался. И, только помучив свою жертву и выговорив себе какую-нибудь мзду, Борька выводил его из подвала. – Дураков нет, – продолжал Генка, уже попадавшийся на эту удочку. – Ползай сам по своему подвалу. – Как хотите, – с деланным равнодушием произнес Борька. – Испугались – так и не надо. Миша вспыхнул: – Это ты про кого? – Про того, кто в подвал боится идти. – Ах так… – Миша встал. – Пошли! Они вышли на первый двор, спустились в подвал и осторожно пошли по нему, касаясь руками скользких стен. Борька – впереди, Миша – за ним. Под их ногами осыпалась земля и звенел по временам кусочек жести или стекла. Миша отлично понимал, что Борька хочет его разыграть. Ладно, посмотрим, кто кого разыграет… Они двигались в совершенной темноте, и вот, когда они уже далеко углубились внутрь подвала, Борька вдруг затих. «Так, начинается», – подумал Миша и, стараясь говорить возможно спокойней, спросил: – Ну, скоро твои мертвецы покажутся? Голос его глухо отдавался в подземелье и, дробясь, затихал где-то в дальних, невидимых углах. Борька не отвечал, хотя его присутствие чувствовалось где-то совсем близко. Миша тоже больше не окликал его. Так прошло несколько томительных минут. Оба мальчика затаили дыхание. Каждый ждал, кто первый подаст голос. Потом Миша тихонько повернулся и пошел назад, нащупывая руками повороты. Ничего, он сам найдет дорогу, а как выберется отсюда, закроет дверь и продержит здесь Борьку с полчасика. Вперед ему наука будет… Миша тихонько шел. Позади себя он слышал шорох: Борька осторожно крался за ним. Ага, не выдержал! Не захотел один оставаться. Миша продолжал двигаться по подвалу. Нет! Не туда он идет! Проход должен расширяться, а он, наоборот, сужается. Но Миша все шел и шел. Как Борька видит в такой темноте? А вдруг Борька оставит его здесь одного и он не найдет дороги? Жутковато все же. Проход стал совсем узким. Мишино плечо коснулось противоположной стены. Он остановился. Окликнуть Борьку? Нет, ни за что… Он поднял руку и нащупал холодную железную трубу. Где-то журчала вода. Вдруг сильный шорох раздался над его головой. Ему показалось, что какая-то огромная жаба бросилась на него. Он метнулся вперед, ноги его провалились в пустоту, и он полетел куда-то вниз… Когда прошел первый испуг, он поднялся. Падение не причинило ему вреда. Здесь светлей. Смутно видны серые неровные стены. Это узкий проход, расположенный перпендикулярно к тому, по которому шел Миша, приблизительно на пол-аршина ниже его. – Мишка-а! – послышался голос. В верхнем коридоре зачернела Борькина фигура. – Миша! Ты где? Миша не откликался. Ага! Заговорил! Пусть поищет. Миша прижался к стене и молчал. – Миша, Миша, ты где? – беспокойно бормотал Борька, высунув голову и осматривая проход. – Что же ты молчишь? Мишк… – Где твой подземный ход? – насмешливо спросил Миша. – Где мертвецы? Показывай! – Это и есть подземный ход, – зашептал Борька, – только туда нельзя ходить. Там самые гробы с мертвецами стоят. – Боюсь я твоих мертвецов! – Миша двинулся по проходу. Но Борька схватил его за плечо. – Смотри, Мишка, – волнуясь, зашептал он, – говорю тебе, идем назад, а то хуже будет… – Что ты меня пугаешь? – А ты не ходи. Мы без фонаря все равно ничего не найдем. Я завтра фонарь достану, тогда пойдем. – Не обманешь? Знаю я тебя! – Ей-богу! Чтоб мне провалиться на этом месте! А не пойдешь назад, смотри: уйду и не вернусь. Пропадай здесь. – Испугался я очень, – презрительно ответил Миша, но пополз вслед за Борькой обратно. Они вышли из подвала. Ослепительное солнце ударило им в глаза. – Так смотри, – сказал Миша, – завтра утром. – Всё, – ответил Борька, – договорились. Глава 19 Шурка Большой На заднем дворе появился Шура Огуреев, или, как его называли ребята, Шурка Большой, самый высокий во дворе мальчик. Он считался великим артистом и состоял членом драмкружка клуба. Клуб этот находился в подвальном помещении первого корпуса и принадлежал домкому. Ребят туда не пускали, кроме Шурки Большого, который по этому поводу очень важничал. – А, Столбу Верстовичу! – приветствовал его Миша. Шура бросил на него полный достоинства взгляд: – Что это у тебя за ребяческие выходки! Я думал, что ты уже вышел из детского возраста. – Ишь ты, какой серьезный! – сказал Генка. – Где это тебя так выучили? В клубе, что ли? – Хотя бы в клубе. – Шура сделал многозначительную паузу. – Вам-то хорошо известно, что в клуб пускают только взрослых. – Подумаешь, какой взрослый нашелся! – сказал Миша. – Вырос, длинный как верста, вот тебя и пускают в клуб. – Я клубный актив, – важно ответил Шура, – а тебе если завидно, так и скажи. – Нас в клуб не пускают потому, что мы неорганизованные, – сказал Слава, – а вот, говорят, на Красной Пресне есть отряд юных коммунистов, и они имеют свой клуб. – Да, есть, – авторитетно подтвердил Шура, – только они называются по-другому, не помню как. Но это для маленьких, а взрослые вступают в комсомол. Шура намекал на то, что он посещает комсомольскую ячейку фабрики и собирается вступить в комсомол. – Здорово… – задумчиво произнес Миша. – У ребят – свой отряд! – Это, наверно, скауты, – сказал Генка. – Ты, Славка, что-нибудь путаешь. abu – Нет, я не путаю. Скауты носят синие галстуки, а эти – красные. – Красные? – переспросил Миша. – Ну, если красные, значит, они за советскую власть. И потом, ведь на Красной Пресне – какие там могут быть скауты! Самый пролетарский район. – Да, – подтвердил Шура, – они за советскую власть. – И у них есть свой клуб? – А как же, – сказал Шура и неуверенно добавил: – У них у каждого есть членский билет. – Здорово!.. – снова протянул Миша. – Как же я об этом ничего не слыхал? Ты это, Славка, откуда все знаешь? – Мальчик один в музыкальной школе рассказывал. – Почему же ты точно все не узнал? Как они называются, где их клуб, кого принимают… – «Принимают»! – засмеялся Шура. – Думаете, так просто: взял и поступил. Так тебя и приняли! – Почему же не примут? – Не так-то просто! – Шура многозначительно покачал головой. – Сначала нужно проявить себя. – Как это – проявить? – Ну… вообще, – Шура сделал неопределенный жест, – показать себя… Ну вот как некоторые: работают в клубе, ходят на комсомольские собрания… – Ладно, Шурка, – перебил его Миша, – не надо уж слишком задаваться! Ты много задаешься, а пользы от тебя никакой. – То есть как? – Очень просто. Ты ведь собираешься в комсомол поступить. Ну вот. Комсомольцы на фронте воевали. Теперь на заводах, на фабриках работают. А ты что? Стоишь за кулисами, толпу изображаешь… Ты вот что скажи: хочешь быть режиссером? – Как это – режиссером? У нас режиссер товарищ Митя Сахаров. – Он режиссер взрослого драмкружка, а мы организуем детский, тогда всех ребят будут пускать в клуб. Поставим пьесу. Сбор – в пользу голодающих Поволжья. Вот и проявим себя. – Правильно! – сказал Слава. – Можно еще и музыкальный кружок, потом хоровой, рисовальный. – Не позволят… – Шура с сомнением покачал головой, но по глазам его было видно, что ему очень хочется быть режиссером. – Позволят, – настаивал Миша. – Пойдем к товарищу Мите Сахарову. Так, мол, и так: хотим организовать свой драмкружок. Разве он может нам запретить? – А он вас в шею! – крикнул Борька, собиравший на помойке бутылки. – Не твое дело! – Генка погрозил ему кулаком. – Торгуй своими ирисками. – Конечно, – продолжал размышлять Шура, – это неплохо… Но по характеру своего дарования я исполнитель, а не режиссер… – Ну и прекрасно, – сказал Миша, – раз ты исполнитель, так и будешь исполнять режиссера. Чего тут думать! – Хорошо, – согласился наконец Шура. – Только уговор: слушаться меня во всем. В искусстве самое главное – дисциплина. Ты, Генка, будешь простаком. Ты, Славка, – героем, ну и, конечно, музыкальное оформление. Мишу предлагаю администратором. – Шурка покровительственно посмотрел на остальных ребят. – Инженю и прочие амплуа я распределю потом, после испытаний. Глава 20 Клуб Клуб состоял из одного только зрительного зала и сцены. Когда не было спектакля или собрания жильцов, скамейки сдвигались к одной стороне и в разных углах клуба работали кружки. Домашние хозяйки и домработницы учились в ликбезе. На сцене происходили репетиции драмкружка. В середине зала бильярдисты катали шары, задевая киями музыкантов струнного оркестра. Надо всем этим господствовал заведующий клубом и режиссер товарищ Митя Сахаров. Это был вечно озабоченный молодой человек в длинной порыжевшей бархатной толстовке с лоснящимся черным бантом и в узких брюках «дудочкой». У него длинный, тонкий нос и острый кадык, готовый вот-вот разрезать изнутри Митино горло. Растопыренной ладонью Митя ежеминутно откидывал назад падающие на лицо длинные, прямые, неопределенного цвета волосы. Шура подтолкнул вперед Мишу: – Говори. Ведь ты администратор. – А сам отошел в сторону с таким видом, будто он совсем ни при чем и сам смеется над этой ребячьей затеей. – М-да… – процедил Митя Сахаров, выслушав Мишину просьбу. – М-да… У меня не театральное училище, а культурное учреждение. М-да… Культурное учреждение в тисках домкома… – И он ушел на сцену, откуда вскоре послышался его плачущий голос: – Товарищ Парашина, вникайте в образ, в образ вникайте… Миша подошел к ребятам: – Ничего не вышло. Отказал. У него не театральное училище, а культурное учреждение в тисках домкома. – Вот видите, – сказал Шура, – я так и знал! – Ты всегда «так и знал»! – рассердился Миша. Мальчики стояли задумавшись. Гулко стучали шары на бильярде. Струнный оркестр разучивал «Турецкий марш» Моцарта. А со стены, с плаката, изможденный старик протягивал костлявую руку: «Помоги голодающим Поволжья!» Глаза его горели лихорадочным огнем, и с какой стороны ни подойти к плакату, глаза неотступно следовали за тобой, как будто старик поворачивал голову. – Есть еще выход, – сказал Миша. – Какой? – Пойти к товарищу Журбину. – Ну-у, – махнул рукой Шура, – станет он заниматься нашим кружком, член Моссовета… Я не пойду к нему… Еще на Ведьму нарвешься. – А я пойду, – сказал Миша. – В конце концов, это не собственный клуб Мити Сахарова… Айда, Генка! По широкой лестнице они поднялись на четвертый этаж, где жил Журбин. Миша позвонил. Генка в это время стоял на лестнице. Он отчаянно трусил и, когда послышался шум за дверью, бросился бежать, прыгая через три ступеньки. Дверь открыла соседка Журбина, высокая, тощая женщина с сердитым лицом и длинными, выпирающими зубами. За злой характер ребята называли ее Ведьмой. – Тебе чего? – спросила она. – Мне нужен товарищ Журбин. – Зачем? – По делу. – Какое еще дело! Шляются тут… – пробормотала она и захлопнула дверь, едва не прищемив Мише нос. – Ведьма! – закричал Миша и бросился вниз по лестнице. Он почти скатился по ней и вдруг уткнулся в кого-то. Миша поднял голову. Перед ним стоял товарищ Журбин. – Что такое? Ты чего безобразничаешь? – строго спросил Журбин. Миша стоял, опустив голову. – Ну? – допрашивал его Журбин. – Ты что, глухой? – Н-нет… – Что же ты не отвечаешь? Смотри, больше не безобразничай. – Тяжело ступая, Журбин медленно пошел вверх по лестнице. Миша побрел вниз. Как нехорошо получилось! Он слышал над собой тяжелые шаги Журбина. Потом шаги затихли, раздался скрежет ключа в замке, шум открываемой двери. Миша остановился, обернулся и, крикнув: «Товарищ Журбин, одну минуточку!» – побежал вверх. Журбин стоял у открытой двери. Он вопросительно посмотрел на Мишу: – Что скажешь? – Товарищ Журбин, – запыхавшись, проговорил Миша, – мы хотим драмкружок организовать… вот… а товарищ Митя Сахаров нам не разрешает. – Кто это «мы»? – Мы все, ребята со двора. Журбин продолжал строго смотреть на Мишу. Потом легкая усмешка тронула его усы и в глазах появилась улыбка. Он ничего не отвечал. Он стоял и улыбался, глядя на голубые Мишины глаза, черные спутанные волосы, острые поцарапанные локти. И почему улыбался и о чем думал этот пожилой, грузный человек с орденом Красного Знамени на груди, Миша не знал. – Ну что ж, зайдем, потолкуем, – произнес наконец Журбин, входя в квартиру. Миша вошел вслед за ним. Соседка сердито посмотрела на Мишу, но ничего не сказала. Глава 21 Акробаты Через полчаса Миша вышел от Журбина и побежал во двор. Большая толпа народа смотрела там представление бродячей труппы. Нагнувшись и протискиваясь в толпе зрителей, Миша пробрался вперед. Выступали акробаты, мальчик и девочка, одетые в синее трико с красными кушаками. Они делали упражнения на коврике, и бритый мужчина, тоже в синем трико, кричал им: «Алле!» Здорово они перегибаются! Особенно девочка, тоненькая, стройная, с синими глазами под загнутыми вверх ресницами. Она грациозно раскланивалась и затем, небрежно тряхнув длинными льняными волосами и как бы стряхнув с лица привычную улыбку, разбегалась и делала сальто. В стороне стоял маленький ослик, запряженный в тележку на двух велосипедных колесах. На тележке под углом было закреплено два фанерных щита, и на них яркими буквами было написано: 2 БУШ 2 АКРОБАТИЧЕСКИЙ АТТРАКЦИОН 2 БУШ 2 Ослик стоял смирно, только косился на публику большими глазами и смешно двигал длинными ушами. Представление кончилось. Бритый мужчина объявил, что они не нищие, а артисты. Только «обстоятельства времени» заставляют их ходить по дворам. Он просит уважаемую публику отблагодарить за полученное удовольствие – кто сколько может. Девочка и мальчик с алюминиевыми тарелками обходили публику. Из окон им бросали монеты, завернутые в бумажки. Ребята подбирали их и передавали акробатам. Миша тоже подобрал бумажку с монетой и ждал, когда к нему подойдет девочка. Она подошла и остановилась перед ним, улыбаясь и глядя широко открытыми синими глазами. Миша растерялся и стоял не двигаясь. – Ну? – Девочка легонько толкнула его тарелкой в грудь. Миша спохватился и бросил бумажку в тарелку. Девочка пошла дальше и, оглянувшись на Мишу, засмеялась. И потом, когда окруженные толпой акробаты пошли со двора, девочка в воротах опять оглянулась и снова рассмеялась. Кто-то ударил Мишу по спине. Он обернулся. Возле него стояли Шура, Генка и Слава. – Что тебе сказал Журбин? – спросил Шура. – Вот, читайте! – Миша разжал кулак и развернул листок. Что такое? В измятой бумажке с косыми линейками и в масляных пятнах лежал гривенник. Так и есть! Он по ошибке отдал девочке записку Журбина. – Он тебе всего-навсего гривенник дал, – насмешливо протянул Шура. Миша выскочил из ворот и помчался в соседний двор. Акробаты уже заканчивали представление. Когда девочка начала обходить публику, Миша подошел к ней, положил в тарелку гривенник и смущенно пробормотал: – Девочка, я тебе по ошибке дал не ту бумажку. Верни мне ее, пожалуйста. Это очень важная записка. Девочка рассмеялась: – Какая записка? Какой ты смешной… А почему у тебя шрам на лбу? – Это тебя не касается, – сухо ответил Миша. – Это мне белогвардейцы сделали. Верни мне записку. Девочка погрозила пальцем: – Ты, наверно, драчун. Не люблю драчунов. – Меня это не касается, – мрачно произнес Миша. – Отдай мне записку. – Вот смешной! – Девочка пожала плечами. – Не видала я твоей записки. Может быть, она у Буша… Подожди немного. Она закончила обход зрителей и, передавая деньги бритому, что-то сказала ему. Он раздраженно отмахнулся, но девочка настаивала, даже топнула ногой в атласной туфельке. Тогда бритый опустил руку в парусиновый мешочек, хмурясь и бурча, долго копошился там и наконец вытащил сложенный вчетверо листок, тот самый, что дал Мише Журбин. Миша схватил его и побежал к себе во двор. Девочка смотрела ему вслед и смеялась. И Мише показалось, что ослик тоже мотнул головой и насмешливо оскалил длинные желтые зубы… Глава 22 Кино «Арс» Сталкиваясь головами, мальчики читали записку Журбина. На белом бланке карандашом было написано: «Товарищ Сахаров! Инициативу ребят надо поддержать. Работа с детьми – дело важное, для клуба особенно. Прошу вас обязательно помочь детям нашего дома в организации драмкружка. Журбин». – Все в порядке, – сказал Шура. – Я так и знал, что Журбин поможет. Завтра соберем организационное собрание, а пока всего хорошего… – Он многозначительно посмотрел на ребят. – Я тороплюсь на важное совещание… – Ох, и строит же он из себя! – сказал Генка, когда Шура ушел. – Так его и ждут на важном совещании. Отлупить бы его как следует, чтобы не задавался! Миша, Генка и Слава сидели на каменных ступеньках выходного подъезда кино «Арс». Вечер погрузил все предметы в серую мглу, только в середине двора чернела чугунная крышка пожарного колодца. Бренчала гитара. Слышался громкий женский смех. Арбат шумел последними вечерними звуками, торопливыми и затихающими. – Знаете, ребята, – сказал Генка, – в кино можно бесплатно ходить. – Это мы знаем, – ответил Миша, – целый день рекламу таскать… Очень интересно! – Вот если бы иметь такую тележку, как у акробатов! – Генка причмокнул губами. – Вот на ней бы рекламу возить… Это да! – Правильно, – подхватил Миша, – а тебя вместо ослика… – Его нельзя вместо ослика, – серьезно сказал Слава, – ослики рыжие не бывают… – Смейтесь, смейтесь, – сказал Генка, – а вот Борька наймется рекламу таскать и будет бесплатно в кино ходить. – Борька не наймется, – сказал Миша, – Борька теперь марками спекулирует. Интересно, где он марки достает? – Я знаю где, – сказал Генка, – на Остоженке, у старика филателиста. – Да? – удивился Миша. – Я там сколько раз был, ни разу его не видел. – И не увидишь. Он к нему со двора ходит, с черного хода. – Странно! – продолжал удивляться Миша. – Что же, он таскает марки, что ли? Он ведь их по дешевке продает… – Уж это я не знаю, – сказал Генка, – только ходит он туда. Я сам видел… – Ну ладно, – сказал Миша. – Теперь вот что: знаете, про что мне Журбин рассказал? – Откуда мы знаем, – пожал плечами Слава. – Так слушайте. Он мне рассказал про этих самых ребят с Красной Пресни. Они называются «юные пионеры». Вот как они называются. – А что они делают? – спросил Генка. – Как – что? Это же детская коммунистическая организация. Понимаешь? Ком-мунистическая. Значит, они коммунисты… только… ну, ребята… У них знаешь как? У них все по-военному. – И винтовки есть? – спросил Генка. – А как же! Это знаешь какие ребята? Будь здоров! Немного помолчав, Миша продолжал: – Журбин так сказал: «Занимайтесь своим кружком, посещайте клуб, а там и пионерами станете». – Так и сказал? – Так и сказал. – А где находится этот отряд? – спросил Слава. – При типографии, в Краснопресненском районе. Видишь, я все точно узнал. Не то что ты. – Хорошо б пойти посмотреть! – сказал Слава, пропуская мимо ушей Мишино замечание. – Да, не мешает сходить, – согласился Миша. – Только надо адрес узнать, где эта самая типография находится. Мальчики замолчали. Через открытые для притока воздуха выходные двери кино виднелись черные ряды зрителей, над которыми клубился светлый луч киноаппарата. abu Мимо ребят прошла Алла Сергеевна, Славина мать, красивая, нарядная женщина. Увидев ее, Слава поднялся. – Слава, – сказала она, натягивая на руки тонкие черные перчатки, – пора уже домой. – Я скоро пойду. – Не задерживайся. Даша даст тебе поужинать, и ложись спать. Она ушла, оставив после себя запах тонких духов. – Мама на концерт ушла, – сказал Слава. – Знаете что, ребята? Пошли в кино! Ведь сегодня «Красные дьяволята», вторая серия. – А деньги? Слава замялся: – Мне мама дала два рубля. Я хотел ноты купить… Генка вскочил: – Что же ты молчишь? Пошли в кино! Где ты сейчас ноты купишь? Все магазины уже закрыты. – Но я могу завтра купить, – резонно ответил Слава. – Завтра? Завтра будет видно. И вообще никогда ничего не надо откладывать на завтра. Раз можно сегодня идти в кино – значит, надо идти. Мальчики купили билеты и вошли в кино. От входа узкий коридор вел в тесное фойе. На стенах вперемешку с ветхими афишами и портретами знаменитых киноактеров висели старые плакаты. Красноармеец в буденовке устремлял на каждого указательный палец: «А ты не дезертир?» В «Окне РОСТА» под квадратами рисунков краснели строчки стихов Маяковского. Над буфетом с засохшими пирожными и ландрином висел плакат: «Все на борьбу с детской беспризорностью!» Здесь была самая разнообразная публика: демобилизованные в кепках и военных шинелях, работницы в платочках, парни в косоворотках, пиджаках и брюках, «напущенных» на сапоги. Раздался звонок. Публика заторопилась в зрительный зал, спеша занять лучшие места. Погас свет. Киноаппарат начал яростно стрекотать. Разнесся монотонный аккомпанемент разбитого рояля. Зрители теснились на узких скамейках, шептались, грызли подсолнухи, курили, пряча папиросы в рукав… Картина кончилась. Ребята вышли на улицу, но мыслями они были там, с «красными дьяволятами», с их удивительными приключениями. Вот это настоящие комсомольцы! Эх, жалко, что он, Миша, был в Ревске еще маленьким! Теперь-то он знал бы, как разделаться с Никитским. Вот и кончился первый день каникул. Пора домой. На улице совсем темно. Только освещенный вход «Арса» большим светляком дрожал на тротуаре. За железными сетками тускнели фотографии. Оборванные полотнища афиш бились о двери. Глава 23 Драмкружок Когда на следующий день Миша пришел во двор, он заметил дворника, дядю Василия, выходившего из подъезда черного хода с молотком и гвоздями в руках. Миша зашел в подъезд и увидел, что проем, ведущий в подвал, заколочен толстыми досками. Вот так штука! Он выбежал из подъезда. Дядя Василий поливал двор из толстой брезентовой кишки. – Дядя Василий, дай я полью! – попросил Миша. – Нечего, нечего! – Дворник, видимо, был не в духе. – Много вас тут, поливальщиков! Баловство одно. Миша испытующе посмотрел на дворника и осторожно спросил: – Что это ты, дядя Василий, плотничать начал? Дядя Василий в сердцах тряхнул кишкой и обдал струей воды окна второго этажа. – Филин, вишь, за свой склад беспокоится, а ты заколачивай. Пристал, как репей. Из подвала к нему могут жулики залезть, а ты заколачивай. В складе-то, окромя железа, и нет ничего, а ты, обратно, заколачивай. Баловство одно! Вот оно что! Филин велел забить ход в подвал. Тут что-то есть. Недаром Борька не пускал его вчера в подземный ход… Это все не зря! Борька торговал у подъезда папиросами. Миша подошел к нему: – Ну, пойдем в подвал? Борька осклабился: – Держи карман шире! Ход-то заколотили. – Кто велел? Борька шмыгнул носом: – Кто? Известно кто: управдом велел. – Почему он велел? – допытывался Миша. – «Почему»… «Зачем»… – передразнил его Борька. – Чтобы мертвецы не убежали, вот зачем… – И, отбежав в сторону, крикнул: – И чтобы ослы вроде тебя по подвалу не шатались!.. Миша погнался за ним, но Борька юркнул в склад. Миша погрозил ему кулаком и отправился в клуб… Записка Журбина подействовала. Митя Сахаров отвел ребятам место, но предупредил, что не даст им ни копейки. – Основной принцип театрального искусства, – сказал он, – это самоокупаемость. Привыкайте работать без дотации… – И он наговорил еще много других непонятных слов. Шурка Большой назначил испытания поступающим в драмкружок. Он заставлял их декламировать стихотворение Пушкина «Пророк». Все декламировали не так, как следовало, и Шура сам показывал, как это надо делать. При словах: «И вырвал грешный мой язык» – он делал зверскую физиономию и отчаянным жестом будто вырывал свой язык и выбрасывал его на лестницу. У него это здорово получалось! Маленький Вовка Баранов, по прозвищу Бяшка, потом все время глядел ему в рот, высматривая, есть там язык или уже нет. После испытаний начали выбирать пьесу. – «Иванов Павел», – предложил Слава. – Надоело, надоело! – отмахнулся Шура. – Избитая, мещанская пьеса. – И он, гримасничая, продекламировал: Царь персидский – грозный Кир В бегстве свой порвал мундир… Знаем мы этого Кира!.. Нет, не пойдет, – добавил он не допускающим возражений тоном. После долгих споров остановились на пьесе в стихах под названием «Кулак и батрак»: о мальчике Ване – батраке кулака Пахома. Шура будет играть кулака. Генка – мальчика Ваню, бабушку мальчика Вани – Зина Круглова, толстая смешливая девочка из первого подъезда. Миша не принимал участия в испытаниях. Подперев подбородок кулаком, сидел он за шахматным столиком и все время думал о подвале. Борька обманул его, нарочно обманул. Он сказал отцу, и Филин велел заколотить ход в подвал. Значит, есть какая-то связь между подвалом и складом, хотя склад находится в соседнем дворе. Что же угрожает складу, где хранятся старые, негодные станки и части к ним? Эти части валяются во дворе без всякой охраны. Кому они нужны? Кто полезет туда, особенно через подвал, где нужно ползти на четвереньках?.. И потом, ведь Филин – может быть, это тот самый Филин, о котором говорил ему Полевой. Миша вспомнил узкое, точно сплюснутое с боков, лицо Филина и маленькие, щупающие глазки. Как-то раз, зимой, он приходил к ним. Он дал маме крошечный мешочек серой муки и взял за это папин костюм, темно-синий костюм с жилетом, почти не ношенный. Он все высматривал, что бы ему еще выменять. Его маленькие глазки шарили по комнате. Когда мама сказала, что ей жалко отдавать костюм, потому что это последняя память о папе, Филин ей ответил: «Вы что же, эту память с маслом собираетесь кушать? Ну и кушайте на здоровье». Мама тогда вздохнула и ничего ему не ответила… Нет! abu Нужно обязательно выяснить, в чем тут дело. Пусть Борька не думает, что так легко провел его. Миша встал, внимательным взглядом обвел клуб. А нельзя ли попасть в подвал отсюда? Ведь клуб тоже находится в подвале, правда, под другим корпусом, но это неважно: как-то он должен соединяться с остальной частью здания. Миша обошел клуб, тщательно исследовал его стены. Он оттягивал плакаты, диаграммы, залезал за шкафы, но ничего не находил. Он зашел за кулисы. Пол был завален всякой рухлядью. В полумраке виднелись прислоненные к стенам декорации: фанерные березки с черно-белыми стволами, избы с резными окошками, комнаты с часами и видом на реку. Миша раздвигал эти декорации, пробираясь к стенке, как вдруг из-за кулис появился товарищ Митя Сахаров: – Поляков! Что ты здесь делаешь? – Гривенник затерялся, Дмитрий Иванович, никак найти не могу. – Что за гривенник? – Гривенник, понимаете, такой круглый гривенник, – бормотал Миша, но глаза его неотступно смотрели в одну точку. За щитом с помещичьим, в белых колоннах домом виднелась железная дверь. Миша смотрел на нее и бормотал: – Понимаете, такой серебряный двугривенный… – М-да… Что за чепуха! То гривенник, то двугривенный… Ты что, с ума сошел? – Да нет, – Миша все смотрел на дверь, – был у меня гривенник, а затерялся двугривенный. Что тут непонятного? – Очень непонятно, – пожал плечами Митя Сахаров, – м-да, очень непонятно. Во всяком случае, ищи скорей свой гривенный-двугривенный и убирайся отсюда. – Растопыренной ладонью Митя Сахаров откинул назад волосы и удалился. Глава 24 Подвал Миша, Генка и Слава сидели на берегу Москвы-реки, возле вновь построенной у Дорогомиловского моста водной станции. Слава лежал на спине и задумчиво смотрел на небо. Генка метал по водной глади камешки и считал, сколько раз они отскакивают. Миша убеждал друзей пойти с ним разыскивать подземный ход. Вечерело. Хлопья редкого тумана, как плохо надутые серые мячи, скользили по реке, почти касаясь воды и тихонько отскакивая. На мосту грохотали трамваи, торопились далекие прохожие, пробегали маленькие автомобили. – Вы подумайте, – говорил Миша, – мертвецы, гробы – это же басни. Станет Филин заботиться о мертвецах! Все это выдумано, чтобы отпугнуть нас от подвала. Нарочно выдумано. Там или подземный ход, или они что-то прячут. – Не говори, Миша, – вздохнул Генка, – есть такие мертвецы, что никак не успокоятся. Залезешь в подвал, а они на тебя ка-ак навалятся… – Мертвецов там, конечно, нет, – сказал Слава, – но… зачем нам все это нужно? Ну, прячет там что-нибудь Филин, он же известный спекулянт. Нам-то какое дело? – А если это действительно подземный ход под всей Москвой, тогда что? – Мы его все равно не найдем, – возразил Слава, – плана-то у нас нет. – Ладно! – Миша встал. – Вы просто дрейфите. А еще в пионеры хотите! Зря я вам все рассказал. Ничего. Без вас обойдусь. – Я не отказываюсь, – замотал головой Генка. – Разве я отказываюсь? Я только сказал о мертвецах. Уж и слова сказать нельзя… Это Славка отказывается, а я, пожалуйста, в любое время… – Когда я отказывался? – Славка покраснел. – Я только сказал, что с планом было бы лучше. Разве это не так? На ближайшую репетицию друзья явились в клуб раньше всех. Репетиции детского кружка происходили от двух до четырех часов дня. Потом тетя Елизавета, уборщица, запирала клуб до пяти, когда уже собирались взрослые. Вот в этот промежуток времени, от четырех до пяти часов, нужно было проникнуть в подвал. Миша и Слава спрятались за кулисы. Генка стал поджидать остальных актеров. Вскоре они явились и начали репетировать. Сидя за кулисами, Миша и Слава слышали их голоса. Шура-кулак уговаривал Генку-Ваню: «Ваня, тебя я крестил», на что Генка-Ваня высокомерно отвечал: «Я вас об этом совсем не просил». И они спорили о том, как в это время Генка должен стоять: лицом к публике и спиной к Шуре или, наоборот, лицом к Шуре, а спиной к публике. Вообще они больше спорили, чем репетировали. Шура кричал на всех и грозился бросить «всю эту канитель». Генка препирался с ним. Зина Круглова все время хохотала – такая уж она смешливая девочка. Наконец репетиция кончилась. Генка незаметно присоединился к Мише и Славе, остальные ребята ушли; тетя Елизавета закрыла клуб. Мальчики остались одни перед массивной железной дверью, ведущей в подвал. Припасенными клещами они вырвали гвоздь и потянули дверь. Заскрипев на ржавых петлях, она медленно отворилась. Из подвала ребят обдало сырым, спертым воздухом. Миша зажег маленький электрический фонарик, и они вступили в подземелье. Фонарик светил едва-едва. Нужно было вплотную приблизить его к стене, чтобы увидеть ее серую неровную поверхность. Подвал представлял собой ряд прямоугольных помещений, образованных фундаментом дома. Помещения были пусты, только в одном из них мальчики увидели два больших котла. Это была заброшенная котельная. На полу валялись обрезки труб, куски затвердевшей извести, кирпич, каменный уголь, ящики с засохшим цементным раствором. Фонарик быстро слабел и наконец погас. Мальчики двигались в темноте, нащупывая руками повороты. Иногда им казалось, что они кружат на одном месте, но Миша упорно шел вперед, и Генка со Славой не отставали от него. Блеснула полоска света. Вот и заколоченный вход. Свет пробивался сквозь щели между досками. За ними виднелась узкая лестница с высокими ступеньками и железными перилами. Мальчики пошли дальше, по-прежнему держась правой стороны. Проход суживался. Миша ощупал потолок. Вот и железная труба. Он прислушался: над ним тихо журчала вода. Миша присел на корточки, зажег спичку. Внизу тянулся узкий проход, тот самый, в который он упал, испугавшись внезапного шороха. Мальчики поползли по этому проходу. Когда он кончился, Миша поднялся и пошарил над собой рукой. Высоко! Он зажег спичку. Они увидели большое квадратное помещение с низким потолком. – Ребята, – прошептал Генка, – гробы… Вдоль противоположной стены чернели очертания больших гробов. Мальчики замерли. Спичка погасла. В темноте им послышались какие-то звуки, шорох, глухие, замогильные голоса. Ребята стояли, точно оцепенев. Вдруг над ними что-то заскрипело, блеснула, все расширяясь, полоса света, раздались шаги. Мальчики бросились в проход и спрятались там затаив дыхание. На потолке открылся люк. Из него вынырнула лестница. По ней в подвал осторожно спустились два человека. Сверху им подавали ящики. Они устанавливали их рядом с уже сложенными в подвале ящиками, которые мальчики со страху приняли за гробы. Затем в подвал спустился третий человек. Сходя с лестницы, он оступился и выругался. Миша вздрогнул. Голос этот показался ему знакомым. Этот человек был высокого роста. Он обошел помещение, осмотрел ящики, потом потянул носом воздух и спросил: – Кто здесь спички жег? Мальчики обмерли. – Это вам показалось, Сергей Иванович, – ответил ему один из мужчин. Ребята узнали голос Филина. – Мне никогда ничего не кажется, запомните это, Филин. – Высокий подошел к проходу и стоял теперь совсем рядом с мальчиками. Но он стоял спиной к ним, и лица его не было видно. – Завалили проход? – спросил он. – Так точно, – торопливо ответил Филин. – Дверь заколотили, а проход завалили. И соврал: проход вовсе не был завален. Потом все трое поднялись наверх и втащили за собой лестницу. Люк закрылся, погрузив помещение в темноту. Мальчики быстро поползли обратно, выбрались из подвала в клуб. Клуб уже был открыт. Они пробежали по нему и выскочили на улицу. Глава 25 Подозрительные люди Только что прошел короткий летний дождь. Блестели булыжники мостовой, стекла витрин, серые верха пролеток, черный шелк зонтиков. Вдоль тротуаров, стекая в решетчатые колодцы, бежали мутные ручьи. Девушки с туфлями в руках, громко хохоча, шлепали по лужам. Прошли сезонники с мешками в виде капюшонов на голове. Из оторванной водосточной трубы лила вода. Она ударялась в стену и рикошетом попадала на прохожих, в испуге отскакивавших в сторону. И над всем этим веселое солнце, играя, разгоняло мохнатые, неуклюжие тучи. – Что же ты, Геннастый, страху напустил? – сказал Миша. – Всюду ему гробы мерещатся! – А вы не испугались? – оправдывался Генка. – Сами испугались не знаю как, а на меня сваливают! Он помолчал, потом сказал: – Я знаю, что в ящиках. – Что? – Нитки. Вот что! – Откуда ты знаешь? – Знаю. Теперь все спекулянты нитками торгуют. Самый выгодный товар… А Мише все слышался этот резкий, так странно знакомый голос. Кто это мог быть? Его зовут Сергеем Иванычем… Полевого тоже так звали, но ведь это не Полевой… Просто совпадение имен. Мальчики стояли возле кино «Арс». Миша следил за воротами склада. Генка и Слава рассматривали висевшие за сеткой кадры картины «Голод… голод… голод». Это был фильм о голоде в Поволжье. Мимо них прошел Юра Стоцкий, сын доктора «Ухо, горло и нос». Раньше Юра был скаутом. Теперь скаутских отрядов не существовало, Юра форму не носил, но его по-прежнему называли Юрка-скаут. Он шел с двумя товарищами и держал в руке скаутский посох. Генка начал их задирать: – Эй вы, скаутенки! – Он схватил Юрин посох. – Отдай палку! Генка тянул посох к себе, Юра с товарищами – к себе. Генка был один против троих. Он оглянулся на друзей: что это они его не выручают? Но Миша коротко сказал: – Брось, – и все продолжал смотреть в сторону филинского склада. Как это «брось»? Уступить скаутам? Этим буржуйским подлипалам? Они стоят за какого-то английского генерала. Сейчас он им покажет английского генерала! Отпихивая мальчиков ногами, Генка изо всех сил потянул посох к себе. – Брось, я тебе говорю! – снова сказал Миша. Генка отпустил посох и, тяжело дыша от напряжения, сказал: – Ладно, я вам еще покажу. – Покажи! – высокомерно усмехнулся Юра. – Испугались тебя очень… Юра со своими товарищами ушел. Генка с удивлением смотрел на Мишу, но Миша не обращал внимания ни на Генку, ни на Юру. Из ворот склада вышел высокий, худощавый человек в сапогах и белой кавказской рубахе, подпоясанной черным ремешком с серебряным набором. В воротах он остановился и закурил. Он поднес к папиросе спичку, прикрывая ее от ветра ладонями. Ладони закрыли его лицо; из-за них внимательный взгляд скользнул по улице. Человек бросил спичку на тротуар и пошел по направлению к Арбатской площади. Миша пошел вслед за ним, но высокий, пересекая улицу, неожиданно вскочил на ходу в трамвай и уехал… Охваченный смутной тревогой, бродил Миша по вечерним московским улицам. Пламенеющий закат зажег золотые костры на куполах церквей. Летний вечер знойно дышал расплавленным асфальтом тротуаров и пылью булыжных мостовых. Беззаботные дети играли на зеленых бульварах. Старые женщины сидели на скамейках. «Почему голос этого человека показался таким странно знакомым? – думал Миша. – Где я его слышал? Что прячет Филин в подвале? А может быть, тут ничего и нет. Просто склад в подвале. И что голос этот знакомый, только так, показалось… А вдруг… Нет, не может быть! Неужели это Никитский? Нет! Он не похож на него. Где шрам, чуб? Нет, это не Никитский. И зовут его Сергей Иваныч… Разве стал бы Никитский так свободно разгуливать по Москве?» Миша миновал Воздвиженку и вышел на Моховую. Вдоль университетской ограды расположили свои ларьки букинисты. Открытые книги лежали на каменном цоколе. Буквы чернели на пожелтевших листах, золотились на тисненых переплетах. Пожилые мужчины, худые, сутулые, в очках и помятых шляпах, стояли на тротуаре, уткнув носы в страницы. Из университетских ворот выходили студенты, рабфаковцы в косоворотках, кожаных куртках, с обтрепанными портфелями. На углу Большой Никитской дорогу Мише преградили колонны демонстрантов. Шли рабочие Красной Пресни. Над колоннами двигались длинные, во всю ширину улицы, полотнища: «Смерть наемникам Антанты!», «Смерть агентам международного империализма!» Демонстранты шли к Дому союзов, где в Колонном зале происходил суд над правыми эсерами. С Лубянской и Красной площадей шли новые колонны. Шли рабочие Сокольников, Замоскворечья, рабочие «Гужона», «Бромлея», «Михельсона»… abu Шумели комсомольцы. С импровизированных трибун выступали ораторы. Они говорили, что капиталисты Англии и Америки руками предателей-эсеров хотели задушить Советскую республику. Им не удалось этого сделать в открытом бою, интервенция провалилась, и теперь они организуют заговоры, засылают к нам шпионов и диверсантов… А может быть, Никитский вовсе и не удрал за границу, думал Миша. Может быть, он скрывается где-нибудь и организует заговор так же, как и эти, которых судят… Ведь он белогвардеец, заклятый враг советской власти… А вдруг Филин – тот самый Филин, а высокий – Никитский? Он скрывается у Филина, загримировался, фамилию переменил… Может быть, в этом складе они прячут оружие для своей белогвардейской шайки… Ведь все это очень и очень подозрительно. Конечно, Полевой предупреждал, чтобы он остерегался, — продолжал думать Миша. — Но это когда было… Тогда он был маленький… А теперь-то он, во всяком случае, во всем разбирается. Разве он имеет право ждать, пока приедет Полевой? А если там действительно заговор и оружие? Нет, больше ждать нельзя… Миша очутился у самого входа в Дом союзов. Два красноармейца проверяли у входящих пропуска. Миша попытался прошмыгнуть в дверь, но крепкая рука ухватила его за плечо: – Куда? Пропуск! Миша отошел в сторону. Подумаешь, охрана! Стоят тут и не знают, какой страшный заговор, может быть, он сам скоро раскроет. Глава 26 Воздушная дорога Склад Филина находился в соседнем дворе. Его низкие кирпичные помещения с широкими воротами и заколоченными оконными проемами тянулись вдоль всего двора, где валялись машинные части, куски железа. Часто бродил теперь Миша возле склада. Один раз он даже зашел туда, но Филин прогнал его. Миша стал наблюдать за воротами склада издалека. Целыми днями стоял он в подъезде кино, у закусочной с зелено-желтой вывеской, перед булочной, но тот высокий человек в белой кавказской рубахе больше не появлялся. Однажды Миша снова залез в подвал, но к складу Филина он уже пробраться не мог – проход был завален. Между тем репетиции подходили к концу, приближался день спектакля, и Шура настойчиво требовал «реквизит». – Раз ты администратор, – говорил он Мише, – то должен заботиться. Декорации мы сами сделаем, а чем наводить грим? Дальше: парики, кадило… Все это ты должен достать. Я загружен творческой работой и не могу отвлекаться на хозяйственные дела. Митя Сахаров денег не давал. Тогда Миша решил организовать лотерею. Для выигрыша он пожертвовал свое собрание сочинений Н. В. Гоголя в одном томе. Жалко было расставаться с Гоголем, но что делать! Не срывать же спектакль. И, как говорил Шурка Большой, «искусство требует жертв». Сто лотерейных билетов, по тридцать копеек каждый, были быстро распроданы. Только Борька не купил билета. Он всячески пытался сорвать лотерею. Он кричал, что выигрыш обязательно падет на Мишин билет и Миша деньги зажилит. Ему за это несколько раз здорово попадало и от Миши и от Генки, но он никак не унимался. Борька дружил теперь с Юркой-скаутом, который тоже начал появляться во дворе. И вот, для того чтобы отвлечь ребят от драмкружка, Юра с Борькой устроили воздушную дорогу. Воздушная дорога состояла из металлического троса; он был протянут над задним двором, пересекая его с угла на угол. Один конец троса был прикреплен к пожарной лестнице на высоте второго этажа, другой – к дереву на высоте первого. По тросу на ролике двигалась веревочная петля. «Пассажир» усаживался в эту петлю, отталкивался от лестницы и вихрем пролетал над задним двором. Длинной веревкой петля оттягивалась назад к лестнице. Первым прокатился Борька, за ним – Юра, потом – еще некоторые мальчики. Эта затея привлекла всеобщее внимание. Пришли ребята из соседних домов. Из окон смотрели любопытные жильцы. Дворник Василий долго стоял, опершись на метлу, и, пробормотав: «Баловство одно!», ушел. Вдруг Борька остановил дорогу и, пошептавшись с Юркой, объявил, что бесплатное катание кончилось. Теперь за каждый раз нужно платить пять копеек. – А у кого нет, – добавил он, – сдавай Мишке билеты и получай обратно деньги. На кой вам эта лотерея? Все равно ничего не выиграете. Первым к Мише подошел Егорка-голубятник, за ним – Васька-губан. Они протянули Мише билеты и потребовали обратно деньги. Но тут вмешался Генка. Он заслонил собой Мишу и, передразнивая продавца из булочной, слащавым голосом произнес: – Граждане, извиняюсь. Проданный товар обратно не принимается. Деньги проверять не отходя от кассы. Поднялся страшный шум. Борька кричал, что это грабеж и обираловка. Егорка и Васька требовали вернуть им деньги. Юра стоял в стороне и ехидно улыбался. Миша отстранил Генку, спокойно оглядел кричащих ребят и вынул лотерейные деньги. И когда он их вынул, все замолчали. Миша пересчитал деньги, ровно тридцать рублей, положил на ступеньки черного хода, придавил камнем, чтобы не унесло ветром, и, повернувшись к ребятам, сказал: – Мне эти деньги не нужны. Можете взять их обратно. Только вы подумайте: почему Юра и Борька хотят сорвать наш спектакль? Ведь Юра ходил в скаутский клуб, а скауты стоят за буржуев, и они не хотят, чтобы мы имели свой клуб. О Борьке и говорить нечего. Вот… Теперь же, у кого нет совести, пусть сам возьмет свои деньги и рядом положит свой билет. Миша замолчал, сел на батарею и отвернулся. Но никто не подошел за деньгами. Ребята сконфуженно переминались. Каждый делал вид, что он и не думал возвращать свой билет. Тем временем Генка влез на пожарную лестницу и торопливо отвязывал воздушную дорогу. – Слезай, – закричал Борька, – не смей трогать! abu Генка спрыгнул с лестницы и подошел к Борьке: – Ты чего разоряешься? Думаешь, мы ничего не знаем? Всё знаем: и про подвал, и про ящики!.. Ну, убирайся отсюда! Борька исподлобья оглядел всех, поднял с земли трос, свернул его и молча пошел со двора. Глава 27 Тайна – Что? Растрепал? – ругал Миша Генку. – Эх ты, звонарь! – А я ему молчать должен? – оправдывался Генка. – Он будет спектакль срывать, а я ему должен молчать? Ребята сидели у Славы. Квартира у него большая, светлая. На полу – ковры. Над столом – красивый абажур. На диване – маленькие пестрые подушки. Генка сидел на круглом вращающемся стуле перед пианино и рассматривал обложки нотных тетрадей. Он чувствовал себя виноватым и, чтобы скрыть это, был неестественно оживлен и болтал без умолку. – «Паганини»… – прочитал он. – Что это за Паганини такой? – Это знаменитый скрипач, – объяснил Слава. – Ему враги перед концертом оборвали струны на скрипке, но он сыграл на одной струне, и никто этого не заметил. – Подумаешь! – сказал Генка. – У отца на паровозе ездил кочегар Панфилов. Так он на бутылках играет что хочешь. Попробовал бы твой Паганини на бутылке сыграть. – Что с тобой говорить! – рассердился Слава. – Ты ничего в музыке не понимаешь… – Разве мне разговаривать запрещено? – Генка, оттолкнувшись от пианино, сделал несколько оборотов на вращающемся стуле. – Знаешь, Генка, – мрачно произнес Миша, – нужно думать, что говоришь. Если бы ты думал, то не разболтал бы Борьке о ящиках. – Тем более что ничего в этих ящиках нет, – вставил Слава. – Нет, есть, – возразил Генка. – Там нитки. – Почему ты так уверен, что там нитки? – Уверен, и всё! – тряхнул вихрами Генка. – Ты вечно болтаешь, чего не знаешь! – сказал Миша. – Там вовсе другое. – Что? – Ага, так я тебе и сказал! Чтобы ты снова раззвонил! – Ей-богу! – Генка приложил руки к груди. – Чтоб мне не встать с этого места! Чтоб… – Хоть до утра божись, – перебил его Миша, – все равно ничего не скажу. Потому что ты всегда звонарем был, звонарем и остался. – Но я ведь не разболтал, – сказал Слава, – значит, мне ты можешь рассказать. – Ничего я вам не скажу! – сердито ответил Миша. – Я вижу, вам нельзя доверить серьезное дело. Некоторое время мальчики сидели молча, дуясь друг на друга, потом Слава сказал: – Все же нечестно скрывать. Мы все трое лазили в подвал, – значит, между нами не должно быть секретов. – Я разве знал? – заговорил Генка, обращаясь к Славе. – Я думал: ящики, ну и ящики… Ведь меня Миша не предупредил. Сам что-то скрывает, а другие виноваты. Миша молчал. Он сознавал, что не совсем прав. Надо было предупредить Генку. И вообще он поступил не по-товарищески. Он должен был поделиться с ребятами своими подозрениями. Но… тогда как же кортик? И о кортике рассказать? Конечно, они ребята надежные, не выдадут, и Генка не разболтает, когда будет все знать. Но рассказать о кортике?.. А если так: о Филине и о Никитском рассказать, а о кортике пока не говорить, а там видно будет… Может, и о кортике рассказать… ведь один он ничего не сделает. Все же он проворчал: – Когда у человека есть голова на плечах, то он должен сам мозгами шевелить… А то «не предупредили» его! Генка почувствовал в его словах примирение и начал энергично оправдываться: – Но ты пойми, Миша: откуда я мог знать? Разве я думал, что ты от нас что-нибудь скрываешь! Ведь я от тебя ничего не скрываю… – И вообще, – обиделся Слава, – поскольку у тебя есть от нас секреты, то и не о чем говорить… – Ну ладно, – сказал Миша, – я вам расскажу, но имейте в виду, что это большая тайна. Эту тайну мне доверил не кто-нибудь. Мне ее доверил… – Он посмотрел на напряженные от любопытства лица ребят и медленно произнес: – Мне ее доверил Полевой. Вот кто мне ее доверил! Зрачки у Генки расширились, взгляд его замер на Мише. Слава тоже смотрел на Мишу очень внимательно – он из рассказов Миши и Генки знал и о Полевом и о Никитском. – Так вот, – продолжал Миша, – прежде всего дайте честное слово, что никогда, никому, ни за что вы этого дела не разболтаете. – Даю честное слово благородного человека! – торжественно объявил Генка и ударил себя в грудь кулаком. – Клянусь своей честью! – сказал Слава. Миша встал, на цыпочках подошел к двери, тихонько открыл ее, осмотрел коридор, потом плотно прикрыл дверь, внимательным взглядом обвел комнату, заглянул под диван и, показав пальцем на дверь, ведущую в спальню, шепотом спросил: – Там никого нет? – Никого, – так же шепотом ответил Слава. – Так вот знайте, – прошептал Миша и таинственно огляделся по сторонам, – знайте: у Никитского есть ближайший помощник в его шайке, и его фамилия… – Он сделал паузу, потом многозначительно произнес: – Филин! Вот! Эффект получился самый ошеломляющий. Генка сидел, крепко вцепившись в стул, наклонившись вперед, с открытым ртом и округлившимися глазами. Даже волосы его как-то по-особому приподнялись и торчали во все стороны, словно озадаченные только что услышанной новостью. Слава часто мигал, точно ему насыпали в глаза песок. Налюбовавшись произведенным впечатлением и чтобы еще усилить его, Миша продолжал: – И вот… у меня есть подозрение, что тот высокий, который был в подвале, а потом вышел… Помните, в кавказской рубахе?.. Это и есть… Никитский! Генка чуть не упал со стула. Слава поднялся с дивана и растерянно смотрел на Мишу. – Что… это серьезно? – едва смог он произнести. – Ну, вот еще, – пожал плечами Миша, – буду я шутить такими вещами! Тут, брат, не до шуток. Я его по голосу узнал… Правда, лица я его не видел, но уж факт, что он загримировался… – Вот это да! – смог наконец выговорить Генка. – Вот тебе и да, а ты болтаешь где попало! – Раз такое дело, – сказал Слава, – нужно немедленно сообщить в милицию. – Нельзя, – ответил Миша и придал своему лицу загадочное выражение. – Почему? – Нельзя, – снова повторил Миша. – Но почему? – удивился Слава. – Нужно все как следует выяснить, – уклончиво ответил Миша. – Не понимаю, чего тут выяснять, – пожал плечами Слава. – Пусть даже ты не совсем уверен, что это Никитский, но ведь Филин тот… Положение становилось критическим. Славка такой дотошный! Сейчас начнет рассуждать, а ведь неизвестно еще, тот ли это Филин или не тот… Миша встал и решительно произнес: – Я вам еще не все рассказал. Пошли ко мне. Мальчики отправились к Мише. Когда они проходили по двору, Генка подозрительно оглядывался по сторонам. Ему уже казалось, что вот сейчас здесь появится Никитский… Глава 28 Шифр Придя к Мише, мальчики молча уселись вокруг стола. Уже наступал вечер, но Миша света не зажигал. Генка и Слава сидели за столом и затаив дыхание наблюдали за Мишей. Он тихо, стараясь не стучать, закрыл дверь на крючок, потом сдвинул занавески – в комнате стало почти совсем темно. Приняв эти меры предосторожности, он вытащил из шкафа сверток и положил его на стол. – Теперь смотрите, – таинственно прошептал он и развернул сверток. Генка и Слава подались вперед и совсем легли на стол. В Мишиных руках появился кортик. – Кортик… – прошептал Генка. Но Миша угрожающе поднял палец: – Тихо! Смотрите, – он показал клеймо на клинке, – волк, скорпион, лилия… Видите? Так. А теперь самое главное… – Артистическим жестом он вывернул рукоятку, вынул пластинку и растянул ее на столе. – Шифр, – прошептал Слава и вопросительно посмотрел на Мишу. – Да, – подтвердил Миша, – шифр, а ключ к этому шифру в ножнах, понятно? А ножны эти… у Никитского… Вот… А теперь слушайте… И Миша, совсем понизив голос, вращая глазами и жестикулируя, рассказал друзьям о линкоре «Императрица Мария», о его гибели, об убийстве офицера по имени Владимир… Мальчики сидят молча, потрясенные этой загадочной историей. В комнате совсем уже темно. В квартире тишина, точно вымерли все. Только глухо зажурчит иногда вода в водопроводе да раздастся на лестнице протяжный, тоскливый крик бездомной кошки. В окружающем мраке мальчикам чудились неведомые корабли, дальние, необитаемые земли. Они ощущали холод морских пучин, прикосновение морских чудовищ… Миша встал и повернул выключатель. Маленькая лампочка вспыхнула под абажуром и осветила взволнованные лица ребят и стол, покрытый белой скатертью, на которой блестел стальной клинок кортика и золотилась бронзовая змейка, извивающаяся вокруг побуревшей рукоятки… – Что же это может быть? – первый прервал молчание Слава. – Трудно сказать. – Миша пожал плечами. – Полевой тоже не знал, в чем дело, да и Никитский вряд ли знает. Ведь он ищет кортик, чтобы расшифровать эту пластинку. Значит, для него это тоже тайна. – Все ясно, – вмешался Генка. – Никитский ищет клад. abu А в кортике написано, где этот клад находится. Ох, и деньжищ там, должно быть!.. – Клады только в романах бывают, – сказал Миша, – специально для бездельников. Сидит такой бездельник, работать ему неохота, вот он и мечтает найти клад и разбогатеть. – Конечно, никакого клада здесь не может быть, – сказал Слава, – ведь из-за этого кортика Никитский убил человека. Разве ты, например, Генка, убил бы из-за денег человека? – Сравнил! То я, а то Никитский. Я б, конечно, не убил, а для Никитского это раз плюнуть. abu abu – Может быть, здесь какая-нибудь военная тайна, – сказал Слава. – Ведь все это произошло во время войны, на военном корабле… – Я уж об этом думал, – сказал Миша. – Допустим, что Никитский – германский шпион, но зачем он в двадцать первом году искал кортик? Ведь война уже кончилась. – Вообще любой шифр можно расшифровать без ключа, – продолжал Слава. – У Эдгара По… abu – Знаем, знаем! – перебил его Миша. – «Золотой жук», читали. Здесь дело совсем другое. Смотрите… – Все наклонились к пластинке. – Видите? Тут только три вида знаков: точки, черточки и кружки. Если знак – это буква, то выходит, что здесь всего три буквы. Видите? Эти знаки написаны столбиками. – Может быть, каждый столбик – это буква, – сказал Слава. – И об этом я думал, – ответил Миша, – но здесь большинство столбиков с пятью знаками. Посчитайте! Ровно семьдесят столбиков, из них сорок с пятью знаками. Не может ведь одна буква повторяться сорок раз из семидесяти. – Нечего философию разводить, – сказал Генка, – надо ножны искать. Тем более – Никитский здесь. – Ну, – возразил Слава, – еще неизвестно: Никитский это или не Никитский. Ведь это, Миша, только твое предположение, правда? – Все равно, – упорствовал Генка, – это Никитский. Ведь Филин здесь, а он с Никитским в одной шайке… Правда, Мишка? Миша немного смутился, потом решительно тряхнул головой и сказал: abu – Я еще не знаю, тот это Филин или не тот… – Как – не знаешь? – остолбенели мальчики. – Так… Мне Полевой назвал только фамилию – Филин, а тот это Филин или нет, еще надо установить. Мало ли Филиных! Но я почему-то думаю, что это тот. – Да, – протянул Слава, – получается уравнение с двумя неизвестными. abu – Это тот Филин, определенно, – рассердился Генка, – его по роже видно, что бандит. – Рожа не доказательство, – возразил Миша. – Будем рассуждать по порядку. abu abu abu Во-первых, Филин. Фамилия уже сходится. abu Подозрительный он человек или нет? Подозрительный. Определенно. Спекулянт и вообще… Так. Теперь во-вторых: темными делами они занимаются? Занимаются. Склад в подвале, ящики, дверь заколотили, завалили проход… Теперь в-третьих: тот высокий – подозрительный человек или нет? Подозрительный. Видали, как он улицу осматривал, лицо закрывал? И голос мне его знаком… Допустим даже, что это не Никитский. Но ведь факт, что там действует какая-то шайка. Может быть, белогвардейцы. abu Разве мы имеем право сидеть сложа руки? А? Имеем? Нет! Наша обязанность раскрыть эту шайку. – Точно, – подтвердил Генка, – шайку накрыть, ножны отобрать, клад разделить на троих поровну. – Погоди ты со своим кладом, – рассердился Миша, – не перебивай! Теперь так. Мы, конечно, можем заявить в милицию, но… вдруг там ничего нет? Вдруг? Что тогда? Нас просто засмеют. Нет! Сначала надо все как следует выяснить… Нужно точно установить: тот это Филин или не тот, что они прячут в подвале, а главное, выследить того, высокого, в белой рубахе, и узнать, кто он такой. – Тяжелое дело, – проговорил Слава и, заметив насмешливый Генкин взгляд, торопливо добавил: – Банду мы должны, конечно, раскрыть, но все это надо хорошенько обдумать. – Конечно, надо обдумать, – согласился Миша. – abu Мы будем следить по очереди, чтобы не вызвать подозрения у Филина и Борьки. abu – Вот это будет здорово! – сказал Генка. – Целую шайку раскроем! – А ты думаешь, – сказал Миша, – так вот шайки и раскрываются. Вот тогда мы себя действительно проявим – это, знаете, не за кулисами орать. Часть третья Новые знакомства Глава 29 Эллен Буш Через несколько дней Миша и Шурка Большой отправились на Смоленский рынок покупать краски для грима. На улице возле склада Филина прохаживался Генка. abu – Ты что здесь торчишь? – спросил его Шура. – Пойдем с нами реквизит покупать. – Некогда, – важно ответил Генка и обменялся с Мишей многозначительным взглядом. Миша и Шура пришли на рынок. Вдоль рядов двигалась густая толпа. Шныряли беспризорники, хрипели граммофоны, скандалили покупатели часов. Унылые старухи в старомодных шляпках продавали сломанные замки и медные подсвечники. Вспотевший деревенский парень, видимо с утра, торговал гармошку. Окруженный любителями музыки, он растягивал на ней все одно и то же «Страдание». Попугай вытаскивал конвертики с предсказанием будущего и описанием прошедшего. Шатались цыганки в развевающихся юбках и ярких платках. И барахолка казалась нескончаемой. Она уходила далеко – на усеянные подсолнечной шелухой дорожки Новинского бульвара, где рабочие городского хозяйства устанавливали первые урны для мусора и огораживали чахлую травку блестящей проволокой. Мальчики стояли возле старика, торговавшего «всем для театра», как вдруг кто-то тронул Мишу сзади за плечо. Он обернулся и увидел девочку-акробатку. Она была в обыкновенном платье и вовсе не похожа на артистку. Девочка протянула Мише руку и сказала: – Здравствуй, драчун! Мише не понравился ее покровительственный тон, и он холодно ответил: – Здравствуйте. – Что ты такой сердитый? – Вовсе не сердитый. Обыкновенный. – Как тебя зовут? – Миша. – А меня Эллен. Миша поднял брови: – Что это за имя «Эллен»? – Мой псевдоним Эллен Буш. Все артисты имеют псевдонимы. А настоящее мое имя Елена Фролова. – А кто этот мальчик, что выступал с тобой? – Мой брат, Игорь. – А бритый? – Какой бритый? – Ваш этот, старший. Хозяин, что ли? Лена рассмеялась: – Хозяин? Это мой папа. – Почему же ты его Бушем называешь? – Я ведь тебе объяснила: это наш псевдоним. – Вы всё по дворам ходите? – Нет. Отец заключил договор, и, как начнется сезон, мы будем выступать в цирке. Ты бывал в цирке? – Конечно, бывал. Но у нас в доме теперь есть свой драмкружок. Вот наш режиссер. – Миша показал на Шуру. Шура с достоинством наклонил голову. – В воскресенье будет наш первый спектакль, – продолжал Миша. – Пьеса замечательная! Приходи с братом. После спектакля вы выступите. – Хорошо, – сказала Лена, – я передам Бушу. – И, подумав, спросила: – А сколько за выход? – Что? – не понял Миша. – Сколько за выход? Сколько вы нам заплатите за выступление? Миша возмутился: – Заплатим? Ты что, с ума сошла? Это спектакль в пользу голодающих Поволжья. Все наши артисты выступают бесплатно. – Н-не знаю. – Лена с сомнением покачала головой. – Буш, наверно, не согласится. – И не надо! Без вас обойдемся! Другие жертвуют, чтобы помочь голодающим, а вы хотите от них себе урвать. И не стыдно? – Не сердись, не сердись! – Лена засмеялась. – Какой ты сердитый! Мы сделаем так: отпросимся с Игорем погулять и придем к вам. Ладно? – Ладно. – До свиданья. – Лена протянула ему и Шуре руку. – Только ты, пожалуйста, не сердись. – Я и не сержусь, – ответил Миша. Когда Лена ушла, он сказал Шуре: – Ох, и канитель с этими девчонками! Глава 30 Покупка реквизита Они начали выбирать краски. – Вот самые подходящие. – Шура вертел в руках коробку с карандашами. – Этот цвет называется «бордо». Бери, Мишка. Миша опустил руку в карман и в ту же секунду с ужасом почувствовал, что кошелька в кармане нет. Все закружилось перед ним. В толпе мелькнула фигура беспризорника. Миша отчаянно крикнул и бросился вдогонку. Беспризорник выскочил из рядов, свернул в переулок и бежал по нему, путаясь в длинном рваном пальто. Из дыр пальто торчала грязная вата, рукава волочились по земле. Он юркнул в проходной двор, но Миша не отставал от него и наконец догнал на каком-то пустыре. Он схватил его за пальто и, тяжело дыша, сказал: – Отдай! – Не тронь меня, я психический! – дико закричал беспризорник и выкатил белки глаз, страшные на его черном, измазанном сажей лице. Они сцепились. Беспризорник визжал и кусался. Миша свалил его и, прижимая к земле, шарил по грязным лохмотьям, отыскивая кошелек. Беспризорник извивался, кусал Мишину руку. Миша рванул его за рукав. Рукав оторвался от пальто, кошелек упал на землю. Миша схватил его, и страшная злоба овладела им. Сколько он трудился над созданием драмкружка, ходил, клянчил, уговаривал, отдал своего Гоголя! И этот воришка чуть не разрушил все! И ребята могли подумать, что он сам присвоил деньги… Нет! abu Надо ему еще наподдать! Беспризорник лежал на земле ничком. Его грязная худая шея казалась совсем тонкой в широком воротнике мужского пальто. Из оторванного рукава неестественно торчала голая рука, грязная и исцарапанная. Ладно. Лежачего не бьют… Миша слегка, для порядка, ткнул беспризорника ногой: – Будешь знать, как воровать… Беспризорник продолжал лежать на земле. Миша отошел на несколько шагов, потом вернулся и мрачно произнес: – Ну, вставай, довольно притворяться! Беспризорник поднялся и сел. Всхлипывая и вытирая кулаками лицо, он бормотал: – Справился?.. Да?.. – А ты зачем кошелек взял? Я ведь тебя не трогал. – Иди к черту! – Поругайся, поругайся, – сказал Миша, – вот я тебе еще добавлю!.. Но злоба прошла, и он знал, что не добавит. Продолжая всхлипывать, беспризорник поднял оторванный рукав. Пальто его распахнулось, обнажив худенькое, с выступающими ребрами тело. Под пальто у беспризорника не было даже рубашки. – Как же ты его пришьешь? – спросил Миша, присев на корточки и разглядывая рукав. Беспризорник вертел рукав и угрюмо молчал. – Знаешь что? – сказал Миша. – Пойдем к нам, моя мать зашьет. Беспризорник недоверчиво посмотрел на него: – Застукать хочешь… – Вот честное слово!.. Тебя как зовут? – Михайлой. – Вот здорово! – Миша рассмеялся. – Меня тоже Михаилом зовут. Пойдем к нам в клуб. – Не видал я вашего клуба! – Ты брось, пойдем. Тебе там девочки в момент рукав пришьют. – Не видал я ваших девчонок! – Не хочешь в клуб – пойдем ко мне домой. Пообедаешь у нас. – Не видал я вашего обеда! – Вот какой упрямый! – рассердился Миша. – Пойдем, тебе говорят! – Он поднялся и потянул беспризорника за целый рукав. – Вставай! – Пусти! – закричал беспризорник, но было уже поздно: затрещали нитки – и второй рукав очутился у Миши в руках. – Ну вот, – смущенно пробормотал Миша, – говорил тебе: идем сразу. – А ты собрался с силой? Да, собрался?.. Теперь на пальто у беспризорника вовсе не было рукавов, только торчали голые руки. – Ладно, – решительно сказал Миша, – пошли ко мне! – Он взял оба рукава. – А не пойдешь – не отдам, ходи без рукавов. Глава 31 Беспризорник Коровин «Как встретит нас мама? – думал Миша, шагая рядом с беспризорником. – Еще, пожалуй, прогонит. Ладно. Что сделано, то сделано». Вот и Генка на своем посту. Он с удивлением посмотрел на Мишу и его оборванного спутника. Ребята во дворе тоже уставились на них. Миша пересчитал деньги и отдал их Славе: – На! Как придет Шурка, отдай ему. Пусть сам покупает, мне некогда. Они пришли домой. Миша втолкнул беспризорника в комнату и решительно произнес: – Мама, этот парнишка с нами пообедает… Мама молчала, и Миша добавил: – Я ему нечаянно рукава оторвал. Его тоже Мишей зовут. – А фамилия? – спросила мама. Миша посмотрел на беспризорника. Тот засопел и важно произнес: – Фамилия наша Коровин. – Ну что ж, – вздохнула мама, – идите хоть умойтесь, товарищ Коровин. Миша отправился с ним на кухню, но особого желания мыться Коровин не проявил, да и отмыть его не было никакой возможности. Они постояли перед краном, вернулись в комнату и сели за стол. Коровин ел степенно и после каждого глотка клал ложку на стол. На скатерти, там, где он держал локти, образовалось два темных пятна. Миша ел молча, искоса поглядывая на мать. Она повесила на спинку стула пальто Коровина и пришивала к нему рукава. По хмурому выражению ее лица Миша понял, что после ухода Коровина ему предстоит неприятный разговор. abu После супа мама подала им сковородку с жареной картошкой. Миша отодвинул свою тарелку: – Спасибо, мама, я уже сыт. – Ешь, – сказала мама, – всем хватит. Она уже приладила к пальто рукава и теперь пришивала разорванную подкладку. Коровин кончил есть и положил ложку на стол. – Ну вот, – сказала мама, расправляя на руках пальто, – вот и шуба готова. – Она протянула ее Коровину: – Не жарко тебе в ней? abu Коровин встал, натянул на себя пальто, потом пробормотал: – Ничего, мы привычные… – Родные-то у тебя есть? Коровин молчал. – Мать, отец, есть кто-нибудь? Коровин стоял уже у самой двери. Он засопел, но все же опять ничего не ответил. «Куда же он пойдет?» – думал Миша. Не глядя на мать, он спросил: – Куда же ты теперь пойдешь? Беспризорник запахнулся в пальто и вышел из комнаты. abu Миша вышел вслед за ним. – Погоди, здесь темно. – Он открыл входную дверь и пропустил Коровина. – Так заходи, – сказал он на прощанье. – Я всегда дома или во дворе. Беспризорник ничего не ответил и пошел вниз по лестнице. Глава 32 Разговор с мамой abu abu abu abu Миша молча читал. В комнате было тихо. Только жужжала с перерывами швейная машина. Отблески солнца играли на ее металлических частях, на стальном колесе и золотых фирменных эмблемах. Предстоящий разговор был, конечно, неприятен, но мама все равно заговорит, и лучше уж поскорей… – Где же ты с ним познакомился? – не оборачиваясь, спросила наконец мама. – На рынке. Он у меня деньги украл. Мама оставила машину и обернулась к Мише: – Какие деньги? – Лотерейные. Я ведь тебе рассказывал… Мы с Шуркой краски покупали. – Ну, и вернул он тебе деньги? Миша усмехнулся: – Еще бы! Я его догнал. Ну конечно, подрались… – Так и познакомились? – Так и познакомились. Мама покачала головой: – Нечего сказать, красивая картина: на улице дерешься с беспризорниками. – Никто не видел… abu Да мы и не дрались, я его так, прижал немного. – Да… – Мама снова покачала головой. – А зачем ты его сюда привел? Чтобы он и здесь что-нибудь украл? – Он не украдет. – Почему ты так думаешь? – Так думаю. Снова молчание, равномерный стук машины. – Ты недовольна? – сказал Миша. Вместо ответа она спросила: – Что все-таки побудило тебя привести его сюда? – Так… – Жалко стало? – Почему – жалко? – Миша пожал плечами. – Так просто… Я ему рукава оторвал, надо их пришить. – Да, конечно… – Она снова завертела машину. Белое полотнище ползло на пол и волнами ложилось возле ножек стула. – Ты недовольна тем, что я привел его? – снова спросил Миша. – Я этого не говорю, но… все же малоприятное знакомство. И потом: ты чуть было не предложил ему остаться у нас. abu abu Собственно говоря, можно было бы со мной сначала посоветоваться. abu – Это верно, – признался Миша, – но жалко его, он ведь опять на улицу пойдет… – Конечно, жалко… – согласилась мама. – Теперь многие берут на воспитание этих ребят, но… ты сам знаешь, я не имею этой возможности. – Вот увидишь, скоро беспризорность ликвидируют! – горячо сказал Миша. – Знаешь, сколько детдомов организовали! – Я знаю, но все же перевоспитать этих детей очень трудно… Они испорчены улицей. abu – Знаешь, мама, – сказал Миша, – в Москве есть такой отряд – он называется отряд юных пионеров, – и вот там ребята, все равно, знаешь, как комсомольцы, занимаются с беспризорными и вообще, – он сделал неопределенный жест, – проводят всякую работу. Мы с Генкой и Славкой решили туда поступить. abu Это на Пантелеевке. В воскресенье мы туда пойдем. – На Пантелеевке? – переспросила мама. – Но ведь это очень далеко. – Ну что ж такого. Теперь ведь лето, времени много, будем ходить туда. А когда нам исполнится четырнадцать лет, мы в комсомол поступим. Мама обернулась и с улыбкой посмотрела на Мишу: – Ты уже в комсомол собираешься? – Не сейчас, конечно, сейчас не примут, а потом… – Ну вот, – вздохнула мама и улыбнулась, – поступишь в комсомол, появятся у тебя дела, а меня, наверно, совсем забросишь. – Что ты, мама! – Миша тоже улыбнулся. – Разве я тебя заброшу? – Он покраснел и уткнулся в книгу. Мама замолчала и снова завертела машину. Миша оторвался от книги и смотрел на мать. Она склонилась над машиной. Туго закрученный узел ее каштановых волос касался зеленой кофточки; кофточка была волнистая, блестящая, аккуратно выглаженная, с гладким воротником. Миша встал, тихонько подошел к матери, обнял ее за плечи, прижался щекой к ее волосам. – Ну что? – спросила мама, опустив руки с шитьем на колени. – Знаешь, мама, что мне кажется? – Что? – Только ты честно ответишь: да или нет? – Хорошо, отвечу. – Мне кажется… мне кажется, что ты совсем на меня не сердишься за этого беспризорника… Правда? Ну, скажи – правда? Мама тихонько засмеялась и качнула головой, пытаясь высвободиться из объятий Миши. – Нет, скажи, мама, – весело крикнул Миша, – скажи!.. И знаешь, что мне еще кажется, знаешь? – Ну что? – Мне кажется, что на моем месте ты поступила бы так же. А? Ну скажи, да? – Да, да! – Она разжала его руки и поправила прическу. – Но все же не води сюда слишком много беспризорных. Глава 33 Черный веер – Миша-а! – раздался во дворе Генкин голос. Миша выглянул в окно. Генка стоял внизу, задрав кверху голову. – Чего? – Иди скорей, дело есть! – Генка многозначительно скосил глаза в сторону филинского склада. – Чего еще? – нетерпеливо крикнул Миша. Ему очень не хотелось уходить сейчас из дому. – Да иди скорей! – Генка сделал страдальческое лицо. – Понимаешь? – Всякими знаками он показывал, что дело не терпит никакого отлагательства. abu Когда Миша спустился во двор, Генка тут же подступил к нему: – Знаешь, где тот, высокий? – Где? – В закусочной. Ребята выскочили на улицу и подошли к закусочной. Через широкое мутное стекло виднелись сидящие вокруг мраморных столиков люди. Лепные фигуры на потолке плавали в голубых волнах табачного дыма. В проходах балансировал с подносом в руках маленький официант. Белая пена падала из кружек на его халат. За одним из столиков сидел Филин. Но он был один. – Где же высокий? – спросил Миша. – Только что здесь был, – недоумевал Генка, – сидел с Филиным… Куда он делся?.. – Хорошо, – быстро проговорил Миша, – далеко он не ушел. Ты иди налево, к Смоленской, а я направо – к Арбатской. Миша быстро пошел по направлению к Арбатской площади, внимательно осматривая улицу. Когда он пересекал Никольский переулок, в глубине переулка мелькнула фигура человека в белой рубахе, свернувшего за угол церкви Успения на Могильцах. Миша во всю прыть помчался вперед, добежал до церкви, огляделся по сторонам. Высокий шел по Мертвому переулку. Миша побежал за ним. Высокий пересек Пречистенку и пошел по Всеволожскому переулку. Миша догнал его у самой Остоженки, но проходивший трамвай отделил его от Миши. Когда трамвай прошел, высокого на улице уже не было. Куда он делся? Миша растерянно оглядывал улицу и увидел на противоположной ее стороне филателистический магазин. abu Миша знал этот магазин. Он иногда покупал в нем марки для своей коллекции. И сюда, по словам Генки, зачем-то ходит Борька Филин… Миша вошел в магазин. Над дверью коротко звякнул колокольчик. В магазине никого не было. На прилавке под стеклом лежали марки, на полке стояли коробки и альбомы. На звонок из внутренней комнаты магазина вышел хозяин – лысый, красноносый старик. Он плотно прикрыл дверь и спросил у Миши, что ему надо. – Можно марки посмотреть? – спросил Миша. Старик бросил на прилавок несколько конвертов с марками, а сам вернулся в соседнюю комнату, оставив дверь приоткрытой, чтобы видеть магазин. Вертя в руках марку Боснии и Герцеговины, Миша искоса поглядывал в комнату, в которую удалился старик. Она была совсем темной, только на столе стояла электрическая лампа. Кто-то вполголоса переговаривался со стариком. Прилавок мешал Мише заглянуть в комнату, но он был уверен, что там находится именно этот высокий человек в белой рубахе. О чем они говорили, он тоже разобрать не мог. Раздался звук отодвигаемого стула. Сейчас они выйдут! Миша наклонил голову к маркам и напрягся в ожидании. Сейчас он увидит этого человека… В глубине задней комнаты скрипнула дверь, и через несколько минут в магазин вышел старик. Вот так штука! Тот, высокий, ушел через черный ход… – Выбрал? – хмуро спросил старик, вернувшись за прилавок. – Сейчас, – ответил Миша, делая вид, что внимательно рассматривает марки. – Скорее, – сказал старик, – магазин пора закрывать. Он опять вышел в темную комнату, но дверь на этот раз вовсе не закрыл. Лампа освещала край стола. В ее свете Миша видел костлявые руки старика. Они собирали бумаги со стола и складывали их в выдвинутый ящик. Потом в руках появился веер, черный веер. Руки подержали его некоторое время открытым, затем медленно свернули. Веер превратился в продолговатый предмет… Затем в руках старика что-то блеснуло. Как будто кольцо и шарик. Вместе со свернутым веером старик положил их в ящик стола. Глава 34 Агриппина Тихоновна Медленно возвращался Миша домой. Итак, он не увидел таинственного незнакомца. Однако все это очень подозрительно. И ушел этот человек через черный ход. И старик вел себя как-то настороженно. И Борька-Жила сюда ходит… Уже подойдя к своему дому, Миша подумал о веере, и неожиданная мысль мелькнула вдруг в его мозгу. Когда старик свернул веер, он стал подобен ножнам… И кольцо как ободок. Неужели ножны? Взволнованный этой догадкой, он побежал разыскивать друзей. Он нашел их на квартире у Генки. Ребята сидели за столом. Слава линовал бумагу, а Генка что-то писал. Он с ногами забрался на стул и совсем почти лег на стол. Против них сидела Агриппина Тихоновна. На кончике ее носа были водружены очки в железной оправе. Она посмотрела поверх них на вошедшего в комнату Мишу. Потом снова начала диктовать, отодвигая от себя листок, который она держала высоко над столом, на уровне глаз. – «…Рубцова Анна Григорьевна», – медленно диктовала Агриппина Тихоновна. – Написал? Аккуратней, аккуратней пиши, не торопись. Так… «Семенова Евдокия Гавриловна». – Гляди, Миша, – крикнул Генка, – у меня новая должность – секретарь женотдела! – Не вертись, – прикрикнула Агриппина Тихоновна: – весь лист измараешь! Миша заглянул через плечо Генки: «Список работниц сновального цеха, окончивших школу ликвидации неграмотности». Против каждой фамилии стоял возраст. Моложе сорока лет не было никого. – Вертишься! – продолжала ворчать Агриппина Тихоновна. – Вон Слава как аккуратно рисует, а ты все вертишься… Ну? Написал Евдокию Гавриловну? – Написал, написал… Давайте дальше. И чего вы вздумали старушек учить? Агриппина Тихоновна пристально посмотрела на Генку: – Как – чего? Ты это что, всерьез? abu – Конечно, всерьез. Вот, – он ткнул пером в список, – пятьдесят четыре года. Для чего ей грамота? – Вот ты какой, оказывается! – медленно проговорила Агриппина Тихоновна и сняла очки. – Вот какой!.. А я и не знала. – Чего, чего вы? – смутился Генка. – Вот оно что… – снова проговорила Агриппина Тихоновна, продолжаяа пристально смотреть на Генку. – Тебе, значит, одному грамота? – Я не… – Не перебивай! Так, значит, тебе одному грамота? abu abu А Семенова сорок лет на фабрике горбом ворочала, ей, значит, так темной бабой и помирать? И я, значит, тоже зря училась? Двух сыновей в гражданской схоронила, чтобы, значит, Генка учился, а я как была, так чтобы и осталась? И вот Асафьеву из подвала в квартиру переселили тоже, выходит, зря. Могла бы и в подвале помереть – шестьдесят ведь годов в нем прожила… Так, значит, по-твоему? А? Скажи. – Тетя, – плачущим голосом закричал Генка, – вы меня не поняли! Я в шутку. – Отлично поняла, – отрезала Агриппина Тихоновна, – отлично, сударь мой, поняла. И не думала, не гадала, Геннадий, что ты такой. Не думала, что ты такое представление имеешь о рабочем человеке. – Тетя, – упавшим голосом прошептал Генка, не поднимая глаз от стола, – тетя! Я не подумавши сказал… Ну… Не подумал и сказал глупость… – То-то, – наставительно проговорила Агриппина Тихоновна, – а нужно думать. Слово – не воробей: вылетит – не поймаешь… – Она тяжело поднялась со стула. – В другой раз думай… Глава 35 Филин Агриппина Тихоновна вышла на кухню. Генка сидел, понурив голову. – Что, – насмешливо спросил его Миша, – попало? Еще мало она тебе всыпала. Тебе за твой язык еще не так надо. – Ведь он признался, что был не прав, – примирительно сказал Слава. – Ладно, – сказал Миша. – Ну что, Генка, видел ты того, высокого? – Никого я не видел, – мрачно ответил Генка. – Так вот… – Миша облокотился о край комода и безразличным голосом произнес: – Пока вы здесь сидели… я… видел ножны. – Какие ножны? – не понял Слава. – Обыкновенные, от кортика. Генка поднял голову и недоверчиво смотрел на Мишу. – Нет, правда? – спросил Слава. – Правда. Только что своими глазами видел. – Где? – Генка поднялся со стула. – У старика филателиста, на Остоженке. – Врешь? – А вот и не вру. – Здорово! – протянул Генка. – А где они там у него? Миша торопливо, пока не вошла Агриппина Тихоновна, рассказал о филателисте, высоком незнакомце и черном веере… – Я думал, ты ножны видел, а то веер какой-то, – разочарованно протянул Генка. – В общем, – сказал Слава, – было уравнение с двумя неизвестными, а теперь с тремя: первое – Филин, второе – Никитский, третье – веер. И вообще: если это не тот Филин, то остальное – тоже фантазия. Генка поддержал Славу: – Верно, Мишка. Может быть, тебе все это показалось? Миша не отвечал. Он облокотился о край комода, покрытого белой салфеткой с кружевной оборкой, свисающей по бокам. На комоде стояло квадратное зеркало с круглыми гранями и зеленым лепестком в левом верхнем углу. Лежал моток ниток, проткнутых длинной иглой. Стояли старинные фотографии в овальных рамках, с тисненными золотом фамилиями фотографов. Фамилии были разные, но фон на всех фотографиях одинаковый – меж серых занавесей пруд с дальней, окутанной туманом беседкой. «Конечно, Славка прав, – думал Миша. – А все же тут что-то есть». Он посмотрел на Генку и сказал: – Если бы ты не ссорился с теткой, то мы бы всё узнали о Филине. – Как так? – А так. Ведь она знает Филина. Хоть бы сказала: из Ревска он или нет. – Почему же она не скажет? Скажет. – Ну да, она с тобой и разговаривать теперь не захочет. – Она не захочет? Со мной? Плохо ты ее знаешь. Она все давным-давно забыла, тем более я извинился. К ней только особый подход нужен. Вот сейчас увидишь… В комнату вернулась Агриппина Тихоновна, внимательно посмотрела на смолкнувших ребят и начала убирать со стола. Генка сделал вид, что продолжает прерванный рассказ: – Я ему говорю: «Твой отец спекулянт, и весь ваш род спекулянтский. Вас, я говорю, весь Ревск знает…» – Ты это о ком? – спросила Агриппина Тихоновна. – О Борьке Филине. – Генка поднял на Агриппину Тихоновну невинные, простодушные глаза. – Я ему говорю: «Вашу фамилию весь Ревск знает». А он мне: «Мы, говорит, в этом Ревске никогда и не были. И знать ничего не знаем»… Мальчики вопросительно уставились на Агриппину Тихоновну. Она сердито тряхнула скатертью и сказала: – И какие у тебя с ним дела? Ведь сколько раз говорила: не водись с этим Борькой, не доведет он тебя до добра. – А зачем он врет? Раз из Ревска, так и скажи: из Ревска. Зачем врать? – Он-то, может, и не был в Ревске, – сказала Агриппина Тихоновна. – Я и не говорю, что был, но ведь папаша-то его из Ревска. Зачем же врать? – А он, может, и не знает про отца-то. – Да ведь сам Филин тут же сидел. Смеется и говорит: «Мы, говорит, коренные москвичи, пролетарии…» – Это они-то пролетарии? – не выдержала наконец Агриппина Тихоновна. – Да его-то, Филина, отец стражником, жандармом в Ревске служил, а он, вишь, теперь как: под рабочего подделывается! Пролетарии… – Это кто же, сам Филин жандармом был? – спросил Миша. – Не сам он, а отец его. Ну, да яблоко от яблони недалеко падает. abu Агриппина Тихоновна свернула скатерть и вышла из комнаты. – Видали? – Генка подмигнул ей вслед. – А вы говорили. Все сказала! Я свою тетку знаю. Теперь все ясно. Филин тот самый. Значит, и Никитский здесь, и ножны. Чувствую, чувствую, что клад близко! – Не совсем ясно, – возразил Слава. – Ведь ты сам говорил, что в Ревске полно Филиных. Может быть, это другой Филин. – Ну да! – мотнул головой Генка. – Жандармское отродье. Факт, тот самый… – Ладно, – весело сказал Миша, – может быть, не тот, а может быть, и тот. Во всяком случае, он из Ревска. Теперь узнаем, служил он на линкоре «Императрица Мария» или не служил. – Как мы это узнаем? – спросил Генка. – Проще простого. Неужели у Борьки-Жилы не выведаем? Глава 36 На Красной Пресне В воскресенье друзья отправились на Пантелеевку, в типографию, посмотреть отряд юных пионеров. Электроэнергии не хватало, и по воскресеньям трамваи не ходили. Мальчики вышли из дому рано утром и быстро зашагали по Арбату. Окутанная серой дымкой, устремлялась вперед улица. Был тот ранний час, когда на улице никого нет. Даже дворники не вышли еще со своими метлами. Охваченные радостной свежестью утра, мальчики бодро шагали по Арбату. Каблуки постукивали по холодному звонкому асфальту. Шаги гулко отдавались на пустынной улице. Маленькие фигурки ребят, отражаясь, мелькали в стеклах витрин. «Как странно видеть Арбат безлюдным!» – думал Миша. Он совсем маленький, узкий и тихий. Только теперь по-настоящему видны его здания. Миша оглянулся. Вон кино «Карнавал». За ним здание Военного трибунала. А вот дом, где жил Александр Сергеевич Пушкин. Обыкновенный двухэтажный дом, ничем не примечательный. Даже странно, что в нем жил Пушкин. Пушкин, конечно, ходил по Арбату, как все люди, и никто этому не удивлялся. А появись теперь Пушкин на Арбате – вот бы суматоха поднялась! Вся бы Москва сбежалась! – Посмотрим, что это за пионеры такие, – болтал Генка, – посмотрим. Может, там ничего особенного и нет: сидят себе и цветочки вышивают, как девочки в детдоме. – Ну да! – ответил Миша. – Это ведь коммунистическая организация, понял? Значит, они чем-нибудь серьезным занимаются. – Все же как-то неудобно идти туда, – сказал Слава. – Почему? Слава пожал плечами. – Спросят, кто такие, зачем пришли. Неудобно как-то. – Очень удобно! – решительно ответил Миша. – Что в этом такого? Может быть, мы тоже хотим быть пионерами. Разве мы не имеем права? Мальчики замолчали. Невидимое, поднималось за домами великолепное утреннее солнце. Огромные прямоугольные тени домов ложились на асфальт, двигались, сокращались и приближались к одной стороне улицы, в то время как другая заливалась ярким, ослепительным светом. Улица оживлялась. Из почтового отделения выходили почтальоны с толстыми кожаными сумками, туго набитыми газетами. Гремя бидонами, прошли молочницы. Проехал обоз ломовых лошадей. Вот и Кудринская площадь. – Смотри, Генка! – Миша показал на угловой дом, весь изрешеченный пулями и осколками снарядов. – Знаешь, что это? – Что? – Здесь в Октябрьскую революцию самые бои были. Наши по кадетам из пушек лупили. Мы со Славкой видели… Помнишь, Славка? – Я здесь не был тогда, – сознался Слава, – и по-моему, ты тоже не был. – Я? Сколько раз! Мы сюда с Шуркой бегали… Один раз полную шапку гильз набрали. Правда, очень давно – мне тогда было восемь лет. А ты, конечно, не видал. Ты дома сидел. Тебя мама не пускала… Мальчики пришли на Пантелеевку. Через широкие окна типографии виднелись большие залы, уставленные машинами. В цехах было пусто. Над воротами висела вывеска: «Типография Мосполиграфтреста». Мальчики вошли в проходную. В тесном дощатом помещении, за низким барьером, сидел человек, по всей видимости сторож, и хлебал из большой миски суп. Тут же вертелась девочка лет десяти с маленькими косичками, завязанными красной ленточкой. Когда мальчики вошли, сторож поднял голову, тыльной стороной ладони вытер усы и вопросительно посмотрел на ребят. – Скажите, пожалуйста, – обратился к нему Миша. – Где здесь находится отряд юных пионеров? – Пионеров? – Сторож опять взялся за ложку. – А вы откудова – из райкома или как? – Да… мы… тут… – замялся Миша, – мы по делу. Девочка с любопытством смотрела на мальчиков. Сторож доел суп, отодвинул миску и сказал: – Есть у нас такие – пионеры. Только в клубе они небось, у себя… – Вы не скажете, где находится клуб? Девочка удивленно взглянула. Сторож хмыкнул и спросил: – Вы что же, клуба нашего не знаете? – Да, – замялся Миша, – мы из другого района. Мы из Хамовников. – А-а… – протянул сторож. – На Садовой клуб ихний, тут недалеко. – На какой Садовой? Садовых много. – Вот смешные! – захихикала девочка. – Клуба не знают! Папаня, они клуба не знают! – Ты больно много знаешь! – прикрикнул сторож на девочку. – Проводи вот их да покажи клуб. Может, и на самом деле нужно, – добавил он, с сомнением посмотрев на ребят. – Сейчас покажу. Девочка сполоснула под бачком миску и ложку, завязала их в салфетку и вышла с мальчиками на улицу. – Я пионеров хорошо знаю, – болтала девочка. – Наш Васька там самый главный – он на барабане играет. Миша насмешливо посмотрел на нее, но промолчал. Что спорить с такой мелюзгой! – У них и труба есть, – продолжала болтать девочка. – У них знаете как строго! Ругаться нельзя, на буферах кататься нельзя, руки в карманах держать нельзя, девчонок бить тоже нельзя. Вот. А драться можно только с буржуями. Только если драться, так галстуки снимать. В галстуке тоже нельзя. – Не вертись под ногами! – строго сказал Миша. – И девочек туда принимают, – опять затараторила девочка, – только не всех, только этих… ну… достигших возраста. – А вашему Васе много лет? – спросил Слава. – У… Ему четырнадцать лет, а может быть, и пятнадцать. Он серьезный! Приходит прямо на квартиру и все забирает. Мальчики с удивлением посмотрели на нее. – Как это – забирает? – спросил Генка. – Очень просто, – важно ответила девочка, – для беспризорных детдомов… Пионеры ходят и вещи собирают. У меня кофточку отобрали! – с гордостью объяснила она. – Отобрали кофточку? – Угу. – Это, положим, неправда, – сказал Генка, – никто не имеет права отбирать. abu – Они не сами, им маманя дала. – А тебе жалко стало? – засмеялся Слава. – И не жалко вовсе. Я им еще хотела прошлогоднюю шапочку отдать, а Васька говорит: «Не надо, а то, – говорит, – тебе следующий раз отдавать нечего будет… Ты, – говорит, – не беспокойся, мы скоро опять собирать будем». И правда: утром кофточку взяли, а вечером за шапочкой пришли. – Она вздохнула. – Беспризорников ведь много – когда всех обуешь, оденешь… Они подошли к дому на Садовой. – Вот здесь, на третьем этаже, – показала девочка и заторопилась: – Я пойду, а то Васька увидит… Глава 37 Маленькое недоразумение Девочка ушла. Мальчики стояли у подъезда. Их вдруг охватила робость. Из ворот выглянул какой-то мальчишка, посмотрел на них, спрятался обратно, потом высунулась еще одна белобрысая голова и тоже скрылась… Мальчики стояли в нерешительности. Мише вдруг захотелось уйти домой. Кто его знает, еще, может, прогонят… Но рядом были Генка и Слава. Не мог же он обнаружить перед ними такое малодушие! Миша решительно двинулся вверх по лестнице. Мальчики пошли за ним. Они поднялись на третий этаж, открыли массивную резную дубовую дверь и увидели большую квадратную комнату. У задней стены на подставке стояло свернутое знамя с золотыми кистями и бронзовым овальным острием. Над знаменем, во всю длину стены, – красное полотнище: «Организация детей – лучший путь воспитания коммунаров. Ленин». Рядом со знаменем на тумбочке лежали барабан и горн. В каждом из углов комнаты стояло по маленькому флажку с какими-то изображениями. На стенах висели рисунки и плакаты. В комнате никого не было. На лестнице тоже было пусто. На секунду в верхнем этаже послышался какой-то топот, и опять все стихло. Мальчики вошли в комнату и начали осматривать пионерский клуб. На каждом из маленьких флажков был изображен зверь. Всего было четыре изображения: сова, лисица, медведь и пантера. Рядом на стене висели рисунки, вырезки из газет, большой лист с правилами сигнализации флажками, азбука Морзе. На веревочках висели тетрадки, озаглавленные: «Звеньевой журнал». Друзья рассматривали один такой журнал, как вдруг услышали позади шорох. Они оглянулись и увидели подкрадывающихся к ним мальчиков в красных галстуках. Их вид не оставлял никаких сомнений относительно их намерений, и наши друзья мгновенно приняли положение «к обороне». Пионеры, увидев, что их заметили, с криком бросились в атаку, но она была быстро отбита мальчиками. Заняв неприступную позицию в углу комнаты, тесно сомкнув строй с Мишей в центре, Генкой и Славой на флангах, друзья отчаянно отбивались руками и ногами. Пионеры дружно бросились во вторую атаку. Ими командовал белобрысый мальчишка с нашивкой на рукаве. Он был страшно возбужден, метался из стороны в сторону и кричал: abu – Спокойно… так… спокойно… Не давай им уходить!.. Спокойно… растаскивай их… Спокойно!.. Вторая атака оказалась успешней. Пионерам удалось оттащить Славу. Миша бросился его выручать. Строй разорвался, и мальчики сражались в одиночку… – Спокойно! – кричал белобрысый, вцепившись в Славу. – Спокойно… применяй бокс! Спокойно… Сережка, общую тревогу! Один пионер выскочил из свалки и яростно забил в барабан. Мише удалось наконец отбить Славу, и мальчики, пятясь назад и отпихиваясь ногами, снова заняли свою позицию в углу. Обе стороны были основательно потрепаны. Все тяжело дышали. У пионеров галстуки съехали на сторону. У Славы был разорван воротник. Генка одной рукой ощупывал свои рыжие волосы, чувствуя, что они значительно уменьшились в количестве. – Чего вы? – тяжело дыша, начал Миша. – Пленные, молчать! – закричал белобрысый. – Сейчас мы вас… двойным морским. Барабан продолжал издавать отчаянную дробь. В комнату вбежали несколько пионеров, за ними – еще и еще… – Спокойно! – кричал белобрысый, продолжая метаться из стороны в сторону. – Не подходить! Это пленные нашего звена, больше никого… Медведи, лисицы… не ввязываться. Это не ваши пленные, это наши… мы их поймали… В комнату вошел широкоплечий, коренастый парень в майке, длинных черных брюках, тоже с галстуком. Белобрысый отдал ему салют и, волнуясь, заговорил: – Наше звено поймало трех скаутских разведчиков. Они хотели похитить отрядное знамя. Мы их заметили еще на улице. Они совещались у подъезда. Долго совещались и всё осматривались… – Подожди, – остановил его вожатый. – Выпустите их… Толпа пионеров, плотно окружавшая ребят, раздвинулась. Мальчики вышли из своего угла. – Так, – сказал вожатый, оглядывая ребят. – Продолжай, Вася. – Они всё осматривались, – опять быстро заговорил белобрысый, – потом пошли по лестнице. Мы – с черного хода, наверх, на четвертый этаж. Они заглянули сюда, увидели, что никого нет, обрадовались и вошли, а мы их цап – и всех в плен взяли. – Он помолчал, потом деловито спросил: – Теперь мы их как? Сами судить будем или сдадим куда? – Вы кто такие? – обратился вожатый к мальчикам. – Мы никто, – угрюмо ответил Миша. – Просто зашли посмотреть, что это за пионеры такие. Все рассмеялись. Белобрысый закричал: – Не сознаются! Это скауты. Я вот этого знаю. – Он ткнул в Славу. – Он у них патрульный. Слава покраснел: – Неправда! Я никогда скаутом не был! – Да!.. Не был!.. Рассказывай! Я тебя знаю. Мы тебя сколько раз видели… Правда, Сережка? – Правда, – не моргнув глазом, подтвердил мальчик, бивший на барабане тревогу. – А еще отпирается! – закричал белобрысый. – Я их хорошо знаю. Они на Бронной живут. – Неправда, – сказал Миша, – мы живем на Арбате. – На Арбате? – удивился вожатый. – Как же вы сюда попали? – Пришли… Ведь только здесь отряд есть. – Нет, – сказал вожатый, – не только здесь. У вас в Хамовниках тоже отряд есть, на Гознаке. И Дом пионеров организован. Почему вы туда не пошли? – Да? – смутился Миша. – Мы не знали. Нам сказали, что в Москве только один отряд – ваш. – Кто сказал? – Товарищ Журбин. – Товарищ Журбин? Откуда вы его знаете? – Он у нас в доме живет. – А-а… – Вожатый дружески улыбнулся. – Я знаю товарища Журбина. Так это он вам сказал… Только наш отряд уже не единственный. Есть в Сокольниках в железнодорожных мастерских и у вас на Гознаке. А ваши родители где работают? – На фабрике Свердлова, – вмешался Генка. – У нас в доме тоже есть клуб и свой драмкружок. – Да, – подтвердил Миша, – у нас есть свой кружок, но… мы… мы тоже хотим быть пионерами. – Теперь все понятно, – засмеялся вожатый. – Вышла маленькая ошибка. Мои ребята, по старой памяти, всё со скаутами воюют, вот и вам попало. Ничего, сейчас мы это дело уладим. Он засвистел в плоский физкультурный свисток, и через несколько секунд весь отряд выстроился вдоль стен, образовав квадрат, в центре которого стоял вожатый и рядом с ним – Миша, Генка и Слава. Мальчики с восхищением смотрели на пионеров. Это была уже не толпа ребят, а отряд. Они стояли стройными рядами, по звеньям, с звеньевым флажком на правом фланге. Косые лучи солнца падали из высоких окон, освещая ровный ряд красных галстуков. Мальчики были в трусиках, девочки – в шароварах. abu – Горнист, приветствие! – скомандовал вожатый. Горн протрубил короткий, переливчатый мотив. – Ребята! – сказал вожатый. – К нам пришли гости из Хамовнического района. Они пришли познакомиться с нашей жизнью и работой. Они хотят последовать нашему примеру. Они хотят быть пионерами. Попросим их передать ребятам Хамовников наш пламенный пионерский привет. И пионеры Красной Пресни приветствовали будущих пионеров Хамовников троекратным «ура». Глава 38 Впечатления Только к концу дня покинули мальчики гостеприимный пионерский клуб. Восхищенные всем виденным, они шли по бульварам Садовой к себе домой. – «Пионер здоров и вынослив» – вот самый правильный закон, – разглагольствовал Генка, размахивая руками, – самый правильный! Теперь надо побольше заниматься физкультурой и развивать мускулы. – Есть законы поважней, – заметил Слава. – Какие это поважней? – задорно спросил Генка. – Какие? Например: «Пионер стремится к знанию. Знание и умение – сила в борьбе за рабочее дело». – Это поважней? Ничего ты не понимаешь! Если будешь слабым, так тебя буржуи в момент расколошматят, никакие знания не помогут. Верно, Мишка? – Самых важных законов два, – наставительно произнес Миша. – Во-первых: «Пионер верен делу рабочего класса», и, во-вторых: «Пионер смел, настойчив и никогда не падает духом». Но самое главное – это то, что сказал Ленин. Слыхали, их вожатый читал? «Дети, подрастающие пролетарии, должны помогать революции». Вот это самое главное. – А вы заметили, как о них сторож в типографии говорил? – сказал Слава. – С уважением. – Еще бы, – сказал Миша, – их весь район знает, а уж в своей типографии и подавно. – Только почему у них никакого оружия нет? – недоумевал Генка. – Хотя бы винтовочка какая-нибудь для порядка. Мы для своего отряда обязательно винтовки достанем. – Мы как отряд организуем, – сказал Миша, – так звенья будем по-другому называть. Зачем все эти звери? Это по-детски получается. Лучше какое-нибудь революционное название. Например, имени Карла Либкнехта или Спартака. – Это не ты придумал, – заметил Генка, – они у себя тоже хотят переделать. Слыхал, вожатый говорил? – Слыхал. Только я это еще раньше подумал, как увидел зверей. А слышали, вожатый сказал: «К Международному юношескому дню передадим лучших пионеров в комсомол»? Видали? Этот белобрысый уже комсомольцем будет, а мы еще даже не пионеры. – Этому белобрысому нужно наложить как следует, – проворчал Генка. – За что? – возразил Миша. – Они защищали свое знамя. Ведь они не знали, кто мы такие. abu – Теперь нужно на Гознак пойти, – сказал Слава. – Может быть, нас туда в отряд примут, или узнать, где это организуется Дом пионеров. – Зачем нам куда-то ходить, когда у нас своя фабрика есть! – возразил Миша. – Слышал, их вожатый говорил: отряды будут организованы при всех заводах и фабриках. Есть постановление комсомола. – Фью! – свистнул Генка. – Жди от нашего директора или вот от его папаши. – Он кивнул на Славу. – Тетя говорит, что они ни на что денег не дают, такие скупердяи. Слава обиделся: – Ничего ты не знаешь, а говоришь! Еще не все цехи работают, а фабрика должна обходиться своими средствами. Думаешь, так просто фабрикой управлять? – Нужно пойти в ячейку и в райком, – сказал Миша, – и к Журбину заодно. Он тогда еще про пионеров говорил. Мальчики подошли к своему дому. В воротах они услышали шум и крики, доносившиеся с заднего двора. Они побежали туда и увидели толпу ребят, плотным кольцом окруживших беспризорника Коровина. Коровин стоял, прижавшись спиной к стене, озираясь кругом, как затравленный волчонок. На него наскакивал Борька Филин. – Ты чего? – кричал Борька. – Воровать сюда пришел? А? Скажи! Воровать? Бей его, ребята!.. Миша растолкал ребят и стал рядом с беспризорником: – Вы чего к нему пристали? Вы чего все на одного? Ты что, Борька, с ума сошел? – Брось, Мишка, – крикнул Генка, – ведь это он у тебя деньги украл! Нечего его защищать. Знаю я этих беспризорников… Малолетние преступники! – добавил он презрительно. Коровин вдруг засопел и пробормотал: – Сам ты малолетний… рыжий преступник. Все рассмеялись. – Айда в клуб, – сказал Миша. – Пойдем с нами. – Он потянул беспризорника за рукав, но тут же отпустил его, вспомнив, что рукава у Коровина плохо держатся. – Не пойду я, – угрюмо ответил Коровин, исподлобья поглядывая на Генку. – Правильно, – ввязался вдруг Борька, – не ходи с ними, пацан. Давай лучше в расшибалочку постукаем. – Пойдем, пойдем, – Миша опять потянул беспризорника, – не бузи, пойдем… Глава 39 Художники В клубе драмкружковцы рисовали декорации. На сцене лежали длинные полосы белой бумаги. Маленький Вовка Баранов, по прозвищу Бяшка, тщетно пытался нарисовать богатую крестьянскую избу, жилище кулака Пахома. – Эх ты, Бяшка несчастная! – ругался Шура Большой. – Не можешь простую избу нарисовать, а еще сын художника! – При чем здесь «сын художника»? – оправдывался маленький Бяшка. – Наследственность передается только в третьем поколении. Неожиданно для всех Коровин поглядел на эскиз, взял уголь и качал рисовать. На белых листах быстро появились очертания печи, окошек, длинных лавок. – Видал? – Миша подтолкнул Генку локтем. – Подумаешь! – Генка презрительно тряхнул волосами. – Что с того, что он рисовать умеет?.. Охота тебе с ним возиться! – Если каждый из нас сагитирует хоть одного беспризорника, то и беспризорных не останется, – наставительно изрек Миша. Коровин кончил эскиз и, ни на кого не глядя, сказал: – Кисть не годится. Шура принес ему еще несколько кистей, но Коровин их все забраковал. – Другие нужно, – твердил он. Миша вынул остатки лотерейных денег и протянул их Коровину: – На, сходи купи, какие надо. Однако Коровин не брал денег и молча смотрел на Мишу. – Иди, – сказал Миша. – Чего ты на меня глаза вытаращил? Коровин нерешительно взял деньги, молча оглядел всех ребят и вышел из клуба. – Фью! – свистнул Генка. – Ухнули наши денежки! – Если ты так будешь распоряжаться финансами, – объявил Шура, – то я с себя снимаю всякую ответственность за спектакль. – Нечего прежде времени волноваться, – спокойно ответил Миша, – подождем… Наступило томительное ожидание. Уже собрались взрослые. Коровина все не было. «Неужели обманет? – думал Миша. Он вспомнил, как Коровин поглядел на него, когда брал деньги. – Нет. Он придет». Но Коровина все не было. – Нечего больше ждать, – сказал Шура. – Давай, Бяшка, рисуй. Вовка начал разводить краски, как вдруг дверь клуба открылась и появился Коровин. Он был не один. Его крепко держала за плечо высокая смуглая девушка с черными, коротко остриженными волосами, одетая в синюю юбку и защитного цвета гимнастерку, перехваченную в тонкой талии широким командирским ремнем. И самое интересное: на ней был красный галстук. Одной рукой девушка крепко держала Коровина за плечо, в другой у нее была пачка кистей. Вид у девушки был очень решительный. Она подошла к ребятам и, продолжая держать Коровина за плечо, строго спросила: – Кто из вас посылал его за кистями? – Я, – ответил Миша. – А в чем дело? – Зачем вам кисти? – Декорации рисуем. Девушка отпустила Коровина, подошла к сцене и, разглядывая декорации, спросила: – Какую же пьесу вы ставите? Вперед выступил Шурка Большой. – «Кулак и батрак», – важно произнес он. – Кстати, разрешите представиться: Александр Огуреев. Художественный руководитель и режиссер. – Он протянул девушке руку. Девушка рассмеялась, пожала Шурину руку и сказала: – Валя Иванова. Из районного Дома юных пионеров. – Разрешите узнать, в чем сущность инцидента? – не меняя своей серьезной мины, спросил Шура. – А в том, – строго сказала девушка. – Мы этих ребят отучаем воровать, а вы их приучаете. Он пришел и стащил у нас кисти. – Я не стащил, – пробормотал Коровин, – я взял с возвратом… Миша с удивлением смотрел на девушку. Ей было на вид лет семнадцать, не больше, а она уже вожатая и работает в Доме юных пионеров. – Где же находится ваш дом? – недоверчиво спросил он. – На Девичьем поле… – Девушка замялась. – Собственно говоря, он еще только организуется… А вот что это у вас за дикий кружок? Кто вами руководит? При какой организации вы состоите? – Мы при домкоме! – крикнул Генка. Девушка засмеялась, оглядела ребят и спросила: – А знаете вы, кто такие юные пионеры? Миша, Генка и Слава закричали: «Знаем!», но их голоса потонули в общем крике остальных ребят: «Нет, не знаем!» – Тише, ребята! – крикнула девушка и подняла руку. Когда все замолчали, она сказала: – Пионеры, ребята, – это смена комсомолу. Теперь все дети объединяются в пионерские отряды, и в этих отрядах они готовятся стать комсомольцами, настоящими большевиками. – Она посмотрела на ребят. – Вы думаете, я к вам из-за кистей пришла? Нет. Ошибаетесь. Кисти я могла просто у него отобрать. Но он сказал, что несет их к каким-то ребятам в драмкружок. Вот я и захотела посмотреть на вас… – Мы скоро тоже пионерами будем! – крикнул Генка. abu abu – Конечно, будете, – сказала девушка. – А пока приходите к нам в Дом пионеров. У нас будут разные мастерские, кружки. Приходите. Тогда и кисти принесете… Кто у вас тут главный? Генка подтолкнул вперед Мишу: – Вот наш председатель. – Хорошо. – Девушка одобрительно посмотрела на Мишу. – Кисти оставляю на твою ответственность. А ты собери своих ребят и приходи к нам. Обязательно приходите. – Ладно, – сказал Миша, – а вы приходите в воскресенье на наш спектакль… Когда девушка ушла, Коровин вернул Мише деньги и начал рисовать. – Почему же ты в магазине не купил? – спросил его Миша. – А чего зря платить! – Коровин посмотрел на Генку. – Я ведь не для себя. – Ему платить непривычно, – ехидно заметил Генка и примирительно добавил: – Ладно, рисуй… Эх ты, Корова… Глава 40 Опытные сыщики – Идет! – прошептал Генка и толкнул Славу. – Пошли… Из ворот вышел Филин, свернул в Никольский переулок и направился к Пречистенке. Подстерегавшие его Генка и Слава двинулись за ним, внимательно приглядываясь к его походке. – Вразвалку идет, – шептал Генка. – Определенно бывший матрос. Видишь, как ноги расставляет, точно на палубе. – Обыкновенная походка, – возразил Слава, – ничего особенного. Потом, он в сапогах, а заправские матросы обязательно брюки клёш носят. – При чем здесь клёш! Вот как он оглянется, ты на лицо посмотри. Увидишь: красное, как морковка. Ясно – обветренное на корабле. – Лицо у него действительно красное, – согласился Слава, – но не забывай, что Филин алкоголик. От водки лицо тоже становится красным. – И вовсе не красным! – раскипятился Генка. – От водки только нос красный, а лицо фиолетовое… – Потом, смотри, – продолжал Слава, – руки держит в карманах. Разве настоящий матрос держит руки в карманах? Никогда. Он ими всегда размахивает, потому что привык балансировать во время качки. – Брось, пожалуйста! «Руки в карманах»… Если хочешь знать, так у моряков самый шик считается во время бури держать руки в карманах и трубку изо рта не выпускать. Вот. И вообще, раз ты не веришь, что это тот Филин, так сидел бы дома. Переговариваясь таким образом, мальчики шли за Филиным. Он пересек Пречистенку, дошел до Остоженки и, оглянувшись, вошел в магазин филателиста. – Ну все, – сказал Слава, – пошли обратно. Генка минуту колебался, потом сказал: – Зайдем в магазин. – Как тебе, Генка, не стыдно! – укорял его Слава. – Ведь договорились. И Миша сказал: в магазин не заходить… Мишу старик уже раз прогнал и нас прогонит… – Не прогонит. Разве мы не имеем права марки купить? Пошли. Слава хотел его остановить, но было уже поздно. Генка решительно открыл дверь в магазин. Славе пришлось войти вслед за ним. Старик стоял за прилавком и разговаривал с Филиным. Когда мальчики вошли, они замолчали. – Вам что? – спросил старик и подозрительно посмотрел на них. – Марки посмотреть, – сказал Генка. – Нечего смотреть! – раздраженно крикнул старик. – Каждый день смотрите – ничего не покупаете… Какие марки вам надо? – Гватемалы, – прошептал растерявшийся Генка. Старик снял с полки коробку, вынул оттуда конверт и бросил на прилавок: – Выбирайте… Генка начал неуверенно выбирать марки. Все молча смотрели на него. Генка совсем смутился и ткнул в одну марку: – Вот эту. Старик убрал конверт, оставив на прилавке выбранную Генкой марку, и сказал: – Двадцать копеек. Генка беспомощно посмотрел на Славу. Слава понял его взгляд: у Генки не было денег. Но и у Славы тоже не было ни копейки. Старик и Филин выжидательно смотрели на мальчиков. – Двадцать копеек! – повторил старик. Вместо ответа Генка повернулся и опрометью бросился из магазина. Слава выскочил за ним. Они перебежали улицу и быстро пошли по направлению к дому. – Говорил тебе, не надо заходить… – начал Слава. – А что такого? – беззаботно ответил Генка. – Как – что? Теперь они нас заметили и поняли, что мы за ними следим. – Так уж и поняли! Мало к нему ребят без денег ходит. – Ладно, ладно, – сказал Слава, – попадет тебе от Мишки. – А что мне Мишка за начальник! – с независимым видом ответил Генка. – Подумаешь! – Он, конечно, не начальник, но кортик его, а ты своими глупыми штуками все дело портишь. – Я сам знаю, что надо делать! – отрезал Генка. – У меня своя голова на плечах есть. Они дошли до дома и увидели Мишу, спускающегося от Журбина. – Мишка! – как ни в чем не бывало крикнул Генка. – Новости! – Ну что? – Все в порядке, – зашептал Генка. – Выследили Филина. Он к старику ходил. Походку проверили. Моряк, определенно моряк. Установлено окончательно. – Вот видите! – сказал Миша. – Я же вам говорил. И у меня все в порядке. Был у Журбина, и в Доме пионеров, и у секретаря комсомольской ячейки. – И что? – В воскресенье увидите, – загадочно ответил Миша. – Что? – Увидите. В общем, все в порядке. Ладно. Теперь надо только установить, служил Филин на линкоре или не служил. А потом возьмемся за филателиста. Только придется вам: меня он уж в магазин не пускает. – Не беспокойся, Миша, – вмешался молчавший все время Слава, – нам тоже не придется. – И он многозначительно посмотрел на Генку. – Почему? – Потому что нас в магазин тоже больше не пустят. – В чем дело? – Миша переводил недоуменный взгляд с Генки на Славу и со Славы на Генку. – Почему не пустят? – Пусть он сам скажет. – Слава кивнул на Генку. Генка торопливо заговорил: – Понимаешь, Миша, мы идем за Филиным. Ведь надо узнать, куда он идет. Он в переулок – мы за ним. Он на Остоженку – мы за ним. Он в магазин – мы за ним. А в магазине у нас не оказалось денег, чтобы марки купить. Ну, мы спокойно повернулись и ушли. Вот и всё. – Понятно… – протянул Миша и покачал головой. – В общем, попались… Ведь говорил, говорил: не ходить в магазин. А теперь никому из нас и не подойти к старику. Нет, ты уже второй раз все дело срываешь! То Борьке о ящиках разболтал, теперь в магазине все дело провалил. Хватит. Придется без тебя дело делать. Довольно. Генка не стал спорить. Он знал, что Миша посердится и успокоится, а уж без него «дело делать» не будут. Глава 41 Спектакль Уже несколько дней на дверях клуба висела афиша о предстоящем в воскресенье спектакле для детей. Будет представлена пьеса в трех действиях «Кулак и батрак». Руководитель студии – Александр Огуреев. Режиссер – Александр Огуреев. В главной роли – Александр Огуреев. И в самом низу, маленькими буквами: «Художник Михаил Коровин, под руководством Александра Огуреева». Коровин очень гордился тем, что его имя упомянуто в афише, посмотреть на которую приходили целые толпы беспризорных. Билеты были распроданы задолго до спектакля. Ребята весь сбор отнесли в редакцию газеты «Известия» и сдали в фонд помощи голодающим Поволжья. В воскресенье клуб с утра заполнился ребятами. abu Пришли дети из соседних домов и большая толпа беспризорных из Рукавишниковского приемника; явились акробаты Буш – Игорь и Лена. abu abu Валя Иванова привела с собой комсомольца, в кепке и кожаной куртке, из кармана которого торчала пачка газет. Под расстегнутой курткой виднелась синяя косоворотка с комсомольским значком на груди. abu abu Комсомолец протянул Мише руку: – Будем знакомы. Севостьянов Николай, или просто Коля. Он говорил, пристально разглядывая Мишу, чуть наклонясь вперед, высокий и как будто немного сутуловатый. abu Из-под кепки на бледный лоб свисала косая прядь мягких белокурых волос. abu Глаза у него были серые, усталые и очень умные. – Товарищ Севостьянов посмотрит ваш спектакль, – сказала Валя, – а потом вам кое-что расскажет. Перед поднятием занавеса выступил заведующий клубом Митя Сахаров. Откинув волосы назад, он сказал: – Товарищи! Сейчас вам будет показан спектакль, поставленный силами детского драмкружка нашего клуба. abu Администрация клуба, товарищи, не жалела средств для постановки спектакля, потому что работа с детьми – дело важное, для клуба особенно. Администрация надеется, что ее расходы будут полностью возмещены. А теперь, товарищи, попросим… – Он захлопал в ладоши, и весь зал ответил грохотом рукоплесканий. Спектакль прошел с большим успехом. Зина Круглова по ходу действия так хватила Шуру кочергой, что у него спина затрещала. Эффект получился необыкновенный; юные зрители в восторге кричали: «Бей его, Зина, лупи!» Но Шура, как настоящий артист, даже виду не подал, что ему больно. В эпилоге все действующие лица пели и плясали. В заключение выступили Лена и Игорь Буш. abu Потом на сцену поднялся Коля Севостьянов. Он обвел зал внимательным взглядом и спросил: – Понравилось? – Понравилось! – хором ответили зрители. – Вот видите, – сказал Коля. – Ребята этого дома помогли нашим маленьким товарищам в Поволжье. abu Как по-вашему: хорошо они сделали? – Хорошо! – опять хором ответили ребята. – Так, – продолжал Коля. – Теперь я задам вам один вопрос… Он замолчал. Все ждали вопроса. После маленькой паузы Коля спросил: – Знаете вы, кто такие юные пионеры? – Знаем! – закричал изо всех сил Генка. Миша толкнул его в бок кулаком: – Не ори! Ты знаешь, а другие не знают. abu «Знаем!» – кричали одни. «Не знаем!» – кричали другие. Все старались перекричать друг друга, и в нескольких местах уже началась потасовка. Коля поднял руку и, когда все утихли, сказал: abu – Пионеры должны довести до конца то дело, которое начали их отцы и старшие братья, – дело коммунизма. abu В нашем районе уже есть три таких отряда: на «Каучуке», «Ливерсе» и Гознаке… – А почему у нас нет? – спросил Миша. – Об этом я и хотел вам сказать. Этот клуб, ребята, переходит в ведение нашей фабрики. И вот при фабрике организуется пионерский отряд… abu abu Кто из вас хочет стать юным пионером, может сейчас у меня записаться. abu – Сейчас я ему задам один вопросик, – тихо проговорил Генка. abu – А имеют ли право пионеры скаутов лупить? – Что за глупые вопросы! – рассердился Миша. – И вообще, что это у тебя за привычка: лупить да лупить… Лупить тоже надо с толком. Часть четвертая Отряд № 17 Глава 42 Уголок звена – Пионер свое дело делает быстро и аккуратно, – размахивая молотком, разглагольствовал Генка. Он стоял на верхней ступеньке деревянной лестницы, под самым потолком клуба, и прибивал к стене плакат. – Вот-вот: «быстро и аккуратно», а ты уже целый час копаешься, – заметил Слава. Одной рукой Слава поддерживал лестницу, в другой держал свисающий конец плаката. Клуб готовился к торжеству по случаю пуска фабрики на полную мощность. С потолка свисали гирлянды еловых ветвей с рассыпанными по ним разноцветными лампочками. Пионеры кончали устройство звеньевых уголков. Пахло свежей елью, столярным клеем, краской. Все пионеры были в новенькой форме защитного цвета. Костюмы им выдала дирекция фабрики, когда пионеры давали торжественное обещание. Отряду тогда вручили знамя, барабан и горн. – Вот, ребята, – сказал директор фабрики, подписывая наряд на материал, – страна наша разута, раздета, только из разрухи вылезает, а для вас ничего не жалеет. Помните это… Миша стоял, закинув кверху голову, и следил за Генкиной работой. Когда Генка прибил второй конец плаката, Миша крикнул: – Слезай, довольно болтовней заниматься! Генка слез и стал рядом с Мишей и Славой. Мальчики с удовольствием осматривали свою работу. В центре звеньевого уголка помещался выпуклый фанерный щит: «Звено № 1 имени Красного Флота». Буквы были вырезаны в фанере и заклеены красной бумагой. Внутри щита помещалась электрическая лампочка. Буквы горели ярко-красным пламенем. Получилось очень красиво. – А? Здорово? – хвастался Генка. – Никто так не придумал! Действительно, ни у кого не было такого светящегося щита. Уголки были скромные, украшенные рисунками, вырезками из газет, лозунгами. С банкой краски в руках мимо них пробежал маленький Вовка Баранов. Он чуть не задел Генку. Генка отскочил в сторону и с испугом посмотрел на рукав своей новенькой гимнастерки – не запачкал ли ее Бяшка. Но все было в порядке. – Бяшка несчастная! – рассердился Генка. – Носится как угорелый! Чуть гимнастерку не запачкал! – Он с удовольствием пощупал гимнастерку. – Материальчик первый сорт! – Он причмокнул губами. – Вот тебе и текстильная промышленность. А то ребята с «Каучука» хвастают: мы, мол, химики, резинщики… Дадут им резиновые комбинезоны, будут знать «резинщики»… К ним подошел вожатый отряда Коля Севостьянов. – Коля, – сказал ему Генка, – смотри, как мы здорово придумали. Лучше, чем у всех. – Неплохо, – равнодушно ответил Коля, – а хвастать этим нечего. Ваше звено старшее, у вас и должно быть лучше других… Поляков! – обратился он к Мише. – Да? – отозвался Миша. – Быстро! Со звеном на площадку. Там Коровин со своими пришел. – Есть! – ответил Миша. – Смотри, – продолжал Коля, – первая встреча самая ответственная. Сумеете подружиться – будут ребята ходить. Не сумеете – они больше не придут. Держитесь просто. Для первого раза постарайтесь вовлечь их в игру. Понял? Ну, отправляйтесь! – Звено Красного Флота, – крикнул Миша, – становись! Глава 43 Площадка abu abu Пионеры выскочили из клуба и строем побежали на площадку – так назывался теперь задний двор. Ничто там, впрочем, не изменилось, только висела сетка для волейбола. Возле корпуса на асфальте тесной кучкой сидели человек десять беспризорных. Некоторые из них курили. Все они были в лохмотьях, грязные, с нестрижеными волосами. Только один паренек был в новенькой серой кепке, вероятно, только сегодня где-то раздобытой. Они изредка перебрасывались между собой словами, не обращая никакого внимания на окруживших их маленьких ребятишек, с любопытством разглядывавших странных пришельцев. Как было заранее условлено, пионеры сразу разбились на две группы и заняли места на волейбольной площадке. – Еще шесть человек! – крикнул Миша, приглашая этим беспризорных вступить в игру. Никто из них не пошевелился. И все время, пока пионеры играли, они сидели в прежних позах, равнодушные и к игре, и ко всему окружающему. – Не поддаются! – прошептал Генка Мише. Вместо ответа Миша, подавая мяч, сильно ударил его и направил прямо в группу беспризорных. И это не произвело на них никакого впечатления. Только Коровин лениво отпихнул мяч ногой. Пионеры играли с азартом. Поминутно слышались выкрики: «пасок», «бей», «удар», «режь», «свечка», «туши», «мазила», но это не подзадоривало беспризорных. Некоторые из них, прислонившись к стене, дремали, жмурясь от солнца. «Они присматриваются, сразу их не вовлечешь, – думал Миша, – но как бы они не ушли». Миша дал свисток. Игра прекратилась. Девочки остались на площадке, мальчики подсели к беспризорным. – Здорово, Коровин! – сказал Миша. – Как дела, тезка? – Ничего, – нехотя ответил Коровин, – помаленьку. – Что это у вас за палка? – спросил вдруг беспризорник с таким обилием веснушек на лице, что их не мог скрыть даже толстый слой грязи, и показал на оборудованный меж двух деревьев самодельный турник из водопроводной трубы. – Турник, – охотно объяснил Миша. – Зачем? – А вот зачем. – Миша подошел к турнику, подтянулся, сделал преднос и соскочил. – Сумеешь так? – Не знаю, не пробовал, – ответил беспризорник. – А ты попробуй, – предложил Миша. – А и правда… попробовать, што ль… Беспризорник лениво встал, вразвалку подошел к турнику, посмотрел на него снизу, покачал с сомнением головой, подпрыгнул, ухватился за турник и выжал стойку. Пальто опустилось ему на голову, в воздухе торчали босые грязные ноги, но все же это была стойка… Потом он соскочил, так же вразвалку отошел от турника и сел на свое место. Беспризорники ухмылялись и насмешливо поглядывали на пионеров. – Здорово! – сказал Миша. – Мы так не умеем. А ну, Генка, попробуй… – Где уж мне! – Генка махнул рукой. – А ты попробуй, – уговаривал его Миша. Генка стал под турником, поднял голову, вытянулся, присел, подпрыгнул и ухватился за турник. Потом, не сгибая колен, выбросил ноги вперед и начал раскачиваться. Он раскачивался все быстрей, быстрей, быстрей – и вдруг… раз! Он сделал стойку. Два! – вторая стойка. Три! – третья стойка. Он описывал быстрые круги, и красный галстук летел вслед за ним. Потом опять раскачивание, все медленней и медленней, и Генка спрыгнул на землю. – Подходяще, – сказал Коровин. – Это называется «вертеть солнце», – объяснил Миша. – Этому можно научиться легко. – Нам это ни к чему, – сказал беспризорник в кепке. – Ничего не бывает «ни к чему», – вмешался Шурка Большой. – Все надо уметь и все надо знать, – наставительно добавил он. – А, «кулак»! – хихикнул маленький беспризорник. – Здорово тебя кочергой огрели… – Ну что же, – сказал Шура, – настоящий артист должен ко всему привыкать. Искусство требует жертв. – Верно, – подтвердил беспризорник в кепке. – Лазаренко, того и гляди, шею сломает, а все прыгает. – В цирке и вовсе под крышей кувыркаются и то не дрейфят, – подхватил беспризорник с веснушками. Беседа завязалась. Разговором овладел Шурка Большой. Он уже собирался рассказать содержание новой кинокартины – «Комбриг Иванов», как вдруг неожиданное обстоятельство нарушило так удачно начатую беседу. Глава 44 Юркин велосипед Во дворе появились Юрка-скаут и Борька. Но они не просто появились – они въехали на велосипеде. Велосипед был дамский, но настоящий, двухколесный, новый, с яркой шелковой сеткой на заднем колесе. Юра стоя вертел педалями, а Борька сидел на седле, расставив ноги и торжествующе улыбаясь во весь свой щербатый рот. Они объехали задний двор. Потом Борька слез с велосипеда, и Юра начал кататься один, выделывая разные фигуры. Он ехал «без рук», становился коленями на седло, делал «ласточку», ехал на одной педали, соскакивал назад… В это время Борька, стараясь привлечь к этому зрелищу всеобщее внимание, орал во все горло: «Вот это да!», «Вот это дает!», «А ну еще, Юрка!» – и в избытке восхищения хлопал себя руками по штанам и бросал вверх шапку. Все смотрели на Юру. Разговор пионеров с беспризорниками оборвался. «Это они нарочно, – думал Миша, – нарочно мешают, чтобы работу сорвать». – Давай их сейчас отсюда наладим, – шепотом предложил ему Генка. Но Миша отмахнулся: не затевать же здесь драку. Только дело испортишь. Он думал, что же делать, как вдруг увидел в воротах Юриного отца, доктора Стоцкого. abu Юра не видел отца. Он стоял за углом корпуса и вместе с Борькой поправлял цепь на велосипеде. – Юрка-а-а, – крикнул Миша, – иди сюда! – и подмигнул Генке, скосив глаза в сторону Юриного отца. Юра оглянулся и с недоумением посмотрел на Мишу. – Да иди! – крикнул снова Миша. – Чего боишься? Юра, придерживая рукой велосипед, нерешительно подошел. – Это какая марка? – Миша кивнул на велосипед. – «Эйнфильд». – Ах, «Эйнфильд»! – Миша потрогал велосипед. – Ничего машина. Коровин и беспризорник в кепке тоже начали ощупывать велосипед. Вдруг Генка заложил пальцы в рот и отчаянно засвистел. Стоявший в воротах доктор обернулся и, увидев Юру, подошел к ребятам. Это был красивый мужчина с холеным лицом и полными белыми руками. От него пахло не то одеколоном, не то аптекой. Юра стоял у своего велосипеда и растерянно смотрел на отца. – Юрий, – строго произнес доктор, – домой! – Я вовсе… – начал было Юра. – Домой! – ледяным голосом повторил доктор, посмотрел на беспризорников, брезгливо поморщился, круто повернулся и пошел со двора. Придерживая рукой велосипед, Юра побрел за ним. – Здорово разыграл! – сказал Коровин. – Не задавайся, – поучительно добавил беспризорник с веснушками. Глава 45 Ленточка Разговор снова наладился, и мальчики беседовали еще целый час. Уходя, беспризорники обещали опять прийти завтра. Довольные первым успехом, пионеры оживленно обсуждали поведение беспризорных. Невдалеке, на асфальтовой дорожке, сидел Борька и играл сам с собой в расшибалочку. – Эй, Жила, – крикнул Генка, – что же ты на велосипеде не катаешься? Борька промолчал. – Имей в виду… – продолжал Генка, – сам имей в виду и скауту своему несчастному передай: будете срывать нам работу, смотрите – таких кренделей вам навешаем, что вы их в год не соберете. Борька опять промолчал. – Чего ты, Генка, к нему привязываешься? – примирительно сказал Миша. – Чего привязываешься? Борька – парень ничего, только зря с этим скаутом водится. Борька насторожился, опасаясь подвоха. – И чего он с ним водится? – продолжал Миша. – Юра его и за человека не считает. Видали, как его папаша на нас на всех посмотрел? Борька молчал, не понимая, к чему клонит Миша. – Видали? – повторил Миша и, обращаясь к Борьке, сказал: – Верно, Борька, я говорю? – Ты чего меня агитируешь? – ответил Борька. – В пионеры, что ли, хочешь записать? Не нужны мне ваши пионеры. Зря стараешься. – Тебя никто и не примет! – крикнул Генка. – Подожди, – остановил его Миша и снова обратился к Борьке: – Я тебя не агитирую, я просто так говорю. А с тобой я хотел одно дело сделать. Серьезное дело. Вот только вчера об этом со Славкой говорили… Верно, Славка? Слава ничего не понимал, но на всякий случай подтвердил, что верно, только вчера говорили. – Какое такое дело? – недоверчиво спросил Борька. – Видишь ли, – сказал Миша, – мы новую пьесу ставим, из матросской жизни, и нам нужна матросская форма. Понимаешь? Настоящая тельняшка, брюки, бескозырка. Старую или новую, все равно. Главное, чтоб всамделишное название корабля было. Ленточку бы, например. Вот я и хотел с тобой поговорить. Ведь ты все ходы-выходы знаешь… Может быть, достанешь? Борька усмехнулся: – С какой это радости я буду для вас доставать? На дармовщинку хотите? Дураков всё ищете? abu – Мы заплатим. – Гм! – Борька задумался. – А сколько заплатите? – Посмотреть надо сначала. А сумеешь достать? – Я что хочешь из-под земли достану. – Он посмотрел на Мишу. – Дашь ножик? Сейчас ленточку принесу. – Настоящую? – Настоящую. – Ладно. Тащи. Борька поднялся с земли: – Без обману? – Точно тебе говорю. Неси. Получишь ножик. Борька побежал домой. – В чем дело, Миша? – возмутился Шурка Большой. – Что это за пьесу ты собираешься ставить? Почему я об этом ничего не знаю? – Я тебе потом расскажу. Это… для другого дела. – Как это «потом»? Я все же руководитель драмкружка. Ты не имеешь права меня обходить. – Раскипятился… – сказал Генка. – Миша знает, что делает, на то он и звеньевой. – А я отвечаю за всю художественную часть. – Ну и отвечай, – пожал плечами Генка, – никто тебе не мешает… – Тише, – остановил их Миша, – Борька идет… Борька подбежал к ним; в кулаке он что-то держал. – Давай ножик! – Покажи сначала. Борька чуть разжал и показал краешек смятой черной ленточки. Миша протянул руку: – Дай посмотрю. Может, она не настоящая. Борька быстро сжал кулак: – Так я тебе и дал… Ножик давай сначала. Не беспокойся, настоящая. Головой отвечаю. Эх, была не была! Миша протянул Борьке ножик. Тот схватил его и передал Мише ленточку. Миша развернул ее. Сзади на него навалились Генка и Слава. И на потертой ленточке мальчики увидели отчетливые следы серебряных букв: «Императрица Мария». Глава 46 Проекты Теперь беспризорники каждый день приходили на площадку. Они приводили с собой товарищей, играли с пионерами в лапту, в волейбол, слушали Шурины рассказы, но заставить их снять свои лохмотья было невозможно, хотя стояли жаркие июльские дни. Воздух был пропитан терпким запахом горячего асфальта. Асфальт варился в больших котлах, дымился на огороженных веревкой тротуарах. Трамваи, свежевыкрашенные, с рекламными вывесками на крышах, медленно ползли по улицам, отчаянно трезвоня каменщикам, перекладывавшим мостовую. Дворы были завалены паровыми котлами, батареями, трубами, кирпичом, бочками с цементом и известью. Хозяйство Москвы восстанавливалось… – «Циндель» пустили, – объявлял всезнающий Генка, показывая на дальний дымок, поднимавшийся из невидимой за домами фабричной трубы. – Вчера пустили, а завтра «Трехгорка» пойдет в ход. – Все ты знаешь, – насмешливо отвечал Миша, – даже из чьей трубы дым идет. А вот это что? – Он показал на работавших на столбах монтеров. – Как – что? Сам видишь: электричество починяют. – «Электричество починяют»! – передразнил Миша. – Много ты знаешь! А почему починяют? – Испортилось, наверно. – Эх ты! Каширскую электростанцию пустили, вот почему. Она на угле работает. Теперь фонари будут всю ночь гореть, и не по одной, а по обеим сторонам улицы. Понял? И Шатурскую станцию начали строить… та на торфе… А вот на Волхове первую гидроэлектростанцию строят, ее будет вода вертеть… – Все это я сам, без тебя знаю, – сказал Генка. – Думаешь, ты один только газеты читаешь? У Генки дома действительно лежала целая кипа газет: все это были номера «Известий» за одно и то же число. В этом номере, в графе «В фонд помощи голодающим Поволжья», было написано: «От детей жилтоварищества № 267–287 рублей». Все ребята очень этим гордились, а Генка всегда таскал газету с собой и всем показывал. Дни проходили, а мальчики не могли придумать, как же им добыть ножны. Теперь, когда было твердо установлено, что Филин – это тот самый Филин, нужно было окончательно выяснить, видел ли Миша у филателиста ножны или это был просто веер. Но как это сделать? – Залезть к старику, и всё, – говорил Генка. – Раз они бандиты, так и нечего с ними церемониться. – Как же ты собираешься к нему залезть? – спросил Слава. – Очень просто: через форточку. А еще лучше – Коровину поручить. Он знает, как такие дела делаются. – Ты лучше помалкивай, – сказал Миша, – из-за тебя теперь нельзя к старику показаться. Ведь попробовали вчера, а он даже в магазин не пустил. Факт, что подозревает. А Коровина нечего сюда ввязывать. Новое дело: будем его подбивать в форточку залезть! Что он о пионерах подумает! Ведь он ничего не знает о кортике. Тут что-то другое надо придумать. И Миша действительно придумал. Только мысль эта пришла к нему несколькими днями позже – во время поездки отряда в двухдневный лагерь на озеро Сенеж. Глава 47 Сборы в лагерь В день выезда в лагерь Миша проснулся рано утром. В комнате уже было светло; за окном в предутреннем тумане виднелись серые стены соседнего корпуса. Кое-где в окнах горели утренние огни, тусклые и беспокойные. Миша вскочил с кровати: – Мама, который час? – Пять. Поспи еще, успеешь. Мама двигалась по комнате, собирая завтрак. – Нет, надо вставать. – Миша быстро одевался. – Нужно еще за ребятами зайти. Наверно, спят. – Только поешь сначала, – сказала мама. – Сейчас. Миша наспех умылся и теперь собирал свой вещевой мешок. – Мама, – отчаянно закричал он, – где же ложка? – Там, где ты ее положил. – Да нет ее! – Миша торопливо рылся в мешке. – Ага, вот она. – Никто не трогал твоего мешка. – Мама зевнула и зябко передернула плечами. – И не копайся там, ты все перевернешь. Пей чай, я сама одеяло скатаю. – Нет, нет, ты не знаешь как. – Миша скатал одеяло и привязал его к мешку, на котором болтались уже кружка и котелок. – Вот как надо! – Хорошо… Делай сам. Только не потеряй там ничего и, пожалуйста, далеко не плавай. – Сам знаю. – Миша, обжигаясь, прихлебывал чай на краю стола с откинутой скатертью. – Ты меня все маленьким считаешь, и напрасно… Вот вернусь из лагеря, обязательно эту штуку сломаю. – Он показал на сложенную в углу печь. – Скоро паровое отопление пустят. Знаешь, как тепло будет! – Когда пустят, тогда и сломаем, – ответила мама. С мешком за плечами Миша выбежал из квартиры. В дверях он столкнулся с шедшим к нему Генкой. Генка тоже был в походной форме. Миша послал его во двор собрать остальных ребят, а сам поднялся к Славе. Как и следовало ожидать, Слава еще не проснулся. – Так и знал! – рассердился Миша. – Сколько можно спать? – Ведь мы договорились, что ты за мной зайдешь, – оправдывался Слава, потягиваясь и протирая глаза. – Нужно на себя надеяться. Одевайся быстрей! Из спальни вышел Константин Алексеевич, Славин отец. abu Его большой живот спускался на ремешок, поддерживавший брюки. Низкий ворот вышитой рубашки открывал мощную грудь, заросшую рыжими волосами. И без того маленькие глазки теперь, со сна, казались совсем узенькими щелочками на полном, добродушном лице. – Ну, пионеры, – зевая, произнес Константин Алексеевич, – в поход? – Он протянул Мише руку: – Здравствуйте! С утра подчиненных пробираете! Муштруйте их, муштруйте! – Здравствуйте, – ответил Миша. – Мы просто так разговаривали. Он всегда почему-то смущался, встречаясь с Константином Алексеевичем. Мише казалось, что тот в душе посмеивается над ним и вообще над ребятами. К тому же технический директор фабрики – «спец», как говорила Агриппина Тихоновна. – Ну-ну, разговаривайте. Шлепая туфлями, Константин Алексеевич вышел в кухню. Вскоре оттуда послышалось шипенье примуса. «Чай затевают! – тоскливо подумал Миша. – Опоздаем мы из-за этого Славки!» – Костя! – донесся из спальни голос Аллы Сергеевны. – Костя! – Папа в кухне, – громко ответил Слава. – Слава! Слава! – Что? – Скажи папе, чтобы котлеты завернул в вощеную бумагу. – Хорошо, – ответил Слава, продолжая зашнуровывать ботинки. – Не «хорошо», а иди сейчас скажи ему! Слава промолчал. – Кто к тебе пришел? – снова раздался голос Аллы Сергеевны. – Миша. – Миша? Здравствуйте, Миша! – Здравствуйте! – громко ответил Миша. – Мишенька, голубчик, – заговорила Алла Сергеевна, не вставая с кровати, – я вас очень прошу: не позволяйте Славе купаться. Ему врачи категорически запретили. Слава покраснел и отчаянно затеребил шнурки ботинок. – Хорошо, – улыбнулся Миша. – И вообще, – продолжала Алла Сергеевна, – посмотрите за ним. Без вас я бы не пустила его. Вы рассудительный мальчик, и он вас послушает. – Хорошо, я посмотрю за ним, – ответил Миша и скорчил Славе рожу. В комнату с чайником и проволочной подставкой в руках вошел Константин Алексеевич. – Ну, путешественники, – сказал он, ставя чайник на стол, – пейте чай. – Спасибо, – ответил Миша, – я уже позавтракал. – Костя, – снова раздался из спальни голос Аллы Сергеевны, – что ты там возишься? Разбуди Дашу! – Не нужно, – ответил Константин Алексеевич, нарезая хлеб, – уже все готово. – Скажи Даше… – продолжала Алла Сергеевна, – скажи Даше: когда придет молочница, пусть возьмет только одну кружку. – Хорошо, скажу. Ты спи, спи… – Разве я могу заснуть! – капризным голосом ответила Алла Сергеевна. – Ну зачем ты разрешил ему ехать! Я теперь два дня должна беспокоиться. А у меня сегодня концерт. – Ничего, пусть съездит. – Константин Алексеевич лукаво посмотрел на мальчиков. – Как же ему не разрешишь? abu – Нет, нет… это безумие! Отпускать ребенка на двое суток, одного, неизвестно куда, неизвестно зачем… Слава! Не смей там бегать босиком! – Хорошо, – пробурчал Слава, допивая чай. – Ну-с, – продолжая улыбаться, спросил Мишу Константин Алексеевич, – куда вы побросали тиски, которые я вам дал? – Мы их не побросали, – ответил Миша. – Они в Доме пионеров, в слесарной мастерской. – На наших тисках весь дом работает? – Что вы! – Миша рассмеялся. – Там собрано оборудование со всего района. – Так уж со всего района? – Да-а… Ведь там, кроме слесарной мастерской, есть еще столярная, швейная, сапожная, переплетная… – Скажите, целый комбинат! – Только ты пожадничал, – сказал Слава, натягивая на плечи мешок, – а вот директор «Напильника» целый токарный станок дал. abu – Да ведь у меня токарных станков нет. – Константин Алексеевич с деланным огорчением развел руками. – Пожалуйста, берите ткацкий. Я вам большой дам, вот с эту комнату… Не хотите? abu abu – Ты всегда смеешься! – сказал Слава. – Пошли, Миша. abu Прощаясь, Константин Алексеевич сказал: – Все же хотя вы люди и самостоятельные, но постарайтесь вернуться с целыми руками и ногами, а если сумеете, то и с целой головой. Глава 48 В лагере Мальчики Мишиного звена только что закончили сооружение большого плота, выкупались и теперь отдыхали на берегу. Безбрежное, расстилалось перед ними озеро. Облака лежали на его невидимом краю, как лохматые снеговые горы. Острокрылые чайки разрезали выпуклую синеву воды. Тысячи мальков шмыгали по мелководью. Белые лилии дремали на убаюкивающей зыби. Их длинные зеленые стебли путались в прибрежном камыше, где квакали лягушки и раздавался иногда шумный всплеск большой рыбы. – Главное, нужно как следует загореть, – озабоченно говорил Генка, натирая грудь и плечи какой-то мазью. – Загар – первый признак здоровья. А ну, Мишка, натри мне спину, потом я тебе. Миша взял у Генки баночку, понюхал, брезгливо поморщился: – Ну и дрянь! Фу! – Много ты понимаешь! Это ореховое масло. Первый сорт. А пахнет банка. Она из-под гуталина. Миша продолжал брезгливо рассматривать мазь: – И крошки здесь какие-то, яичная скорлупа… – Это ничего, – мотнул головой Генка. – У меня, понимаешь, в мешке все перемешалось. Ничего, давай мажь! – Нет! – Миша вернул Генке банку. – Сам мажься. Я к ней притрагиваться не хочу. – И не надо. Вот увидишь: к вечеру буду как бронза. – Пошли, ребята, – сказал Слава. – Вон Коля идет. Мальчики пошли к лагерю, к разбитым на опушке леса серым остроугольным палаткам. В середине лагеря уже высилась мачта. Завтра утром будет торжественный подъем флага. Свежевскопанная и утоптанная ребячьими ногами земля вокруг мачты серым бугорком выделялась на опушке. Кругом земля была коричневая, в опавшей сосновой коре, желтых иглах и сухих, потрескивающих ветках. Из-за крайней палатки доносились крики хлопотавших у костра девочек. Над костром, на укрепленной на двух рогатках палке, висели котелки. Запах подгоревшей каши быстро распространился по лагерю. – Чего они орут? – сказал Генка. – Девчонки ничего не могут делать спокойно. Обязательно крик поднимут. Простое дело – кашу сварить, а они шумят, будто быка жарят. Из лесу вышел Коля, окруженный беспризорниками – теми, что уже регулярно ходили на отрядную площадку. Все они были в своих лохмотьях, один только Коровин был обнажен до пояса. «Интересно, куда их Коля водил? – думал Миша. – Конечно, он увел их нарочно, пока лагерь устраивали. К работе они не привыкли. Пока устраивался лагерь, они бы заскучали, а может быть, и вовсе разбежались. Но куда он их все же водил?» – Вы куда ходили? – спросил Миша у Коровина. abu – В деревню. – Зачем? – Хлеба смотрели, молотьбу… – Он вздохнул. – Мы раньше тоже… И корова у нас была… Миша с восхищением посмотрел на Колю. Он стоял у костра, окруженный девочками, и пробовал кашу, смеясь и дуя на ложку. «Какой он все-таки умный, – думал Миша. – Повел этих ребят в деревню. abu Ведь все они деревенские. И он повел туда, чтобы ребята вспомнили свой дом, свою семью…» – Еще на станцию ходили, – продолжал Коровин. – Зачем? – Детдом там… Смотрели, как ребята живут. – Ну, как у них, хорошо? – Ничего живут, подходяще… abu Свой огород имеют… «И в детдом их нарочно повел», – подумал Миша. abu Миша подошел к костру. – Ну как я буду все делить? – плачущим голосом говорила Зина Круглова. – Тут сто всяких продуктов! Никто не принес одинаковые. Вот, – она показала на разложенную возле костра провизию, – вот… котлет пять штук, селедок – восемь, яиц – двенадцать, мяса девять кусков, воблы – четыре, крупы все разные. – Она обиженно замолчала и вдруг расхохоталась: – А второе звено рыбы наловило – шестнадцать пескарей… – И ее красное от жары лицо с маленьким вздернутым носиком стало совсем круглым. – Мелковата рыбешка, – согласился Коля. – Ничего, пообедаем, только пальчики оближете… Глава 49 Генерал-квартирмейстер И действительно, пообедали. Каша чудесно пахла дымом, вареной воблой, в чае плавали еловые иглы, капельки жира и яичная скорлупа. Ели сделанными из бересты ложками, рассевшись вокруг костра. Вверху шумели сосны, встревоженно каркали вороны. Коля распрямил кусок проволоки, нанизал на него кусочки мяса и тут же сделал шашлык. Всем досталось по маленькому кусочку, но зато шашлык был настоящий… После обеда Коля сказал: – Завтра мы с детским домом проведем большую военную игру «Взятие Перекопа». Чтобы не ударить лицом в грязь, сегодня немного потренируемся. Вон там будет штаб белых. – Он показал на рощицу на правом берегу озера. – Задача: проникнуть в штаб белых и захватить их флаг. abu Врангелем назначается Шура Огуреев, а Генка Петров – начальником штаба. – Почему мы будем белыми? – запротестовал Генка. – Действительно, – сказал Шура. – Это несправедливо. К тому же у белых не было должности начальника штаба. Он назывался генерал-квартирмейстером. – Хорошо, – улыбнулся Коля, – значит, Генка будет генерал-квартирмейстером. А приказ выполняйте! Как только услышите сигнал трубы – игру кончить и всем собраться в лагере. Шура и Гена страшно обиделись этим назначением, и когда Перекоп был взят и штаб белых разгромлен, Врангель и его генерал-квартирмейстер исчезли. Их долго искали, несколько раз трубили в горн, но они явились только к вечеру. abu abu abu Впереди шел Шура, а за ним с поникшей головой, охая и вздыхая, как будто его только что поколотили, плелся Генка. Они подошли и молча остановились в нескольких шагах от Коли. – Зачем пришли? – сухо спросил Коля. – Мы сдаемся, – с важным видом объявил Шура. – Почему вы не явились по сигналу? Шура начал приготовленную заранее речь. – Мы решили, – сказал он, – соблюдать историческую правду. Нужно следовать действительности исторических событий. Ведь Врангель удрал из Крыма. Вот и мы скрылись. – Он помолчал, потом добавил: – А если, по-вашему, это неправильное толкование роли, то прошу впредь меня Врангелем не назначать. abu – Почему же вы все-таки пришли? Шура показал на Генку: – Мой генерал-квартирмейстер опасно заболел. «Генерал-квартирмейстер» действительно имел жалкий вид. Лицо его горело, как в лихорадке, глаза были красные. Он болезненно передергивался всем телом, как будто его кололи иглами. – Что с тобой, Генка? – спросил Коля. Генка молчал. – Тяжелое повреждение кожных покровов, – ответил за него Шура. Коля поднял Генкину рубашку, и все увидели, что спина у Генки покрыта большими волдырями. – Мазался чем-нибудь? – спросил Коля. – Ма… мазался, – пролепетал Генка. – Чем? – Оре… ореховым маслом. – Покажи. Болезненно морщась, Генка вытащил из кармана баночку и протянул ее Коле. Коля понюхал, потом спросил: – Где ты ее взял? – Сам… сам сделал… по рецепту. – По какому рецепту? – Борька-Жила дал. – Это смесь цинковой мази с сапожным кремом, – сказал Коля. – Эх ты, провизор… Несчастного Генку смазали вазелином и уложили в палатку. Глава 50 Костер Вечером отряд расположился вокруг зажженного на берегу костра. Луна проложила по озеру сверкающую серебряную дорожку. Под черной громадой спящего леса белели маленькие палатки. И только звезды, сторожа уснувший мир, перемигивались, посылая друг другу короткие сигналы. Коля рассказывал о далеких, чужих странах: о маленьких детях, работающих на чайных плантациях Цейлона; о нищих, умирающих на улицах Бомбея; об измученных горняках Силезии и бесправных неграх Соединенных Штатов Америки. Вспыхивающее пламя вырывало из темноты лица ребят, галстуки, худощавое Колино лицо с косой прядью мягких волос, падающих на бледный лоб. Хворост трещал под огнем и распадался на маленькие красные угольки, горевшие коротким фиолетовым пламенем. Иногда уголек выскакивал из костра, и тогда кто-нибудь из ребят осторожно подталкивал его обратно в огонь к жарким, пылающим поленьям. И еще Коля рассказывал о коммунистах и комсомольцах капиталистических стран, отважных солдатах мировой революции. Миша лежал на животе, подперев кулаками подбородок. Лицу его было жарко от близости огня, по ногам и спине пробегал тянущий с озера холодок. Он слушал Колю, и перед его мысленным взором вставали суровые образы бесстрашных людей, сокрушающих старый мир. Он представлял их себе идущими на казнь, мужественно переносящими пытки в тюрьмах и застенках, поднимающими народ на восстание. Его охватывала жажда подвига, и он мечтал о жизни, подобной этой, до последнего вздоха отданной революции… Коля кончил беседу и приказал дать отбой. Протяжные звуки горна всколыхнули воздух и дальним эхом отозвались за верхушками деревьев. Все разошлись по палаткам. Лагерь уснул. Миша не спал. Он лежал в палатке и через открытую полость смотрел на звезды. Рядом с Мишей, вытянувшись во весь свой длинный рост и с головой покрывшись одеялом, спал Шурка Большой. За ним, съежившись и чуть посапывая, – Слава. А вон ворочается и стонет Генка… Ребята спали на мягких еловых ветках, уткнув головы в самодельные, набитые травой подушки. abu abu abu abu abu Хрустнула ветка. Миша прислушался. Это часовые. Из палатки девочек послышался тихий, приглушенный смех. Наверно, Зина Круглова. Все ей смешно… Он почему-то вспомнил Лену и Игоря Буш. Где они теперь, эти бродячие акробаты? Давно ребята их не видели, почти все лето. Где их ослик, тележка? Генка все мечтал об этой тележке, хотел рекламу на ней по городу возить, чтобы в кино бесплатно пускали… Чудак Генка! Миша представил себе Генку возящим тележку по московским улицам, и вдруг неожиданная мысль пришла ему в голову. Тележка… тележка… Как это он раньше не сообразил! Миша даже привстал от волнения. Вот это идея! Это будет здорово! Он ясно представил себе всю картину. Черт возьми, вот это да! Ему захотелось сейчас же разбудить Генку и Славу и поделиться с ними своим планом… но ничего, он завтра им расскажет. Теперь самое главное – найти Бушей, а там… Миша еще долго не мог заснуть, обдумывая возникший у него такой верный, чудесный план… Потом он заснул. Шаги часовых удалились, смех в палатке девочек прекратился, и все стихло. Потухший костер круглым пятном чернел на высоком, залитом лунным светом берегу. В его пепле еще долго попыхивали и гасли маленькие огоньки. Вспыхивали и гасли, точно играя в прятки меж обгоревших и обуглившихся поленьев. Глава 51 Таинственные приготовления Кончился август. Зябнувшие бульвары плотнее закутывались в яркие ковры опавших листьев. Невидимые нити плыли в воздухе, пропитанном мягким ароматом уходящего лета. После одного сбора отряда Миша, Генка и Слава вышли из клуба и направились к Новодевичьему монастырю. В расщелинах высокой монастырской стены гнездились галки. Их громкий крик оглашал пустынное кладбище. Унылая травка на могильных холмиках высохла и пожелтела. Металлические решетки вздрагивали, колеблемые резкими порывами ветра. – Придется подождать, – сказал Миша. Друзья уселись на низкой скамейке, опиравшейся на два шатких столбика и совсем припавшей к земле. – Половину покойников хоронят живыми, – объявил Генка, поглядывая на могилы. – Почему? – спросил Слава. – Кажется, что человек умер, а на самом деле он заснул летаргическим сном. В могиле он просыпается. Пойди тогда доказывай, что ты живой. – Это бывает, но редко, – сказал Миша. – Наоборот, очень часто, – возразил Генка. – Нужно в покойника пропустить электрический ток, тогда не ошибешься. – Новая теория доктора медицины Геннадия Петрова! – объявил Миша. – Прием от двух до четырех, – добавил Слава. – Смейтесь, смейтесь, – сказал Генка. – Похоронят вас живыми, тогда узнаете. Смейтесь! – Он обиженно умолк, потом нетерпеливо спросил: – Когда они придут? – Придут, – ответил Миша. – Раз обещали – значит, придут. – Может быть, все же лучше не затевать этого дела? – сказал Слава, взглянув на ребят. – А что же? – спросил Миша. – Можно пойти в милицию и все рассказать. – С ума сошел! – рассердился Генка. – Чтобы милиции весь клад достался, а мы с носом? – В милицию мы успеем, – сказал Миша. – Прежде надо все как следует выяснить, а то засмеют нас, и больше ничего… В общем, как решили, так и сделаем. Из-за монастырской стены показались Лена и Игорь Буш. Они поздоровались с мальчиками и сели рядом на скамейку. Лена была в демисезонном пальто и яркой косынке. Игорь, в костюме, с галстуком и в модном кепи, имел, как всегда, серьезный вид. Усевшись на скамейке, он посмотрел на часы и пробасил: – Кажется, не опоздали. Лена, улыбаясь, оглядела мальчиков: – Как поживаете? – Ничего, – ответил за всех Миша. – А вы как? – Мы тоже ничего. Только недавно вернулись из поездки. – Где были? – В разных местах. В Курске были, в Орле, на Кавказе… – Хорошо на Кавказе! – сказал Генка. – Там урюк растет. – Положим, урюк там не растет, – заметил Слава. – Как с нашей просьбой? – спросил Миша. – Мы всё устроили, – пробасил Игорь. – Да, – подтвердила Лена, – мы договорились. Можете ее взять. Но зачем она вам нужна? Она вся сломана. – Резина совершенно негодная, – сказал Игорь. – Это неважно, – сказал Миша, – мы ее починим. – Но зачем вам нужна эта тележка? – допытывалась Лена. abu – Для одного дела, – уклончиво ответил Миша. – Знаете, ребята, – сказала вдруг Лена, – я уверена, что вы ищете клад. Мальчики растерянно вытаращили глаза. – Почему ты так думаешь? – Миша покраснел. Она рассмеялась: – Глядя на вас, это очень легко отгадать. – Почему? – Вы хотите знать почему? – Да, хотим знать почему. – Потому что у людей, которые ищут клад, бывает ужасно глупый вид. – Вот и не угадала, – сказал Генка, – никакого клада мы не ищем. Сама понимаешь: уж кто-кто, а я такими пустяками ведь не стану заниматься. – Ладно, – сказал Миша, – шутки в сторону. Когда мы можем взять тележку и сколько мы должны за нее заплатить? – Можете взять ее в любое время, – сказала Лена, – а платить ничего не надо. Она цирку больше не нужна. – Списана по бухгалтерии, – солидно добавил Игорь. Он встал, посмотрел на часы: – Лена, нам пора. Мальчики проводили Бушей к трамваю. Возле остановки притопывал ногами, потирая зябнущие руки, лоточник. Его фуражка с золотой надписью «Моссельпром» была надвинута на самые уши, и завитушка, идущая от последней буквы, согнулась пополам. Мальчики купили «Прозрачных», угостили ими Бушей. Потом Лена и Игорь уехали. Друзья по Большой Царицынской, через Девичье поле, отправились домой. Глава 52 Рекламная тележка На пустынном сквере осенний ветер играл опавшими листьями. Он собирал их в кучи, кружил вокруг голых деревьев, метал на серый гранит церковных ступеней, шуршал ими по одиноким скамейкам, бросал под ноги прохожим и грязными, растоптанными клочьями волочил вверх по Остоженке, где забивал под колеса яркой рекламной тележки, стоявшей на углу Всеволожского переулка. На тележке были укреплены под углом два фанерных щита с развешанными на них афишами новой кинокартины – «Комбриг Иванов». Вверху, там, где щиты сходились, качались вырезанные из фанеры буквы: «Кино арбатский Арс». Постоянные прохожие Остоженки привыкли к тележке, уже несколько дней неизменно торчавшей на углу. Вечером за ней являлся мальчик и увозил ее. Лысый старик, хозяин филателистического магазина, всегда ругал мальчика за то, что он ставит тележку против магазина. Мальчик ничего ему не отвечал, подкладывал камни под колеса и спокойно удалялся. Однажды вечером мальчик явился, вынул камни из-под колес тележки, вкатил ее во двор и пошел в дворницкую. Дворник, худой рыжий татарин, сидел на широкой кровати, свесив на пол босые ноги. – Дяденька, – сказал мальчик, – моя тележка сломалась. Можно ей постоять во дворе? – Опять сломалси, – дворник лениво посмотрел в окно, – опять сломалси. – Он зевнул, похлопал ладонью по губам. – Пущай стоит, нам разви жалка… Мальчик вышел, внимательно осмотрел тележку, тронул верхнюю планку, тихонько стукнул по щиту и ушел. Двор пустел. В окнах гасли огни. Когда совсем стемнело, из подъезда черного хода вышли старик филателист и Филин. Они остановились у самой тележки. Старик вполголоса спросил: – Значит, решено? – Да, – раздраженным шепотом ответил Филин, – чего ему ждать? Год, как вы его за нос водите. – Сложный шифр, – пробормотал старик, – по всем данным – литорея, а вот, поди ты, без ключа не могу прочесть. – Если б вы знали, что там есть, – зашептал Филин, наклоняясь к старику, – то прочли бы. – Понимаю, понимаю, да что делать! – Старик развел руками. – Выше головы не прыгнешь. Может, подождет еще Валерий Сигизмундович. Право, лучше подождать. – Не хочет он больше ждать. Понятно? Не хочет. Так что к воскресенью всё приготовьте. И остальное все. Я сам не приду: мальчонку пришлю. Филин ушел. Шамкая беззубым ртом, старик побрел в подъезд. В освещенном окне появилась его сгорбленная фигура. Старик медленно передвигался по кухне. Наклонившись, он подкачал примус. Длинные красные языки высовывались из-под чайника, облизывая его крутые бока. Потом старик начал чистить картошку. Чистил он ее медленно, аккуратно. Кожура длинной, изломанной лентой свисала все ниже и ниже, пока не падала в ведро. Из кухни старик перешел в комнату и склонился над столом. Некоторое время он стоял неподвижно, потом поднял голову, посмотрел в окно, перед которым стояла тележка, и начал задергивать занавеску. Задергивал он ее одной рукой. В другой он держал ножны. Они были теперь отчетливо видны. Черные, кожаные, с металлическим ободком наверху и шариком на конце… Вышел дворник, почесался, глядя на луну, зевнул и пошел к воротам. Только он хотел их закрыть, как появились Генка и Слава. – Бери свой тележка, – сказал дворник, – в порядке тележка. Бери. Мальчики вынули камни из-под колес тележки и выкатили ее на улицу. Дворник запер ворота… Мальчики вкатили тележку в безлюдный переулок, отодвинули верхнюю планку и раздвинули щиты. Из тележки выскочил Миша… Поздно ночью вернулся Миша домой. Мамы не было дома: она работала в ночной смене. Миша разделся и лег в постель. Он лежал с открытыми глазами и думал. Здорово они придумали с тележкой! Целую неделю изо дня в день следили они из нее за магазином старика. Провожая посетителей, старик разговаривал с ними возле тележки и не догадывался, что там кто-то сидит. Ночью они ставили тележку во дворе и таким образом узнали весь распорядок жизни старика. И ножны несколько раз видели. Если снять ободок и вывернуть шарик, они разворачиваются веером. На веере что-то написано. Непонятно только одно: старик сказал Филину, что без ключа он не может расшифровать, но ведь ключ-то у него в ножнах. Что же он расшифровывает? Ладно. Нужно добыть ножны, тогда видно будет. Того высокого зовут Валерий Сигизмундович. Ясно, что это Никитский. Они его, правда, больше не видели, но важно завладеть ножнами, а Никитский потом никуда не денется. Теперь дело будет проще. Борьку-то они сумеют надуть. Борька давно на тележку зарится. С тележкой, конечно, придется расстаться. Правда, за то, что они ее возят, их бесплатно пускают в кино, но все равно – с понедельника в школу, некогда будет. И не к лицу пионерам заниматься такой коммерцией. Мысли Миши перенеслись на дела отряда. Предстоит детская коммунистическая неделя. Нужно написать письмо пионерам города Хемница, в Германии. Социал-предатели, всякие там Шейдеманы и Носке, совсем обнаглели. И чего это иностранные рабочие терпят до сих пор капиталистов? Рабочих много, а капиталистов мало. Неужели они не могут справиться? Потом нужно серьезно поговорить с Зиной Кругловой. Девочки задерживают пошивку белья для детдомов. Правда, на сборе постановили, что шить будут и мальчики и девочки. Между мужским и женским трудом не должно быть разницы – это, конечно, буржуазный предрассудок, но… все же пусть шьют лучше девочки… Глава 53 Ножны Посвистывая, Борька-Жила шел по Никольскому переулку. В руках он держал пакет, аккуратно обернутый газетой и обвязанный шпагатом. Борька шел не останавливаясь. Отец приказал ему по дороге от филателиста домой нигде не задерживаться и принести пакет в целости и сохранности. Это приказание было бы выполнено в точности, если бы внимание Борьки не привлекла рекламная тележка кино «Арс». Она стояла на церковном дворе. Вокруг нее собрались Миша, Генка, Слава и беспризорник Коровин. Они рассматривали тележку и о чем-то горячо спорили. Борька подошел к ним, с любопытством оглядел всю компанию. – Ты на резинку посмотри, на резинку, – говорил Миша, тыкая ногой в колеса, – одни покрышки чего стоят. Коровин засопел: – Цена окончательная. – Уж это ты брось! – сказал Генка. – Пять рублей за такую тележку! – Вы что, тележку продаете? – Борька придвинулся ближе к ребятам. Миша обернулся к нему: – Продаем. А тебе что? abu – Спросить нельзя? – Нечего зря спрашивать. – А я, может, куплю! – Покупай. – Сколько просите? – Десять рублей. Борька присел на корточки и начал осматривать тележку. Ощупывая колеса, он положил пакет рядом с собой на землю. – Чего ты щупаешь? – сказал Миша и взялся за ручки. – Колеса-то на подшипниках. Смотри, ход какой. – Он толкнул тележку вперед. – Слышишь ход? Борька подвигался вместе с тележкой, прислушиваясь к шуму колес с видом большого знатока. Миша остановился: – Сама идет. Попробуй. Борька взялся за ручки и толкнул тележку. Она действительно катилась очень легко. Генка и Слава тоже подвигались вслед за тележкой, загораживая собой сидевшего возле пакета Коровина. – А самое главное, смотри. – Миша отъединил планку, раздвинул щиты. – Видал? Можешь хоть спать. Поставил тележку и ложись. – Ты уж нахвалишь, – сказал Борька, – а резинка-то вся истрепалась. – Резинка истрепалась? Смотри, что написано: «Треугольник», первый сорт». – Мало ли чего написано. И краска вся облезла. Нет, вы уж давайте подешевле… – Ладно, Мишка, – раздался вдруг голос Коровина, сидевшего на прежнем месте, рядом с Борькиным пакетом, – я забираю тележку. Мишкин азарт вдруг пропал: – Вот и хорошо. Бери… Прозевал ты тележку, Жила! – А я, может, дороже дам. – Нет, теперь уж не дашь. – Почему? – Борька подошел к своему пакету, поднял его. – Потому! – Мишка усмехнулся. Борька недоуменно оглядел ребят. Они насмешливо улыбались, только Коровин, как всегда, смотрел мрачно. – Не хочешь – как хочешь! – сказал Борька. – Потом сам будешь набиваться, но уж больше двугривенного не получишь. abu Когда Борька скрылся за поворотом, мальчики забежали за церковный придел, и Коровин вытащил из кармана ножны. Миша нетерпеливо выхватил их у него, повертел в руках, затем осторожно снял сверху ободок и вывернул шарик. Ножны развернулись веером. Мальчики уставились на них, потом удивленно переглянулись… На внутренней стороне ножен столбиками были нанесены знаки: точки, черточки, кружки. Точно так же, как и на пластинке кортика. Больше ничего в ножнах не было. Часть пятая Седьмая группа «Б» Глава 54 Тетя Броша На уроке математики не оказалось мела. Преподавательница Александра Сергеевна строго посмотрела на Мишу: – Староста, почему нет мела? – Разве нет? – Миша вскочил со своего места и с деланным изумлением округлил глаза. – Перед самым уроком был. – Вот как! – насмешливо сказала Александра Сергеевна. – Значит, он убежал? Верните его обратно. Миша выскочил из класса и побежал в раздевалку за мелом. Он прибежал туда и увидел, что тетя Броша, гардеробщица, плачет. – Ты что, тетя Броша? – спросил Миша, заглядывая ей в глаза. – Ты почему плачешь? Кто тебя обидел? Никто точно не знал, почему гардеробщицу называли тетей Брошей. Может быть, это было ее имя, может быть, из-за большой желтой броши, приколотой к полосатой кофте у самого подбородка, а возможно, и потому, что она сама походила на брошку – маленькая такая, толстенькая старушка. Она всегда сидела у раздевалки, вязала чулок и казалась маленьким комочком, приютившимся на дне глубокого колодца из металлической сетки, которой был обит лестничный проем. Она будто бы умела заговаривать ячмени. И действительно: посмотрит на глаз, пошепчет что-то – ячмень через два дня и проходит. И вот теперь тетя Броша сидела у раздевалки и плакала. – Скажи, кто тебя обидел? – допытывался Миша. Тетя Броша вытерла платком глаза и, вздохнув, сказала: – Тридцать лет прослужила, слова худого не слышала, а теперь дурой старой прозвали. И на том спасибо. – Кто? Кто назвал? – Бог с ним, – тетя Броша махнула рукой, – бог с ним! – При чем тут бог! – рассердился Миша. – Никто не имеет права оскорблять. Кто тебя обругал? – Стоцкий обругал, Юра. Опоздал он, а мне не велено пускать. Иди, говорю, к директору… А он мне – «старая дура!» А ведь хороших родителей… И маменька его здесь училась, когда гимназия была. Только, Мишенька, – испуганно забормотала она, – никому, деточка, не рассказывай! Но Миша ее уже не слушал. Он схватил мел и, прыгая через три ступеньки, помчался в класс. У доски стоял и маялся Филя Китов, по прозвищу «Кит». Александра Сергеевна зловеще молчала. Кит при доказательстве равенства углов в равнобедренном треугольнике помножил квадрат гипотенузы на сумму квадратов катетов и уставился на доску, озадаченный результатом. Кит остался в седьмой группе на второй год и, наверно, останется на третий. На уроках он всегда дремал или вырезал ножиком на парте, а на переменках клянчил у ребят завтраки. Клянчил не потому, что был голоден, а потому, что был великим обжорой. – Дальше! – Александра Сергеевна произнесла это тоном, говорящим, что дальше ничего хорошего не будет. Кит умоляюще посмотрел на класс. – На доску смотри, – сказала Александра Сергеевна. Кит снова повернулся к классу своей толстой, беспомощной спиной и недоуменным хохолком на белобрысой макушке. Александра Сергеевна прохаживалась между партами, зорко поглядывая на класс. Маленькая, худенькая, с высокой прической и длинным напудренным носом, она все замечала и не прощала никакой мелочи. Когда она отворачивалась, Зина Круглова быстро поднимала руку с растопыренными пальцами, показывая всему классу, сколько минут осталось до звонка. Зина была единственной в классе обладательницей часов и к тому же сидела на первой парте. abu Миша с возмущением посмотрел на Юру Стоцкого: «Задавала несчастный! Все ходит с открытыми коленками, хочет показать, какой он закаленный. Воображает себя Печориным. Так и написал в анкете: «Хочу быть похожим на Печорина». Сейчас, после урока, я тебе покажу Печорина!» Миша вырвал из блокнота листочек бумаги и, прикрывая его ладонью, написал: «Стоцкий обругал Брошу дурой. Броша плачет, нужно обсудить на собрании». В это время он смотрел на доску, и буквы разъехались вкривь и вкось. Он придвинул записку Славе. Слава прочел ее и в знак согласия кивнул головой. Миша сложил листок, надписал: «Шуре Огурееву и Генке Петрову» – и перебросил на соседнюю парту. Шурка Большой прочел записку, подумал и написал на ней: «Лучше устроить показательный суд. Согласен быть прокурором». Потом свернул и перекинул записку к сестрам Некрасовым, но Александра Сергеевна, почувствовав сзади себя какое-то движение, быстро обернулась. Все сидели тихо, только Зина Круглова едва успела опустить руку с растопыренными пальцами. – Круглова, к доске, – сказала Александра Сергеевна. Кит побрел на свое место. От сестер Некрасовых записка через Лелю Подволоцкую добралась до Генки. Он прочитал ее и написал внизу: «Нужно его отлупить как следует, чтобы помнил». Тем же путем записка вернулась к Мише. Он прочитал Шурин и Генкин ответы и показал Славе. Слава отрицательно мотнул головой. Миша придвинул записку к себе и начал на ней что-то писать, как вдруг Слава толкнул его под партой ногой. Миша не обратил внимания. Слава толкнул его вторично, но было уже поздно. Рядом стояла Александра Сергеевна и протягивала руку к записке: – Что ты пишешь? Миша смял записку в кулаке и молча встал. – Покажи, что у тебя в руке! Миша молчал и не отрываясь смотрел на прибитые к стенам планки для диаграмм. – Я тебя спрашиваю, – совсем тихо сказала Александра Сергеевна, – что ты писал на уроке? – Она заметила лежавшую под тетрадями книгу и взяла ее. – Это что еще такое? – Она громко, на весь класс, прочла: – «Руководство к истории, описанию и изображению ручного оружия с древнейших времен до начала девятнадцатого века». Почему у тебя посторонние книги на парте во время урока? – Она просто так лежала, я не читал ее, – попробовал оправдаться Миша. – Записку ты тоже не читал?.. Постыдись! Староста группы, пионер, член учкома… Эту книгу ты получишь у директора, а пока оставь класс. Ни на кого не глядя, Миша вышел из класса. Глава 55 Классное собрание Он вышел из класса и сел на подоконник. В окне виднелись противоположная сторона Кривоарбатского переулка, два фонаря, уже зажженных, несмотря на ранний час, школьная площадка, занесенная снегом. В коридоре тихо. Только слышно, как падают в ведро капли из бачка с кипяченой водой да сверху, из гимнастического зала, доносятся звуки рояля: трам-там, тара-тара, трам-та-та, трам-та-та, трам-та-та, и на потолке глухо отдается равномерный топот маршировки: трам-та-та, трам-та-та… Нехорошо получилось! Являйся теперь к директору. Алексей Иваныч, конечно, спросит о книге… Зачем да почему… abu abu abu И все из-за этого задавалы Юрки-скаута! Он все фасонит. Определенно буржуазный тип. Раздался звонок. Тишина разорвалась хлопаньем многочисленных дверей, топотом, криком и визгом. Из класса вышел Юра Стоцкий. – Ты зачем тетю Брошу обругал? – остановил его Миша. – Тебе какое дело? – Юра презрительно посмотрел на него. – Ты на меня так не смотри, – сказал Миша, – а то быстро заработаешь! Их окружили ребята. – Какую привычку взял, – продолжал Миша, – оскорблять технический персонал! Это тебе не дома – на прислугу орать. – Чего ты с ним, Мишка, разговариваешь! – Генка протолкался сквозь толпу ребят и стал против Юры. – С ним вот как надо! Он полез драться, но Миша удержал его: – Постой… Вот что, Стоцкий, – обратился он к Юре, – ты должен извиниться перед Брошей. – Что? – Юра удивленно вскинул тонкие брови. – Я буду извиняться перед уборщицей? – Обязательно. – Сомневаюсь! – усмехнулся Юра. – Заставим, – твердо сказал Миша. – А если не извинишься, поставлю вопрос на классном собрании. – Мне плевать на ваше собрание! – Не доплюнешь! – Посмотрим. – Посмотрим. Перед последним уроком немецкого языка Генка вбежал в класс и закричал: – Ура! Альма не пришла, собирай книжечки! – Подожди, – остановил его Миша и крикнул: – Тише, ребята! Сейчас будет классное собрание. – Ну вот еще!.. – недовольно протянул Генка. – Ушли бы домой на два часа раньше! – Как будто нельзя в другой раз собрание устроить, обязательно сегодня! – сказала Леля Подволоцкая, высокая красивая девочка с белокурыми волосами. abu – Не останусь я на собрание, – объявил Кит, – я есть хочу. – Останешься. Ты всегда есть хочешь. Будет собрание, и всё. – Миша закрыл дверь. Когда все сели по местам, он сказал: – Обсуждается вопрос о Юре Стоцком. Слово для информации имеет Генка Петров. Генка встал и, размахивая руками, начал говорить: – Юра Стоцкий опозорил наш класс. Он назвал тетю Брошу старой дурой. Это безобразие! Теперь не царский режим. Небось Алексея Иваныча он так не назовет, побоится, а тетя Броша – простая уборщица, так ее можно оскорблять? Пора прекратить эти барские замашки. Вообще скауты за буржуев. Предлагаю исключить Стоцкого из школы. Потом поднялся Слава. После некоторого размышления он сказал: – Стоцкому пора подумать о своем мировоззрении. Он индивидуалист и отделяется от коллектива. Подражать Печорину нечего. Печорин – продукт разложения дворянского общества. Это все знают. Юра должен извиниться перед тетей Брошей, а исключить из школы – это слишком суровое наказание. Слово попросила Леля Подволоцкая. – Я не понимаю, за что пионеры нападают на Юру, – сказала она. – Генка в тысячу раз больше хулиганит, а еще пионер. Это несправедливо. Нужно прежде всего выслушать Юру. Может быть, ничего и не было. Стоцкий, не поднимаясь с места, глядя в окно, сказал: – Во-первых, я в скаутах больше не состою. Если Генка не знает, пусть не говорит. Кроме того, он еще не директор, чтобы исключать из школы. Нечего так много брать на себя. Во-вторых, я принципиально не согласен с тем, что закрывают вешалку, – это ограничивает нашу свободу. В-третьих, я вообще ни перед кем отчитываться не желаю. Извиняться я не буду, так как не намерен унижаться перед каждой уборщицей. Вы можете постановлять что вам угодно, мне это глубоко безразлично. Потом выступил Шура Огуреев. Он вышел к учительскому столику, обернулся к классу и произнес такую речь: – Товарищи! Инцидент с тетей Брошей нужно рассматривать гораздо глубже. Что мы имеем, товарищи? Мы имеем два факта. Первый – оскорбление женщины, что недопустимо. Второй – употребление слова «дура». Такие слова засоряют наш язык, наш великий, могучий, прекрасный язык, как сказал Некрасов… – Не Некрасов, а Тургенев, – поправил его Миша. – Нет, – авторитетно произнес Шура, – сначала сказал Некрасов, а потом уже повторил Тургенев. Нужно читать первоисточники, тогда будешь знать… Я предлагаю запретить употребление таких и подобных слов. Весьма довольный своей речью, Шура направился к парте и с важным видом уселся на свое место. – Кто еще хочет высказаться? – спросил Миша и, увидев, что Зина Круглова хочет, но не решается выступить, сказал ей: – Говори, Зина, чего боишься? Зина поднялась и быстро затараторила: – Девочки, это ужасно! Я сама видела, как тетя Броша плачет. И нечего Юру защищать. А если он нравится Леле, пусть она так и скажет. Потом Шура. Он очень красиво говорил о женщинах, а сам на уроках пишет письма девочкам. Это тоже неправильно… Потом, – продолжала Зина, – я хотела сказать о Генке Петрове. Он на уроках всегда меня расхохатывает. – Тут Зина рассмеялась и села на свое место. После всех выступил Миша: – Стоцкий обругал тетю Брошу потому, что считает себя выше ее. А чем он выше тети Броши? Я думаю, ничем. Она тридцать лет работает в школе, приносит пользу обществу, а Юра сидит на шее своего папеньки, в жизни еще пальцем о палец не ударил, а уже оскорбляет рабочего человека. Я предлагаю: Юра Стоцкий должен извиниться перед Брошей, а если он не захочет, передать вопрос в учком. Пусть вся школа обсуждает его поступок. Классное собрание постановило: обязать Стоцкого извиниться перед тетей Брошей. Глава 56 Литорея После собрания Миша явился к директору школы. Алексей Иваныч сидел в своем кабинете за столом и перелистывал книгу, ту самую, что отобрала у Миши Александра Сергеевна. Он глазами указал Мише на диван и сказал: – Садись. Миша сел. – Что вы обсуждали на собрании? – спросил Алексей Иваныч. Миша рассказал. – Постановить – это полдела, – сказал Алексей Иваныч. – Нужно, чтобы Стоцкий осознал низость своего поступка. abu abu abu abu Он помолчал, потом спросил: – А твое поведение обсуждали? – Какое поведение? – Миша покраснел. – Посторонние книги читаешь на уроке, записки пишешь. – Книгу я не читал, – сказал Миша, – она просто так лежала. Записку действительно писал… – Скажи, Поляков, – Алексей Иваныч внимательно посмотрел на Мишу, – почему тебя интересует холодное оружие? – Просто так, – ответил Миша, глядя на пол. – Кроме того, – продолжал Алексей Иваныч, как бы не слыша Мишиного ответа, – ты и твои приятели интересуетесь шифрами. Хотелось бы узнать: зачем? Миша молчал, и опять, как бы не замечая его молчания, Алексей Иваныч продолжал: – Возможно, ваши занятия очень интересны, но дают ли они желаемый результат? Если все идет успешно, то продолжайте, а если нет, скажи: может быть, я помогу. Миша напряженно думал. Может быть, показать пластинку? Вот уж два месяца, как они бьются и не могут прочесть надпись. На обеих пластинках совершенно одинаковые значки, а ключа к ним нет. Значит, Полевой думал, что ключ к шифру в ножнах, а Никитский предполагал, что он в кортике. На самом же деле ни там, ни здесь ключа нет… А пожалуй, надо показать… Уж если Алексей Иваныч не прочтет – значит, никто не разберет. Миша вздохнул, вынул из кармана пластинку от рукоятки кортика и протянул ее Алексею Иванычу: – Вот, Алексей Иваныч, мы никак не можем расшифровать эту надпись. Я слыхал, что это литорея, но мы не знаем, что такое литорея. – Да, – сказал Алексей Иваныч, рассматривая пластинку, – похоже. Литорея – это тайнопись, употреблявшаяся в древнерусской литературе. Литорея была двух родов: простая и мудрая. Простая называлась также тарабарской грамотой, отсюда и «тарабарщина». Это простой шифр. Буквы алфавита пишут в два ряда: верхние буквы употребляют вместо нижних, нижние – вместо верхних. Мудрая литорея – более сложный шифр. Весь алфавит разбивался на три группы, по десяти букв в каждой. Первый десяток букв обозначался точками. Например, «а» – одна точка, «б» – две точки и так далее. Второй десяток обозначался черточками. Например: «л» – одна черточка, «м» – две черточки и так далее. И, наконец, третий десяток обозначался кружками. Например, «х» – один кружок, «ц» – два кружка… Значки эти писались столбиками. Понял теперь? – Это же очень просто! – удивился Миша. – Теперь я понимаю, как прочесть пластинку! – Это было бы просто в том случае, – возразил Алексей Иваныч, – если бы на этой пластинке в каждом столбике было от одного до десяти знаков, а здесь самое большее пять… Алексей Иваныч сидел задумавшись, потом медленно проговорил: – Если это литорея, то здесь только половина текста. Где-то должна быть и другая. Глава 57 Странная надпись Вот оно в чем дело! Миша пощупал в кармане ножны. Теперь понятно, почему старик не мог расшифровать текст. – Где-то должна быть вторая половина текста, – повторил Алексей Иваныч и вопросительно посмотрел на Мишу. Эх, была не была! Миша вынул ножны, снял ободок, развернул их веером и молча положил на стол. abu Алексей Иваныч соединил обе пластинки. Миша только сейчас увидел, что на одной из них есть выпуклость, а на другой углубление, показывающее, где их нужно соединять. Как это он раньше не заметил? Соединив обе пластинки, Алексей Иваныч положил их плашмя и придавил пресс-папье. – Видишь, – сказал он Мише, – получилась десятизначная литорея. Теперь попробуем читать. Он встал, подошел к шкафу, снял с полки какую-то книгу, положил ее перед собой и внимательно перелистал. – Так, – сказал Алексей Иваныч, заложив страницы двумя пальцами. – Бери карандаш, бумагу и пиши… abu «с». Написал? «И», «м». Что получилось? – «Сим», – прочел Миша. – Хорошо. «Г», «а», «д», «о», «м». Что написал? – «Гадом», – сказал Миша. И так, слово за словом, Миша написал следующее: «Сим гадом завести часы понеже проследует стрелка полудень башне самой повернутой быть». – Странная надпись, – задумался Алексей Иваныч, – странная. – Он молча разглядывал ножны, потом посмотрел на Мишу и спросил: – Что ты скажешь по этому поводу? Миша молча пожал плечами. – Во всяком случае, ты больше меня знаешь, – сказал Алексей Иваныч. – Например: где кинжал? Миша молча смотрел на пол. – Раз есть ножны, то должен быть и кинжал, – сказал Алексей Иваныч. Миша вынул кортик и показал, как закладывается туда стержень. – Остроумно, – заметил Алексей Иваныч, – это подобие кортика. – Это кортик и есть, – сказал Миша. Алексей Иваныч поднял брови: – Ты уверен в этом? – Конечно. – Хорошо, если ты уверен, – говорил Алексей Иваныч, рассматривая кортик. – Рукоятка с секретом – вещь распространенная в средние века. В рукоятки мечей вкладывались мощи святых, и рыцари перед боем «прикладывались к мощам». Отсюда и пошел обычай целовать оружие. Так… – Алексей Иваныч продолжал рассматривать кортик. – Так… Бронзовая змейка, по-видимому, и есть искомый гад. Следовательно, недостает только часов, которые надо завести. Ну, Поляков, теперь рассказывай все, что ты знаешь об этом кортике… Выслушав Мишин рассказ, Алексей Иваныч некоторое время задумчиво барабанил пальцами по столу, потом сказал: abu – Я отлично помню историю гибели линкора «Императрица Мария». Было много шуму в газетах, но этим и кончилось: виновников взрыва не нашли. Но то, что ты рассказал, проливает на все это новый свет. abu Никитский не мог безнаказанно убить офицера. Он рассчитывал, что все покроет взрыв. Значит, он знал о том, что готовится взрыв корабля… Миша удивленно посмотрел на Алексея Иваныча. Действительно! Как это он раньше не сообразил? Значит, Никитский участвовал во взрыве корабля. – Что ты теперь намерен делать? – спросил Алексей Иваныч. – Право, не знаю, – сказал Миша. – Мы думали, что после расшифровки все будет ясно; оказывается – нет. – Он вопросительно посмотрел на Алексея Иваныча: – Нужно узнать, кто этот убитый офицер… – Правильно, – сказал Алексей Иваныч. – Тебе ведь Полевой назвал его имя. – Да, только имя: Владимир. Но фамилии он сам не знал. Правда… – Миша замялся. – Что ты хотел сказать? – спросил Алексей Иваныч. – Мы с ребятами кое-что выяснили о кортике… – Исследовали? – Да. – Хорошо. – Алексей Иваныч встал. – На днях я вас вызову, и вы мне расскажете о своих исследованиях. Глава 58 Стенная газета abu abu abu Через несколько дней в коридоре, возле седьмого класса, висел первый номер стенгазеты «Боевой листок». Газета начиналась Мишиной статьей «Нездоровое увлечение». НЕЗДОРОВОЕ УВЛЕЧЕНИЕ В нашей седьмой группе «Б» наблюдается нездоровое увлечение некоторыми личностями, как, например, Печориным и Мери Пикфорд. Начнем с Мери Пикфорд. Каждая ее картина кончается тем, что она выходит замуж за миллионера. Чего же ей подражать, когда всем известно, что в нашей стране миллионеров нет и вообще их скоро нигде не будет? Теперь о Печорине. Во-первых, он дворянин и белый офицер. Во-вторых, он стопроцентный эгоист. Из-за своего эгоизма он доставляет всем страдания: губит Бэлу, обманывает Мери (правда, она княжна, но и Печорин сам дворянин), высокомерно относится к Максиму Максимычу. Печорин даже не скрывает своего эгоизма, он говорит: «Какое мне дело до бедствий и радостей человеческих». Значит, он не уважает общество, его интересует только собственная персона. Отсюда вывод: человек, который не приносит обществу пользы, приносит ему вред, потому что он не хочет считаться с другими людьми. (Это мы видим на одном примере, который недавно обсуждал наш класс.) Из всего этого ясно, что если все будут подражать Печорину и думать только о себе, то все люди передерутся и будет чистейший капитализм. Поляков Вслед за этой статьей шли заметки: ГДЕ СПРАВЕДЛИВОСТЬ? Как известно, в нашей школе существует кружок по изучению театра и кино. Председателем кружка является выдающийся актер нашего времени Шура Огуреев. Кружок существует полгода, но ни разу не собирался. Зато сам Шура имеет мандат и бесплатно ходит в кино и театр. Сам ходит, а другим контрамарок не выдает. Где справедливость? Зритель О ПОРЧЕ МЕБЕЛИ Некоторые учащиеся любят вырезать на партах ножиком. Этим усиленно занимается Китов, воображая, вероятно, что перед ним лежит колбаса. Пора прекратить эту недопустимую порчу школьной мебели. Тот, кто режет парты, увеличивает разруху. Шило abu abu abu abu abu abu abu abu О БОЛЬШОЙ ПЕРЕМЕНЕ Некоторые учащиеся во время большой перемены стараются остаться в классе (мы не будем указывать на личности, но все знают, что этим занимается Геннадий Петров). Этим они мешают проветривать класс и преступно расходуют и без того ограниченный запас кислорода. Пора это прекратить. А кому надо сдувать, пусть сдувает в коридоре. Зоркий О КЛИЧКАХ Учащиеся нашего класса любят наделять друг друга, а также преподавателей кличками. Пора оставить этот пережиток старой школы. Кличка унижает достоинство человека и низводит его до степени животного. Эльдаров Вся школа читала «Боевой листок». Все смеялись и говорили, что в заметке о Печорине и Мери Пикфорд написано про Юру Стоцкого и Лелю Подволоцкую. Прочитав листок, Юра презрительно усмехнулся, а на другой день рядом со стенгазетой появился листок такого содержания: КТО ЭГОИСТ? (Послание с того света) Господа! Я – Григорий Александрович Печорин. Ученик седьмой группы «Б» Михаил Поляков потревожил мой мирный сон. Я встал из гроба, и две недели мой дух незримо присутствовал в седьмой группе «Б». Вот мой ответ. Поляков утверждает, что я эгоист. Допустим. А как же сам Поляков? Он целые ночи зубрит, чтобы быть первым учеником. Зачем? Затем, чтобы показать, что он лучше и умнее всех. С этой же целью он нахватал себе всякие нагрузки: он вожатый звена, и староста, и член учкома, и член редколлегии. Спрашивается, кто же из нас эгоист? Печорин Эта заметка возмутила Мишу. Все в ней неправда! Разве он зубрит и разве это эгоизм, если он хорошо учится? Ведь ясно, что надо хорошо учиться. Юра тоже неплохо учится, но ему отец за хорошие отметки всегда что-нибудь покупает. И потом, разве он, Миша, виноват, что его выбрали старостой группы и членом учкома? – Вот видишь, – говорил ему Генка, – видишь, что Стоцкий вытворяет! Я тебе давно говорил: нужно его вздуть как следует, будет знать… – Кулаками ничего не докажешь, – сказал Слава, – нужно в следующем номере «Боевого листка» ответить на это загробное послание. – Дело не в том, что он про меня написал, – сказал Миша, – дело в принципе: что такое эгоизм. Юрка хочет запутать этот вопрос. А мы его должны распутать. И мальчики начали готовить следующий номер стенной газеты, посвященный вопросу: «Что такое эгоизм?» Глава 59 Полковой оружейный мастер В назначенный день Миша, Генка и Слава вошли в кабинет Алексея Иваныча. Возле Алексея Иваныча сидел человек в шинели и военной фуражке. abu Он обернулся к мальчикам и осмотрел каждого с ног до головы. – Садитесь, – сказал Алексей Иваныч. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu – Миша, ты принес кортик? Миша нерешительно посмотрел на военного. – При этом товарище можешь все рассказывать, – сказал Алексей Иваныч. Военный долго и внимательно рассматривал пластинки, и, когда он положил кортик на стол, Алексей Иваныч сказал ребятам: – Ну, мы вас слушаем, – и ободряюще улыбнулся им. Миша оглянулся на друзей и, откашлявшись, произнес: – Мы установили, что этот кортик принадлежал полковому оружейному мастеру, жившему во время царствования Анны Иоанновны, то есть в середине восемнадцатого столетия. Алексей Иваныч удивленно поднял брови, военный внимательно посмотрел на Мишу. – Анны Иоанновны? – переспросил Алексей Иваныч. – Да, Анны Иоанновны, – сказал Миша. – Это та, что ледяной дом построила, – вставил Генка. Он хотел еще что-то сказать, но Слава толкнул его ногой, чтобы не мешал. – Как вы это установили? – Очень просто. – Миша взял в руки кортик, вынул из ножен клинок. – Прежде всего клейма. Их три: волк, скорпион и лилия. Видите? Так вот. abu abu Волк – это клеймо золингенских мастеров в Германии. Такие клинки назывались «волчата». Они изготовлялись до середины шестнадцатого века. – Есть такая марка оружия, очень знаменитая, – сказал Алексей Иваныч. – Изображением волка или собаки, – продолжал смелее Миша, – отмечал свои клинки толедский мастер Юлиан дель Рей, Испания. – Крещеный мавр, – вставил Генка. – Он жил в конце пятнадцатого века, – продолжал Миша. – Теперь скорпион. Это – клеймо итальянских мастеров из города Милана. Наконец лилия. Клеймо флорентийского мастера… – Параджини, – подсказал Генка. – Да, Параджини. Он тоже жил в начале шестнадцатого века. Вот что обозначают эти клейма. Они обозначают мастеров. abu – Кто же из них сделал кортик? – спросил Алексей Иваныч. – Никто, – решительно ответил Миша. – Почему? – Потому что во всех книгах, которые мы прочли, написано, что кортики появились только в начале семнадцатого века, а все эти клейма относятся к шестнадцатому веку. abu – Логично, – сказал Алексей Иваныч. – Но зачем же, в таком случае, клейма? Миша пожал плечами: – Этого мы не знаем. – Ребята правы, – сказал вдруг военный, взял у Миши клинок и поднес его к свету. По всей длине клинка тянулись едва заметные волнообразные рисунки в виде переплетенных роз. abu – Это дамасская сталь. Она изготовлялась только на Востоке. Значит, клейма европейских мастеров не имеют к клинку никакого отношения. По-видимому, мастер, изготовивший этот кинжал, хотел показать, что его клинок лучше самых знаменитых. С этой целью он и поставил эти три клейма. abu Миша несколько смутился тем, что военный сразу определил то, над чем мальчики трудились столько времени, но решительно продолжал: abu – Тогда мы решили познакомиться с образцами кортиков, употреблявшихся в России. Их было три типа. Во-первых, морской, но он четырехгранный, а этот трехгранный. Значит, не подходит. Во-вторых, кортик егерей, но его длина тринадцать вершков, а нашего – только восемь. Значит, тоже не подходит. Наконец, третий – это кортик полковых оружейных мастеров при императрице Анне Иоанновне. Он имел в длину восемь вершков, наш – тоже. Он был трехгранный, наш – тоже. И другие приметы сходятся. Поэтому мы решили, что этот кортик принадлежал какому-то оружейному мастеру времен Анны Иоанновны. Миша кончил говорить, постоял немного и сел на диван рядом с Генкой и Славой, с волнением ожидая, что скажут Алексей Иваныч и военный. abu – Толково, – сказал военный, – что ж, попробуем искать владельца. Алексей Иваныч взял со стола большую квадратную книгу. На ее плотной обложке Миша прочел заглавие: «Морской сборник. 1916 год». – Так вот, – сказал Алексей Иваныч, – при взрыве линейного корабля «Императрица Мария» погибло три офицера, носивших имя «Владимир». Иванов – мичман, Терентьев – капитан второго ранга, Неустроев – лейтенант. Встает вопрос: кто из них владелец кортика? Сейчас посмотрим некрологи. – Алексей Иваныч перелистал и пробежал глазами несколько страниц. – Иванов… молодой и прочее… Неустроев… исполнительный… – Алексей Иваныч замолчал, читая про себя, потом медленно проговорил: – А вот интересно, прошу слушать: «Трагическая смерть унесла В. В. Терентьева, выдающегося инженера Российского флота. Его незаурядные способности и глубокие познания, приобретенные под руководством незабвенного П. Н. Подволоцкого, давали ему все основания стать для вооружения флота тем, чем был для вооружения сухопутных войск его знаменитый предок П. И. Терентьев». – Кажется, попали в точку, – сказал военный. – Есть у вас военная энциклопедия, Алексей Иваныч? – Петров, – сказал Алексей Иваныч, – сбегай к Софье Павловне и возьми для меня военную энциклопедию Гранат на букву Т. Генка принес книгу, Алексей Иваныч перелистал ее и сказал: – Есть. Прошу слушать: «Терентьев, Поликарп Иванович. Родился в 1701 году. Умер в 1784 году. Выдающийся оружейный мастер времен Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны. Служил при фельдмаршале Минихе. Участник сражений при Очакове, Ставучанах и Хотине. Создатель первой конструкции водолазного прибора. Известен как автор фантастического для своего времени проекта подъема фрегата «Трапезунд». – Вот и пригодился ваш оружейный мастер, – сказал военный. abu abu – Интересное совпадение, – заметил Алексей Иваныч, – упоминаемый в некрологе профессор Военно-морской академии Подволоцкий – дедушка одной из наших учениц. Мальчики переглянулись. Лелька! Вот здорово! – Ну, ребята, – сказал военный, – поработали вы на славу. – Он встал. – Кортик, Миша, я пока у тебя возьму. Не беспокойся, придет время – верну. Вижу, что и у тебя какая-то тайна есть. Может быть, скажешь нам? – Никакой тайны у меня нет, – ответил Миша. – Мы просто хотим открыть секрет кортика. abu Военный положил ему руку на плечо: – Я вам в этом деле помогу. Только дела свои ограничьте библиотекой. abu abu Больше ни во что не ввязывайтесь. Вы свое дело сделали. Фамилия моя Свиридов, товарищ Свиридов. Ну, по рукам, что ли? – Он протянул Мише руку, большую и широкую, как у Полевого, и Миша пожал ее. Глава 60 Урок рисования – Новое дело! – негодовал Генка, спускаясь по лестнице. – Мы достали ножны, провели серьезные исследования, из библиотеки не вылезали, всё выяснили, а теперь, когда остается только клад взять, он у нас ножны забрал! – Он прав, – сказал Слава, – мы можем все дело испортить. – До сих пор не портили, – проворчал Генка. – Мешать мы ему, конечно, не должны, – сказал Миша, – но почему нам не узнать про Терентьева? Этим мы никому не помешаем. Ребята пришли в класс рисования. Вместо парт здесь табуреты и мольберты. abu На стенах висят работы лучших художников школы – в большинстве эскизы декораций школьных постановок. Под картинами, на полочках, – «мертвая натура»: статуэтки греческих богов, животных, фрукты из папье-маше. Сегодня рисуют статую «классической лошади». На уроке рисования весело. Можно сидеть в любой позе, вставать, разговаривать. Преподаватель рисования Борис Федорович Романенко – ребята называют его «Барфед», – среднего роста, плотный, добродушный пожилой украинец с длинными казацкими усами, расхаживал между мольбертами и поправлял работы. Миша подсел к Леле Подволоцкой. – Леля, – сказал он, – у меня к тебе есть вопрос. – Какой? – спросила Леля, водя глазами от рисунка к натуре. – Скажи, Подволоцкий, адмирал, профессор Морской академии, – твой дедушка? – Да. А что? – Леля оторвала глаза от рисунка и с удивлением посмотрела на Мишу. Миша замялся: – Видишь ли, у него в академии учился один мой дальний родственник, потом он пропал без вести. Так вот, не знает ли твой дедушка о его судьбе? – Но дедушка умер давным-давно, – ответила Леля. – Ах да, – спохватился Миша, – я и забыл совсем. Кто жив из его семьи? – Бабушка и тетя Соня. – Как ты думаешь, они не знали дедушкиных учеников? – Не думаю. Он ведь читал лекции один, без бабушкиной помощи. – Это я сам понимаю, – с досадой ответил Миша. – Возможно, что некоторых учеников они все же знали. – Не думаю… – Секретничаете? – раздался за ними насмешливый голос Юры Стоцкого. Леля покраснела и растерянно пробормотала: – Понимаешь, Юра, Миша интересуется моим дедушкой. – Вот как! – Юра усмехнулся и, круто повернувшись, отошел от них. Миша пересел к Славе и сказал: – После этого дедушки остались бабушка и тетя Соня. Вдруг они знали Терентьева? – Попроси Лелю – она тебя познакомит с бабушкой. Миша махнул рукой: – Я уже говорил. Да, свяжись с девчонкой! Юрка Стоцкий подошел, так она ему все раззвонила… Миша хотел сообщить об этом деле Генке, но увидел, что Генка занят важным делом: он дразнил Кита. – Кит, а Кит! – Чего? – Ты из какого океана? Кит привык к этой шутке и молчал. Тогда Генка начал его обстреливать из стеклянной трубочки жеваной бумажкой. Он попадал ему в затылок, и Кит, не понимая, в чем дело, проводил по шее ладонью, как бы смахивая муху, к великой потехе Зины Кругловой. Мише, как старосте, конечно, надо бы остановить Генку, но Кит так смешно смахивал несуществующую муху, что Миша сам давился от смеха. Между тем Кит, одной рукой проводя по затылку, другой тщетно пытался нарисовать лошадь. Ничего у него не получалось. Борис Федорович постоял возле Кита, затем подошел к доске и начал показывать, что такое пропорции. – Вам, Китов, – говорил Борис Федорович, рисуя мелом лошадь, – нужно больше живописью интересоваться, развивать художественный вкус. А вы ничем не интересуетесь. Ну-ка, назовите мне великих художников, которых вы знаете. Кит не знал никаких художников и только сопел, вытаращив глаза на Бориса Федоровича. – Что вы молчите? – спросил Борис Федорович. – Ведь вы были с нами в Третьяковской галерее. Вспомните, картины каких художников вы там видели. Вспомните, вспомните… – Репин, – тихо прошептал Генка позади Китова. – Репин, – громко повторил Кит. – Правильно, – сказал Борис Федорович, заштриховывая гриву коня на своем рисунке. – Какие картины Репина вы помните? – «Иван Грозный убивает своего сына», – подсказал Генка. – «Иван Грозный убивает своего сына», – грустно повторил Кит. – Хорошо, – сказал Борис Федорович, деля лошадь на квадраты. – Вспоминайте, вспоминайте. – Романенко нарисовал лошадь, – давясь от смеха, прошептал Генка. – Романенко нарисовал лошадь, – провозгласил Кит, и весь класс грохнул от хохота. – Что? Что вы сказали? – Рука Бориса Федоровича повисла в воздухе. – Он нарисовал лошадь, – повторил несчастный Кит. abu – Кто – он? – Ну… этот… как его… Романенко, – сказал Кит. На этот раз никто не рассмеялся. Лицо Бориса Федоровича побагровело, усы оттопырились. Он бросил мел на стол и вышел из класса… Глава 61 Борис Федорович – Не знал я, что он Романенко, – пробурчал Кит, – я думал, Барфед, ну и Барфед. – Ты думал! – передразнил его Генка. – Я про себя сказал, а ты повторяешь, как попугай! Привык на подсказках выезжать. Теперь не выдавай. Попался, так выворачивайся. – Знаешь, Генка, – громко, на весь класс, сказал Миша, – это подлость! – Что ты, Миша? – Генка покраснел. – При чем тут я? Миша не успел ему ответить. Дверь отворилась, все бросились по местам. В класс вошел Алексей Иваныч. Высокий, худой, гладко выбритый, он стал у учительского столика и окинул притихший класс отчужденным, неприязненным взглядом. – Я не намерен обсуждать здесь ваш возмутительный поступок, – начал Алексей Иваныч. – Не намерен. Как и не собираюсь говорить о вашем отношении к Борису Федоровичу, отдавшему столько лет своей жизни вам, детям. Алексей Иваныч сделал паузу. Все сидели притаив дыхание. – Я хочу поговорить с вами совсем о другом, – внушительно произнес Алексей Иваныч. – Совсем о другом, – повторил он и оглядел класс. – Должен сознаться, – он поднял брови, – я не знал за Китовым склонности к шуткам. Мне казалось, что его интересы и способности лежат несколько в иной области… abu Все отлично поняли, о какой способности говорит Алексей Иваныч, и насмешливо посмотрели на Кита. – Очевидно, – продолжал Алексей Иваныч, – сидение по два года в каждом классе развивает в Китове остроумие, но должен сказать, что это остроумие очень низкого сорта. Китову, видите ли, кажется очень смешным сравнение великого художника со скромным учителем рисования, а вот я ничего в этом смешного не нахожу. И вот почему не нахожу. Алексей Иваныч помолчал, посмотрел в окно и продолжал: – По-видимому, Китов предполагает, что Борис Федорович не стал великим художником из-за своей бесталанности. Могу уверить его, что это не так. Борис Федорович – человек очень талантливый, окончил в свое время Академию художеств, перед ним была открыта широкая дорога к славе, известности, к тому, что, по мнению Китова, только и достойно уважения. А Борис Федорович пошел другой дорогой. Он стал скромным учителем рисования, то есть тем, что, по мнению Китова, уважения недостойно и может служить предметом его глупых шуток. Китов сидел, не поднимая глаз от парты. – По окончании академии, – продолжал Алексей Иваныч, – Борис Федорович еще с некоторыми товарищами, такими же выходцами из народа, как он сам, создал бесплатную художественную школу для детей рабочих. Даже не одну, а несколько таких школ. Они искали способных ребят, привлекали их в школу, приобщали к великому искусству. Что заставило его пойти по этому пути? Его заставил это сделать пример своей собственной жизни, жизни человека из народа, претерпевшего огромные лишения, чтобы добиться права заниматься искусством. Потому что искусство тогда было доступно только богатым и обеспеченным людям. Это было благородное решение. Всю жизнь добиваться одной цели, преодолеть тысячи преград, голодать, холодать, отказывать себе во всем и, когда цель достигнута, отказаться от всех благ, которые могло принести достижение этой цели, во имя другой, трудной, но благородной задачи!.. Борис Федорович решил стать учителем. Он решил посвятить свою жизнь тем маленьким народным талантам, многие тысячи которых гибнут, задушенные всей омерзительной системой капиталистического общества. Вот на что ушла жизнь Бориса Федоровича! Мы с вами, конечно, понимаем, что он во многом ошибался. Нужно было изменить весь строй, создать общество, обеспечивающее каждому человеку развитие его способностей. Это и сделала Октябрьская революция. Все же, оценивая его жизнь, мы говорим, что такой жизнью можно гордиться. Ею можно гордиться потому, что этой жизнью руководила чистая и благородная цель… В коридоре раздались шаги. Дверь открылась, и в класс вошел Борис Федорович. После паузы, вызванной приходом Бориса Федоровича, Алексей Иваныч продолжал: – Рассказываю я вам все это вот зачем. Великий художник, великий ученый, великий писатель – это звучит очень гордо. Но есть в культуре и незаметная, будничная, но главная работа, и во многом ее делает учитель. Он несет культуру в самую гущу народа. Он бросает первое зерно на ниву таланта, чтобы потом на ней выросли чудесные, прекрасные цветы. И если кто-нибудь из вас станет большим и знаменитым человеком, пусть он, увидя скромного сельского учителя, с почтением снимет перед ним шляпу, помня, что этот маленький и незаметный труженик воспитывает и формирует самое лучшее, самое прекрасное творение природы – Человека. Алексей Иваныч замолчал. В классе стояла все та же напряженная тишина. – Вот о чем я хотел с вами поговорить… – сказал Алексей Иваныч. – А теперь, – он повернулся к Борису Федоровичу, – прошу продолжать урок. Он вышел из класса. Генка стоял у своего мольберта и смотрел на Бориса Федоровича. – Ты чего встал? – спросил Борис Федорович. – Борис Федорович, – сказал Генка, – извините меня, я вас очень прошу. abu Это я подсказал Китову, извините меня. abu – Ладно, – просто сказал Борис Федорович, – рисуй. – Потом посмотрел на Китова и добавил: – Значит, и киты на удочку попадаются. И, усмехаясь в усы, Борис Федорович пошел по классу, рассматривая приколотые к мольбертам рисунки «классической лошади». Глава 62 Бабушка и тетя Соня Леля все же дала Мише бабушкин адрес. На другой день вечером Миша, Генка и Слава, направляясь к Лелиной бабушке, скользили по ледяным дорожкам, тянувшимся вдоль тротуаров Борисоглебского переулка. Тихая пелена снежинок струилась в мутном свете редких фонарей. Голубые звезды висели в небе. Над зданием Моссельпрома, выкрашенным в белые и синие полосы, вспыхивала и гасла, пробегая по буквам, электрическая реклама: «Нигде кроме, как в Моссельпроме». Генка, как обычно за последнее время, был на коньках, прикрепленных к валенкам веревками, затянутыми деревянными палочками. Его старенькое пальтишко было расстегнуто, уши буденовки болтались на плечах. – Что за безобразие! – негодовал Генка. – Раньше только улицы песком посыпали, а теперь уж до переулков добрались! Жалко им, если человек прокатится. Видно, только на катке придется кататься. Эх, жалко – нет у меня «норвежек», а то бы я показал Юрке Стоцкому, какой он чемпион… Они подошли к небольшому деревянному домику. – Всем идти неудобно, – сказал Миша. – Я пойду один, а вы дожидайтесь меня здесь. По темной, скрипучей лестнице с шатающимися перилами Миша ощупью добрался до второго этажа и зажег спичку. В глубине заваленной всякой рухлядью площадки виднелась дверь с оборванной клеенкой и болтающейся тесьмой. Миша осторожно постучал. – Ногами стучите, – раздался в темноте голос поднимавшегося по лестнице человека. – Старухи-то глухие, ногами стучите. Миша загрохотал по двери ногами. За дверью послышались шаги. Женский голос спросил: – Кто там? – К Подволоцким! – крикнул Миша. – Кто такие? – От Лели Подволоцкой. – Подождите, ключ найду. Шаги удалились. Минут через пять они снова раздались за дверью. В замке заскрежетал ключ. Он скрежетал очень долго, и наконец дверь открылась. Натыкаясь на какие-то вещи, Миша шел вслед за женщиной. Он ее не видел, только слышал шаркающие шаги и голос, бормотавший: «Осторожно, не споткнитесь, осторожно», как будто он мог что-нибудь видеть в совершенно темном коридоре. Женщина открыла дверь и впустила Мишу в комнату. Тусклая лампочка освещала столик и разложенные на нем карты. За пасьянсом сидела бабушка Подволоцкая, а тетя Соня вошла вслед за Мишей. Это она открывала ему дверь. Миша огляделся. Комната была похожа на мебельный магазин. В полном беспорядке стояли здесь шкафы, столы, тумбочки, кресла, сундуки. В углу виднелись округлые контуры рояля. Через всю комнату от железной печи тянулись к окну трубы, подвешенные на проволоке к потолку. На полу валялась картофельная шелуха. В углу облезлая щетка прикрывала кучу мусора, того мусора, который всё собираются, но никак не соберутся вынести. Возле двери стоял рукомойник, и под ним – переполненное ведро. – Проходите, молодой человек, – сказала бабушка и отвернулась к картам. Края ее потертого бархатного салопа лежали на полу. – Проходите. За беспорядок извините – теснота. – Она задумалась над картами. – От холода спасаемся. (Пауза и шелест карт.) Вот и перебрались в одну комнату: дровишки нынче кусаются… – Мама, – перебила ее тетя Соня, взявшись за ручку ведра с явным намерением его вынести, – не успел человек войти, а вы уже о дровах! – Соня, не перечь, – ответила бабушка, не отрывая глаз от карт. – Ты положила на место ключ? – Положила. Только вы, ради бога, его не трогайте. – Тетя Соня опустила ведро, видимо, прикидывая, можно ли его еще наполнить. – Куда ты его положила? – В буфет, – нетерпеливо ответила тетя Соня. – Уж и слова сказать нельзя! – Бабушка смешала карты и начала их снова раскладывать. – Постыдилась бы – чужой человек в доме. Потом бабушка обратилась к Мише: – Садитесь, – она показала на стул, – только осторожнее садитесь. Беда со стульями. Столяр деньги взял, а толком не сделал. Кругом, знаете, мошенники… abu Приходит мужчина, прилично одет – хочет купить трюмо. Я прошу десять миллионов, а он дает пятнадцать рублей. И смеется. abu Каково? – Старушка переложила карты. – Каково? Я ему говорю: «Знаете, милостивый государь, когда миллионы ввели, я год не верила и по твердому рублю вещи продавала, а теперь уж извините, миллионы так миллионы…» – Мама, – опять прервала ее тетя Соня, все еще в нерешительности стоявшая у ведра, – кому интересно слушать ваши басни? Спросили бы, зачем человек пришел. – Соня, не перечь, – нетерпеливо ответила бабушка. – Вы, наверно, от Абросимовых? – обратилась она к Мише. – Нет, я… – Значит, от Повздоровых? – Нет, я… – От Захлоповых? – Я от вашей внучки Лели. Скажите: вы знали Владимира… Владимировича Терентьева? – одним духом выпалил Миша. Глава 63 Письма – Как вы сказали? – переспросила старуха. Миша медленно повторил: – Не знали ли вы Владимира Владимировича Терентьева, офицера флота? Он учился в академии у вашего мужа, адмирала Подволоцкого. – Терентьев Владимир Владимирович? – Старушка задумалась. – Нет, не знавала такого. – Как же вы не помните, мама! – сказала тетя Соня. Она уже подняла ведро и теперь, вмешавшись в разговор, поставила его обратно. От этого помои еще больше расплескались. abu – Это несчастный Вольдемар, муж Ксении. – Ах! – Старушка всплеснула руками. – Ах, Вольдемар! Боже мой! Ксения! – Она подняла глаза к потолку и говорила нараспев: – Вольдемар! Ксения! Боже мой! Несчастный Вольдемар… – Она повернулась к Мише и неожиданно спокойным голосом добавила: – Да, но он погиб. – Меня интересует судьба его семьи. – Что же, – старушка вздохнула, – знавала я Вольдемара. И супругу его, Ксению Сигизмундовну, тоже знавала. Только давно это было. – Простите, – Миша встал, – как вы назвали его жену? – Ксения Сигизмундовна. – Сигизмундовна? – Да, Ксения Сигизмундовна. Красавица женщина, – затараторила старушка, – красавица, картина!.. – Ее брата вы не знали? – спросил Миша. – Как же, – с пафосом ответила старушка, – Валерий Никитский! Блестящий офицер. Красавец. Он тоже погиб на войне. – Она вздохнула. – Всех знавала, да ушло это время. Мамашу Владимира Владимировича, эту самую Терентьеву… как, бишь, ее… Марию Гавриловну, скажу по правде, я недолюбливала. Из простых… Впрочем, нынче простые в моде… – Вы не знаете, где они теперь? – спросил Миша. – Не знаю, не знаю. – Старушка отрицательно покачала головой. – Вся их семья странная, загадочная. Какие-то тайны, предания, кошмары… – Возможно, вы знаете их прежний адрес? abu – В Петербурге жили, а адрес не помню. – Адрес можно узнать, – сказала вдруг тетя Соня. Она стояла у самой двери с ведром в руках. abu – На его письмах к папе есть обратный адрес. Но разве в таком хаосе что-нибудь найдешь! – Я вас очень прошу, – сказал Миша, переводя умоляющий взгляд с бабушки на тетю Соню и с тети Сони на бабушку. – Знаете, родственник, пропал без вести… – Он вскочил со стула. – Только скажите, что надо сделать. Я вас очень прошу. – Найди ему, Соня, найди, – благосклонно проговорила бабушка, снова принимаясь за карты. Тетя Соня колебалась, но представившаяся возможность отложить выливание помоев взяла, видимо, верх. Она поставила ведро обратно в лужу и начала указывать Мише, что надо делать. Он передвинул шкаф, комод, влез на рояль, вытащил ящик, за ним корзину. abu Тетя Соня нагнулась над корзиной и вытащила из груды бумаг пакет, на котором потускневшими от времени буквами было написано: «От В. В. Терентьева». – Большое спасибо, – сказал Миша, задвигая обратно корзину и надевая шапку, – большое спасибо! – Пожалуйста, молодой человек, пожалуйста, – сказала бабушка, не отрывая глаз от карт. – Заходите к нам. До свиданья. Сжимая в кармане пакет с письмами, Миша выскочил на улицу, к дожидавшимся его ребятам. Часть шестая Домик в Пушкине Глава 64 Слава Все письма были в одинаковых конвертах. Аккуратным почерком на них был выведен адрес: «Его Превосходительству Петру Николаевичу Подволоцкому. Москва, Ружейный переулок, собственный дом. От В. В. Терентьева, С.-Петербург, Мойка, дом С. С. Васильевой». Содержание писем тоже было одинаково: поздравления с днем ангела, с Новым годом и тому подобное. Только одна открытка, датированная 12 декабря 1915 года, была несколько пространнее. «Уважаемый Петр Николаевич, – писал в ней Терентьев, – пишу с вокзала. До поезда тридцать минут, и я, к сожалению, лишен возможности лично засвидетельствовать Вам свое почтение. Задержался в Пушкине, а к месту назначения должен явиться не позднее 15-го сего месяца. Какова бы ни была моя судьба, остаюсь искренне преданный Вам В. Терентьев». – Дело в шляпе, – сказал Генка, – нужно ехать в Питер. – В открытке упоминается еще Пушкино, – заметил Миша. – Чего тут думать, когда у нас точный адрес есть, – возразил Генка. – Нужно ехать. – Письма написаны восемь лет назад, – сказал Слава. – Может быть, там никто из Терентьевых не живет. – Запросим сначала адресный стол, – решил Миша. Мальчики тут же сочинили письмо, вложили его в конверт, но марки у них не оказалось, и они решили отправить письмо завтра утром. Мальчики сидели у Славы. abu Алла Сергеевна, как обычно, была в театре, Константин Алексеевич еще не пришел с работы. – Да, – мечтательно произнес Генка, поглядывая на лежащий на столе зеленый конверт, – да… Теперь уж клад от нас не уйдет. – Ты все о кладе мечтаешь, – засмеялся Слава. – А что? – Генка упрямо тряхнул головой. – Я все точно узнал. В те времена все боялись Бирона и прятали от него сокровища. Это я точно узнал. – Что ты еще узнал? – насмешливо спросил Миша. – Еще я узнал, – невозмутимо продолжал Генка, – что тому, кто найдет клад, принадлежит двадцать пять процентов. Так что нужно свою долю сразу забрать, а то будешь за ней целый год ходить, – добавил он деловито. Мальчики засмеялись, потом Слава посмотрел на друзей и сказал: – Конечно, я ни в какой клад не верю. Но допустим, там действительно сокровища. Нам достанется какая-то их часть. Что мы будем с ней делать? – Я уж давно решил! – воскликнул Генка. – Что? – Ты первый скажи, тогда и я скажу. abu abu abu abu – Если там действительно клад, – сказал Слава, – то я бы отдал его на детский дом или санаторий для ребят. abu – Нет уж, пожалуйста, – замотал головой Генка, – свою долю можешь на это дело отдавать, а моей я сам распоряжусь. Детдомов у нас хватает. И вообще, скоро никаких беспризорных не останется. abu Если по-серьезному говорить, так нужно, чтобы на эти деньги в Москве, в самом центре, построили большой стадион с катком, футбольным полем и теннисной площадкой. Вот. Для ребят вход бесплатный, а всяких контролеров и билетеров за версту не подпускать. – Все распределили, ничего не забыли? – насмешливо спросил Миша. – Видишь ли, Миша, – улыбаясь, сказал Слава, – это, конечно, не всерьез, но скажи: если там действительно клад, то на какое дело ты его отдашь? – Не знаю, – сказал Миша, – я об этом не думал. И ни в какой клад я не верю. – А я верю, – сказал Генка. – Обязательно стадион построим. А детские дома, санатории… это всё Славкины фантазии. Ты еще придумай какую-нибудь музыкальную школу построить. – А что в этом такого? – обиделся Слава. – Думаешь, стадионы нужней, чем музыкальные школы? – Сравнил! Музыкальные школы! Эх ты… Вообще, Славка, тебе нужно как следует подумать о своем будущем. – То есть? – Чего «то есть»? Если ты хочешь, чтобы тебя приняли в комсомол, то надо серьезно подумать о своем будущем. – Почему? – Будто и не знаешь! – усмехнулся Генка. – Ведь ты музыкантом собираешься стать? – Допустим. Что же из этого? – Как – что? Ведь ты на сборе был? Беседу о задачах комсомола слышал? Что Коля говорил? Он говорил, что задача комсомольцев – строить коммунизм. Так? – Так. Но при чем тут музыка? – Как – при чем? Все будут строить, а ты будешь на рояле тренькать. Этот номер не пройдет. – Ты много построишь! Тоже строитель нашелся! – обиделся Слава. – Конечно, – Генка развеселился, – конечно. Кончу семилетку, поступлю в фабзавуч. Буду металлистом, настоящим рабочим. Меня в комсомол и без кандидатского стажа примут. Мы с Мишей это давно решили. Правда, Мишка? Миша медлил с ответом. На последнем сборе отряда Коля читал речь Ленина на III съезде комсомола. И одно место в этой речи поразило Мишу: «…поколение, которому сейчас пятнадцать лет… увидит коммунистическое общество и само будет строить это общество. И оно должно знать, что вся задача его жизни есть строительство этого общества». Миша много думал над этими словами. Они относились прямо к нему, к Генке, к Славе. Задача всей их жизни – строить коммунизм. То же самое говорил ему Полевой: «Будешь для народа жить – на большом корабле поплывешь». Это и значит строить коммунизм – жить для народа, а не для себя. А как же Слава? Разве он для себя будет сочинять музыку? Разве песня не нужна народу? А «Интернационал»?.. Миша посмотрел на Славу и сказал: – Не беспокойся, Слава: я думаю, тебя примут в комсомол. Глава 65 Константин Алексеевич Послышался шум открываемой двери. Кто-то раздевался в коридоре, снимал калоши, сморкался. abu – Папа пришел, – сказал Слава. Продолжая сморкаться в большой носовой платок, Константин Алексеевич вошел в комнату. Всегда красные, его щеки были теперь пунцовыми от мороза. Плохо повязанный галстук обнажил большую медную запонку на смятом воротничке. Маленькие, заплывшие глазки смотрели насмешливо и добродушно. – Ага, пионеры! – приветствовал он мальчиков. – Здравствуйте. – Он поздоровался за руку с каждым, в том числе и со Славой. – Мы ведь сегодня с тобой еще не виделись. Вслед за Константином Алексеевичем вошла домработница Даша и начала накрывать на стол. Константин Алексеевич вымыл руки, повесил полотенце на спинку стула и сел за стол. Слава перевесил полотенце в спальню и вернулся в столовую. – О чем беседовали? – Константин Алексеевич заметил лежащий на столе конверт, взял его в руки, начал рассматривать. – «Петроград, адресный стол…» Кого это вы разыскиваете? – Так, одного человека. – Слава забрал у отца письмо и спрятал в карман. – Ну-ну, дела секретные! – засмеялся Константин Алексеевич, отщипывая и жуя хлеб. – Так о чем беседовали? О чем разговор? – Мы, папа, о разных специальностях говорили. Кто кем будет, – ответил Слава. – Гм! Ну и что же, кто куда? – Мы так… неопределенно… просто разговаривали… – Все же… – Константин Алексеевич посыпал суп перцем, хлебнул. – Все же? – Я музыкантом буду, а они… – Слава показал на ребят, – пусть сами скажут. Вон Генка говорит, что комсомолец не может быть музыкантом. – Я этого не говорил, – запротестовал Генка. – Как не говорил? Вон Миша слыхал. – Значит, вы меня не поняли. Что я сказал? – Генка посмотрел на Константина Алексеевича. – Я сказал, что, кроме музыки, надо иметь еще какую-нибудь специальность, чтобы быть полезным… – Генка слукавил совершенно обдуманно, потому что хорошо знал главный предмет разногласий между Константином Алексеевичем и Славой. – Ай да Генка, – сказал Константин Алексеевич, – молодец! Вот об этом и мы со Славой часто беседуем. Специальность обязательно надо иметь. В жизни нужно на ногах стоять твердо. А там – пожалуйста, хоть канарейкой пой. – Все же я буду музыкантом, – сказал Слава. – Пожалуйста, кто тебе мешает! Бородин тоже был как будто неплохим композитором, а ведь химик… А? Химик… – Константин Алексеевич отодвинул тарелку, вытер салфеткой губы. – Необязательно быть именно химиком. abu abu Можно и другую специальность избрать, но чтобы ремесло было настоящее. – Разве музыка, театр, живопись, вообще искусство – это не ремесло? – возразил Слава. – Только ремесло это такое… воздушное. – Константин Алексеевич пошевелил в воздухе пальцами. – Почему же воздушное? – не сдавался Слава. – Разве мало людей искусства прославили Россию: Чайковский, Глинка, Репин, Толстой… – Ну, брат, – протянул Константин Алексеевич, – то ведь гиганты, титаны, не всякому это дано. – Он помолчал, посмотрел на Мишу. – Ну, а что Миша скажет по этому поводу? – Я согласен со Славкой, – сказал Миша. – Если он хочет быть музыкантом, то и должен учиться на музыканта. Вот вы говорите: он должен получить специальность. Значит, он пойдет в вуз, станет инженером, а потом это дело бросит, будет музыкантом. Зачем же он тогда учился, зачем на него государство тратило деньги? На его месте мог бы учиться кто-нибудь другой. У нас ведь не так много вузов. – М-да… – Константин Алексеевич задумчиво крошил хлеб. – Да… Не сговориться, видно, мне с вами… Я ведь человек старой закалки. Он встал, заходил по комнате. – Я ведь и сам не бирюк, понимаю. В молодости в спектаклях участвовал, чуть было актером не стал… Вот и жена у меня актриса. Я понимаю, молодость – она всегда жизнь за горло берет. – Он шумно вздохнул. – Да здесь дело совсем в другом… Он придвинул к столу стул, одернул скатерть, опять прошелся и продолжал: – Ведь и мне когда-то было четырнадцать лет. А кругом жизнь – дремучий лес. abu abu abu И моя мать, помню, все меня жалела: как, мол, ты один пробиваться будешь… «Пробиваться»! Слово-то какое! – Он рассек кулаком воздух. – Пробиваться!!! Биться!!! Вот как… abu abu Я молод был, думал: «Ага, вот хорошее место есть, доходное, как бы мне его заполучить», а он, Миша, говорит: «Ты, Слава, зря в вузе места не занимай, на этом месте другой может учиться…» Другой. А кто этот другой? Иванов? Петров? Сидоров? Кто он? Родственник его, приятель? Да нет! Он его и в глаза не видел, он его не знает и знать не хочет… Ему важно, чтобы государство еще одного инженера получило. Вот он о чем печется. – Разве это плохо? – улыбнулся Слава. – Я не говорю, что плохо. – Константин Алексеевич молча прошелся, потом остановился против Генки. – Вот, Генка, разбили они нас… А? – Почему это «нас»? – возразил Генка. – «Вас», а не «нас». – Как это так? – искренне удивился Константин Алексеевич. – Ведь ты только что поддерживал мою точку зрения? – О, – протянул Генка, – это когда было!.. – и отошел в сторону. – Единственного союзника потерял… – развел руками Константин Алексеевич. – Ну, а ты сам кем собираешься быть? – Я пойду во флот служить, – объявил Генка. – У него семь пятниц на неделе, – засмеялся Слава, – полчаса назад он собирался в фабзавуч, а теперь во флот. – Сначала в фабзавуч, а потом во флот, – хладнокровно ответил Генка. – Так, так. Ну, а ты, Миша? – Не знаю. Я еще не решил. – Он тоже в фабзавуч собирается, – крикнул Генка, – я знаю, а потом поступит в Коммунистический университет!.. – Брось ты, Генка! – перебил его Миша. – Да, – покачал головой Константин Алексеевич, – далеко вы прицеливаетесь… А я думал, Миша, ты будешь девятилетку кончать. – Не знаю, – нехотя ответил Миша, – маме трудно… – Его не отпустят, – сказал Слава, – он первый ученик. – Учиться буду вечерами… – сказал Миша. – Очень многие комсомольцы днем работают, а вечером учатся. В общем, там видно будет. Он посмотрел на часы, обрамленные бронзовыми фигурами. Взгляд его поймал мгновенное движение большой стрелки, дернувшейся и застывшей на цифре «девять». Без четверти двенадцать. Мальчики стали собираться домой. – Ну-ну, – весело сказал Константин Алексеевич, пожимая им на прощанье руки, – а на меня не сердитесь. Уж я-то желаю вам настоящей удачи. Глава 66 Переписка Пришел ответ адресного стола. «На ваш запрос сообщаем, – говорилось в нем, – что для получения справки об адресе нужно указать год и место рождения разыскиваемого лица». – Поди знай, где и когда родилась эта самая Мария Гавриловна! – сказал Генка. – Нет, надо ехать в Питер. – Успеем в Питер, – сказал Миша, – а этот ответ – чистейший бюрократизм и формализм. Напишем секретарю комсомольской ячейки. Они сочинили такое письмо: «Петроград, адресный стол, секретарю ячейки РКСМ. Дорогой товарищ секретарь! Извините за беспокойство. Дело очень важное. До войны 1914 года в Петрограде, на улице Мойке, дом С. С. Васильевой, проживали гражданин Владимир Владимирович Терентьев, его жена Ксения Сигизмундовна и мать Мария Гавриловна. Пожалуйста, сообщите, живут они там или куда переехали. Не все, конечно, потому что Владимир Владимирович взорвался на линкоре, а мать и жена, наверно, живы. Мы уже запрашивали, но от нас требуют год и место рождения, что является чистейшим бюрократизмом. Вам, как секретарю РКСМ, нужно обратить на это самое серьезное внимание и выжечь каленым железом. С пионерским приветом Поляков, Петров, Эльдаров». Ребята отправили письмо и стали дожидаться ответа. Приближался конец первого полугодия. abu abu abu abu abu Ребята много занимались, да и в отряде хватало работы. Не было почти ни одного свободного вечера. Работа в подшефном детском доме, занятия в мастерских Дома пионеров, сбор звена, заседание учкома, комсомольский день (мальчики уже не пропускали ни одного открытого собрания ячейки), кружки занимали всю неделю. А в воскресенье с утра проходил общий сбор отряда. Кроме того, Мишино звено переписывалось с пионерами Хемшица в Германии, пионерами Орехово-Зуевского района и с краснофлотцами. А ведь надо было еще раза два-три в неделю побывать на катке. Ребята приходили на каток вечером, торопливо переодевались на тесных скамейках и, став на коньки, несли свои вещи в гардероб. Коньки деревянно стучали по полу, этот дробный стук речитативом выделялся в общем шуме раздевалки, окутанной клубами белого морозного воздуха, врывающегося с катка через поминутно открываемые двери. Взрослые конькобежцы раздевались в отдельной комнате. Они выходили оттуда затянутые в черные трико. Ребята с почтительным восхищением шептали: «Мельников… Ипполитов… Кушин…» Пятна фонарей освещали снежные полосы на льду. По кругу двигались катающиеся, странные в бесцельности своего движения. Они двигались толпой, но каждый ехал сам по себе, в одиночку, парами, перегоняя друг друга. Новички ехали осторожно, высоко поднимая ноги, неуклюже отталкиваясь и двигаясь по инерции. Все ребята ездили на «снегурочках», «нурмисе», и только один Юра Стоцкий – на «норвежках». Одетый в черный вязаный костюм, он катался только на беговой дорожке, нагнувшись вперед, заложив руки за спину, эффектно удлиняя чрезножку на поворотах. Всем своим видом он показывал полное пренебрежение к другим ребятам. Миша и Слава не обращали внимания на Юру, но Генка никак не мог спокойно переносить Юрино высокомерие и однажды, выехав на круг, попробовал гоняться с Юрой. Генка ездил на коньках очень хорошо, лучше всех в школе, но разве мог он на «снегурочках» угнаться за «норвежками»! Он позорно отстал от Юры на целых полкруга. После этого случая все начали дразнить Генку. abu abu Ездили за ним и кричали: – Эй, валенки, даешь рекорд! abu Генка с досады перестал посещать каток, по улицам на коньках тоже не бегал. Он ходил мрачный и однажды объявил Мише и Славе, что приглашает их прийти к нему в субботу на день рождения. Мальчики удивились: – С собственным угощением? – Угощение мое, подарки ваши. abu Глава 67 День рождения Генки В субботу вечером друзья пришли к Генке и изумленно вытаращили глаза при виде праздничного стола. На краю его свистел струйками пара самовар с расписным чайником на верхушке. В середине были расставлены тарелки с различным угощением: ломтики сала, вареники в сметане, пирожки и монпансье. По бокам стояло шесть приборов. У стола хлопотала Агриппина Тихоновна. – Вот это да! – протянул Миша. – Ай да Генка!.. – Ничего особенного, – небрежно произнес Генка. – Прошу… – Он театральным жестом пригласил их к столу. – Что ты, Геннадий, сразу к столу приглашаешь, – сказала Агриппина Тихоновна, – еще гости должны прийти. – Кто? – спросили мальчики. Генка покраснел: – Мишка Коровин, а больше никто, ей-богу никто. – А это для кого? – Миша показал на шестой прибор. – Это? Ах, это… Это на всякий случай, мало ли… вдруг кто-нибудь придет… – На какие капиталы ты все это оборудовал? – спросил Миша. Генка ухмыльнулся: – Это уж дело хозяйское… – Он повернулся к Агриппине Тихоновне, но не успел остановить ее. – Отец прислал, – сказала Агриппина Тихоновна. – Я говорю: тебе, Геннадий, этих продуктов на месяц хватит, а он и слушать не хочет – давай на стол, и дело с концом. Весь в отца! – добавила она не то с осуждением, не то с восхищением. – Даже конфеты прислал, – сказал Миша. – Нет, – сказала Агриппина Тихоновна, – монпансье Геннадий сам купил: коньки-то он продал… – Тетя! – закричал Генка. – Ведь я вас просил!.. – Чего уж там… – отмахнулась Агриппина Тихоновна. – Оно и лучше: валенок не напасешься. – Если бы я знал, что ты ради фасона продал коньки, – сказал Миша, – то я бы к тебе в гости не пришел. – Я и без коньков проживу, – мотнул головой Генка. – Подумаешь, «снегурочки»! Поступлю в фабзавуч – «норвежки» куплю. Ты ведь тоже свою коллекцию марок продал. А? Зачем? – Нужно было, – уклончиво ответил Миша. – Я знаю, – сказал Генка, – ты на кожаную куртку копишь. Хочешь на настоящего комсомольца походить. – Может быть, – неопределенно ответил Миша. – Славка свои шахматы тоже продал. – Да? – удивился Генка. – Костяные шахматы? Зачем? – Надо было, – тоже уклончиво ответил Слава. Раздалось три звонка. – К нам, – сказала Агриппина Тихоновна и пошла открывать. В комнату вошел Миша Коровин, одетый в форменное пальто и фуражку трудколониста. Он поздоровался с ребятами, разделся, вынул из кармана пачку папирос «Бокс» и закурил. – Как дела? – спросил его Миша. – Движутся помаленьку. Вчера на четвертый разряд сдал. – Сколько ты теперь будешь получать? – Рублей девяносто, – небрежно ответил Коровин, вытащил из кармана часы размером с хороший будильник, приложил их к уху и сказал: – Никак к мастеру не соберусь. Почистить надо. – Покажи! – Генка взял в руки часы и тоже послушал. – Ход что надо. – Ничего ход, – сказал Коровин, – пятнадцать камней. – Он спрятал часы в карман куртки. – Ячейку у нас организовали, комсомола. Я уж заявление подал. Девяносто рублей в месяц и часы ребята с трудом, но выдержали, но это уже было свыше их сил. Они еще пионеры, только мечтают о комсомоле, а Коровин уже заявление подал. – Нас тоже скоро в комсомол передают, – сказал Миша, – прямо из отряда. – При этом он искоса посмотрел на Генку и Славу. Они важно молчали, как будто Миша действительно сказал правду. – Знаете, кого к нам в колонию прислали? – спросил Коровин. – Кого? – Борьку-Жилу. – Ну? – Ага. За ножны-то отец его чуть не убил. Сбежал он тогда. Теперь у нас. – И как он? – Ничего, исправляется. Снова раздалось три звонка. Агриппина Тихоновна пошла открывать. Генка стоял посреди комнаты, смущенный и молчаливый. Открылась дверь. В комнату вошла Зина Круглова… Вот оно что! Миша и Слава многозначительно переглянулись. Генка стоял, не двигаясь, затем, протянув руку к столу, пролепетал: – Прошу… Зина прыснула, все расхохотались. Тогда Генка оправился, стал в торжественную позу и объявил: – Дорогие гости, принимаю поздравления и подарки! Прошу не толкаться и соблюдать очередь. Зина смеялась без передышки. Такая уж она смешливая! Она подарила Генке клоуна, своими взлохмаченными волосами очень похожего на именинника. – Замечательно! – сказал Генка. – Девочки, как всегда, отличаются аккуратностью. Чем порадуют меня мальчики? – Ах да, – спохватился Миша, – чуть не забыл! Он открыл свою сумку и вытащил оттуда пакет. Он с таким серьезным видом разворачивал его, что все молчали и напряженно следили за его руками. Миша разворачивал пакет медленно, не торопясь, и взволнованное молчание присутствующих, казалось, не доходило до него. Когда остался один, последний лист и уже ясно обрисовывались контуры какого-то длинного предмета, Миша остановился и оглядел всех. Генка подался вперед. Миша развернул лист… В его руках блеснуло стальное лезвие конька… «Норвежка»! Генка осторожно взял в руки конек. Сначала он молча его разглядывал, потом провел ногтем по лезвию, приложил к уху, щелкнул и наконец проговорил: – Здорово… А где второй? Миша развел руками: – Только один… второго не достал. У Генки вытянулось лицо. – Ничего, – вздохнул Миша, – поездишь пока на одном, а там видно будет. У Генки было такое жалкое выражение лица, что даже Зина и та не рассмеялась. А уж как смешно было представить себе Генку бегающим по катку на одном коньке! Генка положил конек на табурет, глубоко вздохнул и упавшим голосом произнес: – Ну что ж, прошу к столу. – Погоди, – остановил его Слава, – у меня ведь тоже подарок есть. – Он засунул руку в портфель, долго шарил там и… вытащил второй конек. – Разыграли! – взвизгнул Генка, потом замолчал, внимательно посмотрел на друзей и медленно произнес: – Значит… коллекция, шахматы, кожаная куртка… – Ладно, – перебил его Миша, – обойдем для ясности. Глава 68 Пушкино Наконец пришел ответ из Петрограда. «Здравствуйте, ребята! Ваше письмо попало ко мне. По карточкам Терентьевых много, но всё не те. Бывшая домовладелица Васильева, которую я специально посетила, сказала, что Терентьев с женой действительно проживали у нее до войны, а мамаша жила где-то под Москвой. Вот все, что я могла узнать. Насчет бюрократизма вы не правы. В Петрограде проживает несколько тысяч Терентьевых, и без точных данных адрес дать невозможно. С комсомольским приветом Куприянова». – Вот, – сказал Миша. – Учитесь, как пользоваться достижениями науки и техники. – Какая же тут техника? – спросил Генка. abu – Почтовая связь разве не техника? Вот так действуют рассудительные люди, а безрассудные летят неизвестно куда… Генка в ответ съязвил: – Тебя она тоже здорово поддела с бюрократизмом. Здорово поддела… – Ничего не здорово, – сказал Миша, – но не в этом дело. В воскресенье поедем в Пушкино и с собой возьмем лыжи. – Зачем лыжи? – удивился Слава. – Для конспирации. …В ближайшее воскресенье друзья сошли на станции Пушкино. В руках у каждого были лыжи и палки. Вдоль высокой деревянной платформы с покосившимся павильоном тянулись занесенные снегом ларьки. За ларьками во все стороны расходились широкие улицы в черной кайме палисадников. Они замыкали квадраты дачных участков, где протоптанные в снегу дорожки вели к деревянным домикам с застекленными верандами. Только голубые дымки над трубами оживляли пустынный поселок. – По одной стороне туда, по другой – обратно, – сказал Миша. – Главное – не пропустить ни одной таблички. – Целый год проищем, – сказал Слава. – Лучше в сельсовете спросить. – Нельзя, – возразил Миша, – поселок маленький, это вызовет подозрения. – Кого нам бояться! – сказал Генка. – Старушка сама обрадуется, когда мы клад найдем. – Ты ее в глаза не видел, а рассуждаешь, – сказал Миша. – Поехали. Они проискали целый день, но дома Терентьевой не нашли. – Так ничего не выйдет, – сказал Слава, когда мальчики снова собрались на станции. – Половина домов без табличек. Нужно в сельсовете спросить. – Я тебе уж сказал, что нельзя! – рассердился Миша. – Забыли, что Свиридов говорил? Дело очень щепетильное. В следующее воскресенье опять приедем и будем искать. Мальчики сняли лыжи. Когда они подошли к кассе, их окликнули: «Здравствуйте, ребята!» Мальчики обернулись и увидели Елену и Игоря Буш, акробатов. Лена приветливо улыбалась. Ее белокурые локоны падали из-под меховой шапочки на воротник пальто. Игорь, как всегда, смотрел серьезно и, пожимая ребятам руки, пробасил: – Сколько лет, сколько зим! – На лыжах катались? – спросила Лена. – Почему к нам не заехали? – Мы не знали, что вы здесь живете, – сказал Миша. – Да, мы здесь живем, у нас свой дом. Пойдемте к нам. – Поздно, – сказал Миша, – мы приедем в следующее воскресенье. – Обязательно приедем, – подтвердил Генка и таинственно добавил: – У нас тут дело есть. – Какое дело? – спросила Лена. – Так, ерунда… – Миша свирепо посмотрел на Генку. – Нет, скажите, – настаивала Лена. – Я тетку свою разыскиваю, – сказал вдруг Генка. Лена удивилась: – Она ведь в Москве, твоя тетка? – То одна тетка, а это другая. Разве мне запрещено иметь двух теток? – И вы ее не нашли? – Нет, адрес потеряли. – Как ее фамилия? Мальчики молчали. – Как ее фамилия? Или вы фамилию тоже потеряли? – Ее фамилия Терентьева, а зовут Мария Гавриловна, – неожиданно сказал Миша. – Вы не знаете ее? – Терентьева, Мария Гавриловна? Знаю, – сказала Лена, – она живет рядом с нами. Пойдемте, мы вам покажем… Глава 69 Никитский – Имейте в виду, – говорил по дороге Миша, – тетке нельзя говорить, что Генка ее ищет. – Почему? – Это длинная история. Она думает, что Генка умер, и ее нужно сначала приготовить. Если ей так прямо и бухнуть, то у нее от радости может разрыв сердца случиться. Здоровье у нее очень хрупкое, тем более такой «племянничек», сами видите… – Мы с ней почти незнакомы, – сказала Лена. – Она живет очень замкнуто. – Вообще, – продолжал Миша, – абсолютно никому не говорите. И папе своему не говорите… – Папа умер, – сказала Лена. Миша смутился: – Извини, я не знал. – И, помолчав, спросил: – Как же вы теперь? – Одни живем. Работаем с Игорем «2 БУШ 2, воздушный аттракцион». Они подошли к домику Бушей. – Вот здесь она живет. – Лена показала на соседний дом. Из-за высокого забора виднелась только крыша, покрытая на краях ноздреватой коркой снега. – Как эта улица называется? – спросил Миша. – Ямская слобода, – сказал Игорь. – Наш номер восемнадцать, а Терентьевых – двадцать. – Хорошо ты искал! – Миша с упреком посмотрел на Генку. – Не понимаю, – бормотал Генка, отводя глаза, – как это я пропустил… – На этой стороне даже нет лыжных следов, – заметил Слава. – Как – нет? – бормотал Генка, рассматривая дорожку. – Куда они делись?.. Стерлись! Ну конечно, стерлись. Видите, движение какое! – Он показал на пустынную улицу. – Зайдемте к нам, – предложила Лена. – Мы, правда, три дня дома не были, но сейчас затопим, и будет тепло-тепло. Домик был маленький и тихий. Пушистый иней лежал на окнах. Равномерно тикали на стене часы. Чуть скрипели под ногами половицы. Пестрые дорожки лежали на чисто вымытом полу. Большая керосиновая лампа висела над столом, покрытым цветастой клеенкой. На стене в рамах висели большие портреты мужчины и женщины. У мужчины были густые нафабренные усы, аккуратный пробор на голове, бритый подбородок упирался в накрахмаленный воротничок с отогнутыми углами. «Точно так же, – вдруг подумал Миша, – как на дедушкином портрете там, в Ревске». Лена переоделась в старое пальтишко, обула валенки и повязала голову платком. Она выглядела теперь деревенской девочкой с большими синими глазами и прямым носиком. – Пошли за дровами, – сказала она Игорю. – Мы принесем! – закричали мальчики. – Покажите где. Всей гурьбой вышли во двор. Лена отперла сарай. Миша и Генка начали колоть дрова. Слава и Игорь носили их в дом. Лена, позвякивая ведрами, ушла за водой. Генка вошел в азарт. – Мы их все переколем, – бормотал он, замахиваясь топором. – Зачем вам каждый раз возиться… Полено никак не поддавалось. – Брось ты его, – сказал Миша, – возьми другое. – Нет, – Генка раскраснелся, буденовка его сдвинулась на самую макушку, – полено упрямое, но и я тоже… Вскоре обе печи в доме запылали ярким пламенем. Ребята уселись вокруг печи в маленькой кухне: Лена и Слава на стульях, а остальные – на полу. – Вот так и живем, как видите, – сказала Лена. – Приезжаем сюда только в свободные дни, когда не выступаем. – Нужно переехать в Москву, – пробасил Игорь. – А мне жалко, – сказала Лена, – здесь папа и мама жили… Пламя в трубе протяжно завывало, огненные пятна заплясали на полу. – Мы здесь всю неделю будем, – сказала Лена. – Приезжайте к нам в гости. – Не знаю, – сказал Миша, – на этой неделе мы будем очень заняты. Завтра на сборе отряда решается вопрос о передаче в комсомол. Если нас передадут, то нужно пройти бюро ячейки, ячейку, райком. – Вы уже комсомольцами будете? – удивилась Лена. – Да. – Миша помолчал, потом спросил: – Скажи, у вас есть чердак? – Есть. – Из него виден двор Терентьевых? – Виден. Зачем тебе? – Хочу посмотреть. – Пойдем, покажу. Миша и Лена вышли в холодные сени и по крутой лестнице поднялись на чердак. – Дай руку, – сказала Лена, – а то упадешь. Они перелезли через стропила и подошли к слуховому окну. Поселок лежал большими квадратами кварталов; за ним темнел лес, разрезанный надвое дальней железнодорожной колеей. От домов, сараев, заборов повсюду чернели на снегу длинные тени. Телеграфные провода струились от столба к столбу, фарфоровые ролики комочками ютились на перекладинах. Было светло почти как днем. Лена стояла рядом с Мишей. Лицо ее, освещенное луной, казалось совсем прозрачным, только чернели на нем тонкие брови и длинные, загнутые вверх ресницы. Она держала Мишу за руку, и оба они молчали… Миша посмотрел на соседний терентьевский двор. Он был большой и пустой. Вдоль забора тянулись постройки и лежали сваленные бревна. Завыл где-то гудок паровоза и сразу оборвался. Миша смотрел на терентьевский двор и вдруг увидел, что дверь дома открылась. На заднее крыльцо вышел высокий человек в накинутом на плечи полушубке. Он стоял спиной к Мише и курил. Потом он бросил окурок в снег и медленно повернулся. Миша изо всех сил сжал руку Лены. Это был Никитский… Глава 70 Отец abu Домой ребята вернулись поздно вечером. Мама сидела за столом и читала книгу. Она обернулась к Мише и молча укоризненно покачала головой. – Понимаешь, мама, – быстро заговорил Миша, – встретили в Пушкине знакомых, вот и задержались. Я там и поужинал, так что ты не беспокойся. – Он заглянул через ее плечо в книгу. – Ты что читаешь? А… «Анна Каренина»… Она почувствовала в его голосе равнодушие и спросила: – Тебе не нравится? – Не особенно. Я больше «Войну и мир» люблю. – Миша сел на кровать и начал раздеваться. – Почему? – Почему? В «Войне и мире» герои все серьезные: Болконский, Безухов, Ростов… А здесь не поймешь, что это за люди. Стива этот – бездельник какой-то. Ему сорок лет, а он из себя все деточку строит. – Не все герои легкомысленны, – возразила мама. – Например, Левин. – Да, Левин, конечно, посерьезней. Да и то его ничего, кроме своего хозяйства, не интересует. – Видишь ли, – мама медленно подбирала слова, – это были люди своего времени, своего общества… – Я понимаю. – Миша уже лежал под одеялом, заложив руки под голову. – Это великосветское общество. Но и в «Войне и мире» тоже рисуется великосветское общество. А посмотри, какая разница. Там люди имеют какие-то цели, стремления, сознают свой долг перед обществом, а здесь не поймешь, для чего живут эти люди – например, Вронский, Стива. Вот скажи: ведь человек должен иметь какую-то цель в жизни? – Конечно, должен, – сказала мама, – но, по-моему, каждый из героев «Анны Карениной» имеет цель. Правда, эти цели сугубо личные: например, личное счастье, жизнь с любимым человеком. Маленькие цели, но всё же цели. Миша поднялся на локте: – Какая же это цель, мама! Если так рассуждать, то каждый человек имеет цель. Выходит, у алкоголика тоже есть цель: каждый день пьянствовать. И у нэпмана: деньги копить. Я вовсе не о такой цели говорю. – А о какой же? – Ну, как бы тебе сказать… Цель должна быть возвышенной, понимаешь? Благородной. – Всё же? – Ну, например, мы вот на днях разговаривали с Константином Алексеевичем. Он сам рассказывал. Раньше он служил только из-за денег. Где больше платят, там и служит. Значит, у него цель не возвышенная. А если он сейчас работает круглые сутки и хочет восстановить фабрику, чтобы у нас в стране было много товаров, – значит, у него цель благородная. Может быть, я привел неудачный пример, но я так понимаю. – Чем же он виноват? Ведь раньше он не мог ставить себе такой цели. Он работал у капиталиста, и, конечно, ничто, кроме жалованья, его не интересовало. – Значит, он не должен был работать, – решительно ответил Миша. – Ведь папа не работал на капиталистов. – Не совсем так, – мама качнула головою, – папе приходилось работать и у капиталистов. – Это совсем другое дело. Он работал, чтобы заработать на существование. Но ведь не это было главным в его жизни. Ведь он был революционер. И отдал жизнь за революцию. Значит, у него была в жизни самая возвышенная, самая благородная цель. Они помолчали. – Знаешь, мама, – сказал Миша, – я себе очень хорошо представляю папу. Мне вот кажется, что он никогда ничего не боялся. – Да, – сказала мама, – он был очень смелый человек. – И потом, – продолжал Миша, – мне кажется, что он никогда не думал о себе, о своем благополучии, и самое высшее для него были интересы партии. Они замолчали. Миша знал, что маме тяжело вспоминать об отце, и он больше не задавал ей вопросов. Потом мама закрыла книгу, потушила свет и тоже легла в постель, а Миша еще долго лежал с открытыми глазами, всматриваясь в лунные блики, скользившие по комнате. Разговор с матерью взволновал его. Может быть, только сейчас, когда они говорили о цели в жизни, он впервые отчетливо почувствовал, что детство кончается и он вступает в жизнь. И, думая о своем будущем, он не хотел никакой другой жизни, кроме такой, какую прожил отец и такие люди, как отец, – люди, отдавшие свою жизнь великому делу революции… Глава 71 Генкина ошибка О том, что он видел Никитского, Миша рассказал товарищу Свиридову. Свиридов велел ребятам ждать и в Пушкино больше не ездить. Впрочем, другие заботы владели теперь нашими друзьями. Совет отряда постановил передать в комсомол группу пионеров, в их числе Мишу, Генку, Славу, Шуру Огуреева и Зину Круглову. Ячейка РКСМ уже их приняла, и они готовились к приемной комиссии райкома. Миша очень волновался. Ему никак не верилось, что он станет комсомольцем. Неужели исполнится его самая сокровенная мечта? Он с тайной завистью поглядывал на комсомольцев, заполнявших коридоры и комнаты райкома. Какие веселые, непринужденные ребята! Интересно, что они испытывали, когда проходили приемную комиссию? Тоже, наверно, волновались. Но для них все это позади, а он, Миша, робко стоит перед большой, увешанной объявлениями дверью. За этой дверью заседает комиссия, и там скоро решится его судьба. Первым вызвали Генку. – Ну что? – кинулись к нему ребята, когда он вышел из комнаты. – Все в порядке! – Генка молодецки сдвинул свою буденовку набок. – Ответил на все вопросы. Он перечислил заданные ему вопросы, в том числе: какой кандидатский стаж положен для учащихся. – Я ответил, что шесть месяцев, – сказал Генка. – Вот и неправильно, – сказал Миша. – Год. – Нет, шесть месяцев! – настаивал Генка. – Я так ответил, и председатель сказал, что правильно. – Как же так, – недоумевал Миша, – я сам читал устав. Вызвали Мишу. Он вошел в большую комнату. За одним из столов заседала комиссия. Сбоку стола сидел Коля Севостьянов. Миша робко сел на стул и с волнением ждал вопросов. Председатель, молоденький белобрысый паренек в косоворотке и кожаной куртке, торопливо прочел Мишину анкету, поминутно вставляя слово «так»: «Поляков – так, Михаил Григорьевич – так, учащийся – так…» – Это наш актив, – улыбнулся Коля Севостьянов, – вожатый звена и член учкома. – Ты своих не хвали, – отрезал председатель, – сами разберемся. Миша ответил на все вопросы. Последним был вопрос о кандидатском стаже. Миша знал, что год, но Генка… И он нерешительно сказал: – Шесть месяцев… – Неправильно, – сказал председатель. – год. Ладно, иди… Из райкома ребята поспешили к Свиридову, вызвавшему их на десять часов утра, и всю дорогу Миша и Слава ругали Генку. Слава тоже неправильно ответил. – Теперь начинай все сначала, – говорил Миша. – Всех примут, а нас нет. Позор на всю школу! – Зато у него большие успехи по конькам! – сказал Слава. – Целые дни на катке пропадает, даже газеты в руки не берет. Подавленный всем случившимся, Генка молчал и только яростно дышал на замерзшее стекло трамвая. Однако молчание ему не помогало. Друзья продолжали его ругать и, самое обидное, говорили о нем в третьем лице, даже не обращались к нему. – У нас все в порядке, – передразнил Миша Генку, – знай наших! Мы сами с усами, лаптем щи хлебаем. – Шапками закидаем, – добавил Слава. – Он все о кладе мечтает, – не унимался Миша, – все клад и клад. Какой кладовщик нашелся!.. – Он в миллионеры метит, – добавил Слава, но более мягко. Ему, видно, стало жаль удрученного Генку. Они доехали до большого здания, где внизу их ожидал пропуск в комнату № 203, к товарищу Свиридову. – Что же вы, друзья, опаздываете? – строго спросил Свиридов, когда они явились к нему. – В райкоме задержались, на приемной комиссии, – ответил Миша. – Ого! – Свиридов поднял брови. – Поздравляю молодых комсомольцев. Мальчики сокрушенно вздохнули. – Что вы? – спросил Свиридов и внимательно посмотрел на них. – Что случилось? – Провалились, – глядя в сторону, сказал Миша. – Провалились? – удивился Свиридов. – На чем? – На вопросе о кандидатском стаже. – Это я виноват, – угрюмо произнес Генка. – А на остальные вопросы как вы ответили? – Как будто правильно. – Что ж вы горюете? – рассмеялся Свиридов. – Из-за одного неправильного ответа вам не откажут. Кто хочет и достоин быть комсомольцем, тот им будет. Так что не огорчайтесь… А теперь, ребята, приступим к делу. Слушайте меня внимательно. Никитский упорно именует себя Сергеем Ивановичем Никольским. При этом он ссылается на ряд свидетелей, в том числе и на Филина. – Свиридов усмехнулся. – Хотя после пропажи ножен они все передрались: Филин сваливает на филателиста, филателист – на Филина. Между прочим, – он внимательно посмотрел на ребят, – свой склад они заблаговременно ликвидировали: видимо, их кто-то спугнул. Мальчики покраснели и молча уставились в пол. – Да, – едва заметно улыбнувшись, повторил Свиридов, – кто-то их спугнул. abu А сейчас будет очная ставка между каждым из вас и Никитским. Вы должны рассказать все, что знаете. На все вопросы отвечайте честно, так, как оно есть на самом деле, ничего не выдумывая. Теперь идите в соседнюю комнату и ждите. Когда надо будет, вас вызовут. Да, еще… – Свиридов вынул из ящика кортик и протянул его Мише: – Когда я спрошу, из-за чего Никитский убил Терентьева, то ты, Поляков, предъявишь кортик. Глава 72 Очная ставка Сначала вызвали Славу, за ним Генку и наконец Мишу. Когда Миша вошел в комнату, за столом, кроме Свиридова, сидел еще один пожилой человек, в флотской форме, с трубкой во рту. Генка и Слава чинно сидели у стены, держа на коленях свои шапки. У дверей, с винтовкой в руках, стоял часовой. В середине комнаты, против стола Свиридова, сидел на стуле Никитский. Одетый в защитный френч, синие галифе и сапоги, он сидел в небрежной позе, положив ногу на ногу. Его черные волосы были аккуратно зачесаны назад. Блестящие солнечные блики двигались по комнате. abu Когда Миша вошел, Никитский бросил на него быстрый колючий взгляд. Но здесь был не Ревск и не будка обходчика. Миша смотрел прямо на Никитского. Он смотрел на Никитского и видел Полевого, избитого и окровавленного, разобранные рельсы и зеленое поле, по которому бегали кони, потерявшие всадников. – Вы знаете этого человека? – спросил Свиридов и указал на Никитского. – Знаю. – Кто он такой? – Никитский Валерий Сигизмундович, – твердо ответил Миша, продолжая смотреть на Никитского. Никитский сидел не шевелясь. – Расскажите подробно, откуда вы его знаете, – сказал Свиридов. Миша рассказал о налете на Ревск, о нападении на эшелон, о складе Филина. – Что вы на это скажете, гражданин Никитский? – спросил Свиридов. – Я уже сказал, – спокойно ответил Никитский, – у вас есть более авторитетные показания, нежели измышления этого ребенка. – Вы продолжаете утверждать, что вы Сергей Иванович Никольский? – Да. – И вы проживали в доме Марии Гавриловны Терентьевой как бывший подчиненный ее сына, Владимира Владимировича Терентьева? – Да. Она может это подтвердить. – Вы продолжаете утверждать, что Владимир Владимирович Терентьев погиб при взрыве линкора? – Да. Это всем известно. Я пытался его спасти, но безуспешно. Меня самого подобрал катер. – Значит, вы пытались его спасти? – Да. – Хорошо… Теперь вы, Поляков, скажите… – Свиридов помедлил и, не отрывая пристального взгляда от Никитского, спросил: – Не знаете ли вы, кто застрелил Терентьева? – Он! – решительно ответил Миша и показал на Никитского. Никитский сидел по-прежнему не шевелясь. – Мне Полевой рассказывал, он сам видел. – Что вы на это скажете? – обратился Свиридов к Никитскому. Никитский криво усмехнулся: – Это такая нелепость… И после этого живу в доме его матери! Если вы склонны верить таким бредням… – Поляков! Какие у вас есть доказательства? Миша вынул кортик и положил его перед Свиридовым. Никитский не отрываясь смотрел на кортик. Свиридов вынул из ножен клинок, выдернул рукоятку и вытянул пластинку. Потом не торопясь снова собрал кортик. Никитский неотступно следил за его руками. – Ну-с, гражданин Никитский, знаком вам этот предмет? Никитский тяжело откинулся на спинку стула: – Я впервые его вижу. – Продолжаете упорствовать, – спокойно сказал Свиридов и положил кортик под бумаги. – Пойдем дальше… Введите свидетельницу Марию Гавриловну Терентьеву, – приказал он часовому. В комнату медленно вошла высокая пожилая женщина в черном пальто и черном платке, из-под которого выбивались седые волосы. – Пожалуйста, садитесь. – Свиридов указал на стул. Она села на стул и устало закрыла глаза. – Гражданка Терентьева, назовите имя этого человека, – сказал Свиридов. – Сергей Иванович Никольский, – не поднимая глаз, тихо произнесла Терентьева. – Где, когда и при каких обстоятельствах вы с ним познакомились? – Во время войны он приезжал ко мне с письмом от сына. – Как звали вашего сына? – Владимир Владимирович. – Где он? – Погиб. – Когда? – Седьмого октября тысяча девятьсот шестнадцатого года при взрыве линкора «Императрица Мария». – Вы уверены, что он погиб именно при взрыве? – Конечно, – она подняла глаза и с недоумением посмотрела на Свиридова, – конечно. Я получила извещение. – Вам прислали его вещи? – Нет. Разве их могли прислать? Кто мог спасти его вещи? – Значит, все вещи вашего сына пропали? – Я думаю. – Подойдите к столу. Терентьева тяжело поднялась и медленно подошла к столу. Свиридов вынул из-под бумаг кортик и протянул его Терентьевой. – Вы узнаете кортик вашего сына? – жестко спросил он. – Да… – произнесла Терентьева, разглядывая кортик. – Да… – Она растерянно посмотрела на Никитского, он сидел не шевелясь. – Да… это наш… это его кортик… Владимира… – Вас не удивляет, что все вещи вашего сына погибли, а кортик остался цел? Терентьева ничего не отвечала. Пальцы ее дрожали на краю стола. – Вы молчите, – сказал Свиридов. – Тогда ответьте мне… я вас спрашиваю в последний раз: кто этот человек? – Он указал на Никитского. – Никольский, – едва слышно произнесла Терентьева. abu – Так вот, – Свиридов встал и протянул руку по направлению к Никитскому, – он убийца вашего сына! Терентьева покачнулась, дрожащие ее пальцы впились в край стола. – Что… – задыхаясь, прошептала она, – что вы сказали? Не глядя на нее, Свиридов сухим, официальным голосом прочитал: – «Седьмого октября тысяча девятьсот шестнадцатого года лейтенант Никитский выстрелом из пистолета убил капитана второго ранга Терентьева Владимира Владимировича… Целью убийства было похищение кортика». В комнате стало совсем тихо. Часовой переступил с ноги на ногу, приклад винтовки чуть слышно стукнул о ковер. Никитский сидел не шевелясь, устремив взгляд на носок своего сапога. Терентьева стояла неподвижно. Она смотрела на Никитского, и ее длинные, сухие пальцы сжимали краешек стола. – Валерий… – прошептала она, – Валерий… Ее помертвевшее лицо белым пятном разрезало синеву комнаты. Свиридов и моряк бросились ее поднимать. Глава 73 Семья Терентьевых По Ярославскому шоссе мчалась большая легковая машина. В ней сидели Свиридов, моряк, Терентьева и мальчики. За широкими обочинами шоссе мелькали маленькие домики московских пригородов, мачты высоковольтной передачи, стальная излучина Окружной железной дороги. Потом потянулись сосновые леса, кюветы с серым, рыхлым снегом, подмосковные деревни. – Этот кортик, – рассказывала Мария Гавриловна, – принадлежал Поликарпу Терентьеву, известному оружейнику, жившему сто пятьдесят лет назад. По преданию, он вывез его с Востока во время одного из своих походов. Миша толкнул ребят и многозначительно поднял палец. – При Елизавете Петровне, – продолжала Мария Гавриловна, – Поликарп Терентьев попал в опалу, претерпел ряд злоключений и удалился в свое поместье, где устроил в доме тайник. Вероятно, его принудили к этому обстоятельства того тревожного времени, а может быть, страсть к механике, которой отличался старик. В доме до сих пор сохранились сделанные им вещи: шкатулка с секретами, особенные блоки, подъемники, даже часы собственной конструкции. Самым сильным его увлечением было водолазное дело. Но все его проекты водолазного прибора и подъема какого-то затонувшего корабля были для того времени, конечно, фантастическими. Между прочим, водолазное и судоподъемное дело стало традиционным в нашей фамилии. Этим занимались сын и внук Поликарпа Терентьева и мой сын Владимир. Многие из них участвовали в экспедициях. Дед Владимира несколько лет пробыл даже на острове Цейлон, всё какой-то корабль поднимали, да так и не подняли. А отец Владимира собирал материал о «Черном принце». Но все эти работы были окружены тайной, ставшей в семье традиционной. – Интересно! – сказал Свиридов. – Особенность тайника, – продолжала Мария Гавриловна, – заключалась в том, что о нем знал только один человек в доме – глава семьи. Мы, женщины, этим не интересовались. Шифр, указывающий местонахождение тайника, старик заделал в кортик. Мой сын Владимир был последним представителем рода Терентьевых. Он получил кортик от моего мужа в декабре пятнадцатого года. Владимир специально приезжал в Пушкино. Тогда-то и произошла ссора его с женой Ксенией. Она требовала, чтобы он оставил ей кортик и показал тайник. Большую роль в этой ссоре сыграл брат Ксении, Валерий Никитский. Возможно, он был уверен, что в тайнике хранились ценности. Он, конечно, ошибался. Если бы это было так, то Владимир, уезжая на войну, несомненно оставил бы мне кортик. Миша и Слава ехидно посмотрели на Генку. – В прошлом году, – продолжала свой рассказ Мария Гавриловна, – приехал Валерий. Он уверил меня, что в тайнике хранятся компрометирующие Владимира документы. Он говорил, что Владимир умер у него на руках и перед смертью будто бы просил эти документы уничтожить и тем спасти его честь. Для этой цели Валерий якобы остался в России и вынужден скрываться… Машина въехала в Пушкино и остановилась возле дома Терентьевой. Дом был каменный, старинной постройки, с колоннами на фасаде. Многочисленные дворовые постройки были запущены, частью разрушены, но дом сохранился. Нетронутый снег на правой стороне участка и замерзшие окна показывали, что под жилье используется только левая его половина. В столовой, куда все вошли, стоял длинный обеденный стол на круглых резных ножках. Один угол скатерти был откинут. На клеенке лежали три кучки гречневой крупы: ее, видимо, перебирали. – Часов в доме много, – сказала Мария Гавриловна, – но какие из них, я не знаю. – Вероятней всего, те, о которых вы упоминали, – сказал Свиридов. – Тогда пройдем в кабинет. В кабинете, в глубокой нише, стояли высокие часы в деревянном футляре. За стеклом желтел циферблат. В нем рядом с отверстием для завода часов виднелась едва приметная узкая щель. Свиридов открыл дверцу часов. Маятник криво качнулся и звякнул. Свиридов перевел стрелки на двенадцать часов без одной минуты, вставил в щель змейку кортика и, осторожно поворачивая ее вправо, завел часы. Все присутствующие напряженно ожидали. Генка стоял, широко раскрыв рот. Минутная стрелка дрогнула, подвинулась – открылась дверца над циферблатом, оттуда выскочила кукушка. Она двенадцать раз прокуковала, потом часы захрипели, кукушка дернулась вперед, вслед за ней дернулась вся башня часов, открывая верхнюю часть футляра. Футляр был с двойными стенками. Хитроумие тайника заключалось в том, что снаружи башня часов и футляр казались неотделимыми, сделанными из цельного куска дерева. Только после завода часов змейкой внутренняя пружина поднимала башню и открывала тайник, представлявший собой глубокий квадратный ящик, наполненный бумагами. Здесь лежали свернутые трубкой и обвязанные ниткой чертежи с примятыми, обтрепанными краями, папки, туго набитые пожелтевшими от времени листками бумаги, тетради, большой блокнот в сафьяновом переплете. Свиридов и моряк осторожно вынули все эти документы, разложили на столе и начали их внимательно рассматривать, изредка перебрасываясь короткими фразами. Мальчики жались к столу, тоже пытаясь что-нибудь увидеть. – Все разложено по морям, – говорил моряк. – Вот даже Индийский океан. – Он прочитал на обложке одной папки: – «Английский корабль «Гросвенор». Затонул в 1782 году у острова Цейлон. Груз: золото и драгоценные камни». «Бриг «Бетси»…» – Давайте-ка лучше свои моря поглядим, – перебил его Свиридов. – Так. – Моряк перебрал папки и развязал одну из них. – Черное море. Вот оглавление: «Трапезунд», корабль крымского хана Девлет-Гирея… «Черный принц» – затонул двадцать четвертого ноября 1854 года в Балаклавской бухте, разбившись во время шторма о прибрежные скалы, груз – пять миллионов рублей золотом…» Да тут целый список! – Он перелистал бумаги, покачал головой. – Какие сведения! Точные координаты места гибели, показания очевидцев, огромный справочный материал… – Крепко! – весело сказал Свиридов. – Для нашей новой организации «Судоподъем» все это пригодится. – Да, – подтвердил моряк, – материал неоценимый. Глава 74 Вступление Машина мчалась по Ярославскому шоссе в направлении Москвы. На заднем сиденье развалились Миша, Генка и Слава. Свиридов и моряк остались у Терентьевой, а ребят отправили, потому что они торопились в школу на торжественное заседание, посвященное пятилетию Красной Армии. Генка откинулся на мягкую спинку и сказал: – Люблю на легковых машинах ездить! – Привычка, – заметил Миша. – Все ж таки он вредный старикашка, – снова сказал Генка. – Кто? – Поликарп Терентьев. – Почему? – Не мог в тайник немного наличными подбросить… – Вот-вот, – засмеялся Миша, – ты еще о нитках поговори… – При чем тут нитки! Думаешь, я тогда не знал, что у них в складе оружие? Отлично знал. Только я нарочно о нитках говорил… для конспирации. Честное слово, для конспирации. А про Никитского я сразу понял, что это шпион. Вот увидите: в конце концов он признается, что взорвал «Императрицу Марию». – А здорово, – сказал Миша, – Никитский еще в Пушкине прятался, а Свиридов уже все знал, так что все равно бы он на границе попался. – Миша, – сказал Слава, – а письмо? – Ах да! – спохватился Миша. Он вынул из кармана письмо, которое только что вручил им Свиридов. На конверте крупным, четким почерком было написано: «Михаилу Полякову и Геннадию Петрову. Лично». – Видал? – Генка ехидно посмотрел на Славу. – Тебя здесь и в помине нет… Миша вскрыл письмо и вслух прочел: «Здравствуйте, дорогие ребята Миша и Генка! Угадайте-ка, от кого это письмо. Угадали? Ну конечно. Угадали. Правильно! Это я, он самый. Полевой, Сергей Иванович. Ну, как же они, пироги-то, Михаил Григорьевич? Хороши? А? Товарищ Свиридов написал мне о ваших делах. Молодцы! Вот уж никогда не думал, что вы с Никитским справитесь! Так что мне даже немного стыдно, что он тогда, в Ревске, бока мне намял. Кортик дарю вам на память. abu Вырастете большие, посмотрите на кортик и вспомните свою молодость. О себе могу сообщить, что опять служу на флоте. Только работаю сейчас на новом деле. Поднимаем со дна корабли, ремонтируем их и пускаем плавать по морям-океанам… На этом кончаю. Желаю вам вырасти настоящими большевиками, верными сынами нашей великой революции. С коммунистическим приветом Полевой». …Машина въехала в город. Сквозь ветровое стекло виднелась Сухарева башня. – Опоздали мы на собрание, – сказал Миша. – Может быть, вовсе не идти? – предложил Слава. – Очень интересно смотреть, как другим будут комсомольские билеты вручать. – Именно поэтому мы и должны прийти на собрание, – сказал Миша, – а то еще больше засмеют. – Приехали, – объявил шофер. Мальчики вылезли из машины и вошли в школу. Собрание уже началось. На лестнице было тихо и пусто, только тетя Броша сидела у раздевалки и вязала чулок. – Не велено пускать, – сказала она, – чтобы не опаздывали. – Ну, Брошечка, – попросил Миша, – ради праздника. – Разве уж ради праздника, – сказала тетя Броша и приняла их одежду. Мальчики поднялись по лестнице, тихо вошли в переполненный ребятами зал и стали у дверей. В глубине зала виднелся стол президиума, стоявший на возвышении и покрытый красной материей. На стене, над широкими окнами, висело красное полотнище с лозунгом: «Пусть господствующие классы дрожат перед коммунистической революцией. Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей, приобретут же они целый мир». Миша едва разобрал эти слова. Бесцветный диск февральского солнца блестел в окнах нестерпимым блеском, яркие его лучи кололи глаза. Коля Севостьянов кончал доклад. Он закрыл блокнот и сказал: – Товарищи! Этот день для нас тем более торжествен, что сегодня решением бюро Хамовнического районного комитета РКСМ принята в комсомол первая группа лучших пионеров нашего отряда, а именно… Приятели покраснели. Генка и Слава стояли потупившись, а Миша не отрываясь, до боли в глазах, смотрел через окно на солнце, и весь горизонт казался ему покрытым тысячью маленьких блестящих дисков. – …а именно, – продолжал Коля и снова открыл блокнот: – Воронина Маргарита, Круглова Зинаида, Огуреев Александр, Эльдаров Святослав, Поляков Михаил, Петров Геннадий… Что такое? Не ослышались ли они? Приятели посмотрели друг на друга, и… Генка в порыве восторга стукнул Славу по спине. Слава хотел дать ему сдачи, но сидевшая неподалеку Александра Сергеевна угрожающе подняла палец, и Слава ограничился тем, что толкнул Генку ногой. Потом все встали и запели «Интернационал». Миша выводил его звонким, неожиданно дрогнувшим голосом. Блестящий диск за окном разгорался все ярче и ярче. Сияние его ширилось и охватывало весь горизонт с очертаниями домов, крыш, колоколен, кремлевских башен. Миша все смотрел на этот диск. И перед глазами его стояли эшелон, красноармейцы, Полевой в серой солдатской шинели и мускулистый рабочий, разбивающий тяжелым молотом цепи, опутывающие земной шар. {С. Бабаевскӧй @ Кавалер Золотой Звезды @ роман @ ӧтуввез @ @ } Семен Петрович Бабаевский Кавалер Золотой Звезды КНИГА ВТОРАЯ Глава I Хороша бывает осень в верховьях Кубани. Погода стоит теплая и тихая, нет еще ни обложных дождей, ни восточных ветров с заморозками. Солнце греет слабо, не курится земля, и лишь по утрам покрывается она дымчато-сизым туманом. Сквозь туман, как сквозь матовое стекло, проступает зеленая-зеленая озимь, а по сенокосам так буйно подымается отава, что впору второй раз пускать сенокосилки! С восходом солнца туман жмется к земле и исчезает, оставив на траве лишь блестки крупной, как горошинки, росы. В радужном сиянии плывет паутина, плывет тихо-тихо — то подымается вверх, то падает на землю. А небо удивительно чистое и низкое; прозрачная голубизна его, какая бывает только весной, ласкает взгляд — хочется, как случалось в детстве, лечь на траву вверх лицом да так и пролежать час или два… По светлому горизонту встает Кавказский хребет, — кажется, лежит он так близко, что простым глазом видны и седловины перевалов, и острые зубчатые шпили, и обрывы с матовой тенью на снегу, и даже трещины, как черточки на бледно-синей бумаге. От станиц в степь протянулись сухие дороги, широкие и до звона утрамбованные копытами, шинами колес, со следами рубчатой резины. Над степью шумными стаями летают грачи, опускаясь так низко, что иные чертят крыльями пахоту. Где-нибудь на кургане зачернеет шапка пастуха, где-нибудь в ложбине покажется охотник, увешанный куропатками, как десантник гранатами. Зайцы чуют близость зимы и в такие погожие дни поздней осени становятся ленивыми — они уже одеты в теплые меха и ходят, как правило, стайками; водят у скирды заячьи хороводы — одни прыгают, резвятся, другие стоят часовыми и, поглаживая передней лапкой жесткие усы на разрезанной губе, зорко всматриваются вдаль: не идет ли охотник? А Усть-Невинская лежала в золотом убранстве и была еще красивее, чем летом. Деревья оголились, улицы сделались шире и просторней; над ними и над желтыми полянами садов плыли призывные звуки пилы. Звуки возникали за станицей, на лесопилке, — там стучал мотор и пила то взвывала, точно силясь разрезать теплый, отяжелевший воздух, то голос ее слабел, замирал или разливался острым свистом. «Чудно! — подумал Савва, выйдя на крыльцо станичного совета. — Что делается в Усть-Невинской! Какие звуки и какие песни! Будто и осень, как бывала и прежде, богатая солнцем, и липучая паутина по-прежнему расцвечивает небо, а присмотришься — нет, не та осень. Да и станица имеет не тот вид». От лесопилки двигались конные упряжки. Колеса были раздвинуты на длину столбов, и белая лента свежих досок долго тянулась через площадь, направляясь за станицу. Там, у высокого обрыва, как ласточкино гнездо, лепилось обставленное лесами здание гидростанции. Туда же, пересекая площадь, шел обоз с цементом. Бочонки стояли торчмя, один в один, — они вздрагивали и курились синеватой пылью. Возчики, спицы колес, спины быков белели, точно запорошенные инеем. Передних быков вел Никита Мальцев — старший в обозе. Он шагал неторопливо и твердо. Быки выгибали спины и шли тяжело. Колеса гремели, сотрясали подводу, и над бочонками вспыхивал сизый дымок. За Никитой ехала Ирина Любашева на своих быках-красавцах. Она примостилась на бочонке, — ее брови, нос, распущенная за плечами коса были припудрены цементной пылью. Ирина помахивала кнутом и задумчиво смотрела на Савву. — Никита! — крикнул Савва. — Весь забрали? — Тяжеловато, но подняли. Савва подошел к Никите. — А за кирпичом когда? — Думаю, что надо и быкам дать отдохнуть, — рассудительно отвечал Никита. — Да и комсомольское собрание надо провести. Уже с месяц не собирались. — Эх, Никита, Никита! — усмехнулся Савва. — О чем печалишься? Зачем же вам собираться? Все твои комсомольцы с тобой на возах. Вот ты по дороге хоть каждый день и проводи собрание. Быки идут медленно, президиум посади на первую подводу… — Такой порядок не годится, — возразил Никита. — Собираемся в клубе. — Так ты вот что там обсуди, — сказал Савва. — Выделите пять комсомольцев на курсы электриков. Сергей сегодня звонил: надо в понедельник этих курсантов отправить. — Сделаем, — проговорил Никита и подстегнул кнутом подручного быка. Савва отстал и поравнялся с Ириной. — Ну, черноокая, побелела! — сказал он. — Тут пудры, я вижу, вволю. Молоко возить, пожалуй, легче? — А мне все равно. С обозом ездить даже веселей. — Приходи к нам завтра вечерком, — негромко сказал Савва. — Анюта просила, да и я тоже. — А что там у вас? — Крестины справим. — А-а-а… Дочурка у вас? Какое же имя дали? — Ириной нарекли. — Кому ж это понравилось мое имя? — И мне, и Анюте, а более всего Сергею, — он же крестный отец. Ирина смущенно закусила губу. — Так приходи, Ирина. — А провожать меня на птичник кто будет? — смеясь, спросила Ирина. — Ого! abu Была бы ты, а провожатый найдется. По улице, навстречу обозу с цементом, шли сытые и тяжелые волы с саженными рогами. Они тянули высокий воз сена — аромат травы и сухих цветов долго стоял над хатами. Вдыхая пряный запах, Ирина думала о приглашении Саввы. Она понимала, что Савва пригласил ее не иначе, как по просьбе Сергея, и ей хотелось, чтобы этот вечер пришел быстрее. Мысленно она то была у Саввы, то примеряла новое платье, которого Сергей еще не видел. Задумавшись, бесцельно смотрела на солнечную сторону улицы. Там, под плетнем, грелись крупные, как индюшки, куры, — иные копошились и били крылом о ногу, иные же сладко дремали, затянув глаза, как бельмом, белой пленкой. Обоз выехал за станицу. Рядом со штабелями древесины стояло низкое, как кошара, здание лесопилки, и песня пилы теперь звучала с исключительной силой. Кубань не шумела, не точила каменистые берега. Она давно обмелела и приутихла, будто прислушивалась к голосистым звукам лесопилки. По реке, как эхо, летели то звон плотничьих топоров, то хлопки падающих досок, то слабый стук вальков о мокрое белье, то гоготание гусей, то голоса детей. Гуси плавали последние дни и потому гоготали сильно и звонко. Веселая стая их ударила крыльями о воду, как в ладоши, оставила на реке пушинки и полетела низко-низко над обозом, так что Ирина видела прижатые к хвосту красные и еще мокрые лапки… А день был красочно-светел, воздух неподвижен и горяч; пахло переспелыми дынями, зимними яблоками и сосновой стружкой. Глава II В один из погожих дней Сергей Тутаринов не выехал в район и с утра начал принимать посетителей. Он распахнул окна, смотревшие на юг, за Кубань, и только что сел за стол, как в кабинет не вошел, а вскочил Рубцов-Емницкий, одетый уже по-осеннему. abu На нем были новые сапоги, тоже тупоносые, только не из парусины, какие он носил летом, а из мягкой кожи; и не косоворотка с украинской вышивкой в ладонь, а суконная рубашка со стоячим воротником и с нашитыми на груди, в виде мешочков, карманами; новый плащ с капюшоном, с карманами вовнутрь, был не прежнего серого цвета, а ярко-коричневый, как сухие листья каштана… abu Взволнованно-радостный, Рубцов-Емницкий приветствовал Сергея сперва улыбкой, а потом крепким пожатием руки. При этом он взглянул в окно на горящие под солнцем цинковые крыши, на зацепившуюся за трубу паутину. — Ах, и что за чудо погода! — воскликнул он. — Ведь это же царственная осень! Погляди, Сергей Тимофеевич, какие повсюду лежат краски! А этот без конца и края летящий шелк! Нет, такая погода просто балует кооператоров! — Почему же она балует только кооператоров? — спросил Сергей. — По-моему, такая теплая осень всем приятна. — Всем — это да! Но нам, для ясности, — людям торгующим, — это же просто благодать! В Москве снег, метели, а у нас такой погожий день. abu — Лев Ильич! — перебил Сергей. — О погоде поговорим после. Ты давно приехал? — Только сейчас с поезда. — Ну, рассказывай, как там, в Москве? Все закупил? — Закупил? — Рубцов-Емницкий усмехнулся. — Такое слово не подходит. — Он снял плащ, сел ближе к Сергею и тяжело вздохнул. — Сережа, не закупил, а добыл, заполучил, заимел, из зубов, для ясности, вырвал, да и то не по всем нарядам. — Рубцов-Емницкий стал рыться в портфеле. — И итог все ж таки неплохой — турбина и генератор держат маршрут на Усть-Невинскую. Сам ездил на Урал и погрузил… А ты знаешь, что такое достать на Урале вагон? Но Рубцов-Емницкий раздобыл и вагон. У меня там завелся дружок… — Ты все обзаводишься дружками? А что же с остальными нарядами? Рубцов-Емницкий вынул из портфеля бумаги. — Вот они, уже с резолюциями… Министр электропромышленности оказался такой внимательный, просто на редкость приятный человек. В министерстве меня каждая секретарша теперь знает. Тоже очень приятные женщины. Познакомились мы, можно сказать, на деловой почве… Даже одного дружка там нажил — милейший характер. — Опять дружок? — Без них в нашем деле нельзя… Да, так вот, с министром у меня дела решились по-хорошему и быстро. Но эти резолюции не министра, а главка. Министр позвонил начальнику главка, а вот там я и завяз. Прибыл в главк, и пришлось, для ясности, покружиться. Начальника еще нету, а секретарша попалась не женщина, а прямо скажу — черт. Я сижу и, жду. Вижу, мимо меня так важно прошел начальник, я — за ним. «Обождите, гражданин». Жду. А телефоны уже мучают секретаршу. Начальник в кабинете сидит, а она всем отвечает, что начальника нету… И это на моих глазах такой обман. Тут я не мог сдержаться, отстранил секретаршу вежливо — и в кабинет… Там и состоялся у меня крупный разговор, а все ж таки резолюции заполучил. — Рубцов-Емницкий тяжело вздохнул. — Ты знаешь, что он мне сказал? Все колхозы точно сговорились насчет строительства станций — едут и едут. Говорю ему, что не сговорились, а так, строим по плану… Пожил я там немного — в главке тоже появились дружки, а все ж таки ни электромоторов, ни лампочек, ни кабеля, ни провода, ни изоляторов отгрузить так и не смог. — Почему? — По причине разбросанности баз. Главк-то в Москве, а электрооборудование, для ясности, приходится получать и в Житомире, и в Киеве, и в Риге, и в Ленинграде, а я не мог разорваться. Хорошо, что сумел проскочить на Урал. — Рубцов-Емницкий горестно улыбнулся. — Это как в песне поется: «Дан приказ: ему на запад, ей в другую сторону…» — Придется ехать и в другую сторону, — сказал Сергей, рассматривая наряды. — Да я готов лететь хоть на край света! Сережа, помнишь нашу первую встречу? Я еще тогда предвещал и говорил, что с тобой-то мы сможем смело… — Только ты желал видеть меня не в этом кабинете? — Ну, то, чего я желал, — дело прошлое. — Рубцов-Емницкий придвинул стул. — Главное — мы вместе вершим одно большое дело… Да, так вот в чем суть вопроса. Я могу выехать в эти города хоть завтра и даю слово, что все оборудование будет представлено, но мне нужно, для ясности, взять с собой, — буду называть вещи своими именами, — некоторый вес сливочного масла… Сережа, черкни писульку на сырзавод, чтобы там все обделали без лишних мыслей… — Это зачем масло? — Наивный вопрос. — Рубцов-Емницкий смущенно улыбнулся. — Электрооборудование будет быстрее двигаться. Сергей встал. — А без масла не можешь? — Могу, но… убыстрять же надо движение. — Убыстрять? Так и дурак сможет убыстрить. — Сергей сел за стол. — Вот что, Лев Ильич: ты дал слово работать честно — сдержи! Никакого масла ты, конечно, не получишь, а выедешь завтра. Даю тебе месяц сроку. Чтобы через тридцать дней все оборудование было в Усть-Невинской. Сможешь? — Значит, без всего? — Да. — Трудновато будет, но попробую. Убыстрения не получится… Рубцов-Емницкий любезно простился и вышел. «Странный человек, — подумал Сергей. — А слова-то какие? «Некоторый вес»… «Черкни писульку»… «Обделать без лишних мыслей»… Черт знает на каком это языке!» Гремя толстой, из груши, палкой и немного прихрамывая, вошел Федор Лукич Хохлаков. Он, молча, с достоинством протянул руку Сергею и сказал: — Сергей, что-то ты очень быстро обзавелся приемной. Там у тебя диваны появились, круглый стол, цветы, газеты на столе — как все одно в каком министерстве… Неужели ты этому научился на фронте? — А что в этом плохого? — Людей собралось, как на суде. Насилу протискался к тебе в кабинет. — Значит, у каждого есть ко мне дело, вот они и пришли. В этом я не вижу ничего плохого, а наоборот… — Ты не видишь? — перебил Федор Лукич, затем вынул коробку папирос и угостил Сергея. — Ты не видишь, а я вижу… Ты так вот приучишь людей бежать с жалобой по всякому пустяку, тебе и работать некогда будет… Тут, возле исполкома, жалобщиков соберется целая ярмарка. — Этого бояться нечего. …Федор Лукич Хохлаков недавно вернулся из Кисловодска. После месячного лечения старик поздоровел, но был мрачен, жаловался на боль в правой ноге и без палки ходить не мог. Он попросил себе легкую, не связанную с разъездами работу. Ему посоветовали стать заведующим районной мельницей, и он согласился. Приняв водяную мельницу, стоявшую за станицей, вблизи Кубани, он несколько дней не появлялся в исполкоме. О возвращении Хохлакова узнал Алексей Артамашов и как-то под вечер приехал к нему на тачанке, злой, с опухшим и сердитым лицом. Кучер отнес в сенцы две корзины, зашитые сверху мешковиной, а Артамашов прошел в комнату. Федор Лукич пригласил пить чай. Артамашов сел и стал жаловаться на Сергея. — А чего ты удивляешься? Известно, что новая метла метет чище. — Хохлаков усмехнулся. — Да и какая метла! Но ты, Алексей, не смотри, что у него полная грудь наград. Я о людях сужу не по медалям… Еще не известно, как он поведет район… Слишком горяч… на электричество напирает… — Да, я это понимаю, — волновался Артамашов. — Но он же меня, Федор Лукич, от работы отстранил! — Это как так отстранил? Самочинно? А где общее собрание? — Диктаторствует. — Кто ж ему позволил нарушать колхозный устав? — Хохлаков встал, прошелся по комнате. — Здорово работает! Но ничего, Алексей, для всякого самочинства у нас есть законы… — Да что ж — законы? Как же тут быть, ежели он запретил мне работать, ревизию назначил… — Докапывается? — Его отец председатель ревизионной комиссии, — продолжал Артамашов. — Зараз кладовую ревизуют… А еще он был у директора МТС. Такой ему нагоняй дал, корову приказал вернуть и грозился… Ну, как же мне быть? — Поезжай домой, а я сам с ним поговорю, — угрюмо сказал Хохлаков. — И с Кондратьевым посоветуюсь… Это и заставило Хохлакова прийти к Сергею. Он стоял у окна и раздумывал о том, с чего бы ему начать этот неприятный разговор. Он стукнул палкой о пол и подошел к Сергею. — Ну, Федор Лукич, — заговорил Сергей, — расскажите, как там у вас на мельнице? Завозно? — Зараз меня не мельница интересует, — не глядя на Сергея, ответил Хохлаков. — Что там у тебя произошло с директором усть-невинской МТС? — Ничего особенного. Я ему сказал, чтобы он вернул корову, которую взял на ферме колхоза имени Ворошилова, — вот и все. — Так. А ты эту корову в глаза видел? — Зачем же мне ее видеть? — Да какая ж это корова? Это же была телушка, и он ее не взял, а купил… — За бесценок? Так не покупают. — Сергей помолчал. — Есть постановление правительства, и его надо выполнять. — Хорошо, пусть так. — Хохлаков снял картуз, погладил ладонью стриженую голову. — А кто тебе позволил оскорблять директора МТС, члена пленума райкома, да еще и грозиться снять с работы? — Я его не оскорблял, — твердо сказал Сергей. — А от работы его надо будет освободить в интересах дела… — Да ты и Артамашова уже освободил, лучшего председателя… и тоже в интересах дела? — Да, освободил — и добьюсь, чтобы его выгнали из партии, — все так же не громко, стараясь быть спокойным, отвечал Сергей. — Вот ты какой смелый! Но не забывай, что не ты будешь исключать его из партии. И не диктаторствуй, это тебе не в танковой роте! Я член исполкома, член бюро райкома, и ты тут свои порядки не наводи! Сергей хотел что-то сказать, брови его сдвинулись, он даже поднялся, но Хохлаков не стал его слушать. Гремя палкой, он вышел, не закрыв за собой дверь. На пороге появилось двое посетителей. Один был коренастый мужчина в серой кубанке и в бурке, с красивыми русыми усами на свежем, веселом лице. Другой — худощавый старик с пепельно-серой бородкой, в бешмете под стареньким полушубком, в суконных шароварах и в сапогах. Это был Никита Никитич Андриянов — председатель Родниковского станичного совета. С ним Сергей встретился как-то ночью, когда проездом остановился в Родниковской. Посетителя в бурке Сергей не знал и с любопытством смотрел на его пышные усы, на светлые неспокойные глаза и на всю его по-военному стройную фигуру в горском наряде. — Прошу садиться, — сказал Сергей, указывая на стулья. — Благодарим. Мы всю дорогу в седлах сидели, — ответил тот, что был в бурке. — Сесть мы, конечно, сядем, но сперва давайте познакомимся. Мы, родниковцы, живем в горах, как орлы. Я — секретарь станичной парторганизации, Иван Герасимович Родионов. — Он крепко пожал Сергею руку. — А Никита Никитич Андриянов — наш станичный голова. — Мы уже знакомы, — сказал Андриянов, тоже здороваясь за руку. — Помнишь, как ты меня среди ночи с постели поднял? Пришел я до дому под утро, а жинка и пытает: «Кому ты в такую пору понадобился? Не к соседке бегал?» Ревнует… «Нет, — говорю ей, — новый председатель райисполкома приезжал…» — «А чего ж он, — говорит жинка, — сам по ночам не спит и другим мешает?» Ну, что на это глупой бабе ответишь? — С каким же вы делом ко мне приехали? — спросил Сергей. — Иван Герасимович, докладывай по партийной линии, — сказал Андриянов, снимая с плешивой головы кудлатую шапку. — Сергей Тимофеевич, я не только партийный руководитель, — пояснил Родионов, садясь на стул и снимая с одного плеча бурку, — основная у меня должность — председатель колхоза «Власть Советов», а секретарем работаю по совместительству. Коммунистов у нас мало, так вот мы и создали партийную организацию при станичном совете… В данном случае я, конечно, буду говорить в двух лицах, потому что у нас к тебе есть дело и политическое и хозяйственное — никак нельзя разделить. Он порылся в боковом кармане кителя, — из-под полы бурки блеснули ордена и медали. «Тоже недавно с войны», — подумал Сергей, а Родионов развернул тетрадку и положил ее на стол. — Речь у нас о пятилетнем плане нашей станицы, — сказать, идем по примеру устьневинцев… Скажу тебе правду: примерно мы взяли у них, а не знаем, как оно у нас получится… Рассмотрим все хорошенько. Первым у нас идет животноводство, как главная отрасль… — А какие у нас выпаса? — вмешался в разговор Андриянов. — Это ж такие выпаса, такие выпаса, что ни в одной станице таких не сыщешь. А особенно на горах! Прямо целебные травы! Хоть какую худорьбу туда выгони, а вернется каждая скотинка жирная — сразу можно на весы. — Так почему же не получится? — спросил Сергей, рассматривая тетрадку. — Со скотом и с урожаем получится, — ответил Родионов. — А вот с электростанцией… Вся беда с лесом. Мы только что были у Кондратьева. Он нас поддержал — и насчет посева и насчет поголовья. «Все, говорит, правильно», а когда мы дошли до лесоматериала — послал к тебе. «Если, говорит, Тутаринов вам не поможет, тогда уже никто не поможет». — Вот как! — сказал Сергей, все еще не отрываясь от тетрадки. — А у меня тоже нет леса… — Да как же так — нету? — Родионов снял кубанку и ударил ею о ладонь. — А я знаю, что есть! Ты летом сам сплавлял лес. Мимо нашей станицы брусья плыли. Мы все видели, а только не знали, что к чему. — То лес чужой, — сказал Сергей. — Усть-невинский. Сплавляйте и вы. Наряд я выдам… — Как же его сплавлять, когда Кубань обмелела? — У нас одни перекаты, — подтвердил Андриянов. — Сергей Тимофеевич, — заговорил Родионов, — скажи Савве Остроухову: пусть он даст нам взаймы бревен сто… До лета. Летом мы все восполним. А ждать до лета… — Попросите Савву, может он и даст. — Просили. Мы с Никитой Никитичем ездили к нему, чуть в ноги не кланялись. Я ему говорю, что на фронте мы делились и патронами и снарядами. — Родионов развел руками. — Куда там! И гладиться не дается! Я ему про фронт, а он свое: «Мой лес…» Ну, что тут скажешь? Прикажи ему, Сергей Тимофеевич… — Приказать я не могу. — Сергей задумался. — Если бы вы были одни — другой разговор. Вчера приезжали из Белой Мечети. Привезли план и тоже просят лесу. На той неделе были краснокаменцы — им тоже нужен лес. И все смотрят на Савву Остроухова… Короче говоря, мы ваш план утвердим. А вот строительство электростанции не утвердим. У нас будет одна станция — усть-невннская ГЭС… Прочее строительство — пожалуйста. Поможем достать строительный материал. Я поговорю с Саввой не только о ваших нуждах. Я скажу ему так: «Сделал почин — выручай, дели свой лес напополам». Я думаю, что он уважит. А гидростанцию будем строить всем районом — тут распыляться нельзя. — Когда же мы получим окончательный ответ? — спросил Родионов, встав и накинув на плечи бурку. — Нам бы надо побыстрее. — Ах, какие быстрые! Завтра я вам позвоню. — Будем благодарны, — сказал Андриянов, вставая. Они распрощались и вышли. В кабинете появился Стефан Петрович Рагулин. Он снял шапку, вытер кулаком вспотевшую лысину и, не здороваясь, мрачно посмотрел на Сергея. — И что это у вас тут в районе за дурацкие порядки! — сказал он, и его давно небритое лицо почернело от злости. — На словах — все за высокий урожай, а на деле что ж получается? У Калугина в банке лежат колхозные гроши, а получить я их не могу… Да как же тут не кричать! Мне нужны гроши сегодня! Я посылаю человека за минеральными удобрениями. Завтра надо выезжать, а Калугин говорит, что у него нету такой статьи и он не может мне выдать ни копейки. Да какое мне дело до его статей! Мои гроши — давай их мне, раз они мне требуются. Я же их не пропивать собираюсь? Я пообещался — ты это знаешь — получить сорок центнеров зерна с гектара, а он мне своими статьями голову заморачивает. Законник какой нашелся! — Сколько ж вы просите? — спросил Сергей и положил руку на телефонную трубку. — Да хоть бы тысяч пять. Сергей позвонил Калугину, говорил с ним долго и упросил выдать половину суммы сегодня, а остальную половину — в конце недели. — Как же так — половину? — горячился Рагулин. — Мне ж никто не скажет: «Ты, Стефан, наобещался взять с гектара сорок центнеров, а бери любую половину!» Ушел Рагулин недовольный и еще более разгневанный… Затем переступили порог старик и старуха из хутора Вишневые сады. Они жаловались на невестку, которая ушла от них и увела корову. Сергей пообещал вызвать в исполком невестку и поговорить с ней… Стариков сменил бухгалтер колхоза «Путь хлебороба» Авдеев, и Сергей с полчаса слушал историю о разбазаривании продуктов и трудодней в этой небольшой сельхозартели… После бухгалтера Авдеева у стола минут двадцать сидел животновод колхоза «Волна революции» Сидоренко, приехавший с жалобой на трактористов, запахавших часть сенокосных угодий. …Короткий день угасал. Когда из кабинета ушел последний посетитель, Сергей остановился у окна и широко расправил плечи. За Кубанью над лесом садилось солнце. От реки веяло свежестью. Сергей вспомнил, что завтра вечером его ждет Савва, что там будет Ирина. Он задумался и не слышал, как вошел старший агроном отдела сельского хозяйства Андрей Саввич Полищук, худой высокий мужчина с седеющими, низко подрезанными усами. — Ну, кажись, конец жалобщикам, — сказал он, присаживаясь к столу. — Ждал, ждал и насилу дождался. — Что у вас, Андрей Саввич? — Мой начальник, как вам известно, — сказал Андрей Саввич, раскрывая папку, — выехал в Усть-Невинскую и попросил меня доложить, как в районе выполняется постановление Совета Министров и ЦК ВКП (б) от девятнадцатого сентября… — Охотно послушаю. Андрей Саввич, сутулясь у стола, отыскал нужные бумаги. — По последним данным райзо, — начал он глухим голосом, — возвращение колхозам земли идет туговато. — В чем же дело? — Кое-какие районные организации упорствуют. Вспахали зябь и требуют, чтобы земля за ними сохранилась до снятия урожая… Как с ними быть? Все ж таки люди труд затратили? — Как быть? Никому и никакой отсрочки. — И еще, — продолжал Андрей Саввич, — сокращение управленческих штатов в колхозах идет, на мой взгляд, медленно. Редко в каком колхозе уменьшилось число столов в канцелярии. — Значит, столоначальники крепко сидят? — Сидят надежно… Да, есть еще у меня один список, да только я не знаю, Сергей Тимофеевич… как быть? — Андрей Саввич наклонил голову. — Дело-то такое дальнее… Как-то даже и неловко… Тут вот, посмотрите, в списке есть фамилия второго секретаря… Так что я даже и не знаю… — Да что ж тут знать? И второй секретарь вернет, если он взял незаконно. — Понимаю, — еще ниже наклонив голову, сказал Андрей Саввич. — А может быть, Сергей Тимофеевич, так лучше, чтоб не поднимать этого вопроса?.. — Скрыть? Нет, этого делать нельзя. — Так надо же принять во внимание, — Андрей Саввич посмотрел на Сергея грустными глазами, — принять во внимание и то, Сергей Тимофеевич, что он не сам брал ту корову, а мы, райзо, ему давали… Пусть так и будет. Ведь это же наше внутреннее дело… — Нет, Андрей Саввич, это не только внутреннее наше дело, — Сергей, о чем-то думая, подошел к окну и снова вернулся к столу. — Почитайте «Правду», что там пишут и о некоторых секретарях, и о председателях райисполкома, и о директорах МТС. — Это-то я знаю. Читал… — Советую еще раз перечитать. — Сергей сел и взял карандаш. — А что там у нас делается в кладовых? Давайте по каждому колхозу. Начнем с Усть-Невинской. Глава III На площадь съезжались подводы, выстраивались в ряд, и возчики, закуривая, посматривали на окна остроуховского кабинета, как бы желая узнать, долго ли им придется стоять без дела. Во дворе станичного совета Дорофей запрягал свою выездную пару, но не в тачанку, а в длинную, со свисающими дробинами арбу. — Эй, дьяволяка лысый! — шумел Дорофей на лысого спокойного коня. — Чего крутишь головой! Привык в тачанке ходить, а солому возить не желаешь? — Эге! Хлопцы! — крикнул кто-то из возчиков. — Да с нами и Дорофей поедет. Погляди, как бушует! Подъехал и кучер Артамашова, — и тоже не на тачанке, а на бричке. Когда собрался обоз в двадцать две подводы и к ним, выехав рысью со двора, присоединился Дорофей, из станичного совета вышли Тимофей Ильич, Савва, Сергей и Стефан Петрович Рагулин. У коновязи, кусая столб, подплясывал на тонких и сильных ногах жеребец — тот самый неспокойный гнедой жеребец, на котором Сергей ездил в Чубуксунское ущелье. Тимофей Ильич, ударяя плеткой о голенище, торопливо зашагал к жеребцу. — Батя, вы скачите вперед! — сказал Сергей, стоя на крыльце и рассматривая обоз. — Да отделите лошадей от волов! — И без тебя, сынок, знаю. Тимофей Ильич легко и умело сел в седло, кивнул головой и, покрепче подбирая поводья, поскакал к головной подводе. С трудом осаживая жеребца, мелко семенившего ногами и подымавшего красивую голову, старик полуобернулся на седле и крикнул, точно подавая команду: — Эй, конные! За мной! А вы, бычатники, тоже пошевеливайтесь! Обоз загремел, растянувшись по площади. — Э! Тимофей Ильич дюже большой мастер грузить воза, — сказал Рагулин, провожая взглядом всадника. — Мне с ним довелось сено возить… Умеет воз наложить. И ежели он повел обоз, то привезет соломы столько, что хватит нам весь кирпич выжечь. — Если б только нам, — буркнул Савва, — а то всему району. Не пойму, что ж это из нашего пятилетнего плана получается? — А что такое? — спросил Сергей. — Да как же так! Гидростанцию планировали для Усть-Невинской, а теперь она перешла в район. — Не печалься, Савва, — сказал Рагулин, — гуртом быстрее построим. — Или тот же лес, — продолжал Савва. — Трудились, сплавляли, а теперь ко мне ежедневно делегация ездит из соседних станиц. Все за инициативу благодарят и лесу просят, а еще грозятся тебе пожаловаться. — Что ж в этом плохого? — Плохое то, что на готовое добро охотников найдется много… Вот и кирпичный завод мы восстановили, а теперь делай кирпич соседям. — Надо помогать… А как же? — Да вы не спорьте, — отозвался Рагулин. — Есть к тебе, Сережа, один хозяйственный вопрос. Скажи, когда мы будем иметь электричество? — Думаю, что к весне… А что? — Важная мысль зародилась, а без электричества осуществить ее невозможно. — Какая ж это мысль? — Секретная. — Я знаю, — сказал Савва, — у Стефана Петровича один секрет на уме — об урожае печалится… Да только урожай, как я понимаю, электричеством, не подымешь. — Может, кто и не подымет, а я подыму. — Не хвастайте прежде времени. — А я тебе, Савва, вот что скажу. В будущем году наш колхоз пообещался взять на гектаре двести сорок пудов, а дай к весне энергию — и можно прибавить к той же цифре еще сто пудов… Вот тебе и электричество! — Это интересно! — сказал Сергей. — Стефан Петрович, вы расскажите. — До поры до времени не могу, — тайна! Ты давай электричество, и мой секрет сам по себе откроется. Еще немного поговорив с Рагулиным, но так и не узнав его «секрет», Сергей решил поехать сперва на кирпичный завод, а потом на строительство станции. — Думаю, сопровождать тебя не нужно, — угрюмо проговорил Савва. — Ты чего дуешься? — Я? Нет, ничего. — Савва насильно улыбнулся. — Сережа, так ты вечером приезжай… Ирина обещала прийти. — Хорошо, я приеду. Улица вышла к берегу Кубани. Всякий раз, выезжая за станицу, Сергей и радовался и дивился: какой же странной и неузнаваемой стала знакомая с детских лет речная пойма!.. Бывало, поздней осенью здесь только и был виден серый, прибитый дождями песок да маячили голые кусты, — кругом просторно и тихо, лишь слышалось грустное журчание воды на перекате. Теперь же пойма была завалена лесом — штабелями лежали и бревна и доски. Лесной склад — богатство, какого еще не видела ни одна станица! День за днем по реке расходился протяжный голос пилы, точно говоря: «У-и-и-х! Ма-а-а-ало!» А вблизи глиняного откоса желтыми курганами стояли обжигательные печи, темнел глиномешалочный чан, а вокруг этого чана ходил на приводе конь. Двор был просторный, люди по нему выстроились цепочками, кирпич-сырец проворно перебегал по рукам и ложился в печи дырявой стеной. А в центре двора невысокая труба курилась курчавым дымком, — пусть издали проезжие и прохожие видят: завод живет! Более всего, конечно, Сергея радовал вид будущей гидростанции. И хотя еще не горели на солнце окна и не шумела турбина, хотя еще не блестел цинк на крыше, не плескалась вода и сквозь строительный лес лишь угадывались контуры квадратного здания с белыми стропилами, — а все вокруг казалось уже изменившимся: и берега Кубани словно сделались отлогими, и горы стали как будто ниже, и бег реки стремительнее, и даже Усть-Невинская точно надела обнову и помолодела. «Вот она, живая мечта, — думал Сергей, подъезжая к строительству. — Да, здорово меняется пейзаж Кубани». — Ванюша, а посмотри: какой прекрасный вид! — сказал он. — Верно! — с достоинством ответил Ванюша. — Вид вполне приличный. Сергей вошел в машинное отделение и остановился возле глубокого, изогнутого буквой «Г» котлована. Под ногами прогибались мокрые доски, в окна дул ветер, снизу веяло земляной сыростью. Вот на этом месте ляжет тяжелая красивая турбина. Сергей задумался. Увидев, на откосе высокого бугра бетонированную стену с дырой, он представил, с какой силой забурлит вода, падая по пятнадцатиметровой трубе. «Скорей бы, скорей», — подумал он и посмотрел на стропила, откуда доносился звон и стук топоров. Прохор сидел верхом на перекладине. — Любуешься? — крикнул он и стал слезать вниз по лестнице. Подошел прораб, пожилой грузный мужчина в полушубке и в шапке-капелюхе. — Пора бы и крышу натягивать, а черепица не едет, — сказал он, снимая капелюху и вытирая мокрый лоб. — Без кровли никак нельзя, — вмешался в разговор Прохор. — Скоро польют дожди, а стены не укрыты. — Прохор вынул из-за пояса топор и провел пальцем по лезвию. — Быстроты нету в таком сурьезном деле, как доставка. Чересчур медленно идут грузы… В чем дело, Сергей Тимофеевич? — Тоже самое — стекло, — продолжал прораб. — Идет оно к нам уже месяц, а когда прибудет — один бог знает. — Быстро строите, — шутя сказал Сергей и кивнул Прохору. — Так быстро, что железная дорога не поспевает с доставкой. — Шутки — вещь хорошая, — сказал прораб, — а дело все ж таки стоит… Вот ты торопил меня воздвигать стены, и мы постарались. Машинное отделение готово, а где машины? — Едут, едут. — Опять едут? Инженер по монтажу прибыл, а машин все нету… — Приехал? — спросил Сергей. — Да где же он? — Ушел в станицу. Что ему тут делать? — Сережа, так этот инженер — знаешь, кто? — отозвался Прохор. — Наш станичник Витька, сын вдовы Грачихи! Ты бы поглядел на него — франт, просто ужас! На устьневинца не похожий. — Виктор приехал! — воскликнул Сергей. — Вот это здорово! Эй, Ванюша! Поедем в станицу! …Виктор Грачев обнял Сергея на пороге, и друзья детства долго смотрели друг на друга удивленными глазами. В эту минуту весь мир точно отодвинулся назад, и они увидели и залитое лунным светом бахчевое поле, и блеск росы на арбузной ботве, и берег Кубани в солнечном сиянии, и школьную парту, на которой сидели вместе, и Соню, и весенние вечера за станицей… — Так вот ты какой, Витя! — сказал Сергей и рассмеялся. — А вырос! Ты, брат, повыше меня! А чуб у тебя все такой же — лен, да и только! И костюм приличный! Очень красиво! А Прохор — ты знаешь Прохора Ненашева? — Франтом тебя назвал… — Да, — задумчиво проговорил Виктор. — По внешности судят о человеке… — Виктор, а мы-то кто теперь! — волнуясь, говорил Сергей. — Помнишь, какой манящей и загадочной казалась нам жизнь? — Когда мы сидели верхом на балагане? А в балагане храпел дед Кудлай? — А луна над степью — ну просто прелесть! — Да, было загадочно, а вышло все так просто. Ты воевал, а я учился. Теперь ты начал строительство, а я приехал к тебе в подрядчики, — все весьма просто и обыденно. — Инженер? — Да. Электрик. — Ну вот и хорошо. Будешь у нас главным электрификатором. — Не смогу. — Отчего не сможешь? — Есть свои причины… В Усть-Невинскую я приехал ненадолго… Поживу у матери, пока буду монтировать турбину, и уеду. Да и что меня связывает с этой станицей? Одна старуха мать… Наступило неприятное молчание. Друзья сели на лавку. Виктор угостил Сергея папиросой. — Где твоя мать? — Ушла на ферму… Бригадир позвал. Опять молчание. Сергею было неловко, и он курил, склонив голову, не зная, о чем бы начать разговор. — Ты один? — спросил Сергей. — Еще двое должны подъехать. — Виктор потушил папиросу. — Ну, а ты как поживаешь? abu Надолго здесь обосновался? — Очевидно, надолго. abu — Я понимаю… Тебе иначе и нельзя. Слава, черт ее возьми… — Это ты что же? Хочешь со мной поссориться? — А чего ты хмуришься?.. abu Да, Сережа, тобой даже иностранные корреспонденты интересуются. — Где же ты их видел? — Были у нас в институте. Беседовали с участниками войны и в разговоре назвали твое имя… abu Собирались приехать в Усть-Невинскую. Ты знаешь, что их интересует? Проблема трудового устройства бывших воинов. — Хотят перенять опыт? Милости просим, пусть приезжают. abu — И еще собирался приехать один писатель. Книгу о тебе будет писать. Спрашивал у меня, есть ли в верховьях Кубани гостиницы. — Ну, это ты уж врешь… — Как бы там ни было, а скоро ты станешь героем романа. — Виктор рассмеялся и похлопал Сергея по плечу. — Не хмурь, не хмурь свои страшные брови… С тобой и пошутить нельзя! — Что-то мне твои шутки не нравятся. — Женился, Сережа? — спросил Виктор, желая переменить тему разговора. — Собираюсь, — неохотно ответил Сергей. — А как поживает Соня? Видишься с ней? — Почти нет… — Я и до сих пор не пойму, кого она из нас больше любила? — По-моему, тебя. Друзья рассмеялись. — Ну, а ты обзавелся подругой жизни? — спросил Сергей. — Следую твоему примеру. — Зря… Лучше поучись у нашего друга Саввы. Вот кто показывает пример. Четыре сына и уже есть дочурка — прелестная девчушка. Сегодня у Саввы крестины. Пойдешь? — В таком случае надо побриться. Виктор пригладил ладонью спадавшие на светлый лоб мягкие русые волосы. Лицо у него было бледное, усталое. Он достал из чемодана бритвенный прибор и стал раскладывать его на столе. Теплый вечер укрывал станицу, когда Сергей и Виктор вышли из дому и направились через площадь. В сумерках тонули сады, плетни, крыши хат. Курились трубы, и было так тихо, что дым тянулся к завечеревшему небу толстыми ровными столбами. — Виктор, как тебе понравилось здание нашей ГЭС? На красивом месте стоит! — Тот, кто строит станцию, красотой места интересуется меньше всего, — сухо ответил Виктор. — Ну, тебе-то нравится?.. Ведь здание какое! — И здание мне не нравится. Зачем такая махина? Там можно ставить два агрегата, а вам и одного хватит с избытком. — Расчет у нас на будущее, — сказал Сергей. — Освоим новое дело, разбогатеем и вторую турбину поставим… Воды-то хватит! — Эх, Сережа, Сережа, горячая голова! — снисходительно-ласково проговорил Виктор. — Море тебе по колено. Канала еще нет, а ты уже уверяешь меня, что воды хватит. — Канал будет. У нас все готово. Проект утвержден. Ждем инженера… Да мы, если возьмемся… — Ты, брат, настоящий герой! — Виктор обнял Сергея. — Ну, хорошо, хорошо. Рой канал, богатей, только вторую турбину монтировать я не приеду… Давай условимся заранее. — Была бы турбина, а монтажники найдутся, — сердито ответил Сергей. — А вот и имение Саввы! Посмотри, какой уютный дворик… Глава IV Дом Саввы стоял в глубине двора окнами на улицу, и к нему вела дорожка, обсаженная гвоздикой и дубком. Сергею всегда, а особенно сегодня, было приятно проходить по этой дорожке. В комнатах горели огни, и на белом кружеве занавесок темнели головки цветов, доносились голоса детей, матерински-ласковый смех Анюты, и Сергей невольно ощутил на сердце теплую радость. Пока Савва обнимал Виктора, смеялся и приговаривал: «Ага! abu Слетаются усть-невинские парубки!»; пока знакомил друга с женой, которая подошла спокойной походкой, протянула руку и сказала своим приятным голосом: «Снимайте пальто, будьте у нас как дома»; пока Савва унимал не в меру развеселившихся сыновей, представлял их по очереди Виктору, а потом отвел друга к висевшей у припечка люльке и показал дочурку, — все это время Сергей думал об Ирине и жалел, что ее еще не было, и все смотрел то на Анюту, то на умытых, причесанных хлопчиков, ощущая тот особенный семейный уют, который всегда был в этом доме. А когда вошла Ирина с заплетенными косами, лежавшими у нее на груди, и, блестя черными глазами, еще у порога улыбнулась Сергею так украдчиво, что только он один и мог заметить, Сергею показалось, что в комнате стало светлее. Затем появились Семен с Анфисой, Никита с Варей, и Савва начал приглашать гостей к столу, говоря: — Ах ты, горе! Не у всех имеются жены… Как же вас поудобнее за столом рассадить? Сергей, волнуясь, обнял Ирину и сказал: — Друзья! Вот моя жена! — Сережа, ты с ума сошел, — чуть слышно проговорила Ирина, краснея и отстраняя его руку. — Виктор, — не слушая Ирину, говорил Сергей, — одобряешь мой выбор? — Вполне, — сказал Виктор. — Рядом с тобой теперь любая девушка становится намного красивее. — Неправда! — сказала Ирина, и все заметили в ее заблестевших глазах слезы. — Почему ж неправда? — спросил Виктор. Ирина подняла голову и, смело глядя на Грачева, сказала: — Потому что ты глупости говоришь! — Обиделась, — значит, правда, — сказал Виктор, но уже обращаясь не к Ирине, а к Сергею. — А я с Ириной согласен. Ты действительно сказал черт знает что… — Ну, хорошо, хорошо, друзья, пусть я не прав. abu — Братушка, — отозвалась Анфиса, — уж очень ты медленно выбираешь себе жену! — Медленно, но зато надолго!.. Правильно, Иринушка? Ирина молча села рядом с Сергеем. Тем временем Савва налил в стаканы вина, а Анюта, розовая и взволнованная, поднесла к столу маленькую Иринушку в голубом с кружевами одеяле и осторожно передала ее Сергею. — Ну, крестный папаша, — сказала она, озорно посмотрев на Ирину, — учись детишек нянчить… Может, пригодится! — Наука не трудная, — рассудительно сказал Никита. — Да тебе все нипочем, — отозвалась его жена Варя. — Семену, Семену надо этой наукой овладевать! — сказал Савва. И все посмотрели на смутившуюся Анфису. Семен наклонил голову и промолчал. А Сергей неумело, на вытянутых руках, держал мягкий и, как пушинка, легкий сверток, и ему не верилось, что в одеяле лежит живое существо. Все так же, не сгибая рук, он обошел вокруг стола. Гости заглядывали в одеяло и видели там крохотное личико с чуточку приоткрытыми сонными и ко всему равнодушными глазенками. Когда Сергей подошел к Ирине, она встала и сказала: — Эх, медведь! Руки — как грабли… Еще уронишь! Ирина взяла ребенка, склонила к нему голову, шепотом говорила что-то такое ласковое и нежное, отыскала соску, — ту самую соску с белым роговым кольцом, которую Сергей привез из Москвы, — подобрала концы одеяла, оправила на голове девочки беленький чепчик — и все это делала так умело и проворно, что ей могла позавидовать самая взыскательная мать. Передавая девочку Анюте, она поцеловала ее в теплую, с нежным пушком щечку и рассмеялась. Сергей стоял тут же и то улыбался, то одобрительно кивал головой, а потом взял стакан с вином и предложил выпить за здоровье крестницы Ирины Остроуховой. За столом стало шумно — все смеялись, шутили, хвалили Анюту и за то, что в доме у нее всегда весело, и за то, что дети у нее такие голубоглазые и славные, и за то, что она такая заботливая хозяйка. А на столе чего только не было — тут и жареный гусь, обложенный печеными яблоками, и тарелки свиного холодца с застывшим, как иней, салом, и горы малосольных помидоров, и пироги, и ватрушки, и какие-то зубчатые пряники. После ужина, когда маленькая Ирина снова лежала в люльке, а мальчуганы ушли спать, появился патефон, и гости разделились. Семен заводил патефон, Анфиса подбирала пластинки, Варя учила мужа танцевать вальс, а Ирина и Анюта сидели за столом и тихонько говорили о чем-то своем. Друзья детства уселись на диван, закурили; разговаривали, смотрели друг на друга восторженными глазами, и им не верилось, что вот они снова вместе и что каждый из них уже не тот, каким был еще, казалось, совсем недавно. — У меня свои планы и свои нужды, — говорил Савва. — И не могу же я печалиться о других. И в Родниковской и в Белой Мечети есть станичные советы, так о чем же они там думают? Или хотят, чтобы я взял их на иждивение? Не могу! — Милый Савва, но и нельзя жить интересами одной своей станицы, — возразил Сергей. — Твоя Усть-Невинская не на острове стоит! — Все правильно! — Савва даже приподнялся. — Но что ты там, Сережа, ни говори, а понять я тебя не в силах… То ты Усть-Невинскую возвеличивал, в первые ряды ставил… Помнишь, как мы вот на этом же диване вели беседу, как ты горячо нам подсоблял, и мы дело двинули… А теперь черт его знает что получается! Гидростанцию планировали для себя, а вышло для всех… Обидно, Сережа! Ведь старались! А лес? Себе приобретали, а получается — работали для чужого дяди… — У тебя странное понятие о своем и чужом — вот в чем беда. — Да уж какое есть, — с обидой ответил Савва. — Разве гидростанция теперь уже не твоя? — Моя, но и не моя. — Савва обратился к Виктору, который сидел с поникшей головой, курил и молча слушал. — Витя, ты человек образованный, рассуди — кто из нас прав? — Я у вас временный гость, — ответил Виктор, не подымая головы. — Моя обязанность — установить машины… Но мне непонятно, о чем вы спорите? — Обижает меня Сергей! — волновался Савва. — Понимаешь, все мои планы рушатся… Ну, скажи, разве друзья так поступают? — Смотря по тому, как понимать дружбу, — с улыбкой сказал Сергей. — Зря, Савва, волнуешься. — Виктор поднял голову и оправил ладонями спадавший на лоб мягкий чуб. — Мне кажется, как бы Сергей ни поступал, он прав… по-своему, конечно. — Почему ж прав? — спрашивал Савва. — А мы? А вся станица? — Прав уже по одному тому, — продолжал Виктор, — что его, так сказать, теперешнее место в обществе заставляет это делать… — Ты опять свое? — Сергей решительно встал. — Так могут рассуждать действительно только временные гости… Но мы-то с Саввой здесь жители постоянные. — Ну, полно, Сережа, — добродушно заговорил Виктор, тоже встал и застегнул пиджак. — Чего ты злишься? Ну, пусть я не прав, — не настаиваю… И не будем об этом… Лучше расскажите мне, что нового в станице? — Савва, побеседуй с гостем об усть-невинских новостях, — сказал Сергей. — А я буду благодарить хозяев, мне пора! — Последнюю фразу он нарочно произнес громко, так, чтобы услышала Ирина. — И прежде всего я благодарю Анюту — это же золото, а не хозяйка! В комнате наступила тишина. Сергей надевал шинель и поглядывал на Ирину. Ирина тоже стала одеваться. — Ну, что же это такое! — Савва развел руками. — Куда ты торопишься? — Не могу, Савва… Спешные дела… Завтра я буду у тебя… Сергей попрощался со всеми, подмигнул сестренке, подошел к люльке, посмотрел на сонное личико Иринки и вышел. Впереди его прошла Ирина. Савва проводил Сергея за ворота. — Обиделся? — спросил он, блестя глазами. — Нет, не обиделся, а только слушать тошно… Да, вот что не забудь: Грачеву потребуются люди. Пошли к нему Прохора и еще человека три. Сергей обнял Ирину, а она, словно давно этого поджидала, прижалась к нему, и они пошли улицей, не торопясь, точно и не зная, в какую сторону лежит их путь, — куда бы ни идти, лишь бы не стоять на месте… А Савва, оставшись у ворот, еще долго смотрел им вслед и думал: «Сережа, Сережа, так вот какое у тебя спешное дело… А я и знал, что захотелось тебе побыть с Ириной. Вот и ушел. И правильно сделал. На твоем месте и я не стал бы сидеть в хате, потому что ноченька-то какая!..» А ночь и в самом деле была хороша. Кто-кто, а Сергей Тутаринов знает, как чудесна южная осенняя ночь в эти часы. Давным-давно спит Усть-Невинская, и над ее припудренными инеем крышами разлита такая тишина, что даже слышно, как шуршат крыльями грачи, зорюя семьями на тополях; шатер неба высок и матово-черен, и над головой рассыпано столько малых и больших звезд, что рябит в глазах, если подолгу смотришь вверх; от Кубани веет изморозью, а широкая, со шпалерами акаций улица совсем пуста, и идешь по ней не один, а с любимой девушкой! Так отрадно было вдвоем, разговаривая вполголоса, проходить под звездным небом, видеть то площадь, то шапки грачиных гнезд на тополях, то улочку, идущую к выгону… В станице начиналась перекличка зоревых петухов, повеяло свежестью разгулявшегося ветерка, а дорога еще далека и птичник еще не виден за Верблюд-горой… — Сережа, — говорила Ирина, — зачем ты при всех назвал меня своей женой? — Не утерпел, Иринушка! — Ты в шутку сказал? Да? В шутку? — Да как же можно! Совсем наоборот… Разве этим шутят? — А все ж таки не надо было… Как можно наперед говорить такое? — Так это же будет! — волновался Сергей. — Зачем же скрывать?.. И знаю — любишь! — Люблю, — чуть слышно приговорила Ирина, — а только боюсь. — Чего же ты боишься? Ирина посмотрела Сергею в глаза. — Если б ты был как все, чтобы были у тебя вот только эти приметные брови и вот только эти глаза, и весь ты — просто Сережа, и больше никто… — Да я и есть такой… Ты только присмотрись хорошенько. Ирина отрицательно покачала головой. — Нет… Слышал, что сказал даже твой друг?.. Возле тебя девушки становятся красивее… А я хочу и с тобой и без тебя быть самой по себе, какая я всегда… Понимаешь, Сережа? — И будь такой! Это же очень хорошо… А Виктора ты не слушай. Он и обо мне черт знает что говорит… Не успел приехать — и уже такие суждения. Ирина наклонила голову и молчала. — И еще, — сказала она, перебирая пальцами концы шали и уже боясь взглянуть на Сергея, — и еще — я поеду учиться… — Одобряю, — сказал Сергей. — Вместе поедем. Вот построим гидростанцию, жизнь наладится — и мы улетим с тобой, как вольные птицы! — Долго ждать, — все так же тихо и грустно проговорила Ирина. — Когда это будет?.. — Скоро, скоро, Иринушка. — Сергей крепче обнял Ирину. — Ну, что ты сегодня такая невеселая?.. Подыми голову! Посмотри, как белеет иней на степи! И птичник уже видно… Они подходили к птицеводческой ферме. С Верблюд-горы дул ветер, и на равнину клочьями сползал туман, — очевидно, рассвет был близок. Глава V Еще в первых числах октября на одном из заседаний исполкома Сергей внес предложение — наделить приусадебными участками тех фронтовиков, кто из армии приехал на Кубань, женился или был женат, но у кого своего подворья не имелось и жить было негде. Предложение было принято, затем утверждено в крае, и к поздней осени во всех станицах и хуторах Рощенского района сотни новых семей ставили в конце улиц плетни и строили себе хаты. В Усть-Невинской в числе других фронтовиков делянку земли под усадьбу получил и Семен Гончаренко… Трудно словами передать его душевное волнение. Ему сделалось и радостно, и как-то боязно от сознания, что совсем нежданно жизнь его после войны сложилась так удачно. Ехал к другу в гости на какой-нибудь месяц, а остался насовсем. Еще вчера у него ничего, кроме оружия, не было, а сегодня он — уже всеми признанный житель Усть-Невинской. У него есть жена, и какая ж славная жена! Своей Анфисой Семен не нарадуется! А теперь вот есть у него и свой огород, а скоро будет и свой дом. Семена приняли членом колхоза имени Ворошилова. «А где тут у вас проживает Семен Гончаренко? — будут спрашивать люди. — Эге, да разве ж вы не знаете? Идите по этой улице аж на край станицы — там и стоит его домишко…» И хотя давно была сыграна свадьба, где Артамашов изрядно выпил и кричал на всю улицу: «Семен — ты золотая душа! Вот это и есть настоящий фронтовик, не то что некоторые другие… геройством своим козыряют! Семен, дай я тебя поцелую! Мы принимаем тебя в свою казачью семью с раскрытой душой!»; хотя давно его все называют «станишником», а однолемешный плуг, запряженный парой волов, еще на той неделе описал узкой стежкой квадратное поле, и Савва Остроухов сам поставил на углах колышки, а Семену все еще не верилось и все еще казалось, что это была не явь, а сон. Савва вручил ему документ с печатью, и Семен много раз вместе с Анфисой перечитывал слова: «Принимается на постоянное жительство в станице Усть-Невинской и наделяется усадьбой согласно постановлению Рощенского исполкома бывший фронтовик-орденоносец Гончаренко Семен Афанасьевич», а про себя думал: «Спасибо тебе, Сережа, славный ты у меня друг… Только где ж ты пропадаешь, почему не заедешь ко мне, чтоб мы вместе с тобой порадовались?..» Часто Семену видится груша во дворе Тутариновых, та самая развесистая груша, возле которой он стоял в лунную ночь, понуря голову и тоскуя по Анфисе. «Кубань, Кубань, — вспоминал он свои слова, — знать, не для всех ты ласкова и приветлива…» Теперь он даже улыбнулся, думая об этом. Как во сне, видел он тогда свою хату, садок и Анфису, идущую по саду с ребенком, — то была мечта, и казалась она несбыточной. Теперь эта мечта сбылась, и хотя на огороде нет еще ни домика под черепичной крышей, ни молодого садочка, но Семен верил, что все это будет. Верила и Анфиса, помогая мужу рубить и носить хворост и огораживать им двор. Лес стоял по ту сторону реки. Семен и Анфиса с рассветом переезжали Кубань на лодке и до восхода солнца успевали перевезти на свой берег не одну вязанку хвороста. Семен так быстро и умело плел изгородь, что Анфиса не успевала подносить ему лозу и дивилась, где он мог этому научиться. Не прошло и недели, как свежий плетешок ловко пристроился к крайнему от выгона двору стариков Семененковых. Выросли и ворота и калитка — они стояли лицом на восток. Соседи Семена — бабка Параська и дед Евсей — немало обрадовались, увидев рядом со своим домом новую изгородь. — Евсей, оцэ мы зараз не крайние, — сказала бабка Параська. — Само собой, — ответил Евсей. Старики пошли осматривать изгородь. Евсей попробовал рукой плетень, одобрительно кивнул Семену и сказал: — Плетешок — само собой… Ну, давай, сосед, покурим. Дед Евсей вынул из кармана широкой штанины кисет, пропитанный табачной пылью, и повесил его на мизинец. Они закурили. В это время на улице показалась подвода, запряженная быками. Помахивая кнутом, быков вел Никита Мальцев, а на бричке сидели его жена Варя, остроносая, с быстрыми глазами, чем-то похожая на лису, и сестра Вари — Соня, повязанная теплой шалью. На Никите короткий, подбитый овчиной жакет был подпоясан веревкой, низенькая кубанка сдвинута на затылок. — Здорово булы, казаки! — сказал Никита, подъезжая к плетню. — Быстро ты, Семен, обгородился. А чего ж людей не скликаешь? — Да зачем же их созывать? — Как так зачем? А дом строить? — Никита, так то ж будет по весне, — пояснила бабка Параська. — Ах, бабуся, бабуся, долго вы живете на свете, а знаете мало. — Никита повесил налыгач быку на рога. — Меня батько завсегда учил: то, что можно сделать сегодня, никогда нельзя оставлять на завтра… Вот так надо действовать и Семену. И чего же ждать? Например, камень для фундамента можно заготовить и осенью, а весной мы наделаем саману, и к жнивью можно будет новоселье справлять. — Само собой, — пробурчал Евсей. — Новоселье — оно такое дело, что само собой… — Вы, бабо Параська, думаете, что я так только языком поучаю? Сегодня воскресенье, моей транспортной бригаде отдых, вот я и прибыл помочь. — Никита посмотрел на Семена. — Прикатил к тебе, Семен, с женой и со свояченицей. Варюша, прыгай на землю. Варя соскочила с брички и, блестя быстрыми глазами, подала Семену руку, отвернулась и рассмеялась. Соня сидела на бричке и грустно, с завистью смотрела на Анфису. — И до чего ж хозяйственный человек мой Никита! — сказала Варя, играя насмешливыми глазами. — Все он наперед знает, как старый дед. — Она подошла к Анфисе. — Анфисочка, а скучно тебе будет жить на краю станицы? Как в степу. — А отчего ж скучно? — возразила Анфиса. — В своей хате завсегда весело. — Был бы муж по сердцу, — отозвалась Соня, грустно улыбаясь. Камень брали в пойме Кубани. Он лежал по берегу серой полосой — один в один, величиной не больше арбуза, только не весь круглый. Бричку нагружали быстро, и быки, ложась на ярмо и выгибая спины, с трудом вывозили ее на пригорке, где стояла станица. Никита вел быков, а Семен шел следом за подводой. Анфиса, Варя и Соня оставались у реки. Они садились на широкую плиту, как на скамью. Кубань была мелководная — почти до середины синело усыпанное камнями дно. За рекой желтел лес. В чистом небе кружились грачи. — Анфиса, скажи, тебя Семен сильно любит? — спросила Варя, задумчиво глядя на реку. — А зачем ты об этом спрашиваешь? — Анфиса покраснела. — Если бы не любил, то не женился… — То, что женился, еще не все, — рассудительно сказала Варя. — Я вот смотрю на своего Никиту: переменился он ко мне. Пока парубковал да домой меня провожал каждый вечер, так, веришь, был такой ласковый да влюбленный, а теперь… — Разве что замечаешь? — спросила Анфиса. — Такого ничего не замечаю, — со вздохом сказала Варя, — а чего-то он сделался такой непоседливый. То бегает на собрание, то на разные совещания, то на лесосплав без меня уехал. А тут еще одна новость — комсоргом сделался и бригадиром по транспорту. День и ночь ездит. А третьего дня был у нас твой брат, на машине приехал. «Ну, говорит, Никита, я тебя еще на лесосплаве заприметил, готовься, подбирай себе из молодежи бригаду, скоро начнем канал рыть». А мой Никита и рад, и уж только разговору у него, что о канале. А знаешь, сколько там будет девчат? Я ему так и сказала: «Поезжай, а только и меня бери с собой». — Разве за это можно на мужа обижаться? — возразила Анфиса. — То, что Никита старательный, как раз и хорошо, а ты, дурная, в ревность бросаешься. — Да я не ревную, а только побаиваюсь, — Варя рассмеялась. — Анфиса, — вмешалась в разговор Соня, глядя на реку и о чем-то думая, — правда, что твой брат женится на Ирине Любашевой? — А я почем знаю, — с обидой в голосе ответила Анфиса. — Его дело. Пускай на ком хочет, на том и женится. — Чего ты скрываешь? — Соня бросила камешек в воду. — Об этом вся станица говорит… Ничего себе, подходящая будет жена… молоко исправно умеет возить. — Ой, сестренка, — отозвалась Варя, — какая ж ты злая на язык! Разве Ирина плохая девушка? — Я знаю, — сказала Анфиса, мельком взглянув на Соню, — у тебя, Соня, серденько болит… Так ты сама в этом виновата. Не уберегла ты своего Сережу. Как он тебя любил, а ты замуж вышла назло ему, а получилось — себе же на горе. И Виктор Грачев тебя любил… Ты с ним повидалась? — Любили… — грустно и ни на кого не глядя сказала Соня, и подруги заметили в ее глазах слезы. Анфисе стало жалко Соню, и она с чисто женской лаской обняла ее и сказала: — Да ты не печалься… Не знаю, может, Ирина его чем и завлекла — она ж его на своих быках со станции везла. Может, у него и есть какая думка, да только я так скажу: Ирина не пара нашему Сергею. Он и председатель райисполкома и образованный… А кто такая Ирина? Простая девушка, молоко на сырзавод возит, «цоб-цобе» знает — вот и все. Соня смотрела на желтую полосу леса за рекой и молчала. — Не беспокойся насчет культуры, — сказала Варя. — Пусть только Сережка возьмет Ирину к себе в район да косу она себе малость подрежет, завивку сделает да красивое платье наденет — еще какая будет образованная и культурная. — И такое ты придумала! — рассердилась Анфиса. — Разве нарядами да прическами можно человека переделать? По себе суди. Поезжай в город. Хоть какое красивое платье наденешь, а всякий скажет, что ты из станицы… Да мне-то что? — Анфиса встала, отряхнула рукой юбку. — Пусть женится и на Ирине. Она семилетку кончила, а там еще подучится… Только я думаю, что Сережке сейчас не до Ирины. Уже второй месяц домой не заявляется. Все по району ездит. И хлебопоставки у него, и электростанцию строит… Знаешь, сколько дел?.. Машины уже пришли. Витька Грачев их будет пристраивать… А вот и наши ползут. По берегу, осторожно ступая, медленно шли быки. Пустая бричка подпрыгивала и гремела. Семен и Никита сидели на грядке и разговаривали. — Ты в этом не прав, — доказывал Никита. — Послушай моего совету. Тракторная бригада от тебя не убежит, ты о ней зараз не думай, а становись председателем колхоза. Артамашову, по всему видно, теперь не удержаться. Много за ним грехов. Сейчас работает ревизионная комиссия. Заведующий райзо сидит вторую неделю, Сергей Тутаринов приезжал… Там такая картина открывается, что Артамашову не поздоровится. Скоро будет общее собрание, и колхозники, я слышал, сильно поговаривают насчет тебя. И, по-моему, кандидатура подходящая. А ты что скажешь? — Не смогу… Понимаешь, Никита, не потащу. — Ну, почему ж не потащишь? Странный ты человек. Был на войне, столько наград имеешь, член партии — и не потащишь? Не понимаю тебя, хоть что хочешь! — Тут и понимать нечего. Посуди, Никита, сам. Колхоз наш большой, хозяйство в нем развалено, а у меня нет ни опыта, ни знания в сельском хозяйстве. Как же мне браться за такую работу? — Кто ж будет колхозы укреплять, ежели все начнут так рассуждать, как ты? — сердито заговорил Никита. — Верно, не легко придется после артамашовского хозяйничанья: и того нету, и другого не хватает. Так для того же и новый председатель, чтоб все направить и наладить. — Хорошо ты говоришь, Никита. А почему бы тебе не стать на этот пост? Ведь ты природный хлебороб? — Я бы стал, — смутившись, отвечал Никита. — Если бы был членом партии, я бы поехал к Кондратьеву и сказал: «Буду в своем колхозе председателем…» Я бы не испугался и показал бы, как надо работать. — Разве для этого необходимо быть членом партии? — Не то, чтобы необходимо, а все же таки доверие… — Но ты комсомолец да еще комсорг, а потом будешь и членом партии. Покажешь себя на работе. — Нет, я знаю, собрание не согласится. Скажут — еще молодой. Весной меня хотели назначить бригадиром, а Федор Лукич Хохлаков запретил по причине того, что я еще молодой. — Эй, молодожены! — крикнула Варя. — Чего ползете, как на черепахе? Да у вас и быки поснули! Глава VI Варя Мальцева была падкая до всякого рода станичных новостей, любила поговорить, посудачить, сидя вечером с соседками на завалинке. Самой излюбленной темой таких разговоров обычно были свадьбы, женитьба, сватовство. Поэтому, когда Варя узнала от Анфисы, что Сергей Тутаринов, возможно, и не женится на Ирине Любашевой, то на второй день об этом знали все ее подруги, а от подруг новость разнеслась по всей станице. Слова Анфисы: «…только я так скажу: Ирина не пара нашему Сергею» — были приписаны самому Сергею. Какая-то словоохотливая подруга Вари прибавила от себя, будто бы Сергей сказал, что ему нужна жена не такая, как Ирина, и что якобы он уже нашел себе в Рощенской не то учительницу, не то приезжую артистку. От ворот Мальцевых слухи поползли по станице и вскоре проникли и на молочную ферму. Как ни старалась Ирина ничего не слышать и ничего плохого не думать о Сергее, а сердце все болело и болело. Вечером, приехав на ферму, она бежала домой и, блестя глазами, спрашивала мать, не приезжал ли Сергей. — Ох, горе, горе мне с тобой, — вздыхала Марфа Игнатьевна. — Видно, правду люди говорят — не тебе его любить. — А я не верю! Никому не верю, пока от него не услышу. Отказавшись от ужина, Ирина садилась у окна и так, прислонившись горячей щекой к вспотевшему стеклу, просиживала всю ночь. Утром мать со страхом смотрела на ее сухие, выплаканные глаза и только сокрушенно качала головой: — Да ты не больна ли, Иринушка? — Нет, мамо, я здорова… Как на беду, проезжая мимо двора Мальцевых, Ирина встретилась с Варей. — Эй, молочница! Чего так запоздала? — крикнула Варя, выходя из калитки. — А я всегда в эту пору приезжаю в станицу, — сухо ответила Ирина. — Да на этом бычьем транспорте раньше и не вернешься. — Иринушка, небось надоело тебе цобкать? — сочувственно спросила Варя. — Ну, ничего, — ее быстрые глаза засмеялись, — может, скоро и не будешь на быках ездить? — Это почему же так? — Ирина насторожилась, увидя в глазах Вари недобрый блеск. — А так, твой Сергей… — она не досказала, залилась смехом, прыгнула на воз и уже на ухо прошептала: — Ты ему не очень верь… Как подружке скажу, что Сергей смеется над тобой. — Она заговорила еще таинственней: — «Меня, говорит, Ирина полюбила за Золотую Звезду, а за это каждая полюбит». — Погоди, — тихо проговорила Ирина, — что ты такое говоришь? Откуда тебе это известно? — Сорока на хвосте принесла — вот откуда! — Это неправда! — крикнула Ирина. — Неправда! Сергей так обо мне не скажет. Ты это сама выдумала… Как тебе не стыдно, Варя! — Дурная ты, что тебе еще сказать! — Варя прыгнула на землю. — Ты не злись, тебе ж добра желаю… У Ирины так заболело сердце, что она не могла вымолвить слова. Желая одного — уехать побыстрее, она взмахнула кнутом, надвинула на глаза платок и за слезами не видела ни быков, ни дороги… abu abu abu И еще одну ночь Ирина не смыкала глаз. Она вышла на курган — когда-то здесь они стояли вдвоем и любовались лунным светом. Теперь же степь была укрыта такой темнотой, что не было видно ни дороги, ни даже птичника. Ирина ждала — вот-вот вдали вспыхнет зарево автомобильных фар. Она так пристально смотрела в темноту, что ей или показалось, а может быть, она и в самом деле увидела две горящие точки. — Он!.. Сережа! — крикнула она и с замирающим сердцем побежала к дороге. Горящие точечки разрастались, все шире и шире раздвигалась тьма, и вот слепящий свет озарил Ирину, курган, птичник, — мимо нее с грохотом и ветром пролетел грузовик. Долго маячили красные огоньки — точно шарики катились по земле. Ирина стояла у обочины дороги и шептала: — Не он… А может, это правда? abu Утром, когда Ирина ушла на ферму, а Марфа Игнатьевна управлялась в хате, на птичник нежданно-негаданно пришли Тимофей Ильич и Ниловна. Старики были одеты по-праздничному. Старый Тутаринов, сухой и высокий, был в папахе из кудлатой овчины, в тулупе, в сапогах, смазанных дегтем. Ниловна была одета в широкополую кофту, повязана теплой шалью. Рядом с Тимофеем Ильичом она казалась совсем маленькой. Не постучавшись, Тимофей Ильич открыл дверь, на пороге снял шапку и перекрестился. Перекрестилась и Ниловна. Потом они поклонились хозяйке и молча переступили порог. Только после этого, все так же молча, Тимофей Ильич распахнул полы тулупа и извлек оттуда паляныцю, завернутую в рушник, и бутылку водки. Теперь Марфа Игнатьевна не сомневалась, что Тутариновы пришли сватать ее дочь. Обрадованная такой приятной неожиданностью, Марфа Игнатьевна и улыбалась гостям и не знала, где их посадить, что им сказать. Принимая дрожащими руками хлеб, она перекрестила его, поцеловала и положила на стол. Водку поставила под стол. Потом стала упрашивать гостей раздеться. — У нас хатенка маленькая, — говорила она, помогая Ниловне развязать концы шали. Снимая шубу, Тимофей Ильич сказал: — Гостей не так радует хата, как ласковый прием хозяйки. Ниловна сняла кофту и, усевшись на лавку, осмотрела хату. — А и вправду, — сказала она своим тихим и приятным голосом, — хатенка у вас маленькая, а славная хатенка. И тепло у вас. Наверно, дочка печь топит? — Ирина у меня на все руки. — А где ж она будет? — спросил Тимофей Ильич. — В извозе. Щебень на строительство возят. Где ж ей быть? — Ну, Марфа Игнатьевна, — заговорил Тимофей Ильич, усаживаясь на лавке, — ты уж, наверно, догадываешься, за каким делом мы к тебе пожаловали? Да оно и не трудно догадаться. На столе хлебина в рушнике, под столом наизготове горилка, а на лавке — добрые люди. Картина дюже наглядная… Так вот что я скажу про наше посещение. Хоть мы уже люди и немолодые, век свой прожили, можно сказать, в старых обычаях, а все ж таки мы не будем упоминать таких слов, какие говорились допрежь: дескать, у вас имеется товар, у нас купец, у вас живет красавица царевна, а у нас пребывает красавец царевич и прочее. Такие слова нынче не в моде, и нет в них правильного понятия. Скажем по-простому, без обиняков: в вашем доме, Марфа Игнатьевна, есть невеста, стало быть, ваша дочка. По всему нам видно — девушка славная, работящая… А в нашем доме на тот случай приберегается жених, стало быть наш сын, не будем его здорово расхваливать, а только скажем — парень хоть куда. Ко всему этому, Марфа Игнатьевна, родительскому глазу видно, что дети наши паруются. Знать, и нам не следует стоять в стороне, а надобно поступать так, как поступали наши покойные родители, когда нас женили и замуж выдавали… Правильно я говорю, Ниловна? — Известное дело, чего же еще, — сказала Ниловна. — Друг дружку они полюбили, так что надо их благословить, — да и всему разговору конец. — А что вы, Марфа Игнатьевна, на это скажете? — Ох, Тимофей Ильич и Василиса Ниловна, задали ж вы мне задачу! Я скажу, что так я рада, так я рада, что вы навестили меня с добрыми намерениями, что даже и выразить не могу свою радость. И речи ваши о наших детях приятны моему сердцу. А все ж таки я не знаю, как и быть… Дело-то такое еще неясное… — А что ж тут неясного? — спросил Тимофей Ильич и посмотрел на Ниловну. — По-нашему — все ясно! — А слыхали небось, какая идет по станице балачка? Такое бабы поговаривают… — Марфа Игнатьевна запнулась, отвернула лицо. — Будто так выходит, что сыну вашему неровня моя дочка… Так что я и не знаю, как нам и говорить о таком деле… — Что нам та балачка? — Тимофей Ильич вынул из кармана кисет и стал закуривать. — Люди почешут языки, да и замолчат. Мы же своим детям не чужие люди, а родители. — Слова ваши, Тимофей Ильич, истинная правда, — Марфа Игнатьевна тяжело вздохнула. — Мы своим детям добра желаем, а только дети нынче гордые да обидчивые… На меня, — так я бы эту людскую молву и слушать бы не стала, а Ирина сильно переживает, даже приболела, стала сумрачная, невеселая… Так что надо бы сперва детей наших спросить, как они между собой в согласии, а мы поладим, чего ж там… Я-то всей душой, лучшего зятя мне и желать не надо… — Что ж нам детей спрашивать? — возразил Тимофей Ильич. — Что они нам скажут? Невеста покраснеет и убежит, а жених еще и поругает нас. Он в таких делах дюже норовистый. — Тимофей Ильич, раскуривая папиросу, рассмеялся и закашлялся. — Так что сперва нам надо между собой найти согласие. — А вы своего сына пытали, когда собирались к нам? — поинтересовалась Марфа Игнатьевна. — После всех этих разговоров в станице… — Сказать правду, затем мы к вам и прибыли, чтобы станичные бабы прекратили ту дурную балачку. — Тимофей Ильич разгладил усы. — Вчера я был у сына. Он же к нам редко заезжает. Так я сам явился к нему. Прихожу прямо в кабинет. Накинул крючок на двери и говорю: «Ты, сынок, управитель всего района, а про тебя в станице всякую чертовщину говорят… Почему ты девушку в такой позор вводишь? Почему не приедешь сам, да и не кончишь свое дело разом?» Стал он передо мной оправдываться, говорит, что замыкался на работе, что некогда ему и в гору взглянуть… Тогда я ему и говорю: «Ежели тебе некогда, то мы с матерью пойдем к Марфе Игнатьевне и будем по-родительски вершить дела…» Так что вы, Марфа Игнатьевна, ни в чем не сумлевайтесь, а ставьте на стол закуску, выпьем мы по чарцы, да и породнимся, а дети наши потом обо всем прочем между собой договорятся… Так я понимаю, Ниловна? Ниловна утвердительно кивнула головой, а Марфа Игнатьевна с сияющей улыбкой уже постилала на стол новую скатерть. Глава VII Сергею еще на фронте довелось познать, что такое цена времени. Он служил в танковых войсках, и там, на войне, случались минуты, когда он думал о том, как бы хорошо было иметь в танке шестую, седьмую, а то и восьмую скорость. Помнится, последний раз такая дерзкая мысль пришла ему в голову в тот день, когда их дивизия прорвалась в Прагу… Но там, в этом могучем движении войск, а особенно в танковых атаках и маршах, Сергею казалось обычным и естественным то, что он иногда забывал, какой сегодня день, и не замечал, что там, на дворе, — утро или вечер. В ту пору, — а потом уже и позднее, когда демобилизовался, — Сергей был совершенно убежден, что только на войне жизнь набирает такую предельную скорость, а, скажем, у председателя райисполкома она течет спокойно и размеренно… Был Сергей еще молод, в житейских делах неопытен, и он верил, что председателю райисполкома торопиться некуда, ибо у него нет приказа — непременно к такому-то часу пересечь вражескую коммуникацию, выйти к реке и овладеть переправой… Нет, у председателя райисполкома, думал он, каждый день проходит спокойно, все у него заранее расписано и предусмотрено: он знает, что ему делать сегодня, а что завтра; придет воскресенье — выходной день, в понедельник — заседание исполкома, во вторник — выезд в станицы, в среду — прием посетителей. К тому же есть и часы досуга: хочешь — езжай на охоту, хочешь — отдыхай за чтением книг. Оказалось же, что и в жизни Рощенского района есть много общего с той торопливой, напряженной жизнью фронта, которую Сергей за годы войны не только хорошо познал, но и полюбил. Это общее и состояло именно в том, что одинаково, как на фронте, так и в Рощенском районе, надо было постоянно торопиться, заниматься срочными и неотложными делами, беречь и ценить время и быть постоянно в движении… С первых же дней большие и малые дела так захватили Сергея, что вот уже третий месяц он не знал отдыха, спал, сидя в машине, обедал на ходу — то в тракторной бригаде, то на ферме, то в полеводческом стане. Такая беспокойная жизнь пришлась Сергею и по нраву и по сердцу. Как перед человеком, взошедшим на гору, вдруг раздвигаются горизонты, так и перед Сергеем, вступившим на должность председателя райисполкома, открылся широкий простор для инициативы — тут можно было и всласть подумать, и помечтать, и вдоволь поработать. Своему новому делу он отдался горячо, со страстью, силы его крепли, и это радовало Сергея. И только одно обстоятельство и огорчало и удивляло — это жалобы, поступившие на него в райком. Об этом он узнал вчера от Кондратьева. После заседания исполкома, оставшись в кабинете с Сергеем, Кондратьев сказал: — Тутаринов, обижаются на тебя председатели станичных советов и руководители колхозов. — Все обижаются? — спросил Сергей, смело посмотрев на Кондратьева. — Этого еще не хватало, чтобы все! abu Но есть такие, которые в обиде на тебя. — Кто же? — Ну, хотя бы твой друг Остроухов. — Савва? Знаю, небось жалуется, что Тутаринов забирает у него лес и строит электростанцию не для одной Усть-Невинской, а для всего района? — В этих жалобах я разберусь, — сказал Кондратьев, прощаясь. — Потом мы поговорим особо… Я знаю, ты — горяч, а дело для тебя новое… Тут надо поосторожнее. Вспоминая этот разговор, Сергей открыл окно. Сырой ночной воздух хлынул в кабинет. Сергей прислонился плечом к косяку и долго смотрел на холодное, в частых звездах, небо… «Тут надо поосторожнее, — думал он. — Забавно… Но, может быть, я и в самом деле в чем виновен?» Он задумался, склонивши голову, и перед ним живыми картинами прошли его встречи с людьми — и поездки по району, и споры с бригадирами, с председателями колхозов и станичных советов, и совещания, и заседания исполкома. Ему хотелось припомнить: в чем же он был неосторожен, где не в меру требователен и излишне тороплив? Вспоминая, что им было сделано за эти месяцы, он мысленно как бы всматривался в каждый свой шаг, но ничего такого не находил, в чем бы мог считать себя виновным. «Ну, хорошо, — рассуждал он, — пусть перед Саввой я и виновен, но только перед Саввой, не перед районом, а это не так уж страшно… Допустим, что друзья так не поступают. Но в этом случае я руководствовался не интересами моей дружбы с Саввой… Нет, нет, Савва меня поймет». Сергей, как бы вспомнив что-то необыкновенно важное, закрыл окно и, мельком взглянув на часы, накинув на плечи шинель, взял фуражку и торопливо вышел. Он направился во двор. Рядом с гаражом стоял домик — там жил шофер райисполкома. Сергей постучал в окно и сказал: — Вставай, Ванюша! Поедем в Усть-Невинскую. Ночь была темная и сырая. Степь куталась в туман, такой мокрый и плотный, что его с трудом пробивали прожектора фар. На землю легла изморозь, — всеми цветами радуги горела по дороге и на стерне тонкая корка льда. Сергей приподнял воротник шинели, ссутулился и привалился плечом к дверцам. «Кто ж еще, кроме Саввы, на меня обижен? — мысленно спрашивал он себя и тут же отвечал: — Конечно, Артамашов. Кто ж еще? Ему-то есть на что обижаться… А кто же еще? Директор усть-невинской МТС? И у него есть причина. А еще, наверное, Нарыжный — хитрый старик! Грозился жаловаться в Москву. Может быть, в Москву и не пожаловался, а у Кондратьева побывал непременно… Как же, Тутаринов обидел старика, заставив перемерять семенное зерно… Да, кстати, надо сегодня побывать у Нарыжного. Как он думает рассчитаться с государством?.. А кто же еще? А еще мой батько. Приезжал, уму-разуму учил. — Сергей закрыл ладонью от ветра глаза и припомнил весь разговор с отцом об Ирине. — И кто это выдумал всю эту глупую историю?.. Сегодня же поеду к Ирине». Обычно, бывая в Усть-Невинской, Сергей всегда заезжал к Савве на дом. В этот же раз он подъехал к станичному совету, хотя знал, что в такую позднюю пору Саввы здесь не будет. Не слезая с машины, Сергей сказал дежурному, сонному, протиравшему кулаком глаза парню, чтобы он побежал и побыстрее вызвал Савву Остроухова. Начинало рассветать, белели покрытые легкой изморозью крыши домов. Вся станица в этом сумеречном свете была похожа на огромный лагерь из парусиновых палаток на берегу Кубани. Сергей слез с машины и поднялся на крыльцо. Отсюда хорошо было видно, как рождался над еще спящей станицей пасмурный рассвет. Осень давно изменила вид Усть-Невинской. Сады оголились и потемнели, дома теперь стояли открыто, улицы стали просторнее. Летом, бывало, куда ни посмотри, сочная зелень деревьев так и вставала перед глазами. Теперь же от станичного совета сквозь серые голызины веток хорошо был виден берег Кубани, красноватые штабели леса, дощатая крыша лесопилки, а вдали под бугром здание гидростанции, еще без крыши, но такое высокое, что его видно отовсюду. Под крышей лесопилки кто-то заводил трактор и никак не мог завести: отрывисто, как очередь автомата, трещал и умолкал мотор, а к воде тянулась сизая ленточка дыма. Но вот мотор заработал спокойно, с каким-то убаюкивающим гуденьем, и в ту же минуту, как бы подпевая ему, тонким голосом запела пила. «Пилят, торопятся», — подумал Сергей и стал смотреть в другую сторону. Верблюд-гора тонула в тумане. Там низко-низко опустились тучи — не было видно не только знакомого Сергею птичника, но и крайних домиков. Пришел Савва. Одет он был по-зимнему. Куцый полушубок красиво сидел на его коренастой и статной фигуре. Серая кубанка была надвинута на глаза. На ногах — валенки. — Сергей, — сказал Савва, здороваясь за руку, — и чего ты так рано явился? — Захотелось посмотреть этот серый рассвет в родной станице, — пробовал отшутиться Сергей. — Да и тебя вот пораньше поднял. А то ты любишь со своей Анютой отлеживаться на мягкой постели. Сергей старался быть веселым, улыбался, но и эта улыбка, и небритое, усталое его лицо точно говорили: «Я, Савва, чертовски хочу спать, и рассвет мне этот не нужен, а вот ты нужен, и ради этого я приехал». — Опоздал меня будить, — сказал Савва. — Я давно поднялся и уже на лесопилке побывал. Сергей промолчал. Они вошли в кабинет. Здесь окна были закрыты, но и сюда проникал назойливый голос пилы. — Доски пилите? — спросил Сергей, садясь на стул возле окна. — Шалевки. — Для себя? — Пилили для станции, а теперь себе. — Торопитесь? — А чего ж медлить? Пока лес дома, надо поторопиться. Сергей сделал вид, что ничего не слышал, и нарисовал на вспотевшем стекле цифру шесть. — Как у Атаманова с конюшней? — спросил он. — Фундамент заложил? — Фундамент-то заложили, а стены нечем выводить. На своем заводе выжгли кирпич — весь отвезли на гидростанцию. А теперь станция не наша. Работаем, стараемся, а все для дяди. Некоторое время они сидели молча. — Кондратьеву жаловался? — наконец спросил Сергей, выводя пальцем на оконном стекле еще одну цифру шесть. — Специально не жаловался, а такой разговор был, — понурив голову, сказал Савва. — Понимаешь, не мог я не сказать об этом Кондратьеву, потому как я считаю, что поступил ты не по закону. — В чем же не по закону? — Сергей не спеша нарисовал на стекле цифру восемь. — Сережа, доказывать мне трудно… Я человек маленький, а у тебя такое высокое звание. — Мое высокое звание оставим в покое, — сердито перебил Сергей. — Ты говори мне как председателю райисполкома, в чем я поступил неправильно… или, как ты говоришь, не по закону? — А зачем лес забираешь? — Савва побагровел, встал и отодвинул ногой стул. — Куда же это годится? Разве это по закону? Помнишь, как ты сам же выговор объявил Рубцову-Емницкому за то, что он посягнул на наш лес, а теперь то же самое делаешь? — И чего ты дурачком прикидываешься? — стараясь быть спокойным, негромко проговорил Сергей. — Ты же знаешь, что я не собираюсь устраивать торговлю усть-невинским лесом. — Сергей перечеркнул цифры на стекле. — Обидно за тебя… Ты смотришь на жизнь с колокольни своей Усть-Невинской, а колокольня эта невысокая, и ничего, кроме своей станицы, ты не видишь, да и гордишься этим… А ведь ты подумай вот о чем. По вашему примеру во всех станицах составлены пятилетние планы, и всюду нужен лес, чтобы эти планы не остались только на бумаге. И если ты болеешь о двенадцати объектах строительства, то я беспокоюсь о ста двадцати… В эту зиму и весну во всех колхозах надо построить первонеобходимые постройки — у кого конюшню, у кого баз, свинарник, коровник… К тому же электростанцию строить нужно — сколько потребуется столбов!.. А лесу-то нет. — При чем же тут устьневинцы? — Вот это здорово! Инициаторы, вожаки — и ни при чем? Гордиться этим надо, а ты рассуждаешь, как какой-нибудь некультурный хуторянин. — Я согласен и вести вперед других и гордиться, но как же так получается: мы сплавляли лес, затратили и силы и средства, а этот лес у нас забирают! — Я уже тебе говорил, что лес мы берем взаймы. Летом начнем, сплав и вернем. За зиму и весну надо поставить не один километр столбов. Ждать же до лета и не строить — значит, потерять полгода. Не день и не два, а полгода. А это — преступление. Поэтому я считаю, что поступил правильно, то есть по закону, решив взять у устьневинцев лес… — Сергей встал, как бы показывая, что разговор окончен. — Об этом есть решение исполкома, и ты обязан его выполнить… Завтра из Белой Мечети, из Родниковской и Краснокаменской приедут подводы за лесом. Так ты смотри, чтобы все обошлось по-хорошему… Понятно? — Мне понятно, — грустно проговорил Савва, — но я не согласен. Подчиняюсь, но не согласен. — Тут Савва с усмешкой посмотрел на Сергея. — Вот ты говоришь, что лес берешь взаймы, а я этому не верю… Я знаю, какой это заем! Это все равно, если бы я сам у себя занял сто рублей… — Опять ты рассуждаешь по-устьневински. — Сергей сдержанно улыбнулся. — Но моему честному слову ты веришь? — Тебе-то верю, но… — Савва не договорил и махнул рукой. — Вот и хорошо. — Сергей снова сел на стул. — Еще я хотел поговорить с тобой о рытье канала. — Поговори лучше с родниковцами… они ж теперь тоже хозяева, наравне с нами. — Вот что, Савва Нестерович! — Сергей строго посмотрел на Савву. — После мы разберемся, кто тут главный хозяин. Строить же станцию будем всем районом. Машины уже прибыли. Надо нам поторопиться с каналом. С понедельника сюда съедутся колхозы шести станиц. Жить они будут у вас — надо тебе заранее побеспокоиться о жилье. Поговори об этом с председателями своих колхозов, — гостей надо встретить как полагается. Кроме того, Усть-Невинская по нашему плану должна дать на строительство канала три бригады по пятьдесят человек, тридцать пароконных подвод, шестьдесят носилок, сто пятьдесят лопат и ломов. — Мы готовимся. — Поторапливайся. И еще: как ты думаешь, если я назначу прорабом на канале Семена Гончаренко? Тут нужен хороший помощник инженеру. Семен — парень честный, трудолюбивый, а к тому же еще без определенного дела. — Что ж, я не возражаю… Расстались они сухо. Сергею было неловко оттого, что он говорил с Саввой таким строгим и подчеркнуто официальным тоном. «Хороший же парень, работяга, — думал он, проезжая по площади, — а вот рассуждает, как допотопный единоличник… Смешной, ей-богу. «Моя Усть-Невинская, ее я люблю, о ней печалюсь, а что делается за станицей — меня это вовсе не интересует…» Глава VIII Сергей увидел Верблюд-гору, за которой стоял птичник, подумал об Ирине, и рука сама потянулась к лицу, ощутив на щеках и на подбородке густую и колючую щетину. — Заскочим на птичник? — спросил Ванюша. — Нет, сперва к нашим. Там мы умоемся, позавтракаем, а к тому же у Семена есть чудесная бритва… Тебе тоже надо помолодеть! — Еще терпимо, — сказал Ванюша, заворачивая в знакомый переулок. В доме была одна Ниловна. Приезд Сергея ее так обрадовал, что бедная старушка прислонилась спиной к печке и не могла сойти с места. Сергей поцеловал мать в старчески мягкую щеку. Губы у Ниловны дрогнули, а всегда ласковое ее лицо в мелких морщинках озарялось то улыбкой, то грустью. Концом платка она вытерла слезы, усадила сына на лавку, сама села рядом и стала рассказывать свои домашние новости. — А еще скажу тебе, сынок, что Семен и Анфиса по весне уйдут от нас, — с горечью сообщила мать. — Чересчур спешат, стараются. С утра и до вечера — все там, на своем плану. Вот и сегодня чуть свет ушли. — Парочка подобралась дружная, — сказал Сергей. — Анфиса небось довольна своим мужем? — Лучшего ей и желать не надо… И скажу я тебе, что Семен — парень славный, смирный, со старшими обходительный. Он бы и с нами жил, да только Анфиса не желает. Молодая, а уже захотела стать хозяйкой. «Будем строить свою хату», — вот и весь ее разговор… Не хочет жить со стариками. — У Ниловны снова задрожали и скривились губы, а глаза затуманились слезами. — А дура Анфиса. Она того и не знает, как трудно нынче строиться. Весной саман надо делать, а там стены ставить, мазка, потолок накладывать, побелка… Какую силу нужно, а Анфиса — ты только, сынок, молчи, уже затяжелела Анфиса, к лету будем ждать внучонка… Какая ж из нее будет работница? Как же тут хату строить? — Ничего, мамо, Семен и сам управится. — Зачем же, скажи на милость, семью нашу разделять? Ну и жили бы с нами. Гуртом жить легче, да и мы с батьком жильцы на этом свете уже недолгие… Останемся на старости лет вдвоем, и некому за нами присмотреть. Ты в большие начальники пошел, по месяцу дома не бываешь, — Ниловна вытерла глаза, — а дочка свое гнездо свивает… — Мамо, вы не печальтесь, — успокаивал Сергей Ниловну. — В обиде мы вас не оставим, а что Семен и Анфиса мостят себе гнездо, так в этом виноват, мамо, я. Это ж я побеспокоился, чтобы фронтовикам дали планы, вот и Семен сразу разбогател. — И Сергей, желая переменить разговор, спросил:- А где ж батя? — В правлении сидит день и ночь. Все Артамашова ревизует, через это и дома не живет. — Мамо, приготовьте позавтракать мне и Ванюше, — сказал Сергей, вставая, — а я покамест побреюсь. — Иди, сынок, в ту комнату, там и зеркало, а я тебе горячей воды принесу. Сергей сидел перед зеркалом и с удивлением смотрел на свое худое и густо заросшее бородой лицо. Таким мрачным и изнуренным он себя еще не видел. Глаза стали большие, щеки заметно ввалились, брови сделались и чернее и шире — они хмурились и тяжело свисали над устало-грустными глазами. «Мне бы отоспаться, — думал Сергей, чувствуя тяжесть в веках. — Я чертовски хочу спать… Побреюсь, поеду к Ирине и в ее комнате отосплюсь…» Ниловна принесла в кружке горячую воду и присела рядом на стул. Сергей разводил мыло, накладывая помазком белую пену на щеки, а Ниловна смотрела на него и изредка тяжело вздыхала. — Сережа, — сказала она тихо, — тебе там тяжело? — Нет, мамо, совсем не тяжело. — Ох, обманываешь! Отчего ж ты так переменился? Похудел и как бы дажеть почернел… Небось и недоедаешь и недосыпаешь? — Вот это, мамо, бывает. Ниловна только сокрушенно покачала головой и с той же грустью в глазах смотрела на сына. — Женился бы ты, Сережа, — заговорила она, — вот оно тебе и легче жилось бы. Как там ни говори, а жена и постель приготовит, и обед сварит, и чаю согреет… — Женюсь, мамо, — сказал Сергей, заглядывая в зеркало. — Вот только подуправлюсь с делами. — На Ирине Любашевой? — На ней, мамо. — Так чего ж ты смеешься над девушкой? — О чем это вы, мамо? — А все о том же. — Ниловна с упреком посмотрела на сына. — Ты перед матерью не хитри. Все бабы в станице только и балакают о том, что Ирина тебе неровня. — Мне-то какое дело до этих разговоров? — А такое дело, что бабы зря языками чесать не станут. Знать, есть тому причина… Как же это так — неровня? Да ты на себя посмотри: какого ты роду и племени? Родители у тебя простые люди. Да и ты такой же, только моли бога, что на войне так высоко продвинулся и, сказать, уму-разуму набрался. Так зачем же унижать других, наших же станичников? — Да никого я, мамо, не унижаю. — Помолчи да послушай, коли мать тебе говорит, — строго сказала Ниловна. — Ирина как раз и есть тебе пара. Погляди на нее, какая славная девушка. И красавица первая в станице, и работать умеет, и чистуха, и у печи станет — все, все умеет делать, потому что мать ее всему научила. С такой женой жить да радоваться. С людьми она обходительная, да и грамотная, в школе училась… Грех тебе, Сережа, не любить такую девушку, а тем паче насмехаться над ней… — Да откуда вы все это взяли? — с удивлением спросил Сергей. — Сама Ирина мне высказала… Мы с батьком ходили к Марфе Игнатьевне. Думали посвататься, а вернулись с «чайником». — Так вы уже там были? Вот это совершенно зря. Я вас об этом не просил. — Велика важность. В таком деле батька с матерью и просить не следует, они и сами знают, что им делать. А с Марфой Игнатьевной мы вели свой родительский разговор, и согласие промеж нас было душевное. Мы уже и выпили и разговорились, а тут приходит Ирина… Вижу — в слезах и в горе. Стала я ей ласковые слова говорить, невесточкой своей назвала, а она смотрит в землю и молчит… А потом сказала… — Что ж она сказала? — «Ежели, говорит, вашему сыну я не пара, то передайте ему, чтобы он ко мне не приезжал, я его и видеть не желаю…» — Меня? — Сергей даже приподнялся. — А то кого же? Не меня… «А вам, говорит, тоже делать у нас нечего…» С тем мы и ушли… Нехорошо так, сынок. — Мамо, — сказал Сергей, вытирая полотенцем смоченное одеколоном лицо, — вы можете мне поверить? Как сын, клянусь вам, что я ничего не только не говорил плохого об Ирине, но даже и думать не смел. Это кто-то в станице придумал… Если бы узнать, кому я стал поперек дороги… — А ты, сынок, поезжай к Ирине да все, что ты зараз мне сказал, расскажи и ей, да приласкай, — вот оно все и будет по-хорошему. Ниловна смотрела на сына мокрыми и счастливыми глазами. Глава IX Если бы Семену сказали на фронте, когда он был радистом-пулеметчиком в танке Тутаринова, что осенью 1946 года он будет строить свою хату на краю какой-то казачьей станицы Усть-Невинской, он бы не только не поверил, но и обиделся. Тогда у него был дом из брони, в котором он так обжился, что ни о чем другом и думать не хотел. Теперь же Семен редко когда вспоминал о танке, — и то как о чем-то далеком. Его ни за что бы не узнали друзья-танкисты — так он изменился во взглядах на жизнь. Своя хата! Своя семья! Эти слова не были для него пустым звуком. Ночью, оставшись вдвоем, Семен и Анфиса мечтали о том уже близком счастливом времени, когда вот эта обнесенная изгородью делянка земли за станицей будет ими застроена и обжита. Они видели свой дом, аккуратно побеленный известью; видели и окна с белыми занавесками и с головками цветов на стекле, и за домом сад, а в саду белые ульи, и в четырех шагах от порога колодец с высоким срубом, и в сторонке погреб, курник, и от калитки к порогу — дорожку, посыпанную песком… И не раз казалось им, что по этой дорожке идет Семен, возвращаясь из тракторной бригады. Спецовка на нем испачкана и землей и мазутом. Анфиса видит мужа в окно, бежит ему навстречу и на пороге говорит: «Тише, Сеня, не греми… он спит…» И Семен входит в комнату на цыпочках. В люльке, подвешенной к потолку, видит головку сына. Он хочет взять его на руки, но Анфиса не пускает. «Куда ты такой грязный! — шепотом говорит она. — Иди в кухню, я тебя вымою горячей водой». В кухне стоит таз. Семен склонился над ним, а Анфиса, радостная и счастливая, своими проворными руками намыливает ему кудлатую голову… И хотя ничего этого еще нет, а есть только плетень, ворота и калитка, да лежит серым ворохом камень для фундамента, все же мечтать об этом приятно… Третий день Семен и Анфиса роют погреб. Продолговатая яма уже выкопана в пояс. Семен, в гимнастерке без ремня, выбрасывает лопатой землю, — сочный чернозем блестит на солнце. Анфиса не успевает за мужем. Она берет землю на пол-лопаты, выбрасывает наверх. Ей тяжело, и она, опершись на лопату, отдыхает, смотрит на Семена, любуясь и сильным взмахом его рук, и его раскрасневшимся лицом. Анфиса взглянула на улицу, увидела машину и крикнула: — Сеня! К нам Сережа едет! — Наконец дождались, — сказал Семен, вытерев рукавом потное лицо. — Ну, пойдем встречать гостя. Ванюша завернул к плетню и остановился у ворот. Сергей подошел к калитке, внимательно осмотрел ее, потом открыл и, улыбаясь Семену и Анфисе, уже подходившим к нему, сказал: — Так вот вы где окопались! Это что ж у вас — огневая точка? — Пока только маленький окопчик, — смущенно ответил Семен. — Видишь, роем… — Вижу, вижу. Да тут в скором времени вырастет целая система укреплений! — Ты, братушка, все шутишь, — с обидой в голосе заговорила Анфиса. — А нам не до шуточек… Вот пришли на голое место и роемся, как кроты… abu abu — Не могу без смеха смотреть на вашу затею. Посмотрю на все — и меня смех разбирает… Зачем вы роете эту нору? — А как же без своей хаты? — робко возразил Семен. — Жили бы у родных… Был я у матери. Обижается она на вас. Без причины покидаете стариков. abu — Тебе хорошо так рассуждать! — отозвалась Анфиса, косясь на брата. — Ты сел в машину и уехал. А поживи ты с нашим батей! Разве с ним можно ужиться? Бурчит и бурчит, все ему не так, все не по нем. А мы хотим жить по-своему… — Сережа, ты же сам дал мне этот огород, — как бы оправдываясь, сказал Семен, — а теперь и недоволен. — Верно, я давал, а теперь жалею. — Сергей сел на кучу хвороста. — Садись, Семен, поговорим. Есть к тебе дело. Они закурили и некоторое время сидели молча. Возле Семена, прижавшись к нему, примостилась Анфиса. — А знаешь, почему я жалею, что тебя наделили приусадебным участком? — спросил Сергей, подбрасывая на руке камень величиной с гусиное яйцо. — Не знаешь? — Даже не могу и придумать. abu abu abu abu abu — Видишь ли, Семен, ты для меня слишком дорогой человек. Вместе мы прошли войну, вместе жизнь познавали, оба мы молоды, все у нас еще впереди, и мне хочется, чтобы ты знал в жизни не одну свою хату, не один этот маленький окопчик… Красота нашей жизни, Семен, не в этом. Послушай, как я смотрю на нашу теперешнюю жизнь. В ней, как на реке, есть и быстрина и затишье. И мы с тобой должны плыть по быстрине, а ты свернул в затишек, хочешь пристроиться там поудобнее и зажить тихой и спокойной жизнью. А я хотел бы, чтобы ты был на быстрине… Ты понимаешь мою мысль? Семен склонил голову и счищал ногтем золу с папиросы. — Сережа, и что ты к нему пристаешь? — вмешалась в разговор Анфиса. — На быстрину да на быстрину, а может, Семену уже надоело жить на этой твоей быстрине? Он заслужил на войне и эту хату, и спокойную жизнь. — Знаешь что, сестренка, — строго сказал Сергей, — ты послушай нас и помолчи. — А я не буду молчать, — смело возразила Анфиса. — Ты хочешь, чтобы все жили так, как ты, — на колесах… А мы хотим жить по-своему. — Анфиса, не мешай нам, — грустно проговорил Семен, и Анфиса умолкла, сердито покосившись на брата. — Мы с тобой не на войне, — продолжал Сергей, — но и здесь, так же как и на фронте, есть передовые, ударные части и есть тылы, есть и обозы… И вспомни: кем ты был на фронте? Где было твое место? abu Семен молчал, еще ниже склонивши голову. — Если бы ты меня понял, ты бы охотно послушал моего совета… Ну, хорошо, скажем так: ты построишь себе эту хатенку, прирастешь к ней пуповиной, обживешься, разбогатеешь. В этом как будто нет ничего плохого… Ну, а дальше что? Вот сестренка говорит, что ты завоевал право на такую спокойную жизнь. Нет, Семен, у тебя права на большее! Ты же бывший фронтовик, член партии, а главное — молод! Тебе ли прятаться в этом житейском окопчике? — Я об этом тоже думал, — проговорил Семен, не подымая головы. — Ну и что же! — Думал, думал и пришел к тому, что лучшей жизни мне и желать не надо… Ну, посуди сам! — Семен поднялся и посмотрел на Сергея своими чистыми голубыми глазами. — Я люблю труд физический — ты это хорошо знаешь, а тут кругом земля, столько работы, старайся — и жизнь будет красивая! Мы с Анфисой все обдумали… Вот ты говоришь, что я прячусь в затишек, что я испугался быстрины, что я не рвусь в бой, а отсиживаюсь в обозе? А мне кажется, что и быстрина, и самый жаркий бой здесь, у нас. Я буду работать в тракторной бригаде, буду пахать землю, сеять хлеб. Разве это затишек? — Знаю, знаю. Но пойми, Семен, ты способен делать больше, чем пахать и сеять. — Сергей тоже встал. — Вот что я тебе скажу, как другу. Берись за настоящее дело… Я решил назначить тебя начальником строительства районной электростанции. Приехал инженер, а ты будешь у него организатором труда. Вот это работа! Что ты на это скажешь? — Не пойду, — не задумываясь, ответил Семен. — Нечего ему там делать, — отозвалась Анфиса. — Не пойдешь? А если будет решение райкома о тебе, как о члене партии? Что ты тогда скажешь? — А скажу то, что такого решения не будет… Я все объясню Кондратьеву, скажу, что хочу работать в тракторной бригаде, к этому у меня есть желание, и он меня поймет. — Семен умоляюще посмотрел на Сергея. — Сережа, не трогай меня. Я соскучился по земле. Сам же говорил: «Поедем на Кубань…» Ну, какой же из меня будет организатор строительства? — Зачем ты нашу жизнь ломаешь? — уже сквозь слезы заговорила Анфиса. — Сам день и ночь мотаешься по району, домой месяцами не заглядываешь… хочешь, чтобы и Семен так жил?.. Свою хату хотели построить, чтобы жить по-людски, а ты?.. — Опекунша, уже со слезами? — сказал Сергей. — И чего вы так об этой хате беспокоитесь? Вот выстроим электростанцию, а рядом с ней поставим домик, и будет у вас и свой садик, и огород, и корова. Живите и радуйтесь. — Увидев злое, заплаканное лицо Анфисы, Сергей обратился к Семену: — Ты подумай, но я советую согласиться. Тебя я знаю очень хорошо и прямо скажу Кондратьеву, что лучшего человека для стройки подобрать нельзя. Ну, мне пора. — Он пожал руки Семену и Анфисе. — Эх ты, злая хозяйка! Не печалься, я же вам добра желаю! С пригорка были видны навесы на низких столбах, белые полотнища куриных стай и крохотный домик под камышовой крышей. Как только Сергей увидел и птичник и домик, куда его прошлым летом загнал дождь, сердце у него дрогнуло. Его и радовала и пугала предстоящая встреча с Ириной, и к привычной взволнованности примешивалось чувство не то обиды, не то горечи… «Забавно, — подумал он, — у меня такое самочувствие, точно я и в самом деле в чем виновен перед Ириной». Ванюша свернул с дороги к домику и, притормозив машину, медленно проехал мимо окна знакомой Сергею комнаты… Ирина припала к стеклу и тотчас отскочила. Сергей на ходу выпрыгнул из машины, вбежал в сенцы и распахнул дверь. В кухне никого не было. Сергей подошел к порогу соседней комнаты и постучал. На стук никто не ответил. Тогда он ударил в дверь кулаком, распахнул ее и остановился на пороге. Ирина прислонилась спиной к окну, держась руками за подоконник, и смотрела с таким удивлением, точно не могла понять, почему Сергей сюда приехал. Лицо ее, освещенное с двух сторон, казалось и худым, и усталым, и смуглым до неприятной черноты… — Иринушка, здравствуй! Ирина улыбнулась, но невесело: глаза ее, обычно ясные, вдруг потускнели. Сергей подошел к ней, хотел обнять, но она несмело отстранила его руку. — Ирина! Что с тобой? — А что? Ничего… — А отчего невеселая? Она горестно посмотрела на Сергея, — теперь ее глаза блестели и смуглое лицо сделалось таким гордым и красивым, каким Сергей его еще никогда не видел. — Эх, Сережа, Сережа! — сказала она грустно. — Когда я тебя ждала — не приходил… А теперь… — Что теперь? — Меня ждут в обозе… Я на минутку забежала домой… — Она взяла с подоконника узелок. — Проводи меня до дороги. Они шли ложбиной, в том же направлении, как и в то памятное утро после дождя. Тогда в этой низине морем блестела росистая трава по колено. И все — и умытая степь под ярким, только что выглянувшим из-за горы солнцем, и птичьи голоса в светлом небе, и пасущиеся коровы, и пастух в полотняных штанах, и даже намокшие изгороди базов — было для них и радостным и значительным… Теперь же ничего этого не было. Нежаркое солнце робко пробивалось сквозь плывущие на запад тучи и лишь на короткое время освещало тусклые поля, серую, вытоптанную стадами траву… У Ирины тревожно билось сердце, хотелось многое сказать Сергею, а мысли путались, и она шла молча, глядя вдаль. — Ирина, я знаю, отчего ты такая грустная… Поверила бабским сплетням? — Нет… И не верила и не верю. — Ирина остановилась и почему-то испуганно взглянула на Сергея. — Сережа, мне больно, но я не верю, чтобы ты такое обо мне сказал… А только, Сережа, обо всем я уже передумала… И вот теперь смотрю на тебя и говорю сама себе: напрасно я тебя полюбила… — Ну, что за глупость, Ирина! — Нет, Сережа, это не глупость… — Да я же ни в чем не виноват перед тобой… — Верю. — Ирина закусила губу, ресницы ее сделались влажными. — И если ты сейчас ничего плохого не говорил обо мне, то всегда можешь об этом сказать, потому что это — правда… Что тут скрывать? Тебе нужна жена не такая, как я, — разве это не правда?.. Мне больно и горько… Но я уже не смогу быть с тобой такой, как была… — Знаю, ты гордая! Но вот такую я и люблю тебя! — Нет, не гордая я, а несчастная. Из станицы, извиваясь по дороге, выползал обоз. На передней арбе стоял Никита и махал шапкой. — Меня зовут, — сказала Ирина. — Останься, Ирина, — проговорил Сергей, беря ее за руку. — Мы их догоним… Я тебя на машине подвезу. — Не могу, Сережа… Ирина оправила на голове шаль и, высоко подняв голову, пошла к обозу. Сергей видел, как она села в бричку, взмахнула кнутом и погнала быков, а потом встала и помахала платочком. Последняя подвода давно скрылась за Верблюд-горой, опустела серая лента дороги, а Сергей все стоял и с грустью смотрел на блеклую степь под низким, в тучах, небом. Глава Х Вдали лежала озимь, густо припудренная инеем, и над ней низко-низко кружились грачи. «И чего они кружатся над этой неуютной и обезлюдевшей степью? — думал Сергей. — Только еще больше одолевает грусть, когда перед глазами рябит серое, в тучах, небо…» И в какую сторону Сергей ни смотрел — всюду лежали нерадостные краски поздней осени. По одну сторону дороги широким размахом простиралась зябь, по другую — тянулись то редкие, выбитые скотом будылья кукурузы, то жухлая, совсем бесцветная стерня, то редкие, сломанные и приглаженные бороной стебли подсолнуха. Мимо дороги то пробегали стога соломы, то вставали бригадные станы — пустые, с наглухо закрытыми дверями. А небо было темное и холодное, ветер гнал тяжелые тучи на запад и там, по изогнутому горизонту, прессовал их в иссиня-черную, как чугун, высокую стену. На дороге показалась женщина. Опираясь на палку, она устало переступала ногами, обутыми в тяжелые сапоги. На левой руке у нее висела кошелка. — Подвезем? — спросил Ванюша, когда женщина была от них шагах в десяти. Сергей кивнул головой. abu Ванюша нажал тормоза, колеса завизжали, поползли и остановились. Женщина посторонилась. — Куда путь держите, тетушка? — спросил Сергей. — Иду, сынки, до дому. В колхоз «Светлый путь» — туточка на хуторах… — Садитесь, подвезем. Женщина не спеша залезла в машину и, подобрав руками полы кофты, удобно уселась на заднем сиденье, не сказав ни одного слова. Когда газик набрал скорость и ветер ударил ей в лицо, она воскликнула: — Ой, как же ловко! Сергей полуобернулся, закинул руку за спинку сиденья, посмотрел на свою случайную спутницу. В машине сидела немолодая женщина, суровая на вид. Широкие и сильные ладони ее лежали на коленях. Лицо скуластое и сухое, а глаза в мелких морщинках. На ней была просторная ватная кофта, голову ее покрывали сперва белая косынка, завязанная узлом ниже подбородка, затем теплый полушалок, а поверх всего — вязаная шаль с махрами, лежавшими и на плечах, и на груди, и на спине. — Где же вы были? — поинтересовался Сергей. — А где была — там уже нету. Ходила в Рощенскую. — На базар? — На базар бы не потащилась в такую даль. — Женщина тыльной стороной ладони вытерла губы. — Дело было такое, что пришлось иттить. А только получилось так, что — зазря ходила. — А что у вас за дело? — Жалоба, — неохотно ответила женщина. — Ходила в район, думала пожаловаться. — И что же? Пожаловалась? — Не смогла. — Женщина тяжело вздохнула. — Только ноги набила, а все без толку… Тех начальников, до которых было мое дело, на ту беду не оказалось в районе. Сказать, Кондратьев Николай Петрович, наш первый секретарь райкома, меня очень хорошо знает. Летом, бывалоча, сколько разов приезжал до меня прямо в поле и завсегда спрашивал: «Ну, как поживаешь, Лукерья Ильинишна?..» К нему-то я и направилась. Он человек душевный, простой, ему-то во все доверишься, а только не было Николая Петровича в районе. Говорили, что уехал по станицам. Сидел на его месте второй секретарь или дажеть третий — тех я не знаю. Но я было хотела пойти и к третьему, а мне сказали, что он сильно занят, принять не может, потому как готовится к выборам… Что тут поделаешь? Пошла я в райзо, а в райзо тоже никого нету, выехали в Усть-Невинскую, что ли… Беда! Тогда я направилась в райисполком. Там у нас теперь председатель новый, демобилизованный… Тутаринов по фамилии, местный, из Усть-Невинской. Его я еще и в глаза не видела, а люди, кто с ним встречался, очень даже хвалят. Старательный, говорят, а только еще совсем молоденький, дажеть и не женатый… Пошла я к нему. И тут мне неудача. Секретарь сказал, что этот Тутаринов не сидит в кабинете, а все по району мотается. Сергей заметно покраснел. — А вы бы изложили свою жалобу секретарю райисполкома, — посоветовал он. — Ничего тот секретарь не поможет. — Лукерья Ильинишна поправила у подбородка шаль и снова ладонью вытерла губы. — Пошла я к судье. Выслушал он меня со вниманием, дажеть головой качал, а потом и говорит так внушительно: «Все правильно; у тебя, тетка, есть патриотизм, а только, говорит, к твоим словам требуется, чтобы сперва райпрокурор все расследовал, дело составил, а тогда уже это дело само по себе пойдет в суд… А пока, говорит, от прокурора такого дела нету, суд судить не может…» Закон, что тут поделаешь! Поплелась я и к прокурору, и все одно своего добилась бы, а у прокурора, на мою беду, уже весь прием кончился. Куда пойдешь? Харчей у меня нету, жить, сказать, не на что. Так я ни с чем и вернулась. — Она на минуту задумалась. — Но я завтра снова пойду, только теперь буду умнее — запасусь харчами. — Лукерья Ильинишна, — заговорил Сергей, — а что же у вас за жалоба? Вы так и не сказали. — И не скажу. — Лицо Лукерьи Ильинишны сделалось еще более строгим. — Жалоба, сынок, не лично моя, а, сказать, от колхоза… Тебе-то зачем же знать? — Хотелось бы знать. Я и есть тот самый Тутаринов, что еще совсем молодой и неженатый. — А не обманываешь? — спокойно спросила Лукерья Ильинишна. — abu А ну, покажи звезду. Сергей вынужден был расстегнуть шинель и откинуть левую полу. abu — Вот не думалось и не ждалось на дороге повстречаться. — Ну, теперь рассказывайте, что там у вас? — Разговор у меня с тобой будет длинный, — сказала Лукерья Ильинишна, — а «Светлый путь» уже виднеется. Так что милости прошу ко мне в дом, накормлю я тебя борщом, а там и будет время нам побалакать. — Она вдруг оживилась, точно что-то важное вспомнила: — Так это ты у нас был на той неделе? А я как раз ходила на соседний хутор к сестре. Возвернулась, а в нашем хуторе переполох. Евсей Нарыжный разъезжает по улице на коне, злой, как все одно черт. У амбаров собрались люди. Галдеж такой, как на базаре. «Что такое случилось?» — спрашиваю у Нарыжного. А он стеганул плетью коня и говорит, что приезжал новый председатель райисполкома и заставил перемерять семенное зерно, чтобы все лишки в хлебопоставки сдать. — И что же? Перемеряли? Лукерья Ильинишна махнула рукой и ничего не сказала. Они въезжали в широкую, как проспект, хуторскую, улицу. — Мамаша, где ваш дом? — осведомился Ванюша. — Езжай до тех белолисток, вон туда, где гуси сидят. Возле купы деревьев, распугав гусей, Ванюша повернул к низкой изгороди и уперся радиатором в ворота из трухлявых от времени досок. Ворота открыла молодая красивая женщина, в одном платье и без платка. Машина вкатилась в небольшой дворик, со всех сторон обставленный низкими строениями, — сарайчик, закут для коровы, свинарник, курник. Следом за машиной полный двор набежало детворы. — Эй, сопливая гвардия! — крикнул Ванюша. — Не цепляйтесь: все одно катать не буду! Та красивая, на вид не хуторская женщина, что открыла ворота, стояла на пороге, скрестив на полной груди голые выше локтей руки. — А это моя дочка, — сказала Лукерья Ильинишна. — Среди нас — белая ворона. — Мамо, вы такое наговорите! — Она протянула Сергею руку и, покраснев, сказала:- Лена… — Тутаринов. Председатель райисполкома. — А я вас знаю, — сказала Лена, — в газете о вас читала. abu Проходите в горницу. У нас все здесь по-деревенски. abu abu Сергей вошел в просторную чистую комнату. Вдоль глухой стены стояли две кровати — одна с никелевыми спинками, убранная тонким одеялом с кружевами, другая — обычная. На лавке, на подоконниках расставлены цветы — одни росли кустами, расправив широкие листья, другие тоненькими стебельками плелись по лесенкам. Между окон уместился стол, покрытый скатертью; и на столе, и по стене расположились большие и малые фотографии. На Сергея смотрели и бородачи в казачьей форме, и еще голые малютки, и красноармейцы с винтовками и с оголенными шашками, и невеста под фатой рядом с женихом. Лена охотно пояснила, кто такие эти люди, а сама украдкой посматривала на Сергея и одними глазами улыбалась. «Бровастый, как сыч, — думала она. — Нехорошо, когда такие некрасивые брови, они даже какие-то страшные… Почему он их не подправит? Ведь многие мужчины это делают…» — Вы тоже колхозница? — спросил Сергей, увидев Лену на фотографии: она стояла у реки в летнем сарафане и в широкополой соломенной шляпе. — Нет, что вы! — Лена удивленно подняла брови. — Я здесь гость, по несчастью… Оттого мать и называет меня «белой вороной». — Что ж вы здесь делаете? — Живу у матери. — Лена тяжело вздохнула. — Я с мужем развелась. Не сошлись взглядами на жизнь… Не характерами, а взглядами — вот что обидно… Знаю, знаю, в душе вы уже осуждаете меня — все мужчины эгоисты, но я-то ни в чем не виновата… — Давно вы здесь? — Еще с весны, — с грустью ответила Лена, не глядя на Сергея. — Чем же вы занимаетесь? — Летом купалась, — повеселев, ответила Лена. — Кубань тут близко, и есть небольшой пляжик… А зимой вот так… живу. — И ничего не делаете? — Сергей сдвинул брови. — А что? — Лена непонимающе смотрела на Сергея и смущенно улыбалась. — Не пойду же я в поле… Я училась в техникуме. — Н-да… Сергей хотел что-то сказать, но в это время вошла Лукерья Ильинишна. — Сергей Тимофеевич, — сказала она, — думала накормить тебя борщом, а он, окаянный, без меня не сварился. Так что угощу тебя салом с яичницей, моченым арбузом, а еще и сметаной. — Она обратилась к дочери:- Лена, сходи позови Глашу. Она мне нужна. А чтобы быстрее явилась, скажи ей, что из района я прилетела на легковике. Лена надела шубку из беличьего меха, на голову примостила шапочку, скрытно от матери улыбнулась Сергею и ушла. А Лукерья Ильинишна усадила Сергея за стол, где уже весело шкварчала на сковородке яичница, вздувая пузыри между кусками сала. Тут же стояла глубокая алюминиевая чашка, до краев наполненная сметаной. На тарелке небольшими ломтиками был порезан арбуз, только что вынутый из кадушки, — малосольный, холодный и сладковато-терпкий. — Твоего шофера я накормлю опосля, — сказала Лукерья Ильинишна, — а зараз, пока мы одни, скажу, зачем я ходила в район. А потом тебе еще Глаша добавит — она более меня знает. — Лукерья Ильинишна перешла на шепот: — В нашем колхозе хлеб растаскали по домам, и все это — шито-крыто. Нарыжный раздавал зерно по домам и всем говорил, чтобы помалкивали. «Вам, говорит, я добра желаю, — вот и помолчите…» — Занятно! — сказал Сергей и перестал есть. — Расскажите, как все это было, только поподробнее. Я никому не скажу, что от вас узнал. — А чего ты боишься? Говори всем, что это я тебе сказала. От своих слов я не откажусь, потому как вижу в этом одну правду… Так я начну по порядку. Мы с Глашей — это которая придет — в одной бригаде. Я — вдова, муж мой погиб в войну, а Глаша еще совсем молодая, ровесница моей Лене, даже подружка ее. А бригада у нас по пшенице, — стало быть, все зерно проходит через наши руки. Уродило его в нынешнем году порядочно. Думали — теперь наш «Светлый путь» рассчитается с государством, а вышло опять не так. Выдали зерна на трудодни, семена засыпали, а хлебные поставки опять недовыполнили. Куда девался хлеб — никто не знает. Нарыжный не делает никакого отчету, а все валит на нас. «Вы погано работали — вот и зерна нету». Такое меня зло взяло, что я хотела побить Нарыжного, — и одолела бы! Сдержалась. Думаю себе: не иначе, тут идет махинация. Так по-моему и вышло. — Лукерья Ильинишна посмотрела на Сергея своими молодыми, смелыми глазами и усмехнулась. — Ты слушай и ешь. Бери сметану, да ложкой… Так вот. Когда ты побывал у нас и сказал, чтобы семенное зерно перемеряли, вся эта махинация наружу и вылилась. Лишку в семфонде оказалось не один центнер. Куда его девать? Сдать государству — значит, себя выдать. Испужался Нарыжный, ночью под секретом созвал членов правления — там их было всего только четверо. Нас не приглашали, но Глаша все знает, как они там совещались, — у нее муж член правления… И решили они то зерно раздать колхозникам под расписку и со строгой тайной. Все вышло шито-крыто, семена перемеряли, излишков нету. Дажеть такой акт составили… Хитро сделано. — И вы тоже взяли зерно? — спросил Сергей. — Взяла… Отказаться никто не мог. — И много взяли? — Два мешка. В кладовке они так и стоят… Признаться, я не хотела брать, потому как была злая на Нарыжного. Но пришел ко мне Нарыжный, стал со мной вежливо разговаривать, упрашивать, даже прослезился… «Ты же, говорит, моя лучшая стахановка по зерну, ты моя первая опора — и желаешь загнать меня в тюрьму? С тобой же, говорит, мы вместе это зерно кохали, и я же не воровал его, государство я не хотел обидеть, а только хотел сберечь до весны, а весной пустить его в общественное питание… Не себе, говорит, на стол, а колхозу. А еще, говорит, нужда по весне будет и в кузнечном угле, и в железе, и в бричках, а за хлеб все это можно легко приобрести… Хлеб, говорит, что золото, и это золото не где-нибудь, а в нашем колхозе…» Подумала я, подумала и решилась взять. — Лукерья Ильинишна протяжно вздохнула. — Взять-то взяла, а смолчать не смогла. Всю ночь не спала, все думала: как же мне понимать Нарыжного и почему он так непонятно для меня печалится о колхозе? Голова разболелась. Встала я утром, посоветовалась с Глашей — и гайда в район до Кондратьева… Вот она, какая новость в «Светлом пути». — Да, новость, Лукерья Ильинишна, очень важная. — Важнее и придумать нельзя. — Лукерья Ильинишна посмотрела в окно: — А вот и Глаша бежит. Она тебе еще больше расскажет. Глава XI Глаша Несмашная была из тех постоянно веселых, знающих себе цену молодых казачек, которые любят пошутить и в любом разговоре смелы и находчивы. Лицо ее с красивыми светлыми бровями было живое и выразительное, а в серых, здоровьем светящихся глазах ее скрывалась хитрая усмешка. abu На Сергея она смотрела смело и с той, по-женски приятной улыбкой, которая точно говорила: «Вот ты спрашиваешь меня о том, как у нас растаскивали зерно, а я смотрю на тебя — и ты мне нравишься, и думаю я совсем о другом, а вот о чем — ты об этом никогда не узнаешь». — Откуда мне все это известно? — Глаша блеснула глазами. — Мой муженек — член правления, а я его уже так изучила, что как посмотрю на него, так и знаю, что у него на уме. А в ту ночь он пришел домой мрачный, в глазах — тоска тяжкая. Приступила я к нему с допросом… Ну, он и рассказал все, как они там дело вершили… «Как же тебе, Петро, говорю ему, не стыдно было соглашаться с Нарыжным? Ведь это же мот, каких свет еще не видал. Его давно надо сместить, да все никак мы за него не возьмемся. А ты, говорю, фронтовик, на войне руку оставил — и тоже за Нарыжным поплелся». — «Мы, говорит, действовали по уставу: меньшинство подчиняйся большинству». А я был в меньшинстве, что я мог поделать?..» А я ему и говорю, что такого дурацкого устава нету в жизни… Ну и давай его по-своему, как жена… Сергей еще некоторое время поговорил с Лукерьей Ильинишной и Глашей, сказал им, что если будет собрание, то чтобы непременно приходили, и пошел в правление… Наступал вечер. По хутору шли на водопой лошади, сзади верхом на серой кобыле ехал конюх. В бригадном дворе, у плетеных яслей, стояли волы и жевали сено. В правлении светились огни. Жизнь небольшого хуторка казалась тихой и спокойной. Члены правления давно узнали о приезде Сергея, собрались в кабинете Нарыжного, удивлялись и не могли понять, почему он заехал не в правление, а к Лукерье Коломейцевой. — Может, Лукерья заманила его к своей дочке? — высказала предположение Евдокия Нагорная. — Глупости говоришь, — сказал старик Горшков. — И моя вертихвостка туда помчалась, — проговорил Петр Несмашный. — Ежели моя Глаша побежала, то тут что-то такое неладное. — Товарищи, — угрюмо сказал Нарыжный, — то, зачем Тутаринов заехал к Лукерье, — не наше дело. Я собрал вас сюда не за этим. Нам надо поговорить вот о чем. Как вам известно, в газетах напечатан указ о выборах в Верховный Совет РСФСР. Партячейки у нас нет, так что за все придется отвечать самим… Тут Нарыжный увидел в окно идущего к дому Сергея и побежал к нему навстречу. abu В соседней комнате, так называемой «большой канцелярии», толпились и курили колхозники. Не давая Сергею задержаться, Нарыжный провел его в кабинет и закрыл на крючок дверь. Сергей поздоровался с членами правления за руку и сразу узнал мужа Глаши — молодого лобастого парня в шинели с пустым рукавом. Петр Несмашный был на фронте только первые месяцы войны. В первом же бою под Бердичевом получил инвалидность, приехал домой и вскоре был избран членом правления… По соседству с ним сидел старик Федор Кириллович Горшков, круглолицый, с седой, кольцами, бородкой, похожий на цыгана. Третьим членом правления была Евдокия Ивановна Нагорная, пожилая и злая на вид женщина. Повязанная толстой шалью, она сидела в углу и ни на кого не смотрела. Пока Евсей Гордеевич Нарыжный будет любезно приглашать Сергея сесть за стол, говоря при этом, что дорогому гостю — почетное место; пока он будет расспрашивать, как Сергей ехал, какой именно дорогой, заметил ли озимые «Светлого пути», — мы тем временем попытаемся бегло нарисовать его портрет. Представьте себе мужчину старше средних лет и выше среднего роста и не то, чтобы солидного, а так себе — весьма щуплого и худощавого. abu Всем своим видом Нарыжный был похож на этакого хуторянина времен нэпа, когда на Кубани появились «культурные хлеборобы» и снимки их подворьев с племенным скотом печатались в журнале «Сам себе агроном». И одет Евсей Гордеевич был так просто, как только может одеваться человек, вечно занятый неотложными делами по большому хозяйству. В его костюме ничего не бросалось в глаза. Простой пиджак, простые брюки, сапоги из обычной кожи. abu На голове — простенькая кепка… Все в нем было обычным — и худощавое, гладко выбритое лицо, и седые виски, и, наконец, усы — не пышные и не тощие, а средние усы, какие бывают у мужчин, ничем особенным не выделяющихся. И только глаза у Нарыжного были не такие, как у всех людей. Темно-серые, они казались одновременно и веселыми и грустными. Смотрели на Сергея то с чуть заметной хитрецой, то с усмешкой, то с лукавством. По глазам Нарыжного не трудно было определить его душевное состояние. В ту минуту, когда он упрашивал Сергея сесть за стол, глаза его сузились, образовав лишь щелочку, и в этой щелочке вспыхивали искорки… нет, не искорки, а какие-то прыгающие чертики. — Что это у вас — заседание? — спросил Сергей, усевшись рядом с Несмашным. — Маленькое совещание, — поспешно ответил Нарыжный, и чертики забегали в его глазах. — Готовимся к выборам. Решили, Сергей Тимофеевич, заранее обсудить, как и что. Партячейки у нас нет, так что надеяться не на кого. — И что же вы решили? — Сергей нарочно оттягивал разговор о зерне. — Пока обдумываем в общих чертах… Надо помещение выделить, средства и прочее. Все время отвечал Нарыжный. Остальные члены правления, понурив головы, сидели молча. Евдокия Ивановна Нагорная перебирала пальцами махры своей шали и ничего не слышала, ибо с приходом Сергея ее мысли вдруг обратились к дому. Она хотела вспомнить, сколько же у нее было спрятано мешков пшеницы, пять или шесть, и не могла. И еще ее беспокоило то, что мешки стоят в чулане, а надо было бы отнести их в погреб — место куда надежнее. Она перебирала пальцами махры и раздумывала: пойти ли ей сейчас домой и перенести мешки в погреб, или уж сидеть и ждать, что будет. Она так задумалась о ворованных мешках, что ей казалось, будто Тутаринов, на которого она и взглянуть боялась, заходит к ней в дом, открывает дверь в чулан и останавливается перед мешками: «Что это у вас? Откуда зерно?» От этих мыслей по телу ее пробегают холодные иголки, и она снова силится припомнить, сколько же у нее мешков, и никак не может вспомнить… Молчал и Федор Кириллович Горшков. Зажимая в кулаке курчавую бороду, он смотрел себе под ноги и мысленно ругал Нарыжного. «Ишь куда загнул… Помещения, средства — этим ты ему зубы не заговаривай, он тебя видит насквозь…» Петро Несмашный засовывал в карман пустой рукав, а сам думал о Глаше: «И чего, скажи, побегла? Это не зря, моя жена зря не побежит… Эх, говорил тебе, Нарыжный: не надо прятать зерно, не годится такое дело, — так не послушал… — Потом он посмотрел на Сергея. — Молодой, видать, не старше моих лет, а какой бедовый…» — А как у вас с хлебными долгами? — спросил Сергей, обращаясь ко всем. Наступило короткое молчание. «Вот зараз все и выяснится», — подумал Несмашный и зло покосился на Нарыжного. — Это ты насчет поставок? — спросил Нарыжный, и глаза его печально потускнели. — Возили, возили, да и возить уже нечего, — не подымая головы, отозвалась Евдокия Ивановна. — Сколько ж можно возить! — Помолчи, Евдокия, — сказал Нарыжный и обратился к Сергею: — Сергей Тимофеевич, долг за нами, верно, есть, но совсем пустяковый, каких-нибудь шестьдесят центнеров… И мы не отказываемся, но пусть и государство нас пожалеет, подождет до следующего урожая, а тогда мы все разом и выплатим. — В нынешнем году нема чем платить, — снова отозвалась Евдокия Ивановна, у которой перед глазами так и стояли не то пять, не то шесть мешков пшеницы. — Если бы было зерно, то почему бы и не вывезти… — А что показал перемер зерна семенного фонда? — спросил Сергей, точно отвечая Евдокии Ивановне. — Как я тебе в тот раз говорил, так оно в точности и вышло, — поспешно ответил Нарыжный. — Получается аккурат по площади посева… Все заактировано. «Ой, мастак брехать! — подумал Петро. — И в глазах стыда нету…» — Сергей Тимофеевич, по плану мы должны посеять яровой пшеницы… — начал было Нарыжный, но Сергей перебил: — Погоди, Евсей Гордеевич, со своим планом. Сколько вы должны засеять яровой пшеницы — это я знаю. Но мне не известно, сколько вы развезли по домам колхозников семенной пшеницы? Евдокия Ивановна, сколько, к примеру, у вас мешков? Такой прямой вопрос так озадачил Евдокию Ивановну, что она только встала, раскрыла рот, но ничего сказать не могла. — Все уже знает, — тихо проговорил дед Горшков. — Да, я все знаю. — Сергей встал. — И вот что я вам скажу, члены правления: руководить колхозом вы не способны — это вы показали на деле… Но зерно, спрятанное вами по дворам, должно быть сегодня же собрано, погружено на подводы и отправлено на элеватор. — Петро, — сказал Нарыжный, и чертики в его глазах забегали с необыкновенной проворностью, — иди, Петро, и кажи бригадирам, чтоб запрягали… — Эх, Евсей, Евсей, идолова ты душа! — крикнул Петро Несмашный и вышел из кабинета. За ним незаметно убралась Евдокия Ивановна. Торопливо юркнул в дверь и Нарыжный. — Собрать-то соберем, да позор на голову какой! — проговорил Горшков. abu Глава XII На хутор давно опустилась ночь. В хатах светились огни, а по улице и на бригадном дворе маячил» во тьме фонари. Сергей стоял у калитки дома Лукерьи Ильинишны, подняв воротник шинели и опершись плечом о столб. Остуженный заморозками ветер тревожно шумел в голых деревьях. С конца улицы доносились людской говор, смачная мужская ругань, стук колес, крики на лошадей. Сергей вслушивался в этот то нарастающий, то утихающий шум, видел мелькавшие огни, а сам думал о том, кем бы можно было заменить Нарыжного, и ему казалось, что самой подходящей кандидатурой была Лукерья Ильинишна Коломейцева. — И чего вы стоите на холоде? — К Сергею подошла, кутаясь в шаль, Лена. — Любуюсь вашим хутором. — Да чего ж тут хорошего? — Лена подступила к Сергею так близко, что он в темноте увидел ее ласковые глаза. — Сергей Тимофеевич, идите в хату. Чай давно вскипел, а яичница совсем остыла. — Пусть остывает. Я вашу матушку подожду. — Не дождетесь! Куда там! Теперь они то зерно и до утра не соберут. — Ну, хорошо, я скоро приду… Идите, а то вам холодно. Лена не уходила. Видимо, ее и злило и обижало то, что Сергей был совершенно равнодушен и к ней и к ее просьбе. Кутаясь в шаль, она сказала: — Сергей Тимофеевич, найдите мне работу. — А что же вы умеете делать? — Что-нибудь… каким-либо секретарем у вас в исполкоме. — У нас такой должности нету. — Но я же тут умру со скуки. — Хотите, я помогу вам избавиться от скуки? Поезжайте на курсы электриков… будете большим специалистом. — Какая ж у меня будет работа? — Хозяйкой электричества в колхозе… Станцию строим большую, впереди столько дела! Так что скучать не придется… — Хорошо, я подумаю. Лена схватила Сергея за руку, а потом рассмеялась и убежала. На пороге остановилась и крикнула: — Идите же, Сергей Тимофеевич, а то чай остынет! Сергей промолчал. По улице, недалеко от него, подпрыгивая в темноте на камнях, гремели колеса. Лошадей не было видно. На бричке стояли, точно обнявшись, две фигуры. Дрожащий свет фонаря освещал мелькавшие спицы заднего колеса. Бричка подкатила ко двору и остановилась у калитки. На землю спрыгнула Лукерья Ильинишна, высоко подняв фонарь и осветив им лицо Сергея. — И ты не спишь? — удивилась она. — А ужинал? Я же наказывала Лене, чтобы она тебя накормила. — Поесть еще успею, — сказал Сергей. — Смотрю, как вы стараетесь. — Стараются, да не все. — Лукерья Ильинишна взмахнула фонарем. — Ты думаешь, что члены правления собирают хлеб? Эге! Они только мастера его прятать! Нарыжный подседлал коня и куда-то ускакал, наверно в район. Евдокию Ивановну с перепугу лихорадка бьет. От нее мы свезли семь мешков… Только один дед Горшков не спрятался. Злится, матершинничает, а старается. Он с бригадиром поехал в тот конец, а мы с Глашей — по этой стороне. — Мой муженек, — отозвалась Глаша, стоя на возу, — тоже совсем духом упал. Где-то успел выпить. Пришел домой пьяный, лег в кровать, стонет, вздыхает. Потом встал — не лежится. А вот и он плетется! Эй, Петро, садись, подвезем до дому! — А ну вас всех к чертовой матери! — зло прохрипел Петро, подходя к Сергею. — Оставь его, Глаша, — человеку, можно сказать, не до шуток. — Лукерья Ильинишна пошла во двор. — Пойдем, вынесем мешки, да и поедем дальше. Сергей помог женщинам уложить на бричку мешки. Бричка снова загремела по хутору, и снова замелькали спицы заднего колеса, освещенные фонарем. Петр Несмашный стоял у плетня, тяжело навалившись на него спиной. — Что ж нам теперь будет? — угрюмо спросил он. — А как ты думаешь? — Почем я знаю! От этих думок у меня уже голова трещит. — Ты, я вижу, воевал? — Неудачно… А при чем тут война? Сергей угостил Петра папиросой. — Ты спрашиваешь, при чем тут война? — Он зажег спичку, прикурил сам и дал прикурить Петру. — Не знаю, как тебя, а меня война многому научила. Да и на тебе она свою метку оставила. И, как я думаю, на войне ты вел себя куда лучше, чем в колхозе. Руки лишился — значит, отважно сражался. Так почему ж ты в колхозе пошел за Нарыжным? abu abu abu Зачем воровал хлеб у государства? — Я не воровал! — крикнул Петро. — Понимаешь, не воровал! — Не прямо воровал, так прятал, занимался жульничеством, — а это и есть преступление. — Ты меня вором не обзывай. За всю жизнь я чужого гвоздя не взял и не возьму. — Петро ударил себя в грудь кулаком. — Ты в душу мне загляни, ежели ты грамотнее меня! — Я твою душу и так хорошо вижу. — Нет, не видишь. — Петро схватил Сергея за руку. — Давай сядем… Никому я не хотел говорить об этом, а тебе расскажу… Ты только меня извини, я малость выпил… Сердце болит, не мог… Да, тебе хорошо так говорить… Сегодня я в правлении смотрел на тебя, и мне так стало обидно на себя. Ведь мы с тобой, наверно, одногодки. А почему ж мы такие разные? Скажи, отчего не одинаковые? — Ты какого года рождения? — спросил Сергей, опираясь спиной о потрескивающий плетень. — Двадцатого. — А я на год моложе. — Видишь, почти что ровесники… Стыдно мне об этом даже подумать… Ведь это ж что ж такое получается? В двадцатом году я появился на свет, какая была жизнь до революции — не знаю, единоличником никогда не был, состоял в комсомоле… правда, неудачно. Когда была коллективизация — мальцом бегал. И вырос я в колхозе, другой жизни не знаю и знать не хочу, а вот что-то сидит у меня внутри, сосет оно меня, дорогой товарищ, как пиявка… Имеется у меня свой огородишко, корова, кабанчик, и ко всему этому есть у меня тяга, скажу, какая-то любовь, сердце радуется, ежели корова отелится или свою картошку копаешь и носишь ее мешками в погреб… Я, конечно, и колхоз уважаю, членом правления меня избрали, — значит, люди наши видят, что мне можно доверить… — Ошиблись ваши люди, — сказал Сергей. — Да ты погоди, я и сам знаю, что ошиблись… Но вот ты скажи: почему я не могу заступиться за колхоз, когда это требуется? Вижу, что многое делается не на пользу колхоза, а открыто сказать не могу… Или я еще молодой? Так нет же, моя жена Глаша моложе меня, а характер у нее совсем другой. Ежели Глаша видит, что делается не по ее, так она ни за что не смолчит. В прошлом году, помню, Нарыжный подсунул звену несеменное зерно, — так она этого Нарыжного, веришь, чуть зубами не загрызла. Злая изделалась, просто и подойти к ней страшно. А Нарыжный возьми и скажи ей, так, в шутку, что не себе сеешь, чего взбесилась?.. Так она к нему, — да за грудки! Было дело, смеху на весь хутор… Или узнает Глаша, что правление взяло не ту линию, — тогда ее уже не удержишь, куда угодно пойдет… А вот я не могу. Ведь я тоже знал, что план хлебозаготовок мы не выполнили, а в семенном зерне спрятали сто двадцать центнеров. Нарыжный поехал к Хохлакову, расплакался и сказал, что нечем выполнять хлебопоставки… Знал я об этом, а смолчал. А почему?.. Ходил я по хутору и о том зерне думал. Подойду к амбарам, погляжу-погляжу: нет, думаю, надо ехать в район и все рассказать. Думал, пойду прямо к Кондратьеву и скажу: так, мол, и так, Петро Несмашный, безрукий инвалид Отечественной войны, душой болеет… Думал, а не пошел и не рассказал… А почему? Раздвоился я на две половины. Одна половина тянет в хорошую сторону, будем говорить — за колхоз, а другая — против. Одна половина говорит: «Не жадничай, Петро, не прячь зерно, не иди на поводу у Нарыжного», а другая норовит свое: «Останется в колхозе хлеб — твой будет, колхозу на пользу…» Вот как рассуждал. И помнится, на том заседании, где мы решили развезти по дворам зерно, тоже я раздвоился. Нарыжный, хитрый чертяка, глазами завсегда играет, говорит: «Государство у нас большое, в государстве хлеба много, и если у него не хватит, то мы в любой момент отдадим даже последнее. А вот ежели, говорит, у нас не хватит хлеба к весне, то нам просить у государства совестно. Какие ж мы после этого хлеборобы!» Подумал я: правильно. А Нарыжный и говорит: «Ежели у нас будет лишнее зерно, то мы к весне подготовимся, посеем вовремя, колхоз свой сделаем передовым». Подумал я, подумал: правильно! А потом еще подумал: нет, неправильно! Хотел я не согласиться с Нарыжным, а не смог, духу не хватило. — Вот в этом-то и беда твоя. — Пришел я домой, посмотрел на Глашу, и так мне совестно стало! Рассказал я ей все, как у нас дело было, а она мне прямо в глаза: «Дурак ты, хоть и руки на войне лишился… Разве, говорит, так надо о колхозе печалиться?..» — Молодец у тебя жена! Вот ты ее во всем и слушай. — Да она-то молодец, а вот я кто? Мимо проехала подвода. По твердому стуку колес можно было догадаться, что она была доверху нагружена зерном. Двое мужчин шли рядом с подводой и негромко разговаривали. — Допрыгался наш Евсей! — сказал один. — Теперь ему суда не миновать. — Так ему, шкуре, и надо, — ответил сиплый бас. Подвода отъехала далеко, и голоса извозчиков стихли. В темноте гремели другие подводы — двигались они к бригадному двору, стоявшему на краю хутора. abu abu abu abu abu abu abu Ко двору снова подъехали на нагруженной подводе Глаша и Лукерья Ильинишна. — А вы все сидите? — спросила Лукерья Ильинишна, подходя с фонарем к плетню. — Сергей Тимофеевич, как же нам теперь быть? — А что такое? — Да то, что Нарыжный куда-то сбежал, а мы остались без всякой власти. Зерно собрали, его надо отвозить на элеватор, а как же так? Надо акты составить, а председателя нет, и я прямо и не знаю. Сергей встал, застегнул на все пуговицы шинель. — Я думаю, что акты мы можем составить и сами. А председателя надо избрать нового. — Он поднес руку к фонарю, посмотрел на часы. — Еще рано. Созывайте колхозников в школу, одну ночь не поспим, так зато все разом сделаем. Правильно, Лукерья Ильинишна? — Да ночь-то еще большая, — сказала Лукерья Ильинишна, а Сергей, любуясь ее крепкой фигурой, подумал: «Вот мы тебя и изберем председателем — лучшего и желать не надо…» — Петро, а ты уже пришел в себя? — насмешливо спросила Глаша. — Иди на конюшню, седлай жеребца — и гайда по хутору. Созывай всех на собрание. Глава XIII Поздно ночью в школе состоялось собрание колхоза. Никогда оно не было таким людным и шумным, как на этот раз. Два просторных класса, соединенных широкой дверью, были забиты людьми. Многие не смогли попасть в здание и теснились снаружи, возле окон, а также в дверях и в коридоре. Тут же, возле окон, двумя рядами выстроились двенадцать подвод, груженных мешками с пшеницей. И то, что собрание было созвано в такой поздний час, и то, что на собрании находился новый председатель исполкома, и то, что у школы выстроился готовый к отправке обоз с зерном, — говорило о событии исключительной важности. Возчики, ожидая приказания отъезжать, лежали на мешках и курили, а в школе стоял галдеж, доносились выкрики, обрывки фраз, — там шли выборы президиума. И вот избранные — животновод Нестеров, доярка Яблочкина и Лукерья Ильинишна — уселись за стол и о чем-то разговаривали с Сергеем, а разноголосый говор не смолкал. Все знали, что на собрании будет избираться новый председатель, что Нарыжный сел на коня и куда-то уехал. Какой-то шутник вслух вспомнил о Нарыжном и крикнул: — А посмотрите в тот угол: это не Евсей Гордеевич блестит глазами? Все посмотрели в угол, где горел фонарь, и по классу покатился веселый смех… Раздался стук карандаша о стол. Нестеров, сердито насупив брови, сказал: — Граждане, тише! Слово даю председателю райисполкома товарищу Тутаринову. Нестеров уселся на свое место и еще раз постучал карандашом. abu Сергея охватило волнение. На него смотрели сотни внимательно-строгих глаз. В слабом свете лица были темные, под цвет меди. На подоконнике, рядышком, сидели Глаша и Петро. На скамейке в обществе стариков примостился Горшков. Сергей смотрел на эти незнакомые лица людей и вдруг спрятал в карман листок с приготовленными тезисами и начал рассказывать о том, как он впервые участвовал в крупном танковом бою под селением Кантемировкой. Такое начало его речи всем показалось необычным, в классе стало тихо — было слышно, как за окном бьют копытами и всхрапывают кони. Чей-то молодой голос из задних рядов спросил, страшно ли было в первом бою. — Очевидно, юноша хочет знать, — говорил Сергей, — испытывал ли я страх в этом бою?.. Дело прошлое, и я могу вам сознаться: да, испытывал. abu Но мною руководило другое чувство, которое и вело меня вперед… Когда я увидел в перископ сигнальную ракету и дал полный ход машине, — я был механиком-водителем, — это чувство возникло во мне с невероятной силой. abu abu Мне трудно выразить его словами, но оно похоже, — как бы это вам понятнее сказать, — на такой порыв сердца, когда ты ощущаешь в себе прилив силы, и тело твое, каждое движение мускула, зрение, слух — все подчинено одной мысли: вперед!.. Всю войну это чувство не покидало меня… И я бы, конечно, не вспоминал об этом здесь, на нашем собрании, если бы не этот позорный случай с зерном… Почему, думал я, это произошло в «Светлом пути», а не в каком-либо другом колхозе? Разве люди у вас плохие? Нет, люди хорошие. А потому произошел этот позорный случай у вас, что членам правления вашего колхоза, и в особенности Нарыжному, незнакомо то чувство любви к родине, которое воодушевляет человека на подвиг. А раз так, то такие люди не могут стоять у руководства. Так могли поступить не руководители колхоза, а шкурники! — Вот это правильно! — Отчитал по-гвардейски! — Еще какие шкуры — ничем не пробьешь! — Одна преподобная Евдокия Ивановна чего стоит! — Спекулянтка! Белую муку кто на базар носил? — Да они все в кладовой паслись! Слушая реплики, Сергей никогда еще так не волновался, как сегодня. Подробно, как только сумел, он рассказал, что значит для района самый факт задолженности по хлебу хотя бы одного небольшого колхоза. — Бывшие горе-руководители рассуждали так, что, дескать, государство наше большое, хлеба у него много, обойдется и без нас… Ну, пусть бы так могли говорить Нарыжный и Евдокия Ивановна Нагорная. Но там же был и фронтовик? Вот что обидно! Все посмотрели на Петра, и с разных мест послышались голоса. Собрание снова зашумело. Нестеров встал и сердито постучал карандашом. — Спокойно, граждане! Прению мы еще не открывали! — Какая там еще прения! — Хлеб надо отвозить, а преть успеем! — Сперва председателя выберем. — Тетю Лукерью Ильинишну! — Глашу Несмашную! — Давай Глашу! И молодая, и грамотная! — Петро! Пропал ты теперь! — Лукерью Ильинишну! — Голосуем за Глашу! — Да они обе подходящие. Поднялась Лукерья Ильинишна, вытерла платочком губы, подождала, пока собрание успокоится, и сказала: — Меня не назначайте: я женщина старая и малограмотная. Лучше всего давайте проголосуем за Глашу. abu abu — Значит так, — сказал Нестеров, обводя собрание строгими глазами, — будем голосовать за Глафиру Федоровну Несмашную. Кто — за, подымайте руки. Не голосовал только Петр Несмашный. Он прислонился головой к стенке и печальными глазами смотрел на жену. abu Когда были избраны члены правления, и в числе их — Лукерья Ильинишна, Глаша спрыгнула с подоконника и подошла к столу. Заложив руки за спину и подняв голову, она постояла несколько секунд, стройная и красивая. На лоб ее спадал завиток волос, лукавые быстрые глаза блестели. — Ну, Петро, — сказала она, обращаясь к мужу, — погляди на меня хорошенько! И вы все посмотрите… Все кричали: «Глашу давай!» — вот я и есть! Так вы хорошенько на меня посмотрите, чтобы потом не говорили, что выбирали одну, а получилась другая. И вот тут, когда вы все в сборе, я и скажу, что зараз думаю: характером я строгая — это все знают, так что поблажки никому не будет. И еще скажу: выбирали — так и подчиняйтесь… А ежели под горячую руку кого и обижу — так не прогневайтесь… Вот и все мое вам обещание. А зараз давайте отправлять обоз. Собрание мы еще малость продолжим, а лошадей тут держать нечего. Тетя Луша, придется тебе ехать за старшего… Утром Сергей собрался уезжать. Он уже сидел в машине, когда к нему подошла Глаша — все такая же веселая, с миловидным лицом, на котором особенно запоминались шнурочки светлых бровей. — Ну, Несмашная, — сказал Сергей, — готовь колхоз к выезду на канал… Харчей берите на месяц. Везите кузню, запаситесь углем, поделайте носилки, закупите лопаты. Не забудь послать Лену на курсы электриков. Напиши ей такую справку. — Это мы все сделаем, а ты нас не забывай, — сказала Глаша, и взгляд ее смеющихся, девичьи-озорных глаз как бы говорил: «Ах, Сергей Тимофеевич, если б ты только знал, что у меня на уме касательно тебя…» Прощаясь с Сергеем за руку, она сказала все с той же лукавой усмешкой в глазах: — Если будет трудно, то я приеду к тебе за помощью. Ветер трепал парус тента — над головой точно кто-то непрерывно хлопал в ладоши. Сергей, закутавшись в бурку, закрыл глаза и мысленно продолжал разговор с Глашей, и то сравнивал ее с Леной, то с Ириной… Но как только он начинал думать об Ирине, мысли его путались, и он видел птичник, серую и тоскливую степь под облачным небом, Ирину, уходившую к возам. Сергей задумался и не заметил, как машина остановилась. Он открыл глаза и в двух шагах увидел отлогий, голышеватый берег Кубани, а на той стороне — желтый, давно скошенный луг и несколько красных, как пламя, кустов. Ванюша наливал воду в радиатор… И когда снова перед глазами раскинулась остуженная ветром степь и над головой захлопали в ладоши, Ванюша сказал: — Не дала мне выспаться эта Лена… — Как же это так? — сочувственно спросил Сергей. — Когда вы ушли в правление, я себе поужинал и так удобно устроился на сене возле горячей лежанки — и мягко, и с одного бока греет… Дремлю себе и слышу — кто-то меня эдак легонько толкает. Открываю глаза и сам себе не верю: ко мне наклонилась Лена, и лицо ее, верите, показалось мне таким красивым, что я спросонку малость даже оробел. А она и говорит: «Эй, шофер, где это твой начальник запропал? Чай пора пить». Ишь, думаю себе, откуда зачинает разговор! Я держу себя гордо, а тут еще и спать сильно хочется… «Ежели, говорю, тебе нужен мой начальник, так пойди и разыщи его, а спать мне не мешай…» — А она что же? — Вышла из хаты… Да. А я зажмурился, лежу, а заснуть уже не могу — разные мысли полезли в голову. Стал я себя ругать: зря я ей так сурьезно ответил. Опять закрою глаза, а Лена будто стоит возле меня и смеется. Я и так перевернусь, и так лягу, а сна нету — хоть плачь! Стал я думать, зачем она ко мне подходила, — и не мог придумать… Слышу — идет со двора. Где она была — не знаю. Я дыхание притаил и прикинулся сонным, а у самого сердце екает, и хочется мне, чтобы она снова подошла… Это я истинную правду говорю. Да. Слышу — подходит, кладет мне на плечо свою руку, а у меня холодок по спине бежит… «Ванюша, — ласково говорит она, — вставай чай пить». Я, конечно, вскочил, причесал чуб, а у самого разное волнение в голове. Главное, никого в доме нету, ночь — и мы одни… Пьем чай, а она так выразительно смотрит на меня, что мне изделалось даже неловко… Кто ж про то знает, что у нее на уме? Она тяжело вздохнула и говорит: «Ванюша, а скажи, отчего твой начальник, — стало быть, вы, — такой нелюдимый?» Ей-богу, так и сказала! — Что ж ты ей ответил? — Говорю, что по должности ему таким быть полагается… Да еще говорю, что он не из тех, кто любит шутки шутить… А она снова ко мне с вопросом: «А скажи, Ванюша, твой начальник женатый?» — Как же ты ответил? — Говорю, что женат давно и есть дети, — так, говорю, что на ум придется… — И что же она? — Сергей смеялся. — Ничего, — неохотно продолжал Ванюша. — Немного будто удивилась, а потом загрустила и стала зевать… Встала и сказала: «Ну, Ванюша, попил чаю, иди отдыхай, тебе, бедняжке, придется рано вставать». Я и ушел, а уснуть не мог… Вот какие бывают женщины привязчивые. Привязалась и не дала уснуть… Когда вы пришли на рассвете, а я еще и глаз не смыкал… А все через ту Лену. — Да, обидно, — посочувствовал Сергей, кутаясь в бурку. Глава XIV Рано наступила зима, и пришла она в станицу в теплой белой шубе. На рассвете по Усть-Невинской совсем неслышно проехал первый санный обоз. Выбравшись за станицу, вереница саней потянулась в степь. Дорога пряталась в глубоком и пушистом снегу. След прокладывали новенькие пароконные сани с подрезами, и на них, удобно умостившись в сене, сидел Прохор, в шубе и в башлыке, повязанном так, что виднелись одни лишь глаза. Приподымаясь на колени, Прохор то подбадривал вожжами коней, то посматривал назад — боялся, как бы не отстали какие быки и не уснули возчики. У его ног, закутавшись в бурку, лежал Виктор Грачев. — Эй, эй! — покрикивал Прохор. — Не растягивайтесь! Следом за санями Прохора, поскрипывая ярмами, на которых сычами сидели мальчуганы, брели по топкому снегу пять пар волов. Они были запряжены цугом в огромные санищи, с толстыми, как дручья, полозьями, — обычно в верховьях Кубани на них перевозят амбары или стога сена… В эту же зиму добротным полозьям из суковатого дуба предстояло выдержать груз, может быть, во много раз тяжелее любого амбара — нужно было перевезти со станции станину водяной турбины. «И скажи на милость, какой вес имеет та штуковина, — размышлял Прохор, кутаясь в шубу. — Это же только подумать: одна часть уместится на этих дрючьях, а чтобы всю турбину поднять, то приходится гнать столько лошадей и быков…» За свою жизнь Прохору довелось перевозить всякие грузы — и лес, и железо, и пшеницу, а вот с турбиной иметь дело еще не приходилось. Какая она на вид, эта турбина, он тоже не знал, — оттого и лезли в голову всякие тревожные мысли: а что, если даже такие дубовые полозья не устоят под тяжестью и среди дороги случится поломка? Застрянет турбина где-нибудь в степи, будет лежать в снегу на дороге, а проезжие люди станут насмехаться: вот, мол, какие устьневинцы! Гидростанцию строят, машину затребовали из Урала, а привезти домой не смогли — ума не хватило… «А наш Виктор Игнатович спит себе, — думал Прохор. — Ему-то чего ж не спать, он уже ей и местечко приготовил — как для невесты, ей-богу!» Работая в бригаде Грачева, Прохор ко всему присматривался и многое не понимал из того, что делалось в машинном отделении. Он видел, как вырастала из котлована железобетонная стена, и хотя Грачев говорил, что это строится фундамент для турбины, но Прохор так и не мог себе представить ни форму, ни величину той машины, которая вскоре ляжет на этот твердый настил. Над степью разгоралось светлое утро. Небо было высокое и синее-синее. Виктор Грачев давно не спал, но вставать ему не хотелось, — сани укачивали, глухо постукивали копыта, молодо и свежо скрипел под полозьями снег. Было приятно лежать и смотреть вдаль. За Кубанью белыми шатрами стояли невысокие горы и то казались дымчато-сизыми, то озарялись мягким розовым светом. Когда же в седловину двух вершин выкатилось солнце, горы точно воспламенились, а вся низина заискрилась с такой силой, что стало больно смотреть… Виктор закрыл глаза и задумался: нет, нет, совсем не такой представлялась ему жизнь его после многих лет учебы… Обычно в Усть-Невннскую Виктор приезжал погостить. То были веселые месяцы — купался в Кубани, гулял по степи, ему и в голову тогда не приходило, что вот кончит учебу и первую свою практику проведет дома; казалось, будто кто-то нарочно послал его именно сюда, чтобы свои же станичники могли увидеть и оценить, чему научился в Москве сын вдовы Грачихи… И хотя в Усть-Невинскую Виктор поехал неохотно и, как сам говорил, временно, а уже с первых дней почему-то отрадно было сознавать, что все верховье Кубани без его помощи обойтись не может и что он, единственный человек среди своих земляков, сумеет и установить сложнейшие машины, и заставить их дать свет. Самым же приятным было то, что турбина устанавливалась на реке, где прошло его детство, где он ловил рыбу, купался, бегал голышом по берегу, — сколько возникало волнующих сердце воспоминаний всякий раз, когда он подходил к зданию вблизи самой кручи! И еще приятно было Виктору наблюдать в станице тот живой интерес к электричеству, который был вызван, несомненно, постройкой гидростанции. Он хорошо знал, с какой гордостью обычно говорят об электрификации его друзья детства, и он их понимал, но не Сергей и не Савва удивляли и радовали Виктора, а такие люди, как Прохор и Грицько, работавшие в его бригаде. Прохор жил по соседству с матерью Грачева. Однажды поздно вечером, проходя мимо Прохоровой хаты, Виктор увидел в окно небольшое собрание: у стола, при слабом свете лампы, сидели пожилые мужчины и женщины и читали вслух книгу «Выбор силовых установок». Виктор вошел в сенцы, остановился и прислушался. — Прохор, а ты расскажи мне понятливее, — послышался хриповатый бас. — Как же тебе еще пояснить? — отвечал Прохор. — В книжке говорится, что электричество бывает постоянное и переменное. Чего ж тебе еще? — А у нас какое будет? — Кто ж его знает. — А как же оно станет вертеть молотилку или там, скажем, доить коров, — допытывался хриповатый бас, — вот в чем мой вопрос, а временное то электричество или постоянное — в том я не разбираюсь. — Все одно, — уверенно заявил кто-то из мужчин, — лишь бы его к делу приспособить. — А на мое рассуждение, — отозвалась женщина, — лучше, ежели оно будет постоянное. — Почему? — строго спросил Прохор. — Все, что временно, — плохо. — Правильно, тетка Фекла, — подтвердил бас. — У нас в то лето временно кинопередвижку строили, и никакого толку из нее не получилось. — Вот это ты, Андрей, верно подметил! Виктор вошел в хату. — А! — крикнул Прохор. — Вот кто нам объяснит! Виктор Игнатьевич, мы тут читаем одну книжку, я ее в Рощенской на базаре купил… Читаем, читаем, а только разобраться не можем. …И теперь, лежа на санях и кутаясь в бурку, Виктор вспоминал свою беседу, затянувшуюся допоздна. В этот вечер он впервые так просто и, как ему казалось, интересно рассказывал своим станичникам об электричестве, — его и сейчас волновало какое-то еще не изведанное им чувство… Откинув полу бурки, он соскочил на снег и пошел рядом с санями. — А я думал, что ты зорюешь! — обрадованно сказал Прохор. — Виктор Игнатыч! — кричал с других саней Никита Мальцев. — Погляди, какое движение! Голова обоза выползала на пригорок, а хвост изгибался по ложбине. Мальчуганы-погонычи, кто в кудлатой, гнездом сидевшей на голове шапке, кто закутан башлыком, а кто повязан платком поверх картуза, покачивались на ярмах и лениво помахивали кнутами. Пять пар быков шли споро, а следом за ними тяжелые полозья, как плуги, разрезали снег. Никита Мальцев лежал на разостланной поверх сена полости, курил. — Да на таком транспорте, — говорил он, обращаясь к Виктору, — можно две турбины поднять! «И у этого гордости — хоть отбавляй», — подумал Виктор и посмотрел на скрипевший по дороге обоз. Где-то в середине санной вереницы вдруг как будто вспыхнуло на снегу пламя. Это шли огненно-красные, уже знакомые нам, быки с красивыми, во весь лоб, лысинами. И Виктор, стоя у дороги, залюбовался не столько быками-красавцами, сколько возницей. В санях сидела девушка в белой шубенке, подпоясанная рушником, повязанная пуховой шалью как-то так искусно, что узлы лежали у нее на голове в виде замысловатой шляпки. И на этой шляпке, и на махрах шали, и на выбившихся над висками черных локонах, и даже на бровях серебром блестел иней, отчего ее смуглое лицо с быстрыми, живыми глазами казалось необыкновенно красивым. «Да чья же это такая прелестная девушка?» — подумал Виктор, когда бычьи лысины уже блестели перед его глазами. Девушка улыбнулась, как бы желая помочь Виктору вспомнить, кто она, и он сразу узнал невесту Сергея. — Садись, инженер! — сказала Ирина. — У меня сани нетряские. — Ирина! Да я тебя и не узнал! Виктор охотно сел рядом с Ириной. Теперь уже ни яркая окраска быков, ни искрившийся на пригорке снег не привлекали внимания Виктора. Разговаривая с Ириной, он узнал, что выросла она на хуторе Маковском, а в станицу переехала совсем недавно… Любуясь и ее взглядом и улыбкой, он думал, что его друг не мог, конечно, не влюбиться в такую миловидную возницу. Но странно, что в тот вечер на крестинах она казалась ему обычной девушкой, каких в Усть-Невинской немало, а тут, рядом с ним, сидела на санях точно совсем другая Ирина, — и глаза с пушинками инея на ресницах и на бровях светились какой-то щедрой радостью, и лицо, смуглое и немного подрумяненное морозом, было необыкновенно веселым. — А я думал, — говорил Виктор, — почему тебя не знаю, а ты, оказывается, хуторская… На каникулы приезжал и тоже тебя не видел. — Меня увидеть трудно… я все время на быках раскатываю. — А почему ты выбрала себе эту работу? — Разве плохо? abu — Не то что плохо, а все ж таки с быками возни много. — Я к ним привыкла. И быки у меня особенные, умные. — Нельзя же всю жизнь оставаться возницей. — Я и не собираюсь. — Понимаю. abu Выйдешь замуж за Сергея Тутаринова? — Это еще неизвестно… Может, выйду за Сергея, а может и не за него. — Я Сергея хорошо знаю — настойчивый. И если он тебя полюбил… — Ну и что же? У меня тоже есть настойчивость. — А все ж таки хорошо бы тебе учиться. — Я знаю, что это хорошо… — Стала бы каким-нибудь специалистом… вот и с Сергеем бы поравнялась. — Я с ним и так равная. abu А ты хочешь, чтобы я училась ради Сергея? — Ну, хотя бы… — Эге! Пусть он меня любит такую, какая я есть… — Да он тебя и так любит… Но все же лучше было бы… — Лучше, лучше! — глядя вдаль, сказала Ирина. — Помнишь, ты сказал, что любая девушка возле Сергея становится красивее… чего ж еще? — Так это же я пошутил. — Виктор взял из рук Ирины кнут и стал сбивать комочки снега на хвосте у быка. — А если говорить серьезно, то знаешь, о чем я сейчас думаю? — Не знаю. — В Усть-Невинской строится гидростанция большой мощности. Обслуживать ее потребуются люди. Вот и быть бы тебе на этой станции, к примеру, диспетчером. — А это что такое? — удивилась Ирина. — Э! Работа весьма важная… Тебе, наверное, известно, что на железной дороге есть такой человек, который управляет движением всех поездов… Вот такой человек должен быть и на электростанции. abu Представь себе: машина работает полным ходом, и по проводам от станции, как поезда по рельсам, устремился ток, — это же сила, понимаешь? От нее светятся тысячи лампочек, вращаются моторы, жизнь становится богатой и красивой, и ты — всему этому хозяйка! — Виктор восторженно посмотрел на смущенно улыбающуюся Ирину. — Да знаешь, кем бы ты была? Богиней огня! Да, да, не улыбайся! — Красиво, — мечтательно проговорила Ирина. — Но разве я смогу? — Сможешь! — уверенно заявил Виктор. — Дай согласие — и я тебя обучу… Хочешь? — Хоть и хочу, но как же я буду учиться? Быков же не брошу? — Будем учиться по вечерам. У меня есть много книг… А какие книги! Только условимся — Сергей об этом не должен знать. — А! Хитрый! — Ирина погрозила пальцем. — А почему он не должен знать? — Мы ему преподнесем сюрприз. abu Нарочно, понимаешь, сделаем так, чтобы Сергей удивился, когда увидел бы тебя за диспетчерским столом. — Нет, этого нельзя, — быстро проговорила Ирина. — Разве я смогу так, чтобы ему ничего не сказать… Вот если открыто, тогда я согласна… Виктор начал уверять свою соседку, что Сергею куда приятнее будет узнать обо всем, когда обучение увенчается успехом и его невеста из возницы станет диспетчером, приводил столько неоспоримых доказательств, что не согласиться, с ним, казалось, уже было невозможно. А Ирина лишь усмехалась и никак не отступала от своих условий… И пока они так разговаривали, обоз тем временем проехал мост, обогнул окраину станицы Рощенской и остановился у ворот товарного двора. Виктор ушел с документами к начальнику станции, так и не уговорив Ирину, и, уже проходя по рельсам, подумал: «С характером девушка, и по всему видать — хозяйка своему слову…» Возчики, поджидая Грачева, оставили коней и быков у ворот и с нескрываемым любопытством осматривали груз на четырех платформах. Непонятно-заманчивыми казались и огромные ящики, опоясанные обручным железом, с жирными надписями: «Уральский электромеханический завод», и какие-то причудливые части машины, нечто похожее на колесо, заколоченное крест-накрест досками, из которых торчал вал, покрытый желтой мазью, точно сливочным маслом… А Прохор более всего присматривался к станине: эта чугунная туша, имевшая форму ковша, до сих пор пугала его своей тяжестью. Прохор даже постучал кнутовищем о чугун. — Ишь какая громадина! — сказал он. — Никита, а ты как думаешь — пять пар быков потащат? — Если принять в расчет на каждую пару по санной дороге пудов сто, — как всегда рассудительно заговорил Никита, поглаживая колючие белесые усы, — то, в общем, можно сказать, возьмем. — А это что? Его тоже вода будет крутить? — спросил мальчуган-погоныч, жарко блестя глазами и показывая кнутовищем на генератор. — Ты погляди, Ванька, сколько в ней медной проволоки! — Да то ж не проволока! То золото! — Тю, чудо! Как устроено… Да так и паук паутину не сплетет! — Ему название генератор, — сказала Ирина, обращаясь к мальчугану. — Понятно, хлопчик? — А сколько там катушек, кулачков и щеточек! — удивился Никита. — Вот штуковина! — Эх ты, а еще женатый! — снисходительно ответила Ирина. — Не штуковина, а генератор — самая главная вещь. Турбина его во всю силу раскрутит, а внутри будет вырабатываться электричество. — Ты смотри на нее! — воскликнул Прохор. — Ирина, а откуда ты все это знаешь? — А так вот и знаю. В школе изучали… — Тогда скажи, — задумчиво проговорил Прохор, — скажи на милость, куда ж пойдет вода? — Вон в ту дырку, — подсказал седобородый и мрачный на вид возчик, стоявший в сторонке. — И придумал! Разве там вода уместится? — Ежели захочет, то уместится. — Она ж напором пойдет! — О! Сила! — И ни черта она не пойдет! — А я тебе говорю — пойдет! — стоял на своем седобородый возчик. — А вон и провода! Гляди, какие круги, и тоже медные. — Чего вы прежде времени спорите! — авторитетно заявил Никита, которому хотелось хоть на этот раз не уронить своего достоинства перед Ириной. — Тут же и понять ничего нельзя. Вот когда все части будут собраны — и труба найдется, и вода зашумит! — Ай, грамотный Никита! — со смехом сказала Ирина. — А это что — не труба? Спор, пожалуй, затянулся бы надолго, потому что Никита побагровел и хотел что-то дерзкое ответить Ирине, но помешал Виктор. Он пришел с двумя железнодорожниками. Возчики побежали к саням, и не успел обоз заползти во двор, как на второй путь подошел паровоз и притащил подъемный кран с торчащим вверх хоботом, на конце которого, как у индюка на носу, болтался крючок. Прохору и в голову никогда бы не пришло, что погрузка начнется так просто. Хобот подъемного крана легко поднял станину турбины — ту самую ее часть, которая всю дорогу не давала покою Прохору, пронес ее по воздуху, как бы говоря: видите, какая у меня сила, — и, звеня натянутыми, как струна, тросами, осторожно положил груз на большие сани… Дубовые полозья скрипнули и чуточку пошатнулись. Когда же поклажа была притянута проволокой к саням, погонычи по команде Прохора взяли покороче налыгачи и разом взмахнули кнутами. Кто-то свистнул, а Прохор во всю мочь кричал: — Гей! Гей! Цоб! Цоб! Вереница быков налегла на ярма, цепь натянулась, но полозья точно примерзли. Натужась, выгибая костистые спины и скользя нековаными копытами, быки снова налегли на ярмо, а сани не двигались с места. Подбежали возчики, уперлись плечами в чугун, разом гикнули, зашумели и закричали: — Бурого, бурого стегани! — Гони, гони! Сани тяжко заскрипели, и станина медленно поползла со двора. — Пошла, милая! — Подъезжай, Ирина! — крикнул Виктор, взобравшись на платформу. — Тебе мы положим ящик с распределительным щитом, как будущему диспетчеру. — Хватит смеяться, — буркнула Ирина, ведя быков за налыгач. — А я не смеюсь! — Так Ирина всю эту премудрость знает, — заявил Прохор, поглядывая на дышловину крана, уже опускавшегося над генератором. — А у кого там полозья покрепче? — спросил Виктор. — Прохор, подбери надежные сани, на них мы положим ротор и провода. — Зараз подъеду! Погрузка затянулась до позднего полдня. А пока увязывали и укручивали груз, пока варили обед, кормили быков и лошадей, совсем завечерело, и в обратный путь обоз тронулся ночью, когда за Рощенской уже поднялась ярко-белая луна. Давным-давно остались позади и огни станции, и собравшаяся ко сну Рощенская, и мост через Кубань, а впереди в лунном сиянии расходилась во все стороны бугристая и такая широкая степь, что обоз казался всего лишь темной стежкой на снегу. И эта стежка не лежала на месте, а двигалась и двигалась, и на многие километры вокруг был слышен то хруст мороза под каблуками идущих возчиков, то цобканье, то певучий скрип полозьев на повороте, то посвист кнута, то песня, которую ни с того ни с сего затянул густым басом Прохор, то смех Ирины. Тень двигалась обочь дороги, и все — сани с грузом, головы возчиков, лошади, бычьи рога — отчетливо рисовалось на снегу, точно отражение на полотне. Посмотришь на эту растянувшуюся вереницу саней, прислушаешься к ночным звукам, — и в душе рождается такое отрадное чувство, которое может вызвать разве лишь песня, разгулявшаяся в степи… А отчего? Казалось бы, что же здесь такого? Кому неизвестно, что издавна лежит в верховьях Кубани широкий тракт, тянется он мимо станиц и хуторов и с незапамятных времен ходят по нем и санные и колесные обозы? Кто только и не чумаковал в этих местах, перевозя в горы соль, пшеницу, а с гор — лес, деготь, шерсть, овчины, уголь. Видало верховье Кубани и не такие вереницы упряжек и не такой шум колес и саней, да только никто еще не помнит, чтобы везли по этому тракту водяную турбину — и какую турбину! Оттого-то и сердце наполняется волнением, когда по знакомой дороге пять пар подморившихся быков тянут высоченную, как шатер, станину, а верхом на ней, как лилипут на теле великана, примостился мальчуган; оттого-то и взгляд туманится от счастья, когда смотришь на медный провод, а он лежит на санях толстыми мотками и горит под лунным светом такой радугой, что глазам больно; оттого и полозья скрипят не так, как скрипели они во все времена; оттого и бас Прохора кажется протяжным и плавным, а смех Ирины — необыкновенно веселым; оттого и не похож усть-невинский обоз на все другие обозы, какие когда-либо здесь проезжали; оттого и встречные возы и сани сторонятся и уступают дорогу, останавливаются в снегу, а возчики, удивленно глядя, спрашивают: — Люди добрые! Да что за чудо вы везете? За всех отвечает Прохор, сидя на ящике. — Что везем? — нарочно переспрашивает он. — Да разве не видите? Машины идут! — Та куда ж они идут? — Куда же еще? — Прохор медлит с ответом. — В Усть-Невинскую! — А издалече? — Эге-ге-ге! — распевает Прохор. — Аж из Урала! — Та ну? Що ж за такие машины, що идут до нас от самого Урала? — Тю, пристал, хохол, с допросом! — говорит Прохор и будто сердится, а самому хочется подольше отвечать на вопросы. — Так ты хочешь знать, что оно за машины? Те самые машины, что свет дают! Вот оно какие машины! Обоз заскрипел дальше, и уже снова зазвучал беспечный смех Ирины, снова затянул песню довольный своими ответами Прохор, снова среди белой степи заблестела, как жар-птица, медная проволока, а те, кто повстречался с устьневинцами, все еще не трогались с места и все еще задумчиво смотрели им вслед… — Так вот оно, хлопцы, каковское дело, — мечтательно проговорил возчик. — Машины идут в станицу!.. Глава XV Все эти дни станицы готовились к выезду на рытье канала. С утра и до вечера звенели кузни — спешно делали и оттачивали кирки, лопаты, грузили продукты, сбивали из досок носилки. В Белой Мечети Сергей пробыл полдня. При нем по снежной дороге потянулись в Усть-Невинскую подводы и сани с людьми и продовольствием. Сергей проводил их до поворота и поехал сперва в Краснокаменскую, а затем в левобережные хутора. Только на пятый день, убедившись, что выезд прошел организованно, Сергей тоже отправился в Усть-Невинскую. Наискось горы медленно выползала вереница подвод, изогнутая в виде серпа. Острие этого живого серпа вонзалось в заснеженную верхушку горы. Там же, отчетливо рисуясь бурками на белом фоне, ехали два всадника. «Какая ж это станица так запоздала?» — подумал Сергей, увидев знамена, людей, идущих обочь дороги и едущих на подводах и на санях. — Пришпорить? — спросил Ванюша. Сергей кивнул головой. Взвыл мотор, сильнее зашуршала под резиной мерзлая земля. Машина поравнялась с задней подводой, на которой чинно, как гусыни в гнездах, сидели казачки — молодые и пожилые — и в толстых ватных кофтах, и в стеганках, и в полушубках. Лошадьми правил чернявый, как грач, мужчина, задумчивый и сердитый. Сергей обратился к женщинам: — Куда едете, хозяюшки? Женщины заговорили наперебой: — Не закудыкивай, а то удачи не будет. — Едем на кудыкало, куда тебя на клыкало. — К чужому дядьке в гости! — Женихов едем искать! — Подальше от мужей. — Туда, где нас не знают! — А ну, цытьте, вороны! — прикрикнул чернявый мужчина. — Это же председатель нашего рика, а вы зубоскальничаете! Женщины умолкли и пристыженно смотрели на Сергея. — Товарищ Тутаринов, — заговорил чернявый мужчина, — лучше с нашими бабами не связываться. Спытайте меня, Трифона Ярового, и я вам все расскажу. Это обоз станицы Родниковской, тут все наши пять колхозов, и едем мы в Усть-Невинскую канал рыть. — Почему запоздали? — Я в руководстве не состою, но так думаю, что по причине громоздкого табора. — Всю станицу подняли? — спросил Сергей. — Как это говорится: раз, да горазд! — Трифон усмехнулся. — Только я не знаю, как мы там расквартируемся? Усть-Невинская — станиченка невелика… Как поселить в ней такую ораву? Но, должно быть, Родионов и Андриянов знают… Вон они, на конях, — и Трифон указал кнутовищем на всадников в бурках. Обогнать обоз было нелегко — нужно было ехать по обочине дороги. Километра два машина подпрыгивала и тряслась на присыпанных снегом кочках. Мимо тянулись, гремя по мерзлой земле, подводы — одна вслед другой. Казалось, что это какое-то богатое племя перекочевывало на новую стоянку, забрав с собой все, что только можно было забрать. Сергей обгонял то подводу, груженную одними лопатами и кирками, еще новенькими, только что сделанными в кузне; то копны сена, уложенные на низких полозьях, на вершинах которых сидели мальцы, помахивая кнутом на тяжело идущих коней; то подводы, нагруженные носилками с еще не запачканными ручками, мешками с мукой, сложенными крест-накрест, кадками, бочонками, очевидно с соленьями и моченьями, — засыпанными доверху крупной желтой картошкой. Из-за дробин показывались овечьи морды с холодно-тоскливыми глазами, чернели опрокинутые котлы, кастрюли, блестела посуда в ящиках; за подводами плелись коровы, устало переступая клешнятыми ногами, — обоз ехал со своим молоком. На бричках стояли дощатые, в два этажа, клетки и в них сидели крупные серые куры и гуси в такой тесноте, что их головки с красными от мороза серьгами вылезали в узкие щели… И весь этот караван сопровождали люди, двигаясь шумно, с веселыми разговорами, а то и с песнями, — кто бежал за подводой, подпрыгивая и размахивая руками, кто подгонял коров, кто сидел на возу. Родионов и Андриянов, как только заметили райисполкомовскую машину, круто повернули лошадей, рысью подъехали к Сергею, соскочили с седел и поздоровались. Всегда свежее лицо Родионова теперь пылало ярким румянцем, на русых усах лежала испаринка. Старик Андриянов, в бурке, волочившейся по земле, как подбитые крылья у петуха, продрог на морозе, и обычно обескровленное, старческое его лицо сделалось землисто-черным, — по всему было видно, что его уже не грела сестра казака — бурка. abu — Запоздали, родниковцы! — сказал Сергей. — Ваши соседи давно в Усть-Невинской. — Зато погляди, какое движение! — заявил Родионов. — Ни одна станица таким лагерем не выехала. Пусть Савва Остроухов встречает гостей! — Идем всей станицей, как дивизией, — пояснил Андриянов. — Люди и часть худобы останутся на канале, а на остальных подводах думаем забрать лес. — А вы с Саввой условились и о договоре и о количестве бревен? — спросил Сергей. — Ведь я же вас просил сперва съездить и обо всем договориться. — А что ж там договариваться? — возразил Родионов. — Есть решение исполкома — вот и едем, и на месте обо всем договоримся. — Мы на всякий случай везем магарыч, — сказал Андриянов, и маленькие, озябшие его глаза оживились. — Там у нас на подводе едет бочоночек вина. — Боюсь, как бы Савва не отправил вас обратно вместе с вином. — А мы не уедем — вот и все! В Усть-Невинской, куда вскоре приехал Сергей, царило необычное оживление. Еще вчера с вечера сюда прибыли беломечетинцы, краснокаменцы, рощенцы, яманджалгинцы, а также хуторские колхозы, и площадь, запруженная подводами, лошадьми, шумела и напоминала ярмарку. Люди располагались огромным лагерем, кто где мог. По всей площади горели костры — женщины хлопотали у котлов, подвешенных на дышлах и треногах. Отовсюду слышались людские голоса. Пришли устьневинцы посмотреть на нежданных гостей, появились гармонисты, песельники, образовались круги молодежи, и уже в голосистые звуки гармонии вплеталась частая дробь каблуков. В станичном совете Сергей застал Савву, Семена и человек десять председателей колхозов, в шубах и в бурках. Они толпились у стола, кто с кнутом, кто с тетрадкой в руке. За столом сидел Семен и что-то записывал. Савва стоял у окна и с грустью смотрел на горевшие костры, на весь лагерь, уже живший своей многоголосой походной жизнью. — Называйте фамилии бригадиров, — говорил Семен, обращаясь к седобородому мужчине. — Сколько у вас всего бригад? — Семен поднял голову, увидел Сергея и смущенно улыбнулся: — Сережа, вот я уже и на быстрине… — А окопчик? — Снегом замело… — Получил решение бюро? — серьезно спросил Сергей. — Не только решение, а и у Кондратьева в кабинете с час просидел… Вот я теперь и начальник, а это мои помощники… — Инженеры приехали? — Еще вчера прибыли. — А где они? — С утра на трассе. Там уже восемнадцать плугов работают… Такая, брат, идет пахота! — Здорово, Сергей, — сказал Савва, подавая руку. — А! Начальник гарнизона! Ну как дела? — Дела идут! Видишь, что творится в моей станице? — он развел руками и несмело засмеялся. — Не Усть-Невинская, а лагерь Запорожской Сечи! — А ты чего же удивляешься? — Сергей и Савва подошли к окну. — Теперь все дороги ведут в Усть-Невинскую, и люди едут сюда без конца и краю. Вот инженеры приехали, а там жди — писатели заявятся, фотографы, корреспонденты. Того и гляди Усть-Невинскую скоро будут снимать на кинокартину. А как ты думал! Начали большое дело, так выдерживайте марку до конца… На площади уже тесно, а там еще едут к тебе родниковцы — тоже обоз длиною в два эшелона… Гордись, Савва! — Да я и так горжусь, — уныло проговорил Савва. — А вот где я буду эту братию расквартировывать? Это вопрос! — Устьневинцы — народ гостеприимный, потеснятся. — Сергей задумался. — Савва, сколько дашь бревен родниковцам? — И этим давать? — удивился Савва. — Ну, хотя немного. Бревен сто. — Ах ты, горе! — Савва почесал затылок. — Тому сто, другому сто, а что мне останется? Сережа, помнится мне, ты был большой противник вести все станицы в одном строю, говорил, что надо приветствовать особо тех, кто выдвигается вперед, — вроде как бы гвардейцев. А теперь и сам подстраиваешь все станицы в одну шеренгу? — Вот чудак! — воскликнул Сергей. — Да разве ж это одна шеренга? Устьневинцы давно всех обогнали, а за ними пошли все… Какая же это шеренга? — А электростанция? — Эх, беда с тобой! Когда ты бросишь об этом говорить? — Не говорил бы, да зло берет. — Савва горестно покачал головой. — И с детства я тебя не мог понять, и зараз ты для меня загадка… Все тебе мало, все не так. Я уж думаю, Сережа, что если бы тебя избрали председателем крайисполкома, то ты нашу гидростанцию сделал бы не районной, а краевой… А! Как ты думаешь — угадал? — Возможно, — неохотно ответил Сергей. — Ты у Грачева был? — Наведывался. — Ну и что? — Сплошная неразбериха. Там столько наворочено разного железа и чугуна, что и понять нельзя, что к чему. А Виктор ничего, веселый… Что-то сооружает. — Люди ему не нужны? — Не просил… А знаешь, Прохором он очень доволен, да и Грицька хвалит. Электриками, говорит, будут. — Людей на курсы отправил? — спросил Сергей. — Люди-то уехали, да и сидят там без дела. — Почему? — А ты разве не знаешь? Преподаватель из «Сельэлектро» не приехал… Заболел, что ли… Вчера я был у Кондратьева… — Новое дело, — Сергей забарабанил пальцами по стеклу. — Вот это, черт возьми, задача! Виктор мог бы помочь. Не хотелось к нему ехать, а придется. — А вот и родниковцы ползут, — сказал Савва, протирая рукавом стекло. — Ай, ай, ай! Вся станица идет! Валом валит! Пойду встречать, такая моя теперь обязанность. Когда Сергей подъехал к зданию гидростанции, в машинном отделении шумели голоса: там только что была водружена на фундамент станина турбины, и вокруг нее еще толпились возбужденно-радостные монтажники. Виктор Грачев, в шапке, лихо сбитой на затылок, в новом коричневого цвета комбинезоне, уже испачканном на коленях и на локтях, вытер паклей замасленные руки и подошел к Сергею. — Погляди, Сережа, какая красавица! — Да, красавица что надо! — Очень удобно лежит, — тоном знатока вмешался в разговор Прохор. — Скажу тебе — так лежит, будто специально для этого места делалась! — А вот это местечко для генератора, — продолжал Виктор. — Поторапливайся, Сережа, с каналом. — Завтра начинаем, — сказал Сергей. — Там столько собралось народу, что я уже побаиваюсь, как бы за монтажниками не было задержки. — Об этом ты не печалься. — Виктор посмотрел на голые стропила: — Вот о чем побеспокойся… Под снегом работаем. — Кровельное железо ждем со дня на день. — Ну, пойдем погреемся, — сказал Виктор. — Нельзя же гостя держать на холоде. Они прошли в инструментальную — небольшую пристройку, крытую камышом. Там горела железная печка и было дымно и душно. Всюду лежали то крючья, то медная проволока, то куски кабеля, то алюминиевые шины, то изоляторы — и фарфоровые и стеклянные. — Виктор, у меня есть разговор посерьезнее и канала и турбины, — начал Сергей, когда они сели у печки и закурили. — Что такое? — насторожился Виктор. — Гидростанцию мы строим, а специалистов не готовим. — Ах, ты вот о чем! — Виктор снял шапку и пригладил пальцами влажные волосы. — Да, без опытных людей не обойтись. — Выручай, Витя… Срываются у нас районные курсы электриков. Инструктор из «Сельэлектро» обещал приехать и не приехал… Так вот я и пришел к тебе с просьбой. — Много курсантов? — Человек тридцать… От каждого колхоза. — Как же я в район буду ездить? Свою-то работу не брошу? — Можно перевести курсы в Усть-Невинскую. А занятия будешь вести по вечерам. abu — Свою невесту посылаешь учиться? — вдруг спросил Виктор. — Она у тебя девушка бедовая. — Откуда ты успел ее узнать? — Во время перевозки турбины познакомились. — А-а… — Сергей задумался, бросил в огонь недокуренную папиросу и, вспомнив свой последний разговор с Ириной, сказал: — Это ее личное дело… — А я бы на твоем месте… — Что — на моем месте! — вспыхнул Сергей. — Брось эти разговоры, не до них! — Сергей побагровел, брови его насупились. — Я прошу тебя, как друга, — помоги! — А ты, оказывается, злой… Ну, хорошо, я согласен. Только переводи курсы в Усть-Невинскую. Сергей пожал Виктору руку и хотел уходить. В это время появился с огромным гаечным ключом Прохор. — Внутренние болты затягивать или подождать? — спросил он, подсаживаясь к огню и грея руки. — Сергей Тимофеевич, все я умею делать — был и пастухом, и молевщиком, и плотником, и сапожником, довелось и печи делать, а на старости лет решил изучить электрическую технику. — Видя на лице Сергея одобрительную улыбку, Прохор обратился к Виктору: — Как ты скажешь, Виктор Игнатыч, будет из меня какой толк? — А почему же ему и не быть! — Вот и Прохора надо послать на курсы, — сказал Сергей. — Я по части теории не мастер. Мне подавай все практически. Виктор и Сергей рассмеялись. …Возвращаясь в Усть-Невинскую, Сергей укрыл углом бурки лицо и думал: «Познакомились на перевозке турбины»… «Она у тебя девушка бедовая»… Это забавно»… Глава XVI Евсей Нарыжный поехал не в район, как это все предполагали, а к Афанасию Головачеву — председателю соседнего колхоза, с которым издавна находился в приятельских отношениях. — Да, Евсей, заварил ты кашу на свою голову! — проговорил Афанасий, выслушав торопливый и сбивчивый рассказ друга. — Дело это подсудное. С чем, с чем, а с хлебом шутки шутить нельзя. Ты не маленький и должен был это знать. — Да я и знаю, но я же без всякого умысла, — сказал Нарыжный, и чертики в его глазах насторожились, не зная, прятаться или пускаться в пляску. — С умыслом или без такового — это все едино, — рассудительно отвечал Афанасий. — Прокурор об этом тебя спрашивать не станет, а спросит как раз о другом… Есть факт укрытия хлеба? Есть. Так об чем же разговор? — Но укрытие укрытию рознь, — не подымая голову, проговорил Нарыжный. — Я ж не кулак какой-нибудь, который злостно хоронил пшеницу в землю. — А какая в том, Евсей, разница — кулак запрятал хлеб или же председатель колхоза? — Афанасий задумался. — Тут различия, как я полагаю, нету: и то и другое против закона. — Что же мне делать? — Нарыжный поднял голову. — Поезжай в район. Только ни к кому не заявляйся, а иди к Федору Лукичу Хохлакову. — Так он же зараз власти не имеет? — Ну, тогда иди к прокурору, тот власть имеет, — с усмешкой сказал Афанасий. — Иди, как я тебе говорю, к Федору Лукичу и обо всем ему чистосердечно признайся, — Афанасий вынул кисет. — Попроси заступиться. Он хоть зараз и ведает мельницей, а вес в районе по-прежнему имеет… Нарыжный заночевал у друга и только к обеду вернулся в «Светлый путь». Он не удивился тому, что председателем была избрана Глаша Несмашная. «У-у, ябеда, дождалась моего горя!» — думал Нарыжный, но в глаза Глаше смотрел добродушно. Он передал ей печать, которая хранилась в железном сундуке, наглухо прибитом к полу. Дня три не выходил из дому, а когда узнал, что в колхоз приехал следователь, никому ничего не сказал и пешком отправился в район. Остановился Нарыжный у двоюродного брата, работавшего весовщиком в «Заготзерне». С вечера побрился в парикмахерской и рано утром пошел к Хохлакову в дом. В этот день Федор Лукич собирался побывать у Кондратьева и поэтому не ушел на мельницу. Когда Нарыжный робко приоткрыл дверь и сказал: «Хозяева дома?» — Федор Лукич, только что умывшись, в галифе и в сапогах, но еще в одной нательной рубашке, просматривал вчерашние газеты. — А, Евсей Гордеич! — крикнул он. — Заходи, заходи!.. Давно, давно бы тебе пора проведать старика! — Как твое здоровье, Федор Лукич? — пожимая руку, заискивающе спросил Нарыжный. — Да что ж здоровье? Старый конь еще стучит копытами! — И Федор Лукич улыбнулся своей мягкой и приятной улыбкой. — Помирать еще не собираюсь. — Ну и слава богу! — Нарыжный сел на стул. — А как поживаешь, Федор Лукич? Как новая служба? — Работы я не боюсь, а вот в жизни оборачивается все как-то не так, не по-моему. — Порядку нету? — спросил Нарыжный, и в глазах его показались веселые искорки. — Не в том дело. — Федор Лукич отложил газеты. — Газеты к критике нас призывают, а в районе такое повелось, что чуть кого критикнешь, так на тебя сразу чертом смотрят. — Истинно, истинно. — Ну, Гордеич, рассказывай, как там у тебя в «Светлом пути». — С жалобой к тебе, Федор Лукич… — Что такое? — Отрешили меня от председательства, — понурив голову, с дрожью в голосе проговорил Нарыжный. — Вот это новость! Кто? — Тутаринов… — Так, так… — Федор Лукич погладил ладонью свою стриженую голову. — Значит, уже второй попался ему на зубы? А за что? — Да без всяких причин, — все с той же дрожью в голосе отвечал Нарыжный. — Меня отстранил, а Глашу назначил… — Кто такая эта Глаша? — Несмашная… наша колхозница… Ябеда до ужасти. — Так, так. Но все-таки за что же он тебя снял? Ведь была же какая-то причина? — Федор Лукич, дело было так… — Нарыжный поднял голову, и в глазах его тревожно забегали чертики. — Тебе, как старому нашему руководителю, хочется пожаловаться… Так же дальше работать нельзя. И Нарыжный по давно обдуманному плану изложил историю о запрятанном зерне так, как будто по недосмотру весовщика и кладовщика было засыпано в семенной фонд лишних сто двадцать центнеров яровой пшеницы. Затем все семенное зерно было заново перевешено и найденные излишки временно, под расписку, розданы колхозникам. (При этом Нарыжный вынул из кармана смятый лист бумаги с фамилиями и подписями.) — Тут вся каша и заварилась, — заключил Нарыжный. — Но хлеб сдали государству? — спросил Хохлаков. — В ту же ночь… — Так чего ж еще нужно было Тутаринову? — А кто ж его знает? Прилетел на машине… По всему видно, личность моя ему не понравилась. — Нарыжный весь сжался, лицо его потемнело и постарело. — Работал, работал, старался, ночи недосыпал… Помнишь, Федор Лукич, как мы в войну? Последнее зерно везли… А теперь — не гожусь? — За то, что мы в войну самоотверженно трудились, нам спасибо говорили бойцы. — Федор Лукич тяжело поднялся и, не глядя на Нарыжного, зло сказал: — Сколько я тебя, старого черта, учил — не шути с государством, а ты таким же дураком и остался… Я тебя берег, ценил, а Тутаринов из тебя, знаешь, что сделает… Весовщик виноват! По недосмотру! Знаю я тебя, и мне тут нечего чертовщину плести! — Пособи, выручи, Федор Лукич, — взмолился Нарыжный, и в глазах его Хохлаков увидел слезы. — Десять же лет в руководстве… — Некрасивая история, — как бы про себя сказал Хохлаков. — Но я похлопочу… В кабинете у Кондратьева сидели вызванные на бюро Семен Гончаренко и Иван Родионов. Гремя палкой, Хохлаков, не взглянув на посетителей, прошел к столу и подал Кондратьеву руку. — Здорово, Николай Петрович. У меня к тебе дело. — Присаживайся. Вот кончу с товарищами, — сказал Кондратьев и обратился к Семену и Родионову:- Меня не уверяйте. Но на бюро вы должны сказать точно: будет готов канал к апрелю? — Безусловно, — уверенно заявил Семен. — Какие у вас расчеты? — спросил Кондратьев, и взгляд его внимательных глаз остановился на Родионове. — Рассчитываем по людям, — ответил Родионов, тронув пальцем кончик уса. — Мы на канале, всего вторую неделю, а ты бы посмотрел, что там такое происходит! Выйдешь на гору, а перед тобой весь берег усыпан народом — копошатся истинно как муравьи! Трасса растянулась на полтора километра… Красиво! — А кроме всего прочего, — добавил Семен, — у нас есть точный, по дням, план выемки грунта. Если мы все это выполним, — а мы выполним, — то вода пойдет по новому руслу еще раньше апреля. — Ну и отлично! — сказал Кондратьев. — Я рад, что у вас такое настроение. Значит, готовьтесь к бюро. А ты, Родионов, как парторг строительства, дополнительно скажешь о коммунистах. Семен и Родионов ушли. На пороге появился управделами. — Из Усть-Невинской приехал Еременко, — сказал он. — Вы его, кажется, вызывали? — Давно приехал? Давай его сюда. — Кондратьев устало посмотрел на Хохлакова: — Федор, придется тебе еще подождать. Вялой и неверной походкой вошел Еременко — парторг и временный председатель колхоза имени Ворошилова. Расслабленно, как больной, он приблизился к столу и, точно боясь свалиться, сжал сильными руками спинку стула. — Садись, Еременко, — сухо пригласил Кондратьев. — Что такой болезненный? — Прибыл по вашему вызову, — тихо проговорил Еременко, присаживаясь. — Это я знаю. А без вызова и нос боишься показать? — Все я признаю, — с волнением заговорил Еременко, — но у нас там такое, вы же знаете… Я все признаю… но глубокая ревизия… Приходится мне за чужие грехи расхлебываться… Артамашов кружил направо и налево, авторитет себе наживал, а я теперь отвечай… — Твоих там грехов тоже немало… — Клянусь вам, товарищ Кондратьев, я ничего лишнего из кладовой не брал. — Еременко поднялся, взглянув на Хохлакова, и снова сел. — Это Артамашов — и по запискам, и так, по-всякому… — Дело, дорогой мой, не только в кладовой, — дружеским тоном заговорил Кондратьев. — Садись поближе и послушай, что я тебе скажу… Так вот. Клятва твоя ни к чему. Ты — партийный руководитель, и с тебя мы спросим за все, что делалось в колхозе. А ты как думал? Ты все сваливаешь на Артамашова и клянешься, что ни в чем не виноват. А вина твоя в том, что ты, как коммунист, не видел, что делалось вокруг тебя… — Это я все признаю, — заговорил Еременко, не подымая головы, но чувствуя на себе взгляд Кондратьева. — Все я признаю, но как же можно было парторгу за всем уследить? Тут и политмассовая работа, и беседы по бригадам, и собрания… А сколько у нас хозяйственных отраслей! И чтобы во всем разобраться, надо сразу быть и агрономом, и зоотехником, и бухгалтером, и знать там разный учет по кладовой, по фермам… Куда ни сунься — и все надо знать. — Вот именно — все надо знать… Ты в армии служил? — Немного. Еще до войны. — А знаешь ли ты, что такое в Советской Армии общевойсковой командир? Еременко, не понимая, почему его об этом спрашивают, молчал. — Так я тебе скажу, — продолжал Кондратьев. — Это такой командир, который отлично знает все рода войск — их оружие, тактику, взаимодействие в бою… Вот таким и должен быть партийный руководитель в колхозе. Ты даешь политическое направление людям всех отраслей колхозного производства, ты их учишь, как надо жить и работать. А если это так, то уж само собой понятно, что ты обязан, подобно общевойсковому командиру, знать все рода оружия и одинаково разбираться и в политическом воспитании людей, и в агротехнике, и в животноводстве, и в учете труда… А как же иначе? Иначе нельзя… — Да, я это признаю… — Мало признавать. — Кондратьев раскрыл записную книжку. — Когда будут готовы акты ревизионной комиссии? — К тому понедельнику, раньше никак нельзя. — Обсудите их на открытом партийном собрании. Доклад сделаешь сам. — Кондратьев с минуту что-то записывал. — Как ты думаешь, кого можно рекомендовать председателем колхоза? — Подошел бы Атаманов. — А коневодство? Что если остановиться на Никите Мальцеве? — Кондратьев сощурил глаза, как бы к чему-то прислушиваясь. — Как по-твоему? — Молодой еще… — А дельный? — Это у него есть… Малый башковитый. — Вот его и будем рекомендовать общему собранию. А то, что он еще молодой, бояться нечего… Люди быстро подрастают… Правильно я говорю, Федор Лукич? — Хохлаков неохотно кивнул головой, а Кондратьев поднялся и сказал: — Оставайся на бюро. Послушаешь отчет о строительстве канала. Когда вернешься домой, поговори с колхозниками о Мальцеве и готовьте собрание. От нас там будет Тутаринов. — А как же со мной? — с грустью спросил Еременко. — Пока будешь работать… Да не забудь, пришли ко мне Мальцева. Еременко встал и такой же вялой, неверной походкой направился к двери. Кондратьев заметил в его глазах грустную тоску, подошел к окну, протер платком стекло и стал смотреть. У коновязи, в двадцати шагах от дома, дремала гнедая лошадь под седлом. Еременко отвязал повод, повернувшись лицом к окну, и Кондратьев снова увидел его печальные глаза. «Нет, не годится, надо заменить», — подумал он и еще долго смотрел в окно, пока Еременко не увел на поводу коня… А день стоял морозный, падал мелкий снег, на веточках акации тускло белела ледяная корка. Станица была пуста, люди редко проходили по улице. Тишина плыла над белыми крышами, и площадь с молодыми голыми деревьями казалась просторной и неуютной… От райкома через площадь шли, о чем-то разговаривая, Родионов и Семен — один в бурке, снизу запушенной снегом, другой в поношенной шинели, оба низкорослые, коренастые. — И что за народ эти фронтовики! — подойдя к окну, сказал Хохлаков. — Все мне в них нравится, всем они молодцы ребята, а вот одну особенность я никак не могу разгадать. — Что ж это за особенность, если не секрет? — спросил Кондратьев, садясь за стол. — Излишнее самомнение и чрезмерное хвастовство. — Хохлаков сел против Кондратьева и положил на край стола свою суковатую палку. — Поговори с ним о чем угодно, и они в один голос: «Мы все сможем. Нам все нипочем!» К чему это высокомерие, я никак не могу уразуметь. — Ты имеешь в виду Родионова и Гончаренко? — Да. Но и не только их. — По-моему, тут и понимать нечего, — сказал Кондратьев. — Они гордятся и собой, и своим делом, и, я бы сказал, своей настойчивостью. С возвращением фронтовиков новая струя влилась в наш народ, и этому только надо радоваться, а не гадать. — По-твоему, выходит так, — перебил Хохлаков, — во время войны мы жили здесь так-сяк, а кончилась война, пришли фронтовики — и мы зажили по-новому? — Да, по-новому, и это должно было случиться… Простой пример — урожай. Мы не можем довольствоваться урожаем военного времени. Или укрепление колхозов? В войну нам просто не было времени по-настоящему заняться этим делом… Или строительство гидростанции в такой небывало короткий срок… Да что говорить, когда ты сам хорошо знаешь! — Желая перевести разговор на другую тему, Кондратьев спросил: — Ну, что там у тебя ко мне? Хохлаков поднес к глазам палку и стал ее рассматривать, очевидно собираясь с мыслями. — Николай Петрович, — начал он, продолжая рассматривать палку, — у меня разговор о Тутаринове… — Обидел? — Меня лично он ничем не обидел, и разговаривать о себе я бы не пришел. — Хохлаков подумал, повертел палку. — Ты вот что мне скажи: кто дозволил ему самочинствовать и диктаторствовать в районе? — Интересно, — спокойно возразил Кондратьев, — ты, очевидно, увидел «диктаторство» Тутаринова в том, что он предложил многим руководящим товарищам вернуть в колхозы незаконно взятых коров? Так пойми, Федор, был бы у нас Тутаринов или его не было бы, а директива партии и правительства была бы выполнена. — Не об этом речь. — А о чем же? — О том, что Тутаринов превышает данную ему власть, — вот в чем горе. — Хохлаков потрогал пальцем родинку на своей губе. — Николай Петрович, я уважаю Сергея: ведь наш же, казак… Но по праву старших товарищей мы обязаны призвать к порядку молодого, еще не опытного работника… — В чем же дело? — Я прошу меня выслушать сейчас или на бюро. — Хорошо, говори. Кондратьев облокотился на стол и приготовился слушать. — Да, я понимаю, — начал Хохлаков, снова положив палку на стал, — о Тутаринове куда приятнее, конечно, говорить похвальные слова, нежели изрекать горькую критику… Но я вынужден это делать… — Хохлаков тяжело вздохнул. — Скажи, кто ему позволил учинять погром в усть-невинском колхозе имени Ворошилова и отстранять от работы председателя колхоза без ведома и согласия общего собрания? Ведь это же неприкрытое нарушение основ колхозной демократии! Кто ему позволил нарушать устав артели? Ведь он приехал в колхоз и стал там распоряжаться так, как в своей танковой роте! Но ведь это же не танковая рота, а колхоз! Он увидел в Артамашове своего врага. А кто такой Алексей Степанович Артамашов? Ты, Николай Петрович, приехал в наш район только на несколько месяцев раньше Тутаринова. А ведь я-то проработал с Артамашовым бок о бок всю войну и знаю его как человека волевого, энергичного. Это был лучший председатель во всем Рощенском районе, и если у него сейчас обнаружены какие-то ошибки, так ведь тот не ошибается, кто ничего не делает. Да и нельзя же забывать его прошлые заслуги. Нельзя рубить с плеча, как это делает Тутаринов. Прежде нам надо детально разобраться, что это за ошибки, найти конкретных виновников, а потом уже принимать то или иное решение. И если виноват Артамашов, то не в меньшей мере виноват и Еременко, и бригадиры, и бухгалтерия… Ревизионная комиссия еще не закончила работу, и какие будут результаты — еще неизвестно. Возможно, вся эта шумиха и выеденного яйца не стоит, а Тутаринов уже снял человека с работы, — ему, видишь ли ты, некогда, он привык водить танк на десятой скорости, и ему нет дела до того, есть ли у нас райком партии. Он решает судьбу руководителя колхоза самолично, приказом… Что это скажи мне, как не диктаторство! — И это все? — спросил Кондратьев, сидя за столом с закрытыми глазами. — Нет, не все, — Хохлаков встал, вытер платком голову и лоб, оперся руками о стол. — Есть и совсем свежие факты. Тебе, наверно, известно, что Тутаринов в одну ночь сместил все правление «Светлого пути» и назначил новое, по своему выбору. Председателя колхоза Нарыжного, проработавшего там бессменно много лет, он снял и тут же назначил… Ты не улыбайся!.. Да, именно назначил какую-то Глашу… Если Тутаринов так и дальше пойдет хозяйничать в районе и мы его вовремя не остановим, то я уверен, что к весне все наши старые кадры будут разогнаны… Николай Петрович, пусть он строит гидростанцию, — в этом ничего плохого я не вижу, — но чего он лезет во все щели?.. Тебе же известно, что он грозился снять директора усть-невинской МТС. Да кто же ему давал такие полномочия? А присмотрись к его личной жизни! От избытка славы у юноши окончательно закружилась голова. С девушками он долго не церемонится… В той же Усть-Невинской он обесчестил какую-то не то доярку, не то возницу фермы, а потом бросил ее под тем предлогом, что, дескать, она простая девушка. Об этом позорном факте говорит вся станица… И если мы, как старшие… — Все! — строго сказал Кондратьев и откинулся на спинку стула. — Отвечу коротко, ибо не вижу причин для пространного разговора. Во-первых, на бюро об этом говорить нет нужды… — Потворствуешь? — Хохлаков тяжело поднялся и отошел к окну. — Нет, защищаю по праву старшего… Во-вторых, Артамашова, твоего хваленого председателя, Тутаринов отстранил от работы по решению общего собрания членов колхоза. Собрание и назначило глубокую ревизию, и, когда она будет закончена, мы привлечем Артамашова к партийной ответственности за разбазаривание колхозной собственности… Чтобы другим не повадно было! В-третьих, тебе известно, что «Светлый путь» — единственный в районе колхоз, который не рассчитался по хлебу с государством. Нарыжный приезжал в район и у тебя же в кабинете плакал, что у него нет хлеба. И ты ему верил. А оказалось, что Нарыжный спрятал от государства сто двадцать центнеров пшеницы. Тутаринов распустил это правление, как неспособное руководить, — и правильно сделал. Но мало распустить: я поручил прокурору привлечь Нарыжного к суду… Да будет тебе известно, что новый состав правления не назначался, как это ты заявил, а избирался на общем собрании. Там же был избран председатель — и не какая-нибудь там Глаша, а известная колхозница Глаша Несмашная — кандидатура вполне подходящая… И последнее: придуманное тобой диктаторство Тутаринова есть сущая чепуха! — Я не придумал, — отозвался Хохлаков, глядя в окно, — об этом говорят факты! — Какие ж это факты? К чему эти громкие слова? Ты никак не хочешь понять того, что Тутаринов как раз и отличается от некоторых районных работников… не буду называть фамилии… именно тем, что смело, вмешивается в жизнь колхозов и быстро решает важные и злободневные вопросы… И когда ты сказал, что Тутаринов якобы нарушает колхозный устав и основы колхозной демократии, я думал о том, что ты ничего не понимал и не понимаешь в колхозном строительстве… abu — Спасибо… Дожил! — буркнул Хохлаков. — Да, не понимаешь, ибо там, где партия помогает колхозу и колхозникам, где мы защищаем их интересы, там ни устав, ни демократия не будут нарушены — об этом ты можешь не беспокоиться. А вот то, что столько лет во главе колхозов стояли воры и мошенники и ты их покрывал, — вот это и есть, если хочешь знать, грубое нарушение колхозного устава… Зря, ни к чему ты затеял со мной этот разговор… Что же касается личной жизни Тутаринова, тут я, признаюсь, ничего не знаю. Моя вина… Но мне не верится, чтобы все было так, как ты рассказал. — Вот и он сам! — сказал Хохлаков, увидев подъезжающий к райкому газик. — Легок на помине! Вот ты у него и расспроси, что там было у них с возницей… Сергей влетел в кабинет с холодным ветром, сбросил на диван, влажную, негнущуюся бурку. — Николай Петрович! — крикнул он, не замечая Хохлакова, стоявшего у окна. — Ты бы посмотрел, что делается в моей станице! — Ну, садись, рассказывай, — сказал Кондратьев. — Тесно в Усть-Невинской! — Глаза у Тутаринова заблестели. — Туда съехался весь район. Народу — как на фронте! Брички, автомашины, волы, лошади, шум, гам… abu В войну мне довелось не раз видеть, как народ трудился на постройке противотанковых укреплений, но такого подъема, как в Усть-Невинской, я еще не знал… Теперь можно с уверенностью сказать, что к весне, когда пойдут вешние воды и заиграет Кубань, усть-невинская ГЭС запылает огнями… Вот это будет праздник! Глава XVII Алексей Артамашов переступил порог своего дома, увидел испуганный взгляд жены, остановился в дверях и, как бы раздумывая, входить или не входить, сказал: — Теперь все… Тутариновы доконали… Не раздеваясь и не снимая сапог, он лег на кровать животом и сильно, до боли и рези, сжал влажные веки. Ему не хотелось думать о том, что случилось с ним в эту ночь; стыдно и больно было вспоминать, как ушел он, понурив голову и чувствуя на себе злые и враждебные взгляды, а вслед ему кто-то насмешливо крикнул: «Доигрался, Алексей!..» Ему хотелось забыться, а в ушах звучали голоса и перед глазами стоял сухой и сутулый Тимофей Ильич Тутаринов с гневным лицом… …За день до этого Алексей Артамашов узнал, что вопрос о нем будет решаться не на бюро райкома, а на партийном собрании. Артамашов обрадовался: тогда ему показалось, что именно на собрании, да еще и на закрытом, где будут присутствовать семь коммунистов, которых он хорошо знал, легче доказать свою невиновность. «Конечно, Кондратьев человек хороший, не то что Тутаринов, — думал он, готовясь к собранию. — Правильно поступил Кондратьев, мы все вместе работали и вместе должны обсудить свои ошибки». Желая одного — сохранить партийный билет, — Артамашов согласен был получить выговор, выслушать самую резкую критику. Еще задолго до собрания он думал, кто же из коммунистов будет его главным противником и кто из них станет голосовать за исключение из партии. «Допустим, Еременко, — рассуждал он. — Но кто такой Еременко? Он виноват не меньше меня… Знаю, будет горячиться, будет критиковать, но руку не подымет… Еще кто? Доярка Прохорова? На язык она, правда, злая, но разве я мало ей добра делал? Пусть и она покритикует. Соломатин? Этот ничего плохого обо мне не скажет. За него я поручался, когда он вступал в партию. Еще Семен Гончаренко. Человек он у нас новый, может, конечно, выступить резко, но он парень славный…» Артамашов перебирал в памяти всех коммунистов и пришел к выводу, что бояться ему особенно нечего… «Выкручусь, — думал он. — Надо только заранее продумать выступление. Возьму слово и скажу: «Да, товарищи, я виноват, я признаю свою ошибку перед вами и прошу…» Нет, зачем же просить? Такое начало не годится. Не следует одному брать на себя вину и признавать ошибки, когда виноваты все…» Он сел за стол, открыл ученическую тетрадь и начал писать: «Меня обвиняют…» Задумался, зачеркнул написанное, торопливо закурил и, положив дымящуюся папиросу, написал: «Вы не меня обвиняйте, а себя…» Эта фраза показалась ему настолько веской и убедительной, что он уже видел смущенные, виновато покрасневшие лица Еременко, Прохоровой, Соломатина… Тут он еще сильнее почувствовал уверенность в своей правоте, просидел за столом всю ночь и написал пространную, на двенадцати страницах, речь. Утром легко расхаживал по комнате, читал написанное вслух жене, которая грустно смотрела на него и только качала головой. Днем Артамашов выучил наизусть первую фразу своей речи, которая после переделки начиналась так: «Да, товарищи, я слушал вас и удивлялся. Вы говорите, что виноват один Артамашов, я же считаю, что виноваты мы все, и вам надо обвинять не меня, а себя…» А вечером, окончательно убедившись, что речь написана сильно и убедительно, Артамашов в хорошем настроении пошел на собрание. Но как только он увидел освещенные окна правления, толпившихся там людей — и в большой комнате, где обычно проходили собрания, и в темном коридоре, и во дворе, — как только он услышал оживленные голоса, смех, по телу его пробежала неприятная дрожь — такое ощущение, точно ему надо было прыгать в бушующую воду. «Да что же это такое? — подумал он. — С ума сошел Еременко? На закрытое собрание созвал всю станицу? Это что же, суд надо мною думают учинить?» Мимо него, направляясь во двор, проходили колхозники, о чем-то разговаривали, курили, шутили и смеялись. Артамашов тоже пошел во двор и уже не мог вспомнить ни одного слова из своей написанной речи. Ему вдруг стало жарко, на спине выступил холодный пот. Артамашов силился припомнить хотя бы начальную фразу своего выступления, а в голову лезли мысли: «Зачем эти люди здесь? Это что ж, посмешище надо мной?.. Это Тутаринов распорядился…» Он расстегнул шинель, остановился у калитки, хотел успокоиться, а потом войти, но волнение, похожее на страх, охватило его еще сильнее. Сбив на лоб кубанку, Артамашов в своих мягких сапожках быстрыми и решительными шагами прошел по темному коридору и споткнулся на пороге. — Не к добру, Алексей, спотыкаешься, — услышал он голос Тимофея Ильича Тутаринова. Не отвечая, Артамашов теми же быстрыми шагами вошел в комнату так, как обычно входил он, когда его дожидались члены правления и актив, ни с кем не поздоровался и ни на кого не посмотрел, делая вид, что занят важными мыслями. В комнате стоял приглушенный говор, и Артамашов искоса посмотрел в угол и увидел в темноте Тимофея Ильича. Лицо старика показалось ему страшным. Седые, низко опущенные усы шевелились, а взгляд был мрачный — сурово висли клочковатые брови. Артамашов отвернулся. Все тело его горело, особенно голова, из-под кубанки на лоб выступила испарина. Он снял кубанку, вытер лоб, еще ниже наклонил голову, а взгляд старика Тутаринова точно притягивал к себе, какая-то сила заставляла еще раз взглянуть в темный угол… Чтобы не поддаться этой силе, Артамашов подошел к лампе, развернул тетрадку и стал читать, но гневное лицо Тимофея Ильича стояло перед глазами, и от этого он ничего не мог понять из написанного… Тогда он подошел к Еременко, который сидел за столом и просматривал какие-то бумаги. — Иван, что же это такое? — шепотом сказал он, тяжело склонившись на стол. — Зачем открытое собрание? — По указанию райкома, — не отрываясь от дела, ответил Еременко. — Знаю… Это Тутариновы судить меня думают… Артамашов увидел входивших в комнату Сергея и Семена. Стараясь не попадаться им на глаза, он отошел в угол и долго, точно о чем-то думая, сидел с опущенной головой… А когда началось собрание и в президиум были избраны Семен Гончаренко и Прохорова, Артамашов поднял голову, хотел посмотреть на Семена, но снова увидел Тимофея Ильича, который все так же смотрел на него суровыми, блестевшими в темноте глазами. «Радуешься в душе, чертов дед», — зло подумал Артамашов и опять стал смотреть в тетрадку, а видел мрачно-гневное лицо старика Тутаринова. «Исключат», — мелькнула мысль, и он, стараясь ни о чем не думать и не смотреть в угол, начал слушать доклад Еременко… И вот теперь, с тяжелой головой, ослабевший, Артамашов лежал на кровати и не мог ни пошевелиться, ни выпрямить онемевшую руку. К нему подходила жена и то наклонялась, то гладила рукой его волосы, то что-то говорила, а он не слышал ни ее шагов, ни ее голоса. Ему хотелось забыться, уснуть, а сознание уносило, его опять туда же, в людную и шумную комнату. Он слышал голоса ораторов, мысленно повторял то, что говорили они о нем, смешивал их слова со своими, спорил, возражал, — мысли его путались, а потом снова прояснялись. Болело сердце, и он сжимал кулаки… Вспоминал, как стоял у стола, положив перед собой тетрадку, и, отыскивая заученную фразу, до боли в пальцах сжимал края стола. А когда поднял голову и увидел молчаливо-строгие лица и в темном углу блестевшие глаза Тимофея Ильича, руки его разжались, и то, что так старательно было вписано им в тетрадку, показалось и смешным и обидным. Он скомкал тетрадь и, ни на кого не глядя, стал говорить… Лежа на кровати, он заново, слово в слово, припомнил свое выступление, и ему казалось, что надо было сказать что-то другое, а что именно было это другое — и теперь не мог придумать… Мысли его напрягались, а в ушах все так же грозно звенели голоса: «Ты до позора нас довел!» «Кто же это сказал? Кажется, Прохорова… Нет, не она. Ну, кто же это сказал? Прохорова… Конечно, Прохорова… Так вот ты какая, моя лучшая доярка…» Он как бы очнулся, ощутил горячую и влажную подушку, боль в локте, услышал голос жены, которая просила, чтобы он разделся, а в голове точно кто-то выстукивал молоточком: «Ты до позора нас довел… до по-зора, до позора…» И он снова был в той же комнате, видел, как члены партии подняли руки и стало тихо-тихо… И кажется Артамашову, что лежит он в своей комнате, только почему-то не на кровати, а на полу. Будто бы наступило утро, входит Тимофей Ильич и подает руку. Теперь лицо его с седыми, закопченными табаком усами доброе, по-отцовски ласковое… «Алеша, — заговорил он, — не меня ты обидел, а людей наших… Люди тебе дали власть, они тебе верили, а ты что сделал? Подвел, обманул… Забыл, что с людьми и ты человек, а вот без них — кто ты? Да никто… А теперь мучаешься? Иди, Алексей, опять к людям… Одному, без людей, жить неможно… Будешь с нами работать в поле, и вот хорошенько узнаешь…» Старик не договорил, а Артамашову так хотелось услышать, что же он там, в поле, узнал бы… Он хотел спросить, но вместо Тимофея Ильича почему-то перед ним стоял Стефан Петрович Рагулин и зло усмехался… «Побили тебя — и поделом!.. Только тебя этим не исправишь, я твою натуру хорошо знаю, избаловался, зажирел… Если б была моя власть над тобой, запряг бы я тебя в работу да погонял бы». Артамашов вздрогнул и со стоном поднял голову. Лежавшая на диване жена проснулась. В окна пробивался свет. — Лена, — позвал он жену, — собери мне в дорогу… Я пойду к Кондратьеву. — Да ты хоть поешь. Я сейчас затоплю печь. Артамашов ничего не сказал, устало подошел к рукомойнику и стал умываться. Утро было пасмурное. С поля дул слабый ветер. Выйдя из станицы, Артамашов направился по снегу через огороды, мимо водокачки. Он неожиданно остановился, услышав идущий от реки стук колес, звон железа, глухой, роем гудящий говор. «Ты людей наших обидел», — вспомнил он слова Тимофея Ильича, которые он слышал не то во сне, не то наяву. «Ты людей наших обидел», — не выходило у него из головы, и он, еще не понимая, откуда доносится этот мощный и странный шум, торопливо взбежал на пригорок. Отсюда хорошо был виден лагерь строителей, лежавший, как хутора, по берегу Кубани. Чуть подальше — тысячи людей рыли землю, растянувшись малыми и большими группами. Вся трасса будущего канала двигалась, жила своей напряженной и шумной жизнью, — в сером утреннем свете блестели лопаты, кирки, взлетали вверх, как шапки, комья земли, ехали и пустые, и груженные землей подводы в конной и бычьей упряжках… Артамашов почувствовал, как по телу его пробежала зябкая дрожь. Он низко наклонил голову и быстрыми шагами пошел, по дороге. abu Далеко от станицы, когда вокруг стало тихо и слышался лишь убаюкивающий, слабый шум обмелевшей реки, Артамашов поднял голову. Перед ним открывалась степь, белая и холодная, с сухими будыльями лебеды, с желтыми, совсем голыми кустиками «заячьего холодка». По ложбине толстым слоем лежал снег, точно влажная вата. «Буду просить работу, — думал он, ускоряя шаг. — Никуда не уеду… Тут я рос, тут и останусь… А что ж я буду делать, какую работу?» Он шел и долго думал, вспоминая, как когда-то пахал, сеял, ухаживал за быками, косил сено, подавал снопы на молотилку, — вся его жизнь от ранней юности до вчерашнего собрания в каком-то новом освещении встала перед ним. «Да я же все умею делать, — как бы оправдываясь перед самим собой, подумал он и снова увидел лицо Тимофея Ильича… «Иди, Алексей, к людям… Без людей жить неможно…» Надо послушаться… Но что же это было? Во сне ли я видел старика, или это приходила ко мне моя совесть?» Вдали, за Кубанью, на глиняном карнизе, виднелась Рощенская. Глава XVIII На улице снег лежал по колено, когда Сергей в восьмом часу вечера вышел из исполкома и направился домой. Только что закончилось совещание агрономов, и после долгого сидения за столом у Сергея ломило в пояснице. Он шел неторопливо, ему приятно было дышать холодным воздухом, ворошить ногами пушистый и высокий настил снега. Ночь была тихая и темная. Сергей подымал голову, чувствуя, как крупные пушинки садились ему и на ресницы и на брови. У дома, где он снимал квартиру, стояло дерево в пышном белом одеянии. Сергей подбежал к нему, с разбегу потряс руками, и снег комьями повалился ему на плечи, на голову, посыпался за воротник… В снегу, с раскрасневшимся лицом он появился на пороге сеней. К нему со свечой и с веником вышла хозяйка. — Тетя Паша, — обратился Сергей, — принесла библиотекарша книги? — Была одна с книгами, — отвечала тетя Паша, сметая с Сергея снег, — а другая пришла без книг и вот тебя поджидает. — Кто такая? Сергей вошел в кухню и увидел стоявшую возле горевшей печи дочь Лукерьи Ильинишны. — Лена? Ты какими судьбами? — А такими. Захотела прийти и пришла. — Она смутилась, заметив суровый, взгляд Сергея. — Нет, я шучу. Разве можно к тебе приходить без дела?.. У меня даже два дела. — Ее красивое лицо разрумянилось, и она посмотрела на Сергея лукавыми, заблестевшими глазами. — Говори. — Петр Несмашный, муж Глаши, просил книжки… Ты ему обещал? — Да, да, обещал, — сказал Сергей. — Зайдем в мою комнату, что-нибудь подберу… Тетя Паша, зажгите лампу. В комнате Сергея было прохладно. Два окна, выходившие на улицу, запорошены снегом. Тетя Паша поставила на стол лампу и вышла. Лена остановилась у стола. На ней было узкое, по фигуре сшитое платье из светло-серого кашемира с длинными рукавами и высоким закрытым воротником. — Посиди, Лена, — сказал Сергей, просматривая лежавшие на столе книги, — сейчас я что-нибудь найду… Ну, как там поживает твоя мать, как идут дела у Глаши? — Мать дома, а Глаша с колхозом уехала на канал, — отвечала Лена. — Петро Несмашный тоже на канале… — Вот эту книжку передай ему… Михаил Иванович Калинин: «О воспитании молодежи». — Интересная? А мне можно прочитать? — Желательно. — Сергей закурил папиросу. — Еще что у тебя ко мне? — Была я на курсах, а Остроухов меня не принимает, — сказала Лена, блестя глазами. — Тут, говорит, учатся только члены колхоза. — Ну, ничего, — участливо заговорил Сергей. — Я напишу Савве записку, и ты будешь учиться. Сергей написал карандашом несколько слов, сложил лист вчетверо и передал его Лене. — Теперь все? — Нет, я еще хочу спросить. — Лена посмотрела на Сергея покорными глазами. — Отчего ты такой гордый? — Вопрос этот, как говорят, не по существу, — ответил Сергей. — А ты не смейся. — Она и сама рассмеялась неестественным смехом. — Боишься, как бы какая дура не влюбилась? Ты умышленно не замечаешь красивых женщин и этим гордишься. Вот, мол, какой я. А разве можно тебя полюбить… такого? — А разве нельзя? — Я — нет, не смогла бы. — Лена встала. — Ну, я пойду. — Она протянула руку. — У тебя есть девушка? — Есть, и какая это славная… abu abu abu abu abu abu abu abu — А я не хочу знать, — перебила Лена.  abu — Проводи меня… Я остановилась у подруги… Здесь близко: третий дом от вашего. Они шли молча по глубокому и пушистому снегу. У ворот остановились. Сергей пожал ее озябшую руку и сказал: — Лена, а сердиться не надо. abu abu Лена молча ушла в калитку. В это время в дом тети Паши вошел Кондратьев в высоких валенках, в шапке-ушанке и в шубе со сборками на поясе. — С зимой вас, Прасковья Семеновна, — сказал он, снимая рукавицы. — Квартирант дома? — Посетительницу пошел провожать. Хотите чаю, Николай Петрович? — Чайку давай. Кондратьев разделся и пошел в комнату Сергея, а тетя Паша следом за ним понесла чайник. Вскоре вернулся и Сергей. — Оказывается, ты посетителей не только принимаешь, но и провожаешь? — спросил Кондратьев, сощурив глаза. — Приходится. — Вот что, Сергей… Завтра я еду на пленум крайкома. На пленуме два вопроса: проведение выборов и подготовка к весне… Да, кстати, утвердил вчера на исполкоме состав участковых избирательных комиссий? — Все сделано, и с редактором договорились: будут напечатаны на отдельной листовке. — А новые сметы изб-читален утвердил? — Не успел. — Вот это плохо. Новый год не за горами… А как идет вывозка сена из нагорных пастбищ? С подножными кормами надо распрощаться. — Сено завезено. Сам проверял. Кондратьев позвенел ложечкой в стакане. — Возьми карандаш и запиши, чтобы не забыть, — сказал он. — Не позднее как завтра утверди новую смету изб-читален, чтобы они с нового года уже не влачили такое жалкое существование. Записал? Заодно утверди расходы на культурно-массовую работу по проведению выборов. Скажи заврайфо, чтобы не скупился… Записал? На этой неделе надо созвать совещание чабанов и заведующих овцеводческими фермами. Число назначишь вместе с работниками райзо. В январе нам необходимо провести семинар бригадиров специально по подъему урожая пшеницы. Поручи агрономам составить программу. Семинар проведем в колхозе имени Буденного — там у нас получен самый высокий урожай. Руководителем назначишь Стефана Петровича Рагулина — ему тут принадлежит первая скрипка. Ты понимаешь, в чем тут суть дела? К Рагулину мы пошлем людей на выучку… Записал? Почему ты не заслушал до сих пор на исполкоме отчет прокурора? Пусть он доложит, как у нас идет борьба с нарушителями колхозного устава. Непременно заслушай. А то мы говорим об этом много, а дела пока мало. Я не считаю Усть-Невинскую. А что делается в других станицах?.. Теперь вот еще что. Посмотри сам, как там живут наши строители в Усть-Невинской: есть ли баня, тепло ли в хатах, как готовится пища. Поторопи кровельщиков, чтобы на этой неделе гидростанция была с крышей. Заодно — будешь в Усть-Невинской — проведи собрание в колхозе Ворошилова. Надо нам там кончать дело, затянули. Пусть изберут новое правление. Председателем рекомендуй Никиту Мальцева. Люди ему доверяют. Я с ним разговаривал. Парень энергичный. Пусть на работе растет… — Кондратьев задумался. — И еще запиши: из ЦК получено письмо — необходимо срочно выслать материалы о передовых людях колхозов, получивших в этом году высокие урожаи. Я просмотрел наши данные: бедны мы такими людьми. Из председателей подходит один Рагулин. — Бригадиров и колхозников будет больше, — сказал Сергей. — В «Светлом пути» есть двое — Лукерья Коломейцева и Глаша Несмашная. Правда, Глаша теперь уже председатель. — Словом, это весьма важная работа. abu abu abu Кондратьев допил чай, отодвинул стакан и, жмуря повеселевшие глаза, сказал: — Утром был у меня Артамашов. Часа два беседовали мы с ним по душам. Всю жизнь свою рассказал, — видно, многое он передумал и перечувствовал… Да, молодой, а не той дорогой пошел, и если говорить по-честному, мы в этом тоже виноваты: вовремя не поправили. — Но нас же тогда не было? — Нас не было, были другие, — это все равно… Но ничего, человек из него еще будет. — Рассказывал, как его на партийном собрании отчитывали? — И об этом говорил, и о твоем отце, и о Рагулине. — Небось просил, чтобы райком заступился? — Нет. Он же знает, что мы утвердим решение общего собрания. — Кондратьев задумался. — Важно другое: я увидел в нем перемену. Он просил дать ему физическую работу… А знаешь, что я ему посоветовал? Пойти в бригаду. — А он что? Согласился? — Да. Только вот что: будешь в Усть-Невинской — поговори с новыми членами правления, чтобы они отнеслись к этому серьезно, без шуточек. Понимаешь? Многим покажется смешным и странным: вчерашний председатель работает рядовым колхозником. А с этим шутить нельзя. Еременко тоже скажи. Пусть дадут Артамашову возможность показать себя на деле. Человеку надо помочь… Разговор продолжался еще долго, и если бы посмотреть на них со стороны, то можно было бы принять Кондратьева за отца, седого и рассудительного, который с чисто отцовской любовью учит своего сына, как ему надо жить… Собираясь уходить, Кондратьев спросил: — Сергей, что там у тебя вышло в Усть-Невинской с девушкой из молочной фермы? — Ты и это знаешь? — В том-то и беда, что не знаю. А хочу знать. Сергей угостил Кондратьева папиросой, усадил на тахту, сам сел рядом и, волнуясь, рассказал все: и как он встретил Ирину, по его словам, необыкновенной красоты девушку, и как влюбился в нее, и как в станице кто-то по злобе наговорил ей… — А она девушка гордая, — добавил он, но ничего не сказал о том, как они расстались на поле вблизи фермы. — Я гожусь тебе в отцы, — проговорил Кондратьев, — и ты послушай моего совета; если Ирина тебе так нравится и ты ее по-настоящему любишь — женись. И конец всем разговорам… А чего ждать? — У меня и было твердое намерение, а вот теперь не знаю… Сергей не договорил и с грустью, как провинившийся подросток, посмотрел на Кондратьева. А Кондратьев молчал, и только суровый его взгляд точно говорил: «Так вот оно что… Как же это так?..» Глава XIX С наступлением морозов Кубань обмелела еще сильнее, но не замерзала. Вблизи Усть-Невинской, в том месте, где чернел след будущего канала, река неслась по-летнему шумно, гоня шереш — мелкую кашицу льда. «… Шуми, гордись, Кубань, пока люди молча роют землю, пока лежит рядом с тобой еще мелкое и узкое русло. Мчись своей дорогой, пока еще не преградили тебе путь! Но уже скоро, скоро в этом месте встанет плотина, подымутся твои воды и пойдут по новому руслу. Вот она, твоя новая дорога, чернеет на снегу, усыпанная землекопами!» Так думал Сергей, стоя на берегу за станицей и глядя на Кубань. Все ему было здесь так привычно и знакомо! Все здесь с детских лет исхожено и изъезжено. Много раз, бывало, ходил он по берегу, много раз мерял дно, когда купался, много раз плавал на лодке, когда ездил с отцом за рыбой… Вот и та каменная круча, мрачная, под цвет кизяковой золы, дырявая, источенная ветрами. На эту кручу приходили станичные парни и подростки купаться, и вся галдящая ватага с разбегу, как лягушата, бросалась в реку. Потом ребята гуськом плыли по течению километров пять, мимо станицы, а на берегу стояли девушки и махали платочками. Среди них была и Соня, и Сергей видел тогда ее смеющееся лицо… Давно, давно отшумели эти радостные дни! Теперь от кручи берет свое начало будущий канал, там же, наискось, встанет плотина, и вода взойдет на берег… А в том месте, где лежит низина и блестит на солнце, весь в снегу, веер водокачки, в обход плантаций деда Тутаринова уже идет ров, бугорками лежит свежая насыпь щебня и суглинка. Из ложбины дует морозный ветер. Над согнутыми спинами подымается пар, и блестят, как клинки, добела отшлифованные землей кирки и лопаты. По реке несется шум голосов, покрикивание на лошадей, скрежет железа о камни, грохот колес. Взад и вперед катятся то бычьи, то конные упряжки, рядом бегут погонычи, подпрыгивая и взмахивая кнутами; по дощатому настилу идут люди с носилками, груженными землей; молодые парни в одних рубашках, с красными до черноты лицами валят ломами глыбу земли величиной, с добрую печь; два подростка тянут шнур, а за ними идет мужчина в брезентовом плаще поверх шубы, с книгой под мышкой; мальчуганы втыкают в мерзлую землю дротяные палочки и тянут шнур дальше; движется вереница быков — пар шесть, запряженных цугом, — они тянут однолемешный плуг; на чапигах висят два плечистых дядька, плуг врывается в голышеватую землю и с треском роет борозду глубиной в колено… Посмотришь издали, канал будто разрезает вдоль берега заснеженный пригорок. Масса людей, лошадей, быков, бричек копошится и движется туда-сюда; abu abu в сторонке от трассы лагерями расположились станицы. Они разделены и разграничены — каждая занимает свой участок и на трассе и на стоянке. Вот хозяева берега — устьневинцы. Лагерь у них устроен не так, как у соседей. У устьневинцев, например, нет ни котлов для варки пищи, ни каких-либо подсобных строений вроде наскоро устроенных столовых, — люди питаются дома. Стоит лишь будочка, сколоченная из досок, похожая на собачью конуру, — с одним окном и с отростком железной трубы над дверями. Это контора начальника усть-невинского участка Ивана Атаманова. В будке постоянно находится его учетчица — молоденькая девушка с густыми россыпями веснушек на носу и на щеках. Здесь ночью хранятся инструменты, сюда изредка забегает и Атаманов, принося веснушчатой учетчице сведения, записанные на клочке бумаги. Иногда заходят отогреться и Семен Гончаренко в своей длиннополой шинели и Иван Родионов в бурке с замызганными концами. Над крышей конторки на коротком древке висит флажок, раздуваемый ветром. По соседству с устьневинцами — участок родниковцев. Здесь бросается в глаза обилие построек, — кажется, будто вся станица снялась и переехала на новое место и зажила тут не хуже, чем в горах. И в этом не было ничего удивительного, ибо родниковцы — люди трудолюбивые, обживчивые, за много лет привыкли все делать сообща и поэтому в одну неделю не только освоились с новым местом, но успели обстроиться так, точно они уже и не собирались отсюда уезжать. По указанию Родионова — не в далеком прошлом кавалерийского командира — лагерь был раскинут по военному образцу: все пять колхозов, как полки, встали в ряд по берегу, и каждый колхоз обзавелся всем необходимым — кухнями, складами, кузнями, ремонтными мастерскими, кладовыми, сараями для скота и даже столовыми. Не прошло и двух недель, как на том месте, где остановились родниковцы, выросли небольшие хутора: тут стояли и столовые — обычные сараи из плетней, обставленные камышовыми матами; тут и продолговатые землянки, похожие на дзоты, — только в них стояли не пушки и ящики со снарядами, а бочки солений, лежали освежеванные бараньи туши, мешки с мукой и пшеном; тут и наскоро устроенные кузни с ворохами хумаринского угля; тут и стойла для коров, и временные базы, и конюшни, и овчарни, и свинарники, и курятники… А ко всем этим постройкам прилепились то балаганчики, то скирдушки сена, то стожки соломы, то воз дров или куча кукурузных будыльев… Всем обширным лагерем пяти колхозов, где по утрам мычали коровы и горланили петухи, так же как и в станице, руководил Никита Никитич Андриянов. Старик много бегал из хозяйства в хозяйство, кричал на завхозов, на кухарок, суетился и отчаянно мерз. Как-то раз он пришел погреться в главную контору. За столом, вблизи раскаленной докрасна железной печки, сидел Иван Родионов. Бурка у него была накинута на плечи. Старик подсел к печке и, потирая перед огнем руки, сказал: — А что, Иван, мы тут, кажись, не плохо обстроились, так что и голосовать до дому не поедем. Агитпункт для всего нашего лагеря я уже выделил — там, где столовая «Красного маяка», помещение обширное. Старик подсел к Родионову. Ему хотелось узнать, кого же будут в Родниковской выдвигать кандидатом в депутаты Верховного Совета РСФСР, и он нарочно заговорил о предстоящем голосовании: — Ездить в станицу, как я полагаю, — только зазря время тратить… Агитпункт есть, кабины тоже сделаем… — Агитпункт, Никита Никитич, и здесь дело нужное, а голосовать все же поедем домой, — сказал Родионов, не отрываясь от дела. — Я недавно был в станице. Ты бы посмотрел, какие там у нас участки — один в правлении и два в школах. — А ты ненароком не слыхал, за кого мы ныне будем голосовать? — Люди поговаривают об одном очень близком нам человеке. Никита Никитич еще немного посидел возле печки, отогрелся, сказал, что ему надо пойти по делу к соседям, и вышел. «Ежели люди говорят, то это не зря, — думал он. — Вот только бы знать — кого?» Никита Никитич был самолюбив, и ему хотелось посмотреть, как живут, как устроились его соседи. Старик проходил по лагерям соседних станиц, ко всему присматривался. И хотя не хуже родниковцев обжились и обстроились беломечетенцы, краснокаменцы, рощенцы, яманджалгинцы, а также хуторские колхозы «Светлый путь», «Новая жизнь», «Пролетарская воля», а Никите Никитичу казалось, что все здесь было хуже, чем у него. Вдоль трассы канала стояли хутора с землянками и скирдами сена, с кузнями и погребами, а все-таки, по определению Никиты Никитича, это были не такие хутора и не такие землянки, как у родниковцев, были у соседей и свои столовые — да не так просторны, как у родниковцев, были свои кухарки — женщины тоже проворные в работе, а вот таких белых передников, как у родниковских кухарок, у них не было, борщ они заправляли не толченым салом, а жареным. Были и свои кузни — от зари до зари сочился сквозь крышу пахучий дымок, а только наковальни там пели не так звонко, как у родниковцев, и кузнецы там были молодые, безбородые. У соседей по вечерам играли гармонисты, возвращаясь в станицу на ночлег, землекопы пели хором. И хотя пели и играли они хорошо, Никите Никитичу казалось, что все ж таки у родниковцев и певцы и гармонисты куда лучше… Да что там говорить! По уверению Никиты Никитича Андриянова, «дажеть кочеты у родниковцев куда красивейше горланят, нежели в любом прочем колхозном лагере». Попробуй доказать ему обратное! С той поры как на берег Кубани со всего района приехали землекопы, устьневинцам пришлось здорово потесниться — не было ни одного двора, где бы не стояли квартиранты. Сюда съехались двадцать три колхоза. По подсчету Саввы Остроухова, численность населения Усть-Невинской увеличилась больше чем вдвое. Улицы стали людные и шумные, как в городе, а с наступлением вечера жизнь в станице била ключом. Гости и хозяева жили хоть и тесно, но зато дружно, без ссор, — по справедливости надо сказать: так умеют жить только наши люди… На третий день после приезда повелись знакомства. Женщины и мужчины из трех-четырех станиц собирались по вечерам в одной хате на посиделки, и это как нельзя лучше сближало и роднило людей. Тут можно было и поговорить о своем колхозе, и расспросить, как в других колхозах с урожаем, сколько выдано зерна на трудодни, много ли ферм и есть ли племенной скот. Тут же читали газеты, делились текущими новостями, возникали разговоры о хозяйстве, о весне, о выборах. Приветливая хозяйка ставила на стол жаровню гарбузовых семечек, поджаренных так искусно, что крупные, величиной с орех, зерна сами выскакивали из подпаленной коричневой скорлупы… Но семечки — пустая забава, и она всем быстро наскучивала. Тогда женщины затягивали песню. К высоким голосам подстраивались басы, то еще не смелые, чуть слышные, то ревущие… Без песни и вечер не вечер! К песельникам приходила молодежь с гармошкой, и тогда начинались пляски. Эх, и до чего ж любят на Кубани потанцевать! Только заиграет гармонь, и уже никто не чувствует усталости, ширится, растет круг, гремит под ногами земля, будто и не ворочали весь день кирками и лопатами. Особенно хорошее настроение было у парней и девушек. Их собралось на строительстве немало, и скучать им было некогда. Так же как и на работу, они выходили на гулянье станицами, со своими гармонистами, танцорами и запевалами. Часто родниковцы вместе с усть-невинцами приходили на другой край станицы в гости к беломечетенцам, а рощенцы — тоже с хозяевами — шли к яманджалгинцам. И сходились они на такие гулянья и затем, чтобы познакомиться и потанцевать, а более всего, конечно, затем, чтобы посмотреть, хороши ли собой у соседей парни и есть ли у них красивые девушки. Как на счастье, в ту пору стояли тихие и лунные ночи, на крышах, на плетнях лежал снег, — светло как днем, — и было не трудно и показать себя и посмотреть других. Молодые люди быстро познакомились и подружились, прошел только месяц, а гулянки уже не делились на станицы, и молодежь сходилась на площадь, потому что родниковские парни ухаживали за рощенскими девушками, а беломечетенским девушкам нравились парни из Яман-Джалги. Все смешалось, перепуталось, все были свои — не стало ни хозяев, ни гостей, и каждую ночь залитая лунным светом станица оглашалась песнями и веселым девичьим смехом. На Кубани исстари повелось: зимой, в стужу, хозяева зазывают к себе в хату парней и девушек, желая послушать гармониста и посмотреть пляски… Под Новый год, когда в каждой хате шло веселье и Усть-Невинская не спала до рассвета, Тимофей Ильич Тутаринов тоже зазвал в свою хату молодежь с гармонистом. Давно часы пробили двенадцать, давно было выпито вино за счастье в наступающем 1947 году. С приходом молодежи в обеих комнатах стало тесно. Пришлось отодвинуть к стенкам столы и стулья. В переднем углу, под иконой, посадили гармониста — чубатого парня с большими глазами, похожего на сыча. Девушки и парни расселись, кто на лавке, кто на сундуке. Никита Мальцев со своей Варей (они пришли встречать Новый год к Семену и Анфисе еще засветло) сидели за столом. Никита, поглядывая на парней и девушек, вполголоса рассказывал Семену и Анфисе о том, как с ним разговаривал Кондратьев. И хотя этот разговор был уже месяц тому назад, перед тем как Мальцева избрали председателем колхоза, но он передавал свою беседу с секретарем райкома с такими подробностями, как будто бы он приехал от Кондратьева только вчера… Три женщины-квартирантки, пожилые, с темными, обожженными морозом лицами, сидели на кровати чинно и с тем гордым видом, с каким обычно сидят свахи, пока им еще не поднесли по рюмке. Василиса Ниловна, в новой кофточке и в белом платочке, завязанном узлом ниже подбородка, в новой юбке с широкой оборкой, поднесла гармонисту стакан вина и кусок домашней колбасы с хлебом. Глазастый парень усмехнулся, посмотрел на девушек и разом выпил вино, но закусывать не стал. Он поправил на плече ремень, притронулся короткими сильными пальцами к клавишам и заиграл полечку. Пары образовали круг. Девушка с быстрыми, смеющимися глазами пригласила «женача» Никиту танцевать. Никита быстро посмотрел на Варю, как бы говоря: «Ну что ж, Варюша, я бы и не пошел танцевать с этой красивой девушкой, но надо же показать парубкам, как я умею танцевать». Но Варю в это время подхватил парень, и они закружились. Пошли в круг Семен и Анфиса, а Ниловна подсела к женщинам на кровать и, подперев кулаком морщинистую щеку, с улыбкой смотрела на молодежь. — Эх, был бы мой Сережа! — говорила она, ни к кому не обращаясь. — Ой, какой же он весельчак… А только не приехал. Как он там, бедняга, встречает Новый год? Тимофей Ильич и квартирант Трифон Яровой, — тот черноусый, похожий на грача казак, который ехал с родниковским обозом и разговаривал с Сергеем, — изрядно подвыпили и сидели в кухне за столом с недоеденными яствами и недопитым вином в кувшине. Тимофею Ильичу достался такой разговорчивый и сведущий квартирант, что они часто проводили за беседой весь вечер. Теперь же, когда в голове немного шумело, разговор у них был особенно оживленный. Трифон любил козырять своей партийностью, считая, что его мнение для беспартийного старика — непререкаемый авторитет. А Тимофей Ильич этого не признавал. «Ты член партии, — говорил он, — а я на свете прожил шестьдесят семь годов. Кто из нас жизню лучше знает?» — Тимофей Ильич, — сказал Трифон, — а слыхали вы одну важную новость? — Об чем же та новость? — По всему видать, ныне мы будем голосовать за вашего сына. — Кто ж тебе про то сказывал? — Все люди говорят. Старик насупился и промолчал. — Мой сын и так в почете, — сказал он, наливая в стаканы вино. — С него хватит — только поспевай поворачиваться. Ты, Трифон, лучше послухай, об чем говорят казаки моих годов. — А что? — А то они говорят, что будем мы подавать голос за Иосифа Виссарионовича. Вот как! — Тимофей Ильич погладил усы. — abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Вот оно как! Старики, они, брат, того… Тимофей Ильич не досказал. abu Распахнулась дверь, и в клубах белого пара показались Савва Остроухов и Еременко, в шубах, повязанные поверх кубанок башлыками. Покрасневшие от вина и мороза, они, поздравив и хозяев и гостей с наступившим Новым годом, сняли шубы, башлыки и прошли в горницу. Они, казалось, были очень обрадованы, что напали на такую веселую вечеринку, — оба шутили, смеялись, и оба частенько посматривали на Семена, как бы говоря: «Ты, Семен, не смотри, что мы такие веселые, а у нас есть к тебе важное дело…» Савва даже попробовал обнять быстроглазую девушку, свою соседку, но та вырвалась и убежала на кухню. Еременко заказал «барыню» и начал старательно выбивать о пол своими коваными сапогами, приговаривая: «А барыня под кушак. А барыня шита-крыта…» На помощь ему вышел Никита. Посмотреть танцующих пришли Тимофей Ильич и Трифон. Они стояли у порога. Когда гармонист заиграл вальс и молодежь закружилась, заполнив всю хату, Савва и Еременко вызвали Семена в кухню, сели за стол и закурили. — Семен Афанасьевич, — сказал Еременко, — ты с Сергеем Тутариновым всю войну прослужил? — Как сошлись мы в танковой школе, да так до конца войны и не расставались, — ответил Семен. — А что такое? — Люди поговаривают насчет Сергея, — сказал Савва, — чтобы выдвинуть своего станичника в депутаты от нашего округа. Тебе, Семен, как фронтовому другу Сергея, дадим первое слово. — Это хорошо. abu Но вот беда — речей я не умею говорить. — Да ты только почин сделай, нарисуешь его боевой путь, о теперешней его работе скажешь, а там тебя все поддержат, — сказал Савва. — Тут нужна запевка. Я следом за тобой выступлю… Я же с ним еще без штанов бегал, знаю его с самых детских лет… — Когда же собрание? — спросил Семен. — В пятницу днем, прямо на площади. Соберем не только устьневинцев, но и всех строителей. Теперь же у нас не станица, а город. Поставим трибуну, украсим ее полотнищами, поставим знамена всех двадцати шести колхозов. Это будет такое собрание, каких у нас еще не было! Семен задумался, вспоминая Сергея — то таким, каким он его встретил в танковой школе, то таким, каким знал на фронте. Предстоящее собрание, мысли о друге как-то ярче воскресили в памяти картину недавних походов. Вспомнилась Кантемировка, переправа через Днепр, прорыв на Прагу… Семен задумчиво сидел у стола, склонив голову. Вошел Тимофей Ильич. — Об чем совещание? — Вашего сына будем выдвигать в депутаты, — ответил Савва.— Одобряете, Тимофей Ильич? — Одобрить можно, — задумчиво проговорил Тимофей Ильич. — Ежели люди пожелают, то почему же и не одобрить… А только от стариков на том собрании я скажу о другом человеке… abu abu abu abu Глава XX Никита Мальцев давно мечтал войти в доверие пожилых людей, а особенно стариков. Он и рано женился, и охотно брался за тяжелую «мужскую» работу, и отрастил пучкастые, некрасивые усы, и говорил хриповатым баском, и носил табак в расшитом кисете на очкуре — словом, все делал так, как пожилые казаки. Парторг Еременко давал ему важные поручения — то доклад в бригаде, то беседу с чабанами, то громкую читку в красном уголке. С ним раза два о делах колхоза говорил Сергей Тутаринов, к его советам прислушивались даже старики, а на собрании Никиту частенько избирали председателем. А не так давно с ним, как равный с равным, беседовал Кондратьев, и то, что после этой беседы колхозники избрали своим председателем именно его, Никиту Мальцева, только лишний раз говорило, что в глазах людей он вырос, ему доверяют в станице и в районе… И вот из рядового колхозника Никита стал руководителем, и это настолько его окрылило, что он забыл и о сне, и об отдыхе, работал горячо, с юношеским пылом и задором. Прошел всего только месяц, — казалось бы, что можно было сделать за это время? А Никита сумел вывести свой колхоз на первое место в станице по ремонту бричек и посевного инвентаря. Заметно улучшился уход за лошадьми и волами, повысилась трудовая дисциплина, были утеплены телятники, овчарни, подвезены корма на фермы, наведен порядок в колхозной кладовой. abu Никита похудел, взгляд его серых глаз сделался строже, но был он по-прежнему таким же молодцевато-веселым и по-прежнему под пепельно-серыми усами таилась ребяческая улыбка, которая точно говорила: «Вот каков есть Никита Мальцев! Но вы погодите: это же еще только начало, — а вот весной мы поспорим с буденновцами». Приняв дела колхоза, Никита пошел к Стефану Петровичу Рагулину, снял перед стариком кубанку и сказал; — Стефан Петрович, я до вас с просьбой. Помогите советами. abu — А какие тебе нужны советы? — Как лучше колхозом руководить. — А по дороге Артамашова не пойдешь? — Не затем меня избирали. — Так, так… А жадюгой меня обзывать не будешь? — Что вы, Стефан Петрович… — Ну, так и быть, помогу, чем сумею. Ты человек молодой, — Стефан Петрович задумался. — Так тебе, Никита, хочется знать, как лучше колхозом руководить? Мудрость, Никита, нехитрая. Руководи так, чтобы твой колхоз из года в год рос и рос, чтобы все хозяйство на ногах крепко стояло. А совет тебе мой будет простой: перво-наперво — завсегда беспокойся об урожае. Запомни, что я тебе сказку: будет у тебя высокий урожай — будешь и ты хорошим председателем, а не будет урожая — грош тебе цена даже в базарный день. На то мы с тобой и поставлены, чтобы об урожае беспокоились. А что для этого надобно сделать? Заставь бригадиров собирать золу, куриный помет, а по весне все это отвезешь на озимые посевы… Я слыхал, что Артамашов находится в полеводческой бригаде. Ну, вот ты его и погоняй хорошенько… Требуй, чтобы каждое твое слово исполнялось. Ты же не сам взялся за это дело, а тебя избрали, — вот ты и требуй, чтоб тебе подчинялись… Был ты нынче в поле? Не был? А ты поезжай. Там снегу лежит по колено, а подует ветер — и снег улетит. Прикажи бригадирам, пусть нарубят хворосту, сделают плетни и поставят на зеленях затишки. И еще тебе один совет — превыше всего ставь интересы не свои, а государственные, чтобы у тебя ни по хлебу, ни по каким другим обязательствам хвостов не было… А еще вот что — тоже важная штука: береги колхозную копеечку, не транжирь, не вольничай сам и не позволяй вольничать другим. Кладовую запирай от воров и бездельников. Завхоза завсегда держи на вожжах, чтобы он чувствовал удила и тоже берег колхозные деньги. Скупись — этого не бойся. Покупки делай поосторожнее. На всякую купленную вещь требуй счет да смотри, чтобы те, кто покупает, не переплачивали. Ты хозяин, и с тебя спросят. Дорого куплено — документы не принимай, не подписывай, потому что тратишь не свои гроши, а колхозные. Из года в год увеличивай неделимый фонд, — это, Никита, самый ценный капитал. Будет у тебя расти неделимый фонд — и колхоз будет крепнуть и сил набираться… Бухгалтерию почаще ревизуй, подбери себе бухгалтера честного, трудолюбивого… А кто у тебя предревкомиссии? Тимофей Тутаринов? Знаю, старик с хозяйской жилкой. Только ты ему помогай. Запомни — ревизионная комиссия есть твоя правая рука… И напоследок тебе скажу: знай, Никита, — колхоз не любит бесхозяйственности. Никита не только внимательно выслушал, но и все, что сказал ему Стефан Петрович, записал в блокнот. Он знал, что работать ему будет нелегко. В наследство от Артамашова досталось разваленное хозяйство, с долгами, с недостачей семян, с истощенным тяглом. За что Никита ни брался — всюду нехватки, неполадки. Везде нужны были лошади, волы, а их не хватало. К тому же за станицей полным ходом шло строительство электростанции — ежедневно нужно было посылать на канал пятьдесят человек и десять подвод. А тут надо было готовиться к весне. Ко всему этому прибавилась новая забота — Никите было поручено оборудовать избирательный участок и агитпункт… Одно дело наседало на другое — только успевай поворачиваться! abu abu abu abu Ему хотелось с кем-либо поговорить, поделиться мыслями, и он пошел на канал к Семену Гончаренко. Они прошли вдоль трассы и вышли к реке. Сели на каменный выступ и закурили. Внизу вода с глухим шумом гнала мелкую кашицу льда. — Семен, помнишь, как мы с тобой разговаривали на лесосплаве, когда ночью сидели на камне посреди реки? — заговорил Никита. — А я хорошо помню… Тогда ты тоже радовался, что я становлюсь передовым человеком. Но разве в ту ночь я мог даже подумать, что зимой стану председателем колхоза? — В гору идешь, Никита, в гору, — вот тебе и весь ответ, — сказал Семен, растирая в горячих ладонях мокрый снег. — И хорошо, что так получается. Это как раз то, что человеку нужно, — идти вперед! И нечему тут удивляться. Парень ты молодой, с деловой жилкой, немножко, правда, хвастовитый, но зато честный, преданный, — а это самое главное. Ты теперь стоишь у всех на виду… А как было у нас на фронте? Ах, ты не был, не знаешь… То же самое: скажем, приходит в роту новичок, парень как парень, и никто его сперва не замечает, будто его и нету. А покажет себя в бою, вот его сразу и приметят — в штабе, и в политотделе, и в редакции. Пример — Тутаринов. За храбрость его приметил сам генерал, — и не ошибся… Вот так и тебя приметили, а только ты смотри, не подведи, не опозорься… Тимофея Ильича и пугало и радовало предстоящее выступление на собрании избирателей. Думать ему об этом было и приятно, и лестно, и как-то боязно — оттого и не спалось. Кровь приливала к вискам, тяжелели веки, и когда он закрывал глаза, силясь уснуть, перед ним вставала гудящая голосами станичная площадь, людная и густо расцвеченная знаменами. Старик видел себя на трибуне: тысячи глаз смотрели на него и ждали, а он робел, запинался и не находил нужных слов… Ворочаясь на постели, он вздыхал, вставал курить и подолгу сидел, опустивши на пол сухие, костлявые ноги в белых подштанниках… Возле печки на соломе спали родниковские женщины, на лавке храпел Трифон. — Тимофей, — сердито проговорила Ниловна, не подымая с подушки головы, — и чего ты все куришь и тяжко вздыхаешь? — А того и курю, — неохотно ответил Тимофей Ильич, — что думки лезут в голову, а какие они есть — тебе про то знать нельзя. — А может, ты насмотрелся парней и девок, да и вспомнилось тебе твое молодечество? Тимофей Ильич промолчал, докурил цигарку и лег. «Задал я сам себе задачу, — думал он, натягивая на голову одеяло, — придется посоветоваться с Трифоном, человек он в этом деле сведущий…» abu abu Тимофей Ильич стал думать о своем, о привычном: о том, что пора бы уже ремонтировать парниковые рамы, но нет оконного стекла, и где его достать — трудно придумать; о том, что время провести ревизию в кладовой — пойти и поговорить об этом с Никитой; о том, что в январе надо будет перебросить на огороды весь навоз, который лежит во дворах третьей и четвертой бригад… Тимофей Ильич стал в уме подсчитывать, сколько потребуется подвод, немного успокоился, но уснул не скоро. Только-только начинало рассветать. В сенную дверь кто-то настойчиво стучал кулаком. — Эй, хозяева! Пора вставать! Ниловна по голосу узнала Савву. — Тимофей, — сказала она, толкая мужа, — к нам Савва стучится. Иди, впускай. Тимофею Ильичу не хотелось вставать. — И за каким делом он пожаловал в такую рань? — бурчал старик. Покрякивая, Тимофей Ильич не спеша сунул ноги в валенки, зажег лампу и, накинув на плечи тулуп, вышел в сенцы. Савва Остроухов, в бурке, накинутой поверх шубы, с замотанной башлыком головой, словно не вошел, а влез в хату, и от него повеяло холодом. У порога он гремел коваными сапогами, очищая снег, полой бурки опрокинул таз… От шума и от холода в доме все проснулись. Обе женщины, закрываясь одеялом, надели юбки, кофточки и уже сидели на постели, заплетая косы. Трифон тоже проснулся, но еще лежал под шубой на лавке и закручивал папиросу. Спали только в соседней комнате Семен и Анфиса, и их не будили. — Савва Нестерович, тебе бы бригадиром быть, — сказал Тимофей Ильич, поглаживая свисающие, желтые у губ усы. — Никто бы не проспал! — Дело есть спешное, — пояснил Савва, — ваш сын вызывает к восьми часам… А к вам я забежал, — может, что пожелаете ему передать. — Ой, Саввушка, спасибо, сынок, что зашел! — всполошилась Ниловна, слезая с кровати. — Я зараз соберу посылочку, он так любит моченые яблоки. А еще захватишь ему соленых арбузов. Ниловна надела шубчонку, взяла спички, огарок свечи и пошла в погреб. — А от меня передай Сергею выговор, — сказал Тимофей Ильич. — Скажи ему, что так сыны не делают… Ну, посуди сам! Позавчера, под самый Новый год, как я дознался, Сергей был в станице, заезжал на птичник к своей Ирине, а родной дом не навестил… Разве это по-сыновьи? — Да, это нехорошо, — согласился Савва. — Я ему скажу… Ну, а как у вас, Тимофей Ильич, с речью? Готовитесь? — Думок, Савва, полная голова. — Ничего, Тимофей Ильич, все будет хорошо. Вот я вам важную книжку принес. abu Тут вся его жизнь. Тимофей Ильич взял книжку, надел очки, подошел к лампе и стал рассматривать. — За книжку, Савва, спасибо, — сказал он, — а только ты научи меня, с чего и как начинать? — Прочитайте всю книжку, запишите на бумагу главную мысль, — уверенно заявил Савва. — Поставьте несколько наводящих вопросов, а потом по ним и режьте! Такой ответ не удовлетворил Тимофея Ильича. «Режьте, поставьте наводящие вопросы, — думал он, — а с чего начинать — вот моя загвоздка». Тимофей Ильич хотел обстоятельно поговорить, но Савва торопился, у двора его поджидали сани, а тут еще засуетилась, с посылкой Ниловна, укладывая в кошелку и моченые яблоки, и соленые арбузы, и какие-то пирожки… Когда Савва уехал, Тимофей Ильич подсел к своему квартиранту и рассказал ему о будущем собрании на площади и о том, что ему, Тимофею Ильичу, предстоит выступить там с речью… — По характеру я говорливый, — похвастался старик. — Вот ежели, допустим, какую присказку рассказать или так запросто промеж себя побалакать, то я очень даже могу. А вот чтобы речь произносить — не приходилось… И речь же опять-таки не простая… Как-то дажеть боязно. Чернявое, еще сонное лицо Трифона просветлело. — Не бойтесь, Тимофей Ильич, — как всегда авторитетно сказал Трифон, сбрасывая с себя шубу. — Эй, бабочки! Не глядите в мою сторону! — Трифон быстро оделся и участливо обратился к Тимофею Ильичу: — Я вам помогу составить речь — ничего в этом хитрого нету. Савва правильно советовал — надо сперва написать тезисы. — А разве без тезисов нельзя? Черные глаза Трифона оживились. — Да вы послушайте, что я вам скажу… Я всю эту премудрость знаю. Еще до войны приезжал к нам в станицу докладчик — настоящий оратор! Так у него все течет — заслушаешься! А почему? Потому, что говорит исключительно по тезисам. Он и меня учил, как все это составить. Слушайте, я и вас научу. Это не трудно. Сперва наметьте себе главный тезис — с чего начинать. К нему припишите два-три примера — в виде наводящих вопросов. Затем идет дальнейшее развитие и углубление главного тезиса. Еще два-три наводящих вопроса — и довольно. После этого запишите себе основную мысль и тоже с наводящими вопросами. А в конце краткие выводы и заключение. Вот и вся речь! Жаль, что мне надо идти на канал, а то бы я вам все написал… Тимофей Ильич некоторое время молчал, комкая в жмене усы. Лицо у него сделалось грустным. — Мне такие тезисы не подходят… Трифон стал уверять, что именно так и нужно готовиться к выступлению, но Тимофей Ильич даже не захотел слушать. — Не по тезису я хочу говорить, а по сердцу, — сердито сказал Тимофей Ильич и вышел из хаты. Он прошелся по двору, постоял у калитки, потом начал расчищать в снегу дорожки. Работая лопатой, он старался ни о чем не думать, а мысли о предстоящем собрании сами лезли в голову. «И Сергей на ту беду не едет, с ним бы посоветовался», — думал он. Расчистив дорожки, Тимофей Ильич прошел по глубокому снегу в сад, постоял на берегу Кубани, — от реки доносились людские голоса, цокот копыт, скрип колес. Взошло солнце. В холодном тумане над лесом лежал багровый шар, и голые, темные верхушки деревьев, тронутые оранжевой краской, отчетливо рисовались на белом фоне невысокой горы… Тимофей Ильич вернулся во двор, поднял плетень, напоил корову, сменил в свинарнике постилку, занятый все теми же мыслями о предстоящем выступлении. После завтрака Тимофей Ильич направился в правление. Там он поговорил с бухгалтером, худым и подслеповатым мужчиной, сказал ему, что пора провести в кладовой ревизию. Потом зашел к Никите Мальцеву и попросил выделить огородной бригаде пару саней с волами; посоветовался с Никитой, где бы достать оконного стекла для парниковых рам; поругал плотников за то, что до сих пор не сделали деревянные коробки, которыми будут накрываться парники. Собравшись пойти в кладовую, Тимофей Ильич, как бы между прочим, спросил: — Никита, а собрание в пятницу? — Ровно в двенадцать. — И прямо на площади? — А то где же? Такого здания у нас нету, чтобы всех людей вместить. Знаете, сколько там соберется народу? Шесть станиц! Еременко говорил, что и Кондратьев приедет. — А ты, Никита, как насчет речи? — спросил Тимофей Ильич, не подымая головы. — Подготовился? — У меня, папаша, речь будет короткая. — И без тезисов? — осведомился Тимофей Ильич. — Безо всего. — А как же так ты будешь — без тезисов? — А так. Что есть у меня на душе, то и выскажу. «Вот так бы и мне, безо всего», — рассуждал Тимофей Ильич, направляясь в кладовую. Возле амбаров он встретил Еременко с газетами и журналами. Он шел напрямик через огороды. Сапоги и полы шубы у него были в снегу. — Тимофей Ильич, а я к вам забегал, — заговорил Еременко, вытирая ладонью нагретый лоб. — Как у вас дело с речью? Не подведете? Еще не готова?.. abu Тимофей Ильич, вы сядьте за стол и напишите… — Это вроде тезисов? — со вздохом спросил Тимофей Ильич. — Во, во! — обрадовался Еременко. — Только расширенные. Я пришлю комсомольцев, они помогут. — Обойдусь и без помощников. Тимофей Ильич не пошел в кладовую, а вернулся домой, разделся, сел за стол и начал составлять конспект. В хате была одна Ниловна. Она с удивлением смотрела на мужа, который придвинул ближе чернильницу, положил перед, собой ученическую тетрадь и что-то писал. — Аль письмо сыну задумал послать? — спросила Ниловна. — Не письмо, а тут, Ниловна, такое дело, что не знаю, как тебе и пояснить. — Тимофей Ильич поправил на носу очки. — Речь мне надо произносить — вот оно какая вещь… А без написанного неможно. — Так по написанному говорить, как я думаю, труднее, — участливо заговорила Ниловна. Тимофей Ильич только тяжело вздохнул. — А ну, принеси мне с той хаты книжку, — сказал он, отодвигая чернильницу. — Ну, что Савва оставил… Тимофей Ильич раскрыл книгу, прочитал первые строки и удивился; оказывается, Сталин и он — сверстники. Он сказал об этом Ниловне и продолжал читать вслух. Ниловна сидела возле стола и слушала, опершись щекой на ладонь и склонив набок свою маленькую, в чепчике, голову… — «Я вспоминаю 1898 год, — читал Тимофей Ильич, — когда я впервые получил кружок из рабочих железнодорожных мастерских…» abu Тимофей Ильич посмотрел на Ниловну и сказал: — В ту пору ему пошел девятнадцатый год… — А припоминаешь, Тимоша, — оживилась Ниловна, предаваясь воспоминаниям, — как раз в том году мы с тобой поженились. Как сейчас все помню. Ты пришел к нашим свататься — в такой красной рубашке, в суконных шароварах и в чоботах, а моя мать тебя и в хату не пустила… Не хотела она выдавать меня замуж… Не забыл? — Эх, жена, жена! И нашла, что вспоминать, — возразил Тимофей Ильич, не отрывая глаз от книги. — В том, что я на тебе женился, ничего интересного нету… Тимофей Ильич продолжал читать, а Ниловна смотрела на него помолодевшими глазами и то слушала, то о чем-то своем думала. Знакомясь с биографией Сталина, Тимофей Ильич и Ниловна невольно вспоминали пережитое… В апреле 1902 года Сталин был арестован, а Тимофей Ильич и Ниловна в этом году уже отделились от родителей, за лето построили домик и к осени зажили сами себе хозяевами. Илья Тутаринов выделил сыну пару быков, бричку и телку. С таким хозяйством можно было начинать жить, но в ту же осень Тимофея Ильича призвали на действительную военную службу. Пришлось продать и быков и бричку и на эти деньги купить коня с седлом… хорошо помнит Тимофей Ильич, как в октябре на закате пасмурного дня он покидал станицу. Ниловна стояла у калитки с сухими и горестными глазами. На руках у нее был только что родившийся второй сын, а первенец, трехлетний мальчик, держался руками за юбку матери и смотрел на отца, уже сидевшего на коне… Как давно это было!.. А в том году, когда Сталин первый раз бежал из ссылки, казачий полк, в котором служил Тимофей Тутаринов, спешно погрузился в эшелон и уехал в Маньчжурию… Началась русско-японская война… Прошло три года с лишним. Сталин прибыл в Лондон на пятый съезд партии, а Тимофей Ильич Тутаринов, раненый, душевно разбитый, вернулся в Усть-Невинскую. Жену и детей он нашел в крайней нужде. Сыны подросли, но были одеты в тряпье, во дворе — ни брички, ни тягла, ни коровы… Сжалось у Тимофея Ильича сердце. Сел он на завалинке и задумался. Надо было начинать жить с начала. И он начал. Залез в долги, кое-как стянулся на пару бычат-неучей… Тяжело вспоминать об этом! Тимофей Ильич прочитал всю книжку, а Ниловна все так же, склонивши голову, слушала, вздыхала… Надо было Тимофею Ильичу что-то записать в тетрадку, а вот что — не мог придумать. abu Молчаливый и грустный, он с вечера лег в постель и лежал с закрытыми глазами. abu abu abu abu abu «Ежели, к примеру, взять мою жизнь отдельно, — думал Тимофей Ильич, — то она хоть и простая и будто такого ничего не значит, а все ж таки и в ней есть памятные годочки, и по ней рассеяно много горестей и радостей… Хлебнул и я горя через край, рано породнился с нуждой, чтоб ее черти взяли…» И воспоминания снова чередой прошли перед ним… После революции маломощному казаку по-настоящему полегчало. У Тимофея Ильича к тому времени подросли дети и земли стало вдосталь. Живи и трудись!.. В памяти воскресли годы коллективизации, строительство колхозов на Кубани, а затем война. Пять братьев Тутариновых пошли на фронт, а старик и старуха с дочерью работали в колхозе… abu abu «С этого я и начну завтра речь, — подумал Тимофей Ильич. — Безо всяких тезисов. Самое главное у человека есть его жизнь. Не зря же в народе говорится: жизнь прожить — не поле перейти…» Глава XXI abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu После того как во всех станицах Рощенского округа прошли собрания и Сергей Тутаринов был выдвинут кандидатом в депутаты Верховного Совета РСФСР, он во вторник 7 января выехал в Марьяновскую. Никто не мог понять, почему для первой своей встречи с избирателями он отправился в соседнюю районную станицу. Кондратьеву Сергей сказал, что лучше всего сперва поехать в Марьяновскую, где его еще и в глаза не видели. К тому же дорога в Марьяновскую лежала через Усть-Невинскую, и Сергей решил заехать на канал — посмотреть монтажные работы и заодно узнать у Виктора, как идет учение на курсах колхозных электриков. Однако о самой главной причине Сергей умолчал: ему хотелось перед такой длительной поездкой навестить по пути Ирину… Сергей спешил к Ирине, хотел побыть с ней хоть немного. abu abu Но почему-то к радостным мыслям примешивалась горечь, и Сергей то видел серую ложбину и убегающую к обозу Ирину, слышал ее тихий голос: «А еще я хочу ехать учиться»; то вспоминал слова Виктора: «На перевозке турбины мы познакомились». Сергей закрыл глаза, хотел ни о чем не думать, а перед ним вставало смеющееся лицо Виктора. «Забавно! — думал он, чувствуя, как его щеки хлещет встречный морозный ветер. — Нет, нет, надо кончать слишком затянувшееся ухаживание. Вот приеду и скажу, что мы поженимся». abu abu abu abu Сергей размечтался и не заметил, как подъехал к птичнику. Сойдя с машины, он посмотрел в знакомое окно и отшатнулся. Он не мог понять: или ему только показалось, или в самом деле у стола сидели Ирина и Виктор. Ему вдруг стало жарко. Еще не веря своим глазам и ничего не соображая, Сергей подбежал к машине и сказал: — А ну, Ванюша, пришпорь! Сергей побывал на канале, полюбовался цинковой крышей гидростанции, а потом разговаривал с монтажниками, — Виктора там не было, и Сергей о нем не спрашивал. abu abu abu У Саввы узнал о том, что занятия на курсах электриков начались. — Ты бы посмотрел, сколько теперь курсантов! — говорил Савва. — Или потому, что преподаватель такой молодой, или еще по какой причине — все девушки в станице захотели стать электриками. Соня, Варя Мальцева, девушка из «Светлого пути», та, что ты прислал, — все учатся. Твоя Ирина тоже посещает занятия — такая активность, что я уже боюсь, как бы и моя Анюта не записалась в курсанты! — Это отрадно, — грустно проговорил Сергей, садясь в машину. Выехав из Усть-Невинской, Сергей как ни старался думать о том, как бы хорошо было, если бы Рубцов-Емницкий поскорее отгрузил электрооборудование, чтобы уже зимой начать сооружать линию; как ни приятно было сознавать, что и крыша гидростанции блестит на солнце, и установка машин идет успешно, и учение электриков налажено, и канал, как заверил Семен, будет готов в феврале, — а мысли об Ирине не покидали его, и на сердце было тяжко… abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Станица Марьяновская — районный центр — растянулась по берегу Кубани. Были видны сады, ряды тополей и кущи ясеня на площади. Затем показались белые крыши, амбары, стоявшие особняком за станицей. После встречи в Марьяновской в тот же день на закате солнца Сергей, в сопровождении председателя исполкома Кривцова, моложавого и краснощекого мужчины, выехал по станицам. abu За Марьяновской в ложбине показался хуторок. На заснеженную степь ложился холодный туман. — Хуторок Грушка, — пояснил Кривцов. — Надо нам сюда заехать. Это полеводческая бригада колхоза «Луч». Я никогда их не миную. Почему? Это такое место, что его нельзя проехать. abu Здесь живет наша «царица полей». — А кто она такая? — Да разве ты не знаешь нашу рекордистку высоких урожаев? — удивился Кривцов. — Ну, как же так? Это же знаменитость! Звеньевая Прасковья Николаевна Голубева! А мы в шутку ее зовем «царица полей». — Ну, что ж, — сказал Сергей, — поедем и к «царице полей», это даже интересно. Машина свернула на проселочную дорогу и направилась в хутор Грушка. abu В ложбине, недалеко от шоссе, стояли десятка два домов, под камышовыми и соломенными крышами, с невысокими, из хвороста, плетнями. В центре — общественная конюшня, навесы для бричек и плугов, кузня, амбары. По обе стороны широкой улицы стояли тополя, густо, один в один, иные толщиной в два обхвата, а за тополями, как за высокой стеной, прятались палисадники, постройки, сады. Проезжая по улице, Кривцов обратил внимание гостя на новое здание, под черепичной крышей, с высокими окнами. Передняя стена была расписана аршинными буквами — красочные слова призывали голосовать за Сергея Тутаринова. Крыльцо было увито красным полотном и украшено флажками и плакатами. — Бригадный агитпункт, — пояснил Кривцов. — Оборудован на время выборов, а вообще это — Дом агротехники Прасковьи Голубевой. Специально для нее построили… А у вас есть такие дома? — Не дожидаясь ответа, Кривцов продолжал:- Золотые руки у этой женщины! И если бы ты только знал, как она нас выручает… В районе с урожаем неважно: как мы ни бьемся, а похвалиться нечем. Осенью приедешь с отчетом в крайисполком, веришь, стыдно. Вот тут и приходит на выручку наша «царица полей». Это такой, я тебе скажу, козырь в руках! В этом году звено Голубевой дало по сто восемьдесят шесть пудов пшеницы с гектара. Это же рекорд! Назовешь такую цифру — и уже тебя не ругают и смотрят на тебя совсем другими глазами… Вот оно какую силу имеет эта женщина! — А много у вас таких «цариц»? — спросил Сергей. — Как «много»? — удивился Кривцов. — Она же рекордистка! — Ну, а какой у вас урожай в тех бригадах, где нет «цариц»? — Так себе… До Голубевой далеко. Машина остановилась возле тесовых ворот, выкрашенных в зеленый цвет, и Ванюша подал сигнал. В калитке показался Петр Голубев — муж Прасковьи Николаевны. Увидев Кривцова, он торопливо распахнул ворота, показывая, как удобнее подъехать к крыльцу. — Как поживает хозяйка дома? — спросил Кривцов, выходя из машины и здороваясь с Петром. — Как идут ее дела? — Спасибо, Андрей Федорович, на жизнь жалоб нету, — ответил Петр, мужчина коренастый, широкоплечий, с серой и давно небритой щетиной на лице. — И дела у нас идут исправно, а только девки из первой бригады не дают жене покою. — Петр посмотрел на окна, откуда доносились женские голоса. — Слыхал? Полдня воюют! С утра пришли и не уходят… Я уже Андриана на подсобление позвал. — Что там еще за девки? — сердито спросил Кривцов. Дверь распахнулась, и на крыльцо вышел бригадир Андриан, смеясь и вытирая рукавом красное, побитое оспой лицо. — Ох, и что за канальские девчата! — сказал он, здороваясь с Кривцовым. — Комсомолки! Ну, прямо одно горе с ними!.. — А что случилось? — Две девчушки из первой бригады пожаловали к нам и хотят тут хозяйничать. Беда! Я им и по-хорошему, и по-всякому… Из дома донеслись выкрики: — Так не дашь? — Сказала не дам — и не дам! — Ишь какая барыня! — Все тебе да тебе! — А мы разве не такие? — Идите к председателю, а чего вы ко мне явились? Ничего вы от меня не получите… Понятно? — Мы не к председателю пойдем, а в район на тебя пожалуемся. — Меня в районе знают! Вот Андрей Федорович приехал, жалуйтесь ему, а от меня отцепитесь! В сенцах Кривцова и Сергея встретила сама хозяйка. Это была женщина статная, не старше сорока лет, с той природной деревенской красотой, которая открыта всем — видна и в улыбке, и в походке, и в манере держать голову, чуть склонив ее на плечо… Прасковья Николаевна была взволнованна, и от этого ее дородное лицо выглядело особенно привлекательным. abu В передней комнате стояли молодые, невысокого роста, белокурые девушки: лица их были гневны. — Ну, здравствуйте, красавицы! — сказал Кривцов. — Что у вас тут за споры? — Не споры, а разговор, — ответила одна из них, выйдя вперед и поведя бровью. — А кто вас сюда прислал? — Сами себя прислали. — Почему одна Прасковья рекорды получает? — Разве мы хуже ее? — Все ей да ей, царицей прозвали, а все другие будто и на свете не существуют. — А вам завидно? — Кривцов добродушно усмехнулся. — Что ж поделаешь? Ей весь край завидует. — Мы не завидуем, а только дайте и нам хорошие семена! — А ты кто такая смелая? — спросил Кривцов. abu — Шура Богданова. — А тебя как звать? — обратился Кривцов к подруге Шуры. — Маруся Новикова. — Вот что я вам скажу, Шура Богданова и Маруся Новикова. Идите домой и готовьтесь к выборам. Вот перед вами и кандидат — Сергей Тимофеевич Тутаринов, за него вы будете голосовать. Мы еще заедем к вам и побеседуем о выборах… — Вы нам выборами зубы не заговаривайте, — смело ответила Шура. — Нам семена нужны!.. — Так вы об этом поговорите со своим правлением, пусть оно вам и поможет. — Ага, дожидайтесь! — сердито отозвалась Маруся. — Наше правление только Прасковье помогает… — Мы ничего не хотим, — сказала Шура, — а только дайте нам «гибрид-кубанку» — ту пшеницу, что Прасковья будет сеять… — Не можем, девушки, не можем. Ту пшеницу мы специально раздобыли… Так что, Шура и Маруся, об этом и не думайте… Идите, идите домой, пока светло. Шура и Маруся немного постояли и ушли. — Обиделись, — сказал Сергей. — Обижаться тут нечего, — заговорил Кривцов, глядя на Голубеву. — Ну, царица полей, как готовишься к севу? Может, нужна какая помощь? — Сказать, Андрей Федорович, к севу готовимся лучше всех. — Вот и прекрасно. — Дела у меня идут исправно. — Прасковья склонила на плечо голову. — Золы припасли порядочно, не зеваем!.. «Гибрид-кубанку» на всхожесть уже испробовали. — Ну и как? — Лучше и быть не может. Густая, как щетина! Сила в ней к росту необыкновенная. Такая даст двести пудов… Вчера на тех участках зяби, где будем сеять «гибрид-кубанку», снегозадержание устраивали. — Всем хутором вышли на помощь Прасковье Николаевне, — пояснил Андриан. — Правильно, так и нужно, — одобрил Кривцов. — Прасковья Николаевна у нас на особом счету. — Пожаловаться я не могу. Все помогают, а только бабы из других бригад чересчур вредные. — Отчего же они вредные? — спросил Сергей. — Видали эту парочку? — Голубева горестно посмотрела на Сергея, как бы говоря. «Эх, что тебе сказать? Ты у нас человек новый и не знаешь, как мне тяжело». — Вы думаете, эти девчата — первые? Вчера тоже были такие ж крикливые делегатки из третьей бригады… И откуда они узнали про ту пшеницу? — А что это за пшеница? — допытывался Сергей. — Сергей Тимофеевич, зараз я тебе вкратце поясню, — сказал Кривцов. — Дело было так. В Краснодаре на опытной семеноводческой станции я по знакомству раздобыл семян засухоустойчивой пшеницы… Да. Так вот эти семена мы и передали Прасковье Николаевне, и весной она засеет шестьдесят гектаров… Ну, а в бригадах узнали об этом и взбунтовались… — А вы дайте возможность посеять «гибрид-кубанку» всем бригадам, — посоветовал Сергей, — вот они и не будут бунтовать. — Не можем, — решительно заявил Кривцов. — И семян маловато, да и не получится у них такой урожай, как у Прасковьи Николаевны. — Кривцов обратился к Петру и Андриану:- А вы чего стоите? Седлайте коней да созывайте народ: проведем вечер встречи с кандидатом… На дворе вечерело. Прасковья Николаевна зажгла лампу и стала собирать на стол ужин. Кривцов умывался в соседней комнате, а Сергей сидел у окна и задумчиво смотрел в темное небо, — сумерки уже укрыли и тополя, и двор, и сарайчик с острой крышей. «Значит, по осени Кривцов может смело ехать в край с отчетом, — думал он. — Отдушина будет… Как это он говорил, — надежный козырь в руках… о бригадах забыли, а вырастили на весь район одну рекордистку и радуются. Голубевой — все внимание, а другим — ничего… Надо поговорить с Кривцовым». Он не смотрел ни на Кривцова, ни на Голубеву, ел молча, а после ужина сказал, что на агитпункте, наверное, уже собрались колхозники, и стал одеваться. Глава XXII abu abu Дом агротехники, куда вошли Сергей и Кривцов, провожаемые Голубевой, состоял из просторного зала и четырех небольших комнат. В одной из них временно помещалась избирательная библиотека. Рядом с книгами и комплектами «Правды» и «Известий» Сергей увидел ящики с черноземом — в них кустилась яровая пшеница. Голубева погладила рукой густую щетку игольчатых ростков. — Вот она, та самая «гибрид-кубанка», что никому жить спокойно не дает… Видите, какая у нее сила к росту. — Голубева обратилась к Кривцову: — Андрей Федорович, в будущем году мы еще не такие рекорды установим! — Правильно! Действуй, действуй, Прасковья Николаевна, — одобрительно отозвался Кривцов. Зал хотя и считался агитпунктом и был предназначен для собраний, но внешним своим видом напоминал аудиторию агрономического техникума. На стенах, рядом, с избирательными лозунгами и плакатами, висели всевозможные экспонаты с надписями. Тут были и связки до половины оголенных кочанов кукурузы, и огромные головы кормовой свеклы, и снопики пшеницы, ячменя, овса и серебристо-красные связки проса, и сухие шляпы подсолнуха, и клубни картошки, — словом, все, что вырастило звено Голубевой. abu Желающих послушать и посмотреть будущего депутата оказалось так много, что далеко не всем им посчастливилось попасть в помещение. Народ толпился и у окон и на крыльце. Многие женщины пришли с детьми, и им отвели передние места. Все скамьи были заполнены до отказа. Те, кому негде было сесть, стояли в проходе, иные, пробравшись к столу президиума, присели на корточках вдоль стены, кое-кто забрался на подоконники. У входа, на длинной лежанке, сидели в ряд, как цветы, девушки, тайком поглядывая на Сергея блестящими глазами, и по взгляду их можно было догадаться, что они еще точно не знают, нравится или не нравится им кандидат в депутаты. Пока Кривцов открывал собрание и знакомил людей с кандидатом в депутаты, Сергей рассматривал колхозников. Тут были и молодые парни, и пожилые, степенные мужчины, и бородачи, и старушки, и цветущие, красивые девушки. abu abu abu Были тут Шура Богданова и Маруся Новикова, в одинаковых серых шалях. Лица у них строгие, Шура держала в руке кнут, и обе девушки тоже посматривали на Сергея и о чем-то тихо переговаривались. «Не уехали, — подумал Сергей. — Молодцы! Значит, не желают уступать…» В это время Кривцов закончил вступительное слово и попросил Сергея рассказать свою биографию. Прошумели аплодисменты, — охотно хлопали в ладоши Шура и Маруся и девушки, сидевшие на лежанке. abu Сергей не любил и не умел говорить о себе, но на этот раз к нему вдруг неведомо откуда пришло красноречие. Он начал с воспоминаний о детстве, об отце и матери, о сестрах и братьях, с любовью отозвался об Усть-Невинской и о тех закубанских островках, куда доводилось ему еще подростком водить в ночное колхозных лошадей. Сказав несколько слов о станичной школе, в которой учился, Сергей перешел к годам военным. Сергей говорил не столько о себе, сколько о своей дивизии, о генерале, о своем танковом экипаже. Увидев на стене старенькую, оставшуюся от военного времени карту, испещренную флажками и стрелками, Сергей подошел к ней и показал расстояние, которое прошла Кантемировская танковая дивизия… Старушка и ее сосед — угрюмый, с белой бородой казак — одобрительно кивнули головами, а Сергей уже снова вернулся к своей станице и рассказал о пятилетке Усть-Невинской, о начатом строительстве электростанции и о планах электрификации района. — Тимофеевич, — сказал старик с белой бородой, — батька твоего я знаю — служить довелось в одном полку… abu abu abu Только хотел я спросить тебя еще насчет такой биографии: як там у вас в районе с урожаем? — Игнат Савельич, такой вопрос к биографии не относится, — возразил Кривцов. — Вы говорите по существу. — А я тебе говорю, что относится, — стоял на своем старик. — С урожаем у нас, дедушка, плохо, — чистосердечно признался Сергей. — А отчего же так? Или засуха? Или, может, перевелись добрые хлеборобы? — И добрые хлеборобы не перевелись, и не в засухе дело, а мне думается, что во всем мы виноваты сами. Есть же у нас — да и у вас, — Сергей посмотрел на Голубеву, — есть же такие бригады и даже колхозы, где каждый год урожай выходит вышесредний, а то и рекордный. Но таких передовиков — единицы, вот в чем беда! А почему их не тысячи? Мы в этом виноваты… Вот я скажу, как было на фронте: там героизм был явлением массовым. А почему же у нас каждый колхоз не может стать высокоурожайным? abu Послышались одобрительные возгласы: — Правильно! abu — И мы про то же говорили! — Почему нам не дают сортовую пшеницу? Кривцов встал и постучал карандашом: — Порядок, порядок, товарищи! Игнат Савельич, будете говорить? — Скажу, — вставая, проговорил Игнат Савельич. — Тимофеевич, вот ты говорил, что есть у нас рекорды. А я так понимаю: рекорды — штуковина хорошая, а только на одних рекордах далеко не ускачешь и однолично урожай не подымешь. Мы ж не навыпередки играем? То там, в игре, знай подшпаривай, поглядывай на соседа, да и радуйся, ежели он отстает. А в колхозном деле так не годится, тут следует друг дружке подсоблять, чтобы земля сплошь давала рекорды… Правильно я понимаю? А то что ж такое у нас получается? abu С одним цацкаемся, как с малым дитем, а другой глядит на него и тоскует. У одного урожай, а у десяти — солома… Старик разгневался, подошел к столу. — Неправильно район действует! Одного человека заприметят и уж от него не отходят, все для него, а про остальных прочих забывают. — Старик обратился к Голубевой: — Прасковья, ты у нас в почете, все мы тебя уважаем за старание, а только ты на меня не прогневайся, ежели я и тебя коснусь ради такого случая… — Он снова обратился к собранию: — abu Почему у нас завелся такой порядок, что у всех на виду одна Прасковья? Слов нет, женщина она старательная, а нельзя же и про других забывать. Все начальство только и видит нашу Прасковью. Первый секретарь райкома приедет — к Прасковье, ее он одну знает, об ней печалится. Второй секретарь прибудет — тоже сперва пожалует к Прасковье. Ты, Андрей Федорович, прискачешь — опять же норовишь к Прасковье, а к другим и дороги не знаешь. Председатель колхоза появится на тачанке — и сразу: «А как тут идут дела у Прасковьи Николаевны?» Чуть какая у нее неуправка — бригадир скликает людей, давай и авралувать и буксировать! Ты, Андриан, не косись, не косись на меня, бо ты дюже великий мастер до буксиров… Вчера всей бригадой снег задерживали. А кому? Опять голубевскому звену. Знать, выходит так: влага нужна только полям Голубевой, а соседние участки пусть себе живут как знают. Не годится, граждане, такое дело… Или взять этот дом, — старик развел руками, показывая на стены, увешанные плодами, — мы его строили всем колхозом, сколько тут людского труда вложено! А кому достался? Одной Прасковье. Она тут разные свои достижения показывает, научность проводит: вот и тыквы и колосья, а в той комнатушке и зеленя прорастают. Другие женщины тоже смогли б и семена прорастить, и свою достижению показать, а негде. abu А по-моему, как я понимаю дело, ты, Прасковья, взяла б всю бригаду да потащила бы к высокому урожаю. Правильно я говорю? Привела бы людей в этот дом — и давай учить, как надо хлеб выращивать… Нет же, наша Прасковья Николаевна сторонится людей, гордость возымела, а бабы через это и злятся… — Мы в ее помощи не нуждаемся! — крикнула Шура Богданова. — Пусть она даст нам «гибрид-кубанку», а мы и без помощи обойдемся. — Вот видите, какая крикуха! Гебрид, гебрид — ишь как бунтует! — Игнат Савельич обратился к Сергею: — Это Александра, моя внучка. Бедовая девчушка, тут ее все знают… Приехала она в Грушку на волах и завернула до меня во двор. «Зачем явилась с худобой?» — спрашиваю. «За пшеницей». А что ж это за пшеница? Какойся гебрид, я его и в жизни не видал. Почему ж ей не дать тот гебрид, — пусть она посоперничает с Прасковьей. Слушая Игната Савельича, Сергей написал записку Кривцову: «Андрей Федорович, мне думается, что придется поделить «кубанку». И об этом надо сказать тут же, на собрании». Кривцов отрицательно покачал головой и написал на той же записке: «Не могу. Все мои расчеты ломаются…» Сергей прочитал и подумал: «Упрямится, а совершенно напрасно… Ну, если ты не можешь, так я сам об этом скажу…» Когда кончил говорить Игнат Савельич, протискиваясь между людьми, к столу подошла Шура Богданова. Ей было жарко. Теплая шаль сползла на плечи, волосы растрепались, она подбирала их рукой, чтобы не лезли в глаза. — Дедусь, — сказала она звонким голосом и легонько взмахнула кнутом, — вы за меня не заступайтесь, я и сама за себя заступлюсь… Мы с Маней так порешили: не уедем из Грушки, пока не получим «гибрид-кубанку». — Она подошла к Сергею: — Я хочу к вам обратиться. Скоро мы за вас будем голосовать, а скажите: правильно поступают в нашем колхозе, когда не дают семенную пшеницу? — Нет, не правильно, — ответил Сергей. В зале наступила тишина. — Так почему ж нам не дают «гибрид-кубанку»? — спросила Шура. — Разве мы хуже Прасковьи? — Дадут… Мы с Андреем Федоровичем слушали Игната Савельича и перекинулись словами. — Сергей посмотрел на злое лицо Кривцова. — Перебросились словами; и Андрей Федорович согласился дать вам «гибрид-кубанку»… Но только смотри, Шура: опередить Голубеву не так-то просто… Кривцов, багровея, молчал. — Вы, девки, только на языке широкие, — разгневанно сказала Голубева, — трудно вам будет за мной угнаться… — Не очень гордитесь, Прасковья Николаевна, — возразила Шура. — Мы тоже люди гордые и в обиду себя не дадим. По залу прокатился одобрительный шум. — Андрей Федорович, — обратилась Шура к Кривцову, — нам хоть немного, гектаров на десять… — Ладно, ладно, — сказал Кривцов, не подымая голову. — Куда ж от вас денешься. Шура ушла к своей подруге. Собрание, приняв чисто производственный характер, затянулось допоздна. Было уже далеко за полночь, когда люди расходились по домам. Шура и Маруся, довольные и счастливые, благодарили Кривцова и Сергея, просили весной приехать к ним в поле. — Благодарите одного Сергея Тимофеевича, — сухо проговорил Кривцов. — Ваше счастье, что такой случай, а то не видать бы вам «гибрид-кубанки». Кривцов и Сергей ночевали у Голубевой. Кривцов был мрачен. Он не обмолвился с Сергеем ни одним словом, сказал только, что у него болит голова, и лег спать… Утром, когда они позавтракали и выехали со двора, Кривцов увидел рослых быков, тянувших воз, груженный мешками. На возу чинно сидели Шура и Маруся. Кривцов тяжело вздохнул: — Сергей Тимофеевич, неправильно ты поступил вчера на собрании. Обидел ты меня, и нашу царицу полей… — А знаешь, что я думаю о Голубевой? — сказал Сергей. — Женщина она трудолюбивая, простая, и зря вы ее так балуете… Ведь это же губит в ней все хорошее… Да и нельзя усилиями всего района выращивать рекордисток. Слышал, что говорил старик? И он прав. — Ты разговариваешь так, точно мы едем с тобой по Рощенскому району, — с нескрываемой обидой в голосе сказал Кривцов. — А я не вижу разницы. — Но все-таки председатель здесь я, а не ты. У тебя порядки одни, а у меня другие… Мы на Голубеву возлагаем… — Порядки у нас везде должны быть одинаковые. И я уже знаю, что ты возлагаешь на Голубеву… Хочешь иметь надежный козырь? А ты сделай так, чтобы осенью у тебя был бы не один козырь в руках, а сотни! Кривцов насупил брови и ничего не сказал. Сергей протянул ему коробку папирос. Они курили и ехали молча. Машина минула последнюю хату и выскочила в поле. Глава XXIII Давно наступила ночь, а до Низков — небольшого степного хуторка — езды оставалось еще более часу. В степи гуляла метель, дорога, освещенная фарами, курилась и вздымалась поперечными рубцами. След постепенно терялся, колеса вязли в сугробе, с визгом вращались на месте, — гремели комочки льда о крылья, и зад машины точно кто-то сильными руками заносил то в одну, то в другую сторону. Сергей кутал лицо в бурку и одним глазом посматривал в маленькое отверстие на дымившуюся поземку. Ванюша поддал газу, и машина, прорезав сугроб, выскочила на совершенно голый пригорок. Ветер здесь свирепел еще сильнее, с яростью кружил снежную пыль, унося ее в темную ложбину, как в пропасть. — Держи влево, — посоветовал шоферу Кривцов. — Нам бы проскочить этот яр. Машина свернула влево, свет метнулся в глубокую низину, заваленную мягкими дымящимися сугробами. Проехали еще немного, и радиатор зарылся в белую стену; стало темно — фары точно кто укрыл шалью. — Что-то я дорогу не вижу, — смущенно проговорил Ванюша, приглушив мотор. — Погоди, сделаем разведку, — сказал Кривцов, вылезая из машины. За ним молча, не снимая бурки, вышел и Сергей. Ванюша вывел машину задним ходом на расчищенную от снега площадку. Внизу, в глубокой ложбине, горой лежали завалы снега. — Эге-ге, — негромко проговорил Ванюша, — тут нам не проехать… Не подымая полы бурки и погружаясь в снег выше колен, Сергей взобрался на высокий карниз, но от ветра не мог удержаться на ногах и упал. Тут же стоял, сгибаясь, Кривцов. Сергей крикнул Ванюше, чтобы подъехал ближе и осветил низину. Когда свет раздвинул темноту, совсем близко показалась длинная, лежащая на снегу крыша, — вероятно, овечья кошара. В морозном воздухе Сергей уловил свежий запах кизячьего костра и разглядел над низкой трубой срезанную ветром сизую полоску дыма. — Чую жилье и людей, — сказал Сергей. — А ну, пойдем к ним, они-то дорогу разыщут. — Постой, постой, — заговорил Кривцов. — Теперь я распознал местность: перед нами овцеводческая ферма колхоза имени Калинина… Но как же мы сюда попали? Домик чабанов, стоявший вблизи кошары, был завален снегом. Кривцов и Сергей отворили тяжелую, обитую войлоком дверь и вместе с холодным ветром и паром вошли в дом. Чабаны сидели у костра; двое из них вскочили и, схватив за ошейники рычавших собак, оттянули их в темный угол. Третий чабан — рослый, могучего телосложения мужчина с пышной бородой — подошел к Кривцову и посмотрел ему в засыпанное снегом лицо. — Андрей Федорович! — воскликнул он. — Какими судьбами? — Буран загнал. Внутри чабанское жилье напоминало горскую саклю из двух комнат. В первой — прихожей, или кунацкой, — не было потолка, с крыши свисала труба, сплетенная из хвороста наподобие огромной корзины. Как раз под ней горел костер, на треноге стоял казанок. Вторая комната служила чабанам спальней, — там были и окна, и стол, и обычная печка, и нары вдоль стен, устланные сеном и овчинами… Сергей и Кривцов подсели к огню. — Скажи, Мефодий, — обратился Кривцов к старшему чабану, — как нам добраться в Низки? — Це дило неможное. — Мефодий развел руками. — На Низки отсюда не проедешь. Ложбину еще с утра так засугробило, что там ни пройти, ни проехать. А в объезд, на Суркули, тоже нельзя — там мост разобран. — Катайте на Вросколеску, — посоветовал мужчина, сидевший на корточках у костра. — На Вросколеску — самое верное дело… — А! Ефим Петрович! — сказал Кривцов. — Ты чего здесь? — Пришел к брату, в его «имение», — ответил Ефим, искоса посмотрев на Мефодия. — Мы с ним редко видимся, а тут выпал важный случай — готовимся к выборам. Наш завагитпунктом вызвал меня и сказал: «Ты, Ефим, как агитатор, сходи к чабанам и почитай им положение о выборах и расскажи о Тутаринове…» Вот я и явился. — Ефим взял из костра горевшую палочку, посмотрел на нее. — А вообще я чабанов недолюбливаю… Избалованный народ! — Так ты советуешь ехать на Вросколескую? — спросил Кривцов. — Далеко же! — Зато наверняка доедете. — И такое ты, братуха, придумал! — обиделся Мефодий. — В такую вьюжную ночь — и ехать на Вросколеску? А дороги? Их же повсюду замело… Мой совет, Андрей Федорович, и вам и вашему товарищу, не знаю, как его звать, — Мефодий посмотрел на Сергея, — совет мой вам — заночевать у чабанов. Спальня у нас теплая, под бока постелем овчину, укроем шубами, а сверху буркой. Кривцов взглянул на Сергея: — Ну, как? Останемся? — Надо сказать Ванюше, пусть подъезжает, — проговорил Сергей, потирая руки у огня. — Вася, Коля, — обратился Мефодий к молодым чабанам, державшим в углу собак, — привяжите волкодавов, а сами бегите на бугор. Там стоит машина — скажите шоферу, чтоб подъехал сюда. Молодые чабаны, погремев возле собак цепью, вышли из дома, а Мефодий обратился к гостям: — Подсаживайтесь ближе к костру. У нас — как у черкесов: в доме огонь горит. Без костра не можем. В казанке доспевает баранина. А какая молодая да жирная! Кажись, ради такого случая у нас и по рюмочке найдется. — Чабаны — народ богатый, — сказал Ефим, с любопытством посматривая на Сергея. — Чабаны завсегда при деньгах — как купцы, а только живут некультурно. Мефодий, не отвечая брату, посмотрел в угол, где негромко рычали собаки. — Ну, ну! — прикрикнул он. — Эх, и славные у нас волкодавы! Не собаки, скажу тебе, Андрей Федорович, а истинное зверье. Позавчера волка в шмотья разнесли… При себе мы держим только двоих, для личной охраны, а остальные там, в кошаре… — Брось, братуха, — сказал Ефим. — У тебя иного и разговору нету, как только об этом зверье… Странный народ чабаны! Живут в степи, как кочевники, хвастают своими волкодавами и никакой техникой не интересуются. — Ефим Петрович, а как там поживает твой «Герман»? — спросил Кривцов. — Действует вовсю! — Я вам зараз поясню, — шепотом заговорил Мефодий, подсев к Сергею. — Мой братуха привез из Германии моторчик и дал ему кличку «Герман». И была охота тащиться с таким грузом! — Тяжесть невелика, а вещь в колхозе нужная, — ответил Ефим, взглянув на брата, как бы говоря: «Эх, голова! Ничего ты, окромя своих овец, не знаешь…» — Ефим Петрович — человек хозяйственный, — одобрительно отозвался Кривцов. — Он знает, что ему нужно… — И за границей себя хозяином держал? — спросил Сергей. — Да это уже само собой, — с достоинством ответил Ефим, тронув ладонью усы. — Но отчего ж было и не взять нужную вещь? Трофей! А тут еще у меня была и такая думка: кончилась война, хозяйство наше от фашистов пострадало, а восстановить его необходимо в быстрые сроки. Так что тут всякий моторчик надобно к делу пристроить. abu В это время вошли молодые чабаны и Ванюша. abu abu abu abu abu — Ефим Петрович, — сказал Кривцов, — так ты пришел агитировать чабанов, чтобы они единодушно голосовали за Тутаринова? А в глаза видел этого Тутаринова? — Не приходилось. — А ты посмотри! — Кривцов кивнул на Сергея. — Сергей Тимофеевич? — спросил Ефим. — А я посматриваю — и что-то мне твое обличие будто знакомое… На портрете видел… Доброго здоровья! — И Ефим крепко пожал Сергею руку. — Это получается так: нет худа без добра! Не случись на дворе пурги, ты проехал бы на Низки — так бы и не повидались, и агитировал бы я за тебя заочно. — Пожалуй, верно, — согласился Сергей. — Ну, а что ж такое ты тут рассказывал обо мне? — Все только хорошее. Хвалил! А как же! У меня есть твоя биография! — А еще о чем рассказывал? — поинтересовался Сергей. — Еще был кое-какой разговор, — неохотно ответил Ефим. — Братуха, и чего ты умалчиваешь? — сказал Мефодий. — Скажи, что была у нас балачка насчет Черчилля. И еще про ту… как ее? Про Улсуриту, что ли… — Мефодий поперхнулся. — Эх ты, чабан! — засмеялся Ефим. — Иностранное слово как следует выговорить не можешь! — Да его сам дьявол не выговорит! — Разговор, конечно, у нас был, но не специально про Черчилля, — сказал Ефим, обращаясь к Сергею. — Слов нет, беседа у нас была интересная, — заговорил Мефодий, поправляя костер. — И все ж таки никак я не могу уяснить… Ну, допустим, Черчилль или там еще кто из той шатии-братии — понятно. Мы издавна сидим у них бельмом в глазу, оттого им и мерещится война, — болезня, ничего не поделаешь! — Мефодий погладил бороду. — Но вот я не могу разобрать, что оно такое — Улсурита? Человек это или же черт? — И не то, и не другое, — ответил Ефим. — Какой же ты, братуха, нерассудительный! Русским же языком говорил: в главном американском городе есть такая улица… — Опять про улицу! — перебил Мефодий. — Что ж, на этой улице одни сумасшедшие живут? — Да ты послушай, голова! — сказал Ефим с досадой и посмотрел на Сергея, как бы говоря: «Вот и расскажи ему»… — Кто живет на той улице, я не знаю, а только называется она Уолл-стрит, и стоят на ней банки миллионщиков — они-то и мутят белый свет, и не дают трудовому народу жить спокойно… Теперь понятно? — А-а… Оно-то вроде и понятно. — Мефодий задумался. — А скажи, этот Уолсурит и на нашу страну зарится? — Око видит, да зуб неймет! — сказал Ефим. — Была у них такая думка, чтоб пустить свои щупальцы и в нашу землю, да и присосаться к ней… — Ишь вражина! — воскликнул Мефодий. — Нет! К чертям собачьим! Мы у себя сами хозяева! Пока варилась баранина и пока Мефодий готовил стол, Кривцов в самых кратких словах рассказал Сергею, кто такие братья Меркушевы… Выросли они в батраках, хотя и дед и отец у них были казаками. Петр Меркушев умер в бедности, оставив малолетних детей и жену в полуразваленной хате. Вскоре умерла и мать, и Мефодий и Ефим рано начали ходить по найму. Женились они тоже на батрачках. Жили у богатых хозяев, кочуя из одной станицы в другую. Мефодий со своей женой и с сыном-подростком обычно нанимались пасти отары овец, а Ефим то работал в кузне молотобойцем, то зубарем на молотилке, а то с женой поступил «на срок» — пахали, сеяли, косили траву и с весны до осени безвыездно находились в поле… Но в тридцатом году кончилась батрацкая жизнь Меркушевых: в колхозе имени Калинина Мефодий был назначен чабаном, а Ефим — механиком молотильной машины. Шли годы, и братья Меркушевы постепенно обзавелись и хатами с подворьем, и коровами. Перед войной Мефодий уже заведовал овцеводческой фермой, а его брат руководил полеводческой бригадой. На фронт братья Меркушевы уходили в один день. Еще в те годы Ефим критиковал чабанов. «И что за народ, — говорил он, — никакой механизации и знать не хотят. Положат герлыги на плечи и разгуливают по степи, как на курорте…» На станции, поджидая эшелон, Ефим сказал: «Жаль, братуха, нарушилась наша жизнь, а то бы я заставил тебя ввести на твоей ферме электрическую стрижку овец… Ежели успешно завершим войну да вернемся живы-здоровы, то тогда уж непременно я это сделаю…» Ефим Меркушев праздновал День Победы в Берлине, а когда вернулся домой, Мефодий уже по-прежнему находился возле овец. — Верно, Андрей Федорович, — подтвердил Ефим, — до войны была у меня думка электрифицировать чабанский труд, а теперь я раздумал. — Почему? — Чабаны могут подождать. — Ефим покручивал ус и о чем-то думал. — Сперва надобно урожай поднять… А как его поднять? Я уже знаю, как это сделать, и про все свои наметки написал в Москву. Жду ответа. — Ефим, ради бога, не заводи балачку про свою механизацию, — сказал Мефодий. — Все уже слыхали!.. Зараз мы чин чином повечеряем, а после — кто куда: кто спать, а кто твои прожекты слушать… Лично я задам храпака! Ужинали за низеньким круглым столиком — тоже горский обычай. Сидели кто на крохотном стульчике, кто на овчине, кто на свернутой бурке. Мефодий вынимал из котла дымящуюся баранину. В углу блестели черные глаза, — волкодавы, чуя сладкий запах мяса, положили морды на вытянутые лапы и не отрывали взгляда от чабанов… У Мефодия и в самом деле нашлась бутылка водки — как раз всем хватило по рюмке. Ели с аппетитом и разговаривали о погоде, о покрове снега, о выпасах. После ужина молодые чабаны наведались в кошару и, вернувшись, ушли спать и увели с собой Ванюшу. У костра остались Сергей, Кривцов и братья Меркушевы. Мефодий бросил в огонь сухие чурки кизяка, и костер стал разгораться. Дым толстым столбом валил в засмоленное отверстие и, не вмещаясь в нем, на землю не садился, а висел, как облако, под крышей. На дворе гуляла пурга, слышался посвист ветра, иногда в дымовую трубу сыпался мокрый, тающий на лету снег. Костер вспыхнул пламенем — в закопченной кунацкой сделалось светло и уютно. — Ефим Петрович, о чем же ты писал в Москву? — спросил Сергей. — Может, и нам расскажешь? Ефим не спеша свернул цигарку, прикурил ее, держа в толстых, загрубелых пальцах уголек, и некоторое время молча смотрел на костер. — Писал я о нашей жизни… Вернулся с фронта, пробыл дома вот уже более года, и все это время одна думка не дает мне покою: не так мы живем, как надо… — Ого! Это ты, Ефим, далеко загнул! — отозвался Кривцов. — А как же ты еще хочешь жить? — Как я хочу жить? А так, Андрей Федорович, я хочу жить, чтобы в калининском колхозе хлеба были горы, чтобы государство нами завсегда было довольно и чтобы никто не посмел нас ни в чем упрекнуть… А главное — облегчить труд колхозников, чтобы тяжесть легла, на плечи машины… Да чтобы и ты по осени не разъезжал по району, как угорелый, не хватался за голову и не кричал: «Проваливаем уборку! Ах, черт возьми, дожди льют, а у нас опять и там неуправка, и там не поспели!..» Вот как я хочу жить! — Ты бригадир, от тебя и зависит, чтобы я часто не ездил по району. — После войны дюже стал грамотный! — сказал Мефодий. — Говоришь, от меня зависит? — продолжал Ефим. — Верно, за хлеб я в ответе в первую голову. Но я частенько примечаю: летом проезжаете по полю — и ты, и секретарь райкома, и все людей торопите, а в голове у вас, как я понимаю, тоже думка о темпах — что бы и то, и другое вовремя скосить и убрать. И на небо поглядываете, куда там уходят тучи… Будто и дожди не очень беспокоят, и люди наши стараются, а неуправка мучает. Урожай теряем… А отчего? Все от трудодня! — Ай, шутник же ты! — Кривцов покачал головой. — При чем же тут трудодень? — Все ему не так, все выдумывает, — бурчал Мефодий. — Вы оба председатели райисполкома, — продолжал Ефим, не слушая брата, — и оба помоложе меня, — так вот что я вам скажу. В калининском колхозе нахожусь уже семнадцать лет. Знать, пережито немало годов, есть об чем вспомнить и есть на что взглянуть… В ту пору, как я вступил в колхоз, ты, Андрей Федорович, наверно, был еще комсомольцем, где-нибудь учился, — твою биографию я не знаю… А Сергею Тимофеевичу в тридцатом году, как мне известно, было всего восемь лет — совсем еще малыш. Про то, как рождались колхозы, вы знаете больше по книгам, а я их своими руками вынянчивал… Я-то хорошо помню, как мы первую весну пахали сообща, как учетчик писал мне за пахоту колья. Я вспахал два гектара, а мой сосед Никита Слюсарев — меньше гектара, а колья нам поставили одинаковые. Чего вы смеетесь? Теперь это смешно, а тогда нам плакать приходилось. Так вот. В скором времени все увидели, что на тех кольях далеко не ускачешь, потому была то не то что уравниловка, а черт знает что это было! Тогда стали учитывать так: вышел ты в поле, пробыл там до вечера — пишется тебе полный день, пробыл до обеда — получай половину дня. Тоже, сказать правду, статистика была незавидная! После этого придумали норму выработки — малость полегчало, стали платить и за труд и за день, и вот родился на свет божий наш теперешний трудовой день. С ним дело пошло веселее. — Ну, вот и прекрасно! — воскликнул Кривцов. — Чего ж тебе еще надо? — А он и сам не знает, чего ему хочется, — сердито отозвался Мефодий. — Как пришел с войны… — А ты, братуха, помолчи, — сказал Ефим. — Я знаю, чего мне еще нужно, не беспокойся! — Ефим посмотрел на Сергея, как бы ища у него сочувствия. — Я хочу, чтобы труд колхозников полегчал, а трудодень потяжелел… Вот чего я хочу. — Что же для этого необходимо? — спросил Сергей. — Спаровать трудодень с машиной! — сказал Ефим и искоса посмотрел на Кривцова. — И такое выдумал! — Мефодий даже махнул рукой. — Да это только молодых бычков спаровывают! — Ефим Петрович, — заговорил Кривцов, — я тебя понимаю так: ты хочешь, чтобы у нас было больше тракторов, комбайнов и разных машин? Мысль правильная. Все, дорогой мой, идет к тому, что еще год-два — и недостатка в машинах не будет. — Не о тракторах я веду речь. — Ефим на минуту задумался. — Тракторы и комбайны — это, сказать, в нашем деле тяжелая артиллерия, и надежда на нее большая… А загляни в полеводческую бригаду. Какая там техника? Для наглядности возьмем меня и моего соседа Андрея Селезнева, — ты его знаешь. Земли у нас одинаковые, лежат они рядышком, сеем поровну, людей, тягла, бричек, разного инвентаря тоже поровну, дажеть бригадиры — бывшие фронтовики — ни дать ни взять одинаковые бригады. Ефим привстал на колени, выпрямился, взмахнул сильными руками, как бы собираясь взлететь, и начал рассказывать и о себе и о Селезневе с таким жаром, с каким только поэты читают свои стихи. Лицо его, бледное при слабом свете костра, вдруг почернело, глаза с широкими, нависшими бровями то хмурились, то загорались блеском. — И вот прошло лето. Посмотрим на меня и на моего соседа… Я приспособил к долу моторчик, и получилась у меня совсем другая песня. abu abu Всякий мотор, как известно, трудодней не просит, а работает за десятерых. Веялку к нему приставишь — тянет, триер подвезешь — берет и триер. Транспортировку зерна пристроил — и тут дело пошло! Да что там говорить! Нужно мне поспешить с уборкой подсолнуха, а дня мало — ставлю «Германа» на загоне, включаю динамку, и на поле уже светло как днем. Кукурузу нужно ночью срезать — освещаю и кукурузу. Да я этим моторчиком и подсолнух молотил. Все можно делать. Дожди пошли, а у меня уже все убрано. А что получилось у Селезнева — ты, Андрей Федорович, это хорошо знаешь: и людей уморил, и зерно потерял… А к осени такая картина: Селезнев трудодней наколотил много, а дела сделал мало… Вот оно при чем тут трудодень и техника! — Да, ты, Ефим, прав, — задумчиво проговорил Кривцов. — Честь тебе и хвала! — Хвала? — с усмешкой переспросил Ефим. — Хвала невелика… Этот моторчик меня только раздразнил… Вот если бы электричество!.. В Усть-Невинской какое начали дело — завидки берут. Опередить бы нам устьневинцев… — Э, Ефим, ты, однако, смелый! — сказал Кривцов. — Зато ты, Андрей Федорович, дюже робковатый. — Ефим усмехнулся, склонил голову и потрогал усы. — Ты смотришь на колхозы так: план сева выполнили — хорошо, хлебопоставки завершили — молодцы! А как мы живем, чем болеем, как бы людям труд облегчить, — сказать правду, ты этого побаиваешься. — Критику я, конечно, уважаю, — сказал Кривцов, — но при чем тут хлебопоставки? — А при том они, — Ефим подсел к огню, — при том, что без техники в самой бригаде трудно своевременно управиться с большими планами. — И чего ты, Ефим, разошелся! — вмешался в разговор Мефодий. — Может, людям пора спать, а ты про технику… — Техника в самой бригаде — дело нужное, — сказал Кривцов, вставая. — К ней мы идем, но, к сожалению, не все делается быстро… Обидно, конечно, что соседи нас обгоняют… abu Ну, Мефодий, веди меня в чабанскую опочивальню… Сергей Тимофеевич, ты как насчет сна? — Еще посижу. Мефодий и Кривцов ушли в соседнюю комнату. Ефим долго сидел молча. Крупное его тело сгорбилось. Он подсел поближе к костру и начал не спеша подкладывать кизяки. Костер разгорался неохотно. В кунацкой стало холодно. За стенами бушевала метель, в трубу падал снег. Сергей, кутаясь в бурку, прилег на бок и долго смотрел в отверстие трубы, точно прислушиваясь к завыванию ветра. — Не знаю, какой мне будет из Москвы ответ, — негромко заговорил Ефим. — Ты думаешь, я писал только о себе? Нет, обо всей станице. Две тетрадки исписал, может быть, и не все правильно, но я сужу так: техника нужна всюду, и того, кто ей противится, нужно силой заставить. А таких еще много! За примером далеко не ходи — мой брат. Человек малограмотный, всю жизнь вручную стриг овец, зимой сидел вот у этого костра, а жизнью, как я вижу, доволен. А почему? Не знаком с машиной и не знает, что такое для человека техника… А если бы, скажем, все трудоемкие работы да механизировать, то сколько бы освободилось людских рук! Тогда бы и трудодень возрос в цене, и вся наша жизнь стала бы культурная. Я читал, как на больших заводах — там умная, машина все сама делает. А разве в полеводческой бригаде этого нельзя достичь?.. И еще я писал насчет нашего домашнего житья. Сказать, живем еще по старинке. Тут нам тоже следует пример брать у рабочих, чтобы в хате у нас было чисто, ночью — электрический свет; захотел чаю — вскипятил чайник, пожелал искупаться — искупался в своей ванне. Да чтобы и в станице были и хорошая читальня, и клуб, и такое дело, как канализация, водопровод… Может, я тут и лишнее написал, а только с техникой все это достичь можно… За стенами гуляла пурга, свистел над крышей ветер, и в дымовое отверстие все чаще и чаще сыпался снег. Костер постепенно чернел, сжимался и потухал, а Ефим все не умолкал. Слушая Ефима и соглашаясь с ним, Сергей почему-то невольно вспомнил своих земляков — и тех, кого встречал на фронте, и тех, с кем познакомился после войны, и тех, кто давно покинул свой край и стал известен всей стране… «Кубань, Кубань, — думал он, — как же ты богата хорошими людьми! Везде, в какой уголок ни заглянешь, встретишь либо какого-нибудь добродушного дядьку, либо сурового усача с надвинутой на брови кубанкой, либо дородную молодайку с насмешливыми глазами, либо молодцеватого парня. С виду обычные люди, нет в них ничего такого, что отличало бы их, а поговоришь по душам — и сразу перед тобой открывается такой самобытный характер, в котором, кажется, сама природа не поскупилась и соединила решительно все: тут и государственный деятель, и пытливый ум, и глядящий в будущее мечтатель, и рачительный хозяин…» А Ефим Меркушев к тому же был еще и ярым поборником машин, страстно верующим в созидательную силу техники, а это особенно нравилось Сергею. «Побольше бы нам таких бригадиров, — думал он, когда Ефим умолк и стал сворачивать цигарку. — Надо бы ему помочь осуществить мечту… Но как?» — Сергей Тимофеевич, — заговорил Ефим, — скоро мы изберем тебя своим депутатом, по людям вижу — проголосуем дружно… Поедешь в Москву на сессию… разузнай там — будет ли мне какой ответ? — Хорошо, я это сделаю, — сказал Сергей. На пороге появился Мефодий в белых подштанниках и в накинутом на плечи тулупе. — Ефим! Да кончай ты свою балачку! — сказал он. — Идите уж спать… Скоро и рассветать начнет. — Да, пожалуй, будем спать, — сказал Сергей, вставая. — Ефим Петрович, мне хочется, чтобы ты приехал к нам в район. — А что я там буду делать! — Погостишь, я тебя познакомлю с нашими бригадирами и с Стефаном Петровичем Рагулиным — есть у нас такой председатель колхоза. — Рагулина я немного знаю, в газетах о нем читал — завидный старик. Вот к нему бы я и поехал — на выучку по урожаю. Утром Сергей и Кривцов позавтракали, поблагодарили чабанов за ночлег и сели в машину. Поехали они не в Низки, — туда не было дороги, — а в станицу Степную, лежавшую на шляху. На восходе солнца ветер стих, день разгорался погожий, но морозный. По обочинам шоссе возвышались снежные заносы с зубчатыми, наподобие пилы, верхушками. — Сергей Тимофеевич, — заговорил Кривцов, когда машина мчалась по ровной, слегка заснеженной дороге, — видал, какие у нас имеются бригадиры? Он и в международной жизни разбирается, и чутье у него насчет наших текущих дел верное. — Толковый человек. Мы еще долго беседовали. — А я ушел, и ты знаешь, почему? — Спать захотел. — Нет. Я еще долго не спал и все думал… Ты для него гость, можешь слушать и молчать. А мое положение? Я молчать не могу. Ефим меня критикует, и он, конечно, прав, но что я могу ему ответить? Я и сам хорошо понимаю, что время у нас такое, что одних тракторов да комбайнов мало. Нужно механизировать ручной труд, и этот паршивый немецкий моторчик ничего не поможет. Тут требуется не десять лошадиных сил… Все я отлично понимаю, но помочь бессилен. — Нужно строить гидростанцию, — сказал Сергей, — по примеру устьневинцев. — Думал я и об этом. И знаешь, какая мысль пришла мне в голову? Надо бы нашим районам породниться. Подключил бы ты нас к устьневинцам! А? Вместе бы строили… — Не смогу… — Да почему же не сможешь? Скоро ты будешь в этих местах представитель верховной власти, и если захочешь, то сможешь. — Нет, Андрей Федорович, и не проси, — сказал Сергей. — Не смогу, если бы даже и захотел… Мощность гидростанции не позволит. — А мы ее увеличим. — Нет, сперва мы попробуем, а потом уже и вы пойдете по нашему следу. Кривцов тяжело вздохнул, сильнее натянул воротник шубы и умолк. На снежной равнине показалась станица Степная. Глава XXIV В последних числах января ударили морозы с восточным ветром, закурилась поземка и полетела мелкая, гонимая с гор снежная пыль. Снег засыпал ров — русло будущего канала, набивался и за воротник, и в рукава, и за голенища сапог строителей. Самым же большим препятствием на пути землекопов была не пурга с морозом, а скала — она преграждала канал острым углом, похожим на нос корабля. Отрубить этот нос, да тем более ручным способом, было нелегко. «Подложить бы под нее динамиту, — думал Семен, — да и рвануть…» Но у устьневинцев не было ни минеров, ни взрывчатки. Приходилось клевать ноздреватый известняк кирками и ломами. Со всех бригад были отобраны опытные каменоломы. Белые, заметенные снегом, они облепили скалу; звенела сталь, слышались тяжелые удары — камень, казалось, стонал, но не сдавался. Семен стоял внизу, руки его мерзли, сжимались в кулаки и просили лом или кирку — хотелось согреться, — а тем, кто вгрызался в скалу, было жарко, лица их, пожженные морозом, были мокрые. Ниже всех, почти на отвесном выступе, стоял Иван Атаманов в синем, небрежно замотанном на голове башлыке. Рослая его фигура в шинели с подоткнутыми за пояс полами напряженно сгибалась, — он часто и низко кланялся и с таким ожесточением рубил киркой, что от камня вместе со щебенкой летели искры. — Эй, Иван! А ну, дай-ка и я погреюсь! — крикнул Семен, взбираясь на выступ. Атаманов искоса посмотрел на Семена, лицо его, помеченное шрамом, расплылось в улыбке. — Трудно ее, чертяку, оседлать, — сказал Атаманов и быстрым движением руки смахнул с лица пот. — Хочешь погреться? У меня есть ломок. Вот этот. Небольшой, а ухватистый… Только ты сперва угости меня папиросой. Атаманов сел на корточки, закурил и облегченно вздохнул. — Семен, когда же к нам Сергей явится? — Ждем со дня на день, — ответил Семен, рассматривая короткий, но увесистый лом. — Не пойму, что это за порядки, — продолжал Атаманов. — Наш кандидат, можно сказать, свой, доморощенный, а к нам в станицу не заявляется. — Соскучился? — Да не в том дело. Должна же быть встреча. Мы его первые выдвигали, да к тому же есть к нему личный разговор. Еще осенью наш колхоз заключил договор с артелью «Красный черепичник». Должны мы были получить у той артели пять тысяч черепицы для кровли конюшни. Деньги перевели через банк, а позавчера Стефан Петрович направил туда обоз саней, а он и вернулся ни с чем, только быков зря прогоняли. Артель не дает нам продукцию; ждите, говорят, до весны. Как же тут нормально вести строительство?.. Вот я и хочу Сергею пожаловаться. — Нам успеть бы до приезда Сергея разделаться с этим утесом. Семен поплевал на ладони и с силой вонзил лом в узкую расщелину. Сталь звякнула и заклинилась. Семен налег на конец лома, но отломить камень не мог. Атаманов курил и смеялся. Затем он встал, бросил недокуренную папиросу и ударил киркой чуть дальше лома. Кусок камня пудов на пять глухо погремел вниз. Не успел Семен как следует погреться, как к скале прискакал на коне мальчуган-вестовой: Семена вызывал вернувшийся из Ставрополя Родионов. Ветер сдувал снег с гор, кружил, бросал его в низину. Пурга разгулялась и белым полотном затянула все небо, степь, Верблюд-гору, Усть-Невинскую. Виднелись только приземистые строения временных хуторов вблизи берега, да и то проступали они в этой молочной мгле смутно, точно сквозь матовое стекло. Семен направился к землянке не мимо строений, — там лежали сугробы, — а по чистой, подметенной ветром бровке канала. В этом месте работы были завершены еще третьего дня, и землекопы передвинулись ближе к скале. Глубокий ров начинался у самого берега, где лежал перекат, и отсюда русло реки, круто повернув вправо, уходило все ниже и ниже, а канал, как казалось Семену, постепенно восходил все выше и выше. «Вот чудо! — думал Семен. — Как же по нему потечет вода?» Эти мысли часто тревожили Семена, и однажды он поделился своими опасениями с инженером. — На глаз же видно, — говорил Семен, — что Кубань уходит вниз, а канал подымается в гору, — как же по нему пойдет вода? — На глаз такие вещи мерять нельзя, — ответил инженер и вынул из ящика стола лист плотной бумаги. — Вот точные расчеты. Они показывают, что русло нашей новой реки все время идет под небольшой уклон. Семен краснел, смотрел на линии чертежей и утвердительно кивал головой… Тогда он верил. Но вот перед ним снова лежал не чертеж, а канал, и опять ему казалось, что инженер не прав… Семен так задумался, что не заметил, как подошел к землянке. Родионов и с ним какой-то сержант, еще молодой, с широким лицом парень, сидели возле железной печки и грели руки. Семен поздоровался и тоже присел к огню. — Ну, Семен Афанасьевич, — заговорил Родионов, — как там идут дела? — Помаленьку роем… А как тебе ездилось? — Плохо. — Отчего ж так? — Чертовски холодно. Семен еще раз посмотрел на сержанта, и ему показалось, что лицом он схож с Родионовым. «Наверное, его младший братишка, — подумал Семен. — Очевидно, в отпуск приехал…» — Ну, а как дела обстоят со скалой? — спросил Родионов. — Клюем, но она не сдается. А тут еще метель одолевает. — Ну, ничего, сдастся. Я вот привез зубастого солдата — ему не такие скалы подчинялись. — Минер? — спросил Семен, обращаясь к сержанту. — Подрывник, — сухо ответил сержант. — И взрывчатку привез? — допрашивал Семен. — А мы без этого не ездим, — с достоинством ответил сержант. — Да к тому же есть приказ — отбыть в вашу станицу… — Вот это замечательно! — воскликнул Семен. — Иван Герасимович, где ты раздобыл такого нужного нам человека? — Свет не без добрых людей. Знакомый майор выручил… Только ты, Семен, потом будешь радоваться, а сейчас отведи сержанта в станицу и определи его к хлебосольной хозяйке. Пусть он поест, отдохнет, а завтра возьмемся за скалу. — Накормить сможем! Пойдем, дорогой товарищ, прямо к моей теще. Лучше ее никто не накормит. На другой день вечером, когда только что начинало смеркаться, над завьюженной Усть-Невинской прокатилась гроза — четыре огромной силы взрыва потрясли воздух. В окнах ближних от реки домов зазвенели стекла. Протяжный грохот унесся по реке далеко в горы, и снова стало тихо. Часа через два Семен и Анфиса вернулись домой. Тимофей Ильич спросил: — Воюете? Садануло, как из мортиры! — Еще как, батя, воюем! — ответил Семен.- (Он называл тестя «батей» по казачьему обычаю, и это нравилось Тимофею Ильичу.)  — Верите, батя, — как ножом срезало. Гость наш здорово подсобил. — И скажи на милость, какой молодцеватый тот сержантик! — отозвалась Ниловна. — А за столом был такой несмелый да стеснительный. Чего ж он вечерять к нам не пришел? — Уехал к поезду, — ответил Семен. — Его в полку ждут. — Ну, давайте вечерять, — объявил Тимофей Ильич. — Что-то долго нету наших квартирантов. — У них собрание. Из Родниковской вернулся Андриянов — свои дела решают. За ужином Тимофей Ильич вспоминал о сыне. — Семен, а ты случаем не слыхал, где там запропал наш кандидат? — как бы между прочим спросил Тимофей Ильич. — По округу ездит. — По округу? — переспросил старик, поглядывая на Ниловну. — А до батька с матерью и не думает приехать? Да и со своими станичниками как-никак надобно повидаться. С тех пор как на станичном собрании Сергей был назван кандидатом в депутаты, Тимофею Ильичу не терпелось поговорить с сыном о таком значительном событии — хотелось и ему сказать свое отцовское напутствие. Но прошло уже более трех недель, а Сергей не приезжал не только в дом к отцу, но и в станицу, и это злило старика. — Все он не по-моему делает, — с обидой сказал Тимофей Ильич. — Перво-наперво ему нужно было явиться ни в какую там другую станицу, а в Усть-Невинскую, да собрать народ и поклониться ему… А как же так? Тут он родился, тут живут его родители, сверстники… Или, может, он думает, что его в Усть-Невинской и так изберут? — И чего ты, старый, бурчишь? — отозвалась Ниловна. — Вестимо, изберут. А почему ж его не избрать? Первые мы с тобой, как родители, пойдем голосовать и всем пример покажем… Мы и за ширмочку не будем хорониться. Наш же сын, и утаиваться тут нам нечего. — Ишь какая ты грамотная! Надо сказать Ереминку, чтобы он тебя в агитаторы включил… А ты лучше скажи мне, отчего твой сын домой не заявляется? Нет того, чтобы приехать к родителям да побалакать по-семейному… — Знать, некогда ему — вот он и не едет, — сказала Ниловна. — Как так некогда! Машина имеется, сел да и прикатил. Старики заспорили не на шутку. Ниловна, как всегда, встала на сторону сына и всячески защищала его, доказывала, что Сергей никак не мог приехать. Тимофей Ильич злился и на сына и на Ниловну: «Ежели он чтит отца и мать, то должен был навестить свою станицу». — Ну, разошлись, — шепнула Анфиса, подойдя к Семену. — Пусть себе поспорят, а мы пойдем спать. Постель уже разобрана, ты иди, а я только помогу матери посуду помыть. Семен не первый раз ложился в пружинистую кровать с высокими и прохладными подушками и с такой поразительно мягкой периной, что все тело погружалось в нее, как в вату, и всегда у него на сердце было тепло и спокойно. Он радовался всему: и тому, что так горячо любил Анфису, и тому, что породнился со своим фронтовым другом, и, наконец, тому, что помирился с Тимофеем Ильичом и был радушно принят в доме Тутариновых. abu abu Вспомнил тот день, как он познакомился с Сергеем, как привязался к нему, как полюбил и стал считать его своим братом. И хотя теперь они виделись редко, а когда встречались, то говорили больше о делах, дружба их, начатая на войне, не только не расстроилась, но укрепилась еще сильнее. Семен был благодарен своему другу и за то, что он привез его в Усть-Невинскую, и за то, что рассоветовал обзаводиться своим домом, и за то, что поставил руководить такой важной стройкой. Только как же быть с Анфисой? Она еще живет надеждами, что муж ее на канале работает временно, что к лету у них будет и свой дом, и молодой сад… «В самом деле, зачем же мне свое гнездо, когда вокруг столько дела?..» Семен живо представил и профиль канала, и работающих людей, и движение подвод, и вороха свежей земли на снегу. Он подумал о том, что лишь одна его мечта непременно сбудется: скоро он увидит свою Анфису с ребенком на руках. Его радовало и то, что у Анфисы потемнело лицо и появились серые пятнышки на верхней губе и на подбородке, и то, что ее глаза как-то смешно округлились и сделались еще ласковее, и то, что вся она и пополнела и похорошела. Анфиса работала на канале и в паре с Варюшей Мальцевой таскала на носилках землю. Семен, часто проходя мимо них, видел, как Анфиса быстрыми шагами шла следом за Варей, крепко держа поручни в сильных руках. «Не тяжело ли ей? Может быть, перевести на более легкую работу — управлять быками или лошадьми?» Об этом Семен подумал и теперь, когда Анфиса, шурша юбкой, разделась, подлезла под одеяло и прижалась к нему, желая согреться. Он взял ее за руки — ладони у нее были шершавые и твердые, точно припухшие, на изгибах пальцев затвердели мозоли. — И какой же наш батя смешной! — сказала она шепотом. — Все бурчит, все поучает Сережку, будто братушка и сам не знает, что ему делать. — Анфиса, ты на канале, наверно, устаешь? — спросил Семен. — Носилки тяжелые, а тебе придется рожать… — Ну, это еще когда будет! Я же сильная! — Анфиса прижалась к нему. — Я об этом и не думаю. — А о чем же ты думаешь? — О весне, — сказала она тихо. — Канал выроем, а по весне займемся своим домом. — Анфиса, а что, если у нас не будет ни домика, ни садика? — Ты опять свое! — обиделась Анфиса. — Почему ж ему не быть? Может, ты уж не хочешь строиться? Может, уезжать задумал? — Уезжать я никуда не думаю, — серьезно ответил Семен. — Но зачем же нам свой дом, когда и без него нам будет хорошо… Сережа правду говорит — нечего нам прятаться в свою нору, а лучше поселиться возле электростанции. — Не хочу я там жить. Какая там жизнь на отшибе? — Но посуди сама, Анфиса, не могу же я бросить порученное мне дело… — А ты брата не слушайся. Ему ничего не нужно, а нам корову надо завести, птицу, огород. Семен улыбнулся. Наивными показались ему желания жены. — Будет у нас и корова и птица, — сказал он, желая успокоить Анфису. — Еще и гусей разведем — жить-то будем возле реки. Она тяжело вздохнула и промолчала. Анфиса поднялась на заре, умылась, подоила корову и принесла Семену кружку парного молока. — Эй ты, начальник канала! — смеясь и стаскивая с Семена одеяло, сказала она. — Вставай, пора на работу. Наскоро закусив, Семен и Анфиса вместе с родниковцами ушли на канал. А когда совсем рассвело и Тимофей Ильич, накинув полушубок, вышел дать корове корму, на пороге появилась Марфа Игнатьевна с кошелкой, в которой сидела белая «леггорнка». — Здравствуй, свашенька, — приветливо сказала Ниловна. — Что-то ты давненько к нам не заглядываешь? После неудачного сватовства Ниловна и Тимофей Ильич хотя и обиделись на своего сына и на Ирину, но с Марфой Игнатьевной породнились и стали называть ее свахой. «Дети наши пускай себе там что хотят, то промеж себя и делают, бо родительской воли теперь над ними нету, — рассудительно говорил Тимофей Ильич, покидая птичник. — А мы — люди старые, знаем, как на свете надо жить, и коли мы выпили по чарке и посватались, то и будем считаться сватами…» — Все, свашенька, управляюсь с птицей, — отвечала Марфа Игнатьевна, ставя под лавку кошелку, из которой выглядывала белая головка курицы с посиневшими от мороза серьгами. — Да и живу я далече от станицы, часто не находишься. Вошел Тимофей Ильич, стряхивая на пороге прилипшие к полушубку сухие листья. — Слава богу, сваха заявилась! — сказал он. — А мы частенько о тебе вспоминаем. — Курочку вам на обмен принесла, — проговорила Марфа Игнатьевна, ставя кошелку на лавку. — На вид красивая, а наседкой быть не желает. — Ну, как там поживает наша невесточка? — спросила Ниловна. — Слыхала я, будто сын Грачихи приспособился ее обучать. — Верно, раза два приходил. — Марфа Игнатьевна вздохнула. — Какие-то ей книжки читает — ничего я в том не разбираюсь. — А она что ж? — спросила Ниловна. — Веселая собой? — На вид будто и веселая, да только кто ж его знает, что у нее на сердце. — Об Сережке вспоминает или молчит? — Вижу, что-то от меня скрывает. — Книжки — дело хорошее, — помолчав, заговорил Тимофей Ильич, — а только ты, сваха, присматривайся, чтобы за этими книжками чего другого не случилось. — Я-то и сама побаиваюсь, — сказала Марфа Игнатьевна. — Один разок дажеть не стерпела, постояла у дверей и послушала. — И что же он ей там наговаривал? — спросила Ниловна. — Не ласкал ее? — Этого не было, а что он ей говорил — толком и не разобрала… Все какие-то слова непонятные. — Так-таки ничего и не разобрала? — спросил Тимофей Ильич. — Называл какиесь альперы или анперы — позабыла. А еще упоминал какую-то вольту и лошадиную силу. — Скажи на милость: с девушкой и такой разговор! — удивилась Ниловна. — Бог же его знает, что значат те выражения. — Может, оно и есть то самое, — пояснила Ниловна, — он ей говорит надогад буряков, чтоб дали капусты? — И такую чертовщину придумала! — обиделся Тимофей Ильич. — По всему видать, была у них балачка про электричество… А лучше будет, ежели спросить у знающего человека. Марфа Игнатьевна, давай я запишу те слова, а вскорости приедет Сергей — он-то знает, в чем тут смысл. — Чего ж мы так стоим? — спросила Ниловна. — Снимайте, сваха, одежину да сидайте до нас завтракать. Марфа Игнатьевна стала развязывать шаль, а Ниловна уже хлопотала у стола. Глава XXV Если вам когда-либо доводилось смотреть, как работает художник, то вы, наверное, замечали: на сером холсте сперва появлялись лишь неясные контуры и тени, затем выступали очертания головы, плеч, рук. И пока художник не бросал кисть, портрет поминутно менялся, — тона светлели или темнели, взгляд казался неестественным или поворот головы неправильным, плечо несколько поднятым или изгиб пальцев резким. Но вот художник, положив последний мазок, говорит: «Готово», — и с полотна на вас уже смотрит живой человек, и портрет навсегда таким и остается. То же самое примерно можно сказать о Прохоре Ненашеве, с той лишь разницей, что художником здесь была сама жизнь. За многие годы она, казалось, сделала все, что только могла, и сказала: «Ну, вот это и есть Прохор Ненашев, и тут уже ничего нельзя ни убавить, ни прибавить». И в самом деле! Родился и состарился Прохор в Усть-Невинской, и за полувековую жизнь так отчетливо выразились его внешность, черты лица и характер, что все в станице были совершенно уверены: да, таким Прохор уже останется до смерти. Однако же в ту зиму с Прохором произошло нечто непонятное — его стали не узнавать даже те из жителей станицы, кто был с ним в самых приятельских отношениях. Устьневинцев удивляла в нем странная перемена; будто по улице, направляясь на гидростанцию, идет все тот же Прохор, будто и та же торопливая походка, и тот же взгляд маленьких серых глаз, и тот же хриповатый бас, а присмотришься поближе, прислушаешься повнимательнее и скажешь: «Эге! Да это же совсем другой человек!» Было похоже на то, как если бы к давно забытому портрету вдруг снова подошел вдохновленный художник, увидел свои ошибки и начал писать все заново… Та же история случилась и с Прохором. Если раньше он носил старенький пиджачок, извечно подвязанный веревкой, если на его маленькой голове обычно лежала либо измятая кепка, часто с оторванным козырьком, либо гнездом сидела шапка с облезлой шерстью, а на ногах черевики так истоптаны и искривлены, что вызывали одну только жалость, — это был его обычный наряд, и к этому все привыкли. Теперь же Прохор сшил себе пальто из темно-синего сукна на вате, заставил жену вынуть из сундука еще парубоцкую кубанку с таким красным верхом, что он горел, точно факел, купил на валенки калоши, а в довершение всего повесил на шею шерстяной шарф. И еще устьневинцы привыкли видеть всегда заросшее серо-бурой щетиной лицо с усами, к которым, казалось, уже лет десять не прикасались ножницы. Теперь же Прохор щетину сбрил, отчего лицо его помолодело лет на десять. Правда, усы оставил, но это уже были совсем не те колючие и некрасивые усы, — возле них походила опытная рука и подрезала на гвардейский манер. А к таким молодцеватым усам появилась у Прохора не по годам бравая походка. Еще стали все чаще замечать Прохора идущим по улице с книгами. Проходил он тогда неторопливо, поглядывая по сторонам, и кого бы ни встречал, тому и показывал книги, при этом не без гордости заявлял: — Вот это — видал? Научность! Ночью читаю, а днем вершу. И если кто-либо заинтересуется (а таких уже было много) и спросит: — Прохор Афанасьевич, а что это у тебя за книги? — Как «что»? — строго переспросит Прохор и нарочно помедлит с ответом. — Есть это разная научная литература. Погляди, какая тут программа! Это называется «Электрическая машина», — на свете, конечно, бывают разные электрические машины, но тут описаны всякие, какие только есть, так что курс сполна! А это учебник по трансформаторам и линиям электропередач. — А что оно такое — трансформаторы? — робко поинтересуется собеседник. — Эге-ге-ге! — протяжно скажет Прохор. — Подробно рассказывать — песня дюже длинная, а вкратце могу ответить: сооружается такая будка, и туда идет ток высокого напряжения, а оттуда выходит низкого… Тебе и это непонятно? Тогда я поясню на примере денег: предположим, у тебя есть сто рублей, а тебе надобно истратить рубль, приходится сто рублей разменять, иначе ничего не получится. Вот в ту будку и поступают крупные ассигнации, допустим, сторублевки, а обратно выходит разменная монета… Вот оно в чем тут дело! — Скажи, какая важная штуковина! — А ты что ж думал? — А куда же ты, Прохор Афанасьевич, путь держишь? — На ученье! — Так еще ж рано? — Кому рано, а мне в самый раз. Меня же Виктор Игнатыч поджидает… Перед занятием мы всегда с ним советуемся — как и что. Без меня он ничего не решает! Нетрудно догадаться, что тут Прохор уже сказал лишнее: Виктор, разумеется, его не ждал. Старику просто захотелось еще засветло пройти по станице, чтобы повстречаться с людьми, а потом на часок заглянуть к Тимофею Ильичу — давно он собирался навестить стариков Тутариновых. В этот день Тимофей Ильич не ждал гостей. Примостившись на низеньком стульчике возле окна, он чинил сапог. Ниловна сидела на лежанке, задумчиво поглядывая на окна, и думала о том, что куры, наверное, давно уже взобрались на насест, что пора бы доить корову, но не хочется покидать теплое местечко. А между тем начинало вечереть. Наступил тот час короткого зимнего дня, когда на дворе еще светло, а в углах хаты уже гнездятся сумерки. Видя согнутую спину мужа, Ниловна мысленно ругала Тимофея Ильича за то, что так долго не бросал работу. «И чего сидит? Только глаза портит, — думала она. — Или дня не хватает?..» Высказать же свое недовольство вслух побоялась. Потом вспомнила Сергея, и сердце у нее тревожно забилось. «Домой не заявляется, — сокрушалась Ниловна. — Где-то он там, бедняжка, раскатывается? Небось и голодный и холодный…» В эту минуту ей так захотелось, чтобы открылась дверь и вошел Сергей — тогда бы она не пошла, а побежала доить корову и напоила бы сына парным молоком. Только она об этом подумала, дверь и в самом деле отворилась, но на пороге появился не Сергей, а Прохор. — Здоровы булы, хозяева! — сказал Прохор, снимая у порога калоши. — Сумерничаете? — Поджидаем электричество, — ответил Тимофей Ильич, держа в зубах конец дратвы. — Дело хорошее, — важно ответил Прохор. — Все поджидают. Тимофей Ильич положил сапог на подоконник, вынул кисет и сказал: — Хорошее, да дюже длинное. Вот ты, Прохор, там монтерничаешь, а скажи мне по совести: когда ж мы дождемся свету? — Теоретически могу ответить: все дело упирается в воду. — Знать, за этим только и остановка? — А как же? — Прохор протянул руку к кисету. — Эта машина не на каком там газе движется, а на воде… Тимофей, да ты пришел бы и поглядел, какое мы там чудо сооружаем. — Не ходил и не пойду. — Отчего ж у тебя такое намерение? — Чего ж мне туда ходить? Ни черта я в том не смыслю, да и не хочу думками себе голову заморачивать. Прохор рассмеялся. — Там же ничего нет такого заковыристого! Все просто. — Тут Прохор развел руками, ибо почувствовал, что выпал случай показать свою осведомленность в электричестве. — Я всю эту механику назубок изучил. Ты приходи завтра и ни к кому не обращайся, а прямо задавай мне разные вопросы. Я тебе по-простому и покажу и расскажу. А ты вот меня спроси: что такое есть свет? — Свет да свет! — перебила Ниловна. — Вот я вам зараз подам свет. Ниловна зажгла лампу, поставила ее на стол и пошла доить корову. — Ну, ежели ты такой дюже стал грамотный, — заговорил Тимофей Ильич, — тогда объясни мне одну загадку. — Какую? — А вот послушай. — Тимофей Ильич достал из печурки кусочек бумаги, куда он записал сообщенные Марфой Игнатьевной слова, подошел к лампе, надел очки, прочитал. — Что означают такие слова: альпера, вольта и лошадиная сила? Вот оно какая у меня загадка! — Так, так, — сказал Прохор, поглаживая усы. — Так ты, Тимофей, захотел знать эти слова? А на что они тебе понадобились? — То дело мое. А ты поясняй! — Или тоже изучаешь? — допытывался Прохор. — Какое тебе дело? Хочу знать — и все! — стоял на своем Тимофей Ильич. — Может, у меня есть своя цель. Прохор задумался и долго мял усы, а Тимофей Ильич терпеливо ждал ответа. «И где он выдрал такие слова? Сам сапоги чинит, а в голове — погляди на него, какие мысли… Знал бы — и не заходил». Но надо было как-то выходить из затруднения. — Поясняй, поясняй! — торопил Тимофей Ильич. — Могу! — решительно заявил Прохор, снял кубанку и погладил ладонью вспотевшую лысину. — Ну, сказать — лошадиная сила? Что ж тут непонятного? Всякая лошадь имеет силу — вот и весь ответ! abu — Допустим, лошадь имеет силу, — согласился Тимофей Ильич. — А еще два слова? — Те слова — то же самое, только на научной почве, — не моргнув глазом, ответил Прохор. — Все это — техника! — Э-э-э! Прохор, Прохор, скажи, что ничего ты не смыслишь. — Смыслить-то я смыслю, — оправдывался Прохор, — но тут, Тимофей Ильич, такая научность, что до тонкостев сразу не дойдешь. А вот ежели хочешь, то я тебе поясню, каким путем проникает в твою хату электричество. — Это я и сам знаю. По столбам. — Не-е-е! — значительно протянул Прохор. — По столбам-то — еще не главная вещь! Главная вещь, Тимофей Ильич, ежели хочешь знать, в том, чтобы иметь понятие… Для наглядности скажу: та турбина, какую мы на быках привезли, будет вырабатывать такую силу, что ежели, допустим, без ума с нею обращаться, то она может всю станицу вмиг сжечь. Припоминаешь, как у нас в грозу сено горело? Мокрое, а пылает, как свечка. — Так то ж от молнии. — Ты послушай меня, а тогда уже и возражай. — Прохор подсел ближе к Тимофею Ильичу. — Ток именно и есть самая настоящая молния, только на небе она как-то сама по себе вырабатывается — этого я не знаю, а тут она от машины идет… А силу имеет могучую! — Так почему ж та молния не делает человеку вреда? — А потому, что эта молния, сказать, ручная. Ученые люди приручили и таким путем ввели в обиход. — Как же это понять? — насупив брови, спросил Тимофей Ильич. — Незримую вещь — и приручить? — Поясню. — Прохор погладил усы и долго молчал, как бы давая этим понять, что пояснить не так-то легко. — Предположим, что мы имеем реку, — для примеру возьмем нашу Кубань… Что она делает в разлив? — Известно, — проговорил Тимофей Ильич, — бушует!  — А тебе, допустим, требуется полить огород, и ты направляешь ту реку на плантации… Что из этой затеи может получиться? — Ну и чудак же! То ж стихия! — Постой, постой! Стихия — это верно, но можно ее перепрудить, в цемент заковать, а потом уже провести трубы или ручейки и на грядки, и на водопой, и дажеть тебе в хату — и уже нет стихии, а имеется человеку одна выгода… Так оно получается и с током. С помощью таких разных приспособлений эту громадную силу можно направить куда хошь — и в лампочку, и в мотор, и в плитку, чтобы на ней сало жарить, и в чайник, и дажеть в утюг, чтобы было бабам облегчение… Вот в чем главная вещь! — И ничего я тебе не верю, — склонивши голову, возразил Тимофей Ильич. — Ты говорил про воду — тут я согласен, потому как вода — зримая, ее можно в ведро зачерпнуть, умыться, и ежели она течет по трубам или ручейками, то все наглядно… А вот скажи: ты видел, как ток идет? Э! Не видел! А ежели своими глазами не видел, то и голову мне не морочь! — Какой же ты непонятливый! — Прохор даже покачал головой. — Я бы тебе все доказал, да нужно мне спешить на курсы. — А ты докажи, ежели можешь! Докажи! — В другой раз докажу, — со вздохом ответил Прохор, вставая. — Ну, ну, подучись, — с усмешкой сказал Тимофей Ильич, провожая гостя. Всю дорогу от Тутариновых до школы Прохор не мог успокоиться и продолжал спор с Тимофеем Ильичом. В голове его вдруг появилось столько, как ему казалось, неоспоримых доводов, что хоть возвращайся обратно, да и только! Прохор даже хотел вернуться, и, надо полагать, разговор с Тимофеем Ильичом затянулся бы до полуночи, а то и дольше, но тут совсем близко засветилась окнами школа. В коридоре собрались курсанты, и Прохор, поправив кубанку, подошел к ним. Вскоре прибыл и Виктор, но не один, а с Ириной, и учеба началась… В этот вечер курсанты изучали «Устройство сетей высокого и низкого напряжения» — тема, безусловно, важная, но мы не станем подробно излагать весь ход занятий, а скажем лишь о том, что Виктор очень понятно объяснял, какие бывают виды электропередач высокого напряжения; как устанавливаются линии специально сельскохозяйственного назначения; что собой представляют линии электропередач низкого напряжения, какой должна быть высота столбов и какое допускается расстояние между проводами и поверхностью земли в обычных местах и при пересечении дорог… Словом, много интересного говорил в тот вечер Виктор своим ученикам. Но мы все это опустим и обратимся к будущим электрикам, людям в Усть-Невинской новым и, безусловно, интересным… Они заполнили все парты небольшого класса. Лампа-молния, свисавшая с потолка, освещала их лица, — посмотрите, посмотрите хорошенько, какая в них сосредоточенность, сколько во взгляде вдумчивости и пытливого внимания! Вот сидят два дюжих парня из Белой Мечети. Им тесно за партой — нельзя ни склониться, ни раздвинуть локти, но они слушают и записывают, забыв в эту минуту о неудобствах. За спинами у них — пожилой дядько с усами какой-то гнедой окраски. Он то подымает голову, то пригибается к парте. Его сосед посматривает на Виктора и что-то записывает с таким усилием, что ему время от времени приходится быстрым движением вытирать взмокший лоб, и этот жест как бы говорит: «Эх ты, черт побери, как трудно!» Молоденький паренек слушает Виктора с чуть приоткрытым ртом и с такими светящимися глазами, точно ему рассказывают занятную сказку. А Прохор важно откинулся на спинку парты и только иногда кивает головой и причмокивает губами. Сидящий с ним рядом суровый на вид мужчина не сводит с Виктора глаз и все покручивает ус. Девушки — их было восемь — занимали передние парты и, казалось, ничего, кроме доски и Виктора, не видели: у той сбился на плечи полушалок, и она о нем забыла; у другой распустилась коса или выбился на лоб завиток, и она не поправляла ни завиток, ни косу, — все их внимание было обращено к столбам и проводам, которые рисовал мелом Виктор. Лена Коломейцева, — та самая Лена из «Светлого пути», — так пристально смотрела на доску, что вдруг увидела и степь вблизи своего хутора, и линию проводов, убегающую к горизонту. Ирина, сидевшая в паре с Леной, тоже мечтала о том недалеком времени, когда побегут столбы от станицы к станице, понимала, как важно знать то, о чем рассказывает Виктор, но ей казалось, что усвоить и понять все это значительно легче, чем ту программу, которую она изучала вместе с Виктором. Одна только Соня хотя и делала вид, что слушает, а думала о своем: не могла она понять, почему Виктор ни разу ее не проводил домой, а Ирину провожает на птичник каждый день. Ей было до слез обидно, что и Сергей и Виктор, которые когда-то любили ее, теперь не обращают на нее внимания и оба ухаживают за Ириной. «И что они нашли в этой вознице такого прелестного? Видать, Сережа ее уже бросил, так она льнет теперь к Виктору», — думала Соня. А когда урок был окончен, курсанты обступили своего преподавателя, — кто угощал табаком, кто задавал вопросы, а тот молчаливый мужчина, что весь вечер крутил ус, развернул тетрадку с записями и чертежами. — А взгляни, Виктор Игнатьевич, — сказал он басом, — правильно я вершу дело? Пока Виктор закуривал, отвечал на вопросы и рассматривал чертежи, Ирины в классе не оказалось. «И что за своенравная ученица! — думал Виктор, выходя из школы. — Условились же час или два позаниматься, так нет же — опять убежала… Придется догонять…» Вечер был морозный и тихий, небо иссиня-темное и чистое. Среди густой россыпи звезд гуляла молодая луна, а над уснувшей Усть-Невинской струился слабый свет. Виктор вышел за станицу и, увидев невдалеке Ирину, пустился бежать, а Ирина тоже побежала и остановилась только у порога хаты. Она стояла спиной к дверям, держась рукой за щеколду, и лицо ее было возбужденно-веселым. — А что, догнал? — спросила она, тяжело дыша. — Ирина, я тебя не понимаю, — угрюмо проговорил Виктор. — Таких диких коз, как ты, в станице я не встречал. — Значит, одна еще осталась, — ответила Ирина, играя глазами. — Ну, что же это такое, Ирина? — Виктор посмотрел на ее смеющееся лицо и сам улыбнулся. — Ты от меня убегаешь, как черт от ладана, мы же программу изучаем, а не в кошки-мышки играем. — Ты сам пожелал меня обучать. — Да что ж это за учеба? Лучше бросить всю эту затею. — Зачем же ее бросать? Раз начали, то надо продолжать… А только вместе ходить не нужно. — Что за странное условие! — Обычное. — Знаю: Сергея боишься! — И ни чуточки. — Неправда! Помнишь, как он рассердился? Но ты ему скажи, что не влюблюсь в тебя. Этого ты не бойся. — А я и не боюсь. — Тогда почему же мы не можем идти вместе? — А так вот и не можем. Нельзя нам ходить вместе — вот и все!.. А ты на меня не сердись… Зараз я пойду в хату, зажгу лампу, все приготовлю, а тогда и тебя позову. — Погоди, я еще не все сказал. — Виктор хотел взять Ирину за руку. — Нет, нет, — она вырвала руку и скрылась в сенцах. Марфа Игнатьевна еще не спала. Разбирая постель, она искоса, недовольным взглядом посмотрела на дочь. — Опять с учителем явилась? — строго спросила она. — С ним, мамо… Мы часок позанимаемся. — Ох, гляди, дочка, как бы за тем ученьем чего другого не получилось… Полюбила одного, так и выбрось все из головы… — Да я и так выбросила, — оправдывалась Ирина. — Мы ж с Виктором электричество изучаем. — Ох, вижу я, заморочит он тебе голову тем электричеством! — со вздохом проговорила Марфа Игнатьевна. Ирина ничего не сказала и пошла в свою комнату. Там она зажгла лампу, взяла фотографию Сергея, — он смотрел на нее почему-то очень строго, — поцеловала ее, снова поставила на стол, рядом положила книги, тетрадь и пошла звать Виктора. Глава XXVI В Рощенскую Сергей вернулся на рассвете, усталый и продрогший. Рождалось пасмурное, с морозом, утро, просыпалась станица — уже закурились трубы над заснеженными крышами, и дым кривыми столбами тянулся к холодному в тумане небу. Вчера до полуночи Сергей просидел на собрании в станице Урюпинской, а затем часов пять ехал по тряской дороге. Ему мучительно хотелось поспать и отогреться, но он не поехал на квартиру, а велел Ванюше завернуть к дому, где жил Кондратьев. У ворот отпустил Ванюшу, встал на землю и с трудом, как больной, пошел в калитку. «Ого! Здорово меня укачало! — думал он, подходя к коридору. — Даже после танкового марша — и то я, кажется, крепче держался на ногах…» Кондратьев еще не спал. Услышав стук в дверь и голос Сергея, он встал, оделся и пошел открывать. — Наконец-то явился! — Кондратьев пожал холодную руку Сергея. — А мы тебя заждались. Дней осталось мало, а из станиц все спрашивают, когда же ты к ним приедешь. Даже твой папаша приходил ко мне с выговором. — Батя мой всегда лезет туда, куда его не просят. — Проходи ко мне, а я скажу Наталье Павловне, чтобы она нам чай согрела. Сергей снял шинель (бурку, мерзлую и негнущуюся, он оставил в коридоре), расчесал пальцами чуб и сел у стола. — Ну, рассказывай, как там тебя встречали и провожали? — возвратясь, спросил Кондратьев. — И встречали и провожали хорошо, пожаловаться не могу. — Ты только рассказывай все по порядку, — предупредил Кондратьев, жмуря глаза. — А ты похудел и почернел… Устал? Озяб? Ну, мы сейчас погреемся. — И устал, и спать хочу, и чай буду пить, а более всего хочу с тобой поговорить. Выпили чаю, Сергей согрелся, закурил и начал рассказывать о поездке. — А как там у них дела в районе? — спросил Кондратьев. — Лучше нас работают? — Пожалуй, даже хуже. — А! Вот как! «Даже хуже»? Значит, мы — плохо, а наши соседи — еще хуже?.. А как у них колхозы? Как урожай? Приметил какие-нибудь недостатки? Есть ли у них что перенять? Есть ли чему поучиться? abu abu abu — «Царицу полей» повидал. — Голубеву? — спросил Кондратьев. — У нас тоже есть свой «царь» — Стефан Петрович Рагулин. Урожай у него высокий, а у соседей так себе… Я думаю, надо у Рагулина семинар организовать. Пошлем к нему председателей на выучку… Ну, а еще что там у соседей? Сергей вспомнил ночевку у чабанов и рассказал и о Ефиме Меркушеве, и о его плане механизации труда в полеводческих бригадах. Кондратьев слушал молча. — У нас с механизацией дело пойдет быстрее, — сказал он. — Вот построим гидростанцию… — А знаешь, о чем меня просил Кривцов? Хочет, чтобы мы подключили Марьяновский район к усть-невинской гидростанции. — Что ж ты ему ответил? Обещал? — Всю поездку он меня уговаривал, и можно было бы, конечно, согласиться, но тогда нужна вторая турбина. — Сергей встал, прошелся по комнате. — Николай Петрович, а что, если попросить уральцев, чтобы они, дали нам вторую турбину? — Погоди, давай управимся с одной, — возразил Кондратьев. — Пока попробуем без соседей. Говорили они еще долго. abu Кондратьев сообщил кое-какие новости, в частности о том, что по решению крайисполкома в четырех колхозах создаются племенные коневодческие фермы, что в район завозятся новые сорта кукурузы. Рассказывал и о ходе строительства усть-невинского канала, а затем стал излагать план поездки Сергея по району, показал список станиц, маршрут, расписанный по дням. abu — К своим землякам ты приедешь в самый канун выборов, — сказал Кондратьев. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu …В субботу 8 февраля утром Сергей приехал в Усть-Невинскую. У въезда в станицу его встретил конный разъезд из трех всадников. У среднего всадника было в руках знамя, высоко поднятое на древке, а у левого крайнего — на поводу конь под седлом. abu abu abu abu Сергей вышел из машины. Всадники одеты в одинаковые черкески с наборами серебряных газырей, на головах кубанки из черной смушки, саженного размаху в плечах, бурки и красные, как пламя, башлыки за спиной. Это были Никита, Григорий и Иван Атаманов. abu Всадники спешились, и Атаманов, отбив шаг, вытянулся и взял под козырек. abu — От лица колхозников! — крикнул он. — От всех устьневинцев! abu abu Приветствуем тебя, Сергей Тимофеевич, как родного брата! Эх, и до чего ж славный народ устьневинцы! Любят они встречать гостей! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Казалось бы, чего проще: едет кандидат в депутаты — и встречай его попросту. Так нет же! За станицу скачет конный разъезд, да еще и не как-нибудь, а в казачьей форме и со знаменем! А на площади — вся станица, гремит музыка, здания в кумачовых полотнищах. К станичному совету стекается народ, всюду людно и шумно. У входа — стол под красной скатертью, а за столом стоит Тимофей Ильич, в старомодной черкеске, с рушниками и хлебом на руках… К этому столу и подошел Сергей. Отец сурово смотрел на него. Наступила тишина. Тимофей Ильич передал хлеб с солью вместе с рушниками, свисавшими чуть ли не до земли. — От всей станицы тебе, сынок, — сказал он дрогнувшим голосом. — Понимай и дорожи. abu abu Сергей низко поклонился отцу, а потом станичникам и подошел к столу, держа на вытянутых руках высокую буханку хлеба с горсткой соли. abu abu abu abu abu abu abu Савва открывал митинг. Выступали доверенные лица, агитаторы, передовые люди строительства. Сергей слушал, а глазами отыскивал в толпе своих знакомых. Их было много, но он прежде всего увидел отца и мать. Старики стояли почти у самой трибуны. Рядом с рослым и немного согнутым Тимофеем Ильичом Ниловна, в шали и в старомодной кофтенке, казалась совсем маленькой, как куст возле кряжистого дуба. Она не сводила глаз с сына, и во взгляде ее Сергей видел знакомый ему еще с детских лет луч материнской ласки… Тимофей Ильич смотрел на сына искоса и строго. abu Сергей увидел Анфису. Ее окружали подруги, в числе их были Варя Мальцева и Ирина — обе в одинаковых белых шалях. abu abu abu Ирина старалась не смотреть на Сергея; щеки ее разрумянились, ей было жарко, и она сбила рукой шаль на плечи… Нарочно глядела куда-то в сторону, делая вид, что ее занимает чья-то колом торчащая папаха, а глаза сами так и косились на трибуну и видели одного только Сергея… …После митинга Сергей с Семеном и Саввой уехали на канал. Они прошли всю трассу. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Строителей уже не было, — всюду лежали утрамбованные дороги, ловко очищенные откосы, отлогие, как у корыта, берега готовой части канала, а вдали виднелся ровный срез скалы… — Сережа, веришь, — говорил Семен, — если поднажать, то тут работы на какой-нибудь месяц. Через час они возвращались домой и у въезда в станицу нагнали сани, запряженные одной лошадью. В санях сидел, кутаясь в тулуп, Стефан Петрович Рагулин. — Стефан Петрович! — крикнул Сергей. — Далеко путь держите? Машина остановилась возле саней. — Хочу проведать озимые, — ответил Рагулин. — Боюсь, влаги к весне будет маловато… А тут еще, по всем признакам, весна ожидается сухая. — Какие ж такие признаки? — Снегу мало. — Рагулин помял в кулаке бородку. — У батька заночуешь? — Была такая думка. — Знаю, знаю, отчего ты у батька на ночь остаешься, — сказал Рагулин и погрозил Сергею кнутовищем. — Хочешь посмотреть, как тут за тебя земляки будут голоса отдавать? — Это тоже важно, конечно, — ответил Сергей. — Стефан Петрович, заходите вечерком, поговорим. Я привез для вас одну важную новость. — Говори зараз, а то я с поля заеду на ферму. — Рагулин нахмурил брови. — А что там у тебя за новость? — Хочет познакомиться с вами один важный человек. — Кто же он такой будет? — Ефим Петрович Меркушев — бригадир из Марьяновского района. — В чем же его важность? — сухо спросил Рагулин. — Механизатор! Очень толковый человек. Скоро он приедет к вам в гости. — Пущай приезжает, мы гостям завсегда рады. Рагулин причмокнул на лошадь, взмахнул кнутом и поехал. А Сергей, проезжая по станице, все думал об Ирине, и так ему хотелось завернуть не к отцу, а на птичник! «Нет, — думал он, — сегодня не поеду, а вот уж завтра не утерплю…» abu Глава XXVII Тимофей Ильич был доволен, видя Сергея у себя за столом, хотя внешне казался равнодушным и даже строгим. А Ниловна была так обрадована, что не знала, где посадить сына, чем его угощать. Когда Семен и Анфиса стали собираться в избирательный участок, Ниловна боялась, что Сергей тоже встанет из-за стола и уйдет, а она так и не успеет и насмотреться на него и поговорить с ним. — Мамо, где вы мне постелите? — спросил Сергей. — Никуда сегодня не поедешь? abu — А куда ему ехать в ночь? — отозвался Тимофей Ильич. — Жинки, сколько нам известно, у него еще нету, а невеста подождет… abu abu abu abu — Сережа, я постелю тебе у Анфисы, — сказала Ниловна. — Там теперь у нас диван стоит, с пружинами, Семен перед Новым годом купил. — Ну, сыну, як там тебе живется? — спросил Тимофей Ильич, когда Ниловна пошла приготовить Сергею постель. — Вот и выбирать тебя завтра будут. abu Знать, и новое тебе доверие, стало быть и ответственность прибавляется. — Тимофей Ильич развернул на колене кисет. — Что ж вам, батя, сказать? Более двух недель разъезжал по округу. Каких только людей я там не видел, с кем только не разговаривал! Много я, батя, передумал за эти дни, и одна мысль не дает мне покоя — смогу ли я быть таким человеком, каким хотят меня видеть те, кто завтра будет выбирать меня своим депутатом? — А ты смоги, — сказал Тимофей Ильич, сворачивая цигарку. — Поднатужься — и смоги. — Что, по-вашему, батя, нужно мне делать? — Перво-наперво — район выведи в передовые, чтоб жизнь в колхозах была обеспеченная, чтобы люди наши не бедствовали — вот тебя и будут все уважать. — Жизнь, батя, уже в этом году будет обеспеченная. Да и район мы выведем в передовые, а все ж таки, как я понимаю, этого мало… И жизнь наладить в колхозах, и район вывести в передовые — все это я обязан был сделать, не будучи депутатом. Вошла Ниловна. — Батя, и вы, мамо, скажите, что обо мне говорят в Усть-Невинской? Вы живете в станице, и вам все слышно. abu abu abu abu — Все тебя, Сережа, хвалят, — сказала Ниловна. — Куда я ни пойду, а бабы мне и говорят: «Счастливая мать, вот какой у тебя славный сынок…» Повстречалась я с бабкой Никифоровной, а она и говорит… — Ниловна, — перебил Тимофей Ильич, — не вмешивайся в наш разговор. — Да я только поясню. — И без тебя поясню. — Тимофей Ильич обратился к Сергею. — Ежели ты хочешь знать правду, то я скажу; в обиде на тебя станичники… — За что? — За то самое, что идешь ты против своей станицы. Ты чего зубы скалишь? Я тебе без смеха говорю. То ты подсоблял нашим людям, план помог составить, лесу добился… Тогда ты Федора Лукича поругивал — такой-сякой, не так действует. А теперь сам управляешь районом, а скажи, чем ты лучше Федора Лукича? Лес в станице позабрал. Станцию хотели себе построить, так ты ее всем станицам передал, Савву обидел… Куда годится такое дело? — Не мог я, батя, поступить иначе. — Почему ж не мог? Ты ж районная власть, и ежели захотел бы, то смог бы. — Тимофей, и чего ты к нему прицепился? — упрекнула Ниловна. — Нет того, чтобы поговорить по-семейному… — Ты вот беспокоишься, — продолжал Тимофей Ильич, — как бы людям угодить, в мечтах высоко подымаешься, хочешь весь свет обнять, а того не видишь, что зараз самое главное для тебя — своей станице подсобить… Сам же взбудоражил людей, разные планы составлял, на всю Кубань прогремел… А теперь что ж получается? Усть-Невинскую ты ставишь в ряд с другими? — Эх, батя! Не в том для меня радость, чтобы видеть успехи одной Усть-Невинской. — А в чем же? — Хочется мне, батя, заглянуть в наш завтрашний день и увидеть там не только Усть-Невинскую, а всю Кубань, все станицы — от Преградной и Сторожевой до Темрюка. А завтрашний наш день, батя, — это техника, машины, электричество. И скажу вам, что не так трудно построить гидростанцию или приобрести машины, — государство у нас щедрое, поможет, — а трудно приобщить к технике людей. К этому их надо готовить. Если мы введем механизацию, то и люди наши должны стать иными, а добиться этого не так-то просто… Вот что меня беспокоит! — Беспокойся и об этом, — сказал отец, — но свою ж станицу ты более других должен любить? — Я ее и люблю, — ответил Сергей. — И оттого, что я ее люблю больше, чем другие станицы, я и взял лес у устьневинцев и этим возвысил в глазах всего района своих одностаничников. Поэтому и станцию мы начали строить для всего района. Поймите, батя, — нельзя вводить электрификацию в одной станице, тут надо идти всем фронтом! — Ну, бог с тобой, — сказал Тимофей Ильич. — Делай как знаешь, тебе виднее… Уже было поздно, когда Сергей, вволю наговорившись с отцом, разделся и лег на диван. Под ним мягко вдавились пружины, и Сергей одобрительно подумал о покупке, сделанной его другом. Он закрыл глаза и хотел уснуть, но почувствовал на своем плече теплую руку. Не открывая глаз, он уже знал, что это подошла к нему мать. — Сережа, а ты не печалься, — шептала Ниловна. — Поверь матери: никто о тебе и плохого слова не говорил. Батько на тебя дюже гневается, что ты до дому не приезжаешь, вот он в сердцах такое и сказал… Сергей встал, усадил мать на диван, обнял, — ему всегда, еще с детских лет, приятно было посидеть с ней, послушать, как она говорит своим тихим голосом. Совсем крохотная старушка, с седой маленькой головкой в чепце, она напоминала Сергею уже засыхающее дерево рядом с молодым побегом. Ниловна прижалась к Сергею, гладила рукой его чуб и смотрела ему в глаза. — Сережа, а что я хотела у тебя спросить… — Спрашивайте. — Как там у тебя с Ириной? — Ничего, мамо… Все хорошо. — А чего ж ты к ней не поехал? — Устал с дороги. — Ох, что-то тут не то. — Ниловна покачала головой. — Я так понимаю: ежели любишь, то и усталости не знаешь. — Это, мамо, верно, а только сегодня я не поеду. — А может, ты ее разлюбил? — допытывалась Ниловна. — Говори матери правду. — Нет, мамо, не разлюбил. abu Знаете, мамо, что я решил? Вот завтра поеду к Ирине — и уже последний раз. Либо она будет моя жена, либо… я уже и не знаю, что тогда… — Ну и слава богу, сынок, что ты так порешил. — Ниловна перекрестилась, хотела осенить крестом и сына, но, увидев его улыбающееся лицо, воздержалась. — Сережа, а что я слыхала? Будто сын Грачихи обучает Ирину. — Виктор? — Сергей приподнялся. — Какиесь ей слова непонятливые говорит… Ты бы, сынок, разузнал. Может, в том обучении один только соблазн. — Хорошо, мамо, завтра я все узнаю. Ниловна еще немного поговорила с сыном и ушла в свою комнату. Сергей потушил лампу и натянул на голову одеяло. Ему хотелось побыстрее уснуть, чтобы подняться за час до начала выборов, но в голову назойливо лезли мысли то об Ирине, то о Викторе. «Он ее чему-то обучает? Неужели он хочет со мной навеки поссориться? Ну, почему он пошел к ней?» abu Вскоре пришли Семен и Анфиса. Сергей сильнее закутал одеялом голову и притворился спящим. — Братушка уже спит, — тихо проговорила Анфиса. Не зажигая лампы, они легли в постель. Анфиса что-то шепотом рассказывала Семену: Сергей расслышал только то, что Ирина сама попросилась в эту ночь дежурить на избирательном участке. — После собрания мы вышли, а она мне и говорит: «Эх, Анфиса, если б ты только знала…» — тут Анфиса заговорила совсем тихо, и Сергей уже ничего не мог услышать… «Значит, она меня ждала, а я лежу здесь, как дурак», — подумал Сергей. Семен тоже что-то бубнил и тихонько смеялся. «Вот у кого счастливая жизнь, — думал Сергей. — Ни тебе забот, ни печалей…» А Семен и Анфиса, очевидно, забыв, что в их комнате лежит гость, говорили громко, смеялись. — Эй вы, черти молодые! — не удержался Сергей. — Спать мешаете! — А ты спи, братушка! — Да разве можно тебе теперь спать, — заговорил Семен. — Сколько людей зараз о тебе думают, а ты — спать? abu Эх, счастливый же ты… — А ты, бедняжка, несчастным прикидываешься! Ах, бедный радист-пулеметчик, как же ему тяжело на свете жить! Так, что ли? — Сергей вздохнул и сказал: — Ну, шутки в сторону. Давайте будем спать. Наступила тишина. Сергей смотрел на побеленные морозом окна и не заметил, как уснул. Ему показалось, что прошло всего несколько минут, и он вдруг услышал голос матери: — Сережа, мы все уходим, а ты оставайся на хозяйстве. Сергей открыл глаза и ничего не мог понять. В комнате горела лампа, и все уже не спали. Анфиса прихорашивалась у зеркала, повязывая на голову пушистый из белой шерсти платок. Семен, в гимнастерке, но еще без пояса, натягивал сапоги с такой поспешностью, точно его подняли по сигналу боевой тревоги. Ниловна была одета не в обычную свою кофточку и юбку, а в праздничное платье. Тимофей Ильич в тулупе и в валенках стоял у порога и торопил Ниловну. После того как в доме остался один Сергей, пришел шофер и сказал: abu abu — Сергей Тимофеевич, уже началось. А как же мы? Поедем в Рощенскую? — Да, поедем! Сергей стал одеваться. abu abu abu Откуда-то издалека, очевидно из-за Кубани, долетела песня. Она была слабая и то стихала совсем, то снова крепла. abu Была ранняя предутренняя пора, а Усть-Невинская уже проснулась. Низко, на закате, висела луна. Свет падал наискось — оттого с одной стороны белых крыш темнела тень наподобие козырька, а с другой, обращенной к луне, снег так блестел, что даже вспыхивали искорки… abu abu Та самая песня, что возникла за Кубанью, теперь была уже на площади, и басы так ревели, что женские голоса как ни старались, а взлететь наверх не могли… В той же стороне, только в разных местах, играли две или три гармони, слышались девичьи голоса, припевки, частушки, только слов нельзя было разобрать… Было очевидно, что народ только-только начинал собираться, и по всей станице уже плыл тот особенный гул, какой бывает разве только на рассвете летом, в разгар косьбы. Петухи, как бы испугавшись, что проспали утро, горланили во всю мочь, лениво перекликались собаки. abu Вдруг вывернулись из-за угла сани в упряжке горячих коней и понеслись, как вихри, разметая снег. Кучер привстал и так усердно погнал лошадей, точно вез невесту и жениха. В санях сидела шумная компания — мужчины и женщины, а над их головами трепетал флаг на коротком древке… Затем из-за угла выскочили вторые сани в сопровождении трех верховых в бурках, — кони под ними не скакали, а танцевали, бросая копытами снег. abu abu Сергей сказал Ванюше, чтобы выезжал со двора, сел в машину и тоже поехал на площадь… В школе, где уже началось голосование, все окна, выходившие на площадь, были освещены. У подъезда останавливались сани, запряженные разгоряченными лошадьми, и приехавшие шли гурьбой в школу; подлетали всадники, — со всех улиц сюда стекался народ. abu — Сережа, а я уже проголосовала! Это сказала Ирина. Сергей задумался и не слышал, как она подошла. Ее большие темные глаза светились тревожной радостью. — Надеюсь, не вычеркнула мою фамилию? — шутя спросил Сергей. — А это, Сережа, тайна, — в тон ему ответила Ирина и потупила взгляд. — А из сердца вычеркнула? Или это тоже тайна? — Нет, это не тайна… Хотела вычеркнуть, а не смогла… Не жить мне без тебя… Сергей взял ее под руку, и они пошли через площадь. Шли, а куда — и сами не знали. Только в каком-то переулке, на окраине станицы, остановились у плетня. Сергей взял с изгороди снег и стал сжимать его в горячей ладони. — Сережа, как тебе ездилось? Я так ждала… — И неправда… — Не веришь? — Хотелось бы поверить… — А что же мешает? — Так… всякие глупые мысли. — Сергей взял Ирину за плечи сильными руками и посмотрел ей в глаза. — Скажи мне… только правду скажи: зачем тогда приходил к тебе Грачев? — Я так и знала, что ты спросишь. — И уже приготовила ответ? — Ничего я не готовила. — Ирина склонила голову ему на грудь и минуту стояла молча. — Сереженька, милый, ничему ты не верь… Тебя я одного и люблю и любила, и если б не было тебя, то и весь свет мне был бы не мил… Помнишь, я тогда сказала, что напрасно тебя полюбила, а теперь вижу, что жить без тебя не могу… — Ну, почему к тебе Грачев приходил? — Все, все расскажу, потому что ничего от тебя не скрываю… Сережа, он хочет, чтобы я работала диспетчером на гидростанции, и взялся меня обучать… — Тебя? — Да… А что? Разве нельзя, Сережа? — Почему ж нельзя? Можно, это даже похвально, если только в самом деле так… — Так, так, верь мне, Сережа. И я согласилась… Но Виктор еще хотел, чтобы все это было скрыто и чтобы ты ничего не знал, а я так не захотела и сказала ему, чтобы из этого никакого секрета не делать… abu — А зачем же он об этом просил? — Не знаю, только я на это не согласилась. И я рассказала бы тебе все еще тогда, на птичнике, но ты уехал… Сережа, ну, не сердись. Не будешь сердиться, скажи? — Да как же мне на тебя сердиться? Вот поговорил с тобой — и от сердца отлегло. — А болело сердечко? — Болело, — сознался Сергей. — А теперь тебе хорошо? — Да! — И мне хорошо! — Она снова склонила голову ему на грудь. — abu Сережа, я уже многое изучила, поняла, я быстро усваиваю, и ты знаешь, как будет хорошо, когда я стану работать… Ты будешь ко мне приезжать, а я кончу смену, и мы пойдем с тобой в степь… Нет, лучше по берегу Кубани… — Послушай, что я тебе скажу. — Что? — Ирина испуганно подняла голову. — Что-нибудь нехорошее? abu abu abu abu abu — Да ты чего испугалась? — Сергей обнял ее и, глядя ей в глаза, сказал: — Учись, я одобряю… Но посмотри на небо. Уже рассветает. Скоро наступит день, взойдет солнце. И ты запоминай и это утро, и этот день: сегодня мы станем мужем и женой… Вот это я и хотел тебе сказать. Ну, что ты приуныла? — Так сразу, Сережа? — Да разве ж это сразу? Эх ты, на словах смелая, а уже испугалась… Нет, Иринушка, голубка ты моя, пойми, что так дальше мы жить не сможем… Да и любить тебя на бегу трудно, — не любовь это, а каторга. — Сережа, — сказала Ирина совсем тихо, — давай подождем до весны. Я кончу учебу… И я согласна: пусть уж с этой минуты все будет так, как ты сказал… Считай меня своей женой… но… Сергей нахмурился. — Ну, Сережа, это же все равно… Ну, милый, хочешь, поцелую тебя, как жена, а поженимся через два месяца. — Она приподнялась на цыпочках и поцеловала Сергея. — Вот видишь, какая я смелая! — Нет, нет, и поцелуй твой принимаю, и в душе согласен с тобой, а только поженимся сегодня — и ни днем позже! Сейчас же пойдем к твоей матери, а потом к моим родным — и всему конец! А над станицей вставал морозный рассвет, небо было чистое и розовое, — где-то за горами уже всходило солнце. Глава XXVIII Долго от Рубцова-Емницкого не было никаких вестей. Только двенадцатого февраля наконец пришла телеграмма, извещавшая, что изоляторы, крючья, шнуры, лампочки и провода уже находятся в пути, а электрические моторы и еще кое-какое оборудование будет отправлено к концу месяца. Через неделю груз прибыл на станцию Невинку. Сергей в тот же день выехал в Усть-Невинскую, велел Савве спешно снарядить обоз, а сам заскочил на гидростанцию к Виктору. К тому времени монтажные работы заметно продвинулись вперед. Посреди просторного здания лежало массивное тело гидротурбины, а по соседству возвышался на фундаменте генератор. Вдоль стены были установлены какие-то железные каркасы и мраморные доски, — во всем машинном отделении казалось теперь и светлей и уютней. В стене вблизи турбины была пробита дыра, в которой уже спускалась опоясанная тросами водонапорная труба. — Виктор! Едем! — крикнул Сергей, увидев Грачева. — И куда все торопишься? — Виктор пожал Сергею руку. — Что случилось? — Радуйся, Витя! Оборудование прибыло! Поедем на станцию. — А транспорт? — Савва отправляет… Ну, собирайся, да побыстрее. Мы заранее все осмотрим… — Ну вот и прекрасно! — сказал Виктор, когда они уже выехали за станицу. — Теперь нужно побыстрее сооружать электролинию. — Поможешь? — спросил Сергей. — Да кстати и учеников своих посмотришь на практике. Ну, что же ты молчишь? Виктор посмотрел на сурово сдвинутые брови своего друга, на его жесткий чуб, выбившийся из-под картуза. abu — Смотрю на тебя — и меня смех разбирает… Хитрый ты, Сережа! abu Помню, когда мы еще были подростками, ты и тогда любил обращаться за помощью… Хитрый! — Ах, ты вот о чем! — То же и сейчас. abu Я приехал установить турбину, а ты меня к электрикам пристроил, преподавателем сделал. Но этого, оказывается, мало, — хочешь, чтобы я был инженером на строительстве линии электропередач? — Хочу, — откровенно признался Сергей. — Ну, ты же понимаешь, нужно помочь… А за подготовку электриков тебе большое спасибо! — А за Ирину и не благодаришь? — шутливо спросил Виктор. — Это твоя добрая воля! — так же шутя ответил Сергей. — Моя, это верно. — Виктор хлопнул Сергея по плечу. — А ты, оказывается, Сережа, ревнивый, как черт! Конечно, не Отелло, а все же… И небось побаивался, думал — влюблюсь; вот и пропала твоя Смуглянка!.. Эх ты, дьявол бровастый! — Я знал, что этого не случится. — А если бы случилось? abu Скажу тебе по секрету — Ирина мне нравится. — А ты ей? — в упор спросил Сергей. — Ну, это уже второй вопрос… — А по-моему — первый! — Сергей искоса посмотрел на друга. — Именно первый, ибо если девушка тебе нравится, то это еще не означает, что и ты ей тоже по сердцу. Часто бывает как раз наоборот! — Да ты вообще большой оригинал! — Да уж какой есть, — неохотно ответил Сергей. — Между прочим, — заговорил Виктор, глядя на подтаявшие лужи у дороги, — в такую своенравную особу, как Ирина, влюбиться просто невозможно. — А вот я полюбил! — Видно, что искал по характеру. — Все насмешечки? — А брови! Да не хмурься, ничего я о тебе плохого не думаю. Полюбил — и люби себе на здоровье. — Спасибо за совет, — сухо проговорил Сергей. — А все же, Виктор, мне хочется знать, почему твой выбор пал на Ирину?.. Я понимаю, намерения твои благородны, но разве мало в станице девушек? — Хочешь знать правду? — Безусловно. — Во-первых, — рассудительно начал Виктор, — Ирина очень смышленая девушка, ее обучить не трудно, а теперь я уже уверен, что диспетчер из нее выйдет… — А во-вторых? — Во-вторых же, — с расстановкой проговорил Виктор, — мне казалось странным: как же так, девушка готовится стать твоей женой, а сама — простая возница? — Так вот что тебя беспокоит? И ты говорил об этом Ирине? — Конечно сказал. — Вот это ты сделал глупо! — Сергей насупился, склонил голову. — Противно даже слушать… Не любил я по расчету и не буду. Да и тебе не советую. — Чего же ты обижаешься? — Виктор задумался. — Вообще ты для меня стал и странным и даже непонятным… Ну, скажи, зачем ты объявил Ирину своей женой, наложил, так сказать, бронь, а к себе не берешь? — Это уж наше дело. — Да я понимаю. Но мне теперь как-то даже неудобно ходить с уроками к замужней женщине. — А ты можешь и не ходить. — Нет, на полдороге останавливаться нельзя. — Знаешь что, Виктор? — Сергей поднял голову и холодно посмотрел на друга. — Я бы тебе сказал… по-дружески, но мешает Ванюша. Наступило молчание. Машина, разбрызгивая желтый, смешанный с песком снег, выехала на пригорок… Сергей напрасно опасался своего шофера: он мог бы говорить все, ибо Ванюша в этот момент был занят своими мыслями и ни одного слова из того, о чем говорили Сергей и Виктор, не слышал. А мысли у Ванюши были все те же, — никак он не мог понять: что с ним стряслось после того, как он побывал в колхозе «Светлый путь», и почему та хорошенькая Лена, которая не дала ему выспаться, до сих пор не выходит из головы? Он знал, что Лена учится на курсах электриков. Сколько раз, бывая в Усть-Невинской, Ванюша хотел навестить Лену, но случалось всегда как-то так, что не оказывалось даже минуты свободной. А между тем с каждым днем Лена нравилась Ванюше все больше и больше, мысленно он частенько с ней разговаривал, — чего только не говорилось, и, может быть, от этого он потерял покой, видел ее во сне… Вот и в эту поездку Ванюше было, конечно же, не до чужих разговоров: припадая к рулю и всматриваясь в бегущую под машину дорогу, он думал о Лене и видел перед собой ее улыбающееся лицо… Груз перевозили на санях, но уже через два дня наступила такая оттепель, что казалось, будто вместо марта неожиданно в верховье Кубани заявился апрель. А солнце грело уже не по-апрельски, а по-майски, дни установились погожие, даже жаркие. Снег испуганно припал к земле и, еще не зная, что бы такое могло случиться, сперва ушел только с пригорков, надеясь не сегодня, так завтра снова вернуться. Но назавтра весна положила по всем пригоркам бледноватую зелень, а степь вдруг с утра закурилась, по ярам, по ложбинам загремели вешние воды. В одну ночь вскрылась ото льда Кубань, тревожно загремела, точно выговаривая: «У-у-ух! Ка-а-к же я люблю весну!» С запада повеяли теплые ветры и принесли ранний, но дружный дождь. Прошла неделя, и умытая степь преобразилась, помолодела и покрылась свежими красками. Планы весенних работ, составленные агрономами, вдруг стали никуда не пригодными, — все сроки нарушились, и то, что намечалось делать в апреле, приходилось делать в первых числах марта… И вот первого марта потянулись на поля тракторы с вагончиками и прицепами сеялок и плугов, загремели подводы, груженные семенным зерном, задымились костры, а третьего числа уже почти повсеместно начался сев овса и ячменя. Рано утром в райкоме состоялось совещание актива. Вернувшись в исполком, Сергей стал готовиться к выезду в район. Неожиданно распахнулась дверь, и в кабинет вошел торопливым шагом невысокого роста мужчина, усталый и небритый. Поставив у порога чемодан, опоясанный дорожными ремнями, он, блеснув золотыми зубами, протянул обе руки, и тут Сергей невольно воскликнул: — Лев Ильич! Ты ли это? — Я, я! Доброго здоровья, Сергей Тимофеевич! — Лев Ильич схватил руку Сергея и начал ее трясти с невероятным усилием. — Очень рад, для ясности, поздравить тебя со столь высоким доверием народа! — Да еще успеешь поздравить! — сказал Сергей, еще не веря, что перед ним стоит Рубцов-Емницкий. — Садись и рассказывай! И где ты пропадал столько времени? — Изъездил, для ясности, полсвета! Лев Ильич тяжело опустился на диван, а Сергей смотрел на него и только улыбался… Да, теперь уже Сергей не сомневался, что на диване сидел не кто другой, а именно Рубцов-Емницкий, хотя узнать его с первого взгляда было нелегко. И так же нелегко было, увидев Рубцова-Емницкого, сказать: в чем же он изменился, что в нем прибавилось и чего недоставало? Было заметно, что он похудел, стал смугл до черноты, в глазах светилась живая искорка, но от этого и его лицо и взгляд сделались куда приятнее, чем прежде… Может быть, вся загадка скрывалась в том, что вместо хорошо нам известного плаща под цвет осенних листьев каштана Рубцов-Емницкий надел коричневый полушубок, который раздобыл, очевидно, во время поездки у своих новых приятелей; что на ногах у него не было знакомых нам парусиновых сапожек с тупыми носками, которые уж очень мягко и неслышно ступали по земле, а были фетровые валенки на толстой каучуковой подошве, обшитые красной кожей; что не вышитая на украинский манер сорочка украшала его грудь, а обычная гимнастерка; что на голове вместо соломенного картуза ловко сидела кепка из черной смушки с нацепленными над козырьком темно-синими очками. Но надобно сказать, что и новая одежда была ему так же к лицу, как и все то, что он носил раньше… Нет, по всему было видно — перемена, происшедшая в Рубцове-Емницком, коренилась не во внешнем его виде, а жила где-то глубже. Поэтому и Сергей, так хорошо знавший своего председателя райпотребсоюза, удивлялся как раз не новому его одеянию и не смуглости небритого лица, а тем необычным для Рубцова-Емницкого суждениям о жизни и тем интересным рассказам о поездке, в которых чувствовалась какая-то благородная гордость: «Вот, мол, какой есть Рубцов-Емницкий! Может, и были такие, кто считал меня бездельником и плутом, а я поехал по важному заданию и показал себя, и хотя трудно мне было, а я не сдался и дело сделал, оборудование получил и отгрузил, и теперь горжусь сам собою!» — Да что — грузы! — воскликнул Рубцов-Емницкий, продолжая рассказывать о поездке. — Грузы уже дома, и о них ты меня не спрашивай… Ты лучше спроси, что я там увидел, в каких я побывал городах. О! Замечательные те города! А какие видел заводы! Ведут меня по цехам, а я гляжу на все и, веришь, только удивляюсь! Какие механизмы! И какие там люди! Золото, а не люди! А как работают! А обхождение с приезжими! А какое тебе внимание! — Значит, обошелся и без сливочного масла? — шутя намекнул Сергей. Рубцов-Емницкий не обиделся. — Куда там! Люди не мелочные. — Тут он уже не мог сидеть на диване, встал, снял полушубок и стал расхаживать по кабинету. — И очень хорошо, что тебя послушался, а то пришлось бы там краснеть… Правда, были моменты трудные, но все шло гладко, и мысль моя тогда работала во все стороны. Но знаешь, кто меня выручал в трудные минуты? Усть-Невинская!.. Ого!.. Оказывается, нашу станицу знают повсюду! Бывало так: затормозится дело, всякая мелочь лезет под ноги и мешает, я и так и эдак — ничего не помогает. Тогда я иду к тому человеку, от которого зависит решение, и говорю: «Так ведь это же груз для усть-невинской ГЭС!» И сразу начинается другой разговор… Вот она какая, наша станица! Так у меня было, когда семь вагонов в один день получил… А еще, для ясности, друзья, конечно, здорово помогали! — И там оказались у тебя друзья? — спросил Сергей. — А как же! Без них я и жить не умею… Вот только все же беда: не сумел заполучить лишних моторов. По одному на колхоз достал, но ведь это же недостаточно? Как по-твоему, Сергей Тимофеевич? — Да, маловато, — со вздохом сказал Сергей. — А в общем, на первое время хватит… Спасибо тебе, Лев Ильич, за старание. — Погоди, погоди! — Рубцов-Емницкий подсел к Сергею. — Благодарность приму, но не в данный момент. А знаешь, когда? Будешь произносить речь на торжественном пуске гидростанции — вот там упомяни, для ясности, и мое имя. — Долго ждать! — А я подожду. Только дай слово, что упомянешь как активного строителя. — Хорошо, упомяну, — пообещал Сергей. — Но знаешь, Лев Ильич, сколько у нас еще дел? По всему району должны вырасти столбы с проводами, все, что ты отгрузил с заводов, нужно пристроить к делу. Работа не маленькая! А тут и посевная в разгаре… Поговорив еще немного с Рубцовым-Емницким, Сергей выехал в район и в тот же день проезжал полями колхоза «Светлый путь». На широком загоне зяблевой пахоты двигались четыре сеялки — на свежей, еще влажной земле лежали следы дисков. Сзади за сеялкой шел, помахивая чистиком, Петр Несмашный, — Сергей узнал его издали по пустому рукаву, подоткнутому за пояс. — Петро, как оно сеется? — крикнул Сергей, когда сеялка, позвякивая цепочками, подошла к дороге. — Сеем исправно. Моя Глаша определила меня на новую должность. «В завхозах, говорит, тебе ходить не годится, становись за сеялку». — Ну, а ты? Согласился? — Сперва не хотелось, — чистосердечно признался Петро, — а теперь даже охотно соглашаюсь. — А что случилось? — Так ты разве не читал? — Петро вынул из кармана аккуратно сложенную газету. — Постановление пленума ЦК… Тут и про сеяльщиков сказано — очень важная мысль! Так что есть прямой расчет быть сеяльщиком. — А где мне повидать Глашу? — Наверно, в хуторе. Хутор виднелся из ложбины одними крышами и голыми верхушками деревьев. Въезжая в улицу, Сергей встретил линейку, на которой ехала Глаша Несмашная. — Ну, Несмашная, читала? — сказал Сергей, показывая на газету. — Что скажешь? Глаша взглянула на Сергея, и ее быстрые глаза с белыми, как волокно льна, бровями точно говорили: «На такой вопрос мне ответить легко… А вот если бы ты спросил меня, что я думаю о тебе и почему я так улыбаюсь, то тут я бы ничего не могла ответить…» — Мы уже обсудили и одобрили, — сказала Глаша, закрывая губы кончиком платка. — Более всего, конечно, радуются зерновики, а особенно Лукерья Ильинишна. А меня тоже завидки берут… Сергей Тимофеевич, переведи меня в бригаду… — Глаша посмотрела на Сергея, и он понял, что она шутит: глаза ее заблестели, и она стыдливо усмехнулась и покраснела. В тот же день Сергей позвонил Кондратьеву. По телефону они условились на этой неделе созвать совещание председателей колхозов и бригадиров. Сергей предложил пригласить на совещание Ефима Петровича Меркушева. — Вези, вези, — сказал Кондратьев. — Пусть он познакомится с нашими людьми… Да не забудь, поезжай в Усть-Невинскую и скажи Рагулину, чтобы готовился к совещанию. Ему в этом хоре — первый голос… Так и скажи! В правлении Рагулина не было. Сергей заехал к нему на дом. На огороде, недалеко от хаты, жена Рагулина, полная пожилая женщина, расчищала граблями грядки. Сергей спросил, дома ли хозяин. — Эх, сынок, сынок, — певучим голосом заговорила она, — разве ж ты моего Стефана не знаешь? Он у меня, как грач. Услыхал тепло и улетел. С весны до осени я его вижу редко, как гостя… Ежели хочешь его повидать, то скачи на Иван-венец. Туда он поехал с обозом озимь кормить. — Старуха огорченно махнула рукой. — И такое придумал — пшеницу кормить! Поля буденновцев — Сергей это знал — лежали на левом крыле усть-невинского земельного клина. За станицей, если ехать от Верблюд-горы, дорога уходила все левее и левее. Навстречу бежала равнина — то подступало квадратное, гектаров на сто, поле, уже засеянное ячменем, — еще свежи были следы колес сеялки; то попадалась весенняя пахота со стальным блеском; то тянулась серая и унылая стерня, за зиму прибитая к земле и еще не совсем сухая. По ней ходили конные бороны, девушки-бороновальщицы стягивали блеклую солому и поджигали ее — костры выстроились в одну линию и сильно дымили. «А где же будет все ж таки этот Иван-венец?» — подумал Сергей и подъехал к бороновальщице, прочищавшей у дороги борону. Девушка разговаривала с ним, не глядя в его сторону. — Бачите, вон потянулся обоз? — сказала она. — Так это они и едут на Иван-венец. abu У дороги стоял вагончик. Сколько таких вагончиков с цинковыми крышами, со ступеньками и с окнами, на которых белеют занавески, разбросано по кубанской земле! И вблизи каждого вагончика, как правило, лежат бочки, заботливо обложенные камнями или обсыпанные горкой земли, и стоит полуразобранный трактор, похожий на скелет неведомого животного, вокруг которого копошатся трактористы, чумазые, как машинисты, и виднеется плуг с блестящими, как зеркала, лемехами, и в сторонке — печка из самана, вместо трубы — ведро без дна, — по всему видно, тракторная бригада по-настоящему обосновалась на жительство. Кухарка, пожилая женщина, повязанная косынкой, сидела на корточках и раздувала в печи огонь. abu На пригорке два колесных трактора пахали под пропашные. Они шли один вслед за другим, удаляясь от дороги, — Сергей видел только блеск начищенных шпор, согнутые спины рулевых и сычами сидевших на корпусе плуга подростков-плугарей. Бычий обоз двигался по взгорью медленно, со скрипом. Сергей насчитал девять подвод. На каждой стояли чаны ведер на сто, кадушки, а то и продолговатые, очевидно специально сделанные корыта. Вся эта разнокалиберная посуда была наполнена жидкостью цвета хорошо прожаренного подсолнечного масла. От обоза веяло запахом конского помета. Впереди на вислозадой кобыленке без седла ехал Стефан Петрович Рагулин. Он сидел несколько боком, лицо его, давно не видавшее бритвы, было серое и грустное. В своем будничном костюме, — старенькие, вобранные в носки шаровары, ватный пиджак, подпоясанный веревкой, изрядно поношенный картуз, — Рагулин напоминал конюха, едущего в поле на самой старой кобыле. Старик не то дремал, закрыв глаза, не то о чем-то думал. — Стефан Петрович, — сказал Сергей, поравнявшись с Рагулиным, — далеко путь держите? — Харч везем озимым, — ответил Рагулин, слезая с лошади. — А что ж вы там будете делать? — спросил Сергей, хотя знал, куда и зачем едет обоз. — Эх ты, сын казака-хлебороба! Как же ты так — ничего не можешь понять? Везем мы пищу для озимой пшеницы — вещь дюже питательная. Слов нет, в земле имеются питательные соки, но мы же порешили взять урожай невиданный, вот и надо тому делу подсоблять. Каждый корешочек подмочим, попоим, — работа дюже хлопотливая, да зато выгодная. — Теперь вам надо еще больше постараться, — сказал Сергей. — Читали постановление пленума? — Читал… И ты знаешь, о чем я думал, когда читал? О том марьяновском бригадире, о котором ты мне рассказывал. Как я рассудил про себя — молодчага тот бригадир, ей-богу! Надо бы мне с этим человеком повидаться. — Скоро вы с ним повстречаетесь. На той неделе в среду созывается районное совещание. Будем обсуждать решение пленума ЦК… abu Так что вы, Стефан Петрович, подготовляйтесь. — Не смогу подготовиться. — Почему? — Не кончу к тому времени сеять. — Так вы постарайтесь. — Стараюсь, а вот не кончу. — Старик посмотрел на обоз, который уже выползал на гору. — Сергей, а скажи, этот Меркушев по технике, конечно, спец, а по урожаю как, высоко идет? Какая там у него цифра запланирована? — Точно я не знаю, — сказал Сергей, — но думаю, что от вас не отстанет. — А опережать не думает? — Вот он приедет, мы его и попросим рассказать… Так что готовьтесь и приезжайте. Проезжая полями, Сергей завернул в бригадный стан ворошиловцев. Подворье бригады было убрано, расчищено и подметено. Две женщины белили стены невысокого саманного домика. Тут же старик плотник чинил дверь. Под навесом трое мужчин очищали на триере ячмень, ручку триера вращал Алексей Артамашов. Его нельзя было узнать. Вместо красивой кубанки с синим верхом на голове у него была поношенная кепка, вместо галифе и длиннополой сорочки, подтянутой казачьим поясом, — обычные брюки и рубашка, вобранная за пояс. abu — Сергей Тимофеевич! — крикнул Артамашов, легко вращая ручку. — Не узнаешь? Эге! Артамашова скоро и родная мать не узнает. abu — Вижу, вижу, нарядился, как артист! — откликнулся Сергей. — Опять хвастаешься. Не живешь, Алексей, а играешься! Сергей вошел в дом. В передней комнате с одним столом и длинной — от угла к углу — лавкой находились Никита Мальцев и бригадир Антон Солод, грузный мужчина с лукавым взглядом. Никита о чем-то разговаривал с Антоном, который подошел к окну и задумчиво смотрел на веяльщиков. — Сергей Тимофеевич, — сказал Никита, — посмотри ты на этого совестливого дядьку, — он указал на бригадира. — Совестится поехать к Рагулину… А я ему говорю, что стыдно будет тогда, когда урожая не будет. — Да не в этом дело, — проговорил Антон. — Как же я к нему поеду, ежели я с ним еще в прошлом году поругался… Это ж такой вредный старик. — А так и поедешь, — сказал Никита. — Нет своего ума, так иди к чужому дяде с поклоном… В этом, как я полагаю, нет ничего плохого. — Пусть бы лучше Артамашов поехал, — глядя в окно, проговорил Антон. — У него же зерновой участок, ему и надо ехать. — Заставь, ты бригадир, — сказал Никита. — Да, его заставишь! — со вздохом возразил Антон. — Рассуди, Сергей Тимофеевич, как же мне тут начальствовать. abu Мне дали Артамашова. В прошлом году он мною управлял, а теперь мы вроде ролями поменялись. И Артамашов меня не слушается. abu Я ему насчет Рагулина намекнул, так он на меня таким зверюкой посмотрел… — А о чем у вас разговор? — спросил Сергей. — Посылаю к Рагулину за опытом, — пояснил Никита. — Хочу в этом году подкормку зерновым дать, а этой премудрости никто у нас не обучен. Я был у Рагулина, упросил его показать, как оно делается. Старик уважил, он ко мне хорошо относится, но не могу ж я, как председатель, за всем успеть. А Антон, видишь ли ты, совестится, не хочет ехать… По правилу, лучше всего поехать бы Артамашову, как у него все посевы зерновые, но ты ж знаешь, что Артамашов и Рагулин — давние враги… А побывать у Рагулина край нужно. Зараз он на конеферме раствор делает. — Опоздал, Никита, — сказал Сергей. — Рагулин давно выехал целым обозом на поля. — И раствор повез? — Никита махнул рукой. — Ах ты, горе! Надо его догнать. А ну, Антон, зови Артамашова. Я с ним сам поговорю. Артамашов вошел в комнату все той же легкой походкой, какой он не раз появлялся здесь, когда был председателем. И хотя он был одет в обычный крестьянский костюм, но был по-прежнему строен, и на его смуглом лице все так же играла гордая улыбка. — Алексей, — сказал Никита, — знаешь, зачем я тебя позвал? — Скажешь — вот я и узнаю. — Ты читал постановление пленума ЦК о поднятии урожая? — Никита показал Артамашову газету. — А как ты думаешь? Не только читал, а уже на практике реализую. — Не вижу. — О! Видал ты его! — Артамашов рассмеялся. — Погляди ты на него, какой быстрый. Молодой, а нетерпелячий! Погоди до осени, вот тогда и увидишь. Раз я, Алексей Артамашов, сказал, что согласно этому решению подыму урожай и заработаю орден, — знать, так тому и быть!.. Это точно! Можешь взять себе на заметку. — А Рагулина обгонишь? — спросил Сергей. — Аге! — Артамашов снял кепку и смял ее в кулаке. — Этого чертяку старого на самом лихом коне не обскачешь… — А хочется? — Хоть и хочется, а не смогу. — А я думаю, что мы сможем, — уверенно заявил Никита. — Ты, Алексей, поезжай к Рагулину да поучись у него, как надо делать подкормку озимых, а потом у себя все это сделаем. Вот и сумеем обогнать буденновцев… Сергей Тимофеевич, куда поехал обоз? — На Иван-венец. — Алексей, зараз же седлай коня и скачи. — Это чтобы я ехал к Рагулину? — удивился Артамашов. — Ни за что! Я, Алексей Артамашов, — и поеду на поклон к Рагулину, к этому жадюге? Да ты, Никита, смеешься! — Вот видишь, как ты постановление реализуешь, — упрекнул Никита. — На словах ты герой, я тебя знаю. — А ты мне молодой указывать, — решительно заявил Артамашов. — Я и без Рагулина как-нибудь управлюсь… — Как-нибудь, Алексей Степанович, нельзя, — сказал Сергей. — Если ты всерьез решил поднять урожай, то забудь все, что было между тобой и Рагулиным, а седлай коня и поезжай… Да все хорошенько там изучи… Артамашов низко склонил голову и молчал. — Алексей Степанович, ты всюду говоришь о каком-то другом Артамашове, — продолжал Сергей. — Если же и в самом деле после того собрания на свет появился новый Алексей Артамашов, то он должен немедленно оседлать коня и ехать на Иван-венец. Иначе всем твоим разговорам грош цена. — На коне все одно не поеду, — мрачно проговорил Артамашов. — На коне я с ним никогда не встречался. Дай мне, Никита, бывшую мою тачанку. — Лицо у него побледнело. — Понимаешь, не могу я к нему ехать на коне… А ежели надо ехать, так прикачу на тачанке, как прежде… И эту обмундированию сниму, а надену все праздничное. Никита крикнул кучера и велел запрягать. Вскоре к домику подкатила тачанка. Артамашов посмотрел в окно на знакомых ему лошадей, на кучера Андрона, потом взглянул на Сергея, точно говоря: «Ну, будь что будет, поеду…» Губы его скривились, точно он превозмогал страшную боль. Видимо, ему хотелось что-то сказать, но он удержал себя, махнул рукой и вышел. — Ну, Андрон! — крикнул он кучеру, садясь в тачанку. — Снова мы вместе. Вези меня сперва в станицу, я там малость приоденусь, а потом понесемся мы с тобой в гости к Рагулину. Тачанка загремела по дороге. Глава XXIX Поздно ночью Стефан Петрович Рагулин приехал со степи домой. Кобылу он не стал отводить на общую конюшню, а привязал под навесом, возле лежавшей коровы, бросил охапку сена и пошел в дом. Дверь открыла Фекла Савишна, его жена, в белой длинной сорочке. Не сказав ему ни слова, она прошла в переднюю комнату, зажгла лампу и сердито посмотрела на Стефана Петровича. — И где ты все полуночничаешь? — спросила она гневно. — В поле… Где ж еще? — Ну и ночевал бы там. — Случилось так, что приехал. — Боже мой, а выгваздался! Да ты что, конюшню чистил? — Да, малость подзамарался, — смущенно проговорил Стефан Петрович, поглядывая на свою одежду. — Но зато какое важное дело сделали. Теперь очередь за, дождями. Вот бы два-три мартовских дождя — и ты знаешь, Савишна, какой у буденновцев будет урожай! Эге! Ты, вижу я, ничего не знаешь. А я тебе скажу: сколько мы с тобой живем на свете, а такого урожая еще не было! — Да будет ли? Ты так говоришь, будто зерно уже лежит в амбаре. Лучше, Стефан, скажешь гоп, когда перескочишь. Впереди еще всего можно ожидать — и градобоя и суши. — Град — стихия, а суши я не испугаюсь. — Эх, какой герой! Ты лучше скидывай свою вонючую обмундированию, да я начну тебя обмывать. Зараз затоплю печь и согрею воды. Искупавшись и улегшись в чистую постель, Стефан Петрович ни с того ни с сего рассмеялся. — Чего тебе так весело? — удивилась Савишна. — Артамашова вспомнил… Ты знаешь, он сегодня приезжал ко мне на тачанке. — На какой же тачанке? Он теперь уже не председатель. — В том-то как раз и смех… Не председатель, а прикатил на тачанке. Мы себе занимаемся подкормкой пшеницы. Гляжу я — по дороге на Иван-венец мчится артамашовская тачанка. А на ней все такой же бравый сидит Артамашов, и разодетый так, будто он едет не в поле, а на свадьбу… Хитрый!.. — Так чего ж он приезжал? — С поклоном к своему недругу… Жизнь оказалась куда умнее Артамашова… А этого он как раз и не хотел признавать. Вышло же так, что пришлось признать, потому что моя линия оказалась правильнее, чем линия Артамашова. Было время, носился Артамашов поверх земли, посмеивался надо мной, жадюгой обзывал, за человека не считал, а на поверку оказалось, что без Рагулина никак нельзя обойтись. — И чего же он от тебя хотел? — допытывалась Савишна. — Совету и помощи… Он теперь в своем колхозе борется за рекордный урожай. — Как все одно ты. — Что ты меня равняешь? — обиделся Стефан Петрович. — Слушай, что скажу… Грозиться-то он умеет, а того, как делается простая вещь — подкормка озими, не знает. Но не в этом самый главный интерес, а в том, что Артамашов пожаловал ко мне с поклоном… Ну, поздоровались мы, конешно, мирно, за руку, как и полагается. Выслушал я его просьбу и говорю: «А что, Алексей, на чьей стороне правда?» Молчит. В глаза не смотрит — стыдно. Гляжу я на него и вижу: хоть он и вырядился в свою новенькую форму, хоть и поясок на нем серебряный и кубанка чертом сидит на затылке — щеголь, куда тебе, а только прежнего форсу на нем и в помине нету. Высоко порхал Артамашов, да только подрезали ему те крылышки: научись сперва правильно по земле ходить, а тогда и в небо гляди. И вот он это понял и захотел стать таким, как все люди. Я его одобряю. Правильно поступил. abu Тут ежели постараться да все делать с умом, то можно и в почете быть, да еще и награду от правительства получить… Но только не могу я его понять: или хитрит и представляется, или в самом деле ума набрался и сурьезно захотел стать примерным человеком… Поживем — увидим. — Ну, ты ж ему подсобил? Пояснил, что и как? — Пришлось уважить. — Стефан Петрович тяжело вздохнул. — Подсобил. Куда ж его денешь! Было время — враждовали, а теперь между нами мир. Да и то сказать: об одном деле печалимся. Показал я ему и как подкормку делать, и вообще как за посевами смотреть. Поговорили мирно, по-хорошему. Стал он меня благодарить, а в глаза смотреть не может. А я ему и говорю: «Эх, Алексей, Алексей, опоздал ты меня благодарить. Надо было тебе не гордиться, да и наведываться ко мне почаще, — оно, гляди, и не пришлось бы тебе расставаться с тачанкой…» Ничего не отвечает, а по лицу его вижу — не раскаивается. Немного помолчали. Стефан Петрович перестал думать об Артамашове и уже стал засыпать. — Стефан, вот ты считаешь себя чересчур умным, — заговорила Савишна. — Всех председателей ты поучаешь… А разве ты сам правильно начальствуешь? Отчего ты лезешь во все дырки? — Это в какие ж дырки я лезу? — А в такие. Ты и за сеялкой ходишь, и плуги налаживаешь, и с этой подкормкой вторую неделю возишься, а то раз я видела тебя, как ты на конюшне скребницей коней чистил. Разве это председательское дело? Ты Артамашова завсегда ругал… А Артамашов был человек видный, на нем одежа чистая — вид совсем другой. А ты в чем ходишь? Да тебя от конюха нельзя отличить. Сегодня пришел — весь загваздался, как самый паршивый свинопас… И почему? Суешься во всякое дело, а оттого и дома не живешь. — Про Артамашова ты не вспоминай, — отвечал Стефан Петрович. — Он форсил здорово, да только уже дофорсился… А что ж касается того, что я во все вникаю, то это правильно… Берусь, ежели надо, и коней чистить, и за плугом ходить, а за сеялку стану, то наверняка скажу тебе, что лучше меня никто не посеет… Ничем не брезгую, ежели вижу, что делается не по мне. А как же нужно руководить иначе? Кто такой, по-твоему, председатель колхоза? Белоручка, что ли? По-моему, он есть первейший хлебороб и знающий дело хозяин… поэтому он все должен уметь. И какой же из меня будет хлебороб и хозяин, ежели я стану только другими командовать, наряжаться, на тачанке раскатываться… С этим всякий справится, а вот правильно вспахать, посеять да показать, как все это делается на практике, да поучить, а потом еще раз показать — все это труднее… Тут уж некогда за костюмчиком смотреть… Эх, жена, жена, ничего ты не смыслишь в моей профессии. Ежели говорить всерьез, то я и половину того не делаю, что надлежит мне делать как руководителю… Вот и с посевами запоздали. А почему? Я виноват. Не поспеваю поворачиваться. Постарел. Мне бы годов тридцать сбросить, вот тогда бы ты могла сказать… Что же именно могла сказать Савишна, Стефан Петрович так и не пояснил, ибо вспомнил свою молодость и загрустил. Они некоторое время лежали молча, предаваясь воспоминаниям. Потом Савишна тяжело вздохнула, зевнула и перекрестила рот, а Стефан Петрович, желая переменить тему разговора, поведал жене о предстоящем совещании и о том, что Сергей просил его выступить с докладом. — Да ты у меня говорун, — сказала Савишна, — тебя только затронь. Поговорить ты умеешь. — Высказаться-то я смогу, — согласился Стефан Петрович, — а только меня беспокоит один человек… — Кто ж он такой? — Какой-то Меркушев. Сергей обещал привезти его из Марьяновского района. По рассказам — бедовый и грамотный человек. — А чего ж ты его боишься? — Особенно бояться, конечно, нечего, а все ж таки опасения у меня кое-какие имеются… Может он выйти на сцену и сказать: так, мол, и так, беру по зерновым больше, чем Рагулин. Вот оно какое опасение! Тогда и мне придется прибавлять, а тянуться вверх уже некуда. Я и так замахнулся на такую цифру, что боюсь, как бы мне на старости лет в дураках не остаться. — А много ли пудов ты порешил взять? — спросила Савишна. — На нынешний год двести сорок. — Ой, Стефан, Стефан, дурная у тебя голова! — Савишна даже приподнялась на локте и посмотрела на мужа. — Кто ж еще посягнет выше этого? Да оно и ты перед людьми только хвастаешься — я не я, все могу. — И смогу! Двести сорок будет, а вот более ни на один пуд не смогу прибавить. — Стефан Петрович задумался и увидел перед собой Ефима Меркушева, высокого и стройного парня, — почему-то именно таким он ему казался. — И ежели Меркушев скажет: «Обещаю двести пятьдесят пудов», что я ему тогда скажу? — Ничего и не говори, — посоветовала Савишна. — Промолчи — да и все. — Не-е-е-т, Савишна, тут в молчанку не отыграешься. Не та песня. Ежели он станет меня вызывать, так я, по-твоему, должен отмалчиваться? Ранним утром, на минуту заглянув в правление, Стефан Петрович снова отправился в поле. Ввиду нехватки тягла он передал своих выездных лошадей вместе с кучером в полеводческую бригаду на все время сева, поэтому сам разъезжал по полям на старой и удивительно ленивой кобыле. Она была настолько стара и ленива, что ее уже никакими усилиями нельзя было развеселить и заставить пуститься рысью. Ни плетки, ни кнута она уже не боялась и с горы и на гору шла одинаковым, чуточку прихрамывающим шагом. Стефан Петрович давно махнул на нее рукой и не торопил. Ехал он без седла, для удобства свесив ноги на одну сторону, — так обычно ездят мальчуганы-табунщики. Повесив на холку поводья и покачиваясь, он осматривал поля и все время думал о районном совещании и о марьяновском бригадире. Он был почему-то уверен, что Ефим Меркушев непременно вызовет его, а может быть, и других председателей, на соревнование по урожаю и при этом скажет: «Ваш лучший председатель обещает взять двести сорок пудов, а я даю слово на двести пятьдесят пудов с гектара». «Иначе зачем же Сергей решил привезти этого Меркушева к нам на совещание, — рассуждал Стефан Петрович. — Да оно, пожалуй, и я смогу прибавить пудов на десять, виды на озимые не плохие…» Стефан Петрович залюбовался густой, с темным отливом озимью. Пшеница дружно кустилась, и Стефан Петрович радовался в душе. Надо заметить, что кобыле зеленя тоже понравились, — она уже хотела их отведать, потянула поводья и наклонила голову, но получила пинка в бок и плетку по гриве. — Куда тянешься, бешеная! — крикнул Рагулин, заворачивая кобылу на дорогу. Стефан Петрович торопил и бригадиров и сеяльщиков. Последние три дня сеяльщики не покидали поля ни днем ни ночью, сильно приморили лошадей и быков; и к отъезду на совещание Рагулина и бригадиров посев колосовых был завершен. Довольный таким успехом, Стефан Петрович, одетый в праздничный костюм, с побритыми щеками и подрезанной бородкой, сидел на линейке и держал на коленях папку. Кони шли усталым шагом, и кучер Афанасий их не торопил. Мимо, обгоняя Рагулина, промчались на тачанках беломечетенские председатели. — Отстаешь, Стефан Петрович! — крикнули беломечетенцы. Стефан Петрович промолчал. — Беда, — грустно проговорил Афанасий. — Разве ж можно выездных лошадей запрягать в сеялку? Их там так выгоняли, что они теперь еле-еле ногами переступают… Поглядите, как беломечетенцы помчались — только пыль стоит! А мы будем плестись… abu — Председателю выговор делаешь? — Стефан Петрович улыбнулся. — Я и без тебя знаю, что нельзя. А ежели надо? Что ты на это скажешь? Афанасий сердито молчал. — Говоришь, выездную пару на севе уморили? — продолжал Стефан Петрович. — И через это мы с тобой не можем так лететь, как полетели беломечетенцы? — Стыдно ж так ехать. — Какой же тут стыд? Едем медленно, но зато мы первыми в районе завершили сев зерновых. Вот оно какой расчет! Я еду шагом, но без хвостов, а у тех председателей, что ездят галопом, гляди, и половины колосовых не засеяно… Так что ты, Афанасий, мне не выговаривай… abu В Рощенской к приезду Рагулина вся площадь, как будто здесь разместилась ярмарка, была запружена: тут и тачанки всех фасонов и моделей, и линейки на высоких и на низких колесах, и двухколесные шарабаны на рессорах и без рессор. Кучера, дождавшись такого удобного съезда, собрались в круг и раскуривали первые папиросы. Посредине этого людного собрания торчала белая, из козьей смушки, капелюха Дорофея. Афанасий распряг своих лошадей и, вынув кисет, не спеша направился в круг. Совещание должно было открыться вечером, и делегаты разбрелись по районным учреждениям — каждый по своим делам. Стефан Петрович зашел к Сергею в кабинет, передал рапорт об окончании сева колосовых, поговорил о том о сем и как бы между прочим осведомился, приехал ли марьяновский гость. — Еще утром прибыл, — сообщил Сергей. — Поселили мы его в Доме колхозника, в отдельном номере. — Знать, с шиком? — А как же! На то он и гость. Хотите с ним повидаться? — Большого желания не имею, — сказал Стефан Петрович, — а все ж таки для интереса можно повидаться. — А он очень просил меня, чтобы вы к нему зашли до совещания. — Это зачем же я ему так быстро понадобился? — Его ваш урожай интересует. — Это какой же? Который был или который еще будет? — Как я понимаю — и тот и другой. — А! Значит, и тот и другой? Так, так. — Стефан Петрович помял в жмене бородку, и глаза его так сожмурились, что он уже ничего не видел. — Сергей Тимофеевич, я просил тебя разузнать, какой урожай планирует этот Ефим Меркушев. Говорил ты с ним? — Такого разговору у нас не было. abu — А что ж это он свои планы под секретом держит? — Я думаю, что на совещании он обо всем расскажет. — На совещании — это другой разговор. Надо бы до совещания все разузнать… Когда Сергей и Стефан Петрович вошли во двор Дома колхозника, Ефим Меркушев, в опрятном, хотя и не новом костюме, без шапки, с орденом Красной Звезды и пятью медалями, стоял на крыльце. «Мужчина на вид приятный, — подумал Рагулин. — И, сказать, не очень молодой. Годов более сорока наберется…» — Сергей Тимофеевич, — сказал Меркушев, — погляжу — и глазам своим не верю. abu abu abu Ведь это же подворье когда-то принадлежало моему хозяину Мокроусову. Два года я у него с женой батрачил, а потом от злости плюнул ему в морду и ушел. Вот этот погребок мы с женой выкопали. А в комнате, где я поселился, жил сам Мокроусов, то была его спальня… Смешно, ей-богу! Думалось ли мне, что я войду в этот дом не батраком, а гостем! abu abu abu И как же, скажите, меняется время! — продолжал Ефим. — Бывало, в этот дом я мог заходить только по зову хозяина, да и то на цыпочках. А теперь Меркушев живет в хозяйской спальне. — Как ты там устроился? — спросил Сергей. — Пойдем посмотрим. Небось не хуже, чем тот Мокроусов? Они вошли в небольшую комнату с двуспальной кроватью, с диваном и столом, над которым висело зеркало. — Ефим Петрович, — заговорил Сергей, — а знаешь, кто со мной пришел? Это же Стефан Петрович Рагулин. — Доброго здоровья, Стефан Петрович, — сказал Ефим и протянул Рагулину свою сильную руку. — Я о вас столько слыхал… «Ничего ты про меня не слыхал, — подумал Рагулин, — а так сказал, для красного словца…» — Откуда ж ты мог обо мне слышать? — спросил он. — Живем мы в разных станицах и, кажись, ни разу не встречались… — Не встречались — это верно, а я вас хорошо знаю. В газетах частенько пишут. — Могло быть, конешно, — неохотно согласился Рагулин. — Знаю-то я вас давно, а представлял себе совсем не таким. — Да, вид у меня не очень того… года! Стефан Петрович сел на стул и осмотрел Ефима с ног до головы. «Крупный мужчина, — подумал он, видя широкую, как совок, ладонь Ефима. — И тоже, по груди видно, воевал… А только орденов маловато… Медалей сполна, а орденов маловато…» — Ну, вы уже познакомились, — сказал Сергей. — У меня есть срочные дела, и я вас покину. abu Сергей ушел, а Рагулин и Меркушев недоверчиво и как-то по-особенному строго посмотрели друг на друга, точно говоря: «Ну, вот мы и остались одни, а говорить-то нам и не о чем». Они сидели молча, и им было неловко. Ефим вынул из кармана коробку папирос и стал угощать своего нового друга. Стефан Петрович даже и не взглянул на папиросы, сказал, что курит самодельную махорку, и тут же протянул кисет Ефиму. Они свернули цигарки, закурили, похвалили махорку, а говорить опять было не о чем. — Стефан Петрович, так что наши батьки были тезками, — сказал Ефим, поглаживая усы. — Выходит, что так. И снова молчание. «Ты наших батькив не трогай, — думал Стефан Петрович, косясь на Ефима. — Ты лучше без обиняков, а говори напрямик — зачем пожаловал в чужой район». — Стефан Петрович, вам не приходилось батраковать? — спросил Ефим, стараясь завязать разговор. — У меня до тридцатого года было свое хозяйство. — Бедняцкое? — Не знаю, как его и считать, — сухо ответил Рагулин. — Сперва ходил я в маломощных середняцких, а потом подрос до крепкого середняка. Дело прошлое, на что тебе это знать? — Да я только спросил. Снова наступило неловкое молчание. «Все допытывается, — думал Стефан Петрович. — Все ему надо знать…» — Молодцеватый у вас предрайисполкома, — сказал Ефим. — Я с ним на кошаре случайно повстречался. — Ничего, хороший человек. — Теперь мы его и своим считаем. — Оно верно, считать вы можете, — все так же неохотно отвечал Рагулин, — а все ж таки он наш… В нашей станице родился. — Рождение тут ни при чем. Они снова закурили, снова посмотрели друг на друга, а разговор не получался. Рагулин раскуривал цигарку и о чем-то думал. — Ефим Петрович, — заговорил он после продолжительного молчания, — ты, слыхал я, мастер насчет техники? — Кое-что соображаю. — И в электричестве смыслишь? — Малость разбираюсь. — Отчего ж вы себе гидростанцию не сооружаете? На том немецком моторчике далеко не уедешь. — Да, это верно, — согласился Ефим. — Вот бы и нам такую гидростанцию, как у вас… Завидно, ей-богу! — Стройте и себе… — Построим. Может, и не так быстро, как устьневинцы, а построим… А какие у вас нынче виды на урожай? — спросил Ефим, вынимая из кармана ту же коробку папирос. — Давайте моих закурим. Рагулин отказался. — Какие ж зараз виды на урожай? — Стефан Петрович нарочно уклонился от прямого ответа. — Рано еще предугадывать. Так в общем будто благополучно… А там кто ж его знает. «Про урожай пытает, — подумал Стефан Петрович, — хочется ему знать про мои наметки». — Стефан Петрович, я хотел спросить у вас одну вещь. — Ефим ближе придвинул папиросы. — Берите. Очень славные папироски. — Спрашивай. Ежели смогу — отвечу. — Вопрос такой: какими путями вы добиваетесь таких высоких урожаев? — Какие ж там пути? Никаких особых путей нету, — все так же не желая говорить прямо, неопределенно ответил Стефан Петрович. — Наше дело обычное, хлеборобское. — Обычное, да не совсем. Скажем так: вы сеете по черным парам? — Исключительно. Без черных паров как же можно? — Так. А какую даете культивацию? — Не особенно глубокую, но не очень и мелкую. — А подкормку по весне делаете? — Завсегда. — Золой? — И золой и суперфосфатом. Но, на мой взгляд, лучше всего конским пометом в жидком растворе. — Стефан Петрович увидел, что тема разговора становится и близкой ему и интересной, взял папиросу, закурил и сказал: — Тут, брат, дело вкуса. Один делает так, другой — иначе. Можно, конешно, и золой и другими удобрениями, но все это совсем не такая сила. А ежели ты хочешь получить добротное зерно, чтоб оно дало высокую кондицию, то ты должен… Речь потекла легко, и остановить ее Стефан Петрович был уже не в силах. Маленькие его глаза заблестели, он даже встал, прошелся по комнате. Оживился и Ефим. Как только разговор коснулся такой близкой для них темы, оба собеседника точно переродились. Откуда-то пришли красноречие, живость, улыбки на лицах. С каким-то особенным волнением они говорили о самых простых вещах, как, скажем, о культивации черных паров, о посеве пшеницы перекрестным способом, — так могут беседовать только агрономы-опытники. Ефим и слушал — то с восторгом, то с удивлением, и без конца задавал вопросы, один другого значительней, и улыбался, любовно поглядывая на Рагулина. Они говорили минут сорок — и о подкормке колосовых, и о прополке, и об организации труда в полеводческих бригадах, — говорили с такими подробностями и с таким знанием дела, что их суждения были похожи на хорошо продуманные записи лекций. И когда перешли к самому насущному — к механизации трудоемких работ, тут уже инициатива перешла к Ефиму, который говорил об этом предмете так просто и так убедительно, что Рагулин уже не мог ни возразить, ни добавить ни слова к тому, о чем рассказывал Ефим. У Ефима оказался такой богатый опыт, что Рагулин, редко кому завидуя, тут почувствовал зависть и про себя решил, что его новый приятель — человек и умный, и весьма положительный… А Ефим, ничего не подозревая, вдруг спросил, какой урожай пшеницы Рагулин намечает взять в нынешнем году, и попал в самое больное место. «Ага, — подумал Рагулин, — вот тебе о чем хочется знать? Ты, Ефим Петрович, решил меня выпытать? А я не скажу…» — Хочешь обогнать? — в упор спросил Стефан Петрович. — Куда там мне! Я вам в ученики гожусь. — А зачем же спрашиваешь? — Из интереса… Эх, Стефан Петрович, вот бы мне приехать к вам в колхоз на выучку! Хотя бы на месяц. Вы же настоящий хозяин, у вас есть чему поучиться. — Что ж, приезжай. — Рагулин важно погладил усы. — Ты, конешно, можешь приехать и поглядеть наши поля. А только меня ты чересчур не расхваливай. В работе я злой, и в колхозе меня не все уважают. — А я бы уважал. — Могло быть, конешно, — согласился Рагулин, уже окончательно решив, что Ефиму можно во всем открыться. — Ты заинтересовался моими планами на урожай? Могу сказать… К примеру, по пшенице думаю взять двести сорок пудов. — Сколько? — А что? Мало? — Ого! Куда там «мало»! — Ефим придвинул свой стул ближе к Рагулину. — Стефан Петрович, я к вам обязательно приеду. Вижу, что именно к вам я должен приехать и поучиться… Только уж вы не обижайтесь, ежели я прихвачу с собой колхозников, а особо — девчат. — Вези и своих девчат, — согласился Рагулин. — Какая ж может быть обида, раз дело того требует! — За это вам спасибо. — Ефим задумался. — Стефан Петрович, а знаете, какая мысль пришла мне в голову? — Скажи, скажи. — Давайте всем, кто хочет добиться высоких урожаев, сделаем вызов. Так, мол, и так, мы, передовики, каждый на свою совесть, берем обязательства добиться рекордного урожая да еще добавим к этому насчет механизации. Вы понимаете мою мысль? — Да я-то понимаю, дело нужное, — рассудительно отвечал Рагулин. — А только почему ты в своем районе такую идею не высказывал? — Высказал бы, но у нас нет подходящего запевалы… — Это какого ж такого запевалы? — А такого, как вы. Понимаете, Стефан Петрович, тут первое слово должен сказать такой человек, чтобы он вес имел. — А я не очень собой толстый. — Вы шутите! А я вот о чем думаю: тут нужен такой запевала, чтобы его голос был услышан всюду. Ежели, допустим, я выступлю на собрании первый и скажу, что обещаю достичь урожая, скажем, двести пудов с гектара, а у меня, — это же все в районе знают, — в прошлом году было всего-навсего шестьдесят пять пудов, все скажут: «Ефим мелет языком, а что — и сам не знает». А вам поверят, и ваше слово разнесется по всему Ставрополью, а вслед за вами многие пожелают и поучиться у вас, и потягаться с вами. Да вот я первый. Мне за вами, конешно, не угнаться, но двести пудов возьму. Да и механизацию у вас можно построить образцовую — свое электричество. — Так вот ты с какими намерениями приехал, — задумчиво проговорил Рагулин, комкая в кулаке бороду. — Погляжу я на тебя — парень ты башковитый. Что ж, я согласен, в запевалы — так в запевалы! Только смотри, Ефим, уговор дороже денег: пообещаем — так надо и выполнить… Дело это сурьезное. — Я это понимаю. — Ефим встал. — Я уже говорил об этом с Сергеем Тимофеевичем. Он нас поддержит, и письмо будет от всех наших хлеборобов. — Скуластое лицо Ефима расплылось в улыбке. — Так, значит, с этим делом мы порешили… А к вам я приеду с делегацией. — Милости прошу. На дворе вечерело. Скоро должно было открыться совещание. Рагулин и Меркушев посмотрели в окно, надели шапки и молча вышли на улицу. Глава XXX В марте, в пору безлунья, ночи на юге бывают такие темные, что и в двух шагах не видно ни холмов, ни деревца, ни взгорья, а степь кажется сплошной пахотой. Кое-где на дороге встречаются лужи, тоже черные, похожие на стекло, облитое мазутом. Кони переступают робко и боязливо, иногда сбиваются с дороги. Кучер Афанасий, подбадривая лошадей вожжами, говорил: — Куда, куда пошли? Слепые, что ли? Спиной к Афанасию, закутавшись в бурку и низко склонив голову, сидел Стефан Петрович Рагулин. «С лошадьми, как с людьми, разговаривает, — подумал он. — Интересно, понимают они его слова?» Стефан Петрович прислушивался к стуку колес и все думал о том, что было на совещании. Выйдя на трибуну, он не утерпел и прибавил десять пудов к той цифре урожая, которую наметил сам себе еще осенью. Ему аплодировали, и это так взволновало старика, что он сейчас же после совещания, несмотря на просьбу Сергея посмотреть кинокартину, уехал в Усть-Невинскую, рассчитывая на заре появиться в поле. — Пусть мои бригадиры поглядят картину, а я поспешу домой, — говорил он Сергею, уже усевшись на линейку… Теперь он смотрел в темноту и почему-то видел себя на трибуне. Затем выступали председатели колхозов, бригадиры, взял слово и Ефим Меркушев, — и Стефан Петрович, вспоминая речи, видел лица ораторов и даже слышал их голоса. Ему приятно было думать о своем выступлении, о том, что именно он сделал почин и призвал всех следовать его примеру; мысленно он переносился в большой клуб, заполненный народом, и на сердце у него было радостно. «Эге, так вот ты какой, Стефан! — добродушно думал он о себе. — То говорил, что прибавить к двумстам сорока пудам никак не можно, а заговорил перед людьми — и сразу прибавил. И я знаю, тебе от этого приятно, ты этим гордишься… А мог бы, конешно, и не прибавлять… Мог бы, а прибавил. Оно, конешно, хорошо, что прибавил, а вдруг не дотянешь — последние десять пудов самые трудные… Эх, смотри, Стефан, не опозорься. Это ж не то что сам себе на уме подумал, а люди про твою думку ничего не знают… Сам объявил, а слово не воробей, выскочило — не поймаешь…» Радостное чувство омрачала навязчивая мысль о том, что как бы и в самом деле не случилось чего такого, что навеки опозорило бы перед людьми имя Рагулина. А что ж может случиться? Не уродит столько зерна — вот и все! И как там ни было торжественно у него на душе, а старик Рагулин понимал: получить двести пятьдесят пудов зерна с гектара — дело не шуточное… Такого урожая не видели в Усть-Невинской даже те из стариков, кто старше Рагулина лет на тридцать. «Почему, к примеру, Никита Мальцев пообещал только сто восемьдесят пудов? — думал Рагулин. — Молодой, побаивается… А выходит, что я уже и не молодой, а побаиваюсь…» Он стал припоминать: Ефим Меркушев обещал двести пудов, председатель колхоза «Заветы Ильича» — сто пятьдесят, беломечетенцы — все шесть председателей — тоже назвали такую цифру. Дарья Байкова, сославшись на каменистую почву, сказала, что не сможет взять с гектара пшеницы более ста двадцати пудов. «Прибедняется, окаянная баба, — думал Рагулин. — Земли-то у нас лежат рядом, и я-то знаю, какая там у тебя почва… Ты не можешь, а я могу. Выходит так: старик Рагулин стоит в два с половиной раза дороже Дарьи Никитишны?» abu abu abu Вокруг стояла темь. И опять тревожные мысли не давали Рагулину покоя, и все чаще приходило на ум; а вдруг случится недород? «Не может того быть, — успокаивал он сам себя. — Вдруг ничего не случается. А если ударит сушь — начну поливку, а хлеб спасу… И все ж таки почему-то мне боязно? Погорячился. Скажем так: все сделаю, чтоб спасти посевы, а тех десяти пудов и не доберу — вот тебе и позор на голову… А что ежели соберу столько, как в нынешнем году?» abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Стефан Петрович так задумался, что на лбу у него выступили капельки пота. Он смахнул их рукой, сбросил бурку с плеч и, расправляя плечи, сказал: — Не допущу! — Это вы об чем? — осведомился Афанасий. — Все о том же! — Стефан Петрович облегченно вздохнул и снова натянул на плечи бурку. — Слыхал, какое я дал обещание? Тут, брат, есть о чем призадуматься. — Слыхать слыхал. — Ну и что? — Обещание высокое… Только трудно будет. — Я и сам знаю, что нелегко… Афанасий, ты, как человек сведущий, скажи: сможем? — Смотря по тому, какой выдастся год. Хлеборобское занятие такое. — Что ты мне говоришь про хлеборобское занятие? Я тебя спрашиваю: в любой год сможем? — Ежели не случится засухи… — Опять ты свое! Ты не гадай, что там случится, — скажи прямо: сможем? Сил у нас хватит? — Силов-то хватит, почему ж не хватить. А только трудно… Но я так думаю: ежели все постараемся — сможем. Тут такой расчет — единоличнику, сказать, такое задание не под силу, а колхозом возьмем. — Ну, вот это ты говоришь справедливо. Значит, сможем? А я малость побаивался. Стефан Петрович, довольный ответом своего кучера, повернулся к Афанасию и предложил ему свой кисет. Курили молча. Не заезжая в Усть-Невинскую, Стефан Петрович велел Афанасию завернуть в стан третьей полеводческой бригады. Ночь к тому времени была на исходе. Белел край неба, с востока дул свежий ветер, предвещая ясное, но холодное утро. На стане было тихо. На зов Афанасия из сенец вышел мужчина, на ходу надевая шубу. — Кто тут еще не спит? — спросил Стефан Петрович. — Це я, Никанор. — Чего ж ты, Никанор, не спишь? — Девчат сторожую, — зевая, ответил Никанор. — В хате зараз такого храпака задают. — Выпрягать? — спросил Афанасий. — Погоди. — Стефан Петрович слез с линейки. — Значит, девчата меня послушались и ночуют в поле. Так ты, Афанасий, поезжай по соседним станам и скажи всем людям, чтоб зараз же собирались сюда, до меня, на важный совет… А потом поедешь в станицу и привезешь членов правления… Стефан Петрович прожил на свете немало, но не помнит, чтобы когда-либо так быстро, как в эту весну, бежало время. Да и хлопот по хозяйству стало еще больше. А после того как Стефан Петрович провел собрание в поле, а затем состоялись заседание правления и бригадные собрания, жизнь в колхозе и вовсе ускорила свой бег. Из края приехали корреспонденты, и вскоре в газете были напечатаны портрет Рагулина на фоне широкого поля озимой пшеницы, а ниже — его статья, которая называлась: «Мое слово нерушимо…» Затем к Рагулину пожаловал Ефим Меркушев, и не один, а с девушками. Они приехали на бричке, запряженной волами, и въехали в Усть-Невинскую с такой звонкой песней, что вся станица всполошилась. Следом за Меркушевым стали приезжать то председатели колхозов Белой Мечети, то бригадиры из Родниковской, а то примчалась на коне Глаша Несмашная из «Светлого пути». Гости были людьми дотошными — все им хотелось разузнать, и все они старались не только увидеть пшеницу, но и пощупать ее руками. «Ишь какие хитрые, — думал Рагулин. — Все им раскрой да покажи». И хотя гости отнимали у Стефана Петровича много времени, но он был доволен их приездом, даже нарушил свое обычное правило — выписал из кладовой продуктов и устроил для гостей обед с вином. — Что-то ты, Стефан Петрович, дюже расщедрился, — не без резона заметил кладовщик. — Тут, брат, иначе нельзя, — жмуря глаза, отвечал Рагулин. — Это ж гости не простые, и надо нам себя перед ними показать, чтоб они всем были довольны и ничего плохого о нас не могли сказать… Но самое значительное и притом неожиданное событие принесло двадцатое марта: в этот день во всех московских газетах был опубликован указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении звания Героя Социалистического Труда передовикам сельского хозяйства. В числе награжденных был и Стефан Петрович Рагулин. Рано утром, как только Стефан Петрович пришел в правление и велел Афанасию запрягать лошадей, ему позвонила телефонистка станичного совета. Девушка волновалась и то поздравляла, то подробно передавала свой разговор по телефону с Сергеем Тутариновым. Рагулин слушал молча и не знал, что отвечать. Только когда повесил трубку и закрыл ладонью глаза, он сказал сам себе: — Тарахтела, тарахтела, а толком ничего не сказала. Вспомнив, что ему давно пора выехать в поле, что у Киркильского родника его ждет агроном, Стефан Петрович сердито посмотрел на Афанасия, стоявшего у двери с кнутом в руках. — Ты чего стоишь? — спросил Рагулин. — Кони запряжены? А почему не запряжены? Да чего ты на меня так смотришь? Афанасий смущенно двинул плечами и ушел запрягать лошадей, а Стефан Петрович снял телефонную трубку, подержал ее у уха; хотел позвонить, но раздумал. Он еще ничему не верил и хотел уехать в поле, но тут прибежал, запыхавшись, Савва Остроухов и минут десять пожимал и тряс руку. — Стефан Петрович, от всей души, именно от всей души поздравляю! — говорил Савва, все еще держа в своих руках руку Рагулина. — В вас, Стефан Петрович, мы видим замечательного человека! abu abu — А я в степь собрался, — смущенно проговорил Стефан Петрович, хотя думал сказать Савве что-то совсем другое. — Давно бы выехал, да вот Афанасий задержал… А там, на Киркилях, меня поджидает агроном… — Да какая ж теперь может быть степь? — воскликнул Савва. — И какой там еще агроном! Не в степь вам надо ехать, а на станичную площадь, где вас будет чествовать вся станица. Я говорил с Сергеем по телефону. Он и Кондратьев скоро приедут. — И чего ты, Савва, горячишься? — спокойно спросил Стефан Петрович. — Покудова я своими глазами не увижу Указ, митингов проводить не надо… Где же газета с Указом? — Да не успела еще прийти. А радио! Вся страна слышала! — По радио можно ошибиться… Может, то говорилось про моего однофамильца, на Кубани Рагулиных много. Стефан Петрович так бы и уехал в поле, — он уже сел на линейку, но в это время во двор вкатился тутаринский газик, и из него вышли Сергей и Кондратьев. Они тоже пожимали Рагулину руку и поздравляли, а тем временем возле правления сами по себе собирались станичники, и людей во дворе становилось все больше и больше. abu abu Афанасий понял, что тут случилось очень важное событие и поездка в поле не состоится, без разрешения Рагулина отъехал в сторонку и стал поджидать, что же будет дальше. На линейку взобрались ребятишки и, стоя гурьбой, жадно смотрели через головы взрослых, видели Стефана Петровича, но ничего понять не могли. abu abu Митинг состоялся тут же. abu abu abu Через час весь двор был запружен народом, у ворот даже стояли трое верховых, а на улице остановились подводы, — возчики взобрались на дробины и смотрели во двор, прислушиваясь к голосу оратора. Не только у Сергея и у Кондратьева, а у каждого, кто подымался на крыльцо, нашлось столько хороших, от сердца идущих слов, что Стефану Петровичу становилось как-то даже неловко. Слушая, он склонил голову, комкая в кулаке бородку, и думал: «Все разом хвалят, будто во мне ничего плохого и не осталось…» Выступил и Никита Мальцев и говорил с такой любовью, с какой только сын может говорить об отце. — Мы все будем учиться у Стефана Петровича! Стефан Петрович кивнул головой и мысленно почему-то опять обратился к Киркильскому роднику, где его с утра поджидает агроном, с которым они условились разведать источник, посмотреть его, чтобы потом решить, нельзя ли родник использовать для поливки посева. «Небось клянет меня на чем свет стоит… Ну, я еще подоспею. Где это Афанасий?» abu abu После митинга Рагулин уехал в степь и четыре дня не появлялся в Усть-Невинской. Он бывал то в одной, то в другой бригаде, разговаривал с сеяльщиками, старался быть спокойным, но не мог. Мысль о присвоении звания Героя Социалистического Труда не давала ему покоя. Ему казалось, что теперь колхозники смотрят на него как-то по-особенному, не так, как смотрели раньше, и ни днем ни ночью он не мог не думать, что вот уже четыре дня он не просто Стефан Петрович Рагулин, а Герой Труда, человек в стране видный и всеми уважаемый. Он уже дважды осматривал родник, мысленно прикидывал, как бы лучше устроить водохранилище на случай вынужденной поливки, а в голову лезли думки все о том же: как же ему теперь руководить колхозом — так же, как руководил и раньше, или как-то по-другому? «А может, это еще ошибка? — думал он. — И чего так долго газеты не приходят?» abu На пятый день в степь приехал Сергей. Он побывал во всех полеводческих станах и отыскал Рагулина у истоков Киркильского родника. Старик стоял на взгорье, а перед ним расстилалась в низине озимая пшеница, — зеленя были такие густые и сочные, что издали они напоминали темно-зеленое полотно, раскинутое по земле. Пшеница еще не поднялась и коню по щиколотку, и по ней еще не играл ветерок. — Стефан Петрович! Что это вы тут стоите, как полководец? — Думаю, как бы мне повернуть киркильскую воду на эти зеленя. — Да зачем же ее поворачивать? Пусть себе течет по ложбине. — Сергей вынул из кармана шинели «Правду». — Читайте! Стефан Петрович развернул газету и, вытянув руки, насколько только можно было, стал читать вслух: — «За получение высоких урожаев в тысяча девятьсот сорок шестом году присвоить звание Героя Социалистического Труда с вручением ордена Ленина и медали «Серп и Молот»… Ниже видел набранные жирным шрифтом фамилии и среди них никак не мог найти свою. Чем он пристальнее всматривался в строки, тем смотреть ему было труднее, и строчки сливались одна с другой так, точно по ним текла мутная вода, — глаза его слезились, и смотреть было больно… — Ниже, ниже, — подсказал Сергей. — Вот где буква «Р»… Читайте… «8. Рагулину Стефану Петровичу — председателю колхоза имени Буденного станицы Усть-Невинской Рощенского района, получившему урожай озимой пшеницы тридцать центнеров с гектара на площади четыреста восемьдесят гектаров». — Вижу. Совершенно справедливо, — сказал Стефан Петрович. — Было, верно, четыреста восемьдесят гектаров, а в нынешнем году мы шагнули вперед. Взгляни, какое поле! Но тут меньше половины. Главный массив на Иван-венце. Они сели на зеленом холмике, поросшем низкими кустами боярышника. Чуть ниже, шагах в трех, бурлил родник Киркиль. Вода в небольшом котловане колыхалась, точно вскипала, но была такая чистая, что сквозь нее виднелось коричневое, из мелкого песка дно, усыпанное, как бусинками, разноцветными камешками. По песку метались цветные жучки, и нельзя было понять, бегают ли это водяные жители, или передвигаются камешки. Из котлована вода вырывалась тремя мощными струями и с глухим шорохом катилась по камням, как по ступенькам, вниз, в густой лесок; затерявшись на время в леску, она выходила в неглубокую балку и текла прямо в Кубань… — Сергей Тимофеевич, — заговорил Рагулин, срывая пальцами молодую и сочную траву, — надо бы нам побалакать об одном важном предмете. — Какой же он, этот важный предмет? — Про геройство. — Стефан Петрович тяжело вздохнул. — Зараз в этих местах двое нас, Героев. Правда, мы с тобой Герои разные — ты получил ту почесть на войне, а я ее приобрел тут, среди этого поля, но спрос с нас, можно сказать, одинаковый. Сказать так: идем мы в одной упряжке… Но ты в Героях ходишь не первый год, а я человек в таком почете совсем новый. Скажи мне по совести: как мне держать себя с людьми? Ты чего смеешься? Я у тебя серьезно спрашиваю. — А оттого я и смеюсь, что вы об этом серьезно спрашиваете. — Да как же мне не спрашивать? — Стефан Петрович загреб пальцами кустик травы и вырвал его с корнем. — Ну, вот ты посуди сам: то я был простым человеком и мог говорить с людьми запросто, по-свойски: где с шуткой, где прикрикнешь, а где и острое словцо пустишь в обиход для складности. Теперь же, как я понимаю, мне надобно разговаривать как-то очень вежливо, всякими там умными словами… — Стефан Петрович, знаете, что я вам на это отвечу? — Ну, ну? — Будьте самим собой — это же самое главное. И нечего вам перестраиваться. Вы Рагулин, так и будьте им же! — Значит, все делать так же запросто? — вполне серьезно спросил Стефан Петрович. — Именно запросто. — А все ж таки мне нужно как-то себя показать, что-то такое важное сделать… отличиться. Посоветуй, что б мне такое сделать! — Первое — вам нужно ехать в Москву, — сказал Сергей. — Есть телеграмма, и вам необходимо выехать послезавтра. Побываете в Кремле, получите награду, а когда вернетесь, то и сами увидите, что вам нужно делать… Так что готовьтесь к отъезду. Я за этим и прибыл к вам. — Так сразу и ехать? — Стефан Петрович задумался. — Хоть бы отсеяться. — Не беспокойтесь, без вас отсеются. Более двух недель Стефан Петрович Рагулин пробыл в Москве. Только в первых числах апреля он вернулся домой. На разъезде Стефана Петровича встречали Савва Остроухов, приехавший сюда на тачанке еще утром, Сергей Тутаринов, Никита Мальцев, Семен Гончаренко и еще небольшая группа станичного актива. Стефан Петрович не спеша вышел из вагона и остановился. На нем был новый темно-синий костюм, на голове — тоже новая и такая же темно-синяя кепка, бородка так ловко подрезана и подчищена, что Стефан Петрович всем своим помолодевшим видом стал похож на Михаила Ивановича Калинина. На борту красиво сшитого пиджака, чуть повыше ордена Ленина, горела золотая медаль «Серп и Молот». Стефан Петрович поставил чемодан и долго восторженным взглядом смотрел на поля, на зелень ярового ячменя вблизи дороги. Он снял кепку, вытер платком голову, со всеми поздоровался за руку и спросил: — Ну, как тут наши посевы? Глава XXXI Однажды ранним мартовским утром Виктор собрал курсантов не в школе, а на площади. Они пришли с лопатами, с «когтями», подпоясанные широкими поясами, на которых висели тонкие звенящие цепочки. На молодой ярко-зеленой травке Виктор развернул карту Усть-Невинской и начал объяснять по чертежам, в каком порядке и по каким улицам должны пройти провода электросети. Тем временем на подводах были подвезены бревна и ящики с крючьями и изоляторами. С восходом солнца начались земляные работы, и это было такое значительное событие, что на площадь сошлись почти все жители станицы — кто рыть ямки, кто развозить столбы, а кто просто посмотреть. Прохору было поручено руководство развозкой столбов. Он принял это назначение охотно. Всякий, глядя на его сосредоточенно-строгое лицо, думал: да, только Прохор и никто другой может справиться с этим делом. — Виктор Игнатыч, да я и без чертежов все вижу! — нарочно говорил он громко, чтобы все слышали. — Я же всю станицу наизусть знаю! Однако чертежи у Виктора взял, стал их рассматривать, что-то отмечать карандашом, умышленно подойдя ближе к толпе. — Прохор Афанасьевич! — кричали ему станичники. — В первую очередь вези столбы буденновцам! — Нет, давай на ворошиловский край! — Все буденновцам! Буденновцы подождут! — Сперва на фермы! — До клуба! — Лучше всего — к домам! Прохор слушал молча. — Граждане, не горячитесь, — начальствующим тоном сказал он. — Все движение столбов у меня пойдет по схеме! Вот она, глядите! — И он показал чертежи. Два дня от лесосклада по всем улицам тянулись подводы, груженные бревнами, а следом за ними направились с лопатами землекопы. Повсюду, куда ни глянь, у дворов лежали бревна и чернели бугорки земли. Утром третьего дня на площадь к Прохору пришли бабка Параська и дед Евсей. — Прохор! — сказала бабка Параська гневно. — Ты тут старшой или есть еще и повыше тебя? — И я старшой, и есть еще и повыше меня, — поглаживая усы, отвечал Прохор. — Смотря по тому, какое дело. — По столбам ты главарь? — допытывалась Параська. — По столбам — я и есть, — с достоинством отвечал Прохор. — Само собой, — буркнул Евсей. — Рази не видишь? — А в чем дело, бабуся? — официальным тоном спросил Прохор. — Почему ты нас с дедом обходишь? — Бабка Параська подступилась к Прохору и продолжала: — Почему нам не везешь те дручья? Возле каждого двора сваливаешь бревна, а мы с дедом разве не такие люди? Наш двор разве ты не знаешь, где он стоит? — Знаю, знаю, но погодите, бабуся, не глядите на меня чертом. Зараз я рассмотрю и все вам объясню. — Прохор раскрыл папку и долго водил пальцем по бумаге. — Евсей и Параська Семененковы? — Мы, мы… — Так, так… — Прохор задумался. — Ваш дом стоит на краю станицы? — Само собой, — подтвердил Евсей. — На правой стороне улицы? — Там, там, — сказала бабка Параська. — Домишко наш под соломой, а соседом у нас будет зять Тутаринова. — Все понятно. — Прохор решительно закрыл папку. — Возле вашего двора ввод не полагается. — Какой такой увод? — спросила бабка Параська. — Это ты что придумал? — Ну, столбу стоять там не полагается. Поняли? — Само собой, — согласился Евсей. — Как же так не полагается? — тут бабка Параська уперлась кулаками в бока и решительно подошла к Прохору. — Отчего ему там стоять не полагается? — А вот так и не полагается, потому как я действую по чертежу. — Ах ты дьявол старый! — не на шутку расходилась старуха. — Знаю тебя, сатанюку! Нарошно обошел наш двор! Старые люди живут, — так тебе на них и чертежов нету? Вези зараз же столб — вот и все! Вези! — Не могу, бабуся, — спокойно отвечал Прохор. — Без света вас не оставим, но провода подведем с соседней улицы… Понятно? — Знать ничего не хочу! Давай столб! — Вот прицепилась! Горе, а не бабуся! — И не отцеплюсь! — стояла на своем Параська. — Я на тебя, сатанюку, управу найду. Сережке пожалуюсь. А вот и он, на счастье, едет… Пойдем, Евсей! — И она повела мужа к станичному совету, куда подъехал на машине Сергей. Мимо Прохора, глухо стуча колесами и поскрипывая, проехала подвода, груженная тремя столбами, на верхних концах которых уже торчали крючья. Быков вел Нестор — рослый мужчина лет сорока, в широких суконных штанах и в куцем пиджаке. На бричке сидела Лена, держа на коленях связку белых, как голуби, изоляторов. — Нестор, обожди! — крикнул Прохор. — Свои точки знаешь? Бричка остановилась. Нестор повесил кнут быку на рога и развернул кисет. — Скажи, так и буду знать, — не спеша ответил Нестор, сворачивая цигарку. — Так вот смотри сюда, — сказал Прохор, показывая возчику чертежи. — Под номером сорок семь сбросишь возле яценкового сарая, только не по сю его сторону, а по ту, — вот эта точечка. Под номером сорок восемь отвезешь к мальцевскому двору, — вот этот кружочек, наискось от калитки. А под номером сорок девять положи на углу, где стоит курничок… Понятно? — Не заблудюсь, не бойся, — ответил Нестор. — Повтори! — Значит, так: сарай, мальцевский двор и курник. — Правильно! — сказал Прохор и обратился к Лене: — Елена, ты будешь чашки накручивать? — Как видите. — А кто ямки выроет? — Почем же я знаю, — ответила Лена. — И где запропал Грицько с хлопцами? — Прохор горестно махнул рукой. — То ж его улица. — Прохор, а я знаю, где Грицько, — сказал Нестор. — Он ушел до кочубеевских амбаров. — Эх ты, горе! Возьми, Нестор, лопаты, а землекопов я пришлю. Первый столб, как и наказывал Прохор, был сброшен возле яценкового сарая. Нестор уехал дальше, а Лена отвязала два изолятора и стала привинчивать их на крючья. Она впервые без помощи Виктора занималась этим делом. Ей хотелось, чтобы чашечка не косилась, села на крюк плотно и разрезом именно в ту сторону, в какую нужно, но добиться этого было не легко. Или фарфор был уж очень скользкий, или руки у нее дрожали, но чашечка никак не хотела повиноваться и два раза выскакивала из пальцев. К тому же резьба оказалась слабой, и от этого навинченная чашечка сидела несколько боком. А тут еще, как на беду, подъехали Виктор и Сергей. Лена волновалась, но работу не бросала, а только покраснела до слез, еще ниже склонилась над столбом и, конечно же, не видела, с какой приветливой улыбкой посмотрел на нее Ванюша. — Ну, Коломейцева, как идет практика? — спросил Виктор. — Хорошо, — глухо ответила Лена. — А почему косит изолятор? — спросил Сергей. — Ну, это не беда! — сказал Виктор и подсел к Лене. — Возьми кусочек пакли… Давай, помогу. — Нет, нет, я сама! abu abu abu — И в самом деле, Виктор, — сказал Сергей, — не будем мешать. Зайдем на минутку к нашим… Ванюша, ты потом подъедешь. Ванюше показалось, что он ослышался, и он нарочно переспросил, куда нужно было подъехать. А когда Сергей и Виктор направились в переулок, Ванюша осторожно подошел к Лене и долго смотрел на ее проворные руки. — А ты чего остался? — не подымая головы, спросила Лена. — Лена, да ведь это же я, Ванюша… шофер райисполкома. — Вижу, — сказала Лена, не отрываясь от дела. — Помнишь, как мы ночевали у вашей мамаши? — Понравилось? — Лена поправила рукой спадавшие на лоб кудри. — Приезжайте еще! — Да мы с Сергеем Тимофеевичем были у вашей мамаши, а только никого там не застали. — Были у матери и никого не застали? Смешно! Ванюше сделалось жарко. Он снял шапку и пригладил ладонью белую чуприну. — Лена, а тебя там не было… а мне так хотелось с тобой повстречаться. — Это зачем же? — А так, запросто… Лена удивленно подняла голову, и этот ее строгий взгляд, и ее румяное лицо показались Ванюше такими красивыми, что он уже не мог устоять и присел на столб. — Лена, в тот вечер… Ванюша не договорил. Лена вдруг рассмеялась и так радостно, что и ее смех, и белые зубы, и голубые с крапинками глаза были Ванюше до того приятными, что он, и сам не зная отчего, тоже рассмеялся. — Ванюша, — сказала она ласково, — ты не вспоминай тот вечер… Он давно прошел и уже никогда не вернется, а лучше помоги мне… — Леночка! — Ванюша вскочил. — Приказывай все, что хочешь, — вмиг сделаю! Да если ты только скажешь… — А Сергей? Скоро тебе нужно ехать. — Теперь все обождет! И Сергей Тимофеевич, и все на свете! Раз я решился… — На что же ты решился? — при этом Лена так улыбнулась, что у Ванюши потемнело в глазах. — На то я решился, на то… — Ванюша тяжело вздохнул:- На все я решился, потому как люблю тебя, Лена! — Меня? abu Так я же замужем была! Разве ты не знаешь? — Ничего мне не надо знать, ежели ты мне по душе… — Ва-ню-ша! Ой, какой ты страшный! — Сам я теперь не свой, вот и страшный!.. Лена, говори, что мне делать? — Помоги яму вырыть. — Хоть десять! — Ванюша ударил шапкой о землю, снял пояс, засучил рукава. — Давай лопату! Где рыть? — Милый Ванюша! Ты не страшный, а очень славний! Ванюша вонзил острие лопаты в землю, наступил ногой и уже ничего не слышал. Прошла неделя, и по Усть-Невинской поднялись, как лес, столбы, отсвечивая на солнце белыми серьгами изоляторов. Вид станицы как-то сразу изменился. От непривычки и улицы казались шире, и дома выше, и изгороди исправней. Будто б все оставалось прежним: и деревья, как и во всякую весну, дружно покрывались зеленью, а только вдоль садов возвышались столбы, и на них то там, то здесь карабкались электрики, уже натягивая провода: и яблони, как всегда, зацвели буйным цветом, а только на фоне этой пышной белизны величественно рисовались все те же столбы… На площади они описали размашистый круг, а затем разбежались кто куда: одни по улицам, другие вдоль реки, третьи к амбарам и на колхозные дворы, а самая длинная цепь, обогнув Верблюд-гору, протянулась к саманному домику птицеводческой фермы… А курам в это время не было решительно никакого дела до того, подошли на птичник столбы или не подошли: они встречали весну таким крикливым кудахтаньем, что оно было слышно в станице. В курник, где ярусами вдоль стены, точно ложи в театре, висели плетенные из соломы гнезда, набилось столько хлопотливых несушек, что там образовался настоящий куриный базар. «Я-я несу яйцо! Я-я несу яйцо! А я уже снесла! А я уже снесла!» — разносилось на все голоса. Петухи тоже были небезучастны: одни стояли у порога, другие взбирались на крышу и, поднимая головы, кричали изо всей силы: «А что там за шум! А-а! Мы знаем, что там за шум! А-а! Мы знаем, почему все разом кричите!..» Молодой, зимней выводки петушок с острым, еще не вполне оформившимся гребешком и куцым хвостом молодцевато взлетел на крышу невысокого сарайчика и, топча солому длинными, еще без крючковатых шпор ногами, кричал что есть мочи: «Ага! Я же вам говорил, что пришла весна!» — Ой, какой же крикун! — сказала Ирина, глядя на молодого петуха. — Все орут — и он туда же! Ирина вошла в птичник. Длинное и низкое помещение с широкими на юг окнами было залито солнцем. Свет падал полосами, и куры, сбившись у гнезд, казались не белыми, а с зеленоватым отливом на спинках и на шеях. Над головой у нее с паническим криком пролетела курица. Ирина подошла к гнезду. В нем лежала белая горка яиц, — видимо, в этот день побывала здесь не одна несушка. Ирина подоткнула фартук и осторожно начала брать яйца. В другом конце птичника Марфа Игнатьевна тоже выбирала яйца и складывала их в корзину, надписывая на каждом дату и порядковый номер. — Иринушка! — крикнула мать. — Не приезжал Сережа? — Обещал, а почему-то нету. — Ну, приедет, ежели обещал! Дорога теперь у него одна, да к тому еще и знакомая. Вот уже прошел месяц, как Ирина считалась невестой Сергея, приближалось и время, когда она станет его женой. Все эти дни, занималась ли она с Виктором, или была занята каким делом, находилась ли одна, или в компании, мысленно она постоянно была с Сергеем. Постепенно, сама того не замечая, Ирина научилась понимать Сергея с полуслова, умела по взгляду, по одной лишь улыбке или по движению его широких бровей узнавать, чем он взволнован или обрадован. И, может быть, потому, что Ирина так часто и подолгу думала о нем, в ней произошли любопытные перемены: она жила теми же интересами и заботами, какими жил Сергей, и это ее радовало… Если Сергею хотелось, чтобы как можно быстрее был завершен в районе сев, то такое же желание возникало и у нее, и она, сочувствуя ему, говорила: «Сережа, а ты дай указания председателям, чтобы они поторопились…» abu Как-то раз Сергей в разговоре с ней похвалил Стефана Петровича Рагулина, — и Ирина согласилась с ним, что лучшего председателя колхоза нельзя найти во всем районе. Сергей пожаловался ей, что не любит сидеть на слишком затянувшихся заседаниях,  — и Ирина уже считала, что нужно проводить заседания короткие… Из-за Сергея Ирина поссорилась с Анфисой. Случилось это в тот день, когда по просьбе Ниловны, Анфиса и Семен пришли на птичник проведать свою будущую родственницу. Ирина встретила гостей радостно, пригласила в хату, усадила за стол и накормила обедом. Семен был в черной, из мелкого курпея, кубанке, которую купил на базаре, и в этом наряде «под казака» он был смешным, не таким, каким встретила его Ирина на полустанке. — Семен, это ты что же — в казаки приписался? — спросила Ирина. — Фасонит, — сказала Анфиса, — бате угождает. — Просто нравится — вот и ношу. Анфиса готовилась стать матерью, и хотя она нарочно сшила себе слишком просторный сарафан со сборками и напусками, но и такой костюм уже не мог скрыть ее беременности. Ирина смотрела на Анфису, и этот вид молодой женщины и радовал и пугал ее. — Анфиса, ой, какая ж ты стала! — шепотом, на ухо, сказала Ирина. — Скоро и сама будешь такая, — ответила Анфиса. За обедом Семен частенько посматривал на Ирину. Видя ее матово-темное лицо, умные глаза, он живо представлял себе и глухой полустанок, и лениво плетущихся огненно-красных быков, и смуглолицую возницу… И думалось ему: как же недавно все было, а сколько за это время произошло перемен! И какие перемены! — Казак! — сказала Ирина. — Я догадываюсь, чего ты на меня так посматриваешь. Небось припомнил, как я тебя и Сережу из беды выручила на том полустанке? И где вы взялись на ту пору? — Тебе тогда, наверно, и в голову не пришло, что на твоем возу сидят сразу два жениха! — Тут Семен нарочно надел кубанку и лихо сбил ее на лоб. abu — А ты не очень гордись, — сказала Анфиса. — Не было бы тебя и Сережи, так мы бы с Ириной еще бы не таких женихов себе нашли. В девках бы не сидели. Правильно, Ирина? — Не знаю… — Вот видишь — она не знает, — сказал Семен. — Значит, я прав. Да и женихи-то какие — первый сорт! — Он обратился к Ирине: — Только вы с Сережкой что-то чересчур запаздываете. Погляди на мою Анфису! Женщина, можно сказать, в полной боевой форме! — А ну тебя, Семен, — смущенно проговорила Анфиса. — Анфиса, да ведь это же правда, — все так же весело сказал Семен, — поджидаем маленького казачонка. — А разве ты казак? — еще не оправившись от смущения, спросила Анфиса. — Кубанку купил — так думает, уже и казак! — Как он думает, это не имеет значения, — рассудительно ответила Ирина. — Раз ты, Анфиса, казачка, значит, и муж у тебя казак, и ребенок будет казачонком. — Вот это сказано по-моему! — воскликнул Семен. — А все ж таки мой друг слишком медлит… В других-то делах он дюже щирый да торопливый… Я на него обиделся. abu abu Не за то, конечно, что он так долго не женится, а за горячность… Мне сдается, что на фронте он был куда спокойнее. — Семен обратился к Ирине: — Веришь, позавчера он вызвал меня и Савву с отчетом на заседание исполкома. Сам сидит за столом и чертом на меня косится, будто я ему зло какое сделал… — Значит, сделал, коли он на тебя так посмотрел, — сказала Ирина. — Сережа зря серчать не будет. — А откуда ты его так быстро разузнала? — не без ехидства спросила Анфиса. — Я, кажись, лучше тебя знаю своего брата. Тоже спичка! Если что не по нем — может ни с того ни с сего воспламениться. — Досталось тогда и мне и Савве, — продолжал Семен. — Мне — за строительство плотины, а Савве — за плохую доставку столбов. — И правильно! — смело заявила Ирина. — Что «правильно»? — вспыхнула Анфиса. — А то, что Сережа хорошенько поругал Савву и Семена. Он понапрасну никого не станет обижать. — Ой, ой, ой! — воскликнул Семен. — Что я слышу? Ты ли это, Смуглянка? Да ты не в жены годишься моему другу, а в заместители! — Это Сережа ее научил заступничать, — вставила Анфиса. — А вы не смейтесь, — строго сказала Ирина, — ты погляди на Савву. Разве так выполняют пятилетний план? Сережа помог ему, лесу добыл, а Савва теперь прохлаждается и ждет, чтобы Сережа за него снова работал. А у Сережи свои дела — у него целый район, и он не будет за Савву работать, а заставит, потребует… Да и с тебя, Семен, тоже потребует! Вот скоро начнем высоковольтную линию ставить! А ты, Семен, неповоротливый! Будет тебе нагоняй! — Не имеешь права на Семена такое наговаривать, — перебила ее Анфиса, и лицо ее разрумянилось. — Ишь какая объявилась начальница! — Нет, имею право, — сказала Ирина, смело глядя на Анфису. — Ты не знаешь, как Сережа беспокоится за электростанцию? А я все его думки знаю… Он так печалится! — Охотно верю, что Сергей печалится, — спокойно перебил Семен.  — А тебе-то чего болеть душой? — Верная будет женушка, — с усмешкой сказала Анфиса.  — Тоже начнешь районом управлять! — Что я буду делать — тебя не спрошу! — резко ответила Ирина. — Анфиса, Ирина! — сказал Семен. — Да вы что ж в самом деле… Не успели породниться — и уже ссоритесь? Всем было неловко. Некоторое время они сидели молча. Ирина, не понимая, почему Анфиса так сильно обиделась, пробовала заговорить с ней то о семенах гвоздики, то о каком-то новом рисунке на вышивке. Анфиса отвечала неохотно, разговор не клеился, и они расстались сухо, как чужие. — Видишь, Семен, — заговорила Анфиса, когда они вышли на дорогу, — какую языкастую да сильно умную жену подобрал себе Сергей. Характером вся в него… Только обидно слушать — чего, скажи, она лезет, куда ее не просят? Что она понимает в Сережиных делах? — Как всякая жена, — проговорил Семен. — Ты тоже вмешиваешься в мои дела. — Так то ж я… Да и то только с тобой иногда наедине поговорю, а на людях я и слова не скажу… А она, видал, как за Сережку заступается? Ишь какая умная! А Ирина все еще стояла у порога и задумчиво смотрела им вслед. Она так и не могла понять, почему Анфиса на нее обиделась… «Или она недовольна тем, что ее брат женится на мне? — думала Ирина. — Так пусть бы так и сказала, и тогда бы я не стала с ней и разговаривать…» С этими мыслями Ирина вошла в хату и остановилась возле большого, продолговатого сундука в железной обивке. Сундук был куплен еще в ту пору, когда Марфа Игнатьевна собиралась выходить замуж, но выглядел не очень старым — немного поржавело железо… Теперь в этом сундуке хранились наряды Ирины, и она вспомнила, как Сергей как-то подошел к сундуку, потрогал его рукой и рассмеялся. «Эту старинную скрыню, — сказал он, — мы не возьмем. Нам она не подходит. На газик ее не поставишь, а на быках тащить совестно. Так что ты рассортируй все, что там у тебя хранится, а я привезу тебе три чемодана. Это и прилично и удобно…» Ирина слушала Сергея и утвердительно кивала головой, — она была согласна с тем, что материн сундук и в самом деле никуда не годится… Она подняла тяжелую крышку и задумалась: влезет ли все, что лежит в сундуке, в три чемодана? Глава XXXII Помнится Сергею, что даже на фронте в самые жаркие дни боев время бежало не так быстро, как в эту весну. Вслед за севом незаметно наступила прополка, люди из станиц перекочевали на поля — там они дневали и ночевали, и строительство станции замедлялось. И хотя к середине марта плотина преградила русло Кубани и по каналу прошла пробная вода, хотя монтажные работы подходили к концу, а в станицах сооружалась электросеть и провода подводились к домам и общественным постройкам, но Сергея это не радовало. Он хорошо понимал, что не сделано еще одно из главных сооружений: трансформаторные подстанции и высоковольтная магистраль, которая должна пересечь район в трех направлениях. Уже приехали из «Сельэлектро» специалисты, было и оборудование, но не хватало рабочей силы и транспорта. Вначале Сергей думал обойтись небольшими бригадами, созданными главным образом из наемных рабочих и бывших курсантов-электриков. Но вскоре убедился, что этой силы недостаточно и что строительство линии может затянуться до осени, а пуск станции был намечен на май. В беседе с Кондратьевым Сергей настаивал, чтобы сооружение высоковольтной линии объявить народной стройкой, подобно тому, как это было сделано на рытье канала. — Мы подымем все станицы, — доказывал Сергей, — мобилизуем весь транспорт, какой только есть в районе. abu — Все станицы мы, конечно, поднять сможем, — отвечал Кондратьев, — но не имеем на это права. — Почему? — Есть же у нас не менее важное дело — поля, и о них не следует забывать. Ты вот что сделай: поезжай в станицы, узнай на месте, сколько каждый колхоз сможет дать людей и тягловой силы, но только чтобы без ущерба для полевых работ… — Без ущерба невозможно! — А ты попробуй, попробуй… Тогда и примем на бюро нужное решение. — Да ведь это же долгая история! А время бежит! — Не торопись. Поспешишь — людей насмешишь, — мудрые слова. Поезжай, поезжай… И Сергей поехал. Он побывал во многих станицах и хуторах, и как ни подсчитывал вместе с руководителями колхозов и бригад, как ни прикидывал, но ни людей, ни транспортных средств не хватало. abu abu abu abu abu Что и как нужно было сделать, чтобы обработка полей и строительство электролинии шли одновременно, — он не знал. «Еще посоветуюсь с отцом», — решил он и поехал в Усть-Невинскую. Однако к отцу Сергей приехал не скоро. Сперва побывал у Саввы, затем у Рагулина, заехал к Виктору, а потом велел Ванюше завернуть на птичник. Начинало вечереть. Ирина прилаживала к одеялу новый, из белого батиста, пододеяльник, который она только что сшила, но еще не успела прорезать петли. Она стояла на коленях на середине раскинутого одеяла, босая, с голыми до колен ногами и, поворачиваясь во все стороны, поправляла концы и ставила карандашом точки на том месте, где должны быть пуговицы. abu Все эти дни, приходя домой, она не находила себе места, все ждала Сергея, выбегала на курган и смотрела на дорогу. — Эх, дочка, дочка, — говорила Марфа Игнатьевна. — abu Была и я девушкой, и все это переживала… А все ж таки нечего тебе просиживать за книжками да этого Грачева водить в дом, а пора и за ум взяться. Ты теперь невеста, и одна у тебя дорога — стать женой. Вот ты и готовься к этому, посмотри, все ли у тебя припасено для новой жизни… А как же? Мы так выходили замуж. abu Перво-наперво — постель. Хоть он у тебя и фронтовик и любит при людях похвастать, что сильно закален на войне, а пуховую постель и ему надо приготовить. Кровать у тебя есть, на сетке, четыре подушки пухом набиты, есть и новое одеяло, а вот пододеяльника нету… abu Прорезая ножницами петли, Ирина услышала шум мотора, знакомые шаги, стук щеколды, и по тому, каким голосом говорил Сергей с шофером и с какой решительностью распахнул сенную дверь, она уже знала, что у него плохое настроение. abu — Иринушка! — крикнул Сергей, быстрыми шагами подходя к ней. — Ты бы только знала, как я летел к тебе! Так только птицы… Сергей не договорил, ибо в ту минуту, когда он приблизился к ней, нагнулся и обнял ее, то, что он хотел сказать о птицах, сразу потеряло свой смысл… Он легко, вместе с одеялом, приподнял ее, обрадованную и испуганную, и стал целовать и ее улыбающиеся губы, и ее закрытые, но все видящие глаза, и ее уши, маленькие и мягкие; целовал торопливо и с той ненасытной жадностью, с какой уставший, томимый жаждой путник пьет воду, добравшись до родника. — Ой, Сережа, одеяло падает! abu — Наше? — Наше… abu — Сама мастерила? — Сама… — И смогла? — Так это же не трудно. — Ты пока оставь свое шитво, — сказал Сергей.  — Собирайся, поедем к нашим… — Ты чем-то встревожен? — Не ладятся у нас дела с высоковольтной линией… Хочу поговорить с отцом. Поедем вместе. Наступал сухой и душный вечер. В доме Тутариновых еще не светились огни. Ниловна подоила корову и пришла с дойницей в сенцы — из дверей повеяло запахом молока. Тимофей Ильич сидел на низеньком стульчике возле хаты — он только что вернулся с огородных плантаций и отдыхал. За день находился, устал, все тело ныло, старчески сухие ноги просились на покой, но не ломило в суставах, не было и в коленях той ноющей боли, которая обычно предвещала старику сырую погоду. Усталыми глазами Тимофей Ильич смотрел на небо, до половины залитое жарким красновато-синим светом, и думал: «Что-то моя ревматизма не тревожится, знать, не быть скоро дождю…» Ниловна процедила молоко, вымыла дойницу и, повесив ее на колышек, присела, тоже на низеньком стульчике, рядом с мужем. — Тимофей, ну что там ноги, не зудят? — Уже вылечились, — ответил Тимофей Ильич. — Думаю записаться в танцоры. — Знать, не быть дождю. Постепенно стемнело. Густые сумерки полезли в сад, а из сада на улицу. В калитку вошла Анфиса, ведя за ошейник телка. — Разыскала? — спросила Ниловна. — В бурьянах возле мальцевского двора спал, окаянный, — сказала Анфиса, проходя мимо родителей, полная и низенькая, с заметно выросшим круглым животом. — Мамо, Семен еще не пришел? Знать, и сегодня будет ночевать на гидростанции. — Э-хе-хе-хе! — тяжело вздохнул Тимофей Ильич. — Дождик-то пойдет, ему еще придет пора. А меня, Ниловна, другое опечаливает… Весна наступила, вода в Кубани прибыла, а электричества все нету и нету. А Прохор доказывал мне, что все упирается в воду… — А чего ты печалишься? — сочувственно заговорила Ниловна. — Гляди, сколько столбов по улице стоит, просто как в городе. И шнур в хату проведен, чего ж тебе еще? Тимофей Ильич поднял голову, хотел посмотреть на провода, идущие в дом, но в темноте их уже не было видно. — Ничего ты, Ниловна, не смыслишь, — сказал он. — Ну что такое столбы? Что мы, на них богу будем молиться, коли в них тока нету?.. Будем вот так сидеть и на столбы поглядывать… Да и сын наш тоже вояка хороший, в станицу носа не показывает. И Никита Мальцев тоже сидит и чуприну свою поглаживает. Был я у него сегодня. За голову руками схватился, чуб мнет. «Почему, — говорю ему, — не ведете столбы от станции?» — «Нету, говорит, дерехтивы, а без нее не можно…» Видал ты его — без дерехтивы жить не может. Тимофей Ильич бурчал, ругал Савву, и Сергея, и зятя, а Ниловна слушала и зевала — она привыкла ложиться спать рано, когда куры садятся на насест. Она хотела встать и уйти, но в это время на улице вспыхнуло зарево. Сперва оно осветило плетни, затем перекинулось в сад и, позолотив верхушки белолисток, упало на белую стену и ослепило Тимофея Ильича и Ниловну. abu Анфиса легко, точно она и не была беременна, побежала открывать ворота, заслонив рукой от света глаза… Машина подъехала к самому порогу. abu Сергей и Ирина подошли к родителям. — Мамо, и вы, батя, — сказал Сергей, — мы приехали к вам в гости. — Спасибо, дети, спасибо, — басом ответил Тимофей Ильич. — Давно пора навестить стариков. А Ниловна, обрадованная таким неожиданным приездом сына с будущей невесткой, прижималась то к Сергею, то к Ирине, хотела сказать что-то значительное и не находила слов… Старушка вспомнила свою молодость, увидела и себя и Тимофея Ильича — вот так же когда-то стояли они перед родителями — и ей хотелось побежать в хату, вынести икону и благословить жениха и невесту, только она не знала, — вынести ли сюда икону, или увести молодых в хату… Потом Ниловна вспомнила, что сын ее икону не примет, и от этого ей стало так больно на сердце, что она тихонько всплакнула, прижавшись уже не к Сергею, а к Ирине, и успела тайком, так, что в темноте никто и не заметил, перекрестить их обоих своей маленькой старческой рукой. — И чего ты к ним липнешь? — сказал Тимофей Ильич. — Эй, бабы! — обратился он и к Анфисе, что-то говорившей на ухо Ирине, и к Ирине, уже как к своей, и к Ниловне. — Идите в хату и там шепчитесь и целуйтесь сколько вашей душе угодно. Да приготовьте стол, а мы тут с Сергеем побеседуем. Женщины ушли в хату, вскоре в окнах загорелся свет и послышался девически веселый смех Анфисы и Ирины. — Ну, что ж, сыну, — заговорил Тимофей Ильич. — Нареченную жену ты привез, а русская горькая у тебя имеется? Без этой штуковины и в хату не пущу! — И старик рассмеялся тихим, с хрипотой смехом. Между тем закат давно угас, и из-за крыши подымалась луна. Тени от дома потянулись к воротам. Тимофей Ильич, прислушиваясь к смеху в хате, сказал: — А веселая тебе жинка попалась. Затем усадил Сергея рядом с собой и положил ему на колено свою костлявую и тяжелую руку. — Не расписывались? — спросил он строго. — Еще с месяц подождем. — Чего ж ждать? Какая тому есть причина? — Так условились… Ирина учится. — А ты бы ее сам и учил… на то и муж. — Вы этого, батя, не поймете. — Так, так, — старик подумал. — И без свадьбы будешь кончать дело? — Некогда, батя, разгуливать. — Так… Оно-то и верно, зараз тебе не до гулянья… А как же с прочим? — Это вы о чем? — Нужно ж тебе родительское благословение или как?.. Знаю, у попа венчаться не будешь, свадьбу справлять тоже не желаешь, а все ж таки без родительского благословения нельзя. — Тимофей Ильич тяжело вздохнул. — Ты, сыну, не суперечь, ежели мать поднесет тебе икону, не бунтуй, хоть и не смотри на лик божий, и не крестись, а только мать не оскорбляй. — Нет, нет, батя, только без этого, — поспешно ответил Сергей. — Вы же знаете, что ни вас, ни мать я никогда и ничем не обижал, а этого делать не надо… Ни к чему. — Так-таки и ни к чему? А чем же мы тебя будем благословлять? Кулаками, что ли? — Тимофей Ильич, сжимая пальцами колено сына, рассмеялся и закашлял. — Скажите нам доброе слово — вот и все. — Так, так, доброе слово. — Тимофей Ильич задумался. — Я и сам не дюже охочий до тех икон, а вон мать твоя — женщина старорежимная, что она смыслит в политике?.. Ну, ничего, я как-нибудь сам отговорю. А жилье там у тебя имеется? — спросил отец после короткого молчания. — Где жить-то будете? На квартире? — Об этом, батя, не беспокойтесь. — Ну, добре, добре. — Старик расстегнул бешмет, выпрямил ноги. — Ну, что там у вас в районе? Что думает начальство насчет дальнейшего строительства? — Да так, все ничего… Думаем, батя, и очень много думаем. — Сергей тяжело вздохнул. — Приехал и к вам посоветоваться. — Так, так. — Старик наклонился, поднял палочку и стал ею чертить землю. — Значит, приехал к бате за советом… Понаобещали, понашумели, понахвастались, а теперь думаете? Плохо, сынок, думаете, вот что я тебе скажу. — Вы, батя, меня не попрекайте, не за попреками я к вам приехал. — Знаю… Говори, за каким советом приехал? — Как мне поступить, батя? — Сергей вопросительно посмотрел на отца. — Чтобы пустить станцию, нужно по всему району провести провода, — работа большая и трудная… — Так что ж из того, что она трудная? Ежели нужно, так и нечего глядеть на трудность. — Да я это понимаю! — Скликай людей, да и начинай… А что ты тут раздумываешь? Вот наш Никита смог бы дать и людей и тягло, а сидит, ждет дерехтиву и чуприну мнет… А ты напиши ему такую дерехтиву… — Если бы собраться всем районом, — задумчиво проговорил Сергей, — то мы смогли бы за два месяца пустить станцию. — Так чего ж ты мне об этом рассказываешь? Действуй, как лучше. — А полевые работы? Бурьяна на полях знаете сколько? Тут такое трудное время. — Поднатужимся, да и поля в бурьяне не оставим, — сказал Тимофей Ильич. — Ты, сыну, этого не устрашайся. Ежели за дело взяться как следует, да чтобы порядок был, то можно всюду управиться… Ты, сыну, так сделай: мужчин, парубков, девок, да и баб, которые без малых детей, а то и стариков, которые еще при силе, отбери и пошли на строительство, а остальные пусть будут в поле. Да и в районе надо всех служащих забрать, и машины там, какие есть… Сергей встал, подтянул пояс так поспешно, как это он всегда делал, издали увидев генерала, оправил гимнастерку и уже мысленно был там, где должна была пройти электромагистраль… Как хорошая скаковая лошадь, увидев препятствие, горячится и не может стоять на месте, так и Сергей уже не мог ни сидеть, ни разговаривать. Переступая с ноги на ногу, он жил тем, что должно было делаться там, на будущих дорогах электролиний, и не мог решить, ехать ли ему в район сейчас, или подождать ужина… Боясь обидеть стариков, он остался ужинать и был весел, много разговаривал, охотно ел… Пить же чай отказался, объявив, что ему нужно срочно ехать в район. Ирина, блестя глазами, шепнула ему на ухо, что она тоже поедет с ним. Тимофей Ильич только утвердительно кивнул головой, а Ниловна горестно смотрела на сына и на невестку и ничего не могла понять. Ирина что-то сказала Анфисе на ухо, поцеловала в щеку Ниловну и стала собираться. Ванюша, изрядно закусив, первым вылез из-за стола и пошел заводить машину. Глава XXXIII На рассвете Сергей и Ирина приехали в Рощенскую. abu Следом за ними прибыли Семен, Стефан Петрович Рагулин, Никита Мальцев, Дарья Байкова и Савва Остроухов. Сергей решил созвать заседание исполкома с активом, поэтому начал звонить в станицы и велел председателям станичных советов немедленно прибыть в Рощенскую. Созвать людей было не трудно, но Сергея больше всего беспокоило то, что Кондратьева не было дома, — выехал в район и еще не вернулся. Как ни пытался Сергей связаться с ним по телефону, но отыскать так и не мог. Звонил в Белую Мечеть — ему отвечал сельисполнитель: «Они еще днем туточки были, да и уехали… А куда? Кажись, в Родниковскую…» Из Родниковской сообщили, что секретарь райкома ночью зашел на минутку в станичный совет и тотчас уехал, а куда — никто не знал… Пока Сергей звонил, Стефан Петрович, удобно устроившись на диване, уснул, а Ирина и Семен сидели у стола и о чем-то вполголоса разговаривали. Сергей подошел к Семену и Ирине. — Ну, Иринушка, помогай! — сказал он. — Садись к телефону и начинай вызывать нужных людей… Возьми карандаш. abu Ирина молча взяла карандаш и бумагу. — Привыкай, Ирина! — сказал Семен. — Звони на квартиры вот этим товарищам. — Сергей наклонился к столу: — Начальнику автоколонны — Супрунов его фамилия, хозяин машин, нужный человек… директору нефтебазы — Соломатину Евсею Марковичу, тоже богатый хозяин. Еще заведующему сельским хозяйством — Ковтунов Сидор Гордеевич. Директору МТС — Савельеву Петру Семеновичу. abu Вот еще кому позвони: председателю артели «Кожкоопремонт» — Есаулов Илья Григорьевич, — у него есть четыре автомашины, и можно взять пар десять коней. Да и народу у него немало. Еще вызови директора сырзавода — Кожкодаев Савелий Митрофанович. А тебе, Семен, тоже найдется работа: пойди к Рубцову-Емницкому, к старому своему приятелю… abu Тут недалеко… abu abu А я пойду ко второму секретарю Алданину. abu abu abu abu abu Алданин выслушал Сергея молча. — Кондратьев вернулся? — спросил он, потирая ладонью щеку. — В том-то и дело, что не вернулся. Я его и по телефону не мог разыскать. А дело-то такое, что не терпит. — Ну, хорошо. Собирай людей, а я подойду. abu abu Возвращаясь в исполком, Сергей завернул к Федору Лукичу Хохлакову. Из-за садочка все так же молодо смотрели на улицу окна небольшого домика под черепичной крышей. Створки их были раскрыты. Федор Лукич в одной нательной рубашке сидел за столом и пил чай. Увидев входившего в калитку Сергея, он крикнул: — Ранний гость! Заходи до меня чаевничать!.. А я думал, что только старому коню не спится, — сказал Федор Лукич, когда Сергей вошел в комнату, — а оно и молодой скакун любит рано вставать… Ну, садись, выпей чайку. — Спасибо, не хочется. — А ты пей, хоть и не хочется. Водкой угостить не могу — доктора запретили даже в доме держать эту влагу. — Федор Лукич налил в стакан крепкого чаю и усадил Сергея за стол.  — Да ты что такой хмурый? Не больной ли? А может, не выспался? Сергей отрицательно покачал головой, налил в блюдце горячего чаю и, пока пил, в кратких словах рассказал Федору Лукичу, как члену исполкома, по какому делу он к нему пришел. — Всех мобилизуешь? — строго спросил Федор Лукич. — Не всех, но вот у вас на мельнице есть три пары лошадей — вы должны их послать. — Не пошлю. — Почему? — Пустая затея. — Федор Лукич задумался, осторожно потрогал пальцем родинку на своей толстой губе. — Сергей! И что ты есть за человек? Год на тебя я смотрю, нравишься ты мне, вижу, казачья у тебя жилка, — а вот понять тебя не в силах. — Что ж во мне непонятного? — Характер… Я знаю, — это тебя настропалил Рагулин… И вот я не могу понять. Будто ты парень умный и глаз у тебя верный, но за каким дьяволом ты держишь курс на этого старика Рагулина? Это же одно горе, а не человек. То он мне своими выдумками кровь портил, а теперь к тебе прицепился. Это же карьерист первой статьи! Он уже отхватил одну Золотую Звезду, а теперь целится на другую… Герой нашего времени — да и только! Ну, вот ты — кровь на фронте проливал, войну на своих плечах вынес — это я понимаю. Но какой герой из этого вредного старика? Хлеб уродил — стал Героем. Да у нас земля такая, что и без Рагулина может уродить. — Геройство людей, Федор Лукич, нужно видеть не только на войне, — возразил Сергей. — Что же касается народной стройки, то инициатива эта исходит не от Рагулина… не печальтесь, Федор Лукич. — А от кого? — От самих людей. — Зачем же ты Рагулина привез? — Актив. Рагулину я верю, не подведет! — Веришь? — Хохлаков усмехнулся. — Не понимаю, во что ты в нем так сильно уверился? Решил аврал подымать и Рагулина привез на подсобление. А Рагулин, чертяка, хитрый, я-то его знаю. Он-то свои поля обработает, а в других колхозах из-за недостатка людей посевы погибнут — и Рагулин сызнова выдвинется… Вот у него какой расчет! — Плохо вы знаете Рагулина, — что еще сказать? — Но ты рассуди сам. — Хохлаков приподнялся. — Есть же «Сельэлектро» или там еще какая строительная контора, пусть они и сооружают, а твое дело — о хлебе думать… Урожай — вот твой главный козырь. — Козырь? Да мы не в карты играем, а жизнь строим! abu — Погоди… Ты скажи: почему Рагулину веришь, а в то, что я тебе говорю, не веришь? — Это длинный разговор. — Ну, все же? — Мне кажется, потому, что идем мы в разные стороны.  — Значит, вроде как бы не попутчики? — Вот, вот! — Чертовщину придумал! А Рагулин, мой же сверстник, тебе попутчик, а я не попутчик? Так, что ли? Рагулин, по-твоему, меня обогнал? Так я тебя понял? — Нет, немножко не так. Федор Лукич, по правде сказать, не Рагулин вас обогнал, а сама жизнь… А вы этого не видите, да и не хотите видеть… Вот в чем ваше горе. — Шутник же ты, ей-богу! Жизнь меня обогнала? Вот придумал! Как же это можно понять? Да ты знаешь, что я эту самую жизнь с саблей в руках завоевал? Ай, придумал! — Хохлаков хлопнул Сергея по плечу. — Ну, хорошо! Я приду на исполком. Только заранее знай — буду против, потому как вижу в этом разбазаривание колхозной силы… Хлеб бурьяном позарастал, а ты с Рагулиным штурм подымаешь… К полудню заседание исполкома закрылось, люди разъехались по станицам, а на второй день началось строительство электромагистрали. Со всех концов района в Усть-Невинскую потянулись за лесом подводы, тракторы-тягачи с прицепами, запылили по дорогам автомашины. На лесоскладе, где шла погрузка бревен, гудели людские голоса, слышался глухой стук укладываемых на возы столбов, урчание моторов — весь берег был запружен лошадьми, быками и машинами. От Усть-Невинской бревна уходили по трем маршрутам: один обоз, растянувшись километра на два, взял курс на Рощенскую и вскоре потерялся в степи; другой двинулся по берегу Кубани — до Родниковской; третий направился на запад, в Белую Мечеть, — великанами лежали желтовато-серые столбы и по зеленям, и по холмам, и по зяби. Обезлюдели станицы и хутора, зноем и тишиной были охвачены улицы и пустые дворы. Окна во многих домах наглухо закрыты ставнями, на дверях — ржавые, давно бывшие в деле замки… Лишь изредка можно встретить то древнего старика в тени у плетня, в поношенном бешмете и в кудлатой шапке: сидит старина, горестно опершись на палку, печальные его глаза слезятся, — видно, и его тянет в степь, и он бы ушел за возом, да только ноги уже не слушаются… То в саду забелеет детская головка и тотчас скроется за кустом; то покажется, согнувшись над грядкой, одинокая старуха — и снова ни души вокруг. Все живое из станиц и хуторов перебралось на поля, и там, под теплым весенним солнцем, началась трудная и необычная жизнь людей. Как будто ничего особенного и не случилось, а Федор Лукич не мог успокоиться. Ему казалось и странным и непонятным: почему именно после этого заседания исполкома одолела его такая тоска, отчего так тяжко и тревожно на сердце? «Кажется, и заседание было обычным, — думал Хохлаков. — Ну, собралось много людей, не смогли уместиться в кабинете и перешли в зал… Ну, поспорили, резал я, как всегда, правду-матку, критиковал в глаза, не боялся… А что ж тут такого? Кто мне запретит критиковать? Сергей хмурился, ему не нравилось, тоже критику не уважает, но слушал молча… Терпел… А вот Рагулин, старый черт, бесился, перебивал, насмехался, — давно он стоит у меня поперек горла…» Хохлаков вспомнил, как разозлился на Рагулина и сказал, что и сам не поедет на строительство и лошадей с мельницы не даст, и тут же покинул заседание. За дверью нарочно остановился, прислушался, думал — позовут, но его не удерживали, и только кто-то громко и насмешливо крикнул: «Валяй! Валяй! Обойдемся и без ахида!» С горькой обидой вспоминая об этом, Хохлаков поежился. «Кто же окрестил меня такой дурацкой кличкой? — думал он. — Сергей? Нет, Сергей такое глупое слово не придумает… А? Кто ж еще — Рагулин, старая бестия!..» И Федор Лукич поморщился, точно от боли… …Опираясь на палку, Федор Лукич неторопливо шел по берегу речки. Вблизи мельницы устало опустился на камень и задумался… «Ахид… Значит, ехида… Это я — ехида? Так, так… Дожил… Спасибо, спасибо…» Грузное его тело сгорбилось, седая, низко остриженная голова опустилась на колени. «Без меня обходятся… Тридцать годов не обходились, а теперь без меня… А почему без меня?» Он не находил ответа и безотчетно-грустно смотрел на бугорками бегущую воду. Мельничное колесо шумело, как бы насмехаясь над Хохлаковым, от речонки веяло прохладой, а сердце уже не болело, а щемило… «А без Рагулина не обходятся!» Ему не хотелось ни о чем думать, а в голову лезли мысли и перед глазами стоял Сергей… «Значит, что ж, Сергей, за Рагулиным пошел и радуешься?» И ему казалось, что Сергей улыбался, и широкие его брови лезли на лоб: «Тебя не Рагулин обогнал… сама жизнь…» Федор Лукич закрыл ладонью слезившиеся глаза, и уже перед ним не было ни речонки, ни мельничного колеса — мысленно он снова находился на заседании исполкома и сидел за столом как раз напротив Рагулина. После сообщения Сергея Федор Лукич первым выступил в прениях и теперь каялся, потому что речь начал издалека, с полчаса говорил о неуправке в колхозах, о плохих видах на урожай, а Рагулин смотрел на него своими маленькими глазами и хитро усмехался. Эта ненавистная ему усмешка так разозлила Хохлакова, что он стукнул кулаком о стол и сказал, покосясь на Алданина: «Партия и правительство не позволят растранжиривать колхозные трудодни!» — «Ишь какой стал грамотный! — крикнул Рагулин. — А ты знаешь, какую пользу принесут колхозам эти трудодни? Стыда у тебя, Федор Лукич, нету! Не для чужого дядька стараемся — понимать надо!» — «Ты меня не учи!» Федор Лукич смотрел на речонку и думал: «А еще что же я тогда сказал? Ах, да! Говорил, что посевы надо спасать. И правильно говорил». Вспоминая выступление Рагулина, Федор Лукич даже слышал его хриповатый голос… Вот Рагулин снял картуз и ударил им по столу так, что резкий, как пощечина, звук и до сих пор стоял в ушах… «Тут, Федор Лукич пел нам песню, что посевы у нас позаросли бурьянами, что людей не хватает… Пожуриться да еще и слезу пустить — чего проще! А ты, Федор Лукич, спросил у самих колхозников: желают ли они линию строить? Желают! А раз желают, то и неуправки не будет…» Там, на заседании, Федор Лукич косился на Рагулина и отвечал ему репликами, которые теперь ему почему-то казались и смешными и обидными… Только сейчас он понял, что надо было сказать что-то совсем иное, а что именно — не мог придумать… Ему хотелось продолжать спор с Рагулиным, но мысли в голове путались… «А ты, Федор Лукич, знаешь, отчего мы затеяли всем людом подымать столбы?» — Знаю, — угрюмо проговорил Хохлаков, видя, как мимо него проплыла белая утка. — Пошуметь захотелось. abu «Нет, ничего ты не знаешь! Себе ж облегчение в труде хотим получить, чтоб силы у нас прибавилось…» — Какой сильно умный! А придется тебе комиссию вызывать да акты на гибель посева составлять. «Нет, Федор Лукич, этого ты не дождешься…» — Хвастаешься, чертяка старый! — зло сказал Хохлаков и бросил камень в воду. «Чем тебе тут языком трепать, ты побывал бы у нас на полях да посмотрел, что там делается…» Федор Лукич не знал, что ответить, потер кулаком глаза, хотел больше не думать о Рагулине, но навязчивые мысли не давали покоя, и снова перед ним стоял Рагулин и поглаживал бородку. — А ты меня не учи! — крикнул Хохлаков, так что гуси, подходившие к реке, подняли головы. — Ишь какой учитель нашелся! Я, может, больше твоего бывал на полях и еще побываю, ежели потребуется. «А чего ж кричишь: «Караул, посевы погибли! Акты давайте писать! А кто тебе сказал, что посевы погибли?» — Все люди видят, а тебе повылазило… Нацепил Золотую Звезду и уже ничего не видишь? А за что получил награду? За хлеб! А теперь от хлеба отворачиваешься? «Ты моей награды не касайся — руку обожжешь! Да и о посевах не печалься — присмотрим!» — Помяни мое слово — повезешь комиссию… «Да разве мы затем приставлены к делу, чтобы понятых возить по полю? Дескать, поглядите, люди добрые, какие мы есть заботливые хозяева, об актах своевременно беспокоимся, не зеваем… Так, что ли?» — Смейся, смейся! — сказал Хохлаков и со злостью плюнул. «…Нет, Федор Лукич, лично я на это не согласен. Да ежели ко мне явится такая комиссия, то я за свое спокойствие не могу поручиться — так попру со степи, что они и детям своим закажут туда ездить…» — На язык ты герой, а поглядим, что ты запоешь осенью!.. Тут Федор Лукич облегченно вздохнул — ему показалось, что теперь-то Рагулину уже нечего сказать, а только сердце почему-то ныло еще сильнее, ломило грудь, а к горлу подкатывался комок острой и обидной боли… «И что же это такое? — думал Хохлаков. — Кажись, раньше со мной ничего такого не случалось… А может, и случалось?» Федор Лукич тоскливым взглядом посмотрел на перекат. Там конюх, молодцеватый чубастый парень, поил шестерых лошадей, сидя верхом на гнедом мерине. Конь, низко нагибая голову, пил воду, и передняя нога, немного согнувшись в колене, мелко и нервно вздрагивала… Только Хохлаков взглянул на конюха, как глаза его затуманились, точно их затянуло поволокой: и перекат, и сидевший на коне парень, и слабо согнутая, подрагивающая нога мерина вдруг унесли Федора Лукича в далекую пору молодости, и в памяти воскресло то, что было давным-давно забыто… Вспомнился кочубеевский отряд, свежий осенний рассвет, мелководная, вот такая же, как и здесь, речонка и в балке хутор Извещательный. В то горячее время Федор Лукич был и молод и вспыльчив, и носил такой же, как у парня-конюха, чуб, и слыл в эскадроне гордым и самонравным юношей… И только он подумал об этом, как перед ним живой картиной встала атака на хутор Извещательный… Только-только рассвело, белела изморозью зеленая трава по низине. Эскадрон подходил к хутору, и командир эскадрона приказал на рысях пересечь речонку на мелком песчаном перекате. Хохлаков, гарцуя впереди отряда, не подчинился командиру и, желая прихвастнуть и показать лихость перед товарищами, пришпорил коня и погнал его напрямик по кустам. Вблизи речонки конь споткнулся, упал на колени, и Хохлаков, не удержавшись, вылетел из седла. Эскадрон помчался вперед, вспенилась, взлетела брызгами вода на перекате, а Хохлаков лежал возле своего коня и не мог подняться… Гремела земля под копытами скачущей конницы, блестели вскинутые над головами сабли, кто-то хлестнул плеткой с такой силой, что у Хохлакова зазвенело в ушах, и поскакал мимо. И вдруг в эту напряженную минуту по эскадрону прокатился громкий смех, и Хохлаков понял, что это смеются над ним… Постепенно дробь копыт стихла, но уже вблизи хутора в туманном утреннем воздухе пронеслось «у-р-р-ра-а-а-а!», а Хохлаков хватался за дрожащую переднюю ногу коня, который тревожно всхрапывал и косился на своего хозяина… Хохлаков понимал, что бой начался и что хутор будет взят без него, и ему стало так обидно и стыдно, что на глазах выступили слезы, а сердце заныло вот такой же, как сейчас, страшной и тупой болью… Напрягая последние силы, Хохлаков вскарабкался в седло и, не помня себя и только чувствуя тупую боль в груди, во весь галоп помчался в хутор, где уже шел бой… «Догнал же я тогда эскадрон и дрался со всеми… И никто меня не мог упрекнуть… Ну, свольничал, упал и сам же поднялся… А разве зараз не смогу подняться?..» Федор Лукич, услышал за спиной конский топот и вздрогнул… К нему подъехал конюх и, не слезая с лошади, сказал: — Федор Лукич, или же пасти коней, или же поехать за хворостом? Хохлаков вытер хусткой мокрую голову и, опираясь на палку, тяжело поднялся. — Запрягай, — сказал он, и лицо его побледнело. — Запрягай всех шестерых да положи лопаты, кирки… — Или же куда ехать собрались, или же еще что? — спросил конюх. — Чего ты илижкаешь? — гневно сказал Хохлаков. — Тебе сказано — запрягай, значит и делай, что тебе говорят!.. Глава XXXIV После заседания исполкома Сергей и Ирина вошли в кабинет, остановились у окна и долго смотрели друг на друга усталыми глазами. — Сережа! — сказала Ирина. — Вот так мы и будем жить? — Да ты что? — удивился Сергей. — Конечно же, все будет по-иному… И получим квартиру, и вообще все, как полагается. — А мне и так нравится. Веришь, Сережа, мне так радостно… Только очень спать хочется. Ночь не поспала, и так хочется спать, как малому ребенку… А тебе, Сережа? — Еще терпимо, — с достоинством ответил Сергей. — Да тебе со мной и не равняться. Я еще на фронте избавился от сонливости. — Ой, Сережа, какой же ты обманщик! По глазам вижу, что и ты хочешь спать… — И ничего ты не видишь. — Сережа, поедем в Усть-Невинскую… Я так соскучилась по дому! — Быстро соскучилась. — Сергей обнял Ирину и посмотрел ей в глаза. — Верю, спать хочешь. Но мы скоро уедем. Я только просмотрю почту, это быстро. А ты устраивайся на диване… Хочешь, у меня есть свежий журнал. Сергей сел за стол и начал просматривать поступившие из края бумаги… И пока Ирина перелистывала журнал и рассматривала фотографии, прошло минут пятнадцать. Ирина старалась не мешать Сергею, даже не смотрела в его сторону. А Сергей, читая какой-то объемистый циркуляр, написанный под копировальную бумагу слепым шрифтом, не услышал, как голова его мягко, словно на подушку, упала на стол, и он уснул. Ирина посмотрела на Сергея и покачала головой. «Эх ты, — добродушно подумала она, — закаленный!..» Затем тихонько, на цыпочках, подошла к столу и присела на стул. Ей так было приятно видеть Сергея спящим, что она несколько минут не сводила с него глаз, — хотелось попристальнее рассмотреть и его широкий, с двумя поперечными морщинками, лоб, и чуточку приоткрытые губы, и клок жесткого чуба, упавшего на правую бровь. И чем внимательней она всматривалась, тем больше находила в его лице таких черт, каких раньше не замечала. Уголки губ были слишком вогнуты, отчего на щеках образовались еле приметные ямочки; брови шириной в палец лежали густой стежкой через весь лоб. «Ой, какой же ты бровастый! abu Да еще и горбоносый, — сдерживая смех, подумала она. — А я этого раньше и не замечала…» И только сейчас Ирина рассмотрела, как же заметно Сергей изменился с тех пор, как встретила она его на полустанке: черты лица сделались строже, кожа матово-темная, и две тончайшие морщинки уже подкрадывались к глазам. В дверях стоял Кондратьев. abu abu — Спит или заболел? — спросил он. — Тише, — прошептала Ирина. — Он так устал… — А ты кто будешь? — Ирина Любашева… — А! Ирина! — Кондратьев присел на диван. — Ирину помню, помню. Как же! Но почему Любашева? Тутаринова, пожалуй, будет точнее… — Нет, Любашева, — Ирина подсела к Кондратьеву. — Знаете, Сережа всю ночь вот и столечки не спал. — Ай, ай, ай! — Кондратьев сокрушенно покачал головой. — Так-таки и не спал? — Да вы тише, а то разбудите… — А я и не сплю… Сергей поднял голову и, виновато улыбаясь, стал оправлять гимнастерку. — Так вот ты, оказывается, как столбы ставишь? — Сказал Кондратьев. — Посадил у стола надежный караул, а сам задал храпака! — Вздремнулось, — смущенно ответил Сергей. — Николай Петрович, мы тут без тебя приняли важное решение… — Вдвоем с Ириной? — шутя спросил Кондратьев. — Да нет, я не об этом. Решение о строительстве… — Знаю, знаю. — Кондратьев встал. — Правильно и весьма кстати… Пойдем ко мне, поговорим. — Он взглянул на Ирину. — Так почему же все-таки Любашева, а не Тутаринова? — Мы еще не регистрировались, — ответил Сергей. — Все равно… Пусть привыкает. Кондратьев выслушал Сергея, принял все его предложения и только решительно не согласился создавать специальную тройку или нечто наподобие оперативного штаба. — Никаких троек и штабов нам не нужно, — сказал Кондратьев, строго глядя на Сергея. — Руководить всеми работами будешь ты, как председатель райисполкома, и надо организовать дело без шума и крика… Побольше деловитости. Созови совещание специалистов, к нам их приехало много, выслушай их. Дай им верховых лошадей, чтобы они не сидели в Усть-Невинской. Выдели каждой станице участки, распредели людей так, чтобы не было толкучки… Работы вести нужно одновременно по всем трем линиям… Но сперва выспись хорошенько. — Да что ты, Николай Петрович, я спать не хочу… — Ну, ну! Без хвастовства! Обогнув Верблюд-гору, главная магистраль вырвалась на простор и побежала напрямик по полю. Еще не поднялись над степью провода, а уже на десятки километров обозначилась будущая электрическая дорога: по ней и группами и в одиночку разбрелись строители — рыли ямы, ставили столбы, тянули провода; взад и вперед по одному следу двигались конные и бычьи упряжки, развозя бревна; встречались и разминались тракторы, тянувшие вереницу подвод с грузом и без груза; там и здесь раскинулись походные таборы — балаган или палатка, — поднимался дым от костра и белели косынки кухарок; удивительно ровной стежкой чернели бугорки свежей земли, напоминая кротовьи насыпи, и возле этих насыпей лежали столбы… Ямки начинались от Усть-Невинской и убегали все дальше и дальше, а вслед за ними шли люди с лопатами, ползли обозы, передвигались таборы, — издали вся эта живая вереница людей и подвод была похожа на муравьиную тропу. Где-то там среди строителей затерялся и Прохор Ненашев. Сергей проехал добрых пять километров, кого только из своих знакомых не встречал, а Прохора отыскать не мог. А Прохор был ему очень нужен. Дело в том, что в Родниковскую еще позавчера был завезен кирпич, цемент и камень, нужно было начинать возводить стены трансформаторной будки, а каменщиков не хватало. Посоветовавшись с Виктором, Сергей решил послать туда Прохора, человека, как о нем говорили в станице, проворного, на все руки мастера. — Серега! Ты кого разыскиваешь? К Сергею подошел Рагулин, ведя на поводу оседланного коня. — Прохора хочу повидать, — сказал Сергей, подавая Рагулину руку. — Не знаете, где он тут запропал? — Ты погоди о Прохоре печалиться, — сказал Рагулин, хитро усмехаясь. — Я тебе зараз более важную новость сообщу. — Какую? — Мой соперник Федор Лукич, оказывается, пригнал подводы с людьми и сам заявился… — Серьезно? — Честное слово, явился! — Рагулин махнул рукой. — Видать, поумнел. Но злой, — ты бы только посмотрел, — как черт! Увидел меня и кричит: «Раскатываешься на коне, умник!» Ну, я, конешно, смолчал и от греха не стал к нему подъезжать… — Где же он? — Савва услал за дручьями. — Новость хорошая, — сказал Сергей, глядя вдаль. — А все ж таки, где мне отыскать Прохора? — А ты его ищи там, где самая шумная компания. — Да тут везде народ шумный. А Прохор в это время и не предполагал, что он так нужен Сергею. Подойдя со своей бригадой к столбу, лежавшему возле готовой ямки, Прохор отдал команду привязывать канаты. И когда более тонкий конец столба был заарканен, мужчины с гиком и криком натянули канаты, подхватили рычагами, столб пополз по траве, затем сунулся засмоленным краем в ямку и начал подыматься. — Вставай, вставай, браток! — кричал Прохор, подпирая столб плечом. — Я тебя, сатанюку толстую, по воде сопровождал, знаю тебя, знаю — лентяй! Рычагами, рычагами! Ну-ка, еще! Ах ты кабанчик эдакий! Десять раз застревал, в карчи лез, а теперь тоже противишься? Ну, ну! Левый канат сильнее! Подымай, подымай голову, молодчик эдакий! А ну, становись, становись да посмотри, что там делается вокруг! И столб, как бы и в самом деле внимая словам Прохора, встал с такой гордой осанкой, точно и впрямь хотел посмотреть на зеленеющую в окружности степь. Через час Прохор уже ехал с Сергеем в Родниковскую… Эх, и какой же славный характер у этого человека! Что ему ни поручи — он все сделает, и возьмется за работу охотно, с какой-то особой душевной радостью. Другой на его месте еще подумал бы, уезжать ли ему в Родниковскую, или оставаться поближе к своей станице, — все же тут можно вечерком сходить домой, помыться в бане; иной стал бы уговаривать Сергея, просил бы оставить на прежней работе, при этом приводил бы столько доводов и такую уйму уважительных причин, что возразить на них было бы не легко. Но Прохор Афанасьевич Ненашев не такой! Он с гордой улыбкой выслушал Сергея и, не говоря ни слова, начал собираться. И только когда машина, тряско подпрыгивая по пахоте, проезжала мимо неровной шеренги столбов, — и поднятых, и торчащих наискось, и еще только подтянутых к ямке, — Прохор сказал: — А что, Сергей Тимофеевич, — знать, без Прохора и родниковцы не могут обойтись? — Выходит, что так. — Вот оно какая вещь! Встречались наскоро устроенные таборы, возчики, едущие в Усть-Невинскую за лесом, мелкие группы строителей, и Прохор, картинно сидя в машине, помахивал картузом и кричал: — Прощайте, хлопцы! Еду родниковцев выручать! — Как же мы без вас, Прохор Афанасьевич? — А я скоро вернусь! Сооружу им будку — и домой! Чем ближе Сергей и Прохор подъезжали к Родниковской, тем линия столбов становилась стройнее — тут работали беломечетенцы. На небольшом участке электрики уже дроздами маячили на столбах. Трактор тащил огромную, на деревянных колесах, катушку, и красный провод упруго разматывался и поблескивал в траве, точно ползущая змея. На нескольких столбах провод был уж натянут, искрился и дрожал на солнце. «А красиво», — подумал Сергей. На столбах, связанных буквой «А», — стояли они на изгибе линии, — Сергей увидел Соню и Виктора. У столба стояла Лена и смотрела вверх. Ванюша нарочно подъехал к ней так ловко, что они оказались рядом, и подал руку. — Здравствуй, Лена! — Сумасшедший! Как испугал! — крикнула Лена. — Так это же я от приятных чувств, — почти шепотом проговорил Ванюша. — Виктор Игнатыч! — крикнул Прохор. — Ты знаешь, что я командируюсь в Родниковскую? — Поезжай, поезжай, дядя Прохор, — сказал Виктор. — Да только поторапливайся. Видишь, провода натягиваем. — Ну, как твои практиканты? — спросил Сергей. — Посмотри и оцени. Соня боялась взглянуть и на Виктора, и вниз, на Сергея, разрумянилась, держа в руке пучок тонкого алюминиевого провода. Привязанная широким поясом, она стояла на «когтях», заколов снизу юбку булавкой. — Ну, действуй, Соня, — говорил Виктор. — Сперва обведи проволокой вокруг чашечки. Вот так… Правильно! У тебя получились усики, — видишь, как они торчат. Теперь этими усиками притягивай провод с двух сторон. Соня закрутила проводки и посмотрела на Виктора, как бы спрашивая: «Ну, как?» — Вот это Соня! — сказал Сергей. — Даже Сергей одобряет! — проговорил Виктор. — Молодец, Соня! — На то ж мы обучались, — важно заметил Прохор. abu abu abu Виктор и Соня, гремя «когтями» и позвякивая цепью пояса, спустились на землю. — Итак, Сережа, — сказал Виктор, — моя миссия закончена. Сам смог убедиться — курсанты знают дело и могут обойтись и без меня. А мне нужно закончить кое-какие монтажные работы, сдать станцию в эксплуатацию — да и в путь-дорогу. Сергей заметил, как Соня с грустью посмотрела на Виктора, и ее ласковые, постоянно задумчивые глаза тревожно заблестели. — Сережа, не отпускай Виктора, — сказала она. — Все к нему так привыкли… — Да ты хоть на пуске станции побудешь? — спросил Сергей. — Ведь уже недолго ждать. — Пожалуй, не смогу. — Виктор задумался. — Я жду нового назначения… Сдам станцию, как полагается, по акту и уеду. — Виктор Игнатыч правильно сказал, — отозвался Прохор. — Обучены мы добре… Правду сказать, девчата не так чтобы уж очень — у них на уме не всегда бывает серьезность… Что ж касается пожилых мужчин, таких, как, допустим, я, то тут, Виктор Игнатыч, можете без всякого сомнения… — Вот, слышал? — сказал Виктор. — Все мы теперь могем, — продолжал Прохор. — Ежели сказать такое дело, как лампочку провести, мотор-динамку наладить — все пойдет как нельзя лучше… Сергей взял Виктора под руку и отвел в сторонку. — Витя, это не по-дружески. — Ты о чем? — Побудь до конца… — Я и сам хотел бы, но не смогу. Ждут меня в другом месте. — Виктор поправил спадавшие на лоб русые волосы. — И уезжаю я не один, ты этого еще и не знаешь… Соня поедет со мной. abu abu — Неужели? — Да!.. abu abu Мы с ней о многом говорили, вспоминали детство — все-все припомнили… И, веришь, очень мне хорошо с ней, она славная… — Да, выходит, что я был прав. — В чем? — Соня тебя больше любила… — Возможно… Но теперь-то тебе все равно. Они минуту стояли молча. — Ну, что ж, Витя, хорошие мы тебе проводы устроим… А все-таки я тебя прошу — задержись… — Постараюсь, — сказал Виктор, — но боюсь — отзовут. Из «Главсельэлектро» есть телеграмма. Всю дорогу до Родниковской Сергей ехал молча, на расспросы Прохора отвечал неохотно и все думал о Викторе и Соне. А Прохор был в таком хорошем настроении, что молчать не мог. — Сергей Тимофеевич, — говорил он, — а как оно пойдет у нас жизнь на будущее? Разные меня думки волнуют… — Какие ж это думки? — Все про жизнь. Вот, сказать, наше теперешнее положение. Будет у нас электричество и все что ни на есть передовое. А потом что ж? — Жить станем лучше, — сказал Сергей. — Это самое главное. Между горами показалась Родниковская. Станица растянулась по ложбине, как в корыте. В этом углублении, обставленном со всех сторон холмами, солнце грело жарко и над садами стояла сизая пелена… Вскоре машина въехала на площадь. Каменный дом станичного совета смотрел окнами на кущу молодых деревьев. Под тутовником на траве сидели девушки — одна читала старенький, побывавший в руках журнал «Огонек», а остальные слушали. Та, что читала, была повязана шелковой косынкой с напуском на лоб. Увидев подъехавшую машину и в ней Сергея и Прохора, девушки встали, и та, что читала журнал, вышла вперед. — Вы Никиту Никитича шукаете? — спросила она, блеснув из-под косынки большими, как у совы, глазами. — Да, его. — Так вы поезжайте в штаб. — В какой штаб? — А вы разве не знаете? Вон, поглядите — на той вершине маячит балаганчик, то и есть штаб. Там и Никита Никитич. Он велел всех, кто заявится в станицу, направлять туда. — А вы что же тут делаете? abu Девушки заговорили все сразу: — Мы — тыждневные. — Журнал читаем. abu — От каждого колхоза по одной единице. — Просились на строительство, а Никита Никитич не пустил. — Говорит — находитесь для связи. — А вы хотите поехать на строительство? — спросил Сергей. Девушки переглянулись. — Мало что мы хотим. — Мы ж на посту. — Поговорите с Никитой Никитичем, пусть он даст нам распоряжение. — Хорошо, я поговорю, — сказал Сергей. — А вы знаете, кого я привез? Большого мастера. abu Прохор Афанасьевич, знакомьтесь, эти девушки будут вам помощницами. — Слов нет, девчатки бедовые, — сказал Прохор, слезая с машины, — а все ж таки были бы сподручней мужчины. — Прохор покрутил усы. — Вы, девчатки, на мои слова не обижайтесь. Оно ежели бы скинуть с меня годов тридцать, то для таких помощниц нашелся бы у меня веселый разговор! А? Что, правду я говорю? — Вы, дедушка, будете будку сооружать? — спросила та, что читала журнал. — Мы вам поможем. — Ну, ежели согласны, — сказал Прохор, — то раздобудьте ведра и лопаты… Глину месить сумеете? Они пошли к красневшим невдалеке столбикам кирпича. Принесли ведра, лопаты, и Прохор начал размечать шнуром место, где должен быть вырыт фундамент. Сергей поехал к Никите Никитичу. Никита Никитич Андриянов любил при случае прихвастнуть перед соседями. Вот и на этот раз, желая хоть как-нибудь показать себя, он решил, как он сам говорил, «перебазироваться поближе к массам». Находиться на участке какого-либо одного из пяти колхозов Никита Никитич считал неудобным — обидятся другие. Поэтому, вернувшись с заседания исполкома, он спешно, в один день, соорудил на самой высокой вершине балаган из хвороста, покрыл его свежим камышом, привез сюда стол, стулья, захватил с собой секретаря станичного совета с чернилами и бумагой, обзавелся коннонарочными и для пущей важности назвал свой балаган «станичным штабом по электрификации». Место Никите Никитичу показалось весьма удобным. С возвышенности — даже не нужно было выходить из балагана — были видны все станичные поля. Обширная, до десяти гектаров, площадь земли, по которой должна пройти электромагистраль, лежала в низине и формой своей напоминала (если смотреть на нее сверху) гигантскую птицу в полете. Казалось, эта птица не могла подняться и улететь только потому, что правое ее крыло, упиравшееся в курчавый лесок, было уже прошито столбами, как гвоздями. Никита Никитич, в черевиках на босу ногу, в стареньком бешмете, вобранном под очкур непомерно широких в шагу суконных шаровар, стоял подле балагана и смотрел в бинокль. Чуть поодаль шесть человек коннонарочных держали в поводьях лошадей, курили и о чем-то разговаривали. Сергей оставил машину под горой и быстрыми шагами взошел на вершину. — Никита Никитич! — сказал он. — Да ты примостился на этой вершине, как орел! — Удобно! — воскликнул Никита Никитич. — Погляди, какой обзор в окружности! Все перед очами! — Вид, верно, хорош. А как идут дела? — Помаленьку движемся, — ответил Никита Никитич, поглаживая куцую, молодцевато подрезанную бородку. — По последним донесениям, впереди идет «Власть Советов». Родионов прислал рапорт — поставлено уже более сорока столбов… Малость похуже в остальных колхозах, а особенно в «Ударнике». И опять же беда с транспортом. Председатели доносят — не хватает подвод, задерживается доставка леса. А где я им возьму? Все, что у меня было, мобилизовал. — Никита Никитич с мольбою посмотрел на Сергея. — Сергей Тимофеевич, подбрось мне хоть с пяток машин. — А это что за казачья сотня? — не отвечая, спросил Сергей, кивнув на верховых. — При мне. Связные… — Играешься, Никита Никитич, на старости лет? Штаб открыл, полководца из себя строишь? Связные, в бинокль смотришь? А к чему все это? — Как к чему? — возразил Никита Никитич. — Не сидеть же мне в станице? Тут я у всех на виду, и передо мной все как на ладони. Вот на этом ближнем участке люди уже обедают, потом прилягут отдохнуть — и я все вижу… Или какое совещание созвать — пошлю нарочных… — Вот что, Никита Никитич, — строго сказал Сергей, — этот спектакль на вершине горы нужно кончать. Никита Никитич нахмурился, склонил голову и стоял молча. — И чего ж ты мне упрек делаешь? — глухо сказал он. — Сам же на заседании намекал, чтоб все на военный лад и чтобы штабы… — Намекал, да не сделал. — Сергей посмотрел на коннонарочных. — Вот ты жалуешься, что у тебя не хватает транспорта, а шестерых лошадей держишь на горе. В станичном совете тыждневные без дела скучают, а ты тут в бинокль даль рассматриваешь… Чтобы сегодня этого ничего не было! Приехал Прохор Ненашев, ему нужны люди. Никита Никитич пристыженно молчал, но по лицу его, красневшему пятнами, было видно, что он злился. — Где находится «Власть Советов»? — спросил Сергей. — Там, — Никита Никитич указал рукой. — Поедем к Родионову. Верховых отправь в станицу, пусть они там помогают Ненашеву строить трансформаторную будку. Был послеобеденный час отдыха. Строители спали. Над ними царила тишина — ни ветерка, ни песни жаворонка, — только слышалось тяжелое дыхание, как в большом общежитии среди ночи, да изредка позвякивали уздечками лошади, стоявшие у корыт. Казалось, люди упали на землю, где кто стоял. Сергей и Никита Никитич оставили машину и пошли, осторожно переступая через спящих, боясь потревожить их покой. А люди спали таким крепким сном, что хоть пали из пушки — не проснутся!.. Кто спрятал голову под бричку, в тень, широко раскинув ноги; кто поудобней устроился возле колеса, на влажной и прохладной земле, прикрыв от солнца лицо платком или картузом; кто соорудил из рядна подобие шатра и сунул туда голову… Вот трое мужчин растянулись посреди дороги: они лежали навзничь, широко, по-богатырски раскинув сильные руки; под самодельным шатром спали девушки, спрятав в холодок лишь молодые, опаленные солнцем лица и подогнув едва прикрытые юбкой колени; вокруг столба гурьбой лежали мальчуганы-подростки, — сон их был так сладок, что и жара им была нипочем; невдалеке от них ничком лежала женщина, и волосы ее, широко распустившись, покрывали голые, под цвет меди, плечи… Не спал только Иван Родионов. Он сидел под бричкой, без рубашки, в галифе с алыми лампасами, все такой же краснощекий, с пышными и красивыми русыми усами. На коленях у него лежала толстая книга. Он читал ее, задумчиво поглаживая усы. Увидев Сергея и Никиту Никитича, Родионов сунул книгу между спиц и крикнул: — Сюда! Эй, сюда! — Удивляюсь, Иван Герасимович, — сказал Сергей, подавая Родионову руку, — как ты можешь не спать, когда вокруг тебя такой богатырский сон. — А вот так и могу. Тут секрет простой: ни черта, брат, не спится. abu Еще никогда меня так не мучила бессонница. Веришь, на фронте и то со мной этого не случалось, спал нормально. — Отчего ж теперь не спишь? — спросил Сергей, усаживаясь в тени. — Думки беспокоят. — О чем же те думки, если не секрет? — Все о том же. Столбы стоят перед очами. — Так ты ж еще мало их поставил? — Да не в том дело, мало или много. — Родионов притронулся пальцем к усам, задумался, как бы решая, погладить их или уже ответить Сергею, а тогда заняться и усами. — Столбы поставим, не в этом мое беспокойство. А вот сама теория меня смущает. Ведь это же не шуточное дело — в станицу идет электричество! В любой отрасли хозяйства будет электромотор, техника! А ты спроси так, для интереса, любого председателя колхоза, что он смыслит в электричестве. Ну, допустим, меня спроси. Или вот Никиту Никитича. — Я уже старый, пусть молодежь этому обучается, — буркнул Никита Никитич. — Ишь ты! Нашел оправдание! — Р одионов черкнул ладонью по усам. — Руководить станицей не старый, на вдовушек небось засматриваешься, а технику изучать — года мешают? Это никуда не годится. — Родионов достал книгу. — Вот она, большая наука! Но я читаю, читаю, зубрю, зубрю, будто все и понятно, а полностью уяснить себе не могу. — Да, Иван Герасимович, — проговорил Сергей, — это не только твоя печаль… Будем все проходить курсы. — И правильно, — подтвердил Родионов. — Иного выхода я не вижу, а то что же может получиться? Электричество будет, а обращаться мы, руководители, с ним не сможем — это же позор! Родионов взял гимнастерку, достал из кармана часы. — Ого! Пора подымать людей. Глава XXXV Сергей безвыездно находился в поле, и то напряжение в труде, которое он видел изо дня в день, почему-то напоминало ему фронт. Может, это происходило оттого, что и здесь, как и на фронте, рождались, вырастали способные вожаки — люди волевые и стойкие. Сергея радовала и активность строителей, и то, что всюду — и на полях и в станицах — маячили столбы, а на станичных площадях вырастали трансформаторные подстанции, и то, что приближался заветный день — пуск гидростанции, а особенно то, что за эти месяцы, постоянно живя с людьми, он узнал их так, как бы не мог в обычной обстановке узнать и за год. Часто вспоминая свои военные годы, Сергей рядом с фронтовыми друзьями ставил Стефана Петровича Рагулина, Прохора Ненашева, Глашу Несмашную, Савву Остроухова, Ивана Родионова, Никиту Мальцева, — да разве мало еще кого! Но сколько он об этом ни думал, а сказать себе не мог: кто же — старые или новые друзья — теперь ему дороже, кто же из них помог ему стать тем, кем он есть… Лишь одно было очевидным: как там, на фронте, так и здесь, в своем районе, Сергей видел себя всего лишь маленькой и неотделимой частицей большого коллектива, и интересы людей там и здесь, вся их трудная и напряженная жизнь с ее радостями и печалями были и его интересами и его жизнью… «Что сталось бы со мной, — думал он, — если бы все было иначе, если бы выпала мне другая дорога?..» Прошел апрель, и наступил май. В нарядную зелень приоделась степь, запестрела цветами, зазвенела птичьими голосами. Всюду, куда ни взгляни, поля были одинаково красочны и ярки, и только в тех местах, где пролегала электрическая магистраль, вид их сделался необычно новым. Если раньше какая-нибудь степная балка Куркульчиха была обычной сенокосной балкой и славилась лишь густотой трав да заросшим осокой родником, то теперь эту Куркульчиху нельзя было узнать. И причиной тому было то, что совсем нежданно сюда пришли столбы-великаны, встали в ряд и сказали: «Вот так мы и будем стоять здесь вечно!» И оттого, что через всю балку тянулись провода, а от столбов на пышной траве лежала тень, Куркульчиха, казалось, расширилась и зазеленела пуще прежнего. Кто бы тут ни проезжал, кто бы ни проходил, всякий остановится и скажет: «Вот тебе и Куркульская балка! Погляди ты на нее, как преобразилась!..» Или, взять, к примеру, гравийную дорогу, стрелой убегающую от Рощенской до Белой Мечети. Давным-давно перекинулась она через всю степь; сколько по ней прошумело машин и прогремело подвод, и никто, бывало, не останавливался на бугре. Теперь же дорогу наискось пересекала линия электрических проводов: по одну и по другую сторону стояли высоченные столбы, как буквы «П», — вид степи и сама дорога казались такими новыми, что каждый невольно восклицал: «Так вот какая картина!» Самые значительные перемены произошли вблизи Усть-Невинской. В низине, под кручей, пламенем горела цинковая крыша хорошо всем знакомого кирпичного здания с серой водонапорной трубой, с белыми и желтыми гроздьями изоляторов. От этого здания во все стороны разбежались столбы, горя на солнце проводами, — как нити к узелку, тянулись они к этой пламенно-яркой крыше, а сама Усть-Невинская теперь казалась не станицей, а городом… Как-то в эти дни Тимофей Ильич Тутаринов, взойдя на гору (он ходил в соседний хутор к своему куму), присел на камень и долго не сводил глаз со станицы. — Вся в проводах, — задумчиво проговорил он. — И кто мог подумать, что такое чудо может совершиться с Усть-Невинской?.. Непривычно, а все ж таки красиво! А что будет, когда засветятся огни? — Старик задумался. — Только что-то они долго не светятся… Да, беспокойство Тимофея Ильича было не напрасным… Прошел и май, а пуск станции все откладывался и откладывался. Только в середине июня работы наконец были завершены. И в тот день, когда строители уже мыли руки и собирались ехать в станицы, а Сергей в хорошем настроении спешил в Рощенскую, чтобы посоветоваться с Кондратьевым и установить точную дату пуска гидростанции, с утра на востоке поднялась лилово-белая туча, похожая на раскинутый по ветру башлык. Концы этого гигантского башлыка свисали почти к горизонту, а капюшон поднялся над солнцем и уже накрыл его. На какой-то час солнце успело подняться выше, паля землю с небывалой силой, но туча-башлык, то синея, то чернея, расползлась по небу и стала походить на огромную, с острыми плечами бурку… Подул ветер, закурились дороги, тревожно и глухо прокатился над степью гром; небо потемнело, и как бы в награду людям за их труд полил дождь… Казалось, что сама природа понимала, как важно было после окончания работ смыть следы колес, лопат, полить водой глубоко зарытые столбы, умыть и по-праздничному разукрасить степь… Гонимая ветром темно-серая туча с шумом двигалась навстречу Сергею, и вскоре газик нырнул в ливень, как ныряет утка в воду. Ванюша припал к рулю, белая его голова сразу потемнела, от воротника по спине побежали холодные струйки. Только сейчас Ванюша вспомнил, что брезент тента оставил дома, и, не зная как бы оправдаться перед Сергеем, боялся даже поднять голову. Дождь хлестал ему в лицо, было трудно сквозь залитое водой стекло увидеть дорогу. — Сергей Тимофеевич, — сказал он, не поворачиваясь, — а здорово мы промокнем… Брезент-то я позабыл дома… — Ничего, Ванюша, не из глины сделаны! — Сергей обеими руками приглаживал мокрый чуб. — Давай вперед! На Усть-Невинскую! Сергею нужно было отыскать Ирину и увезти ее с собой. Он знал, что она работала на участке Семена, и поэтому велел Ванюше свернуть на поля Усть-Невинской. Навстречу им по вязкой и хлюпкой дороге ехали строители: они сидели на бричках скученно — кто прикрылся рядном, кто подлез под бурку, кто натянул на голову брезент… Одни возчики не прятались от дождя — со свистом и криком торопили лошадей, поднявшись во весь рост и подставляя грудь косой струе воды. На одной из подвод кучером был Иван Атаманов. Увидев Сергея, он остановил лошадей и крикнул: — Сережа! Дело сделали и вот купаемся! — Хороша баня! — сказал Сергей, выходя из машины. — Сережа! Сережа! Иди сюда! В задке брички, под буркой, как в балагане, сидели Семен и Анфиса. Сергей подошел к ним, а дождь шумел и поливал с такой силой, что нельзя было приоткрыть угол бурки. — Эй, радист-пулеметчик! — крикнул Сергей, заглянув под бурку. — Как там твоя любушка? — Братушка, полезай к нам, — отозвалась Анфиса, блестя в темноте глазами. — Прячься! — Не знаешь, как мне отыскать Ирину? — Следом за нами на быках едут девушки — там и она. Быками никто не управлял — они и сами хорошо знали дорогу в станицу. А под брезентом, накинутым над бричкой в виде цыганского шатра, набились, как в нору, девушки и пели песню. Сильные струи воды стучали о мокрый парус, как в бубен, заглушая девичьи голоса. «Поют, им и дождь нипочем», — подумал Сергей. Он сошел с машины, остановил быков, но девушки не переставали петь. Из-под брезента высунулась головка с распущенными косами — это была Соня. — Ой, девушки! — крикнула, она. — Это Сережа быков остановил! Из шатра выпрыгнула Ирина и, не видя ни дождя, ни луж под ногами, пошла к Сергею. Девушки ей что-то кричали, звали к себе, но Ирина их не слушала. А когда Сергей прикрыл ее лежавшим в машине лоскутком брезента и усадил рядом с собой, а Ванюша, сделав круг, выезжал на дорогу, Ирина, вся уже мокрая, сказала: — Пусть поливает! Большая вырасту! abu Ирина радовалась тому, что в такую непогоду может прижаться своим мокрым телом к такому же мокрому и теплому телу Сергея. Ее платье, пропитанное водой, липло к плечам, к груди, и вся она, облитая дождем, возбужденно-радостная, была для Сергея еще более милой и близкой Смуглянкой, чем в тот вечер, когда он, спасаясь от ливня, забежал на птичник и увидел ее на пороге… Через два дня, когда просохли дороги и необычайно красочно расцвела степь, со всех станиц и хуторов стали приезжать в Усть-Невинскую гости. По этому случаю у въезда в Усть-Невинскую была поставлена арка, обвитая венками из травы и полевых цветов, с портретами Ленина и Сталина по бокам, с огромными белыми букетами на кумачовом холсте: «Добро пожаловать!» Между витками цветов прятались электрические лампочки, образуя изогнутую дугой полоску. Еще на восходе солнца сюда прибыл Савва Остроухов в галифе и белой сорочке, в кубанке, чудом державшейся у него на затылке. Савву сопровождали Стефан Петрович Рагулин, Тимофей Ильич Тутаринов и Прохор Афанасьевич Ненашев. Стефан Петрович был одет в темно-синий костюм, купленный в Москве; на груди как-то уж очень высоко красовались Золотая Звезда и орден Ленина. — Не люблю я гостей встречать, — чистосердечно признался Стефан Петрович. — Хлопотно с ними. — Хлопотно, но зато гостям приятно, — возразил Тимофей Ильич. — Да и то сказать — людям нужен почет. А как же! Тут дело государственное. — Встречали бы без меня, — сказал Стефан Петрович. — Без вас, Стефан Петрович, нельзя, — проговорил Савва. — Вы у нас — человек видный, и ежели вы гостей встречаете, то это же очень важно! — Гостеприимство — вещь дюже нужная, — вмешался в разговор Прохор. — Ты, Стефан Петрович, небось читал в газете, как наше правительство завсегда встречает чужеземных гостей. Прилетит на самолете какой-нибудь король или президент, а ему почет, духовой оркестр и там разная церемония, — пусть знает, в какое государство приехал… — То дело другое, — буркнул Стефан Петрович, — то дипломатия. — А ежели мы дипломатов так радушно встречаем, то своих людей тем более нужно принимать с лаской да с почетом. — Да я не против почета, но мне не хочется их принимать, — доказывал Стефан Петрович. — По характеру я не подхожу к этому делу. — Нет, Стефан Петрович, — рассудительно заговорил Тимофей Ильич, — ты неправильно мыслишь, характер тут не в счет. Мы люди культурные, и гостей нам надобно встречать по-человечески, чтобы во всем вежливость была… — Тебе, Тимофей Ильич, хорошо быть вежливым, — возражал Стефан Петрович, — а для меня эти гости несут один убыток… Обед возле гидростанции затеяли, пять котлов баранины жарится. А чьи овцы? Давай, Рагулин, и баранов, и меду, и белой муки… Савва, боясь рассмеяться, отошел в сторонку. — Гостям только подавай, я их знаю, — продолжал Стефан Петрович. — Вина бочку кто привез? Рагулин… А гости — народ не гордый. Они и без вежливости сядут за стол и все поедят и попьют. А кому перед колхозным собранием краснеть? Рагулину… Вот она какая встреча. — Не печалься, Стефан Петрович, не один твой колхоз готовит обед, — сказал Тимофей Ильич. — Там дело идет в складчину… И ежели ты хочешь знать, то тот, кто богатеет, обедом не обеднеет… А мы, слава богу, богатеем. Погляди на станицу, сколько там проволоки, столбов и разного богатства… Так что не скупись, не скупись, Стефан Петрович, ради такого важного случая. — А ревизионная комиссия, что скажет? — спросил Рагулин, хитро сощурив глаза. — Что она в акте запишет? Ты сам же будешь ревизовать свой колхоз и станешь чертом коситься на Никиту Мальцева. — Тут все по закону, чего ж коситься… — Не спорьте, кто-то едет, — сказал Савва, заметив на дороге, машину. Плавно подкатил «зис», и из него вышел депутат Бойченко, а следом за ним Сергей. Одет Сергей был по-парадному: разутюженные бриджи, новенький китель, до лоска начищенные сапоги. Сергей представил Бойченко сперва своего отца, затем Савву и Рагулина. — Помню, мы встречались, — сказал Бойченко, подавая руку Рагулину. — Вас, Стефан Петрович, легко отличить от других, человек вы видный. — Сказать — с приметой, — проговорил Рагулин. — А это Прохор Афанасьевич Ненашев, — сказал Сергей, представляя Прохора, — первый электрик на всю Усть-Невинскую. — Слышал, слышал о вас, — сказал Бойченко, здороваясь с Прохором. — Это вы отыскали лес в Чубуксунском ущелье? — Было дело. Я же природный молевщик, дручья гонял по Кубани, а вот на старости лет переменил профессию. — И доволен? — Староват я малость по столбам карабкаться, — отвечал Прохор, — а дело занятное, по душе пришлось. — Ну, Савва, как там? — спросил Сергей, кивнув на гидростанцию. — Все готово? — Полный порядок! — живо ответил Савва. — Гости будут довольны! — А вы бы их с хлебом да с солью встречали, — посоветовал Бойченко. — Там, за обедом, преподнесем и хлеба и вина, — сказал Тимофей Ильич. — Обед будет на славу, только наш Герой-старший, — старик кивнул на Рагулина, — дюже скупится… — И чего ты на меня лишнее наговариваешь! — краснея, возразил Рагулин. — Тебе по-дружески сказал, а ты… Сергей и Бойченко не стали расспрашивать, о чем по-дружески говорили старики, и уехали на гидростанцию. А через некоторое время вдали над зеленой степью алой птицей взметнулся флаг, затем показались скачущие всадники в бурках, а за всадниками катились тачанки и линейки, — издали свадебный поезд, да и только! Оказалось же, что это была родниковская делегация. И до чего ж веселый и самобытный народ родниковцы! Ничего они не могут делать без выдумки, без того, чтобы хоть чем-нибудь отличиться и показать себя. Другие станицы выехали на грузовиках, с одним гармонистом, да и то сидевшим где-то в задке кузова, с небольшим женским хором и флагом, маячившим на передней машине. А разве у родниковцев нет машин? Да кто же этому может поверить! Есть у них машины, и не одна! Но разве эти горные жители могут ехать на грузовиках, как все люди? Нет, им подавай тачанки, и не просто тачанки, а чтобы были они обвиты красным полотном, украшены цветами и ветками, а в передке, рядом с кучером, чтобы непременно трепетало знамя колхоза и сидел гармонист с букетом на картузе; а за тачанками чтобы мчались так же нарядные линейки да чтобы в гривах лошадей были заплетены кумачовые лоскутки. Впереди же этого шумного и красочного поезда скачет конный эскадрон: всадники, как один, в бурках, в кубанках с синими верхами и с пламенеющими за плечами башлыками, — по всему видно, что народ едет на праздник! — Ну, узнаю птицу по полету, — сказал Рагулин, когда родниковцы уже подъезжали к арке. — Ты погляди, какой шик! И что за канальи! Как же красиво едут! Впереди, сдерживая взмыленных, горячих коней, гарцевали Иван Родионов и Никита Никитич Андриянов, а по бокам у них плясали на скакунах знаменосцы — красные стяги взвивались на ветру. — Здорово булы, устьневинцы! — хриповатым басом приветствовал Никита Никитич, важно откинувшись на седле. И не успели Родионов и Андриянов слезть с коней и поздороваться, как возле арки загремели колеса — тачанки подлетели, как птицы; на все лады заиграли гармони, поднялся шум, понеслись выкрики, припевки, разноголосый говор, а возле тачанки уже образовался круг и начались танцы. — Да вы что, подпили малость? — спросил Рагулин у Никиты Никитича. — Только еще собираемся! — ответил Никита Никитич. — Приготовлена у вас выпивка? «Да ты, старый чертяка, дюже большой мастак выпить за чужой счет», — подумал Рагулин, но Никите Никитичу улыбнулся и сказал: — Дорогие гостюшки, милости просим, все уже для вас приготовлено. — Тогда тронули! — крикнул Никита Никитич. — По ко-о-оням! Всадники сели в седла, приняли строй и шагом по два проехали под разукрашенной аркой. За ними с криком и свистом понеслись тачанки и линейки, и вскоре снова стало тихо. — Вот оно, какая дипломатия, — с усмешкой сказал Рагулин. — Еще и с седла не слез, а уже о вине осведомился. — Веселая станица — что тут скажешь! — заметил Тимофей Ильич. — Одно слово — Родники, — рассудительно добавил Прохор. Через несколько минут прибыли на четырех грузовиках беломечетенцы, поздоровались, постояли немного у арки и уехали. Затем проследовали — кто на лошадях, кто на машинах — делегаты Краснокаменской, Рощинской, Яман-Джалги. Мелкими обозами проехали хуторские колхозы. Когда солнце поднялось высоко, на двух грузовиках прикатили марьяновцы. Кривцов, возглавлявший делегацию, поздоровался с Саввой, осведомился, на какой час назначен пуск станции, будет ли митинг, приглашены ли гости из других районов и приедет ли Бойченко. А тем временем из кузова торопливо выскочил Ефим Меркушев и, как сын к отцу, подошел к Рагулину. — От души желаю вам, Стефан Петрович, — волнуясь, говорил Меркушев, — чтобы эта Золотая Звезда была не последней. — Поживем — увидим, — ответил Рагулин. Марьяновцы поговорили и тоже уехали, и уже ничего особенного не случилось у въезда в Усть-Невинскую. Правда, еще проехал на «эмке» Кондратьев с женой, а следом за ними — грузовик с духовым оркестром, да промчался на газике Рубцов-Емницкий, прихватив с собой мрачного и насупившегося Федора Лукича Хохлакова. — И мой задушевный дружок пожаловал, только на лицо дюже тоскливый, — насмешливо проговорил вслед Рагулин. Постояв еще немного, устьневинцы покинули арку. А в этот самый час вблизи гидростанции, на обширной поляне, раскинулся такой шумный табор, собралось столько народу, машин, лошадей, тачанок и линеек, что даже на самой большой ярмарке и то их бывает меньше; над Кубанью поднялся такой разноголосый говор, шутки, смех, щебетанье детворы, что и на свадьбе ничего подобного не увидишь и не услышишь, — повсюду разливались такие протяжные песни, а гармонисты с таким старанием припадали к мехам и так искусно перебирали пальцами, что даже заглушали плеск падающей на сбросе воды; по всей поляне пестрело такое обилие знамен, женских платков и косынок, чубатых голов, кубанок с разноцветными верхами, букетов цветов, — словом, было так пестро и шумно, что передать эту картину в натуральных красках было бы не под силу даже самому одаренному живописцу. В довершение всего на бугре, невдалеке от канала, чернели пузатые десятиведерные котлы, врытые в землю и охваченные дымом и пламенем; возле них хлопотали кухарки, не обращая никакого внимания на то, что делалось там, на берегу реки. В сторонке в шесть рядов протянулись наскоро сбитые из досок и укрытые скатертями низенькие столы со скамьями, а чуть поодаль, прямо на свежей траве, горкой возвышались буханки хлеба, с коричневой, в меру поджаренной коркой. Прошел еще час или два, когда к дверям машинного отделения подъехал грузовик с обитым кумачом кузовом — импровизированная трибуна стала на свое место. Митинг состоялся перед зданием гидростанции, под непривычный шум падающей воды. И пока выступали с речами Бойченко и Кондратьев, пока Сергей бегло набросал картину выполнения пятилетнего плана и назвал фамилии лучших строителей, пока выступали ораторы из соседних станиц, играл оркестр и много раз по реке шумели аплодисменты, — на столах появились вино и яства. Гости были приглашены к обеду… Как повелось на рытье канала, на сооружении электролинии, так было и за столами: что ни станица, то отдельный стол, так сказать — «свой участок», и только марьяновцев посадили на почетном месте, а с ними сели Бойченко, Кондратьев с женой, Сергей с Ириной (пусть, мол, все люди посмотрят, какая у него жена), Рагулин со своей Савишной, Тимофей Ильич с Ниловной, Прохор Ненашев, Виктор Грачев, — он хотел посадить возле себя и Соню, но та покраснела и убежала к усть-невинскому столу. Тогда рядом с Виктором умостился Семен Гончаренко, молчаливый и сосредоточенно-строгий (он только вчера, после пробного пуска турбины, принял гидростанцию и еще не привык к своему новому положению). Пока люди усаживаются и вполголоса разговаривают о том о сем, о чем обычно говорят за обедом, когда еще стаканы только налиты вином, пока Сергей упрашивает Федора Лукича Хохлакова сесть с ним рядом, а Федор Лукич говорит, что ему все же лучше сесть с рощенцами, пока Рубцов-Емницкий мечется возле грузовика, с которого снимают какие-то ящики, — мы тем временем окинем столы хотя бы беглым взглядом… Чего-чего только на них не было, и все в таких щедрых порциях, что посмотришь и невольно скажешь: «Да, народ здесь живет в достатке!» Если подана баранина — то кусками в килограмм весом; если стоит жареная картошка — то облитая жиром и в огромных мисках; если подрумяненные гуси или куры — то расставлены они по всем столам; если мед — то в черепяных чашках, хоть зачерпывай ложкой; если подан хлеб — то непременно в ситах; если редиска — то красная стежка так и тянется из конца в конец; если молоденькие огурчики — то полные ведра… Еще следовало бы обратить внимание на вина, уже разлитые по стаканам и кружкам, но тут поднялся Прохор Ненашев, взял узловатыми короткими пальцами кружку, обвел сидящих строгим взглядом и сказал: — Люди добрые! Строители и гости! Старинный обычай на Кубани так гласит: не будет сладким вино и не ощутим мы вкуса пищи, ежели перед тем, как приступить к обеду, не сказать слово… Все умолкли, прислушались, а Никита Никитич, уже нацелившись на баранью ляжку, подумал: «Эх, Прохор, Прохор, и до чего ж ты охотник поговорить! И тут речи — мало тебе было митинга, только зазря время терять…» — А слово мое будет короткое, — продолжал Прохор, сжимая пальцами кружку, боясь, чтобы не расплескалось вино и чтобы никто не заметил, как дрожит его рука. — Поглядите сперва вон в ту сторону, на этот красивый домик, что приютился себе под кручей. Поглядите на провода, что убегают во все стороны! Чьих это рук дело? Наших рук и наших помыслов… А прислушайтесь! Эге-ге-ге! Шумит, не умолкает Кубань, и хоть с детства мы ее слышали, привыкли к ее песне, а только ныне песня у реки иная, потому что падает вода с высоты небывалой… Песня та новая, как и вся жизнь наша… И вот я скажу ради такого случая: думалось тем, кто в сорок втором году топтал, паскудил нашу землю, что мы уже не подымемся до той высоты, на какой допрежь были, что не избавимся после войны от беды-лиходейки. Прошло с той страшной поры немного времени, а мы не только поднялись, но и расправили плечи, и такой взяли разгон, какого еще никогда не было… — Прохор Афанасьевич, — хитро жмурясь, сказал Никита Никитич, — речь твоя правильная, одобряю, а только взгляни, где солнце… Закругляйся! — Погоди малость, Никита Никитич, солнце от нас не уйдет, а потому и не торопи меня закругляться. — Прохор погладил усы. — Днем нам будет светить небесное солнце, а ночью — свое! А теперь, люди добрые, поглядите сюда, на угощение. На столах — полная чаша. Было это до войны — и сызнова есть, будет и никогда не переведется, потому как жизнь свою мы поручили нашей дорогой коммунистической партии. — В этом месте речь Прохора была прервана аплодисментами, и когда снова наступила тишина, Прохор продолжал:- Потому и выпьем мы первую чарку за свою советскую власть, за коммунистическую партию! Все встали, выпили, и обед начался. Ели неторопливо, не так, как обычно едят на работе во время обеденного перерыва, и то поглядывали на гидростанцию, то на солнце, ибо знали: самое значительное событие, ради чего съехались сюда люди и уселись за столы, произойдет лишь вечером. Почему вечером, а не днем? Такой вопрос никому даже в голову не приходил, — каждый понимал, что именно вечером, когда темнота укроет степь, должны вспыхнуть по всем станицам огни… Пусть тогда весь мир смотрит, что делается в верховьях Кубани! И потому, что уж очень всем хотелось, чтобы быстрее наступила ночь, день, как бы назло, тянулся удивительно медленно, а солнце точно остановилось в низком полдне и уже не хотело двигаться ни взад, ни вперед. Может быть, желая как-то скоротать время, а может быть, и оттого, что два или три бочонка уже были опорожнены и яства на столах поредели, но только вскоре делегации станиц смешались и разбрелись кто куда: песельники — к песельникам, танцоры — к танцорам, некоторые парни и девушки, стараясь укрыться от родительских глаз, пошли гулять по берегу. Только одни старики и старухи еще остались на своих местах, но и они пододвинулись ближе друг к другу и завели неторопливый разговор; к ним подсел и Бойченко… А лагерь шумел и гудел: там подвыпившие мужчины и женщины собрались в круг, и мягкий тенор запел: «Ска-а-а-кал ка-а-зак чере-е-ез до-о-о-лину», а мощный хор тут же подхватил: «Че-е-ерез куба-а-нские по-о-ля…», там, в шумном собрании, кто-то ухал и выбивал ногами такую частую дробь, выделывал такие колена и присядки, что дрожала земля. «Вот это да! — подумал Сергей, протискиваясь поближе к кругу. — И кто это так отплясывает? А! Да ведь это Алексей Артамашов! Чертяка! Дает жизни!» — Сергей! Иди на подмогу! — кричал Артамашов, сбив на лоб кубанку. Рядом с собой Сергей увидел Кривцова, — он смотрел на Артамашова грустными глазами. — Андрей Федорович, — сказал Сергей, — отчего такой мрачный? — Завидую. — Кому? Алексею Артамашову? — И ему и вообще… Отойдем в сторонку. Они выбрались из толпы, неторопливо прошли по бровке канала, не разговаривали, а только смотрели на мутный поток. Остановились на плотине, — под ними кружилась вода и, толкаясь в шлюзы, закрывавшие трубы, с сердитым рокотом текла по холмистому сбросу. — Скоро откроешь шлюзы? — спросил Кривцов. — Вечерком откроем. — По двум трубам пойдет вода? — Покамест по одной. — Что ж так? Воды мало? — Нет. Вторая еще не имеет турбины. — А будет иметь? — Постараемся. — Сергей Тимофеевич, с той поры, как ты побывал у нас, загрызли меня думки… — Оттого ты и невесел? Кривцов закурил, бросил горящую спичку в воду. — Тебе хорошо, а каково мне смотреть на ваше веселье… При народе я бы об этом постеснялся заговорить, но тут нас двое… Помоги, Сергей, по-дружески прошу. — Знаю, о чем ты печалишься, — сказал Сергей. — Посмотри на эту трубу — она поставлена для марьяновцев. Будем хлопотать еще одну турбину. — Дай твою руку, дружище! Невдалеке от них по берегу канала шли Семен и Анфиса. — Таки уговорил тебя мой братушка? — грустно спрашивала Анфиса. — Пойми, дорогая, — отвечал Семен, — не мог я не согласиться. abu — А как же наша хата? — Построим, только здесь. Посмотри, сколько тут места — выбирай любую позицию. — Эх, Семен, Семен, какой же ты настырный! А ежели не справишься с работой? Тогда как будем жить? — Справлюсь, — уверенно заявил Семен. — Я же тут буду не один. Завтра должен приехать механик, а пускать станцию будет Виктор. Ирина тоже в моем штате. Анфиса только покачала головой и тяжело вздохнула. — Сережа! — крикнула Ирина, выйдя из машинного отделения. — Иди сюда! На минутку! — Жена зовет, — сказал Сергей Кривцову. — Придется беседу нашу прервать… abu Сергей сбежал по деревянной лестнице. — Сережа, а ты знаешь, нужна красная ленточка, — шепотом сказала Ирина. — А зачем? — Да как же! abu Виктор сказал, что так полагается. — Ну? Ежели полагается — тогда нужно попросить ленту у какой-нибудь девушки. — Пойдем вместе просить. Они направились по берегу реки, туда, где собралась молодежь. — Сережа, — заговорила Ирина, — если бы ты только знал, как я волнуюсь! Виктор меня уже и инструктировал, и ругал, и успокаивал, а я все волнуюсь… — Ничего, Иринушка, волнение — это хорошо! А когда была найдена ленточка и приготовлены ножницы, когда ушло за горизонт солнце и темная июньская ночь заиграла над Кубанью звездами, вокруг гидростанции собрался народ и ждал. По всему было видно — шли последние приготовления: мелькали фонари, сквозь высокие, слабо освещенные окна виднелись силуэты людей, кто-то бегом, с фонарем в руке, подымался по лестнице на шлюз… И вот на шлюзе загремела цепь лебедки и вода с глухим ворчанием ворвалась в горловину трубы, ударила в лопасти турбины, а в машинном отделении робко вспыхнул свет. Теперь в окна было видно, как вращался маховик турбины, как Виктор ходил вокруг машины, то прислушиваясь, то наклоняясь, как бы тихонько о чем-то спрашивая турбину. И когда небольшая группа мужчин — там были Сергей и Кондратьев — направилась к дверям гидростанции, толпа умолкла, — все поняли, что вот и наступило то, чего так все ждали. Сергей и Кондратьев остановились у дверей перед натянутой полоской красной ленточки. — Готово! — крикнул Виктор, посмотрев на Ирину, стоявшую у щита. — Нагружать машину! Слабо блеснули ножницы — упала ленточка. Ирина включила рубильник, и в ту же секунду ослепительное зарево раздвинуло темноту, и вокруг домика стало светло как днем. Заиграл оркестр, прокатились возгласы, крики «урр-а-а-аа!!», взлетели к небу шапки, раскинулись платки. Ирина включила еще один рубильник, — свет рванулся в станицу, и тут собравшиеся увидели Усть-Невинскую в таком красивом и ярком наряде, в каком ее никогда еще не видели. Над Усть-Невинской полыхали огни, искрясь и вспыхивая, озаряли бархатную зелень садов, освещали площадь, улицы и переулки; лампочки горели и на столбах и ярко светились в окнах хат. — Третий! — крикнул Виктор. Ирина включила и третий рубильник. Тогда зарево, похожее на восход солнца, от Усть-Невинской перекинулось в степь и поднялось в той стороне, где лежали станицы Белая Мечеть, Краснокаменская, Родниковская, Яман-Джалга, и казалось людям — огни озаряют то прекрасное будущее, куда лежат их дороги. {А. Мусатов @ Дом на горе @ повесть @ ӧтуввез @ @} Дом на горе ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НА СТРЕМНИНУ Глава 1. ВОДОПОЙ Был тихий предзакатный час, жара давно спала, деревья замерли, и солнце неторопливо снижалось к горизонту. Мальчишки собрались у конюшни. И оттого ли, что закат предвещал на завтра хороший, погожий денек, или оттого, что всё ладилось и шло по порядку в этом мире, обычно строгий и мрачноватый конюх Тимофей Новосёлов оказался сегодня в добрейшем настроении и сам предложил ребятам свести коней на водопой. Мальчишки мигом разобрали лошадей. — Стоп, эскадрон! — Новосёлов поднял руку. — Чур, моих директив не превышать! Поить где положено, скачек не устраивать. Дошло, лихачи? — Дошло, Тимофей Иваныч… Уж вы положитесь на нас, — смиренно ответил Паша Кивачёв, коренастый подросток с широким лицом и светлыми волосами. — Тогда будь за старшего, Павел. Присматривай там! — наказал конюх и задержался взглядом на худощавой, но крепко сбитой фигуре Кости Ручьёва. Тот, точно влитой, сидел на медно-красном сильном жеребце Гордом, крепко сжав босыми загорелыми ногами его горячие бока. «Порох на порохе едет и порохом погоняет! — Новосёлов неодобрительно покачал головой. — И когда он Гордого успел захватить?..» — Ты бы, Костюшка, жеребца-то Паше уступил — у него рука спокойная. Костя, чубатый, смуглый, с упрямой складкой на переносице, вспыхнул и с силой вдавил тёмные пятки в бока лошади. Гордый рванулся вперёд, но мальчик туже натянул поводья — и жеребец заплясал на месте. — Тимофей Иваныч… — только и нашёлся сказать Костя. Глаза его вспыхнули, и конюх понял: сейчас мальчишка никому не уступит Гордого. — Мы за ним присмотрим, — сказал Пашка. — Ну-ну, поезжайте, коли так, — согласился конюх. Мальчики тронули коней. Миновали колхозные усадьбы, кузницу, силосную башню, водокачку, легко взметнувшую вверх колесо ветродвигателя, похожее на огромный веер. Потом пустили коней рысью по глубокому, прохладному овражку и вскоре выехали к реке, к тихому полноводному водопою. Отороченная по берегам густыми зарослями ивняка и черёмухи, река лежала без единой складочки, и в ней, как в зеркале, отражались курчавые прибрежные кусты и перистые облака высокого неба. Лучшего места для водопоя не найти! Мальчики, остановив коней у самого берега, опустили поводья и разом причмокнули языком, что должно было означать: «Вы сегодня хорошо поработали. Пейте, кони, досыта — воды хватит!» Лошади жадно припали к парной воде. Пили долго, сосредоточенно, не отрывая губ, а мальчики сидели не шелохнувшись, и им начало казаться, что река мелеет, вода отступает от берегов и вот-вот обнажится дно, усеянное цветными камешками. Первым, фыркая и роняя с губ зеленоватые капли, похожие на виноградины, оторвался от воды жеребец Гордый. Он вскинул точеную рыжую голову, вытянул мускулистую, сильную шею и заржал призывно и звонко, словно хотел оповестить всех, что вот он наконец утолил жажду и теперь по-прежнему резв, бодр и молод. Потом вошёл по колени в воду и властно ударил копытом по глади реки. Мальчишки переглянулись. — Абреки и джигиты! — тонким голосом закричал Алёша Прахов, малорослый веснушчатый паренек с лукавыми чёрными, как спелые ягоды черёмухи, глазами. — Неужели мы конюха испугались? Форсируем водную преграду! — Не хорохорься, Прах! — остановил его Паша. — Всё равно тебя в кавалерию не примут… ноги коротки. — В самом деле, Кивачёв, — с досадой сказал рослый Митя Епифанцев, — раз к реке приехали, надо хоть искупать коней. — Насчёт искупать сказано не было… — не очень уверенно возразил Паша. — А ты по сказанному всё живёшь! Отсюда досюда! — не оборачиваясь, вполголоса сказал Костя Ручьёв, незаметными движениями коленей и пяток заставляя Гордого идти вперёд. — Ты это брось, брось! — встревоженно закричал Паша. — Там, посередине реки, ключи бьют… закрутить лошадь может. Но Костя ничего, казалось, не слышал. Смешно же, в самом деле, слушать предостережения Паши, про которого в селе говорят, что он рассудителен и осторожен, как столетний дед! А ведь Гордый — знаменитый фронтовой конь. Ему, верно, и самому хочется тряхнуть стариной и после утомительной работы выкинуть что-нибудь такое, чтобы люди сразу признали в нём бывалого кавалерийского коня. Вот уже вода достигла Гордому до груди, коснулась шеи. Жеребец вдруг оттолкнулся от песчаного дна, вытянулся и поплыл. Костя ощутил, как заиграли твердые мускулы Гордого. Мальчики невольно залюбовались, как легко и, главное, бесшумно плыл Гордый. — Хорошо плывёт! На таком только в разведку ходить… — с удовольствием оценил коня Алёша Прахов и воинственно скомандовал: — Эскадрон, за мной! Вплавь! Но пегая кобыла, на которой сидел Алёша, известная в колхозе под кличкой Командировочная, не захотела форсировать реку. Она покрутилась на берегу, потом лихо взбрыкнула, без всяких усилий сбросила Алёшу со спины и неторопливо побежала к клеверищу полакомиться молодой отавой. Сконфуженный Прахов помчался догонять строптивую лошадь. Костя между тем, сделав большой круг по реке, направил коня к берегу. Здесь он сполз с мокрой спины лошади, нарвал осоки и, как мочалкой, принялся тереть лоснящиеся бока Гордого, его грудь и спину. — Ну, что же ты? Клюквы объелся? — насмешливо спросил он, заметив растерянное лицо Паши Кивачёва. — Купать, так купать… Командуй! Кивачёв уныло махнул рукой — нет, не слушают его ребята, всегда этот Ручьёв сделает по-своему. — Купайте, коли так, — уныло согласился Паша. Река забурлила, закипела, словно в её глубине разыгрались могучие сомы. Чёткое отражение прибрежных кустов исказилось, светлые перистые облака порвались в клочья. О берег заплескались мелкие, частые волны. Глава 2. «ГВОЗДИ» Неожиданно Костя услыхал песенку. Её пели два голоса: один был глуховатый, с хрипотцой, другой — тонкий, срывающийся. Певцы пели не очень складно, но громко, с удовольствием и, наверное, были уверены, что лучше их никто ещё не пел. Как ни прислушивался Костя, он не мог понять песни и только улавливал отдельные слова о походе, о золоте, о бруснике. Но вот из-за кустов вынырнул вихрастый мальчуган с палкой в руках. — Колька! — крикнул Костя, и лицо его озарилось улыбкой. Но в то же мгновение он нахмурился: не годится всё же так откровенно выражать свою радость, даже если встречаешь родного брата, которого не видел целый месяц. Зато Колька Ручьёв — а это действительно был он, весёлый, никогда неунывающий Колька, бравый путешественник и великий проказник, — своих чувств не скрывал. — Костюха! — завопил он, зачем-то с размаху швырнул в реку суковатую палку, верой и правдой служившую ему с первого дня похода, и бросился брату на шею: — Вот здорово, что я тебя первого встретил! — Да обожди ты!.. Грязный весь… дымом пропах, как головешка. — Костя легонько отстранил братишку и придирчиво осмотрел его с ног до головы. — Слушай, ты с конем? — Колька с восхищением взглянул на Гордого. — Прокати разок! На рысях! — Стой, стой передо мной, как лист перед травой! — прикрикнул Костя. — Ну и вид же у тебя… Бродяга ты, а не путешественник! Кепку потерял, рубаху прожег, лицо всё в ссадинах… Хорошо ещё, что живой вернулся, в болоте где-нибудь не завяз. — А мы было завязли в Больших Мхах, вот с ним вместе! — выпалил Колька и кивнул на подошедшего дружка, Петю Балашова. Но тот сделал предостерегающий жест, и Колька быстро спохватился: — Это ничего. Мы выкарабкались. А знаешь, какую мы песню сочинили! — И он вновь с воодушевлением пропел о золоте, двух реках и бруснике. — Какое золото? — с досадой отмахнулся Костя. — Чего ты мелешь? — Ну, не золото… охра! Варя говорит: наша находка имеет всенародное значение. А ещё зуб окаменелый нашли… исторической давности. А ещё двум ручьям название дали… И, как старший брат ни хмурил брови, Кольку нельзя было удержать. С облупленным носом, в прожженной угольками рубахе, с ссадинами на лице и руках, он сиял, как именинник, и без умолку тараторил о ночевках у костра, синих огоньках на болоте, заповедных ягодных местах, о студёных ключах в оврагах… — Слушай, Колька, можешь ты переключиться на первую скорость? — поморщился Костя. — Ты мне лучше скажи: почему вы с Петькой от пионеров отбились? — Пионеры по большой дороге пошли, к школе… — А вы последними ползете? — И вовсе не последними, — возразил Колька. — Варя сзади идёт. Мы с Петькой на болото ходили. В разведку. Ох, и брусники там, Костя! — Та-ак… понятно… А Варя, значит, по болоту бегала, искала вас, малолеток? — Да мы и сами бы вернулись… Тут от села близко. Разведали бы и вернулись. — Уж вы бы разведали! — не на шутку рассердился Костя и вдруг неожиданно выкрикнул: — Гвозди вы, а не ребята! — Он взял Кольку за ворот рубахи и притянул к себе: — Вот что, гвоздь: лети домой, бери мыло, мочалку и мойся как миленький. Приду — я тебе устрою проверочную, контрольную… Колька с сожалением покосился на жеребца — как видно, ни шагом, ни рысью ему сегодня прокатиться не удастся. Шмыгнув носом, он уныло поплёлся к дому и всё не мог решить, как же понимать слово «гвоздь» — очень это плохо или плохо только наполовину. Не успели Колька с Петькой пройти и десяти шагов, как тоненько зазвенел звонок, и на тропке, что вилась по берегу реки, показался на велосипеде Витя Кораблёв. Никелированная дужка руля сияла на солнце, от мелькания спиц рябило в глазах, за колёсами тянулся тонкий узорчатый след. Этот новенький велосипед Вите Кораблёву купил его отец, Никита Кузьмич, после того как сын весной с отличием сдал экзамены за седьмой класс. Вручая велосипед сыну, отец пошутил: — Катайся, сокрушай машину, выписывай любые фигуры, но желательно, чтобы было поменьше «восьмерок» да побольше «пятерок». А восьмой класс с похвалой окончишь — мотоцикл куплю, не пожалею. Мы люди с достатком… По этому поводу злые языки в школе даже острили, что Витя Кораблёв, с его способностями, к окончанию десятого класса обзаведётся всеми видами транспорта, вплоть до автомобиля и моторной лодки. Новенький велосипед с тисненной золотом маркой завода был щедро оснащен разными кожаными сумочками, ручным тормозом, сиял блестящими держателями; лакированная рама могла посоперничать по яркости раскраски с фазаньим пером. Витя берег свой велосипед пуще глаза: кататься выезжал только в сухую погоду, дорогу выбирал без сучка, без задоринки и, если встречал подозрительную канавку, не стеснялся переносить велосипед на себе. Алёша Прахов уверял ребят, что осенью он сможет выступить в школе с докладом и на основании самого тщательного подсчёта докажет, что не велосипед возит Кораблёва, а наоборот. Услышав звонок велосипеда, ребята оставили лошадей и выбежали на тропинку. Они были немало изумлены, видя, как Витя во всю мочь жмет на сияющие педали, не разбирая ни ухабов, ни рытвин. — Ребята, небывалый случай! — сказал Прахов. — Витька Кораблёв — и такая скорость… Это же чепе! — Ясно, чрезвычайное происшествие. Может, у Кораблёвых заболел кто, Витька в больницу гонит? — заметил Митя Епифанцев. — Эй-эй, Кораблёв! Что случилось? — закричал Алёша. Витя резко затормозил, спрыгнул со скрипучего седла, затянутого белым чехлом, и вытер вспотевшее лицо. Был он сильный, круглолицый, с пухлыми губами. Клетчатая кепка едва прикрывала копну белокурых волос. — Понимаете, ребята, какое дело… — сглотнул он слюну. — Варька Балашова пропала! — Как — пропала? — подался вперёд Костя. — Загадочная история! Пионеры из похода вернулись, а Вари нет и нет… — Вот так история с путешествием по родному краю! — присвистнул Прахов. — Великая исследовательница малой реки Чернушки и её притоков в плену у диких племен. Снаряжаю спасательную экспедицию. Записываю! Подходи! — Прищеми язык, болтолог! — прикрикнул на него Митя Епифанцев. — Какие тут шутки! Колька, заглядевшийся на велосипед и даже успевший почтительно погладить светлый руль и звонок, вдруг почувствовал, как его дёрнули за рукав. — Где Варя? — грозным шёпотом спросил Костя. — И совсем она не пропала, — с невинным видом сказал Колька. — Позади нас шла всё время. Потом отстала чуток: ногу на что-то напорола в болоте. — Так что же мы стоим! — заторопился Митя. — Встретить надо, помочь… — Я встречу, вы не беспокойтесь! — покровительственно заметил Кораблёв и занес ногу через раму велосипеда. Костя с досадой перебирал сыромятный ремешок уздечки. Как же так? Он ведь первый узнал от Кольки, что Варя отстала от пионеров, но ему почему-то и в голову не пришло, что с ней могло что-нибудь случиться… Костя пристально посмотрел на Витю. Что-то шевельнулось в его душе, но настолько слабо уловимое, неосознанное, что он, верно, никогда бы никому в этом не признался. Только одно стало ясно — что ему, и только ему, надо первому встретить Варю Балашову. — Послушай, Виктор! — Костя подошёл ближе, коснулся дужки руля. — Дай велосипед… Знаешь, какую я скорость могу развить! Витя удивлённо и чуть насмешливо оглядел Костю. А он что же, колченогий, увечный? А насчёт скорости пусть Ручьёв вспомнит, как они бегали стометровку. Всем же известно, кто тогда пришёл первым. — Так то на своих двоих, а тут на машине… Будешь все ямки объезжать… — сорвалось у Кости с языка, в чём он очень скоро раскаялся. Витя, как подстегнутый, вскочил на седло и поехал с такой скоростью, что Алёша схватился за голову и заявил, что теперь от велосипеда останутся одни рожки да ножки. Но Витя катил себе и катил. Он был уже недалеко от моста. Но тут и сбылось предсказание Прахова: на каком-то злополучном ухабе велосипед так подбросило, что Витя полетел с седла. Он поднялся, потёр ушибленную ногу, отряхнулся от пыли и принялся колдовать над машиной. — Так и есть: авария! Камера лопнула или цепь порвалась! — горестно воскликнул Алёша и осуждающе посмотрел на Костю: — И охота тебе дразнить его!.. — Да о чём разговор! — перебил их Митя. — Можно и пешком встретить. — Зачем же пешком? — Костя вдруг потрепал Гордого по влажным розовым ноздрям и заглянул в тёмные и глубокие, как колодцы, глаза, словно хотел спросить коня, друг он ему или нет. Гордый, благодарный за ласку, играя, ухватил Костю крупными перламутровыми зубами за плечо. — Ну-ну, не балуй! — Мальчик отстранился и легко взбросил своё поджарое тело на спину Гордого. — Ребята, я мигом! — крикнул он оцепеневшим приятелям и пустил коня размашистым галопом. — Ручей, куда ты? — всполошился Паша Кивачёв. Но Гордый был уже далеко. Он летел как стрела, перемахивая через канавы и рытвины, рассекая грудью кусты ивняка, обступавшие тропинку. В том месте, где река делала большую петлю, Костя круто повернул коня к берегу и пустил вплавь. — Правильное решение — напрямик режет! — восторженно одобрил Алёша Прахов. Паша хотел было напомнить ребятам о строгом конюхе Новосёлове, но только покачал головой и произнёс, не то одобряя, не то осуждая Ручьёва: — Вот голова! Всегда-то он всё с превышением делает. Глава 3. ЗЕЛЁНЫЙ ЛУЧ И откуда было знать Варе Балашовой, что навстречу ей спешат и всадник, и велосипедист, и пешие? Опираясь на длинный, с развилкой на конце посох, девочка, прихрамывая, брела тихой полевой дорогой. Была она худенькая, большеглазая, загорелая, в пёстром лёгком сарафанчике. В коротко остриженных светлых волосах держалась гибкая, как пружина, гребёнка. Ныла ступня ноги, уколотая злым сучком на болоте, плечи оттягивал тяжёлый рюкзак, полный походных трофеев. Но не только потому, что болела нога, а плечи тяготила ноша, так неторопливо, часто останавливаясь и оглядываясь назад, шагала девочка. Мир в этот предзакатный час был несказанно хорош! Далеко окрест расстилались поля, бронзовые от поспевающих хлебов. На скошенных, закурчавившихся молодой отавой лугах стояли островерхие стога сена, напоминая шлемы богатырей, отдыхающих после ратного труда. Среди лугов причудливо извивалась розовая от заката полноводная, ленивая река, опоясывая села, посёлки, усадьбу МТС, молочный завод. Всё застыло в этот час — деревья, травы, посевы. Всё было отчётливо вырисовано — смотри, любуйся! Западную часть неба застилали легкие слоистые облака, словно кто-то расставил огромные тенета, чтобы ещё на часок задержать над землёй солнце. Но раскалённый огненный диск неудержимо снижался к далёкой синей гряде елового бора, легко пронизывал на своём пути встречные облака и окрашивал их таким богатством красок, что Варя, забыв всё на свете, не могла оторвать глаз от неба. Но идти домой всё же надо. Варя кинула прощальный взгляд на солнце и побрела по дороге. А впереди двигалась её тень, непомерно длинная, вытянутая, смешная тень-великанша. Ноги тени соединялись с ногами Вари, а голова, повязанная платочком, покачивалась где-то за тридевять земель — на зелёном лугу. Там же пропадала развилка дорожного посошка. И, глядя на эту причудливую тень с посохом в руках и рюкзаком за плечами, Варя вдруг ощутила, как это хорошо и отрадно — возвращаться из дальнего похода к родным местам, к семье, к товарищам. Пусть устали плечи и болят ноги, пыль скрипит на зубах и хочется пить, но на душе легко и радостно. Да и было отчего радоваться! Дело сделано, поход прошёл на славу. Для школьного музея собраны коллекция окаменелостей и гербарий трав. Обследованы верховья реки Чернушки и двух её притоков. Найдены залежи охры, о чём школьники, конечно, напишут в город. Из участников похода никто не заболел, не потерялся, даже такие бесенята, как Колька и Петька. И Варе очень захотелось, чтобы этот памятный час возвращения из похода не один ещё раз повторился в её будущей жизни. Тогда Варя будет большая и, наверное, много умнее, чем сейчас. Но пусть и тогда у неё на душе будет так же легко и радостно! Она честно сделала своё дело, и ей не стыдно смотреть людям в глаза. «Трам-там-там!.. Трам-там-там!» — Варя принялась выбивать на донышке закопчённого котелка, что висел у неё на поясе, задорный походный марш и даже твёрже стала ступать, но в ту же секунду охнула и на одной ножке запрыгала в сторону от дороги. Сняла с плеч рюкзак, опустилась на пень, перевязала пораненную ступню и долго укачивала больную ногу, словно ребёнка, пережидая, пока утихнет боль. И тут до слуха Вари донёсся конский топот. Девочка подняла голову. Через луг от реки во весь карьер летел всадник. Освещённый закатным солнцем, конь под ним казался сказочно мощным, точно вылитым из меди; грива коня горела и билась, как пламя, и пыль из-под ног его поднималась багровым облаком. Так бы, верно, и проскакал мимо сидящей на пне Вари этот неизвестно откуда появившийся всадник, если бы её зоркие глаза не приметили знакомого чуба. — Костя! — Девочка встала на пень и радостно замахала руками. — Здравствуй, Костя! Натянув поводья, мальчик резко осадил коня и протянул Варе руку. Девочка вскарабкалась на спину лошади. Костя гикнул, и Гордый, всхрапнув, ринулся вперёд. Варя обернулась, схватила Костю за плечо: — Сумасшедший!.. Упадём же… Останови коня! Глаза у Кости были озорные, лукавые, тонкие ноздри вздрагивали, чуб бился на ветру. — Не могу… Конь у меня дикий! Мустанг! Теперь на край света унесёт. Лихой вид мальчика немного испугал Варю, но всё же она больше не настаивала, чтобы Костя остановил Гордого. Ведь не каждый день приходится ей кататься на таком коне, да и Костю она не видела больше месяца! — Ой, казак-разбойник, рюкзак забыли! — вдруг спохватилась девочка. — А там все мои коллекции. Сконфуженный Костя повернул коня обратно. Оживление его померкло. Хорош наездник!.. Забрав оставленный под кустом тяжёлый рюкзак, Костя положил его на круп лошади и уступил поводья девочке — пусть правит как хочет. Варя пустила лошадь шагом. — Вы что, скачки на лугу затеяли? Будет вам теперь проработка от старшего конюха! — обернулась она к мальчику. — Нет… не было ничего такого… — Слова у Кости шли почему-то с трудом. — Просто я тебе навстречу поехал. — Мне? Навстречу?.. — Варя с удивлением обернулась к мальчику. — Ну да… Ты же ногу поранила, — поспешил объяснить Костя, чувствуя, как кровь прилила ему к щекам. — Болит нога? Сильно? — Пустяки! На сучок напорола. — Варя погладила влажную шею Гордого. — Спасибо, что ты навстречу выехал… А то когда бы я дошла! — Чего там спасибо! — Мальчик беспокойно заёрзал на крупе лошади. — Кораблёв первый догадался. На велосипеде к тебе гнал. — Витька? — вскрикнула Варя. — Где же он? — Авария у него… Камера лопнула… Да что там Кораблёв! Тебя многие ребята встречать собрались. — Ой, какие же вы все… — Варя прижала ладони к порозовевшим щекам и огляделась кругом, словно уже видела всех своих высоковских друзей. — Ну, как вы тут без меня? Рассказывай скорей! Но девочка не стала ждать рассказа, потому что знала, как Костя всегда любил делать немножко наперекор тому, о чём его просили. Она сама забросала мальчика вопросами: где работают ребята, вернулся ли из Москвы директор школы Фёдор Семёнович, готовятся ли школьники к осенней спартакиаде, как тренируется Витя Кораблёв?.. А через два вопроса — опять что-то про Кораблёва. Костя отвечал скупо, односложно. Ребята работали на сенокосе. Фёдор Семёнович ещё не вернулся, в школе вовсю идёт ремонт. Витька, конечно, тренируется — что же ему ещё делать! И ответы мальчика были скупы не потому, что все эти дела не занимали его ум и сердце, а потому, что в этот вечерний час, когда они вдвоём ехали через поле, хотелось сказать совсем о другом… Сказать о том, как он ждал Варю весь этот месяц, как, заслышав звук горна, бежал к школе, думая, что Варя с пионерами уже вернулась из похода, а там просто от нечего делать дудел в светлую трубу толстощёкий Савка, сторожихин сын. Но разве можно сказать об этом вслух? Да и где найдёшь такие слова?.. К тому же Варя вдруг остановила коня и, устремив глаза вперёд, вся озарилась каким-то радостным светом, хотя солнечные лучи и били ей в спину. — Смотри, ведь это наша школа! — сказала девочка. Высоковская школа-десятилетка стояла в километре от колхоза, на пологом зелёном холме. И хотя край был спокойный, равнинный и не было кругом ни высоких гор, ни бурных рек, но почему-то все с уважением называли пологий зелёный холм «нашей» или «школьной» горой; может быть, потому, что с холма далеко была видна окружающая местность. От школы, как живые ниточки, тянулись во все стороны проторённые ногами детей белые тропки — к Высокову, Липатовке, Почаеву, Соколовке и другим деревням. — Я, наверное, очень глупая, Костя! — смущённо рассмеялась Варя. — Но ты знаешь, когда я ухожу надолго куда-нибудь из колхоза, я всегда говорю школе: «До свидания». А когда возвращаюсь, мне хочется поздороваться с нашей школой и помахать ей рукой. — И она действительно помахала рукой бревенчатому дому на холме, просторные окна которого светились сейчас на солнце. — Может, тебе домой надо скорей? — Костя поспешил переменить тему разговора. — Ногу перевязать. Так ты погоняй. — Успею… Я давно на Гордом не ездила. — И она тронула коня. Несколько минут они ехали молча. — Слушай, Костя, — вдруг вспомнила девочка, — а почему ты о самом главном молчишь? Костя пожал плечами — попробуй угадай, что для Вари самое главное, если она сразу берётся за десять дел и каждое ей дорого и важно. — Это ты о чём? О просе, что ли? — наугад спросил мальчик. — Ну конечно! Как с ним? — Ничего просо. Говорят, скоро убирать можно. — Почему «говорят»? А ты сам разве не бываешь на участке? — Бываю… Не часто, правда, — запнулся Костя. — Дома у тебя трудно… Я понимаю, — вздохнув, сказала Варя. — Дома в порядке, — нахмурился Костя. — Не хуже других живём. Девочка замолчала, и ни о чём больше не допытывалась. Она знала: Костя не любил, когда касались его домашней жизни. Опустив поводья, Варя задумчиво смотрела на небо. Лошадь, довольная тем, что седоки про неё забыли, брела наугад, лениво сощипывая стебельки трав. Неожиданно всё кругом потемнело, стало суровее, строже. Померкли щедро расцвеченные облака, потемнела листва на деревьях, трава на лугу — это солнце зашло за плотное, тугое облако. На секунду Варе стало даже грустно, оттого что какое-то маленькое облако смогло так затенить большое, сильное и непокорное солнце. Но вскоре облако порозовело, края его сделались ослепительно золотистыми, и из-за них хлынули такие неистовые и мощные столбы света, что они, казалось, способны были пронизать землю насквозь. — Красиво-то как! — вскрикнула девочка. — Словно прожектора зажгли! Наконец солнце вырвалось из-за облака и почти приметно для глаза стало опускаться за горизонт. — Костя, а ты про зелёный луч слышал? — неожиданно спросила Варя. — Я где-то читала, что когда солнце заходит, то в самый последний миг можно уловить такой зелёный луч. Давай подождём немного, может, и увидим. Девочка остановила лошадь, обернулась и устремила взгляд на солнце. — Зачем тебе зелёный луч? — недоумевая, спросил Костя. — Знаешь, это очень интересно. Вот как в жизни… одни много-много видят: и зелёный луч, и как звезда падает, и как трава растёт. А другие не замечают ничего, живут как слепые, а потом говорят: «Этого не бывает!» А я хочу много увидеть. Только для этого надо уметь смотреть долго-долго и ничего не бояться… Ты можешь так, Костя? И, кто знает, может быть, в этот час нашим друзьям и удалось бы увидеть редкий зелёный луч, если бы к ним не подошёл с косой в руках конюх Новосёлов. Невдалеке от него стояла подвода, нагруженная травой. — Так… Прогулочку устроили? Закатами любуетесь?.. — начал было старик, но, увидев, как мальчик с девочкой, подавшись вперёд, словно заворожённые, смотрят на падающее за горизонт солнце, он только покачал головой. Костя, заметив Новосёлова, спрыгнул с лошади и, отводя глаза в сторону, торопливо заговорил: — Тимофей Иваныч! Я Варю встречал… Она ногу поранила… Идти не может… — А я разве против? Ну и вези домой своего дружка-товарища. Старик погладил дремучую бороду, и Костя заметил, что на бородатом лице скупого на ласку конюха вдруг, как светлый лучик, мелькнула улыбка. — Да-а… Старые старятся, молодые к небу тянутся, — задумчиво сказал он и, наказав Косте отвести по приезде коня в ночное, направился к подводе. Глава 4. КИСЛЫЕ ЯБЛОКИ Дома по утрам Витю Кораблёва обычно не будили рано. — Пусть поспит, птенец! — любил говорить отец, Никита Кузьмич. — Сон на заре что живая вода: силы прибавляет. И круглощёкий, розовый «птенец», доходивший отцу до плеча, нежился в тихой затененной клетушке, не слыша ни сборов родителей на работу, ни щёлканья пастушьего бича, ни фырканья прогреваемого мотора грузовика. Правда, мать Вити, Анна Денисовна — маленькая, сухая, подвижная женщина, — иногда наперекор мужу заглядывала по утрам в клетушку и расталкивала сладко посапывающего сына: — Витенька, утро-то какое! Редкостное! Жемчужное! Ты бы встал, росой умылся, солнышку поклонился… — Экая ты, мать, — вмешивался Никита Кузьмич. — В такую рань птица своего птенца в гнезде не потревожит, а ты сынка родного будоражишь. — Куда это годится, Кузьмич! — противилась жена. — Парню за пятнадцать лет перевалило, а он всякой работы сторонится. Пусть он с нами в поле побудет. — Успеет ещё, наработается — жизнь велика. А сейчас у него каникулы, пусть отдыхает. В семье Кораблёвых Витя был младшим из детей, и Никита Кузьмич горячо любил сына. Витя был находчив, сообразителен, учение в школе ему давалось легко, он хорошо рисовал, бойко играл на баяне, а выступая с декламацией на школьных вечерах и колхозных праздниках, всегда вызывал бурные аплодисменты. «С искрой сынок, высоко парить будет!» — с гордостью говорил отец и не уставал твердить сыну, что тот после окончания десятилетки, по примеру старшей сестры, непременно должен пойти учиться в город. Споры мужа и жены обычно заканчивались тем, что Никита Кузьмич прикрывал дверь клетушки и, бесшумно собравшись, уходил с Анной Денисовной в поле. Но сегодня Витя Кораблёв, вопреки заведённому правилу, сам проснулся чуть свет и, поёживаясь от утренней свежести, выбежал на крыльцо, к умывальнику. На ступеньках сидел отец и, кряхтя, натягивал заскорузлые сапоги. Был он грузный, широкоплечий, с аккуратно подстриженной щёточкой усов, с благообразной, в русых колечках бородой. — Ты что это, сынок, вскочил в такую рань? — Никита Кузьмич удивлённо поднял голову. — Или мать подняла на зарю полюбоваться? — На какую зарю? — не понял Витя. — Встал и встал… не спится мне. — Ну-ну… Что-то раненько ты бессонницу наживаешь. Витя про себя усмехнулся: какая там бессонница! Он с удовольствием бы поспал ещё часок-другой… Вскоре отец с матерью ушли на работу. Витя направился в огород. Нельзя сказать, что его очень тянуло в это утро поработать лопатой или мотыгой, да и приусадебный участок был в полном порядке. Всё же Витя взял в руки мотыгу и принялся с таким усердием рыхлить почву около помидорных кустиков, словно это было его самое любимое занятие. А глаза его всё время косили за изгородь, на соседний участок Балашовых. И он не ошибся в своих расчётах: вскоре там появилась Варя. В стареньком домашнем платьице с короткими рукавами девочка долго стояла среди грядок, щурясь на поднимающееся из-за здания школы солнце. Потом, присев на корточки у грядок, она осмотрела помидоры, коснулась пальцем голубоватых скрипучих листьев капусты, покрытых сизой холодной росой, — всё девочке надо было потрогать, всему напомнить, что она, Варя Балашова, вернулась домой. Только вот Витю Кораблёва она почему-то не замечала, хотя он и стоял с мотыгой почти у самой изгороди. abu Но тут через калитку в огород заглянула мать Вари: — Варюша, так я пошла! — Иди, мама, иди! — отозвалась девочка. — Я быстренько полью всё, потом печку истоплю. — Ты бы ногу поберегла… На огороде и без полива всё хорошо растёт. — Я только цветы полью. Ты иди, мама. Варя взяла лейку и, прихрамывая, направилась к пруду за водой. Недолго раздумывая, Витя сменил мотыгу на лейку и тоже побежал к пруду. Маленький круглый пруд, затянутый зелёной ряской, лежал на самом конце участка, изгороди здесь не было, и Варя сразу заметила соседского мальчика. — Витя, ты! — обрадовалась она. — И так рано проснулся? — Здравствуй, Варя… Когда же ты вернулась? — Будто не знаешь? — удивилась девочка. — А мне сказали, что ты ехал встречать меня на своём велосипеде, но у тебя лопнула камера. Витя вспыхнул и, нагнувшись, погрузил лейку в воду. Ну вот, она уже всё знает и смеётся над ним! А он ведь так не хотел вспоминать об этой неудавшейся встрече… Потом не утерпел и украдкой, снизу вверх, заглянул девочке в лицо. Глаза её были серьёзны. И Вите стало легче. — Ну, ехал… Откуда ты знаешь? — А мне Костя Ручьёв рассказал, — призналась Варя. — Знаешь, он как джигит… на край света умчать может! — Знаю! — Витя, как пробку, с силой вырвал из пруда полную лейку, и вода под ней сомкнулась и забурлила. — Вы катались с ним до самого вечера… — Что ты! — нахмурилась Варя. — Мы просто ехали… У меня так болела нога… Но Витя всё же не удержался и насмешливо сказал, что устраивать скачки на рабочих конях — не такая уж великая доблесть. Затем он властно забрал Варину лейку и зашагал к грядкам: — Показывай, где поливать, я всё сделаю. — Зачем… Я сама! — Ну-ну, не спорить! Ты же еле ходишь. А хочешь наших яблок? Замечательный сорт! И, не дождавшись ответа, он ринулся в свой огород, натряс с деревьев яблок и, набрав полную кепку, принёс их девочке. Потом Витя деловито принялся поливать грядку с цветами, а Варя стояла в сторонке и, улыбаясь, грызла яблоки. И, хотя они были ещё жёсткие, недозрелые, остро пощипывали язык и дёсны, девочка ела их с таким удовольствием, словно ничего слаще и вкуснее не было на свете. И что за беда, если струя воды из лейки не всегда попадала туда, куда нужно, и мутные ручейки уже подтекали к ногам девочки! Нет, что бы там ни говорили высоковские мальчишки, а Витя Кораблёв — настоящий товарищ. А как давно началась их дружба! Они были совсем малышами, когда отец Вити построил им в саду под раскидистой черёмухой дом: на окнах голубые наличники, крыша под железом, резной петух на крыше; в окна были вставлены настоящие стёкла, дверь запиралась на засов. Жили ребята дружно. По утрам они выходили «на работу». За несколько часов успевали вспахать поле, засеять его зерном, закончить сенокос на лугу, сжать и обмолотить хлеб, отпраздновать день урожая. После «работы» Витя старательно проставлял углем на дощечке палочки — отмечал, сколько трудодней выработано. Потом, когда ребята пошли в школу, Витя носил Варины книжки, катал её на плоту по реке. Они вместе решали задачи. А как-то раз Витя написал длинное стихотворение и передал его Варе. В стихотворении двенадцать раз упоминалось имя «Варя» и было семнадцать ошибок. Девочка всюду вымарала своё имя и передала стихотворение учительнице. Та оставила Витю после уроков и заставила повторить правила на правописание гласных. Мальчик не разговаривал с Варей после этого две недели, стал решать задачи Кате Праховой и всем рассказывал, что Варя страшно боится ящериц и лягушек и до сих пор тайком играет в цветные стёклышки. Потом они помирились и с тех пор, кажется, ни разу не ссорились… Наконец лейка опустела, и Витя, решив, что поливать на сегодня довольно, посмотрел на Варю: — А я уж думал, что ты никогда не вернёшься из этого похода… — А нам времени не хватило, — призналась девочка. — Ещё бы недельку побродить… Да, Витя! Вы как с Костей? В комсомол готовитесь? abu — Я хоть сейчас! — А Костя? — Ручьёв сам себе голова. Я его и не вижу совсем. — Всё вам тесно… — огорчённо вздохнула Варя. — И что вы только не поделили? Глава 5. «А МЫ ПРОСО СЕЯЛИ…» В огород зашёл Митя Епифанцев, староста кружка юных мичуринцев. Митю сопровождал Алёша Прахов с сестрой Катей — белолицей, пухлой девочкой в нависшем на глаза белом платке. Катя больше всего боялась, как бы не загрубело от солнца её белое личико. — Наш вам боевой салют! — Алёша потряс кулаком над головой и ухмыльнулся. — Замри, народ! Варя с Витькой встретились после разлуки… и закусывают кислыми яблоками. — Алёшка! — Варя со смехом протянула ему яблоко. — А ты всё такой же… не переменился? — Ему фамилия не позволяет: Прахов-Вертопрахов, — сказал Витя. Митя Епифанцев подошёл к Варе, застенчиво пожал ей руку, расспросил о походе. — А знаешь, я по делу к тебе. Насчёт просяного участка. — А что такое? — насторожилась Варя. — Запустили вы его. — Как «запустили»? — Это тебя надо спросить. — Митя хоть и был застенчив, но, когда нужно, умел говорить правдивые и резкие слова. — Ты у нас бригадир по просу. Твоя группа отвечает. На днях дед Новосёлов был на пришкольном участке. Я ему про делянки с просом поясняю: так, говорю, и так, испытываем разные сорта проса на предмет рекордного урожая. «Вижу, говорит, участок показательный. Показываете, как не надо за просом ухаживать?» — Так я же, когда в поход уходила, Кораблёву делянки передала… — Варя растерянно обернулась к Вите: — Что случилось? Ты же мне обещал? Тот пожал плечами: — Ничего особенного… По-моему, с просом всё в порядке. Растёт себе и растёт. — Лучше скажи: всё в беспорядке, — хмуро поправил Митя. — Просо растёт, а сорняки его перерастают. — Ну, знаете, я не культиватор! — вспыхнул Витя. — Один за всех не переполешь. — Один? — удивилась Варя. — А ребята? Нас же целая группа была. — Ищи-свищи их!.. Кивачёв совсем из юннатов выбыл. Прахов в арбузную бригаду переметнулся — на сладкую культуру, а сестрица его всё больше на свой личный огород налегает: кабачки там у неё, фасоль, помидоры… Прямо сказать — подсобное хозяйство. — Это к делу не относится, — обиделась Катя, ещё ниже спуская на лицо платок. — А ты, коль за бригадира остался, собирал бы нас почаще. А то знай гоняешь велосипед да на рыбалку ходишь! И с Ручьёвым повздорил. — Почему повздорил? — спросила Варя. — Да что о нём говорить! — отмахнулся Витя. — Такое выкинул… Всю вторую делянку погубил. — Как — погубил? — Вот так!.. Работать с нами не захотел, отделился… Участок запустил… Варя растерянно заморгала глазами и зачем-то торопливо расчесала гребёнкой волосы. — Вот это ребята! Спасибо вам! Удружили!.. — Потом вплотную подошла к Вите: — А тебе… тебе вдвойне спасибо! — В чём дело, Варя? — искренне изумился Витя. — Ну, допустим, в просе сорняки. Немного больше, чем нужно. Так сейчас пойдём всё и выполем. Чего же расстраиваться!.. Варя пристально посмотрела на мальчика. Как он не понимает! Дело же не только в сорняках. Ведь он, когда Варя уходила в поход, дал ей слово, что на просяном участке всё будет в порядке. Какая же цена его слову? Но ничего этого Варя не сказала, а только сунула в руки Вите клетчатую кепку: «Возьми свои яблоки!» — и, обойдя мальчика, как столбушок на дороге, пошла к калитке. Витя с досадой вытряхнул из кепки яблоки и обратился к Кате Праховой: — Хоть бы ты уговорила её! Куда она пошла, колченогая! — Да что вы, Варьку Балашову не знаете? — вздохнула Катя, зябко пряча руки под кофту. — Она уж такая… Теперь никому не поклонится, одна всё просо выполет. — Это уж совсем глупо! — вспылил Витя и вдруг решительно заявил: — Раз так, пошли, ребята, на участок! Мы это просо в один миг прополем… Варя, обожди нас! Девочка уже распахнула калитку. В этот момент, едва не сбив её с ног, в огород ворвались Колька с Петькой. Заботливые руки уже одели их в чистые рубахи, лица были умыты, волосы подстрижены. Но всё в их облике говорило о том, что мальчишеское утро было полно бурных трудов и поисков. Колька запустил руку за пазуху, вытащил пригоршню камней и протянул их Варе. — Что это? — удивилась девочка. — Камни… В школу, для коллекции! — пояснил Колька. — Мы их с Петькой в песчаном карьере нашли. — Если мало, мы ещё принесём! — услужливо поддержал дружка Петька, в свою очередь извлекая из карманов несколько камней, и вполголоса высказал то, что, по-видимому, всё утро терзало мальчиков: — А хорошие это камни? Примет их Фёдор Семёнович для музея? Кто знает, что это были за камни, но Варя решила не охлаждать ребячьего рвения: — Обязательно примет… Просто замечательные! — Она бережно сложила камни в кучу около изгороди и, немного подумав, поманила Кольку и Петьку ближе к себе: — А теперь соберите всех пионеров. Срочно! По цепочке! — Опять в поход? Да? Что-нибудь искать? — обрадовался Колька. — Будем уничтожать злых недругов, биться не на живот, а на смерть, — таинственным шёпотом сообщила Варя. — Вооружайтесь до зубов!.. Берите тяпки, мотыги, лопаты! Приятелям это пришлось по душе. Ничего так сильно не любили они на свете, как внезапные тревоги, розыски, шумные сборы, неожиданные приключения и тайны. Проделав для разбежки сложный «ход конем» — два шага вперёд, шаг в сторону, — приятели помчались собирать пионеров, а Варя, решительно захлопнув калитку, пошла к дому. Алёша поскрёб свой вихрастый затылок и дурашливо пропел: А мы просо сеяли, сеяли!.. И не понять было — огорчён он всем случившимся или, наоборот, обрадован. Глава 6. РАЗЛАД А дело с просом началось вот с чего. Весной среди юных мичуринцев разгорелись горячие споры. Каждому хотелось выращивать какое-нибудь необыкновенное, невиданное на высоковской земле растение: арбуз, дыню, кок-сагыз, земляной орех, амурскую сою или совсем уже редкостное — вроде коэнринции или ляллиманции. В спор пришлось вмешаться директору школы Фёдору Семёновичу. Он хотя и не был преподавателем биологии, но любил сельское хозяйство и помогал юннатам во всех их начинаниях. Учитель собрал ребят и рассказал им легенду про одно растение, которое в умелых руках человека может давать урожай сам-пятьсот и больше. Но называлось это растение очень обыкновенно: просо. — Но это гималайское просо? — спросил учителя Костя. — Или какой-нибудь китайский сорт? — Да нет, самое обычное просо, наше, русское. То самое, из которого мы варим пшённую кашу. — Так зачем же его выращивать? Просо без нас в колхозе сеют, — удивились ребята. — Верно, сеют, — согласился Фёдор Семёнович. — Но вот рожь, скажем, или пшеницу любят у нас в колхозе, заботятся о них, а просо вроде пасынка. Заброшенная культура. Ну, и оно своими урожаями никого не радует… Вот вы и докажете, что и просо может приносить высокий урожай. — А это как будет — по заданию колхоза или по нашему почину? — спросил Костя. — Самое боевое задание, — подтвердил Фёдор Семёнович. — Об этом даже на правлении говорили. Сам председатель обратился с просьбой к школе. Желание удивить колхоз высоким урожаем проса мало-помалу захватило юннатов из седьмого класса, и они создали небольшую группу, которую в классе прозвали «просяной бригадой». Бригадиром выбрали Варю Балашову. Просо посеяли на двух небольших делянках. Одна делянка находилась посередине пришкольного участка, другая — в дальнем углу, у самой канавы. Молодые просоводы не жалели сил: землю разделали «под пух», пичкали её всяческими удобрениями, а девочки тайно даже пытались поливать посевы на делянке. Костя решительно восстал против этого: колхозу не нужны растения-неженки! Ребята поспорили, пошумели, но в конце концов согласились с Костей, который давно уже увлекался юннатскими делами и провёл на пришкольном участке немало опытов: он выращивал земляной орех, арбузы, дыни, прививал помидоры на картошку, наблюдал жизнь насекомых, птиц. Как-то раз Костя вырастил на делянке корни кок-сагыза. Чтобы доказать, что это действительно каучуконосные корни, он выдавил из корней клейкий сок, смешал его с бензином и, приготовив таким образом клей, принялся заклеивать всем желающим худые калоши. Костя мог часами сидеть на солнцепёке около цветущего арбуза или тыквы, наблюдая, какие насекомые летят на цветы этих растений, и никто не в силах был помешать ему. «Его хоть жги, хоть колёсами дави — с поста не уйдёт!» — говорили ребята. Про Костю даже рассказывали, что он однажды чуть ли не целый километр полз на коленях за каким-то ничтожным жучком, чтобы выяснить путь его передвижения. И хорошо ещё, что жук быстро утомился и забрался в земляную норку, а то бы Костя мог ползти за ним невесть сколько. Но на этот раз опытное просо не очень радовало Костю. Оно выглядело не лучше, чем в поле у колхозников. Костя заявил юннатам, что если они и дальше так будут ухаживать за просом, то из их опыта ничего путного не получится. — Ну, а как за ним ухаживать? Как? — расстроилась Варя. — Я вот и агронома спрашивала, и бригадиров, и Фёдора Семёновича перед отъездом в город — все говорят, что правильно ухаживаем. — Может, оно и правильно, да толку мало, — стоял на своём Костя. — Раз уж по заданию колхоза работаем, так вот какое просо выгнать надо — по пояс! Чтобы ахнули все! Витя Кораблёв, который записался в просяную бригаду только потому, что там работала Варя, от души рассмеялся: — А по маковку не хочешь? Ох, и затейливый ты, Ручей гремучий!.. Всё-то тебе не по душе да не по сердцу! И он принялся уверять юннатов, что просо растёт нормально и нечего им слушать Ручьёва. Но Костя всё же настоял на том, чтобы послать письмо в Москву, Андрею Новосёлову, и спросить у него, как ухаживать за просом. Сын конюха Тимофея Ивановича, бывший ученик высоковской школы, а теперь научный сотрудник Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина, Андрей Новосёлов охотно поддерживал с юннатами переписку, присылал им семена, давал советы. Письмо Андрею было послано, но ответ почему-то задерживался. Как-то раз Костя зашёл к деду Новосёлову, чтобы узнать, не было ли от Андрея какой весточки. — Давненько сынок не писал, — ответил старик. — Похоже — срочное задание выполняет. — Вот и нам Андрей не отвечает! Мы его насчёт проса спрашивали. И Костя рассказал о неудачном юннатском опыте на пришкольном участке. — А ты бы, Костюшка, по колхозам походил. Вот в «Заре», говорят, неплохое просо растёт, — посоветовал дед Новосёлов. Мальчик отправился в Соколовский колхоз «Заря», но ничего поучительного там не обнаружил. Потом он побывал ещё в нескольких колхозах, и повсюду посевы проса выглядели не лучше высоковских. Только в отдалённом денисовском колхозе «Реконструкция» Костя случайно обнаружил небольшую делянку с хорошо разросшимися стеблями проса. Он разыскал заведующего хатой-лабораторией, старика Свешникова, и принялся расспрашивать, как тот ухаживал за просом. — Уход обыкновенный, — ответил Свешников. — Я только посеял его немного иначе. Вспомнил, как мой отец советовал: «Сей просо редко — попадёшь метко. Чтобы каждому стебельку просторно было». Я так и сделал. А оно, видишь, тоже небогато как выросло. — Всё равно лучше нашего, — признался Костя. — И выше, и стебли сильнее… А мы вот не догадались так посеять. Он вернулся домой вконец расстроенный. Как видно, их опыт с просом в этом году не удался. Придётся с будущей весны начинать всё заново. А жалко, что лето пройдёт впустую! Несколько дней Костя не показывался на просяной делянке, отсиживался дома и упорно что-то обдумывал. Варя к этому времени ушла с пионерами в поход и ухаживать за просом поручила Вите Кораблёву. Он начал с того, что созвал всю «просяную бригаду» на прополку. Явился и Костя. Он предложил вместе с сорняками вырвать половину кустов проса. — Простору им нет, растениям… Задыхаются они, — пояснил он. Ребята удивились, а Витя пренебрежительно отмахнулся: — Начинаются фокусы! Много ты понимаешь, агроном участковый! — А ты послушай, что Свешников из Денисовки говорит… — Дай тебе волю, Ручей гремучий, ты наломаешь хворосту! — И Витя заявил, что ухаживать за просом будут по старой инструкции. Но Костя не успокоился. Однажды утром Кораблёв застал его на второй просяной делянке, что находилась в дальнем углу пришкольного участка. Мальчик безжалостно прореживал посевы проса. Витя вышел из себя. Он закричал, что не позволит Ручьёву самоуправничать и губить на делянке посевы. — Уходи прочь! Я бригадир… я отвечаю! Витя забежал сзади, изловчившись, схватил Костю за плечи и потащил с делянки. — Не тронь лучше! — вырвался тот. Витя побежал за юннатами. Когда они собрались, Костя уже успел проредить почти всю делянку. Ребята ахнули: вырванные из земли хорошо прижившиеся стебли проса валялись в куче вместе с сорняками. — Смеётся над нами Ручьёв! — возмутился Витя. — Мы работали, старались, а он повырывал всё с корнем! Юннаты обвинили Костю в озорстве, в неорганизованности и других смертных грехах. Они грозили исключить его из «просяной бригады». В спор вмешался староста юннатского кружка Митя Епифанцев. Он сказал, что Костя Ручьёв излишне погорячился, но он прав: юннат потому и юннат, что он всегда ищет новое, придумывает, испытывает. И пусть Костя заканчивает опыт с просом по-своему: удастся — хорошо, не удастся — он из этого извлечет серьёзный урок. Юннаты переглянулись: Митя, пожалуй, ловко придумал! Вот теперь Костя сам себя и высечёт. Кому же не ясно, что с делянки, где вырвана половина посевов, хорошего урожая не получишь! — Пусть отвечает, коли так, — согласился Витя. — Можем вторую делянку навечно закрепить за Ручьёвым. А осенью мы ещё поговорим о его дисциплине… С этого дня Костя стал работать один. Он попытался перетянуть на свою сторону Пашу Кивачёва и Васю Новосёлова, но те отказались. — Замутилось у нас всё. Больше шума, чем дела. Отпишусь, я, пожалуй, из юннатов, — сказал Паша. — Давайте лучше в колхозе работать. Там дела поважнее. И Костя согласился с приятелем. В бригадах шла трудовая страда. Каждый день ребятам находилась какая-нибудь работа: то они бороновали пары, то пололи хлеба, то сушили и сгребали на лугу сено. На уход за опытным просом у Кости не хватало времени. Прореженная делянка всё гуще зарастала сорными травами. abu Костя понял, что из его опыта ничего дельного не получится, махнул на делянку рукой и больше не показывался на пришкольном участке. Глава 7. НА «КАТЕРЕ» Всё утро Колька Ручьёв пропадал неизвестно где. В полдень он прибежал домой, выпил наспех кружку молока, отрезал ломоть хлеба, прихватил из чугунка пяток картошек в мундире и принялся засовывать их в карман. Костя тоненько присвистнул. Нет, так дело не пойдёт! Что же поделаешь, если нет у них теперь ни отца, ни матери. Но обед есть обед, и он должен проходить не хуже, чем в других семьях, — чинно, неторопливо, в положенное время. Да и к тому же, зачем он сегодня утром старался, готовил щи из свежей капусты, бегал к соседке то за советом, то за луком? Смешно, в самом деле, обедать одному, самому себе подливать щей из чугунка, самого себя угощать и похваливать! — Колька, стоп! — голосом, не допускающим возражений, приказал Костя и загремел заслонкой у печи. — Обедать будем все вместе. Сейчас Сергей придёт. — Так я же сытый! — взмолился Колька. — А потом, мне и по делу бежать надо. Костя насмешливо оглядел братишку: удивительно, до чего деловой человек стал этот Колька! Один вид чего стоит — рубаха измазана землёй, руки зазеленились. — Ты что, Колька, в команду пластунов записался? Или за горохом к кому-нибудь лазил? — Такими делами не занимаюсь, — обиделся братишка. — Я, можно сказать, ваши грехи покрываю. — Какие ещё грехи? — Костя застыл с ухватом в руке. — Да, да… Запустили своё хваленое просо, а мы поли за вас, гни спину! — Меня это теперь не касается, — нахмурился Костя. — Понятное дело: загубил вторую делянку и носа к юннатам не показываешь. Выдохся, все пары вышли! — Это кто говорит так? — Костя грозно шагнул к брату. — Витя Кораблёв говорит. — Колька на всякий случай подался поближе к двери. — Вот погонят тебя из юннатов, будешь знать! Решив, что брат наголову разбит его доводами и теперь не посмеет силой усаживать за стол, Колька шагнул к двери. — А обедать всё равно будешь! — настойчиво сказал Костя. Колька готов был возмутиться такой несправедливостью, но тут в избу вошёл старший брат, Сергей, рослый, скуластый парень с крупными чертами лица. — Как на катере? — Сергей снял пиджак, повесил его на гвоздь у двери и, оставшись в одной линялой матросской тельняшке, мельком оглядел избу. — Вижу, вижу: полный порядок. И команда вся в сборе. Тогда свистать на обед. Корми, Костя!.. А ты, Микола, полей мне. Не в службу, а в дружбу. Скрепя сердце Кольке пришлось покориться. Захватив ведро с водой, Сергей вышел в проулок, снял тельняшку. Колька лил брату на шею студёную воду и обдумывал, как бы это половчее пожаловаться на Костино самоуправство. Но на руках Сергея, опушённых золотистыми волосами, так молодо и легко играли и перекатывались желваки мускулов, что мальчик невольно засмотрелся. «Сильный он у нас… морячок! — с уважением подумал Колька. — Кого хочешь поборет и морским узлом завяжет». Он потрогал тугой бицепс на правой руке Сергея и вздохнул. Когда же у него будут такие мускулы? Да и вообще, старший брат у них деловой, серьёзный, таким можно только гордиться. Во время войны Сергей был бравым старшиной первой статьи на торпедном катере «Удалой», заслужил три боевых ордена и пять медалей, а сейчас он работает председателем правления колхоза. Только брат почему-то редко вспоминает о своей матросской службе, а всё больше рассказывает Косте и Кольке о том, что у них в колхозе к Новому году будет пущена в ход электростанция, начнёт работать свой радиоузел, появятся три грузовые машины… Спору нет — это, конечно, хорошо, но нельзя же забывать и про боевые дела на фронте! Что до Кольки и Кости, то они могли часами рассказывать приятелям о наградах Сергея, о его матросской службе, о подвигах торпедного катера «Удалой» и просто о море. В их представлении оно было картинно-синим при солнце, фиолетовым — вечером, свинцовым — в бурю. Опасной, тяжёлой, но вечно солнечной, вольной казалась им жизнь на море. Не желая, чтобы матросская слава брата так скоро забылась, Костя с Колькой поддерживали её, как могли, — старую бревенчатую избу с резными наличниками на окнах называли «катер» и по всякому поводу старались объясняться на морском языке: по утрам не будили друг друга, а «свистали побудку»; пол не мыли, а «драили палубу»… Умывшись, Сергей с братьями сел обедать. Он достал книжку, положил её на край стола и зачитался. Щи он ел, не глядя в тарелку. Колька решил созорничать — отодвинул тарелку в сторону, и Сергей, точно слепой, долго шарил ложкой по столу. Братишка прыснул в кулак. — Не балуйся, Микола! — погрозил ему пальцем Сергей, обнаружив проделку. Обедать Кольке стало скучно. Он наспех поел щей и покосился на дверь. Но Костя сегодня был на удивление хлебосолен — то и дело подкладывал Кольке хлеб, подливал густых дымящихся щей. — Кушай, Микола, поправляйся! Смотри, щи-то какие — в звёздочках, с мясом… — Серёжа, — не выдержал Колька, — чего он меня, как гуся на убой, откармливает! Это он нарочно… я знаю. Из-за проса всё! Но Костя и глазом не повёл, а только деловито заметил Сергею, что Кольке надо поправляться. Сергей на минуту вскинул голову: — Правда, Микола, отощал ты у нас за лето. Ешь больше! — и опять опустил глаза в книжку. А обеду, казалось, не будет конца. После щей Костя подал картошку с грибами, потом молоко. Когда наконец отяжёлевший Колька выбрался из-за стола, его потянуло подремать. Но он стойко преодолел этот соблазн и, тяжело передвигая ноги, вышел из избы. На свежем ветерке он быстро взбодрился, заглянул с улицы в окно, показал Косте кукиш и весело пропел: А вы просо сеяли, сеяли… А мы его выполем, выполем!.. — Что это он? — удивился Сергей. — Пообедал крепко, вот и веселится! — хмыкнул Костя. После обеда Сергей мельком взглянул на часы: «Ага, минут сорок можно!», достал тетрадь, пузырёк с чернилами и принялся что-то писать. Он учился на первом курсе заочного сельскохозяйственного института и использовал для занятий каждую свободную минуту. Костя, на цыпочках передвигаясь по избе и обходя наиболее скрипучие половицы, бесшумно убрал со стола посуду, подмёл пол. На полочке, между окнами, он заметил стопку ученических тетрадей. Мальчик заглянул в одну, в другую. Это были тетради Сергея по химии, математике, ботанике. Писал Сергей крупными кособокими буквами, строчки загибались книзу. Встречались и кляксы, тщательно затёртые резинкой. Тетради были аккуратно обёрнуты в газету, в каждой лежал листок промокашки. «Как у Кати Праховой», — подумал Костя о своей однокласснице, аккуратные тетради которой учителя всегда ставили ребятам в пример. Просмотрев тетради, Костя стал спиной к печке, скрестил руки и принялся наблюдать за Сергеем. А любопытно, когда здоровый, плечистый парень сидит над тетрадями и книжками, пыхтит, ерошит волосы, дёргает себя то за кончик носа, то за губы, поминутно клюёт пером в пузырёк с чернилами!.. Неожиданно Сергей поднял голову и встретился глазами с братом. — А знаешь… — Он отложил в сторону ручку. — Ты сейчас, как наша мать… Она вот так же, бывало, станет у печки, руки на груди сложит и смотрит, смотрит… Потом обязательно про учение заговорит, про школу… Костя не нашёлся, что ответить. Как подбитая птица, он вдруг закружился по избе, переставил зачем-то с места на место крынки и чугунки на лавке, потом схватил тяжёлый чёрный косарь и принялся скоблить и без того уже чистый, шероховатый кухонный столик. Ему вспомнилось, как война всё смешала в доме Ручьёвых. Ушли на фронт отец Кости — Григорий Ручьёв — и старший брат Сергей. Вскоре отец погиб, а вслед за ним умерла давно болевшая мать. Осиротевших Костю и Кольку взял к себе Фёдор Семёнович. Но потом и учителя призвали в армию. Ребята остались с его женой, Клавдией Львовной. Избу Ручьёвых заперли на замок, окна закрыли ставнями. Костя частенько прибегал к родному дому: летом вырывал траву около крыльца, зимой разгребал снег — пусть люди не думают, что Ручьёвы совсем покинули своё родное гнездо. Колхоз не забывал сирот Ручьёвых. «В нашем Высокове ни одна душа не потеряется», — говорили люди и помогали братьям чем могли. Правление снабжало их продуктами, обувью, одеждой. Костя до глубины души был благодарен людям за их заботу, постоянно рвался по-серьёзному помочь колхозникам, но взрослые сдерживали его пыл и зорко следили, чтобы мальчик не отбился от школы. Втайне Костя дал себе клятву, что рано или поздно он сторицей отблагодарит родной колхоз. Но вот война кончилась. Вернулись с фронта Фёдор Семёнович и Сергей Ручьёв. В первые же дни старший брат привел Костю и Кольку в родной дом. — Нас, Ручьёвых, теперь мало на свете осталось, — сказал он учителю. — Нельзя так. Кучно жить надо. — Это правильно! — согласился Фёдор Семёнович. — Только ведь ребятам такой человек нужен… чтобы и за мать и за отца… Сможешь ли, Серёжа? — Попробую, Фёдор Семёнович, — со вздохом ответил Сергей. Колхозники помогли ему починить избу, и с тех пор крыльцо у дома Ручьёвых уже больше не зарастало сорной травой… — Ну-ну, Константин, чего ты? — спохватился Сергей, заметив смятение в лице брата. — Я ведь это так… вспомнилось. Иди-ка сюда… Ты в математике силен? Костя подошёл к столу, заглянул к Сергею в тетрадь. — Мы этого ещё не проходили, — признался он. — Жалко!.. Засел я тут с контрольной. Крепкий орешек попался. — Что, студент, достаётся тебе? — Есть немного… С последним зачётом задержался. Время меня подпирает. — Сергей потёр ладонью коротко остриженную голову. — Ну да ничего… Ночку-другую не посплю — наверстаю. Тут, братец, другое… Вы же с Колькой у меня и завхозы, и шеф-повары, и бытовой сектор. С ног сбились. Меня даже люди попрекать стали: мол, не жалею я вас. Я сегодня с бабкой Алёной договорился. Она теперь у нас домовничать будет. Костя насупил брови. Этого ещё недоставало! Неужели они с Колькой такие бездельники и белоручки? Хотя, если сказать по правде, живётся братьям Ручьёвым неплохо. Сергей целый день проводит в правлении или в поле, а все заботы по дому ложатся на плечи Кости и Кольки. Вернее же, одного Кости, потому что с младшего братишки какой же спрос… И Костя за последнее время многое постиг: научился готовить отменные щи, жарить картошку, топить печь, молниеносно заметать пол и мыть посуду. Слава о кулинарных способностях Кости Ручьёва разнеслась по всему колхозу. Ребята, посмеиваясь, то и дело набивались к Косте на обед и прочили его на дни уборки поваром в полевой стан. Костя даже пытался стирать бельё, но делал это так неумело, что соседка, сжалившись над рубахами и руками мальчика, взяла стирку белья на себя. И ещё одно терзало Костю: он не успевал пришивать пуговицы и ставить заплаты на Колькины штаны и рубашки, которые у того рвались с удивительной быстротой. Тогда Колька, не дожидаясь брата, действовал самостоятельно и ставил на очередную дыру такую яркую латку, что все на него обращали внимание… Всё же Костя считал, что хозяйство у них в доме налажено не так уж плохо. И теперь вдруг пустить в дом какую-то бабку Алёну!.. — Дело твоё, — с обидой сказал Костя. — Не по вкусу мои щи — зови хоть двух бабок… только мы с Колькой всё равно их признавать не будем. Сергей нахмурился: — Ну-ну, придержи свой характер! Вам же с Колькой легче будет. — И, взглянув на брата, с усмешкой добавил: — А нрав у тебя вылитый батькин! Копия! abu Глава 8. «БРИГАДИР-ДВА» За окнами послышалась песня про зелёный лужок, про коня на воле. Сергей и Костя выглянули в окно. По улице, мимо палисадника, шли девчата второй бригады с граблями и вилами на плечах. Они любили чуть свет выходить с задорной песней в поле и с песней приходить обратно. Вместе с девчатами шагала Марина Балашова — «бригадир-два», как звали её в колхозе. Сергей убрал тетради в шкаф, быстро надел пиджак, застегнулся на все пуговицы. — Крикнуть бригадира? — понимающе спросил Костя. — Да-да, позови. Сообщить кое-что надо. Сергей окинул взглядом избу: кажется, на «катере» всё в порядке. Костя выбежал на крыльцо. Но Марину звать ему не пришлось: она без его приглашения отделилась от девчат и направилась к дому Ручьёвых. Марина была темноволосая и почти коричневая от солнца. Выцветшая голубая майка плотно обтягивала её плечи, рукава были закатаны выше локтя. Рядом с Мариной, прилаживаясь к её размашистому шагу, шёл Пашка Кивачёв и что-то оживлённо говорил. «О чём это он?» — ревниво подумал Костя и побежал им навстречу. Домой с работы Марина никогда не возвращалась с пустыми руками: то принесёт пучок спелой земляники, то пригоршню звёздчатых гроздьев лесных орехов, то букетик серебристого ковыля или просто ветки молодой берёзы с клейкими, пахучими листочками. Сейчас Марина держала в руках огромный букет влажных, душистых водяных лилий и жёлтых кувшинок с длинными шнурами потемневших стеблей. — Сергей дома? — спросила Марина у Кости. Тот кивнул головой, и они втроём вошли в избу. — Здравствуй, председатель! — сказала от порога Марина. — Мы ведь с тобой сегодня не виделись? — Здравствуй, бригадир-два! — в тон ей ответил Сергей. — По-моему, не виделись. — Я вам цветов принесла. Не запрещается? — Девушка отделила половину букета и сунула Косте в руки: — В воду поставь! Не то совсем завянут. — Откуда это? — удивился Сергей, зная, что лилии и кувшинки можно достать только в глубоком Чёрном омуте. — Сама нарвала? — В мои-то годы в омут прыгать! — засмеялась Марина и покосилась на Пашу: — Тут помоложе меня нашлись. Вот он, молодец-удалец, целую охапку приволок. Паша не выдержал пристального взгляда Кости и отвёл глаза в сторону: — А что ж такого… Купался и нарвал… Марина подошла к лавке, зачерпнула из ведра кружку воды, жадно напилась. Потом присела к столу: — Докладываю, председатель. С сенокосом моя бригада покончила. Завтра начинаю подготовку к уборке хлебов. — Хорошо! По плану идёшь! — похвалил Сергей и сообщил бригадиру новость: завтра в Высоково прибывает делегация из Соколовского колхоза «Заря» по проверке соцсоревнования; возглавляет делегацию бригадир Никита Воробьёв. — Ой, Серёжа! — вскрикнула Марина. — И глазастый же этот старик! Ничего не пропустит. Всё в акт запишет. — А ты что, робеешь? — Да нет… — помолчав, сказала Марина. — За пшеницу я спокойна — наверняка соколовским не уступим. И рожь, у нас неплохая, и овсы… А вот просо не радует… чахлое, редкое, трудов жалко. — У соколовских, я знаю, просо тоже не лучше, — заметил Сергей. — Всё равно обидно. Над пшеницей или рожью мы вроде полные хозяева, а вот просо нам ещё не подчиняется. Хоть не сей его больше! И в чём тут беда, разгадать не могу. Марина вновь подошла к ведру, зачерпнула воды. — Может, тебя обедом накормить? — предложил Сергей. — Костя сегодня щи готовил… Приняты с высшей оценкой. — Можем на постоянное довольствие зачислить, — шутливо сказал Костя. — Ещё чего! Будто у меня и дома нет, — отмахнулась Марина. Но тут Сергей напомнил ей, что сегодня звонили по телефону из почаевского колхоза и просили вернуть сортировку, которую «бригадир-два» взяла у них ещё весной. — Отвезу завтра, — пообещала Марина. — Вот кого послать только? — А меня! И Костю ещё, — поднялся от порога молчавший до сих пор Паша. — Мы быстро управимся. Марина согласилась — пусть ребята прокатятся. Потом она оглядела избу, и взгляд её задержался на бревенчатой стене, увешанной портретами прославленных на всю страну хлеборобов, льноводов, хлопкоробов — Героев Социалистического Труда. Костя уже давно вырезал эти портреты из газет и журналов и по вечерам любил рассказывать старшему брату, кто из мастеров земледелия где живёт, чем прославился, и всё это с такими подробностями, что Сергей невольно удивлялся: «Ты, случайно, не в гостях ли у них побывал?» А в прошлом году осенью, когда высоковского бригадира Марину Балашову за высокий урожай пшеницы наградили орденом Ленина, Костя снял со стены карточку Сергея и Марины, закрыл картонкой лицо брата и пополнил портретом Марины галерею знатных людей. Сейчас Марина нахмурилась и попросила Костю снять со стены её карточку: — Сделай мне одолжение, сколько раз тебя просила! Никакой я не герой, и незачем меня тут пристраивать… — А может, будешь в этом году… — вырвалось у Кости, и он переглянулся с Пашей. Сергей улыбнулся: — Видала, Марина! Надеются на тебя хлопцы, ждут… — Да ну вас, Ручьёвых! Разве с вами договоришься! — Девушка с досадой махнула рукой и хлопнула дверью. Сергей вышел за ней следом. Костя и Паша посмотрели в окно. Сергей и Марина молча и быстро спустились с крыльца, потом шаг их замедлился, и они остановились у палисадника. Буйно разросшиеся кусты акации и сирени лезли через изгородь. Сергей сломал ветку сирени и, щёлкая ею по голенищу сапога, принялся в чём-то убеждать Марину. Посмеиваясь, девушка отобрала у него ветку и что-то ответила. Сергей заговорил ещё горячее. — Костя, это они всё о колхозных делах беседуют? — спросил Паша. Костя нахмурился. Этот простак Паша ни о чём, верно, не догадывается, в то время как весь колхоз знает, что Сергей ухаживает за Мариной Балашовой. — О чём надо, о том и беседуют! — буркнул Костя и подозрительно оглядел Пашу: — А ты чего для Марины стараешься? И цветы ей, и «в Почаево могу съездить»! — Понимаешь, какое дело… — мечтательно заговорил Паша. — Хорошая бригада у Марины, дружная. У них даже правило есть: работай не как-нибудь, а с отличием, с красотой. Вроде как марку ставь: наша работа, балашовской бригады. — Поздненько же ты разобрался! — усмехнулся Костя. — Да кто же об этом не знает? Паша, на редкость словоохотливый сегодня, продолжал говорить. Если уж работать летом в колхозе, так лучше всего им примкнуть к бригаде Марины Балашовой. Для начала они, пожалуй, поработают ездовыми. — Что там ездовыми! — Костя махнул рукой, всем видом говоря, что у него на этот счёт имеется своё особое мнение. * * * Утром Костя всё же отправился в конюшню. Паша Кивачёв был уже здесь и запрягал в телегу Командировочную. Костя с неудовольствием покосился на пегую коротконогую кобылу. — Попросил бы Гордого для выезда, — заметил он. — Как-никак, в Почаево едем! Засмеют нас с такой красавицей. — Ничего… Лошадь справная, — заступился Паша. Он неторопливо, но обстоятельно, как и всегда, завязал чересседельник, поправил шлею, проверил, прочно ли держатся подковы на копытах лошади. Потом положил в передок телеги охапку свежего сена, сунул банку с колёсной мазью. — Сборы такие, будто мы за сто верст едем! — засмеялся Костя. — Это не мешает. В дороге всякое может случиться… Мальчики подъехали к машинному сараю, погрузили на телегу сортировку и тронулись в Почаево. Дорога шла полем, среди хлебов. Костя и Паша Кивачёв сидели на краю телеги, и гранёные, никнущие к земле колосья пшеницы ударяли их по ногам. Колхозники второй бригады немало потрудились над тем, чтобы вырастить добрые хлеба. Сейчас колосья были тяжёлы и полновесны, словно отлиты из бронзы, и ветер, казалось, уже был не в силах пошевельнуть их. Скоро уборка!.. Как чудесно преобразится тихое поле! Застрекочут жатки, на токах вырастут горы зерна, по дорогам побегут машины, полные пшеницы… Костя вытянул руку и коснулся усатых, шершавых колосьев. Вид хлебов всегда приводил его в волнение… Потом он спрыгнул с телеги и шагнул в прохладную, густую пшеницу — было приятно ощущать, как колосья щекочут руки, бьются о грудь, тянутся к лицу. — Паша, хлеба-то какие! Как река в половодье. Море… До самого горизонта разлилось. Так бы вот и шёл и шёл! — Тебе везде море видится… Ты брось пшеницу топтать! — охладил его порыв Паша. — Ещё сторож увидит. — Паша оглядел поле, потом сорвал один колосок, вышелушил из него зёрна, попробовал их на зуб и с досадой сказал: — Эх, переспеет хлеб! Что это Марина с уборкой тянет?.. Они долго ехали молча. Неожиданно среди хлебов замелькали головы людей. Костя догадался, что это делегация Соколовских колхозников проверяет высоковские поля. — Давай немного послушаем, — предложил он и, спрыгнул с телеги. Паша нехотя остановил лошадь. Делегация по узкой меже выбралась на дорогу. Впереди шёл высокий белобородый старик с орденом Ленина и тремя медалями на новеньком пиджаке. Он ещё раз зорко вгляделся в посевы, бережно провёл рукой по тяжёлым колосьям, потом обернулся к Марине: — Твои труды, молодая? — Наши… второй бригады, — сказала девушка. — Да… Ничего не скажешь! — И старик кивнул стриженному под бобрик подростку с карандашом и блокнотом в руках: — Пиши, Иван… Хлеба отменные, первой категории. Костя вгляделся в подростка, на груди которого на полосатой ленточке сияла медаль «За трудовую доблесть». — Паша! — шепнул он. — А ведь это Ваня Воробьёв! Он когда-то в нашей школе учился… Узнаёшь? — Как не узнать!.. Ох, и надраил он медальку! Делегаты сели отдохнуть. Ваня Воробьёв, увидев ребят, подошёл к ним, поздоровался. Костя с завистью поглядел на медаль: — За высокий урожай получил? — Да, за пшеницу, — ответил Ваня. — С дедом на семенном участке работал. Ему орден Ленина дали, а мне вот это… — По-большому, значит, живёшь? — Это как? — не понял Ваня. — Ну, как… считаются с тобой… уважают. — Это есть… Вот с делегацией от колхоза приехал. Договор проверять. Меня от комсомола назначили. — Ну и как? — ревниво спросил Костя. — Кто в победителях будет? — Пока сказать трудно. До конца уборки ждать надо! Но недоделок у вас ещё много: с сенокосом запоздали, хлеба в первой бригаде засорены… — У вас всё очень чисто, гладко! — недовольно перебил его Костя. — Ты погоди! — усмехнулся Ваня. — Мы и достижения замечаем. Здорово у вас вторая бригада работает!.. На большой площади — и такой урожай! Мой дедушка говорит: теперь ваша Марина Балашова на всю область прогремит. На Героя вытянет. — Ага, признаёшь, — обрадовался Костя. — А вы что, тоже у Балашовой в бригаде работаете? — Нет… мы пока где придётся, — сознался Костя. — Зря! — пожалел Ваня. — У вашего бригадира есть чему поучиться. — Наша Марина своё дело понимает, — сказал Костя с достоинством. — Ещё как! Я тут всю её агротехнику записал! — Ваня открыл испещрённый записями блокнот. — Только вот не пойму: в чём она наш колхоз опередила? Та-ак… Глубокая зяблевая вспашка, весеннее боронование… Но это и у нас было… Ваня листал блокнот, щипал себя за нижнюю полную губу и, забыв, казалось, про Костю и Пашку, задумчиво рассуждал: — Яровизация семян, двукратная прополка, три подкормки… Ага! А у нас всего две. Интересно, чем Марина третий раз посевы подкармливала: суперфосфатом или калийной солью? Вы, ребята, не помните? Костя с Пашей с недоумением переглянулись — откуда им знать? — «Внесены гранулированные удобрения», — прочёл Ваня и вдруг сердито ткнул в блокнот пальцем: — Вот оно! Я ж говорил дедушке: «Давай испытаем, дело верное». А он всё выжидал, опасался. А Марина ваша не побоялась, внесла гранулированные удобрения. Вот и прибавка к урожаю! — А какие это гра… гранулированные? — часто моргая глазами, спросил Паша. — Вы что, не знаете? — удивился Ваня и охотно принялся объяснять: — Они вроде зернышек, вносятся в почву через сеялку вместе с семенами… — Слышали мы, — покраснев, сказал Костя и отвернулся в сторону. — Ну, пока! — спохватился Ваня. — Зовут меня. Сейчас пойдём третью бригаду проверять. Он сунул ребятам руку и убежал. Костя с Пашкой сели на телегу и тронули лошадь. Чёрные концы осей наклоняли стебли трав, росших около дорожной колеи, и пачкали их колёсной мазью. Нагретый воздух струился над хлебами. Через час ребята были в Почаеве. Сдали сортировку в машинный сарай, напоили у колодца лошадь и тронулись в обратный путь. Костя лежал на телеге и, подперев щёку рукой, задумчиво жевал соломинку. Паша никогда толком не понимал своего приятеля: то он оживлён и весел, строит несбыточные планы, всех будоражит и подзадоривает; то вдруг задумается, часами смотрит в пустое небо, словно видит там невесть что примечательное. Левое заднее колесо надсадно поскрипывало, и Паша опасливо прислушивался — как бы не застрять в дороге. Но Костя, казалось, ничего не замечал. Перед глазами его стоял Ваня Воробьёв с медалью на белой рубашке. Вот он ходит сейчас вместе с делегацией по полям и усадьбам высоковского колхоза и всё видит, всё примечает. Вот эти хлеба хороши, а эти запущены, заросли сорняками. Эти жатки исправны, завинчены на все гайки — хоть завтра выезжай на косовицу, а у этих тупые ножи и худое полотно. А чьи это нерадивые руки ладили телеги для перевозки зерна? Только посмотрите, какие крупные щели в ящиках!.. А потом на собрании Ваня достанет блокнот, попросит слова и расскажет обо всём, что видел. И все будут слушать его, смотреть на его медаль и думать: «Какие боевые ребята есть в колхозе «Заря»! — Вот как в колхозе жить надо, — наконец со вздохом проговорил Костя: — чтобы считались с тобой, уважали… А мы куда годимся? «Гранулированные удобрения»! — вдруг передразнил он самого себя. — А что это такое? — Ты же сказал, что знаешь, — заметил Паша. — Слышал с пятого на десятое. — Костя сорвал с досадой колос пшеницы. — Да и вообще! Живём рядом с Мариной, крутимся около неё, а толком ничего не знаем. Как она работает? Какие у неё секреты?.. Видал, как Воробьёв нас в лужу посадил? — Это верно, — согласился Паша. — Мало ещё, очень мало мы в колхозном деле понимаем. Мне вот на днях дед Новосёлов показывает сорняки и спрашивает: «Объясни по науке, как этих кровососов из поля изгнать?» А я глазами хлопаю. «Мы, говорю, в школе этого не проходили». — Вот то-то!.. — Костя подумал и искоса посмотрел на приятеля: — А знаешь, Паша, чего я хочу? — Мало ли ты чего хочешь. — Нет, ты послушай… Вот если бы что-нибудь такое сделать… чтобы и в районе узнали, и в области, а может быть, и в Москве! Как вот о Воробьёве… — Куда нам до него!.. Костя не успел ничего больше сказать, как Паша привстал на телеге и закричал: — Смотри, смотри… белка бежит! Глава 9. БЕЛКА Неизвестно кем перепуганная белка как оглашенная мчалась через поляну, наискось к дороге. — Ружьё бы теперь! — с сожалением воскликнул Паша и погрозил белке кнутом. Костя, в душе которого никогда не умирал заядлый охотник, спрыгнул с телеги и кинулся навстречу белке. Ружьё, конечно, было бы очень кстати, а вот попробуй, если ты настоящий охотник, взять зверька голыми руками!.. Остановившись на минуту, Костя сорвал с плеча пиджак. Белка, ничего не видя и не слыша, летела прямо на мальчика. Когда она была уже совсем близко, Костя вытянул вперёд руки с пиджаком и упал на землю. Что-то упругое и сильное ударилось в пиджак. — Ага, векша, попалась! — восторженно заорал Костя, крепко прижимая под пиджаком драгоценную добычу. — Паша, тащи мешок! Есть трофей! Паша остановил подводу, схватил пустой мешок и только было собрался бежать к Косте на выручку, как увидел, что белка как ни в чём не бывало скачет по траве. — Эх ты, голова, два уха! Выпустил! — с досадой крикнул он лежащему на траве приятелю и, раззадорившись, тоже пустился за белкой. Костя, обнаружив свой непростительный промах, поднялся, чертыхнулся и снова бросился в погоню. Белка выскочила на дорогу, заметила подводу и резко изменила направление. Теперь она как бы оказалась меж двух огней: с одной стороны, улюлюкая и размахивая мешком, бежал Паша, с другой — нажимал на неё Костя. Белка бестолково заметалась. Мальчишки то и дело падали на землю, стараясь накрыть её пиджаком или мешком. Со стороны казалось, что они ловили какую-то редкую бабочку, которая никак не давалась им в руки. Так бы, наверное, и ушла рыжая белка восвояси и потом в кругу бельчат, в уютном дупле, не раз бы хвалилась, как она ловко провела своих преследователей, если бы в охоту не вмешался ещё один человек. Это была девушка лет двадцати пяти, среднего роста, с тугими русыми косами, уложенными вокруг головы. Через её правое плечо был перекинут красный плащ, похожий на свёрнутый флаг, а в левой руке она держала букет полевых цветов. Увлеченные охотой за белкой, Костя с Пашей не заметили, откуда появилась девушка, но, судя по тому, как блестели её туфли, словно щёткой высветленные сухими травами, можно было угадать, что девушка прошла немалый путь полями и перелесками. Она давно уже стояла около кустов и с улыбкой наблюдала, как мальчики азартно гонялись за белкой. Белка, наконец сообразив, в чём её спасение, помчалась к перелеску. Какое бы, казалось, девушке дело до мальчишек и до резвой белки! Но она вдруг положила на землю цветы, распахнула красный плащ, бросилась вперёд и, как сачком, накрыла белку. Зверёк забился, но, почувствовав сильные руки девушки, вскоре успокоился, притих. Девушка закутала белку в плащ, оставив маленькое отверстие для мордочки, и взяла на руки. Белка смотрела сиротливо, жалостливо. Подбежали запыхавшиеся, красные Костя с Пашей. Увидев белку на руках у незнакомой девушки, они растерянно переглянулись. — Послушайте, — осторожно начал Костя, — это наша белка… Мы её сколько гоняли! — Ваша? — удивилась девушка. — А может быть, общая? Вы гоняли, а я поймала. — Ловкие вы очень! — нахмурился Паша. — Мы семь потов спустили, а вы тут как тут. Из-под самого носа выхватили! — Если так — не спорю. Возьмите, пожалуйста! — Девушка протянула Паше закутанную в плащ белку. — Только жалко мне её. Убьёте, а шкурку — на шапку. А какой хороший зверёк, мог бы пригодиться. — Что вы! — обиделся Костя. — У нас так не водится, чтобы убивать. Что ни поймаем, всё в школу несём… для живого уголка. — В школу? — переспросила девушка, и лицо её осветилось улыбкой, словно она встретила добрых старых друзей. — Тогда, мальчики, молчите, я сейчас угадаю, из какой вы школы. — Так уж и угадаете! — не поверил Паша. — Мы же не меченые. — А вот увидите… Девушка прикрыла глаза, потёрла лоб, словно что вспоминала, потом лукаво оглядела ребят: — Ну вот и отгадала!.. Вы из высоковской школы. Ребята оторопело переглянулись. — Может, вы и директора нашего знаете? — удивлённо спросил Паша. — И учителей? — Знаю. Директор — Фёдор Семёнович Хворостов, преподаватель русского языка — Клавдия Львовна, географ — Илья Васильевич Звягинцев, историк — Матвей Иванович Полозов… — Вот и не угадали! — тихо, не скрывая печали, сказал Костя. — Историк у нас теперь другой. Матвей Иванович на войне погиб. — Вот что… А я этого не знала, — так же опечаленно призналась девушка. — Я ведь давно школу закончила… в сороковом году. — Она вдруг пристально оглядела мальчиков: — Расскажите мне про школу… про всё расскажите. — Садитесь с нами, подвезём, — предложил Костя, показывая на подводу. — Вы, наверное, к Фёдору Семёновичу? — Теперь вы угадали! — кивнула девушка. Забрав свои цветы, она села на телегу. Паша осторожно вытащил из плаща белку и сунул её в мешок. Подвода тронулась. Костя сидел рядом с девушкой и искоса посматривал на неё. Интересно, откуда она родом: из Почаева, из Соколовки или из Липатовки? Но спросить никак не удавалось — девушка засыпала их вопросами. И ребячьи языки развязались. Да и как могло быть иначе, если в школе прожито семь лет, полных труда, радостей и открытий, если известен каждый школьный закоулок, изучен каждый шаг учителей! Паша в своих рассказах больше напирал на хозяйственную сторону школьной жизни. Школа теперь не чета старой: просторная, двухэтажная, под железной крышей. Строили её все восемь колхозов; одних брёвен пошло на стены, может быть, не меньше тысячи. А какой у них физический кабинет, школьный музей! — А сад? — нетерпеливо спросила девушка. — Я ведь помню, как мы его закладывали. — Живёт, здравствует… От морозов все сады в районе погибли, а наш школьный выжил. Потому как из семечек выращивали! Костю больше занимала судьба учителей. Он рассказал про Фёдора Семёновича. Учитель прошёл всю войну рядовым солдатом. Домой он вернулся по ранению: правая рука его висела, как плеть, — мёртвая, безжизненная. Это было большое горе для Фёдора Семёновича. Деятельный, живой человек, он любил физический труд, движение. Надо ли привить яблоньку в школьном саду, взрыхлить грядку на огороде, установить плуг в борозде или отрегулировать сеялку — он всегда учил наглядным примером. «Делай, как я!» — казалось, говорили его ловкие, отточенные движения. А теперь он мог рассчитывать только на слово. И ребята видели, как страдал их учитель. Левой рукой он пытался писать или рисовать на доске, брался за лопату, садовый нож, но всё получалось не так, как прежде. Костя уже не помнит, с чего это началось, но все школьники, точно по сговору, принялись помогать Фёдору Семёновичу. На уроке, едва только учитель, по привычке, подходил к классной доске, как около него вырастал кто-нибудь из учеников: «Фёдор Семёнович, что нужно нарисовать? Скажите, я сделаю». Когда учитель появлялся на пришкольном участке, за ним следили десятки ребят и по первому его знаку хватались за лопаты, мотыги, грабли. Особенно отличался Митя Епифанцев. Он отдал по кружку юных мичуринцев строжайший приказ: «Научиться прививать яблони так, как Фёдор Семёнович». Началось повальное увлечение прививками. Чтобы набить руку, школьники упражнялись на чём только можно. Щадя пока яблони, они делали надрезы в форме буквы «Т» на молодых берёзках и осинах, вставляли в надрезы черенки с глазками, забинтовывали деревца тряпками и мочалой. Потом Митя привел юннатов к Фёдору Семёновичу, и те «держали экзамен» — показывали учителю своё умение владеть садовым ножом. И в зависимости от того, одобрительно ли учитель кивал головой и замечал: «Хорошо», «Умеет», «Молодец», или хмурился и говорил: «Пусть на берёзе поучится», — Митя выставлял юннатам оценки: одних зачислял в «перворазрядники по прививке», других — в «резерв». Весной Фёдор Семёнович пришёл с «перворазрядниками» в колхозный сад. — Желаем помочь вам, Василий Кириллыч! — сказал он садовнику. — Дело доброе… У вас рука счастливая: все ваши прививки всегда хорошо приживались. А вот теперь… — Садовник покосился на правую руку учителя. — Вот они — моя правая рука… — кивнул Фёдор Семёнович на учеников. — Не беспокойтесь: привьём не хуже прежнего. И ребята под присмотром учителя привили саженцы мичуринскими сортами. Но Фёдор Семёнович всё же не мог смириться с тем, что одна рука его беспомощна. Он начал заниматься лечебной гимнастикой: захватывал здоровой, левой рукой кисть правой и, преодолевая острую боль, часами поднимал и опускал её. Учителю казалось, что он занимается гимнастикой втайне от всех, но ребята об этом хорошо знали. На уроках они зорко следили за больной рукой учителя, в перемены азартно спорили, сколько ещё нужно времени, чтобы рука совсем ожила, а горячие головы даже уверяли, что видели, как Фёдор Семёнович держал в правой руке топор и рубил дрова. Мало-помалу рука учителя заметно окрепла, обросла мускулами, и только из-за неправильно сросшейся кости рука не сгибалась. По совету местного врача, Фёдор Семёнович решил этим летом поехать в Москву, на операцию к известному хирургу… — Так его нет в школе? — озадаченно переспросила девушка. — Скоро должен приехать. Его все ждут… — ответил Костя и невольно посмотрел вдоль дороги: а вдруг из-за поворота покажется Фёдор Семёнович, высокий, худощавый, а в руке — обязательно в правой — тяжёлый тюк с книгами или учебными пособиями?.. Учитель, откуда бы ни возвращался, всегда привозил что-нибудь для школы. За разговорами не заметили, как подъехали к Высокову. Девушка увидела дом на горе и спрыгнула с телеги: — Хорошо, ребята, рассказали!.. Спасибо вам. Я, пожалуй, пройду прямо к школе, сад посмотрю… Взяв с телеги плащ и цветы, девушка помахала мальчикам рукой и легко пошла по белой тропинке. Костя проводил её взглядом, потом вдруг схватил мешок с белкой, догнал и сунул мешок ей в руки: — Возьмите! — Так это же ваша белка. Сами передадите Фёдору Семёновичу. — Возьмите, возьмите! Раз в школу идёте, без подарка нельзя… Вы затем и ловили белку. Я знаю! — Опять угадал! — засмеялась девушка, принимая мешок. — Тогда пусть это будет наш общий подарок — от троих. — Пусть общий! — облегчённо согласился Костя. Глава 10. РОДНОЙ ДОМ С волнением приближалась девушка к школе. Это чувство не покидало её с той минуты, когда она сошла на маленьком полустанке с поезда. Добраться до Высокова оказалось нетрудно: у коновязи стояли попутные подводы, и возчики охотно соглашались подвезти девушку. Но она попросила высокого старика захватить её чемоданчик, а сама налегке направилась к родному селу, но не большаком, а кратчайшим путём, который знала с детства. Узенькая тропинка сначала тянулась лесом. То её пересекали узловатые обнажённые корни деревьев, то укрывали тёмно-зелёные мшистые коврики, то она круто сбегала в лесные овражки, где пахло сыростью, прелым листом, дикой смородиной. И кратчайший путь оказался самым долгим. Девушка собирала цветы, забиралась в заросли малинника или черничника и лакомилась ягодами. Потом, когда лес поредел, на полянках стали попадаться грибы. Они словно сбегались на звук её лёгких шагов, и девушка не могла равнодушно пройти мимо них. Красная плащ-накидка превратилась в кошёлку. Вскоре она стала тяжёлой, и девушка спохватилась: к лицу ли ей появиться с такой необычной ношей в родных местах? К счастью, повстречались на пути трое ребят, и девушка пересыпала все грибы им в кузовки… abu Слева невдалеке лежало Высоково: памятный порядок изб, широкая прямая улица, высокие тополя и могучие берёзы с чёрными шапками грачиных гнёзд. Девушка на минуту приостановилась. Может быть, всё же сначала зайти домой, где она так давно не была?.. Нет, сперва в школу. Ведь это тоже дом, родной и близкий! Тропка бежала среди хлебов. На межниках и углах делянок девушка заметила высокие шесты с перекладинами. На них то и дело садились птицы и, как зоркие часовые, всматривались в поле. «А ведь это школьники о птицах позаботились, — догадалась девушка. — Когда я училась, мы тоже такие шесты в поле ставили». И чем ближе девушка подходила к школе, тем всё больше и больше видела она примет и знаков того, что в светлом доме на горе живут люди с отзывчивым сердцем и трудолюбивыми руками. Изреженная аллея белоствольных берёз и лип, ведущая к школе, была пополнена молодыми посадками, а старые, видавшие виды деревья окружены почтительной заботой: мёртвые ветки спилены, срезы и дупла тщательно обмазаны смолой. Через глубокую, обрывистую канаву был перекинут лёгкий мостик из жёрдочек. Он казался зыбким, обманчивым, ненадёжным, и девушка на минуту задержалась: не обойти ли мостик стороной? Но тут в глаза ей бросилась дощечка с надписью: «Сделано школой». И девушка, устыдившись своего недоверия, смело вступила на мостик и на самой середине даже слегка подпрыгнула. Там, где «школьная гора» круто спадала к речке Чернушке и курчавилась кустами, из земли пробивался родничок. Был он маленький, неприметный, но такой живой и неугомонный, что только самые лютые морозы могли смирить его, да и то ненадолго. Весна ещё только подавала первую весточку о своём приближении, а родничок, точно храбрый подснежник, уже пробивался на волю, и, не умолкая, звенела его серебряная песенка. Вода в роднике была такой обжигающе студёной, что от двух глотков у ребят начинало ломить зубы. Казалось, пробуравив толщу земли, родничок прибежал к школе с самого Северного полюса. Но школьников это не страшило. Они с удовольствием пили родниковую воду в жару и холод. Мальчишки пили на спор, на выдержку — кто из них дольше не застучит зубами, а девочки даже немного верили, что если перед экзаменами выпить родниковой воды, то непременно достанется счастливый билет. Трудно сказать, за что именно, но все школьники очень любили свой родничок. Они обнесли его деревянным срубом, обложили булыжником, рядом поставили деревянную скамеечку и привязали к колышку искусно сделанный берестяной черпачок. И, хотя сейчас девушка совсем не испытывала жажды, она всё же завернула к родничку и выпила глоток воды. Потом по крутой тропинке поднялась к плодовому саду. Это был добрый сад, гордость школы, в котором оставил следы своего труда не один выпуск учащихся. Были тут плодовые деревья с толстыми стволами и крепкими сучьями, полные сил и здоровья, густо обсыпанные плодами; были и маленькие саженцы-первогодки, трепетно вздрагивавшие на ветру. За садом раскинулся просторный участок, аккуратно разграфлённый на грядки, делянки, клетки, — место увлекательных юннатских опытов. Но мало ли на земле хороших садов и огородов! И, пожалуй, не это изумило сейчас девушку, а то, что ни сад, ни опытный участок не были ограждены ни колючей проволокой, ни частым тыном, ни дощатым забором. Вместо этого весь пришкольный участок был обнесен зелёной изгородью, да с задней стороны тянулась глубокая канава, которую ребята именовали «противокоровьим рвом». «А ведь когда я училась, наш школьный сад имел прочную ограду, и сторожа с берданкой, и злую собаку. Где же теперь всё это?» — подумала девушка. Но, как ни вглядывалась девушка в глубину сада, она не заметила ни поломанных сучьев, ни ободранной коры, ни помятой травы. И опять, как у мостика, взгляд её упал на дощатый щит, прибитый к шесту. «Здесь всё выращено детьми!» — было крупно написано на щите. Так вот она, чудесная сила, что охраняет сад надёжнее, чем самые прочные заборы и неподкупные сторожа! И девушка вспомнила, как Фёдор Семёнович любил мечтать о том времени, когда все сады будут без оград и заборов, а просёлочные дороги украсятся плодовыми деревьями. Так неужели это время настало? Девушка вступила в сад, шумящий широкими кронами. Его можно было читать, переходя от дерева к дереву, как живую школьную летопись. Вот эту раскидистую, крепко вцепившуюся корнями в землю яблоньку-антоновку посадил Андрюша Новосёлов. А эти деревья, помоложе, вырастили Серёжа Ручьёв, Миша Печерников, Марина Балашова… Хорошие они были ребята, верные и отзывчивые друзья! А вот дело и её рук — три вишнёвых деревца. Девушка посадила их в тот год, когда вступала в комсомол. Как они разрослись, окрепли, как широко и привольно раскинули свои ветви! До самого последнего класса девушке так и не удалось попробовать сладких вишен, зато сейчас деревца были густо унизаны ягодами. Шустрые, вездесущие воробьи не зевали и, прыгая с ветки на ветку, беззастенчиво клевали спелую вишню. Девушка спугнула воробьёв и потянулась за ягодами. И то ли потому, что вишни давно созрели и подсохли на солнце, или потому, что это были ягоды с её родного деревца, — они показались ей необыкновенно вкусными. — Та-ак! — раздался вдруг негромкий голос. — Что это за лакомка в саду объявилась? Девушка обернулась. По садовой дорожке, осторожно отводя ветки яблонь, шла учительница Клавдия Львовна, невысокая, полная женщина с гладко зачёсанными назад седеющими волосами. Девушка, опустив мешок с белкой на землю, бросилась к учительнице, схватила её за руки, потом обняла и крепко поцеловала. — Галя!.. Кораблёва? — Клавдия Львовна отступила назад, чтобы лучше рассмотреть девушку. — Да нет… Какая там Галя! Галина Никитична. Вот нежданно-негаданно! А девушка что-то быстро говорила, смеялась, совала в руки учительнице букет увядших цветов, потом насыпала ей в ладонь горсть спелых ягод: — Вы только попробуйте! Это с моего дерева… — Нашла? Узнала? — Как не узнать!.. Мне здесь всё памятно. Только вот… — девушка покосилась в сторону, — без изгороди как-то странно. Неужели вы её нарочно сняли? — Да, вполне обдуманно. С согласия детей и родителей. Устроили как бы открытый сад — заходи, любуйся, пробуй! — И неужели никто у вас яблоки не обрывает? — Как тебе сказать… — усмехнулась Клавдия Львовна. — Бывает, конечно, что кто-нибудь из молодёжи и созорует. Но школьники тут во все глаза смотрят. Чуть что — шум поднимут на весь белый свет: и через правление колхоза и через стенгазету. Так что, если и пропадёт какая толика яблок, — не жалко. Главное, люди честнее становятся, детский труд начинают уважать… Да что мы всё про сад толкуем, — спохватилась учительница. — Ты о себе, Галенька, расскажи! Знаем мы с Фёдором Семёновичем, что ты на фронте была, потом институт заканчивала. Ну, и как? — Успешно, Клавдия Львовна. Госэкзамены выдержала. Диплом на руках — преподаватель биологии средней школы. Как приворожил Фёдор Семёнович меня тогда к жукам да травкам, так и пошла по этой дорожке. — Жалеешь? — Учительница пытливо посмотрела в глаза девушки. — Нет… довольна! — Галина встряхнула головой. — По душе мне это дело. — Рада за тебя!.. И от души поздравляю! — Учительница пожала ей руку. — Где работать думаешь? — Направили в наш район. Сдала документы, школу ещё не получила. Пока там суд да дело, я дома решила побывать… Да, Клавдия Львовна, мы белку для живого уголка поймали! — Галина шагнула к мешку. — Какую белку? И кто это «мы»? — не поняла учительница. Галина передала учительнице мешок с белкой и рассказала про встречу с ребятами. — Узнаю Галю Кораблёву! — засмеялась Клавдия Львовна. — Ни одной живой твари, бывало, не пропустит, всё в школу тащит… — Помню, помню… Я раз Фёдору Семёновичу яички какой-то бабочки принесла, целую щепотку. Он ссыпал их в пустую чернильницу и забыл. А из яичек потом гусеницы вывелись, расползлись по всей комнате. Уж мы их собирали, собирали… — А помнишь, Галенька… И воспоминания, как полноводная река, закружили обеих, понесли… В саду послышались тяжёлые шаги, и кто-то многозначительно кашлянул: — Мир доброй беседе! Галина оглянулась, вспыхнула и бросилась к отцу: — Здравствуй, отец! — Здравствуй, дочка! — Никита Кузьмич Кораблёв, обтерев рот ладонью, степенно расцеловался с Галиной, потом покачал головой: — Чудеса на белом свете! Чемодан твой дома давно, а тебя нет и нет. Уж не беда ли какая приключилась, думаю, в дороге? А теперь смекаю, что за беда… — Никита Кузьмич покосился на Клавдию Львовну: — Дочка ещё с дороги передохнуть не успела, а вы её уже в полон захватили! — Неповинна, Никита Кузьмич, прошу поверить! — Учительница развела руками. — Я думала, что Галина Никитична уже побывала дома и пришла проведать школу. — Вы с Фёдором Семёновичем никогда не виноваты, — с лёгким укором сказал Никита Кузьмич. — Ничего, отец, ничего… — перебила его Галина. — Я по дороге, на минутку всего и забежала… сад посмотреть. И, кивнув учительнице, она потянула отца к дому. Глава 11. НА «ШКОЛЬНОЙ ГОРЕ» Дома Галину Кораблёву не знали, куда посадить, чем угостить. Мать вдруг вспомнила, что дочке недавно исполнилось двадцать пять лет, и решила задним числом отметить день рождения. Поставила тесто на пироги, принялась прикидывать, кого из родных позвать в гости. — Обожди, мать, с гостями, — остановил её Никита Кузьмич. — Прежде своей семьей посидим… поговорим тишком да ладком. Давно ведь мы дочку не видели… — Гости как-нибудь потом, — согласилась с отцом Галина. — Мне ведь скоро в район нужно — назначение в школу получать. Но Анна Денисовна всё же не утерпела: на другой день напекла пирогов, ватрушек и созвала самых близких родственников — своего двоюродного брата Тимофея Новосёлова и двух сестёр мужа. Чай устроили в саду, в беседке, обвитой хмелем. Никита Кузьмич, обычно словоохотливый и гостеприимный, на этот раз был неразговорчив, хмуро тянул с блюдечка чай и искоса поглядывал на дочь. Зато гости интересовались всем: как Галина сдала экзамены, куда её направляют на работу, долго ли она пробудет дома. — Значит, судьбу свою твёрдо определила? Учительница теперь? Вроде нашего Фёдора Семёновича? — Новосёлов внимательно оглядел племянницу: — А вспять не пойдёшь? Не отступишься? — Что вы, Тимофей Иванович! — вспыхнула Галина. — Да теперь уж поздно. — И думать об этом не смей! Выбор твой верный. Великое это дело — ребятишек растить! Одно имя чего стоит: учитель!.. — А ты вот походи с годок в учительской шкуре, тогда скажешь, какое это дело, — перебил его Никита Кузьмич. — Стожильная работенка!.. — Я не говорю, что лёгкая работа! Учитель, он кто? Садовник. Сад растит. И если ты любишь хорошие плоды, так, будь добр, потрудись в саду: вскопай, полей, подвяжи, сухую веточку обрежь… — Дед Новосёлов вновь посмотрел на Галю: — Ты, племянница, в нашу школу просись… под крылышко к Фёдору Семёновичу. И знают тебя здесь все, и к дому близко… — Какая же у дочки учительская солидность может быть, если её все здесь с пелёнок помнят? — недовольно сказал Никита Кузьмич. — И как с мальчишками дралась, и как телят пасла… Так и останется Галкой да Галинкой, по отчеству никто не назовёт. Ты, Тимофей, дочку мне не сбивай, пусть подальше от дома устраивается — в районном центре, скажем, а ещё лучше в городе. — Устраиваться в городе и жить, как Мария Антоновна, — усмехнулась Галина, вспомнив преподавательницу химии, которую отец ей всегда ставил в пример. Мария Антоновна жила тихо, спокойно, имела свой домик на околице деревни, огород, небольшую пасеку и всё свободное время отдавала хозяйству. — А хотя бы и так, — подтвердил Никита Кузьмич. — Мария Антоновна — человек достойный… живёт в своё удовольствие… За кустами послышались приглушённые голоса. Анна Денисовна вышла из-за стола и вскоре подвела к беседке Варю и Митю Епифанцева. Они поздоровались со всеми, кто сидел за столом. — Здравствуйте! — кивнула им Галина и, к стыду своему, обнаружила, что не помнит ни девочки, ни мальчика. — Это кузнеца Балашова дочка, парторга нашего, — подсказала мать. — А это сынок Егора Епифанцева. — Мы к вам, Галина Никитична! — выступила вперёд Варя. — Посмотрите наше просо на участке… Может, что посоветуете. Галина с интересом посмотрела на школьников: — А почему вы ко мне обращаетесь? Ведь у вас есть свои учителя! Варя переглянулась с Митей и пояснила: Фёдор Семёнович в отъезде, посоветоваться ребятам не с кем. А Галина Никитична — преподавательница биологии и недавно была на практике в колхозной школе, так сказала им Клавдия Львовна. — Это верно, была, — призналась Галина. — Но, не видя вашего проса, трудно что-нибудь сказать. — Так пойдёмте, Галина Никитична! — воскликнул Митя. — Сейчас все наши юннаты в сборе! — Это как так «пойдёмте»! — Никита Кузьмич строго посмотрел на школьников. — Видите: гости собрались, чай пьём, беседуем… Повежливее надо быть, молодые люди! Митя покраснел: — Если не вовремя, мы подождём… — Нет, нет… Пожалуй, я посмотрю. — Галина вышла из-за стола и кивнула отцу и матери: — Я скоро вернусь!.. — Вот и правильно! — одобрительно ухмыльнулся дед Новосёлов. — Раз ребятишки зовут — иди! От них не закроешься, не упрячешься… Если ты, конечно, с живинкой учитель, а не душа чернильная… — Ох, и дипломат эта Клавдия Львовна! — покачал головой Никита Кузьмич. — Дочка, видишь ли, ребятам нужна, опыт проверить… — Да уж Хворостовы теперь из школы её не отпустят… Не такие они люди! — Новосёлов весело подморгнул и налил браги: — Чокнемся, Кузьмич! За дочку, за новую учительницу! * * * Пришкольный опытный участок находился за школой, на южном покатом склоне холма. Здесь было что посмотреть! На земле, опутанные шершавыми плетями, лежали полосатые арбузы. Желтели небольшие дыни, выросшие на одном стебле с могучими, тяжёлыми тыквами. Далее шли делянки с пшеницей, овсом, рожью, кормовыми травами, овощами. Некоторые делянки были уже убраны, и только по углам торчали колышки с этикетками, поясняющими, что и кем здесь выращивалось. Шагая рядом с Галиной Никитичной, Митя охотно рассказывал ей о юннатах высоковской школы: они размножили новый сорт картофеля с большим содержанием крахмала, вырастили семена ранней капусты, сочной, крупной моркови и всё это передали колхозу. — Ой, Митя, — перебила его Варя, — чего ты расхвастался? Галина Никитична и без нас, наверное, всё знает. — Кое-что помню… — улыбнулась учительница. — В своё время тоже была юннаткой. — А знаете, как колхозники зовут пришкольный участок? — не унимался Митя. — «Наша агрономическая лаборатория». Варя невесело усмехнулась: — Хороша лаборатория!.. А с просом засыпались, как миленькие… Девочка подвела Галину Никитичну к небольшой делянке с просом. Около неё толпилась почти вся «просяная бригада». Не было только Кости и Паши. Варя рассказала учительнице, как они проводили свой опыт. Галина Никитична несколько раз обошла посевы, потрогала метёлки проса. Варя следовала за ней по пятам, и лицо её становилось всё более сумрачным. Как она с пионерами ни старалась, как ни выпалывала сорняки, но всё же запущенному просу помочь не удалось, и оно выглядело низкорослым и тщедушным. Совсем немного лет живёт на белом свете Варя Балашова, жизнь её только разгорается, как утренняя заря перед долгим солнечным днём, но девочка хорошо знает, что в жизни, может быть, нет ничего дороже твёрдого слова и завершённого дела. И вот колхоз поручил им первую серьёзную работу. Что же теперь они скажут людям? — Да-а, просо незавидное. Похвалиться нечем, — сказала Галина Никитична. — Я вот когда со станции шла, колхозные посевы смотрела. Так там просо и то лучше. — Прямо скажу: ничего у нас не получилось, — с огорчением призналась Варя. — Наобещали всем, слово дали… А выходит, на ветер мы слово бросили… Болтуны, трепачи! — И она кинула сердитый взгляд на ребят. — Зачем же так? — остановила девочку Галина Никитична. — Просо — культура трудная. Не удался опыт — надо его второй раз поставить и третий!.. На то вы и юннаты. — Будем считать, что опыт в этом году не состоялся, — сказал Митя Епифанцев. — А пока можно на сено просо скосить, не жалко. — А мы-то старались! — разочарованно протянула Катя Прахова. — Стоило ли тогда огород городить? — Что-то я не замечал особого вашего старания… — сказал Митя. — Я же тебе объяснял, — проговорил Витя Кораблёв: — Ручьёв всё дело развалил. Пусть он и отвечает! — Спросишь с такого! Он и носа на участок не кажет… — сказала Катя и обернулась к Варе: — Ты передала Ручьёву, что мы его зовём? — А как же… Он обещал быть. Сама не знаю, почему он задержался, — растерянно ответила Варя. — Ждите, ждите! — усмехнулся Витя. — А я уверен, Ручьёв не придёт. Знает, что его дело нечисто… Он не успел договорить, как сквозь зелёную изгородь продрался Костя и неторопливо подошёл к делянке с просом. В руке он держал чёрную кепку, доставал из неё тугие, толстые стручки гороха, вышелушивал из них горошины и с аппетитом жевал их. — Года не прошло, а Костя Ручьёв уже здесь, — насмешливо сказала Варя. — И седьмого гонца посылать не надо… Тебе что же, с нами и делать нечего? — Воду в ступе толочь — тоже, говорят, дело… — начал было Костя, но, заметив свою недавнюю попутчицу — позавчера он узнал, что это дочь Никиты Кузьмича Кораблёва, — мальчик смешался, замолчал и, нагнувшись, принялся натягивать кепку с горохом на голову. Кепка не налезала, стручки посыпались на землю. — Вот полюбуйтесь! — вспыхнула Варя. — Горохом забавляется… Ему и горя мало! — А что прикажете, слёзы лить? — буркнул Костя. — Нет, как ты смел подвести нас! — окончательно вышла из себя девочка. — Загубил посевы на делянке, развалил просяную бригаду… Что ты за товарищ такой! — Ты потише! — насупился Костя. — Ещё неизвестно, кто из нас лучше… Ты Ваню Воробьёва помнишь? — Это из Соколовского колхоза?.. И что? — Он уже медаль получил… вот что! За высокий урожай. Понимает в земле толк! Не то что наш брат, школьник… Вытянув шею, Костя посмотрел за зелёную изгородь. У водопоя призывно ржали кони; на дороге, попыхивая синим дымком, катился трактор; за рекой, уходя к горизонту, раскинулись спеющие хлеба. — Нет, хватит нам на пришкольном участке копаться!.. На простор надо выходить, в поле! Настоящее дело делать. — А ты ведь собирался десятилетку заканчивать? — с искренним изумлением спросила Варя. — А теперь что же — учение не по душе? — Не беспокойся! Учение я не заброшу, — усмехнулся Костя. — Только я хочу, чтобы оно с толком было. Чтобы мне перед людьми краснеть не приходилось… Ты вот объясни, — неожиданно обратился он к Варе: — почему в других бригадах один урожай, а у твоей сестры в полтора раза выше? — Подумаешь, экзаменатор явился! — фыркнул Витя. Он уже давно хотел вмешаться в разговор и всё выжидал удобного случая. — А ты сам-то знаешь?.. — Погоди, Виктор, не сбивай его, — остановила Галина Никитична брата и с любопытством поглядела на Ручьёва. Смуглый, чубатый, озорно блестя тёмными глазами, он с такой горячностью говорил об учении, что его нельзя было не слушать. — И я не знаю, — признался Костя. — Да и откуда нам знать! — Он помолчал, потом вслух подумал: — Вот если бы так сделать… И в школе учиться, и в колхозе работать. Чтобы десятилетку закончить и в земле толк понимать. Школьники кругом зашикали. Катя Прахова покачала головой. Варя дёрнула Костю за рукав: ну что он такое говорит! Хотя Ручьёв известный выдумщик и заводила, но надо же знать меру! Мальчик отмахнулся и продолжал стоять на своём: хорошо бы распределить всех ребят по бригадам, и пусть колхозники учат их, как хозяевать на земле. Он бы, например, с охотой пошёл на выучку в бригаду Марины Балашовой. — Ты? К Балашовой? — удивился Витя. — Чего захотел! Тоже мне хлебороб, без году неделя! — Меня-то примут! — Костя насмешливо смерил Кораблёва взглядом. — Это вот ты за отцовскую спину всю жизнь прячешься, лошадь запрячь не умеешь, боишься всего… — Я?.. Боюсь?.. — Витя сжал кулаки, шагнул к Косте. — Ну-ну, — покачала головой Галина Никитична, — нельзя ли поспокойнее!.. Митя и Варя быстро встали между мальчиками: — Как вам не стыдно! Кораблёв опомнился, отошёл в сторону. — А всё равно это брехня, — презрительно сказал он. — Никуда Ручьёва не примут — руку на отсечение даю! Но Костя был не из тех, которые оставляют за противником последнее слово. — Ага, одной руки не пожалел! — взорвался он. — А я голову прозакладываю: примут! Все будьте свидетелями, попомните моё слово! — Ну, расходились, мужики горячие! Хоть водой обливай! — махнула рукой Катя Прахова. Костя нахлобучил на голову кепку и ринулся к зелёной изгороди. Варя бросилась было за ним следом, но Кораблёв удержал её за руку. Девочка огорчённо посмотрела на ребят, потом на Галину Никитичну. — Хоть бы Фёдор Семёнович скорее вернулся! — вырвалось у неё. — А что ему учитель! — отозвался Витя. — Раз Ручьёв в штопор вошёл, его теперь ничем не остановишь. Так до самой земли и будет лететь, пока не шлёпнется… — А я думаю, что Костя Ручьёв кое в чём прав, — задумчиво сказала Галина Никитична. Глава 12. «ПОЛНЫЙ ВПЕРЁД!» Костя Ручьёв, заложивший свою буйную голову и попавший, по выражению Вити, «в штопор», и в самом деле чувствовал себя далеко не спокойно. Головы с него никто, конечно, не снимет, если он даже и не сдержит своего слова, но уж Витя Кораблёв тогда отведёт душу, поторжествует. Ну нет! Пусть Варя и все ребята узнают, что слово его твёрдо, как кремень, и он не бросает его на ветер! Только надо не ждать, а действовать, действовать! Придя домой, Костя позвал братишку: — Колька, скличь мне ребят! Из-под земли вырой, но найди. И быстро! Колька хорошо знал, о каких ребятах идёт речь, и вскоре Паша Кивачёв и Вася Новосёлов, миловидный голубоглазый подросток, которого девочки звали «Вася-Василёк», уже поднимались на борт «катера». — Костя, может, мне на вахту стать, подозорить? — предложил свои услуги Колька. — Разговор же у вас секретный, ответственный… — Секрет на весь свет: знает Колька, да сова, да людей полсела… — буркнул Костя. — А впрочем, подозорь, не мешает. Колька занял «вахту» на завалинке, поближе к раскрытому окну, и усадил рядом с собой лохматого Урагана, который сидел смирно и тихо, будто чувствовал важность момента. Костя прошёлся по избе, оглядел приятелей, помедлил и наконец спросил, хотят ли они работать в бригаде у Марины Балашовой — работать не только ради трудодней, но в первую очередь затем, чтобы перенять все секреты бригадира, поучиться у неё выращивать высокие урожаи. — Во вторую бригаду я хоть сейчас, — согласился Паша. — А ты уже говорил с Мариной? Примет она нас? Костя ждал этого вопроса. Но он знал, как важны сейчас натиск и твёрдость, и ответил почти без запинки: — Положитесь на меня. — Ну конечно, примет! — вмешался в разговор Вася Новосёлов. — Ручей попросит Сергея, а тот даст команду Марине: зачислить нас, и никаких разговоров. Костя нахмурился и сказал, что Сергея он просить не станет, никаких команд не будет, а они должны работой завоевать доверие Марины. — Только чур! — предупредил он. — Вспять река не течёт, смелый назад не пятится. Работать придётся здорово. Это вам не пришкольный участок… Пока мы словом не связаны, крепко подумайте. Даю вам сроку до вечера! Паша и Вася ответили, что работы они не боятся и думать до вечера им не о чём. Неожиданно за стенкой затявкал Ураган, и в окно просунулась голова Кольки. — Прахов примчался… Пускать или как? — встревоженно осведомился он. Не успел Костя решить, что делать с Праховым, как Алёша уже влетел в избу. — Ага! Уже собрались, совещаетесь! А меня и не позвали. Ладно же, ладно, попомню я вам! — затараторил он и тут же потребовал, чтобы Костя записал его в полеводческую бригаду Марины. Костя недоверчиво оглядел Алёшу: — А в школу ты ходить будешь или нет? — Так я же вроде неспособный… — замялся Прахов. — Как — неспособный? — удивился Костя. — А помнишь, как в прошлом году было? — хихикнул Алёша. — Мать дома — я за уроки. Сижу, пыхчу… Она спать ляжет, а я всё сижу, сижу… А на другой день — бац! — приношу двойку из школы. Мать смотрела, смотрела и разжалобилась. «Что ж, говорит, Алёшенька, в тягость, вижу, тебе учение, не по голове наука. Как-нибудь добей этот год, да и заберу я тебя из школы». — Ну и нырок! — Костя неодобрительно покачал головой. — Только имей в виду: кто учение забросит, того Марина в бригаде и видеть не пожелает. Алёша почесал в затылке. Хотя он учился и не очень успешно, но мать никогда не говорила, что заберёт его из школы. Всё это он выдумал только что, на ходу. — Ладно, — согласился Алёша. — Куда вы, туда и я. — А что ты, скажи на милость, в бригаде будешь делать? — спросил его Кивачёв. — А что хошь… что по наряду достанется. Я ведь парень не такой: меня любое дело боится. И тут-то ребята не удержались и напомнили Алёше, какой он падкий да жадный до работы. Напомнили, как однажды в сенокос Прахов возил сено с луга, да и заснул на возу. А какие-то шутники выпрягли лошадь, и Алёша проспал на сене до вечера, пока перепуганная мать не разыскала пропавший воз и возчика. А разве можно забыть случай с жеребцом Гордым! Летом во время боронования Алёше показалось, что лошадь ленится, и он решил проучить её. Выломал длинную лозу и огрел Гордого по спине. Жеребец шарахнулся в сторону и побежал поперёк делянки через всё поле. Борона подпрыгивала, ударяла лошадь по задним ногам. Испуганный жеребец промчался овсами, клеверищем, прочертив гребёнкой бороны чёрный след… И многое могли бы ещё вспомнить ребята, но Алёша ударил себя кулаком в грудь и слёзно закричал: — Да это ж когда было… давным-давно! Я тогда малосознательный был, вертопрах!.. А теперь я вам на факте докажу. Косте стало даже немного жалко Алёшу, и он подморгнул приятелям: — Может, принять… с испытательным стажем? — С испытательным можно, — согласился Вася Новосёлов. — Вот увидите! — просиял Алёша. — Как зверь, работать буду! — И он вдруг ударил себя по лбу: — Да!.. Надо же союз заключить. Мы же теперь как братья! И клятву принять. — Любишь ты клятвы да обещания! Давай уж без шума-звона… — остановил его Паша. Но Косте Алёшина мысль понравилась: — Клятву не клятву, а руку на дружбу давайте. Чтоб шагать твёрдо! Назад не отступать! И мальчик решительно выбросил вперёд руку и широко раскрыл смуглую ладонь. Первой легла на неё рука Алёши, потом — Васи и позже всех — широкая, короткопалая рука Паши Кивачёва. А поверх Костя положил свою левую руку и крепко придавил ладони, словно хотел слить их в одну большую, сильную руку. Колька, перегнувшись через подоконник, во все глаза смотрел на это необычайное рукопожатие. — Полный вперёд! — ни с того ни с сего выкрикнул он, и ему показалось, что «катер», до сих пор мирно дремавший на причале у высоких берёз и лип, вдруг снялся с якоря, развернулся и пошёл в открытое море, навстречу волнам и ветру. Глава 13. «ПРИДАНОЕ» В сумерки из района вернулся Сергей. В руке он держал вместительный фанерный чемодан. Пока Костя собирал брату обед, Колька крутился около чемодана, стараясь глазом пробуравить фанерную стенку. Но Сергей не спешил открывать чемодан. Снял запылённые сапоги, умылся и уже сел было за стол обедать, как вдруг заметил изнывающего от нетерпения Кольку. — Да, браты, — усмехнулся он, — я вам приданое привёз. Открывайте чемодан! Колька не заставил себя просить, поставил чемодан на скамейку — а он был нелёгкий! — и принялся доставать из него «приданое». И чего тут только не было! В первую очередь была извлечена стопка тетрадей в чистеньких голубоватых рубашках, прошитых посередине тонкой серебряной проволочкой, с нежными розоватыми листиками-промокашками. Потом появились желатинно-целлулоидные просвечивающие линейки, угольники, транспортиры, набор перьев разных номеров, ластики, белые чернильницы-непроливайки, две коробки карандашей. Карандаши были разных расцветок, круглые и гранёные, тонкие и толстые и так красиво и изящно отлакированы, что их жалко было очинять. Колька бережно разложил «приданое» на лавке. Не велико, казалось бы, богатство — все эти пёрышки, линейки, карандаши, но что может быть дороже этого для сердца школьника, когда новый учебный год уже не за горами! — Это всё нам… на двоих? — не сводя с лавки глаз, спросил Колька у Сергея. — Понятно, вам. Так сказать, полный боевой комплект. Вы уж поделите по-братски. Не поссоритесь, надеюсь? — Нет… Мы по совести. Колька вновь запустил руку в чемодан, который, казалось, был неисчерпаемым. Как рыбак, нащупавший руками в воде под корягой крупного голавля, он вдруг замер, затаив дыхание, и вытянул из чемодана школьный ранец. И что это был за ранец! Обитый чёрной узорчатой и, конечно, непромокаемой кожей (что это был только дерматин, Колька ни в жизнь бы никому не поверил!), с жёлтыми скрипучими ремнями, двумя застёжками, светлым замочком и ключиком!.. Нет, Колька никогда ещё не имел такого ранца! Забыв обо всём на свете, он набил ранец тетрадями и карандашами, надел его на плечи и несколько раз промаршировал по избе. Легко, удобно, и главное — теперь ни дождь, ни снег не смогут пробраться к Колькиным тетрадкам и книжкам. — Как, Микола, угодил я тебе? — спросил Сергей. Колька прекратил маршировку и покраснел. Надо же быть таким неблагодарным!.. Не снимая с плеч ранца, он кинулся к брату и принялся карабкаться к нему на спину. Он тискал его, душил за шею, тёрся щекой о плечо. — Ну-ну, — со смехом отбивался Сергей, — это уже не по правилам! Сзади нападаешь. Он оторвал Кольку от себя, поворошил ему волосы и подтолкнул к чемодану: — Пошарь-ка ещё! Там и для Кости кое-что найдётся. Колька достал из чемодана чёрный плоский продолговатый ящичек. — Костя, тебе готовальня! — торжествуя, закричал он. Костя поблагодарил Сергея, бережно взял у Кольки готовальню, открыл её. В уютных чёрно-бархатных гнёздышках покоились циркуль, рейсфедер, полный набор новеньких чертёжных принадлежностей. Косте вдруг захотелось достать лист бумаги и начать вычерчивать тушью орнаменты и геометрические фигуры, такие затейливые и сложные, с таким тонким и причудливым переплетением линий, чтобы Колька с уважением посматривал на его работу и без спора уступил ему целиком весь стол. — А готоваленка что надо… с полным набором! Получше, чем у Витьки Кораблёва, — сказал Колька и вновь подошёл к чемодану. Теперь он извлёк из него несколько книг и разложил их на две кучки: «Сказки» Пушкина и «Басни» Крылова — это, конечно, ему, а толстый однотомник Некрасова — брату. Книги заинтересовали Костю больше, чем тетради и карандаши. Он заглянул в чемодан и вытащил оттуда десятка полтора брошюр по агротехнике: — А это кому? — Марина просила купить, — ответил Сергей и вдруг заметил, что Колька вытянул из чемодана голубую шёлковую косынку, накинул её на голову, завязал под горлом узелком и, заглянув в зеркало, рассмеялся. — Это не нам, Костя… Это какой-нибудь… — Он подморгнул Сергею и запел: — А я знаю кому, знаю!.. Сергей смутился, отобрал у Кольки косынку и спрятал обратно в чемодан. Туда же сунул и брошюры по агротехнике. — Вы своё, браты, получили… Остальное вас не касается. — Он торопливо задвинул чемодан под лавку и сел обедать. Костя кинул на Кольку сердитый взгляд и укоризненно покачал головой. Братишка затаился, как мышонок, и бесшумно принялся убирать в шкаф своё «приданое». Сергей ел щи и, по привычке, косил глазом в раскрытый блокнот. Время от времени он что-то отчёркивал в нём карандашом. Костя наблюдал за старшим братом. Вот и всегда так: когда Сергей возвращается из района после какого-нибудь совещания, он полон планов, его мучает нетерпение. — Правление собирать будешь? — понимающе спросил Костя. — Нет, правление у нас завтра. Но поговорить с людьми нужно. Ты бы оповестил, Костя. — И Сергей назвал колхозников, с которыми ему хотелось посоветоваться. Костя выскочил на улицу и быстро обежал дома колхозников. Вскоре в избе Ручьёвых собрались бригадиры: пожилой, степенный Максим Ветлугин и чёрный, как цыган, Антон Птицын. Потом во главе с Новосёловым пришли несколько стариков — «государственные советники», как называли их в колхозе. Неторопливо переступил порог парторг колхоза кузнец Яков Ефимович Балашов. Высокий, сутулый, с густыми, картинными усами, он был одет в синюю замасленную спецовку. Из нагрудного кармана её торчали карандаш и складной метр. В колхозе, после учителя Фёдора Семёновича Хворостова, Яков Балашов для ребят был, пожалуй, самым интересным человеком. Для него всегда находилось много неотложных дел: то он налаживал молотилку, то чинил автомашину, то сутками пропадал на электростанции. «Наш рабочий класс!» — уважительно говорили про Якова Ефимовича в колхозе. Подростки табуном ходили за дядюшкой Яковом, у которого «хватало про всякого», и часами торчали в кузнице. Хоть она и называлась по-старому кузницей, но скорее напоминала добротную механическую мастерскую: имелись в ней и станки, и сварочный аппарат, и многое другое, что старому деревенскому кузнецу и во сне не снилось. Ребята собирали для Якова Ефимовича металлический лом, учились у него слесарному и токарному делу, пайке и клёпке и с гордостью называли кузницу «цехом»… Позже всех пришла Марина Балашова с подругами. После рабочего дня девушки уже успели приодеться, щеголяли беретами, шёлковыми косынками, расшитыми блузками. Марина закутала голову цветистым ковровым полушалком. Полушалок был ей очень к лицу, и Костя в шутку прозвал его «крылом жар-птицы». Костя встретил девушек у порога и лихо козырнул: — Мотопехоте привет! Кличка эта давно, ещё с военных лет, утвердилась за высоковскими комсомолками, и девчата на неё не обижались. — Вот так кавалер! — улыбнулась Марина. — Звать — позвал, а местечка посидеть не приготовил. Спохватившись, Костя ринулся в сени, загремел старыми вёдрами, тазами и через минуту втащил в комнату длинную скамейку. Сам он забрался на печку, где уже расположился Колька. Костя любил, когда у них в избе собирались колхозники. Подперев щёки руками, лежишь на печи и слушаешь разговоры взрослых о пахоте и сенокосе, о конях и машинах, о семенах и удобрениях. А на другой день, встретившись на улице с мальчишками, тебе уже не надо вместе с ними гадать, куда это поехала колхозная трёхтонка, зачем на околице деревни копают ямы и сваливают кирпич: всё ты знаешь, всё можешь объяснить. Сергей зажёг лампу под широким жестяным абажуром и рассказал о сегодняшнем совещании в районе; их колхоз получил задание — втрое расширить посевы проса и в два раза увеличить его урожайность. abu abu abu — А ведь был слушок, что совсем просо из посевного плана снимут, — осторожно заметил бригадир Ветлугин. — Разговорчики о том, что просо — бросовая, невыгодная культура, надо будет оставить, — сказал Сергей. — Придётся нам просом по-серьёзному заняться. И, посмотрев на Марину, он спросил, как она отнесётся к тому, что большую часть посевов проса правление закрепит за её бригадой. — А ты почему про главное не сказал? — в свою очередь, спросила Марина. — Как всё-таки урожайность проса мы будем поднимать? Говорилось об этом на совещании? — Был разговор, — ответил Сергей. — Надо, конечно, все правила агротехники выполнять, за посевами ухаживать лучше… — Уж я ли не ухаживала!.. — вырвалось у Марины. Развязав полушалок и обмахиваясь, она поднялась со скамейки. — А только на старую агротехнику особо надеяться нельзя. Толку от неё немного… — У нас, кажется, школьники какой-то опыт с просом проводят? — вспомнил Яков Ефимович. — Да-да! — Сергей приподнял абажур над лампой и осветил лежащего на печи Костю: — Ну-ка, спустись, доложи! Какие у вас там успехи в «просяной бригаде?» Костя вздрогнул и полез вниз, но потом, сообразив, что откровенный рассказ о неудавшемся опыте ничего, кроме стыда, ему не принесёт, вновь забрался на печь. — Пусть Варька Балашова докладывает… — буркнул он. — Не вышло ничего у школьников, я знаю, — сказала Марина. — Вот тут и гадай, как к этому просу подступиться! Я сколько книг перечитала — и там никакого ответа. Выходит, что сей просо, трудись, старайся, а урожая выше тридцати пудов с гектара не жди. Да что оно, заколдованное, это просо? Человек с ним и поделать ничего не может? — Погоди, не горячись! — остановил её Яков Ефимович, поглаживая густые усы. — Мы понимаем… Задание не из лёгких. Было бы дело попроще, второй бригаде не поручали бы. Значит, думать надо, искать… Так, как же, дочка? Берёшься? Ты ведь не одна. У тебя комсомольцев полно в бригаде. Поддержат! Марина переглянулась с подругами и, вздохнув, села на скамейку: — Раз надо — будем стараться! Сергей посоветовал Марине списаться с Андреем Новосёловым. — Ребятишки уже писали ему, — сказал дед Новосёлов. — Молчит Андрей. Значит, нечего ещё ему посоветовать нам. Не добрались, видно, учёные до проса, других забот хватает. Но Сергей всё же настоял, чтобы Марина дала телеграмму учителю Фёдору Семёновичу: пусть он повидает Андрея, поговорит с ним. Посидев ещё немного, колхозники начали расходиться. Сергей вышел их проводить. Костя и Колька слезли с печки. — Ты посмотри, какую я картинку новыми карандашами нарисовал. Называется: «Костя докладывает». Хочешь, на память подарю? — Колька сунул брату в руки тетрадочный лист бумаги и отбежал к двери. На листе был нарисован забившийся в угол печки чубатый мальчишка. Костя вспыхнул и порвал рисунок на мелкие клочья. — Ладно… Попадёшься и ты мне на карандаш! — погрозил он брату. Глава 14. КОСТИН УРОЖАЙ Утром к Ручьёвым заглянул Митя Епифанцев. Колька обрадовался ему и достал с полки спичечную коробочку: — Видал, какого я жука нашёл! Рогатый, с усами… У тебя есть такой? Но Мите было не до жука. Он отвёл Костю в сторону и недовольно шепнул: — Слушай, Ручей, надо же совесть иметь! — В чём дело? — Вырастил опытно-показательные сорняки вместо проса, а убирать их кто за тебя будет? Чужой дядя? По-хорошему прошу: вырви ты их, пока Фёдор Семёнович не вернулся. Не позорь наших юннатов! И землю надо перекопать на делянке… Костя поднял голову. Что греха таить, делянка с просом теперь совсем его не интересовала. Мальчик хотел было сухо ответить, что больше он не юннат и на пришкольный участок ему ходить незачем, но воспоминание об учителе заставило его сдержаться. — Ладно, уберу… — неохотно согласился он. — Не плачь только!.. В этот же день Марина Балашова встретилась в правлении с участковым агрономом и долго беседовала с ним по поводу проса. Они наметили участок поля, обдумали, каким сортом семян лучше всего его засеять, но главного так и не решили: как же поднять урожайность проса? Расставшись с агрономом, Марина вышла из правления колхоза и задумалась: с чего же всё-таки начинать? Вот так же, совсем молоденькой девушкой, после окончания семилетки, она пришла работать в колхоз. Про себя Марина тогда решила, что навек распрощалась со школой. Но вышло наоборот. Работа в поле порождала много недоумённых вопросов. Пришлось частенько обращаться к Фёдору Семёновичу. Учитель подбирал девушке книги, брошюры, находил в журналах нужные статьи по агротехнике, помогал советами. И Марина поняла, что школа не кончилась, что тропинка к дому на горе забудется не скоро. И сейчас ноги невольно вели Марину к «школьной горе». Ведь Фёдор Семёнович не только учитель и директор школы, он ещё и агитатор и член правления артели, и двери его квартиры всегда открыты для колхозников. Может быть, учитель подскажет, что делать, с чего начать работу с этим просом? По старой привычке, Марина зашла на пришкольный участок. Около зелёной изгороди она заметила плодовый питомник. Девушка присела на корточки, осторожно потрогала тоненькие красноватые саженцы и невольно вспомнила свои ученические годы, когда Фёдор Семёнович только что организовал юннатский коллектив и увлёк ребят мечтой вырастить при школе плодовый сад. Но привезённые из других областей саженцы плохо приживались на высоковской земле, гибли от морозов. Тогда юннаты, собрав семечки яблок и груш, заложили на пришкольном участке свой небольшой питомник. Выращенные из семечек саженцы оказались выносливыми и сильными. С них и начался школьный сад — первый сад в округе. С каким волнением ждали школьники урожая! Наконец сад начал плодоносить. Урожай был невелик — всего несколько сотен яблок и груш. Небольшую часть их школьники съели тут же в саду, остальные плоды были розданы на пробу колхозникам — пусть все убедятся, что и на скупой, неласковой высоковской земле могут расти свои сады! С тех пор плодовый питомник при школе расширялся из года в год. Каждый ученик, добросовестно потрудившийся на участке, имел право выкопать в питомнике несколько саженцев и посадить их у себя на усадьбе. Не было отказа в посадочном материале ни колхозникам, ни соседним школам, ни работникам МТС. Когда высоковский колхоз начал закладывать свой сад, юннаты подарили ему несколько сот саженцев, помогли их посадить и долгое время являлись как бы негласными шефами молодого сада: окапывали плодовые деревья, обрезали их корни, проводили прививку. «Человек многое может», — говорил Фёдор Семёнович юннатам, а ребятам льстило, что их маленькие руки так по-хозяйски обращались с землёй. Часто по вечерам, после дневной работы на школьном участке, юннаты пускались путешествовать по звёздным дорогам. Сладко пахло землёй, белым широким трактом лежал Млечный Путь, кричали во ржи коростели… Учитель говорил им о коростелях и о звёздах, о колхозной земле и Иване Владимировиче Мичурине. Говорил о том, что земля как книга: её только надо уметь раскрывать на нужной странице, и землю надо учить, как вот их, ребятишек, учат учителя в школе. И Марина мечтала: хорошо бы съездить в город Мичуринск, показать ученикам Ивана Владимировича выращенные высоковскими школьниками яблоки и овощи! Хорошо, если бы вся земля стала такой же красивой, полезной и щедрой, как вот их пришкольный сад и огород! «Интересно было тогда у нас в школе! — подумала Марина. — И жили мы все дружно, весело. Наверное, я с тех пор и к земле привязалась…» Пройдя через плодовый питомник, она вышла к дальнему углу участка и здесь около канавы увидела запущенную делянку и на ней Костю и Кольку Ручьёвых. Братья с сердитыми лицами вырывали из земли толстые стебли сорняков. — Это и есть опытная делянка? — усмехаясь, спросила Марина. — Сеял просо, а вырос лес дремучий. Костя вскинул голову и нахмурился. Вот уж некстати появилась здесь Марина! — Это всё он… погоревший юннат постарался! — подал голос Колька. — Почему же погоревший? — спросила Марина. — Вытряхнут его скоро… за особые заслуги. Костя недовольно покосился на брата: — Не твоего ума дело! Накинь лучше платок на роток… — И вдруг вспылил: — Я как учил? Сорняки с корнем вырывать надо… А ты одни верхушки сощипываешь! — А зачем такие вырастил? Марина покачала головой: — Ох, братцы, братцы! Всё задираете друг дружку! Она нагнулась и вырвала из земли несколько сорняков. Потом вдруг подалась вперёд и присела на корточки: среди густых сорняков, как бы потеснив их в стороны, рос высокий, раскидистый стебель проса. — Костя, что это? Не успел мальчик ответить, как Марина заметила поодаль ещё один стебель, потом ещё и ещё… Она быстро вырвала все их из земли, собрала в снопик. Сноп получился тяжёлый, высокий — Марине почти до пояса. — Чудо-то какое! — Девушка посмотрела на Костю: — Ты что, поливал посевы? — От меня капли им не перепало. — Может, подкармливал чем? — И не думал. — С чего же они разрослись так? И вширь и в высоту… Их даже сорняки не заглушили! — Кто их ведает… — неопределённо протянул Костя. — Нет, нет, ты расскажи: что же ты всё-таки делал с просом? — Да почти ничего… Только одну прополку провёл… — Хороша прополочка! — фыркнул Колька. — Больше половины стеблей с корнем вырвал… — Ну и вырвал! — вспыхнул Костя. — А если им простору не было, задыхались растения… — Как… как ты говоришь? — встрепенулась Марина. — «Простору не было, задыхались»? Почему тебе это в голову пришло? — А мне опытник Свешников из денисовского колхоза сказал: «Сей редко — попадёшь метко». Вот я и попробовал просо прополоть… — Ну, а дальше, дальше что стало с твоим просом? — Что ж дальше… — насупился Костя. — Не получилось у меня ничего… Да и с ребятами я разругался… — Так, значит, и забросил свой опыт? — Отболело у меня это дело… — Ах ты, Ручей бурливый! Держать тебя некому. Марина с сожалением покачала головой и ещё раз обошла делянку, выискивая среди сорняков стебли проса. Но ничего больше найти не удалось. — Да-а… небогато уродилось. С целой делянки — один снопик… — задумчиво сказала Марина, а потом неожиданно попросила: — Ты мне можешь уступить свой урожай? Костя недоверчиво поднял голову. Что это? Подвох, шутка? А вдруг просяной снопик попадет на юннатскую выставку и там напишут что-нибудь вроде: «Урожай бывшего юнната Ручьёва — один сноп с делянки»?.. Но Марина смотрела на мальчика серьёзно, почти строго. — Какой это урожай! Курам на смех! — пробормотал Костя. — Возьми, коль не шутишь. — Спасибо! — кивнула Марина и, как ребёнка прижимая просяной сноп к груди, пошла к школе. Двухэтажное вместительное здание школы было срублено из крепких сосновых брёвен, которые лоснились на солнце, как огромные восковые свечи. Кое-где на них проступала смола, похожая на кусочки засахарившегося мёда. Сбоку к школе примыкал небольшой флигелёк, где жил Фёдор Семёнович с женой. Ученики не случайно звали директорскую квартиру «КП» — командным пунктом. Она была отделена от школы бревенчатой стеной, и Фёдор Семёнович всегда легко улавливал, что происходит в классах и коридорах. Доносилось ровное, слаженное, словно из улья, гудение — и он знал, что урок ведёт Клавдия Львовна. Воцарилось мёртвое молчание в седьмом классе — и директор невольно улыбался: «Покорил Илья Васильевич своими рассказами. Теперь звонка не будь хоть до вечера — ребятишки и не вспомнят». Трещала и содрогалась в перемену лестница, ведущая на второй этаж: «Опять пуническая война!» — догадывался Фёдор Семёнович и спешил унять расшалившихся шестиклассников. Марина постучала в дверь флигелька и вошла в учительскую квартиру. Причудливая это была квартира: всюду — на столе, на подоконниках, на стульях — лежали стопки тетрадей, книги, альбомы, коллекции жуков и бабочек; на стенах висели пучки сухих трав, снопики ржи и пшеницы; в углу шуршал листом бумаги колючий ежик, а в клетке, нахохлившись, сидел седой лунь. Совсем недавно школьные птицеловы захватили луня в тёмной риге, и сейчас Клавдия Львовна вместе с Галиной Никитичной осматривали подбитое крыло птицы. Марина поставила в угол снопик проса и долго шаркала ногами о половичок у двери, хотя на улице было сухо и туфли её были чистые. Потом поздоровалась с учительницами и спросила: — А Фёдор Семёнович всё ещё не приехал? Ой, как же он мне нужен сейчас! — Теперь уж скоро будет. Телеграмму прислал. Посмотри! — Клавдия Львовна кивнула на стол. Марина взяла телеграмму и вслух прочитала: — «Всё хорошо. Дома буду седьмого. Хворостов»… А про здоровье ничего не сообщает. Как у него с рукой-то? — Будем надеяться, что всё благополучно, — со вздохом сказала Клавдия Львовна. — «Буду седьмого», — повторила Марина, вертя в руках телеграмму. — Завтра, значит. А к какому часу подводу высылать? К какому поезду? Задача! А может, он, Фёдор Семёнович, пешком пойдёт со станции? Он ведь любит неожиданно нагрянуть. — Любит, да не сможет… Не откуда-нибудь едет, а из Москвы. Значит, не с пустыми руками… Поди, полным-полна его коробушка! — Клавдия Львовна с усмешкой покосилась на Марину. — Только одна ты сколько ему поручений перед отъездом надавала, да Сергей Ручьёв, да дед Новосёлов… — Это верно, — сконфуженно призналась Марина. — Главное, чтобы Фёдор Семёнович Андрея Новосёлова в Москве повидал! Может, тот какой-нибудь совет пришлёт, как нам просо выращивать. — А что это ты за снопик принесла? — поглядывая в угол, спросила Галина Никитична. Марина рассказала о своей находке. Галина Никитична взяла снопик в руки. — Удивительное просо! — сказала она. — Никогда такого не встречала. — И я первый раз вижу! — подтвердила Марина. — И в чём тут секрет? Почему оно так разрослось? Девушки задумались. — Обязательно в Денисовку съезжу, обо всём Свешникова выспрошу, — вдруг заявила Марина. — Поедем вместе! Ведь тебе это тоже интересно. — Пожалуй, — согласилась Галина Никитична. — Время у меня ещё есть. Сказав Клавдии Львовне, что подводу за Фёдором Семёновичем она вышлет завтра, к утреннему поезду, Марина направилась домой. Галина Никитична пошла с ней вместе. Старым школьным подругам было о чём поговорить, о чём вспомнить… Глава 15. ЗА УЧИТЕЛЕМ! Узнав от Марины о возвращении Фёдора Семёновича, Варя, Митя и Катя Прахова на другой день рано утром прибежали к конюшне. Дед Новосёлов начищал щёткой тугой, лоснящийся круп лошади. — Тимофей Иваныч, — медовым голосом заговорил Митя, — а можно нам Фёдора Семёновича встретить? — Вам?.. — Старик остро стрельнул своими колючими глазками. — Я учителя вихрем домчу. А вы что за конюхи со стажем? Нет-нет, и не проситесь!.. Встречать Фёдора Семёновича мне положено… по закону. — Нет такого закона, — возразил Митя. — Да что вы, дедушка, как маленький! — обиделась Варя. — Мы же у Фёдора Семёновича учимся, а не вы… нам и встречать. — Это как — не учусь? — обиделся дед Новосёлов. — Скажи на милость! Да вы как понимаете: учитель — он только для вас, молодых, зелёных? А нам, пожилым да старым, так просто — жилец на селе? Ну нет, козыри, Фёдор Семёнович для всех учитель… Но школьники стояли на своём, грозили, что пожалуются председателю колхоза, и старику пришлось уступить: — Так и быть, цепляйтесь! Неожиданно за углом конюшни Варя заметила Кольку и Петьку. С узелками в руках, в новых рубахах, «гвозди» держали под своим неусыпным наблюдением деда Новосёлова. Варя незаметно зашла ребятам с тыла. — Всё ясно, — вполголоса сказала она. — Едете на станцию. Встречать. — Так, Варя… — взмолился Колька. — Вы от старших классов. А от младших кто? От пионеров? Вот мы с Петькой и собрались… У нас и орехи есть… — Тихо! — шепнула Варя. — Вы деда Новосёлова знаете: увидит вас — никого не возьмёт. Сейчас же провалитесь сквозь землю! Слышите? — А орехи? — спросил Колька. — Давайте! Я передам. Сокрушённо вздохнув, «гвозди» исчезли, словно и впрямь провалились сквозь землю. Вскоре дед Новосёлов обрядил Гордого в новую шлею со светлыми металлическими бляхами, запряг его в просторную рессорную пролётку и взгромоздился на сиденье. Варя, Катя и Митя чинно уселись сзади. — Гей-гей! — Старик молодцевато натянул вожжи, чмокнул языком и пустил коня размашистой рысью. — За учителем поехали! За учителем! — истошно завопил от пруда какой-то босоногий мальчишка. В ту же минуту стайка ребят кинулась к дороге и долго бежала за пролёткой, что-то крича и размахивая руками. Выехав за деревню, Новосёлов пустил жеребца по укатанной, упругой, как резина, дороге, что вилась рядом с шоссе. Побежали навстречу зеленокудрые дуплистые липы, вытянувшиеся за лето подростки-тополя, вечно чем-то встревоженные осины. Степенно покачал кудлатой кроной старый, могучий дуб, словно хотел сказать: «Торопитесь, торопитесь! Я ведь знаю, за кем вы едете». Солнце легко взбиралось вверх, ночная хмарь уползла за горизонт, над рекой курился белый туман. «Правильный денек, прямо-таки на заказ! Как раз для встречи», — подумал старик. …Не доехав до станции километров трёх, школьники вдруг заметили на шоссе грузовую трёхтонку. Заглохший мотор был открыт, и около него с озабоченным видом суетились невесть откуда появившиеся Колька и Петька. Они то приседали и заглядывали под машину, то доставали из кабины гаечный ключ или отвёртку и передавали кому-то лежащему на земле, под мотором. Вскоре из-под машины вылез измазанный вихрастый шофёр, а вслед за ним с ключом в руках поднялся высокий, худощавый человек с засученными рукавами. Как по команде, девочки и Митя поднялись на пролётке и переглянулись: это был их учитель! — Я в моторе не много смыслю, но ты, братец мой, совсем двоечник. Удивляюсь, как тебя к машине допустили, — обратился учитель к шофёру. — Я же, Фёдор Семёнович, на старой машине работал… А это новая марка… ещё не освоил. — Так вот, Миша, слушай: приедешь домой и скажи председателю — пусть тебя ещё на курсах поучат. — Скажу, Фёдор Семёнович, — покорно согласился шофёр и принялся заводить мотор. Варя выпрыгнула из пролётки, бросилась к учителю. Следом побежали Катя и Митя. — Ребята мои! — удивился Фёдор Семёнович. — Откуда? — Мы встречать вас едем! — Катя смотрела то на лицо учителя, то на его руки и не замечала, что платок сполз ей на шею и солнце палило белые щёки. А Варя, позабыв все слова, какие нужно было произнести при встрече с учителем, вдруг засмеялась и схватила Фёдора Семёновича за правую руку, в которой тот держал гаечный ключ: — Вы мотор этой рукой исправили? Вот этой… правой? И она теперь совсем здоровая? И не больно ни чуточки? — Этой, Варенька, этой! — Учитель передал ключ шофёру и пожал маленькую руку девочки. — Что ж я делаю? Она у меня грязная, в масле… — Это ничего. Вы сильнее жмите… сильнее! — требовала девочка. — Фёдор Семёнович, а вы теперь и землю копать можете и яблоньки прививать? — спросил Митя и тоже потянулся к руке учителя. — Всё, Митя, могу! Всё! — улыбнулся Фёдор Семёнович. Подошёл дед Новосёлов. — Дозвольте и мне проверить. — Старик взял руку учителя в свою, осмотрел её внимательно, потом крепко пожал и погрозил школьникам пальцем: — Ну, козыри, смотрите теперь… приберёт вас учитель к рукам! — Потом заметил расплывшегося в улыбке шофёра: — Ты что же, редькин сын, наперехват работаешь? Мы тут учителя встречать едем, а ты нам всю обедню испортил? Всегда вы, почаевские, так… — Вы Мишу не журите, он и так немножко оплошал, — вступился за молодого шофёра учитель. Колька потянул Варю за руку и не без торжества шепнул: — А мы раньше вас учителя встретили! — Каким ветром вас занесло сюда? — спросила девочка. — Не ветром, а попутной машиной. А на станции учителя встретили — ой, и обрадовался он нам!.. Тем временем Фёдор Семёнович помыл в лужице руки, отвернул рукава рубашки, надел пиджак и белую полотняную фуражку, которые лежали на траве, и после небольшого спора с Новосёловым усадил ребят вместе с собой в кузов машины. — Ребятишки пусть на машине едут, а вы ко мне пожалуйте, в пролётку, — не унимался старик. — Мигом домчу… Но школьники закричали, что ни за что не отпустят учителя. — Видали, Тимофей Иваныч?.. Не могу, — развёл руками Фёдор Семёнович. — Вы вечерком заходите, побеседуем… О Москве вам расскажу… — А вы Андрюшу моего видели? — нетерпеливо спросил Новосёлов. Но автомобиль тронулся, и старик не услышал ответа. Новосёлов вернулся к пролётке и, покрикивая на Гордого, пустил его следом за машиной. Но грузовик был уже далеко. Шофёр Миша, гордый тем, что везёт своего бывшего учителя, с таким усердием гнал машину, что школьники, как мячики, подскакивали на дне кузова и поминутно хватались за Фёдора Семёновича. Учителю пришлось постучать по крыше кабины и попросить шофёра умерить свой пыл. Школьники сидели молча, поглядывая то на Фёдора Семёновича, то на тюки, свёртки и ящички, которые, как живые, расползлись по дну кузова. Руководясь неведомо каким чутьём, Колька отыскал в ворохе свёртков один, самый маленький, завёрнутый в серую бумагу, и пощупал его. — Фёдор Семёнович, — с невинным видом спросил он, — что это в свёртке такое? Мне весь бок протолкало. Случайно, не горн для пионеров? — Всё может быть… — Учитель, усмехаясь, потёр бритую сизую щёку. — И меня что-то в бок толкает! — сказал Петя. — Вроде как на барабан похоже. — Вполне возможно… После такой удачной разведки ребячьи языки развязались. Митя спросил о семенах для юннатов, Катя — про книгу по овощеводству. — Кажется, никого не обидел, — успокоил учитель. — Так со списком ваших поручений и ходил по Москве. Варя с досадой покосилась на ребят. Ей всё казалось, что они спрашивают не о том, не о самом главном. — Фёдор Семёнович, — заговорила она, — вы Андрея Новосёлова видели? Он наше письмо получил? — Нет, не удалось повидать Андрея. Он по заданию академии в колхозы уехал. Опыты над просом проводит. — Над просом! — воскликнула девочка и горестно поведала учителю о неудаче с просом на школьном участке. Но Фёдора Семёновича это, казалось, никак не опечалило. Чисто выбритый, поздоровевший, в новом костюме и новой полотняной фуражке, он выглядел праздничным, оживлённым. Слушая Варю, он то и дело улыбался и лукаво поглядывал на учеников. «Забыл он нас… в городе-то интереснее было», — ревниво подумала Варя. — Это ещё не всё… — Девочка вцепилась в борт машины и, вздохнув, рассказала о разладе в «просяной бригаде», о Косте Ручьёве. — Эге! Да тут трещинки пошли, — покачал головой учитель. — Ну ничего, ребята, ничего! Поправим… — А знаете, какой он упрямый, Костя! — недоверчиво сказала Варя. — «Не буду и не буду с вами на пришкольном участке работать!» — Что говорить, персона известная… — усмехнулся Фёдор Семёнович и посмотрел на просторное, полное света небо. Небольшое плотное облако одним краем набежало на солнце, и зыбкая тень легла на шоссе. Но через минуту машина вырвалась из полосы тени и вновь побежала по горячей, солнечной дороге. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Глава 16. ТАКТИКА Время жатвы ещё не наступило, но в колхозе все жили ожиданием радостных страдных дней. На пастбище нагуливали силы кони, в кузнице ремонтировали жатки и лобогрейки, в правлении колхоза до поздней ночи засиживались Сергей и бригадиры, обдумывая планы уборки. Костя и его приятели стали удивительно предупредительными к Марине. Они сами напросились оформить бригадную доску соцсоревнования, переписали Марине её роль Катерины из «Грозы» Островского — постановку этой пьесы готовил клубный драмкружок. Костя частенько забегал в избу к Балашовым, особенно в те часы, когда Вари не было дома. У Балашовых было просторно и уютно. Домотканые дерюжные половички лежали на полу, стол был покрыт чистой скатертью, деревянные кровати украшены самодельной резьбой — в этом доме многое умели делать своими руками, и делали добротно, прочно, со вкусом. За дощатой перегородкой помещался Варин и Петькин уголок: небольшой столик, две кровати, полка с книгами, на окне — горшки с цветами. «Уголок школьника» в доме Балашовых считался священным местом. В нём занимались сначала старший брат Александр, потом Марина, теперь самые младшие в семье — Варя и Петька. В часы, когда дети сидели над учебниками и тетрадями, мать старалась поменьше греметь рогачами у печки, без стеснения выпроваживала за дверь словоохотливых соседок и с укором говорила мужу, большому любителю табака-самосада: «Стыдись, отец! Какое уж тут учение ребятам от твоего зелья!» И Яков Ефимович сконфуженно отходил к печке и докуривал цигарку, пуская дым в отдушину… Вот и сегодня, узнав от Петьки, что девочка ушла к матери на молочную ферму, Костя заглянул к Балашовым. В доме у печки хозяйничала Марина. — А Вари нет? — невинным голосом спросил мальчик. — Я подожду чуток. Но через несколько минут, будто томясь от безделья, он схватил ведро и побежал на колодец за водой. Потом нарубил хворосту и даже взялся сходить в сельпо за покупками. Марина лукаво покосилась на мальчика и с притворным негодованием всплеснула руками: — И куда это Варька запропастилась!.. Минуты дома не посидит! — Так я ж подожду… время есть, — умоляюще заверил Костя. Но, как только Варя показалась на крылечке, мальчик вспомнил, что дома у него уйма дел, и убежал. Марина отвернулась в угол и засмеялась. — Чего ты фыркаешь? — подозрительно спросила Варя. — Да так… смешинка в рот попала. Каков Костя-то! Ждал, ждал тебя, дров нарубил, воды наносил — и вдруг бежать… С чего бы это, Варюша? — Он мне не докладывает, — нахмурилась Варя. — Так уж ты его делами и не интересуешься? — Я и думать о нём не желаю! Воображала он и упрямый, как не знаю кто… — Вот и плохо, что не думаешь. Взъелись на мальчишку… Из юннатов его почему-то грозитесь прогнать. Это вы зря! — заметила Марина. — Не так уж Костя и виноват. …В полдень к Варе зашёл Витя Кораблёв и с таинственным видом вызвал её в сени. — Понимаешь, какое дело… — замялся он. — Мне бы и в голову не пришло… Да девчонки-сороки… Трезвонят на весь белый свет! — Да говори сразу, не ходи кругом да около! — Про Ручьёва болтают… Прирос он к вашему дому. Теперь за тебя всю воду из колодца выкачает, все дрова перерубит… Варя зло прикусила нижнюю губу, кинулась в дом, вырвала из тетради лист бумаги и написала: «Всё это очень глупо и бессовестно. Я от тебя не ожидала. Воду за меня прошу не носить и дров не рубить — не нуждаюсь». Витя покорно ожидал девочку в сенях. — Отнесёшь Ручьёву… сейчас же! — Варя протянула ему записку. Витя с большой охотой направился разыскивать Костю Ручьёва. По дороге он трижды перечитал записку, в четвёртый раз повторил её наизусть, и она ему так понравилась, что последние слова записки мальчик даже попробовал вполголоса пропеть: «Не нуждаюсь, не нуждаюсь!..» Ручьёва он застал на «катере» вместе с Пашей, Васей и Алёшей Праховым. Приятели бурно о чём-то совещались. Витя протянул Косте записку: — Срочное письмо с нарочным. — Какое письмо? От кого? — От известного вам товарища. Костя пробежал записку, вспыхнул, потом расхохотался: — Варька может не беспокоиться! Это её не касается — ни вода, ни дрова… — А кого касается? — полюбопытствовал Витя. — Много будешь знать — скоро состаришься! — Ага, понимаю… — ухмыльнулся Витя. — К Марине подлаживаешься? Ну, и как твоя заложенная голова поживает? Снимать не пора? Костя побледнел, дёрнулся и почти под самым носом Вити загрёб ладонью воздух: — Всё равно по-моему будет! Не отступлюсь! — И он показал на дверь: — А теперь топай! Витя выскочил на улицу и с облегчением перевёл дыхание, радуясь, что его роль письмоносца закончилась так благополучно… В эти дни, где бы ни работали молодые колхозники второй бригады — на расчистке ли полевого тока, на прополке ли конопли, — Костя с приятелями был тут как тут. Мальчики вежливо здоровались с девчатами, и не проходило пяти минут, как они уже выпалывали вместе с ними сорняки или орудовали лопатами, расчищая площадку для полевого тока. Паша Кивачёв принялся за работу с большой жадностью, словно он долго сидел взаперти и страшно стосковался по живому делу. Он и Вася Новосёлов сразу завоевали доверие девчат и парней. Алёша Прахов, верный своим привычкам, частенько поглядывал на солнце, то и дело бегал к речке, и Косте не раз приходилось вести с ним серьёзный разговор. Ребята, особенно Вася и Алёша, за словом в карман не лезли: они шутили, рассказывали потешные истории, отчего девчата покатывались со смеху. Костя иногда заводил серьёзный разговор о газетных новостях, о прочитанных книгах. Три утра подряд он рассказывал девчатам «Таинственный остров» Жюля Верна и каждый раз обрывал на самом интересном месте: — А продолжение потом, после дождичка в четверг! Как-то раз девчата принялись уговаривать Марину: — Нам бы таких хлопцев в бригаду! С ними работа веселее спорится… Да и трудодни им пора начислять, стараются ребята. Марина встретила Костю в поле и, взглянув на его облупленный нос, спросила, что же теперь будет с домом Ручьёвых. Сергей занят председательскими делами, он, Костя, с утра до вечера в поле. — Можешь проверить: на «катере» полный порядок, — ответил Костя. — Значит, бабка Алёна хорошо хозяйничает. Доволен ты ею? — Какая от неё помощь! — отмахнулся Костя. — Брюзжит да на ревматизм жалуется. Ей на печку пора. — Где же тогда «порядок»? — Марина недоверчиво покачала головой. — И откуда у тебя прыть такая? Везде поспеваешь… — Меня хватит! С этого дня Косте и его приятелям стали начислять в бригаде трудодни. По утрам ребята приходили на усадьбу второй бригады, получали наряд на работу, брали инвентарь и вместе с колхозниками, важные и довольные, шагали в поле. Частенько Ручьёв и его приятели ходили с Мариной осматривать хлеба, массивы чёрных паров, семенники клевера и по дороге расспрашивали бригадира о земле, о семенах, об удобрениях. — Неужто это вас так занимает? — удивлялась Марина и, как умела, принималась объяснять. Потом спохватывалась: — Потерпите до осени. Откроем в колхозе мичуринскую школу — вот и приходите туда. — А нас запишут? — допытывался Костя. — Вы за нас словечко замолвите? — Да уж придётся, — улыбалась Марина. По вечерам девчата второй бригады, по обыкновению, возвращались домой с песнями. Костя отдал своей команде строжайший приказ: петь всем на совесть, голосов не жалеть. Васе Новосёлову, первому школьному запевале, это пришлось по душе. Он быстро спелся с девчатами, обучил их новым песням, и в Высокове стали поговаривать, что Марина не иначе как готовит свою бригаду в хоровой колхозный кружок. Алёша тоже пел с удовольствием, хотя девчата и зажимали порой уши от его пронзительного голоса. Только бедный Паша Кивачёв мучительно переживал Костин приказ. — Опять молчишь? — сердился на него Костя. — Так у меня голос ещё не народился… — А ты подпевай! — Песен не знаю… — Учись! Ты понимаешь, это же тактика… нужно! — Понимаю, — уныло соглашался Паша. Как-то раз, когда вторая бригада возвращалась с работы, её встретили на краю деревни Фёдор Семёнович и Галина Никитична. Подняв вверх лопаты, Костина компания отсалютовала учителям и с песней прошла дальше. — А хорошо ребята с колхозниками спелись! — потирая щёку, сказал Фёдор Семёнович. — Ишь, как складно выводят. — А вы знаете, кто у ребят запевала? — спросила Галина Никитична. Фёдор Семёнович прислушался к пению: — Как будто Вася Новосёлов. Да, да, он! — Нет! Главный запевала Костя Ручьёв. — Не спорь, Галина! Я голоса всех ребят отлично знаю. — Я не о голосах… Галина Никитична рассказала учителю о споре ребят на «школьной горе», о желании Кости Ручьёва работать и учиться в бригаде Марины Балашовой. — Эге, — усмехнулся Фёдор Семёнович, — школьная-то жизнь тебя уже захватила! — У меня Костины слова из головы не выходят, — призналась учительница. — И, наверное, не только в Высокове, а в любом селе такие разговоры услышишь. Ребята к жизни тянутся… Может, Костя в чём и неправ, а отмахнуться от его слов нельзя. Фёдор Семёнович задумался. Он вернулся из города полный сил и здоровья. Окрепшая рука твёрдо держала топор, пилу, лопату. Учитель целыми днями бродил около школы, придумывая всё новые и новые дела: здесь надо починить садовую скамейку, там выкопать яму или перестлать мостик… Клавдия Львовна сердилась, требовала, чтобы муж берёг оперированную руку, но он был неумолим. Затем Фёдор Семёнович решил пополнить запасы сена для козы. Жена сказала, что школьники ещё летом накосили сена вполне достаточно, но Фёдор Семёнович не послушался и, наточив косу, отправился в лес сенокосничать. Клавдия Львовна пожаловалась Мите Епифанцеву, и вслед за учителем в лес пришло с десяток юных косарей. Учитель попытался было прогнать их домой, но Митя твёрдо заявил, что ребята выполняют просьбу Клавдии Львовны и никуда отсюда не уйдут. За одно утро школьники вместе с учителем накосили на забытых лесных полянах столько травы, что Фёдору Семёновичу поневоле пришлось прекратить сенокос. Истосковавшись за лето по школе, по ребятам, по земле, учитель ни минуты не мог сидеть без работы. Он закончил в школе ремонт, хлопотал о дровах на зиму, часто отлучался в колхоз. То бродил с землеустроителем по полям, то заглядывал в кузницу или на стройку электростанции, то до поздней ночи заседал в правлении колхоза. Обычно утром из дому Фёдор Семёнович выходил в белой полотняной фуражке, в чистой рубахе, а возвращался к вечеру запылённый, в масляных пятнах или в известковых брызгах. Клавдия Львовна с досадой выговаривала мужу, что нельзя же в таком растерзанном виде показываться перед учениками, да и вообще он уже далеко не мальчишка, должен жить степенно, по строгому режиму и беречь своё здоровье. Звучно фыркая под умывальником и посмеиваясь, Фёдор Семёнович отвечал, что за рабочий костюм ребята его не осудят, а лучшего режима дня ему не пропишет ни один врач. После долгой разлуки со школой всё радовало Фёдора Семёновича: и плодовый сад, и пришкольный участок, и опытные делянки, и грядки. Учитель часами возился на пасеке, около ульев, осматривал посевы, беседовал со школьниками. Внешне всё выглядело благополучно: сад полон плодов, на грядках вызревают опытные арбузы и дыни, дневники у юннатов в полном порядке. Но день шёл за днём, и Фёдор Семёнович всё более настораживался. Целый ряд опытных делянок был запущен. Многие юннаты не показывались на пришкольном участке. Учитель всё чаще и чаще встречал школьников в поле. Они работали в колхозных бригадах наравне со взрослыми, и кое-кто из ребят уже хвалился кругленьким числом заработанных трудодней. Фёдор Семёнович встревожился и поделился своими сомнениями с Яковом Ефимовичем: не попросить ли им бригадиров, чтобы те не слишком соблазняли школьников трудоднями и не отрывали их от пришкольного участка? abu — По-моему, школьников не трудодни манят, — сказал Яков Ефимович, — а дела наши… Значит, у ребят сил много накопилось, тесно им на пришкольном клочке земли… Да и то сказать, не всегда ребята довольны учением в школе. У нас на колхозном поле машинная техника, передовая агрономия, а ребята у вас на грядках с лопатой да цапкой копаются, никаких масштабов не видят. Вот их и тянет на простор… Фёдор Семёнович не нашёл что возразить. Он и сам давно замечал, что школьное обучение отстаёт от запросов жизни. Колхозу нужны были грамотные люди, мастера сельского хозяйства, а многие юноши и девушки, закончив десятилетку, спешили уйти в город и больше не возвращались в деревню. Те же из выпускников, кто оставался работать в колхозе, порой очень слабо разбирались в земледелии, и им приходилось учиться заново у опытных хлеборобов. «Наук превзошли много, а как хлеб да картошку выращивать, понятия не имеют», — нередко жаловались бригадиры на молодых колхозников. Яков Ефимович лукаво взглянул на директора школы и усмехнулся: — А вы слыхали, как на днях ваши десятиклассники оконфузились? — Что такое? — насторожился Фёдор Семёнович. — Послал бригадир трёх ребят на склад за минеральными удобрениями, а они и привезли вместо калийной соли две тонны суперфосфата. Ну, бригадир их и просмеял: чему, мол, вас только в школе учат? — Это Марии Антоновны вина, нашей преподавательницы химии, — недовольно заметил Фёдор Семёнович. — Очень уж она колхозных дел сторонится… Разговор с Яковом Ефимовичем ещё больше встревожил директора школы. Он понял, что учителям теперь придётся серьёзно подумать о том, как обучать ребят. Встретив как-то раз на улице преподавательницу химии, Фёдор Семёнович не утерпел и рассказал ей, как оконфузились десятиклассники, не сумев отличить калийную соль от суперфосфата. — Это уж на вашей совести, Мария Антоновна, учтите! Преподавательница химии, высокая и сутулая женщина в очках, с недоумением пожала плечами и ответила, что она ведёт занятия строго по программе, которая, как известно, не рассчитана на подготовку специалистов по удобрению полей. — Какие там специалисты! — махнул рукой Фёдор Семёнович. — Хоть бы школьники азы усвоили, как увязать химию с сельским хозяйством… — И он спросил, как думает Мария Антоновна в новом учебном году вести занятия. — А что, разве есть какие-нибудь изменения в программе? — Программа пока не меняется… Но жизнь требует внести кое-какие поправки. Очень уж порой книжно и оторванно от живой практики преподаём мы свои предметы. И вы, Мария Антоновна, в особенности… Преподавательница химии вспыхнула и сухо заявила, что она девятый год преподаёт свой предмет, ребята у неё преуспевают и переучиваться ей уже поздно. — А придётся, Мария Антоновна… Всем нам придётся переучиваться… Жизнь того требует. * * * Хлеба между тем поспевали. — Завтра начинаем уборку! — предупредила Марина членов своей бригады. Ребята переглянулись и подтолкнули Костю: почему же о них бригадир не сказал ни слова? — Марина! — выступил вперёд Костя. — Можно, и мы в вашей бригаде будем работать? Марина внимательно осмотрела подростков: — Попробуйте, коли охота… Посмотрю, какие вы до настоящей работы жадные… — Слышали, что Марина сказала? — озабоченно спросил Костя, когда ребята возвращались с поля. — Уборка для нас вроде экзамена. Покажем себя — примут нас в бригаду, а сорвёмся — лучше и носа в поле не казать. — Само собой! — согласился Паша. — Взялись за гуж — тяни-вытягивай. — А нырки, легкоходы бригаде не нужны! — Костя грозно посмотрел на Алёшу. — И мы тебя, Прахов, силой не держим: жарко в поле — сиди дома, в тенечке, или за рыбой ходи… Вольному воля… — Слово даю, больше этого не будет! — заверил Прахов, смущённый строгим тоном Кости. Ребята подошли к колхозу. В кузнечном «цехе» гулко звенело железо — Яков Ефимович с подручными заканчивал ремонт уборочных машин. Неожиданно в тишину вечера ворвался протяжный, воющий звук — это проверяли новую молотилку. Заново покрашенные в сизую краску крылатые жатки и лобогрейки, как большие птицы, мирно прикорнули под навесом, готовые с первым проблеском зари сняться и полететь в поле. Ребята шли по улице, а навстречу им тянулись бригадные кухни, бочки-водовозки, подводы с сортировками. И всё это двигалось за село, к полевым таборам. — Это как на фронте! — восторженно заключил Прахов. — Идут, идут, а утром как бабахнут… как дадут жару!.. Около колхозного клуба ребята столкнулись с Варей и Митей Епифанцевым, и те сообщили им новость: правление обратилось ко всем учителям и школьникам с призывом помочь колхозу в уборке урожая. Восьмой класс выходит в поле почти в полном составе. — Вы как? Согласны? — спросила Варя. — Вас куда записать? На возку зерна или к молотилке? — Здравствуйте, с добрым утром вас!.. — поклонился Костя. — Как спалось, что виделось? — Я же серьёзно спрашиваю, — обиделась Варя. — Да мы уже включились! — развеселился Алёша. — Давным-давно во второй бригаде работаем. — У сестры? — Вот именно! Она нас к комбайну ставит… целиком и полностью доверяет. — К комбайну вас и на сто шагов не подпустят, — не поверил Митя. Варя со смешанным чувством удивления и любопытства вглядывалась в Костю. А может быть, и в самом деле мальчик не только сгоряча сболтнул тогда, что будет работать в поле вместе со взрослыми? Он же упрямый, Ручьёв, от своего не отступится… — А вы как у сестры в бригаде — на время или постоянно? — осторожно спросила она. — Там видно будет… — уклончиво ответил Костя. Варя покачала головой и кивнула Мите: — Запиши там Костину группу… да пойдём по домам — надо всех наших ребят поднять на завтра. Они зашагали вдоль улицы. — «Птенчика» будем звать? — спросил Митя, остановившись около дома Кораблёвых. — Как же, обязательно! — решительно сказала Варя. — И брось ты, пожалуйста, эту кличку… Какой он «птенчик»! — Что верно, то верно! — усмехнулся Митя. — Скорей бычок выше средней упитанности… Витя Кораблёв сидел в горнице и плёл из конского волоса леску для удочки. Выслушав Варю, он долго рассматривал леску — видно, соображал, что же ему ответить. — Я бы с моим удовольствием, да вот на рыбалку собрался. И сестра хочет поудить! — Мальчик кивнул на сидящую у окна Галину, потом посмотрел на Варю: — Пойдём и ты с нами… Я такие места знаю — богатый улов будет! — Нет уж, спасибо! Желаю тебе удачи! — сухо ответила Варя и потянула Митю к двери. — Варюша, обожди минутку! — Галина Никитична поднялась и обратилась к брату: — Витя, а может, рыба потерпит? — Так самое же время… — Ничего, ничего… Порыбачим в другой раз. Наша рыба не уйдёт… Варя, запиши и меня, пожалуйста, в вашу группу. — Галина Никитична, и вы с нами? — воскликнула Варя, выхватывая у Мити тетрадь. — На какую работу вас записать? — А на какую угодно, — улыбнулась Галина Никитична. — Где больше ребят, туда и запишите… Глава 17. КОРАБЛИ В ПОЛЕ Утром четвёрка приятелей чуть свет была уже в поле. Без конца и края тянулись спелые хлеба, перемежающиеся перелесками, коричневыми квадратами пара, делянками голубого овса и ярко-зелёной картофельной ботвы. Сейчас хлеба были волглые, сизо-дымчатые от росы, точно затянутые слюдяной плёнкой. Пока мальчики узкой полевой тропинкой пробирались к бригадному табору, их штаны и рубахи так намокли от холодной росы, будто ребята вброд перешли реку. На углу делянки ребята заметили Марину Балашову. В том же белом платочке и голубой майке, что и вчера, она озабоченно оглядывалась по сторонам, то и дело трогала влажные колосья, и ребятам показалось, что бригадир со вчерашнего вечера так и не уходила домой. — Переживает! — вполголоса заметил Алёша Прахов. — Наверное, всю ночь не спала. — А ты как думал? Легко ли такой урожай убрать? — сказал Костя. И правда, Марину многое беспокоило в это утро: подойдут ли вовремя колхозники, жатки, подводы, не запоздают ли комбайны из МТС? Особенно тревожила её обильная роса, выпавшая за ночь. И мальчики, почувствовав душевное состояние бригадира, остановились поодаль. Но Марина сама подошла к ним: — Вы что это поднялись ни свет ни заря?.. Видали, росища какая, хоть купайся! Теперь жатву рано не начнем. — Так и вы ни свет ни заря… — осторожно заметил Костя. — Уж приметили… — усмехнулась Марина, потом вздохнула и задумалась. — А иначе и нельзя, ребята! За хлеб всегда душа болит. Ветер за ночь утих. Колосья пшеницы стояли недвижимые, оцепеневшие и, казалось, совсем не замечали того оживления, что начиналось в поле. Тарахтя, проехали по дорогам жатки и лобогрейки и заняли свои боевые позиции по углам делянок. Около них, как орудийная прислуга, разместились вязальщицы снопов. Подошли скирдовальщики с трезубыми вилами на плечах. Около полевого стана закурился синий дымок бригадной кухни. И наконец со стороны МТС послышался рокот моторов. — Комбайн, комбайн идёт! — восторженно завопил Алёша и полез на плечи Паше Кивачёву, чтобы первым увидеть машину. — Самоходный дали! Новенький! — Пусти! Что я тебе — вышка, каланча?.. — Паша стряхнул Алёшу с плеч и деловито вгляделся в даль. — Сам ты самоходный! Самый настоящий «Сталинец». И не один, а два. На сцепе идут… А трактор гусеничный, «Челябинец». Ребята помчались навстречу комбайнам. Окрашенные в голубоватый цвет, высоко вскинув коленчатые трубы для выгрузки зерна, они, точно корабли, величественно и неторопливо плыли в просторном пшеничном море. Паша оказался прав: это действительно были два видавших виды комбайна «Сталинец», прицепленные один за другим. За комбайнами двигался полевой вагончик-общежитие, с дверью, с застеклёнными окнами, с койками, с радиоприёмником — комбайнёры любили жить прочно, домовито. Комбайны и вагончик-общежитие тянул широкогрудый трактор «Челябинец», оставляя на полевой дороге ровные прямоугольники своих следов. Сколько бы раз ни встречали ребята этот могучий гусеничный трактор, он всегда восхищал их своей богатырской силой. Гудела и сотрясалась земля, вой мотора заглушал голоса людей, и всем своим видом трактор, казалось, говорил: «А ну, попробуйте, остановите меня!» И высоковские мальчишки могли без конца бежать за трактором, слушать его свирепый рёв и кидать под светлые лязгающие гусеницы палки, ветки деревьев, фуражки. — Ну, что я говорил! — с довольным видом кивнул Паша на трактор, словно тот прибыл к ним в колхоз, послушный его слову. — Теперь наши с «Челябинцем» не пропадут! Но Алёшу посрамить было не так легко. — А я самоходный комбайн всё равно видел! Третьего дня в Почаево шёл. Вот это техника! — И он, улучив момент, вспрыгнул на подножку комбайна и забрался на верхнюю площадку, где стоял знакомый ему штурвальный. Вскоре комбайны остановились. Вагончик-общежитие оттянули в сторону, на заранее приготовленную площадку. Около комбайнов собрались колхозники. Марина принялась договариваться со старшим комбайнёром Лычковым о порядке работ. Ребята крутились около взрослых, надеясь, что, быть может, и им перепадёт какая-нибудь работа у комбайна. Но Никита Кузьмич, заметив ребят, строго сказал, что комбайн — машина строптивая и, не ровен час, прищемит шестерёнкой чей-нибудь любопытный нос или палец. — Ты бы их на тихое место определила, — заметил он Марине. — Скажем, колоски собирать. Ученики всё-таки, школяры! — На колоски! — возмутился Костя. — Да что мы — третий класс, малолетки какие! — Эге! — нахмурилась Марина. — Ты, я вижу, с норовом. А кто в поле хозяин? — Ладно… — вздохнул Костя. — Как скажете, так и будет. На колоски так на колоски… — Вот так-то лучше! Но ребятам в этот раз неожиданно повезло. Старший комбайнёр Лычков сказал Марине, что ему на комбайн к соломокопнителю нужны два расторопных хлопца. Работа несложная: знай вовремя опрокидывай соломокопнитель и, главное, не заглядывайся на ворон. — Это по мне… Я такую работу знаю, — выскочил вперёд Алёша. Как ни хотелось Косте самому на комбайн, но, зная нрав Алёши, он скрепя сердце согласился: — Ладно, занимай позицию. И Новосёлов с тобой. — И ещё два хлопца требуются, — сказал Лычков: — воду подвозить к комбайнам. Костя даже похолодел от обиды. Возить воду, да ещё на упрямых, ленивых быках! Он посмотрел на Пашу: тот, как и обычно, был спокоен и невозмутим. Потом, оглянувшись, поймал на себе взгляд Марины. — Есть возить воду! — вспыхнув, откозырял Костя Лычкову. Свежий утренний ветерок унёс за горизонт пелену облаков, восток заалел, неторопливо поднялось солнце, и порозовевшее пшеничное море покрылось лёгкой зыбью. Роса мало-помалу спала. Лычков в последний раз запустил руку в пшеницу — достаточно ли она просохла, — переглянулся с Мариной и подозвал к себе учётчика: — Радируй в эмтээс! Начинаем! Учётчик побежал в вагончик и, включив полевую радиостанцию, передал в усадьбу МТС, что комбайновый агрегат бригадира Лычкова в четыре тридцать начал уборку хлебов. Комбайны тронулись. Костя с Пашей, как заворожённые, шагали рядом с машинами. Неуклюжие с виду ящики комбайнов вдруг ожили и удивительно преобразились. Пришли в движение все неподвижные, загадочные до сих пор шестерёнки, звёздочки, валики, цепи. Где-то в середине комбайна сердито взвыл стальной клыкастый барабан, нагоняя свистящий ветер; в хвосте машин запрыгали большие и маленькие решёта, словно непокорный и сильный зверёк бился в клетке и не мог вырваться на волю. Но вот наступило и самое интересное. Стоящий на верхней площадке комбайна штурвальный, торжественный, как часовой на посту, опустил почти до самой земли длинный зубчатый стальной нож. Нож пришёл в движение, подрезал под корень стебли пшеницы, и бегущее брезентовое полотно понесло их к клыкастому барабану. Прошли секунды — и в огромную клетку соломокопнителя полетела лёгкая шелковистая солома, из коленчатой трубы в железный ящик — бункер — янтарной струёй потекло зерно. Здравствуй, добрый урожай!.. — Вот это машина! — почтительно сказал Костя, провожая взглядом комбайны. — Прямо-таки за сто людей работает: и жнёт, и молотит, и веет… — Ничего не скажешь, — согласился Паша. — Кто строил — с головой был человек… Мальчики направились к полевому табору, получили волов, запрягли их в телеги и поехали за водой. Быки с таким царственным высокомерием и медлительностью тянули по пыльной дороге бочку с водой, что никакая сила в мире — ни хворостина, ни мольба, ни грозный окрик — не могла заставить их прибавить шагу. К тому же они имели привычку частенько ложиться посреди дороги и отдыхать, сколько им вздумается. Костя выходил из себя, орал на быков, но Паша был невозмутим и утешал приятеля: — А ты плюнь, береги жизнь молодую… Быки, они и есть быки — у них такой режим дня: час поработали — десять минут передышки. Прислонившись к бочке с водой, Паша даже ухитрялся немного подремать. Кроме всего, путь водовозов пролегал как раз мимо полевого тока, где около сортировки работали девочки. — Ребята, какой марки у вас машина? — фыркая, кричали они. — Не «Му-два»? Паша, которому очень понравилась такая кличка, смеялся вместе с девочками, а Костя проезжал с каменным, неподвижным лицом и оставался глух и нем к шуткам. Лычков был доволен ребятами: воду они всегда доставляли вовремя. Но зато беспокоила его выгрузка зерна из бункеров. Две подводы, запряженные лошадьми, с трудом успевали отвозить пшеницу от комбайнов к полевому току. То и дело над комбайнами взвивался красный флажок, сигналя возчикам, что бункеры полны зерном и их пора разгружать. Но подводы были ещё далеко, и комбайнам приходилось останавливаться и ждать. Лычков потребовал от Марины ещё одну подводу. Та пообещала, но свободной подводы всё не находилось. — Большая машина, а простаивает из-за какой-то телеги. Паршивое дело! — обиделся Костя и с досадой заговорил о том, что их водовозная работа — не работа, а дом отдыха, и для доставки воды за глаза достаточно одной пары быков. — Надо что-то смекнуть, Паша!.. И ребята смекнули. Раздобыли у завхоза две пустые бочки, поставили их на концах делянки и наполнили водой. Пока расходовался этот водяной запас, успевали подвезти воду на одной паре быков, а вторая пара оказалась свободной. Костя запряг её в телегу-бестарку и заявил Лычкову, что он будет помогать возить зерно. Однако нагрузить зерно на ходу никак не удавалось. Медлительные быки не поспевали за ходом «Сталинцев», приходилось останавливать машины и ждать, пока шла выгрузка пшеницы. Лычкову это не понравилось: — Так я за день с добрый час времени потеряю. Не пойдёт это дело! Костя бросил на быков негодующий взгляд и погрозил им кулаком: — Эх вы, лбы чугунные! Зачем только корм на вас тратят! Прицепить вас к комбайну за дышло да тягать, как на буксире… — Как, как? — прищурившись, спросила Марина. — На буксире, говорю! — с отчаянием принялся объяснять Костя. — Трактору, ему что… хоть десять таких тихоходов потянет. — А ведь хитро! — засмеялась Марина. — Слушай, Лычков, подхватывай смекалку: цепляй быков к комбайну. — Шутки шутишь, товарищ Балашова? — обиделся комбайнёр. — Что я, к вам в колхоз быков дрессировать приехал? — Не выдумывай ты, Ручей, — шепнул приятелю Паша Кивачёв. — Не станет же комбайнёр из-за наших быков технику позорить. — А может, с учителем посоветоваться или с Яковом Ефимовичем? — не сдавался Костя. — Они не меньше Лычкова понимают. Разговор с комбайнёром ни к чему не привел, но Марина не успокоилась и в обеденный перерыв рассказала о Костиной выдумке Сергею и отцу. Сергей от души расхохотался. — Смех смехом, а догадка-то со смыслом, — заметил Яков Ефимович. — Пойдёмте-ка к Лычкову. Все направились к комбайну. Яков Ефимович осмотрел машину и объяснил Лычкову, что незачем таскать на буксире ленивых быков, а достаточно прицепить к комбайну пустую телегу. — Это другое дело, это можно! — согласился комбайнёр. За ночь Яков Ефимович приделал к телеге железный прут с крючком. Утром, когда подали сигнал, что бункер пора разгружать от зерна, Костя заехал вперёд комбайна и выпряг из телеги быков. Поравнявшись с телегой, комбайн остановился. Мальчик быстро прицепил к нему телегу, и «Сталинец» вновь тронулся. Но теперь рядом с ним двигалась телега-бестарка, и в неё сильной, тяжёлой струёй текло из бункера зерно. Как только подвода наполнилась пшеницей, комбайн опять на минуту остановился. Костя немедленно отцепил телегу, запряг быков и отвез зерно на ток. За день он совершил более десяти таких рейсов. Теперь комбайны не простаивали из-за разгрузки зерна, и Лычков был очень доволен. «Костюшкина сцепка», как назвала её Марина, многим пришлась по душе, и Сергей приказал оборудовать ею ещё несколько бычачьих упряжек. Алёша Прахов всячески превозносил конструкторские способности Кости Ручьёва и переименовал бычачью упряжку из «Му-два» в «Торпедо-два». Глава 18. ПОКЛОН ЗЕМЛЕ Весь день Галина Кораблёва работала с девочками на полевом току. Здесь было, пожалуй, самое весёлое и оживлённое место в поле. То и дело от комбайнов и молотилок подъезжали подводы с зерном, и на току всё выше и выше поднимался золотой пшеничный курган. Вокруг него квохтали, словно сердитые клуши, сортировки. Колхозники зачерпывали зерно, точно воду из пруда, и высыпали его в горловины прожорливых машин. abu Зёрна хрустели под ногами, набивались в карманы, в туфли, в волосы. Вместе с девочками Галина помогала колхозникам перелопачивать пшеницу, чтобы она скорее просохла на солнце; крутила ручку веялки, насыпала зерно в мешки. Потом к току подходили зелёные трёхтонки, доверху нагружались очищенной пшеницей и увозили её в колхозные амбары и на элеватор. — Пошёл-поехал наш хлебушек! — провожали колхозники пыхтящие гружёные машины. Витя Кораблёв тоже был на току. Чувствуя, что Варя очень недовольна им, он всячески старался задобрить девочку и трудился на совесть: по получасу, ни с кем не сменяясь, крутил ручку веялки, отчего спина покрывалась липким потом, или храбро стаскивал с весов тяжёлые мешки. Никита Кузьмич, увидев на току дочь и сына, был немало удивлён и раздосадован: — Так уж без вас и не обошлись бы!.. А мы-то с матерью ждём — жареной рыбой нас накормите. — Решили в другой раз… Наша рыба не уйдёт, — улыбнулась Галина и подморгнула брату. Вечером, когда все расходились по домам, к Галине подбежала Варя с подругами и шепнула: — Пойдёмте завтра снопы вязать! — Снопы?.. — Марина сказывала, вы когда-то рекорд по вязке снопов держали. — Было дело. Давно только… — А попробуйте повторить, Галина Никитична! И нас возьмите с собой. Мы вам свясла будем готовить. Галина только засмеялась: куда ей теперь с белыми да мягкими, без единой мозоли руками! Но девочки смотрели так умоляюще и просительно, что она заколебалась. — Подумаю… Утро вечера мудренее. — Да вы что? — обрушился Витя на девочек, когда Галина ушла домой. — Подружку нашли!.. Ведь сестра не кто-нибудь, а учительница. Институт окончила, диплом имеет. Нужны ей снопы, как прошлогодний снег! — Что ж тут зазорного? — удивилась Варя. — Вон Фёдор Семёнович тоже учитель, а всё умеет делать: и топором, и пилой, и лопатой. Видел, как он сегодня жатку исправил? Придя домой, Галина хотела посоветоваться с отцом насчёт вязки снопов, но Никита Кузьмич был не в духе, и она перед сном подошла к матери. — Поклонись земле, дочка, поклонись пониже, и она тебе поклонится! — обрадовалась мать и, подумав, добавила: — А школьники-то за тобой табуном ходят, вьюном вокруг вьются… Ты бы, Галочка, оставалась при нашей школе, пока место не занято. Поговори-ка с Фёдором Семёновичем. …Утром, надев матерчатые нарукавники, Галина вышла в поле и присоединилась к вязальщицам снопов. — Здравствуй, Галочка, здравствуй, умница наша! — приветствовала её Анисья Епифанцева, строгая высокая старуха с крупной чёрной родинкой между бровями. — Где ни летаешь, а всё к родному гнезду тянешься… — Какая она теперь Галочка! — остановила бабку подошедшая Марина. — Галина Никитична… учительница. Наших ребят скоро обучать будет. — Откуда ты взяла? — шепнула Галина. — Я ещё и назначения не получила. — А как же иначе! Вспомни, как тебя всем колхозом в учение провожали. Вот теперь люди и ждут, чтобы ты в родное село вернулась. Да и ребятишки в один голос трубят: «К нам новая учительница приехала!» — И Марина улыбнулась старой подруге: — И я, Галя, очень рада, что ты с нами будешь… До полудня Галина вязала снопы вместе с другими колхозницами, присматривалась к их движениям и вспоминала все те приёмы и уловки, которые когда-то создали ей славу самой спорой и расторопной вязальщицы в Высокове. После обеда она позвала с собой девочек. — На рекорд пойдёте? — обрадованно спросила Варя. — До рекорда далеко… тренировка нужна. Галина послала Варю вперёд крутить свясла, Катю Прахову с подругой заставила оправлять валки сжатой пшеницы, а сама пошла следом за девочками. Взяла первый валок, как поясом обхватила его свяслом, туго стянула концы, связала их — и сноп готов! Отбросила его в сторону, подальше от некошеного хлеба, а другая рука уже потянулась к новому валку. Ни одного лишнего движения, ни одного ненужного поворота! Горят от сухой, колючей соломы ладони, раскраснелись щёки, покалывает плечо забравшийся под кофточку остистый колосок, но некогда остановиться, нельзя перебить размеренный, рассчитанный темп работы. А кругом уже собрались люди: подошли Сергей, Марина, Фёдор Семёнович; разогнули спины и любуются спорыми движениями Галины другие вязальщицы. Точно по сигналу, со всех сторон сбежались школьники. То и дело слышались восторженные ребячьи восклицания: — Вот это даёт жару! — Набирает высоту! — Скоростной метод показывает! — Это наша новая учительница, — доверительно сообщил Марине Петька. — По ботанике и зоологии, — добавил Колька. — Строгая! — Да что вы говорите! — деланно удивилась Марина. — А я не знала. Костя с Пашей тоже на минутку прибежали посмотреть скоростную вязку. — А какова Кораблёва дочка? — восхищённо сказал Костя, не отрывая от Галины глаз. — Четыре секунды — сноп, четыре секунды — сноп… Сколько это она до вечера навяжет? Тысячи! — Правильный человек, — согласился Паша. — Видно, не только белок умеет ловить. — Эх, Варька её режет! — сокрушённо вскрикнул Костя, заметив, как у Галины в руках оборвалось свясло. Он схватил концы оборванного соломенного жгута и выразительно потряс ими над головой: — С перекрутом вить надо! С перекрутом! Варя кивнула головой, взяла прядь пшеницы и, разделив её пополам, стала тщательно переплетать отдельные стебли — такое свясло, с перекрутом, уже не порвётся. До вечера Галина навязала столько снопов, что довольная Марина обняла её при всех и приказала учётчику записать ей два с половиной трудодня. — Зачем мне трудодни? — разорялась Галина. — Я же себя проверить хотела. Подошёл Фёдор Семёнович: — Поздравляю, Галина Никитична! Пробный урок проведен неплохо. — Какой урок? — не поняла Галина. — По вязке снопов!.. Ребята так полонены твоим мастерством — без ума ходят… Непонятно? Ведь у нашего брата, учителя, что ни шаг, то живой урок. В поле появился учитель, по улице прошёл, в дом к кому заглянул, а дети за ним во сто глаз следят, каждый жест ловят, каждое слово впитывают. Школа, она не только в классе, за партой — она повсюду… — Фёдор Семёнович! Я тут подумала… — тихо сказала Галина, обратив лицо к дому на горе, освещённому закатным солнцем. — Преподавателя биологии у вас всё ещё нет… Если вы не возражаете… — Ну вот… давно бы так! — просветлел учитель. — А я, признаться, хожу и думаю: потянет Галину Никитичну в родную школу, не скучно ей будет со старыми учителями? — С вами-то скучно! — воскликнула Галина. — Да знаете, как мне давно хочется работать с вами! — Ну, рад, очень рад! Слов нет!.. — Фёдор Семёнович смущённо покашлял, словно ему поднёсли дорогой и редкий подарок. — Завтра в роно поедем, всё и устроим… Уставшая, со сладкой болью во всём теле, Галина вернулась домой. Присела на крыльце и задумалась. Темнота ласково обволакивала землю. Сгладились резкие очертания домов, амбаров, и только неподвижная ажурная, точно резная, листва деревьев чётко вырисовывалась на фоне неба, и сквозь неё проступали спелые гроздья звёзд. Мерно застучал движок электростанции — он давал свет в правление колхоза и сельсовет, — ярко вспыхнули огни в окнах, и длинные полосы света легли через улицу. Где-то лениво урчала вода, играла гармошка и в лад ей звучала приглушённая песня. «Хорошо здесь! — подумала Галина. — Три недели в селе пожила, а кажется, что и не уезжала никогда отсюда…» За углом раздались грузные шаги. К крыльцу подошёл Никита Кузьмич. — Так это правда, дочка? — встревоженно спросил он. — В Высокове решила остаться? Уговорил всё же тебя директор? — Да, я надумала… — Спасибо! Удружила отцу! — Никита Кузьмич тяжело опустился рядом с дочерью, скрутил цигарку. — Не вышла, значит, твоя линия? — Ты о чём? — А ты не маленькая, понимай… Замахнулась широко: в науку пойду, в городе жить останусь! А выше учительницы не поднялась. Да ещё где учительница? В деревне… Погодки твои вон куда взлетели! Андрюша Новосёлов в научном мире прижился, Дуня Спешнева в райисполкоме пост занимает, Камушкин — инженер на заводе… Неужто мы, Кораблёвы, других людей хуже? — Да чем же плоха работа в сельской школе? — удивилась Галина. — Ты лучше скажи, чем хороша. Это ваш брат, учитель, носится с нею, как с писаной торбой: мы, дескать, добрые семена сеем, детей растим, в люди их выводим, они нам всю жизнь благодарны. А того не замечаете, что жизнь-матушка посильнее всякого учителя и тут же, за порогом школы, стирает все ваши прописи и пишет своё. Да что там пишет! Топором на всю жизнь вырубает, ничем не сотрёшь… — И жизнь учит, и отец с матерью. А учитель — в первую очередь! Я вот слова Фёдора Семёновича до сих пор помню. — И чем Хворостов тебя прельстил, в толк не возьму! Ни сна у него, ни отдыха — как в плену у ребят! — Никита Кузьмич зло потушил окурок и поднялся. — Подумай, дочка… Влезешь в эту школу — не возрадуешься потом… света не взвидишь. Отец ушёл в избу. Галина Никитична осталась сидеть на крыльце. Теперь мысли её были связаны с отцом и Фёдором Семёновичем. Она знала, что отец недолюбливает учителя. Это началось с давних пор, когда Фёдор Семёнович только ещё появился в Высокове. Он был живой, беспокойный человек, постоянно вмешивался в деревенские события, знал жизнь каждой семьи. Когда в Высокове началась коллективизация, Фёдор Семёнович оказался активным её сторонником. Он горячо выступал на сельских сходках, писал корреспонденции в газетах, разоблачал проделки кулаков, безбоязненно обнаруживал спрятанный ими в ямах хлеб и угнанный в лес скот. «Вроде как не учитель, а уполномоченный какой! — недоумевал Никита Кузьмич. — Не в своё он дело лезет… Держался бы около школы да ребятишек, а уполномоченных и без него хватит!» Сам Никита Кузьмич, осторожный и недоверчивый ко всему новому, в колхоз вступать не спешил. Фёдор Семёнович не раз беседовал с ним, но Кораблёв продолжал выжидать и примериваться. Учитель всё же нашёл путь в дом Кораблёвых. В артель записалась Анна Денисовна. Галина Никитична помнит, как они вместе с матерью привели на колхозный двор свою корову. Вне себя от гнева отец выгнал их из дому: «За учителем потянулись, мне веры не стало… тогда и живите где знаете!» Пришлось Фёдору Семёновичу приютить Анну Денисовну с дочерью у себя на квартире. Потом Никита Кузьмич помирился с женой, записался в артель, но обиду на учителя сохранил надолго. В колхозе он также не раз сталкивался с Фёдором Семёновичем. Учитель ратовал за новую агротехнику, за травопольные севообороты, за сортовые семена; Никита Кузьмич стоял на том, что хозяйство надо вести попроще, особо не мудрствуя… На крыльцо выглянула Анна Денисовна и позвала дочь ужинать. Потом вполголоса спросила: — Чего тебе отец наговаривал? — Он, оказывается, всё ещё Фёдором Семёновичем недоволен. — Есть такое дело, — вздохнула мать. — Давненько плетется эта верёвочка, а конца не видно. Только было поладили — и бац, опять размолвка… — А что случилось? — Отец-то наш два года в кладовщиках ходил. Ну, заважничал, людей стал сторониться. Да и отчётность запустил. Фёдор Семёнович, человек партийный, решительный, возьми да и скажи об этом при всём народе. Отца, конечно, и сместили… Походи, дескать, в рядовых колхозниках, в поле поработай. Вот он и серчает на учителя, каждое ему лыко в строку ставит. Глава 19. НА СТРЕМНИНУ! Две недели шла уборочная страда. За это время Марина убедилась, с каким азартом и увлечением работали ребята в поле, как рвались они к большому, серьёзному делу, и в тот день, когда все хлеба были убраны, сама заговорила с Костей: — И хитёр ты, Костюша! Тишком, шажком, а в работу влез, в самую сердцевину вгрызся. Тактик!.. Кем же мне считать вас теперь — членами бригады или так, с боку припёку? У мальчика заколотилось сердце: — Зачем «с боку»? Вы нас по артельному уставу зачислите, как положено. Ведь вам люди нужны… — А ты уж и про это разведал? — покачала головой Марина. — Ну, что ж с тобой поделаешь! Приводи дружков вечером в правление, потолкуем. — Есть привести! — гаркнул Костя и помчался сообщить новость приятелям. Лица ребят расплылись в улыбке. Нет, только подумать: сама Марина Балашова согласна принять их в свою бригаду! Значит, их ребячьи руки чего-нибудь да стоят! — Мы теперь годик-другой поучимся у Марины — и такие ли урожаи будем снимать! Глядишь, золотые звёздочки получим, — затараторил Прахов. — Хватил!.. «Годик-другой»… Звёздочки знаешь когда загорятся? — возразил Вася Новосёлов. — Пока все секреты про землю не узнаем… Даже Паша Кивачёв оживился в этот раз и спросил, поедут ли они в Москву. — Обязательно! — заверил Алёша. — Кто богатые хлеба выращивает, всех в Москву приглашают. Там, говорят, на каждой улице по кино, и в каждом — новая картина. Вот уж я посмотрю! — А я за кино не гонюсь… — тихо и серьёзно сказал Паша. — Мне бы на заводе побывать, посмотреть, как машины делают. Костя не мешал приятелям разговаривать, а только слегка усмехался, но настроение у него тоже было расчудесное. Вот только жалко, что Варя Балашова не пошла с ними в бригаду!.. А как было бы хорошо работать вместе! Он, скажем, косит спелую пшеницу косой или жаткой, а Варя следом вяжет снопы. Навязала сотню, две, тысячу, а Костя всё размахивает косой, идёт вперёд и вперёд, и люди кругом любуются их работой… Приятели вошли в деревню. Встретив деда Новосёлова, они без всякого сговора так оглушительно поздоровались с ним, что старик даже приостановился: — Что это вы сияете, как пятачки начищенные? Клад нашли? Или на рыбалке повезло? — Дороже клада, дедушка. Мы теперь… — начал было Алёша. Но Костя дёрнул его за рукав: — Во-первых, не болтать прежде срока, а во-вторых… — Он оглядел запылённые лица ребят: — всем вымыться, переодеться. В самое что ни на есть лучшее. Не куда-нибудь зовут — в правление колхоза! Дольше других Костя задержался взглядом на Паше Кивачёве и строго-настрого приказал ему сейчас же отправиться в парикмахерскую и остричься «под полубокс» или «под польку». — И пусть одеколоном «Весна» побрызгается, — добавил Алёша. Ребята разошлись по домам… Колька был немало удивлён, застав Костю в избе перед зеркалом. Брат только что застегнул тугой воротничок белой рубашки и сейчас усердно зачёсывал на косой пробор мокрые волосы. — В клуб кино привезли? Да?.. Какая картина? Всех пускают? Но Костя был всецело поглощён своими волосами. Он зачёсывал их то на правую сторону, то на левую, отводил назад и придерживал ладонью, но волосы, как жёсткая трава-белоус, вновь и вновь поднимались вверх и топорщились во все стороны. Особенно же неукротим был лихой чуб. — Чисто петух соседский, — иронически оценил Колька вид брата. — Его так и зовут: Хорохор! — Сам ты хорохор! — беззлобно ответил Костя. — Это у меня сорт волос такой неполегаемый… Наконец с волосами кое-как удалось справиться, и Костя отправился в правление колхоза. Немало интересных мест есть в колхозе Высокове, где так любят в предвечерний час собираться ребята. Но, пожалуй, нет места притягательнее, чем правление, особенно же в такие дни, когда только что закончен сев или скошены луга, или обмолочен последний сноп пшеницы. В ожидании собрания колхозники сидят на брёвнах перед правлением, мирно беседуют о недавних горячих днях, а ребята гадают и спорят, кого из их отцов и матерей в этот раз назовут лучшим пахарем или сеяльщиком, косцом или скирдовальщиком, чья бригада получит переходящее Красное знамя… Костя сразу отыскал поджидавших его приятелей. Они стояли на высоком крыльце правления, окружённые тесным кольцом школьников, и слушали разглагольствования Алёши Прахова. Костя окинул приятелей оценивающим взглядом и остался доволен их видом. Только пришлось ткнуть Алёше в живот пальцем и заставить его затянуть ремень на последнюю дырочку. — Опять турусы на колёсах разводил? — Да нет, Ручей… — замялся Алёша, — тут вроде ответы на вопросы… А ты чего так поздно? Марина уже давно здесь. Костя с приятелями вошли в правление. За столом сидели Марина и Сергей. Заметив ребят, Марина кивнула им и подозвала к столу: — Серёжа, полюбуйся! Как на парад разоделись. А за усердие на уборке их бы поощрить не мешало. — За этим дело не станет, — согласился Сергей. — Сам видел — работали лихо… — У меня к тебе разговор есть. Сам знаешь, работы моей бригаде прибывает, а с людьми туго… Вот и прошу пополнения, — сказала Марина и сразу заметила, как четыре ребячьих головы кивнули в лад её словам. — Из каких же резервов? — удивился Сергей. — Да вот они, резервы! — Марина с улыбкой кивнула на замерших ребят и поправила Косте кепку, которую тот от волнения сдвинул к левому уху. — Стоят как солдаты в строю. — Этим резервам ещё в школу с книжками бегать да за партой сидеть! — Сергей мельком оглядел ребят. — Запас второй очереди, так сказать… — Это само собой, — согласилась Марина. — Зимой пусть учатся, а летом, в каникулы, ко мне в поле… — Почему только в каникулы? — насторожился Костя. — Мы вам всё время помогать будем. — Это уж ты через край хватил! — остановил его Сергей. — И бригада, и школа… Слишком много берёшь на себя! Зарвёшься. Ты же не двужильный? — Кому интересно — тот осилит, — возразил Костя и смело поглядел Сергею в глаза. — А ты мало на себя берёшь? И председатель, и студент… Сергей усмехнулся. Ему была по душе горячность брата, его жадная тяга к труду и учению, но в то же время что-то беспокоило Сергея. — А Фёдор Семёнович знает о твоей затее? — спросил он. Костя замялся. Что греха таить, он за эти дни так и не осмелился поговорить с учителем… То было некогда, то мешали ребята, то казалось, что учителю не до него. — Ты что же, прячешься от учителя? — нахмурился Сергей. — Всё тишком да тайком хочешь обделать? Семь классов одолел, так ни со мной, ни с учителем уже и поговорить не о чём? — Серёжа, так я… — подался вперёд Костя. — Самостоятельной державой живёшь! Сам себе голова! — перебил его Сергей и с досадой посмотрел на Марину: — И ты хороша! Знала, что ребята задумали, и молчала. Костя поёжился. Почему Сергей думает, что он зарвётся, отстанет от школы? Сил у него хватит, только бы ему поверили! Разве был когда-нибудь такой случай, чтобы он обманул доверие колхозников? Кто в Высокове не помнит, как Костя Ручьёв вытянул из болота завязнувшую кобылу Командировочную, спас весной от затопления стог сена, вывел из горящего телятника двух тёлочек… Кому, как не Косте, колхозники доверяли работать на сенокосилке, возить зерно от комбайна… — Да, тут что-то не то… — покачала головой Марина. — Как видно, нам без Фёдора Семёновича не разобраться. — Так учитель поймёт! — горячо заговорил Костя, чувствуя, что все надежды его рушатся. — Ведь он тому и учил нас. «Подрастёте, говорил, силу в руках почуете — за дело беритесь. За большое дело! Ничего не страшитесь. В кустиках не хоронитесь, на бережку не отсиживайтесь, на стремнину выплывайте…» — Кто пришёл-то!.. Смотри! — шепнул Алёша. Костя оглянулся — и замер. В дверях правления стояли Яков Ефимович Балашов, Фёдор Семёнович и рядом с ним Галина Никитична. В руках она держала чем-то набитый мешок. Позади учителей толпились школьники. — Говори, говори! — кивнул Косте Фёдор Семёнович. — Умные речи приятно слушать. Но из мальчика сейчас даже клещами не удалось бы вытянуть ни одного слова. Он потупил голову и принялся одёргивать рубашку. — Слыхали, Фёдор Семёнович? — озадаченно развёл руками Сергей, кивая на ребят. — На стремнину плыть собрались. Полный вперёд! Учитель снял белую фуражку и подошёл к столу: — Это хорошо, что на стремнину! У меня сердце радуется. Значит, учителя не зря в школе работают, научили ребят кое-чему. — Так-то оно так, а всё же тревожно, — сдержанно заметил Сергей. — Какую колхоз десятилетку отстроил, ничего не пожалел, а ребята вроде не ценят этого… Нет, Фёдор Семёнович, так не годится! Надо родителей вызвать да внушить, чтобы они школьников ни в какие бригады пока не пускали. — Обязать родителей — это нетрудно. — Учитель присел к столу, словно собрался начать урок. — А дальше что? Придёт вот такой, как Костя Ручьёв, в класс, сядет на парту, а сам в окно будет поглядывать. А за окном жизни полно: трактор прошёл, новые сеялки в колхоз привезли, монтёры провода от электростанции к избам тянут, в амбаре семена яровизируют… И всё-то ему интересно, дорого, всё хочется знать, что вы, взрослые, на земле делаете. А этому только радоваться нужно!.. — Издалека вы подходите, Фёдор Семёнович… К чему бы это? — спросил Сергей и посмотрел на парторга. Яков Ефимович кивнул головой — слушай, мол, слушай… — А к тому… — продолжал учитель, — надо нам вместе детей-то учить: и школе, и вам, колхозникам! Сергей потёр голову ладонью и лукаво подморгнул школьникам: — Здравствуйте, дети! Я ваш новый учитель… — Погоди, Сергей, тут дело серьёзное! — остановил его Яков Ефимович. — Колхоз наш развивается, ему нужны грамотные, сведущие люди. А они с неба не свалятся. Значит, надо растить их, воспитывать. Одним учителям тут не управиться. Нужна наша поддержка. Вот сходи в школу как-нибудь да расскажи ребятам, как ты колхоз строишь… Или ты, Мариша… — И я в учительницы?.. — растерянно приподнялась девушка. — А тебе первое место, — улыбнулась ей Галина Никитична. — И так целую группу вокруг себя собрала! Вот они, твои ученики. — Она показала на Костю с приятелями. — Слышала я твои уроки в поле… Чем ты не учительница? — Какие там уроки! — ещё больше смутилась Марина. — Просто так разговаривала при случае… — А ребят от тебя силой не оторвёшь! Значит, есть о чём рассказать, — подхватил Фёдор Семёнович. — Вот мы с Галиной Никитичной и подумали. Да и Яков Ефимович нас поддерживает. Надо наладить в школе серьёзное изучение сельского хозяйства. — Это правильно! — сказал парторг. — Раз ребята к земле да к большому делу рвутся, препятствовать им нельзя. — Так это опять, как с юннатами, будет! — вырвалось у Кости. Он давно придвинулся поближе к Фёдору Семёновичу и не сводил с него глаз. — Опыты на грядках, то, сё… А мы в поле работать желаем, по-настоящему! — Вы и будете в поле, — сказал учитель. — Правление выделит вам несколько гектаров земли, а Марину мы попросим взять вас под своё начало. Словом, организуем при школе вроде бригады юных мастеров высоких урожаев. Костю бросило в жар, он расстегнул тугой воротничок рубашки и переглянулся с Пашей и Васей… Разве он не говорил приблизительно, то же самое? Они получат землю, будут учиться у Марины. Значит, Фёдор Семёнович и Галина Никитична угадали, поняли его думку… Мальчик с благодарностью посмотрел на учителей. Вот и всегда так: ребята куда-то рвутся, лезут, стучатся, а дверь всё закрыта и закрыта… Учителя же пороются в карманах, найдут нужный ключик — и сразу дверь нараспашку: входи свободно! — Фёдор Семёнович, — вполголоса спросил Костя, — а кто в эту бригаду войдёт? — Думаю, что могут войти все желающие — кто, конечно, к земле тянется да работы не боится. Пусть так и примыкают к твоей четвёрке. — Что же она делать будет, эта школьная бригада? — озадаченно спросил Сергей. — Есть для начала дело. И очень интересное… Галина Никитична, покажите! Развязав мешок, учительница достала из него просяной сноп, положила на стол и спросила Костю, узнаёт ли он свой урожай. Костя вгляделся и узнал тот самый злополучный снопик, который у него выпросила Марина. Он прикусил губу. Это было явно не по-честному — передать снопик учителям! При виде длинных, раскидистых стеблей проса Сергей даже приподнялся. — Это ты вырастил? — удивлённо спросил он у Кости. К столу протиснулись школьники, осторожно потрогали метёлки проса и так же, как и Сергей, недоверчиво посмотрели на Костю. Смущённый и недоумевающий, мальчик пожал плечами. — Он, видно, язык проглотил! — усмехнулась Марина и рассказала Сергею, как Костя начал по-новому выращивать просо, но не довёл опыта до конца. Рассказала она и о том, как они с Галиной Никитичной ездили в денисовский колхоз к опытнику Свешникову и тот посоветовал им попробовать сеять просо широкими рядами, чтобы каждому стеблю было просторно и вдоволь хватало света, воздуха и пищи. — Совет несомненно дельный. К нему надо прислушаться, — заговорил Фёдор Семёнович. — Был я в Москве в академии, беседовал с учёными. Сейчас, по заданию правительства, учёные упорно продолжают работу над тем, чтобы превратить просо в одну из самых урожайных культур. И каждый наш опыт, даже самый маленький, может оказаться полезным для науки. Вот пусть школьная бригада и поработает над просом. Вынесем с весны опыт в поле, проведём широкорядный сев… Галина Никитична сказала, что в зимнее время этот опыт можно провести в теплице. — А созреет просо? — с надеждой спросила Марина. — Думаю, что созреет. Если, конечно, теплицу как следует оборудовать, за посевами следить… Марина с волнением оглядела учителей: — Хорошо вы придумали! Нужное это дело!.. И раз уж на то пошло, помогу я вашей школьной бригаде. Только чтобы опыт до конца довести, посередине дороги не застрять! — Это уж как есть! — вспыхнул Костя. — Хватит с меня одного раза. — Верно, Марина, берись за ребят, — поддержал Сергей. — Откроем при школе вроде колхозной академии. А ты у нас за кадры отвечать будешь. — Только станут ли ребятишки слушаться меня? — спохватилась Марина. — Это кто? Члены бригады? — вскинул голову Костя. — Дисциплинка вот будет!.. Замри, в струнку вытянись! — И он так грозно посмотрел на Алёшу, который щекотал Кивачёву соломинкой шею, что тот действительно вскочил и вытянулся. — Надо будет народу рассказать о нашей затее, — предложил Фёдор Семёнович. — Что-то он скажет… — Это уж как полагается, — согласился Яков Ефимович. — Вот вы и доложите сейчас на собрании. Глава 20. ЕНИСЕЙ-РЕКА В садик перед правлением вынесли стол, застлали его кумачом, протянули из окна провод, ввернули в патрон двухсотсвечовую лампочку, и при ярком свете Сергей открыл колхозное собрание. Сначала он зачитал приветственную телеграмму: обком партии поздравлял членов высоковского колхоза с досрочным окончанием уборки. Потом председатель рассказал, кто из колхозников как работал, чем отличился. Переходящее Красное знамя вновь досталось бригаде Марины Балашовой. Пожалуй, никогда школьники не хлопали Марине так оглушительно, как в этот вечер. Аплодисменты неслись с верхнего ряда высокой кучи брёвен, где расселись школьники, и с раскидистых ив, окружавших правление. — Хлопунов бы ко сну спровадить, — недовольно заметил Никита Кузьмич. — Сегодня нельзя, — вступился Яков Ефимович. — Один вопрос решать будем, как раз ребят касается. Затем были вручены Почётные грамоты и премии лучшим косарям, вязальщицам снопов, скирдовальщикам и, наконец, объявлена благодарность школьникам. Косте не сиделось на месте. Собрание затягивалось, и ему казалось, что разговор о школьной бригаде сегодня уже не состоится. Он даже не слыхал, когда Сергей назвал его и Пашино имя. — Ручей, нас зовут! — толкнул его Паша. Мальчики подошли к столу президиума. Сергей сказал что-то о молодых возчиках зерна, о «Костюшкиной сцепке» и вручил им Почётные грамоты. Под гром аплодисментов Костя и Паша неловко полезли обратно на брёвна, не зная, куда девать большие грамоты из плотной бумаги, с красными флагами и золотыми колосьями по краям. Паша принялся засовывать грамоту за пазуху, а Костя — скручивать в трубку. — Что вы делаете! — напустилась на них Варя. — Давайте-ка я подержу. — И она отобрала у ребят грамоты. Наконец слово получил Фёдор Семёнович. Косте казалось, что, как только учитель расскажет о школьной бригаде, все колхозники очень обрадуются и скажут: «В добрый вам час!» — и, может быть, даже захлопают в ладоши. Но вышло не совсем так. Первым после учителя подошёл к столу дед Новосёлов. Он налил из графина воды и залпом выпил её. Потом отыскал глазами Костю с приятелями и показал им пальцем на переднюю скамейку: — А ну-ка, лихая четвёрка, садись ближе. Поговорим! Костя покосился на Фёдора Семёновича, спрашивая взглядом, как ему отнестись к очередной причуде старика. Учитель кивнул головой: ничего, мол, не поделаешь, надо послушаться. Насупившиеся мальчики сели на скамью около стола президиума. — Ребячья бригада при школе — затея, конечно, добрая, — заговорил Новосёлов. — Только вот, опасаюсь, не справятся наши бесогоны. Пшеницу или там просо, может, они и вырастят, а в голове мало чего прибавится. Заботы да хлопоты, а учение потом да после… Вот и наплодят они в школе хвостов да грехов целый воз! А учение дело такое… Это не брод мелководный через речушку: скок-скок по камушкам, ног не замочил и уже на другом бережку. Учение — это вроде как матушка-Волга или Енисей-река. Тут и глубина, и ширина, и ключи-воронки, и стремнины… Знай, плыви изо всех сил, режь волну, не захлебнись!.. А уж если переплыл — далеко шагать будешь! Я вот про своего Андрюшу скажу, как он к наукам льнул. Бывало, ночью мать лампу потушит, так он коптилку вздует и опять за книжку. Вот и переплыл реку Енисей… — Регламент деду! — тонким голосом выкрикнул кто-то из мальчишек с дерева. — Регламентом меня не урежете! Пока не выговорюсь — не уйду! — упрямо заявил старик и, постучав пальцем по столу, долго ещё рассказывал о том, как учился его сын Андрей Новосёлов. Деда Новосёлова поддержал Никита Кузьмич. — К школе мы, конечно, с почтением… — ласково начал он. — Но делали бы вы, учителя, своё дело — ребятишек писать, считать учили! А уж к плугу да к лошади мы их и сами как-нибудь привадим, отцы да матери. А потом, не всем же ребятам на земле век вековать? Какие, может, и в город подадутся… — Не туда поворачиваете, Никита Кузьмич! — вмешался в разговор Яков Ефимович. — Лошадь запрячь да за плугом ходить — дело, конечно, нужное. А только теперь колхознику много больше знать требуется. Вспомните-ка, какой у нас план по артели намечен: машины на поля двигаем, электростанцию строим. Урожаи с каждым годом поднимаем… Сколько же нам в колхозе мастеров надо будет, умельцев, людей новых профессий! И без школы никак не обойтись! И учителя правильно придумали: придётся нам молодых колхозников вместе готовить. Я вот, скажем, могу ребятишек с сельскохозяйственными машинами познакомить. Выступление Якова Ефимовича расшевелило колхозников. Комсомолец Володя Аксёнов сказал, что он может подготовить из ребят группу электромонтёров. Завфермой Поля Клочкова согласилась организовать кружок юных животноводов. — Чем богата, и я поделюсь, — поднялась из-за стола президиума Марина. — Но с одним условием… Замечу, что ребята от учения сторонятся, — уйду от них. Вот за этим столом говорю… перед всем народом: отрекусь, всю дружбу поломаю… Костя сидел как на иголках. Маленькие тугие желваки перекатывались на его щеках, словно он разгрызал калёный орех. Чтобы не выдать своего волнения, мальчик крепко вцепился руками в коленки, но ноги его выписывали под скамейкой самые причудливые фигуры, взрыхляли песок, перекатывали камешки, то и дело сталкиваясь с ногами Паши и Васи. Как видно, приятели чувствовали себя не лучше. Когда все колхозники выговорились, вновь поднялся Яков Ефимович. — А разговор-то получился серьёзный, — обратился он к Косте с приятелями. — Как видите, вам теперь за учение ответ держать придётся не только перед учителями… Подумайте, ребята… Костя посмотрел на своих дружков. Вот она, редкая и такая дорогая минута: все взрослые смотрят на них и ждут, ждут, что же они ответят. — Может, вам на «подумать» время дать? — осторожно спросил Сергей. Костя вспыхнул, с трудом оторвался от скамейки, словно взвалил себе на плечи тяжёлую ношу, и шагнул к столу: — Будем учиться! Ручаюсь! Вот увидите… — Хороша речь! Коротковата, но с весом, — усмехнулся дед Новосёлов и торжественно погрозил пальцем всей четвёрке: — Вы, козыри, этот час крепко зарубите на память! Не батьке с мамкой — всему колхозу обещание дали. А давши слово — держись! Сплохуете — на всю жизнь вам веры не будет. Глава 21. У РОДНИКА Было уже поздно, но Костя не спешил домой. За день произошли такие события, что обязательно надо было поговорить с учителем. Но Фёдор Семёнович всё ещё сидел на брёвнах и беседовал с колхозниками. Речь шла о посевах проса, о достройке электростанции, о каком-то новом сорте семян, за которыми надо немедленно поехать на селекционную станцию. Костя знал эту особенность учителя: всегда у него находились со взрослыми срочные, неотложные дела, и он мог проговорить с ними до глубокий ночи. Клавдия Львовна, по обыкновению, ждала мужа ужинать и, не выдержав, посылала за ним кого-нибудь из школьников. А в прошлое воскресенье был даже такой случай. Клавдия Львовна отправила Фёдора Семёновича разыскивать сбежавшую озорницу козу. Учитель обошёл колхозные усадьбы, потом встретил Якова Ефимовича, и тот пожаловался ему, что у молотилки перекосило барабан. Забыв про козу, Фёдор Семёнович почти полдня провёл в кузнице, вместе с кузнецом ломая голову над тем, как исправить барабан. Козу между тем словили на колхозном огороде Колька с Петькой и привели её на «школьную гору». Сейчас Костя стоял около брёвен и сильно досадовал, что взрослые так не вовремя захватили учителя. Наконец он не выдержал и громко произнёс: — Фёдор Семёнович, вас Клавдия Львовна ужинать ждёт! Учитель спохватился и, поднявшись с брёвен, направился к дому. И опять он был не один — колхозники шли рядом с ним: кому было просто по пути, кому нужно было ещё о чём-нибудь переговорить с учителем… Но вот, пожелав Фёдору Семёновичу спокойной ночи, они один за другим сворачивали к своим избам, и вскоре с учителем остался один лишь Сергей Ручьёв. — Видел, Серёжа, как получается? — негромко сказал Фёдор Семёнович. — Колхозом ты неплохо руководишь. Верно, каждого члена артели знаешь. А вот что у родных братьев в голове — тебе и невдомёк… — Да-а… — вздохнул Сергей. — Не думал я, что он так к земле тянется. Они остановились около дома Ручьёвых. — И ты по следу идёшь? — заметил Сергей брата. — Ну что же, давай прощаться с Фёдором Семёновичем… — Я провожу немного, до моста, — тихо ответил Костя. И учитель, угадав, как важно мальчику побыть с ним наедине, не напомнил про поздний час, хотя обильная роса уже лежала на траве и звёзды густо обсыпали тёмное небо. — Обязательно до моста? — усмехнулся он. — А вдруг со мной что случится без провожатого! Учитель с Костей миновали околицу деревни, пересекли скошенный луг и, остановившись на мосту через Чернушку, молча прислушались. Тихо плескалась река, в тёмных, таинственных кустах что-то еле заметно шевелилось, и вся земля, натруженная и уставшая за день, казалось, мерно вздыхала, перед тем как забыться до утра крепким, здоровым сном труженика. — А хорошо Тимофей Иванович про учение сказал! — вспомнил Фёдор Семёнович. — «Школу пройти — что Енисей-реку переплыть. А уж как переплыл — далеко человек шагать будет!» Ах, как хорошо!.. Кто-то затопал по бревенчатому настилу моста. Костя с учителем оглянулись. Из темноты вынырнула Варя. — Ой, а я думала — не нагоню вас! — Девочка перевела дыхание. — Фёдор Семёнович, вы знаете… Мы тоже решили в школьную бригаду записаться. Можно? — Об этом надо ядро спросить… инициативную группу, так сказать, — ответил учитель. — Кто это «мы»? — настороженно спросил Костя. — Я вот, Катя Прахова, Митя Епифанцев… Думаю, что и Витя Кораблёв запишется. — Кораблёв?! — Что ты удивляешься? — Нет… я ничего, — неопределённо буркнул Костя. — Ну вот и договаривайтесь, — сказал учитель. — На днях собрание соберём. А я пойду… Не провожайте дальше. Распрощавшись, Фёдор Семёнович исчез в темноте. За ним пошёл и Костя. — Ты куда? — окликнула его Варя. — К роднику! Пить охота, — сказал мальчик, хотя ещё и сам твёрдо не знал, почему его потянуло к родничку у «школьной горы»: потому ли, что день был жаркий и Косте действительно захотелось пить, или потому, что мальчик был в большой обиде на Варю и хотел от неё уйти. — Ой, и мне пить хочется! — вскрикнула девочка и пошла рядом с Костей. Но разговор не вязался. После того дня, как они ехали вдвоём на лошади, им ни разу не приходилось оставаться наедине. Подошли к родничку. Почти невидимый в темноте, он журчал, звенел и наперекор всему никак не хотел засыпать. Костя пошарил в темноте берестяной черпачок и, не найдя его, зачерпнул воду из родника прямо ладонями. Его примеру последовала и Варя. Они так жадно и долго втягивали ледяную воду, словно наперебой хотели убедить друг друга, что пришли к родничку только с одним-единственным желанием — пить, пить и пить! Но жажда, по правде сказать, была совсем невелика. И Варя, пользуясь темнотой, зачерпывала ладошкой воду из родника и выливала её обратно. Руки у неё совсем окоченели. — Костя, ты не думай, пожалуйста, про ту записку, что я с Витей прислала, — наконец заговорила девочка. — Это просто глупость была… Порви её. — Я и забыл давно, — небрежно сказал мальчик, хотя на самом деле ничего он не забыл и до сих пор помнил каждое слово записки. Затем он не без торжества спросил: — Когда руку отсекать будем? — Кому? — А Кораблёву… Помнишь наш спор? — Так никто ж не выиграл, — возразила Варя: — ни ты, ни Витя. — Как это «не выиграл»? Я сказал: «Буду в поле работать». Вот и буду! — Так при школе же бригада… учебная. — Это верно, — примирённо согласился мальчик и, подняв голову, долго смотрел на тёплый огонёк, что светился в окне квартиры учителя. — А ты это здорово перед всем собранием сказал: «Будем учиться! Ручаюсь!» — сказала Варя. — Теперь забот у тебя сразу прибавится. — Каких забот? — А как же! И Пашу Кивачёва надо будет вытягивать, и Прахова… Ты же за всех обещание дал, за всё ядро. Ты теперь словом связанный. — А ведь и правда… за всех, — несколько растерянно произнёс Костя, только сейчас со всей глубиной осознав то, что произошло на собрании. — Это ничего, — успокоила девочка. — Бригада у нас большая будет. Ты в комсомол вступишь. Вытянем ребят… — Надо вытянуть! — Как это у вас там, на «катере», принято говорить: «Полный вперёд!» — А ты откуда знаешь? — Да уж знаю… Разведка донесла. — Колька старается… Гвоздь! — И руку вы друг другу на дружбу дали… — Дали… — признался Костя, отыскал в темноте Варины руки, соединил их и положил поверх свою: — Вот так! Девочка вздрогнула. — Холодные у тебя руки… как сосульки, — сказал Костя. — От родниковой воды. Варя быстро отняла руки и, нагнувшись, принялась согревать их своим дыханием. А родничок журчал себе и журчал… ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СТРАДА Глава 1. БОЛЬШИЕ МХИ Рано утром Витя Кораблёв постучал к Балашовым в окно. Варя выглянула. Вид у мальчика был такой, словно он только что сошёл с витрины охотничьего магазина: непромокаемые, выше колен сапоги, кожаная куртка, на поясе — патронташ с медными патронами, на голове — старомодный картуз с высоким верхом и ремешком. А за плечами грозно смотрела в небо настоящая двустволка. При виде такого великолепия Варя ахнула. А Петька, не моргая, смотрел на Витю почти две минуты, потом стремглав помчался к Ручьёвым: надо же сообщить Кольке, что сегодня начинается охота на уток; может, им тоже удастся примкнуть к охотникам. — Витька, а усы? — наконец спросила Варя. — Какие усы? — Ну такие… густые, кручёные… Тогда ты совсем как охотник на картинке. — Будет тебе! — отмахнулся Витя. — Ты собирайся быстренько. На охоту пойдём, на Большие Мхи. И сестра с нами. — Галина Никитична! — вскрикнула Варя. — Тогда и Косте надо сказать, он тоже на Большие Мхи собирался. И Паша Кивачёв с ним. — Ещё чего! — нахмурился Витя. — На уток оравой не ходят. — Мы только до болота вместе, а там разбредемся. Ты не уходи без нас… мы скоро! — И Варя побежала к Ручьёвым. Но Кости дома она не застала. Лишь Колька с Петькой о чём-то шептались в углу избы. — Где Костя? — спросила Варя. — А ну его… злыдень! — пожаловался Колька. — Ушёл с Пашей Кивачёвым и не взял нас. Шипит, как гусак, — не подступись! — Вы что ему сказали? — А то и сказали… тебя Витька дожидается. — Кто же вас просил! — рассердилась Варя. — Ягоды вы скороспелки! Девочка выбежала за усадьбу, посмотрела на полевую дорогу, но Кости нигде не было видно. Она вернулась домой и, досадуя, что так неладно получилось, решила совсем не ходить на охоту. Но тут к окну подошёл Витя с сестрой. Галина Никитична тоже была в сапогах и с ружьём. — Пойдём с нами, Варюша! — позвала она. — Я давно Большие Мхи не видала. И Варя не устояла: — А девочек можно ещё позвать? А пионеров моих? — Конечно, можно, — согласилась Галина Никитична. — Устроим вроде экскурсии. Минут через двадцать большая группа мальчиков и девочек в сопровождении учительницы тронулась к Большим Мхам. У кого не было ружья, тот нёс в руках корзинку или кузовок для грибов и ягод. Колька с Петькой вооружились луками, показывали всем набор стрел с острыми гвоздиками на концах и наперебой уверяли, что такой стрелой можно убить наповал любую птицу, если только угодить в самое сердце. Путь до болота был не близким. Сначала шли осиротевшим пустынным полем с колючим рыжим жнивьём, потом прозрачными перелесками, где мастерица-осень уже начала свою тонкую работу — прошила розовыми стежками зелёную одежку осин, посадила яркую багровую латку на куст калины, тронула желтизной берёзы. Серебристые нити паутины плавали в воздухе, в ветках ели жалостливо кричала какая-то птица, словно печалилась, что весёлое лето подходит к концу и надо расставаться с такими хорошими местами. Галина Никитична срывала то какой-нибудь цветок, то стебелёк травы, то пухлый коричневый шар гриба-дождевика, показывала ученикам и спрашивала, что они знают про этот цветок, траву, гриб. Девочки начали собирать цветы и листья для гербария. Алёша отыскал стебель одуванчика, смастерил пищалку и выдул из неё звук, напоминающий плач ребёнка: «Уаа! Уаа!» Катя сердито зашикала на брата, но учительница только засмеялась. Потом вырвала с корнем пустотелую дудку, попросила у ребят нож, отрезала от дудки толстое нижнее колено, сделала узкий продольный надрез и приложила к губам: лес огласился тонкими протяжными звуками. — Пошли игры-забавы! Какая уж тут охота! — шепнул Витя и потянул Варю за руку. Они немного отстали, и мальчик с досадой спросил, зачем Варя собрала столько школьников. — А что ж такого! — удивилась девочка. — Когда много — это интереснее. — Куда как интересно!.. Даже Ручьёва не забыла пригласить. Шагу без него ступить не можешь! — Вот уж неправда! — вспыхнула Варя. — Костя и без меня на охоту собирался. — Кстати, где же он? — оглянулся по сторонам Витя. — Он с Пашей, наверное, вперёд ушёл. Витя встревожился: — Хитёр парень! Теперь наши места первым захватит. — Почему «наши»? — Есть у нас с отцом такое местечко: у Спиридонова озера. Давно облюбовали… Ну да ничего… Спиридоново озеро, оно такое… К нему без ключа-отмычки не подойдёшь, просто так не поохотишься. — Загадки загадываешь? — Есть секретец! — Витя посмотрел на девочку: — Давай, Варя, махнем туда. Поохотимся вдвоём. Уток там!.. — Да нет… неловко! — Варя кивнула на идущих впереди школьников: — Мы же все вместе пошли. — И она перевела разговор на другое: — Да, Витя! Мы с Катей в школьной бригаде будем работать. Я и тебя записала. Мальчик замедлил шаг и удивлённо присвистнул. — Ты что, возражаешь? А я думала… Мы ведь всегда с тобой вместе были… Чувствуя, что девочка может рассердиться, Витя поспешно взял её за руку: — Ну зачем эта бригада? Нам же учиться нужно. — А Фёдор Семёнович, по-твоему, не хочет, чтобы мы учились? — Кто его разберёт, чего он хочет! — отмахнулся Витя. — Нет, ты только подумай! Школьная бригада… Сей рожь, пшеницу, сорняки поли… А потом ещё на ферму направят — коров чистить, за телятками ухаживать… Это тоже учение? — А чем не учение? Вспомни-ка Полину Клочкову. Она со школьных лет за телятами начала ухаживать, а сейчас завфермой работает. Про её опыт в книжках написано. — Нам-то что до этого! Мы же с тобой в город учиться пойдём, в институт… — А из города дорожка куда приведёт? Может, опять в колхоз, как вот сестру твою. — Всё равно зря эту бригаду придумали, — не сдавался Витя, — пустая затея, чепуха… Варя вырвала руку и спрятала её за спину. — Значит, Фёдор Семёнович чепуху придумал? Да ещё где — при всём народе!.. Ну, знаешь… — Это не мои слова. Отец так говорит, — поправился Витя. abu — Сердится твой отец на Фёдора Семёновича за критику… вот и наговаривает, — вырвалось у девочки. Витя потемнел в лице: — Ты погоди… Не только отец… Мария Антоновна тоже не согласна с директором школы. — Откуда ты знаешь? — насторожилась девочка. — Вчера отец с ней разговаривал. Так химичка говорит, что школьная бригада — только помеха в учении… — А знаешь, как нашу химичку в Высокове зовут? Дачница! Живёт, и ни до чего ей в колхозе дела нет. — Пусть хоть и «дачница», а свой предмет она вот как знает… abu — Дело, конечно, твоё, — безразличным тоном сказала Варя. — Если боишься отстать, можешь в бригаду не записываться! Не обязательно! — И она побежала догонять ребят и Галину Никитичну. Вскоре школьники вступили в густой, прохладный лес. Чувствовалась близость болота. Нога тонула в мягкой мшистой подстилке. Появились заросли ежевики, черничника, густо обсыпанного тёмно-лиловыми ягодами. Потом ельник сменился ольховником, запахло прелыми листьями, захлюпала вода, и земля под ногами стала зыбкой, неустойчивой. То и дело встречались трухлявые, умершие на корню деревья. Достаточно встряхнуть их — и они распадались на куски, словно были слеплены из глины. Наконец лес поредел и открылось большое болото. Кустарники, низкорослые деревья, осока, заросли камыша, рогоза с коричневыми плюшевыми початками, белесый мох, зыбкие трясины и кое-где просторные лагуны с густой чёрной водой… В отдалении прозвучали выстрелы. — Галина Никитична, давайте и мы стрелять, — напомнила Варя. — Вон они, утки, кружатся… — В самом деле, надо хоть ружьё попробовать, — согласилась учительница и показала школьникам на сосну с обломанной верхушкой: — После охоты собираться здесь. А сейчас расходитесь! Но не успели ребята разбрестись по болоту, как из-за кустов выскочил Паша Кивачёв. Был он бледен, мокр, измазан тиной, и в сапогах его, как в насосах, чавкала вода. — Откуда ты? — кинулась к нему навстречу Варя. — Там… там… — Губы у Паши дрожали. — Ребята, Галина Никитична! Там в озере Костя Ручьёв застрял… ни туда, ни сюда не может… — Это где случилось? — встревоженно спросила Галина Никитична. — В Спиридоновом озере? — В Спиридоновом, — кивнул Паша. — Веди скорее!.. — И учительница быстро пошла вслед за Пашей. Глава 2. БУКВЫ НА КОРМЕ Узнав от Петьки, что Варя собирается на охоту вместе с Кораблёвым, Костя не стал её ждать и отправился с Пашей Кивачёвым на Спиридоново озеро, где всегда в изобилии водились утки. — Пока у них подъём да сборы, а мы первенькими на озеро явимся! — радовался Паша. — Утки непуганые — не меньше дюжины набьём, как пить дать! Через час ребята были у озера. Продолговатое, с причудливыми ответвлениями и топкими берегами, оно затерялось среди болота. Водоросли и камыш с каждым годом всё смелее и настойчивее наступали на озеро и грозили совсем скрыть его от глаз людей. Вода в озере была тёмная, густая, как кофейная гуща; из неё торчали рогатые чёрные коряги. Охота началась удачно: с первых же выстрелов Костя с Пашей подбили по утке. Птицы кувыркались в воздухе и тяжело шлёпались в заросли камышей. — А как же добычу доставать будем? — озадаченно спросил Паша. — Было бы чего доставать… — успокоил Костя. — Ты бей, не зевай, пока лёт хороший. Утки, словно пренебрегая молодыми охотниками, так и лезли под ружьё: вспархивали из зарослей камыша, проносились над озером, плескались в воде. И мальчики не жалели патронов. Ещё несколько подбитых птиц упало в озеро. — Видал? Селезня подбил кило на пять! — восторженно закричал Паша и вдруг принялся стаскивать сапоги. — Я сейчас всю добычу соберу! Он быстро разделся, раздвинул заросли камыша и поплыл. Но в ту же минуту взвизгнул и с таким видом повернул обратно к берегу, точно за ним по меньшей мере гналась прожорливая акула. Облепленный тиной, Паша стремглав выскочил на сухое место и принялся растирать себе грудь и плечи. Костя от души расхохотался: — Что, брат, не по носу табак? — Ты не смейся, — обиделся Паша. — Вода как лёд — ноги сводит, и тины полно. Только лягушкам плавать… Брр! Костя подошёл к озеру, опустил руку в воду: — Да… Холодненько! Верно, подземные ключи бьют. — Ну вот, — расстроился Паша, натягивая рубаху, — били уток, били… А толку что? Зазвал тоже на это болото, пропади оно пропадом! Костя с досадой побрёл вдоль топкого берега. В самом деле, охота получилась конфузная. Хотя бы бревно какое-нибудь найти или плотик, чтобы добраться до убитых уток! Но ничего этого на берегу не было. И вдруг Костя заметил что-то продолговатое, чёрное. Увязая по колени в тине, он полез в камыши. Там стояла старая лодка, и в ней лежало весло, похожее на лопату. Костя даже засмеялся от радости: бывают же такие счастливые находки! И что это за добрый человек притащил сюда лодку?.. Недолго думая мальчик столкнул её в воду и, загребая веслом, поплыл по озеру. Паша, увидев приятеля в лодке, так и застыл с сапогом в руке. И хотя лодка двигалась медленно, цепляясь днищем за водоросли, но ему казалось, что она летит, как быстроходный катер. И Паша с удовольствием принялся подавать с берега команды: — Право руля! Так держать… Первая утка в осоке, вторая — в камышах… Лавируя среди зарослей камыша и осоки, Костя подобрал убитых уток и направил лодку к берегу. Но тут мальчик заметил, что лодка подозрительно быстро наполняется водой. До берега было ещё далеко, а она уже осела в воду по самый борт и почти не двигалась. Паша с берега размахивал руками и торопил приятеля. Но Костя ничего не мог сделать. Почувствовав, что лодка тонет, он прыгнул в озеро и поплыл. Холодная вода обожгла тело; ноги и руки запутались в водорослях, скользких и прочных, как сыромятные ремни. Костя захлебнулся. Вода была горькая, противная. Резким движением он разорвал водоросли, опутавшие руки, и схватился за борт лодки. Она снова начала погружаться в воду. Костя попытался нащупать ногами дно. Озеро казалось бездонным. Мальчик изо всех сил двигал руками и ногами и, как поплавок, держался на одном месте. Костино «кораблекрушение» сначала даже развеселило Пашу. — Что, брат, тоже не по носу табак? — закричал он. Но, видя, что приятель плыть не может, крутится на одном месте и захлёбывается, Паша понял, что дело не шуточное. — Держись, Ручей… Я сейчас! Он кинулся в кусты, притащил длинную жердь и, войдя по колени в воду, протянул её приятелю. Но нужно было ещё несколько таких жердей, чтобы достать до Кости… Паша схватился за голову и с криком: «Тонет! Спасите!» — кинулся прочь от болотистого берега. Костя между тем выбивался из последних сил. Тяжёлые сапоги и намокшая одежда тянули его вниз. Но тут ему удалось нащупать сапогом что-то твёрдое — по-видимому, это была подводная коряга. Костя встал на неё одной ногой и, осторожно придерживаясь рукой за лодку, смог перевести дыхание и обдумать своё положение. Что говорить, попал он в переделку! Пригвождён к подводной коряге и не может податься ни назад, ни вперёд. И Паша куда-то исчез! Что же теперь делать? Не пропадать же! Отец его на фронте разведчиком был, десятки раз через линию фронта пробирался… через мины, через колючую проволоку, под огнём. Значит, надо и ему доплыть до берега… Костя с трудом стянул пиджак и бросил его в лодку. Попробовал стащить сапоги, но они размокли, набухли и никак не снимались. Костя сплюнул от злости, достал из-за голенища нож и, наметив торчащую невдалеке из воды корягу, пустился вплавь. Он где-то читал, как отважный моряк сражался с осьминогом, и сейчас, взмахивая ножом, мальчик разрезал цепкие водоросли, будто отсекал жадные щупальца морского чудовища. А водоросли и корневища, словно сговорившись между собой не выпускать мальчика из озера, становились всё плотнее, гуще. Вновь Косте пришлось хлебнуть горькой воды. Наконец с немалым трудом он добрался до коряги и оглянулся. От лодки его отделяло метров пять, не больше. А до берега ещё не близко. Ну да ничего! Вот он малость отдышится, соберётся с силами и доплывёт до второй коряги, а там до третьей… Неожиданно на берегу показались Паша, Галина Никитична и школьники. Они думали увидеть Костю по грудь в трясине, позеленевшим от страха. Каково же было их удивление, когда они заметили мальчика верхом на рогатой коряжине! Костя деловито растирал плечи, грудь, глубоко вдыхал и выдыхал воздух. — Видали, физкультурой занимается утопленник-то! — обрадованно закричал Паша и замахал Косте руками: — Эй ты, с разбитого корабля! Сейчас мы тебя спасать будем! — Никто пока не тонет. Видишь, какую я точку опоры нашёл! — И Костя, словно доброго коня, погладил корягу и начал опускаться в воду, чтобы плыть дальше. — Ручьёв, не смей! — крикнула Галина Никитична. — Не смей плыть! Держись за корягу и жди. Ничего не понимая, мальчик забрался на корягу. Галина Никитична тем временем что-то сказала ребятам, те разбежались по сторонам и вскоре вернулись с длинными жердями. Потом они надрали с кустов ракиты коры и принялись связывать ею концы жердей. Получился один длинный шест. Его спустили в воду и осторожно начали проталкивать по направлению к Косте. Вскоре шест ударился о корягу. — Держись крепче, Ручьёв! — приказала Галина Никитична. — Мы тебя будем тянуть к берегу. — Обождите! — всполошился Паша. — А лодка? Там же у нас утки битые!.. Костька, бери, бери её на буксир! Да Костя и сам был не склонен оставлять лодку посередине озера. Он подплыл к ней, подтянул шест, привязал его ремнём к носу лодки, а сам ухватился за корму. Школьники взялись за другой конец шеста и под команду Паши: «Эй, да ухнем! Сама пойдёт!» — подтянули необычный караван к берегу. Потом они быстро развели костёр и усадили Костю сушиться. Волнение вскоре улеглось. Ребята забросали Костю вопросами и посоветовали назвать корягу-спасительницу Островом Доброй Коряги. — Шутки шутками, — с облегчением вздохнула Галина Никитична, — а всё это могло кончиться очень печально. Спиридоново озеро — опасное озеро. Вы же знаете, почему оно так называется: в нём погиб почаевский охотник Спиридон. Вот так же полез за убитыми утками и не мог выплыть — водоросли помешали. — Да, Костя, — спросила Варя, — зачем ты в худой лодке поплыл? — Я не заметил, что она худая… Сено на дне лежало. — Ребята! Галина Никитична! — неожиданно закричал от озера Паша. — Идите сюда. Мы на след напали! Все подошли к озеру. У вытащенной на берег лодки вместе с Пашей возились Колька и Петька. Вода из лодки вытекла, и ребята с видом завзятых следопытов изучали обнажившееся днище. — Костя, ты видишь? — спросил Паша. — Вижу. Лодка как лодка. Дыра в дне… — Ты смотри, дыра-то какая большущая! А вот и затычка к ней… — Паша вытащил спрятанную под скамейкой деревянную пробку и примерил к отверстию в днище. — Как раз подходит! Смекаешь теперь? — Стой, я догадываюсь, — торопливо заговорила Варя. — Если сам хозяин на лодке поедет, он дыру пробкой заткнёт и лодка не тонет. А как кто чужой захочет прокатиться — ну, и тони в болоте, как вот Костя сегодня… — Она растерянно покачала головой. — Ну что за человек этот хозяин! Неужели такие на свете водятся? — Где там человек! Просто жила! — зло сказал Паша. — Лодки ему жалко… Сквалыга проклятый! Страсти разгорелись. Паша предложил выследить «жилу-сквалыгу» и заставить его прокатиться в худой лодке. Пусть он наглотается тухлой воды в озере, посидит на коряге да накричится, призывая на помощь! Неожиданно взгляд Вари упал на корму лодки. Там сквозь тину смутно проступали две смоляные буквы: «В. К.». Вдруг вспомнились загадочные слова Вити: «Спиридоново озеро, оно такое… К нему без ключа-отмычки не подойдёшь…» «А вдруг это Вити Кораблёва лодка? — с испугом подумала девочка. — И он никому не сказал, что она худая! — У неё похолодели руки. — Нет-нет, не может этого быть!» Не выдержав, Варя подошла к лодке и села на корму, загородив ногами буквы: — Будет вам про лодку… Надоело! Спихнём её в воду! Костя с недоумением посмотрел на девочку: — Зачем же? Может, кому и пригодится… Только надо знак оставить, что дыра в днище. Он достал нож и, присев на корточки, крупно выцарапал на обшивке: «Лодка худая. Будь осторожен!» Вскоре, потушив костёр, все направились к дому. Убитых уток, привязав к поясу головами вниз, как и принято у охотников, несли Паша, Колька и Петька. Варя задумчиво плелась позади всех. При выходе из леса школьники повстречали Витю Кораблёва. На поясе у него красовались четыре утки. — Небогато, охотнички! — засмеялся он, картинно упирая руки в бока. — Полдюжины уток на такую компанию!.. По косточке не достанется… Он подождал Варю и зашагал рядом с ней: — Не пошла со мною охотиться… Была бы с добычей! Хочешь мою утку? Бери любую. Варя покачала головой и поглядела на мальчика: — Ты мне утром загадки загадывал… про ключ, про отмычку… Ключ — это твоя лодка на озере? С дырой в днище? — Смекнула теперь? Она самая! — засмеялся Витя. — А что? Искупались охотнички, поглотали водички? Вот, наверное, потеха была! — Так это ты нарочно дыру в днище пробил? — Никто её не пробивал. Лодка сама прохудилась. — А почему ты не предупредил никого, что она с дырой в днище? — Чего это ради? — удивился Витя. — Моя же лодка… — Твоя!.. — Варя остановилась и даже подалась назад. — Что ты говоришь такое? — А потом, люди же не слепые, — поправился Витя, — должны видеть, что лодка худая. — А ты знаешь, что из-за твоей лодки Костя чуть не утонул?! — Ещё что скажешь! — опешил Витя. — Будто он плавать не умеет. — Так в Спиридоновом озере нельзя плыть! Водоросли мешают… Ты понимаешь, что натворил?.. — Я-то при чём? — растерянно забормотал Витя. — Ну зачем Ручьёв в худую лодку полез? Кто его просил? — Ах, вот как! Ты уже и не виноват! — вскрикнула Варя и в упор посмотрела на мальчика. Разве высоковские ребята так поступают?.. Сколько раз, заметив повреждённый мост или неисправную дорогу, они ставили знак, что проезд закрыт, и бежали предупредить взрослых о беде. Почему же сейчас Витя Кораблёв изменил этой хорошей привычке, никому не сказал о худой лодке на озере и, кажется, не чувствует за собой никакой вины?.. — Будет тебе, Варька! — отмахнулся Витя. — Ничего ж такого не случилось. А вперёд Ручьёву наука — в чужую лодку не полезет. — Слушай… — Варя вплотную подошла к мальчику и, задыхаясь, почти шёпотом сказала: — Если ты мне друг… завтра же… нет, сегодня… всё расскажешь… Фёдору Семёновичу, сестре, ребятам… Про худую лодку, про озеро. А не расскажешь — лучше не заговаривай и не подходи ко мне! И она кинулась догонять далеко ушедших вперёд Галину Никитичну и школьников. И уже совсем было настигла их, как вдруг свернула в сторону, к овражку, где курчавились молодые кустарники, будто только они могли утешить её в эту горестную минуту. А Витя Кораблёв всё ещё стоял на дороге и, держа утку в руке, смотрел Варе вслед. Глава 3. ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ Накануне первого сентября до позднего вечера в окнах горели огни: матери гладили детям рубашки и платья, прикидывали, что бы такое приготовить повкуснее на завтрак, отцы давали детям разные советы — казалось, что всё село готовит школьников в далёкий и трудный поход. Утром Варя поднялась с чувством необыкновенной лёгкости. Было ещё очень рано, Петька крепко спал, и девочка, босая, в коротком платьице, выбежала на крыльцо. Промытые ночным дождём белые ступеньки уже нагрелись от солнца и были теплы, как печная лежанка. Варя, жмурясь, постояла немного на крыльце, поговорила с собакой, кинула курам щепотку зерна, и те дробно застучали носами о железный противень. Потом девочка обошла огород, посмотрела на желтеющую листву берёз за дворами, постояла у круглого пруда на усадьбе, в котором отражались белые пушистые облака. Нигде долго не задерживаясь, Варя заглянула в колхозный птичник, в телятник, на молочную ферму. Вот и кончилось лето — с пионерскими походами, купанием, рыбной ловлей, со сладким запахом сена на лугу, с работой в поле, в саду, на пришкольном участке… Теперь за парту, за книги! Соберутся со всей округи школьники, в классы войдут учителя. Что-то они откроют ребятам, куда поведут их?.. На пути встретилась большая лужа. Девочка оглянулась и, убедившись, что за ней никто не следит, с удовольствием пересекла её, вспенивая дождевую воду. В этом году она, наверное, последний раз ступает по земле босыми ногами. Теперь придётся носить чулки, туфли, валенки. У «кузнечного цеха» Яков Ефимович ковал лошадей. — Не проспала, Варюша? — кивнул он дочери. — Это хорошо! В такой день не прощается. Когда последний гвоздь был загнан в подкову, Яков Ефимович вместе с дочерью направился домой завтракать. К завтраку собралась вся семья: пришла с фермы мать, с поля — Марина, сползла с печки старенькая бабушка. И, хотя о школе и предстоящих занятиях слов было сказано немного, Варя с Петькой чувствовали себя в центре внимания. Бабушка долго копалась в уголке, потом положила перед Варей и Петькой коробочку с ластиками: — Вчера в сельпо купила. Вы уж примите от бабушки. Учитесь на здоровье! Таким подарком Петька даже оскорбился. Зачем же такую уйму ластиков? Можно подумать, что у него в этом году в тетрадях будут одни лишь кляксы да помарки! Но Варя, пребольно толкнув Петьку в бок, заставила его замолчать и поцеловала бабушку в щёку. — Ну, а мне когда в школу являться? — со смехом спросила Марина. — Возвели в учителя, а что да как — неизвестно. — А мы тебя известим, — пообещала Варя. Надев новое платье и туфли, она побежала собирать подруг. Разве можно идти в школу одной, да ещё первого сентября! …У Ручьёвых сборы были в полном разгаре. Костя заставил Кольку обуться в новые башмаки, которые на днях купил Сергей. Башмаки были добротные, с запасом, хотя немного и тяжёловатые. Колька трижды примерял их и каждый раз плаксиво жаловался, что гвоздь колет ему то большой палец, то безымянный, то пятку. Костя терпеливо нащупывал гвозди, загибал их, но Колька всё ныл, что это не башмаки, а «танкетки» и он завязнет в них в первой же луже. Костино терпение истощилось. — Ты не хитри! — прикрикнул он на брата. — Всё равно босым в школу тебя не пущу. Он заставил Кольку обуться, надеть чистую рубаху, туго затянул его ремешком: — Имей в виду: я тебя в школе каждую перемену проверять буду! Пришёл Сергей, спросил, позавтракали ли ребята, всё ли у них готово. — Ну что ж, школьная команда, в путь-дорогу! «Отдай концы», как моряки говорят. — Он обхватил братьев за плечи: — Давайте уж так… по-ручьёвски! На полную мощность! И чтобы вам за меня не стыдно и я за вас не краснел. По рукам, значит? Братья вышли на улицу. У колодца Костя повстречал Варю с подругами. Они зашли к Васе Новосёлову, потом подняли с постели Алёшу Прахова. Вскоре появился на улице и Паша Кивачёв. Всё на нем было новенькое — башмаки, кепка, брюки. Ученики направились к школе. Около дома Кораблёвых Катя Прахова потянула Варю за руку: — Витю надо позвать. — Зови, если хочешь. Я не пойду! — Опять поссорились? — догадалась Катя. — В сто первый раз! Ну, да я вас сегодня же помирю… — Посмей только! — вспыхнула Варя. Но Катя засмеялась и убежала к Кораблёвым. Школьники вышли за околицу. Воздух был ясен, прозрачен, солнце хорошо пригревало, ветер дул попутный — словно всё прочило счастливый путь. Впереди видны были поля, луга, перелески и высокий дом на «школьной горе», на крыше которого празднично горел сейчас красный флаг. И хотя осень властно вступала в свои права, но «школьная гора» в это утро расцвела по-весеннему. Ожили белые тропки, что тянулись от колхозов к школе, запестрели цветными платками, кофтами, рубашками. Звучали голоса, песни, смех. Школьники шли стайками, тянулись цепочками; первоклассников сопровождали матери, отцы, бабушки. Школьный двор, поросший за лето густой травой, зашумел. Первый школьный день! Сколько принёс он восклицаний, объятий, крепких мальчишеских рукопожатий! Ребята заглянули во все школьные уголки: в сад, на участок, в дровяной сарай, полный могучих берёзовых плах, в юннатскую кладовушку, в мастерскую… После разлуки всё было дорого и мило. Без конца крутился ворот колодца, поднимая вёдра со студёной водой, и школьники пили её с таким удовольствием, словно лучшей воды не бывало на свете. На спортплощадке мальчишки щеголяли друг перед другом своей ловкостью: крутились на турнике, карабкались вверх по канату, прыгали через ров. В пёстрой толпе школьников Костя заметил невысокую поджарую фигуру Вани Воробьёва и бросился к нему: — С нами, да? В восьмой? — Чуть повыше — в девятый! Решил вот на старости лет доучиться. — А в колхозе ты разве ничему не научился? — спросил Костя. — В бригаде я много чего узнал полезного. Но этого мало, — признался Воробьёв. — Хотели агротехником в колхозе поставить, да нельзя… не доучился… А я хочу в Тимирязевку пойти. Без десятилетки же туда не попадёшь… Задолго до звонка восьмиклассники собрались на втором этаже, в просторной, светлой комнате. Это был их класс. Три окна смотрели в сторону Высокова. Через них были хорошо видны тропка, ведущая к колхозу, поля, речка, дома колхозников, площадь посреди села, маленький сквер с памятником Ленину. — Ребята, смотрите! — закричала Варя, распахнув окно. — Класс-то наш у всего колхоза на виду! — Да, всё видно как на ладони, — согласился Прахов. Школьники начали рассаживаться за парты. Ребята из Соколовки, как всегда, держались дружной стайкой и заняли самые последние места. Липатовцы, общительные и весёлые, быстро смешались с другими учениками. Новички из дальних деревень — Хрущева и Денисовки — сели отдельно, у стены. Почаевские немного важничали: их колхоз «Вторая пятилетка» считался самым крупным и богатым по всей округе. Почаевские мальчишки, как по сговору, были одеты во фланелевые куртки со светлыми застёжками «молния», а девочки — в вязаные пёстрые джемперы и голубые косынки. — Фасон держите! — подтрунил над почаевскими Костя. — Поди, весь универмаг в городе скупили? — Нам можно, — с достоинством ответил плотный, плечистый Сёма Ушков, играя замочком «молнии». — У нас на трудодень знаешь сколько приходится?.. Вашему Высокову и во сне не снилось! — Ничего, не уступим!.. А вот вы про культуру забыли. Где у вас клуб? А радио? — Запланировано… — «Запланировано»!.. А у нас вот к Новому году электричество загорится. В каждом доме! — А у нас артезиан копают… На сто метров… Зальёмся теперь водой! — Воды и у нас хватает. А вот мы своё кино заведём! — А тяжёловозов наших видел на конюшне? — не сдавался Ушков. — По полторы тонны тянут. Не лошади — дизели!.. А ещё у нас… — «У нас, у нас»! — перебил их Алёша. — Теперь пойдут весь год колхозами похваляться!.. Тоже мне члены правления! Давайте про что-нибудь другое… Ушков, отгадай загадку: какой зверь самый бедный?.. Э-э, не знаешь! Да козёл — ему побриться не на что. В классе засмеялись. Этого Алёша только и ждал. Он почувствовал себя точно рыба в воде: переходил от одной парты к другой, предлагал помериться силой, рассказывал необыкновенные истории про зайцев, уток, про сома, на котором он чуть ли не катался верхом. — А про самоходную парту слышали? — Покажи, Прахов, покажи! — закричали соколовские. Алёша сел за парту и, отталкиваясь от пола ногами, заставил её двигаться по всему классу. — Новинка! Учтите. Может, и пригодится. В класс вошёл запоздавший Витя Кораблёв. Заметив пыхтящего Алёшу, он засмеялся: — Прахов в своём репертуаре! Значит, учебный год начался. Всё правильно! Он отыскал глазами Варю. Рядом с ней за партой сидела Катя Прахова. Девочка поднялась и кивнула Вите на свободное место. В ту же минуту Варя схватила подругу за руку, усадила рядом с собой и шепнула: — Не смей! Сиди! Кораблёв растерянно потоптался на месте. — Давай-ка на мою самоходную, — подмигнул ему Алёша. — Со мной веселее! И Витя сел рядом с Праховым. Наконец прозвенел звонок, первый звонок в этом учебном году. Он почему-то напомнил снежную зиму, одинокую кибитку с колокольчиком под дугой и дальнюю-дальнюю дорогу. Все насторожились и повернули головы к двери. Кто-то из учителей войдёт первым?.. Вошли сразу двое — директор школы и Галина Никитична. Фёдор Семёнович представил ученикам новую учительницу и сказал, что она будет у них классной руководительницей. Галина Никитична оглядела ребят. Витя рассказывал, что восьмой класс в прошлом никогда не был особенно дружным, ребята тянули в разные стороны и старую классную руководительницу не любили. «Много ли у меня здесь друзей, на кого я могу опереться?» — подумала Галина Никитична. Вон поглядывают на неё Варя Балашова, Костя Ручьёв, Паша, Митя… Но большинство учеников Галина Никитична видит впервые и ничего о них не знает. И они смотрят на неё серьёзно, испытующе. — Теперь познакомимся! — сказала учительница. — Меня зовут Галина Никитична. Глава 4. ПО СЛЕДУ После уроков выдавали учебники. Костя получил стопку книг. Держа учебники обеими руками, словно хрупкую, дорогую посуду, и выставив острые локти, мальчик протолкался через коридор, заполненный школьниками, вышел в сад и опустился на траву. Были в стопке новенькие книги, ещё пахнущие типографской краской, были и подержанные, с засаленными краями страниц, честно послужившие уже не одному ученику. Костя полистал один учебник, другой, третий… На первых страницах было немало знакомого, но чем дальше он углублялся в книги, тем всё более загадочным и притягательным становился мир знаний. Вытянувшись на траве, Костя зачитался учебником географии и не заметил, как мимо кустов прошли Варя и Катя. Потом их догнал Витя Кораблёв. Катя сразу нырнула куда-то в сторонку, а мальчик, забежав вперёд, загородил Варе тропинку. — Может, поговорим? — усмехаясь, спросил он. — Не о чём нам говорить… Пусти меня! — Нет! Поговорим. Почему ты не хочешь сидеть со мной за одной партой? — Я с такими не сижу. — С какими «такими»? — насторожился Витя. Варя вскинула голову: — Сколько дней прошло? Пять… Неделя. А ты всё молчишь про худую лодку! Молчишь? Я, мол, не я, в кустиках схоронюсь, отсижусь… — Было бы в чём каяться! Кто-то плавает, как топор, а я из-за него слёзы лей. Спасибочки! — Витя насмешливо поклонился. — Я теперь знаю, кто ты. Ты… ты просто трус!.. — выкрикнула девочка. — Трус?.. Я?! — побледнел Витя. — А ты, значит, храбрая? Как задачка не выходит — так ко мне. С сочинением плохо — опять труса за бока. Смелая! — Я у тебя списывала? — Списывала — не списывала, а заглядывала. Недаром на парте рядом сидела. — Да ты… ты ещё и… — Варя не нашла нужного слова и бросилась в сторону. Из глаз её брызнули слёзы. Обогнув куст смородины, она едва не споткнулась о Костю. Тот вскочил на ноги. Раскрытая книга выпала у него из рук. Слёзы на глазах у девочки точно обожгли Костю: — Кто тебя тронул? Кто? Говори скорей!.. Варя молчала. Невдалеке мелькнули белая рубашка и клетчатая кепка Вити Кораблёва. Не замечая кустов, Костя кинулся ему наперерез: — Ты что? Задираешься? Силу пробуешь?.. —  Витя остановился и насмешливо продекламировал: — «А он, мятежный, ищет бури…» Только зачем же смородину ломать? Не успел Костя ничего ответить, как подбежала Варя и встала между мальчиками. — Иди себе, иди! — тихо сказала она Вите. Тот помахал ей рукой и, насвистывая, пошёл из сада. — Глупый! Зачем ты на него наскакиваешь? — не глядя на Костю, спросила Варя. — А всё же обидели тебя… Я вижу, — упрямо сказал Костя. Девочка долго смотрела на дорожку, по которой уходил Витя Кораблёв. …В воскресенье утром Костя пошёл к Варе за учебником. Около дома Кораблёвых он заметил Витю. Тот стоял с мешком за плечами, окружённый компанией школьников, и умышленно громко обсуждал с ними, куда лучше пойти за орехами — в Николину рощу или к Спиридонову озеру. А глазом косил да косил на дом Балашовых: Варя через окно, наверное, всё видит и слышит и едва ли стерпит, чтобы не примкнуть к такой весёлой компании. Время шло, ребята заговорили, что пора выходить, а девочка всё не появлялась. Витя скрепя сердце повёл ребят в лес. Но едва школьники прошли мимо дома Балашовых, как Варя выскочила на крыльцо с кошёлкой в руках и бросилась было вслед за ними. Но потом раздумала и вернулась. Костя, скрытый кустами палисадника, видел всё это и никак не мог понять, почему Варя так расстроена. Если только из-за орехов, так это легко поправить… Мальчик посидел немного в раздумье, потом отыскал Кольку с Петькой и позвал их в лес. Вместе с ними он зашёл к Варе: — Ребята просятся за орехами. Давай покажем им хорошие места. Девочка с удивлением подняла голову. Но нет, Костя был серьёзен. Он ничего, конечно, не знал. — Пойдёмте! — согласилась Варя. Лес встретил пришёльцев сдержанным ропотом, словно попенял, что они так редко стали навещать его. Осыпалась под лёгким дыханием ветра пёстрая листва деревьев, гасли осенние огненные краски. В дубравах хрустели под ногами глянцевые, точно отполированные, жёлуди. Весь лес стал прозрачнее, легче, светлее, словно напоследок решил ничего больше не скрывать от людей. В кустах обнаружилось пустое уютное гнёздышко, издалека были приметны старый гриб в огромной, набекрень сидящей шляпе, грозди пунцовой калины, голубоватый можжевельник с чёрными, сморщенными ягодами, шиповник, бузина. Орехов было вдоволь. Только не ленись, смотри вверх, пригибай к земле тугие ветки — и созревшие, смуглые орехи легко выпадали из гнёздышек. Но Варя, как приметил Костя, почему-то чаще смотрела вниз — на опавшие листья, чем на кусты орешника. И кошёлка в её руках была почти пуста. — Ты чего… скучная такая? — спросил Костя. — Я? — вздрогнула Варя. — Совсем нет… Просто мне не везёт сегодня — на счастливый куст не попаду. — Да вот же он, счастливый… Подними голову! — кивнул Костя на курчавый куст, усеянный звёздчатыми гроздьями орехов. — Ах, да… — смутилась девочка, деланно протирая глаза. — Очень много паутины в лесу… все глаза залепило. Костя отошёл в сторону и долго наблюдал, как Варя рассеянно обрывала орехи, и ему стало даже обидно, что такой богатый куст пропадает зря. Он понимал, что тут виновата не паутина и дело совсем в другом. Видно, Кораблёв серьёзно обидел девочку. Но как и чем? Этого Костя никак не мог разгадать… После случая с орехами он ещё зорче стал следить за Кораблёвым и Варей. Но Варя, обычно так много времени проводившая с Витей, теперь почти не встречалась с ним. Они больше не готовили вместе домашние уроки, не обменивались книгами, не ходили в лес ни за грибами, ни за орехами. Костя ничего не мог понять. Он вновь сделал попытку узнать у Вари, чем же обидел её Кораблёв, но девочка только пожала плечами: — Не думай об этом… Ничего и не было. Но Костя не успокоился. Стоило Вите подойти к Варе в перемену или догнать по пути в школу, как мальчик появлялся рядом или следовал по пятам. К счастью, девочка не проявляла никакого желания вступать в разговоры с Витей. Костя мог оставаться спокойным. Но Кораблёва это начинало выводить из себя. Однажды после занятий Костя заметил, что Витя направился следом за Варей. Девочка оглянулась раз, другой и, миновав мост через Чернушку, неожиданно повернула вправо, к колхозным огородам. Витя прибавил шагу. Костя недолго думая спустился со «школьной горы» напрямик к Чернушке, перешёл её вброд. Витя торопливо шагал от моста, крича Варе, чтобы она его подождала. Костя, выломав палку, принялся для виду рыться в обрывистом песчаном береге и, когда Витя приблизился, приглушённо позвал его: — Кораблёв, иди скорее сюда… Только тихо! Мальчик с недовольным видом остановился: — Чего там? — Смотри, на какую я нору напал… Не иначе, барсук на зимовку залёг. Костя цепко схватил Витю за руку и потянул под обрыв. Тот окинул взглядом взрыхлённый песок и ничего не увидел, кроме небольшой кротовой норки. — А может, медведь? — насмешливо сказал он. — Ты думаешь? — простодушно спросил Костя. — Давай покопаем. Небывалый же случай! Витя с досадой выскочил на берег, оглянулся по сторонам. Вари нигде не было. — Ты… ты чего мне голову морочишь, — резко обернулся Витя, — и по пятам за мной ходишь?.. Сыщик! Костя помолчал немного и решил объясниться начистоту: — А ты не очень досаждай ей. Варька и так как в воду опущенная. Чем ты её донял? Говори! — Ох и грозный, как я погляжу! — усмехнулся Витя, переходя на свой обычный полушутливый, полунасмешливый тон. — «Мы уж как-нибудь поладим, коль вместе сядем»… Без тебя обойдётся! — Бабушка надвое сказала: то ли будет, то ли нет, то ли дождик, то ли снег! — Бывает и на старуху проруха. — Имей в виду, Кораблёв… — Держи в памяти, Ручьёв!.. Так, бросая друг другу многозначительные намёки, брели они вдоль берега реки, мимо колхозных огородов и ферм, пока не разошлись по домам. Глава 5. ВОСЬМОЙ КЛАСС Внешне в восьмом классе всё обстояло благополучно. Ребята учились не хуже других, на уроках в меру шумели и проказничали. Они считали свой класс дружным и сплочённым и не без гордости похвалялись: «У нас ябедников нет… Сор из избы не выносим». И чем внимательнее Галина Никитична присматривалась к школьникам, тем всё более убеждалась, что класс не из лёгких. Учительница нередко замечала, как Костя Ручьёв схватывался в яростном споре с её братом. Каждого из них поддерживали приятели, и весь класс делился на два лагеря. Вот и сегодня в большую перемену вновь разгорелся спор. Костя достал тетрадку и объявил запись желающих работать в школьной бригаде высокого урожая. — Опять просо будете выращивать? — невинным голосом спросил Кораблёв. — Будем! — вспыхнул Костя. — Тогда не зевай, народ, записывайся! — засмеялся Витя. — Рекордный урожай обеспечен! У Ручьёва уже есть опыт в таких делах… — Ты его опыт не цепляй… Незадача у каждого может быть, — вступился за Ручьёва Митя Епифанцев. — Почему ты особняком держишься, в бригаду к нам не идёшь? — Мне и прошлого лета хватит. По горло сыт… — отмахнулся Кораблёв. — Чудной ты! — удивился Митя. — В колхозе живёшь, а колхоз тебе как дом неродной. — Кто чудной — это ещё дело тёмное. Ты как думаешь? Если человек в деревне родился, так для него весь свет на травках да зёрнышках клином сошёлся? А если я математику люблю… Инженером желаю стать. Зачем мне твоя травка?.. Собирайте уж вы в бригаду тех, кому математика не по зубам. — Ах, вот как? — бросил Костя. — Один ты у нас великий математик! — Великий не великий, а на тройках не катаюсь. Да и вам от меня перепадает… — Задаёшься, Кораблёв? — И не думаю. Сами же ко мне с задачками бегаете. Я не навязываюсь. Костя скрипнул зубами и подошёл вплотную к Вите: — Больше я у тебя по математике слова не спрошу. Баста! И ребятам закажу… — Ничего… туго будет — прибежите, — улыбнулся Витя. …Галине Никитичне казалось, что вот улягутся летние впечатления и ребята привыкнут друг к другу, сблизятся. Но время шло, а класс бурлил, как в первые дни. Учительнице всё чаще приходилось выслушивать жалобы преподавателей: то восьмиклассники завели на уроке спор на постороннюю тему, то затеяли перестрелку горохом, то устроили «психическую атаку самоходных парт» на учительницу немецкого языка. Галина Никитична задерживала ребят после урока и проводила собрание. Но выявить виновников было почти невозможно. Класс или упрямо молчал, или говорил, что виноваты все тридцать человек. Чаще же всего ответственность за проделки ребят принимал на себя староста класса, добродушный увалень Сёма Ушков, про которого школьники говорили, что с ним не пропадёшь. — Моя вина, недосмотрел, — с простодушной улыбкой признавался он учительнице. — Погодите чуток… уж я их приберу к рукам! Но проходил день, другой, и всё повторялось снова. Однажды на уроке химии кто-то из восьмиклассников натёр чесноком столы. Сколько ни допытывалась Мария Антоновна, кто это сделал, класс продолжал молчать. И только Сёма Ушков с серьёзным видом принялся доказывать, что, как видно, по недосмотру произошла химическая реакция и выделился чесночный запах. Надо сказать, что школьники недолюбливали Марию Антоновну и самые озорные шутки обычно проделывали на её уроках. Объяснялось это, пожалуй, тем, что преподавательница химии была сухим, замкнутым человеком, в колхозе жила отчуждённо, в дела школьников не вникала и по поводу каждой ребячьей проделки писала записки родителям или жаловалась Фёдору Семёновичу. Вот и сейчас возмущенная Мария Антоновна заявила, что она немедля обо всём доложит директору школы, и вышла из класса. — Жаловаться побежала! — засмеялся Сёма Ушков. — Не робей, ребята, как-нибудь отговоримся. — А всё равно чеснок в ход пускать — это уж свинство! — сердито сказал Митя Епифанцев. — Сознавайся: кто это сделал? В классе разгорелся спор: искать виновника или отвечать всем вместе? Не успели ребята ни до чего договориться, как в дверях показалась учительница химии, а с нею Галина Никитична. — Вот, полюбуйтесь на своих! Это какой-то заговор молчания! Круговая порука!.. Мария Антоновна дрожащими руками собрала книги и шагнула к двери. — Мои уроки здесь не нужны. Пока виновник не будет наказан, я не вернусь к вам, — сказала она и вышла из класса. Галина Никитична медленно открыла форточку. Свежий воздух обдал её разгорячённое лицо. Класс выжидательно молчал. А Галина Никитична, стараясь скрыть своё волнение, всё ещё стояла у форточки. Что было делать? Вновь разразиться упрёками, требовать назвать виновника? Всё это уже было испробовано и не помогло. Но и молчать больше было нельзя. Она обернулась к ученикам. — Один из вас совершил недостойный поступок, — тихо сказала она, — а остальные двадцать девять человек сидят и думают: «Мы ни в чём не виноваты, наша хата с краю». Нет, вы виноваты так же, как и тот, тридцатый. Так же, как и он, вы не любите ни свой класс, ни учителей. И мне нечего вам больше сказать… Я вам так же не нужна, как и Мария Антоновна. Прощайте! И не успели ребята опомниться, как учительница исчезла за дверью. Коридор был пуст. Галина Никитична почти бегом скрылась в «живом уголке» и заперлась на ключ. Слёзы брызнули у неё из глаз. А она-то вообразила, что может работать, как настоящий педагог, сумеет воспитывать детей! Фёдор Семёнович просто-напросто в ней ошибся и теперь, конечно, раскаивается, что пригласил её преподавать в свою школу… Домой Галина Никитична вернулась в сумерки. Витя пришёл из школы раньше сестры и успел обо всём рассказать отцу. — Что, дочка, тяжёленька почва досталась, камениста? — спросил Никита Кузьмич. — Ждёшь цветов, а лезет чертополох… — Такой уж у нас класс… — пожаловался Витя. — Собрались с бору, с сосенки… На наших ребят какого-нибудь майора в отставке напустить… чтобы голос да нервы железные! Тогда, может, и послушаются. — И брат снисходительно окинул взглядом тоненькую фигурку сестры. — Да-а… хватишь теперь горького полной чашей, не возрадуешься! — вздохнул Никита Кузьмич, садясь за стол. — Укатают сивку круты горы… Да ещё эту школьную бригаду зачем-то придумали… Галина Никитична мельком посмотрела на отца и брата: как они похожи друг на друга! Лицом, жестами, мыслями… — Раскаркались тут… «укатают», «не возрадуешься»! — вступилась за Галину мать. — А кому же по первопутку легко бывает? Не такие уж у нас ребятишки страшные, как вы малюете. Будет ещё и лад и мир. Мать накрыла на стол, но Витя от обеда отказался, сказав, что ему надо срочно заниматься. — А ты бы со старшими посчитался, — вполголоса заметила сестра. — Опять матери лишние хлопоты! Витя пропустил её замечание мимо ушей. Галина Никитична покачала головой. В школе Витя вёл себя сдержанно, ровно, но после занятий он точно преображался. Домой возвращался неразговорчивый, хмурый. Когда все садились обедать, он заявлял, что не хочет есть, и уходил на улицу играть в лапту или городки. Но потом, проголодавшись, принимался шарить в печи, всё ставил вверх дном и наконец садился заниматься. Тогда в доме всё замирало: отец ходил вокруг него на цыпочках, мать старалась отложить домашние дела на утро. Но больше всего Галину Никитичну удивляло отношение Вити к матери. Он не обижал её, не ссорился с ней и, как должное, принимал все её услуги. Он просто не замечал её. Обед закончился. Анна Денисовна убрала со стола и, заглянув сыну через плечо, спросила, много ли ему задано уроков. Витя с недоумением оглянулся на мать: — Хватает… На сегодня квадратные уравнения по алгебре да ещё две теоремы по геометрии. Может, подскажешь? — Что, мать, села в лужу? — Никита Кузьмич выразительно поднял палец: — Премудрость, наука! Куда нам с тобой в подсказчики, не те головы… Давай-ка лучше не мешать парню. — И он, довольно посмеиваясь, направился в соседнюю комнату. Следом за ним вышла и жена. Галина Никитична подсела к брату: — Почему ты с матерью никогда не поговоришь? — О чём с ней говорить? — удивился Витя. — Мать всем интересуется: как учишься, какие новости в школе… Да и сам про её дела никогда не спросишь. — Подумаешь, дела у матери! В огородной бригаде работает, картошку выращивает. — А ты хоть бы раз побывал у неё на огороде! Видел, какие там парники, дождевальная установка? Витя пожал плечами: — Зачем мне всё это? Я огородником быть не собираюсь. — Кем ты собираешься быть, мне ещё неизвестно. А вот как ты себя дома ведёшь — это очевидно. И мне стыдно за тебя! Витя комично развёл руками. Вот беда, когда родная сестра учительница! Вдвойне достаётся: и в классе и дома… Потом он придвинул учебник, раскрыл тетрадь и углубился в занятия. Галина Никитична с досадой отошла от брата. Сколько раз пыталась она поговорить с ним по душам, но Витя обычно отделывался шуточками или отмалчивался. Как же ей справиться с целым классом, если она не может повлиять даже на родного брата!.. Галина Никитична не заметила, как сняла с вешалки пальто, оделась. Хотелось сейчас же пойти к Фёдору Семёновичу и Клавдии Львовне, поговорить с ними, посоветоваться. На улице учительница узнала, что директор на реке, у электростанции, и напрямик прошла к Чернушке. Чуть пониже моста река была перегорожена земляной плотиной. Плотники возводили стропила над новеньким, рубленным из брёвен зданием электростанции. У плотины стояла грузовая машина. Володя Аксёнов со своей бригадой строителей бережно снимал с неё тяжёлые ящики. Галина Никитична не сразу узнала Фёдора Семёновича. Одетый в брезентовый дождевик, он вместе со всеми помогал разгружать машину. Когда последний ящик был спущен на землю, Галина Никитична подошла к учителю: — Вам и здесь дело нашлось? — Как же иначе! Вроде своё детище встречаю. Турбину привезли. Электростанцию строим настоящую. Движок скоро в отставку пойдёт… abu abu abu abu Галина Никитична отвела учителя в сторону: — А я, Фёдор Семёнович, к вам шла… — Чувствую. Я и сам собирался к тебе заглянуть. Что там за очередные события в восьмом классе? — Всё в том же духе. Обидели Марию Антоновну. И, конечно, не сознаются, кто виноват. Мне кажется, ребята даже гордятся этим. Вот, мол, мы какие — стена, своих не выдадим! — И учительница неожиданно призналась: — Видно, не способна я быть воспитателем. — Ну-ну, так уж и не способна? — В самом деле, Фёдор Семёнович… Я сегодня так разволновалась, что даже с ребятами разговаривать не могла, из класса ушла. — А это, может, и к лучшему… Ребят не всегда словом тронешь. Нужно, чтобы они иногда почувствовали, что учителю горько и больно за них… — Фёдор Семёнович заглянул учительнице в лицо: — Ты вот с комсомольцами по душам беседовала? — Собираюсь… Только мало их у меня в классе. Всего пять человек!.. — Это верно, мало ещё… Отсюда, может, и все беды. Ты сама-то какой год в комсомоле? — Одиннадцатый пошёл. — Вспомни-ка эти годы. Кто в первых рядах всегда? Комсомол! Вот с этого и начинай. Заводи друзей в классе, создай опору из комсомольцев. Сумерки сгущались. Начал накрапывать дождь. Галина Никитична и Фёдор Семёнович дошли до правления колхоза, и Фёдор Семёнович протянул ей руку. — А вы разве не домой? — удивилась учительница. — Нет… Вечером у меня самое горячее время. Сейчас агитаторы собираются. Попрощавшись с учителем, Галина Никитична направилась к дому. У бревенчатой стены она заметила нескольких школьников. С крыши текли струйки дождя, и ребята стояли навытяжку, словно по команде «смирно», плотно прижавшись к стене. — Кто здесь? — спросила учительница. — Это мы… ваш класс, — отозвалась Варя. В то же мгновение от стены оторвались трое ребят. Это были Костя с Митей и между ними — Алёша Прахов. Они вытолкнули его вперёд, и Алёша едва не сбил с ног учительницу. — Галина Никитична… мы дознались, — сообщил Костя. — Вот он! Сам всё расскажет… Ну же, Прахов! — Галина Никитична! Это я с чесноком-то придумал, — буркнул Алёша. — А ещё? — толкнул его в бок Митя. — И «психическую атаку» я затеял. Тоже по глупости. К Алёше подбежала сестра: — А про дом, про дом расскажи! Как ты себя ведёшь? — Про дом каяться уговора не было! — отмахнулся от неё Алёша. — Ах, вот как!.. Опять увильнуть хочешь! — рассердилась сестра. — Галина Никитична, с ним же сладу нет! Пусть его на педсовет вызовут. — А своими силами класс на Алёшу так уж и подействовать не может? — с упрёком сказала учительница. — Да и в одном ли Алёше дело? — Это верно, — согласился Митя. — Виноватых много найдётся. — Галина Никитична! — сказала Варя. — Мы тут думали, думали… Надо нам комсомольское собрание провести. Обсудить всё… — Насчёт собрания это вы вовремя подумали! — обрадовалась учительница. — Входите в дом, поговорим… Глава 6. ЧУЖАЯ РАДОСТЬ С каждым днём Костя замечал, как росла и крепла привязанность Сергея к Марине. Вернувшись из правления, Сергей наспех ужинал, переодевался. «Я на минутку, браты… Дела у меня… Вы тут устраивайтесь!» — и надолго исчезал из дому. И Костя с Колькой «устраивались». Неторопливо ужинали, потом стелили постели, ложились. Но спалось почему-то плохо. Из облаков вылезала чистенькая, умытая луна, серебрила на лавке старые чугуны, вёдра и крынки; за окнами где-то вдалеке пели под гармошку неугомонные девчата. — Ну вот, ушёл на минутку… — вздыхал Колька. — А самого и след простыл! — Он же у нас председатель… человек занятой, — не очень уверенно пояснял Костя. — Может, у него заседание срочное… Ты спи, Колька. — Я сплю… Как-то проснувшись ночью, Костя услышал в углу, где спал братишка, глухую возню и всхлипывания. Он вскочил и испуганно зашептал: — Ты чего?.. Страшный сон увидел? — Да нет, я не со сна… Ты полежи со мной, — попросил Колька. Костя прилег рядом. Братишка прижался к нему и вдруг встревоженно и не по-детски горестно зашептал: — Ты скажи… Если они поженятся… своим домом жить будут… мы ведь из колхоза никуда не уйдём? По правде скажи! — Дурачок! Кто тебе наболтал? — Бабка Алёна говорит: abu тебя Сергей в ремесленное отдаст, меня — в детский дом… — Ох, уж эта бабка! — вышел из себя Костя. — Хозяйничает кое-как да ещё тебя с толку сбивает!.. — А мы вот возьмём и не уйдём никуда! — продолжал шептать Колька. — Правда? Так и будем жить в своём доме. Вдвоём. По-старому… Мы ведь можем вдвоём? — О чём разговор!.. Понятно, проживём, — ответил Костя, захваченный волнением Кольки. — Я трудодни буду зарабатывать. — А я корьё драть, верёвки плести… Тоже подспорье. — Обойдемся и на трудодни. Они теперь в колхозе веские!.. — вошёл в азарт Костя и вдруг спохватился: — Да чего ты мне, Колька, голову морочишь! Не может нас Сергей бросить… ну, не может, и всё тут. Но успокоенный Колька уже сладко посапывал. Костя хотел перебраться к себе в постель, но братишка так доверчиво держал его за шею, что пришлось остаться с ним. Сон не шёл. На душе было неспокойно. Костя и сам не раз слышал на улице разговоры о том, что Сергей с Мариной скоро поженятся. Как тогда будут жить они с Колькой? Ведь у старшего брата появятся свои заботы, своя семья, и ему, наверное, будет не до них. Смолкнет весёлый и дружный шум на «катере», ребята перестанут собираться у Ручьёвых в избе на посиделки, Сергей не сыграет больше с братьями в городки, не поедет кататься на лыжах… А потом ещё неизвестно, как Костя и Колька поладят с Мариной. Встречаться с девушкой на улице или в поле — это одно, а жить вместе — совсем другое. С Сергеем о свадьбе Костя не заговаривал: придёт время — брат, наверное, сообщит и сам. Но на Марину стал посматривать иначе, чем обычно. Девушка нередко ловила на себе не в меру сосредоточенный взгляд мальчика и с недоумением спрашивала: — Ты что смотришь на меня? В первый раз видишь? — Да так, забылся, — смущённо бормотал Костя и отворачивался. Когда Марина заходила к Ручьёвым, мальчик старался уйти из дому и уводил с собой Кольку. Сергею это не понравилось: — Ты почему Марины дичишься? Не по душе она тебе? — Дивчина как дивчина. Мне что… Даже к Балашовым Костя стал заходить реже. Обычно мальчику было приятно наблюдать лад и мир в доме Балашовых, где всегда было так оживлённо и весело, где любили поспорить за столом, безобидно над кем-нибудь подтрунить, часто читали вместе книжку или газету. И хотя у Кости при этом нередко болезненно сжималось сердце, вспоминались мать и отец, но он всё же охотно посещал Балашовых. Сейчас же ему стало казаться, что принимают его здесь приветливо и радушно только потому, что Марина скоро станет родней Ручьёвых. И мальчик всё чаще и чаще обходил стороною дом Балашовых. — Ты чего, Константин, на огонёк к нам не заходишь? — спросил его при встрече Яков Ефимович. — Да всё недосуг… Уроков много. — Совсем деловой стал. А ты всё-таки не забывай! Марина книжку хорошую раздобыла… почитаем. — Спасибо… Я зайду! — обещал Костя и не заходил. На день рождения Варя пригласила Костю. — Тебя обязательно жду… — шепнула она. — Будут только самые близкие. Мальчик сказал, что придёт. До воскресенья оставалось два дня, а он никак не мог решить, что бы такое подарить Варе ко дню рождения: шёлковую косынку, книгу с надписью или какие-нибудь осенние цветы? Но то же самое принесут, наверное, и другие ребята. — А ты свистков ей понаделай… Или палку резную, — предложил Колька, разгадав терзания брата. — Или каких-нибудь семян для коллекции. Варя это любит. Костя отмахнулся. Кто же дарит девочке свистки да палки! Он сходил в лес, отыскал белоствольную, чистую берёзу, снял аккуратно ленту коры и, украсив её затейливым мелким узором, смастерил небольшой туесок. Трудился долго, но туесок получился скромным, неярким, и Костя, потеряв к нему всякий интерес, решил идти к Варе без подарка. Но в воскресенье утром, открыв глаза, Костя увидел, что туесок наполнен ярко-красными гроздьями калины, точно он зацвёл гвоздиками. — Это я нарвал, — пояснил Колька. — Калина лучше всяких цветов… всю зиму гореть будет. Костя улыбнулся. Это, пожалуй, действительно красиво! В полдень, завернув туесок с гроздьями калины в газету, мальчик отправился к Балашовым. К ним уже собрались гости. «Близких» оказалось совсем не так мало, как думал Костя: пришла Катя с подругами, трое ребят, родственники Балашовых. К погребу торопливо пробежал Яков Ефимович. Вслед ему из сеней выглянула Варина мать и крикнула, чтобы он не забыл захватить холодец и заливную рыбу. Марина с Петькой пронесли тяжёлую кошёлку — как видно, ходили в сельпо. Посередине улицы показались Фёдор Семёнович и Клавдия Львовна. Колхозники часто приглашали супругов Хворостовых на семейные торжества. Костя знал, что учителя никому не отказывали, но всегда удивлялся, как это они успевали всюду побывать. Супруги приоделись по-праздничному — жена была в чёрном шёлковом платье и широкополой шляпе, муж в новом костюме табачного цвета. Клавдия Львовна шла размеренно, степенно. Фёдор Семёнович же то и дело останавливался, здоровался за руку со встречными колхозниками, заводил с ними разговоры. Покачивая головой, Клавдия Львовна терпеливо поджидала мужа или, взяв его под руку, уводила от колхозников. Некоторое время Фёдор Семёнович шагал с женой нога в ногу, а потом вновь раскланивался со встречными и останавливался. «Не будь Клавдии Львовны, он бы до Балашовых до вечера не добрался», — улыбаясь, подумал Костя про учителя. Наконец супруги подошли к дому Балашовых. Костя поздоровался с ними. Фёдор Семёнович лукаво подмигнул мальчику: — И ты званый гость? Значит, погуляем, Константин… Пойдём-ка вместе. — Вы идите… я сейчас, — забормотал Костя. Учителя скрылись в сенях, а Костя стоял у крыльца и всё почему-то медлил войти в избу. Вот так же и к ним, Ручьёвым, собирались гости, когда были живы отец с матерью, когда дом был как полная чаша. Кто же теперь созовёт родных и близких, чтобы отметить Костин или Колькин день рождения? Кто заглянет в раскрытое окно с улицы, порадуется хорошему, согласному веселью в доме и удовлетворённо скажет: «А хорошо гуляют у Ручьёвых!» Невысоки ступеньки крыльца, но Косте они показались сейчас круче самой высокой горы. Оглянувшись, он вдруг поставил туесок с калиной на перила крыльца. Из избы зачем-то выскочила Марина, вслед за ней вышел Фёдор Семёнович. — Чего же так поздно? — удивилась Марина, заметив Костю. — Там Варя беспокоится. — Я сейчас… — отпрянув от крыльца, забормотал мальчик. — Только домой сбегаю… Подарок забыл. — И он исчез в проулке. Подул ветер, газетная бумага развернулась, и Марина увидела берестяной туесок с алыми гроздьями калины. — А говорит — подарок забыл! — Она с удивлением обернулась к Фёдору Семёновичу: — Что это с ним? Учитель взял туесок в руки, полюбовался тонким узором: — Скажи на милость, как сделано… Ажурная работа! — Он удовлетворённо покачал головой и, помолчав немного, присел на ступеньки крыльца. — Что с мальчиком, спрашиваешь? Разве ж тебе, Марина, непонятно? Увидел Костя радость в чужом доме и затосковал. Ласки захотелось, доброго слова, заботы. Как-никак, а сироты они круглые с Колькой… — Правда, Фёдор Семёнович… сироты! — согласилась девушка. — Давно я с тобой поговорить хочу, Марина. Жизнь твоя на переломе. Сходишься ты с хорошим человеком. Оба вы счастливы, и я рад за вас. Только пусть это счастье глаза вам не застит, пусть оно и другим светит… Учитель не успел договорить: выбежала Варя и спросила у Марины, почему до сих пор нет Кости. — Сейчас, сейчас… он будет… вы начинайте, — сказала сестра. Варя увела Фёдора Семёновича в дом. Марина постояла у крыльца, потом медленно пошла вдоль переулка в надежде отыскать Костю. Щёки её горели. Фёдор Семёнович не договорил до конца, но Марина хорошо поняла его. Да, она была счастлива! Осень прошла как в тумане. Работа спорилась в её руках, хорошо пелось, всё радовало кругом, подруги завидовали ей и прочили долгую, счастливую жизнь с Сергеем. И Марине как-то в голову не приходило, что Сергей живёт не один, а с Костей и Колькой, которых ещё надо учить, растить, выводить в люди. «Птаха, птаха я бездумная!» — укоряла себя девушка, разыскивая Костю. Но мальчика нигде не было. Марина подошла к дому Ручьёвых. Там хозяйничал один Колька. Радуясь, что ему никто не мешает, он обложился столярным инструментом и мастерил ветряной двигатель. Стружки и щепки густо устилали пол. Марина оглядела комнату. Да, неуютно жили братья Ручьёвы! На столе — неубранная посуда, куски хлеба, чугунок с холодной картошкой. Мусор заметен в угол и прикрыт веником. Нижнее стекло в раме выбито, и отверстие заткнуто тряпицей. «Плохо бабка Алёна хозяйничает, плохо!» — подумала Марина. — Пора мне самой браться за дело!» Заметив Марину, Колька схватил веник и поспешно принялся заметать стружки. Марина взяла у него веник и сама навела в доме порядок. Потом она заинтересовалась Колькиной работой. Мальчику это понравилось. Он объяснил, что конструкцию ветродвигателя позаимствовал из детского журнала, но сильно её изменил: увеличил размах крыльев, и теперь они обязательно должны крутиться при любом ветре. Жаль только, что нет клеенки, чтобы обтянуть крылья. Вот если бы использовать старую плащ-палатку Сергея… Колька даже вытащил её из-под кровати, но, спохватившись, тут же засунул обратно. Об этом, пожалуй, лучше было помолчать. — Ну конечно, плащ-палаткой, — поддержала Марина. — Она же старая… Давай иголку с ниткой. Марина оказалась отличной помощницей. Она быстро обшила крылья кусками плащ-палатки и даже согласилась сейчас же идти на «школьную гору», чтобы испытать модель ветряка. Но потом вспомнила: — Да, Коля… Тебя же Варя на день рождения зовёт. — Меня?! — А разве Костя не передавал? Пойдём скорее! А модель потом испытаем. Колька не устоял против такого искушения и быстро надел праздничную рубаху. …У Балашовых вовсю шло веселье. — Вот и ещё один гость! — объявила Марина, вводя Кольку в избу. Варя с недоумением привстала, хотела что-то спросить — наверное, про Костю, но, заметив взгляд Марины, позвала Кольку к себе и усадила рядом. Домой Колька вернулся в сумерки, отяжёлевший, довольный. Костя, нахохлившись, сидел у окна. — А я у Балашовых был!.. — с гордостью сообщил он. — Брагу пил… два стакана. Песни пел, русского плясал… — Напросился всё-таки!.. Эх ты, сирота казанская! — с досадой сказал Костя. — Ничуть не напросился… Меня пригласили. Сама Марина звать приходила. — Марина? — Ну да… Мы тут с ней ещё ветряк доделывали. Только сейчас Костя заметил в углу модель ветряка и, подойдя к нему, долго рассматривал обшивку крыльев. — Как ты думаешь, — спросил Колька, — ветряк будет работать? — Пожалуй, будет. Сделано на совесть… * * * Вечером Марина встретилась в клубе с Сергеем. Они посмотрели кинокартину, потом медленно пошли по улице. Сергей заговорил о том, что пора бы им подумать о свадьбе, о совместной жизни. Ведь, кажется, между ними всё решено, ясно. — Нам ясно, а ребятам темно пока… Марина взяла Сергея за руку и спросила: легко ли будет Кольке и Косте привыкнуть к тому, что вместо родной матери в доме будет хозяйничать она, Марина? — Мы всё о себе да о себе думаем, а о ребятах забыли. А им ведь и забота нужна и ласка, — повторила она слова учителя. — Так что же делать? — озадаченно спросил у девушки Сергей. — Наше счастье от нас не уйдёт, — подумав, сказала Марина. — А я пока с ребятами поближе сойдусь. Пусть они ко мне привыкнут. Глава 7. ПАСЫНКИ Утром по дороге в школу Костя Ручьёв встретил Марину, и та сообщила ему, что сегодня после обеда школьной бригаде будет выделен участок земли. Мальчик нетерпеливо закидал бригадира вопросами: хороша ли земля, на каком поле, сколько её? — Как освободитесь, приходите на Пасынки, там всё узнаете, — сказала Марина и направилась к правлению колхоза. Весь день Костя занимался, как обычно, хотя его и подмывало немедленно сообщить ребятам новость. Но он сдерживал себя. Только на последнем уроке послал ребятам записку: «Есть срочное дело. Собираться у кладовки. Ручьёв». После уроков члены школьной бригады сразу же собрались у юннатской кладовки. Костя приказал взять заступы, колышки и топор. Алёша повертел в руках заступ и, помявшись, признался, что они с Пашей собирались в лес за опятами. Костя нахмурился. Вот оно, начинается! Сами же избрали его бригадиром, дали слово беспрекословно подчиняться, а теперь… — Какие ещё опята? — Паша с досадой дёрнул Алёшу за рукав. — Раз землю получать, всем идти надо! И вообще так, ребята: если бригадир сказал: «Есть дело», — явись, как на пожар, всё забудь. — Ретивый какой! — хмыкнул Алёша. — А если у меня дело какое срочное? — Спросись! Ты теперь не сам по себе… в бригаде живёшь, — заявил Паша. Костя благодарно кивнул приятелю и повёл ребят к Пасынкам. Этот участок поля лежал за рекой, между школой и высоковским колхозом. Когда-то на Пасынках сеяли хлеба, но урожаи были так низки, что люди махнули рукой на неродящую землю, запустили её и использовали только под выпасы. Ребята спустились со «школьной горы», прошли через мост, пересекли лощину и очутились на Пасынках. Под ногами зашуршала сухая, жёсткая трава, затрещали бурьян и колючий чертополох. — Ну и землицу дали! — ахнула Катя, потирая оцарапанные о чертополох колени. — Ни ладу, ни складу. Как есть — пасынки. Ничего на них не вырастет! — А тебе бы жирную да мягкую землю, как на огороде? На такой и дурачок с урожаем будет, — возразила ей Варя и сообщила ребятам всё, что знала от сестры о Пасынках. Вторая бригада решила покончить с недоброй славой заброшенной земли и сделать её плодородной. Агроном посоветовал для опыта посеять часть проса на старой пахотной земле, а часть — на бросовой, залежной. Для этого Марина и выбрала Пасынки. В конце поля ребята увидели Марину и Никиту Кузьмича. Длинной верёвкой те измеряли землю. Ребята подошли к ним и поздоровались. — Что скажете, молодые люди? — обратился к ребятам Никита Кузьмич. — На прогулку вышли, червячков-жучков собираете? — Ребята землю пришли получать, — сказала Марина. — Помните, что правление колхоза решило о школьной бригаде? — Ах да! — Никита Кузьмич сделал вид, что только сейчас вспомнил об этом. — Вы как, школяры? Не одумались ещё? Запал не прошёл? — У нас пороха хоть отбавляй! — заявил Алёша. — Ну-ну! — усмехнулся Кораблёв и посоветовал Марине: — Выделим им соток пять—шесть. С лихвой хватит. У Кости вытянулось лицо, с языка готовы были сорваться резкие слова, но Марина предупредила его: — Короткая у вас память, Никита Кузьмич. Сами же голосовали за три гектара ребятам. Воля правления. — Не голосовал, при своём мнении остался! — вспылил Кораблёв. — Жалко мне ребятню! Ни школа у них на уме, ни поле. Так и застрянут где-то посередине, недоучки… И за тебя, Марина, обидно… Впуталась не в своё дело. — Он в сердцах сунул Косте конец верёвки: — Отмеряй сам, грамотей! В верёвке было двадцать пять метров. Костя вместе с Мариной выложили её три раза поперёк участка и шестнадцать раз — вдоль. Потом ребята вбили по углам делянки колышки. — Ну что ж, молодые землеробы, — сказала Марина, — радуйтесь. Чего ждали — дождались. Вот она, земля ваша… Целое поле! Алёша не заставил себя просить. Он пробежал по участку, притопнул, выкинул лихое коленце и закричал: — Да! Табличку надо поставить. Вот здесь, у дороги, чтобы видели все. И написать: «Школьная бригада высокого урожая». Члены бригады такие-то… Но Косте выходка Алёши показалась несерьёзной. Он копнул лопатой, взял горсть влажной рыжей почвы и помял её пальцами. По его примеру и все остальные члены бригады потянулись за землёй и заговорили с видом бывалых землеробов: — Чистый суглинок. — Вода застаиваться будет. — Удобрять надо. Но Костя ничего не слышал. Сжимая в руке мягкую, податливую почву, он крупно зашагал по участку. И, хотя день был серенький, пасмурный, ему показалось, что солнце светит ярко, по-весеннему звенят вверху жаворонки, земля дышит теплом и словно зовёт: «Скорей, скорей паши меня, забрасывай добрыми зёрнами, и я сотворю чудо из чудес!» И мальчик почувствовал себя очень счастливым. Ведь на этом участке — три верёвки в ширину и шестнадцать в длину — они, школьники, полные хозяева. Есть где испытать свои силы. Они будут пахать, сеять, собирать урожай. Хорошо! Костя обошёл весь участок и вернулся к ребятам. Марина посоветовала им взять с разных концов поля несколько проб земли. Потом эти пробы они отвезут в районную лабораторию, и там определят химический состав почвы. — Выдумщица ты, Марина! Лаборатория, амбулатория… — недовольно забормотал Кораблёв. — Работай-ка по-простому, без фокусов… Чего там над землёй-то мудрить! Марина вспыхнула: — Не к месту разговор, Никита Кузьмич! Взялись ребят обучать, так за старое незачем цепляться. — И она показала ребятам, как надо брать пробы почвы. — А с сухой травой что будем делать? — спросил у бригадира Паша. — Сожжём. Огонь все сорняки и личинки вредителей уничтожит. А зола вместо удобрения останется. Ребята переглянулись. Разве есть на свете что-нибудь интереснее тех осенних дней, когда в колхозе выжигают бурьяны на пустырях! Бегут по траве золотые змейки, с треском летят огненные искры, стелется дым, пахнет гарью, и кажется, что вся земля пылает огнём, очищается от всего старого, мёртвого и ненужного. Глава 8. ВСТРЕЧА ДРУЗЕЙ За два дня до воскресенья Марина Балашова получила по почте письмо. В конверте оказался пригласительный билет. Он был затейливо разрисован цветами, колосьями, красными флагами и алыми комсомольскими значками. Марина несколько раз пробежала глазами текст пригласительного билета, потом прочла вслух: «Дорогая Марина Яковлевна! Приглашаем вас на встречу старых комсомольцев, воспитанников высоковской школы. Расскажите нам, чему научили вас комсомол и школа, как вы стали мастером высоких урожаев. Встреча состоится в воскресенье, в десять часов утра, на „школьной горе“ в саду. Будет товарищеский чай с яблоками, художественная самодеятельность в двух отделениях, песни и танцы под баян. Ученики высоковской средней школы». — Папа, что они там придумали? — спросила Марина. — А мы сейчас Варвару спросим. — Яков Ефимович покосился на младшую дочь, которая готовила уроки. Варя сделала вид, что всецело поглощена задачками: — В билете же обо всём написано… чёрным по белому. — Видала! — Яков Ефимович подморгнул Марине. — Секретное, значит, мероприятие, нельзя разглашать. — И он признался: — А я ведь тоже билет получил, вроде как гостевой… В эти дни пригласительные билеты получили многие старые комсомольцы, учившиеся когда-то в высоковской школе. …В воскресенье чуть свет Галина Никитична была уже на «школьной горе». Здесь её поджидал целый штат дежурных: из восьмого класса — Варя, Костя и Митя, члены школьного комитета комсомола во главе с недавно избранным новым секретарем Ваней Воробьёвым. Дежурные с красными повязками на руках расставили в саду столы, украсили их влажными от росы цветами, наполнили корзины отборными яблоками. Первыми пришли учащиеся старших классов. Галина Никитична с удовольствием отметила, что они выглядят подтянутыми и торжественными. Потом показались Сергей и Марина. На груди у них сияли ордена и медали. Сергей был в матросской форме, Марина — в шёлковой блузке и любимом ковровом платке. — Ой, да мы раньше всех! — вскрикнула Марина, здороваясь с учителями и кивая ребятам. Но ждать пришлось недолго. Вскоре подошли с песнями под гармошку комсомольцы из Высокова, потом из Липатовки, Соколовки. Затем, лихо развернувшись, около сада остановилась трёхтонка, и знакомый Варе и Мите шофёр Миша торжественно возгласил: — Принимай с ходу почаевских! Полный набор. Из кузова машины спрыгивали парни, девчата, и шофёр Миша тоном знатока объяснил школьникам, кто из прибывших где работает и чем знаменит. Были тут и комбайнёры, державшие первое место по области, и знаменитая доярка, и заведующая агролабораторией, и пасечник, и агроном-химизатор. Всюду шли расспросы, завязывались беседы. Ваня Воробьёв уже несколько раз брался за колокольчик, чтобы открыть торжественную часть встречи и произнести свою вступительную речь, которую он писал вчера целую ночь. И каждый раз Галина Никитична делала ему знак подождать, потом сама вопросительно взглядывала на Фёдора Семёновича. — Всё идёт хорошо, — кивал учитель. — Пусть познакомятся, наговорятся вдоволь! Наконец из района на «газике» подкатили секретарь райкома комсомола и врач районной поликлиники — тоже бывшие ученики высоковской школы. Ваня Воробьёв позвонил. Все сели за столы. Ваня объяснил, зачем они собрались, и предоставил слово Якову Ефимовичу. Парторг рассказал, как много лет тому назад появились в школе первые комсомольцы. В любом деле они были верными и надёжными помощниками учителей. Это они посадили плодовый сад при школе, открыли в Высокове первую избу-читальню, разведали запасы торфа на болоте. Кто, как не комсомольцы, сопровождали Фёдора Семёновича в его походах по деревням, когда он убеждал мужиков вступать в колхоз! Сколько раз спасали они учителя от мести кулаков, которые пытались затравить его собаками и утопить в проруби!.. — А сколько комсомольцев ушло из школы на фронт защищать нашу Родину, — продолжал Яков Ефимович, — почти полных два класса! И они хорошо воевали, наши ребята. Добрых, смелых солдат вырастила из них школа. После Якова Ефимовича говорили Сергей Ручьёв, Марина, потом секретарь райкома комсомола, комбайнёр из Почаева… Галина Никитична стояла в стороне и наблюдала за школьниками. Встреча, кажется, удалась. Ребята сидели присмиревшие, глаза их блестели, словно в классе, когда на урок приходит любимый учитель. О чём думали сейчас школьники? Может быть, о том, что вот рядом с ними сидят колхозные парни и девушки совсем немного старше их годами и им уже есть что рассказать, есть о чём вспомнить. И хорошая зависть щемила ребячьи сердца — зависть к прямой и открытой жизни Якова Ефимовича, на глазах которого прошла вся история колхоза и школы, к боевым заслугам Сергея Ручьёва, к ясной судьбе Марины и многих других. Долго в этот погожий осенний денек школьники не отпускали своих гостей. Показали школьный музей, классы, сад, спортплощадку. Митя с юннатами принёс огромный полосатый арбуз и, волнуясь, вручил его Сергею: — Вот! Со школьной делянки. Попробуйте! Сергей пощёлкал по арбузу ногтем, поднёс к уху, сжал ладонями и, заметив пунцовое лицо Мити, пожалел его: — Добрый арбуз… Верим. — Нет-нет! — Митя с отчаянным видом протянул нож. — Вы режьте. А то опять разговоры пойдут, что у нас арбузы не дозревают. Сергей с хрустом развалил арбуз, и все увидели красную, сочную мякоть с чёрными зёрнышками. Митя выхватил у Сергея нож, разрезал половинки арбуза на мелкие дольки и роздал гостям. Арбуз всем понравился. — Прямо мёд с сахаром! — похвалил дед Новосёлов и попросил ещё одну дольку. Потом все пили чай с яблоками и вареньем из ревеня, играл струнный оркестр, школьники читали стихи. Затем бывшие ученики решили сыграть в любимую школьную игру — городки. Разделились на две партии. Фёдор Семёнович подержал в руке тяжёлую рюху, вздохнул и вдруг принялся снимать пиджак. — Эх, была не была… — сказал он и вместе с Яковом Ефимовичем присоединился к играющим. Ученики даже затаили дыхание. Такое ведь не часто случается, чтобы Фёдор Семёнович играл в городки. Учитель играл азартно, со вкусом, подолгу целился рюхой, бил сильно, почти без промаха, то и дело поддразнивал соперников, говоря, что не миновать им катать выигравшую партию на закорках. — Сдаёте, сдаёте… каши мало ели! — восторженно кричали школьники, сразу ставшие болельщиками за ту партию, в которой играл Фёдор Семёнович. Наконец заиграл баян. Долго над «школьной горой» в этот день звучали песни. …Когда Галина Никитична вернулась домой, Витя сидел за столом и что-то с увлечением писал. — А где мама? — спросила сестра, заглядывая за перегородку. Мать прихворнула и уже целую неделю не выходила из дому. Брат, видно, не расслышал вопроса и продолжал писать. Наконец он поставил точку, подул на листок бумаги и протянул сестре: — Заявление написал в комсомол. На двух страницах! Прочти вот. Галина Никитична внимательно прочла заявление: — Хорошие слова, Витя, настоящие… А где всё-таки мама? — Здесь где-нибудь… наверное, во двор вышла. Ей, кажется, лучше стало. — А почему ты её отпустил? Ей ведь лежать надо. — Так я же писал… Галина Никитична бросила на брата недовольный взгляд и выбежала за дверь. Но не прошло и минуты, как она вернулась обратно, ведя под руку мать. С другой стороны её поддерживал Яков Ефимович Балашов. Часто дыша, Анна Денисовна опустилась на лавку: — Спасибо, Ефимыч. Мне вроде легче стало… — Не хорохорься, Денисовна, прыть свою не показывай! — сердито заговорил Яков Ефимович. — Сама еле на ногах стоишь, а тоже — собралась с коромыслом по воду! — Он обвёл глазами комнату и остановил свой взгляд на мальчике: — Ты, Виктор, почему сам за водой не сходил? — Не заметил я, когда мама с вёдрами вышла. — Скажи на милость, не заметил! Ты что ж, не в родном доме живёшь? Временный жилец здесь или угол у матери снимаешь? — Мы его, Ефимыч, по пустякам не отрываем… — начала было Анна Денисовна. Но сосед, погрозив пальцем, перебил её: — Портите вы с Никитой своей добротой сына! Я бы на вашем месте построже с ним обходился. — И он вновь посмотрел на Витю: — А ну-ка, молодец, встань-поднимись, займись по хозяйству… Может, дорожку к колодцу забыл — пойдём, я покажу. Вспыхнув, Витя схватил пустое ведро и выбежал за дверь. Усмехнувшись, Яков Ефимович вышел за ним следом. Галина Никитична уложила мать в постель, напоила чаем, заставила принять лекарство: — А ведь Яков Ефимович прав, мама! Портите вы с отцом Витю. Анна Денисовна ответила не сразу. — Я эту правду, дочка, давно вижу. А вот отец — будто стена каменная, не пробьёшь его! — А может, вместе пробить попробуем? — сказала дочь. — Ох, дочка, не легко с нашим отцом! — вздохнула мать. — Вот разве что вместе… …Наутро Галина Никитична узнала от Вани Воробьёва, что шесть учеников восьмого класса подали заявление в комсомол. — А ваш брат целое послание накатал, — сообщил Ваня. — Здорово написано! С подъёмом. Учительница ничего не ответила и только горько усмехнулась. Глава 9. НА ПОРОГЕ abu Часто после уроков Костя и его приятели задерживались в классе и вместе с учительницей читали устав ВЛКСМ. В эти дни подготовки в комсомол настроение у ребят было приподнятое, встревоженное и немного торжественное. Вася Новосёлов, большой любитель весёлых школьных перемен и всяких проделок, стал серьёзнее, обходил сторонкой шумные компании и, устроившись в тихом уголке, зачитывался какой-нибудь книжкой. Паша Кивачёв хотя и не стал более разговорчивым, чем обычно, но заметно оживился. Глаза его сделались зорче, наблюдательнее, и он почти каждый день донимал Костю каким-нибудь хозяйственным предложением: «А знаешь, там у школьных ворот столб подгнил… Заменить бы надо». Или: «У родника скамеечку новую хорошо бы поставить». — Да ты что, в завхозы записался? — недоумевал Костя. — Надо же нам о школе заботиться… Ребята с нетерпением ждали дня, когда их должны были позвать на заседание школьного комитета. — Говорят, там всю биографию надо докладывать? — озабоченно спросил у Кости Алёша Прахов. — А как же иначе! Надо всё начистоту говорить, без утайки. Раз ты в комсомол идёшь, нужно, чтобы тебя насквозь видели, какой ты есть. — А если не примут? — Могут и не принять, — согласился Костя. — Это уж как поверят кому. А ты газеты читаешь? На комитете по текущему моменту знаешь как спрашивают! Прахов признался, что он всё больше смотрит в газетах насчёт шахмат и футбола. И Костя с приятелями засели за газеты. Однажды, возвращаясь из школы, Паша Кивачёв показал ребятам толстую книгу: — Видали, что мне учительница дала!.. Фадеев, «Молодая гвардия». Роман. Это, говорит, про настоящих комсомольцев. Давайте вместе читать. — Удивил! «Молодая гвардия»! Да мы её, может быть, десять раз… — начал было Алёша, но быстро осёкся, потому что Костя больно ткнул его кулаком в бок. Затем Костя взял книгу, полистал, словно видел её впервые: — Давайте вместе… А собираться у нас будем, на «катере». С этого дня почти каждый вечер ребята сходились в избу к Ручьёвым. Книгу читали по очереди: сначала Паша, потом Костя, Вася. Заходили девочки, ученики младших классов, присаживались у порога, на сундуке или на лавке. Как-то заглянула в избу Галина Никитична. За стеной шумел осенний дождь, струйки воды ползли по стёклам; за столом в жёлтом круге света сидел Паша Кивачёв, читал про смелых ребят из Краснодона, и учительница видела, как лица школьников озарялись каким-то новым светом, глаза их блестели. С каждым днём Галина Никитична всё больше и больше входила в жизнь школы, узнавала ребят. Школьная бригада серьёзно занялась теплицей. abu abu abu abu Галина Никитична и Марина договорились с Сергеем Ручьёвым, и тот распорядился отпустить для теплицы стекло и исправить печку. Ребята застеклили крышу теплицы, обработали и удобрили почву и в один из осенних дней засеяли просом две небольшие клетки: одну — широкорядным способом, другую — обычным, для контроля. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Потом члены школьной бригады выжгли на Пасынках бурьян. Теперь можно было поднимать на пустыре целину. Алёша Прахов предложил попросить у деда Новосёлова лошадь на конюшне, запрячь её в плуг и своими силами, не дожидаясь помощи взрослых, вспахать на Пасынках трёхгектарный участок школьной бригады. — Конный плуг! Вот это передовая техника… — засмеялась Варя Балашова. — Может, ещё соху пустить или косулю деревянную? — Нет уж, давайте народ не смешить… Трактора надо добиваться, — заметил Митя Епифанцев. — Можно и трактор, — охотно согласился Прахов. — У меня один знакомый тракторист есть — зараз вспашет, только попросить… — Хорошо бы, конечно, землю своими силами вспахать… — задумчиво сказал Костя. — Наше же поле! — И он обратился к Паше Кивачёву: — Ты вот всё около дяди Якова крутишься, в кузнице. Научился чему-нибудь или нет? — До трактора мне ещё далеко, — признался Паша. В субботу после уроков Костя назначил очередной сбор школьной бригады. «Ага, сегодня, значит, поднимаем целину!» — обрадовался Прахов. Он ещё утром заметил, что тракторы вышли в поле. Но, к удивлению Прахова, Костя приказал всем собраться в биологическом кабинете. Ребят встретила Галина Никитична. Она попросила всех сесть за столы и достать чистые тетради. — Опять учиться? — всполошился Алёша. — И экзамены будут? — Обязательно учиться! — с улыбкой ответила Галина Никитична. — Мастера сельского хозяйства с этого и начинают борьбу за высокий урожай. И она рассказала, какой они с Мариной предлагают ребятам план работы школьной бригады. За зиму следует изучить, как надо обрабатывать землю, как её удобрять, как сохранять в почве влагу, проводить сев, ухаживать за посевами и убирать урожай. Ребята согласились с таким планом и договорились, что заниматься будут раз в неделю и каждый станет вести конспект занятий. — А когда же на делянке работать? — не унимался Прахов. — Когда, к примеру, пахать начнем? Уже время! Галина Никитична объяснила, что учиться они будут по книгам и на практике, и вот завтра же для начала Марина Балашова прямо в поле проведёт с ребятами беседу о культурной вспашке почвы. Сбор в двенадцать часов у школы. На другой день члены бригады пришли к школе, где их уже поджидала Марина. Немного смущаясь своей необычной роли, она повела ребят в поле и показала им несколько разрезов почв — из-под клеверища, с пустыря, из-под пшеницы — и рассказала о структуре и плодородии почвы. И хотя тему о структуре почвы ребята проходили ещё в шестом классе, но сейчас всё это было полно для них нового и глубокого смысла. Потом Марина подвела ребят к тракторному плугу и показала им предплужник. Члены бригады узнали, что плодородная, структурная почва состоит из мелких комочков. Между комочками хорошо проникают вода и воздух, так необходимые корням растений. Но за лето верхний слой почвы сильно уплотняется. Для того чтобы поле вновь стало рыхлым и комковатым, его надо глубоко перепахать, и перепахать так, чтобы верхний слой почвы оказался внизу, а нижний — вверху. Для этого и служит предплужник — маленький стальной плуг, устанавливаемый впереди основного, большого плуга. Беседа ребятам очень понравилась и вызвала много разговоров. — Я прежде так думал, — признался Паша: — сел на трактор — и паши себе, не оглядывайся. А выходит, понимать надо, как пласт обернуть да какую глубину взять. — А я теперь насчёт предплужника соображаю, — сказал Костя: — штучка маленькая, а польза от неё большая. И он допытывался у ребят, все ли хорошо уяснили, что такое культурная пахота. Потом школьники пошли смотреть, как трактор поднимает целину на Пасынках. abu Вдоль делянки неторопливо двигался трактор с четырёхлемешным плугом. Светлые шипы сияли на его широких колёсах. Блестящие лемехи вспарывали тугую целину; влажные, маслянистые пласты земли шевелились, как живые, поднимались по отвалу вверх, потом переворачивались и падали на дно борозды. За баранкой сидел курчавый весёлый тракторист Саша Неустроев. Старше Кости Ручьёва на каких-нибудь три года, он уже второе лето работал трактористом и очень гордился тем, что изучил машину самостоятельно, без всяких курсов и учебников. Саша ходил в замысловатом комбинезоне со множеством карманчиков и застёжек. Хотя комбинезон был старый, насквозь пропитанный маслом и керосином, но тракторист почти не спускал его с плеч и даже на гулянку являлся в своей знаменитой спецодежде. В разговоре Саша то и дело вставлял мудреные словечки: «карбюратор», «магнето», «жиклер», с «технически не подкованными» мальчишками разговаривал свысока и не раз подшучивал над ними, посылая их в МТС за «профилактикой». Несмотря на это, ребята — особенно кто был помоложе и подоверчивее — боготворили Сашу-тракториста. Алёша Прахов, которому Неустроев нередко разрешал подержаться за баранку, считал тракториста первым своим другом и рассказывал про него всякие необыкновенные истории. Саша, по его словам, знал все марки тракторов, мог подняться на любой косогор и был способен с закрытыми глазами провести такую борозду, что прямее не отобьёшь и по шнуру. Сейчас Неустроев вспахивал участок школьной бригады. abu abu abu Заметив школьников, он шутливо откозырял им. — Тракториста же дали, последний сорт! — огорчённо заметил Паша. — Понаделает он теперь огрехов. Школьники обошли вспаханное поле, выискивая огрехи; проверили прямизну борозды, потом в нескольких местах замерили глубину вспашки — кто ладонью, кто карандашом, кто заранее заготовленной рейкой. Придраться было не к чему. Даже предплужники — эти маленькие, точно игрушечные, плуги — были на месте и ровно срезали дернину. На конце загона Неустроев остановил трактор на заправку — и снисходительно подмигнул обступившим его школьникам: — Ну как, контролёры-учётчики? Довольны вспашкой? Или будут какие замечания? Ребята переглянулись. Марины с ними не было — вместе с учётчиком она находилась на другом конце загона, — и никто не решался первым оценить работу тракториста. — Всё в норме, — сказал Алёша. — Пахота что надо, качественная. — Да уж стараюсь! — фыркнул Саша. — Сознаю положение. Алёша поближе придвинулся к Неустроеву и вполголоса попросил посадить его с собой на трактор. — Это можно, — подобрел Саша. Костя и Паша Кивачёв между тем сидели на корточках около тракторного плуга. — Товарищ Неустроев, — спросил Костя, — а почему у тебя предплужники установлены не по закону? — Чего? — не понял тракторист. — Как надо, так и стоят. — Вот и неправильно! Передовая агротехника не так учит. — Костя обвёл глазами ребят: — Кивачёв, объясни насчёт предплужников. Паша вытянулся и заморгал: — Значит, так… Предплужник, он зачем нужен? Чтобы дернину срезать, пласт обернуть правильно. И надо его поглубже устанавливать, — сантиметров на десять. — Верно!.. А у тебя, товарищ Неустроев, предплужник установлен не на десять сантиметров, а всего лишь на четыре… Разве это культурная вспашка? Что из этого получается?.. Скажи, Вася! — Так его, ребята, так! Наведите самокритику, — сказала подошедшая сзади Марина. — Пыхтишь, Неустроев, глазами хлопаешь? Я ж тебе давно твержу: почитай литературу, поучись. А то пашешь вслепую, как крот… Стыдно за тебя! Сконфуженный тракторист достал из ящика ключ и принялся опускать предплужники. — Скажи на милость! — бормотал он. — Будто и правильно стояли… Неужто гайки ослабли?.. Ребята ещё долго ходили вслед за трактористом, следя за работой Неустроева. Тот наконец не выдержал и взмолился: — Да что вы, в самом деле, не доверяете? Не чужая она мне, ваша бригада. Что надо, всё по совести сработаю! Костя подал команду расходиться. Школьники направились по домам. Неустроев задержал Костю и, помявшись, спросил: — Где бы почитать про эти самые… предплужники? — У меня такой книжки нет, но я тебе достану… У Галины Никитичны попрошу. — Достань, будь друг! — А желаешь, приходи к нам в школу, — проникаясь сочувствием, позвал Костя. — Мы теперь передовую агротехнику изучаем. Здорово полезно! — А можно? — Чего ж нельзя… Нам с тобой до самого урожая вместе работать. …Через несколько дней Саша пришёл на занятия по агротехнике с записной книжкой и карандашом. Потом пришли ещё двое трактористов, затем девушки из Марининой бригады, несколько молодых колхозников. Вася, Паша и Митя пригласили своих матерей. Вначале взрослые заходили просто послушать, чему обучаются их ребята, но беседы Галины Никитичны о жизни растений, о почве, о переделке природы так увлекли их, что они обратились к учительнице с просьбой: — Зимой вечера длинные. И нам бы не худо подучиться. Галина Никитична рассказала об этом Марине и Фёдору Семёновичу. — Правление уже думает об этом, — сказала Марина. — Вскоре будет открыт для взрослых агротехнический кружок. Глава 10. СЛОВО ОТЦОВ Друзья не очень радовали Костю. Паша Кивачёв учился старательно, подолгу сидел над домашними заданиями, почти не появлялся по вечерам в сельском клубе, но больших успехов у него пока не было. Васю Новосёлова учителя считали способным учеником, но особым усердием он не отличался и также числился в «середнячках». Но особенно не везло Алёше Прахову. После школы у него всегда находилось столько неотложных дел, что засесть толком за уроки никак не удавалось. Приводили в колхоз породистого быка, огромного, злого, с кольцом в ноздрях, и Алёша не мог отказать себе, чтобы не поглазеть на него. Начинали запрягать в тележку необъезженного жеребца Орлика, и вновь Алёша был тут как тут. На преподавателей в классе Алёша обычно посматривал, как на грозовую тучу. Хорошо, если бы дождь прошёл стороной и ему остаться сухим! Мальчик старательно изучал особенности учителей. Про Клавдию Львовну, преподавательницу русского языка, например, рассказывали, что она спрашивает в первую очередь тех учеников, которые отводят глаза в сторону и ведут себя на уроке подозрительно тихо. И Алёша, подняв голову, не сводил глаз с учительницы, был оживлён и шумен. Наоборот, на уроках математики он вёл себя тише воды, ниже травы. Нередко Алёша начинал заниматься сложными вычислениями: если его спросили на уроке сегодня, то следующая очередь дойдёт не раньше как недели через две. Он даже составлял мало кому понятные «графики опасных дней». Но учителя плохо считались с Алёшиными «графиками» и нередко спрашивали уроки совершенно неожиданно. Двойки в Алёшином табеле росли, как грибы после тёплого дождика. «У меня голова с форточкой, всю теорию выдувает», — жаловался Прахов. Учителя были недовольны ребятами и нередко спрашивали отстающих, что с ними происходит. За лето они хорошо отдохнули, подросли и если уж решили пойти в восьмой класс, так надо браться за учение по-серьёзному. — Зато они в агротехнике сильны, на мастеров высоких урожаев целят, — смеялся Витя. — И им, как членам бригады, по другим предметам скидка положена… — Нам скидка не требуется. Нечего тень на бригаду наводить! — сердился Костя и, оставшись с приятелями наедине, требовал от них не позорить бригаду. Проходил день, другой. Алёша получал очередную двойку, Вася Новосёлов — замечания от учителей, и Витя, не утерпев, вновь подпускал шпильку: — Ну как, мастера? Уже урожай собираете? По всем правилам агротехники… Богатый у вас год будет! У Кости пересыхало в горле. Он сжимал кулаки в карманах, но Паша с Васей уводили его в угол. — Кораблёв брешет — ветер носит, — невозмутимо говорил Паша. — А ты — ноль внимания, уши ватой заткни. Но не только в школе подстерегали Костю огорчения. Началась пора родительских собраний. Школьники всегда ждали их с трепетом. По почину Фёдора Семёновича, собрания проводились не в школе, а по колхозам, где родители чувствовали себя свободнее. Учителя приходили в сельский клуб или в правление и рассказывали родителям, как их дети учатся в школе, и, в свою очередь, просили взрослых поделиться тем, как ребята ведут себя дома, в семье и на улице. И родители ничего не скрывали. В разговор вступали даже те колхозники, дети которых давно уже закончили школу. Проводить родительское собрание в Высокове досталось Галине Никитичне. — Рассказывай о школьниках откровенно, ничего не утаивай, — напутствовал её Фёдор Семёнович. — И сама слушай внимательно, что скажут о детях родители. Когда Галина Никитична пришла на колхозное собрание, Сергей поднялся и освободил ей место за столом. Все придвинулись ближе. Дед Новосёлов протолкался к самому столу и, сняв полушубок, положил его под себя, как видно собираясь долго сидеть. В дверь заглянул Костя с товарищами. — Домой, други, домой! — сказал им Сергей. — Сегодня не требуетесь… Разговор без вас будет. Ребята неохотно вышли на улицу. Накрапывал дождь, но по домам расходиться не хотелось. — А знаете, почему не пускают? — слукавил Вася Новосёлов. — Тесно в правлении — яблоку негде упасть. А в сенях слушай сколько угодно, не возбраняется. И под окном можно! — Хитришь ты! — попыталась возразить Варя, хотя ей тоже очень хотелось послушать, что сегодня будут говорить о школьниках. — Тогда слушайте там… и докладывайте по очереди, — приказал Костя Васе и Алёше Прахову. Те подошли к раскрытому окну, а остальные школьники укрылись от дождя под ивой. Через несколько минут подбежал Вася и сообщил, что в правлении только что обсудили Митю Епифанцева. Колхозники вполне согласны с оценками учителей, а Яков Ефимович даже сказал, что Митя — передовик учебы, дельный комсомолец и побольше бы в школе таких ребят. — Качать передовиков учебы! — крикнул кто-то из мальчишек. — Да будет вам! Ещё зазнаюсь! — отмахнулся Митя. — Тогда давайте так, — предложил Костя: — кого очень хвалить будут — под дождь ставить. Чтобы не зазнавался! — Правильно! Под дождь! — захохотали школьники. — Тихо вы! — зашикал Паша. — Вон Прахов бежит… Слушайте! — Ребята, там Витьку Кораблёва обсуждают! — возбуждённо сообщил Алёша. — Ну и как? — спросил Костя. — Всё, конечно, исправно: и по учению и по поведению? — Исправно-то исправно, да не совсем. Колхозники вопросики всякие задают. А сейчас дядя Яков высказывается… Хотите послушать? Все бросились к окнам. Яков Ефимович в комбинезоне — на собрание он пришёл прямо из кузницы — стоял у двери. — За школу Вите честь и хвала, — говорил он. — Но, коли парень по учению один из первых, пусть это звание и дома бережёт и на улице. А то что ж получается, граждане: в классе он в одну одежду рядится, дома — в другую… — Любишь ты в чужие окна заглядывать! — недовольно перебил его Никита Кузьмич. — А только мы с матерью сынком довольны, не жалуемся. — Может, кто и доволен, да только не Анна Денисовна, — многозначительно заметил Яков Ефимович. — Мать, да скажи ты ему! — взмолился Никита Кузьмич, толкая жену в бок. — Зачем он в чужой дом ломится? Это уж наше дело, семейное, как мы о сыне печёмся. В артельном уставе про то не записано. — Обождите, Никита Кузьмич, — сказал Сергей. — Устав… его ведь как прочитать… Там, по-моему, обо всём сказано. Анна Денисовна подняла голову и сквозь сизую табачную дымку встретила глаза дочери. Она туже затянула под горлом уголки тёмного платка и поднялась. — Ладно, отец, скажу… Шила в мешке всё равно не утаишь. Я, конечно, радуюсь, что Витя учится исправно. А вот дома его порой и не узнать. Всё швырком да броском, доброго слова не услышишь. Всё ему подай, всё приготовь. Третьего дня дужка у ведра отвалилась. «Ты бы, говорю, сынок, починил ведерко-то, дело же нехитрое». — «Не стоит возиться, отвечает, лучше новое купить. Ему и цена-то грош ломаный». Никита Кузьмич дёрнул жену за руку: — Да ты, Анна, в своём уме? Не угорела часом? Кому это интересно про наши семейные дела знать! Сядь скорее, не срамись перед народом. — Погоди, отец! — остановила его Галина Никитична. — Пусть мама до конца выскажется. Анну Денисовну поддержали колхозники: — Она дело говорит! — Чересчур балуете вы своего наследника! — Правильно, Денисовна! По шёрстке сына погладить каждая может. А вот встречь шёрстки — на это сила нужна. Колхозники один за другим припоминали Витины проступки: то он надерзил старшим, то обидел малышей, то не уступил в клубе место деду Новосёлову. — У меня такая просьба к учителям будет, — обратилась мать к дочери: — построже там, в школе, с сынка-то взыскивайте… И как он дома себя ведёт, тоже в расчёт берите. — Это что ж такое, граждане? — вышел из себя Никита Кузьмич. — Родная мать да родному сыну дорогу перебегает!.. Ну нет, не желаю я всякие поклёпы слушать!.. — Он поднялся и, протолкавшись к двери, присел у порога. Школьники отпрянули от окна и вновь спрятались от дождя под иву. — Вот так тихая тётя Анна! — проговорил Митя. — Сказанула словечко… И каждый из школьников невольно проникся уважением к этой маленькой, подвижной женщине, которая просыпалась чуть свет, вечно куда-то торопилась, никогда не сидела без дела и казалась покорной и безответной. — Витьке бы ещё и не так надо! — вслух подумала Варя. — Чего ты бурчишь там? — обернулся к ней Костя. — Да так… Молодец, говорю, тётя Анна! — Ох и достанется ей теперь от дяди Никиты! — вздохнула Катя. — А чего ей бояться? — возразил Костя. — Не где-нибудь живёт — в колхозе! — Известное дело, — согласился Паша. — У неё трудодней побольше, чем у дяди Никиты. Ещё раз подбежали Вася и Алёша. — Теперь о ком речь? — спросил Костя. — Понимаешь, какое дело… — помявшись, признался Вася. — Нашу четвёрку на собрание кличут… желают с глазу на глаз говорить… Костя нахмурился и повернул голову к Мите. И хотя было темно, но тот почувствовал это движение. — Идите, раз зовут, — шепнул он. — Мы подождём. Костя с приятелями направился к правлению. На крыльце они отряхнулись от дождя и очистили сапоги от грязи. У Васи нашлась расческа, и ребята наспех расчесали мокрые волосы. — Ручей, — шепнул Алёша, — может, мне лучше не показываться? — Это ещё почему? Все пойдём!.. Приятели вошли в правление. Колхозники расступились, словно встречали какую-нибудь почётную делегацию. — Явились, Сергей Григорьевич! — сказал дед Новосёлов. — Я же знал, что они неподалеку кружат, — усмехнулся Сергей и подозвал ребят к столу. — Доложила нам сейчас Галина Никитична, как вы учитесь. Прямо скажу: плохо у вас дело идёт. Хлопцы вы будто с головой, слово нам дали насчёт учения, сейчас в комсомол собрались — а в классе в хвосте плететесь. С чего бы так? Ну, кто из вас, объяснит?.. Костя, ты, что ли? Мальчик пожал плечами — не так это просто объяснить! — Заклинило у хлопцев! — насмешливо сказал дед Новосёлов. — Где-где бойки, а тут языки проглотили. — Сам-то Костя учится неплохо, — заметила Галина Никитична. — Учителя им довольны. Нас особенно Алёша Прахов беспокоит… — Да, браток! — обратился к нему Сергей. — Ты, оказывается, рекордсмен по двойкам… В чём дело-то? — Память у меня слабая… Да и работы по горло… бригада, теплица, то, сё… — заюлил Алёша, но, заметив недоумевающий взгляд Кости, замолчал и спрятался за спину Паши Кивачёва. Дед Новосёлов с досадой ударил ладонью по колену: — Говорил же я: зарвутся козыри, запустят учение! — И я предупреждал! — подал голос Никита Кузьмич. — Не за своё дело взялись школяры. Три гектара земли им выделили — шутка ли!.. Сергей вновь посмотрел на ребят: — Выходит, что школьная бригада мешает вам? Если такое дело, её и распустить нетрудно! — Что ты! — Костя испуганно рванулся к брату. — Бригада сама по себе… Просто мы ещё не раскачались! И он обрушился на Алёшу: в бригаде тот работает меньше всех, а болтает такие слова, сбивает с толку людей. Где у него совесть? Алёша, не зная, как отвязаться от Кости, ёжился, пыхтел и в душе проклинал себя. И зачем он только пришёл в правление! — Да это я так сказал… не подумал! — наконец виновато признался Алёша. Но Костя, забыв, что он находится на собрании, продолжал ругать приятеля. — Тихо вы, угомонитесь! — подошёл к ребятам Яков Ефимович. — Я лучше вам про одного человека расскажу. Заявился он к нам в село лет тридцать тому назад. Человек отзывчивый, добрый… Люди это увидели и потянулись к нему: кто с бедой, кто с радостью. Одному помощь нужна, другому — слово твёрдое. И что ни год, а народ всё больше к тому человеку льнёт. Видит он, что на старом запасе не проживёшь, и припал к наукам да знаниям. Ни время, ни усталость — ничто ему не помеха. Нужно людям, так он и зоотехник, и садовод, и кирпичное дело понимает, и как маслобойку наладить подскажет, и электростанцию… Скажи ему: завтра, мол, золото в Чернушке добывать собираемся — так он и по этому вопросу всё растолкует. Смекаете, о ком речь идёт? — Смекаем… — сказал Паша. — О Фёдоре Семёновиче говорите. — Вот и мотайте на ус! Был он учителем в младших классах, потом заочно институт окончил, теперь вам математику преподаёт. У человека седина в волосах, а жадности к учению и сейчас хоть отбавляй. Вам бы десятую долю той жадности перенять!.. — Как же всё-таки насчёт школьной бригады решать будем? — перебил Якова Ефимовича Сергей. — Отобрать пока у ребят землю — вот и вся недолга, — сказал дед Новосёлов. — Вот именно! — поддержал его Никита Кузьмич. — Всё равно ни в районе, ни в области затею со школьной бригадой не одобрят. Придётся учителям отбой бить. — То есть как это — не одобрят?! — вспыхнув, поднялась Галина Никитична. — Ты, отец, лучше газеты почитай!.. Такие бригады, как у нас, уже и в других школах возникают! И она принялась с жаром доказывать, что работа в бригаде отнимает у ребят совсем немного времени и причина неуспеваемости не в этом. Действительно, школьники всё ещё раскачиваются и не взялись как следует за учение… В защиту бригады выступил и Яков Ефимович. — Землю отобрать мы всегда сумеем, — сказал он, — а пока торопиться не будем. Дадим ребятам сроку до весны, а там видно будет… Колхозники согласились с этим, и разговор на собрании закончился довольно мирно. И всё же Костя так накалился, что, выйдя на улицу, решил немедля поговорить с Алёшей с глазу на глаз. Но тот выскочил из правления первым и сразу же исчез в темноте. Глава 11. ТРОЙКА С МИНУСОМ Несколько дней Алёша вёл себя спокойно и ровно: за партой не вертелся, с соседями не разговаривал и даже довольно сносно отвечал учителям. Костя решил, что родительское собрание для него даром не прошло. Но к концу недели с Алёшей произошёл очередной «просчёт». Клавдия Львовна спросила его вне очереди о творчестве Радищева и за путаный ответ поставила ему в классном журнале тройку с минусом. Алёша искренне огорчился. После родительского собрания у него был неприятный разговор с матерью о его школьных делах, и сейчас злополучная тройка с минусом не выходила у мальчика из головы. Однажды в перемену он забежал в класс. На столике, рядом со стопкой тетрадей, лежал классный журнал, оставленный Клавдией Львовной. Алёша покосился на него, и ему очень захотелось увидеть, как выглядит его тройка с минусом. А может, её и нет совсем? Может, Клавдия Львовна только попугала его или забыла поставить тройку? Алёша приоткрыл дверь, на цыпочках подошёл к столу и открыл журнал. Нет, отметка стояла на своём месте… А рядом с журналом лежала новенькая ручка. Она так и просилась, чтобы её взяли в руку. Да и тройка была очень похожа на пятёрку, не хватало лишь маленькой поперечной палочки вверху. Дверь распахнулась, и вошёл дежурный по классу Витя Кораблёв. Алёша отлетел от стола, схватил тряпку и принялся протирать глянцево-чёрную доску, хотя она и без этого была чистая. Но было уже поздно: Витя всё понял. — Та-ак! — протянул он. — Ловкость рук. Быстрота и натиск! Алёша растерянно забормотал о том, что он и сам не знает, как это случилось: — Очень уж тройка на пятёрку была похожа. Если бы чистая двойка, разве я посмел… — А чего ты распинаешься передо мной? — усмехнулся Витя. — Словчил так словчил! Мне от этого ни жарко, ни холодно… Я ничего не видел и ничего не знаю… — Правда, Витька? — обрадовался Алёша и с чувством пожал Кораблёву руку. — Это по-нашенски, по дружбе. Я теперь для тебя что хочешь сделаю! — А мне ничего от тебя не нужно, — усмехнулся Витя. — Хотя вот что… Зачем ты со школьной бригадой связался? Чего к Ручьёву лепишься? — Да мы слово дали учиться в этом году на «хорошо» и «отлично»! Витя от души рассмеялся и постучал Алёше по лбу: — Чердак же надо иметь исправный! Чтобы сквозняки не гуляли, дождь не проливал… А вы тоже… «слушали, постановили»… Что же они тебе не помогают, друзья-приятели? — Кто их знает… — А ты плюнь на них! Держись за меня. И Кораблёв радушно предложил Алёше свою тетрадь по математике. Тот с радостью ухватился: завтра Фёдор Семёнович может вызвать его к доске, а он ещё не решил ни одной задачи. Откровенно говоря, Витя не очень ценил болтливого, суматошливого Прахова, но что было делать… Разговор на родительском собрании не прошёл для него бесследно. В Витином табеле написали, что он должен обратить внимание на своё поведение вне школы. Витя с досадой показал табель отцу. — Ни за что ни про что документ испортили, — поморщился Никита Кузьмич. — А всё через родную мать с сестрой!.. Зря это школа в домашние дела встревает! — И, заметив расстроенное лицо сына, он посоветовал: — А ты не огорчайся, учись себе. Витя крепко налёг на занятия. После уроков он не задерживался в школе, а сразу же шёл домой и садился за учебники. Он ещё покажет, как надо учиться!.. И всё же ему было скучно. Варя по-прежнему сторонилась его, а высоковские мальчишки всё больше тянулись к Ручьёву. И Витя волей-неволей поддерживал приятельские отношения с Праховым. Они сидели за одной партой, вместе возвращались из школы, ходили по вечерам в колхозный клуб, и Витя охотно позволял Алёше заглядывать в свои тетради, давал списывать сочинения… Прошло несколько дней. Витя, как и обещал, хранил молчание. Клавдия Львовна, как видно, ничего подозрительного в журнале не заметила, и Прахов совсем успокоился. Но история с превращением тройки в пятёрку на этом не закончилась. В субботу после занятий в класс неожиданно вошли Клавдия Львовна и Галина Никитична. Учительница литературы была уже не молода, но время не умерило ни блеска её тёмных глаз, ни живости и лёгкости движений. Она умела и любила хорошо одеться, всегда выглядела так, словно собралась на праздник, и школьники, встречая её, невольно подтягивались и прихорашивались. Вот и сейчас, поднявшись из-за парт, мальчики поправили рубашки, а девочки критически осмотрели друг друга. — Садитесь! — кивнула классу Галина Никитична. — Мы с Клавдией Львовной вынуждены вас задержать. Произошло неприятное событие… И учительница рассказала, как, раскрыв сегодня классный журнал, чтобы проставить оценки в табеле, она обнаружила против фамилии Прахова переправленную отметку. — Клавдия Львовна уверяет, что она поставила Алёше тройку с минусом. Но тройка почему-то превратилась в пятёрку. — Может быть, это моя вина, что я оставила классный журнал на столе? — строго взглянув на ребят, спросила Клавдия Львовна. — Скажите об этом прямо. Я тогда буду с восьмым классом настороже. Все головы повернулись к Алёше. — Объясни, Прахов! — потребовал Митя. Алёша кинул быстрый взгляд на Кораблёва. Тот со скучающим видом смотрел в окно. «Этот не выдаст, а больше некому…» — подумал Алёша и принялся уверять всех, что он ничего про отметку не знает. Наверное, кто-нибудь назло проделал с ним такую шутку. — Кто бы ни сделал, но это недостойно наших школьников, тем более завтрашних комсомольцев, — печально сказала Клавдия Львовна. — Я ведь так привыкла верить вам… Восьмиклассники растерялись. Переправить отметку — это редкий, почти небывалый случай в истории школы. Костя кинул на Алёшу грозный взгляд: — Смотри, Прахов, если что было — лучше сейчас признавайся! — Да что вы! — взмолился Алёша, ударив себя кулаком в грудь. — Разве ж я… Знать ничего не знаю! Катя пристально поглядела на него и покачала головой: уж кто-кто, а она-то знала своего братца! Если он стучит в грудь кулаком — значит, дело нечисто. — Алёша, не клянись! — вполголоса сказала сестра. — Скажи по-честному. — Всё равно мы дознаемся, — буркнул Паша, а Вася Новосёлов показал Прахову из-под парты кулак. Глаза Алёши забегали по сторонам: хотя бы один сочувствующий кивок или взгляд! — Ладно, скажу… — шмыгнул он носом. — Ну, переправил. Сам не знаю, как это получилось… — Алёха ты, Алёха! — вздохнула Катя. — Когда же у тебя ума прибавится? Поступок Алёши обсуждали горячо и долго. Было произнесено немало горьких слов, и большинство восьмиклассников сошлись на том, что Прахову ещё рано вступать в комсомол. После собрания Костя задержал в классе членов школьной бригады и предложил раз и навсегда решить вопрос об Алёше: — Мы над ним бились немало, а он ни с места… Весь класс опозорил… и нашу бригаду! — Что ты предлагаешь? — спросил Митя. — Исключить из школьной бригады… Не будет от него проку! — Сильно сказано! — поёжился Паша. — Ты гни дубок, да не ломай. — Погоди, Костя, не пори горячку! — вмешался Митя. — Ребят в бригаду кто подбил? Ты сам. Значит, тяни их, поднимай. А ты сразу — долой, навылет. Это дело нехитрое. — Так мы по-всякому к нему подходили, — взмолился Костя. — Значит, не с того краю зашли… — Митя обратился к Алёше: — У тебя по каким предметам больше всего не ладится? — По русскому и математике. — Кто по русскому возьмётся ему помочь? — спросил Митя у ребят. — Я могу, — сказал Сёма Ушков. — А по математике Ручьёву можно поручить. — Вот и ладно! — подхватил Митя. — Считай, Костя, что это тебе первое задание от комсомола. Вытяни Прахова по математике. — Я?.. Прахова?.. — обомлел Костя. — Да он же шут гороховый… abu Мы с ним на первом уроке сцепимся. — Отказываешься, значит? Давайте тогда Кораблёва попросим. Костя прикусил губу: — Ну уж нет… Без него обойдемся! — Вот так-то лучше! — засмеялся Митя. — А заодно и против шута ополчись… Согласны, ребята, с таким заданием Ручьёву? — Принято! Единогласно! — сказал Паша. Костя только головой покачал… Домой Алёша возвращался вместе с Катей и Варей. Он шёл мимо палисадников и время от времени с досадой колотил палкой по стволам берёз. — Не тронь берёзы: они не виноваты! — прикрикнула на него сестра. — Докатился, дошёл до ручки! Сам себе дорожку в комсомол закрыл. Глаза бы мои на тебя не смотрели! — Будет тебе! — сдержала подругу Варя. — Алёше и так, верно, не сладко. — А вы как считаете? — запальчиво обернулся мальчик. — Подумаешь, подсудное дело! Отметку поправил! Расходились тоже, друзья однокласснички… Витька Кораблёв не меньше вашего понимает, а помалкивает себе, не гробит товарища. — Что он понимает? — насторожилась Варя. — А то… Он своими глазами видел, как я отметку… — Сообразив, что наговорил лишнего, Алёша осёкся. — В общем, это неважно. Я про то… в классе у нас товарищей днём с огнём не сыщешь! Только и знают подсиживать друг друга… Алёша наотмашь ударил палкой по дуплистой берёзе и убежал прочь от девочек. — Вот так Кораблёв! — поразилась Катя. — Знал всё и молчал! — И она пожаловалась Варе: — Не нравится мне их близость. Брату-то, конечно лестно, что Кораблёв с ним дружбу завёл, вот он и старается, из кожи лезет, чтобы только угодить ему. А чем его Витька около себя держит? То домашнее сочинение даст списать, то задачку… А позавчера приводит меня Алёшка в класс и пишет карандашом на доске формулы. «Теперь, говорит, мне никакой урок по химии не страшен». И правда, если прямо смотреть, формулы на доске не видно, а сбоку приглядеться — читай, как по книжке. Схватила я тряпку, да и стерла все формулы. «Бессовестный, говорю, ты, Алёха, и тунеядец!..» А он знай хохочет: «Ничего, сестрица, на худой час, может, и пригодится». Брату эту шпаргалку Кораблёв придумал… — Катя вдруг схватила подругу за руку и заглянула в лицо: — Что с тобой? Чего ты расстроилась? — Нет, ничего… Мне домой надо. — И, отняв руку, Варя побежала к дому. Глава 12. ВАРИНА БЕДА С каждым днём в семье Балашовых всё больше замечали, что с Варей творится неладное. Девочка была чем-то возбуждена, неспокойна или часто задумывалась, ходила опечаленная, грустная. — Произошло что-нибудь? — как-то спросила её сестра. — Или в школе неладно? — Ничего такого и нет, — вяло ответила Варя. — Просто работы много. Марина недоверчиво покачала головой. В другой раз, вернувшись с работы, она застала на крыльце Витю Кораблёва. Мальчик настойчиво барабанил в закрытую дверь, гремел щеколдой и препирался с Варей, которая стояла по другую сторону двери, в сенях. — Варя, пусти! — Нечего тебе у нас делать. — Два слова надо сказать. — Слышала я твои слова, да все не те… — Ну, мне учебник по истории надо взять. — Сейчас вынесу твой учебник! В сенях скрипнули половицы, хлопнула дверь — как видно, девочка убежала в избу. — Вы что, поссорились? — спросила Марина, поднимаясь на крыльцо. — Я не ссорился… мне незачем, — с деланной беспечностью заявил Витя. — Варьку вашу какая-то муха укусила. При этом щёки его густо покраснели, и мальчик, махнув рукой, бросился к своему дому. Минуты через две из-под двери высунулась книжка в газетной обертке и донёсся голос Вари: — Возьми свой учебник! «Ты мне лучше дверь открой», — хотела сказать сестра, но сдержалась и осторожно сошла с крыльца. Размолвка, как видно, произошла серьёзная, и Марина знала, что сестра сейчас только замкнётся и на откровенный разговор не пойдёт. Вечером она рассказала отцу и матери о своих наблюдениях. Яков Ефимович не на шутку встревожился: — То-то я замечаю, что Варе будто крыло подбили! И он попросил дочь и жену не докучать пока девочке расспросами. …В один из воскресных осенних дней отец позвал Варю на охоту и предложил ей пригласить своих друзей. — Нет, мы лучше вдвоём пойдём! — сказала девочка. Она любила эти походы вместе с отцом — осенью на охоту, летом за грибами или на рыбную ловлю. Не так уж велика добыча или улов, но зато можно целый день провести в лесу, посидеть у костра, закусить вкусным чёрным хлебом, печёной картошкой и, главное, поговорить с отцом обо всём на свете. Проблуждав целое утро, Яков Ефимович и Варя вышли к Спиридонову озеру. Здесь им удалось подстрелить несколько уток. Четыре из них упали посреди болота, в камыши. — Вот так задача! — развёл руками Яков Ефимович. — Как же птицу доставать будем? Варя вгляделась в прибрежные камыши. — А вон лодка стоит, — сказала она. Отец вытащил лодку на берег и осмотрел: — Э-э, да тут сигнал поставлен: «Лодка худая. Будь осторожен!» На такой посудине далеко не уедешь. И какая это нечистая душа худую лодку на озере держит? — Как ты сказал? — дрогнувшим голосом переспросила девочка. — «Нечистая душа»? Что же с такой душой делать надо? — Сперва узнать следует, как да где она проживает… — Я уже знаю, папа! — глухо призналась Варя. — По соседству с нами… — И она рассказала, что произошло на Спиридоновом озере в августе месяце. — Вот они какие дела на белом свете! — нахмурился отец. — Потому, значит, и поломалась ваша дружба? — Какой же он друг, папа? Ребят чуть не подвёл. А что же от него в серьёзном деле ожидать? Как ему верить можно? Отец заткнул отверстие в днище и, спустив лодку на воду, объехал озеро и собрал уток. Варя, обхватив колени руками, сидела, прислонившись к дереву. Отец закурил и придвинулся к дочери: — Хочешь, Варюша, я тебе расскажу кое-что? Ты три камня в поле видела? — Это что около дороги? — Вот-вот! Хорошую про те камни легенду люди сказывают. Послушай… Жили на свете три друга-товарища. Были они все горячие, как зол порох, нетерпеливые и гордые. И довелось им бежать вокруг земли, чтобы силу да ловкость свою проверить. Вот бегут они, друг на друга не смотрят, и каждый про себя думает: «Я первый буду! Я!» Обежали они вокруг земли раз, обежали другой, начали третий круг, и уже совсем недалеко до конца осталось, как вдруг один из товарищей споткнулся. Но на него даже не оглянулся никто и руки не подал. А товарищи того не знали, что дорога была заколдована и каждый, кто падал, подняться без помощи другого уже не мог… Вскоре ещё один из бегущих из сил выбился. Не добежал до конца и третий товарищ… Так и остались они лежать в чистом поле, а потом от горя и стыда превратились в камни. — Зачем ты мне говоришь об этом? — вспыхнула девочка. — Разве же мы такие? — Знаю, Варюша. А только умная сказка никому не во вред… Ты вот почему от Кораблёва отвернулась? — Я не отвернулась. Я только хочу, чтобы он сам во всём признался. — А он побаивается? — Просто трусит. — Тогда ты смелость свою прояви: возьми да расскажи обо всём в школе. — Чтобы на меня потом ребята пальцами показывали: «ябеда», «фискалка»! — удивилась Варя. — Плохо ты ещё в настоящей дружбе разбираешься, — покачал головой Яков Ефимович. — Когда человек тонет, его и за волосы из воды тянут. Пусть хоть и больно, только бы погибнуть не дать… Отец замолчал. Вскоре они тронулись в обратный путь. Оголённый осенний лес затаился, словно готовился к зимней спячке. Листва, побуревшая от дождей, уже не радовала глаз переливами красок. Наплывали низкие тучи: они почти касались верхушек деревьев. Заморосил мелкий дождь. Варя устало плелась за отцом и пыталась разобраться в его словах. Как всё не просто складывается в жизни!.. Был у неё друг. Варя верила ему, как самой себе, верила в его хорошее сердце и чистые помыслы. Она ни о чём не загадывала, но ей казалось, что ничто не омрачит их светлой дружбы и, куда бы со временем ни закинула их судьба, они всегда останутся лучшими товарищами… Но вот их дружба неожиданно обернулась другой стороной, и Варя увидела Витю совсем не таким, каким он ей представлялся. Как же это было горько и больно! О чём только не передумала Варя за последние недели! То ей казалось, что Витя поймёт свою вину и всё вновь пойдёт по-хорошему. То ей приходило на ум, что надо немедля забыть такого друга, вычеркнуть из памяти. Пусть каждый шагает своей дорогой, живёт по-своему и не думает о товарище. — А у тебя у самой, Варюша, какие дела-заботы? — прервал её раздумье отец. — Я вчера с Галиной Никитичной виделся, потом Фёдор Семёнович меня к себе зазвал. Так учителя говорят, что ты заниматься хуже стала… прилежания у тебя маловато. — Восьмой же класс, папа, программа трудная… Я ещё не совсем втянулась, — забормотала захваченная врасплох Варя. — Так-то оно так… — неопределённо протянул отец. — А ты соберись-ка с духом… Зачем до разговоров доводить? Он поглядел на хмурое небо и прибавил шагу. Они долго шли молча. Мысли Вари перескочили на школьные дела. Сказать по совести, она и сама была недовольна собой. Совсем недавно руководительница пятого класса пожаловалась ей, что некоторые пионеры из её отряда плохо занимаются. Поговорили, подумали, и у девочки возникла мысль провести отрядный сбор на тему: «Пионер — лучший ученик в классе». Хлопот с этим сбором немало. Но, кроме пионеров, время с которыми всегда летит так незаметно, есть и ещё куча неотложных дел: редколлегия стенгазеты, учком… И Варя ни от чего не отказывалась, бралась за любое поручение. Может, потому и занималась она урывками, на ходу, неспокойно, больше надеясь на способности и смекалку, чем на усидчивость. По привычке, Катя Прахова частенько обращалась к ней за помощью по математике или по химии. Варя с жаром бралась объяснять, но вскоре сбивалась, начинала путать и по глазам подруги видела, что та ничего не понимает: — Знаешь, Катя, давай отложим… Я сама ещё не разобралась как следует. Учителя, кажется, не придавали пока большого значения неуверенным и сбивчивым ответам Вари. Девочка способная, в шестом и седьмом классах училась хорошо, а сейчас, видно, ещё не втянулась в работу. Два или три раза Варя приходила в класс, не успев подготовить урока, и сидела, как на иголках: вот-вот учитель задаст ей вопрос или вызовет к доске! Но, к счастью, пока всё обходилось благополучно. И всякий раз, не желая испытывать такие неприятные минуты, Варя давала себе слово прочно засесть за уроки. Но это оказалось не так легко. Особенно не ладилось с математикой: то выветрился из памяти прошлогодний материал, а без него нельзя понять программы этого года; то Варя плохо усвоила последний урок — как видно, думала в классе о чём-то постороннем. И девочка невольно вспоминала Витю. Да, с ним было хорошо! Как никто из ребят, он умел коротко и ясно объяснить самую сложную теорему, распутать любую каверзную задачу. Иногда достаточно было намёка, и Варя сразу схватывала суть дела. Но она же сама отказалась заниматься с Кораблёвым. Наотрез, бесповоротно! Есть же другие ребята, которые неплохо разбираются в математике: Костя, Митя, Сёма Ушков. И они, конечно, не откажут. Нет, и к ним не пойдёт Варя! Про неё и так говорят, что она весь прошлый год держалась на Вите Кораблёве. Грош ей цена, если она не докажет, что может учиться не хуже мальчишек. * * * Вернувшись домой, Варя дождалась Катю Прахову, и подруги до позднего вечера просидели над задачами по алгебре, пока Яков Ефимович не прогнал их спать. — Варька, — шепнула на прощание подруга, — географию-то мы не успели подготовить! А вдруг Илья Васильевич завтра спросит? — Да, не рассчитали, — вздохнула Варя. — Может быть, пронесёт. На другой день преподаватель географии, как нарочно, вызвал Катю к карте и спросил о хозяйстве Туркмении. Девочка растерянно покосилась на Варю, взяла указку и принялась рассказывать такое, что Илья Васильевич круто повернулся на стуле: — Ну, знаешь, голубушка, ты все широты сместила и превратила цветущую республику в зону пустыни! — И обратился к Варе: — Помогите подруге закончить путешествие более благополучно. Стиснув зубы, Варя медленно подошла к карте. Катя услужливо сунула ей в руку указку. Алёша, угадав состояние сестры и Вари, принялся подавать им таинственные знаки, что должно обозначать: урок подходит к концу, надо притвориться, что не поняли вопроса, несколько раз переспросить учителя и этим затянуть время. Но вдруг Варя поставила указку в угол: — Я, Илья Васильевич, не приготовила урока… Поставьте мне что полагается. Учитель высоко поднял брови: — Люблю за откровенность. — Вы только Варе двойку не ставьте, — попросила Катя. — Мы вчера с ней математикой занимались, засиделись до позднего. — Скажите на милость, даже смягчающие вину обстоятельства нашлись, — усмехнулся Илья Васильевич. — А всё-таки, Балашова, я этого не ожидал. Насколько я помню, за последние два года это у тебя первая двойка? — Первая… — прошептала Варя. Двойка до такой степени ошеломила восьмиклассников, что они не сразу сообразили, как поступить с девочкой. Одни предлагали срочно собрать комсомольскую группу, другие — собрание всего класса. Пока ребята спорили, Варя куда-то исчезла. Митя с Костей заглянули в учительскую, в «живой уголок», в библиотеку — Вари нигде не было. В коридоре к ним подбежал возбуждённый Колька: — Это правда, что наша вожатая двойку получила? — Не труби на всю школу! — осадил его Костя. — Откуда ты взял? — Прахов Борьке Самохвалову сказал, Борька — первому звену, первое звено — второму. Теперь весь отряд знает, — не переводя дыхания, сообщил Колька. — Связь у вас работает… — хмыкнул Костя и с безразличным видом заметил: — Ну и подумаешь, одна двойка! О чём разговор? — Одна — это, конечно, ничего. Да у нас завтра сбор насчёт успеваемости. Борьку Самохвалова обсуждать будем. Ещё Петракова и Маню Юркину. Они на троих семь двоек имеют. — Ну и обсуждайте на здоровье! — Знаешь, Костя… — замялся Колька. — Борька говорит: «Раз у вожатой двойка, чего же с нас спрашивать?» Костя заверил, что одна двойка у вожатой не имеет никакого значения, обещал при встрече сам всё растолковать Борьке Самохвалову и спросил, не видел ли Колька Варю. — Они с Ваней Воробьёвым в нашем классе закрылись. Секретный разговор у них. Ребята спустились в нижний этаж и постучали в дверь пятого класса. Им открыл Ваня Воробьёв. Кроме него и Вари, которая, сгорбившись, сидела за тесной партой, в классе находилась ещё Галина Никитична. — Вот, полюбуйтесь! — Ваня растерянно кивнул на девочку: — Пионервожатой не хочет быть… отказывается. — Какая же я теперь вожатая? — сказала Варя. — Кто мне поверит? Завтра же весь отряд про двойку знать будет!.. — Уже знает! — сказал Митя. — Видите, Галина Никитична, видите! — вскрикнула девочка, но вдруг осеклась: на неё в упор смотрели Костя и Митя. — Что вы уставились? Ну и пожалуйста! Без вас знаю… класс опозорила, бригаду подвела. Можете не говорить! — Да мы и не говорим. — Костя отвёл глаза в сторону и сделал Мите знак, чтобы тот молчал. — Галина Никитична, — вновь обратилась Варя к учительнице, — скажите вы им… Какая я, в самом деле, вожатая? Но Галина Никитична как будто не расслышала вопроса и с любопытством оглядывала класс: самодельные портьеры на окнах, цветы на подоконниках, стопочку книг в углу на этажерке. Но больше всего внимание учительницы привлекла деревянная резная полка, уставленная самыми различными предметами: были тут какие-то камни, кости, коробочки с песком и глиной, зазубренный серп, ржавый светец для лучины и даже плетённые из луба лапти. — Что это за выставка? — спросила Галина Никитична. — Это мои пионеры натаскали, первое звено, — сказала Варя. — Всё больше предметы старого быта. Вот эти лапти мы у бабки Алёны выпросили… последние на всю деревню, еле-еле нашли их. Мы потом все находки в школьный музей передадим… А за цветы у нас второе звено отвечает, за библиотеку — третье. Девочка оживилась, подошла к шкафу, достала щербатую глиняную чашу, облепленную землёй, и протянула учительнице: — Вы посмотрите, что Колька в овраге выкопал! Уверяет, что это памятник древней Руси. Пионеры требуют в город на проверку послать. Ребята склонились над чашей. Поцарапали пальцами окаменевшую землю, зачем-то понюхали её. — Какая там древность! — фыркнул Митя. — Обыкновенная плошка из глины. Их в Почаеве гончары делают. — Я тоже так думаю, — согласилась Варя. — Но ребята же требуют… надо как-то им доказать. — Обязательно надо! — Учительница с улыбкой посмотрела на девочку: — А почему тебе всё-таки наскучило с пионерами работать? — Мне не наскучило! — вспыхнула Варя. Галина Никитична обернулась к Ване Воробьёву и спросила, сколько у Вари общественных нагрузок. Ваня пересчитал по пальцам: — Что-то около четырёх… — Видишь, Варя, — сказала учительница, — может быть, и все беды от этого. Мечешься ты, нахватала кучу дел, везде поспеть хочешь. Придётся освободить тебя кое от каких поручений. Но из вожатых не отпустим. Пионеры, я знаю, любят тебя… — Ещё как! — подтвердил Костя. — Только Варьке сказать надо, чтобы с умом работала! А то она всё сама да сама, нянчится с ребятами, как с детским садом… А ты организуй, дай задание, потом проверь — вот и время для уроков останется. — Надо и других восьмиклассников к работе привлекать, — добавил Ваня. — На сбор позови, поручение дай… — И он выразительно посмотрел на Митю и Костю. — Слушай, Варя, слушай! Советы дельные, — поддержала его учительница. — Главное, тебе сейчас не разбрасываться, все силы на учение собрать. — Так, Галина Никитична, — взмолилась девочка, — раньше пионеры каждому моему слову верили… А теперь как будет? — Думаю, за одну двойку они тебя не осудят. — Сбор у меня завтра… И как раз насчёт успеваемости. abu abu abu abu Ваня посоветовал повременить пока со сбором, дождаться лучших дней. — А зачем ждать? — лукаво поглядывая на девочку, сказал Костя.  — Пусть Варька с пионерами опытом поделится… Как она двойку огребла… — Вот-вот! — вспыхнула Варя. — Самая подходящая тема! Ещё и смеёшься!.. — Я без шуток, — принялся защищать своё предложение Костя. — abu abu Пионеров всё равно не проведёшь. Вот ты им честно, прямо и расскажи, как ещё работать не умеешь, как разбрасываешься, почему двойку схватила… Думаешь, что это ребятам на пользу не пойдёт? — Сбор действительно может быть поучительный, — согласилась с Костей Галина Никитична. — Вот только как Варя? — Хорошо, — подумав, сказала Варя.  abu — Будет завтра сбор! Только с условием: придётся потрудиться и ещё кое-кому. Пусть Костя с Митей тоже на сбор придут и расскажут, как они сами работают… Митя развёл руками: — Мы-то при чём? abu — Не вздумайте отказываться! — Ваня погрозил ребятам пальцем. — Сами недавно в пионерах ходили. abu — Если уж на то пошло, Фёдора Семёновича на сбор пригласить надо, — сказал Митя. — Ой, верно! — вскрикнула Варя. — Как же я не догадалась! Может, ещё деда Новосёлова позвать? Он про сына расскажет, как тот учёным стал… — Она вырвала из тетради лист бумаги и села за парту: — Давайте тогда план сбора наметим… Подсказывайте! Ребята склонились над партой. Галина Никитична вышла из класса и осторожно прикрыла за собой дверь. Глава 13. СТРАДА В конце занятий Галина Никитична задержала восьмиклассников, чтобы поговорить об очередных делах. Но не успела она открыть собрание, как в класс вошли Ваня Воробьёв и Саша Неустроев. Они о чём-то пошептались с учительницей, после чего та обратилась к ребятам: — У Саши есть к вам просьба. — Это можно! — охотно ответил за всех староста Сёма Ушков и многозначительно поглядел на ребят: вот, мол, какая нам честь выпала! — Я к вам, ребята, от молодёжи вечерней школы, — начал Неустроев, пригладив волосы. — Наши ребята в учении малость отстают. Отвыкли они, позабыли многое. Вот мы и просим помочь нам… — Это я посоветовал к вам обратиться, — добавил Ваня Воробьёв. — Вы же народ сильный. Неустроев и Ваня, переглянувшись с учительницей, сели за парту, и Косте показалось, что глаза у них были хитрые прехитрые. Галина Никитична между тем сделала вид, что просьба Неустроева застала её врасплох: — Очень, конечно, лестно, что о нашем классе идёт такая слава. Но мне кажется, что она сильно преувеличена. Впрочем, мы сейчас можем проверить, кто как успевает. Учительница раскрыла классный журнал и неторопливо начала читать отметки. Мелькали пятёрки, четвёрки, попадались двойки, но троек было больше всего. И чем дальше читала Галина Никитична, тем всё ниже наклонялись школьники к партам, словно хотели спрятаться или провалиться сквозь землю. — Как видите, картина не очень отрадная, — сказала в заключение учительница. — Едва ли мы сумеем чем-либо помочь вечерней школе. — Да-а, обстановочка не из важных! — огорчился Неустроев. — Ребят самих хоть на буксир бери… Придётся, пожалуй, к девятому классу обратиться. Он поднялся и, небрежно кивнув ребятам, вместе с Ваней вышел из класса. Ученики медленно распрямились и посмотрели на учительницу. Она продолжала листать классный журнал. Наконец подняла голову: — А нехорошо, ребята, получилось! — Зачем вы наши отметки при Саше читали? — с упрёком сказал Сёма Ушков. — Теперь весь колхоз узнает. — Ты думаешь, что наши отметки — секрет? — заметил Костя. — И так о них всему белому свету известно. — Всё равно, надо было без посторонних огласить… — не сдавался Ушков. — Значит, вам всё же немного стыдно, — усмехнулась Галина Никитична. — Перед посторонними стыдно, а самим перед собой нет? Считаете, что в классе всё благополучно? Как вы, например, к урокам химии относитесь? А к географии, немецкому языку?.. Ну, что ж вы молчите? И класс разговорился. Многие признались, что ещё мало занимаются дома, работают в половину сил. Потом ребята ополчились против двоечников: это они тянут класс назад, лишают его доброй славы! Каждого двоечника вызывали к столу и заставляли объяснять, почему он ленится. Алёша Прахов решил выехать на своём излюбленном коньке: мать у него несочувствующая, загружает его работой по хозяйству, и, кроме того, он часто угорает дома от печки. — Старо, третий год слышим! — не поверили ребята. Худенькая большеглазая Феня Заглядова говорить ничего не стала, а только горько расплакалась. — Феня болела долго, много уроков пропустила, — сказал Митя и предложил девочке свою помощь. По его примеру, вызвались заниматься с отстающими Сёма Ушков, Витя Кораблёв. Вышла к столу и Варя. — Не оправдываюсь, признаю… Получила двойку. Позорную!.. По заслугам… — глухо выговорила она, опустила голову и плотно сжала губы. Костя почему-то отвернулся и стал смотреть в окно. Лучше бы он сам получил эту двойку! — Может, тебе, Балашова, помощь требуется? — спросил Митя. — Чего там «может»! — решительно заявил Ушков. — Пусть с ней, как и раньше, Кораблёв занимается. И посадить их опять за одну парту. — Верно, верно! — подхватила Катя. — А я бы на её месте сам справился, без всяких шефов, — сказал Костя. abu Варя кинула на него быстрый взгляд и вспыхнула: — Двоек у меня больше не будет! Слово даю! — И она пошла к парте. К концу собрания речь зашла о старосте класса: он совсем не следит за успеваемостью и не знает, кто как учится. — Да что я, двужильный, в самом деле? — взмолился Ушков. — С меня и дисциплины хватает! Одного Прахова унять — сто лошадиных сил надо. Галина Никитична согласилась с ним. Ушков за последнее время неплохо следил за порядком в классе, и больше загружать его не имело смысла. Она предложила поручить наблюдать за успеваемостью Мите: мальчик настойчивый, твёрдый, дорожит своим классом. Ребята охотно проголосовали за Епифанцева. — Только, чур, не обижаться! — предупредил он. — От меня вам покою не будет. В первый же день Митя завёл тетрадь в клеенчатой обложке и стал аккуратно заносить в неё отметки всех ребят. Каждый, кто получал двойку или даже тройку, теперь никак не мог избежать беседы с Митей. Он задерживал ученика в классе, останавливал на улице, приходил на дом и допытывался, что помешало ему получить лучшую отметку. И когда однажды Алёша, по старой привычке, сослался на то, что угорел и не мог приготовить уроки, Митя в сопровождении Сёмы Ушкова пришёл к Праховым и принялся осматривать печку. — Мы по поручению класса, — заявил он Алёшиной матери. — Печку проверить. Может, у неё тяга плохая? — Да нет, печка справная: не дымит, не чадит, — ответила Алёшина мать. — А может, всё-таки трубу переложить надо? Мы похлопочем перед правлением. — Белены вы объелись? Новую печку да перекладывать! — Алёша говорит, что угарно у вас, уроки учить не может. — Ах он, бес лукавый! Приди он домой — я ему голову проветрю… Но больше всех от Мити доставалось тем ученикам, которые взялись помогать отстающим. Однажды после очередной двойки, полученной Праховым, Митя насел на Костю: — Поздравляю, шеф-помощник! У Прахова ещё одна двойка прибавилась. — Я-то при чём? — начал оправдываться Костя. — Сколько раз Прахову говорил: «Заходи, будем вместе заниматься». А его на аркане не затащишь. — А без аркана не можешь? Сам бы к нему на дом пошёл! — Ещё бегать за ним, ухаживать! — И побегаешь… Это же тебе комсомол поручил Прахова вытянуть. А не справляешься — откажись. — Ну-ну, не справляюсь! — буркнул Костя. — Быстрый ты очень! Но всё же Костя пошёл к Праховым. Алёша лежал на печи, на тёплых мешках с пшеницей. Заметив Ручьёва, он прикрыл глаза и захрапел. Костя потянул его за голую пятку: — Вижу, как ты спишь… Притворяешься. Оболью вот сейчас холодной водой — будешь знать! Но Алёша продолжал храпеть и даже для большей убедительности почмокал губами. Тогда Костя деловито разделся, повесил полушубок и шапку на гвоздик и полез на печь: — Тоже мне храпит!.. Ты бы послушал, как дед Новосёлов классно умеет: балки дрожат, тараканы мрут. Костя прилег рядом с Алёшей и так оглушительно захрапел над его ухом, что тот сразу открыл глаза: — Чего прилез? Спать мешаешь! — Вставай, спускайся на пол… Заниматься надо! А то залёг ни свет ни заря… ещё куры на нашест не садились. — А это тебя не касается… Хочу — сплю, хочу — гуляю… — Как это — не касается? Я же твой бригадир, отвечаю за тебя. — Хорош бригадир! В школе словечка замолвить не мог. А ещё товарищем называешься! — Товарищ неплохой, на мель не посажу. Ты что о двойках-то думаешь? — А что о них думать? Не везёт мне, и всё тут. — Скажи по-честному… — Костя повернул голову Прахова к себе: — Ты в комсомол очень хочешь? — Да чего ты меня пытаешь? Чего пытаешь? — повысил голос Алёша. — Думаешь, только вы с Кивачёвым такие сознательные, а Прахов, мол, не дорос, его за ручку водить надо… Он отвернулся и начал спускаться с печи. Костя полез следом: — А ты докажи делом, тогда поверят. — Давай любое задание… в лепешку расшибусь! — Есть для тебя задание: покончи с двойками. Если нужно, я тебе по математике помогать буду. — Я в таких друзьях не нуждаюсь! — сказал Алёша. — А я, может, не по дружбе к тебе пришёл, — усмехнулся Костя. — У меня поручение от комсомольской организации… с меня требуют. — А-а, поручение!.. — сбавил тон Алёша. — Только я сейчас по истории заниматься буду, потом география на очереди, потом русский язык… — Ну что ж, подождём, вечер велик… И до математики очередь дойдёт. Они сели за стол, и каждый занялся своим делом. Правда, Алёша так широко разложил на столе книжки и тетради, что Косте достался совсем крошечный уголок. Но он не обиделся и только немного потеснил Алёшино хозяйство. — Да ты что, Ручей, командуешь! — возмутился Алёша. — Не у себя дома… — Давай-ка лучше не отвлекаться. Что у тебя там по плану: география, русский язык, математика?.. Вот и действуй! И очередь до математики действительно доходила… Но заниматься с Алёшей было нелегко. Он спешил, путал, сердился и в конце концов заявлял, что математика нужна только скучным бухгалтерам, он же в бухгалтеры никогда не пойдёт, а будет играть на баяне в музыкальном ансамбле или, как Саша Неустроев, изучит мотор и станет работать трактористом в МТС. — Погорел твой Саша! — заметил Костя. — Только и умеет баранку крутить, а что к чему — меньше прицепщика понимает. Недаром он в вечернюю мичуринскую школу записался. Все эти доводы мало действовали на Алёшу. Костя между тем выходил из себя, но не отступал. Бывали дни, когда Прахов сразу же после занятий исчезал неизвестно куда. Но Костя знал, где его разыскивать. Он шёл в сельский клуб или в чайную, приводил Алёшу к себе домой и усаживал заниматься. — Что ты мне свой режим диктуешь! — кипятился Алёша. — Отдохнуть культурно не даёшь! — Сиди, сиди! Пока все задачи не решим, никуда тебя не выпущу! — прикрикивал на него Костя. Наконец в табеле у Алёши появилась первая тройка по математике. В перемену Митя поздравил Костю и Алёшу с победой. — Велика победа! — фыркнул Витя. — Хотя и то сказать: каков шеф — таков и подшефный. Костя молча проглотил обиду. Что греха таить, математика ему никогда не давалась так легко, как Вите… Галина Никитична побаивалась, как бы занятия с Праховым не помешали Косте самому хорошо учиться. Она предложила мальчику отказаться от помощи Алёше. — Что вы! — опешил Костя. — Я же слово дал… он в бригаде у нас… — Знаю… Но Алёша тебя назад потянуть может, трудно с ним. — Не утянет… Мне бы только математику ему в голову вбить! Галина Никитична спросила, чем же, в конце концов, по-настоящему интересуется Алёша. — Не поймёшь его! — вздохнул Костя. — Нос всюду суёт, только остывает быстро. Галина Никитична задумалась. Плохо ещё знает она своих учеников!.. Несколько раз она пыталась вызвать в школу Алёшину мать, поговорить с ней, но та почему-то не приходила. Галина Никитична сама отправилась к Праховым. Поднялась на крыльцо и только было взялась за щеколду двери, ведущей в сени, как из-за угла выскочила Катя с полным жбаном пива в руках. — Ой, Галина Никитична! — растерянно вскрикнула девочка. — Вы к нам? — Да, Катя. Хотела с Дарьей Гавриловной поговорить. А у вас что, гости? — Нет, какие там гости! Один Саша Неустроев сидит… Пиво пьёт. За Алёшины успехи. — За какие успехи? — Ой, зачем я это говорю! — покраснев, спохватилась девочка и вдруг махнула рукой: — Ну ладно, так и быть… Саша обещает Алёшу научить трактор водить. «За два месяца, говорит, трактористом сделаю. На практике, без всяких курсов». Вот мамка его пивом и угощает. Я уж третий раз в сельпо бегаю… — Вот оно что! — нахмурилась Галина Никитична. — А ну-ка, веди меня в дом. Появление учительницы, как видно, застало Сашу Неустроева и Алёшу врасплох. Первый замолчал, а второй, выскочив из-за стола, громко поздоровался с Галиной Никитичной и бросил грозный взгляд на сестру. Мать Алёши, рослая моложавая женщина, подала учительнице стул. — А я, Дарья Гавриловна, к вам, — сказала Галина Никитична. — Насчёт Алёши. — Смекаю! Не вы первая из учителей заходите… — Дарья Гавриловна недовольно посмотрела на сына. — А ему, пустельге, хоть кол на голове теши! Никак учение в голову не идёт… Всё проказы на уме да забавы. Только место в школе занимает. — Мама, да я же теперь… — взмолился Алёша. — А ты помолчи, когда взрослые говорят! — остановила его мать. — Я, Галина Никитична, сейчас об одном гадаю: как бы мальчишку к какому ни на есть рукомеслу определить. Вот Саше спасибо, что он к машине берётся Алёшу привадить. — Да-да, я уже об этом слышала… — Учительница обернулась к Неустроеву: — Так ты, оказывается, специалист по срочной подготовке трактористов? Очень интересно! — Что вы, Галина Никитична! — смутился Саша. — Это мы так беседуем, между прочим… — А почему же, между прочим, ты сам вечернюю школу посещаешь? И, кажется, довольно аккуратно… Тракторист, стараясь не смотреть на Дарью, беспокойно заёрзал на лавке. — Так вот, Саша, — продолжала Галина Никитична: — если Алёша трактором интересуется, ты ему, конечно, объясни, что знаешь, но голову зря не кружи! Посидев ещё немного, Саша ушёл, а учительница ещё долго беседовала с Алёшей и его матерью. Через несколько дней она привела Алёшу в «кузнечный цех», где Паша Кивачёв и ещё несколько школьников изучали сельскохозяйственные машины. — Рекомендую, Яков Ефимович, мой ученик! Очень интересуется машинами. — Местечко всегда найдётся, — усмехнулся кузнец. — Только у меня с ребятишками такой сговор: кто с математикой не в ладу — к машинам близко не подпускать. abu Алёша провёл в кузнице два часа, и ему очень понравилось собирать и разбирать старенькую жатку. А от Паши Кивачёва он потом узнал, что скоро члены кружка будут изучать мотор трактора. В этот же день Алёша сам пришёл к Косте Ручьёву и предложил заниматься математикой в первую очередь. Глава 14. «СОПКА РУЧЬЁВА» Прошла неделя. Однажды вечером Варя сообщила сестре, что завтра Костю будут принимать в комсомол и школьный комитет приглашает Марину на заседание. — И тебя и Сергея… Обязательно приходите! Марина ответила, что на завтра у неё куча всяких дел по колхозу, но потом быстро повязала своё «крыло жар-птицы» и накинула на плечи ватник. — До Ручьёвых, сестричка? Надолго? — с улыбкой спросила Варя. — Нет, я быстренько. С Сергеем надо согласовать… может, выступить на комитете придётся. — И я с тобой! — сказала Варя. abu Она быстро оделась, и сёстры, окунувшись в дождливую темь, с деловым видом зашлёпали по лужам. Появление сестёр Балашовых привело мужское население дома Ручьёвых в сильное замешательство. Сергей, только что вернувшийся с поля, кинулся в чуланчик переодеваться. Костя заметался по комнате, запихивая под кровать грязные сапоги, собирая разбросанную одежду. Он чуть не споткнулся о Кольку, который лежал на полу и раздувал самовар. — Варюша, смотри! — вскрикнула Марина. — Они ещё только печку топят. А ну-ка, засучивай рукава! Она сбросила ватник, размотала полушалок и принялась за хозяйство: помешала кочергой в печке, подкинула хворосту, одни чугунки поставила поближе к огню, другие — подальше. Не отставала от сестры и Варя: убрала со стола посуду, замела пол, потом, схватив сапог, принялась раздувать самовар. И самовар вскоре зашумел, огонь в печке разгорелся, в чугунках забулькало, запело. Вошёл Сергей. — Зачем это? — сказал он. — Мы уж сами как-нибудь! Марина, раскрасневшаяся от печки, досадливо отмахнулась. Затем, посмотрев на Костю, сказала: — А ты знаешь, Серёжа, какой у твоего брата день завтра? В комсомол принимают. — Да-да, — спохватился Сергей. — Ты почему, Костя, не напомнил?.. Ну-ка, давайте отметим такое событие… abu abu Не прошло получаса, и стол был накрыт. — Милости прошу, дорогие хозяева! — с шутливым поклоном пригласила всех Марина. — Гостям почёт! Садитесь и вы с нами, — сказал Сергей и выразительно посмотрел на Костю и Кольку. Те поняли брата и с рыцарской стойкостью замерли у стены, дожидаясь, пока Марина с Варей с церемонным видом не сели за стол. — Серёжа! — вдруг вспомнил Колька. — У нас же мёд есть… Полная банка. — Раз такое дело… всё на стол мечи! — кивнул Сергей. Не успели братья Ручьёвы и сёстры Балашовы приняться за ужин, как на пороге появился Фёдор Семёнович. Он был в брезентовом дождевике и с фонарём «летучая мышь» в руках — верный признак того, что наступили тёмные, ненастные вечера. — Добрый вечер честной компании! — поздоровался учитель. — По какому же это случаю пир на весь мир? Сергей поднялся ему навстречу: — Как же это вы кстати, Фёдор Семёнович! Садитесь с нами… Костю завтра в комсомол принимают. Он принял от учителя мокрый дождевик, подвернул огонь в фонаре и невольно подивился чутью, которое всегда вовремя приводит Фёдора Семёновича в дом к людям: в дни ли большого горя или радости, в час ли раздумья или сборов в дальнюю дорогу. Или, может, из дома на «школьной горе» учителю всё хорошо видно и он знает, у кого жизнь идёт сбивчиво, трудно, а у кого течёт плавно и ровно, словно полноводная река?.. Фёдор Семёнович сказал, что ужинать не будет, но горячего чаю выпьет с удовольствием, и присел к столу. — Это правильно, что собрались! В комсомол один раз вступают… Событие на всю жизнь. — Учитель оглядел собравшихся за столом. — Что ж, Серёжа, надо будет брату в напутствие доброе слово сказать. Сергей задумчиво посмотрел на Костю: — Что ж тебе сказать, братец? Шагай! Рад за тебя. Сейчас комсомол… потом партия… Вся жизнь у тебя впереди. И живи ты честно, открыто, смело… Я вот сколько лет в комсомоле состоял и горжусь этим. И будь я в твоих годах, опять бы в комсомол записался. Минуты не раздумывал бы. Был бы наш отец жив, и он бы порадовался. Ведь отец как говорил: «Жизнь, она как река большая. Один на сухом месте отсиживается, в кусточках; другой у бережка барахтается, в осоке да в тине, боится, как бы не унесло, а третий на самую стремнину выгребает…» — Правильные слова… Я их ребятам часто напоминаю! — подхватил слова Сергея учитель. — Сам-то Григорий Васильевич всегда на стремнину выходил, на главное течение. И вам так жить завещал… Я с ним на фронте встретился, в одном взводе служил. Довелось как-то нашей роте одну сопку атаковать перед Днепром. Трудная сопка! Восемь раз мы в атаку бросались, восемь раз откатывались. А на девятый вырвался вперёд наш сержант-коммунист, ваш отец, Григорий Ручьёв. В руке — красный флаг. «Ура, кричит, за Родину, вперёд!» Добежал до вершины и упал. А красный флаг не выпустил — горит он, полощется… Тут мы и ринулись в штыковую, выбили немца из траншеи… Потом похоронили вашего отца на этой же земле, где он погиб, а сопку так и назвали: «Сопка Ручьёва». Учитель умолк. Костя давно отодвинул чашку с чаем и не мигая смотрел на учителя. — Фёдор Семёнович, — тихо спросила Варя, — а сейчас эта сопка как называется? — Сказать трудно, но думаю, что именем Ручьёва. У нас таких людей долго помнят. …Посидев с часок у Ручьёвых, Фёдор Семёнович поднялся и стал прощаться: спешил в Почаево с докладом. Все поднялись и вышли его проводить. На улице стояла кромешная тьма. Ветер налетал резкими порывами, то и дело менял своё направление и обдавал прохожих дождём не сверху, а откуда-то сбоку или снизу. Тревожно скрипели стволы деревьев; голые ветви то замирали в молчании, то с яростью хотели размести нависшую над землёй дождевую хмарь. Но раздавался слабый треск, падало несколько обломившихся веток, и деревья замирали до нового порыва ветра. — Наделает ветер беды! — сказал учитель, обращаясь к Сергею. — Надо бы людей в сад послать, подпорки под яблони поставить. — Это верно, — согласился Сергей. Учитель поднял капюшон дождевика, покрыл полой «летучую мышь» и скрылся в темноте. — Серёжа, а ты помнишь своё сочинение про дождевик и фонарь? — спросила Марина. — Какое сочинение? — заинтересовался Костя. — Это ещё в пятом классе было. Нам тогда тему дали: «Осень». Сергей и написал. Я, кажется, до сих пор помню. «Появились первые признаки осени: поля опустели, деревья сбросили листья, журавли улетели на юг, Фёдор Семёнович стал появляться по вечерам в дождевике и с «летучей мышью» в руках. Дождь льёт как из ведра, везде грязь по колени, а Фёдор Семёнович каждый вечер бывает в колхозе и никогда не опаздывает на собрания…» Так вместо осени и накатал твой братец две страницы про учителя… — со смехом закончила Марина. — Будет тебе! — остановил её Сергей. — Все и забыли давно… Пойдём-ка сад проверим. Марина и Сергей ушли. Костя потянул Варю обратно в избу: хотелось ещё поговорить о завтрашнем дне. — Нет-нет, — заспешила девочка, — мне домой нужно. Костя обиделся: — Можно подумать, что тебе у нас тоска смертная. Варя принялась уверять, что это неправда, и даже согласилась вернуться в дом. Но разговор явно не клеился. Ветер на улице крепчал, в рамах звенели стёкла. Костя начал было рассказывать о недавно прочитанной научно-фантастической повести про путешествие в глубь Земли. Варя отвечала вяло, зато в разговор рьяно ввязался Колька и всецело взял автора повести под свою защиту. Но тут Костя заметил, что Варя подошла к двери. — Я всё-таки пойду… Уже поздно. — Погоди, я сейчас фонарь зажгу, провожу тебя… Костя побежал в чулан за фонарём. Но Варя не стала дожидаться и поспешно вышла на улицу. На сердце было тяжело. Ведь завтра решающий день — ребята станут комсомольцами. А вместе с ними и Витя Кораблёв. Он будет ходить весёлый, оживлённый, все будут поздравлять его, и только одна Варя не сможет пожать мальчику руку и порадоваться вместе со всеми. А потом соберётся общее комсомольское собрание. Варя вдруг представила себя сидящей на этом собрании. Как же она должна себя вести? Голосовать за Витю, как и все остальные?.. Но поступить так — значит признать, что он достоин доверия товарищей. А ведь это неправда! Варя не может признать этого, не может… Выходит, что нельзя ей больше молчать! Эта мысль так поразила девочку, что она невольно остановилась посреди улицы. Что же делать? Порыв ветра обдал Варю колючими брызгами дождя, охладил разгорячённое лицо… Нет, она должна ещё раз попытаться поговорить с Витей! Он поймёт, должен понять… У Кораблёвых в окнах горел огонь. Варя заглянула через рябое от струек дождя стекло. За столом, обложившись учебниками, сидели Витя и Катя Прахова. Варя осторожно постучала. Витя поднялся, прижался к стеклу и, узнав девочку, выбежал на крыльцо. — Входи, входи! — радушно пригласил он. — А мы с Катей только что вспоминали о тебе. — Постоим здесь… Я на минутку всего! — Варя, хоронясь от дождя, прижалась к стене дома. — Слушай, — зашептал Витя, — давай опять вместе заниматься. Тебе же трудно одной. Я знаю… — Спросить тебя хочу, — перебила его девочка: — ты помнишь, какой день завтра? — У меня память не отшибло. — Ты подумал, о чём на комитете рассказать? Про Спиридоново озеро не забыл? — А-а… всё про то же!.. Не надоело ещё тебе? — И у меня память не отшибло. — Насчёт худой лодки — это комсомольцев не касается, — сказал Витя. — Дело частное. Да и вообще ты о комитете не беспокойся: всё пройдёт без сучка, без задоринки. — Вот ты как думаешь? — Уверен. — А я вот не уверена! — вырвалось у Вари, и она отскочила от стены. — И за такого, как ты сейчас, я руку на собрании не подниму… Так и знай! «Ну что же, проживём как-нибудь и без твоего голоса», — хотел было ответить Витя, но, услышав из темноты чавканье грязи, понял, что Варя убежала, и, растерянный, вернулся в избу. Через несколько минут оттуда вышла Катя и, как слепая, вытянув вперёд руки, побрела к своему дому. У холодной, скользкой изгороди палисадника она натолкнулась на Варю и испуганно вскрикнула. — Это я, я… — Девочка схватила её за руки. — Да ну тебя, Варька! — обиделась Катя. — Перепугала насмерть… И вечер испортила. — Чем испортила? — Так хорошо занимались с Витей, почти всю алгебру повторили, а тут тебя и принесло… Витя книжки в сторону: «Уходи, говорит, спать хочу». А он ещё мне цветы медовыми красками обещал нарисовать! Что ты ему наговорила такое? — А ты бы спросила его. — Разве он скажет! — вздохнула Катя. — Я и сама не понимаю, почему он меня заниматься позвал… И чего ты, Варька, придираешься к нему, выдумываешь всякое? Струйки дождя давно пробрались Варе за воротник, и сейчас девочку трепала мелкая, противная дрожь. Может, и впрямь она всё выдумывает и незачем ей относиться к Вите так придирчиво и несправедливо? Может, и в самом деле послушать Катю, подойти завтра утром и протянуть мальчику руку: «Мир, Витя, мир! Пусть всё будет по-старому!» Глава 15. СОЧИНЕНИЕ В перемену перед последним уроком Костя заметил из окна класса Клавдию Львовну, выходящую из бокового флигеля. — Несёт, наши грехи несёт! — возвестил он и кивнул Васе Новосёлову: — Встречай! Вася выбежал на школьное крыльцо. Клавдия Львовна обычно носила тетради учеников, которых у неё всегда набиралось очень много, в большой коленкоровой сумке. «Не тетради тянут, а ошибки. И что вам стоит пограмотнее писать! — шутливо говорила учительница ребятам. — И вам приятно, и мне легче ваши тетради носить». Ещё в конце прошлой недели Клавдия Львовна дала восьмому классу сочинение на тему «Мой любимый герой». Это было первое большое сочинение в новом учебном году, всем хотелось завоевать в глазах учительницы доброе имя, и класс трудился на славу. Варя сделала три черновых наброска сочинения, измазала чернилами все пальцы и хотя сидела недалеко от открытой форточки, но к концу урока лицо её пылало как маков цвет. Костя писал не спеша, сосредоточенно, часто оборачивался назад и видел Пашу, который тоскливо грыз ногти. Тогда Костя принимался кивать приятелю головой, словно хотел сказать: «Будь же смелее, не робей!» Четыре дня судьба сочинений была неизвестна, но вот сейчас Вася, встретив Клавдию Львовну на школьном крыльце, принял у неё из рук сумку с тетрадями. — Сегодня совсем лёгкая ноша, — сказал он. — Погоди, погоди! — погрозила учительница. — Вот как распакуем да взвесим… оно и потянет. Прозвенел звонок. Вася торжественно внес сумку в класс, вынул из неё тетради восьмого класса, положил на стол и, сожалея, что больше нечего делать, направился к своей парте. Клавдия Львовна легко вошла вслед за Васей. Рядом со столом стоял удобный, покойный стул, но учительница не села: то, что ей хотелось сказать сегодня детям, лучше было произнести стоя. — Друзья мои! В школе сегодня большой и радостный день. Многие из вас станут комсомольцами… От души приветствую вас! — Спасибо, Клавдия Львовна! — раздались голоса. Учительница положила руку на стопку тетрадей: — Я сегодня с большим удовольствием несла ваши тетради… Не думайте, что с грамматикой у вас уже полный лад и согласие. Ошибок ещё много, и я об этом скажу. И всё же мне легко и радостно за вас. Вы написали хорошие сочинения и написали от всего сердца. В них чистые мысли, ясный, уверенный голос. Вы знаете, чего хотите, к чему стремитесь. И я верю, что вы достигнете своей цели. Клавдия Львовна перевела дыхание, улыбнулась и наконец опустилась на стул. — А теперь приступим! — сказала она и взяла первую тетрадь. Шеи восьмиклассников сразу приобрели удивительную способность вытягиваться. Учительница открывала одну тетрадь за другой, для памяти мельком пробегала написанное и давала оценку. Хорошее сочинение получилось у Вари Балашовой. Костя Ручьёв — весь в этих двух страничках, скупых, рубленых фразах: порывистый, увлекающийся, правдивый. Но почерк, почерк ужасный! Строчки лезут куда-то в поднебесье, буквы скачут, шатаются, и учительнице пришлось разбирать Костины иероглифы чуть не в лупу. Придётся Ручьёву, как видно, начать писать в косую линейку палочки и кружочки… Довольна Клавдия Львовна и Пашей Кивачёвым: сочинение немногословное, но фразы твёрдые, обстоятельные, слова живые, свои. Чувствуется, что Паша потрудился. Жалко вот, что он не в ладу с падежами и наречиями… Учительница откладывала одну тетрадь за другой. Алёша Прахов, глаза которого, казалось, могли видеть невидимое, держал руку за спиной и каждому передавал на пальцах полученную отметку: пять, четыре, три… Дошла очередь и до него самого. — Написано много. Больше чем следует! — вздохнув, сказала Клавдия Львовна. — Но явно чувствуется «чужеземное» влияние. Ни одной своей мысли. Всё перепутано. Но зато ошибки свои, неповторимые… И их хватило бы на два сочинения! Сначала Алёша показал классу четыре пальца, но потом, решив, видимо, до конца быть правдивым, поджал один из них, и ребята поняли, что в тетради поставлена тройка. Стопка тетрадей быстро уменьшалась. Витя Кораблёв заметно стал проявлять признаки беспокойства. Наконец учительница открыла последнюю тетрадь: — Но больше всего меня порадовала работа Вити Кораблёва. Он, может быть, полнее и глубже всех выразил то, к чему вы так стремитесь. Послушайте, какие хорошие слова написал Витя. — Клавдия Львовна вновь поднялась со стула и прочла: — «В золотую пору юности, когда жизнь бьёт ключом и полна счастья и радости, каждый из нас должен воспитывать в себе лучшие черты характера, которыми наделены любимые герои советской молодёжи. И ничего, что жизнь трудна и терниста. В трудностях развиваются настоящий характер, несгибаемая воля, стойкость и мужество. Так не упусти же дорогого времени, закаляй себя в годы молодости на всю жизнь, чтобы в будущем смело выдержать любые испытания, честно и достойно послужить своему народу, своей Родине!» В классе стало очень тихо. Даже слышно было, как поскрипывала на ветру открытая форточка. Все головы повернулись к Вите: что там ни говори, а Кораблёв умеет писать сочинения! Витя сидел серьёзный, одеревеневший, не сводил глаз с учительницы и немного боялся, как бы довольная улыбка не появилась прежде времени на его лице. Только Варя почему-то беспокойно заёрзала за партой да Костя неопределённо хмыкнул. А учительница читала и читала о молодом человеке нашего времени, на которого так бы хотел походить восьмиклассник Витя Кораблёв, о человеке твёрдом в слове и деле, смелом и мужественном, настойчивом и трудолюбивом, и глаза её теплели, голос становился звонче, словно учительница в этот час сама помолодела. — «…Больше всего я ценю в человеке такие чувства и душевные качества, — продолжала читать Клавдия Львовна, — как умение всегда и во всём выполнять свой долг, ставить общественное выше личного, быть правдивым и честным перед товарищами, уметь держать слово, не бояться никаких трудностей…» — Учительница удовлетворённо закрыла тетрадь. — Достаточно и этого. — Клавдия Львовна, но это же неправда всё!.. — тихо и почти испуганно проговорила Варя. — То есть как «неправда»? — не поняла учительница. — Разве все вы не подпишитесь под этими словами? — Я не про слова… я про Витю. — Девочка поднялась, лицо её пошло пятнами. — Он… он совсем так не думает… Клавдия Львовна удивлённо посмотрела на неё: — В чём дело, Варя? У Вити отличное сочинение: продуманное, обоснованное. Варя, чувствуя, что лишается последней опоры, заговорила совсем невпопад, горячо, сбивчиво: — Вы его спросите, Клавдия Львовна… спросите!.. Это же не Витины слова, чужие все… abu Учительница перевела взгляд на Витю. Мальчик чуть побледнел и, откинув назад волосы, встал из-за парты: — Балашова думает, что я списал своё сочинение! Интересно, у кого? У Балашовой, Ручьёва? Может быть, у Прахова? При упоминании Алёшиной фамилии в классе дружно засмеялись. Клавдия Львовна недовольно махнула рукой: о списывании не может быть и речи. — Не понимаю, Варя, — покачала головой учительница, — что это за выпад против товарища? И где — в классе, на уроке! Вы что, не поладили друг с другом? Варя молчала. — И, кроме того, Витю сегодня будут принимать в комсомол… Значит, товарищи доверяют ему. — А может, его не следует принимать! — вновь вырвалось у девочки. «Это уж ни на что не похоже!» — готова была с досадой сказать Клавдия Львовна, но, взглянув на Варю, смолчала. Девочка побледнела; вся подавшись вперёд, она крепко вцепилась руками в крышку парты. Учительница покачала головой: значит, случилось что-то неладное. — Сядь, Варя! Успокойся. После урока ты нам обо всём расскажешь. — И Клавдия Львовна попросила класс достать учебники. Глава 16. РАЗГОВОР ПО ДУШАМ Урок продолжался. Он был словно река, которая, побурлив на камнях, вновь потекла мирно и ровно, хотя в глубине этой реки всё ещё шли и сталкивались друг с другом беспокойные течения. Приятели Кораблёва хмуро посматривали на Варю. Девочки перешёптывались и поглядывали на Витю. Тот обхватил голову руками и, казалось, ничего не слышал. Варя сидела, ни на кого не глядя. Кто-то легонько толкнул её в бок и вложил в руку записку. «Головы не вешать! — прочла она. — Мы за тебя целиком и полностью. Полный вперёд!» Подписи не было, но записка была написана теми самыми иероглифами, о которых совсем недавно упоминала Клавдия Львовна. Варя чуть улыбнулась и спрятала записку в карман. Наконец прозвенел звонок. В класс вбежал дежурный по школе и сообщил Клавдии Львовне, что её срочно вызывают в учительскую. — Я сию минуту! Вы меня подождите, — сказала учительница ребятам и вышла. Все вскочили и окружили Варю. Только беленькие, тихие, как мышки, сёстры Половинкины, про которых говорили, что у них время на школу «отвешено, как в аптеке, тютелька в тютельку», собрав книжки, шагнули к двери. Но Алёша, большой любитель всяких шумных классных собраний, раскинув руки, загородил выход и торжественно заявил: — Только через мой труп!.. — Потом постучал по доске и возвестил: — Новгородское вече считаю открытым. Но на него никто не обратил внимания. Первым в атаку на Варю пошёл Сёма Ушков: — Постыдилась бы! Если между вами с Витей чёрная кошка проскочила, так зачем же счёты на уроке сводить? Только Клавдию Львовну расстроила… Ушкова дружно поддержали: — Правильно!.. Совесть надо иметь! — Просто безобразие! — Идите в сад с Кораблёвым и шпыняйте друг друга… — Ребята! — почти горестно воскликнула Варя. — Да разве ж я из-за себя! Как вы не понимаете?.. — Ты много о себе понимаешь! — протолкался к Варе взъерошенный Сёма Ушков. — Самокритику на всех наводишь, а сама какова? Кораблёв с тобой за одной партой сидеть не хочет — вот и яришься на него, выдумываешь страсти-мордасти! Варя, словно её сбили с ног запрещённым приёмом, растерянно оглянулась и схватила подруг за руки: — Девочки!.. Что ж это, девочки? Косте показалось, что сейчас, как и тогда в саду, у Вари из глаз брызнут слёзы. Он протолкался через толпу ребят и шагнул к Ушкову. — Ты… ты что сказал? Повтори при всех! — А может, без заступника обойдемся? — попятился Ушков. — А… а я говорю: повтори! — Ручей, оставь! — крикнул Митя Епифанцев и постучал кулаком о парту. — Да что мы, в самом деле, как кумушки у колодца! Поговорим организованно. Кто будет председателем? — Давай ты, Митя! — сказала Катя Прахова. Митя не заставил себя ждать, встал к учительскому столу и объявил: — Тогда тихо, граждане! Классное собрание считаю открытым… Эй, Кораблёв! Ты куда? — Сейчас же комитет комсомола начнётся. — Успеем. Сядь, посиди! Наше собрание тебя тоже касается. Витя нехотя вернулся от двери и сел на подоконник. — А повестка дня какая? — спросил Паша. — На повестке дня один вопрос… — сказал Митя. — О сочинении Кораблёва… Ну, и вообще разговор по душам. — Вот мы и не опоздали! — неожиданно раздался голос Клавдии Львовны. Ребята оглянулись. В дверях стояли преподавательница литературы и Галина Никитична. Митя смущённо вышел из-за стола. — Нет-нет! Веди собрание! — сказала Галина Никитична и вместе с Клавдией Львовной села за последнюю парту. — Кто, товарищи, начнёт? — Митя посмотрел на Варю. — Давай, Балашова! — Я начну!.. — Варя медленно подошла к столу и обвела глазами весь класс, словно спрашивая разрешения высказаться без утайки, от всего сердца. — Вы на меня сегодня кричали: я свожу с Кораблёвым личные счёты, я испортила урок, то, другое… Так я скажу наперёд: нет у меня с ним таких счетов, так и знайте. — Ближе к делу! — раздались недовольные голоса. — Я уже близко… Почему я сегодня на уроке не стерпела? Спору нет, Кораблёв лучше всех сочинение написал. Таким словам, как у него, только позавидовать можно: «Хочу быть бесстрашным, как Серёжа Тюленин, правдивым и настойчивым, как Саня Григорьев, мужественным и сильным, как Зоя». А если подумать: что он делает для этого? Какой он на самом деле?.. — Интересно, какой же? — спросил Сёма Ушков. — Все эти его слова — пустые и фальшивые, — продолжала Варя. — Присмотришься, как Витя живёт, — со стыда сгоришь! Пишет да говорит одно, а делает другое… — Это ещё доказать надо! — перебил её от доски Витя, где он со скучающим видом рисовал домики, ёлочки, косяки летящих журавлей. — Ты, Кораблёв, слушай! — обернулся к нему Митя. — С тобой класс разговаривает! Сядь как полагается. Витя с недоумением посмотрел на грозного председателя и, пожав плечами, сел за свою парту. — И докажу! — заявила Варя, беспокойно поправив в волосах гребёнку. — Зачем ты ребятам задачки даёшь списывать? Товарищам помочь хочешь, чтобы они учились лучше?.. Как бы не так! Просто дружков-приятелей подбираешь, чтобы они за тобой по пятам ходили… — Мне приятелей и без того хватает, — ухмыльнулся Витя. — А дома ты себя как ведёшь? — не слушала его Варя. — К матери как относишься? Её словно прорвало. Она напомнила Вите о том, что он не интересуется жизнью класса, отказался работать в школьной бригаде, умолчал о переправленной Праховым отметке… — Говори, да не заговаривайся! — вновь перебил её Витя. — А давай Катю спросим — она подтвердит. Катя порозовела и поднялась из-за парты: — Это так! Алёша нам проговорился… Витя кинул на заюлившего Алёшу недобрый взгляд и отвесил классу жеманный поклон: — Здравствуйте! Я ещё и за Прахова в ответе? Да что мне, ябедничать на него, доносы строчить? — Да, в ответе! — вскинула Варя голову. — Мы все друг за дружку в ответе. Прахов считает тебя первым учеником в классе, своим товарищем. Он шутом прикидывается, всякие номера выкидывает, а тебе весело, забавно. На всё сквозь пальцы смотришь да потакаешь ему. И это ваша дружба! А в сочинении красивые слова пишешь: хочу быть настоящим товарищем, всегда прийти другу на помощь. Какая же цена твоему сочинению? — Сочинение тут ни при чём! — вспыхнул Витя. — Это на потом, на будущее написано. А всякую мелочь незачем сюда приплетать: подсказки, шпаргалки, на уроках пошумели… Подумаешь, события мирового значения! Есть о чём разговор заводить… Всё тихо, чинно в школе не бывает. Тут главное, чтоб учение в голову шло. А когда в жизни серьёзные дела придут… характер, он скажется, не беспокойся!.. — Считая, что отразил все нападки, Витя решительным жестом засунул в сумку учебники и шагнул к двери: — Хватит, пошли! Сейчас комитет начнётся. — Нет, обожди! — резко крикнула Варя. — А человек из-за тебя в озере чуть не утонул… это тоже мелочь?! Витя замер, обернулся: зеленоватые глаза его сузились. — Ну-ну… накручивай… Копай яму! — сказал он вполголоса и, сложив на груди руки, прислонился к косяку двери. — Кто утонул? — встревожились ребята. — Когда, где? — Рассказывай… не тяни! Варя шумно перевела дыхание и посмотрела на Кораблёва. Тот сделал вид, что не заметил её взгляда. — Я всё ждала, что Витя сам скажет, — тихо призналась девочка. — А он молчит. Знает, что поступил нехорошо, а сознаться смелости не хватает… А теперь… раз на то пошло… всё выложу начистоту!.. — И девочка принялась рассказывать про случай на Спиридоновом озере. У Галины Никитичны болезненно сжалось сердце, но она не сводила глаз с Вари. Так же пристально смотрел на Варю и Костя Ручьёв. Он уже забыл историю с худой лодкой, и она не занимала его сейчас. Он думал о другом. Уже давно многие из ребят были невысокого мнения о Вите Кораблёве, но никто почему-то не высказывал этого вслух. А вот Варя решилась! Не пощадила ни славы первого ученика, ни своей дружбы с Кораблёвым… И девочка в этот миг показалась Косте очень большой и сильной. — Вот и всё, что я знаю, — закончила Варя, стремительно села за свою парту, но потом вновь вскочила: — Только я Вите прямо заявила: пока он такой, я за его приём в комсомол голосовать не буду. И пусть хоть одна останусь, а руки не подниму. — Одна ты, скажем, не останешься, — сказал Митя и посмотрел на учительниц, словно хотел спросить, как же дальше вести собрание. В дверях показался Ваня Воробьёв: — Восьмой класс, в чём дело? Сейчас комитет начинается. Давайте быстро! Галина Никитична поднялась из-за парты. «Загляни в душу класса, узнай, кто из школьников чём и как живёт, и тогда тебе легко будет вести их за собой», — вспомнила она слова Фёдора Семёновича. — Теперь я понимаю, — шепнула ей Клавдия Львовна. — Варя не случайно выступила против Витиного сочинения… Галина Никитична мельком посмотрела на брата и шагнула к двери. Но, чувствуя, что класс ждёт от неё последнего слова, остановилась и сказала: — Я хочу, чтобы на комитете вы вели себя по примеру Вари Балашовой: были бы так же честны, откровенны и требовательны друг к другу. Глава 17. ОКОЛЬНЫМ ПУТЁМ Заседание комитета комсомола длилось долго. Первым из класса выскочил Витя Кораблёв. Потом, минут через двадцать, когда заседание закончилось, вышли и остальные школьники. Вася Новосёлов, не сдержав радости, лихо съехал со второго этажа по лощёным перилам лестницы, с треском распахнул дверь и выбежал на школьный двор. Уже много дней подряд солнце было скрыто за тучами, а сейчас оно неожиданно прорвало пелену толстых, хмурых облаков, и его лучи залили школьный двор ясным, тёплым светом. — Ребята, солнышко тоже за нас голосует! — закричал Вася и подбросил высоко вверх свою фуражку. Паша неодобрительно покачал головой: — Разыгрался, как телок на выпасе! — А чего ж не радоваться? Такой день один раз в жизни бывает! — возразил Вася. — Давайте отметим его чем-нибудь. — Отметить надо, это верно, — согласился Паша и обратился к Косте: — Ты, Ручей, как? Костя, занятый своими мыслями, ничего не ответил. Подойдя к краю обрыва, он пристально вглядывался в раскинувшиеся перед «школьной горой» колхозные поля, перелески, словно видел их впервые, и жадно вдыхал прохладный осенний воздух. Вот он и комсомолец! Как много решилось за этот день в его жизни. На заседании комитета ребята говорили о нём хорошо, но ему пришлось выслушать и немало упрёков: он резок, упрям, не всегда считается с товарищами. Теперь, когда нужно, товарищи помогут ему, поправят, но и он, Ручьёв, должен сделать всё, чтобы ничем не запятнать чести комсомольца. «Ничего не пожалею… все силы отдам», — думал он. — Пойдёмте сейчас в лес, костёр разведём, — предложил Вася. — Большой костёр! Чтобы из всех колхозов видели! Паша замахал на него руками. — Хорошо бы яблоньки в саду посадить и деревья вдоль дороги. Надолго бы память осталась! — напомнил Костя ребятам про давний школьный обычай отмечать вступление в комсомол посадкой деревьев. — Хорошо бы! — поддержал его Паша. — Только уже поздно, не приживутся посадки. Придётся до весны отложить. На школьном крыльце показалась Галина Никитична и озабоченно оглянулась по сторонам. — Наверное, брата ищет… Куда это он подевался? — шепнул ребятам Вася. — А нелегко ей, поди, сейчас! — заметил Паша. — С Витькой-то как нехорошо получилось… — Я думаю… — задумчиво сказал Костя и, отвечая каким-то своим мыслям, разрубил ладонью воздух: — А учительница она что надо! Ребятам стало даже немного стыдно своей радости. Они осторожно подошли к крыльцу. — Что вам, ребята? — вздрогнула Галина Никитична. — Может, Витю отыскать? — тихо спросил Паша. — Вы скажите. — Нет-нет, не беспокойтесь. Он, наверное, уже дома. Учительница постояла ещё немного на крыльце и вернулась обратно в школу. Надо было подумать, во всём разобраться… * * * Выскочив из класса, Витя, не оглядываясь, спустился по лестнице и выбежал на школьный двор. По тропинке, ведущей к Высокову, шли ученики. И Витя понял, что он сегодня не в силах идти домой обычным путём: тропинкой, потом серединой широкой улицы, мимо сельсовета и правления колхоза, сельпо и чайной, около которых всегда так шумно и оживлённо. А ведь сколько раз за эти годы, небрежно помахивая школьной сумкой, он входил в Высоково! Иногда Витя разрешал себе заглянуть в чайную, выпить бутылку шипучей фруктовой воды или покупал в сельпо кулёчек кедровых орехов и щедро оделял приятелей. Сейчас, засунув кулаки в карманы куртки, он свернул с тропки в сторону, обогнул школьный сад и направился к лесу. Куда он идёт? Зачем? И что, собственно, произошло?.. Члены комитета, как один человек, подняли руки против него. Значит, товарищи, которых он знал много лет, с которыми вместе бегал в школу, читал книги, играл в футбол, в лапту, не доверяют ему, не хотят принять в свой тесный круг? А ведь ему и в голову не приходило, что они могут так поступить. Разве он хотел плохого Алёше Прахову? Совсем нет. Ведь тот был ему даже благодарен… Говорят, что он плохо ведёт себя дома, невнимателен к матери. Но зачем школе вмешиваться в его домашние дела?.. Наконец, далась всем эта история на озере! Но, право же, он совсем не обязан был предупреждать каждого, что лодка худая… Отбившийся от табуна гнедой, в белых чулках жеребёнок неприкаянно бродил среди кустов. Заметив Витю, он доверчиво затрусил за ним следом. Мальчик хмуро покосился на него, потом с досадой топнул ногой, и жеребёнок, тонко, жалостливо заржав, отпрянул в сторону. Может быть, пойти в Почаево, к дяде, прожить там день-два, чтобы не видеть ни ребят, ни Варьки Балашовой, ни сестры?.. Или нет, лучше заглянуть к Прахову. Всё же приятель, можно отвести душу… Витя вспомнил, как Алёша подвёл его, и вздрогнул. Как же мало у него на свете верных друзей!.. Лес стал гуще, ветки деревьев цеплялись за куртку, царапали лицо, но Витя не замечал этого. Потом потянулся мелкий, частый осинник, болотистая низина… Только к сумеркам Витя вернулся к Высокову и задами усадеб пробрался к дому. У крыльца Никита Кузьмич колол дрова. Заметив сына, шагающего проулком, он поднял голову: — Ты что это за усадьбами путь держишь? Улица узка стала? — Так вот… захотелось! — буркнул Витя и направился в сени. Здесь мать рубила в деревянной колоде капусту. Она очистила белую хрустящую кочерыжку и протянула сыну: — Погрызи вот… Ты ведь любишь кочерыжки. Витя отмахнулся и взялся за скобу двери, ведущей в избу. В сени вошёл Никита Кузьмич и переглянулся с женой: — Погоди, сынок! Чего смутный такой? С комсомолом-то как? Можно поздравить? — Кого-то можно… — глухо выдавил мальчик. — Это почему «кого-то»? — А потому… не приняли меня. — То есть, как это «не приняли»? — опешил отец. — По какому ж это праву-закону? Злое, мутное чувство снова поднялось в душе мальчика: — Варька Балашова с Ручьёвым зло на меня имеют, я к ним в бригаду не записался. Вот и подговорили ребят. Те на меня и навалились: я такой, я сякой… — Витя, как ты можешь так говорить! — раздался удивлённый голос Галины Никитичны, которая только что вошла в сени. — Неужели ты так ничего и не понял? — А-а, дочка заявилась! — усмехнулся Никита Кузьмич. — Что ж братца родного под защиту не взяла?.. Или твоему слову веры нет? — Сестрица у меня такая… — язвительно сказал Витя. — Что ребята ни скажут, она со всем согласна. И тоже против меня голос подала. — Вот оно как! — Никита Кузьмич покачал головой. — Родство, значит, насмарку пошло!.. Ну, а директор при каком мнении? Тоже с тобой согласен? — Фёдора Семёновича не было на заседании, — сказала Галина Никитична. — Он в район уехал. — Значит, одна всем заправляла? За старшую над ребятами была?.. И такое допустила! Эх, дочка, дочка! — А может, и впрямь, сынок, провинился ты в чём перед ребятами? — пристально посмотрела на Витю мать. — Так признайся! Никита Кузьмич недовольно махнул на неё рукой: — Какая у него может быть провинность! Витя ж для школы находка: и учится хорошо, и на баяне мастак играть, и по рисованию спец… Вот и завидуют парню. Да ещё эта школьная бригада всех попутала!.. — Нехорошо ты говоришь, отец, — нахмурилась дочь. — Бригада тут ни при чём. Ты лучше спроси, почему Витя про худую лодку молчал! Галина Никитична рассказала про случай на Спиридоновом озере. Мать ахнула, выронила из рук тяпку, а Никита Кузьмич крякнул, словно обжёгся: — Это правда, сынок? — Так не артельная же лодка, а наша, личная! — Витя пожал плечами. — Кому какое до этого дело! — Так-то оно так, — нахмурился отец, — а всё же ты лишку хватил. Минуло то время, когда каждый за свою лодку или, там, за свою телегу дрожал, от соседа прятал… В омут кануло. — Вот видишь, отец! Товарищи не зря против Вити выступили… — сказала Галина Никитична. — Какое там «не зря»! — с досадой возразил Никита Кузьмич. — Проштрафился мальчишка по недомыслию, а вы уж и размахнулись! — Дело не в одной только лодке. Послушал бы, как школьники на комитете выступали! Честно, открыто, требовательно! Доброе имя комсомола им дороже всего… — И Галина Никитична принялась объяснять, за что товарищи осудили Витю. — Надо тебе подумать, отец, всё ли у нас в семье ладно. Балуешь ты Витю, меры не знаешь. Вот он и заважничал, выше других себя ставит. — Что-что, а меня, сделай милость, от поучений избавь! — рассердился Никита Кузьмич. — Я тебе не школьник за партой… А насчёт «балуешь» так скажу: меня отец с двенадцати лет отдал в чужие руки, к сапожнику в учение. Нужда заставила. Так я всего отведал: и брани, и зуботычин, и труда тяжкого. Для семьи как отрезанный ломоть был, никто меня не опекал… Так зачем же моему сыну такую жизнь знать? Нужда нас не подпирает, не старое время. И пусть он живёт в своё удовольствие, сил набирает, никаких тревог не ведает… Пусть знает, что отец сына в обиду не даст. — И чего ты, Кузьмич, всё на старое киваешь! — с досадой сказала Анна Денисовна. — Никто сына не обижает. Может, это и к лучшему, что ребята построже с ним обошлись. — И тут ты с дочкой заодно? — вскинулся на жену Никита Кузьмич. — По всем статьям сошлись!.. Ну нет, я этого дела с комсомолом так не оставлю! Завтра же директору обжалую… А надо будет — до района дойду. — Он поманил Витю рукой и направился вместе с ним в избу: — Пойдём, сынок, расскажи мне всё по порядку. В сени вбежала Варя и спросила, вернулся ли Витя. — Дома, дома. Не беспокойся! — Галина Никитична кивнула на дверь. — Вы знаете, я как выговорилась на собрании, мне и легче стало, — призналась Варя. — Книжки Вите принесла, он их в школе забыл. Она открыла дверь и прошла в избу, но в ту же минуту выскочила обратно в сени и растерянно пожаловалась: — Отвернулся, разговаривать не хочет. Будто мы чужаки с ним. И дядя Никита на меня не смотрит! Анна Денисовна сокрушённо покачала головой. — Ты что, мама? — Ой, Галенька, боюсь я, отец теперь совсем голову мальчишке замутит. — Ничего, мама, разберётся Витя. — Галина Никитична обняла Варю за плечи. — Нас ведь куда больше… Глава 18. РЕДКИЙ ГОСТЬ Утро в доме Кораблёвых началось невесело. За завтраком отец с Витей сидели за одним концом стола, Галина Никитична — за другим. Обе стороны хранили упорное молчание. Все попытки матери завязать общий разговор ни к чему не привели. — Да что вы, в самом деле, в молчанки играть собрались? — обиделась она. — А с чего тары-бары разводить? Весёлого немного, — сказал Никита Кузьмич. В школу Витя с сестрой шли разными дорогами. В первую же перемену в учительской к Галине Никитичне подошёл Илья Васильевич. — Что ж вы, голубушка, натворили такое, — сказал он, поглаживая чисто выбритую, лоснящуюся голову: — Витю Кораблёва — и не приняли в комсомол! Нет, это какое-то недоразумение! Галина Никитична с удивлением подняла голову: — Очень жаль, что вы не были на заседании комитета. Послушали бы, что говорили о Вите товарищи… — Да… да… Я уж представляю! Мне ребята передавали. Но детей надо знать: они всегда любят преувеличить. И вам следовало бы сдержать, умерить их пыл. Вы же учительница, старшая!.. Очень жалко, что Фёдора Семёновича вызвали в район. Он этого бы не допустил. — Вы думаете? — вспыхнула Галина Никитична. — Не сомневаюсь! Ваш брат очень одарённый мальчик. И подход к нему должен быть особо бережным, осторожным… В спор вмешалась Клавдия Львовна. Она сказала, что давно так не радовалась за ребят, как вчера, на заседании комитета. Сколько было в речах комсомольцев неподдельного волнения, с какой высокой требовательностью подходили они друг к другу!.. — Я нахожу, что Вите такая встряска даже необходима. — А мальчик сегодня отказался отвечать урок, — усмехнулся Илья Васильевич. — Вот вам и первый результат подобной встряски! Расстроили ученика, выбили его из рабочей колеи. Сердце у Галины Никитичны тоскливо заныло. Может, и в самом деле слишком сурово обошлись они с Витей?.. В большую перемену в биологический кабинет вошли Ваня Воробьёв и Митя Епифанцев. Они нерешительно переступали с ноги на ногу. — Что у вас там такое? — спросила Галина Никитична. — Разговоры пошли всякие, — пояснил Ваня. — Говорят, ошиблись мы. Учительница сказала, что члены комитета действовали правильно. Но на душе у неё было неспокойно. Кто знает, как Фёдор Семёнович отнесётся к решению комсомольского комитета? Может быть, он найдёт его чрезмерно суровым и несправедливым? Может, и в самом деле учительница допустила ошибку, что не умерила ребячьи страсти, как говорит Илья Васильевич? «Нет, нет, — убеждала она себя, — ребята поступили так, как им подсказывала их комсомольская совесть. Жаль, что Фёдор Семёнович не слышал их речей, не видел их глаз!» Весь день Галина Никитична ловила себя на том, что посматривает в окна: не покажется ли на «школьной горе» директор. Последние часы у неё были свободны, и учительница решила пойти домой. …Фёдор Семёнович вернулся из района к концу занятий. Учителя рассказали ему о заседании, и он в этот же день вызвал к себе членов школьного комитета комсомола. Занятия только что закончились, школьники высыпали на крыльцо, как вдруг их догнал Митя Епифанцев. Он отозвал в сторону Варю и сказал, что надо срочно отыскать Галину Никитичну. Варя побежала в Высоково. Неожиданно ребята заметили Никиту Кузьмича. Он поднимался по склону холма к школе. — Гляди, кто пожаловал, — шепнул приятелям Костя. — Сам Никита Кузьмич! Догадываетесь, зачем пришёл? — Ещё бы… — ухмыльнулся Паша. — Птенчика выручать. — Тогда обождём… Узнаем, чем разговор кончится, — предложил Костя. Ребята присели около школьного крыльца. Когда Кораблёв подошёл ближе, Костя вскочил и бойко крикнул: — Здравствуйте, Никита Кузьмич! «Здравствуйте» и «добрый день» полетели со всех сторон. Девочки произносили приветствия ласковыми голосами, а мальчики срывали с головы фуражки, раскланивались и почтительно расступались, точно встречали самого желанного гостя. Подозрительно покосившись на школьников и сдержанно ответив на приветствия, Никита Кузьмич взошёл на крыльцо. Все заулыбались. — Видали, какие сдвиги у Кораблёва? Здороваться стал! — засмеялся Костя. Уже не первый год учителя высоковской школы добивались, чтобы ученики были вежливы и почтительны к взрослым, первыми приветствовали их при встрече, привыкали говорить «спасибо» и «пожалуйста». Учителя не раз вели об этом беседы с родителями, убеждая их, чтобы они следили за детьми и сами подавали хороший пример. Однажды Костя при встрече поздоровался с Никитой Кузьмичом. Кораблёв ему не ответил. Разобиженный Костя прибежал к Фёдору Семёновичу и сказал, что не станет больше здороваться с Кораблёвым. Пожаловались на Никиту Кузьмича и другие ученики. Учитель успокоил ребят, посоветовал им от своего не отступать и при встрече с Кораблёвым обязательно здороваться, да погромче. А на очередном колхозном собрании Фёдор Семёнович рассказал, как школа приучает детей к вежливости: — Ребятишки что саженцы молодые. Мы их тут выхаживаем, бережём. И без вас нам никак не обойтись. А вы порой пройдёте мимо, да и придавите сеянец сапогом… — И он напомнил Кораблёву про случай с Костей Ручьёвым. Никита Кузьмич буркнул, что всё это пустой разговор, но на приветствия детей после этого стал отвечать более аккуратно. …В учительской Ваня Воробьёв рассказывал Фёдору Семёновичу о заседании комитета, а Митя Епифанцев всё пытался подсунуть какую-то тетрадку: — Фёдор Семёнович, вы протокол посмотрите. Все высказывания записаны… почти слово в слово. — Хорошо, хорошо… — Учитель отодвинул тетрадку. — Это потом… Вы мне своими словами обо всём расскажите. В учительскую вошёл Никита Кузьмич. Фёдор Семёнович поднялся ему навстречу и протянул руку: — Очень рад, что зашли. Не частый вы у нас гость в школе. — Дело привело. — Кораблёв покосился на школьников: — Мне бы, Фёдор Семёнович, с глазу на глаз поговорить с вами, без свидетелей. — Можно и так, — согласился учитель. — Только я попрошу вас послушать и ребят… Заканчивай, Ваня! Воробьёв, беспокойно ероша волосы, продолжал рассказ. Он вспомнил всё, что говорилось о Вите на заседании комитета, вспомнил, как школьники были возмущены его поведением. — А вы уверены, что правильно поступили с товарищем? — неожиданно спросил учитель. — Вполне уверены? Ваня переглянулся с членами комитета. — Уверены, Фёдор Семёнович, — негромко сказал он. — Мы от своего не отступимся. — И воздерживаться мы не век будем, — поднялся Митя. — Пусть Виктор подумает… пусть докажет. Мы его в комсомол сами тогда позовём. — Ну хорошо, ребята! Теперь идите, — отпустил Фёдор Семёнович членов комитета. Плотно прикрыв за ними дверь, он взял из угла стул и сел напротив Никиты Кузьмича. — А я ведь к вам собирался, — заговорил учитель. — Как стемнеет, думаю, так и пойду. Разговор нам с вами откладывать никак нельзя! Никита Кузьмич выжидательно молчал, неторопливо скручивая толстую цигарку. — Товарищи не пожелали принять Витю в свою семью, — продолжал Фёдор Семёнович. — Не по душе он им пришёлся. А ведь это беда, Никита Кузьмич, большая беда! — Беда невелика! Дайте команду, всё и поправится. — А вы слышали, что школьники говорили? — Им только волю дай, они выдумают, наплетут всякой всячины. — Да разве комсомольцы плохого Вите желают? — удивился учитель. — Они же хотят, чтобы ваш сын стал настоящим товарищем. И двери комсомола для него не закрыты: поживёт, поразмыслит, поймёт самое важное, и ребята его с радостью примут. — Я словеса не мастер плести. Я так скажу, без дальних подходов: сынка в обиду не дам! И, как он пятерочник у вас, вы ему помех не чините. Пусть ваш комсомол заново всё порешит. — Вы способностей сына, Никита Кузьмич, не преувеличивайте. Математику он любит, это верно, а к другим предметам нередко с прохладцей относится… Но дело даже не в этом. Для комсомола одних пятерок в табеле ещё мало. Душа у человека должна быть ясная, ему товарищи должны поверить… — Фёдор Семёнович поднялся. — За то, что Витю не приняли в комсомол, мы, учителя, тоже несём ответственность. Значит, недоглядели кое-чего. Но во многом и вы, Никита Кузьмич, виноваты. Неверно вы сына воспитываете. Я вам не раз говорил об этом. Белоручкой он растёт у вас, себялюбцем. Никита Кузьмич потемнел в лице: — Вон куда целите! Опять Кораблёв нехорош!.. Всю жизнь вы меня поправляете да подсиживаете. — Подсиживаю?.. — Фёдор Семёнович побледнел. — Я? Вас?.. — Известное дело. Вспомните-ка, где вы меня только не задевали… Чуть ли не на каждом собрании имя моё склоняете. А теперь вот к сыну придираетесь… — Папа, что ты говоришь такое? Одумайся! — раздался встревоженный голос: в дверях стояла Галина Никитична. Никита Кузьмич кинул на дочь сердитый взгляд, махнул рукой и вышел из учительской. Учитель потянулся к графину с водой. Руки его дрожали. — Фёдор Семёнович! — кинулась к нему Галина Никитична. — Что тут произошло? — Нет, нет, ничего. Пустяки. Поспорили немного… совсем пустяки… — Учитель отставил стакан с водой, так и не отпив из него, опустился на стул и придвинул к себе папку с бумагами: смотрите, мол, я уже совсем спокоен. — Вам комсомольцы обо всём рассказали? — помолчав, осторожно спросила Галина Никитична. — Да, я знаю… — Вы считаете, что я совершила большую ошибку… — Почему же ошибку? — перебил её учитель. — Илья Васильевич говорит, что я должна была сдержать комсомольцев. Фёдор Семёнович на минуту задумался. — Нет, я этого не думаю, — убеждённо сказал он. — Пусть комсомольцы на этот раз поступили с Витей слишком строго — это ему не повредит. Но меня радуют их принципиальность, твёрдая позиция, взыскательность друг к другу. А это очень дорого, Галя… Учительница облегчённо перевела дыхание. — Ты что, переволновалась? — Очень! — призналась Галина Никитична. — Слишком уж я близко всё к сердцу приняла. — «Близко к сердцу»… — повторил Фёдор Семёнович. — Это не так уж плохо. Пожелаю тебе сохранить это качество до старости… — Он внимательно посмотрел на девушку и указал ей на стул рядом с собой. — Ну что, много нерешённых задачек накопилось?.. Садись, подумаем… Из учительской Галина Никитична вышла, когда уже начало смеркаться. Около крыльца сидело человек десять комсомольцев. — Вы почему не расходитесь? — удивилась учительница. Комсомольцы молча обступили её, заглянули в лицо. — Галина Никитична, он за кого, — вполголоса спросила Варя: — за нас или за Никиту Кузьмича? — За нас, ребята, за нас! — улыбнулась учительница. Все двинулись к Высокову. Даже те, кто жил в Локтеве и Почаеве, решили проводить Галину Никитичну до дому. Кто-то зажёг электрический фонарик и светил учительнице под ноги, то и дело предупреждая о лужах и рытвинах. И потому ли, что шли такой дружной компанией, или потому, что ребята наперебой болтали о всякой всячине, но дорога к дому показалась Галине Никитичне много короче, чем обычно. Глава 19. НА РЕКЕ ЧЕРНУШКЕ Ударили первые морозы. Лужи затянуло хрупким ледком, трава покрылась сединой, дороги и тропки стали твёрдыми и звонкими, точно их вымостили камнем. Сергей Ручьёв попросил Костю написать к пуску электростанции несколько красочных плакатов и лозунгов. Но обычные плакаты не устраивали Костю, и он придумал сложную композицию: бетонная красавица плотина, водная гладь широкой реки, густая сеть проводов на ажурных башнях, а на заднем плане — богатое электрифицированное хозяйство колхоза. К работе над картиной Костя привлёк Варю, Митю и Пашу. — Очень уж сложно всё, не справиться нам, — озадаченно заметил Паша, когда мальчик рассказал ребятам план будущей картины. — Да и нет всего этого в нашем колхозе. — Нет, так будет! — возразил Костя. — Надо вперёд заглядывать… Писать картину начали на огромном листе фанеры. Но дело ладилось плохо. Вода в реке выглядела, как высокий снежный сугроб; бетонная плотина походила на дощатый забор. — Мазилки мы, а не художники! — созналась Варя. — Что ни говорите, а без Вити нам не обойтись. Кораблёв между тем почти не задерживался в школе. Как только кончались уроки, он собирал книги и спешил домой. Однажды Варя затащила его в пионерскую комнату и попросила поправить на картине плотину и воду. Увидев склонившихся над картиной ребят, мальчик даже подался назад. Что это? Смеются они над ним или он действительно им нужен?.. — Вовлекаете! — усмехнулся Кораблёв. — Били, били, а теперь мягко стелете… — Да нет же, Витька! У нас в самом деле ничего не получается, — горячо принялась уверять его Варя. Витя сказал, что ему некогда, надо сегодня пораньше прийти домой. — Будет тебе тоску наводить! — вспылил Костя. — Ну, что было, то было. Не век же тебе барсуком отсиживаться? — Ладно, помажу я вам, — снисходительно согласился Витя. — Только за красками домой схожу. Ребята ждали его полчаса, сорок минут, пятьдесят, но Кораблёв всё не возвращался. — Подведёт, так я и знал! — сказал Митя. Варя растерянно мазала кистью по фанере. — Ладно, — поднялся Костя, — схожу я за ним. Он направился в Высоково. У моста, в перелеске, вился синий дымок. Костя заглянул за кусты и заметил небольшой костёр. Колька с Петькой, чумазые, с покрасневшими от дыма глазами, пекли в горячей золе картошку. Кто же не знает, как вкусна печёная картошка!.. Около них сидел Витя Кораблёв и подбрасывал в костёр валежник. — Картошки желаешь? — предложил Колька брату, вытаскивая из золы обуглившиеся, чёрные клубни. — С пылу-жару… Объедение! Костя, не удостоив брата ответом, сердито посмотрел на Витю: — Неделю за красками ходить будешь?.. Эх ты, человек! Просили помочь… Рука у тебя отсохнет или что? Витя долго дул на картофелину, перебрасывая её с ладони на ладонь. — Рука не отсохнет, а рисовать для вас не желаю… Раздумал. — Так не для нас… для дела нужно. — Всё равно. Хватит с меня! Порисую в другом месте. — В каком другом? — Найдётся такое… На высоковской школе свет клином не сошёлся. Возьму и переведусь в районный центр. Знаешь, какая там десятилетка? — А чем тебе в Высокове плохо? — не поверил Костя. — Такую школу поискать! — Хорошо, вот как доволен… по самое некуда!.. — Витя черкнул пальцем по горлу. — Директор заранее всё расписал: кого принимать в комсомол, кого нет. И натравил на меня сестру да Варьку Балашову, а вы и уши развесили… — Погоди, погоди! — опешил Костя. — Зачем же учителю натравливать нас? — А затем… — Витя оглянулся и, будто решив доверить тайну, шепнул: — Он с моим отцом личные счёты сводит. Всю жизнь его подсиживает. Вот и мне перепало… У Кости потемнело в глазах… Учитель — и личные счёты! Учитель, который был для ребят примером во всём!.. У него они учились жить, по нему проверяли каждый свой шаг, каждый поступок, старались во всём подражать Фёдору Семёновичу. Учитель всегда был с ними: в школе, на улице, и даже на расстоянии они чувствовали его близость… И вдруг оказывается, что в душе этого человека гнездится что-то мелкое, подленькое и Фёдор Семёнович способен кого-то подсиживать!.. Костя подался к Вите: — Скажи ещё раз про учителя… Скажи! — Ну-ну, не напирай! Ты что думаешь: святой у нас директор, без тени, без пятнышка? Ходишь у него в любимчиках, не видишь ничего. А учитель, он такой — против него слова не скажи, не покритикуй. Любит, чтобы перед ним на цыпочках все ходили. Кто на собрании против школьной бригады выступал? Отец мой! Вот директор и попомнил, свел с нами счёты… — Замолчи ты!.. — выкрикнул Костя и, не помня себя, кинулся на Витю. Сцепившись, мальчики покатились по земле. Зашуршали листья, затрещали сучья. Колька, размахивая хворостиной, бегал кругом и кричал истошным голосом: — Расчепитесь вы… дурьи головы! Ещё в костёр попадете! — И, заметив в кустах Прахова, бросился к нему навстречу. — Алёшка, разними ты их! Глава 20. ЧТО ДЕЛАТЬ? Про «побоище на реке Чернушке» в школе стало известно на другой же день. Колька с Петькой, свидетели драки, помалкивали. Зато Прахов расписал её, не жалея красок. Он утверждал, что драка была проведена по всем правилам и оба противника понесли серьёзные потери. В потерях со стороны Кости никто, впрочем, не сомневался: об этом живописно свидетельствовали многочисленные царапины на его щеках и распухший нос. Витя Кораблёв в школу не явился. Вместо этого в большую перемену в учительскую вошла сторожиха и передала директору сложенный вчетверо лист бумаги: — Никита Кузьмич просил передать. Сам даже в школу войти не пожелал… Фёдор Семёнович пробежал глазами бумажку, озадаченно потёр щёку. О драке между Кораблёвым и Ручьёвым учитель узнал ещё вчера вечером, и она его изрядно встревожила. Любая ребячья драка доставляла учителю немало хлопот и огорчений, но эта была особенно неприятна. Никита Кузьмич, конечно, поймёт её по-своему и всем будет твердить, что его сына выживают из школы. Фёдор Семёнович ждал, что отец Вити вот-вот явится в учительскую и будет требовать сурового наказания Кости Ручьёва. Но то, что директор прочёл сейчас, явилось для него полной неожиданностью. — Фёдор Семёнович, — вполголоса спросила Галина Никитична, поднимаясь с дивана, — что пишет отец? Чего он хочет? Фёдор Семёнович ещё раз прочёл про себя заявление Никиты Кузьмича. — М-да… Новости каждый день! Никита Кузьмич требует выдать Витины документы. Собирается перевести сына в другую школу. Учителя встрепенулись. Преподаватель географии отложил в сторону газету, посмотрел поверх очков на Галину Никитичну: — Вы, вероятно, в курсе дела. Из-за чего, собственно, Ручьёв схватился с вашим братом? — Я говорила с Витей. Он утверждает, что отказался рисовать плакат, а Ручьёв будто бы налетел на него с кулаками… — глухо сказала Галина Никитична. — Но я, признаться, не очень верю этому… — А по-моему, вполне вероятно… Надо знать характер Ручьёва! Илья Васильевич назидательно поднял палец и заговорил о том, как одно цепляется за другое: сначала Витю оттолкнули от комсомола, настроили против него всех ребят, а теперь довели мальчика до того, что он должен менять школу. Фёдор Семёнович ещё раз перечитал заявление. Драки были довольно редким явлением в школе и, по выражению Клавдии Львовны, давно «ушли в область преданий». — Что же делать? — растерянно обратилась к директору Галина Никитична. — Ручьёва только что приняли в комсомол, и вдруг такой срыв. Может быть, комсомольскую группу собрать? — А я бы советовал Ручьёва на педсовет вызвать. Поговорить с ним, предупредить. Слишком он горяч и несдержан! — предложил Илья Васильевич. — И вообще, надо решительно встать на защиту Вити Кораблёва… Раз и навсегда оградить его от всяких нападок. Фёдор Семёнович ответил не сразу. Он медленно прошёлся по учительской. Случай был не из лёгких. Отпустить Витю Кораблёва в другую школу? Сколько это вызовет разговоров среди родителей; какое нелестное мнение составится о высоковской школе по всей округе; какой удар будет нанесён Галине Никитичне — все скажут, что она молода, неопытна, не сумела удержать в школе даже родного брата. А может, и в самом деле построже наказать Костю Ручьёва? Но так ли уж он виноват? Ведь в драке Ручьёв пострадал не меньше, чем Витя Кораблёв. И кто из них больше виноват, это ещё надо выяснить. — С педсоветом пока подождём, — заговорил наконец Фёдор Семёнович. — Посмотрим, как ребята поведут себя. Мне кажется, что драка эта не совсем обычная… И за ней что-то скрывается. …Весь день Костя не выходил из класса и отсиживался на задней парте. Он всё ждал, что его позовут к Фёдору Семёновичу или Галина Никитична попросит его остаться после уроков. Но к директору почему-то не звали, учительница к нему не подходила. Только Паша с Васей, поглядывая на Костю, покачивали головами, а Варя кидала такие сердитые взгляды, что мальчик невольно закрывал ладонью распухший нос. После занятий Костя долго копался в парте и отправился домой тогда, когда в классе никого не осталось. У моста через Чернушку он заметил Митю и Варю. Они стояли у самого берега реки и продавливали ногами тонкий зеленоватый лёд. Костя, втянув голову в плечи, решил незаметно проскользнуть через мост. — Здравствуйте! — неожиданно обернулась к нему Варя. — Стыдно со всеми-то вместе идти? Один пробираешься… Так тебе и надо… битый нос! Костя остановился. — Молчишь? Отвечать нечего? — наступала девочка. — Комсомольского стажа без году неделя, а уже отличился… Вон сколько медалей на тебя навешали! Костя вспыхнул и вновь прикрыл нос ладонью. — И охота была связываться тебе с Кораблёвым! — с досадой сказал Митя. — Не хотел он рисовать — и шут с ним! Теперь пойдёт звон на весь белый свет: «Ручьёв драку затеял». — На комитет потянут, к директору… — заметила Варя. — Строгий выговор можешь заработать. — Очень свободно… — подтвердил Митя. — А то ещё с предупреждением. — Ну и пусть строгий! — с отчаянием выкрикнул Костя. — А только я ему всё равно не позволю… — Опять на стенку полез! — нахмурилась Варя. — Чего ты не позволишь? — Не дам учителя поносить! И всё тут! Вы знаете, что Кораблёв про Фёдора Семёновича сказал?.. «Учитель со мной личные счёты сводит…» — И Костя торопливо передал подробности вчерашней стычки. — Так и сказал: «личные счёты»? — переспросила Варя. — А ты, значит, и навесил ему по первое число? — деловито осведомился Митя. — Сам не знаю, как вышло… Кровь в голову ударила… — Ну и правильно! И я бы не стерпел! — вырвалось у Мити. Но, заметив строгий взгляд Вари, мальчик сконфуженно поправился: — Я не в том смысле… Можно, конечно, и без рук… — Что ж теперь делать, ребята? — озадаченно спросила Варя. — Вопрос ясен, — сказал Митя. — Пусть Костька, как всё было, так и расскажет: и в классе, и Фёдору Семёновичу, и на комитете доложит. Я так думаю: выговор ему теперь могут без предупреждения дать… — Учителям надо рассказать… это так, — согласилась Варя. — А всем ребятам — нельзя. Вы понимаете, что будет? Вдруг вся школа узнает, что Кораблёв директора оскорбил? Тут же такое поднимется! Ребята ему этого не простят, проходу не дадут… — А пусть Витька перед Фёдором Семёновичем извинится: так, мол, и так, виноват… И дело с концом! — предложил Митя. — Так он и будет извиняться! — сказал Костя. — Тогда и поделом ему! — заявил Митя. — Не бросайся такими словами, не черни кого не следует! Варя с укором посмотрела на мальчиков: — Вы же поймите: Витя какой ни на есть, а товарищ нам. Мы как говорили? Поможем ему, вытянем. А вот опять всё вкривь да вкось полезло. И если мы сейчас Витю не поддержим, то совсем оттолкнем его от себя. — Это пожалуй… — растерянно признался Митя. — А что же делать? — Вот и я спрашиваю: что делать? — вздохнула Варя. — Давайте думать. — Давайте!.. — уныло согласился Митя. Ребята поднялись на мост и, опершись о перила, стали смотреть на реку. Мороз хотя и заковал Чернушку в панцирь, но вода не смирилась и продолжала бежать под зеленоватым льдом, шевеля и расчёсывая речные водоросли. От леса надвинулась серая туча, потянуло холодком, и первые, робкие снежинки закружились в воздухе. Ребята вытянули руки, и снежинки, падая на ладони, быстро таяли, оставляя прозрачные капельки воды. Через мост проехал на тележке дед Новосёлов и с недоумением покосился на школьников: — Вы что, как на карауле, застыли? Или зиму встречаете? Идёт она, матушка, своё время знает! — Ничего мы не придумаем, — сказал Митя, когда тележка с дедом скрылась за поворотом дороги. — Пошли домой… у меня ноги мёрзнут. Неожиданно Варя забарабанила кулаками о перила моста: — Есть! Нашла! Теперь знаю, что делать! — Она схватила Костю за руку: — Слушай, тебе надо помириться с Кораблёвым! — Как — помириться? — не понял Костя. — Очень просто. Прийти в класс и сказать: «Ничего такого между нами не было. Просто поспорили. По пустякам. Из-за печёной картошки». И руку Вите подать. — Да ты что… смеёшься надо мной? — обиделся Костя. — Шут я ему гороховый? — Ах, вот как! — рассердилась Варя. — Гордость не позволяет! А как же я о своей двойке пионерам рассказала? Но Костя наотрез отказался мириться с Кораблёвым. — Это и впрямь ни в какие ворота не лезет, — поддержал его Митя. — Вроде как сам себя высечешь! На склоне «школьной горы» показалась Галина Никитична. — А давайте учительницу спросим, — неожиданно предложила Варя. — Как она скажет, так и будет. Костя подумал и махнул рукой: разговора с классной руководительницей всё равно не избежать и, может быть, лучше даже не оттягивать его. — Только ты сама рассказывай, — попросил Костя. — Я не смогу больше. Галина Никитична поравнялась с ребятами: — Вы чего морозитесь? Домой пора. Пойдёмте вместе. Все направились к Высокову. — У нас тут спор вышел, — начала Варя и слово за слово обо всём рассказала учительнице. От неожиданности Галина Никитична даже замедлила шаг. Она вспомнила свои школьные годы, вспомнила, как ребята сурово обходились с теми, кто позволял себе оскорбить любимого учителя, и поняла, что угрожает её брату. — Я не оправдываю Витю, — медленно заговорила учительница, — но виноват не только он. Витя во многом повторяет слова отца… И нам надо что-то предпринять… — Я вот говорю: помириться надо. А Костя не желает, — сказала Варя. — Понимаю, это не легко. — Галина Никитична посмотрела на мальчика. — Ссора не пустяковая. Я только вот о чём хочу тебя попросить: не рассказывай пока ребятам, из-за чего вы повздорили с Витей. Это можно, Костя? — Конечно, можно, — ответила за мальчика Вара. — Он же не маленький, понимает… — Хорошо, — глухо перебил её Костя, поднимая воротник пиджака. — Я помолчу. Глава 21. ХУДЫЕ ДНИ Неизвестно откуда, но школьники узнали, что Никита Кузьмич потребовал от директора выдать ему Витины документы. Фёдор Семёнович документов не выдал, а сам лично пошёл к Кораблёвым и просидел у них целый вечер. Разговор будто бы кончился тем, что Никита Кузьмич согласился оставить сына в школе, но с условием, что зачинщик драки Костя Ручьёв будет строго наказан. Через два дня Витя вернулся в школу. На глазу у него лежала чёрная повязка, волосы были гладко зачёсаны назад, новая рубаха коробом стояла на груди. — Били его, колотили, а с него всё как с гуся вода, — шепнул Паше Вася Новосёлов. — Сияет, как млад месяц! — Такого разве пробьёшь!.. Смотрите, силушка гуляет! Один двоих скрутит, — отозвался Паша. Ребята задумались. Что же случилось с Костей? Он хоть и горяч, но в драку из-за пустяка не полезет, и, если решился схватиться с Кораблёвым, были к тому причины серьёзные и необычные. Паша и Вася несколько раз пытались выведать у приятеля, из-за чего тот подрался с Витькой, но мальчик упорно отмалчивался. — Да что ты, право, тихоней стал! — возмущался Вася. — Кораблёв говорит: тебе по всем линиям проработка будет… А ты молчишь, как рыба. Защищайся! Но однажды к Паше и Васе подошёл Колька и рассказал, что случилось на реке Чернушке. — Вы Костю в обиду не давайте! — попросил он. Озадаченные приятели поделились новостью с Варей и Митей: — Мы теперь знаем… Ручей за учителя вступился. Нам надо поддержать его! Но Варя замахала на них руками: — При чём тут Фёдор Семёнович! Просто Костя с Витькой поцапались по мелочи. Вы же, мальчишки, не можете без этого… Паша недоверчиво усмехнулся: — Расскажи ещё кому… А я Костьку вот как знаю! — Говоришь, по мелочи поцапались, — возразил Вася. — Так давно бы и замирились. А они и не смотрят друг на друга. — Ну и помирятся… дайте срок!.. — Эге! — присвистнул Паша. — Да скорее Чернушка вспять потечёт! Мальчики так ничего и не поняли, но про себя решили своего друга в обиду не давать. — Дело тут тёмное. Но раз на то пошло, Кораблёву тоже будет не сладко… узнает он худые дни. И «худые дни» начались. Во время уроков Витя частенько получал записки без подписи: «Кораблёв, признайся честно, за что тебя побили. Будь хоть раз человеком!» «Извинись перед Фёдором Семёновичем. Мы требуем»! «Кто против учителя, тот против нас!» Витя зло рвал записки на мелкие клочки, старался показать, что он спокоен и невозмутим, но в то же время невольно чувствовал, что вокруг него творится неладное. Как-то после уроков старшеклассники собрались на спортплощадке сыграть в футбол. Витя был прославленным центром нападения, и ни одна игра не обходилась без его участия. Но в этот раз никто почему-то не передавал ему мяча. Витя рассердился и, захватив мяч, повёл его напролом к воротам противника. Но тут раздался свисток. Вася Новосёлов — он был неизменным судьёй на всех футбольных состязаниях — отобрал у него мяч и назначил штрафной удар. Витя заспорил, что это отсебятина и таких правил нет. — За пререкания с судьёй удаляетесь с поля, — неумолимо объявил судья. — С поля! Долой! — дружно закричали игроки. — Плевал я на вашу лапотную команду! — фыркнул Витя и с независимым видом ушёл с площадки. В другой раз Паша и Вася задержали Кораблёва в классе. Они загородили дверь и припёрли её стулом. — Садись, Кораблёв, поговорим… Витя с недоумением оглядел ребят. — Садись, не робей! Драки больше не будет, — усмехнулся Паша. — На днях Ручьёва на комитет комсомола вызывают. И тебя, наверное, пригласят. Ты что говорить будешь? Напали на тебя, обидели? — Как было, так и скажу, — глухо выдавил Витя, всё ещё не решаясь сесть за парту. — Не я первый в драку полез… — Знаем мы, кто первый… — оборвал его Вася. — Ты лучше объясни: зачем Фёдора Семёновича оскорбил? Когда у него прощения просить будешь? История с дракой приобрела для Кораблёва странный и непонятный оборот. С каждым днём всё больше и больше школьников не желало разговаривать с Витей. Даже Прахов начал сторониться Вити, хотя Кораблёв уже несколько раз приглашал Алёшу к себе домой послушать радио и сыграть в шашки. — Я бы с охотой… Да, понимаешь, всё некогда… — юлил Прахов и куда-то исчезал. «Подумаешь, свет клином сошёлся! — храбрился Витя. — Проживу и один! Радио буду слушать, на охоту могу пойти». Но в душе он сознавал, что обманывает себя. Слушать радио не хотелось, идти одному на охоту — скучно. Вскоре уехал отец. Вторая бригада получила шесть путёвок на районные курсы просоводов. На бригадном собрании Марина предложила, кроме молодёжи, послать на курсы Никиту Кузьмича. Тот начал отказываться, ссылался на годы, на недомогание, но Марина настояла на своём. Никита Кузьмич нехотя собрался и отправился в район. В доме Кораблёвых стало совсем тоскливо. Сестра почти всё время проводила в школе, и лишь одна мать хлопотала по хозяйству. По утрам Вите всё тяжёлее становилось ходить в школу. Он затягивал сборы до последней минуты, зачем-то несколько раз переобувался, пока мать почти силой не выпроваживала его из дому. Однажды после обеда Витя надел новый полушубок, валенки и тёплую шапку. — Ты куда это собрался? — удивлённо спросила сестра. — К отцу поеду, в район… — мрачно заявил Витя. — Пусть он меня в другую школу устраивает. Ребята мне здесь житья не дают… — Не выдумывай! — перебила его Галина Никитична. — Я ведь знаю, почему ребята тобой недовольны. — Я по правде сказал, как есть. Не терпит нас учитель… — Как у тебя язык поворачивается на такие слова! Отец наш в трёх соснах заблудился, а ты, как попугай, повторяешь его несправедливые слова. Надо же думать, Виктор, самому думать! Галина Никитична несколько раз прошлась по комнате, потом достала лист бумаги и, присев к столу, решительно написала записку. Затем вложила её в конверт. — Хорошо! Поезжай к отцу. Устраивайся в другую школу. Только передай, пожалуйста, новому директору вот это письмо. — Какое письмо? — насторожился Витя. — Я написала коротко, — объяснила сестра. — Ты оскорбил учителя. Товарищи требуют, чтобы ты извинился перед ним. Но у тебя не хватило на это мужества, и ты предпочитаешь перейти в другую школу. Так пусть новый директор знает об этом. Галина Никитична сунула брату письмо, оделась и вышла из дому. Мальчик долго смотрел на синий конверт, не зная, что с ним делать. К нему подошла мать: — Не ожесточай себя, сынок! Коль провинился в чём, так повинись. Повинную голову и меч не сечёт, да и тебе легче будет. — Ничего ты не знаешь! — раздражённо сказал Витя. — Не вмешивайся не в своё дело! — И, сунув письмо в карман, он выскочил за дверь. Глава 22. ОТЕЦ До районного центра было километров десять, и Витя решил добраться на попутной машине. Но на шоссе не видно было ни одного грузовика, и мальчик пошёл пешком. Но чем дальше уходил он от Высокова, тем сильнее охватывали его сомнения. Удастся ли ему устроиться в районную школу, да ещё в середине года? Как встретят его учителя и ребята, особенно после того как узнают, почему он ушёл из старой школы? А если серьёзно подумать, что Витя имеет против Фёдора Семёновича? Два или три раза директор вызывал его к себе в кабинет по поводу каких-то проделок. В остальное же время он был добр к нему, внимателен и всегда радовался его успехам по математике. Когда же речь заходила об изготовлении новых приборов по физике, то учитель одним из первых называл имя Вити Кораблёва. Правда, учителя сильно недолюбливает отец. Почему так, Витя никогда толком не понимал, а просто верил отцу на слово. Мальчик оглянулся на «школьную гору». В саду на высоком шесте был виден жестяной флюгер метеостанции, торчали на деревьях осиротевшие дуплянки и скворечники; на белой, заснеженной крыше школьного здания чернели крылья маленького ветродвигателя, который давал электроэнергию для физического кабинета. Витя вздохнул и отвернулся. Нет, что там ни говори, а всё же хорошие были дни, когда он вместе с ребятами мастерил и флюгер, и скворечни, и ветродвигатель! Мальчик прошёл километра четыре, когда из-за поворота шоссе навстречу ему неожиданно выскочила зелёная трёхтонка и, обдав снежной пылью, пролетела мимо. В кузове машины сидели колхозники, и среди них Витя заметил отца. Мальчик замахал руками, бросился вслед за трёхтонкой, но та была уже далеко. Не понимая, почему отец возвращается домой, Витя повернул назад. Жёсткие, необношенные валенки натирали ему ноги, он еле шёл и только к сумеркам добрался до Высокова. Заглянул в контору колхоза. Здесь было людно: заседало правление с активом. В углу сидела группа школьников. Сергей Ручьёв что-то говорил. Рядом с ним Фёдор Семёнович писал протокол. В углу Витя заметил отца. Тот сидел на корточках, нахохлившись, как сыч, и дымил папироской-самокруткой. Сергей рассказывал об учёбе колхозников. Большинство членов артели уже сейчас посещают агротехнический кружок, созданный при помощи учителей. Несколько человек удалось направить в район, на курсы просоводов. — Направить — направили, а некоторые уже утомились… на каникулы приехали, — сказал один из членов правления. — Да, Никита Кузьмич, в чём дело? — спросил Сергей Кораблёва. — Недели не прошло, а вы уже дома? — Я, председатель, тебе потом доложу… — отозвался тот. — Не ломай собрания. Неожиданно вошла Марина, протолкалась к столу и что-то шепнула Сергею. Тот покрутил головой: — Срочное донесение, товарищи… Марина только что по телефону с районом говорила. Кораблёв-то наш того… Вроде как сам себя с курсов уволил… Никита Кузьмич, вы бы объяснили людям. Кораблёв потушил цигарку и, кряхтя, поднялся: — Освободите, граждане! Не по годам мне эти курсы. Там одних наук, почитай, полная дюжина: агротехника, машиноведение, ботаника… И не выговоришь, язык заплетается. А у меня мозги задубели, пальцы перо не держат… Да и в сон, признаться, клонит. — Насчёт сна это в аккурат, — фыркнул дед Новосёлов. — Мы с Кузьмичом осенью на слёте в районе были. Так он все прения проспал и художественную часть вдобавок. Я его бужу, домой пора ехать, а он сердится: «Погоди, Тимофей, ещё петухи не пели». В правлении дружно засмеялись. Сергей постучал карандашом по столу. — Давайте по существу, товарищи… — Давайте! — поднялась Марина. — Я давно о Никите Кузьмиче хочу поговорить. Человек он будто уважаемый, хозяйственный, а вот учиться не желает. И людей в бригаде с толку сбивает… — Кого это я сбиваю? — спросил Кораблёв. — А помните, весной что было? Просила я вас с девчатами озимую пшеницу бороновать, а вы такое им наговорили… «Боронование, мол, затея опасная, можем весь хлеб погубить». Чуть тогда всю работу не сорвали… — Было такое дело? — спросил Сергей. — За год много чего было, всего не упомнишь… — неопределённо буркнул Кораблёв. — Словом, я так скажу, — продолжала Марина: — работает Никита Кузьмич, как мужик доколхозный, от всего нового шарахается. Вот теперь и с курсов сбежал. — Что же ты предлагаешь? — спросил Сергей. Витя, подавшись вперёд, старался рассмотреть в полутьме лицо отца. Ему казалось, что после слов Марины отец должен был подняться во весь рост, подойти к столу и так ответить бригадиру, чтобы та не знала, куда деваться. Но он почему-то молчал и курил цигарку за цигаркой. — Есть у меня предложение, — сказала Марина. — Не желает Никита Кузьмич учиться — дать ему другую работу в колхозе. Пусть в шорники идёт или в сторожа. Кораблёв приподнялся и уставился на девушку с таким видом, словно с малых лет не видел её и теперь не может признать. — Ну Балашова! Ну соседка! Вон ты какая стала!.. — И он, расталкивая колхозников, пошёл к двери. — Обождите, Никита Кузьмич! — остановил его Сергей. — Что вы взвились прежде срока? Разговор полюбовный идёт. Послушаем, что ещё люди скажут. Раздались голоса, что просьбу Кораблёва надо уважить и не посылать его больше на курсы. Слова попросил Фёдор Семёнович. Витя так и подался вперёд: вот когда учитель высмеет отца, сведёт с ним счёты!.. — Легко же вы с человеком разделались! — заговорил Фёдор Семёнович. — «Уважить, освободить»… Слов нет, шила в мешке не утаишь: Никита Кузьмич поотстал от людей, постарел не по годам… Но что в поле он работать умеет, землю понимает — этого у него не отнимешь. И рано ему ещё в сторожа уходить… Витя всё ждал, что после такого осторожного вступления учитель наконец-то обрушится на отца. Но ничего плохого он не сказал. Он даже посоветовал правлению Никиту Кузьмина от курсов не освобождать, а обязать закончить их, да не как-нибудь, а с отличием. — Кораблёв у нас не из слабеньких, в азарт войдёт — одолеет. Члены правления согласились с учителем. Витя с недоумением поглядывал то на отца, то на Фёдора Семёновича. Вдруг он заметил рядом с собой Костю Ручьёва. Взгляды их встретились. «Слушай, как учитель на твоего отца нападает! — казалось, говорили Костины глаза. — Все бы так нападали!» Витя зябко поёжился и выскользнул за дверь. Дома он молча разделся и забрался на печь. В голове у него всё перепуталось. До сих пор Витя считал отца одним из самых уважаемых людей в колхозе. Никита Кузьмич много лет был членом правления, потом кладовщиком; с его мнением считались, к нему прислушивались. Он отлично знал все колхозные угодья; по его сигналу начинали сев, сенокос, уборку хлебов. Никто удачливее и дешевле Кораблёва не умел купить для колхоза племенного быка или рабочих коней… И вдруг против отца подняли голос. И кто же? Марина Балашова, соседка, молодой бригадир. Витя ничего не мог понять. А ведь ему всегда так хорошо и покойно было с отцом. Отец был ласков, заботлив, никогда ни в чём не отказывал, всегда вовремя приходил к нему на помощь. …Вскоре Никита Кузьмич вернулся из правления. Семья села ужинать. Витя сослался на головную боль и от ужина отказался. За столом царило молчание. Первой его нарушила мать. Она спросила отца, правда ли, что на собрании Марина Балашова предложила ему пойти в сторожа. — Уже пошло по свету гулять… — Никита Кузьмич поморщился и отложил в сторону ложку. — Марина, она скажет… горяча чересчур! Он поднялся, зашагал по избе и, всё больше распаляясь, заговорил о том, что в колхозе его не ценят, старые заслуги забыли, люди сводят с ним личные счёты… Вдруг он остановился: Витя смотрел на него с печки. — Не спишь, сынок? — А почему на собрании этого не сказал? — глухо спросил мальчик. — А ты разве был на собрании? — опешил отец. — Слышал что-нибудь? — Всё слышал… Били тебя, судили, а ты в уголке сидел, отмалчивался. Никита Кузьмич часто заморгал глазами и как-то боком отошёл от печки. — Ладно, ты спи, коль нездоров, спи… — Потом он вспомнил: — Да, мать сказывала, ты в район ко мне собрался. Что за спешное дело? — Никуда я не собрался… разговоры одни! — буркнул Витя, уполз в тёмный угол печки, как в нору, и закрыл глаза. Ему и в самом деле показалось, что он заболел. Глава 23. МИР ПОНЕВОЛЕ Рано утром Витю разбудили голоса. У порога стояла Марина Балашова и торопила отца с завтраком: — Сейчас в район еду на подводе. Могу и вас на курсы захватить. — Дай хоть чаю напиться, скаженная! — бурчал Никита Кузьмич. — Вы поскорее! Чтобы к началу занятий успеть. — Ты кто такая — буксир, толкач? В ответе за меня? — А вы разве забыли, что правление вчера решило: обязательно вам доучиться надо. Я вот наших девчат на курсах повидаю, накажу им, чтобы они дремать вам на занятиях не давали. Галина Никитична с любопытством поглядывала на Витю. Ни вчера вечером, ни сегодня утром он о школе с отцом не заговаривал. Вскоре Марина и Никита Кузьмич ушли. Витя сел заниматься и, когда время перевалило за восемь часов, отправился в школу. На первом же уроке ему вновь передали записку с требованием извиниться перед Фёдором Семёновичем. И Витя, против обыкновения, не порвал её. В перемены он почти совсем не выходил из класса, из-за чего пришлось крепко повздорить с дежурившим в этот день Костей Ручьёвым. В большую перемену перед школой разгорелся первый зимний бой. Из-за снежных бастионов летели белые ядра, доносились воинственные крики. Из окна второго этажа Вите отчётливо было видно, как семиклассники, стягиваясь за дровяным сараем, готовились ударить по восьмому классу с тыла. И ему вдруг представилось, как было бы хорошо выскочить сейчас без шапки на улицу, предупредить своих о коварстве семиклассников, крикнуть «ура» и первому устремиться на противника. Но в ладони лежала смятая записка. Витя вздохнул и отошёл от окна. Потом выглянул за дверь. В коридоре было тихо. Дверь в учительскую приоткрыта, и до неё совсем недалеко. Стоит только постучать, войти, и, может быть, через несколько минут на душе уже не будет так тяжело, как сейчас… Витя оглянулся и направился к двери учительской. Но зазвенел звонок, и в коридор ворвались школьники. Из учительской вышел Фёдор Семёнович. Руки его были заняты классным журналом, книгами и учебными приборами — предстоял урок физики в восьмом классе. — Да, Витя, — заметил он мальчика, — в учительской на столе лежит такая большая стеклянная трубка. Принеси её, пожалуйста, в класс. Она нам нужна будет на уроке. Когда Витя принёс в класс трубку Ньютона (как он потом узнал), ученики уже сидели за партами, только Костя помогал Фёдору Семёновичу устанавливать на столе учебные приборы. Заметив Витю, он поспешно отобрал у него стеклянную трубку: — Можешь не стараться. Не твоё дежурство. — А ты гуляй больше… — Ну-ну, воюющие державы! — сказал учитель. — Поссорились по пустякам, а обиды на целый год. Вася с Пашей многозначительно переглянулись. Вот она, долгожданная минута! Пусть Костя молчит, это его дело, но они своего друга в обиду не дадут. — Фёдор Семёнович, они не по пустякам, — с серьёзным видом сказал Вася. — У них принципиальный спор получился. — Скажите пожалуйста, принципиальный!.. Это по поводу печёной картошки-то? — А вы спросите Кораблёва. Он скажет, как всё было, — настаивал Вася. А Паша тем временем, вытянув ногу, загородил проход между партами, по которому Витя возвращался на своё место, и шепнул: — Ну, говори же, признавайся! Долго мы ждать будем?.. И, хотя препятствие было не так уж велико, Витя покорно остановился и повернулся лицом к учителю. — Фёдор Семёнович, — тихо сказал он, — это правда… Драка не из-за картошки получилась… Мы поспорили… Костя только что сел за свою парту и сейчас с недоумением посмотрел на Кораблёва. Что случилось с ним? Неужели у Вити хватит смелости рассказать всю правду?.. — Ты понимаешь, что будет? — обернувшись к Косте, встревоженно шепнула Варя. Костя нахмурился. Да, он понимал… Сейчас Кораблёв произнесёт те самые слова, какие были сказаны им тогда, на берегу Чернушки. Несправедливые, оскорбительные слова!.. Нет-нет, никто не должен их слышать: ни учитель, ни ребята!.. — Поспорили так поспорили, что за беда! — сказал Вите учитель. — А в драку вступать зачем же? Не к лицу это вам! Садись-ка за парту. — Это я виноват, Фёдор Семёнович, — упрямо продолжал мальчик, одержимый только одним желанием — поскорее во всём признаться. — И сам не знаю, как всё получилось… Мы ведь из-за чего схватились?.. — Ну что ты, в самом деле, старину ворошишь! — резко стукнув крышкой парты, поднялся Костя. — Я и забыл даже, о чём спор был… Так, мелочь какая-то. Никому это не интересно… — Помирились бы давно, и делу конец, — подсказала Варя и посмотрела на Костю, словно хотела сказать: «Хочешь не хочешь, а придётся». Костя вздрогнул и невольно засунул кулаки в карманы. Но в ту же минуту весь класс увидел, как он вылез из-за парты, сделал шаг к Вите и протянул ему руку: — Ладно… Забудем это дело. Мир так мир! Ничего не понимая, Витя растерянно смотрел на протянутую ладонь. Тогда Костя сделал к нему ещё один шаг и схватил за руку. — Вот так-то лучше! — Довольная улыбка тронула лицо Фёдора Семёновича. — Да здравствует мир в восьмом классе! Заулыбались и ребята. Только Паша с Васей оцепенело смотрели друг на друга: они, как и Кораблёв, ничего не понимали. А Костя всё тряс и тряс Витину руку, словно хотел, чтобы весь класс видел, как сильно и прочно их рукопожатие, хотя глаза его при этом были серьёзны и холодны. — А у меня, ребята, к вам дело есть, — заговорил Фёдор Семёнович, когда класс успокоился. — К Новому году электростанция должна дать свет школе, а у нас ещё электропроводка не закончена. Лучшие ученики по физике из девятого и десятого классов взялись помочь монтёрам. Надо кого-нибудь из восьмого выделить. — У нас по физике Витя Кораблёв хорошо идёт, — сказала Варя, угадывая, к чему клонит учитель. — Я тоже так думал, — кивнул Фёдор Семёнович. — Так вот, Виктор… отбери ещё трёх-четырёх ребят, хорошо успевающих по физике, и отправляйся в распоряжение электромонтёров. За старшего над ребятами будешь ты… — Я? За старшего? — удивился Витя. — Да ребята и не захотят со мной… — А ты не торгуйся… выполняй, раз назначили, — перебил его Костя. — Хорошо, я соберу, — согласился Витя и весь урок просидел как в тумане. После звонка Фёдор Семёнович задержал в классе Костю и Варю. — Хорошо вы меня поддержали сегодня… с полуслова поняли, — сказал он. — Молодцы! — Я давно Косте говорила, чтобы помирился, — заметила Варя. — А у него гордости через край… — Да как с ним можно было мириться? — не выдержал Костя. — Он же, Фёдор Семёнович… — Знаю, знаю, — остановил его учитель. — Знаете? — удивился Костя. — И вы это терпите! Такую обиду?.. — Приходится иногда и потерпеть, — усмехнулся учитель. — Если от каждой вашей обиды учитель начнёт из себя выходить, что же тогда в школе будет?.. А про то, что Витя обо мне наговорил, лучше сейчас не вспоминать. Его нам сейчас крепко держать около себя надо… в сторону не отпускать. …Домой Варя с Костей возвращались вместе. С утра выпал мягкий, пушистый снег и густо запорошил поля, лощины, овраги, крыши домов. Всё кругом выглядело чистым, ослепительно белым, словно искусный маляр ещё раз прошёлся по земле своей огромной кистью и исправил последние недоделки. Варя набрала полные пригоршни снега и близко поднёсла к лицу: — Вот и зима пришла! — Пришла, — отозвался Костя и скатал тугой снежок. Потом он покосился на девочку: им пора идти домой, а они почему-то всё ещё стоят на «школьной горе» и смотрят вниз, где уже пролегли десятки новых тропок и глубокие следы полозьев. — А хочешь, по целине пойдём? — неожиданно предложил мальчик. Варя согласно кивнула головой и первая побежала по склону «школьной горы», оставляя на нетронутом снегу рубчатый след калош. Когда они добрались до берега Чернушки, девочка повернула к мосту. — Нет уж, давай через реку, напрямик, — остановил её Костя. — Скорее дома будем. Он ждал, что Варя сейчас растеряется и скажет: «Как можно! А если лёд провалится?», но она только махнула рукой и засмеялась: — А давай!.. Напрямик так напрямик! Костя сбежал на лёд первым, добрался до середины реки и несколько раз подпрыгнул. — Не робей! — крикнул он. — Лёд крепкий. Ты только по моему следу шагай. Посмеиваясь, девочка вслед за Костей перебралась через реку. До Высокова они шли, болтая о всякой всячине, и остановились около дома Балашовых, когда уже начало смеркаться. — Вот так пошли напрямик! — спохватилась Варя и, вбежав на крыльцо, взялась за щеколду двери. Но потом, словно что вспомнив, обернулась и поманила Костю: — Я давеча про гордость сказала… будто у тебя её через край. Так это я так… не подумала. Ты не обижайся. Ладно? Не успел Костя ничего сказать, как девочка кинула ему в лицо пушистый снег и скрылась в сенях. Мальчик решил в долгу не оставаться. Схватив пригоршню снега, бросился было к крыльцу, но потом махнул рукой и улыбнулся. Дома Колька встретил брата радостным восклицанием: — По глазам вижу: пятёрку получил! По какому предмету? — Ладно, Колька, потом расскажу… Давай-ка лучше ужинать. За ужином Костя с серьёзным видом принялся расспрашивать брата, как пионеры учатся, довольна ли вожатая их успехами. — Всякое бывает, — уклончиво ответил Колька. — Только теперь от нашей вожатой ни одна двойка не укроется… Чуть что, так Варя и на дом к пионеру придёт и на совет отряда вызовет. — А вы бы не очень допекали вожатую… У неё своих уроков хватает. — Разве мы не понимаем! — обиделся Колька. Потом Костя поинтересовался, какой у пионеров план работы на зиму. — Вы, главное, про лыжи не забудьте. Тренировки надо начинать, к состязаниям готовиться… Если, конечно, потребуется, могу и я подзаняться. Можешь передать своей вожатой. — Вот здорово! — обрадовался Колька. — А мы как раз тебя вчера запланировали: тренер по лыжам. Мне Варя поручила договориться с тобой. Брови у Кости полезли вверх. — Тогда считай, что мы уже договорились. Глава 24. ДОБРАЯ ПАМЯТЬ В теплице, окружённой сугробами снега, зазеленело маленькое поле. Первое время после появления всходов просо на опытной клетке мало чем отличалось от всходов на контрольной клетке. Ребята заволновались, но, по молчаливому сговору, старались об этом не говорить и терпеливо ждали, что будет дальше. И стебли проса, как бы войдя в силу, мало-помалу окрепли, начали расти быстрее и стали заметно опережать посевы на соседней клетке. Опытное просо доставляло ребятам немало хлопот. Надо было умело топить печь, постоянно поддерживать в теплице ровную температуру, вовремя очищать стеклянную крышу от снежных заносов. Между тем занятия в школьной бригаде шли своим чередом. Ребята изучали агротехнику высоких урожаев ржи, пшеницы, ячменя. Марине доставалось крепко. То, что из года в год она делала в поле, теперь надо было толково и просто объяснить ребятам. Но слов и знаний не хватало. Бригадир обращалась за советами к директору школы, к Галине Никитичне, вечерами просиживала за книгами. — И втравили же вы меня в это дело… ребятишек учить! — жаловалась она отцу. — Всё время убиваю… ни погулять, ни песен попеть… — Ничего, ничего! — успокаивал её Яков Ефимович. — Это тебе только на пользу. Сказать по правде, Марина и не унывала. Ей даже нравилось приходить по вечерам в школу, слышать ребячьи приветствия, вести беседу, отвечать на вопросы… К тому же Марина всегда находила себе помощников: то она приводила к ребятам бригадира первой бригады и тот рассказывал, как сеять и ухаживать за рожью, то свою подругу — мастерицу по ячменю, то деда Новосёлова. Однажды Фёдор Семёнович спросил Галину Никитичну и Марину, почему они изучают с ребятами только зерновые культуры и совсем забыли про картошку. — Пригласите-ка вы Анну Денисовну Кораблёву, — посоветовал учитель. — Ведь она всю жизнь на земле трудится, в колхоз вошла одной из первых и до сих пор работает так, что молодые могут ей позавидовать. Третий год по урожаю картофеля первое место в колхозе держит. — Это правильно, — согласилась Марина. — У тети Анны есть чему поучиться. Членам школьной бригады совет директора школы понравился. Митя предложил организовать «картофельную конференцию». — Какую ещё конференцию? — не понял Паша. — Позовём Анну Денисовну. Она с нами побеседует. Потом юннаты о своих опытах расскажут, потом Галина Никитична выступит… — Это неплохо, — одобрил Фёдор Семёнович. — Тогда уж не замыкайтесь, пригласите на конференцию все старшие классы. А наедине он сказал Галине Никитичне: — Надо, чтобы и Витя был на конференции. — Не пойдёт он, пожалуй… — Непременно привести надо. Нам, учителям, частенько приходится открывать детям заново и людей и события. Твой брат, скажем, привык к тому, что мать у него ничем не примечательная: тихая, скромная, безответная. Вот пусть он и увидит её в ином облике. В этот же вечер Галина Никитична сказала матери, что ребята приглашают её в школу на «картофельную конференцию». — Меня? — удивилась Анна Денисовна. — Чего это им вздумалось? — Интересуются школьники… Какой бы год ни был — сухой или ненастный, — а ты всегда с урожаем. Почему так? Вот и побеседуй с ребятами. — Не иначе и тебя в наставницы записали! — развеселился Никита Кузьмич, недавно вернувшийся с курсов. — Оскудели, видно, учителя наши. Нет, чтобы волшебные картинки показать или про заморские страны побеседовать, так они про картошку толкуют. — Вот и правильно, что толкуют, — возразила Анна Денисовна. — На земле живём, земля всех нас кормит-поит, а мы ещё земли чураться будем? Куда это годится! — Так что же ребятам передать? — спросила дочь. — Коль школьники интерес имеют, приду! Поделюсь, чем богата. — На беседу-то как, по билетам пускать будут? Так ты и нам с Витей по знакомству парочку оставь. — И отец лукаво подморгнул сыну. Но Витя шутку отца не поддержал и отвёл глаза в сторону. Всю неделю Анна Денисовна была занята хлопотами по хозяйству и совсем почти забыла о том, что её приглашали в школу. Но в воскресенье утром к Кораблёвым нагрянули школьники. Растерявшаяся Анна Денисовна засуетилась, забегала. Наконец она переоделась и, наказав Никите Кузьмичу присмотреть за печкой, направилась в сопровождении ребят к школе. Витя с недоумением посмотрел на сестру: — Зачем маму в школу приглашают? — А вот пойдём послушаем, — сказала Галина Никитична. — Может, что и поймём. В школе Анну Кораблёву ждал полный зал учащихся. На столе высилась горка розового картофеля; на стенах висели таблицы и диаграммы, повествующие об успехах Анны Денисовны. Стиснув попавшийся под руку клубень, Костя Ручьёв открыл «картофельную конференцию». Он объявил, что к ним в гости пришла первая картофелеводка в колхозе, Анна Денисовна Кораблёва. Зал поднялся и дружно захлопал в ладоши. Анна Денисовна смущённо оглядела школьников, диаграммы на стенах, потом подошла к столу и потрогала клубни картофеля. — А ведь мои клубни-то, мои… Ишь, куда забрались! — шепнула она, и на глазах её заблестели слёзы. — Тётенька Анна, что вы? — кинулись к ней девочки. Анна Денисовна быстро смахнула уголком платка слёзы. — Так, вспомнилось всякое… — Она кивнула на таблицы и диаграммы: — Вы тут всё расписали: сколько Анна Денисовна картошки вырастила, сколько трудодней заработала, а вот сколько горя она хлебнула, как её жизнь кидала да метала — того и не знаете. — А вы расскажите! — попросила Варя. — Вот и расскажу. Анна Денисовна отмахнулась от Кости, тянувшего её за председательский стол, села рядом со школьниками, спросила, как им тут живётся, молодым да весёлым, потом как-то незаметно перешла на рассказ про былое: — Смотрю на вас, молодые, и радуюсь. Про рожь-пшеничку речь ведёте, про картошку, к земле, как к родной матушке, тянетесь… А я эту землицу в ваши-то годы за мачеху-злыдню почитала и кляла и бранила на чём свет стоит. Отдали меня родители с малых лет к кулаку-толстосуму в батрачки за старые неоплатные долги. Утром ещё петухи не поют, а меня уже будят: «Вставай, Нюшка, на полосу пора!» Ну, и жнёшь чужой хлеб от зари до зари. Спина болит, жнивьё босые ноги колет, пить охота, солнышко тебе в затылок словно гвозди вбивает… А то ещё палец второпях серпом порежешь. И только последний сноп снят, а хозяин торопит молотьбу начинать: «Шевелись, поворачивайся, босая команда!» И возишь снопы день и ночь к риге, молотишь их. А потом зерно надо провеять, солому в стог сметать, мякину убрать, гумно подмести. Только с рожью управишься, а там овсы поспели, потом картошку время копать. Так и маешься без сна, без продыха месяц за месяцем, пополняешь хозяйские закрома да амбары. Все жилочки стонут, все косточки болят. И что, думаешь, за прорва уродилась на этой земле, зачем столько добра одному человеку?.. А зимой опять радости мало: какие девчонки в школу ходят, а я чужих свиней откармливаю. Прибежишь домой на часок, поплачешь с горя вместе с матерью, да и опять на хозяйский двор… Вот так люди жили когда-то… А сейчас, ребята! Разве кто из вас задумывается о куске хлеба? Земля отцам и матерям вашим на веки вечные дадена. Раскинулось среди полей привольное село Высоково, артельное наше хозяйство. Избы под железом, хлеб в закромах, на дворах коровы-удойницы, в поле машины-помощницы, свет новый в окнах. И всё это для вашего счастья, ребята, чтобы вы жили, радовались да набирались ума-разума!.. Прижавшись к двери, Витя не сводил с матери глаз. В зале стояла тишина — Анну Денисовну никто не перебивал, словно она рассказывала редкостную сказку. Только по временам ребята поглядывали на окна. И хотя за окнами всё было бело от снега и через поле мела позёмка, но всем казалось, что земля выглядит по-весеннему красивой, молодой и радостной. — Ах я, старая, наговорила с три короба! — вдруг спохватилась Кораблёва. — Чего же вы не уймёте меня? — Зачем же, Анна Денисовна? — сказал Фёдор Семёнович. — Очень вы хорошо говорите. Продолжайте… — Нет уж, раз вы к картошке интерес имеете, так спрашивайте, — потребовала Анна Денисовна. И началась деловая беседа. Вите было удивительно, что о колхозной земле, по которой он привычно ходил каждый день, можно было рассказывать с такой нежностью и любовью. А ещё более удивительным казалось то, что об этом говорила его мать, к которой он уже давно привык относиться чуть покровительственно и снисходительно. Опустив голову, плотно сжав губы, Витя стоял у двери, и ему всё мерещилось, что ребята осуждающе посматривают на него и вот-вот спросят: «А ты почему, Кораблёв, скрывал, что у тебя мать такая?» Но никто его ни о чём не спрашивал. Анна Денисовна беседовала со школьниками до полудня. Потом ребята о чём-то пошептались между собой, и Митя Епифанцев исчез из зала. Костя потребовал, чтобы все сели, и от имени школьников поблагодарил Анну Денисовну за интересную беседу. Затем дверь распахнулась, и Митя, держа на вытянутых руках, как хлеб-соль, огромный пятнистый арбуз — один из последних в юннатских запасах, — поднёс его Витиной матери. — Не возьму, не просите! Как вам не жалко такое чудо! — замахала она руками. — Да мне его и не донести. — А мы его вам на дом доставим, — сказала Варя. И большая компания учеников направилась провожать Анну Денисовну. Витя поплёлся позади всех. Когда он вошёл в дом, мать сидела у стола и держала арбуз на коленях. Глаза её улыбались. Заметив сына, она смущённо поднялась и убрала арбуз в шкаф, за стеклянную дверь, где красовалась чайная посуда. — Добрая память… Поберегу! — и обернулась к Вите: — Ну как, сынок, очень я ребятам наскучила? — Да нет… тебя хорошо слушали. — Витя посмотрел на мать — лицо её казалось помолодевшим. — Ты бы и мне рассказала… — Сказку, что ли? Не охотник ведь ты до них. — Нет… ты про жизнь, про себя, — тихо сказал Витя. Глава 25. «СУБИН ФАТОВ» В субботу вечером Костя, по обыкновению, забежал в правление колхоза: а вдруг есть какие-нибудь новости? Счетовод Великанов только что принял загадочную телефонограмму и вручил её Сергею. — «Прибыл Субин Фатов. Срочно отгружайте, шлите подводы», — прочёл председатель и с недоумением посмотрел на бригадиров. — Кто такой Субин Фатов? — Возможно, уполномоченный из района или от газеты кто? — высказал своё предположение счетовод. — Так зачем же ему подводы? — удивился Сергей. — Да это же суперфосфат прибыл, минеральные удобрения! — захохотала Марина, вглядевшись в телефонограмму. Сергей сконфуженно покосился на счетовода: — Что же ты, Антон? Иль уши заложило? — Скажи на милость! — Счетовод развёл руками. — Семь раз переспрашивал, по буквам принимал. Сергей поручил бригадирам завтра же выехать за удобрением. — А у меня почти вся бригада на лесозаготовках, — сказала Марина. — Кого и направить, не знаю. Костя подошёл к девушке: — Школьная бригада может поехать… Завтра же воскресенье. — А с уроками как? — Управимся. Сегодня вечером приготовим. — Тогда, пожалуй, помогите, — согласилась Марина. — Собери к утру ребят. Поедете на станцию вместе с Никитой Кузьмичом. В этот же вечер Костин связной, Колька, получил от брата задание предупредить пятерых членов школьной бригады. Первым делом Колька забежал к Варе: — Принимай приказ. Срочное дело. Собираться утром у конюшни. Одеться теплее. — Коленька, а какое задание? Куда-нибудь ехать? — ласково спросила Варя. — Секрет пока… На месте узнаешь. Девочка сделала вид, что обиделась: — Это от меня-то секрет! Спасибо!.. Колька помял в руках шапку: — Ладно, скажу… Вы на станцию едете… на подводах. За этим, как его… за суп… суп… — А-а… знаю! — догадалась Варя. — А ещё кому приказ? Колька назвал Митю, Пашу, Васю и Алёшу. — А Вити Кораблёва почему нет? — Так он же не член бригады! — Кто тебе сказал? — А вы разве его зачислили? Когда? — Да ты, Колька, чего-то не разобрал. Не пять, а шесть ребят предупредить надо. Шесть! Понял? — Могу и шесть, мне нетрудно, — согласился мальчик. Каково же было удивление Кости, когда наутро он заметил у конюшни, кроме членов школьной бригады, ещё и Витю Кораблёва. В рукавицах, в дублёном полушубке, тот препирался с отцом. Никита Кузьмич убеждал сына не ехать на станцию: дорога дальняя, мороз крепнет, может разыграться пурга. — Нужно мне… Понимаешь, нужно! Задание у меня! — упрямо стоял на своём Витя. Костя подошёл к Варе: — Что он выдумывает? Кто его звал? — А кто у нас бригадир? Он и звал! — сказала Варя и прикрыла рукавичкой лицо. — Я?! — Не сам, конечно… Через связного. — Через Кольку? — Костя шагнул к девочке, но увидев её лукавые глаза, всё понял. — Ну, знаешь, Варька… это уж чересчур! Да кто я, в самом деле? Бригадир или ноль без палочки? — Ладно, ладно, потом посчитаемся… Ну как ты не понимаешь! Витя же сейчас как на выселках живёт… на необитаемом острове. Домой к нему никто не заходит, в классе его все чураются… — Мало мы для него сделали… — Мало не мало, а до конца ещё не вытянули… Доведись нам без товарищей остаться — с тоски бы взвыли. — Это уж как есть… Я бы и дня не прожил, — согласился Костя и про себя отметил, что ему с каждым днём становится всё труднее спорить с Варей. Вскоре восемь широких саней-розвальней выехали за околицу. Впереди ехал Никита Кузьмин, за ним на Гордом — Витя, потом члены школьной бригады, а позади всех, замыкая обоз, погонял Командировочную Костя. Чтобы сократить путь, Никита Кузьмич решил ехать не через мост, а напрямик, через замёрзшую реку, по которой кто-то уже успел проторить полозьями санную дорогу. Река была ровная, белая от снега, точно её застелили чистой скатертью, и даже чёрные, неприглядные ольхи на берегу похорошели от серебряного инея. Кое-где среди снега проступали тёмные полыньи — незамёрзшие озерца воды, и над ними курился парок. Но лёд держал прочно и только слегка потрескивал, когда сани проезжали близко от полыньи. Правда, в одном месте Никита Кузьмич неожиданно остановил свою подводу, вылез из саней и несколько раз прошёлся впереди лошади, проверяя прочность льда. Но потом вновь тронул лошадь и только крикнул едущим сзади, чтобы они увеличили расстояние между подводами. К полудню возчики были уже на станции. Быстро нагрузили сани бумажными кулями с удобрением, увязали верёвками, задали лошадям корму и направились в чайную отогреваться. Здесь было тепло и шумно, на подмостках играл баянист. Костина компания заняла столик в углу, заказала вскладчину яичницу-глазунью на десять яиц и чай с баранками. Чай попахивал берёзовым веником, яичница была испещрена угольками, но ребятам с мороза всё казалось необыкновенно вкусным. Варе очень хотелось, чтобы Витя попробовал с ними яичницы и чая, и она показала ему на место рядом с собой. Но Витя, сидевший с отцом за соседним столиком, только пожал плечами. Никита Кузьмич встретил знакомого колхозника и заказал водки. Первые сто граммов они выпили за встречу, вторые — за давнюю дружбу, третьи — ещё за что-то. Никита Кузьмич быстро захмелел и принялся жаловаться приятелю на свои неудачи в колхозе. Витя то и дело оглядывался на соседний столик, дёргал отца за рукав, болезненно морщился: — Ну, хватит тебе, уймись! Костина компания притихла, забыла про чай. — Ох, ребята, — сказал вполголоса Вася, — не хотел бы я такого батьку иметь!.. Так вот попадёшь куда — со стыда сгоришь… — А мне Витьку жалко, — вздохнула Варя. — Он-то при чём? Никита Кузьмич между тем заказал ещё сто граммов и принялся ругать Сергея, Марину, Фёдора Семёновича. — Да что он, в самом деле!.. — вскочил Костя. — Людей чернит. Так мы ему и позволим!.. — Погоди… Я сама скажу! — остановила его Варя и подошла к соседнему столику: — Никита Кузьмич, нам же ехать пора. Смотрите, пурга начинается. — Да… Мы поехали! — поднялся Витя и первый выскочил из чайной. — Ну-ну, трогайте… я сейчас… Никита Кузьмич осоловелыми глазами проводил ребят и поплёлся за ними следом. На улице он подошёл к Вите: — Ты, сынок, лишнюю каплю отцу в счёт не ставь. Я, можно сказать, от расстройства жизни пригубил. Витя молча подвязывал чересседельник. — Я, пожалуй, в хвосте поеду… подремлю. А ты передом давай. Гордый, он дорогу найдёт… Умник конь!.. Только через реку его не пускай. С грузом едем — как бы лёд не сдал… На мост держи. — Знаю!.. Не маленький! — буркнул Витя и первый вывел свою подводу на дорогу. Поскрипывая полозьями, обоз тронулся в обратный путь. Глава 26. ЛЕДЯНАЯ КУПЕЛЬ Мороз крепчал, позёмка усиливалась. Снег, как песок, с шорохом перекатывался по полю. Около каждой сухой былинки быстро вырастали маленькие острогранные сугробики и так же быстро развевались ветром. Дорогу переметало. Шерсть у лошадей на боках заиндевела. Холод забирался под полушубки, покусывал пальцы на ногах. Ребята, спрыгнув с возов, подолгу бежали вслед за санями, оглушительно хлопали рукавицами, приплясывали или начинали бороться. Только Витя, нахохлившись, сидел на возу, хотя мороз не щадил и его. Но после пьяной болтовни отца в чайной ему было трудно примкнуть сейчас к ребятам. «Набрехал, наплёл — ему и горя мало!» — с раздражением думал он об отце, который, закутавшись в тулуп, дремал на последней подводе и далеко отстал от обоза. Начинало смеркаться. Лошади устали, обоз растянулся. Продрогший Витя то и дело покрикивал на Гордого, торопясь скорее добраться до дому. Его подвода далеко ушла вперёд. Умный конь хорошо помнил дорогу, и, когда она раздвоилась — вправо путь шёл в объезд на мост, влево — прямо через реку, — он уверенно повернул влево. Витя вспомнил наказ отца ехать через мост и потянул за правую вожжу. Но за рекой приветливо светились окна в домах, оттуда потянуло дымом печей, донёсся дружный лай собак, и мальчику поскорее захотелось к теплу, к свету. «Ничего, проскочим», — вяло подумал он и опустил вожжу. Разбежавшись с заснеженного берега, лошадь вынесла сани на лёд. За день ветер сдул с замёрзшей реки снег, перемёл дорогу, и Гордый брёл наугад, испуганно кося глазом на тёмные полыньи. Но сумерки сгущались, и трудно было отличить, где находилась полынья, где просто лёд. Неожиданно под полозьями раздался подозрительный треск. Витя вскочил с сиденья и хлестнул лошадь вожжами. Она резко рванула в сторону, сани раскатились и оказались около полыньи. Кромка льда обломилась, заплескалась вода, и воз начал погружаться в реку. Вите сразу стало жарко. Он выпрыгнул из саней и, дёргая вожжи, заорал на Гордого. Конь, весь устремившись вперёд, делал отчаянные усилия, чтобы вытянуть воз из воды. Но копыта Гордого скользили, тяжёлые сани тянули его назад, и задние ноги лошади сорвались в воду… Витя выронил вожжи и кинулся к берегу. Навстречу ему спешили ребята. — Тонет!.. Лошадь тонет! — хрипло бормотал он. — Зачем ты через лёд поехал? — сердито спросил Костя. — Мы же кричали тебе! Ребята подбежали к лошади, ухватились за оглобли, пытаясь помочь ей выбраться на лёд. Но тяжёлые сани глубоко погрузились в воду, хомут сдавливал шею Гордого, и он начал хрипеть. — Мешки надо сбросить! Лошади легче будет, — сказал Паша Кивачёв. — Не до мешков тут! — отмахнулся Костя. — Гужи надо рубить. Но топора не было, и Костя принялся быстро развязывать супонь, потом чересседельник. Лошадь, освобождённая от оглоблей, с силой рванулась вперёд. Лёд под её передними ногами обломился, и она очутилась по горло в воде. Вместе с ней полетел в ледяную купель и Костя. Не помня себя Варя пронзительно закричала и бросилась к полынье. Но Паша с Митей успели вовремя схватить её за полы шубейки и оттащили назад. Сами же они плашмя легли на лёд и подползли к краю полыньи. Костя, хватаясь за кромку льда, барахтался в воде. Ребята протянули ему руки и помогли выбраться из полыньи. Между тем лошадь, ломая лёд, добралась до мелкого места, выскочила на берег и побежала к конюшне. Костя стучал зубами и не мог вымолвить ни слова. Мокрый полушубок покрылся ледяной коркой, стал жёстким, точно был сшит из луба. Паша с Митей сняли с Кости валенки, вылили из них ледяную воду, насовали внутрь валенок сена и вновь обули приятеля. Варя сняла с него мокрую шапку и завязала ему голову своим платком. — Замёрз? Да? — растерянно спрашивал Витя. С той самой минуты, когда сани провалились в полынью, он, казалось, потерял голову: то бросался бежать в колхоз, то звал на помощь отца. Сейчас Витя предложил собрать из всех саней сено, развести костёр и отогреть Костю. — Совсем рехнулся! — чуть не плача, прикрикнула на него Варя. — Есть время ждать! Человек и так окоченел… — И она распорядилась: — Ребята, гоните подводы через мост, а мы с Витькой Костю домой поведём. Витя подхватил Костю под руку и потянул к колхозу. Но тот вырвался и сам побежал на огоньки. Застывшие ноги слушались плохо, и мальчик то и дело спотыкался. Варя подталкивала его в спину и торопила: — Да ну же, Костя! Быстрее! Не поддавайся морозу! Шевели ногами-руками… Наконец добрались до околицы деревни. — Далеко ещё до Ручьёвых. Замёрзнет Костя! — сказала Варя. Витя потянул Костю к своему дому, который уже был виден сквозь деревья: — Давай к нам! У нас тепло… отогреешься! У Кораблёвых Галина Никитична с матерью переодели Костю во всё сухое, растёрли водкой и, уложив в Витину постель, напоили его липовым цветом. Мальчик забылся беспокойным сном. Вскоре явился Никита Кузьмич. Он был мрачен, хмель его прошёл. Заметив спящего в Витиной постели Костю, встревоженных дочь и жену и прикорнувших у тёплой печки сына и Варю, он помрачнел ещё больше. — Эх, отец, отец! — укорила его Анна Денисовна. — За ребятами не мог уследить! Никита Кузьмич ничего не ответил и подошёл к Косте: — Липовым цветом напоили? — А как же!.. И водкой растёрли, — ответила жена. — Надо бы ещё малины сушёной достать! — Никита Кузьмич снял со стены тяжёлую шубу и накрыл закутанного одеялами Костю. — Главное, чтоб пропотеть… Пот, он всю простуду выгонит. В сенях затопали, зашаркали веником. Вскоре в избу вошли Сергей с Фёдором Семёновичем, а вслед за ними Паша и Митя. Сергей наклонился над Костей. Учитель потрогал лоб мальчика и вполголоса сказал: — Надо за врачом послать. — Уже послали, — ответила Галина Никитична. Никита Кузьмич пригласил Сергея и учителя присесть и немного растерянно признался: — Вот ведь какая оказия! — Как же вы, Никита Кузьмич, допустили такое? — покачал головой Сергей. — Парень ледяной воды хлебнул, да и воз с добром потопили… Не похоже это на вас! — Так говорил же я… знай, школяры, свой шесток, не вяжись за мной. Не послушались! Паша, думая, что Никита Кузьмич сейчас начнёт бранить Костю, решил не давать его в обиду: — Никита Кузьмич… так мы же кричали вашему сыну. Зачем он через лёд поехал? — Ну-ка, Паша, доложи всё по порядку, — сказал Фёдор Семёнович. Переглянувшись с Митей, Паша начал рассказывать. С каждым его словом Витя всё ниже опускал голову. Анна Денисовна ахала, с жалостью посматривая на сына. Никита Кузьмич беспокойно мял бороду. Сколько раз выручал он своего любимца, покрывал перед мальчишками, учителями и соседями все его проделки и шалости! Сколько раз рассудок подсказывал ему, что с сыном надо быть построже, посуровее, но всегда его мягкое сердце брало верх, и он кривил душой, говорил заведомую неправду, делал всё, чтобы только Вите не переживать горьких минут! Неужели же сейчас он не прикроет сына своей широкой спиной, не спрячет его под крыло?.. Никита Кузьмич прошёлся по избе, словно что-то обдумывая, и неожиданно перебил Пашу: — Моя вина, граждане! Поблажку себе дал, выпил лишку. А Витю в дорогу передом пустил. И что с грузом через лёд ехать опасно — не предупредил, запамятовал. А он ещё дитё, где же ему уразуметь, что беда подстерегает. Так что сына не судите… Все убытки на себя беру… — Так ли это, Никита Кузьмич? — недоверчиво переспросил учитель и пристально посмотрел на Витю. И тот, точно покоряясь этому взгляду, медленно оторвался от печки и шагнул к отцу: — Не надо меня выгораживать!.. Не надо! Натворил беды — сам и отвечу. — Да ты… ты чего сорвался? — опешил Никита Кузьмич. — Зачем наговариваешь на себя, зачем на рожон лезешь? — Фёдор Семёнович! Товарищ Ручьёв! — не слушая отца, продолжал Витя. — Я знал, что через лёд ехать нельзя, знал! Отец предупреждал меня. Только я думал, что проскочу… домой скорее захотелось… А вот и зарвался… И Костя из-за меня в воду попал… и воз утонул из-за меня… — Голос у мальчика задрожал, и он бросился в соседнюю комнату. В избе долго все молчали. Наконец Никита Кузьмич тяжело опустился на лавку: — Вот и пойми их, сыновей да дочек! Растишь, пестуешь, при случае и душой покривишь, чтобы им только хорошо было, а они вдруг своё: «Не желаю, не надо…» — Ещё вам урок, Никита Кузьмич! — тихо сказал учитель. — Всё сына от жизни прячете, от товарищей, помягче стелете, стараетесь, чтоб не ушибся. А ведь от жизни не отгородишься. Дверь на запоре — так жизнь, она в окно ворвётся. И одной любовью да жалостью из сына человека не вырастишь… — Может, ваша-то правда и посильней моей, Фёдор Семёнович, — наконец, невесело усмехнувшись, признался Никита Кузьмич. Фёдор Семёнович кивнул Сергею и поднялся из-за стола: — Час поздний… пора людям и покой дать! Сергей вышел вслед за учителем. Поднялись и Паша с Митей. Только Варя продолжала сидеть у печки. Галина Никитична тронула её за плечо. Девочка умоляюще посмотрела на учительницу: — Я здесь побуду… Может, Косте потребуется что… — Иди домой, Варенька… Мы всё сделаем. Галина Никитична проводила ребят до крыльца. Когда она вернулась в избу, отец по-прежнему в глубоком раздумье сидел на лавке. Мать бесшумно расставляла на столе тарелки, резала хлеб и с тревожным любопытством поглядывала на мужа. — И чего ты, отец, закручинился? Сынок в года входит, не век же ему за твоей широкой спиной хорониться. По всему видно, парень на свои ноги встаёт. Садись-ка ты ужинать. — Нет уж… без меня вечеруйте. Никита Кузьмич постоял около спящего Кости, вздохнул и вышел в соседнюю комнату. Глава 27. НЕОПЛАТНЫЙ ДОЛГ Купание в ледяной воде даром не прошло: Костя заболел. К утру у него поднялась температура, и Сергей, закутав брата в тулуп, повёз его в больницу. Проводить Костю прибежала Варя. — Плохо с ним? Да? — спросила она у Сергея. — Бредил всю ночь… Топор требовал. «Руби гужи!» — кричал. Возок был маленький, и девочке негде было сесть. Она встала на запятки и всю дорогу поглядывала на Костю, надеясь перехватить его взгляд. Но воротник тулупа плотно закрывал лицо мальчика. Пурга за ночь утихла, дали прояснились, деревья, опушённые инеем, стояли недвижимо и казались хрупкими, точно отлитыми из фарфора. Сухой снег визжал под полозьями. С наветренной стороны изб, амбаров и сараев намело огромные сугробы с искусно обточенными гранями, с причудливо нависающими козырьками. В поле на буграх снег снесло, и обнажилась мёрзлая рыжая земля. Подвода остановилась у крыльца больницы. Сергей, как маленького, взяв брата на руки, понёс его в помещение. Костя заметил Варю и поманил её к себе: — Бригадиром пусть Митя пока будет… А ты за теплицу отвечаешь. Понятно? — Не беспокойся, всё сделаем. Ты лечись. — Я долго не залежусь. Грипп у меня, наверное. А на другой день Варя вновь бегала в больницу и узнала от санитарки, что у Кости Ручьёва воспаление лёгких. На уроке девочка сидела, повернув голову к окну, и ей всё представлялись заснеженная Чернушка, полынья во льду, тонущий воз и Костя, бросившийся спасать коня. — Ты совсем не слушаешь! — шепнула ей Катя. — Клавдия Львовна заметить может… В перемену Варя рассказала восьмиклассникам, что Косте придётся пролежать в больнице не менее трёх недель. Ребята приуныли. Это было совсем некстати. Приближались зимние каникулы, школьников ждали новогодняя ёлка, катание с гор, лыжные состязания, к которым Костя уже начал готовиться. — Вот это хлебнул водички! — огорчённо сказал Паша. — Дорогонько ему купание обойдётся… — Что говорить! — отозвался Вася. — Будоражил нас, подгонял, а теперь сам застрянет, как воз в распутицу… А всё через кого? Через одного недотёпу… — И он покосился на Витю, который, не решаясь подойти к ребятам, медленно собирал учебники и тетради. — Тихо, ты! — одёрнул его Митя. — Не знаешь разве, что Витя во всём повинился, от отцовского заступничества отказался? Думаешь, легко это?.. — Ты, Новосёл, помолчи! — сказал Паша. — Я тебе потом всё растолкую… И хотя ребята ничего обидного Вите не говорили, но мальчику казалось, что в душе они негодуют на него и никогда не простят Костиной болезни. Он ходил подавленный, молчаливый. — Вы Вити Кораблёва сейчас не сторонитесь, — сказал Фёдор Семёнович школьникам. — Помягче с ним будьте. Поддержите его… Дома Никита Кузьмич с досадой посматривал на приунывшего сына: — Что, брат, достаётся тебе? Не принял моей подмоги, так уж пеняй на себя… выкручивайся теперь как знаешь. Но потом, не выдержав, он начинал собираться в школу: — Так уж и быть, поговорю я с директором. А то ведь заклюют тебя, на ногах не устоишь. — Совсем это не нужно, — сдерживала его Галина Никитична. — Ты лучше Витю спроси, как к нему в классе относятся. Не похоже, чтобы его заклевали… И Витя всё чаще и чаще становился на сторону матери и сестры. Он стал мягче с ними, предупредительнее. Часто Витя и Галина Никитична вместе шли в школу, и между ними завязывались откровенные разговоры. Когда же в сумерки сестра собиралась за водой, мальчик отбирал у неё вёдра и сам отправлялся к колодцу. Возвращался он обычно не скоро, так как пережидал, чтобы от колодца все разошлись, ставил на лавку в кухне тяжёлые вёдра и жадно пил холодную воду. Как-то раз, возвращаясь вместе с ребятами из школы, Витя заметил мать. Она тянула к речке маленькие круторогие санки с плетёной корзиной, наполненной бельём. На повороте санки раскатились, и корзина опрокинулась в снег. Варя с Катей первыми кинулись к Анне Денисовне, помогли поднять корзину, собрали мокрое бельё. — Тётя Нюша, давайте мы повезём, — предложила Варя, хватаясь за верёвку. — А вы сзади придерживайте. Подбежал запыхавшийся Витя: — Это вас не касается… Идите своей дорогой! Он отобрал у девочек верёвку, впрягся в санки и потянул их к речке. — Не иначе, где-нибудь медведь издох! — ахнула Катя. — Витька Кораблёв бельё повёз полоскать! Чудо из чудес! — Да-а… событие! — улыбнулась Варя. Витя спустился на лёд и остановился у края проруби. — Вот спасибо, сынок!.. Иди теперь. Я одна управлюсь, — сказала Анна Денисовна. Витя оглянулся: девочки всё ещё стояли на высоком берегу. — Нет… Я с тобой побуду, — тихо сказал он. — Давай пополощу! — и потянулся к корзине с бельём. Мать с удивлением покосилась на сына: — Тогда уж лучше вальком постучи… Витя взял тяжёлый, слегка изогнутый валёк и, присев на корточки, принялся изо всех сил колотить им по белью. Колючие брызги, как мелкий песок, летели в лицо, звучные удары валька далеко разносились по реке, и им отвечало такое же звучное эхо. От ветра и ледяной воды пальцы на руках вскоре зашлись, стали неповоротливыми, чужими. Вите очень хотелось сунуть их за пазуху или в варежки, но было неловко перед матерью, которая то и дело погружала руки в прорубь и, казалось, не чувствовала холода. — Ты не храбрись, погрей пальцы-то, закоченеют! — посоветовала мать. — А на меня не смотри — у меня руки дублёные. Витя немного подышал на пальцы и, раззадорившись, решил всё же пополоскать бельё. Выхватил из корзины рубашку и окунул её в прорубь. Ледяная вода, как кипяток, обожгла пальцы. Витя отдёрнул их, и течение утянуло рубашку под лёд. — Мама… я рубаху утопил, — растерянно признался мальчик. Мать покачала головой, потом рассмеялась и махнула рукой: — А туда ей и дорога!.. Она латаная и не по плечу тебе. А старое, что ж его жалеть… — Анна Денисовна распрямила поясницу и пытливо посмотрела на сына: — Как в школе-то? Очень ребята косятся на тебя? — Да нет, не особо. Может, что и думают про себя, только молчат… — Ничего, ничего… Переболеешь — сладитесь, слюбитесь… Ребята у нас добрые. Ты бы Костю-то проведал. Как он там?.. Витя замялся. Он не раз подумывал о том, чтобы сходить к Ручьёву в больницу, поговорить с ним с глазу на глаз, но никто его не приглашал туда, а пойти одному у мальчика не хватало решимости. — Схожу как-нибудь, — пообещал он матери. Но вот дня через два Варя после уроков объявила, что сегодня восьмиклассники могут навестить Костю. Ребята сбежали вниз, разобрали стоявшие за крыльцом лыжи и через школьный сад заскользили с холма вниз, к больнице. Задержался лишь Витя Кораблёв. — У тебя что? Крепление не держит? — спросила у него Варя. — У меня запасной ремешок есть. Возьми! — Да нет… Уже исправил… — Витя вдел ногу в крепление и, помявшись, спросил: — А он что, Ручьёв… и меня звал? — Понятное дело, всех! — Тогда пошли! Догоняй! — обрадовался Витя и, с силой оттолкнувшись палками, покатился со «школьной горы». Он мчался напрямик, ловко объезжая заснеженные кусты и стволы деревьев, взвихривая на поворотах веера снежной пыли. Вскоре школьники подъехали к больнице. Но к Косте сегодня их не пустили. Пробравшись к окну, они пытались посмотреть в палату сквозь оттаянные кем-то «глазки» в замёрзшем стекле, но увидеть ничего не успели: из-за угла вышел больничный сторож и разогнал школьников. Кораблёв в эти дни жил неспокойно. Восьмиклассники как будто не сторонились его, и всё же на сердце было нелегко. Мальчику всё казалось, что он перед ребятами, особенно перед Костей, в неоплатном долгу. — Что ты как в воду опущенный ходишь? — как-то спросила его Варя. — Встряхнись! Можно подумать — обижают тебя в школе. — Я на ребят не жалуюсь… — Витя помолчал, потом смущённо признался: — Только мне для вас такое сделать хочется… что-нибудь особенное! Что особенное — он и сам хорошо не знал. Может быть, случится пожар или кто-нибудь будет тонуть, и Витя первый бросится на помощь. Или Костя Ручьёв из-за болезни сильно отстанет в учёбе, и он возьмётся подготовить его к экзаменам… — Зачем же особенное? — точно угадав его мысли, сказала девочка. — Никто пока не горит, не тонет. Просто будь с нами вместе, заодно. — Это так, — согласился Витя и спросил, удалось ли Варе увидеть Костю. — Сегодня пропустили… Ему легче стало. Книги отнесла, про ребят рассказала, про теплицу. — А он что? — Беспокоится, конечно… — Варя внимательно посмотрела на мальчика. — Костя просил, пока он в больнице лежит, чтобы ты с Праховым позанимался… — Это правда? — встрепенулся Витя. — Прикажешь ещё клятву дать? — рассердилась Варя. — Конечно, просил! И сказал, чтобы ты построже с Праховым, потачки ему не давал… — Будьте покойны, я его возьму в оборот! В тот же вечер Кораблёв явился к Алёше Прахову и сказал, что будет заниматься с ним по математике. — А ты это как? — удивился Алёша. — Сам надумал? Или прислал кто? — Костя велел… пока он болен. Нельзя тебя из рук выпускать. — Ну, если Костя, то давай… — согласился Алёша. Глава 28. БУРАН Наказ Кости помочь Прахову по математике не давал Вите Кораблёву покоя. Теперь он всё чаще и чаще зазывал Алёшу к себе в дом и садился с ним заниматься. По старой привычке, Алёша заходил к Кораблёвым с опаской, заранее заглядывал в окна и спрашивал Витю, дома ли Никита Кузьмич или нет. — Да ты не робей! Не съест он тебя, не обидит, — уверял Витя. И правда, Никита Кузьмич, встречая Алёшу, ничего ему не говорил и не мешал мальчикам заниматься. Но Прахов в его присутствии чувствовал себя крайне стеснённо и на все вопросы Вити отвечал каким-то скучным голосом. — Не входи ты в горницу, пока мы занимаемся. Побудь на кухне, — попросил как-то раз Витя отца. — Да зачем он тебе, этот Прахов? — удивился Никита Кузьмич. — С таким пристяжным далеко не ускачешь. Иль ты на свою голову не надеешься?.. В разговор вмешалась Анна Денисовна: — Просят же тебя, отец! Сделай одолжение. С этого дня при каждом появлении Алёши мать уводила Никиту Кузьмича из горницы или посылала его с каким-нибудь поручением к соседям. Витя занимался с Праховым настойчиво и много. И странное дело: раньше он просто дал бы Алёше списать из своей тетради и остался бы доволен, но сейчас было куда приятнее объяснять Прахову новую трудную задачку или теорему, расшевелить его, заставить подумать. В классе Витя внимательно прислушивался к ответам Прахова и испытывал облегчение, когда тот отвечал толково и уверенно. Один раз они даже поссорились. Это было на уроке географии. Алёша накануне не выучил урока и, когда его вызвали к карте, понёс такую околесицу, что рассмешил весь класс. Географ Илья Васильевич отослал мальчика на место и поставил в журнале жирную двойку. Возбуждённый Алёша сел за парту и попытался с победным видом подморгнуть Вите: видал, мол, какой я весёлый и неунывающий парень! — Чучело ты огородное! — сердито шепнул ему Витя и отвернулся. — Не по графику ж вызвали… Не приготовил я урока. — Так бы и сознался! Незачем балаган разводить перед всем классом. Погоди вот… Сегодня же будешь со мной географией заниматься! С каждым днём Алёша всё больше привязывался к дому Кораблёвых. Ему нравилось слушать радио или рыться в книгах, которые беспорядочной кучей лежали на Витином столике. — Ну и разгром у тебя! Словно после землетрясения, — сказал как-то Алёша. — Ты бы полку завёл. — Отец этажерку обещал купить, да всё почему-то тянет… — не очень охотно объяснил Витя. Дня через два после этого разговора, когда Вити не было дома, Прахов притащил к Кораблёвым тяжёлую, громоздкую полку, сколоченную из грубо обструганных досок, и сказал Анне Денисовне, что они сделали её вместе с Витькой в школьной мастерской. Вскоре пришёл Витя и, заметив Алёшу, который укреплял над столом эту полку, растерянно заморгал глазами: — Кто тебя просил? — Завал же на столе… Раскопки производить надо. — Хороша полочка, хороша! — похвалила мать. — Не беда, что великонька. Тут главное — свои руки делали. — И она принялась упрашивать сына смастерить ей такую же полку для кухонной посуды. — Сделаем, тётя Анна! Обязательно! — заверил Алёша. — Правда, Витька? Мальчик буркнул что-то под нос и принялся расставлять на полке книги… Как-то раз Алёша застал Витю за чтением устава ВЛКСМ. — Готовишься? Да? — спросил он. — Было время — готовился. Сам знаешь, чем всё кончилось. А ты как? Алёша задумался. — А знаешь, Витя, — заговорил он наконец, — я думаю, нас ещё могут в комсомол принять. — За какие же это заслуги? — Ну, не сейчас, конечно, попозже… Ты год с отличием кончишь, и я, может быть, подтянусь. А летом урожай в поле вырастим. Тоже в зачёт пойдёт… — Так я же не в бригаде у вас… — Ах да! — вспомнил Алёша. — А почему волынишь? Подавай заявление, и баста. Зараз примем! — Всё равно без Ручьёва не утвердите. — Ты подавай… там видно будет, — настаивал Алёша. …В один из воскресных дней Витя, по обыкновению, сидел дома и поджидал Прахова заниматься. Но тот почему-то не пришёл. Кораблёв решил, что приятель заленился, и отправился разыскивать его по колхозу. Алёши нигде не было. Зато встретилась Катя, и от неё Витя узнал, что Прахов сегодня с утра дежурит в теплице. Витя вернулся домой, взял учебники и пошёл в школу. Приоткрыв скрипучую дверь теплицы, он заметил Алёшу. Тот сидел у печки, помешивал кочергой мерцающие золотом угли и, пользуясь одиночеством, не очень складно, но громко распевал песню. — Ученик Прахов, почему не явились на занятия? — спросил Витя. — Причина вполне уважительная! Нахожусь на посту, — засмеялся Алёша. — Подумаешь, пост! Истопил печку — и свободен. — Ну, не скажи… Алёша с жаром принялся объяснять, какое серьёзное и ответственное дело быть дежурным по теплице. — Да, Витька, ты наше просо ещё не видел? Знаменито растёт! Он подвёл Кораблёва к делянке. Посеянные на большом расстоянии друг от друга, ничем не стеснённые, стебли проса хорошо разрослись, доходили почти до пояса и начали выкидывать боковые метёлки. Алёша сообщил, что члены бригады думают провести в теплицу электрическое освещение, заставил Витю измерить промежутки между рядками проса, ввернул что-то насчёт широкорядного сева, вегетационного периода… — Я, кажется, не первоклассник, — остановил его Витя. — Понимаю кое-что… Он дождался, когда Алёша закрыл печную трубу, полил посевы и повёл его в школу. На улице мело, ветер крепчал, посвистывал в оголённых яблонях. С востока наползала белесая мгла. Витя покачал головой: погода явно портилась. А он-то собирался после занятий с Алёшей покататься часок-другой на лыжах! Ребята заняли пустующий восьмой класс, разделись. Витя сел за учительский стол и, подражая голосу Фёдора Семёновича, вызвал Алёшу к доске: — Так-с! Начинаем работать! Первая задача далась нелегко. Алёша начал громко сопеть и несколько раз стирал с доски рукой, но Витя учительским тоном напоминал ему, что для этого существует тряпка. Когда задача была решена, Алёша, по привычке, заглянул в конец задачника. — Смотри! — обрадовался он. — Сошлось с ответом! Точь-в-точь подогнал. Ай Прахов, ай молодец!.. — Не подогнал, а решил правильно, — перебил его Витя. — Мозгами пошевелил… Садись, Прахов. Передышка! — И он прислушался к вою вьюги за стеной. Алёша подошёл к окну и выглянул в форточку. Буран разыгрался не на шутку. Седая мгла окутала всю округу, в пяти шагах ничего не было видно. За углом тревожно бренчала оторванная водосточная труба. Где-то со звоном разбилось стекло. Алёша с трудом закрыл форточку и протер залепленные снегом глаза: — Ну и буранище!.. Как бы стёкла в теплице не побило… — Он схватил полушубок, начал одеваться. — Пойдём, Витька, проверим! — Кто я при тебе? Пятая спица в колеснице? — с досадой сказал Витя. — Ты же дежурный, а не я. Алёша с недоумением взглянул на товарища: — Опять не так… Ну и норов у тебя! Кручено-верчено… А в общем, как знаешь. — И, сердито запахнув полушубок, он выбежал из класса. Витя поёжился. Зря он, пожалуй, сказал о пятой спице! Надо бы помолчать… Он нагнал Алёшу у школьного крыльца. Буран встретил мальчиков крепким штормовым ударом, перехватил дыхание. Со всех сторон швыряло колючим снегом, шуршало, посвистывало, завывало. Ребята подняли воротники полушубков и, пригнувшись, начали пробираться к теплице. Тропку замело, идти пришлось по целине, глубоко увязая в сугробах. Мальчики долго месили снег, забирая в поисках теплицы то вправо, то влево, а теплицы всё не было. Алёша подумал, что это как на Крайнем Севере: пошёл человек во время бурана к соседу в гости — и заблудился… Наконец сквозь непогоду вырисовался силуэт старого тополя, росшего недалеко от теплицы. Под напором ветра тополь содрогался, скрипел, точно жаловался, как трудно ему переносить такую лютую непогоду. Алёша с Витей добрались до теплицы. Её завалило снегом почти до самой крыши, двери не было видно, но стеклянная крыша была цела, и через неё с сухим шорохом перекатывались снежные волны. — Занесёт вашу теплицу, — сказал Витя. — Потом и не найдёте. — Ничего, откопаем, — заверил Алёша. — Главное, что стёкла целы! Он совсем успокоился. Пусть метель злится себе, посевам проса это никак не повредит… А пока они могут вернуться в школу. Держась одной рукой за Витино плечо, Алёша стянул с ноги валенок и принялся вытряхивать из него снег. Неожиданно сильный порыв ветра пошатнул ребят и обдал их ледяным, пронизывающим дыханием. Раздался треск. Витя оглянулся и обмер. — Тополь!.. Ложись! — не помня себя выкрикнул он, со всей силой толкнул Алёшу вперёд, ринулся за ним следом, сбил его с ног и сам упал лицом в снег. Вновь послышался треск, щёлканье, и в тот же миг старый тополь, распластав ветви и взвихрив густое облако снежной пыли, с тяжёлым уханьем обрушился недалеко от ребят. И хотя буран не унимался, но ребятам почудилось, что кругом стало очень тихо. Они долго лежали молча, потом осторожно поднялись. — Ну и грохнуло! Как фугас! — сказал Алёша, ощупывая грудь и плечи. — Да нет… Будто не задело. А ты как? Витя перевёл дыхание: — Легко отделались… Я ведь думал: дерево на нас падает. — С дуплом был тополь, вот и не выдержал. Алёша посмотрел на могучий шершавый ствол дерева и вдруг метнулся к теплице, заглянул на крышу. — Так и есть!.. — испуганно закричал он. — Натворило беды! Ствол тополя упал мимо теплицы, но верхние его сучья задели край крыши и разбили стёкла. Сейчас через отверстия на зелёные посевы посыпался снег. — Витька, что делать-то? Теперь же всё наше просо замёрзнет. Весь опыт насмарку пойдёт! Алёша заметался, схватил приятеля за руку, потащил к школе: — Надо немедля позвать Фёдора Семёновича! — Нет его дома, — сказал Витя. — Они с Клавдией Львовной в клуб утром ушли. Я сам видел. — Тогда в колхоз побежали! Ребят поднимем, Марину… — Стой, не крутись! — Витя сердито встряхнул Алёшу за плечи. — Пока бегаем, сколько в теплицу снега навалит! Думать надо, товарищ дежурный! Поёживаясь от холода, ребята посматривали на разбитую крышу. Витя представил себе, как бы поступили в эту минуту Костя Ручьёв, Варя или Митя. Они то уж обязательно что-нибудь бы нашли, придумали и сейчас действовали — только бы спасти посевы! А вот они с Алёшей всё ещё стоят около теплицы, препираются друг с другом и ничего не могут поделать… Витя подумал, что хорошо бы закрыть разбитую крышу соломой. Но её поблизости не было. Или сеном… Мальчик вдруг решительно потянул Алёшу к школьному сарайчику, где лежало сено, заготовленное Фёдором Семёновичем для козы. — Ты в уме? — растерялся Алёша. — Чтобы нам попало потом… А кто отвечать будет? — Ладно, отвечу… — махнул рукой Витя. — Давай таскать! Ребята набрали по большой охапке хрустящего сена и понесли его к теплице. Буран, словно радуясь, что ему нашлось чем позабавиться, с новой силой налетел на мальчишек. Он вырывал у них из рук клочья сена и уносил его в крутящийся снежный водоворот. Когда Витя с Алёшей, с трудом вытаскивая ноги из глубокого снега, добрались до теплицы, сена почти не осталось. — Это как воду решетом носить! — пожаловался Алёша и вспомнил, что в сарайчике должны быть пустые мешки. Теперь дело пошло лучше. Принесенным в мешках сеном ребята заложили часть разбитой крыши, а сверху, чтобы не разнесло ветром, сено придавили сучьями упавшего дерева. Затем они вновь направились к сарайчику, набили мешки сеном и только было окунулись в буран, как столкнулись с заснеженной фигурой в башлыке и шубе. — Тятька! — закричал Витя, сбрасывая с плеч мешок. — Ты как сюда попал? — Ах ты, горе-беда! — обрадовался Никита Кузьмич. — Хорошо, что отыскался! Я уж думал, ты в поле плутаешь. Пропадёшь в такую заваруху… — И он скомандовал ребятам: — Ну-ка, марш в школу! Чего морозитесь! — Что ты! — закричал Витя. — Тут же беда! Крышу у теплицы разбило. Мы её сеном закрываем. — Из взрослых кто-нибудь есть? — встревожился отец. — Никого, одни мы… — сказал Алёша. — Помогите нам, дядя Никита! — А ну, показывай, куда нести! — Никита Кузьмич поднял Алёшин и Витин мешки. Теперь сено таскали уже втроём: Никита Кузьмич — в мешках, ребята — в большой плетёной корзине, которую они нашли в сарайчике. Витя старался изо всех сил. Он устал, его пробирал мороз, валенки были полны снега, но перед глазами стояли лица школьных товарищей. Разве бы они отступились от своего, пусть хоть буран и мороз были во сто крат злее и свирепее?.. Значит, и он может сделать так же, как они… В душе уже не было ни сожаления о потерянном дне, ни досады на Прахова. Думалось только об одном: как бы поскорее заложить сеном разбитую крышу. Буран начал утихать. На улице посветлело, снег улегся, и повсюду можно было увидеть высокие сугробы нетронутой белизны и причудливой формы. К теплице подбежали запыхавшиеся Марина, Паша, Варя и Митя. Потом подошли Фёдор Семёнович и Галина Никитична. Увидев упавшее дерево и надёжно укрытую сеном крышу теплицы, они поняли, что произошло. Все принялись копать в снегу траншею. Вскоре удалось открыть дверь. В теплице было прохладно. Галина Никитична осмотрела просо и сказала, что страшного ничего нет — посевы помёрзнуть не успели, надо только ещё раз истопить в теплице печь и сегодня же вставить стёкла. Ребята облегчённо вздохнули. Марина обернулась к Вите и Алёше: — Молодцы! Вовремя крышу заделали. Хвалю за смекалку! — Смекалки хоть отбавляй, — сказал Фёдор Семёнович. — Даже сено в ход пустили. И кто вам позволил мою козу обижать? — Это я придумал, Фёдор Семёнович! Моя вина, — покраснев, сознался Витя. — Ну и правильно придумал! — засмеялся учитель. — Главное, что не растерялся, товарищей выручил… — Он покосился на Никиту Кузьмича, который сидел на корточках перед опытной делянкой и задумчиво смотрел на зелёные посевы: — А неплохое просо ребята выращивают? Не так ли, Никита Кузьмич? Тот неопределённо пожал плечами: — Худого будто не скажешь… Члены школьной бригады о чём-то пошептались. Потом Митя подошёл к Витиному отцу и, вытянувшись, громко отбарабанил: — От имени школьной бригады за спасение опытного проса объявляем вам благодарность! — Чего, чего? — поднялся Никита Кузьмич. — Ну, словом, спасибо вам, дядя Никита! Здорово вы ребят поддержали! — Моё тут дело сторона… — сконфуженно забормотал Никита Кузьмич и вдруг заметил, что дочь и Марина переглянулись между собой. — Да, да! И нечего тут улыбаться… Тоже мне хозяйки, руководители! Завели теплицу, а щитов крышу прикрыть на случай беды не заготовили. Разве так можно! Витя лукаво посмотрел на отца: — А говоришь: «Моё дело сторона»… — Ты тоже хорош! — обрушился на него Никита Кузьмич. — Продрог весь! Заболеешь теперь, сляжешь в постель, а отец с матерью ходи за тобой… С трудом сдерживая улыбку, Витя отвёл глаза в сторону. На него смотрели ребята. Глаза их тоже улыбались. — Не заболею, — сказал Витя. Глава 29. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ Прошли зимние каникулы, и вновь школа загудела, как пчелиный улей. В зале сняли бумажные флажки и гирлянды, маски зверей и птиц спрятали в шкаф до следующего Нового года, ёлку вытащили во двор и разрубили на дрова. А Костя всё ещё лежал в больнице. Паша Кивачёв высказал мысль, что там, наверное, скупятся на лекарства и плохо лечат их приятеля. — А может, у Петра Силыча лекарств, каких нужно, недостаёт? — заметил Алёша. — Очень возможно, — согласился Паша. — Надо будет выяснить. На другой день, побывав в больнице, смущённый Паша передал ребятам записку. «Прошу вас по-дружески и приказываю как бригадир: горячку не порите! — писал Костя. — Лечат меня как надо. Двадцать первого буду в школе, тогда поговорю с вами. И особо с Праховым…» — Да хоть пять раз по-особому! — обрадовался Алёша. — Только бы возвращался скорее! — А всё же, ребята, обидно ему, — вздохнул Паша. — У нас тут каникулы были, ёлка, мы на лыжах катались, на санках, а Костя в больнице лежал… — А знаете что? — вдруг вспомнила Варя. — У него двадцатого день рождения. Давайте отметим, устроим для него праздник. Всем эта мысль понравилась. Стали прикидывать, где лучше собраться. У Ручьёвых, пожалуй, неудобно: хозяйки в доме нет, никто ничего не приготовит. — У нас можно, — предложила Варя. — Мама и испечёт и сварит что надо… — Всё у вас да у вас! — обиделась Катя. — Наш дом тоже не последний в колхозе. В свою очередь подали голос Паша, Вася и Митя Епифанцев: Костя им тоже человек не посторонний, и день рождения вполне можно провести у них. Спор разгорелся. Но тут Варе пришла в голову новая мысль: провести Костин день рождения в школе. Катя с досадой отмахнулась. — А, ей-ей, лихо закручено! — развеселился Алёша. — Соберём классное собрание. Варя Балашова доклад сделает. Прения откроем… — И ничего нет смешного! — вступился Митя. — Может, в самом деле получится очень хорошо. Устроим складчину, пригласим ребят… Вот пойдёмте к Галине Никитичне и расскажем. Ребята отыскали учительницу в теплице: вместе с Мариной она осматривала маленькую зелёную делянку проса. Варя рассказала сестре и Галине Никитичне, что ребята придумали насчёт Костиного дня рождения. — Может, вы ещё билеты будете рассылать? — перебила её Марина. — Так, мол, и так, восьмой класс приглашает вас на Костин праздник… Что же, у Кости родного дома нет? Не братья ему Сергей с Колькой? — Так всё же мужской народ у Ручьёвых. И хозяйки в доме у них нет… — возразила Варя. — Ах, вот что! Вы уже и разжалобились! — нахмурилась Марина и обернулась к учительнице: — Как хотите, а я против такого дня рождения. — Ему место не в школе, а в семье у Ручьёвых. Она почему-то раскраснелась и, сказав, что в теплице невыносимо жарко, поспешно ушла. Митя посмотрел на градусник и пожал плечами: — Вполне нормальная температура. Вот и пойми её! — А понять, ребята, надо, — сказала Галина Никитична. — Насчёт Костиного дня рождения в школе затея неплохая, но сейчас она, пожалуй, неуместна… И вы Марине не мешайте. Она сама всё сделает… Из теплицы Марина прошла прямо к Сергею. О чём они говорили — неизвестно, но только Сергей в этот же вечер наметил вместе с Колькой, кого из ребят и взрослых надо позвать на Костин день рождения. Колька называл только самых близких друзей, но брат настоял на том, чтобы гостей было побольше. Двадцатого числа Сергей с Колькой привезли брата из больницы, помогли ему раздеться и нетерпеливо оглядели его со всех сторон: Костя заметно побледнел, осунулся, был коротко острижен. — А волосы где? А чуб? — всплеснул руками Колька. — Какой ты смешной стриженый, на себя не похож! — Ладно! — смутился Костя. — Наживём чуб… дай срок. В доме было прибрано, чисто, уютно, пол застелен половичками, на окнах висели белые занавески, а из-за чёрной печной заслонки тянуло таким соблазнительным запахом, что мальчик невольно повёл носом. — Ну-ну, не принюхивайся!.. Не время ещё! — закричал Колька, лукаво переглядываясь с Сергеем. — Как на «катере»? Терпимо? — спросил старший брат, показывая на прибранную избу. — Полный порядок! — улыбнулся Костя. Колька вдруг ринулся к стене, щёлкнул чёрным выключателем, и под жестяным абажуром, свисающим с потолка, загорелась электрическая лампочка. — А это видал? — торжествуя, спросил братишка. Костя долго смотрел на жёлтый свет, потом потрогал выключатель, белую кручёную проводку. abu abu А Колька ходил за ним следом и рассказывал, что с Нового года электрический свет горит теперь во всех избах и во всех школьных классах; в колхозе пустили циркулярную пилу и воду на ферму качают мотором; когда электрические лампочки в первый раз вспыхнули на скотном дворе, то коровы мычали целую ночь, не то с перепугу, не то с радости. — Пошёл-поехал!.. — остановил Кольку старший брат. — Может, ты в другое время информацию проведёшь? Сейчас же нам гостей встречать надо. — Каких гостей? — не понял Костя. — Что ж ты, братец, забыл? Сегодня же тебе шестнадцать годков стукнуло. — Нет, я помню. …В сумерки начали собираться гости. Первыми пришли Варя с сестрой. Костя встретил их в сенях. Варя достала из кармана коричневые с красной каймой варежки и натянула их мальчику на руки: — А мы… мы тебе варежки связали… Каждый день носи! Чтобы руки не мёрзли. — Кто-то вязал, а я смотрела! — засмеялась Марина и скрылась в избе. — Ой, да что же мы на холоде стоим! — покраснев, спохватилась Варя. — А мне тепло, — улыбнулся Костя. — Я в варежках… Они вошли в избу. Вскоре явились члены школьной бригады, Ваня Воробьёв и Галина Никитична. Ребята оттеснили Костю в угол и наперебой принялись сообщать последние новости: просо в теплице растёт всем на удивление, хотя во время бурана с ним чуть не случилась беда; восьмой класс завоевал первенство по лыжам; Витя Кораблёв серьёзно занимается с Праховым по математике… — А почему они на день рождения не пришли? — спросил Костя. — Их разве не приглашали? — Как же, звали! — сказала Варя. — Сама не знаю, почему они задержались. Костя нахмурился: — Опять Кораблёв что-нибудь выдумывает. Не может он по-простому! Вскоре все сели за стол. Пили, ели, поздравляли Костю с днём рождения и желали ему всяческих успехов. Потом пели песни, читали стихи. Паша Кивачёв вызвался рассказать чеховского «Ваньку», но, дойдя до середины, запнулся, начал путать и заявил, что остальное доскажет своими словами. — Садись, садись! — закричали ребята. — Не выучил. Ставим тебе тройку с минусом. — Да что вы, право, чинные какие, будто на уроке сидите! — засмеялась Марина. — Так уж у вас и ноги не зудят? Ну-ка, Серёжа, поддай жару! Сергей достал гармошку и заиграл русского. Марина подмигнула Кольке и пустилась в пляс. Колька, как бесёнок, закрутился вокруг девушки. Потом сестру сменила Варя. Колька, вконец заморившись от пляски, попытался выкинуть какое-то замысловатое коленце, но потерял равновесие и сел на пол. Кругом засмеялись. А Варя, помахивая белым платочком, лебедем плыла по избе. Лицо её стало строгим, движения плавными, и только большие глаза сияли, смеялись и поддразнивали: «А нас, Балашовых, всё равно не перепляшешь!» Костя поднялся, одёрнул рубашку. «Давненько я не плясал, но уж если на то пошло… берегись!» — говорил весь его вид. Он кивнул Сергею. Тот понял, и пальцы его быстрее забегали по ладам. Костя, легко касаясь пола, пошёл по кругу, отбил подмётками частую дробь. Но всё это был только зачин, проба сил. Он вдруг по-разбойничьи свистнул и, ударяя ладонями по голенищам, по коленкам, по груди, пустился вприсядку. Теперь уж и Варя не плыла павой-лебёдушкой, а, встряхивая волосами, звонко отстукивала каблучками по половицам. Гости тесным кругом обступили плясунов. То и дело слышались возгласы: — На перепляс схватились! — Нашла коса на камень! — Теперь до упаду плясать будут! А гармошка играла не умолкая. Не выдержав, пустились в пляс Вася Новосёлов и Ваня Воробьёв. Катя вытащила в круг упирающегося Пашу Кивачёва, кто-то потянул за руку Галину Никитичну. Прогибались половицы, подпрыгивали на столе чашки и стаканы, и весь дом Ручьёвых ходил ходуном. Дверь между тем то и дело открывалась, и из сеней в избу входили всё новые и новые школьники. Одни забирались на печь, другие теснились у порога и, подталкиваемые сзади, всё больше замыкали кольцо вокруг плясунов. Встревоженный Колька вытащил Костю из круга и пожаловался: — Куда они лезут!.. Их же не звали. Ещё печку нам развалят! Он приоткрыл дверь в сени, где толпилось ещё десятка полтора школьников, жаждущих проникнуть в избу, и замахал на них руками: — Нельзя, некуда! Своим гостям тесно! Костя усмехнулся, отодвинул братишку и широко распахнул дверь: — Все входи, чего там! Хватит места! Школьники хлынули в избу. Костя подошёл к окну и прижался разгорячённым лицом к холодному стеклу. На улице было тихо, снег под фонарями горел голубыми огоньками, берёзы, опушённые инеем, стояли не шелохнувшись, и, казалось, всё село затаилось и слушало, как весело справляли праздник в доме Ручьёвых. Марина и Варя подошли к окну и встали рядом с Костей. — Хорошо тебе? — шёпотом спросила Варя. — Хорошо! — радостно улыбнулся Костя и, оглянувшись, окинул взглядом собравшихся. — Только вот Фёдор Семёнович почему-то не пришёл… — У него сегодня лекция в колхозе, — сказала Марина. — Но он тебя не забыл, не беспокойся. Целое послание прислал. — Она передала мальчику записку. «Дорогой мой Костя! — прочёл он. — От всего сердца поздравляю тебя с днём рождения и желаю счастья. Ты хорошо прожил свои шестнадцать лет. Но тебе ещё предстоит далеко идти и высоко подниматься. Так запасайся же силами, умением, знаниями на долгие-долгие годы!» — Что он тебе пишет? — Варя нетерпеливо заглянула мальчику через плечо. — Не мне одному… Он всем пишет… Ребята, идите сюда! Слушайте! — Костя возбуждённо подозвал товарищей и прочёл: — «Но тебе… — и тут же поправился: — но вам ещё предстоит далеко идти и высоко подниматься. Так запасайтесь же силами, умением, знаниями на долгие-долгие годы!» …Вскоре гости разошлись по домам. Сергей отправился в правление. Колька с Костей остались наедине. — Вот это пир на весь мир! — устало потянулся Колька. — Вот это погуляли! Не хуже, чем тогда у Балашовых, на Вариных именинах. Гостей даже побольше собралось. — Давно у нас такого праздника не было, — согласился Костя. — Вот досталось, поди, Сергею с подготовочкой! — Не ему одному. Тут всё больше Марина хлопотала. Она за главную хозяйку была, а мы с Сергеем у неё за помощников. — Марина?.. — Пока ты болел, она всё время по дому нам помогала. И рубаху мне сшила новую, и пальто починила… А какие у неё книжки есть дома! «Ты, говорит, Коля, любую выбирай, какая на тебя смотрит». — А ты что, бываешь у Балашовых? — Случается. Меня Марина часто зазывает. Про уроки спрашивает, про всё… Колька покосился на «стену героев». Костя проследил за его взглядом и, подойдя ближе к стене, заметил, что на одной из фотографий картонка, закрывавшая лицо Сергея, была снята. — Кто тут хозяйничал без меня? — Это я, Костя, — признался братишка. — Зачем ты Марину с Сергеем разделил? Раз снимались, пусть уж вместе сидят… — Колька вздохнул, помялся. — А знаешь, чего мне хочется? Пускай Марина насовсем к нам жить переходит! Мы ведь с тобой не лежебоки какие-нибудь. Если надо, и воды принесём и пол выметем… и скандалить мы не любим… Давай скажем ей, Костя! И Сергею скажем. — Так это их дело. Пусть сами решают, — улыбнулся Костя. — А может, они нас стесняются? — Разве же мы им помеха? — Помеха не помеха, а всё-таки… Ты иногда такой бываешь, не подступись… — Да нет, Колька, это когда-то было… — Значит, согласен? — обрадовался Колька. — Позовём Марину! Да? И Сергею скажем! Костя посмотрел на фотографию отца с матерью, потом на карточку Марины с Сергеем и задумался. — Ну чего ты, Костя, чего? — жалобно шепнул Колька. Костя зажмурил глаза и немного помолчал, словно побыл наедине. Потом встряхнул головой и привлёк братишку к себе: — Позовём, Колька… Вместе нам лучше будет… Глава 30. САЛЮТ На другой день Костя пришёл в школу. Восьмиклассники встретили его восторженным гулом, кто-то выстучал на крышке парты весёлый приветственный туш. В класс влетел Алёша Прахов и обрадованно закричал: — Здоров, Ручей? Чего долго так? Не мог пораньше выписаться? — Он потрогал у Кости мускулы на руках. — А ничего… Есть ещё запасец! — Будет тебе! — отмахнулся Костя. — Ты скажи, с математикой как? Опять запустил? — Что ты! В гору лезу. Недавно четвёрку получил. Со мной ведь Кораблёв занимается. Ну и настырный он, Витька, тебе не уступит! — с удовольствием пожаловался Алёша. — Проходу не даёт, все часы расписал по графику. Вчера даже на день рождения к тебе не пустил. Я говорю: «Собирайся, пойдём!» А он своё: «Рано ещё нам по праздникам ходить. Давай-ка за дело! Завтра ведь математика». Незадолго до звонка в класс вошёл Витя. Заметив Костю, он внезапно остановился, словно ошибся дверью и попал в другой класс. Мальчики молча смотрели друг на друга. «Ну, что вы молчите, в самом деле! — хотелось крикнуть Варе. — Языки приморозили?.. Подойдите друг к другу, поздоровайтесь». Но она ничего не успела сказать, как прозвенел звонок и в дверях показался Фёдор Семёнович. Обычно Алёша вёл себя на уроках математики сдержанно и тихо. Но сегодня он всячески старался обратить на себя внимание учителя: ловил глазами его взгляд, вытягивал шею, часто поднимал руку, порываясь выйти к доске. Когда же кто-нибудь из ребят долго не мог решить задачу, Алёша даже возмущался и сердито шептал: — Шляпа, канительщик! Да это же яснее ясного! Но Фёдор Семёнович как будто ничего не замечал. Витя беспокойно ёрзал на парте. Вчера он занимался с Праховым до позднего вечера и отпустил его домой только тогда, когда убедился, что уроки подготовлены как следует. И ему очень хотелось, чтобы Алёшу спросили именно сегодня. Пусть Костя увидит, что и он, Кораблёв, что-нибудь да стоит! Наконец, незадолго до конца урока, Фёдор Семёнович вызвал Алёшу к доске и попросил его доказать заданную на дом теорему. Громко стуча мелом и чётко, с нажимом выписывая буквы, Прахов довольно быстро справился с заданием. Учитель озадаченно потёр бритую щёку, потом протянул мальчику учебник: — А ну-ка, реши ещё вот это… Алёша записал на доске условие задачи. Потом, улучив момент, обернулся к классу и даже немного растерялся: все ученики, как один, в упор смотрели на него. «Ты же можешь, Алёша, можешь! — казалось, говорили их взгляды. — Ну, постарайся, сделай!» Костя весь подался вперёд, а Витя даже привстал с парты и кивал Прахову головой. Мальчик вздрогнул и перевёл взгляд на доску. Он крепко сжал мелок и широко расставил ноги, словно ему предстояла трудная схватка. Задача действительно попалась нелёгкая. Надо было помнить не только то, что хорошо выучил вчера, но и то, что проходили неделю тому назад, и месяц, и два… Алёше стало жарко. Он торопливо чертил геометрические фигуры и писал буквенные обозначения и цифры. Он вспоминал теоремы и рассуждал вслух. Тряпка выпала у мальчика из рук, и он стирал неверно записанные цифры прямо ладонью. Фёдор Семёнович видел это, но не сделал Алёше ни одного замечания. Он внимательно следил за ходом рассуждений мальчика и вглядывался в чёрное поле доски, где пока ещё царили суматоха и беспорядок. Но вот мало-помалу цифры и знаки начали занимать положенные места, выстраивались в ровные ряды, всё лишнее убиралось. — Кончил! — наконец возвестил Алёша и, дописывая последнюю цифру, так нажал на мелок, что тот рассыпался на мелкие кусочки. — Хорошо кончил! — Учитель пытливо окинул взглядом маленькую воинственную фигуру мальчика. — Рад за тебя, Алёша, и за товарищей, которые тебе помогают, тоже рад. Ставлю тебе вполне заслуженную пятёрку! Класс облегчённо вздохнул. Алёша попытался сделать вид, что получать пятёрки для него обычное дело, но это ему плохо удалось. После урока ребята потащили Алёшу в «живой уголок», к Галине Никитичне. «Живой уголок» с некоторых пор стал излюбленным местом восьмиклассников. Они часто забегали сюда после уроков: то ученикам надо было рассказать Галине Никитичне, как прошли сегодня занятия, то поговорить о новой книжке, то разрешить какой-нибудь спор. Как же было сегодня не порадовать свою руководительницу! Ребята втолкнули Алёшу в «живой уголок» и, перебивая друг друга, принялись рассказывать учительнице, как Прахов получил первую пятёрку: — Трудовая пятёрочка, ничего не скажешь! — Вы бы видели, как он запарился! Легче, поди, сто снопов в поле связать… — Вот она, страда-то, когда начинается! — Смотри, Прахов, не застрянь на первой пятёрке. Полный вперёд давай! — Это верно! — сказала Галина Никитична. — До победы ещё далеко. Ты, Алёша, не успокаивайся, подтягивай и другие предметы. — Да что мы всё об Алёше! — спохватилась Варя. — Надо же и шефов отметить — Костю с Витей. — Правильно, надо! — подхватил Сёма Ушков. — В стенгазету про них написать. Костя с Витей вновь посмотрели друг на друга, но заговорить так и не смогли. Из «живого уголка» ребята выбежали на улицу. Костя, не целясь, метнул снежок прямо перед собой и в то же мгновение заметил, как Витя закрыл лицо руками и отвернулся. Мальчик бросился к Кораблёву: — Больно я тебе? В глаз попал? Витя вытер ладонью залепленное снегом лицо и неловко усмехнулся: — Пустое… Игра ведь… И я тебе так же мог… — Это само собой, — согласился Костя. Разговор на этом закончился. Мальчик хотел было повернуть обратно, но что-то удерживало его около Вити. Да и Кораблёв не делал никакой попытки отойти от Кости. Они молча стояли друг против друга, переминались с ноги на ногу, потом принялись катать снежки. В школьном дворе девочки с визгом гонялись за Алёшей. — Достаётся сегодня Прахову! — заметил Витя. — А ты это ловко его вытянул… на пятёрку-то! — неожиданно сказал Костя. — Небывалое почти дело. — Не один я… Ведь ты первый начал с ним заниматься, а мне уже легче было. По твоему же наказу всё делалось! Помнишь, из больницы через Варьку передавал… — Всё равно. Здорово у тебя получилось. Даётся тебе математика, ничего не скажешь. Позавидовать можно! Витя сокрушённо вздохнул и крепко сжал в ладонях снежок. «Мне тоже есть чему позавидовать», — хотелось чистосердечно признаться мальчику. Он оглянулся — к ним подбегали школьники, — достал из кармана сложенный вчетверо лист бумаги и протянул Косте: — От меня… Заявление в школьную бригаду… Прошу разобрать. Костя с недоумением посмотрел Вите прямо в лицо: — Не нужно заявления… Раз согласен, мы и так примем. Ты же нам здорово помог… — Нет, вы разберите. Может, какие отводы будут… — настаивал Витя, глядя в сторону. — А по математике, если желаешь, вместе можем заниматься. У меня трудные задачки есть. — Вот это разговор подходящий! — обрадовался Костя. — Заходи ко мне в воскресенье. — И он, подпрыгнув, метнул снежок ввысь, словно выпустил ракету. То же проделал и Витя. — Ребята! Восьмой класс! Салют! — со смехом закричала Варя, и снежки полетели вверх. Глава 31. ШИРОКОЕ ПОЛЕ Витя сдержал своё слово и в воскресенье утром зашёл к Ручьёвым. Костя поднялся ему навстречу: — А я ведь думал… — Знаю, что ты думал, — нахмурился Витя. — Мол, Кораблёв ради красного словца пообещал… Так будем решать задачи или нет? — Понятно, будем, — заторопился Костя и кинулся убирать со стола. — Колька, помогай! Вскоре стол был насухо вытерт, и мальчики сели заниматься. Витя предложил для начала решить несколько задач по алгебре из нового сборника, который он достал у Фёдора Семёновича. Каждый решал задачу самостоятельно, по-своему, но потом мальчики придвигались ближе друг к другу и сравнивали, чьё решение лучше. Порой у них что-то не ладилось, и тогда Костя с Витей принимались спорить, расхаживали по избе, заглядывали в учебник по алгебре, повторяли правила. Колька с сочувствием поглядывал на ребят. Видно, крепко им достаётся в восьмом классе! Вот он, Колька, например, сделал все домашние уроки ещё вчера вечером за два часа. Костя же трудился почти до полуночи, а сегодня с утра опять сел заниматься. Покончив с одной задачей, мальчики принимались за вторую, третью, четвёртую… — Это вам столько задано? — не выдержав, спросил Колька, которому уже давно не терпелось вытащить брата на улицу и показать, какие он смастерил санки с рулём. — Да нет, — пояснил Костя, — это не по заданию… Мы просто трудные задачки решаем. — По своей охоте, добровольно? — Понятно, по своей… вроде как для тренировки. Колька с изумлением покачал головой. Как ни любил он уроки Фёдора Семёновича, но тратить воскресный день на трудные задачки, да ещё не заданные на дом, — это было выше его сил. — А на улице что творится! — зажмурился Колька от удовольствия. — На лыжах катаются, на санках… А наш отряд на пруду каток расчистил. Мы и карусель там поставили… Костя обернулся было к окну, чтобы хоть одним глазом посмотреть на пруд, но вовремя спохватился и строго сказал: — Иди, коли тянет. Не мешай нам! Колька не заставил себя просить, мигом оделся и выскочил за дверь. К полудню Костя с Витей решили семь задач. Витя сказал, что на сегодня довольно, и предложил пойти на каток. — Ещё одну, для круглого счёта, — попросил Костя. Но восьмая задача оказалась каверзной, и мальчики зашли в тупик. Каждый доказывал, что его способ решения наиболее правильный, но убедить друг друга они не могли. Чтобы не поссориться, мальчики отложили восьмую задачу до встречи с Фёдором Семёновичем и попробовали решить девятую. Но и с ней дело на лад не пошло. — Засиделись мы, туман в голове… — Витя поднялся из-за стола. — Пойдём на каток! — Чего там «засиделись»! Просто пороха не хватило, — помрачнел Костя. — Пока семечки были, так щёлкали, а как до калёного орешка добрались — зубки слабы. — Ничего не слабы, — не сдавался Витя. — Вот головы прояснеют — и решим. А не то завтра Фёдора Семёновича спросим. — Потом да после!.. Любишь ты всё на завтра откладывать! Раз взялись, давай не тянуть. — Костя сорвал с гвоздя полушубок и шапку: — Пошли к Фёдору Семёновичу! — Что ты! — оторопел Витя. — Сегодня же выходной… Может, его и дома нет. Да и надоели мы учителю. — Надоели? — удивился Костя. — Плохо ты его знаешь! Он быстро оделся, сунул в карман испещрённые цифрами листочки и направился к школе. Досадуя на себя, что связался с горячим не в меру Костей, Витя плёлся позади и на все лады убеждал его не ходить сегодня к учителю. У околицы ребята встретили Клавдию Львовну и узнали от неё, что Фёдора Семёновича нет дома. — Ладно, будь по-твоему… завтра спросим. — И Костя, кивнув Вите, повернул к пруду. Здесь вовсю шло веселье. Мальчишки катались на «снегурочках», на деревянных коньках-самоделках или же, стоя во весь рост, лихо съезжали с ледяной горки. В центре катка кружилась самодельная карусель — колесо от телеги, надетое на кол. Разбежавшись с небрежным видом, — словно желая сказать каждому, что они попали сюда совершенно случайно, Костя и Витя покатились с ледяной горки. Всё шло удачно. Только у самого конца отполированной ледяной дорожки они столкнулись с двумя малышами и повалились в снег. Сзади налетели ещё несколько мальчишек, и Костя с Витей оказались в шумной куче мала. Они не без труда выбрались из неё и не успели как следует протереть залепленные снегом лица, как услышали знакомый голос: — Кому-кому, а восьмому классу непростительно так падать! Мальчики обернулись. — Здравствуйте, Фёдор Семёнович, — смущённо сказал Костя. — Так мы бы не упали… под ноги кто-то сунулся. — На малышей кивать нечего, — погрозил пальцем учитель. — Физику вы забыли, вот что. Законы равновесия, силу инерции… — Он показал на Кольку, который, весь подавшись вперёд, летел с ледяной горки: — Смотрите, как он умело переместил центр тяжести. Но в этот самый миг Кольку подбили сзади, он упал и закончил свой путь, скользя на спине, задрав ноги кверху. Костя с Витей лукаво поглядели на учителя и захохотали. Засмеялся и Фёдор Семёнович: — Я вижу, на этой горке все законы физики кувырком летят! — Фёдор Семёнович, — вспомнил вдруг Костя, — а мы к вам собирались. С задачами у нас не получается. Он поспешно достал из кармана исписанные листки и сунул в руки учителю. Витя осуждающе покачал головой, но Костя сделал вид, что ничего не заметил. — Позвольте, но ведь я же вам этого не задавал? — удивился Фёдор Семёнович. — А мы добавочно решаем, для тренировки, — признался Костя. — Вон вас куда потянуло!.. — Учитель с довольным видом посмотрел на них, достал карандаш и принялся объяснять задачу. Костя бросил на Витю выразительный взгляд, как бы желая сказать: «Видал, мол: моя правда! Фёдор Семёнович никогда не откажется!» А кругом стоял смех, визг, крики, пролетали юркие конькобежцы; у подножия ледяной горки то и дело вырастала куча мала. — А обстановочка-то не совсем подходящая! — Учитель оглянулся по сторонам: — Где бы это нам присесть? — Пойдёмте к нам, — предложил Костя. — Никто не будет мешать! Через несколько минут они уже сидели у Ручьёвых в избе. Учитель помог ребятам разобраться в каверзных задачках, задал ещё две новые, побеседовал о математике и ушёл минут через сорок. Костя убрал со стола тетради и с хрустом потянулся: — А правда, неплохой денек получился? — Почему тебя на математику потянуло? — не без тайного умысла спросил Витя. — Ты ведь до неё раньше не особо рьяный был, больше на естествознание да на литературу нажимал. Костя ответил не сразу. Постоял у окна, подышал на стекло, нарисовал трапецию, потом треугольник… — А ты думаешь, всё через тебя? — наконец заговорил он. — Оно конечно, завидки берут… Ты на математику счастливый. А только это ещё часть от целого. А вот ты почему агротехникой заинтересовался? — Так тоже причин вдоволь… — Это верно: причины есть, — согласился Костя. В избу вошли Варя и Митя Епифанцев. — Хороши, нечего сказать! — Девочка подозрительно оглядела Витю и Костю. — Запрятались, тренируются… И ни словечка никому!.. Даже учителя на дом затащили. — Откуда вы всё узнали? — спросил Витя. — Нам Фёдор Семёнович сейчас рассказал, — объяснил Митя. — «Неужели, говорит, на весь класс нашлись только два любителя математики?» Думаете, не обидно ему? Могли бы, кажется, и других ребят пригласить. — Так сделайте милость! — почти закричал Костя. — Разве мы против кого? Примыкайте. — Ага! Подобрели, когда вас к стенке прижали, — с торжеством сказала Варя. На другой день в классе Витя с Костей предложили желающим решать трудные задачи задержаться после уроков. Осталось человек восемь. В класс принесли ещё три доски. На занятия пришёл Фёдор Семёнович. Каждому он подобрал интересные задачи. Школьники не заметили, как пролетели два часа, и учитель был вынужден почти насильно отослать ребят домой. Все расходились весёлые, возбуждённые, рассказывали друг другу, какие трудные были задачи и как хитро они их одолели. …Костя дорожил каждым часом. То он проводил время в теплице, наблюдая за просом, то засиживался над математикой. abu abu Большинство уроков в классе приносило мальчику большую радость. Он чувствовал, что мир вокруг него становится просторнее, глубже, яснее. Из школы Костя возвращался возбуждённый, сияющий, и Колька догадывался, что брат получил очередную пятёрку. — Не о пятёрке речь… ты послушай, что у меня в голове засело! И Костя с жаром рассказывал, что он сегодня узнал по математике или истории, по литературе или географии. — Э-э, да что тебе толковать! — спохватывался он. — Не дорос ещё… — Нет, нет, ты говори! — просил Колька. — Я ведь тоже в восьмом классе буду учиться. Нередко, обогащённые знаниями, полученными за день, поражённые маленькими открытиями и находками, школьники после уроков долго не могли расстаться и собирались у Ручьёвых на «катере». Колька услужливо растапливал железную печку-времянку. Бока её вскоре накаливались, становились вишнёвыми, потом оранжевыми, мерцали искрами. Ребята, как в ночном у костра, рассаживались вокруг печки и начинали разговоры. Возвращался с работы Сергей, приходила на «катер» Марина, и они присоединялись к школьникам. Если ребята наперебой доказывали друг другу, что нет на свете науки серьёзнее и важнее, чем математика, то Колька безошибочно определял, что сегодня в восьмом классе были уроки Фёдора Семёновича. Если Костя с приятелями заводили речь о здоровье человека и собирались в будущем учиться только на врачей — значит, с ребятами занималась Галина Никитична. А вот сегодня их вниманием бесспорно завладела Клавдия Львовна. Ещё не успели восьмиклассники отогреться, как Костя затеял спор с Митей о Лермонтовском Печорине: — Тоже мне герой! На Кавказ уехал, потом в Персию собрался, сам не зная зачем… Скучно, видишь, ему! «Авось где-нибудь умру по дороге». Да разве мало тогда в России дела было?.. — Погоди, Костя! — перебил его Митя. — Не дошли мы ещё на уроках до сути, вот и скачешь по верхам. Надо обстановку знать. Это же тридцатые годы, режим Николая Палкина. — А Радищеву при Екатерине легче жилось? А он всё равно за народ стоял. В Сибирь за правду попал, не побоялся. Вот это человек был!.. А декабристы? А Чернышевский?.. Костя жил, как крестьянин в горячие дни летней страды. Только закончишь одно дело, как надвигается другое. Только уберёшь сено на лугу, как уже зовут в поле жёлтые, спелые хлеба. И всюду надо успеть, со всем управиться!.. Часто Костя с товарищами задерживал учителей после уроков и забрасывал их самыми неожиданными вопросами. Галина Никитична как-то раз даже пожаловалась Фёдору Семёновичу: — Я немного боюсь за ребят, особенно за Ручьёва. Они какие-то ненасытные, всё хотят знать. — Сейчас у ребят самое счастливое время, — ответил Фёдор Семёнович. — Они как бы выбрались в широкое поле. А кругом всё звучит, играет, переливается красками… Подростки же полны сил, у них разгораются глаза, всё им важно и интересно. И это хорошо! Потом, со временем, они во всём разберутся, и им легче будет найти свою торную дорогу, своё место в жизни. Глава 32. МОРОЗ И СНЕГ В феврале ударили сильные морозы. Пронзительно скрипел снег под ногами; у колодцев, закутанных в соломенные чехлы, нарастали огромные наледи; потрескивали по ночам бревенчатые стены изб. Матери и бабушки укутывали школьников в тёплые платки, шали и башлыки и наказывали им добираться до школы как можно скорее. И ребята, зная, что с морозом шутки плохи, как никогда были послушны и нигде не задерживались. Только кое-кто из бедовых, вроде Кольки Ручьёва, не желая конфузить себя платком, по-прежнему бегал на занятия в лёгкой шапчонке, но перед тем, как войти в класс, яростно оттирал снегом щёки и уши. Учеников из дальних колхозов доставляли теперь в школу в широких розвальнях. Чтобы не поморозить, ребят закутывали потеплее, а возницы всё время погоняли коней и покрикивали: «Э-э! Дорогу! Ребятишек везу!». И встречные подводы съезжали в сторону. Вслед за морозами начались ветры. Они дули порой целыми ночами, выстуживали избы, обжигали лица людей, захватывали дыхание. Не доведись в такую ночь человеку очутиться в поле! Ветер не на шутку обеспокоил колхозников: он стал сносить с полей снег. В лощинах и оврагах наметало огромные сугробы, а возвышенные участки оголялись. Костя уже два раза ходил в разведку на Пасынки и убеждался, что слой снега становился всё тоньше и тоньше. «Старалась зима, хлопотала, а ветер всю её работу насмарку! — с обидой подумал он. — Так дело пойдёт — земля весной без влаги останется». В воскресенье утром у Кораблёвых в доме назначено было очередное занятие по агротехнике. За несколько дней до этого Витю приняли в члены школьной бригады, и ему поручили сделать доклад о снегозадержании. Когда доклад был готов, Витя предложил Косте собрать членов бригады у них в доме: горница просторная, места всем хватит, отец с матерью уезжают на воскресенье в город, и, главное, не надо бежать по морозу в школу. Костя согласился. И вот сейчас Витя встречал ребят. То и дело в сенях гремела щеколда, шаркал веник, и школьники осторожно переступали через порог. В горнице было тепло, уютно. — Снимайте, снимайте валенки! Ещё наследите тут, — говорила вновь приходящим Катя Прахова и кивала на жёлтый крашеный пол. — Да нет, зачем же! Следите, не жалко, — радушно убеждал Витя, но ребята всё же разувались и, оставив валенки у порога, рассаживались на лавке. Вскоре собрались почти все члены бригады. Не было только Кости с Митей да ещё Галины Никитичны и Марины. — Может, радио послушаете? — предложил Витя, желая чем-нибудь занять ребят. — Сейчас лёгкую музыку передают. Или народные песни хотите? Но послушать радио не удалось. В горницу вошёл Митя и сказал, что Костя немного задержится и пусть Витя начинает свой доклад без него. Витя разложил на столе записи, повесил на стенку рисунки, таблицы и схемы. Он готовился к докладу целую неделю, перечитал немало литературы и рассчитывал говорить минут сорок. Вначале Витя выяснил, почему растения нуждаются в воде и как надо запасать влагу в почве. Потом он начал подробно рассказывать, как надо задерживать на полях снег. Все внимательно слушали, что-то записывали в тетрадочки, и Витя подумал, что доклад у него, как видно, получается неплохой. Ему только было досадно, что Костя до сих пор не явился на занятия. Неожиданно распахнулась дверь, и на пороге, в клубах пара, показалась Галина Никитична. Вслед за нею вошли Костя и Ваня Воробьёв. — Занятия кружка придётся пока прервать, — сказал Костя, потирая уши. — Колхоз начинает снегозадержание. Марина со своей бригадой уже с утра работает на Пасынках. Надо выходить и нам. — Это в такой холодище-то! — вскрикнула Катя Прахова. — Ждать, ребята, нельзя, — сказал Ваня Воробьёв. — Дело срочное. Ветер может весь снег сдуть. — Да что там гадать: холодно, жарко! — поднялся Паша. — Раз нужно — значит, нужно… Подавай, Костя, команду! Варя уже несколько раз согласно кивнула Паше, а когда тот смолк, предложила вывести на снегозадержание восьмой класс. Галина Никитична наказала ребятам одеться как можно теплее, забрать топоры, ножи, лопаты, санки и собираться у правления колхоза. Все быстро разошлись. Вскоре у правления собралось довольно много школьников: комсомольцы, почти все восьмиклассники и большая группа пионеров во главе с Варей. — Пионеры в поле не пойдут, — объявила учительница. — Сейчас же расходитесь по домам! — Так, Галина Никитична, — взмолился Колька, — мы же закалённые… нас никакой мороз не берёт! — И он выразительно посмотрел на Варю: поддержи, мол, хоть ты! — Может, им приказать платками обвязаться? — обратилась к учительнице Варя. — Так это мы разом! — Колька вытащил из кармана тёплый платок и старательно закутал голову, оставив только крошечную щёлочку для глаз. — А теперь, Галина Никитична, можно? — Ну что с вами поделаешь! — засмеялась учительница и велела всем пионерам сбегать домой за платками. Костя и Ваня Воробьёв повели школьников к берегу Чернушки. Застучали топоры, пошли в ход ножи. Ребята срубали голые кусты ракитника, срезали ветки осинника, ольхи, всё это грузили на санки, увязывали верёвками и отвозили на Пасынки. Здесь, по указанию Марины, прутья и хворост укладывали валами по всему участку. Теперь снег уже не сносило ветром в лощину, а он задерживался около валов, собирался в сугробы. — А я другой способ знаю, как снег задерживать, — сказал Кораблёв, подходя к Косте. — Без хвороста. — Что за способ? — Я много книжек по снегозадержанию перечитал. Вот, не дослушали сегодня мой доклад, а есть такой способ. Надо побольше канав в снегу выкопать. Когда поле неровное, снег лучше задерживается. Мальчики рассказали про канавы Марине. Витя добавил, что этот способ широко применяется в колхозах Сибири. — Убедили, теоретики! Принимаю ваш способ, — согласилась Марина и поставила часть школьников копать между хворостяными валами канавы. Санки с хворостом между тем беспрестанно тянулись из лесной чащи к Пасынкам. Школьники разбились на пары: один тащил санки спереди за верёвку, другой подталкивал сзади. Так было легче и удобнее. Костя нагружал свои вместительные санки щедрой рукой и, впрягшись, тянул их, как добрая лошадка. Вася вызвался помочь ему: — Надорвёшься ведь, чёртушка! Давай вместе возить. — Нет, нет, — запротестовал Костя, — девчат выручай. В очередную поездку в лес Костя так много наложил в санки хворосту, что едва хватило верёвки, чтобы увязать его. По ровной дороге санки катились довольно легко, но на крутом пригорке тяжёлый груз дал себя знать. Косте пришлось согнуться в три погибели, верёвка больно врезалась в плечи, стало жарко. Навстречу попалась Варя с пионерами. Ребята только что отвезли хворост на Пасынки и сейчас возвращались обратно к лесу. Заметив Костю, девочка бросилась к нему: — Жадность тебя одолела! Разве так можно? Она подозвала Кольку с Петькой и приказала им подталкивать Костины санки сзади. — Да что я, маломощный, один не довезу? — обиделся Костя. — А ты не спорь! Мне со стороны виднее, — сказала Варя. — А тебе такое задание будет: за ребятами смотри, чтобы они носы не поморозили. Костя вынужден был согласиться, но, когда девочка отошла, он приятельски подмигнул Кольке и Петьке: — А теперь шагайте своей дорогой. Без вас обойдусь. — Нет, не можем, у нас дисциплина! — ухмыльнулся Колька. — Мы прикрепленные к тебе. По заданию вожатой. — Ну ладно, — погрозил им Костя, впрягаясь в санки, — толкайте тогда. А я вам потом натру носы, поплачете… В разгар работ к Пасынкам подъехали сани. Из них вылезли Никита Кузьмич и Анна Денисовна. — Едем из города, видим — народу в поле полно, — пояснил Никита Кузьмич Марине. — Зачем это ты людей в такую стужу подняла? Марина объяснила, что только вчера вечером Сергей Ручьёв распорядился срочно провести снегозадержание. Вот и пришлось спешно поднимать бригаду. — Оно, конечно, разумно, — согласился Никита Кузьмич. — Как говорится: «Снег на полях — хлеб в закромах». — Отец, ты посмотри! — показала Анна Денисовна на поднимающихся из лощины школьников с санками. — Да тут войско целое!.. И Витя наш старается. И Галина с ними. Никита Кузьмич засуетился, снял с себя рукавицы, башлык и понёс было их сыну. — Ещё в тулуп сынка закутай! — Анна Денисовна цепко ухватила мужа за рукав. — Не конфузь ты его перед ребятами. А проморозится — не беда, крепче будет. — Она посмотрела на высокие хворостяные валы и лукаво переглянулась с Мариной. — Что-то и я застыла, отец. Не разогреться ли нам? Привезём-ка на участок возика два-три хворосту. Ты как? И то ли Никита Кузьмич тоже начал замерзать, то ли ещё почему, но он, крякнув, сел вместе с женой в сани и повернул лошадь к лесу. К сумеркам валы из хвороста и канавы покрыли всё поле. Усадив школьников в сани, Никита Кузьмич и Анна Денисовна повезли их домой. Проехав мост, Никита Кузьмич заметил впереди на дороге какую-то фигуру, одетую в дублёную, сидящую колоколом шубу. — Э-э! — крикнул он. — Посторонись! — Это же Фёдор Семёнович! — шепнул Витя. Никита Кузьмич, нагнав учителя, остановил лошадь и приподнял шапку: — До правления, Фёдор Семёнович? Садись подвезём! — Да у вас и без меня полный комплект. — Ничего, потеснимся! Школьники усадили Фёдора Семёновича рядом с собой, и Никита Кузьмич пустил Гордого крупной рысью. Глава 33. В МОСКВУ! Ещё лютовали по ночам морозы, ветер порой переметал дорогу и громоздил новые сугробы, но приметы весны нарастали с каждым днём. Небо стало чище, выше, просторнее. И солнце, совершая по нему свой недолгий путь, успевало многое натворить за день: сочилась с крыш капель, сползали лавины влажного снега, вытаивали на солнцепёке завалинки, около стволов деревьев появлялись глубокие лунки. Просо в школьной теплице вырастало на славу. Высокое, кустистое, с мощно развившимися стеблями, оно доходило ребятам почти до подбородка, а низкорослого Прахова скрывало даже с головой. — Это как та горошина в сказке, — удивился дед Новосёлов, заглянувший как-то в теплицу: — пол пробуравила, потолок с крышей пробила и до самого неба дотянулась. А не пустоцвет ваше просо? Зерно-то будет или нет? Школьники и сами побаивались, как бы буйное просо не оказалось пустоцветом. Часто в теплицу заходили Фёдор Семёнович и Яков Ефимович, просматривали ребячьи дневники и подолгу о чём-то беседовали с Галиной Никитичной и Мариной. Время шло. Метёлки налились зерном, отяжелели, начали клониться вниз. Можно было снимать урожай. Но Марина и Галина Никитична не спешили. Они хотели, чтобы как можно больше людей увидело опытное просо. По их заданию Витя Кораблёв нарисовал красочный плакат: «Всем, всем! Приходите посмотреть наше просо. Адрес: Школьная гора, теплица. Юные мичуринцы». Плакат повесили у правления колхоза, и люди стали охотно посещать теплицу. Вскоре Марина привела на «школьную гору» председателя колхоза. Их встретили Костя, Варя и Митя. Предупредив Сергея, чтобы он не стукнулся о притолоку, они ввели его в тесную теплицу. Здесь было тепло, пахло влажной землёй, молодой зеленью. Сергей молча обошёл рослые кусты проса, измерил расстояние между ними, осмотрел метёлки и, вышелушив несколько зернышек, кинул их в рот. Ребята терпеливо ожидали, что будет дальше. — Экая сила вымахала! — пожевав, сказал Сергей. — Важное просо! А не изнежили вы его под стеклом, ребята? — Можешь проверить! — Костя протянул брату толстую тетрадь. — В дневнике всё записано. Ухаживали как положено, растения не баловали… Но Сергей тетрадь не взял: — Сейчас мне вас проверять некогда. Вы уж об этом сами доложите. С чувством, с толком… — Где доложить? Кому? — не понял Костя. — Как «кому»? Народу нашему, правлению колхоза, например. Вот пригласим вас на заседание… — Нас? На правление? — с удивлением вскрикнула Варя. — А как же иначе! Раз хорошее просо вырастили, так защищайте, деритесь за него… Чего переглядываетесь? Или не обучены ещё доклады делать? — Да нет… в классе приходилось, — призналась Варя. — Так вот и готовьтесь. Докладчика выделите, обдумайте всё по порядочку… — А наше сообщение в текущих делах пойдёт или как? — осторожно спросил Костя. — Зачем же в текущих? Заглавным вопросом пустим. Распрощавшись, Сергей ушёл, а ребята с Мариной направились в школу. Первым делом сообщили новость Галине Никитичне, потом Фёдору Семёновичу. После уроков в «живом уголке» собрались почти все члены школьной бригады. — Кто же возьмётся сделать на правлении доклад, вернее сказать — сообщение? — спросила учительница. — Мите поручить, — предложил Костя. — Он в юннатских делах как по книжке читает, не собьётся. — Это твой почин с просом, — возразил Митя. — Тебе и выступать. Немного поспорив, ребята согласились поручить доклад Косте. — Только помни, — предупредила его Марина: — люди в правлении солидные соберутся — бригадиры, актив. Могут быть всякие вопросы… Ты не оплошай! Весть о том, что Ручьёв готовится к докладу на правлении колхоза, всполошила всю школу. Девятиклассники, изучающие основы дарвинизма, предложили консультировать его. Витя Кораблёв вызвался нарисовать диаграммы. Колька попросил брата упомянуть на правлении о достижениях юннатов пятого класса и очень обиделся, когда Костя не пожелал его выслушать. За несколько дней до заседания правления ребята обсудили Костин доклад. — Думаю, всё пройдёт хорошо, — сказала мальчику Галина Никитична. — Только очень прошу: следи за чистотой языка. Изгоняй беспощадно все эти «вот», «значит», «так сказать». И, пожалуйста, не руби ладонью воздух, держи руки спокойно. — Я на вас смотреть буду… Если что не так, вы головой покачайте, — попросил Костя. Учительница согласилась. — И вот ещё что, — вспомнила она: — надо пригласить на правление всех преподавателей. И в первую очередь Марию Антоновну… Наконец настал долгожданный вечер. Рассыльный оповестил всех членов правления и бригадиров, но вслед за ним те же избы обошли школьники и вторично напомнили о часе заседания. К назначенному времени контора колхоза наполнилась людьми. Сергей посмотрел на Костю и улыбнулся: — Что ты, братец, съёжился, как на морозе? Гляди веселее, кругом все свои! Потом он занял место за столом, постучал карандашом по графину и объявил, что сейчас ученик восьмого класса юннат Ручьёв сделает сообщение об опыте с просом. — А регламент какой будет? — весело спросил кто-то из угла. — Экий там счётливый объявился! — недовольно сказал дед Новосёлов, перебираясь на первую скамейку. — Пусть говорит на здоровье, пусть покажет, впрок ли ему учение пошло. — В регламенте, значит, урезать не будем… — Сергей кивнул Косте: — Давай, товарищ Ручьёв, начинай. Мальчик подошёл к столу и заговорил чужим голосом. Все лица перед ним расплылись, как в тумане. Но вот Костя махнул рукой, и Варя с Митей внесли два снопика проса: один — обычный, низкорослый, и другой, выращенный в теплице, — высокий, по грудь человеку. Колхозники оживились, кто-то одобрительно сказал: «Эге!» И Косте стало легче. Слова пошли свободнее, он уже почти не заглядывал в тетрадку, лица впереди прояснились, и мальчик теперь узнавал каждого человека. Внимательно слушали его члены правления; ласково поглядывала Марина; от окна согласно кивали головой Галина Никитична, Клавдия Львовна и Фёдор Семёнович; с довольным видом поглаживал бороду дед Новосёлов. С задней скамейки задумчиво смотрела на Костю Мария Антоновна. Рядом с ней сидел Никита Кузьмич. И Косте стало радостно, как никогда. Пусть это маленькое дело, но оно доведено до конца, оно нужно людям, и мальчик не напрасно занимает их внимание… И вот уже закончено сообщение об опыте с просом, показаны снопики, зачитаны отрывки из дневника, а Костя всё ещё говорит. Он рассказывал о том, что вычитал в этом году из книг и узнал от учителей, рассказывал о смелых преобразователях природы, о передовых колхозниках, мастерах высоких урожаев. Лицо мальчика пылало, он говорил горячо, немного сбивчиво и, наверное, совсем не по плану, но никто его не перебивал, не останавливал, словно все понимали, что Костя не только заучил эти имена, но они глубоко запали ему в душу и он не расстанется с ними всю жизнь. Только Никита Кузьмич не выдержал и бросил замечание: — Ты бы, Ручьёв, к делу поближе… На него зашикали, а Яков Ефимович укоризненно покачал головой: — Дай же выговориться парню. Видишь, сколько у него накопилось! Костя сообразил, что последние его слова не имели почти никакого отношения к сообщению о просе, и растерянно посмотрел на Фёдора Семёновича и Галину Никитичну. Те переглянулись и кивнули ему головой, словно хотели сказать: «Говори, раз слушают, говори…» abu После Кости слово сразу же взяла Марина. — Видали, какое просо при широкорядном посеве можно вырастить! — кивнула она на снопик из теплицы. — Я так думаю: тут говорить много не приходится, надо сеять просо по новому способу. Давайте решать, товарищи! — Так то же на пятачке урожай… под стеклом, — заметил Никита Кузьмич. — А в поле с каждым кустиком не станешь нянчиться… — Я уверена, что и в поле урожай хуже не будет, — настаивала Марина. — Теперь широкорядный сев применяют во многих областях. — А сорняки полезут! Зараз всё просо заглушат! — Выполем! Сил не пожалеем, спина не переломится. — Погоди, Марина! — остановил её Сергей. — Сама знаешь, сколько сил забирает у нас эта прополка. От других работ отрывает. Надо же толком поразмыслить да взвесить всё… Какие суждения будут, товарищи? Поднялась Галина Никитична и подтвердила Костино сообщение: опыт в теплице проводился по всем правилам, почти в таких же условиях, как и в поле. Но было бы неплохо с весны повторить опыт в поле, на большой площади. Раздались голоса, что надо списаться с учёными, может быть, даже с самим академиком Лысенко. — А как Фёдор Семёнович считает? — обратился к директору школы Сергей. — Думаю, что мысль правильная, — отозвался учитель. — И мало того — списаться… Пусть Марина сама в Москву едет. Там же в Сельскохозяйственной академии наш земляк работает, Андрей Новосёлов. И он как раз занимается культурой проса — проводил опыты в колхозах. Вот Марина ему всё и расскажет, посоветуется… — Справедливо, Фёдор Семёныч! — обрадовался дед Новосёлов. — Прямо мою думку перехватил. Непременно пусть едет! — И он, как будто вопрос о поездке был уже решён, обратился к Марине: — Ты, значит, как с вокзала сойдешь, спрашивай Харитоньевский переулок, дом двадцать один. Тут тебе и будет академия всех наук по сельскому хозяйству. Ну, а как Андрюшу разыщешь, спуску ему не давай. Побеседуй по всей строгости. Так, мол, и так, невозможно нам больше терпеть с просом такое положение. Ждём от вас твёрдого слова, граждане учёные! — А ещё, Маринушка, закинь там удочку насчёт ветвистой пшеницы, — сказал бригадир первой бригады Максим Ветлугин. — Может, дадут на разживу семян малую толику, хотя бы щепотку. Мы бы уж тут расстарались, вырастили… Бригадира перебила заведующая фермой Поля Клочкова и, в свою очередь, наказала Марине посоветоваться с учёными насчёт ухода за лугами и пастбищами. — Стоп, товарищи! — повысил голос Сергей. — Ещё ничего не решили, а вы уже с наказами… Но против поездки Марины в Москву никто не возражал. Наоборот, все члены правления охотно подняли за это руку. — Тогда записывай! — кивнул председатель Марине. Она села за стол и достала записную книжку… Через день, захватив снопик проса, Марина выехала в Москву. Глава 34. ВАЖНОЕ ЗАДАНИЕ Марину Балашову ждали со дня на день. Возвращаясь из школы, ребята подолгу стояли на мосту через Чернушку и вглядывались в машины и подводы, идущие со станции. Косте всё казалось, что вот-вот одна из очередных машин затормозит на повороте. Марина на ходу выпрыгнет из кузова, подбежит к школьникам и скажет: «Скорее собирайте людей! Есть хорошие новости». Но Марины всё не было. — Не примет её академик Лысенко. Недосуг ему! — сказал как-то Паша. — То есть как это «не примет»? — обиделся Костя. — Она же не по личному делу к нему поехала, а от всего колхоза. И вопрос у неё важный… — Ты ещё скажешь: академик и наши дневники будет смотреть? — Будет. Я уверен, — убеждённо настаивал Костя. — Помнишь, мы про двух юннатов читали. Они над лесными муравьями наблюдения вели, как те вредителей растений уничтожали. А товарищ Лысенко узнал про это и вызвал юннатов к себе в академию. Так они ему и дневники привезли и муравьёв… Костю поддержал Митя Епифанцев, приведя ещё несколько примеров связи ученого с юннатами, но, по правде говоря, на душе у ребят было неспокойно. Кто знает, как встретят в академии Марину, как отнесутся к их опыту с просом… На шестой день после отъезда в Москву Марина вдруг позвонила Сергею по телефону. Она сообщила, что находится сейчас в райкоме партии, обещала к вечеру быть в Высокове и просила срочно созвать собрание колхозников. Эта новость быстро разнеслась по селу, и в сумерки контора была полна людей. Школьная бригада явилась на собрание почти в полном составе. Вскоре темноту улицы пронзили два широких луча, и легковая машина остановилась у правления. В комнату вошли Марина и двое мужчин. Одного — невысокого, пожилого, в белом овчинном полушубке — колхозники и ребята узнали сразу: это был секретарь райкома партии Бахарев. Он подошёл к столу президиума, поздоровался с людьми: кто сидел поближе — за руку, кто подальше — кивком головы. — Прошу прощения, задержались немного, — сказал Бахарев и кивнул на дверь: — Вы посмотрите, какого я вам земляка привёз!.. Идите ближе, Андрей Тимофеевич, показывайтесь… Высокий, сутуловатый мужчина, в пальто и в шапке-ушанке, подошёл к столу, поклонился, и в ту же минуту, растолкав людей, к нему бросился дед Новосёлов: — Андрюша! Пропащая же ты душа! Что ж так долго? Поезд не вёз, ноги не несли? abu abu abu abu abu Земляка окружили и взрослые и дети. Начались приветствия, расспросы. Фёдор Семёнович стоял рядом с Мариной и Галиной Никитичной, поглаживал быстро щёку и терпеливо ждал своей очереди. Варя потянула учителя за руку. — Фёдор Семёнович, а помните, вы нам загадку загадали? — вполголоса спросила она. — Разгадает её теперь Андрей Новосёлов? — Раз приехал, должен разгадать, — также шёпотом ответил учитель. Андрей наконец заметил Фёдора Семёновича и, протолкавшись к нему, крепко пожал руку. Учитель кивнул на стоящую рядом Галину Никитичну: — А эту гражданочку признаете? — Галька! — Забыв всю свою серьёзность, Андрей протянул девушке руки. — Андрюша! — в тон ему воскликнула учительница и, покосившись на школьников, спохватилась: — Здравствуйте, товарищ кандидат сельскохозяйственных наук. — Здравствуйте, товарищ преподаватель биологии. Фёдор Семёнович показал на школьников: — А это, Андрей Тимофеевич, так сказать, ваши лаборанты, подшефные… полный сбор. — Так вот вы какие! — Андрей обернулся к ребятам и протянул руку: — Ну, давайте знакомиться! Первая пожала Андрею руку Варя, потом Костя, Митя, Паша, Катя… — Марина про ваши опыты мне много рассказывала, — сказал Андрей. — Очень правильно делаете, что землёй интересуетесь. Я ведь тоже с грядки начинал, с мелочи. Сергей между тем, посовещавшись о чём-то с Бахаревым, постучал по столу и пригласил колхозников занять места. Первым заговорил секретарь райкома. Он сказал, что культура проса в их районе, да и по всей области, в большом загоне. Люди жалуются на низкие урожаи, недовольны просом, мало-помалу заменяют его пшеницей и рожью. А между тем просо так же необходимо стране, как хлеб и картофель. abu — Но об этом вам лучше меня расскажет ваш земляк, — закончил Бахарев и уступил место у стола Андрею Новосёлову. Неизвестно, когда и как школьники переместились поближе к столу президиума, но только сейчас они хорошо слышали каждое слово Андрея, видели каждый его жест. Варя налегла грудью на стол и поминутно поглядывала то на учителя, то на Костю с Митей: вот, мол, когда пришла настоящая отгадка! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Ещё до войны, по заданию правительства, учёные разработали новую агротехнику проса, — продолжал Андрей. — Был проведен массовый сев проса по-новому на колхозных полях Чкаловской области. Война помешала окончательно закрепить этот опыт. После войны широкорядный посев проса был проведен на Украине. Урожай превзошёл все ожидания. Сейчас надо и вам смелее переходить на широкорядный посев проса — дело это верное. — А вот с сорняками как быть? — спросил Сергей. — Забивают сорняки наше просо, не успеваем их выпалывать! — Насчёт сорняков учёные тоже подумали. Ручную прополку теперь можно будет заменить машинной. Ведь просо-то у нас широкорядным способом посеяно. Вот мы и пустим между рядами трактор с культиватором. Представляете, насколько это облегчит и ускорит труд колхозников? И долго ещё Андрей рассказывал о том, как надо по-новому возделывать просо. — Вот, дорогие мои земляки, зачем я приехал в ваш район. И приехал на целый год, до нового урожая. Надеюсь, что мы будем работать рука об руку и добьёмся высокого урожая проса… У вас, как мне известно, за просо отвечает Марина Балашова? — спросил в заключение Андрей. — Да, поручили Марине, — ответил Сергей. — И думаем, что в выборе не ошиблись… Вы как, товарищи? — обратился он к собранию. Колхозники одобрительно загудели. — Недаром молва идёт, — сказал дед Новосёлов: — где Марина — там и урожай. Бригадир, заметно волнуясь, поднялась со скамьи. Но, пожалуй, ещё больше волновались ребята. Они не сводили с Марины глаз и ждали, что она скажет. Варя встала за спиной сестры, зачем-то поправила ей шаль на плечах, одёрнула рукав. — Спасибо за доверие, товарищи! — поклонилась Марина колхозникам. — Раз такое дело… Ничего не пожалею! Всю душу вложу! — Молодец у тебя сестра! — восхищённо шепнул Варе Костя. Собрание вскоре закончилось. Дед Новосёлов взял Андрея за руку и, как маленького, подвёл к Фёдору Семёновичу: — Кланяйся учителю, Андрюша. В пояс кланяйся! — И поклонюсь! За мной не станет! — засмеялся Андрей. Фёдор Семёнович сконфуженно поднялся из-за стола: — Да что вы затеваете, Тимофей Иваныч? — Подумать только! Куда вы сына мне подняли! В учёные мужи парень вышел. — Старик победно оглядел школьников. — Вот, козыри, как Енисей-реку переплывать нужно! — Так уж я Андрея один и поднял! У него и других учителей немало было. — А кто первую искру высек? Кто пламя раздул? — заспорил старик. — И не говорите, Фёдор Семёныч! Вы только кругом гляньте да пальцем ткните в каждого третьего: кто таков? Ваш питомец! Из вашего гнезда вылетел… — Старик строго оглядел толпившихся в конторе молодых колхозников, Марину, Галину Никитичну, Сергея Ручьёва. — Только у них гордости хоть отбавляй: «Вот, мол, мы какие! Как родились, так и к делу сгодились, сами до всего дошли». А нет того на уме, что их чьи-то мастеровые руки лепили, да обжигали, да живую душу вдували… — Ну-ну, Тимофей Иваныч! — со смехом погрозил Фёдор Семёнович. — Что вы на моих учеников тень наводите? Грош мне цена, если я таких гордецов вырастил… — Он широким жестом показал на скамейку: — Присаживайтесь, товарищи питомцы, побеседуем… Колхозники разошлись по домам, а бывшие ученики, окружив Фёдора Семёновича, долго ещё сидели в правлении колхоза. Они вспоминали многое: трудные уроки, переводные экзамены, экскурсии на Большие Мхи, комсомольские субботники, охрану по ночам первого колхозного трактора, а больше всего — школьных товарищей… Ребята стояли в полутьме у двери и внимательно слушали разговоры за столом. — Вот и мы так! — вполголоса сказала Варя. — Кончим школу и разлетимся кто куда. Одни будут хлеб выращивать, другие машины строить, третьи ещё что-нибудь, а Фёдора Семёновича мы всё равно не забудем. Нет, хорошо быть учителем! — Учителем хорошо, — согласился Костя: — у него друзей много. Сергей говорил, что Фёдор Семёнович стольких людей обучил, что из них целый полк можно составить. Наконец беседа за столом прекратилась. Все вышли на улицу и стали прощаться. Костя с товарищами догнал Галину Никитичну и Марину у колодца. Увидев ребят, учительница с удивлением спросила, почему они не расходятся по домам. — А мы узнать хотели… — помявшись, сказал Костя. — Наша школьная бригада будет по новому способу просо выращивать? Галина Никитична посмотрела на Марину: — Мне кажется, ребята на это имеют полное право. — Согласна с вами, — кивнула Марина и пообещала пригласить на очередное занятие школьной бригады Андрея Новосёлова. — Полный вперёд! — удовлетворённо сказал Костя и предложил всем покататься на лыжах. — Галина Никитична, Марина, поедемте с нами! — Может, и правда тряхнуть стариной? — засмеялась учительница. — Обязательно! — согласилась Марина. — Мы ещё им покажем, как надо кататься! Минут через десять лыжники уже поднимались на «школьную гору». Светила полная луна, прочный наст хрустел под ногами, всё кругом казалось отлитым из звонкого хрусталя. Вот слоистые облака набежали на луну, притушили её молодой блеск, но и тогда темнота не могла заполонить всю округу. Среди заснеженных полей и чёрных недвижимых лесов и перелесков то там, то здесь вставали отсветы электрических огней. Ребята долго любовались зрелищем ночного сияния. — Теперь ночью с дороги не собьёшься, — сказал Паша. — Везде огни. Вон над Соколовкой зарево, вон над Почаевом… — По этим огням, наверное, до самой Москвы дойти можно, — вслух подумала Варя. — А ты попробуй! — засмеялся Витя. — Прямо от Высокова, без остановки. У самой школы шумную компанию нагнали на лыжах Колька и Сергей. — Просим зачислить в команду! — громко крикнул Сергей. Галина Никитична кивнула им головой: — Присоединяйтесь! Очень рады! — А ну, кто со мной без палок со «школьной горы» съедет? — задорно выкрикнула Марина и, отбросив палки в сторону, покатилась вниз. Все устремились за ней следом. Глава 35. ВЕСНА ИДЁТ Близилась весна. Снег потемнел, всюду пробивались говорливые ручейки, на пригорках выступали первые проталины. В большую перемену, когда солнце затопило всю школу, Костя вышел на улицу и увидел Кольку с Петькой. Скинув башмаки, они вприпрыжку бегали по жёлтым сосновым брёвнам. Костя кинулся к братишке, и не миновать бы Кольке крепкого подзатыльника, но тот вовремя схватил Костину руку и прижал её к бревну: — Ты потрогай… Тёпленькое! Как печка!.. На другой день утром Колька влетел в «живой уголок» и заорал так, словно в школе начался пожар: — Грачи прилетели, грачи! Все, кто был в «живом уголке», не одеваясь, бросились на улицу. Не отстала от ребят и Галина Никитична. И верно, белоносые грачи уже кружили над берёзами, присматриваясь к старым гнёздам, и громко о чём-то кричали. В этот же день на доске наблюдений природы, что висела в школьном зале, появилась запись: «Прилетели грачи. Донесение Коли Ручьёва». Колька ходил гордый и безбожно хвастал, что он теперь не пропустит прилета ни одной птицы и имя его долго не сойдёт с доски. Но вскоре на доске наблюдений природы появилась новая запись: «Началось движение сока у берёзы. Донесение Пети Балашова». И тут же, около доски, висела бутылочка с мутной жидкостью. Колька во всеуслышание заявил, что это совсем не берёзовый сок, а обыкновенная вода из колодца. Разобиженный Петя позвал в свидетели Варю и угостил её жидкостью из бутылочки. Варя подтвердила, что это настоящий берёзовый сок. Посрамлённый Колька огорчился, но через несколько дней, когда в классе шёл пионерский сбор, притащил живого скворца. Был тот скворец иссиня-чёрный, нахохлившийся, большеротый. — Только что прилетел! — сообщил Колька. — Хотел в скворечню влезть и свалился. Устал, наверное, с дальней дороги. …Весна принесла немало новых забот школьной бригаде. На очередном занятии кружка ребята окончательно утвердили план весенних работ. Решено было посеять на Пасынках просо, яровую пшеницу, овёс и посадить по методу Анны Кораблёвой полгектара картошки. Дела школьной бригады всколыхнули всю школу. Ваня Воробьёв напечатал в стенгазете большую статью под заголовком: «Поддержим почин восьмого класса!» Костю вызвали на комитет комсомола, и он рассказал о работе бригады. Девятый класс, по примеру восьмого, организовал школьную бригаду № 2 и решил выращивать на семена клевер, люцерну и тимофеевку. Заинтересовались агрономической учебой и учителя. Как-то раз Мария Антоновна вела урок в восьмом классе. По обыкновению, она излагала материал ровным, глуховатым голосом и, близоруко щурясь, писала на доске формулы. После истории с «чесночной реакцией» восьмиклассники всячески сдерживали себя, в классе сидели тихо, но учительницу слушали невнимательно и рассеянно. Вот и сейчас каждый занимался чем мог. Костя первые минуты старался довольно добросовестно слушать Марию Антоновну. Но потом его начала разбирать досада: и почему учителя так не похожи друг на друга? То ли дело Клавдия Львовна! Она рассказывает о Пушкине, и ты видишь, как поэт, живой, непокорный, ходит по комнате, читает друзьям стихи, беседует с Ариной Родионовной… Или вот появляется в классе Фёдор Семёнович: он чертит на доске схемы, пишет формулы, а тебе кажется, что учитель взял тебя за руку, ведёт по широкому миру и ты разгадываешь вместе с ним одну загадку за другой. А Мария Антоновна почти слово в слово повторяет написанное в книге и заставляет без конца записывать формулы! «Об этом я сам прочту по учебнику, и у меня времени меньше уйдёт», — решил Костя и, достав тетрадь, занялся другими делами. С последней парты донёсся громкий шёпот. Это привлекло внимание Марии Антоновны. Она обернулась к классу, и лицо её омрачилось: вот опять её плохо слушают, и никто ничего не записывает. Паша читает книгу, Катя мечтательно смотрит в окно, Алёша с Васей перекидываются записками. И только Костя Ручьёв что-то усердно пишет в тетради. Учительница прошла между рядами парт и остановилась около мальчика. Костя, ничего не замечая, продолжал писать. — Надеюсь, что ты записываешь мои объяснения по химии? Не так ли? — спросила Мария Антоновна и заглянула мальчику через плечо. — Позволь, позволь! Я что-то не вижу здесь ни одной формулы. Костя вспыхнул и поднялся. Отступать было поздно. — Тут другое, Мария Антоновна!.. — Действительно, другое. — Учительница взяла тетрадь и вслух прочла: — «План весенних работ школьной бригады. Первое — вручную отобрать семена. Второе — запасти золу и перегной. Третье — получить в колхозе минеральные удобрения…» Та-ак!.. Очень интересно! Но почему, собственно, подобными делами следует заниматься на уроке химии? Костя молчал. Мария Антоновна вернулась к столу и тяжело опустилась на стул. Восьмиклассники неодобрительно посматривали на Ручьёва: опять теперь пойдут разговоры, что они плохо ведут себя на уроках химии! — Я, признаться, не очень доверяла вашей школьной бригаде, — заговорила Мария Антоновна — Но своим опытом с просом вы доказали, что это начинание серьёзное. Меня удивляет только одно: почему вы так равнодушны к изучению химии? Вот вы пишете в своём плане о золе, о перегное, о минеральных удобрениях. А зачем они нужны в сельском хозяйстве? Какие вещества берут из почвы растения? Что представляет собой почва?.. Все эти вопросы можно понять только тогда, когда знаешь химию. Как же вы хотите постигнуть тайны плодородия земли, управлять ростом растений, когда уроки химии для вас самые неприятные часы в расписании! Класс насторожился. А учительница, волнуясь всё больше и больше, говорила о химических заводах-гигантах, которые готовят миллионы пудов удобрений, говорила о том, какие чудеса творит химия на колхозных полях, как она помогает колхозникам повышать плодородие земли, спасать хлеба от вредителей, выращивать щедрые урожаи. Право, об этом стоило послушать! Костя не удержался и шепнул Паше: — А здорово Мария Антоновна рассердилась! Даже слушать интересно. Урок прошёл незаметно, и ребятам показалось, что звонок прозвенел раньше времени. В перемену они окружили Марию Антоновну и забросали её вопросами. Костя пошептался с Пашей Васей и подвёл их к учительнице: — Мария Антоновна… это у нас докладчики насчёт удобрений… Только мало ещё они в них понимают. — Так в чём же дело? — Помогите им доклад подготовить. Мария Антоновна задумалась. Фёдор Семёнович не раз упрекал её в том, что она слишком книжно и сухо преподаёт свой предмет, советовал приглядеться к работе школьной бригады, вникнуть глубже в жизнь школьников. Просила помочь ребятам и Галина Никитична. Может быть, они и правы… Ведь всего один год работает Галина Никитична в школе, а ребята уже льнут к ней, дорожат каждым её словом. О Фёдоре Семёновиче уж и говорить нечего. А вот она живёт вдалеке от всех, сторонится ребят, и те платят ей той же монетой… И это тяжело!.. — Хорошо, — согласилась Мария Антоновна. — Пусть ребята зайдут ко мне. Только с одним условием: на моих уроках планов больше не писать. — Не будет этого! — пообещал Костя. Через несколько дней Паша и Вася выступили перед ребятами с докладом. Рядом с ними сидела преподавательница химии. Она принесла в пакетиках образцы минеральных удобрений, показала их членам бригады и помогла ребятам рассчитать, сколько каких удобрений надо запасти для полевого участка. Вскоре школьная бригада начала возить на Пасынки навоз. Отвезли возов двадцать, явился Сергей и сказал: — Стоп, хлопцы! Хватит! Ребята принялись доказывать, что по плану должны доставить на свой участок не менее сорока возов. — Глаза у вас завидущие, — упрекнул председатель. — Всё себе да себе, а другим что же останется? Как ребятам ни было досадно, но пришлось согласиться. Они начали гадать, где бы ещё раздобыть навозу. Паша вспомнил, что навоз можно заменить торфом или илом из пруда. Но ни того, ни другого под руками не было, и пришлось только с сожалением вздохнуть. В этот же день Витя Кораблёв, захватив лопату, повёл Костю в поле, километра за два от колхоза. Ребята остановились у небольшой рощицы, и Витя начал копать в плотном снегу яму. Вскоре показалась тёмная, мёрзлая земля. — Вот тебе и находка! — сказал Витя. — Здесь в лощине во время войны кавалерийская часть формировалась, кони стояли. Смотри, сколько перегною накопилось! — Так он же мёрзлый… как камень. Топором не возьмёшь. — Будем оттаивать. На другой день после занятий члены школьной бригады вышли к рощице. Они очистили от снега большой участок земли, натаскали соломы и зажгли её. Перегной вскоре оттаял, и ребята принялись возить его на Пасынки. Они закончили работу к вечеру и, усталые, грязные, но довольные, пошли домой. — А Витька-то у нас прямо кладоискатель, — сказал Паша. — Надо бы ему за находку благодарность объявить, — посоветовал Косте Митя. — Не за что! — покраснев, заявил Витя. — Это мне отец с матерью про перегной рассказали. — И он прибавил шагу. Ребята переглянулись. Потом Митя догнал Кораблёва и спросил, почему тот не подаёт заявления в комсомол. — Прахова хочу подождать… Пока он экзамены не сдаст, — хмуро признался Витя. — Я его вроде завалил тогда осенью, а теперь попробую вытянуть… Он помолчал, а потом, когда подошли к околице деревни, неожиданно спросил: — А вы… вы можете за меня поручиться? Только прямо скажите! — и в упор посмотрел на Варю и Костю. — Я могу, — ответила Варя. — Теперь могу! — Конечно, поручимся… Какой может быть разговор! — в тон ей отозвался Костя. — Ребята, смотрите! — показала Катя. — Мария Антоновна переправу ищет! Все оглянулись. Прижав к груди стопку тетрадей, Мария Антоновна стояла посреди дороги, перед широкой промоиной, и не знала, как через неё перебраться. Костя вместе с Пашей и Митей побежали к крайней избе. Они нашли несколько жердей, лежавших за крыльцом, приволокли их к промоине и перебросили с одного берега на другой. — Мост наведён! Пожалуйте, Мария Антоновна! — Костя протянул учительнице руку и помог перейти. — Спасибо… сапёры! — улыбнулась учительница и посмотрела на размытую дорогу. — Весна-то как шагает! Скоро и Чернушка вскроется… А вы, ребята, откуда? — Мы, Мария Антоновна, химией занимались, — ухмыльнулся Костя. — Перегной на участок возили. — Всё точно по норме сделано, — пояснил Паша. — Как вы нам тогда объясняли… — Экие усердные! — вздохнула учительница. — Чтоб вам на уроках этого усердия прибавилось! Осторожно ступая по чёрной осевшей дороге, Мария Антоновна побрела к дому. Ребята долго смотрели ей вслед. — А зря мы, пожалуй, химичку недолюбливаем, — сказала Катя. — И совсем она не плохая. — Вот что, — Митя оглядел ребят: — у кого по химии запущено, надо будет нажать. — И чтобы на уроках Марии Антоновны вести себя как полагается! — строго добавил Сёма Ушков. Глава 36. ПЕРВАЯ БОРОЗДА Весна наступала. Лопались почки на деревьях, пробивалась первая трава на лужайках, прилетали всё новые и новые птицы. Целыми днями от «кузнечного цеха» доносились весёлая перестрелка выхлопных труб, рёв моторов — перед выходом в поле проверяли тракторы. Паша и Алёша Прахов почти каждый день после занятий таинственно исчезали из школы. А наутро приходили в класс пропахшие керосином, с масляными пятнами на рубахах. — Что это от вас, как от цистерн, несёт? Хоть форточку открывай! — с невинным видом спрашивали девочки. — Может, в керосине купались? Алёша с таким же невинным видом поводил остреньким носом и благоразумно прятал в карманы плохо отмытые руки: — Мерещится вам… Воздух вполне нормальный. — Вы ребят особенно не донимайте, — как-то раз посоветовала девочкам Галина Никитична. — Они школе сюрприз готовят. И верно, мальчики в эти дни много времени проводили в мастерской у Якова Ефимовича. Часами не отходили они от мотора трактора, когда его начинали разбирать. Подавали трактористам инструменты, промывали в керосине части мотора, осматривали каждую деталь. То и дело ребята приставали к Якову Ефимовичу, чтобы он устроил им экзамен и выдал права на вождение трактора. — Ишь, чего захотели!.. — усмехался тот. — Только азы усвоили, и сразу права им подавай. Всё же он пригласил механика из МТС и Фёдора Семёновича. В их присутствии ребята сами запускали трактор, находили неисправности в моторе и устраняли их. — Кое-что уже смекают, — сказал в заключение Фёдор Семёнович. — Надо будет ребят в борозде проверить. Между тем земля на высоких участках поля подсыхала. Трактористы начали пахоту. Выехал на Пасынки и Саша Неустроев. Полтора дня он поднимал Маринину делянку, потом пустил трактор на участок школьной бригады. Но не успел Саша сделать первую борозду, как на конце загона появились Паша Кивачёв и Алёша Прахов. Тракторист забеспокоился: наверное, опять эти дошлые хлопцы начнут проверять глубину вспашки, присматриваться к предплужникам. Он остановил трактор, спрыгнул с сиденья и оглядел борозду. Кажется, придраться не к чему. И Саша весело откозырял подошедшим ребятам: — Наше вам, товарищи контролёры! Какие будут замечания? — Да нет, мы не за тем, — сказал Паша. — Мы на тракторе пришли работать. Хотим свою делянку сами вспахать. — Лихо! — фыркнул Саша. — Вчера — агротехники, сегодня — механизаторы. А завтра на какую тему сочинение будет? Паша принялся доказывать, что они всю зиму обучались у Якова Ефимовича тракторному делу и, может быть, в недалёком будущем получат законные водительские права. — Вот и приходите… в недалёком будущем! — отмахнулся тракторист. В спор вмешалась подошедшая Марина. — Да, Саша, — сказала она, подмигнув при этом мальчикам, — Фёдор Семёнович очень просил, чтобы ты шефство взял над ребятами. — Какое шефство? — Ты же бывалый тракторист, со стажем… Вот и попрактикуй ребят. — Если учитель просит, это, конечно, можно, — подобрел Саша и строго оглядел подростков. — Ладно, дам я вам за баранку подержаться. Ну, кто первый? Ребята почти одновременно кинулись к трактору, но Прахов успел забраться на сиденье раньше Паши. Дрожа всем телом, он судорожно схватился за руль. Саша Неустроев положил на его руки свои. Мотор несколько раз чихнул, и трактор тронулся. Засверкали и задымились на весеннем солнышке маслянистые, чёрные пласты земли. Паша и Марина шагали рядом с трактором и не сводили с Алёши глаз. Вскоре Саша снял свои руки с Алёшиных, и мальчик с довольным видом покосился на Пашу. Он проехал три круга и готов был сделать хоть ещё десять, пока Кивачёв не крикнул ему, что надо иметь совесть. Алёша остановил трактор и спрыгнул на землю. — Ну как? Получается у меня что-нибудь? — спросил он. — Оценка потом будет, — заявил Саша Неустроев. — Давай следующий. Место за рулём занял Паша. Неожиданно из лощины показались члены школьной бригады, Колька с Петькой и Фёдор Семёнович. — Эге! Да вам тут полный смотр предстоит! — присвистнул от удивления тракторист. — Держись, Кивачёв! — Как борозда? Не очень кривая? — спросил Паша, не решаясь от волнения оглянуться назад. — Ничего, ничего, терпеть можно! — успокоил его тракторист. — Только не горбись так за рулём! Паша лихо сбил на затылок кепку, приосанился, развернул плечи. На конце загона Неустроев протянул к рулю руки, чтобы помочь повернуть машину, но Паша дёрнул плечом и сам вырулил трактор в борозду. Школьники и Фёдор Семёнович поравнялись с машиной и зашагали с ней рядом. Костя что-то кричал Паше, старался заглянуть ему в лицо. Митя то и дело измерял глубину вспашки. Колька с Петькой, размахивая руками, бежали впереди трактора, как будто прокладывали ему дорогу. А широкогрудый трактор шёл своим могучим шагом. От него несло жаром. Мотор гудел ровно и басовито, словно хотел сказать, что за его рулём сидит человек с умелыми и надёжными руками. Наконец машина стала на заправку. — Ну, как наши ребята? Подают надежду? — обратился к трактористу Фёдор Семёнович. — Шлифовочка, конечно, нужна, но толк из них будет, — покровительственно ответил Неустроев. — С таким шефом да чтоб толку не было! — засмеялась Марина и сообщила учителю, что Саша Неустроев с сегодняшнего дня взялся передавать молодым трактористам свой опыт. — Я? Опыт?.. — опешил Саша. — Да мне ещё самому гнать-догонять! — Решил, решил… Мы свидетели! — засмеялся Прахов. — Ничего, Саша, дружба с ребятами тебе не помешает… — сказал Фёдор Семёнович и, ступив на вспаханный участок, взял горсть земли. — Знатно землицу разделали, знатно! Над полем носились чёрные грачи, опускались на вспаханную землю и выискивали белыми клювами личинки. …Дни шли за днями. В полях уже посеяли овёс, ячмень, яровую пшеницу, а земля на Пасынках, отведённая под просо, оставалась незасеянной и зарастала сорняками. — Пора, Марина, за просо браться, пора! — напоминал Никита Кузьмич. — И так все сроки прошли. — Нельзя, Никита Кузьмич… Мы ведь как решили? По-новому сеять… Сорняки хитростью одолеть. — Ах да, да… — спохватился Никита Кузьмич и, поглядывая на сорняки, озабоченно покачивал головой: — Вот же нахлебники лезут, тьма-тьмущая! Всю землю готовы заполонить. И верно, сорные травы, словно радуясь, что люди для них так заботливо разделали землю, росли буйно и неудержимо. — Это нам и нужно! — порадовался Андрей Новосёлов, заехавший как-то раз на Пасынки. Он смерил температуру почвы и сказал, что в ближайшие дни можно начинать атаку на сорняки. Через три дня, когда почва достаточно прогрелась, Саша Неустроев выехал на тракторе в поле. Только теперь трактор тянул за собой не четырёхлемешный плуг с блестящими отвалами, а культиватор с острыми железными наконечниками, похожими на гусиные лапы. Лапы подрезали корни сорняков, взрыхлили верхний слой почвы, и поле из зелёного вновь стало чёрным. — Теперь можно и сеять, сорняки нам не страшны, — сказала Марина и предупредила Костю, чтобы в воскресенье вся школьная бригада собралась на Пасынках. Весть о том, что ребята сами будут сеять просо, быстро облетела школу. Когда в воскресенье утром члены бригады привезли на подводе мешки с просом, они увидели на Пасынках столько школьников, что невольно переглянулись. Ребята расхаживали по делянке, осматривали новенькую сеялку, заглядывали в пустой ящик, трогали рычаги. — Это что здесь за народное гулянье? — нахмурился Костя. — Давай-ка, Паша, наведём порядок! И он потребовал, чтобы все отошли от сеялки на десять шагов и не расхаживали по делянке. — Ого! Хозяева приехали! — засмеялись школьники. Вскоре подошли Галина Никитична и Марина. Марина попросила членов школьной бригады подойти поближе к сеялке и задала им несколько вопросов: какие способы сева они знают, почему просо лучше сеять широкими рядами, как надо устанавливать сеялку? В разгар беседы к Паше подобрался Алёша Прахов и вполголоса спросил: — Чего это трактор задерживается? Может, поломка какая? — Не должно. Наверное, горючим заправляется, — ответил Паша, хотя он и сам то и дело с беспокойством посматривал на дорогу. Наконец, блестя на солнце светлыми шипами колёс, показался трактор. Он подошёл к краю делянки, развернулся, и к нему прицепили сеялку. Ребята наполнили ящик сеялки семенами проса. Саша Неустроев сел за руль. Можно было начинать. Алёша и Паша выразительно посмотрели на Марину. Та развела руками — что, мол, с вами поделаешь! — и обратилась к трактористу: — Саша, ребята и сеять сами желают. Ты уж допусти их к трактору. — А потом мне проработка будет за челноки да огрехи. Нет уж, увольте! — заспорил было тракторист, но, заметив умоляющие глаза ребят, смирился. — Так и быть, допущу! Но только одного. — Но нас же двое! — заметил Паша. — Не спорьте! Сев — дело тонкое… И должен его кто-нибудь один проводить от начала до конца. Вот и выбирайте лучшего. Ребята поёжились. Кто же кому уступит? Это ведь не так просто, когда у делянки собралось столько школьников. — Чтоб обид не было, давай жребий кинем… — предложил Паша и вдруг заметил Алёшину мать — она подходила к делянке. — Ты что, звал её? — Звал, — признался Алёша. — Я думал, по очереди трактор водить будем. Пусть бы она на меня посмотрела. Дарья вступила в разговор прямо с ходу: — Всё ещё стоите, рядите да судите! А мой-то Алёшка напустил пыли: «Приходи, мамка, посмотри. Я просо сеять буду, сам трактор поведу». — Она махнула рукой: — Да куда ему в калачный ряд! Зря я только от дела оторвалась… Костя и Паша переглянулись, без слов поняли друг друга и подтолкнули Алёшу к трактору: — Садись за руль… твоя очередь. — Пашка, а как же ты? Может, и впрямь жребий кинуть? — Занимай место, кому говорят! — зашипел Костя. Алёша не заставил себя больше просить и, словно на крыльях, вспорхнул на сиденье. Трактор тронулся и плавно потянул за собой сеялку. Носики сошников вошли в рыхлую почву. Паша, Костя и Вася Новосёлов, сняв обувь, шли вслед за сеялкой и зорко следили за тем, чтобы на сошники не налипала земля. Школьники остались на конце загона. Сколько раз они видели, как их отцы и матери засевали поле рожью, пшеницей и другими семенами, но никогда это не занимало их так, как сейчас. Они, казалось, видели, как скользкие тугие зёрнышки проса вытекали через сошники в почву и затаивались среди комочков земли, чтобы через несколько дней пробиться наружу дружными зелёными всходами и заполнить всю делянку. — Сеют! Сами сеют! — восторженно закричал кто-то из школьников. Алёшину мать этот крик словно вывел из оцепенения. Она вдруг разулась, ступила на засеянный участок и крупно зашагала вслед за сеялкой. Догнала трактор и, не сводя глаз с сына, сидящего за рулём, дошла до конца загона. Здесь трактор развернулся, двинулся в обратную сторону, а Дарья по-прежнему, как заворожённая, следовала за ним. И, только когда машина остановилась около школьников и тракторист вместе с Алёшей, подняв капот, принялся копаться в моторе, Дарья обрела дар речи. — Ну, спасибо тебе, мастер — золотые руки! — подошла она к Саше Неустроеву. — Алёшку моего к делу привадил! На тракториста вытянул! Да я тебе за такое не знаю что сделаю… — Что вы, тётя Даша! — опешил тракторист. — Моих тут заслуг дробь малая. Вы вот кого благодарите!.. — Он показал на ребят, на Марину, на учительницу. Дарья с недоумением оглянулась: — Так уж много у него помощников? — Много, Дарья Гавриловна, много! — засмеялась учительница и протянула ей сапожки. — Да вы обуйтесь, ещё простынете… — Внимание! Сев продолжается! — закричал Алёша и, запустив мотор трактора, вскочил на сиденье. Глава 37. ЧЕРЕЗ КРУТЫЕ ПЕРЕВАЛЫ Если бы кому-нибудь довелось весной побывать в высоковских местах, он мог бы заметить немало любопытного. Вы идёте, скажем, в высоковскую школу. Припекает солнце, уже слегка пылит дорога, хочется пить, и вы сворачиваете в сторону к родничку, что приветливо журчит у подножия «школьной горы». Осторожно раздвигаете кусты, ищете глазами берестяной черпачок и замираете: на скамейке сидит мальчик и читает книгу. Ветка калины касается его плеча, шмель трубно гудит над его ухом, но мальчик только зажимает ладонями уши и не отрывает глаз от страницы. Изредка он поднимает голову, смотрит невидящими глазами поверх кустов, шевелит губами и потом вновь обращает глаза к книге. Так не будем же мешать мальчику! И вы идёте дальше. Вот уютная, прогретая солнцем полянка среди зарослей. Здесь бы только резвиться кузнечикам да, забравшись на тёплый пенёк, отдыхать юркой ящерице! Но что это? Белой тесьмой к веткам орешника привязана географическая карта, и группа девочек, окружив её, путешествует по малым и большим рекам, выплывает в синие моря, поднимается на высокие горы. На поляну врывается ветер, карта надувается, как парус, и, кажется, зовёт девочек поскорее отправиться в дальнее плавание. Пожелаем же им счастливого пути! Вы приближаетесь к школьному саду и слышите, как за зелёной изгородью чей-то юношеский голос начинает читать стихи. Сначала неуверенно, тихо, но потом всё смелее и громче. К нему присоединяются другие голоса, и вот уже на весь сад звучат стихи Лермонтова о родине: …Но я люблю — за что, не знаю сам — Её степей холодное молчанье, Её лесов безбрежных колыханье, Разливы рек её, подобные морям… Не думайте, что это урок коллективной декламации. Это просто высоковские школьники повторяют очередной билет по литературе. Где только в эту весну они не готовились к испытаниям: в классах, дома, на лугу, в огородах, на берегу реки! Восьмиклассники облюбовали себе место в дальнем углу сада. Здесь было покойно, тихо, раскидистая черёмуха отбрасывала густую тень. Занимались группами и в одиночку, но Митя и Сёма Ушков зорко смотрели, чтобы ребята далеко не разбредались и держались границ облюбованной зоны. Сегодня, проведя очередную перекличку, Ушков обнаружил, что Алёша Прахов исчез из школьного сада. Он отправился на поиски. Алёшу удалось обнаружить у родника. — Забыл, как мы на собрании постановили? — набросился на него Ушков. — Заниматься всем вместе, кучно, проверять друг друга! — Двоек у меня не будет… Головой ручаюсь! — заверил Алёша. — На тройках думаешь выехать? Тоже не много чести классу. Ты скажи: почему к роднику ушёл? — Так пить же хочется… горло пересохло. — Ах, горемычный, замаялся! А ты бутылочку с водой захватывай. Пришлось Алёше вернуться в школьный сад и присоединиться к ребятам. А кругом так много было соблазнов! Чьи-то незримые руки уже прошили зелёный луг первыми стежками цветов. Призывно шумел молодой, душистой листвой лес. В саду на все лады свистели и пели птицы, и школьникам казалось, что они слетелись сюда только затем, чтобы помешать им заниматься. Блестела на солнце река, и Вася уверял всех, что он слышит, как в воде плещется рыба. В поле по-прежнему неумолчно и басовито гудели тракторы, как будто над колхозом проплывали эскадрильи самолетов. Но вот в мерный гул моторов вплёлся сердитый вой, отчего Паша приподнялся и озадаченно прислушался: — Верно, взгорок пашут. Тяжело машине! Как бы мотор не перегрелся. — Теперь этот со своим мотором! — плачущим голосом пожаловалась Катя. — Ну нельзя нам в саду заниматься, никак не возможно! Пойдёмте в класс. — Садись, брат, садись! — Костя потянул Пашу за руку. — Выдюжит твой трактор! Паша опустился на траву, придвинул к себе учебник и зажал уши ладонями. Некоторое время занятия шли спокойно и чинно. Но вот какой-то золотистый усатый жучок выбежал на страницу книги, которую читал Костя, осмотрелся, пошевелил усиками и вновь юркнул в зелёную траву, словно он затем только и появился, чтобы пригласить мальчика отправиться с ним в путешествие по весенней земле. И Костя, не спуская глаз с жучка, пополз вслед за ним, пока Паша не дёрнул приятеля за ногу: — Отставить жуков! Начали проявлять признаки беспокойства и Вася с Алёшей. Они шепнули Ручьёву, что не мешало бы сбегать на Пасынки и проверить, как чувствуют себя всходы проса. — Живы-здоровы, кланяются вам, — усмехнулся Костя. — Ты уже побывал, разведал? — обиделся Вася. — Утром, чуть свет. А вы бы спали больше! Костя усадил приятеля около себя, спиной к полю. Он и сам старался не смотреть на Пасынки, которые за последние дни удивительно похорошели от зелёных, прямых как стрелы рядков всходов. …Наконец наступил первый день испытаний. Утром Костю разбудила Марина: — Вставай, Костюша! Умойся, оденься… Сегодня день такой, нельзя залёживаться. — Верно, верно! — отозвался Сергей. — Тут как солдат перед боем: на позицию явись в полной боевой. Неделю тому назад Марина с Сергеем съездили в районный загс, а потом в колхозном клубе состоялась свадьба. Гостей было много. Молодожёнов приветствовали от правления колхоза, от комсомола, от школы. Митя Епифанцев выступил с речью от школьной бригады. Молодожёны посадили Костю и Кольку рядом с собой. Ребятам хотелось перебраться на другой стол, но Марина с Сергеем засмеялись и сказали, что никуда их не отпустят, так как они, можно сказать, их сваты. Колька потом спросил у Кости: что такое «сваты»? Тот долго объяснял, но братишка, кажется, так ничего и не понял. После свадьбы Марина перешла жить к Ручьёвым. Позавтракав, Костя в новой белой рубашке, туго перехваченной ремешком, вышел из дому. Сергей, как будто ему нужно было сходить за водой, схватил ведро и проводил брата до колодца. И, чувствуя, что нужно как-то подбодрить Костю, сказал на прощание: — Ты, главное, не страшись!.. Смелость, она города берёт. — А я не страшусь! — Костя с улыбкой кивнул Сергею и легко пошёл вдоль улицы. В третьем доме от края жили Праховы. Костя привычным движением открыл калитку с «секретом» и вошёл в избу. Алёша ещё спал. Костя бесцеремонно растолкал приятеля. Тот лениво выполз из-под одеяла и, покачиваясь, принялся натягивать помятую рубашку. — Э-э, нет, отставить! В таком затрапезном виде тебя и в школу не пустят. — И Костя обернулся к вошедшей в избу Алёшиной матери: — Тётя Даша, дайте ему чистую рубашку. — Да есть, есть рубаха! Ещё вчера приготовила, — засуетилась Дарья. — А ещё вихры уйми, — заметил Костя, — учителей напугаешь. Алёша покорно надел новую рубаху, расчесал волосы. — Костюша! — подошла к мальчику Дарья. — Как с Алёшей-то будет? Не застрянет он на второй год? Ты уж, будь добрый, подскажи ему чуток, если запнётся где… — Что вы, тётя Даша! — нахмурился Костя. — Нельзя так. Мы ж по-честному сдаём… Да Алёша и так всё знает, не нужно ему никаких подсказок. Ведь правда, Алёшка? — Так-то оно так. Вот только память у меня слабая, — почесал затылок Прахов. — Ну, дай вам счастья да удачи! — сказала Дарья, и мальчики вышли на улицу. На крыльце они столкнулись с Витей Кораблёвым. — Уже поднял? Вот и ладно, — кивнул он Косте. Вскоре к мальчикам присоединились Митя, Варя, Катя и Вася Новосёлов. Все они неторопливо миновали мост через Чернушку, берёзовую аллею и остановились у подножия «школьной горы». Алёша вдруг со всех ног бросился к родничку и, припав к нему, долго пил ледяную воду, отчего у него заныли зубы и заломило в висках. — Что ты? — удивился Костя. — Ещё не жарко. — Говорят, из родничка перед экзаменами попьёшь — обязательно счастливый билет достанется. Школьники засмеялись. — Счастливый-то билет знаешь где он? — Витя постучал себя по лбу. — Ты, Алёшка, как задачку получишь, первым долгом не торопись. Подумай как следует, вникни… На дороге показалась рессорная тележка. В ней ехал Яков Ефимович. Заметив у родника школьников, он помахал им рукой: — Э-эй, высоковские, смотрите у меня… нашу колхозную марку не портить! Домой жду с победой! — Слыхали? — спросил Костя. — Помните, какое мы слово дали насчёт учения? Так вот, давайте покажем… Чтобы все видели: год мы не зря прожили, не на ветер слово пустили! — Да что там много говорить! — взмахнул рукой Паша. — Пошли, ребята! — Пошли! Полный вперёд! — подхватил Алёша. По крутой тропинке ученики поднялись к школе. И как раз вовремя, потому что вскоре прозвенел звонок. Школьный дворик опустел, коридоры затихли. В классах начались экзамены. * * * Восьмиклассники, сдав письменные работы по алгебре, собирались в школьном саду около Галины Никитичны. Одни сразу валились на траву и, раскинув руки, лежали и блаженно улыбались, словно только что поднялись на высокую гору. Другие торопливо рассказывали учительнице, как они волновались в классе, просили проверить, правильно ли решены задачи. Подошли красные, возбуждённые Вася с Пашей и посмотрели на всех отсутствующими глазами. — Ну как? С победой? — бросился к ним Митя Епифанцев. — Да, как будто, — кивнул Паша и обратился к Васе: — У тебя по первой задачке сколько в ответе получилось? — Сто тридцать семь целых, двадцать пять сотых, — ответил Вася. — А у тебя? — Сто тридцать семь с четвертью. — Значит, напутали, неправильно решили! — Вася от огорчения даже ударил себя по лбу. Кругом захохотали, а Митя сказал, что ребята совсем запарились, и посоветовал им окатиться водой. Галина Никитична спросила, как чувствует себя в классе Алёша Прахов. — Сидит мрачнее тучи, ногти грызёт, три листа бумаги порвал, — ответил Паша. — Не иначе, засыплется! — вздохнула Катя. Подбежала Варя и сообщила, что Прахов молодец: в окна не смотрит, к соседям через плечо не заглядывает. — А Костя с Витей почему застряли? — спросила Катя. — Алёшу ждут… Они давно всё решили, а из класса не уходят: смотри, мол, Алёша, время ещё есть, мы не спешим, думаем, и ты не торопись! Наконец появились Костя, Витя и Алёша. Все бросились к Алёше и потребовали, чтобы он вспомнил, какая ему досталась задача. Лучшие математики записали на бумажках условие задачи и, разойдясь в стороны, принялись решать её. Потом сверили свои ответы с Алёшиным. — Кажется, Прахова можно поздравить, — облегчённо вздохнул Витя. — Одолел перевал. Кто-то шутливо крикнул: «Качать Прахова!» И мальчишки со смехом бросились к Алёше. Но он, пунцовый, взъерошенный, крепко вцепился руками в садовую скамейку, и ребятам удалось оторвать от земли только Алёшины ноги. — Обождите качать! Пусть он другие перевалы одолеет, — вступился за него Костя. Глава 38. ВОКРУГ СВЕТА И вот взят последний перевал, сдан последний экзамен! Галина Никитична раздала ученикам табели и поздравила всех с успешным окончанием восьмого класса. Да и для неё самой этот год был годом больших испытаний: найдёт ли она своё место в школе, сумеет ли повести за собой ребят? Но сейчас с чистой душой можно сказать себе, что год прожит недаром. Правда, путь был нелёгкий, перевалов было много, но класс шёл дружно, каждый чувствовал локоть товарища, никто не отстал, не потерялся. — Перед тем как расстаться на лето, — сказала учительница, — мне хотелось, чтобы вы прослушали одно письмо. Это письмо получено с Украины, от ваших товарищей — школьников. Прочти его, Митя! Мальчик подошёл к столу, откашлялся и начал читать: — «Здравствуйте, дорогие ребята из Высокова! Отвечаем на ваше письмо. Передайте Косте, что „сопку Ручьёва“ у нас все хорошо знают. Этот высокий холм находится недалеко от нашего колхоза. Мы часто туда ходим и ухаживаем за могилой, в которой похоронен боец Ручьёв, погибший смертью храбрых в боях за Родину. Весной мы посадили около могилы кусты сирени и акации. Пришлите нам карточку Костиного отца и полную биографию его жизни. По вашему примеру, мы также создали у себя школьную бригаду высокого урожая и будем выращивать на участке сортовую кукурузу. Если желаете, можем прислать вам на развод немного семян. Недавно мы прочитали книгу писателя Гайдара. Там очень нам понравилось одно место. И вот какое: «Надо честно жить, много трудиться и крепко любить эту огромную, счастливую землю, которая зовётся Советской страной». Затем до свидания. Привет вашим учителям. Давайте с вами переписываться. Ученики восьмого класса…» А дальше идут подписи… Можете посмотреть! — Митя пустил письмо по рукам. — Хорошие вам ребята слова напомнили! — задумчиво сказала Галина Никитична. — Крепко, очень крепко надо любить свою Родину! Восьмиклассники — теперь уже бывшие — высыпали на улицу. Только Костя на минуту задержал Варю в коридоре: — Это ты придумала про «сопку Ручьёва» узнать? — Ну, я!.. А письмо мы вместе с Митей и Пашей писали. Ты что, недоволен? — За отца вам… за отца вот какое спасибо! — Костя отвернулся к окну и, помолчав, добавил: — А с украинскими хлопцами связь нам не надо терять. Они вышли в школьный сад. Восьмиклассники всё ещё сидели в саду, осматривали деревья или бродили между грядками. Было немножко грустно, что более двух месяцев они не будут слышать трели звонков, не будут засиживаться в классе после уроков, дежурить в школьных коридорах и, может быть, даже не увидят друг друга. — Да нет, мы встретимся! — вполголоса сказала Варя. — И в поле, и на пришкольном участке. И за книжками в библиотеку будем приходить. Обязательно встретимся! Галина Никитична окинула взглядом школьников и поняла, как им хочется ещё немного побыть вместе. — Может, мы в поле пройдём, посевы посмотрим? — предложила она. — И на Пасынки по пути заглянем! — подхватил Костя. — Тогда и Фёдора Семёновича надо позвать, — сказала Варя и вместе с Костей побежала в учительскую. Выслушав ребят, Фёдор Семёнович отодвинул папку с бумагами и поднялся из-за стола: — Да-да! Посевы обязательно надо посмотреть. Пойдёмте! Поле встретило ребят и учителей тёплым дыханием. Молодая сочная зелень хлебов и трав заполнила все холмы, пригорки и лощины. Сколько ни вглядывались школьники, но нигде не могли заметить ни одной пяди не одетой зеленью земли. Повсюду из напоенной весенними соками почвы буйно и неудержимо тянулись к солнцу листья, стебли, стрелки. Казалось, зелёный океан затопил всю округу. Пройдёт неделя-другая, и в этом океане появятся десятки оттенков зелёного цвета, но сейчас вся земля как бы излучала один ровный изумрудный свет. — Вот это благодать! Как на дрожжах, всё поднимается! — воскликнул Паша и, опустившись на межник, принялся разуваться, будто ему стало жалко топтать сапогами молодую зелень. Его примеру последовали и другие: жалко не жалко, а куда приятнее ступать по тёплой земле босыми ногами. Фёдор Семёнович улыбнулся и неожиданно спросил: — А скажите-ка мне: какую сказку вы больше всего любите? Ребята озадаченно переглянулись: при чём тут сказка, ведь они уже не маленькие! — Я, когда в младших классах учился, очень Конька-горбунка любил, — сказал Алёша. — А ещё про Балду… — Не о том спрос, — перебил его Костя и, показав на зелёное поле, обратился к учителю: — Вы, наверное, про эту сказку думали? — Угадал! — кивнул Фёдор Семёнович. — Это, пожалуй, самая изумительная из всех сказок. Посмотрите, какие чудеса творит природа! Из земли, воды, воздуха и солнечного света растения вырабатывают и стебель, и лист, и цветок, и плод… Но эти чудеса в полной мере возможны только тогда, когда человек познает все тайны зелёного мира, станет подлинным хозяином земли. Фёдор Семёнович срывал стебельки ржи, пшеницы, овса и с таким видом показывал их школьникам, точно это были невесть какие необыкновенные растения. Костя то и дело переглядывался с членами звена, словно хотел спросить, когда же в конце концов доберутся они до делянки с просом. У развилки дорог он первый повернул направо, и вскоре восьмиклассники подошли к Пасынкам. Ровные густые рядки проса тянулись через всё поле. У края делянки стояла дощечка с выжженной на ней калёным гвоздем надписью: БРИГАДА ВЫСОКОГО УРОЖАЯ УЧЕНИКОВ ВЫСОКОВСКОЙ ШКОЛЫ Бригадир — Костя Ручьёв Культура — просо «саратовское, 853». Площадь — 3 гектара. Социалистическое обязательство — 40 центнеров с гектара — Так… По всем статьям, значит, оформили. — Учитель с довольным видом посмотрел на ребят. — А с кем соревнуетесь, товарищи просоводы? — С Мариной! — ответил Костя. — Она сорок, и мы столько же! — Цифра для начала серьёзная, — сказал Фёдор Семёнович. — А вот советские учёные вычислили, какое количество солнечной энергии способны поглотить растения. И на основе этого они определили, что урожайность зерновых культур может быть поднята до двухсот центнеров с гектара. — Тысяча двести пудов! — ахнула Катя Прахова. — И впрямь как в сказке! — Пока ещё немногие достигли такого уровня… Так что работы для вас непочатый край! Закончите вы школу, выйдете в жизнь, на широкое поле, и дерзайте, друзья мои, дерзайте людям на радость! Недаром Владимир Ильич Ленин говорил: «Ум человеческий открыл много диковинного в природе и откроет ещё больше, увеличивая тем свою власть над ней…» — Учитель покосился на Галину Никитичну и спохватился: — Э-э, да я, кажется, в чужой огород залез… хлеб у вас отбиваю. — Говорите, Фёдор Семёнович, говорите, — улыбнулась учительница. — Я тоже вас слушаю. — Смотрите, трактор идёт! — закричал Алёша. К Пасынкам, попыхивая синим дымком, подкатил трактор с культиватором. — Марина прополку начинает, — пояснил Костя. Учителя и школьники направились к делянке второй бригады. Около машин хлопотали Саша Неустроев, Марина, Яков Ефимович и Сергей. К делянке подходили всё новые и новые колхозники. Яков Ефимович поздоровался с учителями и кивнул на школьников: — Значит, с победой, восьмой класс… то есть девятый теперь? Слышал про вас, слышал! Хорошо вы Енисей-реку одолели, молодцы-пловцы! Костя подошёл к Марине, которая вместе с трактористом устанавливала лапы культиватора, и шепнул ей: — Смотри, сколько народу собралось… С чего бы так? — В новинку же это: просо — да машиной полоть! Вот и ждут… — А ты того… не волнуйся. Хочешь, я всё время с тобой буду? Марина улыбнулась: — Коли так — значит, не пропадём! Когда лапы культиватора были отрегулированы, Саша Неустроев завёл мотор трактора. — Только всходы мне не порежь, честью прошу, — сказала Марина. — Не лови ворон! Веди ровно машину! — Да разве ж я не понимаю! — обиделся Саша, забираясь на сиденье. Трактор тронулся. Марина, Сергей и Костя зашагали вслед за культиватором. Его острые железные лапы взрыхляли в междурядьях землю и срезали сорняки. Казалось, что вот-вот они захватят зелёные всходы проса и подрежут их под корень. Но Саша старался на совесть, и трактор с культиватором двигался, как по линейке, не задевая ни единого стебелька проса. Марина облегчённо вздохнула, остановилась: — Пошло, Серёжа! Теперь пошло! Они вернулись на конец загона. Неожиданно к Пасынкам подкатила легковая машина. Из неё вышли Андрей Новосёлов, незнакомая пожилая женщина и два старика. Андрей поздоровался с высоковскими колхозниками, учителями и вполголоса пояснил: — Бригадиры вашего района. Просо по новому способу посеяли, а полоть его машиной опасаются. Вот я их и привёз к Марине. Пусть воочию убедятся… — И он радушным жестом пригласил приехавших пройти на делянку: — Прошу, товарищи! Женщина и старики осторожно ступили на мягкие, чистые междурядья, обработанные культиватором. Они придирчиво осматривали срезанные сорняки, проверяли пальцами, глубоко ли взрыхлена почва. Пройдя за машиной несколько кругов, женщина и старики вернулись на конец загона. — Ну как, землячки? Не убеждает? — весело спросил их Сергей. — Да нет, работа аккуратная, — крякнул высокий бородатый старик. — Признаём. — Наконец-то! — вздохнул Андрей и обратился к Сергею и Фёдору Семёновичу: — Сами видите, новая агротехника проса сама собой не привьётся, нужна разъяснительная работа по колхозам. А мне одному не управиться. Так что прошу вашей помощи… Фёдор Семёнович переговорил с Сергеем и Галиной Никитичной. — Это, пожалуй, можно, — обратился учитель к Андрею. — Организуем вроде группы по пропаганде новой агротехники. Марину привлечём, учителей. Устроим поход по району. — Ребят с собой возьмём, — добавила Галина Никитична, заметив оживление среди восьмиклассников. — Уж придётся… — согласился Фёдор Семёнович. Понаблюдав ещё немного за работой культиватора, школьники и учителя пошли дальше. Около полевой дороги, в густой зелени посевов, они заметили три камня, источенных дождями и ветром. — И зачем эти камни место в поле занимают? — недовольно заметил Паша Кивачёв. — Только трактористам помеха. Выкопать бы их надо! — Нет, зачем же! — остановил его Фёдор Семёнович. — Пусть себе стоят. Про эти камни старики хорошую легенду рассказывают. Знаете её? — Знаем, — сказала Варя. — Надо вокруг света три раза обежать, не споткнуться и в беде друг друга не оставить. — Верно! Легенда хоть и старая, но и вас, молодых, касается, — усмехнулся учитель. — Первый круг вокруг земли вы как будто неплохо обежали. Теперь можно смело пускаться во второй забег, а там и в третий. — Что там в третий! — горячо подхватила Варя. — Если нужно, мы вокруг земли и десять раз обежать можем, и двадцать можем… — Она с победоносным видом оглядела товарищей: — Ведь правда, ребята? — Ты ещё скажешь — и не споткнёмся ни разу? — спросил Паша. — Конечно, может, кто и споткнётся. Но потерять мы никого не потеряем, ни единой души. — Ну-ну, счастливого вам пути! — засмеялся Фёдор Семёнович. — А пока бегите по домам, расскажите, как год закончили. А нам с Галиной Никитичной ещё в школу вернуться надо. Восьмиклассники распрощались с учителями и направились по своим колхозам. Фёдор Семёнович долго смотрел им вслед, потом сорвал несколько ромашек и лиловых колокольчиков, распустившихся у обочины дороги, и протянул учительнице: — Поздравляю тебя, Галя!.. — С чем же, Фёдор Семёнович? — Ты свой круг вокруг земли неплохо обежала… Смотри, какие добрые поднимаются у нас всходы! — Учитель с нежностью кивнул на удаляющихся школьников. — Ребята растут чудесные! — согласилась Галина Никитична. — И понимаешь, Галя, в чём тут дело? Вот моя мать, например, тридцать лет работала учительницей ещё до революции. И она, я уверен, заронила в души детей немало добрых семян. Но редко, очень редко эти семена могли прорасти и дать плоды. Не та была почва, не тот воздух… Совсем иное дело сейчас. Мы вот говорим детям: «Любите свою Родину, будьте трудолюбивы, учитесь переделывать природу, покорять стихию, готовьтесь достойно встретить коммунистическое завтра». И нам не надо ждать десятки лет, чтобы зёрна, посеянные в души ребят, дали всходы. Они пробиваются на наших глазах. Всё принесёт обильную щедрую жатву, как посевы на этой благодатной земле… — Фёдор Семёнович, а вы знаете… — взволнованно призналась Галина Никитична. — Кажется, я теперь к школе на веки вечные привязалась. Никуда не уйду! — Тогда и я тебе признание сделаю, — лукаво подморгнул учитель. — Будь мне сейчас лет двадцать да спроси меня кто-нибудь: «Какую вы, Фёдор Семёнович, желаете себе избрать профессию на всю жизнь?» — так я бы долго не раздумывал: «Прошу, мол, направить меня учителем в высоковскую школу. На бессрочную, так сказать, службу». — Он засмеялся, потёр бритую щёку и, кивнув на школу, шутливо пропел: — «Нас ждут ещё в школе дела…» Они направились к «школьной горе»… Высоковские школьники тем временем подходили к колхозу. Книги, стянутые ремешком, висели у них на одном плече, обувь — на другом, и со стороны казалось, что ребята возвращаются из далёкого и трудного похода. — Костя, — Прахов вдруг тронул товарища за руку, — скажи начистоту… Ты вот мне помогал… Это как, по дружбе или по комсомольскому заданию? Костя улыбнулся: — Чудной ты! Это ведь одно и то же. Понимать надо, сам скоро комсомольцем будешь. — Я? Скоро?.. — Ну да. Завтра комсомольский комитет собирается. Твоё и Витино заявление разбирать будут. Мальчики помолчали. — А в девятый класс пойдём? Будем вместе учиться? — тихо спросил Алёша. — А как же! — ответил Костя и вспомнил слова Фёдора Семёновича: — «Нам ещё далеко надо идти, высоко подниматься». У самой околицы деревни ребята остановились и обернулись к «школьной горе». Она была молодая, зелёная, как и окружающие её поля и перелески, только в саду белели цветущие яблони. Солнце било в широкие окна школы, и они горели сейчас червонным золотом. — А знаете, ребята, — мечтательно сказала Варя, — хорошо, что нашу школу на горе построили! — Ну, а если бы в низине? Чем плохо? — спросил Витя. — Нет, на горе лучше! — убеждённо подтвердил Костя. — Когда школа высоко стоит, её издалека видно. И со всех сторон. И из неё всё хорошо заметно, что кругом делается. А потом, если школа на горе, её всегда свежий ветер обдувает и солнца в ней много. Смотрите, как сейчас окна горят у нашей школы! А утром солнышко встанет с другой стороны, и опять весь свет у нас в классах… Нет, я бы все школы на свете так высоко строил! {В. Ардаматский @ Я 11-17 @ повесть @ ӧтувввез @ @ } 1 Шла к концу последняя военная зима. Наши войска уже пробивались к Берлину, а здесь, в глубоком тылу советских войск, оставался этот мешок, набитый гитлеровскими дивизиями, и не затихая шли упорные бои. Вполне боеспособные, хорошо вооруженные дивизии, не сумев предотвратить свое окружение, теперь проявляли большую стойкость и военное искусство. На первых порах им сильно помогало и то обстоятельство, что в их распоряжении были порт и открытая морская дорога в Германию, — они оттуда получали вооружение и боеприпасы. И все же узел постепенно стягивался, и положение окруженных становилось все хуже и хуже. Перестали приходить транспорты из Германии — гитлеровской ставке было уже не до этих окруженных дивизий. О контрнаступлении из мешка немецкое командование больше не думало. У него появились совершенно иные заботы. …Оттепельной мартовской ночью солдаты разведроты капитана Дементьева, вернувшись из ночного рейда, приволокли гитлеровского офицера. Он оказался штабным капитаном с красивой фамилией Эдельвейс. Разбудили Дементьева. Спросонья покачиваясь, он шел в домик штаба и с досадой думал, что ему предстоит сейчас допрашивать еще одного истерика. Весь вопрос только в том, какая истерика у этого: «Хайль Гитлер» или «Гитлер капут»? Дементьева одинаково раздражали и те и другие, он не верил ни тем ни другим. Немецкий офицер спокойно, но с любопытством рассматривал Дементьева, пока тот знакомился с отобранными у него документами. Просматривая их, Дементьев задал немцу несколько вопросов, и его уже в эти первые минуты допроса поразило, как спокойно отнесся гитлеровец к своему пленению. Держался он совершенно свободно, охотно отвечал на вопросы. — При каких обстоятельствах вы взяты в плен? Капитан Дементьев всегда любил задавать этот вопрос. Ответ пленного было интересно сопоставлять с тем, что уже было известно из рапорта разведчиков. — При самых обыденных… — Немец грустно улыбнулся. — Я возвращался с передовых позиций, в моем мотоцикле заглох мотор. Я разобрал карбюратор, а собрать его мне помешали ваши солдаты. Вот и все… — Видно, война в том и состоит, — усмехнулся Дементьев, — что солдаты обеих сторон мешают друг другу жить. Но согласитесь, что мои солдаты для вас избрали помеху не самую тяжелую. — О да! — Немец засмеялся, но тут же улыбка слетела с его лица. — Но, вероятно, эта самая тяжелая помеха ожидает меня теперь? По напряженному взгляду немца Дементьев понял, что он спрашивает серьезно. — У нас пленных не расстреливают. — О да! Их вешают. — Это зависит от размера вашего преступления перед нашим народом, — сурово и чуть повысив голос, сказал Дементьев. — Но, говорят, самым страшным преступлением у вас считается принадлежать к партии Гитлера. Не так ли? А я как раз убежденный национал-социалист. С тысяча девятьсот тридцать седьмого года. — Убежденный? — Дементьев с хитрецой смотрел в глаза немцу. — Убежденные выглядят не так и ведут себя иначе. — Поминутно кричат: «Хайль фюрер!»? — Или «Гитлер капут». Немец засмеялся, откинувшись на спинку стула. Вместе с ним смеялся и Дементьев. — Вы не лишены остроумия, — сказал немец. — Между прочим, вы говорите по-немецки, как истинный берлинец. Откуда это у вас? — Мой отец много лет работал в советском торгпредстве в Германии. Я вырос в Берлине. — Берлинский акцент, как след оспы, вытравить нельзя. — Немец помолчал, затем пытливо посмотрел на Дементьева: — Приятно, капитан, выигрывать войну? Такую войну! — Очень! — искренно ответил Дементьев. — Верю, верю… — грустно произнес немец. — Мы ведь это тоже переживали… — Правда, несколько преждевременно, — заметил Дементьев. В глазах у немца сверкнул и тотчас погас злой огонек. Он опустил голову, плечи его обмякли, и он тихо сказал: — Да, сорок пятый год — это не сорок первый. И как только он это сказал, Дементьеву словно плеснуло в лицо огнем. Он быстро спросил: — Где были в сорок первом? От совершенно нового, сухого и злого голоса немец сразу подтянулся. Он, вероятно, понял ход мыслей советского офицера и ответил четко, по-военному: — Брест — Минск — Смоленск — Вязьма. Здесь зимовал… — Немец помолчал и прибавил: — В ту зиму и произошло крушение победоносных иллюзий. Дальше была уже служба, чувство долга… словом, работа. Частный успех. Частное поражение. А история войны делалась уже помимо нас. — Однако сейчас ваши дивизии сидят в мешке и не спешат сложить оружие. На что надеетесь? — Я же сказал: служба. Когда лучше не размышлять и не спрашивать. — Вы верили в возможность контрнаступления из мешка? — Нет. Но такой приказ, насколько мне известно, в начале окружения готовился. А теперь делается нечто противоположное. Говорят, нас должны эвакуировать отсюда морем и перебросить на защиту Берлина. Дементьев понимал всю важность этой новости, но спросил как только мог небрежно: — Это слух или приказ? — Скорей всего, приказ… За окнами домика, где происходил допрос, прозвучал автомобильный гудок, послышались мужские голоса, смех. Хрипловатый басок весело спросил: — Где тут ваша дичь? Немецкого капитана увезли в штаб армии. Как только машина отъехала, Дементьев позвонил своему непосредственному начальнику полковнику Довгалеву и сообщил ему новость об эвакуации войск из мешка. — Да, такие сведения у нас есть, — подтвердил полковник. — Спасибо. Ни полковник Довгалев, ни Дементьев в это время не думали о том, что уже утром им придется встретиться специально для обсуждения именно этого вопроса и что их разговор станет началом новой страницы в военной биографии Дементьева. 2 Полковник Довгалев говорил, шагая по кабинету. У окна он останавливался, умолкал и несколько секунд смотрел, как мокрые хлопья снега падали и таяли на черной спине стоявшей под окнами автомашины. Потом он круто поворачивался и снова начинал говорить, шагая к противоположной стене. Не первый год Дементьев работал с полковником, прекрасно знал этого сурового человека и теперь видел, что Довгалев волнуется. Дементьев неудобно сидел в низком, глубоком кресле. Он просто не привык пользоваться такой мебелью, не знал, куда девать ноги, вдруг ставшие непомерно длинными. Это раздражало, хотя все, что он слышал, радовало его смелое солдатское сердце. Дементьеву всегда по душе были наиболее сложные задания. Он был разведчиком, а заниматься этим делом без риска невозможно. Ну, а если еще беззаветно любить это свое дело, разве не естественно желать заданий посложней, поинтересней? Выполняя задание, Дементьев не искал пути к цели полегче. У него была даже своя теория что в разведке самое тяжелое и опасное приносит наилучший результат. Он мог бы рассказать немало разных историй, подтверждающих эту его теорию. Но Дементьев совершенно не собирался погибать. Он почти фатально верил в свою счастливую судьбу. В самом деле, он прошел разведчиком всю войну и даже царапины не получил. Была у Дементьева любимая девушка. Ее звали Тамарой. Жила она в Подмосковье. Познакомились они в тяжелую зиму сорок первого года. Дементьев оказался на постое в домике, где жила Тамара… Всю войну получала она от Дементьева письма. Одно из последних его писем заканчивалось так: «…еще раз говорю тебе — не волнуйся. Гитлер не предусмотрел многого. И, в частности, он явно забыл изготовить пулю для моей персоны. Живу! И буду жить! Вместе будем жить!…» Нет, нет, Дементьев погибать не собирался. Слушая сейчас полковника Довгалева, Дементьев прекрасно понимал всю сложность и опасность особого задания, которое ему предстояло выполнить, и испытывал знакомое чувство радостного возбуждения. — Вы должны знать, — говорил полковник, — что задание это совершенно не похоже на все, что вы делали до сих пор. Не лес, не болото, а большой портовый город. И вам нужно будет действовать там не одну ночь, а может быть, недели, если не месяцы. Город битком набит гитлеровским офицерьем. — На этом как раз и можно сыграть, — быстро вставил Дементьев. — «Сыграть, сыграть…» — поморщился полковник. — Осторожнее, Дементьев! Осторожнее! По нашим сведениям, в городе скопилось огромное количество гестаповцев, бежавших из Таллина, Риги и Каунаса. Из разгромленных воинских частей. Все они ожесточены, стараются выслужиться перед начальством. Ежедневно в городе арестовывают и расстреливают десятки людей. Мы вот дадим вам несколько явочных адресов, но ни один из них не является полностью реальным. — Ненадежные люди? — настороженно спросил Дементьев. — Нет. Люди как раз надежные. Всю войну были связаны с нами. Выполняли большую работу. Но сейчас мы о них ничего не знаем. В большинстве это латыши, и связь с ними была через латышских партизан. Теперь связь утеряна. Словом, планируя операцию, мы должны трезво обдумать и тот вариант, что наши явки разгромлены. Но даже если они в порядке, ни одна из них вашей постоянной базой стать не может. Рисковать этими людьми нам не разрешено. Вы сможете одну из явок использовать только как первый приют на два-три дня. А потом должны сами устроить себе надежную базу. На одной из явок имеется законсервированная рация; вы ее возьмете. Дальше — связь с подпольщиками — только по самой крайней необходимости. abu — Вдруг та явка, где рация, разгромлена? Я к тому, что, может, лучше мне взять рацию с собой. — Нет. Рация — это не спичечная коробка. А ваше появление в городе с чемоданом более чем рискованно. Если в течение пяти дней вы в эфире не появитесь, мы сбросим вам рацию в условленном месте… — Ясно. Каким способом я попаду в Н.? — Ночью мы устроим массированный налет на город, и под этот шумок вы спрыгнете со специального самолета. — Когда? — Завтра ночью. — Завтра? — Дементьев, не веря, смотрел на полковника. Довгалев подошел к нему вплотную. Капитан встал. — Да, Дементьев, завтра ночью. — Ну что ж, завтра так завтра. Разрешите идти к оперативникам? — Идите, Дементьев. Капитан вышел из кабинета своей быстрой и легкой походкой. Когда дверь за ним закрылась, полковник Довгалев вслух сказал: — Он справится. И останется жив! — Полковник произнес это так, точно хотел убедить не только себя, но и саму судьбу. 3 Наши бомбардировщики, прилетая небольшими группами, бомбили Н. больше двух часов. Самолет, на котором находился Дементьев, сделав обманный маневр, приближался к городу со стороны моря. Он летел на небольшой высоте. Прильнув к окну, Дементьев видел пожары в разных местах города. В небе шастали лучи прожекторов, рвались зенитные снаряды. Дементьев наблюдал за всем так спокойно, будто это не имело к нему никакого отношения. А думал он в это время про самое неожиданное… Вот досада — забыл отчитать лейтенанта Козырькова за неопрятный вид. Просто удивительно, как не понимает парень, что внешний вид офицера — это его второе удостоверение личности… Жаль сержанта Малова — очень грустное письмо получил он из дому. Ни кола ни двора. Половина большой семьи погибла. Как утешить человека в таком горе? И все же нужно было поговорить с сержантом по душам… Интересно, каким будет первый день мира? Вдруг пойдет дождь? Или разойдется гроза и люди подумают, что бьет артиллерия?… Дементьев задумчиво улыбался. Второй пилот вышел из кабины и тронул Дементьева за плечо: — Давай сюда. — Летчик подвел Дементьева к зияющей дыре открытой двери. Спокойно, точно речь шла о чем-то простом и обыденном, сказал: — Гляди на лампочку. Как загорится — прыгай! — Он улыбнулся Дементьеву, рядом с ним прислонился к стенке самолета и стал смотреть на лампочку. Теперь через дверь Дементьев видел густую темноту ночи и больше ничего. Наверно, самолет удалился от города… Было страшновато, черт возьми, думать, что вот через эту черную дыру нужно будет шагнуть в неведомую, темную бездну. Лампочка медленно, точно нехотя, загорелась тусклым багровым накалом. Дементьев кивнул летчику и шагнул в пропасть. В уши ударил рев моторов. Упругий воздух отшвырнул его от самолета. Рев моторов уже не слышен. Хлопок расправившегося парашюта. Резкий рывок. Тишина. Покой. Ночь… В течение немногих секунд снижения с парашютом Дементьев подумал о двух вещах. С досадой о том, что в спешке подготовки к отлету у него не нашлось пяти минут написать письмо Тамаре. Неизвестно, сколько придется ему проторчать в городе Н., а она будет думать бог знает что… И с беспокойством о том, как произойдет приземление, — все-таки это был всего только третий его прыжок с парашютом… Внезапно Дементьев увидел землю. Вернее, он увидел черные пятна кустарника на белом снегу. Приземлился он, как и было рассчитано, на заснеженном болоте, неподалеку от шоссейной дороги. Увязнув в снегу по пояс, подтянул парашют, отстегнул его и затоптал в снежную яму. Потом осторожно вышел на шоссе, выпростал из-под ремня подобранные полы немецкой офицерской шинели и неторопливо зашагал к городу. По шоссе шел уже не Дементьев. Это был капитан немецкой армии Пауль Рюкерт, уроженец Берлина, возраст — 31 год, стаж воинской службы — восемь лет. Последняя должность… На этот вопрос Пауль Рюкерт мог дать несколько ответов. И, что самое удивительное, он мог из разных карманов извлечь ровно столько же документов, с абсолютной достоверностью подтверждающих любой из его ответов. Каждый из этих документов был изготовлен великолепными мастерами графики и литографии. Тот немецкий начальник, который в свое время подписал подобный документ, посмотрев на этот, сказал бы: «Да, это моя подпись». Больше того, если бы эти документы, среди других, были бы предъявлены специалисту по немецкой военной документации, он вряд ли обнаружил бы, что они поддельные. Дементьев мог свято верить в непогрешимость своих документов. И он верил. Но все же продумал миллион уловок, как избежать чересчур частого предъявления документов. В обычных его рейдах по вражеским тылам, если приводилось столкнуться с гитлеровцем накоротке, ситуация мгновенно разрешалась с помощью огнестрельного или холодного оружия. Здесь это исключалось, и к этому новому положению Дементьеву предстояло привыкать… Внимание, Дементьев! Навстречу движется колонна машин. Дементьев закинул руки за спину, сцепил их там и шел, уставясь в землю. Шел посредине шоссе. Что вы хотите? Шагающий в город офицер задумался. Слава богу, фронтовикам сейчас есть о чем подумать. Вот он и задумался так, что ничего не видит и не слышит. Отрывистый сигнал сирены. Дементьев отскакивает в сторону и грозит кулаком. Машины с ревом проносятся мимо, вздымая мокрую снежную слякоть. Дементьев успел заметить, что машины нагружены снарядными ящиками. Значит, в городе у них какие-то запасы снарядов еще имеются. Ну что ж, спасибо и на этом. Город был все ближе. Оттуда доносились глухие и тяжкие удары фугасок, в двух местах полыхали зарева огромных пожаров. Дементьев услышал ровный гул над головой и посмотрел на часы. Да, в атаку на город шла последняя волна наших самолетов. «Удачи вам, родные! И просьба — хоть одну фугаску положите поближе к их штабу. Мне очень важно, чтобы они нервничали…» Дементьев вошел в город, когда налет прекратился. Зенитчики еще продолжали расстреливать черное небо. Но вот стрельба внезапно оборвалась, и прожекторы погасли, будто город почуял, что Дементьев вошел в него, и затаился перед этой новой для него опасностью, еще не зная, как против нее действовать. Улица, по которой шел Дементьев, была узкой-узкой, шага три в ширину. Старинные, основательные дома со скошенными лбами мансардных крыш вплотную жались друг к другу. Улица была похожа на каменную траншею. В самом ее конце виднелся тонкий и острый силуэт костела. Дементьев шел посередине улицы, цокая подковками сапог по присыпанному снежком булыжнику. Его шаги отдавались тупым эхом, которое слышалось откуда-то сверху. То, что Дементьев попал в город во время воздушной тревоги, имело и свою неприятную сторону — его движение по совершенно безлюдным улицам было очень заметным. Не успел Дементьев подумать об этом, как из темноты каменного туннеля ворот его окликнул осторожный голос: — Господин офицер, укройтесь сюда. Дементьев на мгновение замер, но тут же послушно шагнул в нишу ворот. У каменной стенки стояли два солдата. Один из них вытянулся перед Дементьевым и робко, точно извиняясь, сказал: — Отмены воздушной тревоги еще не было. Дементьев засмеялся: — Я вижу, у вас тут все как по нотам. А у нас… там… — Дементьев повел плечом, и солдат понял, что офицер говорит о фронте, — такого образцового порядка нет. Прилетают и швыряют на нас бомбы без предупреждения. Днем и ночью. — Трудно сейчас… там? — помолчав, спросил солдат. — Все в полном порядке, мой солдат! — шутливо отрапортовал Дементьев. — Скажи-ка лучше, как пройти на Шестигранную площадь. Есть тут такая? — Есть, есть! — с поспешной готовностью ответил солдат. — Это недалеко. Вот по этой улице до костела и направо. Вам, наверно, нужен объект номер три? — Что мне нужно, я знаю. А вот тебе, мой солдат, не нужно болтать в подворотнях о секретных объектах! — сердито выговорил Дементьев. Солдат стукнул каблуками и вытянулся. Дементьев, не оглядываясь, вышел из ворот. Итак, первая встреча с немцами прошла без сучка и задоринки. «Да, господа фашисты, — думал Дементьев, — видать вам тут лихо, если первый попавшийся солдат заговаривает о трудностях…» Дементьев помнил гитлеровцев первого года войны — те о трудностях войны и не думали. У костела Дементьев повернул направо и пошел другой, такой же узенькой и темной улицей, которая вела на Шестигранную площадь. Солдат там, в воротах, мог не стараться: Дементьев и без него знал, что на Шестигранной площади, в здании банка, расположен главный штаб окруженных войск, именуемый объектом номер три. Но было на этой площади и нечто другое, весьма интересовавшее Дементьева: в маленьком двухэтажном домике, как раз напротив штаба, находилась та явочная квартира, где хранилась законсервированная радиостанция. Полковнику Довгалеву очень не нравилось, что Дементьеву придется сразу идти на явку, расположенную в такой опасной близости к главному штабу, но полковник все же согласился с Дементьевым, что лучше сразу, в самом начале операции, выяснить положение с радиостанцией… Дементьев шел по улице уверенно, как мог идти фронтовой офицер, для которого город со всеми его страхами и строгостями не больше как часть фронта, и притом наименее безопасная. В это время он в своей цепкой памяти разведчика перебирал данные явки. Двухэтажный дом с лошадиной головой и подковой на фронтоне, квартира номер семь. Хозяин квартиры — Павел Арвидович. Его дочь зовут Лидией. Кроме них, в квартире никого не должно быть. Пароль: «Скажите, не у вас ли живет военный врач Нельке?» Ответ: «Нет, у меня живет майор Фохт». Дементьев вышел на площадь. Она действительно оказалась шестигранной. Одна ее грань — большой мрачный дом. Нетрудно было догадаться, что это и есть объект номер три. Там у подъезда чернели автомашины и маячил часовой… А вот и дом с лошадиной головой на фронтоне. Он был слева, вторым от угла. Дементьев уже сделал туда несколько шагов, как вдруг круто повернул и пошел через площадь к зданию штаба. Мысль зайти сначала в штаб родилась внезапно, как всегда это бывало с Дементьевым, когда он во время операции вдруг решал изменить первоначальный план действий. Всегда эти смелые экспромты приносили ему успех… Часовой молча загородил Дементьеву дорогу. — Я офицер штаба восьмой дивизии! — строго сказал Дементьев. — Мне срочно нужно к полковнику Гешке! Такой полковник в штабе имелся, это Дементьев знал точно. Но он знал и то, что этот Гешке — немец, а это значит: в штабе его сейчас нет. Ночью немцы спят. Этот порядок они, по возможности, соблюдают даже на переднем крае. Часовой молчал — видимо, думал, как поступить. — Вызовите начальника караула, — подсказал ему Дементьев. — Один момент! — Часовой метнулся к двери и нажал кнопку. Прошло минуть пять, прежде чем появился заспанный фельдфебель. — Что тут случилось? — Офицер восьмой дивизии — к полковнику Гешке! — четко доложил часовой. Фельдфебель сошел с крыльца, приблизился к Дементьеву и вгляделся в его лицо. — Откуда это вы свалились? — насмешливо спросил он. — Я попросил бы разговаривать со мной, как положено разговаривать фельдфебелю с капитаном армии рейха! — повысив голос, сказал Дементьев. Фельдфебель направился к дверям: — Идемте со мной… Они вошли в ярко освещенный вестибюль. После ночной темени свет ударил в глаза Дементьеву — он заслонился от лампы рукой. Фельдфебель прошел за столик, позади которого стояла разворошенная койка. Сесть фельдфебель решился только после того, как Дементьев устало опустился в кресло перед столиком. — Сейчас пятый час. Вероятно, полковник Гешке вас не ожидал? — спросил фельдфебель. — Война… война, — рассеянно вымолвил Дементьев. — Но я не спал вовсе. У вас есть отель для приезжающих с фронта офицеров? — Есть, — мгновенно ответил фельдфебель. — Дайте мне туда направление или позвоните. — Это можно… — Фельдфебель схватил телефонную трубку, но тут же ее положил. — Дайте ваш документ… — Теперь я знаю, зачем нам выдают удостоверения. На фронте их почему-то не спрашивают… — Усмехаясь, Дементьев небрежно бросил на стол черную книжечку. Внимание, Дементьев! Ведь это первый экзамен твоим документам. Фельдфебель с серьезным лицом, не спеша смотрел удостоверение. Его, видимо, задела насмешка Дементьева, и он, как это любят делать штабные вояки, решил показать полевику, что тут ему не бункер посреди поля, тут неумолимо для всех действуют свои законы и порядки. — Сколько времени вы, капитан, пробудете в городе? — Не знаю, — устало ответил Дементьев, а сам весь напрягся от ощущения подступившей опасности. — Если более суток, то вам завтра надо зайти в комендатуру. На вашем удостоверении поставят специальный штамп о пребывании в городе. Таков порядок… На душе у Дементьева отлегло, и он решил подыграть фельдфебелю в его штабной заносчивости: — Откуда я могу знать, на какой срок меня вызвали? Кто я такой? Генерал? Фельдмаршал? Скажут в вашем штабе — назад, только меня и видел ваш город. — Приказ есть приказ… — благосклонно согласился фельдфебель и снова взял телефонную трубку. — Говорит дежурный комендант объекта номер три. У вас есть место?… Очень хорошо. Сейчас к вам придет… Запишите: капитан Пауль Рюкерт… Спасибо… — Фельдфебель положил трубку. — Вы город знаете?… — Я здесь всего второй раз. — Отель минут десять отсюда. — Может, у вас есть дежурная машина? — Нет. Она дежурит только до трех ночи. — За час не дойдешь до вашего отеля. Ведь на каждом углу — патрули. Объясняйся с каждым… Фельдфебель вырвал листок из настольного календаря, торопливо что-то на нем написал и протянул Дементьеву. Дементьев хотел листок взять, но фельдфебель отдернул руку: — Прочитайте и запомните. — Спасибо, — запомнив пароль, сказал Дементьев, тяжело поднялся, пожелал фельдфебелю спокойной ночи и ушел. 4 Все в порядке. Теперь, если с явкой неблагополучно, есть где провести остаток ночи. Дементьев посмотрел на часы — скоро начнет светать. Надо торопиться… Звонок в явочной квартире, видимо, не работал. Дементьев нажимал кнопку несколько раз; в ответ — глухая тишина спящего дома. Дементьев постучал — решительно и громко. За дверью послышались шаги и осторожный старческий голос: — Кто там? — Откройте! — властно приказал Дементьев. Дверь приоткрылась, но кто там был в темноте, за дверью, Дементьев разглядеть не мог. — Скажите, не у вас ли живет военный врач Нельке? — Нет. У меня живет обер-лейтенант Гримм. Дементьев замер. Начало ответного пароля было сказано правильно, а конец не сходился. В приоткрытую дверь высунулась седая голова, и Дементьев услышал шепот: «Завтра в зале почтамта в четырнадцать часов…» Дверь захлопнулась. Дементьев быстро пошел вниз по лестнице. Мысль его работала мгновенными толчками; точно острый лучик света, она вонзалась в тревожную темень опасности… Явка в руках гестапо. Но тогда зачем им было изменять пароль? Не лучше ли было назвать пароль правильно, чтобы он вошел в квартиру, и там схватить его? А может, они сначала хотят проследить его связи и специально для этого исказили пароль и теперь за ним будет установлено наблюдение?… А может, явка просто в опасности и ее хозяин дает об этом знать изменением пароля? Но как расценивать назначение свидания в почтамте?… Честное желание хозяина явки?… Или это сделано под диктовку гестапо?… Но зачем гестапо откладывать его арест на каких-то десять часов и потом делать это в людном месте, а не сейчас, здесь, без свидетелей?… Остается одно: эти десять часов они все-таки хотят за ним наблюдать. И вот когда пригодится отель для офицеров… Дементьев шел по улице то быстро, то медленно, создавая этим трудности для возможного наблюдателя. Нарочно прошел через два патруля, пользуясь паролем, полученным от фельдфебеля. Пройдя патруль, затаивался в нише ворот, ждал, когда к патрулю подойдет наблюдатель. Но никто не подходил. Нет, слежки за ним явно не было, и это в известной мере поддерживало версию, что завтрашнее свидание на почтамте с гестапо не связано. Так или иначе, скорей в отель. Нужно отдохнуть. Кроме того, еще тогда, когда он принял решение зайти в штаб и получить там направление в отель для офицеров, он рассчитывал, что этот отель может ему пригодиться не только для отдыха… У подъезда отеля «Бристоль» тесно жались автомашины. Смешно выглядела втиснувшаяся среди них фронтовая танкетка. Из нее по площади разносился богатырский храп водителя. Он спал на переднем сиденье, высунув через борт длинные ноги в стоптанных сапогах. Через вертящиеся двери Дементьев вошел в вестибюль. За стойкой портье никого не было. — Кто-нибудь живой тут есть? Из— за гардины вышел молодой человек. Скользнув по Дементьеву равнодушным взглядом, он развернул громадную книгу: — Капитан Рюперт? — Рюкерт! — сердито поправил Дементьев. — Простите. Триста пятая комната. Третий этаж. Лифт, извините, не работает. И, пожалуйста, потише: — там уже спит майор Зандель. Дементьев медленно поднимался по лестнице, обдумывая, чем ему может грозить присутствие в номере майора Занделя. Майор спал, укрывшись с головой. Не зажигая света, Дементьев разделся. Китель повесил на стул так, чтобы была видна вплетенная в петлицу ленточка Железного креста. Внимательно осмотрев комнату, Дементьев лег в постель и стал думать… Главное, что нужно было обдумать: завтрашнее свидание в зале почтамта. Все решало — кто он, этот хозяин явки. Дементьев знал только, что он латыш, что зовут его Павел Арвидович, что у него есть дочь и что он почти два года был связан с латышскими партизанами. Разве этого не достаточно, чтобы поверить в человека?… В конце концов, Дементьев и принял за исходное веру в хозяина явки, и стал обдумывать все доступные ему меры предосторожности на тот случай, если он окажется обманутым… Через час Дементьев заснул. Он попросту приказал себе спать — к утру он обязан быть со свежей головой. Сосед Дементьева проснулся в восьмом часу утра. Дементьев повернулся лицом к стене и натянул одеяло на голову. Майор Зандель прошлепал босыми ногами в ванную и долго плескался там под душем. Потом вернулся в комнату и, покрякивая, стал делать гимнастику. Одеваясь, он бормотал что-то себе под нос. И вдруг громко сказал: — Коллега, так можно проспать всю войну! Дементьев медленно повернулся на спину, неохотно стащил с головы одеяло и удивленно осмотрелся, как всегда осматриваются спросонья люди, проспавшие ночь в новом для них месте. Увидев майора, он улыбнулся: — Доброе утро! Майор засмеялся: — Утро действительно как будто доброе! А вот ночь была свирепая. Наш отель не раз подпрыгивал… Как вы пришли, я уже не слышал. — Я пришел под самое утро. — Дементьев сел на кровати и стал не спеша одеваться, рассчитывая, что майор уйдет. Но майор уходить не собирался. Он сел в кресло, вытянув худые ноги в роскошных лаковых сапогах. «Штабной», — отметил про себя Дементьев. Умывшись, Дементьев надел китель и подошел к майору: — Давайте знакомиться — капитан Рюкерт. Майор встал: — Майор Зандель. Они пожали друг другу руки. — Рюкерт, Рюкерт… — вспоминал майор, не выпуская руку Дементьева. — Откуда-то я эту фамилию знаю. — Вы подзадориваете мое самолюбие! — рассмеялся Дементьев. — Я начинаю нахально думать о своей несуществующей славе и популярности. Майор отпустил руку Дементьева, и его лицо вдруг приняло печальное и вместе с тем строгое выражение. Он помолчал и, посмотрев на часы, сказал: — Идемте, капитан, завтракать. Они спустились в ресторан и заняли столик возле огромного зеркального окна. Официант принял заказ и ушел. — Вот вы, капитан, сказали о несуществующей славе… — Майор вздохнул и, смотря в просвет занавесок на еще безлюдную площадь, продолжал: — А ведь у всех нас была слава подлинная, большая. Была она и у вас. Я вижу у вас гордую ленточку — Железный крест получали самые храбрые… Майор замолчал. Дементьев напряженно обдумывал, как ему вести себя с Занделем. Направление мыслей майора он предугадывал. — Известный вам, капитан, военный гений предупреждал, что длительность войны неизбежно вступает в противоречие со всеми ее расчетами, которые на первых этапах войны предрекали успех. Сейчас мы этот фактор длительности прежде всего и ощущаем. Не так ли, капитан? В это время Дементьев уже принял решение, как себя вести, но ему нужно было получше узнать настроение майора. На его вопрос Дементьев не ответил, и за столом наступило неловкое молчание. — Я не люблю поспешную откровенность. Потом военный гений Бисмарка для меня — всего лишь история. Моя вера сегодня — гений фюрера… — тихо и задумчиво сказал Дементьев. Заметив, как при его последних словах в глазах майора метнулась тревога, он, чтобы немного успокоить его, добавил: — Я только что пережил трагедию восьмой дивизии. — Ах, вы из восьмой? Как же это вы уцелели? Ведь дивизия, я слышал, уничтожена. — Это не совсем верно, — грустно сказал Дементьев. — Нас бросили в частное контрнаступление. Операция была спланирована правильно, но русские… — Дементьев пристукнул кулаком по столу. — Наши солдаты дрались, как львы, и гибли. После блуждания по лесам и болотам я вывел несколько своих парней и, как видите, вышел сам. И прибыл сюда, чтобы рассказать командованию, что произошло с нашей дивизией. — Помолчав, Дементьев добавил: — И просить назначения. Кстати, вы не в курсе дела: реально сейчас получить назначение? Я слышал, будто таких, как я, здесь больше чем достаточно. — Я сам из таких, — задумчиво сказал майор. — Но я назначение уже получил. Дело это нелегкое. Кроме всего прочего, здесь уже действует фактор паники, он порождает беспорядок в штабных делах. У вас какие-нибудь связи в штабе есть? — Никаких. — Я попробую вам помочь, — помолчав, сказал майор и, улыбаясь, добавил: — Вы не удивляйтесь, что я сразу с вами разоткровенничался. Я люблю людей с открытыми лицами и слепо им верю. Может быть, зря? — Бывают лица, которые открыты умышленно, — усмехнулся Дементьев. — Я знаю, знаю! — испуганно согласился майор. — Если бы вы помогли мне устроиться, я был бы вам весьма благодарен, — сказал Дементьев. И это его «если» содержало в себе и некий особый смысл, в котором майор не мог не почувствовать чуть заметную угрозу. — Я офицер, имеющий погоны и фронтовой опыт, но, увы, не имеющий никаких связей. А болтаться в резерве без дела я не смогу, не выдержу. Уйду на фронт рядовым! Последние слова Дементьев произнес так искренне, что майор посмотрел на него с жалостью и подумал, что перед ним сидит честный, в честности своей ожесточенный фронтовой офицер, бояться которого не следует, а помочь — нужно. — Как с вами связаться? — спросил майор. — Если я не устроюсь жить подешевле, чем в отеле, мы будем вместе каждую ночь, — ответил Дементьев… — Если же я перейду на частную квартиру, я через два-три дня загляну к вам вечерком. Можно? — Конечно. — Спасибо. После завтрака Дементьев расплатился за двоих. — Сегодня — я. Пока я бродил по болотам, у меня не было расходов и появились сбережения. Майор засмеялся: — Предпочитаю сбережения без блуждания по болотам. Они дружески простились, и Дементьев пошел в город. Прежде всего нужно сходить в комендатуру — получить отметку на удостоверении, о которой говорил фельдфебель. Да, порядок есть порядок. Господа немцы больше всего не терпят, когда нарушается порядок… Идти в комендатуру Дементьев не боялся. Ведь он предъявит там абсолютно подлинное удостоверение офицера восьмой дивизии. Оно было отобрано из целой груды документов убитых и взятых в плен гитлеровцев после того самого боя, о котором Дементьев только что рассказывал майору Занделю. У офицера, которому оно принадлежало, оказались еще письма и другие документы, позволявшие знать о нем то, что крайне важно было для его двойника — Дементьева. На удостоверении теперь только фотокарточка была не подлинная, но, по случайности, у гитлеровца и Дементьева оказалось и некоторое внешнее сходство. Это тоже было немаловажным обстоятельством. О своем «предшественнике» Дементьев знал многое, он даже научился писать его почерком… Словом, Дементьев вошел в комендатуру без тени опасения. Офицер комендатуры, ставивший отметки, взял у Дементьева удостоверение, заглянул в него, сделал запись в гроссбухе, поставил штамп в виде маленького треугольника и вернул удостоверение. — Каким отделом штаба вызваны? — спросил он, снова пододвигая к себе гроссбух. — Я приехал за назначением! — А-а! Тогда предъявите карточку открепления с прежней должности. — У меня ее нет! — подавляя тревогу, раздраженно произнес Дементьев. — Как это нет? — Глаза у офицера округлились: от столкнулся с самым недопустимым — с нарушением порядка. — Вот так — нет, и все! Вы слышали, надеюсь, о трагедии восьмой дивизии? Или, может, вас какая-то карточка волнует больше гибели целой дивизии фюрера? Офицера это не смутило. — Мне известна эта трагедия… но порядок есть порядок… — Скажите, кто должен был подписать эту карточку? — Начальник штаба. — Он убит. — Тогда — его заместитель. — Убит. Еще кто? Офицер задумался и потом сказал: — Хорошо. Я запишу так: карточка открепления не получена в связи с особыми причинами. И в скобках помечу — восьмая дивизия. — Пишите, как хотите, — насмешливо обронил Дементьев. — До свидания… Дементьев вышел на улицу. Ф-фу! Ну и бюрократы же!… Он рассмеялся от мысли, что возмущается бюрократизмом немцев. 5 В зале почтамта было многолюдно. «Молодец, — подумал Дементьев о хозяине явки. — Знает, где устраивать встречу». Дементьев пришел сюда за час до назначенного времени: хотел посмотреть, как Павел Арвидович будет вести себя, ожидая встречи. А главное, Дементьев все-таки опасался провокации. На улице ничего подозрительного он не заметил. Всевидящим взглядом разведчика он обшарил весь зал почтамта. Ничего похожего на то, что готовится засада, он не обнаружил и здесь. За столом, где писали телеграммы, Дементьев выбрал место, откуда ему открывался почти весь зал почтамта и выход на улицу. Купив бумагу и конверт, он, подолгу обдумывая каждую фразу, начал писать письмо в Берлин, дорогой и любимой своей жене Лизетте. Самое удивительное было то, что, если бы кто-нибудь решил выяснить, существует ли в Берлине, по адресу Александрплац, 4, квартира 15, такая Лизетта, он ее там обнаружил бы. Больше того, она сказала бы, что уже давно ждет письма от своего мужа, Пауля Рюкерта. Дементьев и весь аппарат оперативного отдела во главе с полковником Довгалевым, разрабатывая операцию, подумали о многом… Павла Арвидовича Дементьев узнал сразу и немножко этому огорчился: уж очень было заметно, что старик явился сюда на свидание. Дементьев решил подождать. Пусть старик немного освоится и перестанет вертеть головой во все стороны. Павел Арвидович сделал круг по залу и остановился около киоска, где все время толпились люди. «Вот это правильно!» — мысленно похвалил старика Дементьев. Спрятав недописанное письмо в карман, Дементьев встал и подошел к киоску. Старик скользнул по нему настороженным взглядом, но, видимо, ночного гостя не узнал. Купив несколько газет и журнал «Сигнал», Дементьев пристально посмотрел на старика: — Позвольте, вы, кажется, хозяин квартиры, где живет военный врач Нельке? Я не ошибаюсь? — Да, это я, — дрогнувшим голосом ответил старик. — Ну, как он там? Жив, здоров? Он сейчас дома? — Дементьев спрашивал громко, чтобы все слышали, о чем он говорит. — Вы идете домой? Идемте, я хочу повидать вашего жильца. Не давая старику опомниться, Дементьев взял его под руку, и они вышли из почтамта. — Налево, за углом, — кафе «Луна», — тихо сказал старик. — Заходите туда через десять минут. — Хорошо, — так же тихо произнес Дементьев и пошел вперед. Он проследовал мимо кафе, о котором сказал старик, дошел до перекрестка, постоял там и направился обратно. В кафе было пусто. Дементьев снова огорчился неопытностью хозяина явки. Ну почему в пустом кафе немецкий офицер должен подсаживаться к столику, занятому старой штатской крысой? На это сразу могут обратить внимание. Но делать было нечего. Дементьев быстро подошел к столу, за которым сидел Павел Арвидович: — Можно за ваш столик? — Пожалуйста… Когда Дементьев сел и взял меню, старик тихо сказал: — Не беспокойтесь, это место надежное. Хозяин кафе — наш человек… Так вот. Моя квартира сейчас для вас не пригодна. Я вынужден был взять на постой офицера. В домах, которые поблизости от штаба, они живут почти в каждой квартире. Учтите. — Кто ваш жилец? — Гестапо. А кем он там, черт их знает… Весьма строгий господин. Уходит рано, приходит поздно. И больше я о нем ничего не знаю. — Так, ясно. А что поделываете вы? — Ничего. Связи нет уже третий месяц. — Есть что-нибудь важное? — Да. Они начинают эвакуировать войска морем. — Это нам известно. Еще что? — Усилились аресты. — Знаем. Павел Арвидович замолчал, рассматривая свои положенные на стол старческие, жилистые руки. — Не огорчайтесь, Павел Арвидович. Я знаю, какую пользу вы принесли нашей армии. Спасибо вам. Мне вы не нужны. Я приду к вам только за тем, чтобы взять рацию. Она цела? — Конечно!… Появились бы вы месяцем раньше, — виновато заговорил старик, — как хорошо можно было все устроить! Я бы сдал вам комнату — и шито-крыто. — Нет, все равно этого сделать было нельзя. У меня совсем другой план. Прошу вас об одном — приготовьте рацию. Я зайду к вам под предлогом поиска комнаты… До свидания, Павел Арвидович. 6 Город жил странной жизнью. С утра до вечера улицы были заполнены военными. В этой серо-зеленой толпе редко-редко мелькнет пятно штатского костюма. Военные всюду — в магазинах, кафе, ресторанах, гостиницах, в трамваях. Но что бы ни делали эти военные, в их поведении и даже в их облике чувствовалось напряжение и тревога. Ведь все эти люди в шинелях, плащах, кожаных регланах всегда помнили, что они окружены. А последнее время они уже знали, что война докатилась до стен их столицы и что отсюда у них только одна дорога жизни, дорога домой, на родину — через морские ворота города. И только воинская дисциплина, которой они подчинялись почти религиозно, удерживала их от того, чтобы не броситься в порт захватывать места на морских транспортах. Каждый вечер в ресторанах, а то и на улице среди военных вскипали истерические скандалы. То они возникали из-за того, что кто-то неуважительно выразился о фюрере, а то, наоборот, из-за того, что кто-то кому-то надоел ссылками и упованиями на божественный гений Гитлера… Именно на это состояние гитлеровцев при разработке операции Дементьева делалась большая ставка. Как выразился майор Зандель, паника порождает беспорядок. На площади перед портом Дементьев подошел к группе немецких офицеров, стоявших около легковой машины. Их было пятеро. Дементьев спросил, не знают ли офицеры, где помещается комендант порта. — Вот. Один из офицеров показал на одноэтажный дом. Все офицеры смотрели на Дементьева настороженно и в то же время вопросительно. Один из них не выдержал и спросил: — Отъезд? — Да нет, — безразлично ответил Дементьев. — Не могу найти груз, прибывший для моего полка. — Неужели сюда еще прибывают грузы и они кому-нибудь еще нужны? — с недоброй улыбкой, обращаясь не к Дементьеву, а куда-то в сторону, спросил высокий офицер с багровым шрамом на лице. Шрам у него подергивался: было похоже, будто офицер все время подмигивал кому-то. — Ответить вам не могу, — сухо произнес Дементьев. — Мне приказано найти груз, и я должен выполнить приказ. Извините… — Дементьев чуть поклонился и ушел. В коридоре комендантского дома кипела нервная толчея, в которой Дементьеву нетрудно было затеряться и, не обращая на себя внимания, пробыть там десять — пятнадцать минут. Дементьев внимательно прислушивался: все говорили об одном — об эвакуации из мешка. Выйдя из дома коменданта порта, Дементьев увидел, что офицеры, к которым он подходил, продолжают стоять на том ж месте. Поравнявшись с ними, Дементьев виновато улыбнулся тому, со шрамом, и сказал: — Кажется, вы были правы. Надо мной и над моим грузом там довольно зло посмеялись. — Весь вопрос сейчас в том… — снова не глядя на Дементьева и как бы продолжая разговор, который шел без него, сказал офицер со шрамом, — весь вопрос в том, когда наступит стадия «брутто — Берлин». — Как… это понимать? — Дементьев изобразил на своем лице крайнюю растерянность, если не испуг. Полненький, розовощекий майор сухим, скрипучим голосом выкрикнул: — Это надо понимать, что майор Рауд начинает впадать в истерию женского образца! — Он злобным взглядом вцепился в высокого со шрамом. — В то время как майор Ауэрбах, — насмешливо отпарировал тот, — впал в детство со всеми вытекающими отсюда последствиями. Среди офицеров вспыхнула отчаянная перебранка. Они принялись поносить друг друга бранными словами. — Извините, мне некогда… — Дементьев быстро зашагал прочь. С другого края площади он оглянулся назад. Офицеры продолжали ругаться… «Очень хорошо, господа офицеры, очень хорошо, — произнес про себя Дементьев. — А вот когда наступит стадия «брутто — Берлин», меня интересует не меньше, чем вас». …Дементьев приступил к поискам квартиры. На тихой узенькой улочке недалеко от порта он вошел в подъезд первого попавшегося дома, поднялся на второй этаж и остановился перед дверью в квартиру номер пять. Нажал кнопку звонка. Дверь тотчас же открылась, словно человек ждал звонка, притаившись за дверью. Перед Дементьевым стоял мужчина с холеным лицом, одетый в дорогой мохнатый халат. — Кого вам угодно? — спросил он на плохом немецком языке. — Не кого, а что, — усмехнулся Дементьев. — Мне нужна комната. — Но… — Не торопитесь говорить «но», сейчас не то время, когда офицеры рейха могут спокойно это выслушивать. — Отстранив мужчину, Дементьев прошел в дверь и закрыл ее. — Выслушайте меня, господин оберст… — Человек в халате говорил уже просительно. — Ну, ну… — Дементьев рассматривал роскошно обставленную прихожую. — Моя квартира не подлежит заселению. Достаточно высокий чиновник гестапо, господин Мельх, в случае чего, разрешил мне ссылаться на него. Давайте позвоним ему по телефону. — С этого и нужно было начинать! — Дементьев небрежно козырнул хозяину квартиры и вышел на лестницу. «С комнатой не вышло, но зато мы знаем теперь о существовании некоего Мельха, который занимается квартирами. Может пригодиться…» С этой мыслью Дементьев шел по улице, присматривая себе другой дом. Между тем день был уже на исходе — всего только первый день пребывания Дементьева в этом городе, а сколько событий он уже пережил, сколько раз подвергался смертельной опасности! О грозящей ему опасности Дементьев, конечно, помнил все время. Но мы знаем: совсем не чувство опасности определяло его поступки. Ведь он мог и не пойти ночью в штаб, а затем — в гостиницу. Мог переночевать где-нибудь в укромном местечке, найти которое в большом городе всегда можно. Увидя на портовой площади офицеров, он мог бы обойти их стороной, а он не только подошел к ним, но и вступил с ними в разговор. Вот и сейчас он мог бы пойти отдыхать в уже освоенную им гостиницу. А он туда не торопился, упорно хотел уже сегодня иметь свое собственное жилье. Дементьев стоял на площадке второго этажа другого дома. Перед ним — дверь, аккуратно обитая черной клеенкой, с тщательно надраенной табличкой: «Песис А». Кто он, этот Песис, так любовно ухаживающий за своей дверью? Коммерсант? Врач? Чиновник? Дементьев нажал кнопку, которая была в виде глаза в медной головке льва. Дверь открыла миловидная девушка. Ее голубые заплаканные глаза при виде немецкого офицера испуганно расширились, она невольно сделала шаг назад и крикнула: — Мама! Дементьев, не раздумывая, вошел в квартиру и закрыл дверь. В переднюю вышла высокая седая женщина. И она, увидев немецкого офицера, застыла на месте с испуганным выражением лица. — Прошу извинить меня, мадам, — обратился к ней Дементьев. — Меня привела к вам необходимость. Нет ли у вас для меня свободной комнаты? Недели на две… Я, конечно, заплачу. Отели забиты, а жить где-то надо… И городу приходится как-то делить с нами тяжесть положения… — Дементьев сказал все это с мягкой, подкупающей улыбкой. — Пройдите сюда, — растерянно произнесла женщина. Они вошли в просторный, со вкусом обставленный кабинет. По стенам были развешаны картины; их было много. Женщина пригласила Дементьева сесть в кресло, а сама села на диван. Она в упор рассматривала Дементьева и молчала. — Это квартира латышского художника Песиса, — заговорила она наконец, — но его нет… — Женщина поднесла ко рту платок. — Он недавно умер… Дементьев встал: — Я прошу извинить меня, мадам. Искренне сочувствую вашему горю. — Он стоял, скорбно склонив голову, думая, что именно в этой квартире ему и надо поселиться. — Может, как никто другой, я понимаю ваше горе. У меня в Берлине погибли все мои близкие. Все… — Дементьев сделал движение, будто собирался уйти. — Одну минуточку, господин офицер… Садитесь, пожалуйста… Я хочу объяснить вам… — Женщина подошла к столу, отыскала там какую-то бумагу и протянула ее Дементьеву. — Вот. Примерно полгода назад мой муж получил от ваших властей вот эту охранную бумагу… Дементьев быстро пробежал документ глазами. В нем говорилось, что художник Песис А. является выдающимся живописцем и что находящаяся в его квартире коллекция картин пользуется защитой администрации. Подпись под документом — Герман Мельх. Дементьев с трудом подавил улыбку: этот Мельх попадается ему на каждом шагу, но в данном случае Мельх помог Дементьеву принять правильное решение. Он стал внимательнее всматриваться в картины. — Какая прелесть! Огромный мастер!… Ах, как хорошо!… — тихо восклицал он, переводя взгляд от картины к картине. — Да, все это великая ценность. Я вот думаю: достаточно ли прочная защита — выданная вам бумажка? Объявится какой-нибудь хам — а такие и в нашей армии, увы, имеются, — плюнет на эту бумажку и вывезет все эти картины. Ведь хамы, мадам, тоже разбираются иногда в ценностях… — Боже, что вы говорите! — в ужасе прошептала женщина. — Похожий инцидент был в Риге. Там один профессор пятьдесят лет коллекционировал фарфор. Он собрал вещи, которым нет цены. И вот однажды к нему на квартиру совершенно случайно забрели два солдата — они делали обычный обход. Им понравились красивые вещички профессора, и неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы в квартире профессора не жил наш офицер. Он услышал шум, вышел из своей комнаты, и узнав, в чем дело, выставил солдат. А представляете, что могло бы случиться? Итальянский фарфор семнадцатого века в солдатском мешке… — Подбросив жене художника этот трагический сюжет с благополучным концом, Дементьев старательно делал вид, что рассказ не имеет никакого отношения к его визиту в эту квартиру и что он сейчас распрощается и уйдет. Приманка сработала — вдова художника предложила Дементьеву поселиться в ее квартире. Дементьев не упирался. — Инга! — громко позвала она. В кабинет вошла девушка, которая открыла Дементьеву дверь. — Познакомься… Дементьев щелкнул каблуками и склонил голову! — Капитан Пауль Рюкерт. — Инга Песис, — чуть слышно промолвила девушка. — Господин Рюкерт будет у нас жить, — сказала ей мать. — Так нужно, Инга. Не бойся, все будет хорошо… Так Дементьев обрел собственное жилье. Вскоре он уже улегся на диване спать. Все складывалось как нельзя лучше. «Спокойной ночи, Пауль Рюкерт!» Дементьев заснул мгновенно. 7 Три дня Дементьев провел в порту и досконально изучил всю его огромную территорию. Впрочем, нет, не всю. Несмотря на все свои ухищрения, он не смог попасть на так называемый «оперативный причал», который находился на узкой косе, далеко вонзавшейся в море. Корабли подходили только туда. Для прохода на оперативный причал еще две недели назад командование ввело специальные пропуска. Дементьев видел, как эти пропуска предъявлялись патрулю, но видел издали и, каковы эти пропуска, узнать не мог. Вдобавок он установил, что такие пропуска имеет весьма ограниченный круг людей, и главным образом офицеры по званию не ниже майора. Между тем все в порту говорило о том, что эвакуация войск должна начаться в самое ближайшее время… Охваченный тревогой, Дементьев вернулся на квартиру. Хозяйка позвала его ужинать; он отказался, сославшись на головную боль. Заперся в своей комнате, сел к столу и стал напряженно обдумывать создавшееся положение. Чтобы не вызвать любопытство хозяйки, он погасил свет. В эту ночь Дементьев не поспал и двух часов. Ранним утром он вышел из дому и направился в отель «Бристоль». На улицах много военных. Нетрудно было заметить, что большинство из них только что прибыли с фронта — кучками они лениво бродили от витрины к витрине, как люди, у которых нет никакого дела. Дементьев непроизвольно ускорил шаг. В отеле Дементьев подошел к портье: — Я числюсь у вас в триста пятой комнате. Вычеркните меня, я снял квартиру. Майор Зандель еще живет там? — По-моему, он только что прошел в ресторан. Дементьев сдал шинель в гардероб и вошел в ресторан. Он сразу же увидел майора Занделя, сидевшего за тем же столиком у окна, но сделал вид, будто не замечает его, и, осматриваясь по сторонам, медленно пошел через зал. — Рюкерт, идите сюда! — крикнул Зандель. «Прекрасно, фамилию мою он запомнил. Значит, не забыл и всего остального». Дементьев направился к столику майора. Они встретились как старые друзья. Зандель подозвал официанта и заказал завтрак для Дементьева: — Сегодня моя очередь угощать… Да, майор помнил все. И сегодня он был в гораздо лучшем настроении, чем тогда. «Интересно, что тому причиной?» — думал Дементьев. — Насколько я понимаю, вы сняли квартиру. — Зандель погрозил Дементьеву пальцем. — И обо мне, конечно, забыли. — Да, квартира есть. Живу в семье. Тошно… Впору пулю пустить в висок. — Что так? Дементьев грустно покачал головой: — Оказывается, есть еще на земле семьи, квартиры, где по утрам пьют кофе, вечером ужинают, читают книги. Я считал, что это бывает только во сне. — Рюкерт, что с вами? В несколько дней вы стали пессимистом. — А вы, наверно, получили гарантию, что русские вас не убьют? — насмешливо спросил Дементьев. — Плохая шутка, Рюкерт, — помолчав, серьезно сказал Зандель. — Просто я получил письмо от своих. Они переехали к моему брату, в горную местность Гарц. Там совершенно спокойно. Вот и вся моя радость. — Остается только и вам благополучно выбраться отсюда, а затем — хоть потоп. Мой рейх — моя семья, — так когда-то говаривали у нас… — Что с вами, Рюкерт? — В голосе Занделя прозвучала искренняя жалость к ожесточившемуся капитану. — Что? Сейчас, когда, судя по всему, начинается эвакуация войск из этого проклятого места, я не могу не думать о моей родной дивизии. Она останется в этой чужой земле навеки. А ведь с этой дивизией я маршировал под Триумфальной аркой в Париже. Нас приветствовал фюрер… Скажите, майор: зачем я уцелел? Я теперь хожу по штабным канцеляриям, кабинетам с одним только делом — пытаюсь доказать чиновникам в мундирах, что я жив и хочу действовать. А очи смотрят сквозь меня оловянными глазами, будто меня нет. Будто я убит, как убита моя дивизия. Послать меня на фронт они, очевидно, стесняются. Один так и сказал: «Не стоит вам испытывать терпение судьбы…» А ничего другого не предлагают. Живите, говорят, здесь, отдыхайте. Вы, говорят, достаточно пережили. А я не хочу отдыхать! Не хочу! — Дементьев так стукнул кулаком по столу, что подскочили тарелки. — Тише, Рюкерт… — Майор Зандель осторожно оглянулся. — Пока вы, забыв обо мне, пропадали, я нашел вам дело. (Дементьев посмотрел на Занделя радостно и будто не веря). Ну да, нашел. Правда, работа не очень сладкая, но все же работа. И вы раньше других получите возможность выбраться отсюда. Я служу в отделе по организации гражданского тыла. Мы занимаемся вывозом отсюда в рейх ценного имущества. Гражданского имущества. Понимаете? — Конечно, понимаю. Но… разве Германии это имущество еще нужно? — Мы об этом не думаем, — строго сказал Зандель, — и вам не рекомендую думать. Так вот, два дня назад гестапо изъяло из нашего отдела одного офицера. — За что? — мгновенно спросил Дементьев. — Он отказался выполнить приказ. В общем, он был истериком, наговорил что-то лишнее начальнику отдела… Да бог с ним! Я сказал начальнику отдела о вас. Сказал хорошо, как нужно, и он согласен с вами поговорить. Мы пойдем к нему теперь же… Его фамилия Мельх. Герман Мельх… Дементьев чуть не рассмеялся: «Опять Мельх». — Он очень сложный человек, — продолжал Зандель, — я знаю его давно, мы вместе учились в офицерской школе. Во время войны он быстро сделал карьеру, хотя на фронте не был ни разу. Всю войну он занимается этими самыми гражданскими тылами. Злые языки болтают, будто он на этой работе сколотил богатство. Я этого не знаю, и, в конце концов, это его личное дело. У него громадные связи. Я видел у него фотографию, где он снят вдвоем с Борманом. Недавно он показал мне письмо, полученное им от Розенберга. Он немного хвастлив. Но голова у него могучая. Работать умеет. Организатор, каких поискать… — А вдруг я ему не понравлюсь? — обеспокоенно спросил Дементьев. Зандель сочувственно улыбнулся: — Конечно, такой пессимист, каким я увидел вас сегодня, Мельху не нужен. — Да мне бы только дело в руки! — воскликнул Дементьев. — Вот, вот, капитан, так держать! Кроме того, Мельх, как многие тыловики, обожает проявлять заботу о фронтовиках. Словом, завтракайте скорее и идемте… Через час Дементьев вместе с Занделем вошли в кабинет Германа Мельха. В просторной комнате за громадным столом сидел маленький человек. Над полированной равниной стола, как серый бугорок, виднелась его голова. Когда Зандель и Дементьев вошли, бугорок шевельнулся, и тотчас же из-за стола выскочил Герман Мельх. Хотя в ежике его волос уже была седина, он походил на подростка. Мягкие, как у юноши, черты лица, румянец на гладких щеках, капризный рот. И только глаза у него были большие, глубокие и темные. — Это тот офицер, о котором я говорил… — Зандель за локоть вывел вперед Дементьева. Мельх поздоровался с Дементьевым. Рука у него сказалась жесткой, сильной. Мельх провел офицеров в угол кабинета, где стоял низкий столик, окруженный несколькими креслами. Все уселись в кресла. Мельх не сводил прямого взгляда с Дементьева. Они смотрели друг другу в глаза и молчали. — Зандель сказал вам, в чем состоит работа отдела? — спросил наконец полковник. — Да. Но не в деталях, — ответил Дементьев. — У вас нет сомнений в необходимости нашей работы для Германии? Дементьев невольно посмотрел на Занделя: неужели он успел сказать Мельху об их разговоре за завтраком? Но этот взгляд на Занделя полковник расценил по-своему. — Вы, я вижу, не понимаете моего вопроса. Поясню. Вакансия, на которую вы претендуете, освободилась как раз потому, что занимавший ее офицер пришел, видите ли, к выводу, что единственная национальная ценность, которая здесь осталась и которую необходимо срочно вывезти в Германию, — это его собственная персона. — Полковник долго смеялся и подмигивал Занделю, а тот одобрительно улыбался. Внезапно, оборвав смех, полковник повернулся к Дементьеву. — Кто вас знает, кто может рекомендовать? Дементьев печально усмехнулся: — Кто может знать солдата? Если командир моей восьмой дивизии выберется от русских, как выбрался я, он скажет вам обо мне, что я солдат, как солдат. Эта характеристика была у генерала Фельдмайера самой высокой. — Так вы из дивизии этого старомодного чудака? Дементьев резко поднялся и сказал: — Господин Мельх! Где бы я ни служил, кто бы ни был моим командиром, имя командира для меня свято, а его приказ — закон! И я никому не позволю третировать моего командира, за которого я шел на смерть! Дементьев сделал этот смелый ход и впился преданными глазами в Мельха. Расчет Дементьева был простой. Во-первых, разговор о связях и знакомствах лучше прекратить — здесь легко допустить промах; во-вторых, он решил, что Мельху больше всего по душе должен быть вот такой сверхисполнительный служака, готовый выполнить любой его приказ. Дементьев в своем расчете не ошибся. Мельх вскочил с кресла и, показывая Занделю на Дементьева, воскликнул: — Вот такие офицеры и спасут Германию! Попомни, Зандель, мои слова! Дементьев, внутренне ликуя, решил продолжать игру. — Я прошу вас, — сказал он с допустимой дозой строгости, — взять обратно ваши слова о генерале Фельдмайере. — Беру, беру! — Мельх дружески похлопал Дементьева по плечу. — Беру, славный капитан рейха! Ваш командир — герой, раз он воспитал таких офицеров… Оформление приказа не заняло и получаса. И вот Дементьев снова пришел в кабинет Мельха, но уже без Занделя. Начальник встретил его неожиданно сухо, даже не пригласил сесть. Больше того, огорошил Дементьева неожиданной просьбой: — Расскажите мне о материальном положении вашей семьи. Однако Дементьев мгновенно разгадал ход мыслей Мельха. — У меня семьи, очевидно, нет, — просто сказал он. — Мать и жена оставались в Берлине. Уже семь месяцев писем от них нет. Мое личное состояние все при мне, — Дементьев улыбнулся, — и больше мне ничего не надо… кроме победы над врагом. — Прекрасно! — сорвалось у Мельха, но он тут же смущенно засуетился и добавил: — Я, конечно, горю вашему сочувствую, но война, капитан, есть война. Где вы живете? Дементьев улыбнулся: — Я живу в квартире художника Песиса, в квартире, художественные ценности которой охраняются вашей бумагой. Как видите, я свои обязанности начал исполнять еще до поступления в ваш отдел. — Вот как! Песис, вы говорите? — Полковник вынул из кармана миниатюрную записную книжечку и начал ее просматривать. — Ага! Бастионная улица, дом четыре, квартира девять. Верно? — Совершенно верно. — Там все в порядке? — В идеальном. — Учтите, капитан, что имеющаяся там коллекция… — Мельх замялся. — Вы разбираетесь в живописи? — Нет. Вообще все эти штуки для меня — пустое место. Я солдат. Что вы прикажете, то я и сделаю. — Прекрасно! — снова сорвалось у полковника. — Вот вам, капитан, первое задание. У меня есть сведения, что в городском музее какая-то сволочь снимает со стен ценные картины и заменяет их ерундой, а ценные прячет. Проверьте это тщательно и будьте беспощадны. Заодно подсчитайте, сколько понадобится ящиков для упаковки всех картин музея — без рам, конечно. 8 Дементьев шел в музей в прекрасном настроении. Утром, направляясь к Занделю, он рассчитывал только на то, что майор имеет пропуск на оперативный причал и ему удастся этот пропуск как следует рассмотреть, а в случае удачи и похитить. А все сложилось гораздо лучше: он получил именно такую работу, которая даст ему возможность проникнуть в святая святых эвакуации. В музее Дементьев без особого труда обнаружил совершенную там подмену картин и огорчился неопытности, с какой это было проделано. В одном месте люди, заменявшие картины, умудрились оставить табличку, относившуюся к снятой картине. Дементьева сопровождал по музею его смотритель — чистенький старичок с розовой лысиной, обрамленной светлым венчиком вьющихся волос. Окна музея были заложены мешками с песком, а смотритель музея, входя в залы, зажигал далеко не весь свет. Некоторые картины просто нельзя было рассмотреть. Дементьев решил проверить смотрителя: вынул из кармана электрический фонарик и направил луч на табличку, оставшуюся от спрятанной картины и совершенно не соответствовавшую новой, повешенной здесь картине. Он внимательно прочитал табличку, посмотрел на картину и быстро обернулся к стоявшему позади смотрителю. Расширенные от ужаса глаза старичка сказали Дементьеву все. — Хорошая картина, — спокойно произнес Дементьев и пошел дальше, услышав за спиной облегченный вздох смотрителя. Дементьеву стало жалко этого честного, неопытного старичка. Осмотрев весь музей, они прошли в кабинет смотрителя. — А где хранятся фонды? — равнодушно спросил Дементьев. — В подвале, господин капитан, — подобострастно ответил старичок. — Можно посмотреть? — Дементьев снова увидел округлившиеся от страха глаза старичка. — Впрочем, у меня сейчас нет времени. В другой раз. Ваш подвал глубокий? — О да, там сотни полотен. — Строго секретно должен предупредить вас, что в самое ближайшее время мы ожидаем интенсивную бомбардировку города русской авиацией. Все богатства вашего музея могут превратиться в пепел за один час. Нужно снять с рам все картины и упаковать их в ящики, которые сложить в подвал. Упаковать нужно все, что хранится в фондах. Срок — два дня… Смотритель молчал, опустив голову. — Ну что, вам это непонятно? — Почему? Все понятно. — Вот и хорошо. Для ускорения дела опись картин делать не надо. На ящике ставить только цифру, обозначающую, сколько в нем картин, и все. Глаза у смотрителя оживились. Дементьев еще раз убедился, что старичок положительно не умеет владеть собой. — Да-да, мы всё так и сделаем. Послезавтра можете прийти проверить. — Послезавтра утром я зайду непременно. До свидания… Вскоре Дементьев докладывал Мельху о своей поездке в музей. — Надо думать, — говорил он, — что замена нескольких картин действительно произведена. Снятые картины, они, вероятно, спрятали в подвале, а там хранятся сотни полотен и царит дикий хаос. В течение двух дней мы все картины отделим от рам и упакуем в ящики. Фонды — тоже. Я поставил в музее часового — и оттуда они не вынесут и тряпки. Если я найду неупакованным хоть один кусочек, — Дементьев показал половину пальца, — я расстреляю всю их шайку! — Прекрасно, Рюкерт! — воскликнул Мельх. — Спасибо. Ну, а я, пока вы там были, посетил вашу квартиру. Дементьев нахмурился, хотя знал, что ничего опасного для него полковник на квартире обнаружить не мог. — Извините, Рюкерт, но я решил сделать это сам. В моем отделе гестапо — это я, и лучше, что туда сходил я, а не кто-нибудь другой. — Неужели неверие друг в друга стало в нашей среде обязательным? — огорченно спросил Дементьев. — Люди гестапо никогда никому не верили. В этом их служба. В общем, они уже заинтересовались вами, но я сказал, что за вас отвечаю я сам. И больше ради проформы решил съездить на вашу квартиру… Почему вы так мрачно это воспринимаете? Ведь ничего страшного не произошло. Наоборот, мать и дочь отзываются о вас прекрасно. Это ваш Железный крест лежит там на столе? — Мой. — Почему вы не сказали мне об этой вашей награде? — Солдаты орденами не хвастают, они их хранят как воспоминание о битвах. — Вы молодец, Рюкерт!… Между прочим, я бы на вашем месте обратил внимание на дочку художника. Прелестный цветочек, а? — Иметь на войне романы солдатским уставом не предусмотрено, — сурово произнес Дементьев. — Но, если в данном случае вы устав нарушите, я не взыщу… — Мельх засмеялся. — Вы свободны, Рюкерт. — Я хотел спросить у вас… — Завтра, завтра, капитан. Мне очень некогда. Идите… Дементьев вышел на улицу и в глубоком раздумье стоял у подъезда. В странное попал он положение: так удачно закрепился в одном из отделов временного штаба, попал, как ему казалось, в отдел, который ближе многих других находится к эвакуации, а получилось так, что он приблизился к музею, а совсем не к порту, который был главной его целью. Могут пройти дни, и он узнает лишь, когда будут отправлять фонды музея. А может, уже сегодня, сейчас из порта уходят транспорты с солдатами, с техникой… Дементьев беспомощно оглянулся по сторонам. — Весна, господин капитан… — грустно произнес часовой. — Да, да… весна… А весна торопилась. Хотя день был совсем не солнечный, вдоль тротуаров бежали ручьи, со звоном падали сосульки, в водосточных трубах грохотали ледяные обвалы. Дементьев как-то сразу все это увидел и услышал. Да, весна работала вовсю, а он?… Дементьев торопливо пошел по улице. Но на первом же перекрестке остановился… «Куда я так спешу? Куда?… Надо хоть пообедать…» Кафе «Орион» было в числе рекомендованных немецким офицерам. Такая рекомендация — тоже часть прославленного немецкого порядка. Рядом другое кафе — пустое. А в «Орионе» свободного места не отыщешь. Табачный дым висит над потолком сизым пологом. Не умолкает гул от разговоров. Дементьев приметил свободное местечко за столиком в дальнем, темном углу — там сидели три офицера. Все они были из инженерных войск Тодта. Дементьев попросил разрешения сесть за их стол. Офицеры, как по команде, молча пожали плечами; мол, что поделаешь, запретить-то мы не можем. Дементьев сел и погрузился в изучение меню. Офицеры молчали. Сделав заказ официанту, Дементьев вынул из кармана газету и стал читать… — Что интересного, капитан, нашли в газете? — насмешливо спросил один из офицеров. — Молодцы ваши коллеги! — не отрываясь от газеты, сказал Дементьев. — За десять дней опоясали Берлин неприступным поясом из стали и бетона. Офицеры молча переглянулись. Потом один из них задумчиво сказал: — Нашим коллегам там хорошо, у них в руках вся техника. Попробовали бы они действовать голыми руками, когда вместо техники тебе дают приказ, полагая, очевидно, что эта бумажка всесильна… Снова, как по команде, офицеры вздохнули и надолго замолчали. Дементьев настороженно, но терпеливо ждал продолжения их разговора. Вдруг один из офицеров выхватил из кармана бумагу и карандаш. — А что, если сделать так? — сказал он и начал что-то рисовать. Остальные два офицера придвинулись к нему и стали внимательно рассматривать рисунок. Дементьев слышал потом только отрывистые фразы, которые поначалу ничего ему не говорили. — …Скошенный помост большого запаса прочности… Придвигается вплотную к борту… — …А как он передвигается вдоль? — …Два тягача. Максимум — три… — …А если разная высота борта? — …Об этом надо подумать… — …Делать помост из убирающихся сегментов… — …Идея!… Вот так… — …Но разве можно такой помост построить за одни сутки? — …Если дадут саперный батальон — можно. — …А дадут? — Идемте сейчас же в штаб. Офицеры расплатились и ушли. Тотчас же их места заняли два майора и капитан. Судя по всему, это были фронтовики — обветренные лица, огрубелые руки, усталость и злость в глазах. Весь их разговор вращался главным образом вокруг того, чем их здесь накормят… Дементьев ушел. Конечно, ему хотелось посидеть еще — может быть, фронтовики тоже заговорили бы об эвакуации и он узнал бы что-нибудь новое. Но после того как он пообедал и расплатился, оставаться за столом, когда по кафе все время в поисках свободного места бродили офицеры, было нельзя: это могло вызвать подозрение… Да, инженеры явно связаны с эвакуацией! И что-то относящееся к ней они должны сделать за одни сутки… Одни сутки… Что же делать? Что предпринять для приближения к главной цели?… Дементьев, идя домой, думал только об этом. Только об этом. Совершенно неожиданно вечером в гости к Дементьеву пришел майор Зандель. Пришел мрачный и точно за один этот день похудевший. Дементьев уже приметил, что майор — впечатлительная натура, с весьма неустойчивым настроением, и теперь очень заинтересовался, что сделало майора мрачным. Зандель прикрыл дверь и подошел вплотную к Дементьеву: — Вам полковник ничего не говорил? — Советовал поволочиться за хозяйской дочкой! — Дементьев засмеялся. Зандель даже не улыбнулся; задумался на секунду и сказал: — Все равно секретом это остаться не может… Кажется, сегодня ночью начинается эвакуация войск. Их перебрасывают на защиту Берлина. «Вот оно!» — радостно и в то же время тревожно подумал Дементьев, но равнодушно спросил: — Всех войск? — Очевидно. — Ну что ж, верховному командованию видней! — беспечно заключил Дементьев. — Нас ведь это не касается? — Нет, капитан, касается. Наш отдел заработает теперь с максимальной нагрузкой. Мельх сказал, что под наши грузы будет отводиться место на каждом транспорте. — Наконец-то работа! — весело воскликнул Дементьев. — А то от первого задания я было загрустил. Воевать с музейными старичками не по мне. — Эта война, Рюкерт, только начинается. И пока мы не вывезем отсюда все, что можно вывезти, мы сами отсюда не выберемся! — почти с надрывом сказал Зандель. — Надо постараться сделать наше дело поскорее! — все так же весело сказал Дементьев, будто не замечая нервного состояния Занделя. — Может быть, нам еще удастся участвовать в драке за наш Берлин. У меня чешутся руки проучить русских. Они не понимают того, что Германия борется, пока жив хоть один немец, и что последнее слово войны еще не сказано. Зандель смотрел на Дементьева почти с жалостью: он решил, что не найдет в Рюкерте собеседника для откровенного разговора о том, что сейчас угнетало его. — Что-то у меня страшно разболелась голова, — сказал он. — Извините меня, капитан, я пойду: мне надо лечь в постель. Не дай бог заболеть в такие дни… Зандель ушел. Дементьев сел за стол и сжал голову руками. Ну вот, началось то, ради чего он послан в этот город. Быстро и весьма успешно сумел легализоваться, даже заручиться доверием начальства. Волей случая он попал на работу, близкую к перевозкам. Но все это может оказаться бесполезным, если он не сможет получать совершенно точную и исчерпывающую информацию об отправке транспортов. Так или иначе, первую — правда, неуточненную — информацию он уже имеет: эвакуация начинается сегодня ночью. Об этом немедленно надо известить командование. Дементьев быстро оделся и отправился за рацией на явочную квартиру Павла Арвидовича. Город, погруженный в темноту, казался мертвым. На улицах ни души. Промчится машина с пригашенными фарами — и снова темень и тишина. У входа на Шестигранную площадь Дементьева остановил патруль. Он назвал пароль, солдаты козырнули, и он пошел дальше. Павел Арвидович ждал Дементьева каждый вечер, давно приготовил рацию, но очень боялся, что его квартирант заметит приход Дементьева и заподозрит неладное. В этот вечер квартирант задержался на работе позже обычного, и Дементьев столкнулся с ним у входа в дом. Они молча козырнули друг другу и стали вместе подниматься по лестнице. Вместе они остановились и перед дверью в квартиру Павла Арвидовича. — Вы тоже сюда? — удивленно спросил гестаповец. — А вы, вероятно, и есть мой соперник? — засмеялся Дементьев. — Сегодня я искал себе жилье и зашел в эту квартиру. Мне сказали, что тут уже живет офицер гестапо. Чтобы не болтаться по городу с чемоданом, я попросил у хозяина разрешения оставить чемодан у него. И только теперь вот иду за чемоданом. Иду и боюсь, что хозяин вместе с квартирантом за столь поздний приход спустят меня с лестницы… Ничего не сказав, гестаповец нажал кнопку. В дверях смутно возникла фигура Павла Арвидовича. Увидев Дементьева вместе с квартирантом, он буквально окаменел. — Здравствуйте еще раз и, ради бога, извините! — весело сказал Дементьев. — Но я только сейчас нашел себе комнату. Дайте мне, пожалуйста, мой чемодан. — Ах, чемодан? Сию минуту, сию минуту… Павел Арвидович побежал в свою комнату за чемоданом. Гестаповец вошел в переднюю, но остался стоять возле открытой двери. — Где же устроились? — спросил Павел Арвидович, передавая Дементьеву чемодан с рацией. — Бастионная, четыре, квартира девять… — У кого ж это? Я тут всех знаю. — Художник Песис. — А! Это тот, что недавно скончался? — Совершенно точно. Он-то и освободил комнату для меня! — Дементьев засмеялся. — Еще раз простите, что явился так поздно. Спокойной ночи! Дверь закрылась, и Дементьев стал спускаться с лестницы. Выйдя на площадь, он выругал себя последними словами: взволнованный сообщенной Занделем новостью, он отправился за рацией, совершенно не подумав, что здесь его могут подстерегать весьма опасные неожиданности. Просто чудо, что все сошло так гладко… Не успел Дементьев подумать это, как перед ним, точно из-под земли, выросли два патрульных солдата. Дементьев сказал пароль, но солдаты дороги ему не уступали и о чем-то перешептывались. Командование окруженных войск, опасаясь самовольной погрузки офицеров на транспорты, отдало приказ комендатуре: обращать особое внимание на подозрительных в этом отношении военных. Дементьев, шедший в сторону порта, да еще с чемоданом, вызвал у патруля явное подозрение. Солдаты посовещались и предложили Дементьеву вместе с ними идти в комендатуру. — Если это необходимо, идемте, — спокойно сказал Дементьев. Комендатуры он не боялся — его легальное положение было достаточно ясным и прочным. Наконец, он правильно догадывался, почему вызвал подозрение патрульных. Их, конечно, смущал чемодан. Дежурному коменданту можно даже доставить удовольствие заглянуть в чемодан. Он увидит там смену белья, бритвенный прибор, полотенце, экземпляр «Майн кампф», иллюстрированные журналы, потрепанный роман… Рация-то искусно спрятана в узком пространстве меж стенок двойного дна чемодана. Словом, Дементьев шагал за патрулем, не испытывая особой тревоги. В комендатуре оказалось уже несколько задержанных патрулями офицеров. Их по очереди приглашали в кабинет дежурного коменданта. Вызвали наконец и Дементьева. Он вошел в комнату с чемоданом. Дежурный комендант глянул на него насмешливо: — Ваши документы… Дементьев подал документы, и комендант долго их изучал. — Так… А куда же это вы собрались? — Перебираюсь с временного жилья на постоянное. Из отеля на частную квартиру, где подешевле. — В каком отеле вы жили? — «Бристоль», номер триста пятый. Комендант позвонил в гостиницу и убедился, что задержанный говорит правду. — По какому адресу вы шли? — Бастионная, четыре, квартира девять. Комендант вызвал патрульных, которые задержали Дементьева: — Где вы задержали капитана? — На углу Бастионной. — Проводите капитана до его квартиры. Помогите донести чемодан… Извините, капитан, но служба есть служба. — Я все понимаю. До свидания… Патрульные шагали рядом с Дементьевым; один из них нес чемодан. Вдруг Дементьеву вспомнились слова Маяковского: «Моргнул многозначаще глаз носильщика, — хоть вещи снесет задаром вам». Дементьев не удержался и засмеялся. Солдат, несший чемодан, смущенно сказал: — Нам же приказано, господин капитан. Мы люди маленькие… — Ничего, ничего, мой солдат. На военной службе всякое бывает, я понимаю… И все-таки солдаты дошли с Дементьевым до самых дверей квартиры. Одно из двух: или они хотели выслужиться перед ним, или комендант все же приказал им проверить, пойдет ли капитан по названному им адресу. Когда Дементьев отпер дверь своим ключом, солдаты пожелали ему спокойной ночи и ушли, грохоча по лестнице тяжелыми сапогами. Запершись в комнате, Дементьев быстро развернул радиостанцию и передал короткую радиограмму: «Я 11— 17. Эвакуация начинается, возможно, сегодня ночью. Точных данных пока не имею…» Упаковав чемодан, Дементьев лег на диван и задумался… Интересно, почему о начале эвакуации войск Мельх Занделю сказал, а ему — нет? Впрочем, к концу дня они просто не виделись. Может быть, поэтому? Да и неважно это. Самое главное: сможет ли он завтра попасть в порт? Тревога за это самое главное долго не давала Дементьеву заснуть… Он представил себе, как полковник Довгалев читает сейчас его первую радиограмму. Правая бровь у полковника становится выше левой — это всегда, когда он злится. В самом деле, разве можно так сообщать? «Возможно, начинается…» Но разведчик должен сообщать только то, что он знает. Ни слова домысла! Дементьев беспощадно прогонял из своей разведроты каждого, кто, докладывая о разведке, позволял себе хоть немного пофантазировать. «Вы мне не нужны, — говорил Дементьев. — Вы не понимаете, что самая маленькая ваша неточность может стоить солдатской крови». Сам Дементьев всегда был до болезненности точен. Однажды он, находясь во вражеском тылу, пристрелил гитлеровского полковника. Докладывая об этом начальству, он сказал так: «Думаю, что это был полковник. Но не уверен. Ведь шинель со знаками полковника мог случайно или по ошибке надеть кто-нибудь другой». — «Может, ее генерал надел?» — засмеялось начальство. «Может, и генерал», — совершенно серьезно согласился Дементьев. С тех пор в разведроте бытовала шутка. Притащит кто-нибудь «языка», у него спрашивают: «Кого словил?» Разведчик отвечает: «По шинели вроде рядовой, а может, и генерал…» Нет, нет, точность прежде всего. Ведь майор Зандель о начале эвакуации сказал нетвердо. Он сказал: «Кажется, сегодня…» Больше никаких подтверждений нет. Если не вставить слова «возможно», то значит, что полковник Довгалев сейчас доложит командованию о начале эвакуации. Последует приказ авиации идти на перехват кораблей. Рискуя жизнью, самолетами, летчиками, будут прорываться через зенитный пояс линии фронта. Навстречу им вылетят вражеские истребители. Наконец, летчики прорвутся к морю, а там — пусто… Нет, нет, одно это слово «возможно» стоит слишком дорого, чтобы отнестись к нему небрежно. Да, эвакуация начинается. И, возможно, уже сегодня ночью. Но точно он не знает. Не знает, и все… 9 Посыльный солдат от Мельха поднял Дементьева в шесть утра. Когда Дементьев явился в отдел, там были уже почти все офицеры. Мельх отдавал приказания, и офицеры чуть не бегом покидали его кабинет. Дементьев ждал своей очереди, но Мельх словно не замечал его. Закончив разговор с одним из офицеров, Мельх повернулся к Дементьеву: — Погасите свет и поднимите шторы. Большой кабинет заполнил синеватый свет раннего утра. За окном падал мокрый снег. Лица у всех стали серого цвета. И вот в кабинете остались только Мельх и Дементьев. — Капитан Рюкерт, с вами у меня разговор особый… — Мельх вышел из-за стола и сел в кресло напротив Дементьева. — Именно с вами, потому что из всей этой когорты, — Мельх презрительно кивнул на опустевшие стулья, — в одном вас я вижу человека, который знает, что такое приказ, и не любит задавать лишних вопросов. — Он говорил, не сводя глаз с Дементьева. — Гибель нашей империи — бред истериков. Это не произойдет, капитан, даже если русские сотрут в порошок Берлин, даже если они выиграют войну! Есть люди, которые ее поднимут так быстро, что те же русские не успеют опомниться. Но вы понимаете, капитан, что сделать это голыми руками нельзя. Эти люди должны иметь средства, чтобы начать свое великое дело сначала. Так вот, им, этим людям, мы и отправляем отсюда все самое ценное. За это отвечает наш отдел — я и вы. — Я выполню любой ваш приказ! — торжественно произнес Дементьев, преданно смотря Мельху в глаза. — В музее все готово? — Кроме надписи адреса на ящиках. — Возьмите сейчас с собой солдат, они сделают надписи. Адрес такой… Мельх протянул Дементьеву сложенную бумагу, Дементьев ее развернул и прочитал: «Гамбург, Елизаветштрассе, 7, Гринвальд». — Это, как вы догадываетесь, адрес условный, но груз попадет в нужные руки. — Кому сдать ящики в порту? — вставая, спросил Дементьев, напряженно ожидая ответа, от которого могло зависеть все. — Пакгауз номер четырнадцать, Рихард Брандт. Получите расписку: «Принято столько-то ящиков». Потом расписку сдать мне. И все. Возможно, что Брандт сам приедет в музей. — А не лучше будет, если я сам доставлю ящики прямо на корабль? Это надежнее. — Вы просто не знаете, кто такой Рихард Брандт, — Мельх усмехнулся, — и неосторожно выражаете ему недоверие. Он — гестапо, и этим сказано все. Словом, делайте так, как я сказал. Дементьев вышел из кабинета. Вот и случилось то, чего он больше всего боялся! Чтобы лучше засекретить свои дела, Мельх решил между ним и кораблем поставить Брандта, которого он, видимо, знает лучше и которому больше верит. А может, это придумал и не Мельх. Просто секретному делу придана классическая цепочка исполнителей, пройдя через которую дело как бы теряло след. И, может быть, в этой цепочке есть звено и после Брандта. Но черт с ней, с этой цепочкой! Главное в том, что он снова фактически отрезан от порта. Пакгауз номер четырнадцать находился в нескольких километрах от оперативного причала, где будут грузиться корабли. Тревога Дементьева усилилась, когда он вышел из здания. Улица была заполнена войсками, и все это серо-зеленое месиво, нашпигованное техникой, двигалось в сторону порта. Пробиваясь навстречу движению, Дементьев испытывал чувство, будто он в минуту боя покидал передовую. Надписывание адреса на ящиках заняло около часа. Да, Мельх был отличный организатор: только успели закончить надписывание, как уже прибыла автомашина с солдатами-грузчиками. Дементьев наблюдал за погрузкой и все думал, думал, что предпринять, как прорваться в порт. Шагах в десяти от Дементьева стоял высокий, грузный офицер в кожаном пальто без знаков различия. Только фуражка на нем была офицерская. Он поминутно делал вращательный жест головой, точно ему жал воротник. Когда погрузка была закончена, офицер в кожаном пальто подошел к Дементьеву: — Вы капитан Рюкерт? — И, не ожидая ответа добавил: — Я — Брандт. Пойдемте. За углом он сел за руль малолитражного «оппеля», открыл дверцу и указал Дементьеву на сиденье рядом с собой. В машине пахло бензином и резким одеколоном. — Сколько ящиков? — Семьдесят девять. Брандт вынул из-под сиденья блокнот, вырвал из него лист и размашисто написал: «Получено 79 ящиков специального груза». — Вы забыли подписаться, — строго сказал Дементьев, прочитав записку. Брандт посмотрел на него неподвижными глазами: — Отдайте это Мельху, и все. Можете идти. — В порт мне ехать не нужно? — Нет. — Брандт открыл дверцу: — До свидания. «Оппель» сорвался с места и исчез. За ним потянулись грузовики с ящиками… Дементьев вернулся в отдел и в коридоре столкнулся с майором Занделем. — Как дела, Рюкерт? — торопливо спросил Зандель и, оглянувшись по сторонам, тихо сказал: — По-дружески советую: позаботьтесь, чтобы однажды вместе с ящиками не забыли погрузить и вас. — Не понимаю, — сухо произнес Дементьев. — Я сказал достаточно ясно. — Зандель поклонился и пошел по коридору. Дементьев прошел в кабинет Мельха. Минут пять ему пришлось стоять, ожидая, пока Мельх закончит разговор по телефону. Говорил он одними междометиями: «Да»… «Да»… «Нет»… «Да»… Положив трубку, Мельх взял из рук Дементьева расписку Брандта, внимательно ее прочитал, сделал какие-то пометки в своей записной книжке, а затем тщательно сжег расписку в пепельнице. Наконец он поднял взгляд на стоящего перед ним Дементьева: — Вы хотите что-нибудь сказать? — Нет… Разве только то, что ваш Брандт мог бы быть вежливее. Мельх усмехнулся: — Я же объяснял вам: он из гестапо. У них вежливость — недостаток! Между прочим, это он непременно хотел вас проверить, когда вы ко мне поступили. — Значит, я отвечаю только за погрузку? — Да. — Но, мне кажется, эту работу может выполнять рядовой солдат. — Вот как? — Мельх встал. — В военной машине рейха вы, капитан Рюкерт, и есть рядовой солдат! — повысив голос, сказал он. — Вы не поняли меня. Я просто хочу быть вам полезным в большей степени! — Дементьев вытянулся. Он понял, что переиграл, и стремился исправить положение. — Это дело другое, — примирительно произнес Мельх. — Сию же минуту поезжайте вот по этому адресу, возьмите мою машину. Там проводит операцию капитан Лемке. Он должен был доложить об окончании дела еще в полдень. Сейчас — четырнадцать двадцать. Выясните, почему он задержался, и, если увидите нераспорядительность с его стороны, от моего имени прикажите ему сдать операцию вам, а он пусть немедленно явится ко мне. — Понятно. — Дементьев повернулся и быстро вышел из кабинета. Капитану Лемке было поручено упаковать и отправить в порт ценные фонды центральной библиотеки, но он столкнулся с организованным сопротивлением работников библиотеки, которые ночью забаррикадировались в глубоком подвальном помещении и никого туда не впускали. Дементьев застал капитана Лемке растерянно стоявшим перед толстой бронированной дверью в подвал. Солдаты колотили в дверь прикладами автоматов. Дементьев мгновенно оценил обстановку и принял решение: — Вы капитан Лемке? Мельх приказал вам вернуться в отдел. Своих солдат заберите. Сюда идут мои люди, которые умеют работать… Что за ящики лежат во дворе? — Это все, что мы успели вынести, — испуганно пробормотал Лемке. — Хорошо, отправляйтесь в отдел. У ворот — машина Мельха, можете ее взять. Лемке ушел, но тут же вернулся! — Я забыл сказать вам — через полчаса за грузом приедет Брандт. — Это уже не ваша забота, капитан! — злобно крикнул Дементьев. Лемке уехал, ушли его солдаты. Дементьев остался один. За бронированной дверью было тихо. Дементьев присел на ступеньки и еще раз обдумал возникший у него план спасения библиотеки. «Не могу сделать главное, — думал он, — так сделаю хоть это… Моя задача — не дать Брандту возможности проверить подвалы библиотеки». Дементьев вышел во двор и пересчитал ящики. Их было тридцать два. Адрес на них был написан тот же: «Гамбург, Елизаветштрассе, 7, Гринвальд». Вскоре во двор библиотеки въехал грузовик и «оппель» Брандта. Солдаты молча принялись грузить ящики на машину. Брандт подошел к Дементьеву: — Что здесь случилось? Почему Лемке так долго не звонил? — Не надо поручать серьезное дело слюнтяю, — небрежно ответил Дементьев. Брандт посмотрел на него одобрительно: — Вы правы. Лемке — из интеллигентов. А где ваши солдаты? — Это я должен у вас спросить. Является сюда какой-то деятель гестапо и забирает моих солдат, а когда я ссылаюсь на Мельха, он нецензурно ругается и уходит. Брандт улыбнулся: — Неизбежные издержки. Сколько тут ящиков? — Тридцать два. — Получите расписку… Мне сказали, что вы жаловались на меня Мельху. Должен заметить, что вы первый, кто на меня жаловался. Это мне нравится. — Я просто привык, чтобы со мной обращались грубо, только когда я не выполняю приказа. — Дементьев преданно смотрел в неподвижные глаза Брандта. — Прекрасно! — Брандт поднял руку к козырьку. — Будем выполнять приказ. До свидания. «Оппель» Брандта умчался за грузовиками… …Мельх встретил Дементьева почти весело: — Вы молодчина, Рюкерт, а Лемке действительно слюнтяй. Это был великолепный урок для Брандта. Лемке имел прекрасные рекомендации, его проверял сам Брандт — и вот, пожалуйста… Поздравляю вас, Рюкерт! Понравиться Брандту — дело нелегкое. А Лемке я уже вернул в комендатуру — там ему будет лучше. Мельх говорил оживленно, весело, но Дементьев заметил, что в это время он думает о чем-то другом, что его явно тревожит. Интересно, о чем он думает? — Я жду ваших приказаний, — раболепно произнес Дементьев. — Да, да, приказаний… приказаний, — задумчиво проговорил Мельх и посмотрел на часы. — Вот что, капитан: идите отдыхать, а завтра утром — за дело. Вы заслужили отдых, идите. До завтра. — Он вышел из-за стола и буквально вытолкал Дементьева из кабинета. «Тут происходит что-то тревожное», — подумал Дементьев и направился к Занделю. Он застал его за странным занятием: в кабинете топился камин, и майор вытряхивал в огонь содержимое ящиков письменного стола. — Вы теперь поняли то, что я сказал вам в коридоре? — усмехнулся Зандель. — Прекрасно все понимал и тогда, — равнодушно ответил Дементьев. — Вы уезжаете с сегодняшним кораблем или завтра? — торопливо спросил Зандель. — Завтра… — О, значит, мне оказана высокая честь — я отбываю вместе с Мельхом. И на первом же корабле!… Дементьев старался казаться совершенно спокойным: — Я вообще не понимаю, почему такая паника с отъездом? Фронт совершенно неподвижен. — Здесь — да, но там — нет… — Зандель махнул рукой в сторону. — Где это? — Вы младенец, Рюкерт! Не сегодня-завтра англосаксы будут там, куда мы с вами отправляем грузы. Понятно? — Понятно. — Это во-первых. Во-вторых, Мельх заботится и о себе. На кой черт ему сидеть в этом мешке? Он свое дело сделал. — Счастливого пути, майор! — грустно сказал Дементьев. — Я пойду спать. — До новой встречи, капитан! — Зандель пожал руку Дементьеву. — Вы все-таки славный парень… — Когда отходит ваш транспорт? — В полночь… Дементьев вышел на улицу и медленно пошел в сторону своей квартиры. Так… Ситуация более или менее ясна: шайка Мельха убегает. Но почему они не берут его с собой? Объяснение может быть только одно: Мельх опасается лишних свидетелей его деятельности в этом городе. Тем более, что Рюкерт не свой, так сказать, человек и только что взят со стороны. Но Мельх мог бы сказать прямо, что «отдел свою работу закончил, и вы, капитан Рюкерт, больше мне не нужны». Зачем ему понадобилась эта игра? «Идите отдыхать, а завтра — за дело». Не скрыта ли тут опасность? Ведь свидетель перестает быть опасным, только когда он мертв. Да, на квартиру, пожалуй, идти не стоит. Но куда же идти?… Размышления Дементьева были удивительно точными. За полчаса до того, как Мельх отправил его отдыхать, он разговаривал с Брандтом. И действительно, Брандт похвалил Дементьева, а Мельх не отказал себе в удовольствии напомнить Брандту, что слюнтяя Лемке проверял он. С этого и начался разговор, во время которого в течение минуты была решена судьба Дементьева. Брандт насмешливо спросил: «Берете капитана Рюкерта с собой?» Мельх подумал и покачал головой: «Нет, Брандт. Мы включаемся в слишком большую игру, чтобы допускать самый малейший риск. Рюкерт — человек не нашей среды. Там нам будут нужны люди отборные, каждый самый незначительный исполнитель должен быть рыцарем нашей идеи». «Но он останется жив и однажды на досуге начнет вспоминать…» Мельх перебил Брандта: «Об этом должны позаботиться вы. Он ничего не должен вспоминать… — Мельх помолчал и деловито добавил: — Заодно нужно забрать картины в квартире, где он живет. В суматохе чуть не забыл об этой коллекции». Вот и все. С капитаном Рюкертом было покончено, и они заговорили о другом… 10 Полковник Довгалев после ужина вернулся к себе в отдел и, как всегда, прежде всего зашел на пункт связи: — Что-нибудь есть? — Нет. — Радист прекрасно знал, о чем спрашивает полковник. — Продолжайте слушать внимательно. И эту фразу Довгалева радист уже слышал не раз. Дверь за полковником закрылась. Радист поправил наушники и положил чуткие пальцы на ребристый верньер приемника. Эфир был забит сигналами множества раций: и наших и вражеских. Иногда сквозь хаос сигналов слышались голоса открытой радиосвязи. В этом месиве звуков, казалось, ничего невозможно разобрать. Но ухо радиста так уж устроено, что, появись в эфире позывные Дементьева, он услышит их так ясно, отчетливо, будто, кроме этих позывных, в эфире полная тишина. Полковник Довгалев сел за стол и посмотрел на телефон. В это время всегда звонит командующий. Вот и телефонный звонок. — Довгалев у телефона… Не получено… Слушаем круглые сутки… Спасибо. Положив трубку, полковник подвинул к себе папку с донесениями фронтовой разведки. В донесениях говорилось об одном и том же — началась эвакуация войск из мешка. Почему же молчит Дементьев? Неужели он попался? Передал одно неуточненное сообщение и больше ничего не успел сделать? Как полковник ни старался освободиться от этой мысли, она становилась все более назойливой… Радист ворвался в кабинет Довгалева и, позабыв о всех необходимых воинских условностях обращения к полковнику, крикнул: — Дементьев!… Полковник взял бланк расшифрованной радиограммы; руки у него дрожали. — Спасибо, идите, — сказал он радисту и впился глазами в текст радиограммы. «Я 11— 17. Сегодня с наступлением темноты выйдет первый транспорт. Это донесение случайное. Продолжайте следить за моими позывными». В следующую минуту полковник Довгалев уже говорил с командующим. Еще спустя минуту командующий уже отдавал по телефону приказ командиру корпуса бомбардировщиков. Еще через несколько минут в штабе корпуса бомбардировщиков у военной карты стояли командир корпуса, начальник штаба, штурман и экипажи трех самолетов. Они производили подсчет, в каком месте может оказаться транспорт с наступлением рассвета. …Отправленный Мельхом отдыхать, Дементьев оказался в очень сложном положении. Идти на квартиру было опасно: если Мельх отдал приказ ликвидировать его как опасного свидетеля, лучше всего они могли это сделать именно на квартире — без шума, без лишних глаз. Но Дементьев имел теперь точную информацию об отходе первого транспорта, и воинский долг обязывал его немедленно передать сведения полковнику Довгалеву. А рация находится на квартире… Около часа Дементьев бродил по городу и наконец принял решение. Собственно говоря, он принял его в первые же минуты раздумья, потом он только уточнял детали. Решение было такое: идти на квартиру, взять рацию, скрыться где-нибудь в городе и оттуда передать радиограмму, а затем чемодан с рацией сдать на хранение портье в гостинице «Бристоль». Утром же как ни в чем не бывало явиться в отдел. Ну, а если на квартире засада, смело принять бой и погибнуть с честью, как подобает солдату. При обдумывании этого плана страх перед гибелью ни на мгновение не обжег сердце Дементьева. О возможной гибели своей он думал только как о проклятом обстоятельстве, которое может не позволить ему выполнить приказ. Да, разведчики — люди особого склада характера и ума. Говорят, во Франции один художник предлагал на безыменной могиле разведчиков установить такой памятник: узкая тропа на гранитной скале, повисшей над пропастью, по тропе навстречу друг другу идут Человек и Смерть, пристально глядят друг на друга и… улыбаются. Нет, в тот вечер, идя на квартиру, Дементьев не улыбался. Но к грозящей ему смерти он действительно относился без страха, он ее попросту презирал, как нелепую и досадную помеху в его трудном солдатском деле. Вот это и есть презрение к смерти… На улице перед квартирой ничего подозрительного не было. Дементьев прошел во двор — здесь тоже все как обычно. Войдя в подъезд, он сначала поднялся до самого верхнего этажа, а потом спустился на свой, — не было засады и на лестнице. Дверь в квартиру открыла дочь хозяйки. В ее глазах Дементьев не приметил никакого волнения, она, как всегда, небрежно ответила на его приветствие и прошла в комнату. Дементьев отпер ключом свою дверь, на мгновение задержался и потом быстро вошел в комнату. Не было ничего подозрительного и здесь. И все-таки Дементьев остро чувствовал грозящую ему опасность. Схватил чемодан, он почти бегом покинул квартиру. Быстрым шагом он прошел Бастионную улицу, свернул на набережную и направился к городской окраине. Здесь, у морского побережья, город обрывался внезапно и сразу же начинался район дач. Именно сюда и стремился Дементьев, рассчитывая, что в это время года он легко может найти пустующую дачу. Он не знал, что здесь почти все дачи были зимними и в них жили круглый год. Он узнал это только теперь, когда увидел, что к дачам ведут хорошо натоптанные тропки. На углу улицы Дементьев остановился возле заколоченного досками магазина. У черного хода магазина высилась груда пустых ящиков. Дементьев осмотрелся, быстро прошел за магазин и протиснулся в узкую щель между стеной магазина и ящиками. Не теряя ни минуты, он раскрыл чемодан, сдвинул в нем фальшивое дно, включил радиостанцию и торопливо простучал ключом ту радиограмму, которую так ждал полковник Довгалев… Передав радиограмму, Дементьев ушел на побережье и посидел там на каменных валунах, раздумывая о своих делах. С горечью отметил он, что дел-то, собственно, еще и не было. Разве только одна сегодняшняя радиограмма… А что будет завтра? Послезавтра? С этой тревожной мыслью Дементьев и вернулся в город. В это время наши бомбардировщики уже готовились к вылету на перехват первого транспорта с вражескими войсками. Счастливо избежав встречи с патрулями, Дементьев вышел на площадь перед отелем «Бристоль». Несмотря на поздний час, возле отеля суетились люди, подъезжали и уезжали автомашины; в кузов грузовика, въехавшего на тротуар, солдаты забрасывали офицерские чемоданы. «Только меня здесь и не хватало», — усмехнулся про себя Дементьев и быстро прошел в отель. Удача! Дежурил тот самый портье, который принимал Дементьева. Портье его узнал и охотно согласился сохранить чемодан до завтра. Дементьев пытался всунуть ему в руки деньги, но портье категорически отказался их взять и при этом непонятно рассмеялся. Только выйдя из отеля, Дементьев понял, почему засмеялся портье: конечно же, нелепо было давать человеку деньги, которые не сегодня-завтра превратятся в ничего не стоящую бумажную макулатуру. В эту ночь Дементьев совершенно не спал. Стараясь держаться подальше от своей квартиры, он бродил по улицам, заходил в подъезды домов, присаживался там на ступени, но, как только начинал чувствовать сонливость, немедленно вставал, выбирался на улицу и шел дальше. Утром, прежде чем направиться в отдел, он решил зайти в порт. 11 Вся площадь перед портом была забита войсками. Дементьев с огромным трудом протискивался через густую, жаркую, раздраженную толпу. Конечно, один вид этой картины не мог не радовать Дементьева. Он подумал, что при таком скоплении войск вряд ли гитлеровцы смогли сохранить строгий режим прохода на оперативный причал, и решил попробовать проникнуть туда. Но его ждало разочарование. Чем ближе он пробивался к оперативному причалу, тем явственнее чувствовал, что с каждым шагом бурливая толпа все заметнее подчинялась какому-то пока еще непонятному Дементьеву порядку. Но вскоре он понял: прославленная немецкая организованность нашла способ навести порядок и здесь. С приближением к оперативному причалу все солдаты и офицеры сами разбивались на группы по двенадцати человек. Тринадцатый — старший в группе. Группы подбирались из знающих друг друга однополчан. Если своих на группу не хватало, ее пополняли чужими, но требовалось, чтобы они тоже знали друг друга. Формирование групп производилось быстро, на ходу, и к контрольному пункту оперативного причала солдаты подходили уже организованно. С техникой проходили только обслуживающие ее солдаты и офицеры… Первая мысль у Дементьева — примазаться к одной из групп. Нет, это было опасно. Кроме того, могла возникнуть угроза, что он не выберется потом из порта — ведь его могут погрузить на пароход или заставить ждать в строю. Понаблюдав за проходом войск на оперативный причал, Дементьев пошел обратно. Идти против движения было очень трудно. Наконец Дементьев вырвался из порта и направился в отдел… Часовой у входа стоял. Он вытянулся, из-под каски на Дементьева посмотрели тревожные глаза. В помещении было тихо. Пахло паленой бумагой. В кабинете Мельха весь пол был усыпан черными хлопьями пепла. Пустые ящики его письменного стола валялись у печки. Дементьев прошел в другие комнаты. Везде та же картина. И только в комнате технического секретаря отдела на своем обычном месте, за пишущей машинкой, сидел тощий фельдфебель Ширер. Он встретил Дементьева радостным криком: — Здравствуйте, капитан Рюкерт! — Здравствуйте… — сдержанно ответил Дементьев. Он решил разыграть перед фельдфебелем осведомленного во всем человека, который остался здесь не случайно. — В каком состоянии ваши дела? — По приказу Мельха я уничтожил всю документацию. Очень хорошо, что вы пришли! Рихард Брандт приказал, если вы придете, задержать вас до его прихода. — Я с ним уже виделся в порту… — спокойно сказал Дементьев. — Скажите-ка, чистые бланки у вас остались? — Сто шестнадцать штук, — с чисто немецкой точностью ответил фельдфебель. — Все, что осталось, принесите в кабинет Мельха и придите туда с машинкой. Скорее! — Один момент!… Дементьев сидел в кресле Мельха и диктовал Ширеру текст распоряжения: «Пункт первый. В связи с окончанием работ отдел по организации гражданского тыла ликвидируется. Пункт второй. Фельдфебелю Ширеру сдать мне чистые бланки и пишущую машинку. Пункт третий. Фельдфебель Ширер откомандировывается в распоряжение комендатуры города…» Дементьев приказал фельдфебелю третий пункт скопировать на отдельном бланке; эту выписку фельдфебелю нужно будет предъявить в комендатуре. Все это время одна мысль, как пульс, билась в голове Дементьева: сейчас может войти Брандт… Предохранитель на пистолете спущен. Сначала — Брандта, затем — фельдфебеля… Закончив печатать приказ, Ширер встал и вытянулся перед Дементьевым: — Разрешите спросить? — (Дементьев кивнул.) — Мельх ночью сказал мне, что сегодня я буду эвакуирован вместе со второй группой офицеров отдела. Дементьев вздохнул: — Со второй группой, Ширер, ничего не вышло. Держаться за меня я вам не советую. Я уеду отсюда последним. Если вообще уеду. Не волнуйтесь, идите в комендатуру. Вы будете эвакуированы на общих основаниях. Здесь не останется ни один солдат рейха — таков приказ фюрера. Ширер щелкнул каблуками, повернулся и ушел. Дементьев положил в карман чистые бланки, запер пишущую машинку в футляр, взял ее и вышел на улицу. «Первый барьер взят», — думал он, еще боясь радоваться тому, что здесь все сошло так гладко. Дементьев шел на квартиру. Опасность ждущей его там засады оставалась. Брандт — в городе. Дементьев и на этот раз шел, готовый ко всему. Но не идти он не мог. Как вчера он не мог обойтись без рации, так и сегодня для выполнения задуманного им плана действия ему был необходим надежный приют хотя бы на час. Но сначала надо зайти за чемоданом в отель… Площадь перед отелем выглядела пустынной, ни одной машины у подъезда. Очевидно, в течение ночи все штабное офицерье перебралось в порт. Дверь в отель была заперта. Только этого не хватало! Дементьев непрерывно нажимал кнопку звонка, стучал в дверь ногой — никто не появлялся. У Дементьева похолодело сердце… Ошибка! Совершена страшная, непростительная ошибка — он не имел правя расставаться с чемоданом! Не имел… Никто, и в первую очередь он сам, не простит этой ошибки. Если чемодана он не получит, тогда… пуля, предназначавшаяся Брандту, совершит единственно справедливое возмездие за ошибку… В двери щелкнул ключ, и она открылась. — О капитан! Как хорошо, что вы пришли! Я прямо ума не мог приложить, что делать с вашим чемоданом. Просил ваших коллег, чтобы они его взяли, — никто не берет. А нам приказано отель запечатать… Дементьев слушал портье и тихо смеялся: — Спасибо, дорогой… Большое спасибо… Хозяйка квартиры встретила Дементьева как-то странно: не поздоровалась, смотрела на него с презрительной усмешкой. Ее дочь приоткрыла дверь из своей комнаты, но, увидев Дементьева, с треском ее захлопнула. Только войдя в свою комнату, Дементьев начал догадываться, что произошло в квартире. Стены кабинета были голыми, на полу валялись пустые рамы от картин. — А где картины? — строго спросил Дементьев у хозяйки, стоявшей в дверях. — Где? — Хозяйка неестественно засмеялась. — Это я у вас должна спросить. — Ничего не понимаю… — искренне произнес Дементьев, выжидательно смотря на хозяйку. — Ночью явился ваш сослуживец и ограбил квартиру. — В какое время это произошло? — Около двенадцати… — Как он выглядел? Смею вас заверить, мадам, это тяжкое недоразумение. — Это был офицер в кожаном пальто, высокий, с мертвыми глазами. «Брандт», — сразу догадался Дементьев, но продолжал разыгрывать полное недоумение: — В кожаном пальто? — Да. — Какое у него звание? — У него знаков различия не было. — У нас таких нет. — Странно, а он вас прекрасно знает и очень огорчился, когда узнал, что вас нет. Он даже не поверил мне и глупо искал вас за шкафом и под кроватью. — Вы, мадам, стали жертвой авантюриста, — убежденно сказал Дементьев. — Странно, но он называл вас этим же самым словом… — Меня не интересует, что он говорил. Но я не успокоюсь, пока не найду эту сволочь! Простите, мадам, но нет ничего мерзостнее мародеров. Что же касается того, что мародер будто бы знал меня, согласитесь, что узнать мою фамилию было не так уж трудно. Дементьев заметил, что хозяйка начинает ему верить. — Какая мерзость, какая мерзость! — повторял он, оглядывая голые стены. — Я сегодня же пойду в штаб и, можете мне поверить, сделаю все, чтобы вернуть вам ваши вещи. Слово офицера! Хозяйка пожала плечами и ушла к себе… «Главное, что окончательно установлено, — думал Дементьев, — и что таит в себе огромную опасность — Брандт остается в городе. Он был здесь в полночь и потому никак не мог успеть запаковать и погрузить на транспорт картины… Теперь об этом нужно помнить каждую минуту… Конечно, Брандту и в голову не может прийти, что я вернулся сюда, в свою квартиру. А это значит, что пока квартира — самое надежное место. Да, это так, и надо действовать…» Дементьев запер дверь, включил рацию и передал короткую шифровку: «Я 11— 17. Порт днем и ночью забит войсками и техникой. Установить час отправления транспорта пока не могу. Наносите удары по порту». Затем Дементьев вынул пишущую машинку и на чистом бланке напечатал себе заранее продуманное удостоверение. Впрочем, это было скорее не удостоверение, а несколько необычный приказ… «Капитан Рюкерт П. отвечает за санитарное состояние транспортов, подающихся под погрузку. До сведения капитанов транспортов, администрации порта, командования воинских частей доводится приказ командования: в целях устранения возможности возникновения среди солдат эпидемических заболеваний и переноса их на территорию Германии необходимо беспрекословное подчинение правилам осмотра трюмов и других корабельных: помещений, осуществляемого предъявителем сего капитаном Рюкертом П. ПРИНЯТО ИЗ БЕРЛИНА ПО РАДИО ЗА ПОДПИСЬЮ ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИКА ФОН РЕМЕРА — КОМАНДУЮЩЕГО ОСОБЫМ ЦЕНТРОМ ОРГАНИЗАЦИИ БЛИЖНЕГО ТЫЛА ОБОРОНЫ БЕРЛИНА. КОПИЯ ВЕРНА…» Далее следует неразборчивая подпись. Документ венчает печать. Самая настоящая печать из отдела Мельха, которую Дементьев получил из рук фельдфебеля Ширера. Что говорить, документ получился смелый, рискованный, но Дементьев учитывал психологию военного немца, который всегда цепенеет перед начальственной бумагой из ставки. Учтена была и общая ситуация войны: паника, появление новых должностей и новых генералов. Впрочем, фон Ремер был весьма реальной фигурой, и он как раз занимался в ставке делами штабной организации. 12 Перед тем как снова пойти в порт, Дементьев решил поесть и немного отдохнуть. Но только прилег на диван, как мгновенно заснул. С ним это бывало. Однажды он три дня бродил по вражеским тылам, выискивал «языка» из штабных офицеров. Выследив одного, он залег в канаву, чтобы дождаться темноты, и тут же заснул. Видно, так уж у него была устроена нервная система: перед серьезным делом она требовала отдыха. Дементьев проснулся оттого, что кто-то подбрасывал его вместе с диваном… Вскочил, ничего не понимая. Тишина. Землетрясение, что ли, приснилось? И вдруг где-то близко-близко затявкали скорострельные зенитки, и тотчас дом задрожал от серии фугасных взрывов. — Порядок! — весело вслух сказал Дементьев и посмотрел на часы. — Оперативно управились, товарищи летчики! Спасибо вам и за то, что разбудили… Бомбардировка продолжалась около часа. Было ясно, что удар наносится по порту. Когда все стихло, Дементьев вышел из дома и направился в порт, предвкушая увидеть там милую сердцу картину. Да, летчики поработали здорово. Еще издали Дементьев увидел горящие пакгаузы. Черный дым пожара гигантским грибом качался над городом. Прилегающие к порту улицы были забиты войсками и техникой, очевидно выведенными из порта. Среди перемешавшихся в панике солдат сновали офицеры. Они выкрикивали номера воинских частей. На эти крики сбегались солдаты. И эта перетасовка была похожа на игру. Но, так или иначе, немецкая организованность уже действовала. На территории порта зияли огромные воронки от тяжелых бомб. Трупы убитых уже были уложены аккуратненькими рядками, чуть ли не по ранжиру. В санитарные машины навалом грузили раненых. Кисло пахло сгоревшей взрывчаткой. Дементьев решил, что сейчас самое удобное время, для того чтобы начать действовать в новой своей личине. Три солдата тащили раненого к санитарной машине. Здоровенный рыжий детина, вращая бешеными глазами, ногами отбивался от солдат и истошно кричал что-то бессвязное. Очевидно, ранен он был легко, но находился в состоянии безумия. А может быть, он просто боялся, что его свезут в госпиталь и он не сможет эвакуироваться. Солдатам никак не удавалось подтащить его к машине, на подножке которой стоял офицер — по-видимому, врач. Вот к нему-то и подошел Дементьев. — Из-за одного легкораненого, — сердито сказал Дементьев врачу, — вы задерживаете машину! За счет этого времени вы могли бы сделать два рейса до госпиталя. Врач пренебрежительно посмотрел на Дементьева: — Это не ваше дело, капитан. — Нет, мое. Я санитарный инспектор особого назначения. Врач мгновенно вытянулся. Ведь он был немцем и, как все немцы, боготворил власть. Машина тотчас же уехала. Дементьев пошел дальше. Первая проба сошла отлично. Вдруг Дементьев возле наполовину уцелевшего пакгауза увидел знакомые ящики, те самые, которые он вывез из музея. Ящики лежали беспорядочной грудой, возле них стоял часовой с автоматом. Дементьев протиснулся к часовому и строго спросил: — Почему грузы без движения? — Не знаю, — безразлично ответил часовой. — Офицер, чьи грузы, убежал в комендатуру. Дементьев нырнул в толпу. От этих ящиков надо бык подальше. Наверняка убежавший в комендатуру офицер — это Брандт. У входа на оперативный причал порядка теперь было значительно меньше. Солдаты уже не группировались своими чертовыми дюжинами, они стояли и сидели как попало, то и дело поглядывая на небо. Видимо, находясь ближе всех к счастливой возможности эвакуироваться, они решили и во время бомбежки порта не покидать. А может быть, был такой приказ. Но зато на территорию оперативного причала теперь никого не пропускали. Дементьев пробрался поближе к контрольному пункту и начал пристально вглядываться в лица солдат. — Дайте вашу руку, — сказал он одному из солдат, у которого лицо было багрового цвета и глаза воспалены. Солдат послушно протянул руку, Дементьев нащупал пульс и про себя считал его удары. — Кто ваш командир? — В чем дело? — К Дементьеву подошел низкорослый лейтенант на кривых ногах. Его лицо, задубелое на морозных ветрах, пересекал глубокий шрам. Ясно, что это был видавший виды отчаянный вояка. — Что вы тут делаете с моими солдатами? — хриплым голосом спросил он. — Пока ничего, — усмехнулся Дементьев. — Но ни один больной солдат на борт транспорта не попадет. За это отвечаю я, и таков приказ. Вокруг Дементьева возник ропот недовольства. Солдата, которому Дементьев щупал пульс, кто-то попытался оттеснить в сторону и спрятать. Но Дементьев вовремя схватил его за руку и обратился к лейтенанту: — Позовите сюда старшего офицера. В толпу, окружившую Дементьева, протиснулся офицер с погонами майора: — Что случилось? — Посторонний капитан почему-то осматривает наших солдат, — поедая майора преданными глазами, доложил лейтенант. Майор перевел взгляд на Дементьева. — Кто вы такой? — Я санитарный инспектор особого назначения. Есть приказ о том, чтобы на транспортах не было ни одного больного. В Берлине не хватает только эпидемии! Майор начал снимать перчатки, готовясь принять от Дементьева документы. Дементьев, изобразив на лице обиду, вынул свою бумагу и протянул ее майору. Майор был дальнозоркий и читал документ, отстранив его в вытянутой руке. Дементьев пристально следил за выражением его лица, но сухое лицо майора абсолютно ничего не выражало. Прочитав бумагу, он аккуратно сложил ее и вернул Дементьеву: — Что вы находите у этого солдата? — Во всяком случае, у него повышенная температура. Остальное необходимо проверить. — Можно вас на минуточку? — Майор взял Дементьева под руку. Они выбрались из толпы и подошли к самому контрольному пункту, где их могли слышать только три солдата и лейтенант, охранявшие вход на оперативный причал. — Можете вы выполнить мою просьбу, просьбу старого солдата? — сказал майор. — Солдат, у которого температура, — один из ветеранов моего полка. Он был со мной еще под Москвой. Оставить его здесь, когда полк уедет, — значит предать его. Если вы хоть один день были на фронте, вы обязаны меня понять и сделать то, о чем я прошу: солдат должен уехать со своим полком. — Нет, майор. Я такой же солдат, как и вы, и я выполняю приказ. — Но, может быть, на транспорте есть санитарный изолятор? — не сдавался майор. Дементьев задумался и сказал: — Этот транспорт я еще не осматривал. Могу вам пообещать только одно: если на нем есть изолятор минимум на четыре места, я вашего солдата пропущу. — Когда вы это узнаете? — Сейчас. Дементьев направился мимо контрольного поста, но на его пути встал лейтенант — розовощекий юнец с голубыми глазами. Дементьев заметил в его глазах нерешительность. Но тут совершенно неожиданно вмешался майор: — Что вы делаете, лейтенант? Это санитарный инспектор, отвечающий за всю эвакуацию. — Должен быть пропуск, — робко вымолвил лейтенант. — Пожалуйста! Дементьев протянул лейтенанту все ту же свою бумагу. Лейтенант даже не дочитал ее до конца, вернул Дементьеву и взял под козырек. — Очень прошу вас, капитан, найдите там, на причале, полковника Кунгеля и представьтесь ему. Без его разрешения я не имею права… — Мне незачем представляться полковнику Кунгелю, мы с ним давно знакомы… — небрежно сказал Дементьев и пошел к заветному причалу. Под погрузку только что был поставлен огромный транспорт под названием «Аэлита». Матросы торопливо прилаживали широкие трапы. Это были те самые собирающиеся по сегментам трапы, о которых в кафе толковали три офицера инженерных войск. «Все-таки успели…» — подумал Дементьев. Возле транспорта стояла группа офицеров и, по-видимому, капитан транспорта — полный мужчина в черной морской куртке. — Простите, господа офицеры… — Дементьев учтиво козырнул всем, — мне нужен капитан «Аэлиты». — Я капитан, — произнес человек в черной куртке. — Вот вам мой мандат. — Дементьев дал ему свою бумагу. Капитан прочитал и снисходительно улыбнулся: — Что же вы от меня хотите? — Я должен осмотреть все помещения корабля. И главным образом те, которые займут солдаты. Короче говоря, трюмы. — Зачем это? — вмешался в разговор полковник о холодным, чуть одутловатым лицом. — Вы полковник Кунгель? — Дементьев вытянулся. — Да, я полковник Кунгель. — Капитан Рюкерт, санитарный инспектор эвакуации. Вот мой мандат. Полковник брезгливо отмахнулся от протянутой ему бумаги: — Хорошо, хорошо… Делайте свое дело, но помните: солдаты простят нам, что мы вывезли их отсюда не в каюте первого класса. — Но вы же понимаете, — с жаром возразил Дементьев, — какую опасность может представить эпидемическое заболевание в условиях… — Делайте свое дело!… — раздраженно прервал Дементьева полковник Кунгель и повернулся к капитану «Аэлиты»: — Пусть ему покажут трюмы… Дементьев осматривал трюмы в сопровождении молчаливого помощника капитана, который шел позади него, хлюпая короткой трубкой-носогрейкой и распространяя едкий дым дешевого табака. Что бы ни говорил Дементьев, он молчал. Наконец они поднялись на палубу. — Когда отходите? — строго спросил Дементьев. — Должны были в девятнадцать тридцать, но помешали русские бомбардировщики, — медленно, не вынимая изо рта трубки, проговорил помощник капитана. — Если не помешают, уйдем в двадцать три ноль-ноль. Говорят, есть приказ выходить только в темноте. — Сколько человек примете на борт? — Сколько влезет. — Трубка захлюпала, и Дементьеву показалось, что помощник капитана смеется. — Сегодня уйдут еще и другие корабли? — Вряд ли… — Помощник капитана вырвал изо рта трубку и вдруг заговорил быстро и возмущенно: — Хотел бы я видеть дурака, который придумал эту организацию! Десятки кораблей в страхе перед бомбежкой держат на открытом рейде, а сюда, под погрузку, ставят по одному. Пока мы уйдем, пока пришвартуется другой транспорт, пройдет часа три-четыре, а ведь к этому причалу можно сразу поставить пять кораблей. Дураки! — Он сердито воткнул трубку в рот и снова замолчал. Дементьев расписался в судовом документе и спустился на причал. Кунгель встретил его насмешливым взглядом: — Ну, капитан, вам удалось поймать там заразную блоху? — Трюм в приличном состоянии, — сухо ответил Дементьев и обратился к капитану «Аэлиты»: — Сделайте все, что возможно, в отношении вентиляции. — Хорошо, — буркнул капитан и посмотрел на часы: — Пора начинать… Кунгель пошел к пропускному пункту, рядом с ним шагал Дементьев. Полковник, словно извиняясь перед ним, сказал: — Каждый из нас делает свое дело. Нужно только не мешать друг другу. — Но все-таки нужно предусматривать все, что можно предусмотреть в смысле заботы о жизни наших солдат. — Тогда надо начать с того, чтобы запретить русским пользоваться авиацией!… — Полковнику явно понравилась его шутка, и он долго смеялся, поглядывая на Дементьева. — Капитан, вы бывали на фронте? — Начиная с Франции и все время, — четко, точно рапортуя, ответил Дементьев. — Странно, что фронт не убил в вас педанта. Вы понимаете вообще, что происходит? — Идет война. И мы обязаны сделать все для победы! — восторженно произнес Дементьев. Полковник посмотрел на него, вздохнул и больше уже ничего не говорил… Солдаты серо-зеленой лавиной ринулись на оперативный причал. abu Дементьев вместе с полковником Кунгелем стоял у пропускного пункта, и лейтенант мог убедиться, что они действительно знакомы. — Когда будут грузить следующий транспорт? — спросил у Кунгеля Дементьев. — Не знаю, — сухо обронил полковник. — Может быть, ночью. — Помощник капитана «Аэлиты» сказал мне, что организация эвакуации плохая. — Да? — Полковник потер ладонью пухлую, до блеска выбритую щеку. — Он сказал, что одновременно можно грузить пять транспортов, — продолжал Дементьев. — А генерал Троттер считает, что нужно грузить по одному, — с неясной интонацией сказал Кунгель. — Надо сообщить ему мнение специалистов-моряков. — Это сделать очень трудно, капитан: генерал Троттер еще вчера улетел в Берлин. — Кто-то же остался вместо него? Полковник промолчал. — Когда же мне явиться для осмотра следующего транспорта? — почтительно спросил Дементьев. — Что-нибудь около полуночи, — ответил полковник и отвернулся к лейтенанту пропускного пункта. — До свидания, полковник Кунгель. Полковник небрежно козырнул, не оборачиваясь к Дементьеву и не прерывая начатого разговора с лейтенантом. 13 Три дня и три ночи Дементьев осматривал каждый ставившийся под погрузку корабль, присутствовал при его отплытии и немедленно радировал об этой новой цели для нашей авиации. И эти корабли в порт назначения не прибывали. Советские бомбардировщики, торпедоносцы быстро находили их в открытом море и появлялись на их курсе так точно, что гитлеровское командование не могло не подумать о том, что советская авиация получает точные сведения о выходе каждого корабля. Тотчас из Берлина последовал секретный приказ ставки — принять необходимые и самые строгие меры предосторожности. Дементьев, конечно, ожидал, что гитлеровцев осенит такая догадка, но никаких контрмер против этого он предпринять не мог. Он мог только надеяться, как и прежде, что в панике эвакуации гитлеровцы пеленгацию радиостанций уже не производят. Глубокой ночью под погрузку стал итальянский транспорт «Венеция». Черная его громада еле виднелась в густой ночной темноте. Ни огонька вокруг, запрещалось даже зажигать спички. Полковник Кунгель был в крайне нервном состоянии. Дементьев не знал, что произошло здесь, на причале, за полчаса до его появления. А произошло вот что… Как только «Венеция» пришвартовалась, Кунгель поднялся на капитанский мостин. В это время к кораблю подъехали три грузовика с ящиками. Солдаты, прибывшие на грузовиках, немедленно начали таскать ящики на палубу. Помощник капитана пытался их остановить, но тут из темноты вынырнул офицер в кожаном реглане, назвавшийся уполномоченным гестапо Брандтом. Он отбросил помощника капитана от трапа и сказал: — Я действую по приказу рейхсминистра Гиммлера. За сопротивление — расстрел на месте! Помощник капитана побежал на мостик и застал там капитана вместе с полковником Кунгелем. Он рассказал им о своей стычке с гестаповцем. — Кроме меня, здесь никто приказывать не может! — сказал Кунгель и спустился по трапу на причал. Погрузка ящиков продолжалась. Кунгель подошел к солдатам. — Остановить погрузку! — крикнул он, и тотчас перед ним возник Брандт. — С кем имею честь? — спросил Кунгель. — Брандт! Гестапо! А кто вы? — Полковник Кунгель. Я отвечаю за погрузку. — Очень хорошо! — Голос Брандта звучал насмешливо. — Это значит, что вы ответственны за погрузку этих ящиков секретного груза. Отправитель и получатель — гестапо. Вам все понятно? Полковник Кунгель молчал. Случись все это еще вчера, он, не задумываясь, вызвал бы солдат из охраны порта и вышвырнул бы и эти ящики, и этого не предъявившего никаких документов гестаповца. Приказ, которому подчинялся и который выполнял Кунгель, говорил только об эвакуации войск… Но сегодня вечером, находясь в штабе, Кунгель имел очень неприятный разговор со своим непосредственным начальником полковником Штраухом о потоплении кораблей русской авиацией. — У вас никаких подозрений на этот счет нет? — настойчиво спрашивал Штраух. — Нет, я гружу войска, и все. — Напрасно. Тот, кто осведомляет русских, должен находиться на оперативном причале, рядом с вами, полковник. У него данные слишком точные. Берлин в бешенстве, и у нас с вами могут быть крупные неприятности. Вот почему полковник Кунгель сейчас молчал, изо всех сил подавляя в себе раздражение против наглого гестаповца. — Прошу вас приостановить погрузку, — сказал Кунгель. — Я снесусь со штабом. — Делайте что хотите, но не мешайте мне выполнять приказ рейхсминистра! Кунгель пошел к сторожке, где был телефон. Брандт приказал солдатам продолжать погрузку ящиков. Час был поздний — Кунгель с трудом дозвонился до квартиры полковника Штрауха. Выслушав донесение Кунгеля о самовольном действии офицера гестапо, Штраух долго молчал. — Принимайте решение сами, исходя из обстановки, — наконец сказал он и повесил трубку, явно избегая продолжения разговора. Кунгель вернулся на причал, и как раз в это время к нему подошел Дементьев. Брандт был на корабле. На приветствие Дементьева Кунгель не ответил. Солдаты, тащившие ящик, толкнули их. — Что это за погрузка? — спросил Дементьев у Кунгеля. — Гестапо, — коротко обронил полковник и отошел в сторону. В темноте Дементьев не мог рассмотреть надписи на ящиках, а как раз эти надписи были ему знакомы и могли предупредить его, что где-то поблизости находится Брандт. Дементьев по трапу взбежал на «Венецию» и начал уже ставший ему привычным осмотр судна. Выбравшись из главного трюма, он шел по узкому коридору, вдоль матросских кают. Коридор был чуть освещен единственной тусклой лампочкой, запрятанной в сетчатый колпак. Впереди послышались шаги: кто-то шел навстречу Дементьеву. Необъяснимое чувство мгновенно предупредило Дементьева: впереди опасность! Он прижался в угол возле двери. По коридору шел Брандт. Еще десять — пятнадцать шагов, и он увидит Дементьева. Эти шаги измерялись секундами, в течение которых Дементьеву нужно было принять решение. Брандт все ближе и ближе… Вот он уже занес ногу, чтобы перешагнуть через высокое ребро корабельной переборки. Он видит Дементьева… Но вряд ли он успевает понять, что происходит. Дементьев с силой ткнул ему пистолет в грудь и выстрелил. Звук выстрела прозвучал глухо и негромко. Брандт взмахнул руками и грузно повалился на Дементьева. Подхватив обмякшее тело гестаповца, он взвалил его на плечо, поднес к двери, которая вела в трюм, и бросил в черную пропасть. Потом вернулся в коридор, убедился, что никто случившегося не видел, и быстро спустился в трюм. Он запихнул тело Брандта под доски и завалил его бочками. Через несколько минут Дементьев сошел на причал к полковнику Кунгелю. — Что это за офицер в кожаном пальто сошел сейчас с корабля по носовому трапу? — спросил Дементьев. — Хозяин интересовавших вас ящиков, — ответил Кунгель. Солдаты спустились с корабля на причал, чтобы забрать новую партию ящиков. Теперь Дементьев уже знал, что это за груз, и лихорадочно обдумывал, как помешать погрузке. С борта «Венеции» Кунгеля позвал капитан. Дементьев остался один… Солдаты, переругиваясь, тащили ящики к причалу, и вдруг перед ними возникла рослая фигура незнакомого офицера. Это был Дементьев. — Где здесь солдаты, работающие под командой уполномоченного гестапо Брандта? — строго спросил Дементьев. — Мы эти солдаты, — ответил один из них. — Брандт срочно вызван в штаб. Он прислал меня с приказанием прекратить погрузку. То, что погружено, снять обратно на причал и сложить вон там… Быстро! А потом сами можете погрузиться на этот транспорт. Последние слова Дементьева мгновенно погасили вспыхнувшее было озлобление солдат. Они бросили ящики и весело побежали по трапу на борт «Венеции». Вернувшись на причал, Кунгель с удивлением смотрел на солдат, тащивших ящики обратно с корабля на причал. — Что здесь случилось? — спросил он у Дементьева. — Кто может знать? — безразлично ответил Дементьев. — Гестапо есть гестапо. Прибегал какой-то их офицер, приказал сгрузить все обратно, а солдатам погрузиться на пароход. «Видимо, Штраух все-таки распорядился», — подумал Кунгель. «Венеция» отчалила в пятом часу утра. Как только ее черный силуэт растаял в предрассветной мгле, Дементьев покинул порт. А через полчаса его радиограмма об отплытии «Венеции» уже лежала на столе Довгалева. Передав радиограмму, Дементьев хотел тотчас лечь спать, но вдруг почувствовал страшную слабость. У него не было даже сил упаковать рацию. Лоб покрылся холодной испариной. «Неужели я заболел?» — с ужасом подумал он. Расстегнув китель, он приложил руку к сердцу. Оно билось резкими, замедленными толчками. Но температуры как будто не было. И Дементьев понял: это нервы с запозданием реагировали на пережитое им в эту ночь. И тогда все, что случилось, снова прошло перед глазами. Только теперь события развертывались неторопливо, а главное, впереди уже не было неожиданностей… Постепенно Дементьев успокоился, закрыл чемодан с рацией и прилег. Всю ночь ему снился один и тот же страшный сон. Будто он подходит к железной двери, на которой прикреплена табличка «Вход воспрещен», и прекрасно знает, что к этой двери нельзя даже прикоснуться, и вдруг на двери, там, где только что была запретная табличка, появляется лицо Брандта, который, прищурясь, смотрит на него и спрашивает: «Боишься?» Дементьев делал решительный шаг к двери и брался за медную кроваво-красную ручку. Его начинал бить электрический ток. Дементьев хотел оторвать руку, но не мог, терял сознание, падал и просыпался. Несколько минут он сознавал, что все это было в глупом, почти детском сне, успокаивался, но потом снова засыпал и снова оказывался перед железной дверью с табличкой «Вход воспрещен». 14 В семь часов утра Дементьев решительно встал с постели. Боясь разбудить хозяйку, он осторожно прошел в ванную комнату, побрился и умылся холодной водой. Но когда он вышел из ванной, хозяйка уже ждала его в передней. Произошел еще один тягостный разговор. Дементьев упрямо заверял ее, что картины будут найдены. На этот разговор ушла уйма времени. Наконец Дементьев выбрался из дома. Как и вчера, все улицы вблизи порта забиты войсками, но был уже наведен порядок. Технику расставили по дворам, и на улицах уже не было вчерашней толчеи. На воротах, на стенах домов нарисованы условные номера или символические обозначения частей. Дементьев улыбнулся, увидев нарисованную на облезлых воротах голову льва: царя зверей загнали на грязные задворки. У входа в порт Дементьев увидел нечто новое. В воротах стояли четыре эсэсовца с автоматами на груди. К сожалению, Дементьев увидел их, уже пересекая площадь, когда свернуть в сторону было поздно — это могло вызвать подозрение. Дементьев только чуть замедлил шаг, чтобы успеть обдумать новую ситуацию. Очевидно, командование решило усилить охрану порта, и все. Смело вперед! У него даже мелькнула гордая мысль: «Это из-за меня». Дементьев хотел пройти между эсэсовцами, как бы не обращая на них внимания. Один из них выдвинул автомат, и проход оказался закрытым. — В чем дело? — спросил Дементьев. — Пропуск. Дементьев вынул из кармана свою бумагу, но эсэсовец даже не взял ее: — Нужен новый пропуск. Другой эсэсовец добавил: — С сегодняшнего дня введены новые пропуска. Пройдите вон в тот дом… Это был уже знакомый Дементьеву дом коменданта порта. Он заходил туда, якобы разыскивая какие-то грузы для своего полка. Тогда в коридоре было полно людей, а теперь — ни души. И сразу Дементьев понял, что здесь обосновалось гестапо. — Где здесь выдают новые пропуска в порт? — обратился Дементьев к проходившему гестаповцу. — Комната номер девять, — не посмотрев на Дементьева, ответил гестаповец. Когда Дементьев был уже в трех шагах от этой комнаты, дверь распахнулась и два гестаповца вытащили в коридор пожилого человека в форменной морской фуражке и кителе. — Выслушайте меня! — кричал человек. — Я сотрудник портовой метеостанции… Моя обязанность… Какова была обязанность у этого человека, Дементьев уже не расслышал — человека впихнули в другую комнату… Заходить в девятую комнату или, пока не поздно, вообще уйти отсюда? Но уйти — это значит, что полковник Довгалев больше не получит от Дементьева сведений, транспорты беспрепятственно повезут гитлеровские войска в Германию, и они выступят против Советской Армии. В общем, уйти — значит не выполнять боевого приказа. На эти размышления Дементьеву понадобилось не больше секунды. Презирая себя за то, что в мыслях могло хотя бы мелькнуть подлое «или», Дементьев решительно открыл дверь и вошел в девятую комнату. Комната была большая. Посередине ее перегораживал длинный стол, за которым сидели рядом два гестаповца. Против двери, в которую вошел Дементьев, по ту сторону стола, была другая дверь. Наверно, раньше в этой комнате производился таможенный досмотр морских пассажиров. Дементьев закрыл за собой дверь и, как все боевые офицеры гитлеровской армии, не любящие тянуться перед гестаповцами любых чинов, медленно подошел к столу и без всякого обращения спросил: — Здесь выдают новые пропуска в порт? — Кто вы такой? — быстро спросил гестаповец. — Капитан Рюкерт. Я отвечаю за санитарное состояние кораблей. Гестаповцы переглянулись. — Ваши документы, капитан? Дементьев решил сначала предъявить свое офицерское удостоверение. Это был совершенно надежный документ, ибо на нем даже фамилия «Рюкерт» была подлинной. — Здесь указана дивизия, которой уже нет. — Совершенно верно, — спокойно согласился Дементьев. — Я из немногих, которым удалось прорваться обратно. — А каким образом вы вдруг стали заниматься санитарными делами? — Вернувшись сюда, я получил это назначение. — Из чего это видно? Наступает решающий момент — Дементьев вынимает из кармана свою самодельную бумагу и протягивает ее гестаповцам. Вечностью показались ему минуты, пока гестаповцы порознь, а потом вместе рассматривали непривычный для них документ. Потом они о чем-то тихо переговорили. Один из гестаповцев положил бумагу в стол и сказал: — Мы обязаны все проверить. Обижаться не следует, капитан. Таково время и положение. В порту действует враг, и это стоит жизни тысячам наших солдат. Явитесь сюда в шестнадцать ноль-ноль… — Гестаповец за мялся и добавил: — За пропуском. Дементьев вышел на площадь. Еще не было двенадцати часов. Впереди четыре часа ожидания. То, что ровно в шестнадцать он войдет в девятую комнату, он знал так же твердо, как свое имя. Но раз уж даны ему эти четыре часа, нужно ими воспользоваться и проанализировать все возможные и невозможные варианты того, что произойдет в девятой комнате в шестнадцать ноль-ноль. Дементьев вернулся на квартиру и передал короткую радиограмму полковнику Довгалеву: «Возникли осложнения, слушайте меня вечером…» 15 За четыре часа человек ровной походкой может пройти десять километров. Вероятно, это расстояние Дементьев и вышагал по своей комнате. Заложив руки за спину, с окаменевшим лицом, он ходил из угла в угол, задавая себе самые сложные, самые каверзные вопросы и тут же на них отвечая. Иногда, если ему удавалось придумать такой сложный и опасный вопрос, что сразу ответить на него он не мог, он останавливался и напряженно думал. Ответ найден! На лице Дементьева чуть заметная тень довольной улыбки, и снова он ровным шагом ходит из угла в угол… В половине четвертого он вышел из дому. Без трех минут четыре он был уже перед дверью в девятую комнату, но решил войти туда точно в назначенное ему время. Мимо него в девятую комнату прошел один из тех двух гестаповцев. Через дверь Дементьев ясно услышал, как гестаповец, войдя в комнату, удивленно произнес: «Он пришел!» Будто холодным ветром пахнуло в лицо Дементьеву. Дверь приоткрылась. — Капитана Рюкерта просят зайти. Дементьев вошел в комнату, посмотрел на часы, улыбнулся. — Мне приказано явиться в шестнадцать ноль-ноль. Сейчас без одной минуты… — Говоря это, Дементьев успел заметить, что, кроме двух уже знакомых ему гестаповцев, в комнате находился третий. Все они с любопытством разглядывали Дементьева. Третий, сидевший в кресле по эту сторону стола, молча показал Дементьеву на стул, стоявший у стены. Дементьев сел. Ясно: третий среди них — старший. Гестаповцы продолжали его разглядывать. Потом тот, третий, перестал на него смотреть и с совершенно безразличным лицом, подняв золотые очки на лоб, начал разглядывать ногти на своих руках. abu Дементьев уже безошибочно чувствовал, что главная опасность — именно этот флегматичный, бледнолицый гестаповец. Наконец заговорил один из гестаповцев, которого Дементьев уже знал: — Капитан Рюкерт, документ, который вы нам предъявили, вызывает подозрение. Кто вам его выдал? — Начальник отдела по организации гражданского тыла Герман Мельх, — мгновенно ответил Дементьев. — Впрочем, все это указано в мандате. — Какое отношение названный вами Мельх мог иметь к вопросам санитарного состояния транспорта? — Этого я не могу знать. Бледнолицый, продолжая разглядывать ногти, лениво спросил: — Какова история вашего назначения на этот пост? — Прошу прощения, господа офицеры, — Дементьев улыбнулся, — но я эту историю, пожалуй, изложить не смогу. Я войсковой офицер, впервые попал в атмосферу больших штабов и, признаться, не успел разобраться в тонкостях структуры даже своего отдела. Бледнолицый оставил в покое свои ногти, опустил очки и впился в Дементьева острыми, увеличенными стеклами глазами. — Когда вы попали в Н.? Дементьев точно назвал число и продолжал: — Я прибыл сюда ночью и явился в комендатуру штаба. Там мне дали направление в отель «Бристоль»… — Минуточку, — прервал Дементьев бледнолицый. — На каком участке фронта вам удалось прорваться к своим? — Линию фронта я перешел на участке дивизии «Гамбург». Сутки после этого я был гостем заместителя начальника штаба дивизии майора Борха. — Прекрасно… — Бледнолицый встал, подошел к телефону и набрал номер. — Говорит Крамергоф. Мне срочно нужна справка по командному составу дивизии «Гамбург». Прежде всего — фамилию заместителя начальника дивизии… Я жду… Все в комнате молчали. Дементьев обиженно улыбался. Он прекрасно знал, что сейчас услышит по телефону Крамергоф. Он услышит именно ту фамилию, которую назвал Дементьев. Если вся проверка сведется только к этому, гестаповцы — балбесы. Такими-то заранее подготовленными данными хороший разведчик должен располагать в обязательном порядке. — Да, я слушаю… Так. Спасибо… Крамергоф положил трубку и вернулся в свое кресло. Гестаповец, сидевший за столом, сказал: — Вы остановились на том, что получили направление в гостиницу «Бристоль». Продолжайте. — Я оказался там в одном номере с майором Занделем, номер комнаты триста пять. Мы, естественно, познакомились. Зандель, узнав мою грустную историю, видимо, проникся ко мне симпатией и помог устроиться при штабе. Он сам работал как раз в отделе Мельха. Но сначала я пошел просить назначения на фронт. К сожалению, я этого назначения не получил. В штабе всем было не до меня. Тогда мне пришлось воспользоваться любезной помощью майора Занделя. В отделе Мельха я занимался эвакуацией музея и библиотеки. Работал вместе с уполномоченным гестапо Брандтом. — Брандт? — удивленно воскликнул Крамергоф и переглянулся с гестаповцами. — Это интересно! Когда вы последний раз видели Брандта? — В день, когда я эвакуировал фонды библиотеки. Он принял от меня груз и повез его в порт. Больше я его не видел. — Разве ваша работа у Мельха на том и закончилась? — спросил Крамергоф, теперь уже не сводя глаз с Дементьева. — Совершенно правильно. Дальше моя судьба сложилась так. Вечером Мельх вызвал меня, вручил мне тот самый документ, который вызывает у вас подозрение, и сказал, что утром он мне объяснит мои новые обязанности. А когда я утром пришел, уже не было ни Мельха, ни его штаба. Он уехал, кажется, с первым же транспортом. Зачем ему понадобилось таить от меня отъезд, мне непонятно. Он, конечно, поставил меня в глупое положение. Тем не менее свои обязанности я, как мог исполнял. — Во время прорыва вашей дивизии вы в руки к русским не попадали? — быстро спросил Крамергоф. — Если бы это случилось, — Дементьев пожал плечами, — я бы не сидел перед вами. — Ответьте, пожалуйста, без «если»: были вы в плену хоть один час? — Ни минуты. Мой батальон попал в окружение в районе торфяных болот. Здесь нас утюжила авиация. Потом я с группой уцелевших солдат выбрался из болота, и лесами, что юго-восточнее прежнего расположения моей дивизии, мы вышли в район позиции дивизии «Гамбург». Ночью с боем прорвались к своим. Уцелело нас трое. — Кто эти уцелевшие? Их имена и где они сейчас? — мгновенно спросил Крамергоф. — Иоганн Рихтер, капрал, — так же мгновенно ответил Дементьев. — Он остался в дивизии «Гамбург». Карл Ландхарт, лейтенант, ранен в плечо, положен в госпиталь при штабе дивизии «Гамбург». Третий — я. Крамергоф злобно рассмеялся: — Ах, какая точность! Вы же прекрасно знаете, что дивизия «Гамбург» уже эвакуирована отсюда, и потому не боитесь проверки. Дементьев обиженно молчал, смотря мимо Крамергофа. — Слушайте, как вас там… Рюкерт, что ли? Скажите прямо: кто вы на самом деле? — спросил Крамергоф. Дементьев молчал, не меняя позы. — Может быть, вы просто господин дезертир? — злобно выкрикнул Крамергоф. Дементьев резко повернулся и, впившись в Крамергофа бешеным взглядом, заговорил громко, со злостью, чеканя каждое слово: — Когда мой фюрер вручал мне в Париже Железный крест, я сказал ему: «С вами до конца!» Фюрер сказал: «Идти надо далеко…» И я пошел этим дальним путем, не обходя трудности и не прячась от войны в штабах. Я всегда уважал людей гестапо, считая их верной охраной моего фюрера. И я не верил россказням о гестапо, распространяемым плохими немцами. А вы, видимо, добиваетесь, чтобы я им поверил. Все равно не поверю, потому что вы всего лишь один из офицеров гестапо. Больше я на ваши вопросы не отвечаю. Можете поступать со мною как хотите. Хайль Гитлер! В комнате стало тихо. Уголками глаз Дементьев следил за гестаповцами и видел, что его гневная тирада произвела на них впечатление. Крамергоф привстал, взял со стола самодельный мандат Дементьева и, брезгливо держа его за уголок, уже спокойно сказал: — Согласитесь, что этот документ странный и не может у нас не вызвать подозрения. — Не знаю! — резко произнес Дементьев. — Я уже сказал, что я не специалист по штабным документам. На войне я привык выполнять приказ. И эта вызывающая ваше подозрение бумага была для меня приказом, который я свято выполнял. Если вы вправе отменить приказ, сделайте это и, ради всех святых, помогите мне оказаться там, где воюют солдаты, а не… — Дементьев не договорил, твердо смотря в глаза гестаповцу. Он внутренне торжествовал: он видел, что Крамергоф сбит с толку и не знает, как дальше вести разговор. — Вернемся к вопросу о Брандте, — помолчав, заговорил Крамергоф. — Дело в том, что на имя Брандта в Н. продолжали поступать очень важные распоряжения из ставки. Не дальше как сегодня пришла радиодепеша за подписью Кальтенбруннера, в которой предписывалось во что бы то ни стало разыскать Брандта… Значит, когда вы видели Брандта последний раз? — В день эвакуации фондов библиотеки, — усмехаясь, ответил Дементьев. — Он принял от меня ящики с грузом и повез в порт. Больше я его не видел. К этому ничего не смогу прибавить, отвечая вам даже в сотый раз. — Вы полковника Кунгеля знаете? — быстро спросил один из гестаповцев. Дементьев насторожился: — Полковник Кунгель… полковник Кунгель… — Выигрывая секунды для обдумывания этой новой ситуации, Дементьев делал вид, что силится припомнить эту фамилию. — Очень знакомая фамилия… Ах, да… Ну конечно! Он был ответственным за погрузку войск на транспорты. — Совершенно верно! — оживленно подхватил Крамергоф. — Что вы можете сказать о нем? — Очень немного. Я видел его два или три раза. — Вы разговаривали с ним? — Да. — Не припомните, какие мысли он высказывал, к примеру, о ходе войны? — Столь общих разговоров у нас не было. Разве только… — По тому, как мгновенно насторожился Крамергоф, Дементьев понял, что он делает правильный ход. — В общем, у меня сложилось впечатление, что Кунгель в порученном ему деле был совершенно не заинтересован. Когда я получил назначение, я сам, учитывая военную ситуацию рейха, выразил Мельху свое недоумение: зачем этот санитарный бюрократизм? Но Мельх разъяснил мне, что речь идет об устранении опасности завезти в Берлин эпидемические болезни, и я понял, что моя работа серьезная, и взялся за нее со всей ответственностью. А полковник Кунгель к моей работе отнесся насмешливо: он утверждал, что солдатам фюрера неважно, в каких условиях их эвакуируют, лишь бы удрать отсюда. Далее… Моряки критиковали организацию эвакуации, давали совет, как ее ускорить. Я передал их советы Кунгелю, но он отказался к ним прислушаться… — Что это были за советы? — Ну, например, чтобы грузить войска сразу на пять кораблей… — Так, так… — Крамергоф все записывал. Дементьев видел, что его показания очень интересуют гестаповцев, и догадывался, чем этот интерес был вызван. …Кунгель был арестован гестапо накануне, но на допросах он очень искусно разбивал все ухищрения гестаповцев сделать его виновным во всех семи смертных грехах. А Крамергофу, головой отвечающему за расследование обстоятельств потопления кораблей, нужно было показать рвение и отдать под расстрел кого угодно, хотя бы того же полковника Кунгеля. Час назад он думал проделать это с Дементьевым, но по ходу его допроса пока отказался от этой мысли. Дементьев давал ему в руки козыри против изворотливого Кунгеля. Записав все, Крамергоф спросил: — Вы подтвердите все это на очной ставке? — Безусловно. Крамергоф приказал привести Кунгеля. Ожидая его появления, Дементьев еще раз припомнил все свои разговоры с полковником на оперативном причале. Кунгеля усадили напротив Дементьева. Полковник насмешливо посмотрел на него и спросил: — Вы тоже зачислены в пятую колонну рейха? Дементьев не ответил, Крамергоф, повысив голос, сказал: — Не разговаривать! Вы будете отвечать на вопросы. — И прекрасно. Разговаривать с вами у меня нет ни малейшего желания! — Лицо Кунгеля сделалось непроницаемым и надменным. — Капитан Рюкерт, повторите, что говорил вам Кунгель по поводу эвакуации наших войск отсюда. — Он утверждал, что солдатам фюрера совершенно неважно, в каких условиях их отсюда вывезут, важно — удрать. — Вы говорили это, Кунгель? — Нет. Санитарный инспектор из… гестапо сказал неправду… — Теперь Кунгель с ненавистью смотрел на Дементьева. — Хорошо. Я припомню наш разговор поточнее… — Дементьев сморщил лоб. — Так. Вы разве не говорили мне, что наши солдаты простят нам, что мы вывезем их отсюда не в каютах первого класса? — Это говорил. Но это же совсем другое. Я думал… — Абсолютно ясно, что вы думали! — грубо оборвал его Крамергоф. — Я передавал вам, — продолжал Дементьев, — что моряки критикуют порядок эвакуации и советуют, как лучше ее организовать. Помните, я просил вам довести это до сведения вашего начальства? Вы сделали это? — Нет, — твердо ответил полковник Кунгель. — А почему бы вам не прислушаться к советам специалистов и не улучшить организацию эвакуации? — быстро спросил Крамергоф. — Я выполнял приказ. В армейских условиях рекомендуемая вами самостоятельность недопустима. — Но вы же не так глупы, чтобы не понимать, что за лучшее проведение эвакуации вас ожидала только благодарность. — Нет, я как раз настолько глуп, чтобы беспрекословно выполнять тот приказ, который я получил от высшего командования. — Все ясно. Уведите его! — приказал Крамергоф. Кунгеля увели. Несколько минут Крамергоф молчал, устремив задумчивый взгляд в пространство. Потом он обратился к Дементьеву: — Сейчас мы дадим вам пропуск, и вы сможете продолжать исполнение своих обязанностей. А завтра в девять утра явитесь к нам, ибо на каждый день мы выдаем новые пропуска. Дементьев улыбнулся: — Это нетрудно… Если, конечно, каждый день у нас не будет столь подробных бесед… — В дальнейшем разговоры наши будут короче, — сухо обронил Крамергоф. Дементьев взял пропуск, направился к двери, но тут же вернулся. — Вы, случайно, не знаете: днем погрузка будет? — Нет. В полночь под погрузку поставят сразу два транспорта, а может, и больше. Нам надо торопиться. Дементьев тревожно посмотрел на Крамергофа: — Можно задать вам еще один вопрос? — Пожалуйста. — Как обстоят дела там, в Германии? Крамергоф ответил не сразу. Дементьев заметил, что на мгновение лицо его стало мрачным, но тут же гестаповец изобразил улыбку и сказал: — Все в порядке, капитан. Война продолжается, а наш фюрер сказал: «Пока есть один немецкий солдат…» — «…есть и великая Германия!» — подхватил Дементьев и выбросил вверх правую руку. — Хайль Гитлер! — Хайль! — глухо отозвался Крамергоф. Дементьев вышел. Когда дверь за ним закрылась, Крамергоф сказал: — И все-таки с этим Рюкертом что-то нечисто. Чувствую, что нечисто. — Может, лучше его, на всякий случай, арестовать? — предложил один из гестаповцев. — Успеем. Давайте-ка установим за ним наблюдение. Сейчас же… Дементьев прошел по коридору шагов десять, и в это время раздался оглушительный взрыв. Тяжелая авиабомба, как потом выяснилось, угодила в соседний дом. Воздушная волна вырвала окна и проломила стену в коридоре. Дементьева швырнуло на пол. Маленький осколок стекла вонзился ему в щеку. Оглушенный, он прижался к стене и вытащил стекло из сильно кровоточившей ранки. Захлопали двери, из всех комнат в коридор выбегали гестаповцы. Не обращая внимания на Дементьева, они, грохоча сапогами, бежали к лестнице, которая вела в убежище. Из девятой комнаты вышел Крамергоф. Он помог Дементьеву встать и повел его в убежище. В тесном подвале гестаповцы жались к стенам, напряженно прислушиваясь, но взрывов больше не было. Крамергоф усадил Дементьева на пол, взял из аптечки санитарный пакет и протянул его Дементьеву: — Перевяжите рану. — Ерунда, — отмахнулся Дементьев. — Всего лишь кусочек стекла. Нет ли в аптечке йода? Крамергоф подал йод. Дементьев продезинфицировал ранку и закрыл ее пластырной заплаткой. Постепенно в подвале возник разговор, из которого Дементьев выяснил, что и гестаповцев остро волнует все тот же вопрос: когда их эвакуируют? Разговор об эвакуации стал чересчур шумным. Полковник Крамергоф встал и властно крикнул: — Прошу замолчать! Идите работать! Гестаповцы, хмуро переговариваясь, начали выходить из подвала. Очевидно, Крамергоф был среди них начальником. — Вы куда? — обратился он к Дементьеву. — Пойду на квартиру. Может, смогу немного поспать. — Скажите ваш адрес… на случай, если вы понадобитесь еще сегодня. — Бастионная улица, четыре, квартира девять. 16 Когда Дементьев вышел на площадь, соседний дом, в который попала бомба, еще горел, и возле него суетились солдаты и пожарники. Дементьев быстро пересек площадь и свернул в узкую улочку. Надо бы ему хоть раз оглянуться — тогда он заметил бы, что за ним неотступно следует человек в штатском. Но Дементьев шел не оглядываясь. Впрочем, посланный Крамергофом шпик на этот раз смог установить только то, что Дементьев полковника не обманул и вошел в дом четыре по Бастионной улице. Через минуту шпик доложил об этом по телефону Крамергофу и получил приказ продолжать наблюдение вплоть до следующего дня. …Хозяйка квартиры встретила Дементьева с удивлением: — Как? Вы еще не уехали? — А почему я должен уезжать раньше всех? — зло спросил Дементьев. — Мы с дочерью только что слушали радио… — Хозяйка злорадно улыбнулась. — Бои идут уже в Берлине. — За слушание и распространение московской пропаганды мы расстреливаем! — Дементьев быстро прошел в свою комнату и захлопнул дверь. По тому, как лицо хозяйки мгновенно залилось краской, он понял, что угадал, откуда у нее это радостное для него сведение… Бои под Берлином!… Дементьев вспомнил суровую декабрьскую ночь сорок первого года. Он возвращался из Москвы на фронт, торопился к ночи попасть в свою часть. Дело в том, что эта ночь была новогодняя. Днем, закончив дела в Москве, Дементьев ринулся на Можайское шоссе ловить попутную машину. Подсел в разбитую полуторку. В шоферской кабине ехала женщина-врач — ему пришлось забраться в кузов. А морозец был лихой, да метель еще так крутила, что, как ни сядешь, нельзя упрятать лицо от злых уколов сухого, секущего снега. Но все это не страшно, когда знаешь, что впереди — вечер и ночь среди фронтовых друзей, да еще ночь новогодняя… Но судьба распорядилась иначе. Где-то за Голицыном мотор полуторки вдруг загрохотал, залязгал и тут же навеки умолк. Шофер неосмотрительно резко затормозил. Полуторку занесло на обочину, и она свалилась в снежную канаву. Дементьев вылетел из кузова и нырнул в сугроб. Шофер открыл капот, посмотрел мотор и радостно закричал: «Красота! Шатуны полетели! Что я говорил? — Он обратился к врачихе. — Есть правда на свете! Получу теперь новую машину!» Быстро темнело. Тылы, видимо, уже подтянулись за наступающим фронтом, и оттого здесь, недалеко от Москвы, машины по шоссе ходили редко. А в этот вечер их вовсе не было. Нужно было искать приют. Недалеко от шоссе они по запаху дыма нашли засыпанную снегом землянку, в которой обитали два старослужащих солдата — оба усатые, оба с бородами и оба по-волжски окающие. Они стерегли сгруженные в лесу бочки с бензином. Собственно, бочки те можно было и не стеречь, потому что из-за глубокого снега к ним ни подойти, ни подъехать. Но приказ есть приказ, и старые солдаты его исполняли. Откровенно сказать, они были даже довольны, что судьба отвела им на войне такое тихое и безопасное место. Дементьев сразу это почувствовал и начал подтрунивать над старыми солдатами. Тогда один из них сказал: «Ты, товарищ лейтенант, у своего батьки и в проекте еще не был, когда в меня уже стреляли немцы. Стало быть, на той еще войне. А потом, на гражданской, в меня еще и разные другие стреляли. Не хватит ли головой в решку играть? abu А бочки-то с бензином, а на том бензине нам еще до Берлина ехать потребуется». Солдат сказал это со спокойной деловитостью, какая свойственна пожилому крестьянину. О Берлине, до которого ехать придется, он сказал так просто, как, наверно, говаривал в деревне, что по весне придется сеять. Всю войну потом Дементьев вспоминал слова бородатого солдата. Вспомнил и сейчас. Бои идут в Берлине! И кто знает, может быть, тот старослужащий бородач сейчас стережет какие-нибудь бочки уже под Берлином. И поскольку война явно на исходе, он, наверно, уже толкует о весенней пахоте. Дементьев улыбнулся своим мыслям. В комнату робко вошла хозяйка. — Извините меня, господин капитан… — Она испуганно смотрела на Дементьева. — Но, может быть, вы меня не совсем правильно поняли? — Я понял вас прекрасно! — с угрозой произнес Дементьев. — И, пожалуйста, не мешайте мне отдыхать. Хозяйка поспешно скрылась за дверью. Дементьев запер дверь. Включив передатчик, он задумался, а затем бесшумным ключом быстро простучал радиограмму полковнику Довгалеву: «Я 11— 17. Сегодня в полночь под погрузку станут два транспорта. Радирую на тот случай, если не буду иметь возможности сообщить об их отплытии». Если бы кто-нибудь сейчас спросил у Дементьева, почему у него появилось сомнение, что он ночью, как всегда, не передаст очередное донесение, он не смог бы — ответить. Появилось — и все. Если хотите, назовите это предчувствием. Закрыв чемодан и задвинув его под диван, Дементьев прилег и тут же заснул крепким сном сильно уставшего человека. 17 В одиннадцать часов вечера Дементьев вышел на улицу. Его обдало нежным теплом весеннего вечера. В темно-синем небе скупо светились редкие звезды. Влажный ветерок с моря холодил лицо. Дементьев почти с удивлением обнаружил, что весна уже в разгаре. Он медленно шел по темной улочке. Наблюдатель гестапо шел за ним шагах в пятнадцати. И снова Дементьев его не заметил. Вспомнилась ему сейчас Тамара. Как-то она в далеком своем Подмосковье? В тревоге небось, что нет от него писем. «Не тревожься, родная, и жди. Терпеливо жди…» …В ворота порта вливалась длинная воинская колонна. Она двигалась почти бесшумно. Изредка звякнет металл о металл или сорвется злое слово ругани… Новый пропуск действовал безотказно — Дементьев вошел в порт сразу за колонной. Вот и причал. Один транспорт уже стоял пришвартованный, другой маневрировал, подходя к причалу. Там, в темноте, слышались отрывистые возгласы команды, лязг машинного телеграфа, плеск воды… Дементьев поднялся на причаленный транспорт и, провожаемый помощником капитана, спустился в трюм. Этот корабль был, очевидно, новым. В трюме — сухо, чисто, несколько ярких ламп освещали каждый его уголок. Придраться было не к чему. Дементьев поднялся к капитану. Неряшливо одетый, небритый капитан равнодушно выслушал Дементьева и положил перед ним судовые документы. Дементьев расписался и сказал: — Ваши трюмы в образцовом состоянии. — Чего нельзя сказать о нашем рейхе, — сказал капитан и засмеялся. Дементьев недоуменно пожал плечами и вышел из капитанской каюты. Прямо перед ним стоял Крамергоф. — Работаете, капитан Рюкерт? — Если это можно назвать работой, — невесело усмехнулся Дементьев. — Что так мрачны? — А чему радоваться? На каждом шагу тебе тычут в нос, что Германия погибла. — Например? Дементьев глазами указал на дверь капитанской каюты. Крамергоф кивнул: — Спасибо, капитан. Дементьев сошел на причал. Второй транспорт уже пришвартовался, но трапы еще не были спущены. Дементьев прохаживался перед кораблем, обдумывая свой неожиданный экспромт с доносом на капитана транспорта. «Нет, нет, и теперь я поступил правильно. После этого Крамергоф будет верить мне еще больше…» К Дементьеву подошел спустившийся с корабля Крамергоф. — Эта грязная свинья не побоялся и мне заявить то же самое, — сказал он, доверительно взяв Дементьева за локоть. — Время, конечно, тяжелое, но не верить — значит предать? Не так ли? — Конечно! — убежденно воскликнул Дементьев. — К сожалению, с этой свиньей ничего сделать нельзя. Он поведет транспорт с солдатами. Но ничего, мы ему это припомним. Дементьев смотрел на Крамергофа почти с открытым удивлением: неужели он не понимает, что дни гитлеровской Германии действительно сочтены? На причале с грохотом придвигали трапы ко второму транспорту. — Пойдемте со мной, — предложил Дементьев Крамергофу. — С удовольствием. Заодно увижу, что у вас за работа. Они поднялись на транспорт, и дежурный матрос провел их в трюм. Этот корабль был порядком потрепан. На дне трюма поблескивала вода, а воздух стоял такой затхлый, что трудно было дышать. Крамергоф закашлялся. Дементьев приказал матросу позвать в трюм капитана. Вскоре капитан пришел. Это был богатырь с русой курчавой головой. Его могучую грудь обтягивал черный свитер. Подойдя к Крамергофу и Дементьеву, он выбросил вперед правую руку: — Хайль Гитлер! — Хайль! — небрежно отозвался Дементьев. Крамергоф не ответил. — Вы что же, капитан, в этом вонючем хлеву думаете везти солдат фюрера? — спросил Дементьев. — А что я могу сделать? Я действительно недавно возил из Дании коров. — Даю вам, капитан, два часа. Организуйте откачку воды, откройте настежь все трюмные люки. Вот из тех ящиков сделайте настил по дну трюма. Перед погрузкой я зайду проверю. — Будет сделано! — Капитан ушел. Крамергоф хлопнул Дементьева по плечу: — Молодец, Рюкерт! Свой хлеб едите не зря. К трем часам ночи погрузка солдат была закончена, оба транспорта выбрали якоря и ушли. Дементьев направился домой. И тогда обнаружил за спиной наблюдателя. Это произошло случайно. …Дементьев вышел из ворот порта и пошел вдоль высокого забора. И вдруг звезда бесшумно покатилась наискось по черному небу, оставляя за собой бледный, быстро таящий след. Дементьев непроизвольно замедлил шаги. Наблюдатель, старавшийся идти с ним в ногу, прозевал это замедление, сделал лишний шаг, и Дементьев его услышал. В такую позднюю пору идти мог только наблюдатель. Дементьев решил убедиться в этом получше. Он сошел с тротуара, быстрым шагом пересек площадь. Повернул за угол и выглянул оттуда — человек бежал через площадь. Дементьев пошел дальше. Да, сомнений быть не могло: слежка. Что это могло означать? Прежде всего то, что Крамергоф ведет двойную игру. Но не проще ли ему было арестовать его, когда он явился в гестапо за пропуском?… Проще-то проще, да это ничего ему не дало бы. Крамергоф убедился в этом на первом допросе. Ну конечно, они решили сначала узнать о нем все, что можно. «Ну что ж, пожалуйста! Мы будет вести себя как можно спокойнее и постараемся всячески облегчить работу наблюдателю». Дементьев свернул на улицу, параллельную Портовой, и пошел по ней в направлении к своему дому. Он шел шумно, не торопясь, а перед своим домом замедлил шаг ровно настолько, чтобы наблюдатель мог точно установить, в какой подъезд он вошел. Быстро поднявшись на один лестничный пролет, Дементьев остановился и замер. Войдет ли наблюдатель в подъезд? Нет. Вот он прошел мимо двери, остановился… пошел назад. Дементьев взбежал на свой этаж и открыл дверь ключом. Не зажигая света, он быстро выдвинул чемодан, открыл и включил рацию. Нужно немедленно сообщить о выходе двух транспортов. Это самое главное. Вероятно, наблюдатель сейчас сообщит по телефону, что объект дома. Даже если они немедленно организуют налет на квартиру, у Дементьева есть те десять — пятнадцать минут, которых достаточно, чтобы передать радиограмму. И еще с двумя транспортами будет покончено. Ну, а после этого… Ключ привычно, быстро выстукивал точки и тире. Радиограмма передана. Дементьев задвинул фальшивые днища чемодана, хотел его закрыть, но передумал: пусть стоит возле дивана раскрытым. Обыкновенный чемодан с обыкновенными вещами, в которых хозяин рылся, перед тем как лечь спать. Дементьев снял шинель, не спеша разделся и лег в постель. Около часа он не засыпал, ожидая визита гестапо. Он был уверен, что такой визит последует, но почему-то не считал нужным спасаться от него бегством. Мне, рассказчику, знающему, что будет дальше, хочется крикнуть Дементьеву: «Беги!» Но он меня не услышит. А заочно судить его за то, что он не спасается, я не собираюсь… Но, видимо, налет на его квартиру пока не входил в план Крамергофа. Дементьев заснул. 18 Потом ему показалось, что весь остаток ночи он видел один и тот же сон. Со всех сторон его обступали невидимые люди, они по очереди произносили его фальшивое имя: «Рюкерт, Рюкерт». Он старался по звуку голосов увидеть этих людей, но они были невидимы. И снова то за спиной, то откуда-то сверху раздавалось все то же слово: «Рюкерт, Рюкерт, Рюкерт!» — Рюкерт, откройте! — вдруг прозвучало ясно, громко и уже наяву. Дементьев не успел сообразить, что происходит, как дверь с треском распахнулась. Выломанный дверной замок отлетел к стене. В комнату с пистолетами в руках ворвались четверо гестаповцев во главе с Крамергофом. Один из них зажег свет. Другой встал в ногах Дементьева, направив на него пистолет. Дементьев, не поднимаясь, с удивлением смотрел на ворвавшихся. — Кончайте, Рюкерт, спектакль! Где наша радиостанция? — весело, почти дружелюбно сказал Крамергоф и сел на стул в трех шагах от постели Дементьева, держа наведенный на него пистолет. — Я ничего не понимаю, полковник… Что здесь происходит? Объясните… — Дементьев медленно, лениво спустил с постели ноги, сел и начал неторопливо одеваться. — Извините, что принимаю в таком виде. Я сейчас оденусь… — Дементьев посмотрел на часы. Было пять часов утра. Крамергоф махнул рукой гестаповцам: — Ищите! Обыск был очень тщательным. Гестаповцы поднимали паркет, простукивали стены, сбросили с полок все книги, распороли мягкие кресла. В это время Крамергоф не сводил глаз и пистолета с Дементьева, который оделся и сидел на диване, с улыбкой наблюдая за гестаповцами, производившими обыск. Его попросили пересесть на стул. Диван был распорот, как и кресла. Гестаповцы прекратили обыск и выжидающе смотрели на Крамергофа. — Обыскать всю квартиру! — приказал он. Гестаповцы ушли в комнаты хозяйки. — Где радиостанция? — тихо, почти доверительно спросил Крамергоф. — Какая радиостанция? — Дементьев рассмеялся с обезоруживающей искренностью. — Честное слово, мне кажется, что все это происходит во сне. — Та самая радиостанция, — все так же тихо продолжал Крамергоф, — появление которой в эфире было зафиксировано ровно через пять минут после того, как вы вошли в свою квартиру, и по сигналу которой наперехват транспортов, наверно, уже вылетели русские бомбардировщики. — Самое дикое недоразумение из всех, что я пережил! — возмущенно произнес Дементьев. Взгляд Крамергофа остановился на раскрытом чемодане. Дементьев замер. — Возможно, конечно, что я подал сигнал при помощи грязного белья… — Дементьев кивнул на чемодан и засмеялся. — После того, что произошло, вам остается только убедить меня и в этом. Крамергоф ногой придвинул к себе чемодан и выбросил из него все вещи, брезгливо беря их двумя пальцами. Дно чемодана оголилось, Крамергоф нагнулся и постучал по нему пальцами. Видимо, звук вызвал у него подозрение. Он громко крикнул: — Прошу сюда! Все остальное измерялось секундами. Дементьев вскочил со стула, наотмашь ударил Крамергофа по виску, и тот упал на пол. Двумя прыжками Дементьев достиг окна, вскочил на подоконник, спиной проломил раму и прыгнул во двор. 19 Вот уж верно, что у смелого солдата воинское счастье в кармане. Дементьев упал на ноги, и еле удержав равновесие, ринулся за выступ дома. И тут же из окна загремели выстрелы. Бежать на улицу нельзя: там наверняка засада. Дементьев заблаговременно изучил двор своего дома. Он знал, что в левом его углу, в узком проходе между домами, где хранятся железные банки для мусора, есть забор, за которым начинается соседний двор с выходом на параллельную улицу. Дементьев побежал туда, но в это время хлестнули два выстрела с противоположной стороны двора. Жгучая боль ударила Дементьева в спину. В туннеле ворот послышались голоса, топот сапог. Дементьев продолжал бежать. Позади беспрерывно стреляли, но в предрассветном мраке гестаповцы плохо видели бегущего. Вот и проход между домами. Дементьев вскочил на мусорные банки, с разбегу ухватился за верх забора, хотел подтянуться, но страшная боль в плече сбросила его с забора обратно на банки. Он присел и пружинным прыжком, помогая себе левой рукой, взвалился на забор и перекувырнулся на соседний двор. Через ворота он выбежал на параллельную улицу и побежал направо к центру города. Он знал, что неподалеку есть узенькая кривая улочка. Скорей туда! Сутулясь от боли в плече, Дементьев бежал по извилистой улице, понемногу успокаиваясь: погони позади не слышно. Почему он бежал к центру города? Где он там надеялся укрыться? Не лучше ли было бежать к окраине? Но где-то там, в центре, была явочная квартира Павла Арвидовича. Не столько рассчитывая умом, сколько чувствуя сердцем, Дементьев бежал именно туда — ведь во всем большом городе только там были его друзья, на помощь которых он мог рассчитывать. Может быть, в эту минуту он забыл приказ, запрещающий ему подвергать риску явочную квартиру… Или, может быть, ему вспомнились слова полковника Довгалева: «Только по самой крайней необходимости…» Нет, нет и нет! Дементьев был из тех людей, для которых военный приказ — святое и непреложное дело чести. Поэтому, хотя он и бежал по направлению к явочной квартире, он прекрасно знал, что туда не зайдет, и поэтому все время лихорадочно думал: куда бежать дальше? Где скрыться? Довольно быстро светало. Любой случайный человек заподозрит неладное, увидев бегущего немецкого офицера без фуражки, в кителе, вся спина которого набрякла кровью. Кроме того, Дементьев знал, что сейчас на ноги будет поднята вся городская комендатура. Словом, в его распоряжении были минуты. И тут Дементьев вспомнил чистенького старичка — смотрителя музея, того самого, который так неумело пытался скрыть подмену ценных картин. Решение принято. Дементьев бежит в музей. К громадному зданию музея во дворе лепилась маленькая пристройка, в которой и жил смотритель. Вбежав во двор, Дементьев несколько минут прислушивался: нет ли погони? На улице было тихо. Дементьев поднялся на высокое крыльцо пристройки и нажал кнопку на двери. Где-то в глубине домика еле слышно прозвучал звонок. Тишина. Но вот Дементьев заметил, как в угловом окне шевельнулась занавеска. Он позвонил еще раз. Голос из-за двери: — Кто там? — Откройте, ваши друзья, — по-русски сказал Дементьев. — Скажите, кто? — Советский офицер. Откройте скорей, за мной гонятся… Несколько минут за дверью было тихо. Потом разноголосо залязгало железо многочисленных запоров, и дверь открылась. Перед Дементьевым стоял смотритель музея, в халате, со свечой в руках. Он сразу узнал Дементьева и отпрянул от двери. Свеча погасла. — Заприте дверь, — тихо, но властно приказал Дементьев. Старичок послушно запер дверь. — Зажгите свет! Старичок долго искал по карманам спички и наконец зажег свечу. — Извините меня, но я действительно советский офицер, и я попал в беду. Ранен. За мной — погоня. Старичок молчал, не сводя с Дементьева округлившихся глаз. Он явно не верил Дементьеву. — Я говорю правду. Должен сказать вам, что, вероятно, мне удалось спасти ваши картины. Ящики с ними остались в порту. Но еще долго смотритель музея ничему не верил и молчал. Дементьеву пришлось рассказать о себе немного больше, чем он имел право сделать. Постепенно старичок приходил в себя и, кажется, начинал верить тому, что слышал. — Спрячьте меня! — попросил Дементьев. — Мне больше от вас ничего не надо. Только спрячьте и помогите мне сделать перевязку. Смотритель музея помолчал, потом взял со стола свечу: — Идемте. Оказалось, что из пристройки был прямой ход в музей. Смотритель провел Дементьева в подвал-хранилище и, указав ему укромное место за грудой ящиков, ушел. Вскоре он вернулся, принес бинт и целый сверток разных лекарств. Рана оказалась не очень опасной. Пуля по касательной ударила в нижнюю часть правой лопатки, раздробила ее и, уже обессиленная, неглубоко ушла под кожу. Смотритель при помощи ножниц сам извлек пулю, залил рану йодом и искусно забинтовал. — Кушать хотите? — спросил он, закончив перевязку. — Нет. Буду спать. Самое лучшее для меня сейчас — сон. Если можно, приготовьте мне какую-нибудь штатскую одежду. — Хорошо. — Сюда никто не придет? — Нет. Музей закрыт… с вашей помощью… — Старичок чуть заметно улыбнулся. — Ничего. Скоро откроете, — сказал Дементьев и тоже улыбнулся. …Три дня пролежал Дементьев в подвале музея. Смотритель часами просиживал возле него, и они беседовали обо всем на свете. Рана заживала плохо. По ночам Дементьева изнуряла высокая температура. На четвертый день ему стало совсем плохо. Иногда он чувствовал, что теряет сознание. Смотритель еще в первый раз предложил Дементьеву позвать своего друга, профессора-хирурга, уверяя, что этот человек надежный. Дементьев наотрез отказался, полагая, что, чем меньше людей будут знать о его существовании, тем лучше. Но теперь он решил согласиться. К концу дня смотритель привел угрюмого, костлявого человека с наголо бритой головой. Не поздоровавшись, он сел возле Дементьева на ящик, поставил на пол маленький чемоданчик и взял руку раненого. — Та-ак… — произнес он протяжно и начал разбинтовывать плечо. — Та-ак, — снова произнес он, осмотрев рану, и затем сказал что-то смотрителю по-латышски. Тот поспешно ушел. Профессор достал из чемоданчика инструменты. Дементьев лежал ничком и только слышал отрывистое звяканье стали. Вернулся смотритель, неся кастрюлю с кипятком. Продезинфицировав инструменты, хирург неожиданно добрым голосом попросил: — Пожалуйста, потерпите немножко. Но терпеть пришлось долго: обработка раны длилась больше часа. Наркоз не делался, и Дементьев от боли несколько раз терял сознание. Но вот боль начала заметно ослабевать. Дементьев почувствовал опустошающую усталость и незаметно для себя заснул. 20 Два дня полковник Довгалев не докладывал командованию о том, что рация Дементьева в эфире не появляется. Полковник сперва не хотел и думать, что с Дементьевым случилось что-нибудь плохое. Ведь уже был у него перерыв в связи — правда, меньше, но был. А потом длительная работа с военными разведчиками научила полковника терпеливо ждать даже тогда, когда кажется, что ждать уже нечего. Пошел третий день молчания. Довгалев утром зашел в аппаратный зал радиосвязи. Дежурный оператор встал и, не снимая наушников с головы, воспаленными от бессонницы глазами смотрел на полковника. Смотрел и молчал. Довгалев круто повернулся и, ничего не спрашивая, вышел из зала. Придя в свой кабинет, он решил: «Буду ждать до двенадцати часов. Если ничего не изменится, доложу командованию». Довгалев не знал, что командующий еще вчера сам справлялся о Дементьеве, но не заговаривал об этом с Довгалевым. Командующий догадывался, как тяжело переживает полковник беду каждого своего разведчика. Ровно в двенадцать Довгалев поднял телефонную трубку и попросил соединить его с командующим. — Докладывает полковник Довгалев. Третьи сутки мы не имеем связи с Н. — Ну и что же? — весело отозвался командующий. — Надо думать, что ваш человек находится там не в идеальных условиях. Ему, наверно, мешают работать. Но и то, что он уже сделал, прекрасно… Я это к тому: не собираетесь ли вы устроить своему человеку взбучку за перерыв в связи? Не надо этого делать. — Я все это понимаю, — устало сказал Довгалев. — Беда в том, что вражеские транспорты уходят безнаказанно. — Почему безнаказанно? С помощью вашего человека наши летчики уже приноровились к перехвату. Да и ночи стали короче. Если будут новости, звоните. Полковник Довгалев был, конечно, благодарен командующему за этот разговор, но тревога его меньше не стала. Полковник слишком хорошо знал Дементьева, чтобы теперь не быть почти уверенным, что только большая беда могла помешать разведчику продолжать работу. Мучительным было сознание бессилия помочь Дементьеву. Просто невыносимо было думать о потере Дементьева в эти последние дни войны. Прошел еще один день. Радиостанция Дементьева молчала. А ночью Довгалев получил радиограмму от другого человека в Н., от человека, который больше двух месяцев не появлялся в эфире и вдруг объявился. И в его радиограмме Довгалев обнаружил весть о Дементьеве. «Здесь разоблачен капитан Рюкерт. Его считают русским шпионом. Бежал во время ареста. Полагают — ранен. Ведется тщательный поиск». Первая мысль у Довгалева — приказать этому человеку помочь Дементьеву. Но нет, ничего из этого не выйдет. Человек этот работает техником на телефонном коммутаторе города. Вероятно, ему всего-навсего удалось подслушать разговор гестаповцев. Да и как он может в большом городе найти прячущегося, притом неизвестного ему человека? Довгалев доложил об этой радиограмме командующему. Тот помолчал и сказал: — Будем верить, что Дементьев спрятался надежно. Будем верить в лучшее. Поздравляю вас, полковник, с Первым мая! Между прочим, англичане сообщают по радио, что Берлин капитулировал… 21 Дементьев потерял счет дням и ночам. О том, что наступило Первое мая, ему сообщил смотритель музея. По случаю праздника он принес в подвал бутылку вина. — Да здравствует Первое мая! — торжественно произнес Дементьев. abu abu abu abu abu abu — Я слушал Лондон, — тихо сказал смотритель музея. — Они сказали, что Берлин пал. Дементьев верил и не верил тому, что услышал, но лицу его текли слезы. — Чего вам-то плакать? — осевшим голосом спросил смотритель. — Пусть плачут они. Дементьев, конечно, понимал, что капитуляция фашистской столицы — огромное событие войны, но все-таки это еще не конец ее. abu abu abu abu 8 мая 1945 года загнанные в мешок гитлеровские войска капитулировали. В ночь на 10 мая советские войска вступили в город Н. С первыми частями мотопехоты в город приехал полковник Довгалев. На площадях города уже формировались колонны пленных. Часть подчиненных Довгалеву офицеров разбирала уцелевшие архивы гестапо. Другие офицеры наблюдали за регистрацией пленных. Это было очень ответственным делом, так как многие гестаповцы, облачившись в солдатскую форму, стремились раствориться в одноликой массе пленных. Но они не пользовались любовью и у гитлеровских солдат. То и дело к советским офицерам обращались пленные немецкие солдаты с просьбой проверить затесавшихся в их группы незнакомцев. Так попался и Крамергоф. Начиная допрос Крамергофа, Довгалев не знал, что перед ним гестаповец, наиболее полно осведомленный о судьбе Дементьева. Это уже выяснилось в ходе допроса… Видимо, в панике капитуляции, а может быть, и с целью маскировки, Крамергоф потерял очки, и теперь, сидя перед Довгалевым, он близоруко щурил глаза и, нервничая, все время делал автоматический жест рукой, точно хотел поправить или снять очки. Первые тридцать минут допроса Крамергоф отвечал кратко, явно не желая входить в подробности своей биографии и своей деятельности. Он сказал, что его звание — капитан, что он работал здесь в качестве офицера по наблюдению за эвакуацией. Довгалев делал вид, что всему этому верит, а на самом деле был убежден, что допрашиваемый врет, что он назвался не своим именем и вообще рассказывает басни. Постепенно разговор расширялся, и Крамергоф начал вязнуть в сетях, разбрасываемых Довгалевым. — Значит, вы отвечали за эвакуацию войск? — Нет… Я был всего лишь одним из офицеров в довольно многочисленной группе. — Кто возглавлял эту группу? — Полковник Кунгель. — Где он теперь? — Не знаю. Он был арестован некоторое время назад. — За что? — Ваши самолеты каждый день топили уходившие транспорты. Кто-то должен был за это ответить. — Почему пострадал именно Кунгель? — Он отвечал за эвакуацию. — И вам удалось доказать, что Кунгель был связан с нашей авиацией? — Нет, но удалось… — Крамергоф никак не реагировал на слова «вам удалось». Он просто не заметил этого подвоха в вопросе русского полковника и продолжал: — Виноват, конечно, был кто-то другой. Когда Кунгель был арестован и предан суду, здесь был разоблачен некий капитан Рюкерт. Он был взят вместе с радиостанцией. Довгалеву стоило усилий не выдать своего волнения. — Этот разоблаченный капитан Рюкерт во всем сознался? — небрежно спросил Довгалев. Гестаповец помолчал и ответил: — Он бежал. — Бежал, будучи арестован? Невероятно! И совсем не похоже на гестапо. — Он был ранен. Найдены следы крови. Можно полагать, что он забился куда-нибудь и умер от раны. — Откуда вам известны все эти подробности? — Довгалев в упор смотрел Крамергофу в глаза. — Я… — Крамергоф на мгновение замолчал. — Да, вы… Откуда вы все это узнали? Вы же занимались эвакуацией, а не ловлей диверсантов! Надеюсь, вы не будете утверждать, что о поимке Рюкерта сообщалось в печати? — Видите ли… начал выпутываться Крамергоф, — мой друг работал в гестапо, и он рассказал мне. — Фамилия друга? — мгновенно спросил Довгалев. Крамергоф сразу не ответил. — Придумав друга, — заметил Довгалев, — надо было сразу придумать ему и фамилию. Для работника гестапо такая оплошность непростительна. — Почему — гестапо? — Потому… Мы с вами взрослые люди. Пора нам заговорить серьезно, — сказал Довгалев. — Вы участвовали в операции против капитана Рюкерта? — Нет. Довгалев улыбнулся: — Тогда вам ничего не остается, как сослаться на печать. — Я же сказал о моем друге — майоре Фальберге. — Поздно. Майору Фальбергу уже совсем не к чему появляться на белый свет, тем более из небытия. В это время дверь открылась, и в комнату вошел мужчина в штатском, явно не по росту костюме. Довгалев смотрел на вошедшего и верил и не верил тому, что видел. Да, это был Дементьев! Только он был с усиками и шкиперской бородкой золотистого цвета. — Очень хорошо, товарищ Дементьев, что вы зашли, — спокойно сказал Довгалев, так спокойно, будто Дементьев вышел из его комнаты полчаса назад. — А то вот моему собеседнику приходится выдумывать всякую всячину. Проходите, садитесь. Дементьев сразу все понял, прошел к столу и сел напротив Крамергофа. Тот мельком посмотрел на Дементьева и невольно отшатнулся. — Надеюсь, больше не будете заниматься сочинительством? — обратился к гестаповцу Довгалев и нажал кнопку звонка. (В комнату вошел конвойный.) — Идите подумайте. Через час мы поговорим с вами начистоту. Согласны? — Согласен… — Крамергоф не сводил глаз с Дементьева. Гестаповца увели. Довгалев напряженно ждал, пока закрылась дверь, а потом вскочил, опрокинув кресло, и бросился к Дементьеву: — Жив! Больше Довгалев не смог сказать ни слова. Он обнял Дементьева, прижал его к себе, как отец сына, вернувшегося домой после долгой и опасной разлуки. Вот так они и стояли молча, крепко обнявшись, два солдата, для которых высшее счастье — исполненный воинский долг. Михаил Васильевич Водопьянов Полярный лётчик ДО НЕБА ДАЛЕКО {М. Водопьянов @ Маленький мир @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Маленький мир Это было давно, ещё до Октябрьской революции. Покосившийся домик, сарай для скотины, поле, огород – вот весь мой маленький мир в детстве. abu Бабушка заставляла меня выучивать с её голоса молитвы наизусть и ещё «преподавала» мне закон божий. Она рассказывала, что земля стоит на трёх китах, а я, конечно, верил ей. abu И в то время, когда люди уже летали на самолётах, в мою голову вбивали, что «свод небесный – твердь есть», а на эту «твердь» ангелы золотыми молоточками приколачивают бриллиантовые звёздочки. Как-то я спросил у бабушки: – Бабуня, а до неба далеко? – Так далеко, что и слова такого нет, чтоб сказать тебе. – Жаль… Ангелов посмотреть охота: как они там с этими молоточками… Бабушка обругала меня и сказала, что ангелов видеть нельзя. Я удивился: почему же чертей и ведьм можно видеть, а ангелов нельзя? Она опять рассердилась, хотя отлично знала, что с ведьмами наши односельчане встречаются почём зря. По селу вечно ходили рассказы об этом. Наслушавшись таких рассказов, я стал бояться ходить ночью. Однажды шли мы с товарищами с поля, и почудилось нам, что кто-то за нами гонится. – Ведьма! – крикнул кто-то. И мы бросились бежать. Несёмся во весь опор и слышим, что нас преследуют. Решили защищаться. Набрали камней и, зажмурясь от страха, давай их швырять в сторону нашего преследователя. Слышим – отстал. «Ага, видно, и чёрт камней боится!» Пошли дальше, а за нами снова кто-то топает. Тут мы выпустили весь заряд камней и дали стрекача до нашего дома, который стоял на самом краю деревни. Товарищи так домой и не пошли – ночевали у меня. А утром выяснилось: пропал ягнёнок у нашего лавочника. Работник всю ночь бегал искал, а к утру нашёл его всего избитого камнями. Бедный ягнёнок еле на ногах держался. Жаль мне стало ягнёнка, но ребята уверяли, что в его шкуре ночью сидела ведьма. Об этом случае я скоро забыл. Меня поразило другое. Недалеко от нашего села был металлургический завод. Крестьяне ближних сёл и деревень возили туда железную руду, известковый камень. За каждый пуд доставленного груза платили по две копейки. Как всегда, у весов собиралось много подвод. И вот однажды к заводу подкатил легковой автомобиль. Мы никогда ещё не видели такой диковинной машины. Не успели мы опомниться, как наши лошади с испугу шарахнулись в разные стороны… И пошла тут неразбериха: ломались телеги, колёса, несколько подвод скатилось под откос, покалечились лошади. Моя-то лошадёнка еле двигалась, а тут так хватила, что я с трудом догнал её. А господа в цилиндрах сидят в машине и смеются. Свалил я камень, привязал свою лошадь к столбу и пошёл к конторе, где у подъезда стоял автомобиль. Мне страшно хотелось увидеть его поближе. Эх, и позавидовал же я тогда шофёру! Важно сидел он за рулём в кожаной куртке. В любую минуту он может завести машину и поехать… Возвращаясь домой, я всё время думал о машине. Мне хотелось скорее обо всём рассказать своим товарищам. Около деревенской лавки стоял сын лавочника, Борис. Я не удержался: – Борис, на заводе автомобиль стоит. Я его сам видел… – Эка невидаль – автомобиль! – прервал он меня. – Я ещё не то видел в туманных картинах! – с гордостью добавил он. – Аэропланы летают, автомобилей сколько угодно, а какие города показывают! Разве такие, как наш? Липецк – просто тьфу перед ними! – Какие это туманные картины? – А на белом полотне. Там люди как живые бегают. – А где показывают? – В театре «Унион». Заплати двадцать копеек – и увидишь. Я каждые три дня хожу. Я задумался. Чего только не творится на белом свете, а я ничего не знаю! Борис моложе меня, а ему всё известно. Но ведь он сын лавочника – у него деньги есть, а я где возьму? Отец у меня щедрым не был: даст в праздник три копейки, и больше не проси. Я стал ломать голову над тем, как бы набрать двадцать копеек. Каждое воскресенье меня посылали в церковь и давали десять копеек. На эти деньги я должен был купить просвиру за три копейки и три свечи: две потолще, по три копейки, – спасителю и божьей матери и одну потоньше – всем святым. Тут я сообразил, что, если я поставлю свечку за копейку одной божьей матери, она за меня заступится перед остальными святыми. Таким образом, у меня останется целых шесть копеек. Прошло немало дней, прежде чем я с большим трудом собрал желанную сумму. Она была для меня ключом к двери, за которой, как мне казалось, открывался большой мир. После первого посещения кинематографа я не спал всю ночь. Жизнь моя словно перевернулась. Раньше я думал, что на манер моего существования устроен весь мир: люди живут, пашут, жнут, в церковь ходят… И вдруг оказалось, что есть большие города с огромными домами; есть бегающие и летающие машины; есть управляющие ими люди; наконец, есть машины, снимающие все эти чудеса для кинематографа. Меня потянуло к какой-то другой жизни. Чтобы взглянуть ещё разок на волшебное полотно кинематографа, я готов был пуститься на всё. Для меня было совершенно неважно, видел ли я уже какой-нибудь фильм или нет. Самый факт, что на экране появляются предметы, ничем не похожие на те, что я видел в деревне, вполне устраивал меня. С тех пор мой маленький мир расширился. Я чувствовал, как медленно, но верно рушатся мои детские понятия. abu {М. Водопьянов @ Мои первый «полёт» @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Мои первый «полёт» Занимаясь нашим небольшим хозяйством, я, как никогда, чувствовал, что где-то рядом идёт большая, кипучая жизнь, делается что-то очень важное. А я знаю всё то же поле, огород, сарай – и больше ничего. Шёл 1918 год. Однажды мы с отцом чинили крышу сарая. Я сидел наверху и принимал солому, отец подавал. Вдруг мы услышали шум. Отец поднял голову и говорит: – Вон летит аэроплан! Я так резко изменил положение и повернул голову, что свалился с крыши. Отец испугался, не напоролся ли я на вилы, потому что я страшно заорал. Он растерялся и сам стал кричать: – Ми-ишка! Где ты там? Вылезай, что ли! А я лежу в соломе и кричу в полном восторге: – Люди летят! Ой, люди летят на крыльях! После я узнал, что на крыльях стояли не люди, а моторы, по два на каждом крыле. Самолёт этот был гигант тогдашнего воздушного флота – четырёхмоторный «Илья Муромец». Пока мы с отцом заканчивали свою работу, в селе нашем происходил полный переполох: ведь самолёт показался над нашими Студонками впервые. Старухи выбежали из домов с криком: «Конец миру пришёл! Нечистая сила летит!» В это же время более опытные наблюдатели – бывшие солдаты – заметили, что от самолета отделяются какие-то предметы, и живо скомандовали: – Бомбы! Ложись!… Началась настоящая паника. Люди лежат, замерли и ждут: кто «конца света», кто взрыва. Наконец кто-то из бывалых солдат, заметив место, куда была сброшена «бомба», осторожно подполз к ней. Он обнаружил пакет с бумагами: это была пачка листовок с призывом молодого Советского правительства на борьбу с белогвардейщиной… За ужином отец смеялся надо мной. – Тоже, – говорил он, – лётчик нашёлся – с крыши летать! С крыши и курица летает! А мне было не до шуток. И самолёт, и листовка очень меня взволновали: идёт борьба за счастье и свободу народа, как там было написано, а я «летаю» с крыши сарая… Я страшно завидовал людям, сидевшим в самолёте и сбрасывавшим на землю слова правды и справедливости. На другой день я сразу ушёл в город: решил посмотреть на самолёт и летающих на нём людей поближе. Но это было не так просто, как я думал. На аэродром, конечно, я не попал: нужен был пропуск. Я печально слонялся у ворот и с завистью смотрел на счастливцев, которые свободно входили туда. И всё же вышло, что слонялся я не зря. Подошёл я к человеку, одетому с ног до головы в блестящую чёрную кожу, с маленькой металлической птичкой на фуражке, и полюбопытствовал: – Скажите, пожалуйста, что это за форма на вас надета? У моряков – я видел – не такая! – Это – лётная форма. Носят её лётчики и вообще кто служит и авиации. – А как бы мне попасть туда на службу? Человек в кожаном костюме внимательно посмотрел на меня: – Сколько тебе лет? – Девятнадцать! – Парень ты, вижу, крепкий. Из бедняков, наверно? – Само собой! – Что же, в армии нужны такие молодые люди, как ты. Фронт-то приближается к этим местам. Поступай в Красную Армию добровольцем и проси, чтобы тебя направили в авиационную часть. abu abu abu Я побежал в Липецкий военный комиссариат. Там мне сказали: – Если хочешь поступить добровольцем в Красную Армию, то дай подписку, что будешь служить не меньше чем шесть месяцев. Я готов был дать подписку хоть на шесть лет! abu И вот, держа в руках направление от военкомата, с любопытством озираясь по сторонам, я шагаю по аэродрому на окраине Липецка. На заснеженном поле стоят огромные двукрылые аэропланы с красными звёздами, очень похожие на гигантских стрекоз. Одну такую «стрекозу» человек тридцать, ухая, заталкивают в палатку – ангар… Аэродром пересекает открытый автомобиль с какими-то военными и останавливается у маленького домика, около которого стоит часовой. Показав ему свою бумагу, в этот домик-штаб вхожу и я. {М. Водопьянов @ Конюх на аэродроме @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Конюх на аэродроме – Что, товарищ боец, вы умеете делать? – спросил меня командир дивизиона товарищ Ремезюк. – Всё… – И, увидев улыбку на лице командира, добавил: – Всё, что прикажете… – А с двигателем внутреннего сгорания вы знакомы? – Никогда в жизни не видел… Вскоре выяснилось, что я ничего не умею делать, кроме как пахать, косить, молотить… А зачем это нужно бойцу Красной Армии? Командир задумался. Потом ещё раз улыбнулся и спросил: abu abu – А за лошадьми умеете ухаживать, товарищ боец? – Могу! – ответил я и подумал: «При чём тут лошади?» – Ну и хорошо, – сказал командир. – Будете у нас обозным – abu abu бензин на лошади подвозить к аэропланам. – Мне лошадь и дома надоела! – пробурчал я в ответ. – Вот что, товарищ боец, – строго сказал командир, – зачем вы вступили в Красную Армию? Защищать нашу молодую Советскую Республику! Так ведь? Надо, значит, и делать что прикажут. А это очень важно – подвозить бензин к аэропланам. Без бензина не полетишь… abu abu – Раз важно, значит, я согласен! – А какое у вас образование? – спросил командир. – Какое там образование… Три класса, да и то третью зиму не доходил… – У нас открыта вечерняя школа для взрослых. Приказываю в обязательном порядке посещать её, учиться. Так я стал обозным и одновременно школьником на военном аэродроме. Лошадь мне попалась неплохая: сильная, сытая, не то что старая кляча, оставленная в отцовском доме. Я развозил громыхавшие на телеге железные бочки с бензином. Вечерами посещал школу. Из всех учеников я, пожалуй, был самый беспокойный. Никто не задавал столько вопросов учителям, сколько я. Но нужно сказать, что учителя не были на меня в обиде и охотно рассказывали обо всём, что меня интересовало. Они понимали, что мне не терпелось наверстать то, что было упущено в детские годы. Днём же, выполнив свои несложные обязанности и накормив лошадь, я бежал на аэродром к самолётам. abu abu abu Я был рад каждому случаю повертеться подольше около самолёта. Машины притягивали меня к себе, как магнит. Я старался как можно больше «помогать» механику: наливал бензин в бак, подавал инструмент, придерживал крыло, когда он пробовал мотор, при посадке самолёта бежал навстречу, чтобы помочь лётчику подрулить на место стоянки. Вскоре я прослыл таким любителем авиации, что мне (до сих пор не знаю, в шутку или всерьёз) дали звание: «наблюдатель правого крыла», – я должен был следить за чистотой правого крыла самолёта. И я по-настоящему гордился своей работой. С какой любовью я чистил, мыл, вытирал крыло после каждого полёта и перед уходом в воздух! Я сам порой был не так чист, но «моё крыло» блистало как зеркало. Меня часто похваливал старший механик Фёдор Иванович Грошев. Впоследствии он стал лучшим полярным авиамехаником и прославился своими полётами в Арктике с лётчиком Бабушкиным. Но и тогда уже он считался лучшим мотористом дивизиона. Небольшого роста, коренастый, с чёрными усиками, он никогда не сидел без дела, всё время возился у «Ильи Муромца». Говорил Грошев так быстро, что сразу и не поймёшь: – Присматривайся, Миша, присматривайся! Ты парень не из ленивых. Может, чему и научишься. Аэроплан у нас замечательный. Можно сказать, первейший в мире. Ни в одной стране нет такого чудо-богатыря. Грошев был прав. В то время четырёхмоторные воздушные корабли, носившие имя героя древней русской былины, не имели себе равных. Их строил Русско-Балтийский завод в Петрограде по проекту русского инженера Игоря Сикорского. Этот великан развивал скорость до ста километров в час, поднимал десять пассажиров. Конструктор «Ильи Муромца» первым создал удобства для экипажа. Застеклённая кабина самолёта отапливалась. В войну «Илья Муромец» превратился в грозную летающую крепость. На нём было установлено три пулемёта: в хвосте, наверху и у нижнего люка. Он поднимал до двадцати пудов бомб. Кроме того, на вооружении «Муромца» были металлические стрелы. Падая с километровой высоты отвесно, с душераздирающим визгом, они пробивали насквозь всадника с конём. Почти в каждый боевой полёт «Муромец» брал с собой не менее пуда листовок. В гражданскую войну листовки были всё равно что пули и снаряды. Они адресовались солдатам белой армии и призывали их вступать в Красную Армию, рассказывали правду о Советской власти, о нашей борьбе, о преступных замыслах белогвардейцев и хищных иностранных захватчиков. Всю гражданскую войну я провоевал в дивизионе тяжёлых воздушных кораблей «Илья Муромец». Сначала мы сражались в местах, где я родился. Недалеко от нашего города появился белый генерал Мамонтов. Со своими кавалерийскими полками он шёл на Тулу и Москву. Конные отряды быстро передвигались. Найти и разгромить их было лучше всего с воздуха. Красная авиация творила чудеса в борьбе с мамонтовцами. Дважды вылетал наш командир на боевое задание. Но Мамонтов с превосходящими силами казаков усиленно наступал. Уничтожал всё, что попадало под руку; невинных людей расстреливал. Отряду приказано было отступать обратно в Липецк. Мы то отступали, то наступали, выполняя боевые задания, пока Будённый под Воронежем не разгромил войска Мамонтова. Дивизиону был дан приказ командующего Восточным фронтом перебазироваться в город Сарапул, что стоит на берегу реки Камы. Помощник шофёра По совету бортмеханика Фёдора Ивановича Трошева я присматривался к самолётам, но не смел и мечтать о том, чтобы стать когда-нибудь авиамехаником или лётчиком. Куда уж мне! Вот автомобиль – дело другое. Он по прочной земле бегает. И появилась у меня мысль стать шофёром. Спросил я раз Грошева, что нужно, чтобы стать шофёром. – Учиться, трудиться, – ответил Фёдор Иванович. – Время-то теперь какое! Власть у нас Советская, народная! Все ворота открыты… Я поговорю о тебе с командирским шофёром Ляшенко. Саше Ляшенко эта идея понравилась. – Мой помощник переходит самостоятельно работать на грузовик. Я его так отшлифовал, что он теперь ездит как бог… Не откладывая это дело в долгий ящик, мы сразу пошли просить командира о моём назначении. На следующий день я получил повышение по службе. abu abu abu abu abu abu abu Меня назначили помощником шофёра, была тогда такая должность. Во время разъездов в мои обязанности входило сидеть рядом с водителем. В автомобиле я, разумеется, мало понимал, расспрашивал. Понемногу это чудо стало для меня проясняться. Шофёр был доволен своим помощником, но учить меня управлять машиной не хотел. Это меня очень огорчало, и я решил перехитрить его. Рано утром, когда он ещё спит, заправлю машину, заведу мотор и начинаю: то назад, то вперёд… то назад, то вперёд… abu Далеко я уехать не мог, все мои «манёвры» происходили на крошечной площадке, где даже нельзя было сделать разворот. Но всё же эти упражнения принесли мне пользу. Как-то Ляшенко раздобрился. abu – Садись, – говорит, – за руль и попробуй управлять… Вот это – педали, это – конус, это – тормоз, этим дашь газ, а вот это – рычаг перевода скоростей. Не волнуйся, спокойно. А я нисколько не волновался: всё, что он мне показывал, я уже хорошо изучил, внимательно присматриваясь к его действиям, когда он вёл машину. Да и утренние занятия помогли. Когда я поехал, шофёр удивился: abu – Неплохо ведёшь! Всем известно, что начинающего велосипедиста прямо притягивают препятствия – тумбы, фонари, телеграфные столбы, которые, казалось бы, он должен объезжать на почтительном расстоянии. То же случилось и со мной. Много места было на аэродроме, но я всё же ухитрился чуть не въехать в ангар, – хорошо, что Ляшенко вовремя схватился за тормозной рычаг. Однажды Ляшенко заболел. Командир дивизиона сам хорошо водил машину. Как-то по дороге он сказал: – Какой же ты помощник шофёра, Водопьянов, если не умеешь водить машину! – Виноват, товарищ командир, я умею! – А ну-ка попробуй! Я смело повёл автомобиль. – Молодец! – похвалил меня командир. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu {М. Водопьянов @ «Возьмите меня в школу!…» @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } «Возьмите меня в школу!…» Командование нашей части в 1922 году поручило мне очень ответственное дело: привезти пятьдесят комплектов нового обмундирования из Москвы. В первый раз в жизни я поехал в такую важную командировку, да ещё в Москву! Приехал я ненадолго и старался использовать каждый час, каждую минуту на ознакомление с городом. Буквально дни и ночи бродил я по улицам столицы. Каково же было моё удивление, когда меня, совершенно чужого в Москве человека, вдруг окликнули по имени! Оказывается, и у меня в столице есть знакомые! Да ещё кто – сам Лёша Сибиряк! Я обрадовался и долго с восторгом глядел на бывшего моториста из нашего дивизиона, горячо пожимая ему руку. С первых же слов выяснилось, что Лёша учится в Москве, в лётной школе. abu Это меня сразило. – Добился всё же своего! – Трудно было. Операцию глаза пришлось делать. – Да ну! – Теперь всё в порядке. Как бог летаю, на «отлично». – Вот бы и мне тоже!… – невольно отозвался я с завистью. – Это не так уж трудно, – утешил меня Силов. – Пойди к нашему начальнику лётной части – он очень хороший человек. Попроси как следует – так, мол, и так, давно мечтаю. Думаю, что он тебе поможет. Я легко верил, что всего можно добиться, если ты не лентяй. Через час я уже сидел неподалёку от здания школы, на одной из скамеек Петровского парка, и пристально разглядывал всех прохожих. Начальника не оказалось, но мне сказали, что он должен скоро быть. Я задумал: если угадаю среди множества людей, шедших в школу, кто начальник, значит, будет удача. Несмотря на мою «многолетнюю», как мне тогда казалось, службу в Красной Армии, я был ещё очень тёмен и охотно положился на загаданную примету, совершенно не подумав о том, что, находясь на действительной военной службе, я вообще не имел права без ведома и разрешения командира определяться в какую-либо школу… Согласно моему гаданию, всё сначала пошло отлично. Когда к школе подъехал на велосипеде человек с приветливым, гладко выбритым лицом, да ещё в кожаной куртке, меня кольнуло в сердце. Я так и подскочил: он! Едва человек успел спрыгнуть с велосипеда, я уже стоял возле него и готовился произнести речь. Но почему-то вместо подготовленной речи выпалил только одну фразу: – Возьмите меня в школу!… – От волнения я даже забыл осведомиться о том, действительно ли сам начальник стоит передо мной. Правда, я быстро одумался и добавил: – Ведь вы начальник лётной части школы товарищ Арцеулов? – Я Арцеулов, – улыбнулся он, освобождая брюки от резинок, которые обычно носят велосипедисты. Я молчал как пень, потому что самое главное уже сказал, и думал, что теперь дело только за его ответом. – Что ж… Давайте познакомимся. Пройдёмте ко мне, – приветливо сказал мне Арцеулов. Проходя за ним в кабинет, я подумал: «Ну, теперь дело в шляпе: ведь если бы он хотел мне отказать, то отказал бы сразу. Ан нет – он в кабинет повёл, значит…» Но это значило только то, что Арцеулов оказался действительно очень хорошим человеком и, несмотря на всю несуразность моего поведения, не пожалел времени, чтобы объяснить всю наивность моей просьбы. Необычайная дружеская ласковость его тона так сильно на меня подействовала, что я даже не почувствовал отчаяния при отказе. Он спокойно и мягко, вроде как на тормозах, помог мне опуститься с неба на землю. Мы условились, что если командир нашей части не будет возражать, то я займусь подготовкой, а через год приду снова, и тогда меня примут. На прощание Константин Константинович спросил меня, долго ли я ещё пробуду в Москве, где я обедаю, где ночую. На два последних вопроса я не мог дать ему вполне определённого ответа. – Вот что, – сказал он, – так как мы уговорились, что вы безусловно придёте скоро в школу, то пока можете ночевать в общежитии и питаться с нашими курсантами. Он тут же вызвал какого-то человека и отдал распоряжение приютить меня на два дня. Находиться среди учлётов – одно это было для меня уже счастьем. Правда, мне пришлось воспользоваться гостеприимством лишь один день, но зато как много я узнал за это время! Я впервые услышал настоящий профессиональный разговор о науке летать и понял, что это серьёзная наука. Очень большое впечатление тогда произвёл на меня рассказ одного лётчика о Константине Константиновиче Арцеулове. Дело было вечером, после ужина. Учлёты вместе с инструкторами сидели за столом и никуда не торопились. Разумеется, меньше всех торопился я. Все знали о моём разговоре с начальником и обращались со мной по-товарищески, как с будущим учлётом… «Героем дня» чувствовал себя учлёт Володя Сабанин. – Мне сегодня Николай Иваныч показал, как делать виражи с переменными рулями, – восторженно говорил он. – Красота! Руль глубины при вертикальном вираже становится рулём поворота, а руль поворота – рулём глубины… Минут пять он меня вертел в воздухе… abu Потом спросил: «Ну как, понял?» – «Понял!» – говорю. «А ну-ка попробуй!» Ну, я и попробовал – загнул такой вираж, не заметил, как сорвался в штопор. Три витка сделал. И влетело же мне!… abu abu abu Зато теперь любой вираж сделаю самостоятельно. – Ой ли! – усмехнулся сидевший рядом с ним инструктор. – И всегда из штопора выйдешь? − Конечно! – «Конечно, конечно»! – передразнил его старый лётчик. – Думаешь, это так просто… abu Вы, молодые люди, приходите в авиацию на готовенькое. Всё разработано, проверено – учись! abu А в наше время дело было иначе: abu хорошие лётчики были одновременно и конструкторами, и смелыми экспериментаторами. Многие жизнью рисковали ради того, чтобы вы имели теперь точную науку безопасного полёта. abu Вот, к примеру, наш начальник Константин Константинович, ведь он вошёл в историю авиации как победитель штопора… Учлёты удивлённо переглянулись. Кое-кто подсел поближе. И тогда инструктор начал свой рассказ об Арцеулове. В тот вечер я впервые услышал о «штопоре». Я видел, правда, не раз, как высоко в прозрачной синеве кувыркается самолёт и вдруг начинает, падая, быстро вертеться, словно ввинчивается в воздух. С замиранием сердца смотрел я, как стремительно падала вращающаяся машина, но вот падение прекращалось, самолёт резко взмывал вверх и уходил в поднебесье. Я всё это видел, но не знал, что лётчик делает штопор. Однако в те годы, когда человек только осваивал воздушную стихию, штопор являлся смертельной угрозой. И было это не так уж давно – в годы первой мировой войны. abu abu abu abu abu Скорость самолёта была тогда как будто небольшая: восемьдесят пять – девяносто километров в час. Но если лётчик терял скорость, самолёт попадал в штопор и неминуемо разбивался. Из штопора никому не удавалось выйти. abu Немало авиаторов, совершая боевой манёвр, срывались в штопор и погибали. Долгое время для лётчиков было неясно, почему машина вдруг начинает стремительно падать, вращаясь вокруг оси в наклонном положении. Надо сказать, что авиационные конструкторы того времени не заботились о том, чтобы снизить большую аварийность самолётов. Создавая новую машину, они не могли с уверенностью сказать, как она будет вести себя в воздухе. Разумеется, они не могли указать причину перехода самолёта в штопор. Никто ничего не мог придумать для борьбы с этим бичом лётчиков. Каково же было изумление инструкторов и курсантов авиационной школы, когда Константин Константинович Арцеулов заявил, что, кажется, нашёл решение проклятого вопроса и остаётся только проверить его на практике. Арцеулов работал тогда начальником истребительной группы авиашколы. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu {М. Водопьянов @ За рулём и у мотора @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } За рулём и у мотора Кончилась гражданская война. Меня направили в Москву, в Главвоздухофлот. Но в Москве мне сказали: – Можете ехать домой: ваш год демобилизуется. «Вот тебе и фунт!» – подумал я и заявил: – Я и так недавно из дому. Хочу служить ещё! Вижу, люди смеются, глядя на моё расстроенное лицо. – Ладно, – отвечают, – раз хочешь – служи. Что умеешь делать? Такой же вопрос мне задали три года назад, когда я пришёл в Красную Армию добровольцем. Тогда мне пришлось ответить, что я умею делать «что прикажете», а не умел я ничего. Теперь я гордо ответил: – Я водитель автомашины! Опять посмеялись – и послали меня сдавать экзамен на шофёра. Экзамен я сдал и начал самостоятельно ездить по Москве. Какое огромное расстояние теперь отделяло меня от первых детских впечатлений и смутной жажды более интересной жизни! Но от своей затаённой мечты – летать – я был почти так же далёк, как и тогда. Вскоре меня всё же демобилизовали. Чтобы быть поближе к своей мечте, я поступил на работу в учреждение, которое называлось «Промвоздух». Близости к авиации я от этого никакой не испытывал. Единственно, что было «воздушным» в моей тогдашней жизни, – это ночёвки под открытым небом. Квартиры у меня, конечно, не было. Вещей – тоже. И, пока товарищи не узнали о моём положении, я спал на скамейках Петровского парка, благо лето стояло хорошее. Но никакие лишения не могли охладить мой интерес к работе: ведь я ездил по улицам Москвы! Это искупало всё. Интересная была тогда Москва! Когда теперь вспоминаешь, кажется, что прошло сто лет… Мостовые из булыжника. Извозчиков больше, чем автомобилей. Улицы узкие. И ковыляли по ним, подскакивая на ухабах, всякие виды транспорта «как бог на душу положит». При ужасных мостовых (которые мне тогда казались вполне хорошими) и таком беспорядочном движении шофёру надо было быть начеку: уличные «пробки» и всяческие столкновения были довольно частым явлением. Если же у автомобиля посередине улицы глох мотор или случалась какая-нибудь другая неприятность, шофёр подвергался издёвкам со стороны почтенных, бородатых извозчиков. Эти представители умирающего средства передвижения были очень рады, когда приключалась беда с передовым транспортом. Если приходилось подливать воду в закипевший радиатор грузовика, они «сочувственно» подсказывали: – Овса, овса теперь маленько подсыпь, она и пойдёт!… Без овса далеко не уедешь. Уж мы-то знаем… И тут они поднимали хохот на всю улицу. Теперь, когда я еду по блестящим магистралям столицы, мне кажется, что это совсем другой город, а тот, по которому я ездил более сорока лет назад, существует только в моих воспоминаниях. Но Москва с её узкими улицами и низкими домами и тогда была нам дорога. Я колесил по её закоулкам два года. Конечно, за такой срок я прекрасно изучил автомобильный мотор. abu abu Но вот у меня отобрали полюбившийся мне автомобиль. Меня сократили. Я остался без работы. В Москве, где после разрухи, вызванной гражданской войной, ещё не наладилась работа фабрик и заводов, была безработица. На бирже труда тысячи людей ждали, когда их пошлют на любую работу. Мне очень хотелось поступить в мастерскую по ремонту самолётных моторов, и я пошёл к Грошеву, который был там бригадиром. Фёдор Иванович ласково принял меня и охотно написал в отдел кадров просьбу, чтобы меня послали в его распоряжение. Но не тут-то было. Начальник отдела кадров посулил: – За ответом приходите завтра! Такой же ответ я услышал и на следующий день, и через неделю, и через месяц. Он меня «кормил завтраками» почти полгода. Жить было тяжело. Я не гнушался никаким заработком – чинил вёдра, паял кастрюли, вскапывал огороды в Петровском парке. Вместе с земляками-студентами рабочего факультета ходил на товарную станцию разгружать вагоны с овощами, фруктами, зерном. Однажды я не вытерпел и сказал начальнику отдела кадров: – Я хожу к вам уже полгода, и каждый раз вы мне говорите: «Приходите завтра». Когда же наступит это «завтра»? – Неужели прошло полгода, как вы впервые пришли ко мне? – воскликнул начальник. – Прямо удивительно, как бежит время… Мне нравится ваша настойчивость. Пройдёмте в мой кабинет, я напишу, чтобы вас приняли на работу! Так я снова приблизился к авиации, к летающим людям. Через полгода, под руководством прекрасного человека и мастера – Грошева, я настолько хорошо изучил авиамоторы, что меня назначили бригадиром. Медленно, терпеливо я приближался к своей мечте. НАКОНЕЦ В ВОЗДУХЕ {М. Водопьянов @ Я – лётчик! @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Я – лётчик! Я работал по ремонту авиационных моторов. Мне часто приходилось бывать на аэродроме и исправлять мотор, не снимая его с самолёта. И вот однажды лётчик Томашевский должен был попробовать в воздухе самолёт с исправленным мотором. – Аполлинарий Иванович, – обратился я к нему, – разрешите слетать с вами вместо бортмеханика. Лётчик внимательно посмотрел на меня и улыбнулся: – А тебе очень хочется? – Очень! – Ну хорошо, полетим. Томашевский не раз летал на моторах, которые я ремонтировал, и всегда был доволен моей работой. Поэтому, наверное, он и взял меня. Вырулили на старт. Самолёт был пассажирский. Аполлинарий Иванович сидел с левой стороны, а я – с правой, на месте бортмеханика. Лётчик дал полный газ, резко отжал от себя штурвал, и машина быстро покатилась вперёд. И вот мы в воздухе! На высоте трёхсот метров лётчик сделал круг над аэродромом, затем взял курс на Красную Пресню, а оттуда – на Серпухов. Я прислушался к звуку мотора. Он работал прекрасно. Я был спокоен – не подведёт! Внимательно следил я за чёткими, уверенными движениями лётчика. Прямо передо мной стоял штурвал второго управления. «Взяться бы за штурвал, положить ноги на педали и самому повести воздушную машину!» Сверху хорошо были видны поля, лес, шоссейные дороги. Погода была ясная, видимость хорошая. Аполлинарий Иванович словно догадался о моём желании. Он улыбнулся мне, кивнул на управление и крикнул: – Бери! Первый раз в жизни мои руки коснулись штурвала, а ноги – педалей. Томашевский указал рукой направление, велел держать железную дорогу под левым крылом и, отпустив штурвал, снял с педалей ноги. Машина шла, повинуясь только моей воле. Сначала она вела себя хорошо. Но потом нос её стал почему-то подниматься, и она полезла вверх. Боясь резко изменить её положение, я стал медленно отводить от себя штурвал. Лётчик улыбался. – Да ты но стесняйся! – крикнул он мне. – Давай смелей, а то она у тебя на дыбы встанет! Я отжал ручку больше – машина круто пошла вниз. Тогда я опять взял ручку на себя. Машина снова полезла вверх. Как будто самолёт шёл по огромным волнам. Он то зарывался носом вниз, то становился на дыбы. Его бросало то влево, то вправо. – Ты спокойней, не напрягайся так сильно… Уже Подольск пролетели! – крикнул мне Томашевский. Но мне было не до Подольска. Я и не заметил, как мы его пролетели. Машина шла как пьяная. Её бросало из стороны в сторону. Я брал штурвал то на себя, то от себя. Пот лил с меня градом, но я никак не мог держать машину в строго горизонтальном положении. Наконец Аполлинарий Иванович поставил ноги на педали, взял второй штурвал и буквально одним движением поставил её в нормальное положение. Сделал круто разворот, и машина пошла обратно на Москву. – Вот так держи! – крикнул он и опять передал управление мне. Теперь самолёт шёл уже лучше. – Так, так! – слышал я голос лётчика. – Правильно! Молодец! Эти слова меня подбадривали и помогали мне. Я начал вести машину увереннее и так довёл её до самой Москвы. Как я был благодарен этому замечательному человеку и прекрасному лётчику за то, что у него хватило терпения сидеть целый час, испытывая невероятную качку от моего неумелого управления машиной! Над Москвой лётчик взялся за штурвал. Самолёт почувствовал твёрдую руку и пошёл спокойно. Сделав крутой вираж над аэродромом, лётчик плавно посадил машину. И, когда мы вышли из самолёта, Аполлинарий Иванович пожал мне руку и сказал: – Тебе надо обязательно учиться. Из тебя выйдет настоящий лётчик. С этого момента у меня появилась ещё большая уверенность, что я буду лётчиком. Счастливый случай подвернулся через два года. В то время я работал уже бортмехаником. Летал морить саранчу. Для борьбы с саранчой в наш отряд прислали несколько учебных самолётов. Тут я решил попытать счастья. Прихожу к начальнику и докладываю: – У нас есть учебный самолёт. Разрешите мне снять с него аэропыл, поставить второе управление и учиться летать. Я, как бортмеханик, берусь потом сам поставить аэропыл на место. В будущем году, когда потребуется машина, она будет в полном порядке. Начальник разрешил, и я горячо принялся за переоборудование. Как-то подходят ко мне бортмеханики Осипов и Камышев. Они были опытными «воздушными волками»: ходили в великий перелёт Москва – Пекин. Оба заинтересовались, зачем это я снимаю аэропыл. Я объяснил и дал товарищеский совет: – Идите к командованию и просите, чтобы вам разрешили вместе со мной учиться летать. Мы втроём скорее приготовим машину. Товарищи получили разрешение, и мы дружно принялись за переоборудование нашего самолёта. Ночей не спали. Сняли аэропыл, поставили второе управление и вывели самолёт на аэродром. Один из лётчиков провёл испытание машины в воздухе. Всё было в порядке, и мы приступили к учёбе. Через три месяца наша тройка научилась летать. Но это ещё не всё: надо выдержать экзамен. Теорию мы все сдали на «удовлетворительно», а практику собирались сдать на «отлично». И вот тут-то я чуть не «засыпался». Председатель комиссии дал такое задание: набрать тысячу метров высоты, сделать крутую спираль и снизиться на двести метров с таким расчётом, чтобы посадочный знак оказался впереди; посадку произвести точно у знака. Когда очередь дошла до меня, я завернул такую спираль, что сорвался в штопор. Из него я вышел, когда машина была всего в ста метрах от земли. Но, к счастью, я увидел впереди посадочный знак. Убрал газ и сел точно в назначенном месте. Вышел я из машины с пренеприятным чувством: ожидал хорошего нагоняя, а главное – печальной отметки. Но получилось не так, как я думал. Председатель комиссии говорит мне: – Вы, товарищ Водопьянов, ещё не лётчик, а уже занялись высшим пилотажем. Совершили вы полёт блестяще, но проделывать такие фигуры вам ещё рано. На первый раз прощаю, но больше не повторяйте! «Вот так штука! – соображаю я. – Значит, с земли не поняли, что я попал в штопор случайно…» Подумал – и говорю председателю: – Прошу прощения, но я высшим пилотажем не занимался. Должен сознаться, что в штопор я сорвался. В комиссии оценили моё прямодушное признание и решили так: поскольку Водопьянов честно рассказал, как было дело, проявил в полёте находчивость и, сорвавшись в штопор, хорошо вывел машину, посадив её согласно требованиям комиссии, экзамен принять. К вечеру мы все получили пилотские свидетельства. Радости не было конца. Пока я ехал домой, раз двадцать вынимал свидетельство из кармана: любовался красивой обложкой, своей собственной фотографией. А в трамвае держал книжку так, чтобы пассажиры видели, что с ними едет пилот третьего класса! {М. Водопьянов @ Борьба с саранчой @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Борьба с саранчой Я получил звание лётчика! Десять лет я шёл к этой минуте – и вот она наступила. Удостоверение в кармане. Страшно хотелось летать, много летать, совершить какой-нибудь необыкновенный подвиг. «Какое-то мне дадут первое задание? – гадал я. – Пусть самое трудное, самое невозможное – жизнь положу, а выполню!» И вот наступила торжественная минута: новоиспечённого лётчика Водопьянова назначили командиром истребительного отряда по борьбе… с саранчой! В моём отряде было всего два самолёта: мой и Осипова. Эти, маленькие самолёты, по прозвищу «Конёк-горбунок», имели моторы всего в семьдесят пять лошадиных сил, как у автомобиля «Волга». abu Маршрут перелёта пролегал по роке Кубань, до станицы Петровской – всего сто двадцать километров. Договорились лететь строем, я – ведущий. Но по дороге попали в такой густой туман, что сейчас же потеряли друг друга. Радио тогда ещё не было на самолётах, и мы не могли держать между собой связь. Летели кто как может, самостоятельно. Я решил идти под туманом, не теряя из виду земли. Подняться выше тумана я боялся – легко можно заблудиться. А мне хотелось свой первый, да ещё такой крохотный полёт произвести без приключений. Но всё же без них не обошлось. Перед станицей Славянской меня так прижало к земле, что я решил сесть и переждать, пока разойдётся туман. Но где сесть? Вижу – слева большой луг. Место для посадки подходящее, но оно уже занято – на лугу пасутся коровы. Я развернулся и полетел над лугом. Услышав шум мотора, коровы начали разбегаться. «А, испугались! – подумал я. – Ну-ка, я ещё разок пройдусь!» Расчёт был правильный: место для посадки освободилось, и я благополучно приземлился. Меня очень беспокоило, где Осипов. Ведь в таком тумане можно легко погибнуть. Как только туман разошёлся, я вылетел на поиски товарища. Скоро я нашёл его за станицей Славянской. Он сел на большую дорогу, но колесом попал в канаву и погнул ось. Вместе мы быстро выправили ось и благополучно закончили свой первый перелёт. На другой день с большим рвением взялись за работу. Хотелось показать, что не зря получили звание пилотов. Нужно было запылить пять тысяч гектаров, заражённых саранчой. Саранча – страшный враг полей и огородов. Похожа она на крупного кузнечика. Зарождается саранча в плавнях, болотах, куда осенью откладывает яички. Уничтожать её надо тогда, когда у неё ещё не выросли крылья, а уж если она полетела, то бороться с ней почти невозможно. Её так много, что она, как огромная чёрная туча, закрывает солнце. Помню, один из лётчиков чуть не погиб, попав в такую тучу саранчи. Земля скрылась от него, вода в радиаторе закипела, так как саранча забила соты радиатора, и мотор остановился. Лётчик был вынужден сесть и поломал машину. Хорошо ещё, что место посадки оказалось ровным, а то погиб бы человек. И вот такая туча садится на поля. Прожорливая саранча, оголяя поля, съедает за день больше, чем весит сама! abu Мы готовы были летать целые дни, чтобы скорее уничтожить саранчу, но опыление можно производить только утром и вечером – при росе. Если летать днём, когда росы нет, то яд с камыша будет осыпаться на землю. А на влажные стебли мелкий порошок садится тонким, ровным слоем. Саранча съедает растение вместе с ядом и гибнет. На заражённом поле стояли сигнальщики с флажками белого и оранжевого цвета. Флажки хорошо были видны, и мы летали от одного до другого. На самолёте был установлен специальный прибор – аэропыл; из него распылялся ядовитый порошок. За день самолёт запылял огромную площадь. Вручную с этой работой с трудом могли бы справиться три тысячи человек. Летали мы настолько низко, что не раз на колёсах привозили камыши. Местные жители подшучивали, что мы, мол, саранчу не только травим, а ещё и колёсами давим. Налетали мы свои положенные сто часов, запылили пять тысяч гектаров, а саранчи ещё много. Нам бы ещё поработать, но мотор, по закону, больше ста часов использовать нельзя – его надо перечищать. Перечисткой занимаются в мастерской. Значит, надо посылать моторы в Москву. Но ведь саранча ждать не станет! Хотя и не полагается лётчикам делать эту работу, мы решили вспомнить «старинушку». Сняли моторы и перечистили их с нашими бортмеханиками за двое суток. После этого мы налетали ещё сто четыре часа и уничтожили саранчу на одиннадцати тысячах гектаров. Мы вошли в такой азарт, что не могли успокоиться, пока не убедились, что изгнали нашего врага окончательно. В своём порыве выполнить задание как можно лучше и быстрее я иногда делал такие вещи, повторять которые теперь никому бы не посоветовал. Захожу я как-то с одного флажка на другой, открываю аэропыл, а яд не сыплется: слежался. Надо было вернуться на аэродром, размешать порошок, но мне было жаль времени. Был я тогда молод, горяч и пришёл к неумному и очень рискованному решению: стукнуться колёсами о землю и этим самым встряхнуть слежавшийся яд. Увидел достаточно твёрдую, на мой взгляд, дорогу и сделал этот трюк. Расчёт оправдался: яд посыпался. Я был настолько доволен своим «открытием», что даже посоветовал Осипову сделать в случае надобности то же самое. Мы выполнили задание больше чем вдвое и, гордые своими успехами, собирались возвращаться в Москву. Накануне отъезда к нам пришла делегация от станичников с просьбой показать, как мы уничтожало саранчу. – Завтра праздник – День кооперации, – сказали делегаты. – На площади будет большое собрание. Мы дадим вам извёстки, а вы попылите над площадью и над базаром. Тогда все увидят, как это делается. А потом пожалуйте к нам в гости – казаки хотят с вами познакомиться! На другой день председатель станичного Совета объявил на собрании, что мы пойдём в показательный полёт, будем пылить извёсткой. Но на базар он забыл сообщить, а мы с Осиповым решили начать именно с базара. Он полетел первым. Как на грех, на базаре была наша квартирная хозяйка. Только появился самолёт и начал пылить, она закричала изо всех сил: – Ведь это наш лётчик! Он саранчу ядом травит, а сейчас, видно, не знает, что у него из самолёта посыпалось… Он нас всех отравит! Когда над базаром появился мой самолёт, там уже началась настоящая паника. Ничего не подозревая, я опустился очень низко, пролетел над самыми палатками. Потом сделал круг над площадью, поставил мотор на малый газ и стал планировать. Когда мой самолёт был совсем низко над землёй, я громко поздравил станичников с праздником Но они поняли меня иначе: расходись, мол, буду садиться! Через несколько минут внизу не было ни одной души: напуганные станичники разбежались по домам… Так неудачно окончилась наша затея показать, как самолёт истребляет страшного врага полей – саранчу. Когда мы вернулись в Москву, там уже знали о нашей победе над саранчой и о неудавшемся «агитполёте». За первое мы получили благодарность, а за то, что плохо организовали второе, – хороший нагоняй. {М. Водопьянов @ Ночью на дневной машине @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Ночью на дневной машине Вскоре после того как я стал лётчиком, меня направили на почтовую линию, на участок Казань – Свердловск. Однажды вылетел я, как всегда, из Свердловска в Казань и через пять часов был на месте. Сдал почту, собрался идти отдыхать. Вдруг ко мне подбегает начальник станции и говорит: – Выручай, Водопьянов! Московский пилот заболел. Рейсы срываются. Слетай в Москву, отвези почту, а утром возьмёшь другую и, может быть, успеешь потом по своему расписанию в Свердловск долететь: тогда у нас график не будет сорван. Летать я готов был день и ночь и, конечно, согласился. – Только вот что: твоя машина не оборудована для ночных полётов, – предупредил меня начальник. – Засветло ты успеешь долететь до Нижнего. Там переночуешь, а завтра утром будешь в Москве – и сразу же обратно. Вылетел я за три часа до захода солнца. А до Москвы – четыре часа полёта. Очень жаль, думаю, что не хватает всего одного часа, а то сегодня же был бы в Москве. Долетел до Нижнего Новгорода, а солнце ещё высоко. Решил лететь до Владимира: всё же буду ближе к цели. Но рассчитал я плохо. На землю спустились сумерки, а я всё лечу. Владимирского аэродрома не видно. Что делать? Надо лететь до Москвы – там, по крайней море, освещенный аэродром. Полетел вдоль железной дороги на высоте двухсот метров. Приборов уже не вижу, на исключением высотомера, у которого циферблат светится. В оборудованной для ночных полётов машине освещаются все приборы, а на дневной машине я словно ослеп. Вскоре стало совсем темно. Всё превратилось в общую тёмную массу: трудно отличить поле от леса, еле-еле заметна железная дорога. Потом и она пропала. Я знал, что параллельно железной дороге идёт Владимирское шоссе, и стал искать его. Шоссе белее пути, в полёте его должно быть лучше видно. Предположение моё оправдалось. Полетел по шоссе, да недолго длилось моё счастье: до Покрова дорога была видна, а за городом потерялась. Только бы не сбиться, выдержать прямую!… А в голову лезет всякая чепуха: вдруг я уже сбился и, не заметив, пролечу Москву стороной? Зачем я полетел? Что стану делать, когда кончится бензин? Куда садиться, если ничего не видно?.. Единственно, что может меня спасти, – это компас, но и его я не вижу – темно. Что делать? Решил осветить компас спичкой. Но спичка от сильного ветра гасла, и я не успевал ничего разглядеть. Летали мы в то время на открытых самолётах, и кабину сильно продувало. Тогда я сложил вместе штук десять спичек и чиркнул. На одно мгновение кабину осветило, и я успел увидеть нужный мне прибор. Какой ужас: на сорок пять градусов я отклонился от прямого курса! Москву я наверняка пролетел бы стороной. Быстро поправил машину на глаз и чиркнул спичками ещё раз. Машина шла точно на Москву. Чтобы не сбиться второй раз, я наметил створ из светящихся точек на земле. Но меня начали пугать облака. Они снижались. Я уже летел на высоте полутораста метров вместо двухсот. А вдруг в Москве облачность до земли? Тогда уж наверняка я пропал! Впереди показалось много огней. Что, если это Москва? Вот будет радость-то! Подлетаю ближе – нет сомнения, это Москва. Правда, я её никогда ночью сверху не видел, но вот на реке отблески электрических огней. Вот стадион, вот Академия воздушного флота… Но почему я так быстро пролетел столицу? Тут я спохватился и понял, что это никакая не Москва, а всего только Богородск. За Москву-реку я принял Клязьму, за академию – какую-то большую фабрику. Лечу дальше. Осталось сорок километров. Облачность всё ниже и ниже. Впереди показался свет. Потом всё скрылось. Я попал в нависший козырёк облаков. Лечу уже на высоте сто метров, снижаю самолёт ещё. Вдруг как бы рассвело: я вылетел из облаков, и передо мной заиграло море света. Вот это настоящая Москва! Но тут новая печаль: кругом много радиомачт, а я лечу ниже их, могу напороться. И решил я не рисковать, а направить самолёт прямо к центру города – там высоких мачт нет. Москву я знал хорошо. Найду, думаю, Тверскую, по ней прилечу на Ходынку. Прилетел в центр. Кручусь над крышами, пытаюсь узнать какую-нибудь улицу. Но это не так-то легко. Всё мелькает: не успеешь оглядеться, как пролетел. Видны площади, трамваи, но определить место, где находишься, невозможно. Наконец минут через пятнадцать я увидел Сухареву башню. Ура! Теперь уж я найду! Полечу сначала по Садовой, поверну на Тверскую, а она приведёт меня прямёхонько на аэродром. Сделал круг, полетел по Садовой, повернул на Тверскую, увидел вокзал – скоро должен показаться аэродром. Но это оказался не Белорусский вокзал, а Курский. Я попал в противоположную сторону! Вернулся к башне, на этот раз сделал два круга и… опять попал на Курский вокзал. В третий раз я и Сухаревой башни не нашёл. Что делать, как найти аэродром? Я рассчитывал на его огни, но в Москве везде море света. Теперь я в нём заблудился так же, как раньше в темноте. Летаю ещё десять минут, двадцать… Наконец вижу Москву-реку. Полетел над ней, заметил Красную площадь, от неё тянется Тверская, по ней идёт автобус. Пошёл над этой улицей и сам себе не верю: а вдруг я опять лечу в обратную сторону и попаду вовсе в Замоскворечье! На этот раз я не ошибся – подо мной белорусский вокзал. Наконец-то я увидел прожекторы аэродрома. – Ну, брат, ты много паники наделал! – встретил меня начальник линии. – Из центра звонят, спрашивают, чей это неосвещённый самолёт носится туда-сюда над крышами… За то, что ты доставил почту без опоздания, – продолжал он, – надо бы тебе объявить благодарность, а за то, что нарушил инструкцию – прилетел ночью на дневном самолёте, надо бы объявить выговор. Прямо не знаю, что с тобой теперь делать! Начальство решило смолчать: не благодарить и не ругать. А я был тогда молод и остался доволен, что дело обошлось без взыскания. Урока себе из этого случая я не сделал. Но пришёл день, когда я, уже будучи более зрелым лётчиком, о нём вспомнил. На этот раз дело было на Дальнем Востоке. Летел я с острова Сахалин в Хабаровск на дневной машине. По дороге у меня была посадка в Верхнетамбовской. В моём распоряжении было ещё три часа, чтобы долететь до Хабаровска. По всем расчётам, этого времени должно было хватить. По дороге мне стал мешать встречный ветер. Вскоре он перешёл в ураган. Самолёт стал продвигаться всё медленней и медленней. До Хабаровска оставалось уже минут двадцать, а тут солнце село. Мне бы надо опуститься засветло и переночевать в каком-нибудь селе, да обидно показалось – Хабаровск рядом. Минут через десять стало совершенно темно. Проклинаю себя, лечу на ощупь, но ведь где-нибудь близко должны показаться хабаровские огни! Вскоре я их действительно увидел. Подлетаю к городу, ищу посадочные костры, которые полагается разводить на берегу реки, а костров нет! Делаю круг, снижаюсь, чтобы рассмотреть получше, но только я стал разворачиваться – самолёт ветром унесло за город. Стало опять темно. Долго я вертелся, пока обнаружил костры. Но это ещё полдела: самолёт у меня на поплавках, садиться нужно было на воду. Костры-то я вижу, а что на реке делается, понятия не имею. Между тем река была такая, что, едва самолёт коснулся её поверхности, его подхватило и стало кидать по волнам. Нам надо подтянуться к берегу, закрепить машину, а её относит обратно на середину реки. На берегу объявили аврал, общими усилиями машину вытянули. После этого случая я дал себе слово: никогда не летать ночью на дневной машине. Это слово я ни разу не нарушил. {М. Водопьянов @ С матрицами «Правды» @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } С матрицами «Правды» Для того чтобы газету «Правда» можно было читать рано утром не только в Москве, но и в Ленинграде, Харькове и других крупных городах Советского Союза, было решено доставлять в эти города матрицы «Правды». А там уже местные типографии должны были справиться с печатанием тиража. Отвозить же матрицы, конечно, следовало на самолёте. Поэтому был организован отряд особого назначения, куда отбирались лучшие лётчики гражданской авиации, умеющие летать в любую погоду, в любое время дня и ночи. На большом собрании лётчиков выступил начальник Главного управления Гражданского воздушного флота и сказал: — Эта лётная группа не зря будет называться отрядом особого назначения. Отряду поручается ответственная, имеющая большое политическое значение работа. Доставлять матрицы центрального органа нашей партии в крупнейшие города страны — почётное задание. Его надо выполнять безупречно. Не должно быть ни одного случая, чтобы по вине лётчика целый город остался без газеты или получил её с опозданием. Отряд должен стать показательным и летать круглый год и полные сутки. Кто боится, кто не умеет летать в любую погоду, тот пусть лучше уходит сразу. Я тогда был ещё молодым лётчиком и недостаточно владел слепым полётом. Слушая начальника, я подумал, не отказаться ли мне. Но меня остановили его слова: «Кто боится, тот пусть уходит сразу». Я не считал себя трусом, а опыт в конце концов приобретается. И через несколько дней я первый раз повёз матрицы в Ленинград. Командир отряда приказал вылететь в два часа ночи, как только матрицы были доставлены на аэродром. Я честно сказал командиру, что с ночными полетами незнаком, а в Ленинград не летал вообще — ни днём, ни ночью. — Ничего, — сказал он. — На Сахалин летал, а тут гораздо проще: поставь компасный курс на триста двадцать градусов. Выйдешь на железную дорогу, она приведёт тебя прямо в Ленинград. Самолёт был приготовлен к полёту тщательно. Я проверил правильность курса по карте и внёс все поправки. Бортмеханику сказал, чтобы на всякий случай взял карманный фонарик: а вдруг перегорит лампочка, освещающая приборы, тогда мы ночью пропадём. Бортмеханик меня утешил, сказав, что летал в Ленинград уже два раза. — Значит, дорогу знаешь? — спросил я его с облегчением. — Будьте спокойны! — ответил он. И мы полетели. Ночь была облачная и пасмурная. Высота облаков — четыреста метров. Положил машину на курс, но прошло десять минут, полчаса — а железной дороги не вижу. Впереди мелькают огоньки, но мало ли под Москвой фабрик и заводов! Вдруг замечаю сзади какой-то луч света. Оборачиваюсь — вижу, что мой механик светит за борт карманным фонарём. Я испугался: наверное, что-нибудь неладно с управлением! Пошевелил ногами, подвигал ручкой — управление действует. Что он там высвечивает? Беру переговорную трубку и кричу: — Почему светишь за борт? — Хочу, — отвечает, — помочь вам найти железную дорогу. — Да ты что, смеёшься? — Я новую батарейку вставил, — ответил он. Больше я его ни о чём не спрашивал и даже не рассчитывал на его знание дороги. Так я и не нашёл железнодорожного полотна. Внизу показались редкие облака, а потом пошли сплошной пеленой. Я стал, как по пологой горе, подниматься всё выше и выше и наконец попал в прослойку. Чёрные дождевые облака, как тяжёлый потолок, нависали сверху. То там, то здесь виднелись столбы тумана, как гигантские колонны, поддерживающие этот потолок. Я проходил между колоннами, иногда сквозь них. Такую картину я видел впервые. На рассвете, снизившись под облака, на высоте ста метров я увидел землю. Подо мной — сплошной лес. «Где же железная дорога? — подумал я. — С какой стороны? Прямо хоть зажмурься и на пальцах гадай!» Справа я заметил дымок. Он быстро перемещался. Несомненно, это поезд. Я направил самолёт на дымок и минут через десять увидел поезд, который шёл в сторону Ленинграда. Быстро обогнав его, я полетел вдоль железной дороги. Но долго радоваться не пришлось. Скоро появился туман и сгустился настолько, что идти над землёй стало невозможно. Вдруг мелькнула церковь. Я резко повернул вправо. Как не задел — удивляюсь. Каждую минуту я мог зацепиться за верхушки деревьев. Пришлось уйти вверх и лететь в тумане. Приборов для вождения самолёта в тумане в то время было очень мало: «пионер», показывающий прямую и крен, указатель скорости, высотомер и компас. Опытные лётчики и по этим приборам летают неплохо, но я был ещё слаб, и мне было трудно удержать самолёт в нормальном положении. Я внимательно следил за приборами. Вдруг стрелка «пионера» стала показывать поворот влево. Пока я ставил стрелку на место, компас резко стал отклоняться. Только я хотел его поправить, как увидел, что теряю скорость. Через несколько минут я уже не понимал, что творится с самолётом: скорость то двести, то восемьдесят, машину трясёт как в лихорадке, от скольжения ветер дует то в одно ухо, то в другое, компас вертится, как карусель... Чувствую — «сыплюсь» на землю. К счастью, в пятидесяти метрах от земли я увидел железную дорогу. Я быстро выправил самолёт. Смотрю на компас: вот так так! Да ведь я лечу обратно в Москву! Оказывается, попав в туман, я несколько раз терял направление и незаметно возвращался к тому же месту, откуда туман начинался. Вижу, дело плохо. Если пойду опять в туман — запутаюсь совсем. Надо где-то садиться. Ищу подходящего места. Внизу тянется лес, иногда попадаются небольшие лужайки. Но они настолько малы, что сесть на них невозможно. Мелькнула какая-то деревушка. Стой, думаю, ты-то мне и нужна! Раз деревня — значит огороды. На них хоть с горем пополам, но сесть можно. Потянулись огороды, да в таком количестве, что глаза разбежались. Покружил-покружил и выбрал себе огород побольше да поближе к железнодорожному полотну. Едва я коснулся своего «аэродрома», колёса завязли в размокшей от непрерывных дождей пашне. Самолёт остановился, а потом стал на нос. Торопясь, я с трудом выбрался из машины. Приказал механику охранять её, а сам побежал к железной дороге. Мною владела только одна мысль: что бы там ни случилось, а матрицы должны быть доставлены вовремя. «Неужели, — сверлило у меня в мозгу, — я так опозорюсь, а главное, оставлю огромный город — и какой: город Ленина! — без газеты «Правда»? А если бы это было боевое задание, если бы я вёз важные для фронта документы — что тогда? Нет, во что бы то ни стало, любой ценой, матрицы должны быть в Ленинграде!» Бегу с матрицами, чуть не по колено увяз в глине. Наконец вижу около путей кирпичный домик. Что-то знакомое... так и есть, станция! Ведь все они построены на один манер. Врываюсь в маленькую комнатку. У стены стоит человек в форменной фуражке, курит. — Это что, — спрашиваю, — станция? Человек даже испугался. Наверное, вид у меня был странный, да и вопрос звучал нелепо: ведь он не мог знать, что я действительно, как это говорят, «с неба свалился». Не дождавшись ответа от оторопевшего начальника станции, я тут же спрашиваю: — Скоро поезд в Ленинград? — Скоро. Только он у нас не останавливается. — Как это — не останавливается? — Очень просто. Скорый — не почтовый, чтобы на каждом полустанке торчать! — А у вас полустанок? — Разъезд. Тут я, торопясь и сбиваясь, рассказал начальнику, станции, как сюда попал. После долгих просьб он согласился дать депешу на ближайшую узловую станцию и попросить внеочередной остановки скорого. Только я успокоился немного, вдруг начальник так же спокойно говорит: — А депешу давать незачем: всё равно поезд уже в пути, и никакого толку не будет. Я напустился на начальника. Он вышел из себя и потребовал, чтобы я предъявил документы. Поезд должен был подойти с минуты на минуту. Я протянул ему своё удостоверение и тут же решил, что, если услышу шум подходящего поезда, брошу, начальника с моим удостоверением и остановлю скорый сам. Пусть меня штрафуют, наказывают, но задание я выполню! В эту минуту начальник вернул мне документ и, сразу изменив тон, произнёс: — С этого и надо было начинать! Пойдёмте, товарищ, поезд подходит. Ничего не понимая, я двинулся следом. Начальник станции пошёл навстречу скорому с красным флагом. Поезд замедлил ход. Я вскочил на подножку первого попавшегося вагона. Раздался резкий свисток, и поезд стал снова набирать скорость. Не входя в вагон, я устроился в тамбуре и стал соображать, что же так подействовало на начальника? Вспомнил об удостоверении. Вытащил его из кармана и прочитал. Так вот в чём дело! Последняя строка гласила: «...имеет право останавливать скорые поезда...» Значит, те, кто организовал полёт с драгоценным грузом, предусмотрели, что лётчик может попасть во всякое положение. А я-то думал самовольно остановить поезд! Почему же я взял своё удостоверение не читая? Так, думал, бумажка, удостоверяющая мою личность, и всё. А бумажку-то тоже уважать надо! После нескольких случаев, когда я блуждал как потерянный, не умея определиться в облаках, в тумане, я твёрдо решил овладеть техникой слепого полёта. «Без этого какой же я лётчик!» — подумал я и начал тренироваться. Возвращаясь из Ленинграда или Харькова при облачности метров в шестьсот высоты, я сознательно лез в облака, чтобы вести машину вслепую. Через несколько минут я «ссыпался» вниз. Высота была хорошая, и, увидя землю, я быстро выравнивал машину и опять лез в облака. Через месяц я так натренировался, что выполнял задание при любой погоде. {М. Водопьянов @ Лёд на шлеме @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Лёд на шлеме Многие думают, что обледенение самолёта – неприятность, которая может произойти только в арктических условиях или в жестокий мороз. Однако это не так. Я впервые познакомился с этим явлением задолго до того, как начал работать на Севере, и даже не зимой. В конце октября я летел в Ленинград. До рассвета оставалось добрых три часа. Как только оторвался от земли, свет электрических фонарей стал от меня скрываться. Я понял, что попал в низкую облачность. Опасаясь, как бы не налететь на высокие сооружения или радиомачты, дал полный газ, чтобы пробить облачность и идти поверх неё. Мне это удавалось не один раз. Верхом ночью летать хорошо. Кажется, что звёзды горят особенно ярко. Но на этот раз слой облаков оказался гораздо толще, чем я встречал до сих пор. Тысяча метров – звёзд нет. Набираю высоту, а сам нет-нет да и посмотрю вверх: не покажутся ли? Полторы тысячи метров – темно. Чувствую – сбился шлем. Поправляя его голой рукой, я нащупал на шлеме сплошной слой льда. Тут я сообразил, что попал в обледенение. Если на шлеме лёд, значит, на самолёте его ещё больше. Скорость стала уменьшаться. Я посмотрел вверх, надеясь в разрывы облаков увидеть звёзды, но увидел сплошные тёмные облака, которые окутали самолёт, как холодным паром. В довершение всего, машину начало сильно трясти. И, пока ещё самолёт не развалился от страшной тряски, я скорее начал снижаться, рассчитывая, что внизу теплее и лёд там должен растаять. На высоте двухсот метров лёд действительно растаял. И так почти до самого Ленинграда пришлось идти в сплошном тумане. Полёт был трудный, но я остался доволен: я нашёл способ, которым во время ночных полётов можно безошибочно определить, не обмерзает ли твой самолёт. С тех пор я всегда время от времени ощупывал свой шлем голой рукой. Если обледенел шлем, значит, обледенел и самолёт – тогда ведь самолёты были открытые. Что же происходило? Почему при таком лёгком морозце машина одевалась льдом? Частицы тумана в виде мельчайших капелек оседают на лобовой части крыла, киля и стабилизатора. Ледяной слой быстро превращается в солидный нарост. Он достигает нескольких сантиметров толщины и приобретает самые причудливые очертания. А ведь, например, крыло – важнейшая часть самолёта! От совершенства формы крыла зависит скорость. Поэтому профиль этой части конструктор рассчитывает с исключительной точностью. Даже для окраски крыла выбирают особые сорта лаков, не изменяющие его очертаний, придающие ему максимальную гладкость и обтекаемость. И вдруг на этой самой точной, самой совершенной поверхности появляются безобразные наросты! Они опрокидывают все расчёты конструктора, снижают скорость и лётные качества настолько, что обледенение иногда приводит к вынужденной посадке, а нередко и к гибели самолёта. Кроме того, лёд, нарастающий на лопастях винта, под влиянием центробежной силы время от времени срывается большими кусками и с такой силой бьёт по крыльям самолёта, что их пробивает насквозь. При этом получается сильная тряска мотора, которая неизбежно приводит к аварии. Много и других бед влечёт за собой появление льда на самолёте: на больших машинах за короткое время лёд может так нарасти, что его вес исчисляется тоннами. Мысль конструктора долго билась в поисках средств борьбы с обледенением. Одни пробовали смазывать плоскости специальным маслом; другие покрывали лобовую часть крыла резиновой «калошей», проложив под ней резиновые же шланги. Шланги наполняли сжатым воздухом, и, расширяясь подо льдом, они должны были заставлять его трескаться. Третьи призвали на помощь электричество. Оплетая крыло проводом, нагревающимся под действием тока, они надеялись растопить ледяные наросты. Меня считали «пилотом любой погоды». Но, прежде чем завоевать это почётное звание, мне долго пришлось учиться летать в тумане и сплошной облачности, овладевая техникой слепого полёта. Десятки раз я попадал в обледенение и с риском для жизни выбирался из него. В такие минуты я всегда думал, что без сожаления отдал бы половину жизни за настоящее средство против этого злейшего врага авиации. Теперь самолёты настолько совершенны, что обледенение им не так уж страшно. А половина жизни, которую я собирался отдать, осталась у меня. НЕ ВСЁ ИДЁТ ГЛАДКО {М. Водопьянов @ На деревянном колесе @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } На деревянном колесе Стояла ранняя весна. Для лётчика смена времени года – всегда сложный вопрос. Зимой мы поднимались и садились на лыжах, летом – на колёсах. А вот когда наступил промежуточный период – то подтает, то подморозит, то дождь, то снег, – какие «башмаки» надеть самолёту? Особенно труден этот вопрос, когда надо перелетать большие расстояния. Страна наша огромна. На одном аэродроме – мороз, на другом – слякоть. Вылетишь на лыжах, а садиться надо на колёсах. Это доставляет иногда немало хлопот при выполнении задания. Получаю я однажды такой приказ: «Командиру корабля № 744 товарищу Водопьянову. Срочно вылететь в город Астрахань. В Сталинграде произвести посадку и сменить лыжи на колёса. В Астрахани явиться в распоряжение Управления зверобойного треста». Я уже работал раньше по заданиям зверобойного треста и знал, что речь идёт о выходе на воздушную разведку тюленя. От разведки с воздуха во многом зависит успех охоты. Терять время нельзя. И в тот же день я вылетел. Через пять с половиной часов сел на сталинградском аэродроме. Предъявил предписание и попросил помочь моему механику сменить лыжи на колёса. – Сменить-то мы сменим, – сказал начальник аэродрома, – только как вы подниметесь на колёсах с такого глубокого снега? Я вас даже на старт не имею права пустить. – Но у меня предписание! – A y меня инструкция. Могу выпустить только на лыжах. Я решил запросить Астрахань о возможности принять меня на лыжах, а колёса взять с собой. Мне ответили, что в Астрахани совершенно нет снега. Сменил я всё-таки лыжи на колёса и стал уговаривать начальника аэродрома разрешить мне порулить по снегу для пробы. А вдруг что-нибудь выйдет и я оторвусь? Начальник разрешил мне «только попробовать». Поднимая облака снежной пыли, я вырулил на старт. Даю полный газ. Машина то зароется в снег, то вылезет на утрамбованное лыжами место. Смотрю на скорость – шестьдесят, восемьдесят… Добавляю форсаж – мотор заревел ещё сильнее. Скорость – сто! Рванул ручку на себя, вырвал колёса из снега _ машина повисла в воздухе. Я не дышу – боюсь свалиться на крыло. Но, коснувшись два раза снега колёсами, наконец отрываюсь от земли. После такой «пробы» подъёма в Сталинграде я через два часа благополучно опустился на астраханском аэродроме. На другой день вылетел в разведку. В Астрахани меня предупредили: «В случае надобности можете сесть в форте Александровском. Там для вас приготовлена база. Её организовал опытный человек – старый лётчик. Он знал ещё первых русских пилотов: Уточкина, Кфимова и Россинского… Так что всё будет в порядке. Садитесь там спокойно». После разведки подлетаю к форту Александровскому. Сразу заметил четыре костра по углам площадки. По всем правилам была выложена буква «Т». Делаю круг, меряю глазами площадку, и кажется она мне очень уж маленькой. Для самолёта Уточкина она, быть может, и была бы хороша, но для моего!… Мне надо метров пятьсот самое меньшее, а тут хорошо, если триста наберётся. Возвращаться обратно поздно – бензин на исходе. Делать нечего, примериваюсь я к этому «пятачку», осторожно захожу на посадку. Около посадочного «Т» касаюсь земли, мотор на всякий случай выключаю. Площадка кончается. Начинаются бугры, ямы. Машина зарывается левым колесом в песок, резко повернула вправо, послышался треск – и всё затихло. Я быстро выскочил из машины. Вижу – помялось крыло и сломано левое колесо. Пока я осматривал машину, ко мне подбежал человек с испуганным лицом. Это и был «авиационный специалист». – Разве можно так разгонять машину, товарищ лётчик? – набросился он на меня. – Какая длина площадки? – спросил я у него вместо ответа. – Двести восемьдесят пять метров! Для посадки вполне достаточно. – За такой аэродром, – сказал я резко, – вас надо отдать под суд! Это вам не «У-2», на котором можно сесть даже на «пятачок»… Проводите меня на телеграф. О случившемся я сообщил в Москву и просил выслать новое колесо. В это время телеграф принял сообщение, что группа охотников на тюленей терпит бедствие. Оторвало кусок ледяного поля, на котором они находились, и унесло в открытое море. Пока до них дойдёт пароход, необходимо сбросить на парашютах продовольствие и тёплую одежду, а то они могут погибнуть от холода и голода. Что же делать? Надо спасать людей, а мне самому нужна помощь! Обследовал ещё раз машину. Вмятина на крыле незначительная, лететь можно. Главное – это колесо. Я обратил внимание на тонкие доски, которые мой механик подложил под ось сломанного колеса. И тут же меня осенила мысль. – Володя, – обратился я к механику, – что, если вот из этих досок сделать новое колесо? Механик знал, что я люблю пошутить, но на этот раз он считал шутки неуместными и подозрительно посмотрел на меня: – Я что-то не понимаю… – Ну вот смотри. На ось надета втулка, которая вращается вместе с колесом. Уберём сломанные спицы вместе с ободом и на втулку наденем деревянный диск, склеенный из досок. Сечение и диаметр оставим равными поломанному колесу. А вес в данный момент для нас не очень важен. – Понятно! – возбуждённо ответил механик. – Получится колесо гораздо прочнее прежнего. Мы тут же отправились в мастерскую, и к утру колесо было готово. На берегу моря я нашёл длинную полоску ровного песка и, не пользуясь игрушечным аэродромом современника зачинателей авиации, поднялся на помощь охотникам. Вскоре я обнаружил льдину с людьми, сбросил тюленебойцам продовольствие и выполнил порученное мне задание, несмотря на все неполадки с лыжами и колёсами. {М. Водопьянов @ Домашние средства @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Домашние средства Казалось бы, в таком технически совершенном деле, как авиация, можно обойтись без самодельных приспособлений. Однако лётчику приходилось иногда решать головоломные задачи и проявлять смекалку, чтобы выйти из трудного положения самыми, что называется, домашними средствами. Моя практика доказывала это не раз, и в самых различных условиях. Я узнавал великую ценность простых деревянных палочек, и обыкновенных гвоздиков и всяких прочих немудрёных предметов. Они выручали меня вместе с моей технически совершенной машиной. Впервые я познал пользу простой деревянной палочки, когда работал в районе Охотского моря. Мой самолёт выходил на разведку тюленей. Я сообщал охотникам места скопления зверя, и они отправлялись на промысел. Как-то раз наш самолёт попал в очень плохую погоду, надо было набирать большую высоту, а в одном месте обходить циклон. На это ушло много времени и горючего. Пришлось залететь на остров Большой Шантар, где была авиационная база. Но оказалось, что заправить баки бензином не могу. И вот почему. Различные авиационные моторы работают на разных сортах горючего. Не зная, какой самолёт будет летать на разведках, на базе предусмотрительно заготовили целых три сорта горючего. К моим услугам был бакинский бензин второго сорта, грозненский первого сорта и бензол. Но кладовщик, не входивший в такие тонкости, взял да свалил все бочки в кучу. Никаких наклеек на них не было, и ни одна живая душа не могла после этого разобраться, где какой сорт бензина. Для того чтобы выяснить это, нужен был пустяковый прибор, определяющий плотность жидкости, – ареометр. А ареометра не было. Что делать? Не ждать же, пока привезут ареометр! Мы стали ломать голову и додумались вот до чего. Я выстругал обыкновенную деревянную палочку, сделал на ней химическим карандашом несколько делений и вбил в конец маленький гвоздик. Затем смочил её в бензине, чтобы она больше не насыщалась и имела постоянный вес. Зная, что грозненский бензин легче бакинского, а самый тяжёлый – бензол, я при помощи самодельного ареометра приступил к определению сортов горючего. Когда палочка попала в грозненский бензин, она утонула почти вся. В бакинском она погрузилась только до половины. А в бензоле плавала с большим наклоном. Таким образом были выбраны нужные бочки и машина заправлена. Я снова вылетел на разведку. На этот раз погода улучшилась. Несмотря на жаркий июльский день, под нами сплошь расстилался битый лёд, покрытый чёрными точками – тюленями. Так простая деревянная палочка помогла нам выполнить задание. В другой раз такая же простая палочка сослужила службу на далёком Севере, совсем при других обстоятельствах. Правда, на этот раз честь изобретения принадлежала не мне, но ведь дело не в этом. Мой самолёт стоял в Охотске. Пора было лететь дальше. Мороз держался «нормальный» – сорок восемь градусов. В этих условиях особенно важно, чтобы хорошо были прогреты моторы, иначе их не запустить. Мы с механиком пошли посмотреть, греется ли вода для моторов. Неподалёку от самолёта стояла железная бочка, к которой рабочие аэродрома таскали дрова. В бочке вертикально стояла палка, вмёрзшая в лёд. – Это зачем? – спросил я камчадала Люка, стоявшего около бочки. – Мороз большой, – ответил он, – вода сильно замерзает, может бочку разорвать. – Ну, а при чём же тут палка? Что она, смягчает мороз? – Нет, – сказал Люк. – Когда вода замерзает, льда становится больше, чем воды. – Это я знаю. – Знаешь, а спрашиваешь! По этой палке лёд ползёт вверх, вытесняется наружу и не жмёт на стенки бочки. Понятно? – Умный ты, товарищ Люк! Ты сам это изобрёл? – Зачем сам! – отвечает. – Изобрёл климат. У нас большие морозы, а посуды мало. Все так делают. И в самом деле, так поступали и в других местах. Палка в этих случаях не заменяла никакого прибора, но сама по себе была довольно ценным «прибором» Да что палочки! В тяжёлых условиях приходилось додумываться до использования самых простых детских игр. Однажды меня спасли... снежные бабы. Дело было так. С одним из островов прекратилась радиосвязь. На Большой земле забеспокоились и решили послать самолёт. Я в это время находился недалеко от острова. Меня и послали. Мы с бортмехаником нагрузили нашу машину «П-5» до отказа — взяли продовольствие, радиоаппаратуру и радиста, который должен был помочь наладить связь. Когда мы подлетели к острову, то он оказался закрыт облаками. Я набрал высоту и полетел над облаками, надеясь, что они скоро кончатся. В это время с материка, откуда мы вылетели, сообщили по радио, что поднялся шторм и принять они нас не смогут. «Вот так попали! — подумал я. — Что, если весь остров закрыт облаками и мне не удастся найти зимовку?» Летал я, летал и наконец в разрыве облаков увидел землю. Недолго думая я стал спускаться вниз. Мы оказались в долине. Боясь, как бы не налететь на какую-нибудь скалу, я решил сесть. Место показалось ровным. Пошёл на посадку. Как я ни старался хорошо посадить машину, всё же в конце пробега одна лыжа задела за бугор и левая нога шасси сломалась; один конец крыла упёрся в землю, а другой высоко поднялся вверх. «Приехали!» — подумал я. Машине необходим ремонт, а как его сделать? Ведь нет ни куска дерева, ни куска железа, чтобы исправить «ногу». Кроме того, нужно как-то поднять крыло, чтобы освободить сломанную «ногу». Для этого требуются козелки, а где их возьмёшь на пустынном острове! Хоть бросай машину и иди пешком. Но машину бросить — нож в сердце. Это уж самое последнее, дело. Вот мы сидим горюем и соображаем понемногу. Начали прежде всего искать материал для ремонта. Сняли бензиновый бак и забрали с него предохранительные планки и железные ленты, которыми он крепился. Мало... Помозговали ещё — и с болью решили снять приспособление для подогрева кабины. Опять мало! Начали разбивать ящики с консервами, предназначенные для зимовщиков. Кое-как набрали «стройматериалы». Но как поднять самолёт? Думали, думали — так ничего и не придумали. Утро вечера мудренее, решили мы и, поужинав, расположились на ночлег. Утром проснулись с мучительной мыслью: как подвесить машину? Один снег кругом. За ночь ещё выпал — свежий, мягкий. Если и был поблизости какой-нибудь твёрдый предмет, то его закрыло пушистым одеялом. И тут вдруг механику вспомнилось детство, вспомнилось, как он катал снежных баб. — Стойте! — говорит он. — Почему бы нам не накатать большие снежные глыбы? Ведь их можно будет подкатить под крыло. Стоял июнь, снег был рыхлый, и мы с азартом принялись катать снежные комья. Работали восемнадцать часов без перерыва, укладывая внушительных «баб» под крыло. На другой день ударил морозец, и машина прочно оперлась на смёрзшиеся снежные глыбы. Тогда мы принялись ножами подрывать лыжу, чтобы «нога» повисла в воздухе. Это была тоже нелёгкая работа, и заняла она что-то около восьми часов. Зато была одержана полная победа. Ремонт был произведён. Так благодаря находчивости людей снежные бабы спасли машину. {М. Водопьянов @ В погоне за стратостатом @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } В погоне за стратостатом Я отдыхал после перелёта в ночном санатории. Туда позвонил дежурный по аэропорту и сообщил, что в шесть часов утра я должен быть на аэродроме для особого полёта. В половине шестого утра вместе с линейными пилотами выехал на аэродром. Стоял сплошной туман; шофёр ехал очень тихо, боясь на кого-нибудь налететь. У дежурного по аэропорту мы встретились с сотрудниками «Комсомольской правды». Они сказали, что в восемь часов полетит стратостат. Фоторепортёр должен заснять его в воздухе с моего самолёта. Время было ещё раннее, и я решил пойти посмотреть стратостат. Его наполняли водородом. Полетит он, как я узнал, не ранее девяти часов. С фоторепортёром мы условились, что он за полчаса до полёта стратостата придёт к дежурному, где я его буду ожидать. В десятом часу приходит фотограф и говорит: – Надо лететь. Стратостат будет подниматься через полчаса. Стоял туман, но я всё же решил лететь. Запустили мотор. Полетели. Толщина облаков – пятьсот метров. Вышли за облака. Солнце. Делаю круги, набираю высоту три тысячи метров. Земли, конечно, не видно. Кружу над тем местом, где вышел из облачности. Если, думаю, облака куда-нибудь ветром сносит, то и меня вместе с ними. Стратостат полетит – и его тоже должно снести. Кружим час, другой, а стратостата всё нет. Я уже стал сомневаться, не проворонили ли мы его. Пошли на снижение. Нырнул в облака. Думал, туман поднялся от земли и мы сядем при хорошей видимости. Триста метров высоты – не вижу земли. И только на расстоянии ста пятидесяти метров показалась Москва-река. abu Полетели вдоль реки на аэродром. Самолёт стало прижимать к земле. Прижало метров до десяти. Даже на этой высоте земля местами скрывалась. В Москве туман ещё не разошёлся. Бензина осталось на один час. Решил вернуться и сесть где-нибудь в поле. Подлетаю к Одинцову – смотрю, огромное ровное поле. Можно садиться. Катимся по земле – ничего. Вот-вот машина должна остановиться, но вдруг колёса погружаются в рыхлую землю, хвост поднялся, самолёт стал на нос. – Сняли! – кричу фотографу. Вылезаем, смотрим – сломался винт. Подождали, когда сельсовет поставит к самолёту караул, и пошли на станцию. По дороге нас догнала легковая машина. Её хозяин любезно согласился довезти нас до Москвы. От него мы узнали, что стратостат не полетел, так как отсырела оболочка. Это был наш первый неудачный полёт за стратостатом. Вскоре командир отряда снова мне приказал: – Завтра ты должен вылететь с этим же фотографом и заснять стратостат. Если будет туман, ни в коем случае не вылетать. – Слушаюсь! Прихожу утром в аэропорт. Туман. Встретил опять тех же товарищей. Они говорят – надо немедленно вылетать, скоро пустят стратостат. – Не могу, – ответил я, – мне приказано в туман не вылетать. Хотя туман был настолько тонок, что просвечивало голубое небо, видимость была ещё неважной. Пока мы спорили, стратостат пустили. Нам с земли показалось, что он поднимается очень медленно, и я решил, что смогу его догнать. Тут же получил разрешение командира, посадил фотокорреспондента, и мы вылетели. Набрали высоту три тысячи метров. Потом три двести. Вот, кажется, близко и гондолу хорошо видно, а всё-таки нам стратостат не догнать. abu Махнул рукой, пошёл на посадку, но сесть оказалось не так легко. Пришлось подождать минут двадцать в воздухе, пока рассеется туман. Решили так: ветер слабый, стратостат не должно снести далеко, и, когда он будет снижаться, мы его обязательно снимем. Сидим, ждём. В два часа фотограф узнаёт: стратостат идёт на посадку, высота девятнадцать километров; спустится где-то около Коломны. «Ого, куда забрался! – подумал я, – Выше заграничных». Пошёл на метеорологическую станцию – узнать, не видят ли они его. Мне ответили: – Его и без приборов хорошо видно. Смотри вон на эту точку – от неё вправо. Видишь? – Вижу. Ну, он ещё держится высоко. – Семнадцать километров! Идёт на снижение. В шестнадцать часов сообщают, что стратостат снизился до десяти километров. – Сколько времени он ещё будет снижаться? – Часа два, не меньше. Сядет около Коломны. Я рассчитал: до Коломны лететь тридцать пять минут; чтобы успеть, надо вылететь в семнадцать часов. Так и сделали. Опять набрали максимальную высоту. Смотрю вперёд – рассчитываю увидеть стратостат. Лечу уже тридцать минут, а стратостата не вижу. Фотокорреспондент тоже вглядывается в пространство. До захода солнца осталось минут сорок. Вдруг замечаю жёлтый от солнца шар стратостата. Ага, наконец-то попался! Теперь-то уж я тебя не упущу: заснимем и сверху и с боков! Но почему его так плохо видно? Наверное, сядет не в Коломне, а гораздо дальше. Попросил я у товарища бинокль, стал смотреть, но никак не могу нащупать стратостат. Бросил машиной управлять, взялся обеими руками за бинокль – боюсь, не вырвало бы его из рук ветром. Машина начала вилять то вправо, то влево, потом полезла вверх. Толкнул я ручку, опять смотрю – никак не могу поймать стратостат! Отдал фотографу бинокль, стал всматриваться невооружённым глазом. Видно хорошо. Заметил даже оттенки. Непонятно только, почему гондолы не видно. Фотограф долго прицеливался биноклем, потом положил его и показывает мне знаком: вот, дескать, мы его сейчас снимем. Начал готовить фотоаппарат. Я лечу к стратостату и думаю: почему это он не снижается? Неужели опять поднимется в стратосферу и будет там ночевать? Он будто идёт не вниз, а выше. Вот уже под нами Рязань, солнце скоро сядет, а ночью лететь в Москву опасно. Мой самолёт не оборудован для ночных полётов. Снова я махнул рукой на это дело и повернул на аэродром. Минут за двадцать до прилёта в Москву солнце село. Вдруг фотограф толкнул меня и показал назад: – Вон, смотри, наш стратостат всё ещё высоту набирает. Вероятно, у него гондола оборвалась. Посмотрел я назад. Мать честная! Да это же не стратостат, а луна… {М. Водопьянов @ Испытание бензина @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Испытание бензина Я работал на пассажирской линии Москва–Свердловск. В один из рейсов, когда машина находилась в Казани, мне предложили испытать новый сорт бензина. Мотор должен был работать на нём двадцать минут на земле и тридцать в воздухе. Дело небольшое, меньше чем на час. Я согласился. Как правило, при испытании самолёта пассажиров брать не полагается, но в данном случае испытывался не самолёт, а бензин. Было очень много желающих полететь: ведь тогда и самолётов было не так уж много, и люди очень дорожили возможностью «покататься» по воздуху. Моторы на земле работали хорошо. Оборотов было достаточно. Вижу, что дело надёжное, и взял на борт пассажиров. Взлетели. Моторы и в воздухе работают хорошо. Только правый, как говорят лётчики, немного «потрясывает». Мои пассажиры в полном восторге. И я рад – доставил людям удовольствие, познакомил с воздухом. Полетали намеченные тридцать минут и пошли на посадку. Садились против солнца. Сильно слепило. При посадке самолёт взмыло. Чтобы не потерять скорости, я дал газ. Не желая рисковать машиной, я решил пойти на второй круг и добавил газу снова. И вдруг на высоте двадцати – двадцати пяти метров сдал правый мотор. Впереди – казармы. Справа – огороды. Если до огородов не дотяну, гибель неминуема. Самолёт стало кренить так сильно, что рули не могли удержать его. Боясь скольжения на крыло, я убрал немного газа левому мотору, чтобы уравновесить, а среднему дал полный. abu Но высота всё уменьшалась и уменьшалась… Не помню, как мне удалось уйти от казарм и избежать катастрофы. Пролететь бы ещё пять секунд, и я спас бы не только людей, а и машину. Но высоты не хватало. Самолёт стал чертить правым крылом землю. Больше ничего не оставалось, как убрать газ и выключить моторы, что я и сделал. Самолёт уже касался земли правым колесом… На первой же канаве ломается одно колесо. Самолёт делает прыжок. На второй канаве слетает второе, и тут же ломается самолёт. Сперва раздался грохот, а потом стало до жути тихо. Опомнившись, я почувствовал на плечах груз. Оказалось, на мне сидит бортмеханик. – Горим? – спрашивает. – Нет, – отвечаю, – не горим. Если бы загорелись, то были бы уже в огне. Бензопровод был порван, и нас в довершение ко всему как из душа поливало бензином. Я вылез из машины, за мной бортмеханик. Спрашиваем у сидящих в кабине: – Все живы? – Мы-то живы, – говорят, – а вот вы-то как целы остались? И верно: правый мотор сел на сиденье бортмеханика, а он, «посторонившись» перед таким солидным пассажиром, сел на меня. А ведь мотор весит каких-нибудь триста килограммов! Человека может раздавить, как комара. Я был счастлив, что все остались живы, но чувствовал себя неважно. После осмотра машины аварийная комиссия пришла к выводу, что в аварии повинен бензин. Было признано, что пилот сделал всё, что возможно, и только поэтому люди остались живы. Но меня не очень утешили эти выводы. Совесть всё-таки была нечиста перед пассажирами: не должен был я их брать! Через два дня мне дали другую машину, и я продолжал полёт. Закончил рейс, а ещё через два дня явился на аэродром, чтобы идти в следующий. Меня вызывает дежурный по аэродрому и говорит: – По распоряжению начальника Главного управления Гражданского воздушного флота вы снимаетесь с пассажирской линии. Я сразу понял, в чём дело, но машинально спросил: – За что? – За то, что в Казани при испытании горючего взяли на борт пассажиров. Брать пассажиров при каких бы то ни было испытаниях не имели права. Поэтому вас не только снимают с линии, но и отдают под арест на пятнадцать суток. «Так тебе и надо!» – подумал я и собрался идти отбывать наказание. Но это оказалось не так просто. Дело в том, что у нас на аэродроме ещё не было гауптвахты. Начальство решило построить гауптвахту – и начать с меня. Отдали приказание – быстро построить, а я должен был ждать. Летать мне хотелось ужасно, а тут сиди дожидайся, пока можно будет отбыть срок наказания… Гауптвахту строили на территории аэродрома, невдалеке от различных служебных зданий. Вижу я, дело идёт очень медленно. Стал наведываться к рабочим. День хожу, два хожу – убеждаюсь, что они не торопятся: то уйдут обедать на два часа, то сидят раскуривают после обеда. Потом у них один плотник заболел, и дело пошло ещё медленнее. Тогда мне эта история надоела, и я сам вышел на работу. Плотничать я немного умел, а главное – надо было поднять настроение у людей. Расшевелил я рабочих живо, и дело у нас пошло. Наконец помещение для моего ареста готово, и я усаживаюсь. Но не тут-то было. Опять мне не повезло: снова пришла комиссия, на этот раз санитарная, принимать помещение и нашла его неудовлетворительным. Обнаружили где-то сырость и заявили, что держать в таких условиях лётчика нельзя. Составили акт. А время идёт и я не летаю! Всё это меня так раздосадовало, что я написал рапорт начальнику с жалобой, что мне не дают отсидеть наказание. В самом деле, прошло уже не пятнадцать суток, а все сорок. Начальник приказал заменить гауптвахту домашним арестом. Чтобы я действительно сидел дома и никуда не отлучался, ко мне несколько раз в день приезжали с книгой, где я расписывался. Дома надо мной все смеялись: предлагали пойти в кино, хвалили картину, погоду, звали в гости, соблазняли насколько только выдумки хватало. Но я не сдался и твёрдо выдержал свой срок. {М. Водопьянов @ «Незаметные» рекорды @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } «Незаметные» рекорды Многие думают, что с рекордами обязательно связаны слава, почёт, известность. Чаще всего это так и бывает. Но спросите человека, достигшего каких-нибудь рекордов в любой области, чему он обязан в своих достижениях, и он вам ответит: будничной работе, десяткам рекордов, которых приходилось добиваться совершенно незаметно для других людей. Так вам скажет любой Герой Социалистического Труда, вырастивший небывалый урожай или выполнивший пятилетку в два года; так вам скажет знатный шахтёр, пианист, балерина, художник, лётчик… Всякий человек, любящий своё дело, сам ставит перед собой в процессе работы всё более сложные задачи. И, когда он их решает, в первое время это заметно только ему одному, потом коллективу товарищей, которые подхватывают хорошее начинание. Нередко этот опыт передаётся на другие предприятия. Так человек становится известным всей стране. Такого человека народ обязательно отметит благодарностью. Я всегда помню все свои «незаметные» рекорды и сознаю, что, не будь за моими плечами большого будничного труда, я никогда не смог бы служить с заметной пользой моей дорогой Родине. Когда меня сняли с пассажирской линии, я решил не падать духом, а получше выполнять новое порученное мне дело. А поручено мне было заниматься перегонкой самолётов. Вот однажды дают мне и бортмеханику Матвеенко машину. Вдвоём (без пассажиров) мы должны доставить её в Хабаровск. Мы вылетели из Москвы в пять часов утра. Оставалось ещё часа полтора до рассвета. Я держал курс по компасу, но не учёл того, что ветром может отнести самолёт. И, когда рассвело, я никак не мог определить, где же я в конце концов нахожусь. Землю видно хорошо, по места совершенно незнакомые: леса, болота. Железной дороги не видно. Не меняя курса, продолжаю лететь, надеясь заметить хороший ориентир и по нему определиться. Скоро впереди показалось огромное озеро. Посмотрел на карту – через несколько минут должна показаться железная дорога. И точно, через несколько минут я увидел дорогу. Но это еще не всё. Вот если через двадцать–тридцать минут покажется Ока, тогда можно смело сказать, что дорога найдена. Так и вышло. Тогда я поправил курс самолёта и пошёл на Арзамас. Через три часа двадцать пять минут после вылета из Москвы показалась Казань. Я подумал и решил не садиться. Пассажиров, которые хотели бы отдохнуть и позавтракать, с нами нет. А раз мы сами хозяева и можем считаться только с собой, то нечего зря время тянуть и присаживаться на каждом гостеприимном аэродроме. Я предупредил Матвеенко, что полетим прямо до Свердловска. Бензина должно хватить, мотор работает хорошо. Он взмахнул одобрительно рукой: крой, мол, прямо! В Свердловске быстро заправили машину, получили сводку погоды и полетели дальше – в Омск. По нашему расчёту мы должны были прилететь туда вечером. Но в районе Кургана попали в полосу холодного дождя и низкой облачности. Курган прошли совсем низко. Что делать? Лететь дальше или, пока светло, сесть в Кургане? Советуюсь с Матвеенко. Тот машет: дескать, лететь так лететь. Машина в порядке, в чём дело! «Ну, – думаю, – сошлись характерами!» И правда, уж больно мы темп хороший взяли. Жаль его терять. Нам повезло: погода улучшилась, и мы прилетели в Омск около девяти часов по местному времени. В темноте шли всего один час. Прилетели в Омск – глазам не верим: вокруг аэродрома горят лампочки и два прожектора. Световое «Т» показывает направление посадки. Давно я не видел такого чудесного аэродрома! Как будто нас ждали! Поле большое, границы видны хорошо, прожекторы освещают посадочную полосу не прямо против посадки, а сбоку. Это особенно ценно – глаза не слепит. В моей практике бывали случаи, когда приходилось садиться против прожектора, и это плохо кончалось. Подходя к земле, очень трудно определить, далеко ли прожектор. Один лётчик в Москве въехал прямо в прожектор. Случалось и иначе: при посадке лётчику кажется, что он вот-вот въедет в прожектор, а на самом деле он ещё далеко. Избегая столкновения, лётчик грубо сворачивал в сторону, и… с колёс слетали покрышки, самолёт капотировал. Мы подрулили к стоянке, выключили мотор. При осмотре машины заметили, что сильно подтекает радиатор, лопнувший по шву. Нам обещали к утру запаять радиатор. Это привело нас в чрезвычайно хорошее настроение. Мы могли лететь в том же темпе. Никто не ставил перед нами задачи делать скоростной перелёт, но благоприятные обстоятельства позволили выполнить работу в короткий срок – почему же нам не постараться! Мы решили вылететь за два часа до рассвета, чтобы в этот же день сесть в Иркутске. В двенадцать часов ночи беспокойный механик пошёл проверить, хорошо ли запаяли радиатор. Но оказалось, что он ещё не готов – механики омского аэропорта были заняты другим делом. Мы решили запаять радиатор сами. Точно за два часа до рассвета полетели дальше и к вечеру благополучно опустились в Иркутске. На другой день, тоже до рассвета, поднялись с иркутского аэродрома и в тот же день достигли Хабаровска. В то время это был рекорд. И мне удалось поставить его потому, что со мной летел такой прекрасный механик, как Матвеенко, потому, что люди по пути были внимательны к нам и к машине, потому, что я сам не распустился после полученного мною выговора, не отнёсся к заданию транспортной авиации пренебрежительно, а постарался выполнить его как можно лучше. Такие полёты, такие «незаметные» рекорды придавали мне уверенность в своих силах и возможностях при выполнении ответственных заданий. {М. Водопьянов @ Неожиданность @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Неожиданность Иной раз случались в полётах такие неожиданности, что, пожалуй, расскажи мне про них кто-нибудь другой – не поверил бы. Кажется, всё проверено, предусмотрено, машина в порядке – и всё же всегда надо быть начеку. Кто, например, мог бы предусмотреть такой случай? Лечу я как-то спокойно на высоте трёхсот метров. Пассажирская машина, уже испытанная и пролетавшая не один рейс, идёт ровно, моторы работают дружно. Вдруг раздаётся сильнейший удар по пилотской кабине. Как будто тяжеленной кувалдой стукнуло. Что это такое? Кто совершил нападение на наш самолёт? Машина накренилась вправо, задымил один мотор. Чтобы не загореться, я выключил все моторы. С трёхсот метров падать недолго. Вот уже подо мной деревня, овраг, пахотное поле… С большим трудом, увернувшись от домов и оврага, я опустился на поле. Выскакиваю из кабины, бегу к моторам, смотрю – нет пропеллера. Детально осмотрев пилотскую кабину, мы с бортмехаником установили такую картину. Пропеллер оторвался в воздухе вместе с носком вала. Продолжая вращаться, он прилетел к нам в пилотскую кабину «попрощаться», разбил стекло, оторвал часть обшивки и упал вниз. Скоро деревенские ребятишки принесли нам виновника всех этих бедствий – они нашли пропеллер в километре от места посадки. Долго мы ломали голову над тем, отчего это могло получиться. Но ничего понять не могли. Решили, что вал просто не выдержал нагрузки. Комиссия, приехавшая на место аварии, подтвердила наш вывод. Меня премировали за то, что я не растерялся и спас самолёт. Предусмотреть всё, что может с тобой случиться в воздухе, очень трудно. Поэтому, как бы хорошо ни вела себя машина, лётчик не имеет права ни на секунду ослаблять внимание. Меня в этом убедил не один случай. Однажды я летел из Казани в Свердловск с пассажирами и заметил, что манометр правого мотора перестал показывать давление масла. – Что случилось? – спрашиваю бортмеханика. Он и сам почувствовал неладное и осмотрел мотор, хотя в полёте это сделать нелегко. Оказалось – лопнула масляная трубка и в баке не осталось ни капли масла. Вижу, дело плохо. Без масла того и жди, что мотор сгорит. Надо садиться, и немедля. А где сесть? Внизу поле как будто ровное. По тому, как идёт дым из трубы какой-то избёнки, определил направление ветра. Пошёл на посадку. Земли коснулся хорошо. Самолёт катится ровно. Только я подумал, что всё в порядке, как чувствую – кренит направо: спустила правая покрышка. Обод колеса зарылся в землю. Под левое крыло поддуло – самолёт стал на нос и загорелся. Я приказал механику позаботиться о пассажирах, а сам бросился к огнетушителям. Не прошло и минуты, как в пассажирской кабине никого не осталось. Огонь уже охватил крылья. Стало жарко. Я отступил в пассажирскую кабину. Огонь догнал меня и там. Загорелись передние кресла. Смотрю, на креслах валяются брошенные пассажирами портфели, на полу – чемоданы, мешки с почтой. Надо спасать! Ногой я разбил окно и начал выбрасывать вещи. Огонь наступает, а я отступаю, но стараюсь ему ничего не оставить. Не знаю, сколько времена я так «поработал», только слышу – кричат: – Спасайся! Сейчас начнут рваться бензиновые баки! Этого я как раз не боялся. Баки были алюминиевые – они быстро прогорали, вернее – плавились, но не рвались. Я продолжал работать, выбросил даже кожаные подушки с четырёх кресел. На земле народ не успокаивался. Мне кричали: – Прыгай скорее! Сейчас самолёт рухнет! Минуты через две после того, как я очутился на земле, самолёт рухнул. Он сгорел весь, хотя и был металлический. Много я пережил, перечувствовал после этой аварии. Ночью я бродил вокруг места, где сгорел мой самолёт, и всё думал: что же случилось? Почему лопнула покрышка? Ведь машина шла на посадку и села хорошо. Я пошёл проверить след посадки и вдруг чуть не напоролся на зубья бороны. Вот что погубило самолёт! Поучительного в таких авариях мало – ведь подобные неожиданности наперёд не учтёшь. Я бы, возможно, и забыл о них, но однажды мне пришлось всё это припомнить при очень серьёзных обстоятельствах. Было дано ответственное правительственное задание. Для его выполнения отбирали лучших лётчиков. Всем, конечно, хотелось принять участие в этой работе. И мне также. Я подал свои бумаги и заявление. Вдруг вызывает меня Валериан Владимирович Куйбышев. Принял он меня ласково, расспрашивал о том, где и как я летал, какой у меня опыт. А потом спросил: – Сколько у вас было аварий? – Четыре. – А тут в ваших документах сказано, что семь. Я просто подскочил: неужели товарищ Куйбышев думает, что я ему солгал? Что греха таить, я покраснел, страшно смутился и начал сбивчиво объяснять, какие и от чего бывают аварии, что называется у нас аварией, а что – просто поломкой. Валериан Владимирович слушал меня спокойно, потом улыбнулся и сказал: – Да вы не волнуйтесь, а расскажите мне какой-нибудь случай, и сразу будет всё ясно. Тогда я и рассказал историю с потерей в воздухе пропеллера. Товарищ Куйбышев внимательно выслушал меня и разрешил мне принять участие в спасении челюскинцев. НА ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ {М. Водопьянов @ Самолёт и валяный сапог @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Самолёт и валяный сапог Это было двадцать с лишним лет назад. abu abu Меня, молодого лётчика, вызвали в Управление Гражданского воздушного флота и предложили открыть и освоить воздушную линию Хабаровск — Сахалин, Я, откровенно говоря, растерялся. Тогда Север слыл каким-то пугалом. О полётах в Арктике и Сибири рассказывали ужасы. Как раз в то время на обратном пути с Северного полюса потерпел крушение дирижабль «Италия». Огромные трудности пришлось преодолеть первым советским полярным лётчикам Бабушкину и Чухновскому, которые летали спасать людей, попавших в аварию. Рассказывали также, что на Дальнем Востоке, особенно в Татарском проливе и северной части острова Сахалин, бывали такие штормы, что не раз люди замерзали в пути. Вполне естественно, что я колебался, прежде чем дать согласие на такое предложение. Но всё же я принял его, и оно определило мою дальнейшую работу. Я приехал в Хабаровск поездом. Мороз стоял тридцать шесть градусов. Дул сильный ветер. Пока кучер довёз меня до гостиницы, я так замёрз, что зуб на зуб не попадал. «Разве можно летать в такой мороз!» — думал я. На другой день мне дали пассажирский самолёт, чтобы опробовать его в воздухе и подготовить к полёту на Сахалин. Но, прежде чем лететь, надо запустить мотор. А ему «не нравится» мороз, и он никак не хочет запускаться. Десять дней мы мучились, и всё без толку. На одиннадцатый день бортмеханик заявил мне, что он нашёл средство, как запустить мотор на ветру и в мороз. Посмотрел я на его изобретение и не мог удержаться от смеха. Оно состояло из трёх предметов: валяного сапога с отрезанным голенищем, верёвки и резинового шнура (амортизатора). Приступили к запуску. На одну лопасть винта надели валенок; к нему привязали верёвку. Под верёвку пропустили резиновый шнур так, чтобы оба конца его были одинаковы и не меньше пяти — шести метров. За концы амортизатора взялись по четыре человека рабочих и натянули его настолько, насколько хватило сил. Другую лопасть винта придерживал рукой механик с таким расчётом, чтобы весь упор приходился на вал мотора. По счёту «три» механик толкнул лопасть вниз. От сильной натяжки винт резко повернулся, амортизатор с валенком сорвались с лопасти и с бешеной скоростью пролетели между тянущими людьми. Мотор хотя и не завёлся, но наконец за десять дней дал первую вспышку. Настроение у людей сразу поднялось. Не теряя времени, натянули второй раз амортизатор. Рывок, опять вспышка, но мотор не завёлся. — Товарищ пожарный, — крикнул механик, — брось караулить огнетушитель! Видишь, мотор не запускается, значит, и не загорится. Давай помоги! Кроме пожарного, пришли и ещё люди. Теперь стали тянуть человек двенадцать, и так усердно, что один конец амортизатора оборвался. Часть людей полетела вверх тормашками, а злосчастный валенок сорвался и полетел на тех, кто тянул за другой конец, и угодил пожарнику прямо в лицо. Когда он поднялся, мы увидели — вокруг левого глаза всё почернело и опухло. — Не буду я больше тянуть, ну его к чёрту! — сказал обиженный пожарник, держась за лицо, и с достоинством добавил: — Пешком скорей дойдёшь до Сахалина, чем на вашем самолёте! Но мы продолжали работать. Крутили весь день, а запустить мотор так и не удалось. На следующее утро решили подогреть мотор. Нашли большой брезент, накрыли им мотор, разыскали трубы, две паяльные лампы и начали греть. Грели часа три. Опять натянули амортизатор, дёрнули — и мотор пошёл! Но винт только сделал несколько оборотов и остановился. Двенадцать дней мы потеряли, для того чтобы запустить мотор. За это время фраза пожарного: «Пешком скорей дойдёшь!» — стала на аэродроме крылатой. Но, как над нами ни смеялись, на тринадцатый день мы поднялись и улетели. Линия Хабаровск — Сахалин была открыта. Сейчас пассажирские и почтовые самолёты надёжно связывают этот остров с материком. Но тогда это было большое событие. Переброска людей, грузов и почты через бурный Татарский пролив требовала героических усилий. Летом, в короткие навигационные месяцы, на путешествие от Хабаровска до Сахалина нужно было потратить дней пять — шесть, а иногда и десять. А зимой связь почти совсем прекращалась. Если же приходилось во что бы то ни стало пускаться в этот путь, то он отнимал по меньшей мере месяц: Татарский пролив в это время загромождён глыбами смёрзшегося льда. Приходилось переправляться на лошадях, на собаках и пешком. Мы же летели всего шесть часов. И, когда мы благополучно приземлились на Сахалине, я понял: положено начало большому, важному делу. {М. Водопьянов @ На кустарных аэродромах @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } На кустарных аэродромах В первое время, когда мы летали на Севере, люди, жившие там, толком не знали, как надо принимать самолёт. Казалось, что дело простое: надо приготовить ровную площадку, чтобы самолёт мог хорошо приземлиться. Но на практике это простое дело оказывалось очень сложным. Люди, всей душой желавшие нас образцово встретить, по неопытности делали, прямо скажем, ужасные пакости. Не раз их наивность могла привести к печальному концу. Теперь это дело прошлое, и я с друзьями вспоминаю самодельные аэродромы с улыбкой, как взрослые люди вспоминают о мальчишеских годах. Летели как-то три самолёта из бухты Нагаева в населённый пункт Гижигу. Там нас ждали. По радио мы сообщили, чтобы приготовили аэродром размером тысяча на тысячу метров. Кажется, ясно? Люди и приготовили такой аэродром, но... в виде узенькой полоски — сто пятьдесят метров ширины на тысячу метров длины. А тут, как назло, дул боковой ветер. При боковом ветре садиться на такую узкую полоску никак нельзя. Но это ещё не всё. В воздухе я с ужасом заметил, что у нас отнята всякая возможность сманеврировать: обычно края аэродрома обозначают хвоей, ветками. В случае, если попадёшь на такую границу, ничего с самолётом не случится. Но в Гижиге хотели как можно лучше принять самолёты — и перестарались: вместо хвои аэродром обозначили здоровенными брёвнами, положив почти вплотную одно к другому. Попробуй сядь на такое бревно! Мало того. Где-то они нашли инструкцию и вычитали, что посадочный знак «Т» кладётся в начале аэродрома. Вот и положили «Т» как надо. Но так как ветер сдувал полотно, то для крепости прихватили его опять же брёвнами. Летал, летал я над аэродромом, высматривал, где эти брёвна, и соображал, как бы их миновать. А внизу только удивлялись: почему это я столько верчусь и не иду на посадку? Наконец с грехом пополам умудрился сесть. Бегут навстречу, радуются и первый вопрос задают: — Ну, как вас встретили? — Хорошо, да не дюже, — отвечаю я. Но рассуждать было некогда: с минуты на минуту могли показаться товарищи. У них тяжёлые самолёты, и им садиться ещё труднее, чем мне. Я приказал срочно убрать все брёвна. Товарищи ещё не показывались. Время оставалось. Я решил посмотреть, нельзя ли расширить площадку. Мобилизовал людей. Мы быстро заработали лопатами и кирками и добились того, что аэродром стал клинообразной формы: в одном направлении — тысяча метров, а в другом — около четырёхсот. Это было всё же лучше, чем та узкая беговая дорожка, которую они нам приготовили. Кстати, к моменту приземления двух остальных самолётов ветер изменился и усилился. Хорошо, что я прилетел раньше! Это короткое время спасло меня: при окрепшем боковом ветре посадка на лыжах вдоль узкого аэродрома была бы уже невозможна. Через два дня полетели дальше, в Каменское. Там тоже должны были нас ждать. В Каменское я прилетел опять раньше товарищей. Вижу, всё будто в порядке. По краям аэродрома для определения ветра зажжены костры. «Т» выложено. Захожу на посадку. Стал планировать, но сесть сразу не рискнул. Дал газ, пошёл на второй круг. Высота была небольшая — метров двадцать. Пролетаю над аэродромом. На границе много публики. Машут руками, платками — приветствуют. Но мне не до приветствий. Внимательно осматриваю аэродром. Что-то показалось мне подозрительным. Захожу ещё раз. Стал уже выравнивать самолёт, как вдруг бросились в глаза огромные надувы. Я опять стал кружить над аэродромом. Подлетают товарищи. Учитывая, что у них есть на случай поломки запасные шасси, я дал им возможность сесть первыми. Один примерился и пошёл на посадку. Я стал сбоку наблюдать, как он сядет. Самолёт коснулся снега, но тут же, попав на надув, сильно подпрыгнул. Пробежав несколько метров, подпрыгнул второй, третий раз, запрыгал козлом... Шасси не выдержали, сломались. Самолёт лёг на лыжи и, согнув металлический винт, остановился. Люди выскочили из машины, засуетились. Я знал, что теперь, когда на земле четыре понимающих человека, я благополучно приземлюсь: они дадут мне знак, как садиться. Чуть ли не в километре от выложенного каменцами «Т» я увидел, как экипаж пострадавшего самолёта разлёгся на снегу, изображая своими фигурами посадочную букву. Тогда я спокойно приземлился. Каменцы были очень расстроены. — Сколько, — говорят, — мы старались, как вас ждали... Рулеткой вымеряли аэродром, чтобы всё было точно, а вот какое несчастье! Оказывается, по всей реке, протекающей около Каменки, можно садиться где угодно. Есть только одно место, где нельзя садиться. Именно его и выбрали для аэродрома. Потом каменцы рассказали нам, почему так нескладно получилось. К ним приезжал какой-то бывший авиатехник. Он руководил выбором площадки. «Здесь, — сказал он, — снег жёсткий. Тяжёлые самолёты на нём не провалятся, а бугры и надувы им не помешают». Его спрашивали, не лучше ли принять самолёты на том месте, где мы сели. Но он ответил: «Хотя там и ровное место, но снег рыхлый. В него может зарыться самолёт и поломать «ноги». Доверчивые каменцы, не имевшие никакого опыта в этом деле, послушались совета «знающего человека». — Теперь-то мы уже будем знать, что вам надо! — заверяли нас каменцы. — Дело-то не так просто, как кажется. {М. Водопьянов @ Мотор дал урок @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Мотор дал урок abu Мотор — сердце самолёта. Это знают не только лётчики. Перед полётом мотор должен быть тщательно проверен. Если это «сердце» даёт глухие тоны, перебои, лётчик не отправится в полёт. Правда, в лётном деле, как и во всяком другом, есть разделение труда: пилот должен уметь хорошо взлететь, хорошо вести машину и хорошо сесть. Следить за мотором и самолётом должен другой человек — бортмеханик. Но советские люди потому и работают хорошо, что относятся к своим обязанностям не формально. Обычно лётчик вместе с бортмехаником, как два врача, внимательно прислушиваются к биению «сердца» машины. Они одинаково вникают во все подробности, всячески проверяют мотор, пока не убедятся, что лететь можно. Не зря русская пословица говорит: «Ум хорошо, а два лучше». У меня за много лет мотор ни разу не отказывал. Но вот что случилось однажды, в первые дни моей работы на Севере. Я ещё тогда не умел, как говорят лётчики, «правильно обращаться с морозом». Это значит, что все расчёты, верные в средней полосе, на Севере может поломать мороз и надо проявлять двойную осторожность. Я летел на Сахалин. Это был один из первых воздушных рейсов на отдалённый остров, служивший при царском правительстве местом ссылки. Теперь там такая же жизнь, как на Большой земле. Но для человека, отправившегося туда по воздуху, в слове «Сахалин» таились свои страхи. Нам рассказывали про Сахалин самые неприятные вещи. «Там, — говорили, — бывают неожиданные ураганы. Не только самолёт может изломать — пароходы и то выкидывает на берег. А иногда пароходы по четыре — пять дней штормуют, болтаются в море и не могут подойти к берегу. Татарский пролив, отделяющий остров от материка, редко бывает спокоен. Это летом. Зимой ещё хуже. (А мы летали зимой.) Выпадет снег, ровно покроет землю. Потом подует ветер, и получаются огромные надувы: там днём с огнём ровного места не сыскать, машину сажать негде». Я не очень верил разговорам досужих людей, но всё же трудности перелёта для меня были ясны. Мы постарались сделать всё, чтобы победить их. И всё же мороз мне уготовил совершенно неожиданную каверзу. Летим над Татарским проливом. Огромные глыбы льда нагромождены Друг на друга. Дикими кажутся берега. Мысль о том, что именно здесь может закапризничать мотор, совсем не из приятных. Благополучно перелетели Татарский пролив, и вот под нами Сахалин. Летим над рыбными промыслами. Различаю несколько радиомачт, трубы, домики. На Сахалине жизнь кипит — идёт социалистическая стройка. То, что я лечу сюда на самолёте, тоже победа социализма. Мои размышления прервала неприветливая погода: началась пурга. Я обошёл её и вышел на восточный берег Сахалина. Скоро на берегу показались нефтяные баки. Значит, город где-то недалеко. Вот и аэродромные знаки. Через несколько минут машина пробежала, слегка подпрыгивая по не очень-то ровному полю аэродрома. Мы стоим «ногами» на земле. Конечно, нас встречало много народу. Повезли нас в город, накормили, напоили, и в тот же вечер мы выступали в переполненном клубе. На другой день я должен был покатать на самолёте двадцать пять человек. На аэродром мы приехали на собаках. Публики собралось очень много: кто летать, а кто просто посмотреть. Мороз около сорока градусов. Запустили мотор, прогрели его, но, как выяснилось потом, недостаточно. Посадил я пять человек: четырёх в пассажирскую кабину, а одного с собой, на место бортмеханика. Зарулил на старт против ветра, стал подниматься по направлению узкоколейной железной дороги, а за дорогой сейчас же начиналась тайга. Вдруг на высоте двадцати метров мотор сдал. Машина пошла на снижение. Вот уже и узкоколейка. Еле-еле перетягиваю через неё. Правым крылом должен налететь на телеграфный столб. Даю большой вираж налево. Столб мелькнул под крылом. Слышу два удара. Выровнял машину, но она тут же плюхнулась, побежала по снегу и прямо... на другой столб. Мне повезло: между двумя столбами оказалась ровная площадка, покрытая снегом. Снег был рыхлый, свежий, недавно присыпавший жёсткую корку. Остановились. Пассажиры мои не очень испугались. Не совсем поняв, что происходит, они скорее удивились, что их «катанье» так быстро кончилось. Только мой сосед, сидевший на месте бортмеханика, почуяв что-то недоброе, высоко над головой поднял свой фотоаппарат, спасая его от всяких случайностей. К нам подбежали люди. Мы перетащили самолёт на аэродром. Почему же у меня сдал мотор? Мотор был исправный, но холодный. На холодном моторе подниматься опасно. Он сосёт бензин, который не успевает испаряться. Когда засасывается в цилиндр неиспарившийся бензин, мотор снижает обороты. Этот урок я запомнил крепко. Никогда больше при низкой температуре не вылетал я, не прогрев хорошенько мотор. {М. Водопьянов @ Потеряли полмиллиона @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Потеряли полмиллиона Самолёт шёл в селение Каменское. Машина была сильно нагружена почтой. Каждый член экипажа отлично понимал, сколько радости доставят людям эти мешки, набитые письмами, газетами, журналами, книгами. На Севере человек не был тогда избалован регулярной почтой: авиасвязь только налаживалась. Большей частью зимой люди были совсем отрезаны от мира. Но всё же лететь с таким огромным грузом было очень тесно и неудобно. Чем дальше на Север, тем становилось труднее. Под нами расстилались дикие, необжитые места. Пролетаешь сотни километров — и не видишь человеческого жилья. Не видно было и подходящих посадочных площадок. К тому же начала портиться погода. В таких случаях каждого члена экипажа начинает сверлить мысль: «А если придётся садиться? Сядем ли благополучно? А если сядем, то взлетим ли?» Конечно, находясь в перегруженной машине, все невольно вспоминали о мешках с почтой. Поэтому, когда у нас была последняя посадка перед Каменским, бортмеханики решили дать мне бой и избавиться от части груза. С молчаливого согласия всего экипажа, бой начал радист: — Прошу вашего разрешения оставить здесь, в Гижиге, несрочный груз — билеты осоавиахимовской лотереи для базы Каменской. Этот груз хотя и не особо тяжёлый, но места занимает много, а у нас и без того тесно, работать невозможно. — А не получится ли так, — заметил я: — везли почту на самолёте, люди на неё надеялись, а она через год приедет на пароходе? — На этот счёт не беспокойтесь. Отсюда в Каменское через каждые два дня почта отправляется на нартах. На третьи сутки будет на месте. Этим доводом меня, что называется, «припёрли к стенке», и я сдался: — Если так — сгружайте. ...На аэродроме всё готово к отлёту. Моторы нагреты, в них залито горячее масло. Выброшенные из кабин пачки лотерейных билетов лежат на снегу возле машин. Ветер треплет разлохматившуюся бумагу, в которую они завёрнуты. Налили воду, приступили к запуску моторов. Сейчас они взревут, и мощная струя воздуха от винта может разметать по полю плохо упакованные билеты. Чтобы этого не случилось, наш радист небрежно отбросил их в сторону. — Что же ты почту не сдал? — спрашиваю я у радиста. — Сейчас приедут возьмут, — весело отвечает он. — Никуда не денется! Пора было вылетать, и мы, так и не дождавшись замешкавшихся почтарей, отправились. Ярко светило солнце. Ослепительно блестел снег. Установилась идеальная лётная погода, которая не балует нас на Севере. Настроение было превосходное. Вот уже показались две радиомачты и кучка домиков возле них. Это и есть культбаза Каменское. Как только люди заслышали жужжание моторов в воздухе, из всех домиков, откуда ни возьмись, выбежало столько народу, что наши пошутили: — Теперь понятно, почему такая большая почта. Тут плотность населения выше, чем в Китае. — А вот, — сказал я, — сейчас они всей своей плотностью кинутся на почту, и кое-кому не хватит. Вот и неприятно будет! Но неприятность оказалась не там, где я её ожидал. Едва разошёлся тепло встретивший нас народ, ко мне подошёл начальник культбазы. Вместе с ним к самолёту подъехали нарты с вооружённой охраной и принялись забирать почту. — Что это вы сегодня с охраной? — спросил я у начальника. — Важная почта, товарищ Водопьянов! Он лично развязал каждый мешок и по описи проверил его содержимое. Когда машина была полностью освобождена от груза, начальник снова подошёл ко мне. — А где же главная почта? — спросил он с беспокойством. — Какая это — «главная»? — удивился я. — Здесь всё, что у нас было. Только лотерейные билеты в Гижиге остались. — Нет, здесь не всё, — настаивает начальник. — Вот, смотрите: Хабаровск сообщил, что на вашей машине выслано полмиллиона денег. Куда вы их запрятали? — Да что вы! — возмутился я. — Разве бы мы стали шутить с таким грузом!.. Не было у нас никаких денег. Мне не раз приходилось возить деньги на Сахалин. Я знаю, что их упаковывают в специальные кожаные мешки. — Я не знаю, как и во что были упакованы деньги, — продолжал своё начальник, — я знаю только, что их с вами выслали из Хабаровска. Здесь я уже обеспокоился не на шутку. Вместе с начальником мы перерыли всю почту, но никаких денег не нашли. — Может быть, — говорит тогда он, — вы не лотерейные билеты, а наши деньги оставили в Гижиге? — Что вы, шутите? — обиделся я. — Как это может быть? Билеты были в такой разлохмаченной бумаге... Разве деньги так пакуют!.. Впрочем, на всякий случай проверим! Один из красноармейцев побежал на рацию. Когда он вызвал Гижигу, я попросил вскрыть несколько пачек, брошенных нами на аэродроме, и узнать, что именно хранится в бумажной упаковке. Прошло некоторое время — Гижига вызвала нас, сообщила, что в бумажных пачках нашли деньги счётом полмиллиона рублей, и запросила, что с ними делать. Я до сих пор не знаю, почему эту сумму отправили без надлежащей упаковки. Мало ли что могло быть! Возможно, что в нужный момент просто не оказалось свободных кожаных мешков. Но, когда я вспоминаю валяющиеся в снегу и грозящие ежеминутно разлететься полмиллиона рублей, я говорю себе: «Если уж взял груз на самолёт, то изволь его доставить на место!» {М. Водопьянов @ Полёт за сапогами @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Полёт за сапогами В тот год на острове Сахалин должны были начать изыскания пути для постройки новой железной дороги. К городу Александровску подошёл ледокол «Добрыня Никитич». Он привёл пароход, на борту которого было пятьсот участников изыскательской экспедиции. Люди сошли на берег. Им устроили радостную встречу. Всё было хорошо. Но уже на другое утро оказалось, что всё очень плохо из-за одной «мелочи»: все приехавшие были кто в валенках, кто в ботинках. Нечего было и думать о возможности начать работу. Без сапог и шагу ступить нельзя. А сапог, да ещё в таком количестве, в Александровске не оказалось. Экспедиция сидела в вынужденном бездействии. Каждый день этой своеобразной «безработицы» большой группы людей приносил государству огромные убытки. Срывались сроки изыскания новой трассы. Местные власти забили тревогу: полетели радиограммы во все населённые пункты Сахалина. Сапоги нашлись в селе Верещагине, за триста пятьдесят километров от Александровска. Тем временем весна наступала всё более деятельно, лёд отошёл от берегов. Сообщение между населёнными пунктами на собаках и лошадях было прервано. Как доставить эти сапоги? Весенняя распутица сделала непроходимыми даже немногие тропинки. Морским путём тоже не воспользуешься: Верещагино расположено в северной части Сахалина, там стоит сплошной лёд. Положение безвыходное. В это время прилетел я, и меня сразу попросили слетать в Верещагино за сапогами. — Без разрешения начальника управления, — ответил я, — не имею права никуда летать. Пошлите радиограмму в Хабаровск. Если разрешит — полечу с удовольствием. В тот же день пришёл ответ: «Категорически запрещаю вылет Верещагино». — Это неважно, — говорят мне в исполкоме. — Мы создали специальную комиссию по этому вопросу и вынесли решение: объявить военное положение и мобилизовать вас для полёта за сапогами. Отказаться вы не имеете права. — Делайте что хотите, — ответил я, — но я не имею права лететь после такой радиограммы. А вдруг я поломаю машину? Что тогда? Ваша комиссия отвечать будет? — Да ты пойми, — убеждали меня члены комиссии, начиная горячиться, — люди будут сидеть без дела полтора месяца! Ведь это же государственное дело... А ты рассуждаешь со своей колокольни! Но я не рассуждал «со своей колокольни». Мне самому очень хотелось полететь, только я не мог пойти на такое нарушение дисциплины. abu — Вы свяжитесь с моим начальником по радио лично и попытайтесь убедить его. Скажите, что я лететь согласен. Каков бы ни был его ответ, я выполню то, что он скажет. Утром мне сообщили, что начальник согласен, и я вылетел. Село Верещагино стоит на берегу Татарского пролива. Полдороги я летел хорошо. Дальше попал в снегопад. С большим трудом добрался до места. Видимость отвратительная. Ищу место, где сесть. Только найду площадку, развернусь — и потеряю её. Опять ищу... Летал минут сорок. В конце концов сел. Машину нагрузили сапогами до отказа. Но вылететь обратно я не рискнул. Решил переночевать и попросил вёрещагинцев отправить радиограмму, что лётчик Водопьянов прибыл и ввиду плохой погоды вылетит обратно завтра. Верещагинцы перепутали и отправили радиограмму в Хабаровск. Тем временем в Александровске поднялась паника. Утром я, ничего не зная, спокойно вылетаю из Верещагина. Повторилась та же история: сначала погода хорошая, но с полпути — мокрый снегопад. На крыльях стал намерзать лёд. По берегу идти нельзя — облачность его почти закрывает. Морем тоже идти плохо — всё сливается в общий фон. Пришлось ориентироваться по плавающим льдинам, ещё не отошедшим далеко от берега. Всё это изрядно меня задержало. В это время в Александровске люди тревожно обменивались догадками. Воображение рисовало им жуткие картины: Водопьянов разбился... самолёт сгорел... Всю ночь, которую я спокойно провёл в Верещагине, и полдня, когда я крутился над льдинами, на аэродроме дежурили члены «сапожной комиссии». Они поддерживали огонь в кострах, надеясь, что я ещё прилечу. В середине дня окоченевшие люди грелись у костра и уже толковали о том, что надо посылать на розыски экспедицию. Вдруг они услышали шум мотора... Встретили меня очень радостно. Ещё бы: благополучно прилетел да ещё сапоги привёз! В Александровске с сапожным вопросом было покончено, но лично мне ещё пришлось им заниматься. Возвращаюсь в Хабаровск. Начальник линии встречает меня словами: — В Верещагино летал? — Летал. По вашему разрешению. — Никакого разрешения я не давал. Я изумился: — С вами же говорил председатель исполкома! — Первый раз слышу. Начальник рассказал мне, как он беспокоился, получив мою радиограмму из Верещагина. — Разве можно было идти в такой рискованный полёт? — ругал он меня. — Зато мы выручили из беды целую экспедицию! — ответил я, а сам думаю: ловко меня эта «сапожная комиссия» провела! Оказывается, они и не думали с начальником разговаривать. {М. Водопьянов @ Как приходилось «куропачить» @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Как приходилось «куропачить» В ту пору, когда наши лётчики только начинали летать над суровыми, малоисследованными северными землями, им частенько приходилось совершать вынужденные посадки. Причин для этого было много: коварство погоды, непривычка к условиям Севера, отсутствие точных карт, да и машины тогда были не вполне приспособлены. Поэтому редко кто не усаживался на неопределённое время в необитаемых просторах тундры. Когда это происходило, люди окапывались в снежных ямах наподобие куропаток, зарывающихся от холода в снег. Постепенно среди лётчиков распространилось выражение «куропачить», то есть жить в тундре примерно в таких условиях, как эти птицы. Сядешь, бывало, неизвестно где — и рад, что хорошо сел (если не сломал машину). А радоваться-то нечему: что ждёт в неожиданном плену, никто не знает. Однако нос вешать у нас не полагалось. Остановишь, бывало, мотор и сообщаешь экипажу: «Приехали! В какой ангар будем ставить машину?» И вот тут начинается «куропаченье»... Лётчик Бестанжиев со своими товарищами просидел как-то двое суток, укрываясь от пурги под... крылом самолёта. Их так занесло снегом, что люди пробивали руками дырку и дышали через эту отдушину. Примерно так же поступали и местные жители, когда непогода заставала их в пути. Начинается пурга — каюр сейчас же останавливает собак и валит нарту набок. Собаки уже знают: раз нарта набоку, значит, будет отдых. Даёт каюр им по одной юколе (сушёная рыба), а сам лезет в спальный мешок. Всех их скоро заносит снегом. Так лежат они долго, пока не проголодаются. Если к этому времени пурга не кончилась, каюр встаёт, берётся за ремень упряжки и по очереди вытаскивает собак из их снежных гнёзд. Встряхнувшись, они съедают новый паёк и опять ложатся на своё место. И так до тех пор, пока не кончится пурга. Наши лётчики, или, как их звали на Севере, «воздушные каюры», тоже часто должны были поступать подобно каюрам земным. Тринадцать долгих дней сидели в снежной пещере лётчик Масленников и штурман Падалка; они выкопали себе «нору» до самой травы и питались ею. Нередко оказывалось, что лётчики пускались в путь легкомысленно, не обеспечив себя ни запасом пищи, ни тёплой одеждой. Но постепенно, с накоплением опыта, сокращалось количество вынужденных посадок, а если уж они случались, то техника «куропаченья» повысилась настолько, что люди жили просто с комфортом. Сели мы однажды в тундре. — Приехали! — доложил я своему экипажу. — В какой ангар... — Кто будет тут хозяином «куропачьего» чума? — перебили меня товарищи. Из открытого крана под радиатором, весело журча, побежала струйка горячей воды. В снегу образовалась проталина. Медленно охлаждалось «сердце» крылатой машины. Начинался шторм. Ветер гнал по земле тонкую позёмку. Три человека сидели на земле, по которой, может быть, ещё не ступала нога человека, вдалеке от людей. Но мы уже имели «куропачий» опыт и не собирались копать снег до травы. Мы выбрали наиболее защищённое от ветра место и, начертив на нём лопатой квадрат, принялись копать яму. Яма нам нужна была для того, чтобы ветер не унёс палатку и не поддувал под её края. За работой мы хорошо согрелись, пришли, как это бывает с людьми, если они трудятся, в бодрое, даже весёлое настроение. Наши голоса далеко разносились вокруг, нарушая чуткую тишину. Затем мы укрепили палатку, разостлали на снежном полу самолётные чехлы и свои спальные мешки и разожгли примус. Он весело загудел, распространяя приятное тепло. Растянувшись возле примуса, мы почувствовали голод. — Не вредно бы теперь пообедать... — мечтательно сказал наш радист. — Кто будет главным коком «куропачьего» чума? Потянем жребий? — Не надо, — заявил бортмеханик, — имеются добровольцы. Он медленно поднялся и стал распоряжаться: перетащил в палатку продовольствие и кастрюли и начал священнодействовать. Готовил он долго и что именно приготовил — сказать трудно. Я уверен, что ни один повар не сумел бы назвать это кушанье. Рецепт его был таков. Когда снег превратился в воду и она закипела, наш «кок» всыпал в кастрюлю несколько ложек сухого молока. Затем он положил туда две плитки шоколада и две ложки сливочного масла. Постепенно мутно-белая жидкость на наших глазах превращалась в какую-то подозрительно зелёную, потом стала почти чёрной. Нас, наблюдавших голодными глазами за чародейством «кока», это обстоятельство несколько смутило. Мы даже усомнились в качестве масла, но зря: оно оказалось абсолютно ни при чём. Тщательное расследование привело к неожиданному открытию: на окраску супа повлиял олений мех, из которого были сшиты наши комбинезоны и спальные мешки. В палатке было тесно, мех сильно линял, и, пока варился обед, в кастрюлю набралось столько оленьей шерсти, что суп побурел. Тем не менее бортмеханик торжественно объявил: — Пожалуйте к столу! Мы бросились «к столу» и только тут спохватились, что есть-то нам не из чего! Кажется, всё на случай «куропаченья» предусмотрели, а вот миски забыли. Обнаружив столь досадное упущение, я молча вышел из палатки и стал искать в самолёте чего-нибудь подходящего. Мой взгляд остановился на маленьком обтекателе, прикрывающем краник. Сию же минуту я снял обтекатель и, хотя он сильно пахнул краской, с торжеством доставил его в «куропачий чум». На лице бортмеханика отразилась вполне законная досада: как это он, бортмеханик, забыл, что у него на самолёте есть такая удобная часть! А радист не растерялся и заявил, что он записывается в очередь после меня. — Ну нет! — заявил тут наш главный «кок». — Я вас знаю! Пока до меня дойдёт очередь воспользоваться этой «пиалой», вряд ли что останется в кастрюле. Поэтому я, по праву повара, снимаю первую пробу. Не теряя времени попусту, он поднёс к губам горячую кастрюлю и начал пить прямо из неё, закусывая галетами. «Полярный суп» оказался неплохим, и мы основательно подкрепились. Выразив свою глубокую признательность повару, мы, совсем как курортники, улеглись спать, упаковавшись в свои мешки. Теперь пурга могла делать что ей угодно. Так прошло три дня. На четвёртые сутки погода начала улучшаться. — Пора бы, товарищи, прикрыть наш «куропачий дворец». Но как? Бензина маловато. Без горячей воды мотор не запустишь. А в чём греть воду? Нужно не менее шести вёдер. И «куропачий совет» начал изобретать. Чайником перелили бензин из всех баков в два верхних. После этого сняли с самолёта добавочный девяностолитровый бак. Это оказалась подходящая посудина. Мы наполнили её снегом и начали подогревать паяльной лампой. Дело подвигалось очень медленно. Бак разогревался только внизу, и наши усилия шли впустую. Тогда начали изобретать дальше. Сняли с самолёта лист жести, который служил обтекателем правой стороны мотора, согнули из него противень, налили туда смесь масла с бензином, добавили тряпок и подожгли. Получился замечательный костёр. Правда, на этом костре сгорели чехол от радиатора и кожаное пальто бортмеханика, но зато снег начал топиться на славу. Не прошло и суток, как мы нагрели достаточное количество воды. Тем временем установилась идеальная погода. Воздух стал совершенно прозрачным. — Эх, и полетим мы сейчас, как ясные соколы! Не всё нам куропатками сидеть... — заявили мои товарищи, сливая воду в радиатор, но тут же осеклись: не хватило полведра! Пришлось выливать воду обратно в бак и начинать всё сначала. Наконец наступила торжественная минута. Вода опять готова. Стараясь не пролить ни капли, осторожно налили её в мотор. На этот раз хватило. У нас был с собой баллон сжатого воздуха под давлением сто атмосфер. С его помощью нам удалось быстро запустить подогретый мотор. Ни с чем не сравнима была наша буйная радость в эту минуту. Такую радость, наверное, испытывают потерпевшие кораблекрушение, внезапно увидев землю после долгих скитаний по открытому морю. Торопясь, сбивая друг друга с ног, мы бросились к своему ещё недавно такому уютному «чуму» и принялись собирать имущество. Мы сваливали его как попало в багажные ящики и пассажирскую кабину. Вслед за ящиками с продуктами туда полетели самолётные чехлы, палатка, спальные мешки, примус и паяльная лампа. Мы торопились. Каждая минута бесполезной работы мотора уменьшала запасы горючего. В первый раз после пяти суток «куропаченья» я занял своё место в самолёте и почувствовал перед собой тёплый мотор, готовый поднять нас в воздух. Едва дождавшись, пока товарищи заняли свои места, я дал полный газ, и машина легко и свободно пошла в воздух, охотно набирая высоту. — На этот раз благополучно «откуропачились», взлетели без посторонней помощи! — сказал я товарищам. — Не в первый и не в последний раз! — весело ответили они мне. И действительно, «куропачил» я немало, но всегда с огромным интересом слушал рассказы о «куропачьем житье» других лётчиков. Я заметил, что есть одно неизменно общее во всех подобных историях: никогда никто из советских лётчиков ни в каких условиях — от снежной ямы до «комфортабельного куропачьего чума» — не испытывал тягостного чувства обречённости, одиночества, не терял мужества. После каждого испытания люди ещё больше проникались желанием победить суровую, капризную природу Севера, и они добивались этого. {М. Водопьянов @ Катастрофа @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Катастрофа Меня избаловало собственное здоровье. Я слишком был уверен в своей неутомимости. Возможно даже, что в те годы мне было свойственно некоторое ухарство, пренебрежение к самому себе: я, мол, такой, что мне ничего не сделается! Было бы всё остальное в порядке, а моя личность выдержит. Я заметил, что среди молодёжи такое отношение к себе — не заботиться о своём здоровье, презрительно говорить об отдыхе — считалось чуть ли не особым шиком. Бывает, что так рассуждают и взрослые люди. Я был в их числе. Несмотря на своё действительно идеальное здоровье и огромную выносливость, я жестоко пострадал из-за самонадеянности. Мне поручили скоростной перелёт Москва — Петропавловск-на-Камчатке — Москва. Мы с бортмехаником Серёгиным должны были доставить в кратчайший срок почту в Хабаровск, Охотск, бухту Нагаева, Петропавловск-на-Камчатке и захватить оттуда письма в Москву. На всех аэродромах по этому маршруту нас должны были обслуживать в первую очередь, иметь для нас горючее, в любой момент заправить и вообще сделать всё нужное для машины. Рассчитывая маршрут перелёта, мы установили, что двадцать три тысячи километров пройдём за сто двадцать часов, если каждый день будем летать по девять часов. В такой нагрузке нет ничего неразумного. Обсуждая свои планы, мы не спали всю ночь. Днём мне пришлось как следует набегаться в поисках нужного листа целлулоида. Раздражало отсутствие ещё каких-то мелочей, столкновения с равнодушными к этим мелочам людьми. Садясь в машину, я невольно подумал: наконец-то я отдохну от всего этого в воздухе! В час пять минут ночи мы вылетели, имея на борту запас бензина до Свердловска и около ста килограммов почты. Через восемь с половиной часов полёта я, как мне казалось — совершенно отдохнувший, благополучно опустился на свердловском аэродроме. Его начальник, зная, что перелёт скоростной, сообщил, что у них всё готово: аэродром может нас выпустить хоть через полчаса. — Когда вы думаете вылететь? — спросил он. Его сообщение было так соблазнительно, что я не задумываясь ответил: — А вот позавтракаем — и отправимся. Так мы и сделали. Машина была заправлена. До Новосибирска нам должно было хватить бензина, и мы решили идти без посадки. Летели очень хорошо. Из Свердловска было сообщено в Омск, что мы на пути. Омск должен был запросить Новосибирск о погоде и, если она благоприятствует, выложить нам знаки. Подлетая к Омску, я увидел на аэродроме две длинные световые полосы. Это означало, что путь до Новосибирска открыт — погода держится. Я обрадовался: вот, думаю, значит, за один день мы пройдём три тысячи километров. И только я это подумал, как меня обдало паром. Облако пара, окружившее самолёт, закрыло землю. В моторе кипела вода. Желая спасти мотор, я его выключил. Пар немного рассеялся, видимость улучшилась, и я стал планировать на аэродром. Хорошо, что это случилось около аэродрома! Сел благополучно. Первое, что я просил сделать в Омске, — сменить шланг, который явился причиной нашей посадки, и налить воды в мотор. — Пожалуйста, — сказал я начальнику аэропорта, — сделайте это и сразу запускайте мотор. А я отдохну немного: всё же за день пролетел две с половиной тысячи километров. Чувствуется. Он обещал всё сделать. Я прошёл в лётную комнату и уснул. Примерно через два часа просыпаюсь и вижу Серёгина, который только вошёл. — Ну что, — спрашиваю, — всё готово? Можно лететь? — Куда там! — хмуро отвечает Серёгин. — Ещё не запускали. — Как так? Я побежал на аэродром. Человек тридцать рабочих тащили наш самолёт к ангару, где легче было запустить мотор. Пока они тащили, прошло часа полтора. Мотор окончательно застыл. Срочно нужна горячая вода. Тут я убедился, какая на омском аэродроме неразбериха. Вижу — таскают воду к соседнему самолёту. Спрашиваю: — Почему мне не приносят воды? — Нальём воду в этот, потом в ваш! — Но ведь вы знаете, что моя машина в скоростном перелёте! Дайте мне в первую очередь. — Ну, раз мы другой раньше начали, так уж кончим. Но тот мотор они так и не запустили. Наконец после долгой суеты всё было сделано. Вместо того чтобы пробыть в Омске час, мы потратили двадцать два часа! Дорога на Новосибирск оказалась довольно трудной: пока мы канителились в Омске, погода изменилась, начался снегопад. Но добрались всё же благополучно. В Новосибирске я попросил, чтобы мне заправили машину, и мы с бортмехаником пошли отдыхать. Отдых мы себе давали по самой жёсткой норме, особенно после задержки в Омске. Нас хорошо встретили в Красноярске и Иркутске, но везде мы слышали одну фразу: «Лучше бы вам лететь вчера. Погода начинает портиться». Эти слова, конечно, подгоняли нас. Больше всего меня интересовало состояние погоды на Байкале, потому что это самый опасный участок перелёта. Но метеоролог в Иркутске успокоил меня: были сведения, что над озером стоит безоблачная погода. Это меня обрадовало, хотя опасение, что циклон, о котором все говорили, догонит нас, не оставляло меня. Мы поспешили покинуть Иркутск. Видимость была неважная, но всё же, когда я взял направление на Байкал, с правой стороны была видна река Ангара. К великому сибирскому озеру я вышел на три — четыре километра левее устья Ангары. В этом районе горы высокие. Посмотрел на альтиметр — высота восемьсот метров. Стал пересекать Байкал по компасу. Видимость на Байкале действительно была хорошая. Берег, который я только что перелетал, резко выделялся своими возвышенностями. Через несколько минут самолёт сильно качнуло. Я догадался, что близок противоположный берег. Повернул налево. С правой стороны открылась большая, хорошо освещённая станция... Всё это происходило ночью 13 февраля, а утром 16 февраля я как бы проснулся. Голова забинтована... Что случилось? Где я нахожусь? Мне отвечает больничная сестра: — Вы потерпели аварию на Байкале и находитесь в верхне-удинской железнодорожной больнице. Я спросил о Серёгине. Мне сказали, что он здесь же. Я продиктовал сестре телеграмму: «Потерпел аварию на Байкале. Получил незначительное ранение. Прошу дать распоряжение иркутскому управлению о выделении мне самолёта для продолжения полёта на Камчатку». Сестра записала телеграмму, но, конечно, не отправила. Она знала, что иногда люди после сильного шока не чувствуют острой боли и не могут оценить всю плачевность своего положения. Так первое время было со мной. Постепенно со слов людей и по собственному состоянию я начал понимать всю нелепость своих надежд на продолжение полёта. Вот что рассказала мне сестра: — Четырнадцатого февраля в два часа ночи вы были доставлены в нашу больницу в полусознательном состоянии. Доктор приказал раздеть вас. «Что вы делаете? — спросили вы. — Мне ведь нужно лететь!» — «Сейчас переоденем, и полетите». Вы отвечали на вопросы вполне сознательно, но всё же спутали свою фамилию с фамилией механика и назвали себя Серёгиным. Потом поправились и сказали, что вы Водопьянов. Рассказали о себе и назвали вашу должность. Врачи обнаружили ряд кожных рваных ран на голове, из которых четыре были весьма серьёзны, перелом нижней челюсти в области подбородка, семь выбитых зубов и большую рану на подбородке. Надбровные дуги были порезаны, видимо, очками, разбитыми во время аварии. Обе брови глубоко рассечены. Ещё глубже рана на переносице. На все эти повреждения врачи наложили около тридцати швов... Позднее, когда меня уже перевезли в Москву и сдали в Протезный институт на «полный капитальный ремонт», я узнал о своей аварии ещё более подробно. Из материалов аварийной комиссии было видно, что, упав на Байкале, самолёт сначала коснулся льда носками лыж и пропеллером (это говорит о том, что самолёт шёл к земле под большим углом). После этого ломавшийся самолёт прочертил след длиной около двадцати метров. Предполагали, что дело было так: от сильного удара я разорвал ремни и вылетел из кабины. Упал я на торосистый лёд. Через некоторое время мороз остановил кровотечение и привёл меня в неполное сознание. Я будто бы встал, подошёл к самолёту, вытащил из-под обломков своего бортмеханика, оттащил его на четыре метра от самолёта и посадил. Всю эту картину восстановили по следам. Что было дальше, никому не известно. В восемь часов утра работники транспортного отдела заметили меня со станции Мысовой. Меня обнаружили бродящим около самолёта с окровавленным лицом и обмороженными руками. Когда я увидел подходивших ко мне железнодорожников, то попросил развести огонь и дать папиросу. Мне дали папиросу, я положил её в карман и попросил другую. Эту я тоже положил в карман и затем потерял сознание. В чём же всё-таки была причина катастрофы? Очевидно, над Байкалом сказалось моё сильное переутомление, и я на короткое мгновение потерял сознание. Неуправляемый самолёт перешёл в пологий штопор, из которого без мотора не выходят: он штопорит до земли. Надо думать, что я очнулся и дал полный газ. Этим я вывел машину из штопора, перевёл в пике. Потом стал выводить из пике, но высоты не хватило, и самолёт винтом и концами лыж ударился в лёд. Вот что случилось из-за самой обыкновенной человеческой усталости, из-за переоценки сил. Долго, несмотря на то что меня хорошо подлечили, я чувствовал себя неважно: мучила мысль о разбитой машине, о не доведённом до конца полёте. Я решил повторить его, стал просить новый самолёт. Мне уже было разрешили возобновить прерванный маршрут, но тут случилось событие, всколыхнувшее всю страну: во льдах Чукотского моря раздавило пароход «Челюскин». Все моряки, все лётчики мечтали только об одном: принять участие в спасательной экспедиции. Мечтал об этом, конечно, и я. Свой полёт, думалось мне, я всегда успею повторить. А сейчас мой опыт работы на Севере может пригодиться для спасения людей. И я подал заявление о зачислении в экспедицию. Пароход раздавлен льдами {М. Водопьянов @ Плавание «Челюскина» @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Плавание «Челюскина» Раньше, когда ещё не были освоены северные моря, для того чтобы попасть из Архангельска или Мурманска во Владивосток, на Камчатку или Сахалин, нужно было пройти длинный путь по чужим морям, заходить в иностранные порты — брать уголь и пресную воду. Царское правительство пользовалось этим неудобным южным путём, хотя в России был свой путь, более короткий, — путь по северным морям. До Октябрьской революции ни один пароход не проходил по северному маршруту за одну навигацию. abu Ведь северные моря всегда забиты льдом, их считали непроходимыми, и даже не пытались изучать. Только наша партия и правительство занялись освоением этого трудного пути. В Москве было создано Главное управление Северного морского пути. По всему побережью Северного Ледовитого океана и на его островах стали строить научные станции, чтобы следить за погодой, изучать характер и движение льда, проводить другие научные наблюдения. В 1932 году отправился в рейс ледокол «Сибиряков». Огромные трудности встретились ему на пути. На последнем участке похода во льдах он потерял винт. Но моряки не растерялись. Они поставили паруса и, с их помощью выйдя в открытое море, благополучно прибыли во Владивосток. Таким образом, «Сибиряков» впервые прошёл Северный морской путь за одну летнюю навигацию. Это была огромная победа, но на ней не остановились советские люди. Нельзя было сказать, что Северный морской путь освоен, нужно было пройти ещё не один раз с запада на восток и с востока на запад. И вот в 1933 году из Ленинграда по маршруту «Сибирякова» вышел ледокольный пароход «Челюскин». Первые тяжёлые льды в Карском море повредили ему носовую часть, но эти раны скоро были залечены, и пароход двинулся дальше. В штормовую погоду «Челюскин» прошёл море Лаптевых и Восточно-Сибирское. Везде тщательно промерялись глубины, изучались и вода, и лёд, и воздух — состояние погоды. Велись всесторонние научные наблюдения. Перед экспедицией стояло ещё одно задание — доставить на зимовку острова Врангеля новую партию научных работников. Наконец в конце сентября с парохода увидели остров, но подойти к нему и высадить зимовщиков помешал старый лёд, через который не смог бы пробиться даже самый сильный ледокол. Ничего не оставалось, как следовать своим путём во Владивосток. Впереди было коварное Чукотское море. Там «Сибиряков» потерял винт. Когда «Челюскин» вошёл в воды Чукотского моря, оказалось, что девять десятых его поверхности покрыто льдом. Пароход пробивался, получая повреждения, но люди быстро исправляли их: надо было спешить, нельзя было терять ни одного дня — уже кончалось короткое арктическое лето. Вскоре вода между старыми льдинами начала покрываться молодым льдом. Море затягивалось сплошной массой. Движение «Челюскина» замедлялось. Лётная разведка показала, что всего в пятнадцати милях впереди есть чистая вода, откуда нетрудно попасть в Берингов пролив, но выбраться изо льдов «Челюскин» уже не мог. Он не столько расталкивал льды, сколько вместе с ними в дрейфе медленно продвигался обратно на запад. Безуспешно стремился пробиться к «Челюскину», ледокол «Литке», вышедший на помощь, несмотря на множество полученных им самим повреждений. «Челюскин» вмерзал всё сильнее и сильнее. Так прошёл ноябрь, декабрь, январь и часть февраля. Уже кончалась долгая полярная ночь, и стало проглядывать солнце. Льды пошли словно приступом на судно. Короткий день и всю долгую ночь слышались далекие, как пушечная канонада, удары, раздавался скрежет: это сталкивались и громоздились друг на друга гигантские ледяные поля. Весь корпус корабля содрогался от напряжения, и люди прислушивались к громам разбушевавшейся стихии. Бороться с ней было уже невозможно. На пароходе несли бдительную вахту, наблюдая за ветром и состоянием льдов. Между членами коллектива заранее распределили обязанности на случай катастрофы, заготовили аварийный запас. Вечером 12 февраля ветер усилился. Грозные глыбы атаковали корабль. Всё возрастал грохот наступающих льдов. Целую ночь неумолимый враг двигал один за другим огромные ледяные валы. Казалось, из последних сил пружинила металлическая обшивка судна... Наступило такое же бурное утро. И вот ровно в полдень огромный ледяной вал, возвышавшийся около борта, ринулся на корабль, льды прорвали подводную часть. Вода хлынула в машинное отделение. «Челюскин» был обречён. Стихия победила. Жизнь корабля измерялась часами. Капитан приказал людям выгружаться на лёд. Быстро, чётко, как будто всю жизнь только этим и занимались, люди начали переправлять на лёд свой аварийный запас. Ни один человек не ушёл с поста, не оставил погружающейся в воду палубы. Были перерублены все канаты, крепившие стройматериал и другие грузы, с тем расчётом, что они всплывут после погружения корабля. Но вот нос парохода стал уходить в воду, покрылась водой верхняя палуба. Тогда раздалась команда: — Все на лёд! Через секунду, после того как последним сошёл капитан, высоко поднялась корма. Показались руль и винт. С грохотом покатился отвязанный груз, и всё заволокло густым дымом. Когда дым рассеялся, «Челюскина» уже не было. Сомкнулась груда раскрошенных льдов. На льду остались сто четыре человека. {М. Водопьянов @ На помощь! @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } На помощь! Вся страна была взволнована сообщением о гибели парохода «Челюскин», о том, что сто четыре советских человека стали пленниками льдов сурового Чукотского моря. Партия и правительство вынесли решение мобилизовать все силы и средства, чтобы вырвать людей из ледяного плена. Была образована специальная правительственная комиссия. Её председателем был Валериан Владимирович Куйбышев. Комиссию засыпали просьбами: все хотели принять участие в спасательной экспедиции. Писали рабочие, студенты, служащие, журналисты, моряки, а особенно много, конечно, лётчики. В это время я готовился повторить свой перелёт Москва — Камчатка, который был так неприятно прерван на Байкале. Самолёт был уже готов: отеплён, оборудован приборами для слепых полётов; трубки указателя скорости и других приборов подогревались током от аккумулятора; были установлены добавочные баки для горючего. Чем дольше я обдумывал условия полёта за челюскинцами, тем больше приходил к убеждению, что моя машина неплохо для этого приспособлена. Потом я стал соображать, насколько я сам гожусь для столь ответственного дела. Правда, в Арктике мне летать не приходилось, но зато я порядочно поработал на Дальнем Севере: летал на Сахалин, над тундрой и тайгой, туманным Охотским морем и бурным Татарским проливом. Условия полёта там были весьма сходны с арктическими. Тщательно обсудив всё сам с собой, я решил просить правительственную комиссию разрешить мне лететь на помощь. Путь к лагерю челюскинцев лежал через высокие горные хребты, через огромные пустынные пространства, где сотни километров отделяли один населённый пункт от другого. Никто ещё не летал в этих местах зимней порой. Я изучал карту, составлял десятки планов и с волнением ожидал ответа на мою просьбу. В любую минуту я был готов сесть в свою машину и взять курс на северо-восток. Туда, к лагерю отважных людей, уже помчались десятки нарт с продовольствием, устремились ледоколы, полетели самолёты. Вся наша огромная страна жила думой о челюскинцах. Нетерпение просто сжигало меня. Однако люди более умные, опытные и сильные волей дали мне с самого начала большой урок выдержки, который я запомнил на всю жизнь. К моей великой радости, мне разрешили принять участие в спасательной экспедиции. Меня принял председатель правительственной комиссии товарищ Куйбышев. — Покажите, — сказал он, — какой вы наметили маршрут. Я доложил свои планы и добавил, что готов прямо отсюда, из кабинета, ехать на аэродром. — Нет, — сказал Валериан Владимирович, — вы из Москвы поедете поездом в Хабаровск. А свой самолёт разберёте и погрузите на платформу. Я растерялся. Как же так? Люди томятся в ледяном плену, ждут помощи, каждый день дорог, а я, лётчик, поплетусь поездом! Всё это в самом сбивчивом виде я попытался изложить товарищу Куйбышеву. Но он заранее предвидел мои возражения и спокойно предложил мне: — Подсчитайте, каким путём вы скорее достигнете цели. Сейчас зима, дни короткие. Вы полетите на восток — стало быть, ещё более укоротите для себя день. Больше одного участка пути вы за день не осилите. А участков примерно десять. Поезд же до Хабаровска идёт девять суток. Кроме того, вас может остановить погода, а поезд она не остановит. — Я хотел лететь и день и ночь... — пытался возразить я. — Этого мы вам не разрешаем, — твёрдо остановил меня Валериан Владимирович. — Надо рассчитывать силы, не торопитесь! — тепло, дружески посоветовал мне на прощание товарищ Куйбышев. — Арктика не прощает оплошности. Когда соберёте свой самолёт в Хабаровске, опробуйте его в воздухе, проверьте всё хорошенько. Не рискуйте, действуйте наверняка. Помните: многое зависит лично от вас, от вашей выдержки. Эти слова я часто вспоминал потом во время полёта, помню их и сейчас, как будто слышал вчера... Когда я вылетел из Хабаровска в Николаевск-на-Амуре по отлично знакомой мне трассе, в пути меня застал снег. Видимость ухудшилась. Я вспомнил слова товарища Куйбышева и спросил себя: не рискую ли я? И вернулся в Хабаровск. Лётчики и механики с удивлением смотрели на меня, когда узнали, что я вернулся из-за непогоды. Они хорошо помнили, что такого случая со мной ещё не бывало. И тогда я им рассказал о прощальном разговоре с председателем комиссии. Переждав, я быстро нагнал время; полетел в Николаевск, оттуда в Охотск, затем в Гижигу, Каменское, Анадырь. Там меня ждало жестокое испытание: пришлось шесть суток выжидать погоды. Несколько раз я думал сорваться с места, но меня останавливал всё тот же дружеский и строгий наказ. Из Анадыря надо было перелететь в Ванкарем. Они разделены высоким Анадырским хребтом. Я знал, что кое-кто из лётчиков несколько раз пытался взять хребет, но из-за плохой погоды в горах был вынужден идти в обход, а это увеличивало маршрут ровно вдвое. Наконец в Анадыре погода улучшилась, а в Уэлене в это время поднялась пурга — значит, в обход лететь нельзя. Сколько дней ещё придётся ждать хорошей погоды, неизвестно, и я решил попытать счастья — махнуть через хребет. Не теряя времени, поднимаюсь в воздух и беру курс на Ванкарем. Через час впереди показались горы. Иду к ним, постепенно набирая высоту. Наконец хребет под самолётом. Горы здесь, как сказочные башни, своими огромными шпилями тянутся высоко в небо. «А что, если остановится мотор? — промелькнуло у меня. — Ведь сесть-то негде. Не рискую ли я?» Пришлось взвесить все «за» и «против». «Погода в горах прекрасная, — рассуждал я. — Пролетели уже несколько тысяч километров — мотор тянул хорошо. Так неужели он не проработает ещё несколько минут, которые нужны для того, чтобы оставить хребет позади?» Всё говорило за то, чтобы идти вперёд, и я продолжал путь. Хребет оказался не таким уж страшным, как о нём говорили. Через двадцать минут я миновал его и вышел к Чукотскому морю, скованному льдами. Под нами — пологий берег. Но где Ванкарем? Вправо лететь или влево? На этот немой вопрос некому было ответить. Делая круг за кругом, я стал снижаться, стараясь по карте определить своё местонахождение. Вдруг бортмеханик толкнул меня в плечо и указал вниз. Я думал, он предлагает мне сесть, но, присмотревшись внимательней, увидел: по берегу на собачьих нартах едут люди. Я очень обрадовался: в крайнем случае я сяду около них и спрошу, где Ванкарем. Но сесть не так просто — для посадки нет подходящего места. Я стал соображать, что делать дальше. Пролетел над людьми бреющим полётом. Они дружно махали мне руками — видно, приветствовали «воздушного каюра». Спасибо, но мне-то от этого не легче — мне надо знать, в какую сторону лететь. Я ещё раз пролетел над ними, стараясь разглядеть, что это за люди. Одеты все в кухлянки — значит, чукчи. А куда едут — на базу или обратно, неизвестно. Тогда я решил сбросить вымпел с запиской. Может быть, среди них найдутся люди, которые смогут прочесть по-русски; они укажут, куда лететь. Минут через пять вымпел был сброшен. Пока я делал круг, люди успели прочитать записку и дружно замахали руками в одном направлении, указывая мне путь на восток. Я сразу понял и в благодарность покачал машину с боку на бок, как у нас говорят лётчики — помахал крыльями. Люди, которые указали мне путь, были челюскинцы, их уже успели спасти; они ехали в Уэлен. Не успел я сесть в Ванкареме, как сразу же решил лететь в лагерь. Пока бортмеханик освобождал машину от лишнего груза, лётчик Бабушкин, который был комендантом аэродрома, сказал мне, каким курсом я должен лететь в море. — Через сорок минут, — пояснил он, — ты увидишь на горизонте чёрный дым — это в лагере жгут костры. Чтобы взять больше людей из лагеря, я оставил бортмеханика на берегу. От Хабаровска до Чукотского моря я пролетел больше пяти тысяч километров, но они не запомнились мне так, как этот короткий, в сто пятьдесят километров, путь к лагерю. От края до края горизонта я видел только нагромождение льдов. Я внимательно смотрел вперёд, стараясь увидеть чёрный дым. От сильного напряжения уставали глаза, они слезились, горизонт становился мутным. Протру глаза, дам им немного отдохнуть и опять смотрю вперёд. Ровно через сорок минут немного правее курса показался чёрный дым. Я даже закричал «ура» от радости. И вот подо мной лагерь. Я сделал над ним круг. Между ледяными глыбами, которые часто передвигаются с места на место, угрожая раздавить людей, стояли маленькие палатки. В стороне лежали две шлюпки, снятые с парохода на всякий случай. А на вышке развевался красный флаг, особенно выделявшийся на белом фоне. Через несколько минут я благополучно посадил самолёт на крохотную площадку и, улыбаясь, крикнул: — Кто следующий полетит на берег? Прошу на самолёт! Меня окружили товарищи. — Мы знаем, — сказал радист Иванов, — что вы к нам прилетели из Хабаровска, — а сам не спускает с меня глаз. Смотрю — ещё подходят челюскинцы и, так же как Иванов, со всех сторон внимательно осматривают моё лицо, и так близко, что я сначала думал, что они хотят со мной целоваться. Я уже приготовил свои объятия, но оказалось совсем не то. Один из челюскинцев не выдержал и спросил: — Верно, что у вас, товарищ Водопьянов, золотая челюсть? — Как это — золотая челюсть? — изумлённо спросил я. — Нам товарищ Бабушкин сказал, что вам при аварии на Байкале раздробило челюсть, а кто-то добавил, что вам сделали золотую. — Вас просто разыграли, — улыбаясь, ответил я. ...В этот же день я сделал два рейса и вывез со льдины семерых. На другой день утром мы вылетели сразу на трёх самолётах: Молоков, Каманин и я. Это был последний рейс. В лагере оставалось шесть человек и восемь собак. Каманин взял на борт одного челюскинца и всех собак, Молоков — двух челюскинцев и вещи; я взял троих. Пока первые два самолёта поднимались в воздух, я заметил — что-то торчит из-под снега. Толкнул ногой — два пустых чемодана. Решил взять: найдутся хозяева — спасибо скажут. И в самую последнюю минуту за торосами я увидел ещё что-то — оказалась целая груда тёплого белья, пар сто. Решил и это взять. Не оставлять — так ничего не оставлять. Когда мы поднялись, Кренкель попросил меня сделать последний круг над лагерем, где среди пустых палаток гордо развевался красный советский флаг. Через сорок минут мы опустились в Ванкареме. Сколько было радости, трудно передать. Кренкель вышел из самолёта и начал щупать землю. — Как я по тебе соскучился, — сказал он, — родная моя земля! Кто-то из товарищей крикнул: — Это ещё не земля, а лёд! — Как, я на льду? — испугался Кренкель и побежал на берег. Сто четыре отважных полярника были выхвачены из ледяной пасти, готовой ежеминутно разомкнуться и поглотить их лагерь. 13 апреля — ровно через два месяца после гибели парохода — все члены экспедиции были спасены. abu abu abu abu {М. Водопьянов @ "Как в чудесной сказке..." @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } abu Как в чудесной сказке, люди из лагеря челюскинцев были перенесены по воздуху на твёрдую землю. На другой же день члены Политбюро вошли с ходатайством в правительство учредить звание Героя Советского Союза и присвоить его семёрке лётчиков, которая спасла челюскинцев: Ляпидевскому, Леваневскому, Молокову, Каманину, Слепнёву, Водопьянову, Доронину. Это была огромная честь и счастье. Это говорило о всенародном признании успехов нашей авиации и лётчиков; а что признание действительно всенародно, мы убедились во время нашего пути в родную Москву. Эти дни никогда не забудет ни один из членов коллектива, возвращавшегося из далёкого Чукотского моря в столицу нашей Родины. Шестьдесят семь дней длилось путешествие, и не было часа, чтобы советские люди не дарили любовью и приветом завоевателей Арктики. Ещё на побережье Чукотского моря немногочисленное население полуострова устроило челюскинцам самую горячую встречу. А между тем чукчи сами оказали неоценимую помощь делу спасения лагеря. Они помогли создать авиабазу в Ванкареме, перебрасывали туда бензин на своём первобытном транспорте — ездовых собаках. На нартах чукчей некоторые из спасённых были переправлены из Ванкарема в Уэлен. И, когда теперь чукчи выражали своё восхищение подвигом челюскинцев, те, в свою очередь, сердечно благодарили их. Мы, лётчики, просто многим обязаны чукотскому населению: если бы не его помощь, то не знаю, как бы справились мы со своей задачей. Вот это ощущение единства с народом, сознание общности наших целей и радость победы и были замечательны в те дни. abu Когда наш пароход подошёл к Владивостоку, нас встречали сотни тысяч людей. Как снег на голову, откуда ни возьмись, на палубу посыпались белые душистые ландыши: их метко сбрасывали встречавшие челюскинцев самолёты, приветственно покачивая крыльями. Казалось, что спасению советских людей радуются и земля и небо. А потом начался, уже по рельсам, путь в Москву. От Владивостока до Москвы сто шестьдесят остановок — сто шестьдесят митингов. Где бы мы ни останавливались, в любое время дня и ночи поезд встречали колхозники и горожане со знамёнами и цветами, везде просили задержаться и рассказать обо всём, как жили на льдине; как спали, чувствуя под собой зловещее шуршание и треск готовых разойтись льдов; как пришлось сделать тринадцать аэродромов и как они по очереди ломались; как никто из челюскинцев не хотел улететь со льдины первым... Просили показать номера стенной газеты «Не сдадимся!». На одной станции поезд не остановился, но шёл очень тихо. Рядом с вагоном бежала старушка. В руках она держала узелок и кричала: — Детки, что же вы не остановились? А я вас ждала, вам пирожочков испекла! Челюскинцы не раз смотрели смерти в глаза. Ни один мускул не дрогнул на их лицах. А когда увидели такую встречу, слёзы навернулись на глаза. Мы несли вахту встреч до самой Москвы. Дежурили два челюскинца и один лётчик — Герой Советского Союза. Помню, только кончилось моё дежурство — поезд подъехал к Омску. Большой город, там организован митинг. Надо выходить. Все уехали на площадь, где собрался народ. В нашем вагоне остались только я и двое проводников. Я сплю, и вдруг на перроне появились партизаны — те, что защищали молодую советскую власть от белогвардейцев в гражданскую войну. Проводники меня разбудили: — Давай принимай народ! Партизаны вручили мне огромные торты, на которых кремом было написано: «Привет челюскинцам и героям-лётчикам!». abu Потом подают что-то тяжёлое. Оказалось — два жареных поросёнка... На всём пути нас просто заваливали цветами, всяческой старательно приготовленной едой и трогательными подарками собственного изделия — «на память». Наконец 19 июля мы в Москве! По улице, усыпанной цветами, мимо тысяч улыбающихся лиц, машущих рук мы едем на Красную площадь, где нас встречают члены правительства во главе с товарищем Сталиным. abu abu Тогда мне казалось, что я нахожусь на какой-то необыкновенной высоте. Пришёл я в себя, когда уже был на трибуне Мавзолея. По площади нарядными колоннами шли москвичи. Они приветствовали челюскинцев и лётчиков. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Когда я думал о высокой чести носить звание Героя Советского Союза, я всегда размышлял так: ни в какой другой стране мира награда так не выражает чувства народа, как в нашей стране, потому что ни в какой другой стране пожелания народа не исполняются так точно и свято, как у нас. И поэтому каждый человек, которого наше правительство отметило наградой, должен ценить её, как доверие великой партии, правительства и чудесного нашего народа. Северные встречи {М. Водопьянов @ Авиапионеры Севера @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Авиапионеры Севера Встретился я как-то в городе Нарьян-Маре с двумя лётчиками — Сущинским и Клибановым. Оба они только год работали на Севере, но трудились не за страх, а за совесть и с большим жаром рассказывали мне о своих полётах. Эти рассказы я помню до сих пор, хотя наша встреча произошла около двадцати лет назад. Мне понравилось в них упорное желание победить суровую арктическую природу и твёрдое стремление служить людям, живущим в этих условиях. Итак, это было давно. Для Ненецкого национального округа только что были приобретены два первых самолёта. Один был поручен Сущинскому, другой — Клибанову. До тех пор авиасвязи в этих краях не было. Значит, не было и специальных полётных карт — никто не наблюдал и не изучал эту землю с воздуха. Мало того: даже обыкновенные географические карты, которые тоже могут служить лётчику, и те были неточны. Между тем Ненецкий национальный округ не такой уж маленький. Он даже больше некоторых европейских государств и тянется с востока на запад целых девятьсот километров. Поэтому-то здесь и была так важна авиация. Дорог здесь в те времена почти не было. Люди тратили недели, чтобы добраться из одного населённого пункта в другой на оленях или собаках. Между отдельными пунктами связь существовала только четыре месяца в году, когда тундру сковывал сильный мороз. С апреля по ноябрь люди были отрезаны от мира. И вот в такой край дали назначение советским лётчикам. Они знали, что тундра, над которой им предстоит летать, населена людьми, долгие годы терпевшими от царского правительства тягостные унижения. Ненцев презрительно называли обидными кличками: «самоеды», «дикие»... Никому не было дела до того, как живёт этот народ. В разбросанных по тундре стойбищах жили отважные охотники, рыбаки, оленеводы, искусные резчики по кости. К ним наезжали только алчные купцы, чтобы за бесценок выманить дорогие меха, замечательные изделия из моржовой кости. В тундру не приезжал ни врач, ни учитель. Ненецкие чумы обогревались кострами. Эти дымные, грязные жилища кишели насекомыми. Советская власть стала поднимать народ к новой жизни. Лётчики, которые должны были первыми служить ненецкому населению, отлично понимали, что им придётся не только летать, но и нести на крыльях своих самолётов эту новую жизнь. Казалось бы, что особенного — доставить в какой-нибудь населённый пункт почту или привезти врача! Лётчики гражданской авиации, выполняющие эту работу, зовут себя в шутку просто «извозчиками». Однако в тундре и почта и врач были происшествиями огромной важности, а появление самолёта — просто историческим событием. Первое время Клибанову и Сущинскому пришлось перенести немало трудностей — сказалось незнание северных условий. В тундре, например, оказалось совершенно негодным лётное обмундирование. Но это было легко исправить: они быстро перешли на национальную ненецкую одежду — влезли в меховые малицы, брюки и пимы. В первую очередь решено было проложить трассу из Нарьян-Мара в Пешу. До сих пор здесь никто ещё не летал. Решили вылететь сразу на двух самолётах «У-2», чтобы в случае чего оказать друг другу помощь. Тут в дело ввязалось маленькое «но»: самолёта два, лётчика два, а бортмеханик один! Естественно, что справиться ему трудно. Ангара нет, маслогрейки нет и вообще, кроме огромного желания поскорее открыть первую линию Нарьян-Мар — Пеша, ничего нет. Начали запускать моторы. Механик запустит один мотор и займётся другим. В это время первый остановится. Бросится к первому — остынет второй. А январский день маленький: не успеешь оглянуться — уже темно. Три дня бились, так ничего и не добились. Решили, что первым вылетит тот, чей мотор раньше запустится, а бортмеханик, наладив другой самолёт, пойдёт со вторым лётчиком вдогонку. Первым в воздух ушёл Сущинский. Скоро он попал в плохую погоду и вернулся предупредить товарищей, чтобы они не вылетали. Но было уже поздно — Клибанов улетел. Клибанов вместе с механиком некоторое время шёл вдоль реки Печоры и скоро вышел в тундру. «Так вот она какая! — думал он. — Ровно. Снег. Сплошная посадочная площадка, но никаких признаков жизни. Уж лучше такой посадочной площадкой не пользоваться!» Но вышло иначе. Появилась дымка, видимость настолько ухудшилась, что пришлось идти по приборам. Вдруг самолёт сильно подбросило вверх — начался шквал. Вокруг совсем ничего не видно, лететь невозможно. Отказал указатель скорости. Кое-как удалось сесть. И сели крепко: четверо суток крутила такая пурга, что кругом было темно. Ветер так рвал, что угрожал поломать самолёт. Мороз стоял сорок восемь градусов. В эти дни «куропачьего чума» сказалась вся неопытность новичков. Аварийный паёк состоял из трёх плиток шоколада и двух пачек печенья. Четверо суток, не вылезая из самолёта, питались этим пайком. На пятые сутки, когда пурга наконец утихла, «пленники» с трудом вылезли из занесённой снегом машины. Тут выявилось новое упущение: забыли лыжи. А без них по глубокому снегу не сделаешь и шагу. Кругом летали куропатки, но не было ружей — пришлось оставаться голодными. Кустарник не желал загораться, хотя в чумах у ненцев он прекрасно горел. Мороз стал несколько мягче — градусов двадцать пять, но лётчики не чувствовали облегчения. Пробовали и в самолёте сидеть, и под самолётом, и рыли яму в снегу — всё равно было холодно. Спас их вылетевший на розыски Сущинский. Вернулись в Нарьян-Мар, и началось всё сначала. Второй рейс был удачнее. Когда самолёты приземлились в Пеше, там поднялся страшный переполох. Всё население выбежало навстречу воздушным гостям. Люди, видевшие самолёт впервые, не верили, что лётчики прилетели из Нарьян-Мара за два часа сорок минут. Какое было ликование, какой восторг! В дальнейшем Сущинский и Клибанов так наловчились летать, что вынужденная посадка, даже в плохую погоду, считалась позором. Мне тоже много приходилось летать в этих местах, и я хорошо понимал, какие трудности испытывали пионеры Севера. Но зато как приятно летать над тундрой в хорошую погоду! Смотришь вниз — и кажется, будто летишь над облаками. Внизу изредка мелькают чумы. Ненцы-оленеводы при звуке мотора выходят посмотреть на самолёт. Стоит же только сесть близ чума, как попадаешь во власть гостеприимных хозяев. Они прямо-таки не знают, как лучше принять дорогих гостей. Подают лакомое блюдо — сырую оленину в мороженом виде; в знак особого уважения хозяин предлагает тебе расколотую кость ноги оленя с мозгом. Действительно вкусная вещь! Ненцы очень любознательны. Их страшно интересовало, например, почему самолёт тяжёлый, а летает. И вот, сидя с мозговой костью в руках, растолковываешь им теорию авиации и прочие премудрости. Среди молодёжи уже немало желающих пойти учиться на пилотов и техников. Сейчас на Севере появилось много лётчиков и механиков. В нашей стране от ненца-кочевника до пилота — один шаг. Теперь и на Севере летают так же свободно, как в любой части нашей необъятной Родины. {М. Водопьянов @ Не везёт! @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Не везёт! Управление Гражданского воздушного флота поручило лётчику Скородумову доставить в Москву начальника экспедиции с острова Вайгач. Дело было в апреле. Оба участника перелёта — и лётчик и бортмеханик — имели весьма смутное представление о том, как нужно летать на Севере. Из Москвы они благополучно долетели до Архангельска, затем до Усть-Цильмы. Всё шло хорошо. В Архангельске опытные люди посоветовали им взять на борт радиста, что они и сделали. Оставалось лететь всего восемьсот километров. Запас бензина был на полторы тысячи километров, Перед последним этапом перелёта, в Усть-Цильме, устроили совещание экипажа. Лётчик настаивал на том, чтобы максимально разгрузить машину. Однако запасного бензина он лишаться не хотел. В воздухе было всего три градуса мороза. Это подсказало «опытным полярникам» решение: чтобы облегчить машину, они выгрузили в Усть-Цильме всё своё полярное обмундирование. Машина оставалась тяжёлой. Тогда подсчитали: «До Вайгача всего восемьсот километров. Сегодня будем на месте, переночуем, а завтра вернёмся обратно», и... оставили на аэродроме свой месячный запас продовольствия. Полетели налегке. Бортмеханик — в кожаных ботинках и крагах. Радист — в кожаных сапогах. Лётчик — в торбасах, тоже кожаных. Взяли только два килограмма печенья и примерно столько же копчёной колбасы и полетели. По пути на Вайгач, недалеко от Хайпудырской губы, самолёт попал в первую полосу тумана, заставившую его снизиться, а затем сесть. В течение получаса, не выключая мотора, лётчик ждал, пока туман рассеется. Горизонт действительно прояснился, и он полетел дальше. Удачный способ «борьбы» с туманом окрылил путешественников, и когда минут через сорок они снова попали в туман, то уже смело уселись и, не выключая мотора, опять стали ждать, когда наладится погода. На этот раз ждать пришлось пятьдесят минут, и опять-таки всё обошлось благополучно. Правда, стартовали с трудом, но всё же полёт продолжили. Пересекли Хайпудырскую губу. Опять туман. Это была уже не скоропреходящая полоса, а сплошной туман, который на Севере несёт с собой пургу. Пурга не заставила себя ждать, и самолёт засел основательно. Пока совещались и спорили о том, что делать дальше, пурга разыгралась. В десяти шагах ничего не было видно. Бензин на исходе, мотор нужно выключать. На это было очень трудно решиться, так как все трое прекрасно понимали, что своими силами запустить мотор им не удастся. Но делать нечего — выключили. Пурга свирепствовала трое суток. Всё это время никто не мог и нос высунуть: сидели в тесной кабине самолёта скорчившись, прижавшись друг к другу. На четвёртые сутки, когда стихла пурга, ударил тридцатиградусный мороз. А «полярники» одеты почти по-летнему! Видят — надо что-нибудь предпринимать, иначе дело плохо. Стали копаться в грузе, предназначенном для зимовщиков острова Вайгач. Нашли бинты. Законопатили ими все щели в фюзеляже, обернули застывшие ноги. Но от этого теплее стало ненамного. Тогда бортмеханику пришла в голову счастливая мысль — отапливать кабину примусом. Попробовали — вышло. За находчивость бортмеханика единогласно избрали завхозом. Голод уже серьёзно давал себя чувствовать, а запасы продовольствия были очень скромны. Сколько придётся просидеть на месте, не знал никто. Дневной рацион равнялся четырём печеньям и кусочку колбасы. Целые сутки бились, чтобы запустить промёрзший моторчик рации. На пятые сутки позывные услышал ледокол «Красин» и сообщил, что выходит на помощь. Это сообщение настолько обрадовало невольных зимовщиков, что они на радостях съели половину скудного запаса продовольствия. После радостного разговора «Красин» молчал четыре дня. Потом сообщил, что сам выйти не может. Помощь же будет организована на собаках из ближайшего населённого пункта — посёлка Хабарово. Мороз с каждым днём увеличивался, а надежды уменьшались. Лишь на десятый день бортмеханик услышал отдалённый собачий лай. Когда он сказал об этом, лётчик молча указал пальцем на лоб. Тем временем бортмеханик с радостным криком: «Собаки!» — вылез из кабины. Лётчик тяжело вздохнул и сказал радисту: — Один готов... Но в следующую минуту они оба услышали звонкий собачий лай: упряжка подошла вплотную к самолёту. Голодных, замёрзших людей отогрели, накормили, откопали занесённый снегом самолёт. Полдня грели мотор примусами, запустили и полетели снова. На этот раз в самолёте оказался ещё один пассажир. Это был участник спасательной экспедиции, который попросил взять его на Вайгач. В кабине, рассчитанной на одного человека, должно было поместиться трое. Решили выбросить радио, не брать с собой продуктов и потесниться. «Ерунда! — сказал лётчик. — Лететь всего полчаса. Не отказать же человеку, спасшему нам жизнь!» Расчёты не оправдались. Пролетели не полчаса, а сорок минут, но зимовья не видно. Как всегда на Севере, погода начала неожиданно портиться. Спустился густой туман, ничего не видно. Бортмеханик кричит лётчику: — Давай возвращаться обратно! Тот, надеясь на такое же резкое улучшение погоды, продолжал вести машину вперёд. Вдруг вся машина задрожала от сильного удара. За ним последовало несколько других, и машина остановилась. Оказалось, зацепили за снег, разбили костыльную лыжу. Что делать? Вокруг такой туман, что на расстоянии пяти метров ничего не видно. Умудрённые опытом первой встречи с туманом, «полярники» решили отсиживаться, не выключая мотора. Но вскоре началась пурга, и, выключив мотор, все четверо засели в кабину. Окоченевшие, голодные, они провели так ещё четверо суток в каком-то забытьи. Первым очнулся бортмеханик. Не слыша привычного завывания пурги, он приоткрыл чехол кабины, высунулся наружу и прямо-таки остолбенел от удивления: прямо перед ним, на расстоянии какого-нибудь километра, над низким туманом маячила церковь! Оказывается, что они четверо суток мёрзли и не знали, что совсем рядом находится посёлок Хабарово. Продолжилась бы пурга дальше — все погибли бы в двух шагах от жилья. Здесь, дожидаясь хорошей погоды и разогревая сильно застывший мотор, экипаж просидел ещё трое суток. Лишь на двадцать четвёртый день после вылета из Усть-Цильмы им удалось опуститься на аэродроме Вайгача... — Не везёт! — сказал лётчик начальнику экспедиции, когда они снова засели на обратном пути. — Нет, — ответил ему начальник, — это, пожалуй, не вам не везёт, а вы не везёте. Кончился этот перелёт тем, что по радио запросили помощь из Нарьян-Мара. Когда прибыла помощь, оказалось, что машина сидит на реке, а была уже середина мая. Из-под снега показывалась вода, местами лёд был промыт. Самолёт втащили на небольшой островок, и пассажиры уехали с нарьян-марской санной экспедицией. А экипаж самолёта сидел полтора месяца на пустынном островке, пока не вскрылась река и до них не добрался первый пароход. Бесславная история этого перелёта стала известна среди полярных лётчиков, а слова «Не везёт!» приобрели особый смысл. Когда кого-нибудь хотели упрекнуть в легкомысленном отношении к делу, говорили: «Не везёт!» {М. Водопьянов @ Мальчик Кны @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Мальчик Кны Я вёз врача на далёкую зимовку, где были больные. Когда мы прилетели, зимовщики попросили доктора в первую очередь оказать помощь мальчику Кны — сыну местного охотника. Доктор поспешил к больному. — Мне очень нравится, что вы так заботитесь о мальчике, — сказал я. — Он что, у вас один? — Нет, ребят у нас много, но этот особенный, — ответили зимовщики. И тут же рассказали историю про маленького охотника. Не так давно Кны отправился в горы проверить капканы отца. Погода стояла ясная, тихая. Собаки шли хорошо, санки легко скользили. У Кны было хорошее настроение, он ехал и распевал песни. Но путь далёк. Песни все перепел, стало скучно. От нечего делать он начал упражняться в стрельбе на ходу. Наметит какую-нибудь цель и выстрелит. Дострелялся до того, что в винтовке остался один патрон. Вдруг собаки неожиданно рванули вперёд так сильно, что он упал с нарт. Часть собак в упряжке были медвежатники. Они почуяли добычу и, забыв об упряжке, кинулись к зверю. Вывалившись из нарт, Кны некоторое время пробарахтался в снегу, а когда поднялся, собаки уже набросились на матёрую медведицу. «Надо её убить», — решил Кны. Он знал, что в это время года медведи голодны и особенно злы. Дрожащими руками он выстрелил. Видя, что зверь только ранен, он бросился бежать. Разъярённая медведица кинулась за мальчиком. Она быстро настигала его, и Кны, поняв, что ему не убежать, упал в снег и закрыл голову кухлянкой. Медведица своими огромными когтями сорвала кухлянку и сильно оцарапала левое плечо мальчика. Но Кны сгоряча не почувствовал особой боли. В это время собаки начали трепать маленьких медвежат, которые пытались бежать за матерью. Услышав визг детёнышей, медведица бросилась спасать своих малышей. Тут Кны поднялся во весь свой небольшой рост и, быстро зарядив винтовку, пошёл на огромного зверя. Как следует прицелясь, Кны нанёс медведице смертельную рану, и она, зарычав, повалилась в снег. Только тут, когда всё было кончено, Кны почувствовал сильную боль в плече. Даже бывалые охотники поразились, когда увидели, с каким матёрым зверем справился двенадцатилетний мальчик. Убитую медведицу и двух бойких маленьких медвежат привезли на зимовку. К большой компании медвежат, пойманных раньше, присоединились и эти двое. ...Я оставил врача на зимовке и улетел по своему дальнейшему маршруту. Через год мне снова пришлось побывать на этой зимовке. За это время Кны очень сдружился с врачом. Особенно сблизил их один случай. Дело было так. Семья Кны уехала в охотничье стойбище за пятнадцать километров от зимовки. Вскоре во время охоты медведь сильно поранил любимую собаку Кны. Отец хотел пристрелить искалеченную собаку, но мальчик упросил отца не убивать её. Он решил во что бы то ни стало вылечить собаку. На самодельных санках он повёз раненую любимицу на зимовку. По дороге он часто останавливался, подходил к умному псу и приговаривал: «Потерпи немного, я спасу тебя. Я отвезу тебя к доктору, который вылечил меня, — он поможет и тебе!» Осмотрев собаку, доктор заявил, что у неё в трёх местах сломана правая передняя лапа, разорван бок. Нужно делать операцию, отнимать лапу и накладывать швы. Но собака всё равно останется калекой и работать не сможет. Тогда Кны сказал: «Я знаю, но это мой друг! Она пострадала потому, что смелая. И я буду всю жизнь кормить её и заботиться о ней. Только бы она была жива!» Трое суток Кны прожил на зимовке. На четвёртый день он положил забинтованную собаку на санки и тронулся в обратный путь. На полдороге их застала пурга. Мальчик не растерялся. Он сделал в снегу яму, положил в неё собаку, лёг рядом с ней, укрыв её и себя оленьей шкурой. Скоро их занесло снегом. Кны предвидел и это. Заранее запасённой палкой он проделал в снегу дырку, чтобы был доступ воздуха, и пересидел так в своём логове двое суток. Когда пурга кончилась, Кны благополучно привёз собаку домой. Там он сделал ей отдельный домик, постелил в нём оленьи шкуры, чтобы больной было тепло, и выхаживал её долго и терпеливо. Через месяц собака, ковыляя на трёх ногах, вышла погулять. Завидев своего спасителя, она с ласковым визгом бросилась к нему, лизала ему руки, всячески выказывая свою преданность. Доктор не знал, что собака выжила. И вдруг мальчик явился к нему с подарком — прекрасным щенком, которого принесла выхоженная собака. Врач был очень тронут подарком, но ещё больше поражён тем, что Кны сумел спасти такую безнадёжную больную. Из мальчика вырос отважный охотник и прекрасный человек. Кны был одним из первых комсомольцев в своём крае и пользовался большой любовью и уважением зимовщиков. Впоследствии я узнал, что Кны стал начальником зимовки. {М. Водопьянов @ Товарищи терпят бедствие @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Товарищи терпят бедствие Два самолёта — мой и другого полярного лётчика, Линделя, — выполняли задание разведывательного характера: мы должны были облетать большой северный район, чтобы установить, как организовать регулярное пассажирское и почтовое авиасообщение в этих краях. Однажды в районе Анадыря, где, по плану, должны были сесть наши машины, мы попали в полосу сильного снегопада. Возвращаться обратно не было смысла, так как мы забрали на базе горючее до последней капли и ждать его было неоткуда. Однако лететь вперёд тоже было нельзя: видимость ухудшилась, поднялся сильный ветер, самолёты стало резко бросать. Впереди — горы. С ними шутки плохи. Пришлось изменить намеченный курс и вместо удобного перевала идти в обход. Мы решили облететь горы ближайшими ущельями. Но там нас поджидал такой встречный ветер, что самолёты почти стояли на месте. Радист связался с Анадырем. Там ответили, что погода хорошая и нас ждут. Тогда, учитывая медленность нашего продвижения, мы радируем: «Запаздываем, прилетим ночью. Не жалейте керосина, жгите как можно больше костров. Если услышите звук мотора, сообщите, с какой стороны. Мы будем беспрерывно вас слушать. Боимся пролететь мимо». Солнце село. Снегопад кончился. Мы шли на высоте тысячи двухсот метров. Настроение у меня поднялось. Предвижу скорую посадку. Хотел сообщить товарищу разговор с Анадырем, порадовать его, но на втором самолёте отказала рация. Он шёл всё время справа. С трудом в надвигающейся мгле я различал мутный профиль самолёта. Вдруг он стал резко снижаться, а через минуту я потерял его из виду. Этого только недоставало! Что случилось? Отказал мотор? Но выяснять некогда, и я принимаю решение: лететь дальше. Лучше я сам потом буду разыскивать его, чем кто-то будет оказывать помощь нам обоим. Сумерки быстро сгущались. Вскоре я уже шёл в сплошной темноте. Судя по времени, под нами должен быть Анадырский залив... В конце концов я был счастлив, когда сел не в Анадыре, а на другом берегу залива — в Рыбкомбинате, работники которого тоже на всякий случай разожгли для нас костры. За себя я был теперь спокоен. Но что случилось с моим товарищем? Тут же я узнал, что не он один совершил вынужденную посадку. Мне рассказали, что два дня назад из бухты Провидения в Анадырь летели лётчик Масленников и штурман-радист Падалка. Они попали в пургу, и им пришлось сесть, не долетев километров сорок до Анадыря. К ним высланы нарты. Настало утро, которого я дожидался с нетерпением, чтобы вылететь на помощь товарищам. Но об этом нечего было и думать. Началась пурга. Меня «успокоили» тем, что пурга здесь продолжается уже целый месяц. За всё это время было только полтора лётных дня: полдня, когда летел Масленников, и день, когда прилетел я. Снегу нанесло столько, что едва виднелись крыши домов. Даже телеграфные столбы пришлось удлинять. Мы с бортмехаником ужасно мучились. Становилось нестерпимо стыдно, что мы, люди, умеющие неплохо летать, имеющие в своём распоряжении прекрасную машину, сидим в тепле и бездействии, в то время как наши товарищи лётчики, затерянные в снежных равнинах, под ударами ледяного ветра, ждут нашей помощи. Но что можно сделать! Двигаться с места в такую пургу — полное безрассудство. К вечеру мой товарищ со своим бортмехаником, видно, починили рацию, так как прислали нам радиограмму: «Сели благополучно, не долетая ста километров до Анадыря. Сидим на реке Анадырь. Вышлите посуду для подогрева воды. Дров не надо — есть кустарник. Причиной посадки явилось сомнение, хватит ли бензина». Настроение у нас, конечно, сильно поднялось. Мой бортмеханик ещё пошучивал, что «они живут там как на даче»: он подсчитал, что у них с собой чуть ли не целый мешок мороженых пельменей, есть палатка и спальные мешки. «Пускай поправляются!» — весело заключил он. Я тоже был уверен, что высланные за моим спутником нарты быстро доберутся и легко обнаружат его, поскольку он сидел на реке, а это отличный адрес для поисков. На душе стало легче. А вот с Масленниковым дело было хуже. Посланные нарты вернулись, не отыскав его. Положение было серьёзно. Совершив вынужденную посадку, он радировал в Анадырь: «Сели хорошо, самолёт цел. Сами здоровы. Находимся, по нашему исчислению, примерно в сорока километрах от вас, в шести — восьми километрах от берега залива, но, возможно, и несколько ближе. Точно определиться не можем. Горизонт закрыт облаками. Высылайте нарты. Завтра нас слушайте в четырнадцать часов». Масленникову сообщили, что по указанному направлению высланы нарты, но на другой день от него пришла вторая радиограмма: «Нарты не пришли. Живём в снежной берлоге, вырытой до самой травы. Продовольствия хватит дня на четыре. Вчера Падалка поднимался на сопку и пришёл к заключению, что мы находимся не там, где. предполагали. Мы далеко от берега: километров шестнадцать — двадцать, а то и больше. В направлении от нас на двести тридцать градусов виден конец Золотого хребта, подходящего к Анадырю. Предполагаем, что находимся севернее Анадыря. Просим продолжать поиски». Поиски Масленникова, конечно, осложнились благодаря такой перемене «адреса». Отрадно было видеть, как местные жители по собственному желанию принимали деятельное участие в розысках пропавших лётчиков. Из Анадыря по первому предполагаемому направлению посадки Масленникова вышли шесть нарт под управлением лучших каюров. Кое-кого из них я знал. Один был переселенец с Украины, но уже старый житель Анадыря — товарищ Наливайко. Ему было пятьдесят три года, а бегал он за нартой так, что не всякий юноша мог угнаться. Другой — осетин Семён Савосев, тоже давнишний житель этих мест. Он любил своих собак, но всегда утверждал, что «на ишаках ездить всё-таки лучше». Третий — бывший шаман, пятидесятилетний чукча Тырке. abu «Теперь, — говорил он, — люди поумнели, обманом не проживёшь. Надо работать». Не знаю, каким он был шаманом, но каюр из него получился очень хороший. Кроме шести нарт, с которыми шла эта знакомая мне тройка, по пути к собачьим упряжкам присоединились ещё пять оленьих нарт, ведомых чукчами. Да из колхоза «Полярная звезда» приехали ещё несколько чукчей с упряжками и просили разрешить им принять участие в розысках. Всё это было очень отрадно, но... поиски продолжались уже восемь суток. Правда, на шестые сутки был найден мой товарищ, но итог получился неутешительный. От него пришла такая радиограмма: «Нарты нас нашли. С помощью товарищей взлетели. Взяли курс на Анадырь. Попали в пургу и сели у левого берега Анадырского залива. Самолёт цел, все здоровы. Вышлите нартами горючее, бак для нагрева воды и дров. Находимся километрах в двадцати пяти от вас». Таким образом, мой спутник уселся снова. Собачьих нарт в Анадыре больше не оказалось — все были на поисках Масленникова. Пришлось запрячь лошадь в сани с широкими полозьями. Положение Масленникова и Падалки было значительно хуже. Они передавали: «Сидим на голодной норме продуктов. Продержимся ещё дня четыре, а там можно ещё неделю прожить на траве и мху. Однако всё же ищите нас возможно скорее. Мы здоровы. От голода не страдаем, но страдаем от холода и сырой одежды. Привет всем зимовщикам. Пусть не беспокоятся». Каково было получать такие радиограммы от товарищей, терпящих бедствие, и сидеть на месте! Наконец погода улучшилась. Мы с бортмехаником полетели на поиски Масленникова. Часть Золотого хребта была закрыта туманом. Он закрывал также и горы, расположенные на север от хребта, и пришлось вернуться, ничего не обнаружив. По дороге я решил проверить, добрела ли до моего товарища лошадка. Прилетаю к Анадырскому заливу — никакого самолёта там нет! Это меня обрадовало: значит, он улетел. Я направился к аэродрому через Нерпичий залив. У левого берега что-то чернеет. Подлетаю ближе — самолёт. Около хвоста стоит палатка. Из палатки вылезают люди, бегут в сторону от самолёта и ложатся на снег, изображая своими фигурами посадочное «Т». Я сел... и встретился со своим потерянным попутчиком. — Ты что же? — сказал я ему вместо приветствия. — Почему неправильный адрес даёшь? Я тебе послал всё, как ты просил, в Анадырский залив! — Разве тут разберёшься! — махнул он рукой. — Снегопад... Ничего толком не видно — ну, малость и попутали. Я слил запасной бензин в баки самолёта товарища, а сам полетел в Анадырь за горячей водой. Там быстро установили в задней кабине моей машины большой бак, налили в него семь вёдер горячей воды и укутали чехлами. Через двенадцать минут горячая вода была доставлена к самолёту, а через полчаса обе наши машины стояли на аэродроме. Звено опять вместе, самолёты исправлены. Можно продолжать наш перелёт. Но разве улетишь, когда экипаж Масленникова ещё не найден, когда люди сидят где-то в снежной берлоге и ждут помощи! Мы решили не улетать до тех пор, пока не найдём товарищей. А погода побаловала нас недолго. Снова все закрыло, замело, и вылететь на поиски всё не удавалось. Масленников и Падалка оказались мужественными людьми. Они держались стойко, но тем не менее всё время настаивали, чтобы поиски проводились возможно активнее. В своих радиограммах они сообщали: «О полёте Водопьянова знаем, но его не видели. Сидим недалеко от реки. Предполагаем, что это начало реки Волчьей. Вчера Падалка ещё раз поднимался на сопку. На юго-запад и запад — равнина с незначительными холмами. Познакомьтесь с описанием местности, поговорите со старожилами». Мы давно со всеми переговорили, все карты изучили, но шли уже двенадцатые сутки со дня их вынужденной посадки. На тринадцатый день мы наконец смогли подняться. Летим и не знаем, застанем ли в живых наших товарищей: ведь уже несколько дней они питаются мхом и травой. Расчёт у нас как будто правильный: курс взяли на реку Волчью. По ней дошли до гор Ушканье и там, за невысокими горами, увидели самолёт. Я делаю круг, другой. Людей не видно. Неужели мы опоздали? Снизился метров до ста. Сделал ещё круг. Смотрю — из-под хвоста самолёта вылезает человек, за ним другой. Лениво пошли в разные стороны. «Знаки, наверное, выкладывать будут», — подумал я. Но они отошли метров двести от самолёта и упали на снег. Получились две чёрные, ни о чём не говорящие точки. Между тем они должны были показать направление ветра, чтобы лётчик мог сесть по всем правилам. Я понял — люди просто не в состоянии двигаться. Я не стал больше кружить — пошёл скорее на посадку. Сел хорошо. Мы быстро выскочили и подошли к людям. Перед нами были два жгучих брюнета, странно выглядевших на белой поверхности снега. Они были словно загримированы: на каждом наросло копоти не меньше чем на миллиметр. — Кто из вас Падалка? — спросил мой бортмеханик. — Мы ему привезли из Москвы посылку и письма. — Поесть что-нибудь привезли? — вместо ответа спросили в один голос оба. Мы достали мешок с продуктами. Откуда только у них силы взялись! Схватили они его и моментально исчезли в своей снежной берлоге. Мы принялись откапывать их самолёт и греть мотор, а «чёрные медведи» сидели в своей берлоге, уписывая галеты с чаем. Я заглянул к ним. Яма была очень глубокая, в ней свободно можно было стоять. Пол ровный, покрытый густой травой. С правой стороны на примусе в большом бензиновом баке греется вода. Шум примуса заглушал шум нашего мотора, поэтому они его не сразу услышали. — Вы что это, греете воду? — спросил я. — Знали, что мы прилетим? — Нет, — отвечает Падалка, — это на всякий случай. Мы хотели сами попытаться запустить мотор. «Молодцы! — подумал я. — Еле на ногах стоят, а не сдаются!» Через два с половиной часа мы запустили мотор. Товарищи поели, пришли в себя. Они крепко жали нам руки, полезли было целоваться. — Что вы! — отмахивался мой бортмеханик. — Посмотрите на себя: на кого вы похожи? Только после бани здороваться будем... После бани в Анадыре все собрались на товарищеский ужин. — Кто этот рыжий сидит за столом? — спросил я тихонько у соседа. — Что с вами, Михаил Васильевич? — ответил мне тревожным вопросом сосед. — Ведь это же Падалка! И под общий хохот он принялся нас знакомить. {М. Водопьянов @ «Хозяин» Арктики @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } «Хозяин» Арктики Однажды к нам на зимовку пришёл огромный белый медведь. Первыми медведя заметили собаки и с громким лаем окружили его. Услышав шум, мы схватили винтовки и выбежали из дома. Бедный мишка, как ни пытался, не мог уйти от собак. Одна схватила его за заднюю лапу, и только он хотел ударить её, как вторая схватила за другую. Они так завертели его, что он наконец сел и стал озираться. Собаки, усевшись в кружок, ожидали удобного момента, чтобы снова напасть. Мы подошли совсем близко. Радист Иванов вскинул винтовку. Лётчик Мазурук остановил его: — Давайте сначала сфотографируем его, а потом уж убьём. Мне стало жаль мишку, и я попросил товарищей не убивать его. Все со мной согласились. Теперь надо было избавить «пленника» от собак. Мы начали стрелять вверх. Эх, как он сорвался и, не обращая внимания на укусы собак, дал тягу в торосы! Там он бросился в первое попавшееся разводье и ушёл от собак. Зимовщики не очень любили медведей. Встреч с «хозяином» северных пустынь у каждого из них было немало. Чаще всего медведи убегают от человека. Но не всегда. Это зависит от того, голоден медведь или сыт. Сытый он не нападает, но если ему хочется покушать, то всё живое он считает для себя подходящей пищей. Не раз приходилось встречать склады, разграбленные этими «коренными жителями». Они могут съесть буквально всё, что удастся стащить. Один раз мы нашли в желудке убитого мишки бинты, аэродромные флажки и другие не имеющие отношения к еде предметы, которые он почему-то принял за съедобные. Поэтому капитан «Челюскина» Воронин, последним оставляя льдину, задержал на несколько минут самолёт. Когда его спросили, почему он так долго возится, уж не жалко ли ему расставаться с лагерем, он ответил: — Я очень не люблю беспорядка, а как только мы улетим, тут же появятся мишки и начнут всем распоряжаться. Я решил свою палатку заколотить, но забыл в ней шапку. Потом взял шапку — забыл рукавицы. И так три раза. Но зато я её как следует законопатил, и мишкам всё-таки ничего не достанется! Наш брат, лётчик, медведей жалел, и зря их мы не били. Мы не охотники, и если кто-нибудь из наших убивал медведя, то либо по необходимости, либо просто со страху. Я знаю случай, когда человек убил медведя «ни за что ни про что» и потом очень жалел об этом. Дело было так. На одну зимовку приехал новый метеоролог. С «хозяином» Арктики он был ещё не знаком. Вот выходит как-то рано утром, когда все спали, снять показания со своих приборов. Погода была тихая. Освещённые солнцем торосы играли разными цветами. Человек сделал своё дело и, невольно залюбовавшись, стоял, опершись на винтовку. Вдруг перед ним возникло какое-то видение. Словно торос сошёл с места и направился ему навстречу... Что такое? Медведь! Не задумываясь, он вскинул винтовку и выстрелил. Медведь, очевидно не ожидавший такой встречи, кинулся прочь. Метеоролог, не теряя ни минуты, дал ещё два выстрела и бросился вслед. Медведь, ковыляя, скрылся среди торосов. Тогда человек осторожно пошёл по следу. Он двигался среди торосов по пути, указанному пятнами крови. Этот путь привёл его к разводью. На краю льдины были те же пятна — очевидно, медведь бросился в воду. Для метеоролога это было неожиданно, но старые зимовщики знают, что раненый медведь всегда бросается в воду. Рана горит, он пытается успокоить её холодной водой, но солёная вода ещё сильнее разъедает рану, и медведь с рёвом выскакивает обратно на берег. Только на этот раз так не случилось: очевидно, зверь был сильно ранен и утонул. Метеоролог пошёл обратно и решил проверить по следам, откуда появился медведь. Оказалось, что, пока метеоролог стоял в задумчивости, медведь мирно топтался за его спиной. Следы точно удостоверяли это. Затем мишка обошёл торосы и показался уже с другой стороны. Тут он в него и выстрелил. Метеоролог пришёл к завтраку расстроенный. Он прекрасно понял, что медведь не тронул бы его и он зря загубил зверя. На новичка эта история произвела сильное впечатление. Разговорились. Я рассказал о случае, происшедшем с экипажем моего самолёта. Нам дали задание установить на одном из островов Арктики радиопередатчик. Радиопередатчик должен был через каждые три часа автоматически передавать данные погоды. Когда мы прибыли на место, радисты пошли устанавливать свои приборы, а экипаж самолёта занялся устройством жилья. Мы установили палатку на девять человек, расстелили оленьи шкуры, спальные мешки, приготовили еду. К вечеру радисты вернулись. Мы поужинали, назначили дежурного и легли спать. Обязанностью дежурного было встать утром раньше всех, развести примус, чтобы согреть остывшую за ночь палатку, приготовить завтрак. Все остальные вылезали из своих мешков, когда уже было тепло. Спали мы хорошо. Утром слышим — кто-то ходит около палатки, загремела лестница у самолёта. Мы все на местах. Кто же это? — Медведь! — закричал радист. Все мы как один, несмотря на холод, выскочили из спальных мешков. Радист схватил винтовку. Ждём, что будет дальше. Судя по скрипу снега, медведь приближается к нам. Да, кажется, их несколько... Радист приготовился выстрелить. Я его остановил и напомнил о нашем уговоре: медведей зря не стрелять. — Да он продукты поест! — не успокаивался радист. — Ведь около двери всё лежит: и масло, и мясо, и рыба, и консервы. Вдруг в окно показалась морда медведицы. — Стреляй! — кричу я радисту. — Только не в неё, а мимо. Она испугается и убежит. Увидел бы нас кто-нибудь в это время — вот посмеялся бы! На улице мороз тридцать пять градусов, да и в палатке не многим меньше, а мы все в нижнем белье, и нам жарко! Раздался выстрел, потом второй. Медведица, озираясь, пошла прочь. И тут мы увидели, что с ней было ещё двое совсем маленьких медвежат. Они бежали за матерью. Один ловко вскарабкался ей на плечи, устроился поперёк могучей спины и смотрит по сторонам. А другой прыгает на шею матери, играет с ней... Такие бойкие медвежата! Тут мы успокоились и были очень рады, что не поторопились убить медведицу — маленьких было жалко. Разожгли примус, паяльную лампу. В палатке стало тепло. Потом позавтракали и пошли проверить, в порядке ли наши продукты. Не хватало одной рыбины и порядочно масла. Остальное было не тронуто. Сидим покуриваем, обсуждаем наши дела. Снова появляется «хозяйка». Видно, ей понравились наши продукты. Мы выскочили из палатки, стали кричать, чтобы отогнать её, но она продолжала приближаться. Малыши семенили за ней. Я выстрелил в неё из ракетницы. Убить таким выстрелом нельзя, зато напугать можно сильно. Попал ей в заднюю ногу, но медведица оказалась хитрой: когда задымилась шерсть, она языком погасила её. Всё же это, видно, пришлось ей не по вкусу, и она повернула обратно. Радист побежал за ней, продолжая отпугивать. Мы стали звать его: — Довольно! Теперь не придёт! Пошли домой... Он повернулся, чтобы присоединиться к нам, — медведица бросилась за ним. В несколько прыжков она догнала человека. Радист упал. Медведица, не рассчитав, перескочила через него. Это его спасло. Только огромный зверь поднялся на задние лапы, чтобы расправиться с жертвой, как первый выстрел механика сразил его. Медведица грузно повалилась рядом с человеком. Когда мы подбежали, радист был бледен как снег. Рядом с ним возились два медвежонка, которые не очень-то соображали, что произошло. Медвежат мы решили взять с собой в Москву. День они прожили вместе с нами. Одного мы назвали Мишкой, другого — Машкой. Вели они себя довольно тихо. Им нравилось есть и спать в тепле. В день отъезда Машка очень нас насмешила и доказала, что у неё характер не хуже, чем был у мамаши: лапу поднять на человека ей недолго... В палатке царила предотъездная суета, и малыши ужасно нам мешали. Мишку выставили на улицу, да и Машку тоже. Но она быстро втёрлась обратно. Вертится под ногами, всюду нос суёт. Наш механик в сердцах ударил её по уху, чтобы прогнать прочь. Машка взвизгнула, откатилась немного в сторону. У выхода из палатки сидел на корточках, собирая что-то, Александров. Машка подскочила к нему, и не успел радист оглянуться, как она огрела его лапой по уху. Мы потом долго донимали Александрова вопросом, за что его так не любят белые медведи. — Знаешь, брат, — сказал ему механик, — я вот что думаю: придётся тебе в отставку подавать! Нехорошо, когда хозяева недолюбливают. — Нет уж, — справедливо ответил ему Александров, — пусть лучше сами хозяева уходят в отставку. С тех пор мы и стали называть белых медведей «отставными хозяевами Арктики». {М. Водопьянов @ Муха Южанка и пёс Нелай @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Муха Южанка и пёс Нелай На одну маленькую зимовку, где было всего пять человек, прибыл груз. Когда люди принялись разбивать ящики, то из одного ящика, где были свежие продукты, выползла муха. Настоящая, живая муха в Арктике! Кто её знает, когда и где она заползла в этот багаж и как проделала большое путешествие, но факт был налицо: необыкновенная гостья, единственная на всю Арктику муха, прибыла собственной персоной на зимовку. Люди страшно обрадовались и решили всячески оберегать драгоценную жизнь маленького насекомого. На Большой земле на неё не обратили бы никакого внимания, но Арктика — другое дело! Здесь муха напоминала о привычной обстановке дома. Она была представителем юга, Большой земли! Муха зажила на зимовке, как королева. На обеденном столе для неё специально держали блюдце с мелким сахаром, блюдечко с водой. «Обедала» она вместе со всеми, и людей ужасно потешало её присутствие. Никто не открывал двери без особой предосторожности, чтобы не выпустить муху на холод. Она свободно лазила по рукам и лицам зимовщиков, и они не позволяли себе смахнуть её, чтобы не причинить ей вреда. Ради мухи даже был отстранён на второй план всеобщий любимец — пёс Нелай. Собака тоже была единственным представителем своей породы на зимовке. Её привезли сюда совсем маленьким щенком и с любовью выхаживали. Всем был хорош пёс, но одно огорчало воспитывавших его людей: пёс был нем. Он не только не лаял, но даже не рычал, не визжал и вообще не издавал никаких звуков. Поэтому ему и дали имя «Нелай». Зимовщиков очень огорчало, что их питомец имеет такой изъян. Чего только они не делали, чтобы заставить собаку «заговорить»! Пробовали лаять сами, чтобы научить его; с рычанием бросались друг на друга, хрипели и теряли голос, а пёс только с удивлением поглядывал на своих странных хозяев. Они винили себя в том, что завезли сюда одинокую собаку, которой даже не у кого поучиться лаять — ведь единственным четвероногим другом Нелая был медвежонок, с которым они вместе росли. «Может быть, — гадали люди, — собака потому и молчит, что берёт пример с медвежонка? А может быть, она совсем немая от природы?» Но, сколько они ни ломали голову, ничего не придумали. Между тем щенок, подрастая, превратился в хорошую, умную собаку, которую даже приучили помогать людям. Нелай легко научился возить в упряжке сани и регулярно доставлял с берега дрова для зимовки. Дружба с медвежонком продолжалась. Они вместе ели, играли, только медвежонок мешал Нелаю работать: едва впрягут собаку в санки, он лезет играть и путается в упряжке. Зимовщики додумались и впрягли зверя тоже. Удлинили верёвку, вперёд пустили собаку, а позади мишку, и он, пытаясь догнать друга, тянул свой хомуток. Таким образом он приучился к упряжке, и друзья стали прекрасно работать вдвоём. Медвежонок тянул свой хомуток так усердно, что собаке и делать нечего было. Зимовщики потешались над их вознёй и играми, радовались их росту, но вот появилась муха, и она всё затмила. Ей даже было дано имя «Южанка», в знак того, что она прибыла из тёплых краёв. Теперь частенько в маленькой столовой, служившей также комнатой для отдыха, раздавался тревожный вопрос: — Товарищи, а где же Южанка? И все пятеро зимовщиков принимались за поиски, пока кому-нибудь не удавалось обнаружить её местопребывание, что было не так легко. Однажды, когда Южанку долго не могли найти, кто-то из товарищей заметил: — И чего мы, в самом деле, с ней так носимся? Уж не открылось ли у нас какое-нибудь массовое арктически-психическое заболевание? На Большой земле, бывало, бьёшь их и бьёшь да ругаешься — не знаешь, как избавиться, а тут королевой сделали! Всё равно как в песенке о блохе... Только что кафтан ей не сшили! Но однажды произошёл совершенно непредвиденный случай, решивший судьбу обоих любимцев зимовщиков — и Южанки и Нелая. После обеда Нелай растянулся у двери и, сонно потягиваясь, приготовился вздремнуть. В это время Южанка бродила по тарелкам с остатками еды. Затем она перелетела к окну, потом к двери и наконец уселась на нос Нелая. Нелай, недоуменно мотнув головой, отогнал муху и слегка тявкнул. Зимовщики затаили дыхание. Муха, с обычной для их породы невозмутимостью, вертелась около носа Нелая и, очевидно, раздражала его: пёс не привык к подобному беспокойству и начал сердиться. Но назойливой Южанке не было до этого решительно никакого дела. Она недолго думая снова уселась прямо на его нос. Тогда при общем восторге Нелай взвизгнул и тявкнул ещё раз. abu — Нелай залаял!.. Нелай залаял!.. — закричали зимовщики. — Ай да Южанка! Молодец муха, честное слово! — восклицали они. Но этот «подвиг» дорого стоил мухе. Едва она снова уселась с прежним упорством на чёрный влажный нос собаки, та изловчилась, быстро вскинув морду, разинула пасть и... проглотила муху. Зимовщики горевали недолго. Муха «вылечила» их любимого пса, научила его «говорить», и они сочли, что этим она принесла свою пользу. Вот и вся история про собаку и муху. {М. Водопьянов @ Полярные шутки @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Полярные шутки Полярным лётчикам частенько приходилось сидеть на зимовках в ожидании погоды долгие дни и ночи. Времени в таких случаях бывало много. Коротали свободные часы игрой в шахматы, в особо излюбленную на Севере игру — домино. Мне на пути к исполнению одного задания пришлось как-то сыграть более четырёхсот партий в эту игру. Собираясь вечерком в кают-компании, люди тешили друг друга рассказами о небывалых приключениях — кто во что горазд. Сочиняли иногда истории вроде тех, какими славится Мюнхаузен, и были простодушно рады, если удавалось провести друзей и они принимали вымысел за чистую монету. От нечего делать иногда начинали подшучивать друг над другом, как говорилось у нас — «разыгрывать». Шутки эти были безобидные, дружеские, но излишняя доверчивость ставила некоторых товарищей в смешное положение. На острове Рудольфа собралось как-то много «гостей» — кроме основного состава зимовки, здесь застряли в ожидании погоды три самолёта. В их экипажах были и «новички» — люди, впервые попавшие в Арктику. Их, конечно, легче всего было «разыграть»: они сами набивались на это. Вот заходит однажды в комнату к молодым бортмеханикам один наш лётчик. Ботинки у него только что были вымазаны густым слоем жира — на швах и на рантах остались белые следы. — А разве хорошо смазывать ботинки сгущённым молоком? — спросил у него один из бортмехаников. Лётчик быстро смекнул, в чём дело, и не растерялся. — А ты не знал? — ответил он. — Только сгущённым молоком и можно предохранить обувь от промокания. И главное — ноги никогда не обморозишь. Попробуй! Парень стал внимательно рассматривать и щупать кожу. Наклонился над ботинками, а лётчик еле выдерживает, чтобы не расхохотаться вслух. Наконец сдержал себя и говорит: — Чувствуешь, какие мягкие? Это от сгущённого молока! Тут другой бортмеханик, ни слова не говоря, взял банку сгущённого молока, открыл её и начал мазать свои ботинки. — Ты, Ваня, погуще, — дружески советует ему лётчик. Ваня постарался, не пожалел молока. Час-другой прошёл спокойно. Но, когда он явился в своих сладких сапогах в кают-компанию, ему открыли глаза и хорошенько над ним посмеялись. Целый день он потом отмывал клейкую массу под назидательные замечания товарищей: — А ты на слово не верь, думай сам. Даже школьники знают, что кожу смазывают жиром... Тот же Ваня, который прославился сгущённым молоком, попался снова. Он весьма нетерпеливо относился к тому, что нужно выжидать погоду, и много скулил по этому поводу. Всем, конечно, не терпелось, но люди приучены были к условиям Арктики и зря не ворчали — этим делу не поможешь! А наш «молочный Ваня» испускал вздохи, стоны и ежеминутно повторял: «Когда же наконец мы полетим? Когда кончится это выжидание?» Как-то раз отозвал его в сторонку старший бортмеханик и говорит: — Есть средство разогнать туман, только они все ленятся. Я тебя научу. Смотри никому не говори, сделай сам! — А я сумею? — Проще пареной репы! — Ну говори! — Нет, сейчас в кают-компании народу много — нас могут услышать. — А когда же скажешь? — Вот завтра приходи пораньше сюда, когда никого не будет, и я тебя научу. Всё расскажу подробно. На другой день видим: наш Ваня повеселел. Ходит посвистывает, смотрит с видом победителя — готовит всем сюрприз! Бортмеханик рассказал нам, в чём дело, и все с любопытством ожидали, чем это кончится. Вечером мы собрались в кают-компании и попрятались кто куда — за портьеры, за пианино, один очень солидный товарищ залез под стол, другой лёг на пол и прикрылся географической картой. Те, кто не уместился, заняли посты у входной двери. Наступает час свидания. Ваня, немного торжественный и взволнованный, является первым. Потом приходит бортмеханик. В кают-компании тишина. — Ну говори! — обращается Ваня. — Только ты не удивляйся: это очень простое дело. — Тем лучше, что простое: скорей сделаю. Надоело так сидеть. — Ну так вот. У тебя насос для накачки воздуха в резиновые матрацы есть? — Есть! Даже два! — радостно сообщил Ваня. — Так ты возьми насос, который получше, пойди на высокое место, стань лицом к полюсу. Потом... — Ну, что тянешь? — ...качай что есть силы — и разгонишь туман! — закончил свой рецепт бортмеханик. Что тут поднялось в кают-компании, трудно передать: кто лежал — вскочил, кто стоял — упал. Через двери ввалилась группа хохочущих и кинулась в объятия тех, кто прятался в комнате. Стоявший за портьерой в припадке смеха так вцепился в неё, что оборвал. Материя вместе с карнизом упала на пол. Это вызвало новые приступы хохота. Еле отдышались. — Ну, брат Ваня, — сказали ему зимовщики, утирая слёзы, — больше не попадайся, потому что мы не выдержим. Так смеяться уж просто вредно для здоровья... Но попадались не только «зелёные» полярники, а и бывалые арктические «волки». Один «розыгрыш», начатый на острове Диксон, прошёл с таким успехом, что последствия его докатились до Москвы, приведя в изумление работников Главсевморпути. Было это так. Сидели мы вечерком в кают-компании, и один из зимовщиков рассказал историю о том, как он спасся от шести белых медведей с помощью... ракетницы. — Прихожу это я, — говорит он, — на метеостанцию. А ночь полярная была, тёмная. Облака нависли низко. Записал я с помощью карманного фонаря показания приборов и, только хотел идти обратно домой, вдруг вижу — меня окружают белые медведи. Что делать? Винтовку я с собой не взял. Хорошо, что со мной была ракетница — на случай, если заблужусь в пургу, чтобы дать о себе знать... Я прицелился в медведя, который был совсем близко от меня, и угодил ему прямо в глаз. Он как заревёт — и завертелся на одном месте. А остальные врассыпную кто куда... Долго зимовщики рассказывали нам всякие были и небылицы в расчёте, что людей с Большой земли нетрудно провести на «арктической экзотике». Но пришёл и наш час! Они стали расспрашивать у нас, что нового в Москве. У меня в экипаже был механик — что называется, «палец в рот не клади». Вот он начал зимовщикам рассказывать про новинки. — В Москве, — говорит он, — инженер Коптяев изобрёл часы с героями. Видел я такие часы у начальника полярной авиации. Они интересны тем, что на циферблате вместо римских или арабских цифр нарисованы герои. Первый — Ляпидевский, потом — Леваневский, Молоков, Каманин и так далее. Я слушаю его и думаю: как это я ничего про эти часы не слыхал? Но потом смекнул, в чём дело, а он продолжает: — Посмотришь на такие часы и сразу скажешь: половина Слепнёва — значит, половина пятого, или там Доронин с четвертью — значит, семь часов пятнадцать минут. Страна должна знать своих двенадцать первых героев! А когда, — продолжал он, не унимаясь, — стрелка дойдёт до какого-нибудь часа, открывается форточка и высовывается белый медведь. Он издаёт столько рычаний, сколько в это время часов... Делают такие часы пока только для полярников, да и то по специальным заявкам. Модель ещё оригинальная — не освоена для массовой продукции... Через некоторое время прилетели мы в Москву. Вызывает меня начальник полярной авиации и спрашивает: — Что это вы на Диксоне наговорили полярникам? Получаю от них радиограмму: просим забронировать для нас часы с героями. И передают целый список, один даже жену свою вписал. — А вы что им ответили? — спросил я. — Запросил Диксон, какая температура была у радиста, когда он передавал эту радиограмму. {М. Водопьянов @ Напрасные поиски @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Напрасные поиски Пришлось нам как-то из-за плохой погоды приземлиться на пустынном острове архипелага Земля Франца-Иосифа. abu Какой остров нас приютил, мы не знали. Конечно, хотелось определиться. Несколько дней мы ждали хорошей погоды. Наконец видимость немного улучшилась. Вооружившись биноклем, я тщательно исследовал каждую тёмную точку на ослепительно белом снежном покрывале. Вдруг я заметил чёрный силуэт, сверху покрытый снегом, как нависающей на глаза шапкой. «Дом... Да... А если не дом, то склад!» Есть чему радоваться! Ведь возле каждой, пусть одинокой, постройки, возведённой рукой человека в Арктике, всегда возвышается гурий. Это груда камней, скрывающих под собой бутылку с запиской. Прочитав её, мы узнаём точные координаты острова, кто и когда посетил впервые эти места. Такой же обычай соблюдают путешественники в горах: они оставляют в бутылке записку о том, кем и когда совершено восхождение на вершину. Только здесь башню из камней называют не гурием, а туром. Впрочем, как бы такая памятка ни называлась, нет на земле человека, который без трепета приблизился бы к ней. Встретить на пустынной, далёкой земле, где нет живого существа, следы её первого, может быть уже забытого и давно погибшего покорителя, — это ни с чем не сравнимое чувство. Тут вами овладевают и радость, и волнение, и великая гордость за человека, и уважение к ещё неизвестному имени вашего предшественника. Не скрывая своего восторга, я позвал товарищей. Радист и бортмеханик вооружились биноклями. Они подолгу вглядывались в чёрный силуэт и полностью подтвердили мои предположения. — Без сомнения, дом! — уверенно сказал радист. — И недалеко. Не дальше двух — трёх километров. «Меньше слов, больше дела», — решили мы. abu И, захватив винтовку на случай встречи с «белым хозяином» этих мест, я весело зашагал к домику. Вселивший в нас столько надежд загадочный предмет оказался гораздо ближе, чем мы предполагали. Я насчитал до него пятьсот шагов. Но меня постигло жестокое разочарование. Рассчитывая найти домик, в крайнем случае склад, я остановился у самого обыкновенного камня, да ещё таких ничтожных размеров, что, если бы он накрепко не примёрз к земле, я бы его легко донёс до самолёта. Так я впервые столкнулся на практике с изумительным явлением Арктики — зрительной рефракцией. До этого я знал о ней только из книг. abu Раздосадованные напрасными надеждами, мы залезли в спальные мешки и крепко уснули. Утро порадовало нас новым улучшением погоды. Стало совершенно ясно. На юго-западе открылась цепь островов, хорошо различаемых даже невооружённым глазом. Ближе других к нам был остров с высокой горой. Мы исследовали его в бинокль. — Как по-твоему, — осторожно спросил я бортмеханика, — далеко до этих гор? — Чепуха! — уверенно ответил он. — Километров пять — шесть, не больше. — А не обманывает нас рефракция? Тот смерил меня недоумевающим взглядом: — О рефракции смешно говорить! Сегодня видимость прекрасная. Вон посмотри. — Он указал рукой на камень, вчера так жестоко разочаровавший нас, и с весёлой улыбкой добавил: — Теперь простым глазом видно, что перед нами не дом и не склад. — Верно! Мне это показалось убедительным. А так как гористый остров был явно недалеко, я решил забраться на его вершину, чтобы с неё как следует оглядеться и, возможно, определиться. Сказано — сделано. Рассчитывая скоро вернуться, я взял винтовку и на всякий случай плитку шоколада, чтобы подкрепиться. Товарищи почти насильно навязали мне несколько кусков сахару, который я терпеть не могу. Попрощались. Подгоняемый тридцатиградусным морозом, я легко зашагал по снегу. Я смело шёл вперёд, не боясь заблудиться или потерять ориентировку. Слева были хорошо видны волны Баренцева моря. Мне давно не случалось ходить пешком, и теперь прогулка в ясный морозный день доставляла большое удовольствие. Иду час — остров не приближается. Иду два — дорога стала трудней: ровный настил уступил место торосам и айсбергам. Теперь я чаще оглядываюсь и нередко за ледяными горами не вижу своего самолёта. Пройденное расстояние заметно увеличивается. Самолёт постепенно превращается в чёрную точку, а до острова ещё далеко. Мне начинает казаться, что я снова стал жертвой рефракции, но с обратным явлением: вчера, например, камень казался далеко, а нашли его совсем близко; сегодня же я никак не мог дойти до острова, который, казалось, был совсем рядом. Так рассуждал я сам с собой, вглядываясь в очертания острова. Странное дело — я шёл к нему около трёх часов, а за это время он совсем не приблизился; больше того: теперь мне стало казаться, что он отодвинулся ещё дальше. Это заставило меня принять окончательное решение. Взглянув в последний раз на желанный, но недостижимый остров, я круто повернул обратно и пошёл по своим следам. На обратном пути начали сказываться первые признаки усталости. Я съел плитку шоколада, чтобы подкрепиться, и вскоре почувствовал мучительную жажду. Сделал ещё несколько шагов — и страшно захотел присесть и отдохнуть. Но одет я был легко и сесть побоялся: застынут ноги, и я не смогу идти дальше. Так прошёл час или полтора. Стало ещё труднее. Я уже напрягал последние силы и уничтожал ненавистный мне сахар, закусывая снегом. В начале пути я часто оглядывался: боялся, как бы не встретиться с белым медведем. Теперь винтовка обратилась в палку. Я шёл, опираясь на неё и совершенно не заботясь о том, попадётся ли навстречу медведь. Не покидала одна мысль: «Только бы благополучно добраться до самолёта...» Я всё время шёл в тёмных очках — светофильтрах, спасающих от полярной слепоты. Теперь очки вспотели, замёрзли, и через них ничего не стало видно. Я опустил их на подбородок и продолжал идти с открытыми глазами. Снег сверкал ослепительно. Мороз сильно пощипывал. Обессиленный, задыхаясь, я едва дошёл до самолёта. Наша жалкая палатка в эту минуту мне показалась чудесным дворцом. Немало времени прошло, пока я пришёл в себя от усталости. Наконец я снова обрёл дар речи и рассказал по порядку о всех своих злоключениях. Товарищей поразил мой рассказ. — Да, — в раздумье заметили они, — удивительная здесь природа... Нельзя верить собственным глазам... — Теперь я понимаю, — сказал радист, — что зимовщики говорили нам правду. Помните, на мысе Желания нам рассказывали, что случилось, когда они нас встречали? — Нет. А что? — Ну как же! Они жгли для нас костры на аэродроме и подбрасывали в огонь нерпичье сало — оно прекрасно горит и даёт густой, чёрный дым. Вдруг увидели приближающуюся чёрную точку. Обрадовались, что самолёт, а точка пропала! Они ещё сала подбросили — точка появилась. То есть, то нет. Они прямо с ума сходить начали: что с самолётом делается? Стали внимательно вглядываться — и оказалось, что прямо около них крутится привлечённый запахом сала большой белый медведь. Они его чёрный нос приняли за самолёт... Тогда я им не поверил. — А теперь веришь? — Ещё бы! Уж теперь-то я на всю жизнь запомнил, что такое рефракция. {М. Водопьянов @ Золотые лыжи @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Золотые лыжи Однажды мне с группой товарищей довелось набрести на интересную находку. На Севере это случается не часто: что там найдёшь, летая над тундрой, льдами и водой! Дело было на Земле Франца-Иосифа. Я должен был полетать над ней, ознакомиться с архипелагом с воздуха, сделать фотоснимки, выяснить состояние льдов в проливах и, сравнив расположение островов с картой, по возможности исправить её. Над Землёй Франца-Иосифа ещё никто не летал. Эта работа была бы нетрудной, если бы дело не происходило в Арктике. Лётчики не зря говорят, что на Севере надо не только уметь летать, но и уметь ждать: уж очень редко там выдаётся хорошая погода и очень она неустойчива. Как-то один лётчик отправился в разведочный полёт на три часа, а вернулся через три дня: туманы не пускали. При одной температуре воздуха туман стелется над чистой водой; при другой температуре вода хорошо видна, а туман опускается над льдами; при третьей — он держится на островах и ледниках. Долго пришлось ждать подходящего дня. Наконец он настал, и мы вылетели из бухты Тихой, служившей нам базой. Вот внизу развёртывается величавая картина полярных льдов. Кое-где громоздятся замысловатые гряды торосов, и лёд кажется искрошенным, словно его пропустили через гигантскую мясорубку. То там, то здесь вздымаются красавцы айсберги самых причудливых форм. abu От них по белым полям далеко-далеко бегут тени... Как зачарованный смотрел я на эту картину, стараясь запечатлеть всё до малейших подробностей. Вот показались очертания острова Рудольфа. Получаю тревожную записку от радиста: «Рация вышла из строя. Не пойму, в чём дело. Для ремонта необходима посадка». Что делать? Какое принять решение? В коварной Арктике без радио никак нельзя. Придётся садиться! Справа под крылом уже расстилается остров Рудольфа. Я легко узнаю знакомую по карте бухту Теплиц. На берегу ясно вижу очертания каких-то полуразрушенных строений. Приземлились. Оставив радиста возиться с ремонтом, мы с бортмехаником пошли на «экскурсию» — посмотреть, что сохранилось на этой земле от пребывания на ней человека. Я знал, что в 1903—1904 годах здесь находилась американская экспедиция Циглера — Фиала. На неё были затрачены огромные деньги. Она должна была обследовать острова Земли Франца-Иосифа и достигнуть Северного полюса, но ни с чем вернулась обратно. Первое, что мы увидели, — это огромный сарай. Вероятно, он когда-то был крыт брезентом, но время сделало своё: брезент сгнил, и его по частям сорвало ветром. На решётчатом скелете крыши кое-где болтались жалкие лоскутья. Из-под снега выглядывали разбитые ящики и несколько деревянных бочек. В ящиках ещё сохранились круглые банки консервов и квадратные — с пеммиканом. Все они проржавели; консервы и пеммикан испортились. Повсюду видны глубокие следы зубов и когтей полярных лакомок — белых медведей. Неподалёку от сарая стоял деревянный дом. Около него также было множество медвежьих следов. Мы заглянули в разбитое окно: комнату забило льдом. Странно, что медведи не похозяйничали здесь и дали добру зарастать льдом. Подошли к двери. Она не заперта и не занесена снегом. Что же остановило лакомок? Ага, понятно: двери открываются не внутрь, а на себя, и у мишек не хватило сообразительности потянуть дверь за ручку. Несомненно, это было место стоянки экспедиции Циглера — Фиала. Мы убедились, что американцы были прекрасно снаряжены. Богачи не пожалели средств для удовлетворения своей тщеславной прихоти. Но одними деньгами ничего не сделаешь. Чего только не привезли они на остров! И механическую мастерскую, и токарный станок, и геофизическую лабораторию, целый склад боеприпасов, массу взрывчатых веществ, всевозможные продукты, вина, спирт, книги — одних библий оказалось восемнадцать штук... Мы нашли пишущую машинку и собачью сбрую... Но это ещё неудивительно — я до сих пор ума не приложу, зачем им понадобились, например, конские сёдла. Однако у нас были находки и поинтереснее: цилиндры, фраки, лакированные ботинки, манишки, галстуки и другие вещи, совсем не нужные на Севере. Венцом всего были золотые (золочёные, конечно) лыжи. На них «завоеватели» собирались вступить на Северный полюс... Но планы экспедиции провалились. Место для стоянки судна «Америка» было выбрано неудачно, и его раздавило льдами. Среди членов экспедиции поднялась паника — домой возвращаться было не на чем. Многие ушли пешком на южные острова, где рассчитывали встретить какой-нибудь пароход. 30 июля 1905 года судно «Терра нова» подобрало этих людей, и они были доставлены в Норвегию... Копались мы с бортмехаником в этих вещах — безмолвных свидетелях провалившейся экспедиции — и думали: «На золочёных лыжах ничего нельзя сделать, когда людьми руководит одно тщеславие, когда нет тесно сплочённого коллектива, высокой идейности. Грош цена в таком случае любому первоклассному снаряжению!» Как все знают, Северный полюс завоевали мы — советские люди. {М. Водопьянов @ @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu НА ПОЛЮС! {М. Водопьянов @ Мечта пилота @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Мечта пилота Издавна люди стремились попасть на Северный полюс, посмотреть, что там. Но природа крепко хранила эту точку, где сходятся все меридианы. Корабли, аэростаты, дирижабли, на которых первые отважные исследователи плыли и летели на полюс, разбивало штормами, заметало пургой. Много смелых людей погибло на этом пути. abu Когда я думал об этом, передо мной вставали образы смельчаков, отдавших свою жизнь покорению Арктики: Виллем Баренц, Алексей Брусилов, Роальд Амундсен, Владимир Русанов, Георгий Седов. Особенно меня волновал образ Седова. Выходец из народа, энтузиаст полярных исследований, он не встретил поддержки царского правительства. Выпрашивая гроши у фабрикантов, купцов и министров, Седов всё же снарядил экспедицию на Северный полюс. Но маленькая шхуна «Св. Фока» только на второй год с трудом пробилась к бухте Тихой, откуда Седов со своими двумя спутниками — матросами Линником и Пустошным — пешком отправился на полюс. По пути Седов заболел. Однако, лёжа привязанный к нарте, он крепко держал в руке компас и продолжал двигаться только вперёд, к своей заветной мечте — Северному полюсу. Но осуществить свою мечту Седову не пришлось — он умер в пути. Не дошёл до полюса и Нансен. Гибли и те, кто пытался попасть на полюс по воздуху. Шведский инженер Соломон Андрэ, вылетевший к полюсу на сферическом аэростате «Орёл», погиб ещё в начале пути. Попытка Амундсена долететь к полюсу на двух гидросамолётах тоже не увенчалась успехом. Только шесть человек из экспедиции Пири побывали в районе Северного полюса. Это были четыре эскимоса, по имени Укса, Ута, Эгингва, Сиглу, и негр Матью Хенсон. Пири взял их с собой потому, что ему нужна была только их физическая сила. Он не хотел делить славу с кем-либо из «белых» людей. «Пусть история запомнит только Пири», — думал он. Пири пробыл на полюсе всего тридцать часов и не успел сделать какие-либо научные наблюдения. Мы знали, что важно не только пролететь над Северным полюсом, не только «сделать ему визит», а изучить обстоятельно все происходящие там явления природы. А для этого надо устроить зимовку, оборудованную самыми современными научными приборами, и остаться там на необходимый срок для научных наблюдений. Только таким путём можно разгадать вековую тайну Северного полюса. Но как доставить туда людей, припасы, снаряжение, оборудование? «Это должна сделать советская авиация, советские люди!» — думал я. Воображение рисовало мне величественную картину посадки на полюсе тяжёлых воздушных кораблей. Не раз я мысленно видел себя и своих товарищей, ведущих к полюсу советские самолёты... Вот мы садимся один за другим на необозримые ледяные поля, вот мы с криком «ура», нарушающим вечное безмолвие, устанавливаем среди белого сияния снегов красный флаг нашей великой Родины... Но вообразить можно что угодно, а как это сделать? Ведь в мечтах всё легко — можно и на Луну слетать и на любую другую планету! Невольно от мечтаний я всё ближе подходил к практическим расчётам. Жизнь научила меня не мечтать впустую. Казалось, не так давно я, безграмотный деревенский мальчишка, жил надеждой стать лётчиком. Я стал им. Накопляя опыт, я ставил сам перед собой трудные задачи — и решал их. Когда челюскинцы оказались на льдине — как я мечтал долететь до этой льдины и спасти отважных людей! И это исполнилось. Поэтому и полёт на полюс постепенно превращался для меня из мечты в цель, и я стал искать пути к её осуществлению. Я твёрдо верил, что партия, советский народ поддержат эту идею. А тогда — успех обеспечен. С головой ушёл я в работу, зарылся в книги. Целый год перечитывал дневники Нансена, Амундсена, Седова, Фёдора Литке, Норденшельда, Пири и всё, что написано ими или о них и о попытках достичь полюса. Мне надо было утвердиться в мысли, что посадка тяжёлых самолётов на полюсе возможна. Но опыт прошлых исследователей заставил меня крепко призадуматься. В своей книге «Ледовитый океан» Амундсен писал так: «Мы не видели ни одного годного для спуска самолёта места в течение всего нашего долгого пути от Свальбарда до Аляски... Наш совет таков: не летайте в глубь этих ледяных полей, пока аэропланы не станут настолько совершенными, что можно будет не бояться вынужденного спуска». Плохо дело! По Амундсену выходит, что в высоких широтах подходящей льдины для посадки самолёта не найдёшь. Читая того же Амундсена, я познакомился с историей его экспедиции 1925 года, когда на двух гидросамолётах он пытался достичь Северного полюса. Не долетев двухсот километров до цели, он вынужден был сесть в разводье. И только на двадцать четвёртый день ему удалось вырваться из ледяного плена на одном самолёте, а другой пришлось бросить. А ведь у него были самолёты, которые могли садиться и на воду и на лёд. Это огромное преимущество. И всё же результаты экспедиции печальные. Но я никак не хотел примириться с тем, что на полюсе нет льдин, годных для посадки самолёта. Если наши лётчики ухитрялись садиться на лёд в Чукотском море — у челюскинцев, где свирепствуют сильные ветры и лёд непрерывно ломается, упираясь в близкие берега Большой земли и островов, то уж на полюсе тем более мы должны сесть! Там многолетний и очень толстый лёд и ближе чем на тысячу километров нет земли. Сомнения, вызванные книгой Амундсена, несколько рассеялись, когда я взялся за книгу Нансена. В 1893 году Нансен и лейтенант Иогансен покинули судно «Фрам» и двинулись на собаках к полюсу. Но, не дойдя четырёхсот километров до полюса, они вернулись на Землю Франца-Иосифа — у них не хватило продовольствия. В своём дневнике Нансен писал: «Перед нами расстилалась ровная ледяная поверхность». Эти слова заставили меня невольно даже вскрикнуть: «Там есть поля для посадки! Можно смело лететь...» Уверенность в успехе укрепила книга Пири. Он писал: «Утро выдалось на славу: ясное, солнечное, стоял тридцатиградусный мороз и дул лёгкий ветерок. Идти было значительно легче, чем в предыдущие дни: широкие многолетние льдины чередовались с высокими, но сравнительно отлогими торосистыми нагромождениями. Мы постарались наверстать упущенное время». Я так живо представил себе, в каких условиях нам предстоит работать, какой лёд нас ждёт на полюсе, как надо снарядить экспедицию, какие избрать самолёты и как осуществить мечту, словно я уже побывал там. Я написал книгу «Мечта пилота», и меня прозвали мечтателем. Вопрос о полёте на полюс очень взволновал авиационный мир. Сколько споров и возражений вызвал проект этой экспедиции! Как всегда, когда речь идёт о смелом, трудно достижимом деле, нашлось немало людей, считавших эту мысль жюльверновской фантазией. Многие полагали, что такая экспедиция преждевременна для современного состояния авиации. Другие выдвигали серьёзные доводы, что Арктика таит много ловушек, которых людям не избежать. Третьи считали поход к полюсу возможным, но расходились во мнениях, каким путём достичь его: предлагали лететь не на самолётах, а на дирижаблях; использовать летающие лодки; предварительно высадить воздушный десант, чтобы люди подготовили аэродром... «Сколько голов, столько умов» — говорит русская пословица, и все высказывали различные мнения. Но наступил момент, когда все наши споры прекратились. Проект экспедиции был утверждён. {М. Водопьянов @ Завоевание полюса @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Завоевание полюса 22 марта 1937 года с московского аэродрома поднялись в воздух четыре тяжёлых воздушных корабля и взяли курс на Северный полюс, к далёкой, таинственной точке, на пути к которой погибло немало смельчаков. Люди, летевшие на этих самолётах, должны были поднять красный флаг своей Родины. Взволнованные, счастливые, но и насторожённые, мы покинули Москву. Флагманскую машину вёл я; за мной шли лётчики: Герой Советского Союза Молоков, Мазурук и Алексеев. На борту наших самолётов находилась экспедиция, которой предстояло высадиться на полюсе и остаться там для проведения научной работы. Ведь дело было не в том, чтобы нанести полюсу «визит» и «открыть» его, а в том, чтобы обогатить этим открытием познания людей и принести им пользу. Ещё год назад я обследовал Землю Франца-Иосифа и выбрал базу для экспедиции на острове Рудольфа. Там были оставлены грузы для будущих зимовщиков полюса. По плану, первую посадку мы совершили в Холмогорах, около Архангельска. Уже там нам пришлось испытать своё терпение: десять дней нас не выпускала погода. Шёл мокрый снег, дождь, аэродром раскис, и наши тяжёлые машины на лыжах не могли оторваться от земли. Все тешили себя мыслью, что на следующем этапе пути, в городе Нарьян-Маре, такой неприятности больше не приключится. Ведь Нарьян-Мар — столица Заполярья, там мы будем иметь дело с серьёзной, северной погодой! Действительно, когда мы приземлились в Нарьян-Маре, стоял лёгкий морозец — градусов восемь — десять, и мы были вполне довольны. Однако весна гналась за нами по пятам. Трудно представить себе наше разочарование, когда, проснувшись утром, мы увидели, что столица Заполярья угощает нас дождём... Без конца тянулись дни томительного ожидания. Теперь мы мечтали попасть на Маточкин Шар, надеясь, что уж он-то нас не подведёт. Пролив Маточкин Шар пересекает Новую Землю. Он делит её на две части — южную и северную и соединяет два моря — Баренцево и Карское. Среди прочих арктических коварств Маточкин Шар отличается особыми «прелестями» — их называют стоками. Стоки — это местные ветры, которые стекаются сюда, словно кто-то их специально гонит. Кругом ветер три — четыре балла, а в проливе свирепствует шторм. Поэтому, хотя мы и стремились попасть туда, раз нам полагалось это по маршруту, на душе было не совсем спокойно: уж больно ненадёжна погода на этом Маточкином Шаре! Наши худшие опасения сбылись: на другой же день после прилёта поднялась такая неистовая пурга, как будто кто-то гигантской метлой сметал покровы с гор. Ураган поднимал снежные вихри на высоту пятнадцати — двадцати метров и нёс их из Баренцева моря в Карское. Откроешь дверь — и попадёшь в белую тьму: и бело и темно. Это длилось трое суток. Вокруг самолётов намело такие сугробы, что мы их откапывали два дня. И вот тут началась обычная арктическая канитель: корабли стояли в полной готовности, на Маточкином Шаре наступили лётные дни, а на Земле Франца-Иосифа в это время разыгрался шторм. Когда там водворилась тишина, у нас снова поднялась несусветная буря, правда, к счастью, менее продолжительная. А было уже 17 апреля. И все ходили с одной мыслью, с одним желанием: когда же на Рудольф? Наконец выдалась счастливая минута. Над Маточкиным Шаром стояли облака, но зато на Рудольфе их не было. Мы поднялись и пошли над облаками. Внизу расстилались белые равнины. Был вечер, но не темно — в этом районе уже начались белые ночи. Плывёшь, как на лодке в тихую погоду, и лишь шум моторов говорит о стремительной быстроте. Скоро перед нами открылось удивительное зрелище: на северо-западе появилось тёмно-вишнёвое зарево. Облака остались позади, а впереди заблистали лучи яркого солнца. Я вёл машину прямо против его разгорающегося света, шедшего не с востока, а с запада. Так получилось потому, что в это время на Земле Франца-Иосифа солнце за горизонт не заходило — наступил полярный день. Через несколько часов внизу под нами замелькали многочисленные острова архипелага Земли Франца-Иосифа. Радостно встретили нас зимовщики на Рудольфе — они уже заждались. Нам приготовили прекрасный аэродром, жилые дома. Свой дом они украсили флагами, а при входе поставили огромную убитую медведицу. Она была подпоясана красным кушаком, в лапах держала поднос с хлебом и солью, а на шее у неё висел большой ключ с надписью: «Ключ от полюса». Эта шутка нам очень понравилась. Как бы в награду за такую встречу, мы преподнесли зимовщикам письма, книги, а также пластинки, что было для них дороже всего, так как это были не обыкновенные пластинки, а наговорённые родственниками. Наперебой бросились товарищи к патефону. Каждому хотелось поскорее услышать родной голос с Большой земли. Помню, первым занял место у патефона радист. К нему подбежал метеоролог: — Вася, милый, разреши мне первому завести мою жену, а потом уж ты! — Нет, — ответил радист, — сначала я послушаю своего Юрку. Он у меня большой, в первом классе учится. «Здравствуй, папа! — раздался в патефоне детский голос. — Я, папочка, учусь на «отлично» и «хорошо». Только одно «посредственно» по рисованию, но ты не беспокойся, я его скоро исправлю. Привези мне, папочка, маленького белого медвежонка. Обязательно привези. Крепко тебя целую, мама тоже. До свиданья!» Повар нам приготовил вкусный обед. Мы хорошо поели и легли спать. На другой день погода испортилась, и мы надолго засели. С нами был «хозяин погоды» — синоптик, который нас совершенно измучил. Он ежедневно собирал данные о погоде почти со всех концов Северного полушария — Советского Союза, Европы и Америки. По этим сведениям он составлял синоптическую карту. Иной раз видишь ясное небо, рвёшься в полёт, а синоптик говорит: — Нельзя. Через три — четыре часа погода испортится: со стороны Гренландии идёт мощный циклон. Мы начинали бунтовать: — На Рудольфе хорошая погода, а что на полюсе, никто не знает! Там нет метеорологической станции! Но говорили мы это больше для того, чтобы душу отвести, а сами отлично понимали, что не имеем права подвергать экспедицию риску. И снова приходилось терпеть и ждать. В Арктике надо уметь не только летать, но и терпеливо сидеть на месте. По вечерам мы собирались, чтобы послушать рассказы синоптика о том, как зарождаются циклоны и антициклоны. Он так картинно говорил о воздушных течениях, что мы боялись проронить слово. Но всё же любили над ним подшутить. Бывало, он кончит свою лекцию, а кто-нибудь шутя заметит: — Всё это очень хорошо. Только, если бы не ваша наука, мы давно уже были бы на полюсе. — Вижу, — с горечью отвечал он, — не уважаете вы нашу науку! — Дайте хорошую сводку, тогда будем уважать!.. Коротали мы время планами посадки, походами по острову, уходом за машинами — работы находилось немало. Между тем подходило 1 Мая. Мы мечтали встретить этот день на полюсе. Но осуществить эту мечту было не в наших силах: мешала плохая погода. abu К вечеру 4 мая наши дела немного улучшились: синоптик разрешил пойти в разведывательный полёт. Большие машины и вся экспедиция оставались на месте. На полюс отправился двухмоторный самолёт под управлением лётчика Головина. Мы с нетерпением ждали радиограмм разведчика. Он сообщал, что идёт над сплошной облачностью. Он достиг полюса, но, к великому разочарованию, пробиться вниз не удалось: всё было закрыто облаками. После разведки мы ещё долго «консервировались» на острове Рудольфа. Прошло 10 мая, потом 15-е — мы всё сидели. И вот наконец 20 мая, в двенадцать часов ночи, когда голубое полярное небо было спокойно и безоблачно, мы получили долгожданную команду: лететь! Было решено, что пойдёт одна моя машина, остальные двинутся позже по нашему сигналу. Зимовка осталась позади. Все сияли, как именинники. Во мне кипела такая бурная радость, что стоило больших трудов сдерживать своё волнение и вести машину по заданному курсу. Хотелось петь и чуть ли не танцевать. Ярко сияло солнце, горизонт был чист. Мощное пение моторов вселяло уверенность. Но как раз в те минуты, когда я любовно прислушивался к безукоризненному гулу моторов, бортмеханики в левом крыле переживали очень тяжёлые минуты. Один из них заметил подозрительный пар, поднимавшийся от левого мотора. Ещё и ещё раз осмотрев мотор, они убедились, что из радиатора вытекает незамерзающая жидкость — антифриз. Это означало, что через час, а может быть, и раньше, один из моторов выйдет из строя. Бортмеханик тихонько доложил об этом событии начальнику экспедиции Отто Юльевичу Шмидту. Шмидт приказал немедленно доложить мне, как командиру корабля. Так же тихо, чтобы не беспокоить членов экспедиции, бортмеханик подошёл ко мне и сказал: — Товарищ командир, скоро один из моторов выйдет из строя. Я даже не сразу понял, в чём дело: — Какой мотор? Почему? — Левый, средний. Теряет антифриз. Подумав, я решил лететь на трёх моторах. Но нелегко сохранить секрет от таких опытных, наблюдательных пассажиров, какие были с нами в самолёте. То, что механики лазили в левое крыло, шушукались и пробирались от меня к Шмидту и обратно, показалось пассажирам подозрительным. Ко мне подошёл главный штурман Спирин и начал как-то особенно ласково со мной разговаривать, хвалить погоду. При этом он внимательно следил за выражением моего лица, а я, отвечая ему, думал: «Ничего-то ты, дружище, не знаешь! Ведь с минуты на минуту должен остановиться мотор. Но я тебе пока не скажу — не буду расстраивать». Оказывается, с этой же мыслью подошёл и он ко мне. Все уже разнюхали о беде, но тщательно скрывали ее друг от друга. Однако дело было не только в том, чтобы сохранить спокойствие. Ведь от этого опасность положения не менялась. И вот тут наши механики совершили свой скромный, незаметный подвиг. Они прорезали металлическую обшивку нижней части крыла и нашли в верхней части радиатора течь во фланце. Тогда они обмотали трубку фланца изоляционной лентой. Это не помогло: драгоценная жидкость продолжала капля за каплей уходить из мотора. Не знаю, кому из них первому пришло в голову — возможно, всем троим: размотав ленту, они стали прикладывать к течи сухие тряпки. Когда тряпки напитывались антифризом, люди отжимали их в ведро, а затем перекачивали жидкость насосом обратно в мотор. Для этой несложной операции механикам пришлось снять перчатки и в двадцатичетырёхградусный мороз, при стремительном ветре высунуть наружу голые руки. Очень скоро обмороженные руки покрылись ссадинами и ранами. На ладонях от ожогов горячей жидкостью появились волдыри. Но работа не прекращалась ни на минуту, и жизнь мотора была спасена. Ко мне снова подошёл механик и сказал: — Товарищ командир, летите спокойно, мотор будет работать! Я ещё тогда не знал, какой ценой было достигнуто это сообщение, но волна счастья захлестнула меня. — Спасибо, друзья! — от всего сердца сказал я. Машина уже приближалась к полюсу. Внизу под нами расстилалась однообразная ледяная пустыня. Кое-где её рассекали разводья, похожие на узенькие речушки. Они тянулись на сотни километров, не имея ни начала, ни конца. Теперь всё было хорошо, но показались облака. Пришлось подняться над ними. Мучила мысль: «А вдруг полюс закрыт?» Оставалось сто километров. Смотрю вниз — хоть бы увидеть окошко в облаках! Насколько низко спускается облачность? Неужели до льда? Все в самолёте знали, что приближаемся к заветной точке. Осталось двадцать минут. Люди притихли и ждали, когда наконец можно будет сказать короткое, но глубоко волнующее слово: полюс... Наконец оно было произнесено. Штурман несколько раз проверил расчёты — всё верно! Сумеем ли приземлиться? Пробьём ли облака? Есть ли внизу ровные льдины? Что-то там, на крыше мира? Я убрал моторы и с высоты тысячи восьмисот метров, как с вышки, нырнул в облака. Солнце мгновенно скрылось. Машина окунулась в белёсый туман. Тысяча метров — ничего не видно. Девятьсот — ничего не видно. Восемьсот... Семьсот... Люди прильнули к стёклам окон. Сквозь облака мелькнул лёд, но мы не успели разглядеть его. Шестьсот метров... Наконец!.. Словно сжалившись над нами, облачная пелена разорвалась. Под нами — крыша мира! Насколько хватал глаз, тянулись ослепительные ледяные поля с голубыми прожилками разводьев. Казалось, беспредельная поверхность океана вымощена плитами самых разнообразных форм и размеров. Своими очертаниями они напоминали причудливые геометрические фигуры, вычерченные неуверенной, детской рукой. Среди них надо выбрать самую внушительную, гладкую и крупную «плиту» — льдину. Все товарищи тоже заняты подыскиванием подходящей льдины. — Михаил Васильевич, вот замечательная площадка! — кричит мне неистовым голосом кто-то. — Погоди ты, здесь их много! — улыбаясь, отвечаю я. А сам волнуюсь: ведь опять самое главное впереди — как мы сядем? Недалеко от разводья мне бросилась в глаза ровная площадка. На глаз — метров семьсот длиной, четыреста шириной. Сесть можно. Кругом этой льдины огромное нагромождение льдов. Судя по торосам, лёд толстый, многолетний. Развернувшись ещё раз, я снова прошёлся над площадкой. Штурман открыл нижний люк и приготовился по моему сигналу бросить дымовую ракету — определить направление ветра. Горит она всего полторы минуты. За это время надо успеть сделать круг и идти на посадку. Тут уж медлить нельзя. Ракета сброшена. Развернулся против ветра и иду на малой высоте. Подо мной мелькают торосы — вот-вот задену их лыжами... Сердце бьётся так, что кажется, будто у самолёта не четыре мотора, а пять. Вот кончились торосы. Самолёт мягко касается снега... Мы на полюсе! 21 мая, одиннадцать часов тридцать пять минут. Вот он, советский полюс, под нашими ногами! Растерявшись, мы молча обнимаем друг друга. А ещё через минуту в беспробудной, вековой тишине раздаётся громкое «ура» в честь нашей Родины. Долго никто из нас не мог произнести первого слова. Наше напряжённое состояние рассеял начальник зимовки на полюсе Иван Дмитриевич Папанин. Он отошёл в сторонку и деловито притопывал ногой, проверяя, крепок ли лёд. Тут все безудержно, радостно рассмеялись: рядом с Папаниным стоит тяжёлая машина в двадцать с лишним тонн весом, а он топает ногой! И уже после этого взрыва смеха мы немного успокоились и стали говорить все разом. Что мы говорили, не помню. Мы победили! Мы завоевали полюс! Мы выполнили задание партии! Это было счастье! {М. Водопьянов @ Возвращение в Москву @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Возвращение в Москву Прошло четверо суток, как флагманский воздушный корабль сел на Северный полюс. Погода установилась хорошая, непрерывно светит яркое солнце, которое в течение шести месяцев не заходит за горизонт. В этот день у нас было праздничное настроение: к нам прилетел Молоков, а ещё через несколько дней — Алексеев и Мазурук. С прилётом товарищей наша экспедиция была в полном сборе. Механики стали готовить машины в обратный путь. 6 июня, когда все самолёты были готовы к отлёту, мы собрались, чтобы провести митинг. Начальник экспедиции товарищ Шмидт поднялся на санки. — Сегодня, — начал Отто Юльевич, — мы прощаемся с полюсом. Прощаемся тепло, ибо полюс оказался для нас не страшным, а гостеприимным, родным, словно он веками ждал, чтобы стать советским, словно он нашёл своих настоящих хозяев... Мы улетаем. Четверо наших товарищей остаются на полюсе. Мы уверены, что они высоко будут держать знамя, которое мы сейчас им вручаем. Наступила торжественная минута. — Научную зимовку на дрейфующей льдине в районе Северного полюса объявляю открытой! Поднимите флаги! По алюминиевым мачтам взлетели вверх алые бутоны, и на конце одной мачты затрепетал Государственный флаг СССР. Мы дали три ружейных залпа, крикнули громко «ура» и во весь голос вдохновенно запели «Интернационал». Через десять минут я отдал приказ запускать моторы. Простились с остающимися. И один за другим в воздух поднялись четыре самолёта, а на льдине остались четыре товарища. Сделали над ними прощальный круг. Мы видели, как в стороне от палаток среди ледовых нагромождений стояли четыре чёрные точки. Товарищи махали нам руками, желая счастливого пути. Несколько дней спустя из Москвы через Северный полюс в Америку пролетела краснокрылая птица. Самолёт вели Чкалов, Байдуков и Беляков. А ещё через несколько дней по этому же маршруту пролетели на таком же самолёте Громов, Юмашев и Данилин. Они пользовались сообщениями о погоде с Северного полюса — это облегчило им полёт. Как только наши самолёты опустились на Рудольфе, мы сразу же стали готовиться к вылету в Москву. Мы стремились теперь в нашу родную столицу, чтобы лично рапортовать партии и правительству о выполнении задания. Но нас беспокоило, сможем ли мы сесть в Амдерме на лыжах. Из Амдермы сообщили: «Единственное место, где могут сесть корабли на лыжах, — это коса, расположенная в одном километре от посёлка». Вместе с тем предупреждали: «Если через два дня не прилетите, снег на аэродроме окончательно растает». И, как назло, на Рудольфе испортилась погода. Появился такой густой туман, что о вылете не могло быть и речи. Ещё два — три дня, и нам придётся засесть здесь — ждать, пока прибудет ледокол с колёсами, а прийти он сюда сможет только в августе, когда растает лёд. Всё это нас никак не устраивало. Прошло два дня. Амдерминцы нас торопили — ежедневно они подвозили на тракторах снег из оврагов и закидывали им проталины. Но яркое солнце быстро уничтожало плоды их работы. Мы сидели в своих кораблях и озирались по сторонам, стараясь уловить где-нибудь хоть малейшее просветление. Ветра совершенно не было. На хорошую видимость никто не рассчитывал. Решили вылетать в тумане. Алексеев выбрал наиболее благоприятное направление для взлёта с маленьким уклоном и, чтобы выдержать прямую, поставил через каждые сто метров красные флажки. Но по рыхлому снегу лыжи самолёта скользили очень плохо. Флажки кончались, а самолёт скорость не набирал. В тумане можно заехать в какой-нибудь обрыв. Пришлось вылет отставить. И только на пятые сутки туман немного приподнялся, видимость улучшилась. Даю распоряжение срочно вылетать. И, как всегда, вырулил на старт и пошёл на взлёт. Флажки один за другим мелькают под левым крылом. Но машина не набирает скорости. Вот уже последний флажок — начинается большой склон, и только тут стрелка указателя скорости начинает показывать сперва шестьдесят километров, затем восемьдесят... девяносто... сто... сто десять... Ещё мгновение — и мы в воздухе! Встреча самолётов назначена выше облаков, над островом Рудольфа. Пролетая низко над зимовкой, я увидел между островами Рудольфа и Карла-Александра огромное яркое пятно — это в разрыве облаков светило солнце. Чтобы не попасть в обледенение, я воспользовался этим окном и поднялся выше облаков. Сверху мне был хорошо виден мыс Аук, и, ориентируясь по нему, я начал делать круги на высоте тысячи двухсот метров, поджидая товарищей: Сима Иванов сообщил им об этом разрыве и месте, где мы их ждём. Прошёл час — товарищей нет. Я приказал радисту запросить, почему не поднимаются остальные самолёты. Ему ответили, что они ушли на взлёт, но над зимовкой ещё не пролетали. Прошло полтора часа — товарищей нет. Запросили ещё раз. С зимовки вторично ответили: «Три самолёта ушли на взлёт, но в воздухе их не слышно. Где они, в тумане не видно». Что же делать? Решаю снизиться и пройти над аэродромом. На острове видимость заметно ухудшилась, стояла густая дымка. То и дело попадая в нависшие космы облаков, я снова прошёл над зимовкой, взял направление на аэродром и, пролетая над ним, сквозь дымку заметил три самолёта. Я понял, что мои товарищи из-за рыхлого снега не смогли взлететь. Как тут быть? Лететь одному? Погода уж очень хорошая — в Амдерме ясно. Если не улететь сейчас, то придётся долго ждать парохода, который доставит нам колёса. Всё было за то, чтобы лететь в Амдерму. Но как я полечу без товарищей? Нет, если уж суждено будет сидеть на Рудольфе, то лучше сидеть всем вместе. Принимаю решение идти на посадку, хотя это и очень обидно. Садиться на такой перегруженной машине опасно. Можно было бы слить часть горючего через аварийные краны, чтобы облегчить машину, но я этого сделать не могу: на базе не осталось ни одного килограмма бензина, и пополнить его будет нечем. Решил, не сливая горючего, идти на посадку. Вот уже подо мной ровный снег, слева мелькнул домик аэродрома. Убираю газ... И вдруг впереди вырастает самолёт Мазурука. Я даю полный газ — все четыре мотора уверенно подхватывают мою машину. Резко тяну ручку на себя: «Ну, дружище, перетяни!» Ещё не потерявшая скорости машина легко, как хороший конь, берёт барьер. Вторично иду на круг и на этот раз благополучно сажусь. Всего я летал около двух часов. Машины товарищей, как я и предполагал, не смогли оторваться — им не хватило аэродрома. Немало времени потратили мы, пока с помощью тракторов и моторов поставили самолёты на старт. На этот раз изменили направление взлёта, выбрали более крутой склон — от десяти до сорока пяти градусов — и решили, что первыми поднимутся Молоков, Алексеев и Головин, а затем я. Туман волнами проходил через аэродром. Когда видимость улучшалась и становилось видно море, Молоков начинал запускать моторы; но, пока он готовился к взлёту, купол снова закрывало. И так несколько раз. Мы уже потеряли всякую надежду на вылет. Вскоре купол закрылся основательно. В течение часа мы не могли дождаться улучшения видимости. Начала сказываться усталость. Я ушёл в помещение и через десять минут уже спал крепким сном. Не знаю, сколько времени я проспал, как вдруг кто-то, встряхнул меня за плечо: — Товарищ командир, погода улучшилась! Я выскочил из дома, рассчитывая увидеть солнце, но, увы, не увидел ничего, кроме льдин на море. Отто Юльевич в это время отдыхал в крыле моего самолёта. Я не стал его беспокоить и дал распоряжение стартовать. Первым поднялся, как мы договорились, Молоков, за ним — Головин. Поднимались они на запад, а с востока надвигался густой туман. Вот он уже совсем близко подошёл к самолётам. Я мысленно тороплю Алексеева: «Скорей, скорей, а то закроет!» Алексеев и сам понимал это и, ещё не потеряв из виду моря, быстро сорвался с места. Купол закрыло туманом. Услышав шум моторов, Шмидт вылез из крыла. К нему подошёл Спирин и сказал, что товарищи поднялись в воздух. Отто Юльевич посмотрел по сторонам. — Как же мы поднимемся? — удивлённо спросил он. — Ведь кругом туман. Подниматься в направлении, в каком улетели товарищи, я не мог — флажков там не было; не видя моря, я не сумел бы выдержать прямую. Посмотрел на север, куда мы поднимались в первый раз, — с трудом удалось различить три флажка. «Что же делать? Товарищи дожидаются над облаками. Как бы им не пришлось столько же летать, как и мне!» После минутного размышления решил лететь. При таких условиях только угроза таяния снега в Амдерме могла заставить нас торопиться с вылетом. Даю полный газ. Самолёт едва заметно ползёт. Кончаются флажки, а скорость не развивается. Я уже инстинктивно выдерживаю прямую. Отжав ручку от себя, высоко поднимаю хвост самолёта и резко тяну штурвал к себе. «Что же ты не отрываешься?» Тут машину кто-то словно вытянул кнутом вдоль спины. Она слегка подпрыгнула и рванулась вперёд. Смотрю на указатель скорости — семьдесят. И тут же стрелка полезла вверх — восемьдесят... девяносто... сто... сто десять... Плавно тяну ручку на себя, но машина продолжает бежать. Наконец мне силой удаётся оторвать её. Как только она повисла в воздухе, под нами мелькнул ледяной обрыв. Это напоминало цирковой трюк, но не «под куполом», а «на куполе». Я стал пробиваться вверх. На высоте шестисот метров увидел солнце, а метров на пятьсот выше меня один за другим кружили самолёты. Они заметили меня, присоединились, стали в строй, и мы взяли курс на юг. Через шесть с половиной часов мы увидели Амдерму. Делая круг над Амдермой, я усиленно искал аэродром. Где же он? Везде земля, а мы на лыжах. Стоя рядом со мной, Спирин указал вниз: — Вот он! — Где? Под нами протянулась узенькая полоска, метров пятьдесят шириной и метров шестьсот длиной. — И это аэродром?.. Разворачиваюсь, иду на снижение. Вижу, Головин на своей маленькой машине хорошо приземлился. Как-то сядем мы? Ветер был боковой. При посадке мы легко могли зацепиться друг за друга, но нам повезло: все три корабля сели благополучно. Через несколько дней мы в Москве рапортовали правительству о выполнении задания. {М. Водопьянов @ Необыкновенная демонстрация @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Необыкновенная демонстрация Наш отряд самолётов возвращался домой после одной северной экспедиции. Вот мы снова на мысе Желания, откуда ещё недавно стремились вырваться, чтобы попасть на полюс. Снова нам препятствует погода. Только теперь аэродром не раскисший, как кисель, а твёрдый, будто выложен мраморными плитами. Наступил день отлёта с мыса Желания. Было 29 октября. Конечно, нам всем хотелось попасть домой к великому празднику — 7 ноября. Но обстоятельства сложились иначе. Едва я начал рулить на старт, как совершенно неожиданно раздался оглушительный взрыв, словно разорвалась бомба. Машина резко накренилась в правую сторону. Что случилось? Штурман первый выскочил из самолёта и обнаружил, что лопнула покрышка правого колеса. Запасного не было. Пришлось отставить полёт. Как быть? Бросить машину и улететь, разместившись в самолётах товарищей, — значит обречь машину на верную гибель: зимние штормы разобьют её. Я немедленно послал радиограмму на остров Рудольфа. Оттуда ответили: «Дано распоряжение ледоколу «Русанов» доставить запасное колесо из бухты Тихой». Но нам опять не повезло: на Земле Франца-Иосифа ударили морозы. Бухту Тихую сковал крепкий лёд, и «Русанов» вмёрз. Мы стали думать, как выйти из трудного положения. Одному из наших механиков пришла в голову мысль снять с колеса покрышку и камеру и обмотать его обод толстым канатом. Так мы и поступили. В пазы обода намотали канат, каждый виток усердно били тяжёлыми кувалдами, а под конец крепко затянули канат сеткой из проволоки. После этого наша машина выглядела так, будто она побывала в Протезном институте. Машину разгрузили, насколько это было возможно. Лететь должны были теперь только пять человек. Разместив оставшийся груз так, чтобы он не давил на «больное» колесо, мы снова пошли на старт. Было уже 2 ноября. Сначала самолёт двигался с трудом. Налетая на камни, металлический обод высекал искры. Но постепенно я набрал скорость и, приподняв правое колесо, побежал на одном левом. В это время канат, которым было обмотано увечное колесо, перерезало в нескольких местах острыми камнями. Он начал запутываться, цепляясь за стойки, оборвался и снова запутался. Наконец его так захлестнуло, что колесо совсем перестало вращаться. Но мы были уже в воздухе. Я отлично понимал, что если машина хорошо выдержит посадку, то второй раз с таким колесом стартовать всё равно не придётся. Поэтому надо во что бы то ни стало долететь до Амдермы, куда бы нам могли доставить из Архангельска новое колесо. Но обстоятельства опять сложились иначе. Самолёты шли под облаками. Погода ухудшилась. Под нами шумело море. Амдерма радировала: «Шторм одиннадцать баллов, видимость — пятьдесят метров. Принять вас не можем». ...Прошло уже три часа, как мы покинули мыс Желания. Нас беспощадно болтало. В тумане последний раз мелькнули машины Молокова и Алексеева и пропали. Вдруг из тумана неожиданно выросла огромная гора. Не теряя ни минуты, я дал полный газ всем моторам и до отказа потянул на себя штурвал. Машина пошла вверх. На этот раз я увернулся, но берег продолжал выскакивать перед нами самым неожиданным образом. Мы всё время попадали в какие-то каменные лабиринты и в конце концов просто запутались. Едва мы повернули на юг и немного отошли от опасных скал, перед нами снова показались тёмные очертания берега. Он быстро рос, приближаясь к нам. Уйти было некуда. Но, к великому нашему счастью, это оказался пологий мыс. Нам удалось перескочить его и вырваться к морю. Там видимость немного улучшилась, и мы стали разбираться в своём положении. Очевидно, надо было подыскивать место для посадки где-то на Новой Земле, хотя бы просто в тундре. Штурман предложил добраться до мыса Меньшикова. Он знает, что там есть домик: по крайней мере, будет где жить. Может быть, туда нам смогут доставить колесо. Мы опять пошли к берегу Новой Земли. Вот мыс. Огромные волны, ударяясь о берег, рассыпаются тысячами брызг. Машину бросает то вверх, то вниз... Ну и погода! Решение принято: сажусь. Самолёт коснулся «здоровым» колесом поверхности острова и покатился, потом начал медленно опускаться на «больное». Едва «больное» колесо коснулось земли, от сильного рывка лопнул канат; машина заковыляла, как подстреленная птица, но всё же осталась цела. На снегу валялись разбросанные во все стороны куски каната и проволоки — теперь колесо собрать уже нечем... Мы осмотрелись вокруг. Пустынный берег выглядел неприветливо. Домик действительно имелся, но рассчитывать на его гостеприимство не приходилось: временное сооружение давно пришло в негодность, обогреть его было немыслимо. Разбить палатку тоже было нельзя — бешеный шторм унёс бы её. Решили устроиться в самолёте. Надули резиновые матрацы, вытащили спальные мешки и устроили себе «дом» в радиорубке. Немедленно вызвали Амдерму и запросили о судьбе своих товарищей: Молоков сел при одиннадцатибалльном шторме в Амдерме, а Алексеев — в заливе Благополучия. Нам обещали выслать нарты с продовольствием и собирались отправить бот, но шторм не дал капитану даже сняться с якоря. abu Нарты тоже до нас не дошли. Трое суток люди плутали во льдах, а потом, измученные, вернулись обратно на зимовку. Мы жили в самолёте и на «улицу» выходили через хвостовой люк. Несмотря на эту предосторожность, ледяной ветер пронизывал стенки. Пурга ревела вокруг нашего корабля. Так шли дни за днями. Наступило 6 ноября. Завтра — двадцатая годовщина Великой Октябрьской социалистической революции. Нас охватило волнение. Вся страна, наша столица будут радоваться и праздновать этот радостный день. Очень хотелось и нам как-то отметить счастливую годовщину. Что придумать, мы не знали. Ночью в канун праздника нам не спалось. Лежим в своих спальных мешках, прислушиваемся к вою пурги — и слышим, что она затихает. Тогда мы все вышли и развели на берегу моря большой костёр из плавника, который море выбросило на берег. Долго мы не могли оторвать глаз от его яркого пламени. Нас обдувал ледяной ветер, но возвращаться в кабину не хотелось. Близился рассвет. Наступила знаменательная дата. У одного из нас сохранился неизвестно откуда маленький красный флажок аэродромной службы. И вот пять человек, пять советских людей, заброшенных случаем на пустынный берег северной земли, взяли свой маленький красный флажок и пошли гуськом: сначала вокруг костра, потом обошли заброшенный домик. Встретили Октябрьскую годовщину в строю! После этой «демонстрации» все вернулись в самолёт довольные: мы праздновали вместе со всей страной и действительно не чувствовали себя ни заброшенными, ни обездоленными. Как и весь наш народ, мы представляли себе Красную площадь, Сталина, принимающего парад, и на душе у нас было радостно и легко. Чувство радости и единства с народом охватило всех нас, когда мне передали радиограмму из родных мест: земляки сообщали, что выдвинули меня кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР. Это было блестящим подтверждением любви и внимания советской Родины к своим сынам, какого не знают люди капиталистического мира. В этот день мне невольно вспомнилась английская экспедиция, предпринятая в 1911 году под командованием Скотта. Дойдя до Южного полюса, он нашёл флаг и записку, оставленные Амундсеном, побывавшим там за несколько дней до прихода Скотта. И сам Скотт и его товарищи были сильно удручены: все их научные достижения за время длительного и трудного пути к Южному полюсу пропадут даром. Капиталистическому миру, в котором они жили, важнее всех научных открытий ценный для рекламы эффект первенства, который уже достался Амундсену. Члены экспедиции Скотта возвращались домой подавленные. У них исчезла целеустремлённость, которая помогала им преодолевать трудные испытания, когда они ещё мечтали открыть Южный полюс. Не хватило сил добраться до населённых мест: они погибли от холода и голода. Найденный через год дневник Скотта рисует страшную трагедию людей смелых, но сознающих своё одиночество. В последней записи Скотт обращается к своему другу: «Дорогой мой Гарри! Мы умираем в очень безотрадном месте... умирая, прошу вас, мой друг, быть добрым к моей жене и ребёнку. Окажите мальчику помощь в жизни, если государство не захочет этого сделать». Да, умирать с сознанием, что государство «не захочет» помочь семье, отец которой отдаёт жизнь за науку, мучительно и тяжело. ...До последних вечерних известий оставалось ещё полтора часа, когда радист Сима Иванов, уже настроивший приёмник, улыбаясь, шепнул мне: — Михаил Васильевич, сейчас будет говорить... твоя дочурка. Эти слова отвлекли меня от грустных размышлений. Трудно передать, что я испытывал, услышав голос моей Веруши. — Дорогой папочка! — говорила она. — Дома у нас всё хорошо. И я учусь хорошо... Верочка с увлечением рассказывала о своих делах, о своей учёбе. Пурга продолжала бушевать. Вокруг нашего самолёта расстилалось пустынное море, на много тысяч километров отделявшее нас от родных мест. Глядя на спокойно спящих товарищей, я знал» что они, как и я, верят, что партия, правительство, наш народ не оставят нас ни в какой беде. С этими мыслями я заснул крепким, спокойным сном. {М. Водопьянов @ Конец «глухонемым» полётам @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Конец «глухонемым» полётам Как-то случайно я упомянул при своих детях о полётах, которые мне приходилось совершать, не имея радиосвязи. Мои ребята ужасно удивились. Они росли в то время, когда радио уже прочно вошло в нашу жизнь. С детства они привыкли к тому, что, как бы далеко ни улетал их отец, эфир передаст все подробности полёта. Особенно хорошо они помнили случай, когда я, во время вынужденной посадки, запросил жену, какие отметки у детей за последнюю четверть... Бывали случаи, когда ребята сами говорили со мной по радио. Они глубоко были уверены, что самолёты так и «родились» с радиопередатчиками и приёмниками. — Как так? — допытывался сын. — Неужели ты в полёте ничего не слышал? И на землю не мог ничего передавать?.. Пришлось объяснить им, что авиация вообще старше радио: машина, созданная Можайским, поднималась в воздух ещё в 1883—1884 годах, а демонстрация передачи электромагнитных волн на расстояние была впервые проведена Поповым в 1895 году... Дело, разумеется, не только в том, какое из двух великих русских изобретений старше. Не так-то просто было объединить их на службу человеку — это стоило людям большого труда, творческих поисков, а иногда и мучений. Что же касается нас, лётчиков, то нам действительно пришлось долгое время летать, как «глухонемым». А когда на самолётах появились приёмники, то не сразу удалось их освоить. Чего же ещё не хватало, если на борту была уже рация? Нам не хватало опыта. Из-за этого происходили недоразумения, иногда смешные, иногда очень неприятные случаи... Особенно трудно было работать без связи на Севере. За Полярным кругом картина, видимая с самолёта, не отличается разнообразием. Здесь нет ни лесов, ни частых сёл, ни городов — всего того, что оживляет пейзаж центральной части нашей страны. Здесь всё под тобой бело. Изредка промелькнут чёрные пятна — небольшие селения, пасущиеся олени, камни или вода. Поэтому даже географическая карта, с которой лётчик обычно сличает расстилающуюся под ним картину, не может служить верным путеводителем. К тому же в те времена, когда мы начинали летать над тундрой, просто ещё не было точных географических карт. Лётчики сами помогали исправлять их. Я помню, что товарищи Сущинский и Клибанов, прокладывавшие воздушные трассы над Ненецким национальным округом, обнаружили множество рек, вовсе не показанных даже на десятивёрстных картах. Конечно, работать при таких условиях было трудно, но, к чести наших пилотов, нужно сказать, что они не терялись. Сядет пилот Севера на вынужденную посадку и сам не знает, где он сидит, и попросить о помощи не может. Ну, и выкручивались собственными силами! А за эти трудности ещё больше любили свою работу. К слову сказать, когда мы летели на спасение челюскинцев, раций у нас на самолётах не было. О судьбах людей, которых мы должны были снять со льдины, мы узнавали только при посадках на пути, потому что передача из лагеря принималась наземными станциями. И самый лагерь нашли без радиосигнализации. Так что, можно сказать, и в «глухонемом» виде лётчики славно потрудились. Правда, и в те времена некоторые самолёты уже были снабжены рациями. Например, лётчик, уходивший на разведку зверя в Белом море, передавал капитану тюленебойного судна о местах скопления зверя и отлично обслуживал охотничий промысел. Но это всё была работа на длинных волнах, которые, как известно, с большим расстоянием не справляются. Первые приёмники-передатчики в авиации обеспечивали связь не более чем на 600—700 километров. Конечно, при большом рейсе они были почти бесполезны. Но вот наша страна одной из первых построила опытную коротковолновую станцию. Теперь можно было уже держать связь со всем миром. Появился смысл поставить рацию на самолёт, уходящий в далёкий путь. Конечно, это не значит, что на всех наших машинах сразу появились приёмники. Мне, например, впервые установили на борту радио только в 1935 году. Я тогда собирался в большой рейс Москва — Чукотка — Москва (длина маршрута туда и обратно — двадцать тысяч километров). abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Перелёт на Чукотку прошёл очень хорошо. И всё же это не означало, что с тех пор у меня всё пошло как по маслу. К работе в эфире тоже надо было приноровиться... Вот, кажется, уж на что проста схема пользования радиомаяком: как будто можно лететь, что называется, «с закрытыми глазами», а я вот в первый раз попользовался им так, что чуть не заблудился вовсе. В этот год на мысе Желания только что установили радиомаяк. Я летел с мыса на Землю Франца-Иосифа, в бухту Тихую. Мне первому предложили идти с помощью маяка. Что ж, я был очень рад. Провели мне в пилотскую кабину наушники и начали учить: «В зоне полёта, пока будешь идти правильно, всё время будут звучать две буквы по азбуке Морзе: «А» и «Н». Правую границу зоны укажет буква «А» (точка — тире), левую — «Н» (тире — точка). Как только услышишь, что один из сигналов затихает, бери в ту сторону, с которой буква звучит слабей... И придёшь в Тихую, как по рельсам!» Это было очень кстати, потому что на Севере магнитный компас работает с большими отклонениями. А как начнутся магнитные бури, так вовсе с ума сходит. Теперь я мог не обращать внимания на стрелку, если она занервничает, а идти только по сигналам «А — Н». На всякий случай мне дали схему, где было показано: справа — «А», слева — «Н», а в центре, между двумя этими звуковыми лучами, — путь на Тихую... Тем не менее я чуть не перемахнул Землю Франца-Иосифа и едва не залетел в Ледовитый океан, куда мне, разумеется, вовсе не нужно было. Сперва всё шло хорошо. Я старался привыкнуть к новому положению: ведь до сих пор я в полёте слушал только одно — мотор. Чутко воспринимая знакомый грохот, ухо улавливало малейшие изменения в ритме и тоне шумов. Теперь внимание приходилось делить между мотором и писком радиомаяка. Даже больше того — позабыть про мотор и слушать непривычный разговор «морзе». Буквы исправно пищали, и, следовательно, мы летели в зоне. Я отлично слышал и «А» и «Н». Прошёл час. Вдруг «А» стало затихать. Взял, согласно схеме, правее. Моя «точка — тире» совсем увяла. Спрашиваю у радиста, что делать. Он смотрит на схему и уверенно указывает мне рукой: давай, мол, жми ещё правее! Я так и делаю. А сигналы «А» возьми да пропади окончательно! Только «Н» (тире — точка) назойливо бубнит в уши... Значит, с курса сошли? Смотрю на старого друга — что-то покажет мне компас? А он говорит, что идём почти прямо на Север — к самому полюсу... Плюнул я на радиомаяк, развернул машину на девяносто градусов и лёг на нужный мне курс по компасу. Когда мы благополучно прибыли в Тихую, я запросил мыс Желания, какие это они дали мне «рельсы». — Куда я по ним мог бы «приехать»? — поинтересовался я. — Как поживают там ваши буквы и почему одна из них по дороге сбежала? Она оставила свой трудовой пост. Это же просто дезертир какой-то, а не буква! — Ах! — отвечает мне мыс Желания. — Какое счастье, что вы уже на месте!.. У нас идёт товарищеский суд над механиком радиомаяка: он отдал вам схему, а сам перепутал, где левая, где правая сторона! Переменил буквы местами! — Ну, что ж теперь делать? — ответил я. — Не засуживайте его слишком строго: все мы в этом деле ещё «плаваем», а он ведь напутал не от чего-нибудь, а с непривычки. — Да-да! Он потом хватился и стал передавать верно, но вы уже не слушали... — Я обалдел от этого писка. Рад был сбросить наушники. Мне ведь тоже привыкать нелегко!.. На этом мы с мысом Желания и помирились. Но на обратном пути попали в конфуз с Амдермой. Так как все станции были в курсе наших неполадок с маяком, они начали проявлять необыкновенную активность. Услышав, что наш радист ищет Амдерму, в передачу ввязались ещё три станции: Вайгач, Югорский Шар и бухта Варнека. Радисты словно с ума сошли. Каждый, перебивая друг друга, передавал своё. Вайгач интересовался, не сядем ли мы к ним. Югорский Шар настойчиво предлагал своё гостеприимство. Бухта Варнека невозмутимо резала по цифровому ходу метеосводку. Амдерму совсем забили, и она смолкла. А сесть нам нужно было именно в Амдерме, и, естественно, меня крайне интересовало, какая там погода... Но с радиста пот лил в три ручья, и он ничего не мог поделать. Тем временем самолёт шёл к цели. Вот уже и Амдерма подо мной... И, когда я разворачивался над посёлком, торжествующий радист передал мне записку: «Связался с Амдермой! Сейчас получу погоду!» «Посмотри вниз, — ответил я. — Я иду на посадку...» ...Вот в каких простых вещах мы путались, пока не приучились к стройному порядку работы в эфире. Зато необычайно много радости нам приносили первые успехи в организации радиоперекличек, первые опыты двусторонней связи с Большой землёй. Прекрасно помню 13 апреля — день второй годовщины со дня спасения челюскинцев. Я был тогда на мысе Желания. И вдруг радист предупредил нас, что сегодня в Москве будет торжественное заседание, посвящённое этой дате. Наверное, его будут транслировать. В маленькой комнатке радиорубки собрались все зимовщики. Тесно прижавшись друг к другу, разместились около репродуктора. Мы прекрасно слышали выступления на этом собрании и горячо аплодировали вместе со всем залом. Но вот кто-то из зимовщиков неожиданно надумал послать приветствие московскому собранию. Немедленно общими усилиями составили его. Радист сразу же передал в эфир. Трудно рассказать, что творилось в маленькой радиорубке, когда мы услышали голос незнакомого человека, читающего притихшему залу нашу радиограмму. Потом до нас донеслись громкие возгласы приветствий зимовщикам, аплодисменты, и в конце концов мы уже не различали, где раздаётся крик «ура» — у нас, на Желании, или в Москве. Кажется, ещё сильнее я волновался, когда должен был сделать доклад о своём полёте на Земле Франца-Иосифа сразу всем арктическим зимовкам. Вот когда уже был виден высокий класс овладения техникой полярными радистами, продемонстрировано качество нашей советской радиоаппаратуры! В назначенный час началась перекличка. Я, докладчик, сидел перед небольшой группой зимовщиков, но меня приготовились слушать буквально во всех концах Арктики. Отовсюду раздавались голоса: — Уединение слушает! — Русская Гавань готова! — Все зимовщики Маточкина Шара у репродуктора! — Бухта Варнек в ожидании! — Вайгач... — Югорский Шар... — Диксон... Мне предложили начинать. Несколько минут я не мог ничего вымолвить. И первые слова, которые я наконец произнёс, были: «Дорогие друзья полярники! Разрешите прежде всего поздравить вас с участием в первом празднике нашей советской радиотехники!» Бурные приветствия слушателей означали, что и они считают нашу беседу большим праздником, хотя это была самая обыкновенная перекличка. Что касается моего радиста, Серафима Иванова, с которым я недавно пережил все неполадки, то он припомнил, как я подсмеивался над ним, и потребовал у меня признания: — Теперь, Михаил Васильевич, вы убедились, что мы овладели техникой? К сожалению, ровно через год техника жестоко отплатила ему за эту самонадеянность. Беда случилась в очень ответственный момент, в чрезвычайно важной экспедиции. Это было при посадке на Северный полюс, о чём помнят не только участники экспедиции, но все, кто следил тогда за нашим полётом... Надо сказать, что, начиная с моего первого «радиофицированного» рейса на Чукотку, я не расставался с радистом Серафимом Ивановым. Его все звали попросту Сима. Это был большой энтузиаст своего дела. Он считал радиосвязь самым существенным открытием за всю многовековую историю человечества. И вот этот самый Сима имел в жизни одну страстную мечту: передать первую радиограмму с Северного полюса. Трудно описать радость Симы, когда он узнал, что включён в состав экспедиции, да ещё для полёта на флагманском корабле! Обычно очень спокойный, даже немного флегматичный, он стал таким бойким и шустрым, словно его подменили. Мечта жизни исполнилась, и лицо нашего радиста так и сияло. Пока мы шли к полюсу, многие члены экипажа даже посмеивались над торжественностью Иванова. Он не передавал радиограммы, а просто священнодействовал! Да и все мы, конечно, чувствовали важность свершающегося события. Но вот великая минута приблизилась. Нас слушал весь мир. За нами неусыпно следила Москва, товарищ Сталин. Мы достигли полюса... Я сообщил начальнику экспедиции Отто Юльевичу Шмидту, что иду вниз и буду искать место для посадки. Шмидт составил радиограмму: «Снижаемся, будем искать место для посадки...» Иванов передал её... Что там делалось за моей спиной потом; я не знаю. Мне в эту минуту было ни до радиограмм, ни до Симы и вообще ни до чего. Я буквально слился со своей машиной. Все мысли и чувства были до крайности напряжены в одном стремлении: хорошо посадить машину на «крыше мира». Я благополучно пробился через облака; стал кружить над полюсом, выбирая подходящую льдину; самолёт снижался и наконец коснулся лыжами льдины, покрытой снегом... А в это время за моей спиной разыгралась целая трагедия. Иванов получил от Шмидта текст радиограммы о благополучном снижении, машина уже бежала по льду, а в эфир ушёл только номер сообщения и слог «Моск...»: передатчик неожиданно перестал работать. Мы победили, полюс был наш, а Москва не знала! Пошли на снижение и пропали. Тут было о чём побеспокоиться... Конечно, очень встревожились и у нас на льдине. Едва прошли первые минуты торжества, затихли крики «ура», как всем стало известно о случившейся беде: в передатчике сгорел умформер — прибор, получающий энергию и трансформирующий её в ток высокого напряжения, нужный для радиоламп. Бедный Сима молча, чуть ли не со слезами на глазах помогал радисту Кренкелю выгрузить его рацию. Все беспокоились о том, чтобы скорее наладить связь, и помогали обоим товарищам. Нас ожидало жестокое разочарование: в рации Кренкеля от мороза разрядились аккумуляторы. Прошёл уже час, как мы сели на полюс, а никто ничего не знает об этом... Позывные нашего самолёта искали все радиостанции мира. Как мы узнали потом, по указанию правительства в Москве уже создавалась специальная экспедиция. Прошло шесть часов, как мы «пропали». Потом восемь. Десять. Одиннадцать. Двенадцать... Только через полсуток удалось зарядить аккумуляторы и сообщить о причине нашего молчания. И вышло так, что, когда первая радиограмма с полюса полетела в эфир, её отправление переживал не один радист, а весь состав экспедиции целиком и полностью... На моей памяти это был самый тяжёлый и неприятный подвох со стороны радиотехники. С тех пор прошло много времени. Над полюсом промчалась краснокрылая птица великого лётчика нашего времени Валерия Чкалова, совершившего вместе с Байдуковым и Беляковым перелёт в Америку. Вслед за ним прошёл по этому маршруту самолёт Громова. Много побед одержали лётчики нашей страны, и в этом помогала им радиосвязь. Давно прошло время больших и малых неполадок, которые лётчики испытывали в первые дни «знакомства» с нашим великим помощником. Теперь пилоты действительно пользуются радиомаяками, как «рельсами», которые точно приводят их в назначенное место. Мало того: благодаря пеленгации и радиокомпасу лётчик не может заблудиться, как это бывало раньше. Если он почему-либо потеряет ориентацию, то может запросить: «Где я нахожусь?» — и ближайшие радиостанции немедленно засекут место нахождения самолёта. Уходя в воздух, лётчик надевает шлемофон, который связывает его и с командиром и с товарищами на других машинах. Не раз во время Великой Отечественной войны увлечённые боем пилоты слышали дружеские предупреждения: — На тебя пикируют два «мессера»... — Разведчик скрывается над облаком!.. — Будь внимателен! — Враг идёт к востоку от тебя, выше на километр... Конечно, радиомаяк, пеленгация, всесторонняя связь с окружающим миром теперь не могут никому казаться чудом. Они стали так привычны, что вот некоторые ребята и решили, что «всегда так было». Я хотел бы напомнить им: ничто не сделалось само собой. Самолёты не «рождались» с готовыми приёмниками. Люди долго добивались нынешнего совершенства радиосвязи. Их творческая мысль победила много трудностей, прежде чем лётчику заботливо надели современный шлемофон... А сами лётчики тоже немного «спотыкались», пока не привыкли к своему верному другу и помощнику — эфиру, и не избавились от «глухоты» и «немоты». ДНИ ВОЙНЫ {М. Водопьянов @ Боевое крещение @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Боевое крещение Тяжёлые самолёты, на которых мы летали на Северный полюс, стояли в полной исправности на Центральном аэродроме. И, когда в 1939 году началась война с белофиннами, я вспомнил обещание, данное мною нашему правительству при возвращении с Северного полюса: «На этих мощных советских машинах мы завоевали Северный полюс. Если понадобится – эти же самолёты мы повернём в ту сторону, откуда посмеет напасть на нас враг». Я явился к товарищу Ворошилову. – Разрешите мне, товарищ Ворошилов, – сказал я, – сдержать своё слово. Моя машина поднимает пять тонн. Я могу перебрасывать раненых, перевозить технический состав с одного аэродрома на другой. У меня есть опыт полётов в зимних условиях… На другой день я получил задание. На машине были установлены три пулемёта и бомбодержатели на пять тонн. Я вылетел на фронт. Мне впервые предстояло воевать. Свою службу на аэродроме в годы гражданской войны я не мог считать боевым опытом. Я тогда был не лётчиком, а конюхом, да и авиация в те времена была в младенческом состоянии. Итак, я должен был получить боевое крещение. В Петрозаводске произошла очень тёплая встреча. Лётчики, механики обступили самолёт. Увидев бомбодержатели, они спросили: – Не боевые ли полёты вы думаете совершать? – Не прилетел же я сюда Южный полюс открывать! – отшутился я. – Да вас на такой «корове» в первом же полёте собьют, – уверенно сказал командир полка. – Машина-то у вас окрашена в оранжевый цвет, для арктических условий. А тут вы только размаскируете нам аэродром… Какая скорость вашего самолёта? – неожиданно спросил он. – Сто восемьдесят километров. Со стороны послышались смешки и реплики: – Да… На такой телеге далеко не уедешь! Больно неповоротлива… да приметна. Разве только ночью… Я, конечно, не очень был обрадован такой оценкой моей «коровы», но делать нечего: товарищи были правы. – Ночью так ночью, – покорно сказал я. Однако смириться с этим на словах было гораздо легче, чем выполнить на деле. Наутро все самолёты полка пошли на боевое задание. Возвращались, нагружали бомбы и летели снова. Боевая жизнь была в полном разгаре. Экипаж моего самолёта (а мне дали опытного бомбардира и трёх стрелков) начал роптать: – Товарищ командир! Мы что, прибыли сюда смотреть, как другие летают? Почему сидим? Бомбы подвешены, экипаж в полной готовности. – Полетим ночью, – ответил я. – Ночью мы слетаем само собой. Все говорят, что истребителей на этом участке фронта нет, так чего нам бояться? Чем больше они меня «накручивали», тем больше мне казалось, что они правы. Подошёл к самолёту. Бомбы действительно подвешены. – Как машина? – спрашиваю у механиков. А они мне в ответ ту же песню: и чего, мол, зря сидим? – Хорошо! Заводите моторы. А я пойду на командный пункт получать боевое задание. Через час наш самолёт был в воздухе. До линии фронта сто километров. Бомбы и пулемёты изменили лётные качества машины. О скорости в сто восемьдесят километров не могло быть и речи – больше ста пятидесяти она теперь не давала. Высоту также набирала очень медленно. Пока мы добирались до линии фронта, мне удалось подняться на высоту тысячи семисот метров. «Ну и хватит!» – подумал я. Из винтовки нас не достать, зенитными пулемётами – тоже (они стреляют на тысячу пятьсот). Правда, зенитные пушки стреляют на восемь тысяч метров, а выше нам всё равно не подняться. Но нельзя же требовать от фронтового полёта полной безопасности! Пролетаем линию фронта. День ясный, впереди виднеется цель. И тут я вспомнил, как пионеры не раз спрашивали меня: «Товарищ Водопьянов, а вы смелый?» Меня всегда смущал этот вопрос. Ну как ответить? Сказать – смелый, подумают – хвастаю. Сказать – нет, – а как же я тогда летаю? Вот и теперь я держал курс на цель и сам с собой рассуждал на эту тему. С одной стороны, я боюсь, как бы на нас не напали истребители. А с другой стороны, я уверен, что если нападут, то не они меня собьют, а я их. Смелость заключается в уверенности, решил я. Когда боец идёт в наступление с винтовкой в руках, его смелость решается уверенностью в том, что не враг убьёт его, а он – врага. С такими мыслями я подлетел к цели. На маленькой станции мы увидели что-то прикрытое брезентом. Вероятно, военное имущество. Через две минуты одна за другой на этот брезент посыпались наши бомбы. Что там, внизу, творилось! Всё белое стало чёрным. Несколько бомб угодило прямо на железнодорожное полотно. (Потом оказалось, что, разбив линию, мы отрезали путь к отступлению финскому бронепоезду.) Выполнив задание, мы благополучно (если не считать, что нас обстреляли зенитки) вернулись домой. Наш полёт вызвал много разговоров среди лётчиков, а командир сказал: – Ну ничего! «Корова» ваша, видно, дойная. Нам такая подходит! Однако командование запретило нам летать днём – боялись, что рано или поздно белофинны нас подкараулят: уж слишком заметная машина. Но мы и в ночном полёте однажды так отличились, что рассказы о нашей машине долго ходили по всему фронту. Дело было так. В ту ночь мы хорошо положили свои бомбы и уже собирались идти домой. Мороз был тридцать девять градусов. Впереди показалась дымка тумана. В дымке могли замёрзнуть приборы, поэтому я решил включить подогреватель. Только успел я это сделать, как в нас вдруг начали палить из зенитных батарей, причём сразу из нескольких точек. Что, думаю, за чудо: так вот взяли и разом на нас накинулись! В тёмной кабине стало совсем светло. Мы шли на высоте тысячи двухсот метров. Снаряды рвались и выше и ниже нас. Вспышки залпов батарей доходили до нас как молнии. Вот так ночной полёт! Светлей, чем днём! На аэродром прилетели благополучно. Подрулили к месту нашей стоянки. К нам спешили лётчики. Они почему-то показывали на крылья и смеялись. Я никак не мог понять, отчего им так весело. Если у нас пробиты крылья, так ничего смешного тут нет. Выхожу из самолёта – меня окружают товарищи. – Вы что, – говорит мне командир полка, – на международной линии пассажиров возите? Почему у вас зажжены бортовые огни? – Как так? – изумился я. Смотрю – и глазам не верю. Оказывается, я вместо подогревателя приборов включил бортовые огни. И ещё удивлялся, почему в нас палить начали! Только теперь стало понятно, почему они так энергично стреляли. Получилось так, будто мы посмеялись над белофиннами: стреляйте, мол, всё равно не попадёте! С другой стороны, мы могли за этот «смех» заплатить жизнью. Особенно ярко горела лампочка в хвосте самолёта, где сидел наш стрелок. Я подошёл к нему. – Послушайте, – сказал я, – вы же видели, что загорелась лампочка, почему вы её не разбили? – Виноват, товарищ командир, – смущённо ответил мне стрелок. – Я думал, вы нарочно включили лампочку, чтобы мне светлее было. Я выпустил все патроны. Думаю, удачно! Победителей не судят. Командир посмеялся вместе со всеми и пошутил: – Придётся, видно, разрешить вам летать днём, раз вы уж сами из ночи день делаете. {М. Водопьянов @ Кто такой Серёга? @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Кто такой Серёга? Мы шли в боевой полёт на Берлин. Эта цель всегда создавала у лётчиков особенно напряжённое, даже несколько торжественное настроение. Бомбить само логово фашистского зверя считалось у нас почётным заданием, и к его выполнению относились необычайно ревностно. Поэтому, когда в полёте на Берлин у нас отказал один из моторов, было решено маршрут продолжать: сбросить бомбы на цель, а там – будь что будет. abu В начале пути погода была хорошая, но, когда мы пролетели линию фронта, она начала портиться: появилась облачность. Я решил лететь выше облаков. Пришлось подняться на пять тысяч метров. Все надели кислородные маски. По внутреннему телефону спросил стрелков, как они себя чувствуют, хорошо ли работают кислородные приборы. Получил ответ, что всё в порядке, и спокойно пошёл дальше. Но дальше облачность оказалась ещё выше пяти тысяч метров. Поднялись на шесть и около трёх часов шли, не видя земли. Вскоре высота достигла семи тысяч. Вдруг правый крайний мотор остановился. – Далеко ли цель? – спросил я штурмана. – Осталось двадцать минут полёта. Возвращаться было обидно. А если сбросить бомбы, не долетев до Берлина, то что мы выиграем? Всё равно до своей земли можем не дотянуть. Нет уж, выполнять задание так выполнять! И я продолжал вести машину по курсу. Через двадцать минут дрогнул самолёт. Я сразу понял, что это открыли люки. Сейчас наши бомбы будут сброшены на цель, и мы пойдём обратно. Когда мы сошли с цели, я решил снизиться, чтобы запустить мотор. Мне уже стало ясно, что он остановился потому, что не хватало воздуха. На высоте в три тысячи метров мотор снова заработал. Но успел я порадоваться, как штурман начал мне командовать: «Вправо! Влево!» Что такое? Впереди были заградительные огни немецкой батареи. Мы быстро набрали высоту. На шести тысячах мотор снова остановился. Мои догадки подтвердились: ему не хватало воздуха. Приходилось снижаться, и каждый раз мы попадали под обстрел. Нам пробили два бензиновых бака. Но все четыре мотора работали пока хорошо. Начало светать. Впереди появились высокие обрывистые облака; они напоминали каменные шпили Кавказских гор. Казалось, что самолёт сейчас врежется в эти «скалы» и разобьётся о них вдребезги. С облаками на нас надвигался мощный циклон. Обойти его не было никакой возможности: мы и так шли на высоте пяти тысяч метров. Когда мы попали в него, в кабине поднялась снежная пыль. В малейшую щёлочку проникал густой струйкой снег. Все приборы покрылись его тонким слоем. Мой «больной» мотор снова остановился. По расчёту времени, наш самолёт находился уже недалеко от линии фронта. Бензин из пробитых баков продолжал вытекать, и я ждал, что вот-вот должны остановиться все четыре мотора. Было решено снизиться под облака и восстановить по местности, где мы находимся: если уж придётся совершить вынужденную посадку, то надо знать где. На высоте тысячи восьмисот метров показалась земля. Температура резко поднялась, снег в кабине быстро растаял, по окнам хлестал дождь. Под нами была русская земля с густым лесом. Сёл больших мы не заметили, скоплений войск – тоже. Судя по всему, линию фронта мы ещё не «перетянули». – Где мы? – спрашиваю штурмана. – Фронт недалеко. Подтяните ещё немного! В это время, как по команде, остановились все четыре мотора. Машина быстро стала снижаться. Что делать? Прыгать с парашютом? Но это значит попасть к фашистам в руки. Садиться на открытое место тоже нельзя: расстреляют. Добежать до какого-нибудь укрытия не успеем. Я принял решение: садиться на густой лес, подальше от дорог. По крайней мере, фашисты не скоро доберутся до нас, а может быть, нам посчастливится встретиться с советскими людьми. Что касается самой посадки на лес, мне лично это приходилось делать впервые, но я отлично помнил рассказ моего друга Ильи Павловича Мазурука, которому пришлось однажды садиться прямо на таёжные заросли, и он даже не сломал машину. По телефону предупреждаю товарищей: приготовиться! Я видел, как один за другим товарищи уходили в заднюю часть самолёта, где меньше риска погибнуть при посадке. Высота быстро сокращалась. Вот и лес… Выравниваю машину, стараюсь как можно больше потерять скорость… Я упёрся рукой в козырёк, чтобы не разбить лицо о приборы, и мы врезаемся в верхушки густых сосен. Что-то трещит. Машина, подламывая деревья, «на брюхе» опускается до самой земли. – Товарищи, – крикнул я, – вы живы? – Мы-то живы, а вы как? – Раз сам спрашиваю, значит, в порядке! Оцарапанные, немного оглушённые, мы вылезли из машины. – А где же хвостовой пушкарь? – спросил я. – Он раньше всех вышел. Куда же он девался? – недоумевают товарищи. В это время мы услышали глухой шум какой-то возни, пыхтение и наконец голос пропавшего пушкаря. – Стой! Ещё кусаться будешь! – сердито кричал он где-то совсем близко. – Пусти, окаянный! – крикнул в ответ высокий не то женский, не то детский голос. Мы насторожились. Пушкарь подтащил своего упирающегося пленника. Это был мальчишка в ветхой одежонке, лет двенадцати-тринадцати на вид. – Вот, – доложил пушкарь, – под самый хвост машины подполз! – «Подполз»! – дерзко сказал мальчишка. – Это вы чуть человека не задавили! Идёшь по лесу – и на тебя самолёт валится… – ворчливо добавил он. – Ты кто? – спросил его штурман. – Может, партизан? – мягко закончил он. – Нет. Мой дед заболел, ему кисленького захотелось. Ну, я пошёл на хутор за капустой, а вы тут и плюхнулись… Чуть не задавили! – опять с вызовом сказал он. – Что значит «плюхнулись»? – недовольно переспросил штурман. – Ну как по-вашему – сели? – Тебя как зовут? – вступил я в разговор. – Серёга. – Скажи нам, Серёга, далеко здесь немцы? – Не знаю я, дяденька, – вдруг сменив тон, плаксиво заговорил Серёга. – Ничего я не знаю. Отпустите меня. И так чуть не убили. Меня дедушка ждёт! – За кого ты нас принимаешь? – уже совсем ласково спросил я, видя, что парень «крутит». – За лётчиков, – ответил хитрый мальчишка. – За каких? – За военных! – Он снова увернулся от прямого ответа. – Ох, и хитёр ты, бестия! – потирая укушенное место, заметил ему пушкарь. – Я не бестия. Бестия женского рода, а я мужчина. Мы, несмотря на неясность момента, громко расхохотались. – Ты что ж, мужчина, думаешь – мы немцы? – Не знаю. – А по разговору судя, мы немцы или русские? – Не знаю я. Отпустите! Меня дедушка ждет. – Товарищ командир! – обратился ко мне пушкарь. – Будем самолёт всё равно сжигать, и его туда же. Разве вы не видите? Это же немецкий шпион! Глазёнки у мальчишки забегали: он старался понять, шутит пушкарь или нет. Наконец спросил: – Аэроплан будете сжигать? – А что же, немцам оставлять? – Может, что зарыть? – нерешительно спросил Серёга. – А потом ты приведёшь немцев и покажешь? Вместо ответа Серёга самым неожиданным образом прыгнул в сторону и скрылся в чаще. Штурман и пушкарь бросились за ним, но его и след простыл. – Кто его знает, что за парень… Надо скорей уходить! – забеспокоились мы. – Может, действительно какой-нибудь шпионский прихвостень. Мы живо подтащили сухих сучьев, разбили масляные баки – и запылал костёр. Тогда мы быстро, гуськом двинулись на восток. Через несколько часов мы вышли на дорогу. Решили идти вдоль неё – может, удастся встретить кого-нибудь более сговорчивого, чем Серёга. Мысль о нём всё время беспокоила нас: кто его знает, что он за парень! Почему убежал? Может, беду навлечёт… Мы недолго шли в ожидании встречи. Словно вынырнув из-под земли, перед нами предстали три всадника. Автоматы у них были наизготове. – Стой! – «приветствовали» они нас. – Кто вы такие? Не успели мы ответить, как, откуда ни возьмись, появились два немецких автоматчика. Весь наш экипаж, как по команде, схватился за оружие. Бортмеханик и штурман кинулись вперёд. Штурман успел выстрелить, но не попал: его схватил за руку один из быстро спешившихся всадников. – Тихо, товарищи! – сказал один из тех, кто оставался на коне. – Теперь мы видим, что вы наши. Это для нас ценнее всяких документов. А насчёт фашистов не беспокойтесь: они поддельные. Заметив, что его не поняли, он добавил: – Мы нарочно водим с собой таких «ряженых» – сразу людей распознаём. А то ведь фашисты сами тут в нашей форме бродят и по-русски хорошо говорят. С толку с ними собьёшься… Мы познакомились. Рассказали партизанам историю своего полёта и вынужденной посадки. Они слушали нас с огромным интересом, расспрашивали, какие новости на Большой земле, рассказывали, как воюют сами. abu – Да, – заметил наш штурман, – для нас большое счастье, что мы вас нашли. – Тоже – нашли! – добродушно ответил один из партизан. Это вы спасибо Серёге скажите. Если б не он, неизвестно, куда бы вы ещё попали… Мы сами вас искали больше трёх часов. – Так вот я какую важную птицу поймал! – охнул наш пушкарь. – Очень важную, – без тени усмешки ответили партизаны. – Самый боевой разведчик. Только на вас очень рассердился, говорит – чуть не убили. Поэтому и не верил, что вы советские лётчики. «Разве, – говорит, – наши лётчики так плюхаются?» В лагере мы снова встретили Серёгу. Увидев нас, он вдруг застеснялся и собирался было снова задать стрекача. Но на этот раз мы его без труда остановили. – Ты что ж, – спросил я его, – такой специалист по авиации, что по посадке отличаешь советских лётчиков от фашистских? – Не то что отличаю, а вроде как наши лётчики должны быть ловчее, – уклончиво сказал он. – Ну, а мы, по-твоему, плохо сели? Он шмыгнул носом и отвёл взгляд в сторону: вежливость не позволила ему сделать прямое признание. Я долго объяснял Серёге, как трудно посадить машину на лес, чтобы не разбиться. – А ты говоришь – плюхнулись! – не удержавшись, добавил я. – Теперь я понял. Вы простите, что я не узнал вас. – Ничего, ведь мы тебя тоже не узнали: всё шли и гадали, кто такой Серёга – друг или враг? А ты ведь наш спаситель! – Вы-то зря гадали, – задумчиво ответил мальчик. – Я ещё не слыхал, чтоб кто-нибудь из ребят фашистам продался. Так, по-моему, не может быть! – Ты прав. Действительно, за всё время войны я ни разу не слышал, чтобы подросток пошёл в услужение к врагам. А как много ребята помогали своим, я наблюдал сам и слышал от других. {М. Водопьянов @ Ледовая разведка @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Ледовая разведка Полярный лётчик Антонов летал на ледовую разведку – он помогал капитанам проводить пароходы с грузом по Северному морскому пути. Самолёт был «ЛИ-2». В кабине вместо кресел и пассажиров лежали бочки с запасным бензином, чтобы лётчик имел возможность летать не десять часов, а все двадцать. Работа шла успешно, капитаны оставались очень довольны разведкой Антонова, но сам лётчик не был удовлетворён этой работой. Он неоднократно просил начальника полярной авиации отпустить его на фронт, где на боевой машине он смог бы принести больше пользы Отечеству, чем здесь, на будничной работе. Однажды в начале августа ему пришлось лететь на одну из далёких зимовок. Летел он над Карским морем. Погода ясная, видимость хорошая. Моторы работали отлично. Лётчик включил автопилот, отрегулировал его, чтобы он вёл самолёт точно по курсу. Освободившись от управления, он открыл термос, налил из него в металлическую кружку горячего кофе и стал пить, закусывая галетами. Глаза его безразлично смотрели вперёд, на бескрайное море, а немного сбоку он увидел тень своего самолёта, которая ясно отражалась на зеркальной поверхности воды. Тень, окружённая яркими цветами радуги, стремительно бежала вперёд. Лётчик невольно стал любоваться этой изумительной картиной. И вдруг он увидел – тень самолёта пробежала мимо другой тени, но не яркой, а тёмной. Что это? Он выключил автопилот, взялся за управление и сделал круг над тёмным пятном. Сигарообразная тень стала уходить в глубь моря и скоро скрылась совсем. – Под нами вражеская подводная лодка! – крикнул он. – Жаль, что у нас нет глубинных бомб, а то бы мы с ней расправились. Штурман на карте отметил место, где обнаружен враг. Срочно была составлена шифровка и послана на свою базу. Через несколько минут Антонов получил ответ: «На смену вам вылетают два военных разведчика. Дождавшись их, продолжайте путь своим курсом». Через час прилетели разведчики. Полярным лётчикам тоже очень хотелось принять участие в поисках подводной лодки, но приказ есть приказ. Обменявшись приветственными знаками, военные лётчики остались караулить подводную лодку, а полярный лётчик полетел выполнять своё задание. На горизонте показались две высокие радиомачты. Но где дом и склад? Их не видно. Лётчик Антонов стал снижаться, и на высоте двухсот метров он заметил вместо дома только пять кирпичных печек. Дом и склад сгорели дотла. Когда лётчик сел на песчаной косе, к нему подошли зимовщики. Начальник научной станции рассказал, как на них напали фашисты. – Они, как видно, хотели застать нас врасплох, – начал он, – но их расчёты не оправдались. У нас ещё с начала войны было установлено круглосуточное дежурство. Мы несколько раз видели подводные лодки, а один раз даже военный корабль зашёл в наши края. Правда, уйти ему отсюда не удалось: по нашему сигналу прилетели с Большой земли самолёты и быстро потопили непрошеного гостя. И вот, как видно, они догадались, что наша научная зимовка сообщает на Большую землю не только погоду и ледовую обстановку, но и все, что заметит в море. Поэтому они и хотели уничтожить нашу точку. А сегодня дежурил не один, а двое: один сидел на крыше дома, а другой на аэродроме ждал вас. Ну, и заметили, как из воды сначала показалась башня, а потом и сама подводная лодка. Не прошло и десяти минут, как мы установили свои два пулемёта, которые были завезены ещё в начале войны, и стали наблюдать, что будет дальше. Фашисты не заставили себя долго ждать. Спустили две надувные резиновые лодки, сели с автоматами и направились к берегу. Как говорится, решили высадить десант и взять нас живьём в плен. Но не тут-то было! Как только они подошли метров на пятьдесят к берегу, мы открыли огонь сразу из двух пулемётов. Что тут было! Несколько человек упали в воду. Шлюпки развернулись – и тягу. Мы, чтобы не тратить много патронов, перестали стрелять. Но зато с лодки открыли артиллерийский огонь. Через несколько минут запылали наши строения. Мало что успели спасти… Ну ничего, у нас здесь много плавника, к зиме построим новый дом, а пока поживём в палатках… Когда Антонов вернулся на свою базу, ему сообщили, что лодка, которую он обнаружил, потоплена. {М. Водопьянов @ В воздухе уцелел – на земле разбился @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } В воздухе уцелел – на земле разбился В 1943 году вместе с командирами других кораблей я получил задание бомбить город Данциг. Мы вылетели. Над землёй стояла тихая лунная ночь. Сверкали крупные осенние звёзды. В такую ночь хорошо бродить по земле, молча вдыхать свежий воздух, слушать родную далёкую песню… Но вот мы подошли к линии фронта, и под нами открылось море бушующего огня. Такая резкая перемена картины всегда вызывала во мне новый приступ ненависти к зачинщикам войны, к варварам, нарушившим нашу красивую мирную жизнь, прервавшим песни, зажёгшим огни кровавого зарева. Я думал о своём экипаже – молодых механиках и стрелках. Какой весёлый, славный народ! Им бы работать, наслаждаться солнцем, познавать всю радость созидательной жизни. Но сейчас для них существует только одна радость – положить бомбы точно в цель, бреющим полётом пройти над вражьими колоннами и полить их свинцовым дождём: пожните, что посеяли! abu Я отлично понимал те чувства, которые заставляли наших героев-лётчиков идти на таранящий удар: своей гибелью они избавляли любимый народ от врагов. Своей смертью они обрекали на смерть сотни фашистов, приближая час освобождения Отчизны. И перед этой великой целью они совершали последний шаг в жизни, вернее – последнее движение, без всякого колебания. Все эти размышления быстро проносились в моей голове, пока я вёл машину к цели – городу Данцигу. Вот справа показалось море, впереди чёрная точка – город. Мои товарищи начинают работать: открываются люки, и одна за другой сыплются бомбы. Мы ясно видим взрывы, затем вспыхнувший пожар. За нами летели ещё самолёты – цель им была открыта, и мы с сознанием исполненного долга развернулись в обратный путь. Дорога была знакомая. Мы весело шутили, высказывая предположения насчёт того, какую ещё «музыку» нам придётся услышать от вражеских зениток. Но всё прошло благополучно, и мы вовремя вернулись домой. На другой день мы должны были снова идти на Данциг. За несколько часов до вылета меня вызвали в штаб. Я простился с товарищами, пожелал им удачи и поехал в Москву. По обыкновению, автомашиной управлял я сам. Дорога была хорошая, и ехал я очень быстро. Из головы не выходил предстоящий полёт моего экипажа. Мне очень хотелось быть на борту самолёта, там я волновался бы меньше. Но оказалось, что на земле меня тоже ждало серьёзное испытание. За поворотом показалось село. Дорога была свободна. Вдруг, откуда ни возьмись, два мальчугана перебегают дорогу. Они бы успели её перебежать, но, когда я на всякий случай дал им сигнал, они неожиданно повернулись и побежали обратно. Всё это произошло в одно мгновение. Помню только, что я в отчаянии крикнул: «Что вы делаете!» – как будто этим можно было помочь. Затем я сделал то, чего делать нельзя, если ещё собираешься жить на свете: резко повернул и затормозил. Машина буквально завыла, шины зашуршали по асфальту, и мой автомобиль два раза перевернулся. Мне сильно разбило бедро. Как это часто бывает, сгоряча я не почувствовал ранения и выскочил из машины, но тут же упал. Подбежали люди. На моё счастье, следом за мной ехал начальник санитарного железнодорожного управления. Он подобрал меня. Когда меня укладывали в автомобиль, я услышал разговор тех, кто был виноват в случившемся. Один из мальчиков авторитетно заявил другому: – Разве это авария? Никто не убился… Вот на прошлой неделе была авария – сразу двое насмерть! – А вы слышали, – спросил мальчиков шофёр, – о таком случае: никакой аварии нет, и машина идёт себе дальше, а сразу двое насмерть? – Такого не бывает! – А так было бы сейчас, если бы ради вас командир не загубил машину и не поранил себя: вы двое лежали бы на дороге. Тут я заметил – ребята что-то поняли. – А он мог бы совсем убиться? – спросил один из них. – Конечно, мог. Они помолчали, переминаясь с ноги на ногу. – А ему, наверное, страшно было, когда машина вертелась вверх ногами? – Страшно не страшно, а надо было спасать ваши маленькие глупые головы… О чём они дальше говорили, я не знаю – меня увезли в госпиталь. Лёжа там, я вспоминал о славном экипаже моего самолёта, невольно волнуясь за то, как летают там без меня боевые товарищи. Живы ли они? Представлялось нелепым, что подле таких опасных полётов за линию фронта я потерпел аварию на земле. Но, когда я вспомнил переминающихся с ноги на ногу мальчишек, я подумал иначе: просто на фронте приходилось рисковать жизнью, чтобы истреблять ненавистного врага, а в тылу это пришлось сделать для спасения самого дорогого – наших маленьких советских ребятишек. {М. Водопьянов @ Штурман Фрося @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Штурман Фрося Однажды к нам в полк пришла скромно одетая белокурая девушка. Мы, лётчики и штурманы, только что кончили подготовку к боевому вылету и собирались пойти пообедать. Кто-то решил, что она пришла наниматься подавальщицей в столовую, и ей предложили: – Пойдёмте, девушка, с нами. Мы как раз в столовую идём. – Спасибо, я не хочу есть! – Ну, с заведующим поговорите. – Спасибо, мне не нужно. – А кто же вам нужен? – Командир полка. – Интересно, по какому же делу, если не секрет? – Видите ли, – охотно ответила девушка, – когда я кончала десятилетку, я одновременно училась в аэроклубе летать. Теорию сдала отлично, а практически оказалась малоспособной: поломала машину, и меня отчислили. Кое-кто засмеялся, но многих её откровенный рассказ заинтересовал. – Вы что же, – спросили её, – хотите поступить в наш полк? – Да. – Вам незачем идти к командиру. – Почему? – С такой практикой вы нам не подойдёте. – Но вы ведь меня ещё не знаете, – возразила девушка. – Я окончила школу штурманов и работала уже в отряде. А потом заболела, и меня отчислили в резерв. Сейчас я здорова, и мне стыдно сидеть дома, когда все воюют. – Нет, вы всё равно не подойдёте, – сказал ей старшин штурман. (А я в это время подумал: «Молодец, настойчивая! Люблю таких».) – Наши штурманы летают ночью и имеют большой опыт, а вы? – Я тренировалась и ночью. – А сколько вам лет? – Скоро двадцать два будет. – Многовато, – сказал кто-то, и все засмеялись. – С таким штурманом полетишь и заблудишься – домой не попадёшь! – заметил один из наших лётчиков. Девушка начала кусать губы, чтобы сдержать слёзы. Немного помолчав, она взяла себя в руки и сказала: – Что ж, за смех обижаться не приходится, а серьёзно меня никто не обидел. Спасибо и на этом! Она повернулась и быстро пошла к воротам. Всем стало жаль её. А я, глядя вслед уходящей, вспомнил свою молодость, своё непреодолимое желание летать, насмешки отца, который говорил, что мне «летать только с крыши». – С характером девушка! – сказал главный штурман. – По-моему, – заявил я, – надо попробовать её потренировать. Характер подходящий. Девушку вернули. Командир предложил ей пройти медицинскую комиссию и сдать испытания. Скоро у нас в отряде появилась новая боевая единица: штурмап Фрося, как её все звали. Фрося оказалась способным, грамотным штурманом. Кроме того, она знала радио и хорошо работала на ключе. Сначала её посылали на боевые задания с опытными мастерами своего дела. Но вскоре она была допущена к самостоятельным полётам и начала работать с лётчиком Беловым. Однажды они вылетели в район Брянска. Связь Фрося всегда держала прекрасно. На этот раз они имели скромное задание – разведать погоду. Каждые пятнадцать минут мы получали от неё сообщение. Вдруг связь на некоторое время прервалась. Затем Фрося сообщила: «В районе Брянска большое скопление танков. Бросаю бомбы». Опять наступил перерыв – и новое сообщение: «Самолёт горит. Лётчик ранен. Стрелок убит». На этом связь была прервана. У нас в полку сильно загоревали. Многие поговаривали, что, будь на месте Фроси старый, опытный штурман, надежда на спасение людей ещё таилась бы. «Дивчина она хорошая, но бывалый человек в таком положении оказался бы полезнее» – так судили у нас в полку. Тем временем от потерпевшего бедствие экипажа никаких сведений не было. Белова и Фросю считали погибшими. Прошло три месяца. Стояла глубокая зима. В гуще Брянских лесов скрывалось немало партизанских отрядов. Лётчики нашего полка довольно часто получали задания на «малую землю»: мы возили партизанам продовольствие, оружие, одежду, вывозили раненых. Однажды, когда из такого полёта вернулся самолёт, на его борту оказались Белов и наша Фрося. Трудно рассказать о радости, испытываемой военными людьми, когда к ним возвращаются товарищи, которых считали погибшими! Фросю и Белова буквально на руках вынесли из самолёта… И уж действительно ни с чем не сравнима была наша радость и гордость, когда мы услыхали историю их спасения. Фрося скромно молчала. А Белов рассказал нам вот что. Когда загорелся самолёт, Белов был тяжело ранен в бедро. Он не мог двигаться. Фрося вложила ему в руку парашютное кольцо и помогла перевалиться через борт машины. Тут же она прыгнула сама. Приземляясь, раненый лётчик не мог самортизировать ногами и от острой боли потерял сознание. – Надо сказать правду, – рассказывал Белов, – что, когда Фрося нашла меня на опушке леса без чувств, она решила, что я умер. Тут наш штурман повёл себя не по-мужски: она кинулась на мой «труп» и так разревелась, что привела меня своими слезами в сознание. Начиная с того момента, когда она обнаружила, что я жив, её поведению может позавидовать любой храбрейший и мужественный боец и разведчик. Положение наше было тяжёлое. Двигаться я не мог. Аварийного пайка могло хватить на два дня, и то по самой скромной порции. Кроме того, нас легко могли обнаружить фашисты. Неподалёку упал наш самолёт – мы видели зарево от догоравшей на земле машины. Этот костёр мог привлечь внимание врагов. Уж не знаю, откуда у Фроси столько силы: она взвалила меня на спину и понесла. От боли я снова потерял сознание. Не знаю, сколько времени она меня так протащила. Говорит, что недалеко, но, по-моему, это неправда. Я очнулся снова уже в шалаше, на довольно мягкой «постели» из сухого мха. Убежище у нас было прекрасно замаскировано, но положение опять очень неважное. Есть было нечего. Рана моя горела, и я по-прежнему совсем не мог двигаться. Мы решили расстаться. Сидеть нам обоим в шалаше – значило обречь себя на голодную смерть. Если же Фросе удалось бы найти партизан или местных жителей, которые взялись бы нам помочь, мы были бы спасены. Она ушла в разведку. Фроси не было два дня… Остальное пусть она сама рассказывает. – Товарищ командир, – взмолилась Фрося, – я не умею. Вы уж начали, вы и продолжайте! – Как же я расскажу о том, чего не видел? – Вы и так всё знаете лучше меня! – Ну, смотри не обижайся… Так вот, друзья мои, что сделала Фрося, – продолжал Белов. – Не найдя в лесу партизан, она проникла в занятый фашистами районный городок. Она сумела войти в доверие к фрицам, и её приняли в офицерскую столовую. Товарищи дорогие, если бы вы знали, какие изумительные блюда она мне приносила! Один раз умудрилась даже дотащить мороженое… Но разве дело в том, что она старательно выбирала для меня всё самое лучшее! За каждый вынесенный для меня кусок, за каждый тайный уход в лес она рисковала жизнью. Я лично так считаю, что, добывая и доставляя мне питание, она совершала подвиг. Тут Фрося надулась, покраснела и сказала совершенно серьёзно: – Как вам не стыдно, Николай Павлович… Никогда не думала, что вы станете такое говорить… – Сама виновата! Я предлагал рассказывать – не захотела. Теперь не мешай. – Правильно! – зашумели лётчики. – Фрося, к порядку! – Я вам ещё не то расскажу, – продолжал Белов. – Однажды она явилась ко мне с целым провиантским складом: им можно было полк накормить! При этом она заявляет, что, мол, ее ждите меня – целую неделю не приду. Я спрашиваю, как и что; она отмалчивается. Когда я стал беспокоиться, что её заметили, она рассказала, что ничего страшного нет: просто ей нужно связаться с партизанами, и всё. Пожалуй, время её отсутствия было для меня самым тяжёлым испытанием за все дни нашего бедствия. Я не мог ни есть, ни спать. Никогда в моей жизни дни не тянулись так медленно. Я воображал себе всяческие несчастья, которые могли случиться с Фросей, проклинал своё беспомощное состояние, и мне не раз приходила в голову сумасшедшая мысль выбраться из своего логова. Но как я мог прийти к ней на помощь? Не на седьмой, а на десятый день к моему убежищу подошла Фрося вместе с партизанами. И только уже в партизанском лагере я узнал, что она спасла весь отряд… Посмотрите на неё, дорогие товарищи! Эта скромная девушка сохранила нашей стране восемьдесят шесть человеческих жизней… Фрося опять сильно покраснела. На этот раз она смутилась настолько, что на её глазах появились слёзы. Но, как в первый раз, когда она пришла к нам в полк, она взяла себя в руки и прервала Белова: – Николай Павлович, честное слово, вы не так рассказываете. Уж лучше я сама. Народ, слушавший всю эту историю, конечно, зашумел: требовали продолжения. Фрося сказала: – Не знаю, что тут такого? Каждый бы так сделал. Я работала официанткой у них в столовой. Никакого героизма тут нет: наоборот, очень противно было подавать этим гадам… Они думали, что я не знаю их языка, и свободно говорили при мне обо всём. А я немножко понимаю. И, когда я узнала, что готовится карательная экспедиция на партизанский отряд, я, конечно, пошла и предупредила. Вот и всё. – Нет, не всё! – крикнул ей Белов. – Как – не всё? – А документы? – А-а… Ну, вот ещё что: когда я решила уйти и больше уж не возвращаться, я пошла в гардероб, где они оставляли свои шинели. Там я всё повытаскивала у них из карманов – на всякий случай. Конечно, могло оказаться, что ничего ценного бы не нашлось. Но один дурак оставил в кармане шифр радиопередач и список тайных осведомителей. Всё это очень пригодилось партизанам. Только, по-моему, это не моя заслуга, а глупость врага… Ну, а теперь уж окончательно всё. – И Фрося вздохнула с облегчением. В этот вечер долго не смолкали разговоры о Фросе. Она уже давно ушла отдыхать, а мы всё толковали о ней. – Помните, – сказал кто-то, – мы решили, что она пришла к нам в столовую подавальщицей наниматься? – Да-а… А кто это сказал, что с таким штурманом улетишь и домой не вернёшься? – Это я сказал, – отозвался Белов. На этот раз пришла его очередь покраснеть. – Нет, – добавил он, – теперь я вижу, что с ней-то как раз откуда угодно домой попадёшь. {М. Водопьянов @ Недоразумение @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Недоразумение Однажды во время Отечественной войны лётчик Павел Михайлов, ныне Герой Советского Союза, получил задание доставить в город Миллерово полковника с секретными документами. Для большей безопасности полёт должен был состояться ночью. На подлёте к городу Михайлов увидел яркие лучи прожекторов. Во многих местах поднимались огненные фонтаны зенитных снарядов и трассирующих пуль. – Город и аэродром бомбят фашисты, – сказал лётчик. – Придётся подождать, когда кончат. Задание должно быть выполнено. Лётчик стал делать круги, выжидая. Но бой не прекращался, а, наоборот, разгорался. Михайлов забеспокоился, что в ожидании истратит весь бензин. Он решил зайти с другой стороны города. Только стал разворачиваться, как вновь показались вражеские самолёты. Снизу по ним давали сильный огонь. Начали стрелять и в Михайлова: ведь ночью не видно, свой самолёт или чужой! Три прожектора поймали машину Михайлова и не выпускали её из своих лучей. Зенитки палили наперебой. Кабину так ярко осветило, что лётчику слепило глаза, и он перестал различать показания приборов. Невозможно разобрать, какая скорость, правильно ли идёт самолёт. Стараясь уйти от прожекторов, лётчик снижал машину, развивая бешеную скорость. Наконец ему удалось уйти от ослепляющих лучей, и он увидел, что летит со скоростью трёхсот пятидесяти километров, а до земли осталось всего пятьдесят метров. Сейчас машина врежется в землю… Холодный пот выступил на лбу у пилота. Он резко рванул штурвал на себя и, над самой землёй выровняв самолёт, пошёл в сторону. В это время к Михайлову подбежал бортмеханик и доложил: – Пробиты баки! Бензин вытекает. Немедленно надо садиться! Но куда? Ведь ничего не видно. Лётчик осветил землю своими фарами. Под самолётом он увидел кустарники и овраги. Сесть негде… Командир резко развернул самолёт и решил тянуть на аэродром – что будет… И вдруг заметил на краю оврага более или менее ровную площадку. Михайлов не задумываясь повёл машину на посадку. Самолёт коснулся земли, лётчик выключил моторы и нажал на тормоза. Перед самым оврагом машина остановилась. Не успели люди порадоваться благополучной посадке, как раздался женский голос: – Руки вверх! – Да мы свои… – Руки вверх! Стрелять буду! Ничего не поделаешь, пришлось поднять руки. К самолёту подошли несколько девушек. – Обыскать! – скомандовала одна. Девушки отобрали у всех пистолеты. – Нефёдова, – командует всё та же, – беги к командиру, доложи, что наша батарея сбила немецкий самолёт. Экипаж взят в плен. – Есть, товарищ старшина, доложить командиру! Девушка козырнула, повернулась кругом по всем правилам воинской дисциплины и помчалась выполнять приказ. – Послушайте, товарищ старшина, – сказал тогда полковник, – вы же видите, что мы не немцы. Посмотрите на самолёт – на нём красные звёзды. Мы вам сейчас предъявим документы. – Мало ли что звёзды да документы! Это всё сделать можно. А зачем вы бросали на своих бомбы, если так? – У нас пассажирский самолёт, – вмешался тут Михайлов. – Какие же могут быть бомбы? – Прекратить разговоры! – заявила старшина. – Там, на батарее, разберёмся. Пошли на батарею. По дороге полковник, лётчик и бортмеханик, которые были очень довольны благополучной посадкой, начали вслух обсуждать своё положение. – Вот это здорово, товарищ полковник! – сказал Михайлов. – Вам приходилось когда-нибудь в плен к своим попадать? Я – в первый раз! – А девушки – молодцы! – ответил полковник. – И стреляют неплохо и принимают хорошо. Только не очень вежливо! – Как это – неплохо стреляют? – вмешался бортмеханик. – Очень даже здорово! Вы посмотрите на машину! Хорошо ещё, что они нас не продырявили. Девушки шли всё это время молча и не показывали виду, что этот разговор касается их. Когда дошли до командного пункта, старшина доложила: – Товарищ командир! Эти люди с того самого самолета, который носился над нами и чуть не задел колёсами нашу батарею. Они хорошо говорят по-русски и уверяют, что свои. К самолёту подошли несколько девушек. – Обыскать! – скомандовала одна. Командир поднял голову и, ни слова не говоря, пристально всматривался в «пленных». – Ваша фамилия? – спросил он наконец Михайлова. Тот ответил. – Я вас знаю, – сказал тогда просто командир. – Вы неоднократно прилетали к нам на аэродром. Садитесь, товарищи, и для порядочка предъявите документы: как и что… А на наших девушек не обижайтесь! На лице старшины появился густой румянец. – Извините, – сказала она, – получилось недоразумение. – Никакого недоразумения нет! – весело ответил ей полковник. – Вы молодцы! Так и надо действовать. – Он крепко пожал всем девушкам руки и добавил: – Сегодня же позвоню в штаб противовоздушной обороны и попрошу, чтобы вас отметили в приказе. {М. Водопьянов @ Председатель сельсовета @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Председатель сельсовета Фронт проходил между Тулой и Орлом. Я летел с подмосковного аэродрома на передовую. Погода была хорошая, дул попутный ветер, и я очень быстро добрался до места назначения. Часа через два я уже возвращался в свою часть. На этот раз лететь было много труднее. Ветер, дувший прямо в лоб самолёту, усилился. Скорость сократилась вдвое. Значит должно уйти вдвое больше бензина. Я мысленно подсчитал количество горючего и понял: хватит, но в обрез. Чтобы сократить расстояние, решил идти бреющим полётом напрямую. Лечу около трёх часов. Впереди блеснула Москва-река. Отлично! Скоро наш аэродром. А пока иду над густым лесом. Самолёт сильно болтает. Внизу проплывает какое-то село, не обозначенное на карте. Сразу же за селом – снова лес. Вдруг останавливается мотор: кончился бензин. К счастью, слева, недалеко от села, я заметил небольшую лужайку и благополучно сел на неё. Вылез из самолёта, гляжу – из села со всех ног несутся ребятишки. Первыми подбежали два загорелых пионера. Спрашиваю: – Есть ли тут поблизости телефон? – Есть! – радостно отвечают они. – Видите этот дом с красной крышей? Это сельсовет. Оттуда можно позвонить. Около сельсовета я встретил двух девушек. На вид им было лет по шестнадцать-семнадцать, не больше. Одна – светлая, с широко открытыми серыми глазами на круглом полудетском лице – спросила меня: – Вы в сельсовет, товарищ лётчик? – Да. Хочу позвонить в свою часть. – А как вы сюда попали? – Её лицо стало строгим и немножко важным. «Какие дотошные девчонки! – раздражённо подумал я. – И что им за дело? Нашли время допрос снимать!» Но я ответил спокойно и даже шутливо: – Вы же видели: самолёт сел на вынужденную… – А вы не сердитесь, – ответила другая. – Сами понимаете, война… В это время снова вмешалась решительная девушка с детским лицом и категорически предложила: – Предъявите документы! – А вы, собственно говоря, кто будете? – Председатель сельсовета! Признаться, я чуть не ахнул вслух. «Да, – думаю, – вот что делает война… Ведь это же ещё школьница, а на такой важной выборной должности…» Пока я с сожалением смотрел на этого председателя, девушки рассмотрели мои документы. Тут одна говорит другой: – Шура, ведь это же товарищ Водопьянов! Вижу, мой председатель немного смутился, но достоинства не теряет и говорит мне спокойно: – Пойдёмте, я позвоню сама. Телефон у нас капризный – не всех слушается. В часть мы дозвониться не сумели, но сообщили о вынужденной посадке секретарю райкома. Он прислал за мной машину, и, оставив самолёт под охраной колхозников, я уехал. Но моё знакомство с председателем сельсовета на этом не кончилось. На другой день я вернулся за самолётом. Меня ждали. В клубе было празднично убрано. Колхозники попросили меня рассказать, как воюют наши лётчики. Потом Шура Савёлова, как настоящая хозяйка, стала меня знакомить с сельским, как она сказала, активом. – Вот наш секретарь сельсовета, – подвела она меня к почтенному старику с длинной бородой. – А вот наши председатели колхозов и члены правления, – представила она мне других. Все чинно кланялись мне, я – им. Потом я увидел в стороне группу смеющихся девчат. Шура подводит меня к ним: – А это наши лучшие колхозные бригадирши. Бригадирши сделали серьёзные лица и торжественно протянули мне руки. Но вот перед нами сидят на лавке, как воробьи на телеграфном проводе, целая стайка подростков. – Это, – сказала Шура, – молодые помощники механиков и трактористов. Батюшки ты мои! У этих трактористов ноги висят в воздухе – до полу не достают… Глубокая горечь охватила мою душу: вот, думаю, что сделала война… Признаться, мне было от души жаль эту молодёжь, на плечи которой легла столь ранняя ответственность. Но чем дольше и внимательнее присматривался я к молодым колхозникам, чем больше разговаривал с ними, тем на душе у меня становилось радостней и легче. Сознательно, с огромной любовью трудились они для своей Родины. – Мы так считаем, – сказал один парнишка, – что каждый мешок зерна – это лишняя бомба на врага. Правильно? Или, может, два считать надо? Мы долго дружески беседовали с колхозниками. Старики мне очень хвалили председателя сельсовета. – Молода, а толкова, – говорили они солидно. – При ней у нас сельсовет лучшее место в районе занял. А ведь только в прошлом году школу окончила… Я всё с большим уважением смотрел на эту девушку, которая заставила людей много старше её не только полюбить, но и уважать себя. В тот же день я побывал в гостях у Шуры Савёловой. Она жила одна. Отец её и три брата были на фронте. В домике оказалось очень чистенько, уютно. На столе ещё лежали ученические тетради Шуры. Но теперь я уже не относился недоверчиво к тому, что «школьным духом пахнет». Мне это уже нравилось. После победы я поехал посмотреть, как живут и работают мои знакомые колхозники. Буйно колосился урожай. Сельсовет по-прежнему занимал первое место в районе. Но председателя мне повидать не удалось: Александра Савёлова рано утром уехала в Москву – подавать заявление в Сельскохозяйственную академию имени Тимирязева. – Ещё приедешь к нам, – сказали мне колхозники, – она либо председателем исполкома, либо академиком будет. НА ПЛАВАЮЩИХ ЛЬДИНАХ {М. Водопьянов @ «Комсомольский» остров @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } «Комсомольский» остров Я летал на ледовую разведку, обслуживая корабли, шедшие по Северному морскому пути. Однажды на базе, куда постоянна возвращался наш самолёт, мы застали всех товарищей в сильном волнении. – Что случилось? – Не удалось добраться до «Комсомольского»… Ледокол возвращается – не пробился через льды… Насколько эта новость была печальна, мог судить только тот, кто знал положение дел на зимовке, которую называли «Комсомольской». Два года назад группа молодых энтузиастов Севера, только что окончивших учебные заведения, выехала на вновь открытую полярную станцию. Зимовка находилась на маленьком скалистом островке, круглый год закрытом тяжёлыми льдами. Вокруг маленького домика на берегу острова часто бушевал, шторм. Море почти никогда полностью не очищалось ото льда. Пурга не раз так заносила жилища зимовщиков, что им приходилось откапываться. А с приходом весны над суровой землёй повисали густые туманы. Все на Севере понимали тяжесть условий работы на островке и ценили самоотверженный труд молодёжи. В течение двух лет, какова бы ни была погода, здесь шла круглосуточная вахта. Каждый час метеоролог снимал показания с поставленных на разных участках приборов. Магнитолог так же внимательно наблюдал своё магнитное хозяйство. Аэролог неутомимо буравил небо Арктики радиозондами. Гидролог добывал верхние и глубинные воды, чтобы изучать их свойства. Радист держал связь с Большой землёй и передавал ценные данные о погоде. Хватало дела и начальнику зимовки… Все шестеро точно и безотказно делали своё дело. Все шестеро были комсомольцы, и вскоре настоящее название острова перестали вспоминать: на всех полярных станциях говорили о нём просто: «Комсомольский»… Надо сказать, что к единственному и первому населению «Комсомольского» острова повсюду относились с особой теплотой. Дальние и ближние соседи по зимовкам успели за два года заочно подружиться с молодёжью. Это была чисто арктическая дружба – по радио, и особенно активны в ней были, конечно, радисты. Радист нашей базы, например, стал так «неразлучен» с радистом «Комсомольского», что они договорились по окончании срока зимовки поселиться вместе в Ленинграде. Мало того: мечтали, что один из них женится на сестре другого. На нашей базе отлично знали все подробности жизни каждого из комсомольцев, обсуждали их характеры и даже внешность. Помню, что в одной из стенгазет поместили дружеский шарж на ребят, которых никогда никто из нас не видел. Однако все самым серьёзным образом решили, что художнику очень удалось портретное сходство. Можно себе представить, с каким увлечением у нас готовились к встрече комсомольской шестёрки, когда на остров отправился ледокол, чтобы забрать их на Большую землю! Ледокол повёз новую партию зимовщиков и большие запасы свежих продуктов. На обратном пути судно должно было зайти на нашу базу, и тут-то наконец и состоялось бы настоящее знакомство с заочными друзьями. Но ледокол до острова не дошёл, и это поставило всю шестёрку перед катастрофой. Дело было не в том, что ребятам придётся прозимовать ещё один год – на это молодёжь охотно соглашалась, – вопрос стоял серьёзнее. На острове кончился пополняемый каждый год запас свежих продуктов. Здесь было сколько угодно муки, крупы, консервов и концентратов, но не осталось ни одной луковицы; кончились чеснок, картофель, капуста – все овощи, без которых, человек не может обходиться. У комсомольцев уже начиналась цинга, и они терпеливо ждали дня, когда ледокол доставит необходимое питание… Оставлять людей без витаминов было нельзя – это грозило им гибелью. А как перебросить их, никто не знал. Конечно, всё было бы очень просто, если бы на «Комсомольский» отправить самолёт. Но на скалистом острове приземлить машину до сих пор считалось невозможным; а прибрежные льды вокруг срастались хаотическими нагромождениями, были покрыты торосами и среди них тоже до сих пор ни разу не создавалось ровного поля, похожего на аэродром. Поэтому на «Комсомольский» ещё никогда не летали. Тем не менее мне предложили представить свои соображения насчёт полёта. – По-моему, надо сбросить ящики на грузовых парашютах, – сказал я. – Если бы они у нас были, – ответил мне начальник базы – всё обстояло бы очень просто. Я потому и спрашиваю, что надо найти другой выход… Я попал в довольно затруднительное положение. Ясно, что на остров надо идти с посадкой. А садиться негде. Вот и решай! Сбросить ящики на ходу, без парашютов бессмысленно: всё разобьётся о скалы или торосы, так что и остатков не собрать… Это будет медвежья услуга. – По-моему, надо запросить ребят ещё раз, – посоветовал я. – Пусть снова поищут места для посадки… Может быть, хоть что-нибудь подходящее найдётся. Постараюсь сесть хоть на «пятачок». Послали запрос, но тут на острове случилось новое несчастье: когда комсомольцы пошли заново обследовать свою землю, радист провалился в трещину и сломал ногу. У нас на базе так расстроились, что даже начали ругать меня: вот, мол, надумал послать их на поиски по ледникам! Только беда случилась… – Товарищи дорогие, но должен же я где-нибудь сесть? – оправдывался я, сам в глубине души проклиная минуту, когда была послана радиограмма. Прямо скажу – мы тогда все просто растерялись. Но вот с «Комсомольского» пришло новое, на этот раз приятное известие. Оказывается, ребята не сдались после случившейся беды и продолжали поиски. «Недалеко от берега, – сообщили они, – меж старых, поломанных льдов образовалась большая полынья. Она зарастает свежим покровом. Сейчас толщина корки ещё мала – всего десять сантиметров, – но поле совершенно ровное, мороз усиливается: очевидно, лёд будет быстро нарастать. Надеемся, что сможем принять на нём самолёт». И мы начали ждать, когда «потолстеет» новая льдина. Каждый день с «Комсомольского» передавали: «Двадцать сантиметров… двадцать три… двадцать восемь…» Тем временем вместе с морозом надвигался наш новый враг – полярная ночь. «Как думаете осветить аэродром?» – запрашиваю остров. «У нас есть дрова только на отопление дома», – отвечают оттуда. Вот тебе и раз! Не могу же я посадить самолёт на небольшую льдину в темноте! Что делать? Положение создалось очень тревожное. Радист, которому оказали первую помощь, лежал в самодельной шине. Если она наложена неудачно, то и кости могут срастись неправильно. Гидролог настолько ослабел от цинги, что уже «полёживал», как осторожно передавали его товарищи. По всему было видно, что и они сами еле держатся на ногах… А на нашей базе сидит врач, готовый оказать нужную помощь, лежат ящики с продуктами и витаминами, и мы не можем вылететь, пока не «созреет» аэродром! Тут-то комсомольцы и показали свою выдумку, без которой пришлось бы откладывать полёт ещё довольно долго. В один прекрасный день они сообщили, что льдина приросла на двадцать сантиметров сразу. Мы обрадовались. – Как такое счастье привалило? – спрашиваем у них. – Мороз сильный ударил? Небесная канцелярия помогла? – Не канцелярия, а рационализация… – отвечают с острова. – Мы надумали растить льдину сами: поставили помпу с моторчиком и качаем воду из-подо льда. Теперь он растёт с двух сторон. Причём сверху вдвое быстрее, чем снизу… – Молодцы! – ответили им с нашей базы. – А насчёт освещения ничего не сообразите? – Уже надумали! Собрали пустые консервные банки и заправили всяким сборным горючим. Там и сало, и масло, и керосин, но это неважно – горит хорошо. Когда будете вылетать, расставим банки по краям льдины. Устроим такую иллюминацию, что сядете, как днём. «Ну, видно, с этими ребятами можно иметь дело», – подумал я. И мы начали готовиться к полёту. На «Комсомольский» шли две машины. Настал день, когда наши новенькие, мощные и красивые самолёты поднялись с базы и взяли курс на далёкий остров. В пути нас ожидала новая неприятность. Радист принял такое сообщение с «Комсомольского»: «Ночью был сильный шторм. На аэродроме появилась большая трещина. Она расколола посадочную площадку надвое: одна часть теперь имеет пятьсот метров длины, другая – четыреста пятьдесят. На меньшей части ещё оторван угол. Ввиду большого риска возвращайтесь обратно. Мы ещё подождём». Всякий поймёт, легко ли было изменить курс на обратное направление и отменить рейс, которого так долго пришлось ожидать. Мой механик даже рассердился: – Им легко говорить «возвращайтесь»! Каково это оставлять ребят на расправу цинге?.. К тому же может выйти ошибка со сращиванием кости… Как тут вернуться? – А как, по-твоему, сесть? – спросил я. – Вот поломаем обе машины, тогда и выйдет, что действительно «сели». Трудно было взять решение такого вопроса на свою ответственность. Я запросил Москву, и мне ответили, что… я должен поступить по своему усмотрению! Не помню, когда ещё я так мучился. Я был спокоен, что при посадке не убью никого из пассажиров, но насчёт машины такой уверенности, конечно, не было. А разбить свой самолёт – лётчику острый нож. Мне представлялись больные цингой молодые зимовщики – и я решил вести машину вперёд. Но как только я вспоминал, что мой самолёт, быть может, уже никогда не вернётся с этого острова, хотелось повернуть на базу… Но в глубине души я всё же надеялся, что удастся сохранить и машину. Решаю продолжать путь до острова – покружусь там. С помощью секундомера определю длину полосы. И ветер может оказаться не боковой, а лобовой – это сократит пробег самолёта. Перед глазами встала площадка в Чукотском море, когда спасали челюскинцев, куда короче: правда, лётчики садились тогда днём. В крайнем случае, если не удастся посадить самолёт, горючего хватит вернуться на базу. abu abu abu abu abu abu «Ставьте ваши банки! – радировали мы комсомольцам. – Через сорок минут будем у вас». …Наконец под нами зажглась цепочка огней, очертившая точные границы посадочного поля. Буква «Т», указывавшая направление ветра, также оказалась выложенной самодельными, консервными, факелами. Примериваясь к крошечному полю, я сделал круг, затем другой и третий. Товарищ должен был сесть вслед за мной… Трудно передать мою радость, когда самолёт приземлился, вернее – «приледнился», благополучно, а вслед за мной сел и другой. Мы подкатили к самому краю водной пропасти, и обе машины замерли целёхонькие как ни в чём не бывало! Посадка вышла по всем правилам, как на московском аэродроме. И вот уже к нам бегут наши дорогие островитяне, и мы, не разбирая ещё их лиц, обнимаем и целуем ребят, как самых родных людей. Доктора немедленно повели к радисту. А нам тоже нельзя было время терять: море кругом было неспокойно. Лёд не очень надёжен. Быстро принялись выгружать ящики. Минута промедления могла лишить нас возможности взлететь. Я был так разгорячён, что начал поторапливать двух помогавших нам зимовщиков: – Давай, давай, молодёжь, поворачивайся!… Сесть – полдела. Нам ещё подняться надо! Оба молча пыхтели, пока я не спохватился: ведь ребята ослабели от цинги и так еле двигаются, а я им ещё работу дал! – Отставить! – кричу. – Кто вы тут? Саша и Петя? Бросайте ящики. Сами разгрузим. Но они ни за что не хотели меня послушаться, и мы чуть не поссорились… Бывает же в жизни такое: мечтал попасть к этим ребятам всеми силами души, а встретились – и накричал на них. Как я узнал потом, почти то же самое происходило возле второго самолёта, где помогали два других товарища. Несмотря на эти маленькие недоразумения, весь багаж был разгружен в какие-нибудь двадцать минут. Надо было тут же лететь обратно. Моторы работали… Но не могли же мы не повидаться с радистом, не зайти хоть на минутку в дом, где жила дружная комсомольская семья! К тому же надо было узнать, что думает о переломе доктор. И мы пошли в домик зимовки. Комсомольцы очень беспокоились, чтобы мы не задерживались у них в гостях. – Ну, пора! – то и дело говорил кто-нибудь из них. – Нет уж, право, скорей идите… Вот только ещё минутку – сфотографируем вас на память… Теперь всё! Улетайте скорей!… А погода действительно стояла ненадёжная. То и дело слышался предательский треск льда и стук огромных, громоздящихся друг на друга глыб. Находясь в доме, я так и не разобрал толком, кто из ребят Ваня, кто Петя и кто Саша. Запомнился мне только больной радист, ожесточённо споривший с нашим доктором: он ни за что не соглашался улетать с нами. – Не всё ли равно, где лежать! – кипятился он. – Как это я оставлю ребят? Раз мы вместе сюда поехали, вместе и вернёмся… – Но мало ли что! – возражал доктор. – А если возникнет какое-нибудь осложнение? Вам надо быть под медицинским наблюдением. В хорошей больнице на Большой земле вы выздоровеете быстрее. – Вы же сказали, что шины были наложены удачно! А теперь, когда вы сами сделали гипсовую повязку, остаётся только лежать. Видите, я лежу возле приёмника и отлично продолжаю работать! А в больнице что я буду делать? Нет, нет, как хотите, я своих ни за что не оставлю, и всё… В этом споре верх одержал радист. Признаться, мы ему сочувствовали и, глядя на эту сцену, испытывали большое желание побыть ещё со славными ребятами, познакомиться с ними поближе, поговорить не спеша. Но это было решительно невозможно. Мы оставили комсомольскую семью в прежнем составе и двинулись на аэродром. Кроме радиста, все, разумеется, провожали нас. Ребята снова разожгли свою иллюминацию. Мы в последний раз обнялись, и моя машина первая побежала на старт. Самолёт хорошо шёл по ледяному полю. Я ждал, что он вот-вот оторвётся, как вдруг почувствовал сильный толчок. В следующую минуту я со всего размаха ударился лбом о верхнюю раму пилотского фонаря. Машина поползла «на животе». По моему лицу обильно лилась кровь. Тут же самолёт остановился. Приложив к раненому лбу платок, я вместе со всеми вышел из машины. Шасси было сломано. Что случилось? Оказывается, колёса попали в новую, только что появившуюся трещину, которую мы не могли заметить. Аэродром укоротился ещё на сто пятьдесят метров. Трещина продолжала расширяться на наших глазах. К нам бежали встревоженные комсомольцы и экипаж второго самолёта. Признаться, мы растерялись. Один только доктор как ни в чём не бывало полез в свою походную сумку и спокойно начал бинтовать мне голову. Я видел, что все очень обеспокоены моим ранением, и от этого волновался больше остальных. – Что делать, товарищи? Что делать? – беспрестанно спрашивал я у остальных. – Что делать? – отвечал мне доктор. – Я вам скажу: наклониться и стоять смирно. Не вертитесь и не мешайте работать. (Доктор был гораздо меньше меня ростом и, когда я стоял выпрямившись, не мог достать до моей головы.) Когда товарищи немного успокоились и удостоверились, что, несмотря на ранение, я нахожусь в довольно приличном состоянии, все начали думать, как взлететь второму самолёту. Первое предложение дали комсомольцы. – А что, – робко сказали они, – если мы попробуем закидать трещину льдом и залить сверху водой? Может быть, тогда самолёт пройдёт её на скорости? Мы бы сейчас притащили помпу… – Стойте, ребята! – перебил я. – Ваша помпа вообще прекрасная идея. Конечно, закидать трещину на всякий случай нужно. Но ведь мы можем сделать трамплин! – Как так? Я объяснил товарищам, в чём состояла моя мысль. Она была проста. На край трещины набросать снегу, заливая его с помощью помпы водой. Образуется трамплин, после которого самолёт с разбегу легко перескочит через трещину… Мне даже не дали договорить. Все взялись за дело, и через несколько часов всё было готово для старта второй машины. Больно было мне переходить на борт самолёта моего товарища. Во второй раз я собирался улететь совсем не в таком бодром настроении, как в первый. Мучила меня не столько раненая голова, сколько мысль о машине. – Погибнет красавица наша, – печально сказал я механикам, которые стояли возле самолёта, словно они могли ещё что-то сделать. Пока механики о чём-то тихонько совещались между собой, я, глядя на них, соображал, кого бы из двоих оставить на «Комсомольском», чтобы снять хотя бы приборы. Вдруг оба решительно подошли ко мне и заявили: – Михаил Васильевич! Разрешите нам здесь остаться. Мы всё-таки… сумеем… Я молча обнял их: – Оставайтесь! Очень хорошо. Продуктов теперь на всех хватит, а что перезимуете, не беда. Постарайтесь спасти хотя бы приборы и… моторы тоже снимите. Больше сделать вряд ли что удастся, но это будет хорошо! Мы попрощались. Расчёт на трамплин оказался правильным. Несмотря на то что машина была нагружена полностью, она легко перемахнула трещину и пролетела над второй половиной льдины ещё метров семь лишку. Уже с этой площадки она оторвалась, и под крыльями стали блёкнуть огоньки. Скоро всё поглотила темнота арктической ночи. Мы взяли курс на свою базу. Прилетели домой благополучно. Из Москвы пришла благодарность лётчикам, доставившим на зимовку врача и продукты. О моей машине, конечно, ни слова. Ведь у нас везде знают, что люди всего дороже. Но сам-то я никак не мог успокоиться. Буквально все ночи мне снился мой самолёт, брошенный на растерзание льдам и штормам. И вот тут-то я узнал, что ещё не сумел до конца оценить наших славных зимовщиков «Комсомольского» острова. Они оказали моим механикам такую помощь, что через неделю с острова пришла радиограмма: «Самолёт разобрали и по частям перетащили на берег. Установили у самой стены склада. Сейчас делаем остальные три стены из снежных глыб. Машина будет в полной сохранности. Передайте Водопьянову привет, и пусть не волнуется». Ну не замечательные ли ребята зимовали на «Комсомольском» острове?! Была бы моя воля – я на всех географических картах переправил бы его название! {М. Водопьянов @ «Северный полюс – два» @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } «Северный полюс – два» Многие думают, что на самом «краю земли», в районе Северного полюса, нет никакой жизни. Ведь кругом на сотни километров простираются покрытые снегом сплошные ледяные поля да темная студёная вода, по которой медленно плывут искрящиеся на солнце большие и малые льдины. Где уж тут, в вечно движущейся ледяной пустыне, жить зверям, рыбам и птицам! На самом деле на Северном полюсе, как и во всякой другой точке земного шара, жизнь кипит. Весной на льдины в центре Арктики прилетают маленькие веселые птички – пуночки. Летом здесь кружат в небе белоснежные чайки, залетают сюда и чистики. Из воды часто высовываются усатые головы нерп. На снегу можно различить следы песцов, похожие на отпечатки лисьих лап. А сколько здесь белых медведей – исконных обитателей полярных льдов! Взрослых медведей и маленьких медвежат так много, что опасно ходить по льдинам без ружья. Словом, есть на кого поохотиться. Вот только рыболовам здесь почти нечем потешить душу. И всё-таки мне довелось однажды присутствовать на рыбной ловле вблизи Северного полюса. Профессор Яков Яковлевич Гаккель, которого полярники ласково звали «Як Як», склонился над прорубью в толще льда. Над его головой – круглая крыша тёплой палатки. Урчит механическая лебёдка, на её барабан наматывается крепкий стальной трос. Наконец в прозрачной воде на глубине сорока метров появляется цилиндр, прикреплённый к концу троса. Вот он вышел из лунки, лебёдка остановилась. Як Як открыл марлевый цилиндр и громко закричал от радости, как заядлый рыболов, снявший с крючка удочки десятикилограммовую рыбину. А на ладони его билась крошечная серебристая рыбёшка длиной всего-навсего с мизинец. Но зато это была рыбка, пойманная в самом северном пункте нашей планеты. Рыбку решили сохранить, и Як Як тут же бережно опустил её в банку со спиртом. Вместе с рыбкой-северянкой было выловлено множество всяких букашек и крошечных рачков, которыми кишмя кишат воды Северного Ледовитого океана. Не остыли ещё моторы мощного воздушного корабля, доставившего учёных в «сердце Арктики», а на льдине уже вырос целый городок из палаток, и на высоком торосе затрепетал алый флаг нашей Родины. Лётчики, механики, штурманы, научные работники, как истые робинзоны, делали всё сами. Собирали полярные круглые палатки, натягивая на лёгкий металлический каркас одну за другой две тёплые матерчатые оболочки, монтировали лёгкую газовую плитку и баллоны с газом, захваченные из Москвы, нарезали лопатами плиты плотно слежавшегося снега, чтобы затем перетопить его в ведре для чая. Снег использовали и как строительный материал. Магнитологи быстро построили из снежных кирпичей загородки для своих чувствительных приборов, чтобы оградить их от ветра. Эти загородки были очень похожи на стены снежных крепостей, которые так любят возводить мальчишки. В толще льда были пробуравлены отверстия, и в них заплескалась прозрачная вода океана. Хватало работы и на расчистке ледового аэродрома. Лопатами разравнивали снежные надувы и заструги, пешнями и ломами скалывали ледяные выступы – ропаки. Словом, делали всё, чтобы следующие за нами лётчики могли опуститься на льдину без риска поломать машину. И воздушные корабли один за другим стали опускаться на лёд, подвозя продукты, горючее и другие грузы. Так весной 1950 года начала свою работу во льдах «Полюса недоступности» научная дрейфующая станция «Северный полюс – два». Наши воздушные экспедиции доказали, что для советских лётчиков недоступных мест в Арктике больше нет. Кроме людей и грузов, самолёты доставили на льдину десять очень шумных, но полезных пассажиров. Это была упряжка ездовых собак. На них стали перевозить грузы с ледяного «аэродрома» в лагерь. Полярники – люди весёлые, любят шутки и меткие прозвища. Назвали они свой лающий транспорт «ПСИ-10». Молодой учёный, комсомолец Гудкович стал «по совместительству» погонщиком собак – каюром. За несколько дней он освоил нелёгкое дело управления «ПСИ-10». Не обошлось и без неприятностей. Много хлопот доставила ему одна строптивая собака. Она перегрызла ремень упряжки и убежала. Тут-то и проявили свой «характер» остальные девять псов. Очень их возмутило поведение «барыни»: бегает вокруг, а работать не желает! Едва завидев её, псы кидались в стороны, рвались из упряжки, опрокидывали нарту. Бедный каюр просто терялся. Что делать? abu Пробовали поймать собаку-лентяйку, но её не удалось подманить даже кусками жирного мяса. «Барыня» была сыта по горло – питалась отбросами. На вторые сутки её случайно поймали товарищи по упряжке, и тут началась расправа… Собаку чуть не задрали насмерть, еле удалось её спасти. Когда на следующее утро попытались запрячь «барыню», псы даже не подпустили лентяйку к нарте. Кто-то посоветовал Гудковичу выпороть «барыню» на глазах у всех собак. Каюр взял тонкую верёвку и начал пороть непокорную собаку. Ох, и визжала же она! А остальные собаки сидели спокойно – наблюдали, как производится правый суд. Когда же «барыню» снова запрягли в нарты, псы её больше не кусали. Замечательная упряжка продолжала работать без всякого скандала, а бывшая «барыня» стала «заслуженной» полярницей. Вскоре после того как самолёты покинули льдину станции «Северный полюс – два», пришло недолгое полярное лето. Солнце светило круглые сутки. Только по радио зимовщики узнавали, когда день, а когда ночь. Снег постепенно оседал, становился рыхлым, водянистым. В середине июня высокие ледяные торосы совершенно очистились от снега. Во время ясного дня под лучами солнца ледяные нагромождения сверкали всеми цветами радуги. А потом между грядами торосистого льда появилась вода. Люди уже не растапливали снег, чтобы получить воду для пищи и умывания, а черпали чистую, прозрачную воду прямо из образовавшихся озерков. Разлив с каждым днём всё увеличивался. На льдине вблизи Северного полюса началось форменное наводнение. По лагерю плавали в резиновых надувных лодках – «клиппер-ботах». Вода затопляла палатки. Их несколько раз переносили с места на место. Переносили также научные приборы, запасы станции. Нелегко было избавиться от воды, но механик станции Комаров придумал специальный бур, и зимовщики в болотных резиновых сапогах, стоя выше колен в воде, неустанно бурили лёд. В образовавшиеся отверстия вода, клокоча, уходила под лёд, в океан. Когда на смену долгому дню пришла шестимесячная полярная ночь, появились новые трудности. Часто бушевала пурга. Ртутный столбик термометра опускался до сорока градусов. Но люди в холоде, под свист леденящего ветра, в кромешной тьме продолжали нести круглосуточную научную вахту. И вот в такое трудное время выяснилось, что необходимо пополнить запасы продовольствия, доставить на льдину автомобиль-вездеход и доктора. Сделать это поручили мне. В экспедицию вылетели два двухмоторных самолёта под командованием известных полярных лётчиков Титлова и Осипова и четырёхмоторный воздушный корабль, который все называют «арктическим грузовиком», управляемый лётчиком Задковым. Все грузы, а также доктора мы должны были доставить на льдину с далёкой Чукотки. Запросили по радио, в каком состоянии ледовый «аэродром». Ответ был утешительный: «Всё в порядке. Для посадки самолётов подготовлена полоса длиной в тысячу метров. Толщина льдины подходящая – более двух метров. Ждём!» Раз ждут – надо лететь. На двухмоторные самолёты погрузили по одной тонне, а на четырёхмоторный – пять тонн груза. «Хорошо! – подумал я. – Два полёта – и весь груз будет доставлен на станцию». Но только мы собрались лететь, приходит тревожная радиограмма: «Принять вас не можем. У нас пурга. Большая льдина, на которой расположена станция, раскололась на несколько частей, в том числе поломало и аэродром». Вот тебе и выполнили задание! На другой день и у нас на Чукотке испортилась погода. Такая поднялась пурга, что и в двух шагах ничего не видно. Собрал я лётчиков, и начали мы вместе думать, как все-таки перебросить грузы, которых ждут не дождутся зимовщики. Тут выступил с предложением один из механиков, летавший на «арктическом грузовике». – А что, если, товарищ начальник экспедиции. – говорит он мне, – сбросить небьющийся груз прямо с самолёта на льдину? Ну, например, целую замороженную тушу мяса. Завернуть её в оленьи шкуры, перевязать верёвками – и кидай смело. А уж лёгкий груз – замороженные пельмени, масло и папиросы – и подавно можно сбросить. – Это идея! – говорят лётчики. – Идея-то хорошая, – отвечаю я им, – но как мы сбросим вездеход или доктора Воловича? Его хоть в сто оленьих шкур заверни, всё равно разобьётся. – Я ведь парашютист, – показывает на свой значок доктор Волович. – Сами видели, как я Первого мая прыгал на льдину. – Прыгать-то вы прыгали, но где мы возьмём парашют! Доктор огорчённо поник головой. Парашютов действительно у нас не было. Через несколько дней пришла ещё одна радиограмма, сообщавшая, что от посадочной полосы осталось всего пятьсот метров. Как ты посадишь тяжёлую машину на такой короткий «аэродром»? Но лётчики Титлов и Осипов – молодцы: в один голос стали просить меня разрешить им лететь. – Сядем, обязательно сядем! – говорили они. – И на меньшие площадки приходилось садиться… – Но ведь садились вы днём, а сейчас ночь, – возражал я. Я в душе соглашался с ними. К тому же из Москвы, от начальства, пришла радиограмма, требовавшая ускорить переброску грузов. Думал я, думал и решил лететь вместе с Титловым и Осиновым поискать другую подходящую льдину, на которой можно было бы посадить четырёхмоторный корабль. Через шесть с половиной часов полёта увидели мы костры на льдине. Опытные лётчики блестяще приземлились. Мы доставили часть продовольствия и автомобиль-вездеход. Комаров сразу сел за его руль и торжественно повёз нас в лагерь. Вместе с нами прилетел и доктор Волович. Его появлению на льдине особенно обрадовался начальник станции Михаил Михайлович Сомов. Он всё время держался за перевязанную щёку. Волович быстро надел белый халат и в одной из палаток лагеря начал врачебный приём. Первым к нему пришёл Сомов. Доктор внимательно осмотрел его зуб и покачал головой. – Вряд ли смогу вам помочь, – сказал он. – Конечно, у меня есть всякие лекарства, чтобы облегчить боль, но у вас воспаление надкостницы. Нужно срочно удалять зуб мудрости, а это целая операция, и сделать её здесь трудно. Придётся вам слетать в больницу. Михаил Михайлович сначала не поддавался на уговоры, но зуб болел так сильно, что волей-неволей пришлось согласиться. Сколько мы ни искали ровную льдину, на которую мог бы сесть тяжёлый воздушный корабль Задкова, так и не нашли. Кругом были одни торосы. Когда вылетали обратно, произошло несчастье – машина Осипова наткнулась на ропак, её развернуло, она врезалась прямо в торосы и сломалась. Полетели на одном самолёте. После того как Сомову сделали операцию, он ожил, повеселел. Как только Михаил Михайлович избавился от зубной боли, он потащил меня на склады. До чего же жадным оказался «хозяин» зимовки! Ему вдруг понадобилось на льдине всё, что он увидел. – Вот эти палатки тоже надо взять с собой, – сказал он мне. – Зачем они вам? Ведь палатки без металлических дуг. – Остов у нас хороший, а вот покрытие поистрепалось. Возьмём с собой эти палатки, натянем новый верх, и будет отлично. Сомов всё отбирал и отбирал оборудование и продовольствие. Увидел он на улице арктического посёлка хорошую собаку, лайку, и стал просить меня: – Узнайте, пожалуйста, кто её хозяин: хочу взять этого пса на льдину. Владельцем собаки оказался чукотский мальчик-школьник. Когда ему сказали, что его питомца берут на Северный полюс, он охотно отдал собаку, но попросил: – Возьмите и меня на полюс! – Детей туда не пускают, – уклончиво ответил Сомов. – Вот подрастёшь, тогда видно будет… Через двое суток Сомов улетел с Титловым обратно на льдину и взял с собой тонну груза. Нам было дано задание перебросить в ледовый лагерь «Северный полюс – два» двенадцать тонн груза. После посещения Сомовым складов это количество увеличилось до двадцати тонн. Что делать? На одном самолёте не перебросишь весь груз. Ведь машина берёт только одну тонну… И решил я испробовать предложение механика. Дал задание командиру «воздушного грузовика» Задкову сбросить грузы, завернув в шкуры всё, что не бьётся. Через два дня Задков вылетел. На остатке посадочной площадки развели костры. Куда кидать груз, видно. Штурман корабля Зубов в Великую Отечественную войну летал лётчиком-бомбардиром, здорово научился бросать бомбы на цель. Штурман дал команду лётчику: – Держать курс вдоль площадки, приготовить груз для сбрасывания. И началась невиданная «бомбёжка». Опыт наш явно не удался. Как мы потом узнали, замороженные туши мяса бились об лёд так, что снег кругом краснел от мясной пыли. А пельмени так разлетелись во все стороны, что зимовщики долго потом искали их и собирали, как грибы. Сбросили и папиросы в хорошо запаянных ящиках. Многие пачки снаружи были невредимы, а внутри их не оказалось ни одной целой папиросы. Зимовщики пришли в ужас и послали радиограмму на борт самолёта, но её там не приняли. Радист был в это время занят: он помогал сбрасывать мешки и ящики. Радиограмму приняли в Москве, и она попала в руки начальника Главсевморпути. Он тотчас же отправил грозный приказ мне на Чукотку. Я стал срочно вызывать самолёт, а он молчит. Радист, как видно, не освободился. Наконец через полчаса командир самолёта Задков восторженно сообщает: – Всё в порядке, груз сброшен. «Ну и „порядок“!» – с горечью подумал я. На следующий день вторично полетел с Титловым на льдину. В пути мы попали в мощный циклон, но всё же долетели и благополучно сели. – Ну и задали вы нам работёнку! – сказали нам зимовщики. – Еле собрали ваши «подарки». Потери оказались не очень значительными, и я успокоился. Прожил я на льдине несколько дней, а подружился с её обитателями на всю жизнь. Замечательные пятнадцать товарищей были у Сомова – мужественные, трудолюбивые, никогда не унывающие. Какие только трудности им не пришлось испытать! Когда во время, сжатия льдов треснула льдина, лагерь раскололся на несколько частей. Трещины появились всюду, они проходили и под палатками. Но все приборы и все запасы удалось спасти. Лагерь перенесли на новое место. И всё это делали во тьме, под вой не прекращавшейся несколько суток пурги. На льдине мы встретились и со старым приятелем, доктором-парашютистом Воловичем. Ему почти не приходилось лечить – на льдине все были здоровы. Чтобы не сидеть без дела, он добровольно взял на себя обязанности повара. Хотя он и привёз с собой большую и красивую книгу «О вкусной и здоровой пище», поваром он оказался неважным. Редко удавалось ему сварить какое-нибудь блюдо, чтобы оно не подгорело и не пахло дымом. В честь нашего прилёта Волович решил приготовить грибной суп. Он набросал в воду сухие грибы и бесконечно долго варил их; получилась какая-то мутная бурда цвета кофе. Однако мы ели и хвалили – уж очень старался доктор-повар угостить нас. Мне понравился механик станции, бывший лётчик Комаров. Золотые у него руки. Он ремонтировал всё: и лебёдки, и моторчик, и разные приборы. Комаров – полярный изобретатель. Он из старой железной бочки сделал трубу, приспособил моторчик, и такой получился насос, что можно залить водой любую льдину. С помощью этой помпы мы отремонтировали посадочную площадку. Накидали в разводье мелкие куски льда, залили водой, и через двое суток всё сковал мороз. Вскоре на этот «аэродром» удачно опустился четырёхмоторный самолёт Задкова. Всё обошлось хорошо. Дружески простившись с зимовщиками, мы улетели в Москву. 376 дней вели научную работу на станции «Северный полюс – два» Сомов и его отважные друзья. Весной, когда наступил полярный день, лётчик Мазурук снял их со льдины и доставил на Большую землю. Через четыре года лётчик Масленников, совершая ледовую разведку, увидел на льдине разбитые ящики и порванные палатки. Они напоминали чукотские яранги брошенного стойбища. Лётчик прошёл над льдиной бреющим полётом и убедился, что это остатки лагеря Сомова. Зимовщики оставили свою льдину, когда она была на 82° северной широты. В 1954 году лётчик Масленников обнаружил её на 75° северной широты. Как же остаток льдины, на которой был лагерь «Северный полюс – два», оказался на семьсот с лишним километров южнее? Льдина прошла большой путь, она сделала огромный круг по часовой стрелке и, хотя на ней уже не было людей, послужила науке. Благодаря находке Масленникова удалось ещё раз проверить догадки о том, как дрейфуют льды в Северном океане. {М. Водопьянов @ Станция в Ледовитом океане @ рассказ @ ӧтуввез @ @ } Станция в Ледовитом океане В последних числах декабря 1954 года мощный воздушный корабль отправился в очередной рейс из Москвы в район Северного полюса. Его вёл Герой Советского Союза Илья Павлович Мазурук. На борту самолёта рядом с ящиками и тюками лежали две бережно закутанные ёлки… Да, настоящие пушистые зелёные ёлки… В Арктику полетели и два больших деда-мороза, и гирлянды разноцветных лампочек, и множество игрушек – блестящих стеклянных шаров, звёзд, хлопушек, флажков… Кому всё это понадобится в центре Северного Ледовитого океана? Подарок белым медведям, что ли? Конечно, не ради мишек старался Мазурук, ведя самолёт во тьме полярной ночи и борясь со штормами и пургой. Множество льдин, больших и малых, лениво движется в тёмной воде Северного Ледовитого океана. На двух из них выросли населённые пункты из небольших домиков и палаток. В них, за тысячи километров от материка, живут и трудятся отважные советские люди. Это работники научных станций «Северный полюс – три» и «Северный полюс – четыре». Им-то и вёз новогодние подарки лётчик Мазурук. Кроме ёлок и игрушек, самолёт доставил в ледовые лагеря лимоны и мандарины из Грузии, яблоки из Крыма, шипучее вино с Дона, розовую лососину с Камчатки, украинскую колбасу, торты, любовно изготовленные лучшими московскими кондитерами. А сколько писем было на борту самолёта! Были тут письма не только от родных и друзей, но и от совсем незнакомых людей – рабочих, колхозников, домашних хозяек, студентов, школьников. Все они выражали своё восхищение подвигом зимовщиков, желали им счастливого дрейфа, сердечно поздравляли с Новым годом. Научные станции «Северный полюс – три» и «Северный полюс – четыре» были организованы весной 1954 года после долгой и тщательной подготовки, участвовать в которой довелось и мне. Много пришлось поездить по заводам, исследовательским институтам и похлопотать, прежде чем были изготовлены новые, совершенные приборы для научных наблюдений и различное оборудование для станций на льдинах. Для них были сконструированы и построены удобные и тёплые разборные домики, поставленные на лыжи. Весит такой домик всего восемьсот килограммов, и несколько человек в случае необходимости могут передвинуть его с места на место. В таком домике стоят четыре очень лёгкие раскладные кровати, стол, стулья, шкафчик. Отапливаются эти «арктические особняки» специальными печками длительного горения. Ведра угля для такой печки хватает на сутки. Кроме того, в домике стоит газовая плитка, на которой можно вскипятить чай или разогреть ужин. Газ «прилетает» на льдины в специальных баллонах. Чего только не было в больших и малых ящиках с необычным адресом получателя – «Северный полюс»! Электропилы для льда, лебёдки с моторами, радиостанции, телефоны, разобранные тракторы и автомобили-вездеходы. А сколько разного продовольствия было приготовлено для отправки – консервов, колбас, сыра, окороков, масла, мясных туш, шоколада, печенья, сахара, муки, рыбы, гусей, уток, кур, пельменей! Наконец всё было готово для экспедиции. В раннее апрельское утро один за другим с подмосковного аэродрома поднялись мощные транспортные самолёты и, взяв курс на север, исчезли в голубом небе. Эти самолёты вели опытнейшие полярные лётчики: Мазурук, Черевичный, Котов, Титлов, Масленников, Задков и другие. На борту воздушных кораблей находились научные работники. Тут были и совсем ещё молодые специалисты, недавно окончившие институт, и шестидесятилетний академик Дмитрий Иванович Щербаков, который впервые отправился в путешествие на Северный полюс. – С твоим здоровьем – и в такой дальний путь! – с укором сказала академику жена, когда он поднимался по трапу в самолёт. Однако Дмитрий Иванович великолепно себя чувствовал во время экспедиции. Когда мы пролетели над полюсом, его спросили: – Каково ваше впечатление? Он весело ответил: – Земную ось нашёл в полном порядке, с исправными подшипниками… А спустя месяц после работы на кристально чистом полярном воздухе, с изобилием солнечных лучей, загорелый и жизнерадостный, академик, выйдя из самолёта на том же подмосковном аэродроме, удивил своим видом встречавших его друзей. – Дмитрий Иванович! Полюс-то, случайно, не около Сочи? У вас такой вид, будто вы с курорта возвращаетесь… …Но не буду больше забегать вперёд. Поднявшись с подмосковного аэродрома, мы через два часа сорок минут были над Архангельском, у «ворот Арктики», как называют этот северный город полярники. Мы летим над тундрой. На сотни километров тянутся её заснеженные просторы. Редко, едва приметной точкой мелькнёт человеческое жильё… abu Часть самолётов направилась на остров Диксон, а другая должна была опуститься на Чукотке. Бывает же в жизни такое совпадение! На Чукотку мы прилетели 11 апреля 1954 года. А ровно двадцать лет назад, 11 апреля 1934 года, я впервые прилетел на этот далёкий полуостров. С великим трудом добравшись тогда до этих мест, я вылетел на льдину, дрейфовавшую в беспокойном Чукотском море, на которой в туманной мгле ждали спасения челюскинцы. Мне снова удалось заглянуть в арктический посёлок на мысе Шмидта, когда жители его ещё спали. Распорядок дня у них такой же, как на Большой земле. В девять часов начинается рабочий день. В Москве в это время кремлёвские куранты отбивают полночь. Раньше здесь, на голом каменистом берегу, возвышались всего три маленьких домика полярной станции, а чуть поодаль раскинулось небольшое чукотское селение, насчитывавшее четыре-пять яранг. Теперь же на мысе Шмидта выросла целая улица хороших двухэтажных домов. Ни одной яранги я здесь не нашёл: чукчи также переселились в новые дома. В каждом доме – по четыре просторные квартиры, со всеми возможными на Севере удобствами. В арктическом посёлке мыса Шмидта есть всё: баня, большой клуб, больница, магазин. В этом чуть ли не самом северном магазине нашей огромной страны я купил пачку московских папирос, шоколадные конфеты фабрики «Красный Октябрь» и свежие лимоны, ярко-жёлтые, без единого пятнышка, пахучие лимоны – плоды солнечного юга! Стоит ли вспоминать о некогда страшной болезни Севера – цинге, когда всюду в арктических посёлках и на уединённых зимовках есть в изобилии лук и чеснок, часто бывают свежие овощи и почти всегда лимоны… На мысе Шмидта я побывал в школе. Меня окружили чукотские дети. Многие из них приехали сюда за двести–триста километров. Они живут в хорошо оборудованном интернате, на полном иждивении государства весь учебный год. Я спросил пионерку Зою Кангалявлэ, ученицу шестого класса, черноволосую, коренастую девочку, почему она и её товарищи по школе не уезжают на время каникул к себе домой. – Я просто не знаю, где искать родителей в тундре, – сказала девочка. – Они – оленеводы из колхоза-миллионера и постоянно перекочёвывают с места на место. Пожалуй, пока их найдёшь, и каникулы кончатся! Ребята оказались очень любознательными. Каких только вопросов они мне не задавали! И я охотно рассказал им о своих полётах в Арктику, о Москве, о том, как живут и учатся школьники на Большой земле. На прощание они показали мне свои таланты – весело танцевали, пели, декламировали по-русски и по-чукотски, так что я с ними нисколько не соскучился. abu abu abu …Хорошо на Дальнем Севере в тихий светлый день! Видимость здесь такая, какой не встретишь, кажется, нигде на земном шаре. До острова Врангеля было ещё двести километров, а мы уже увидели вдали вершины его гор. Когда пролетали над островом, мои спутники заметили внизу стада оленей, пасшихся в разных местах. Откуда взялись на острове Врангеля олени, когда и люди стали жить здесь лишь с 1926 года? Оказалось, что олени эти не простые, а путешественники – их доставили на остров полярные лётчики. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Олени отлично себя чувствовали на новом месте – подножного корма вполне хватало. Они одичали, стада увеличились в несколько раз. Сейчас на острове Врангеля разрешена даже охота на диких оленей. …После вылета из Москвы прошло всего пять дней, а полярные лётчики, большие знатоки своего дела, посадили самолёты в заранее намеченные планом точки Северного Ледовитого океана. Пять дней! В 1937 году на воздушный путь от советской столицы до центра Арктики ушло более двух месяцев. И дело здесь не только в том, что из скоростной машины образца 1937 года можно было «выжать» не свыше ста восьмидесяти километров в час, а современный транспортный самолёт легко делает больше трёхсот километров в час. Мы не столько летали тогда, сколько ждали подходящей погоды. А теперь наши лётчики, пользуясь новой техникой, летают при любой погоде, в любое время года. …Много часов продолжались воздушные поиски подходящих льдин для основания станции. Четыре самолёта к северу от острова Врангеля по направлению к географическому полюсу искали ровное ледяное поле, пригодное для организации станции «Северный полюс – четыре». Два самолёта были на лыжах, они должны были первыми сесть на лёд. Два других были на колёсах и могли опуститься только на уже подготовленную площадку – машина ведь могла попасть в глубокий снег или налететь на скрытые под снежным покровом ропаки. Кругом были торосы и частые разводья. Часа три летали – ничего подходящего. Вдруг по радио командир отряда лётчик Титлов сообщает: – Кружу над подходящей льдиной. Опытным взглядом пилот и учёные-полярники, бывшие с ним на самолёте, определили с воздуха толщину ледового покрова, выбрали мощную и ровную льдину. Сесть первым Титлов не мог – он был на колёсах. Самолёт лётчика Масленникова, на борту которого находился и я, принял сообщение. Штурман настроил радиокомпас. Вскоре мы увидели самолёт Титлова; он шёл бреющим полётом над намеченной льдиной. Масленников сделал круг, сбросил дымовую шашку, чтобы определить направление ветра, и пошёл на посадку. Признаюсь, я волновался не меньше, чем в ту памятную минуту, когда впервые сажал самолёт на Северный полюс. Масленников повёл машину на снижение, и торосы, едва приметные сверху, теперь стали огромными. Мы неподвижно сидели на своих местах, но чувствовали первый толчок… Коснувшись ледяной поверхности, самолёт стал скользить всё тише и тише. Потом он остановился, мы открыли дверь кабины, спрыгнули на лёд. Бывший с нами начальник высокоширотной экспедиции контр-адмирал Бурханов и новый «хозяин» льдины Евгений Иванович Толстиков первыми стали осматривать ледяной остров. Здесь ведь Толстикову и его товарищам придётся провести не один месяц. Льдина оказалась прочной, толщиной более двух метров. Мы проверили снежный покров и убедились в том, что и самолёт на колёсах сможет тут сесть. Из чёрного полотна выложили посадочный знак – букву «Т». Титлов сел удачно, а за ним и другие самолёты. Это произошло на 76° северной широты, примерно за полторы тысячи километров от полюса. В это время другой лётный отряд нашёл льдину на 86° северной широты, в четырёхстах километрах от полюса, на которой и была организована станция «Северный полюс – три». Её выбрал начальник станции Герой Социалистического Труда Алексей Фёдорович Трешников. Зачем же сразу создавать на плавающих льдинах две научные станции? Ответить на этот вопрос нетрудно. Для науки очень важно, чтобы велись постоянные исследования Арктика не в одном месте. Это важно и для предсказания погоды не только в Арктике, но и по всему Советскому Союзу и для проведения научных изысканий. Например, во время работ станций «Северный полюс – три» и «Северный полюс – четыре» удалось получить новые сведения о подводном горном хребте, тянущемся от Новосибирских островов к берегам Гренландии. Когда летишь над льдами или стоишь рядом с неподвижным самолётом на заснеженной льдине, трудно представить, что на дне океана под толщей воды есть высокие горы. Но они есть. Советские учёные открыли их ещё в 1948–1949 годах. Измеряя глубину в разных точках океана, они обнаружили, что в одном месте лот опускается на три километра, а в другом – только на один километр. Там, где глубина меньше, находится вершина горного хребта, названного именем великого русского учёного М. В. Ломоносова. Открытие гор имени Ломоносова безусловно одно из самых крупных географических открытий нашего века. Раньше думали, что дно Северного Ледовитого океана подобно гигантской чаше. Теперь мы знаем, что горный хребет делит океан на две части, на два самостоятельных бассейна – западный и восточный. Всё это сказывается на движении вод и льдов в Арктике. И сейчас ещё продолжается изучение подводных гор. Из лагерей научных станций вылетают вертолёты, опускаются на окрестные льдины, научные работники делают лунку, рокочет моторчик лебёдки, и лот опускается на дно. Измерена ещё одна глубина. Вертолёт – эта замечательная бескрылая стальная птица – хорошо помогает полярникам. В отличие от самолёта, вертолёт не требует площадки для разгона при взлёте. Он отвесно поднимается с любого «пятачка» и так же садится. Были случаи, когда эти замечательные машины спасали и людей и имущество. Во время передвижки льдов поломало «аэродром» лагеря Толстикова. Трещина прошла под стоявшим там одномоторным самолётом «АН-2». Не успели лётчик и механик опомниться, как самолёт одной лыжей провалился в океан. Бросились спасать приборы и груз. В эту минуту вертолёт подлетел к тонущему самолёту, вертикально спустился, остановился в воздухе и взял на борт и людей и имущество. Вертолёт может также легко поднять неразобранную палатку со всем содержимым и даже домик и перенести их на другое место. Дружно живут и работают учёные-полярники на льдинах в «сердце Арктики». Они готовы к любой неожиданности. «Лопнет эта льдина – переберёмся на другую», – говорят они. В лагере Трешникова даже прибавилось «местное население». «Заслуженная полярница», собака «барыня», та самая, которая доставила столько хлопот в лагере Сомова, снова живёт на льдине. Она принесла пять щенят. «Барыня» оказалась на редкость заботливой матерью. Правда, у неё есть «няня» – один научный работник; он в свободное время охотно возится со щенятами. Они хорошо растут и уже стали лаять. Полярники не чувствуют себя оторванными от Родины. С ними ежедневно говорят по радио. Самолёты часто привозят на льдины гостей – учёных, прилетающих сюда для кратковременной исследовательской работы, доставляют фрукты, овощи, почту и даже цветы. Письмо, написанное в Москве или Ленинграде, читают в океане, вблизи Северного полюса, через три-четыре дня. abu abu {Бабаевскӧй С. @ Свет над землей @ роман @ ӧтуввез @ @ } Семен Бабаевский Свет над землей Книга первая abu МЕДВОДДЗА ЮКӦН 1 Лето было сухое и знойное, и ледники в горах начали таять уже в первых числах июня. Из ледниковых расщелин, как из-под пресса, сочились холодные, стеклянно-чистые струи, билась по ущельям вода, плясали на каменистых выступах гребешки пены, и говорливые речонки, блестя и извиваясь, неслись в отлогую долину. В долине текла Кубань, река быстрая и ненасытная, никакие горные стоки не могли переполнить ее берега. Тогда на помощь ледникам пришли грозы, — каждый день темнело небо, и над горами высоким заслоном вставали синие-синие тучи. Ночью бушевали ливни с ветрами, долина наполнялась страшным клокочущим рокотом, и Кубань, почуяв силу, заиграла шумно и весело — по всему верховью реки открылось половодье. Только тот и сумеет представить себе это грозное и красивое зрелище, кому хотя бы однажды довелось с возвышенности наблюдать разлив Кубани… Что тут делается в этакую пору! С чем сравнимо увиденное? Все что угодно может прийти на ум, но только никто не скажет, что перед ним течет река… Вырвавшись из ущелья, волна за волной с шумом устремляются во все стороны — ищут берег, а берега уже давно нет, и тогда вода заливает все на своем пути. Там, где еще недавно зеленел остров и мирно маячил пышный ясень, стоит озеро, а от ясеня осталась одна лишь торчащая шапкой верхушка, и сидит на ней орел, угрюмый и злой; там, где росли кустарники, оплетенные хмелем, всегда полные птичьих выводков, образовалась стоячая заводь, — плавали по ней, как чашечки, крохотные гнезда, а на мелководье охотились за рыбой гордые цапли; там, где еще вчера размашистым крылом темнели камыши в пойме, сегодня уже нет ни поймы, ни камышей — все затоплено водой. Лучше всего был виден разлив из Краснокаменской. Станица стояла на каменистом берегу, как на карнизе, и сюда рвались буро-серые гребни, силясь с разбегу выскочить на отвесную скалу и захлестнуть улицу. В этом месте река не шумела: она и яростно стонала и зло смеялась. Под ее ударами валились подточенные кручи, — казалось, вздрагивал и охал весь каменистый берег. Но как ни могуч был поток, а подняться на карниз не мог и только причинял вред щурам, заливая их норы, — тьма-тьмущая обескураженной птицы с писком и криком металась над рекой. Реке не было никакого дела до того, что плакали щуры, что падали кручи, — она легко и беспечно мчалась мимо станицы, унося все, что только попадалось ей под руку. Там на ее пути повстречалось бревно — давай сюда и бревно, и уже качается оно по быстрине серой лентой; там возница заехал в реку и собрался налить в бочку воды, но зазевался — и уже доски и солома, лежавшие на возу, а затем и бочка и даже кусок полости понеслись по Кубани наперегонки, только их возница и видел; там как бы мимоходом волна слизнула у берега лодку, подбросила, покружила, а потом рассердилась, опрокинула и закачала по бурунам; там, играя, вывернула из земли толстое дерево, и огромная зеленая куща то вставала над рекой, вскинув, как гриву, взлохмаченные ветки, то снова падала, а затем поднимала корневища, — черные и длинные плети размашисто били по воде; там в страшном гневе оторвала кусок моста, и он летел по быстрине, покачиваясь и поднимая сваю, точно руку; там ни с того ни с сего затопила луг, легко и быстро подняла копну, да так легко и быстро, что какой-то нерасторопный заяц не успел даже проскочить на сушу, — плыла, покачиваясь, копна, а на ее вершине, как бы на посмешище людям, сидел заяц: грустными, полными страха и отчаяния глазами смотрел он по сторонам, и его настороженно поднятые уши мелко-мелко вздрагивали… Бедный зверек, далека и нерадостна твоя дорога! Увидев плывущего по реке зайца, краснокаменцы, собравшись толпой на берегу, встретили его насмешливыми возгласами: — Тю-лю-лю! — Ты погляди: косой путешествует! — Ай-я-я-я! — И занесла его туда нелегкая! — Го-го-го! — Сукин ты сын! — Да он от перепугу уже не живой! — А ты посиди на его месте!.. — Эге! Живой! Ушами еще прядет! — Погибнет же, стервец! — Невеселая житуха… — Теперь-то хоть вблизи на людей насмотрится! — От этого смотрения у него и душа в пятках. — Ванька, Санька! Плывите да выручайте бедолагу! — Да его уже не догонишь! — Ну пусть себе марширует, — может, где к берегу прибьется! Тем временем копна и серый комочек на ней уплыли далеко и вскоре скрылись с глаз. ІІ Было воскресенье. Сергей и Ирина Тутариновы тоже смотрели разлив Они вышли за Рощенскую, спустились к берегу и решили искупаться. И только разделись и сложили под кустом боярышника одежду, как вдали, за солнечным пояском, перекинутым с берега на берег, показалось что-то темное, похожее на войлочную шляпу с махорком. Когда же она проскочила искрившийся на воде поясок, то оказалось, что это была вовсе не шляпа, а копна сена, а на ее шпиле серел не махорок, а заяц. — Сережа! — крикнула Ирина. — Посмотри, какое чудо! — И примостился, чертенок раскосый! — Несчастный! Сережа, давай его спасем! — Да ты что? Как же мы… — Плывем! Ирина и строго и ласково взглянула на Сергея, темные ее глаза заблестели, и не успел Сергей сказать слова, как она уже смело пошла в реку, стройная, с высоко поднятыми руками, со смуглой полоской через всю спину. — Куда ты? На крик Сергея Ирина даже не обернулась. Она грудью упала на воду и, резко взмахивая полными у плеч руками, поплыла, уносимая течением, и Сергей, уже не раздумывая, пустился за ней… «Ну и характер у моей женушки!» — добродушно подумал он, легко держась на воде и не выпуская из глаз жену, — ее черная маленькая головка с закрученной гнездом косой покачивалась на волнах. Сергей плыл размашисто, выбрасывая вперед сильные, до черноты загорелые руки. Ирина уплывала от него все дальше и дальше. Вот она очутилась на быстрине, и черная ее голова то подпрыгивала, как мяч, то скрывалась за высоким гребнем. Сергей сделал сильный взмах, — теперь он уже не плыл, а прыгал, — и вскоре поравнялся с Ириной. Мокрое ее лицо с капельками и на бровях, и на ресницах, и на верхней губе было возбужденным и светилось радостью: она и смеялась, и хватала ртом воду, и вскидывала назад голову, желая лучше рассмотреть подплывавшую копну. Они стали плыть против течения; преодолеть быстрину было невозможно, но все же на несколько минут они сумели удержаться на одном месте, а копна тем временем поравнялась с ними. Заяц заметил людей и завертелся, точно под ним горело сено. — Не бойся, дурной! — сказала Ирина, ложась на волну. — Не бойся! — Эй! Ирина, ты его руками не трогай — исцарапает! — Да он же с перепугу стал ручным! — смеясь, отвечала Ирина. — Не смей трогать руками! Погоним копну вон к тому островку. Они ухватились руками за мокрую и затвердевшую внизу траву, и на них повеяло запахом скошенного луга. Заяц не двигался и смотрел на людей жалким и боязливым взглядом, скрестил уши и точно замер. Ирина, все время глядевшая на зверька, заметила в его слегка косивших, светлых, с желтыми крапинками глазах не то слезы, не то капельки речной воды. — Толкнем еще раз! — командовал Сергей. — Ну, давай — сильно! Они барахтались в воде, изо всей силы упирались руками в пахучее сено, и копна, покачиваясь, поплыла по направлению к острову. Чем ближе к берегу, тем река становилась мельче, а течение спокойнее, и вскоре Сергей коснулся ногой дна. Ирина тоже встала на ноги, но она была ростом ниже Сергея, и вода плескалась у ее приподнятого подбородка. Они шли по мягкому песку и легко увлекали свою добычу. И как только копна начала причаливать к берегу, заяц закружился на месте. Когда же она, зацепившись за корягу, остановилась недалеко от берега, речной пленник, как пружина, взлетел вверх так высоко, что перепрыгнул прибрежный куст и ткнулся носом в траву. Потом он сел на задние лапки, повертел верхней, смешно разрезанной губой, точно улыбаясь своему счастью, и исчез в кустах. — Смеялся, ей-богу, смеялся! — крикнула Ирина и, как ребенок, захлопала в ладоши. — Ну вот, мы с тобой совсем нечаянно сделали доброе дело, — рассудительно заговорил Сергей, выходя на берег и подавая руку Ирине. — Был заяц в беде, и уже нет ни беды, ни зайца. — То-то сколько радости у него! — Ирина расплетала толстую намокшую косу, а вода стекала и по плечам, и по смуглой спине с полоской загара, и по зеленым сильно прилипшим к телу трусикам. — Сережа, я смотрела на него, и мне казалось, что он все, все понимает, а только сказать не может… И ты думаешь, отчего он остановился и так посмотрел на нас, еще шевельнул губой, и только тогда уже убежал? Прощался и благодарил… — Возможно. — Сергей толкнул ногой копну. — Сережа, давай сядем на копну и уплывем — далеко, далеко! Сергей посмотрел на бушующую реку, погладил пальцами свои мокрые брови, как бы раздумывая над тем, можно ли уплыть на копне. — Уплыть бы и можно. — Он смотрел на стройное, порозовевшее от холодной воды тело Ирины. — Но боюсь: копна нас не удержит… Лучше посидим на этом горячем песочке, отогреемся и поплывем обратно. Смотри, где куст боярышника, — далеко нас унесла вода. Они сели на мелкий, приятно обжигающий тело песок, а копна тихонько отошла от берега, покружилась на месте и поплыла. — Сережа, — Ирина привычным движением пальцев перебирала и заплетала косу, — когда я увидела в его испуганных глазах слезы, знаешь, о ком я подумала? — Не знаю. — О Соне. — Странно… abu — Веришь, Сережа, она чем-то похожа на этого зайца. Сергей рассмеялся. abu abu — А ты не смейся. — Она закручивала косу на голове, выгнув назад руки. — Соня несчастная, и мне ее жалко. Вчера она была у меня на дежурстве. Грустная, а в глазах слезы. Сказала, что с Виктором Грачевым не поедет. — Почему? — Смеется он над ней. — Ирина пришпилила косу и стала чертить пальцем линию на песке. — Это же не любовь, а одна насмешка. То обещал жениться и увезти с собой как порядочный, а теперь уже за другой бегает… — Это в его манере. — Бедная Соня!.. — Ирина загребла ладонью песок и тонкой струйкой рассыпала его по ноге — песчинки подпрыгивали и покрывали тело тонким серым слоем. — Рассказывает мне, а в глазах горе… — Кого же Виктор завлекает? abu — Нашел какую-то красавицу в Родниковской, — неохотно ответила Ирина, продолжая рассыпать песок. — Ты завтра поедешь в Родниковскую, вот и узнай, кто она такая… — У меня там и без этого дела много. — Сережа, а ты поговори с Виктором, — доверчиво заглядывая Сергею в глаза, сказала Ирина. — Как друг его. abu abu — Эх, Иринушка, что с ним говорить! Дружба у нас что-то не клеится — на разных языках говорим. — Хоть постыди его. — Ирина сжала в кулаке песок. — А то я с ним сама поговорю… по-своему, по-бабьему… abu abu abu — И характер же у тебя! — А какой у меня характер? — живо спросила Ирина, играя озорными глазами. — Говори: какой характер? Чего ж молчишь? — В реку бросаешься без позволения. Волей-неволей и мне пришлось плыть… Раньше, когда ты была девушкой, этого я за тобой не замечал. — Так то я была девушка! — Я говорил, не плыви, а ты поплыла… Разве так жена поступает? — Ой, Сережа, как тебе не стыдно! — Ирина жарко покраснела. — Это ж какой случай! Если б ты мне всерьез так сказал… А ты же шутишь? Да? — Ну конечно, шучу. — Сергей положил руку на ее горячее от солнца плечо. — А вообще ты самонравная… Но суть не в этом. Скажи Соне, что мы ее в беде не оставим… abu abu abu abu abu abu abu abu abu Ну, а как Семен? Дает тебе отпуск? — Я еще не говорила ему. — Скажи… Проси две недели… В Родниковской проведу собрание — и можно ехать в Москву… — В крайисполком еще раз не поедешь? Сергей обнял свои голые колени, сгорбился и, глядя на быстрое течение реки, задумчиво проговорил: — Я дважды там был, докладывал, ознакомил… Хвалят, одобряют, но никто не наберется смелости… Поглядывают на Москву… Беседовал и с Бойченко — тоже обещал писать в Москву… А почему сами не можем решить?! abu — Значит, дело особое, важное… — Да, и особое, и важное… Преобразование природы, реконструкция станиц, электрификация. Степь решили украсить лесами, водоемами, станицы обновить! — abu Сергей с, хрустом в коленях поднялся, расправил мускулистые руки и сказал: — Ну поплывем, а то и курить хочется, да и поздно уже… Вскоре они были на том берегу. 3 Еще засветло у станичного Совета было людно и шумно. Подкатывал, весь в пыли, грузовик, и первыми из кузова выскакивали мужчины, а за ними, подбирая подолы юбок, со смехом и криком слезали женщины. «Подсобите, окаянные!» — «Эй, кум, дайте ж вашу руку!» — «Хоть сразу две!» — «А Глаша какая тяжелая!» — «Эй ты, здоровило, обниматься нельзя!» — «Держите меня!». Шутки и веселые возгласы долго разносились по площади. Подлетала к самому крыльцу тачанка, кучер осаживал горячих, в мыле, коней, и приезжие, важно сойдя на землю, отряхивали рубашки, картузы и направлялись в Совет. Гремела по улице линейка, и слышался хор высоких и дружных голосов, — очевидно, какая-то делегация нарочно въезжала на площадь с песней. Гостей встречал председатель Родниковского стансовета Никита Никитич Андриянов, худощавый старик в сером костюме и при галстуке, — и костюм, и галстук он купил еще в прошлом году и надевал их только в особенных случаях. Вид у него был важный, взгляд маленьких слезливых глаз озабоченно-ласковый. Стоял он у подъезда; его лысая голова была смазана каким-то жиром, отчего редкие волоски прилипли к темени и блестели. Поглаживая куце подрезанную бородку, Никита Никитич хозяйским взглядом посматривал на приезжих, одинаково приветливо улыбался и прибывшим в грузовике, в тачанке и какому-нибудь верховому, незаметно подъехавшему к Совету, как бы говоря этой улыбкой, что он, председатель стансовета, очень обрадован, и тут же, желая показать свое уменье встречать гостей, для всех находил самые вежливые слова. Подъехали на грузовике беломечетинцы, и Никита Никитич уже поднял руку и крикнул: — Здорово булы, орлы Белой Мечети! — Доброго здоровья, Никита Никитич! Мы не опоздали? — В самый раз! Подходите, добрые люди, к столу, запишем мы вас по имени и отчеству. — Это что же, к своей станице нас припишите? — На время. На один вечерок. — На один — можно. И тут Никита Никитич с особенно сладкой улыбкой пожимал руки тем, кто подходил к столу, говоря при этом: «Только на один вечерок». Если попадалась женская рука, Никита Никитич слегка наклонял седую голову и, блестя жирно смазанной лысиной, добавлял: «А вас, гражданочка, можно приписать и навсегда». Молодой статной казачке Никита Никитич хотел сказать что-то совсем уже ласковое, но тут появилась еще одна тачанка, и Никита Никитич оставил на время и молодую казачку, и всю беломечетинскую делегацию. Подымая руку и этим показывая, что дальше ехать некуда, он сказал: — Добро пожаловать, краснокаменцы! — Спасибо за привет да за ласку! — Никита Никитич все молодеет! — Голова! — Хоть и лысая, а голова бедовая! — А сено у тебя есть для лошадей? — Все найдется… Сперва идите к столу, произведем запись, узнаем, откуда прибыли и что вы есть за люди, а тогда и о фураже и о прочем поговорим… — В клубе будем заседать? — Если поместимся — можно и в клубе. — А Сергей Тимофеевич прибыл? — Поджидаем… — А ну, какой он доклад изделает? — Пусть какой хочет, а только я с ним сегодня буду ругаться. — Запишите Гордея Афанасьевича в прения! — А я без прений… Мне самому кредиты нужны, а он у меня денег просит. — Да не у тебя, а у колхоза. — Все одно! — Послушай, Никита Никитич, какой именно я выдвигаю тезис. Я не против садов, лесов, водопроводов и там разного удобства. Но сперва надо меня снабдить грузовиками. Моему колхозу крайне нужны автомашины. Я не Гордей Афанасьевич — денег не пожалею! Но не так давно прихожу к Сергею Тимофеевичу и говорю: «Деньги мне не жалко, но обрати внимание…» Тут к станичному Совету подъехал еще один грузовик, и Никита Никитич пошел встречать гостей, так и не узнав, на что же Сергей должен был обратить внимание. — Яман-Джалга прибыла! — крикнул Никита Никитич. — Соседи! Давненько я не видел вас в Родниковской! — А ты у нас часто бываешь? — Не с руки! — Ну, что тут и как? Скоро начнем? — Какой быстрый! Веди свою делегацию к столу! — А зачем к столу? Возьми список и перепиши — всего двадцать четыре представителя. Мало? Никита Никитич хотел еще что-то сказать, но в это время загремели две линейки и тачанка, показались всадники, и он, идя им навстречу, проговорил: — Хуторяне! Ишь какая шумная компания! Покамест Никита Никитич занимался гостями, по улицам Родниковской скакали на конях посыльные и созывали на площадь людей. Когда же стемнело и на столбах, стоявших полукругом по всей площади, зажглись огни, народу собралось столько, что никакой клуб вместить его, конечно, не мог. Приехал Сергей Тутаринов, и было решено открыть собрание здесь же, перед зданием станичного Совета. Стол, покрытый красной материей с темными, застаревшими следами разлитых чернил, был установлен на крыльце, как на сцене, тут же поставлена высокая и узкая, похожая на ящик, трибуна, появились стулья, графин с водой, чернильница. По просьбе Сергея два подростка принесли из школы ученическую доску и поставили ее рядом с трибуной. То, что образовалось на станичной площади, не имело ни малейшего сходства с обычным собранием, какие бывают в клубах или вообще в помещении: по своему внешнему виду это был скорее всего митинг. У здания станичного Совета как попало стояли грузовики, тачанки, линейки, двухколесные шарабаны, и тут же, возле дышл, распряженные лошади в хомутах ели траву. С гор дул ветер, и было свежо, как в поле. Люди разместились где кто мог; тачанки и линейки были нагружены людьми так, что рессоры сплющились и уже не качались; на грузовиках, как на галерке, тоже тесно: кто забрался в кузов, кто удобно примостился сверху кабины или на радиаторе, а кто уселся на место шофера. Иные же мужчины заняли «места» еще более удобные: залезли на лошадей и уселись не верхом, а набок, свесив обе ноги, как на скамейке. Некоторые, расстелив бурки, улеглись тут же, вблизи крылечка. Когда был избран президиум и утверждена повестка дня, Никита Никитич, как хозяин станицы, занял место председателя и предоставил слово докладчику. Приглаживая рукой смолисто-черный чуб, Сергей подошел к трибуне. abu Наш план преобразования природы, благоустройства земель и реконструкции станиц, — сказал Сергей негромко, — вырос из коллективного строительства Усть-Невинской ГЭС, чьим светом мы уже озаряем эту площадь… Зарождался план на собраниях колхозов, в станичных Советах, и вот наступило время вынести его на рассмотрение представителей родниковского куста… Для сведения собравшихся сообщаю: в усть-невинском кусте, куда приезжали делегации Рощенской, Хумаровской и шести хуторов, план уже был рассмотрен и принят. — Сергей посмотрел на живописный вид собрания. — Теперь слово за вами! — За нами, Тимофеич, — это да! А только сперва тебя послушаем! — Давай запевку, а тогда мы уже все, хором! Сергей пригладил спадавший на глаза чуб. — То, о чем я буду вам рассказывать, есть пока что только мечта, но мечта такая, у которой уже выросли крылья! Взгляните хотя бы на Родниковскую — вот она, наша мечта, вся перед вами! — Сергей протянул руку, и все собрание как бы по его воле посмотрело на площадь, освещенную огнями. — Вот оно, старинное казачье поселение, бывшее когда-то крепостью наших предков, лежит перед нами, и мы видим эту станицу и такой, какой она была, какая есть, и такой, какой еще будет… Деды и прадеды наши поселялись в этих местах, где кто мог, строили курени, кому где вздумается, — тогда люди не знали, что такое план, а о красоте никто и не думал, оттого и достались нам в наследство эти кривые улочки и переулки, эти разбросанные дома. Теперь под руководством нашей родной Коммунистической партии на Кубани выросли новые люди, они-то и хотят сделать свои станицы благоустроенными, красивыми. Сперва осветили улицы, площади, хаты. Но этого мало!.. Посмотрите, чего мы хотим! Нет, нет, вы не смотрите на площадь, а взгляните сюда — вот будущее Родниковской! Сергей развернул белый и очень большой лист бумаги и приколол его на доске, — тут все увидели чертеж Родниковской… Казалось бы, что могло быть такого особенного и в жирных линиях, и в черных квадратиках, и в треугольниках? Мало ли бывает таких чертежей? Оказалось же, что именно этот чертеж был необычный, и по этой причине на него смотрели так, точно на ученической доске был приколот не лист белой бумаги, испещренный линиями, а развешан киноэкран и на нем живой картиной рисовалась знакомая и неузнаваемая Родниковская. Сергей попросил у сидевшего за столом какого-то коневода плетку с махорком и начал, как указкой, водить ею по карте и давать самые краткие пояснения (тут многословия не требовалось). — Перед вами будущая Родниковская… Сады располагаются так… Сергей обвел махорком плетки вокруг станицы, и люди увидели тенистые сады, — зеленой шалью окутывали они Родниковскую со всех сторон, а от площади к садам, как лучи от солнца, протянулись ровные улицы с тротуарами и с деревьями в три ряда. Затем махорок плетки пробежал на площадь и замер на сером квадрате. — Здесь вырастет станичный парк с театром и Домом культуры. — Махорок перебежал на другое место и остановился. — Против станичного парка намечено строительство районного Дома зооветеринарии. Послышались голоса: — А что это за дом такой? — Почему районный? — Районный надо строить в Рощенской. — Это Никита Никитич в свою пользу мудрует. — Поясню… Тут, товарищи, расчет простой. Без науки мы жить не можем — это теперь все знают. Вот и нужно для наших ученых-практиков построить: в Родниковской, как она стоит в горах близко к животноводству, — районный Дом зооветеринарии; в Рощенской, расположенной в центре зернового хозяйства, — Дом агротехники и семеноводства; в Белой Мечети, которая славится у нас садами, — Дом мичуринцев, в Усть-Невинской, являющейся нашим энергетическим центром, — Дом электриков и механизаторов. Со временем они, может, станут своего рода филиалами Академии сельскохозяйственных наук. Снова голоса: — Вот оно какая песня! — Академия — дело стоящее. — Академию построим, а где ж академики? — Найдутся… А наш Андрей Васильевич Кнышев? Чем не академик? — Тише, граждане! — властно крикнул Никита Никитич. — Прений еще не открывали. — Обратимся снова к Родниковской. — Махорок забегал по карте. — На этом месте вырастет двухэтажное здание школы, а в этом квадрате — универсальный магазин. — Махорок пробежал по карте и остановился в том месте, где Кубань делала петлю. — На острове построим стадион, а через речной рукав перекинем пешеходный мост… Теперь снова обращаю ваше внимание к станице. В районе колхоза «Власть Советов», вот на этой возвышенности, будет стоять водонапорная башня, от нее, как корни от дерева, разойдутся — вот линии — железные трубы и вода ручейками пойдет в каждый дом. По улицам проложим канализацию — это позволит иметь в домах станичников ванну, умывальник, теплую уборную и вообще удобства. Тишина, как натянутая нить, оборвалась: — Культурно! — А ты что ж, сват, удивляешься, — движение! — Заманчивая жизнь… — Имею вопрос: это только в Родниковской такое намечается? — Не может того быть! Дело коллективное… — Удобство — это да! — сказал мечтательно старик, сидевший на коне. — Чи тебе нужда искупаться — пожалуйста, чи детишек помыть — лезайте себе в ванну и купайтесь, чи бабам белье прополоскать — вода и все такое прочее под рукой. — Куда там! Бабам ожидается райская жизнь! — И за сарайчик в стужу не надо бегать! — Оно-то так, вещь дюже подходящая, а какой на нее капитал потребуется? Кто будет финансировать? Государство или бюджет местный? — Гордей Афанасьевич, ради бога, не плачь, прежде времени не тужи… — По всему видно — это озеленение и обводнение нам в копеечку выльется! — Для того и собрались сюда, чтоб обо всем договориться. abu — И жилища надо строить. — Граждане, тише! — призывал к порядку Никита Никитич. — О капитале и о прочем речь впереди! Сергей приколол на доску новый лист. Он был вдвое больше, и по контурам, по знакомой извилистой стежке Кубани нетрудно было узнать карту района. — Как вы знаете, — сказал Сергей, — дороги у нас никудышные, машины бьем нещадно, а в дождливую осень — хоть караул кричи! abu Смотрите! Через весь район стрелой ляжет асфальтовое шоссе, а по бокам — фруктовый сад… В этом месте, как раз между Яман-Джалгой и Краснокаменской, образуется проточное озеро, и вода из него будет орошать всю эту низменность. Далее: обратите внимание на поля, — они исчерчены квадратиками. По этим квадратам предстоит в течение пяти лет посадить двадцать миллионов корней плодовых и лесных деревьев — барьеры против суховея. Причем, лесозащитные полосы пройдут согласно требованию севооборотов каждого колхоза… А вот Усть-Невинская ГЭС! В нынешнем году устанавливаем вторую турбину — это позволит не только полностью электрифицировать трудоемкие работы, но создать на базе теперешних МТС электро-машинно-тракторные станции. — Заманчиво, а где же все-таки взять такой капитал? — Кто о чем, а Гордей Афанасьевич о капитале! — Поезжай в комбанк да проверь свои счета… — Сейчас я и перехожу к самому главному — финансовому обеспечению строительных работ. Сергей отдал плетку коневоду и подошел к трибуне. 4 По лесистому ущелью, ведущему в Родниковскую, проезжали три всадника. Лошади у них приморились и шли неторопливым шагом; было видно, что путники возвращались из дальней поездки. Впереди на низкорослом коне, еще весело державшем голову и пугливо косившемся на кусты, ехал секретарь райкома Николай Кондратьев. Сидел устало, несколько боком, как обычно сидят всадники отдыхая, и рука его, державшая поводья, опиралась на луку высокого казачьего седла. Второй всадник — редактор районной газеты «Власть Советов» Илья Стегачев, большеголовый и глазастый парень, с худым и горбоносым лицом, узкоплечий и такой же поджарый, как и его тонконогая, горской породы кобыла. Следом за Стегачевым, немного приотстав, ехал заведующий конефермой Андрей Васильевич Кнышев — в кудлатой шапке и в бурке, такой длиннополой, что она спадала коню на хвост, — тот самый Кнышев, о котором на собрании было сказано: «А Андрей Васильевич Кнышев — чем не академик?» Андрей Васильевич был уже старик, но в седле держался браво, как только могут это делать опытные конники, хорошо познавшие все приемы верховой езды. Был он знаменит в районе тем, что вырастил новую породу горской лошади, дав ей имя «Кнышевский скакун», за что и удостоен был звания Героя Социалистического Труда. Его конь шел мелкой иноходью. Андрей Васильевич, в косматой шапке и в бурке с острыми плечами, чуть-чуть покачивался в седле. Всадник и конь красиво рисовались на фоне темного леса. Дорога спускалась в ложбину, под копытами затрещали мелкие камни. Кондратьев, короче подобрав поводья, легонько подбодрил каблуками своего коня. Секретарь райкома был доволен поездкой в горы к животноводам, хотя от непривычки долго сидеть в седле у него болело и в пояснице и в коленях. На пастбищах, переезжая из стоянки в стоянку, он пробыл неделю. В этом «царстве трав и цветов», как говорил Кнышев, находились стада коров, табуны лошадей, отары овец сорока четырех колхозов. abu Повсюду маячили шалаши, стояли брички, дымились по вечерам костры, слышались песни, собачий лай, мычание скота, ржание лошадей — обширная долина среди гор жила своей обычной жизнью. И Кондратьеву приятно было и слышать эти звуки, и сидеть у огня, ощущая вкусный запах баранины, и просыпаться под мокрой от росы буркой, и умываться на берегу каменистого и быстрого ручья. Проект районного плана преобразования природы и реконструкции станиц животноводы обсуждали активно, с деловой строгостью, и это пришлось Кондратьеву по душе. Одно только не нравилось ему — жизнь пастухов была оторвана от станиц. Газеты сюда попадали редко, не было ни кинопередвижки, ни радио, и часто самые важные новости доходили к животноводам с опозданием на две, а то и на три недели. «Газеты нужно доставлять ежедневно, — думал он, покачиваясь в седле и ощущая боль во всем теле. — Завтра же договорюсь с почтой. В крайнем случае можно выделить верховых лошадей. Радиоузел там бы установить… Еще нужно послать туда лектора. А кого послать? Куницына или Сагайдачного? Лучше Куницына — молодой энергичный, такой и нужен». Он стал вспоминать встречи, разговоры, свои обещания прислать кинопередвижку, походную библиотеку подбирал по памяти людей, которых можно было бы послать культурными работниками; подумал и о том, что хорошо бы порадовать животноводов приездом артистов… Там, на пастбищах, животноводы настоятельно требовали провести к пастушьим шалашам и кошарам электролинию, — это предложение было записано как дополнение в план, и теперь Кондратьев думал, как бы быстрее и легче осуществить эту задачу. Ему казалось, что лучше всего поручить строительство линии родниковцам: народ боевой, горячий, — а в помощь им выделить людей из соседних станиц. «Запевалой в этом деле будет «Красный кавалерист», надо только подзадорить Хворостянкина», — думал Кондратьев. И тут он невольно вспомнил, что в этом крупном колхозе давно бы следовало заменить секретаря партийной организации, и стал припоминать, кого из хорошо известных ему коммунистов можно было бы рекомендовать общему собранию. abu Илью Стегачева занимали совсем иные мысли. В нагрудном кармане его гимнастерки лежала исписанная книжка, и там хранилось столько интересных заметок о поездке в горы, что их хватило бы не на одну газетную полосу. Илья припоминал эти заметки, а вместе с ними и тех людей, с которыми встречался и беседовал, и ему, как редактору газеты, хотелось написать очерк. Он обдумывал план будущего очерка, и все, что он видел в горах, вставало перед ним. И еще ему хотелось многое из того, что видел и записал, использовать в повести, над которой он работал вот уже более года со сладостной надеждой когда-нибудь подарить свою книгу Татьяне Нецветовой. Тут голова его низко склонилась на грудь, и он уже видел милое лицо, то веселое, то строгое, видел и тот смешной завиток ее русых волос, который почему-то всегда выбивался из-под косынки и спадал между бровей. Были свои думки и у Андрея Васильевича Кнышева. Он опустил правую руку и легонько помахивал плеткой, а сам размышлял над тем, что кони приморились, а ехать еще не только в Родниковскую, которая уже была близко, а и в Рощенскую, к самому дому секретаря райкома. Хорошо было бы, как считал Кнышев, если бы Кондратьев заночевал в Родниковской. «Он бы себе выспался, передохнул, а я бы за это время коней покормил, копыта им осмотрел… А то придется просить у Хворостянкина других лошадей, — только где же в такую пору отыскать Хворостянкина?» Старик так задумался, что не заметил, как въехал в станицу. Родниковская, растянувшись по балке, светилась огнями. Всадники проезжали по улице мимо столба, на котором сияла лампочка так ярко, что заблестела медь на уздечках и возле потников забелели дорожки засохшей пены. Кнышев, молодцевато привстав на стременах, догнал Кондратьева. — Николай Петрович! Кони совсем подбились, — сказал он, похлопав своего коня по курчавой влажной шее. — Передохнуть бы нужно… Кондратьев промолчал, понимая, почему Кнышев заговорил об этом. Тем временем они подъехали к высокому двухэтажному зданию, стоявшему на краю станицы, тоже освещенному так, что блестели темные окна и был хорошо виден балкон, затененный высокими тополями. Лошади, почуяв запах конюшни и травы, потянули поводья, пошли веселее и сами завернули во двор. Навстречу им шел конюх. — Как оно ездилось, Андрей Васильевич? — спросил он, беря коня за повод и залезая рукой под потник. — Жарко ехали! — Ты про нашу поездку не спрашивай, — ответил Кнышев, — а лучше скажи, где зараз Хворостянкин. — Они все на митинге, — сказал конюх, поглаживая коня. — Что за митинг? — спросил Кондратьев. — Там, на площади, три станицы в сборе, — ответил конюх, отпуская подпруги. — Илья, это Тутаринов собрание проводит, — сказал Кондратьев. — Ну вот с ним я и уеду. Андрей Васильевич, ставьте коней на отдых, больше они нам не потребуются. Кондратьев тяжело слез с седла, отдал повод Кнышеву, потянулся, потом прошелся по двору, смешно раскорячив ноги и прихрамывая. Стегачев спрыгнул на землю и тут же стал притопывать ногами. — Николай Петрович, а у меня ноги еще действуют! — сказал он, танцуя. — Молодой, что тебе. — Кондратьев держался рукой за поясницу. — Вот что, Илья. Ты оставайся в «Красном кавалеристе». Поможешь подготовить отчетно-выборное собрание, и присмотрись к местным коммунистам, нет ли подходящей кандидатуры на секретаря партбюро. Если я не увижу Хворостянкина, скажи ему, чтобы завтра приехал в райком, — есть разговор, и, передай, очень важный. Илья был рад такому нежданному поручению. Ему давно хотелось остаться хоть на день в Родниковской, чтобы повидаться с Татьяной, и вот желание это сбылось. Но, боясь, что Кондратьев заметит его радость, он потоптался на месте и сказал: — У меня же столько записано… В газету нужно… — Самое важное передай по телефону, — посоветовал Кондратьев. Илья утвердительно кивнул головой и решил тут ж пойти к Татьяне домой. «Если она на собрании, я поиграю с Мишуткой», — думал он. Распрощавшись с Кондратьевым, Стегачев вскоре свернул на знакомую улицу. А Кондратьев, прихрамывая и широко расставляя отекшие ноги, вялой походкой шел на площадь. 5 По оживленному шуму и выкрикам: «Закругляйся!», «Не словом, а делом докажешь!», «Женщинам дайте, слово!» — Кондратьев понял, что собрание подходило к концу. Он остановился поодаль от президиума, возле молодежи, сидевшей гурьбой на дрючьях. Ему хотелось послушать выступление издали. Здесь было темно. Какой-то чубатый парубок, похожий на драчливого петуха, обнимал девушку и мешал ей слушать. «Андрюша, не балуйся! — шептала девушка. — Ой, какой же ты несознательный! Слушай, что дядько Хворостянкин насчет лесополос говорит…» Кондратьев улыбнулся и подумал: «Так, так его, — бей на сознательность». Затем, с трудом сгибая колени и чувствуя тупую боль в суставах, он расстелил пиджак и сел, привалившись к изгороди. В соседстве с ним, по-горски поджав ноги, сидели два старых казака, в бешметах и в кудлатых шапках. — Петро Спиридонович, — сказал один, — а какой тебе год? — От рождества пошел седьмой десяток, — ответил сосед. — Многовато… Как и мне. — Это ты насчет чего? — Насчет того, что не доживем мы до коммунизма… Старики помолчали. Петро Спиридонович, приложив ладонь к густым и жестким бровям, смотрел на оратора и качал головой. — Хворостянкин руками машет, — сказал он задумчиво. — И до чего ж мастак языком молоть! — Все себя возвеличивает, рази его душу, — буркнул сосед. — Либо и мне высказаться? Сосед не ответил. Он склонил голову так, что кудлатая шапка легла между ног, и не то дремал, не то о чем-то своем думал. А Хворостянкин, навалившись грудью на трибуну, как бы силясь раздавить ее тяжестью своего тела, взмахивал сильными руками, и его крупное, с шишковатым носом лицо побагровело, пучкастые усы распушились. — Закругляюсь, граждане! — крикнул он зычным басом. — И напоследок скажу: во всяком деле заглавнее всего — руководитель! По себе могу судить: ежели моя идейность позволяет вести массы вперед, то я и веду, и любые трудности мне нипочем! Все! Вытер платком лоб, шею, низко остриженную голову, постоял, подождал аплодисментов, но их не было, и твердым шагом сошел вниз. «И откуда у него это никчемное самомнение? — думал Кондратьев. — «Моя идейность позволяет…» И надо же такое придумать! Нет, рядом с этим усатым верзилой должен стоять опытный партийный работник, иначе будет беда…» Кондратьев снова стал по памяти перебирать, кого бы из коммунистов можно было рекомендовать секретарем партийной организации в «Красный кавалерист», а на трибуне уже стояла Глаша Несмашная — председатель колхоза «Светлый путь», — молодая, статная. abu Поправляя выбившиеся из-под косынки светлые волосы, она смотрела на людей, и ее живые, быстрые глаза сияли тем задорным блеском, который как бы говорил: «Эй, мужчины! Вы думаете, если я молодая и собой красивая, то и речь сказать не смогу!!? А я скажу!..» — Мы живем на хуторе, — заговорила она звонким голосом, — и хоть нам такой жизни, как станичникам, по плану не предполагается по причине небольшого населения, а мы не плачем, как тут некоторые… Беднячками прикидываются! Тот же Гордей Афанасьевич… Ему капиталу жалко! А мы, что ж, на ветер его пускать собираемся? Разве ты, Гордей Афанасьевич, не слышал, что говорил Тутаринов: с годами деньги сторицей окупятся! Ты, Гордей Афанасьевич, лучше спросил бы своих колхозников: для какой цели они наживали капитал? Да именно для той цели, чтобы богатство свое повернуть на строительство красивой жизни, потому что это богатство не у капиталистов, а у нас! — Верно, Глаша! — Ай, молодец баба! — В такую и влюбиться не грех! — Насчет нашего решения скажи! — А решение «Светлого пути» — вот! И Глаша положила на стол лист бумаги. Сергей развернул его. — Читай, читай, — играя глазами, сказала Глаша. — Мы просим одного: распределить задание и начать всем в один день, как, помните, ГЭС строили… А о капитале, Гордей Афанасьевич, плакать нечего: не он нас наживал, а мы его! Вот и вся моя речь! «Есть в этой Глаше, — думал с радостью Кондратьев, — огонек…» Зашумели аплодисменты. — Баба, а отрубила как топором. Петро Спиридонович, опираясь на палку, поднялся, постоял, посмотрел на своего соседа, который сидел, все так же угрюмо склонивши голову, и пошел к президиуму. abu abu abu — Граждане, имею слово! — Погодите, Петро Спиридонович! Слово Ивану Кузьмичу! На трибуну взошел Иван Кузьмич Головачев — председатель хуторского колхоза «Дружба земледельца». Это был мужчина коренастый, полнолицый, с мягкими светлыми усами. Обычно он выступал редко, а если и случалось ему выйти на трибуну, то всегда речь его текла плавно, а голос был ласковый. При этом в больших серых глазах его таилась какая-то невысказанная мысль, — казалось, что говорил он совсем не то, что думал. abu Собрание зашумело: abu — Расскажи, как ты трактора обратно в эмтээс отправил! — Живете в своей «Дружбе» волками! — Тише, товарищи! — крикнул Никита Никитич. — Дайте ж человеку высказаться! Головачев не отвечал на реплики. abu abu — Тут все выступавшие, — начал Головачев, — призывали быстрее иттить в коммунизм. И чего нас еще призывать? Мы, слава богу, торопимся так, что за всеми делами и поспеть не можем… А все получается через то, что планы, сказать, и по зерну, и по мясу, и по молоку, и по другим прочим поставкам большие, а мы хлеборобское занятие забыли и рвемся к строительству… — Запела «Дружба»! — Ты по существу! — Довольно прений! — Дайте слово Петру Спиридоновичу! abu — Да я не против стройки! Строить надо, а только уборка на носу, об ней тоже надо подумать… Почему нет совещаний по хлебоуборке? Ведь мы в первую голову не строители, а хлеборобы… Я кончил. Виновато улыбаясь и скрывая в глазах все ту же невысказанную мысль, сел на свое место. Головачева сменил Петро Спиридонович. Старик снял шапку и, держа ее на груди, поклонился собранию и сказал с упреком: — И чего вы галдеж подняли? Нужно дело вершить, будет человеку из этого выгода — вершите, а опосля соберемся и начнем хоть до утра разговоры устраивать. — Старик помял в кулаке куцую и совершенно белую бороду. — Где эта красивая жизнь? Ее еще и не видно, а спорщиков собралась полная площадь… Тут не спорить надобно, а за дело приниматься… Слов нет, молодежь нынче горячая, поговорить умеет, ей не терпится, да и сам голова района еще молодой и дюже щирый… Так вы эту молодежь не приучайте к балачкам, а приноравливайте к делу, чтобы горячность зазря не пропадала… Ежели конь горячится, ему попускают вожжу. — Старик усмехнулся: — Вот и наш Хворостянкин, уже и немолодой, а тоже горячая голова, только, как я на него посмотрю, горячится не в ту сторону… Более действует словами, мастак прихвастнуть, себя подхвалить, чтоб все одного его примечали. А ты, Игнат Савельич, и так великан, и завсегда у всех в глазах столбом маячишь… По собранию прокатился смех. — Ты мою личность но трогай, — отозвался Хворостянкин. Старик сжимал в кулаке бородку и, щуря глаза под косматыми бровями, продолжал: — На мое мнение, граждане, грошей мы дадим, за этим дело не станет, а только одними грошами ничего не сделаешь. Про людей подумайте. Тут требуется всех людей, от стара до мала, подбодрить хорошенько да сгуртовать до кучи. Допустим, на чем бочка держится? На обручах. Сними обручи — и клепка рассыплется. Вот так в любом деле — крепость важнее всего… Тут Хворостянкин не велел касаться личности, а я коснусь. Ты, Игнат Савельич, говорил, будто у тебя чересчур много идейности, а ты ее, эту идейность, людям передай, чтоб они за колхоз болели. А то что ж получается в нашем «Красном кавалеристе»?.. — Петро Спиридонович, — снова не удержался Хворостянкин, — о своем колхозе мы поговорим на правлении… Вы по докладу… — А я и так по докладу, — усмехаясь, ответил старик. — Мы тут решаем насчет коммунизма, а у тебя в колхозе самого простого порядка нету. Те самые обручи никуда не годятся, рассыпаются! Это и есть по докладу. Людям мы намечаем богатую да удобную жизнь, а ты, Игнат Савельич, присмотрись, может, кто еще непригожий к той жизни, — вот оно и получится аккурат по докладу. Есть же у нас, чума их побери, такие граждане, какие числятся в колхозе, справки и там еще что ты им подписываешь, а они только торговлей живут… Это же не колхозники, а какие-то спекулянты. Об этом предмете и подумать надо. А то построим там всякие научные дома, дороги, леса разведем, водой снабдим, купальня в доме и все такое прочее — вещь стоящая. А только и людей к этому надо подстраивать, сказать — подлаживать, особливо тех, кто еще виляет хвостом — и нашим и вашим… Про это я и хотел высказать. Старик снова поклонился, надел шапку и, выждав, пока стихнут аплодисменты, сошел вниз. Затем выступал бригадир тракторной бригады, молодой высокий и худой парень. Говорил горячо, блестя молодыми, жаркими глазами. Во время его выступления Кондратьев пробрался к президиуму, поздоровался и отозвал в сторонку Сергея: — Сколько выступило? — Это шестнадцатый… Ты будешь? abu — Я с животноводами вдоволь наговорился. — Кондратьев наклонился и шепотом проговорил: — Будешь заключать — старика поддержи: толковый казачина… Время уже было позднее, когда собрание закрылось и станичная площадь опустела. Кондратьев и Сергей задержались в станичном Совете, поговорили о текущих делах с председателями колхозов и тоже уехали. За станицей, как только минули мостик через речонку Родники, открывалась холмистая степь, и машина, рассекая огнями фар темноту, освещала то цветущий, выраставший стеной подсолнух, то серебристо-желтые колосья ячменя, то низкое и густое, как щетка, просо. В приспущенные стекла со свистом бился ветер — пахло свежестью трав и зреющих хлебов. Кондратьев сидел несколько боком, наклонясь к Сергею, и держался рукой за поясницу. — Да, плохой из меня кавалерист, — пожаловался он. — Разбился в седле. — Это пройдет, — сказал Сергей. — Ну, как там поживают наши «курортники»? Как отнеслись к плану? — Все приняли и кое-что подсказали… Просят электричества. — Дело нужное… А еще что? — Культбазу надо строить. — Это ты им подсказал? — Да не в том суть, кто подсказал, — важно то, чтобы построить на пастбищах такое здание, где бы можно было сосредоточить всю культурную работу: радио, кино, клуб, читальню. Кондратьев закурил, угостил Сергея и спросил: — А о чем говорил Гордей Афанасьевич? Я его выступление не застал. — Все о деньгах, — со вздохом ответил Сергей. — Ты не вздыхай… Это, Сергей, весьма существенный вопрос. — Кондратьев раскурил папиросу. — Этот вопрос надо обсудить детально, и не вдвоем, а с руководителями колхозов. Тут нужны и бережливость, и большая осторожность. — Я это понимаю. — А этот старик, как его фамилия? Да, Петро Спиридонович Чикильдин. Интересную мысль высказал. Он, кажется, плотник? — Бондарь, — сказал Сергей, — и идейный противник Хворостянкина. abu — Значит, не случайно упомянул о бочке. — Кондратьев некоторое время курил молча, о чем-то думая, — Да, старик прав… Людские души тоже нужно и строить и обновлять — вот к чему призывал этот бондарь и очень кстати призывал… Некоторое время ехали молча, смотрели на темные дали степи, каждый размышляя о своем. — Бедны мы еще хорошими работниками — вот в чем беда! — сказал Кондратьев. — Простой пример. В «Красный кавалерист» нужен партийный руководитель — и такой, который бы стоял на две головы выше Хворостянкина. И вот я не могу подобрать человека. — А если найти на месте? — посоветовал Сергей. — Назови, кого? — Есть там агроном Нецветова. Кондратьев не ответил. В это время машина спустилась с горы и осветила мост, широкий разлив Кубани, темные кущи садов по ту сторону берега. — Вот и Рощенская! — сказал Кондратьев. — Быстро мы приехали… 6 Днем стояла жара, а ночью над горами веяло свежестью. От реки тянуло холодком, из ущелья дул прохладный ветер, принося слабые запахи скошенных трав и цветов. Тишина и полуночный покой царили вокруг. — Эх, и что за ночка! — задумчиво проговорил Илья. — Танюша, тебе не холодно? Татьяна не ответила. Они шли рядом. Разговор не клеился. Улица тянулась по ложбине. Дома прятались в садах, — ночью это были не сады, а густой лес с тревожным шелестом листьев. Ветви затеняли улицу, кое-где горели фонари на столбах, и от этого небо казалось необыкновенно темным и звездным. Илья вел на поводу коня, тишину нарушал мягкий топот копыт. Конь переступал осторожно и, не рассчитав шаг, часто толкал мордой в спину своего хозяина, — тогда скрипело седло и звякало кольцо на уздечке. — Илюша, ехал бы ты домой. — А ты как же? — Что ж я? Тут уже близко. — Одной страшно? — Отчего ж страшно? Я не из пугливых… — Это верно. — Тебе еще столько ехать! И к утру не приедешь. — А мне хотелось до утра побыть с тобой. — Вот ты какой! — Татьяна остановилась, тяжело вздохнула. — Этого нельзя… — Вот горе! Но почему же нельзя, Танюша? Татьяна промолчала. И опять они шли молча. На краю улицы, в гуще деревьев, показались плетень, хворостяные ворота и калитка. Здесь жила Татьяна. Илья привязал к изгороди повод и попросил Татьяну посидеть на скамеечке. Татьяна села неохотно, стала не спеша поправлять косу и повязывать косынку. Илья закурил, осветив спичкой свое смуглое до черноты лицо, сухое, с горбатым носом. — Думалось мне, — сказал Илья, — что ты пригласишь меня в дом… — В такую пору? Это зачем же тебя приглашать? — Смеешься?! Посидели, поговорили бы… Сынишку твоего посмотрел бы. — Сынишка спит, да и все в доме давно спят. Илья склонил голову, закурил. Татьяна выдернула из плетня хворостинку, поломала ее и сказала: — Илюша, зачем ты на заседании партбюро завел этот разговор? Илья молчал, еще ниже наклонив голову. — Все равно из этого ничего не выйдет, — продолжали Татьяна. — Только Хворостянкина разозлил. — Я сказал о тебе правду, сказал то, что нужно было сказать, и бояться тебе нечего… А что касается Хворостянкина, то пусть себе злится… — А что скажет Кондратьев? — Вот этого я еще не знаю. — Илья посмотрел Татьяне в глаза. — Но думаю, что Кондратьев поддержит… Вот поеду и доложу обо всем… — Не успеешь. — Татьяна отвернулась и стала срывать листья хмеля на плетне. — Раньше тебя там будет Хворостянкин. Он же грозился ехать к Кондратьеву прямо с заседания… — Это не страшно. — Да ты герой! — Татьяна встала. — А все-таки тебе нужно ехать. — Гонишь? — Илья тоже поднялся. — Ну что ж, поеду. Только на прощание скажи: настроение у тебя плохое? — Да, радоваться нечему. — Татьяна отвязала повод и перекинула его на гриву коня. — Езжай, скоро рассвет. Илья подтянул подпруги, отвязал притороченную к седлу бурку, накинул ее на плечи, затем подержал в руке стремя, но в седло не садился. — Танюша, не печалься. Это же не только мое желание! Слыхала, что члены партбюро говорили… Ну, ты не грусти… Мы поможем… Я помогу! Веришь? — Хорошо, хорошо. — Татьяна подошла к нему. — И верю, и печалиться не буду… Ну, что же тебе еще нужно? Илья выпрямился, взмахнул, как крылом, полой бурки и укрыл Татьяну. — Не балуйся, Илья! Она хотела вырваться, но Илья удержал ее за руки: — Веришь, Танюша, ничего мне не нужно! Понимаешь, ничего! А только уезжать от тебя не хочется… — Смешной, ой, какой смешной! Илье стало грустно, и он отпустил ее руки. Татьяна постояла с минуту, потом тихонько откинула полу бурки и отошла к калитке. Илья подошел к ней, молча посмотрел на ее грустное лицо, на чуть приметный в темноте завиток волос между бровями, а потом птицей взлетел в седло и с места погнал коня в галоп. Стук копыт постепенно смолк, только тревожно и глухо шумели верхушки деревьев. Татьяна прислонилась к калитке и еще долго смотрела в темноту грустными глазами. Постояв так, подалась вперед и, как бы уже не в силах устоять, пошла быстрыми шагами не во двор, а по улице. Вокруг было тихо, лишь надоедливо звенели кузнечики за плетнем и слабо шептались верхушки деревьев. Татьяна свернула за угол и, осторожно прячась за ветками, вошла в соседний двор. Против хаты стоял навес под камышом. Из-под навеса вышла собака, подошла к Татьяне, потерлась у ног, зевнула и ушла в глубь двора. Татьяна смотрела на темную пасть навеса и не могла сойти с места. Преодолевая вязкую тяжесть в ногах, пошла, прижалась к углу и сказала совсем тихо: — Гриша… Это я пришла… Никто не отозвался. «Наверно, спит», — подумала Татьяна, чувствуя, как лицо ее горит жаром. Сбив рукой косынку на плечи, она наклонилась и отшатнулась. Кровать, пристроенная к стене в виде лавки, была пуста. Рядно, прикрывавшее сено, пушисто намощенное по кровати, свисало на землю. — Вот оно как… нету, — сказала она сама себе и испугалась своих слов. — Или со степи не приходил, или, может… Она не договорила и осторожно, точно боясь споткнуться, вышла со двора… А Илья в это время спускался по узкой, густо затененной улочке к речке Родники. У берега попоил копя, затем переехал вброд по мелкому перекату и свернул на дорогу, уходившую по ложбине. Конь всхрапывал и косился на кусты, шапками торчавшие по обеим сторонам дороги. Илья покороче подобрал поводья и поехал рысью. Татьяна не выходила у него из головы. «Эх, Татьяна, Татьяна, и радость моя, и горе мое… Сколько стерпел обид! А за что? Чем же я виноват перед тобой? Не знаю… Разве тем, что полюбил?..» Илья задумался и опять, как уже много раз, перед ним возникла Татьяна, все такая же молчаливая, с завитком на лбу и с лукавым блеском серых глаз. 7 Еще и восток не пылал багрянцем, и купол неба не окрасился в светло-серые тона; еще по-ночному гуляли звезды и на землю сизым туманом ложилась роса — трава, листья лопуха, кустарники при дороге не отливали блеском, а были матово-темные; еще только-только разыгралась крикливая спевка зоревых петухов; еще редко в какой хате дымилась труба и хлопотала у печи хозяйка, — словом, день еле-еле нарождался, а по улице Рощенской уже разудало гремела тачанка. И хотя бы это была какая-нибудь особенная тачанка, а то совсем обычная, каких на Кубани не счесть: и тот же веселый говор колес, и тот же воркующий цокот ступиц, и те же мягкие и уже старенькие рессоры, укрученные, очевидно для прочности, тонкой проволокой, и те же поднятые козырьки из жести, местами согнутые и забрызганные грязью, и тот же высокий ящик с травой, ярко зеленеющей из-под полости… Только тем, пожалуй, и отличалась тачанка, что у нее на тыльной стороне заднего сиденья какой-то мастер кисти изобразил довольно-таки красивую лужайку с замысловатым изгибом Кубани и с двумя деревцами на берегу, а поверх картины размашисто написал: «Красный кавалерист». Вот этот замысловатый пейзаж и эти два слова, так и бросавшиеся всем в глаза, и выделяли тачанку, проезжавшую на заре по Рощенской, среди ее прочих многочисленных сестер. Появись она не только в Рощенской, а на улице, скажем, самого людного города, и уже ее заметят, и всякий человек, невольно провожая ее глазами, скажет: «Красный кавалерист» появился». И тут же, заметив в тачанке грузного и солидного на вид мужчину, добавит: «Эге! Хворостянкин уже куда-то скачет!» Да, тут ошибиться было невозможно! Та самая тачанка, что с таким шумом и лихостью катилась на площадь Рощенской, принадлежала именно колхозу «Красный кавалерист», а мужчина пожилых лет, с молодцевато закрученными усами какого-то желтовато-бурого цвета, сидевший на сочной траве, покрытой полостью, был не кто иной, как Игнат Савельевич Хворостянкин. abu Пожалуй, никто из председателей во всей Кубани не мог так, как Хворостянкин, сидеть на тачанке: голова чуть приподнята, спина прямая, осанка гордая, — казалось, он был готов всякую минуту соскочить на землю и пойти своим деловым и широким шагом. И внешним видом Игнат Савельевич заметно выделялся среди других председателей колхозов: на нем были хромовые сапоги со сморщенными на икрах голенищами, суконные, изрядно потертые галифе с широченными, до колен, леями, из белого полотна гимнастерка с нашивными карманами, вечно вздутыми, набитыми какими-то бумагами, записными книжками и карандашами, а на плечах и спине — застаревшая пыль, пропитанная потом. Рядом с Хворостянкиным его кучер Никита — щуплый, согнувшийся старик, с огрубелым на ветру и жаре лицом, заросшим давней колкой щетиной, — напоминал подростка. — Игнат Савельич, завернем в райком? — осведомился Никита, когда тачанка выкатилась на площадь. — Это за каким дьяволом мы будем заворачивать в райком? — пробасил Хворостянкин. — Кто там есть в такую рань? Говорил тебе, не гони коней, не показывай им кнута, так нет же, летел как на крыльях! А теперь будем тут петушиную музыку слушать… — Чего же бунтуешь? — смело возразил кучер. — Сам же приказал с ветерком… — Ну, вот что: не рассуждай, а гони в райисполком. — Да там же, как я понимаю, никого не будет, разве что сторож… — А ты не дакай. Сказано, гони — и гони. И Никита погнал, круто завернув за угол. А Хворостянкин, сидя все так же браво, смотрел в спину кучеру и на минуту задумался: «В самом деле, Никита прав: и в райисполкоме, должно быть, никого еще нет — рано! Куда ж ехать? К Кондратьеву на дом? Боязно: все-таки неудобно подымать человека с постели… А куда ж ехать? А что, ежели я явлюсь к Тутаринову? Этот молодой, спать ему долго вредно, и ничего, ежели подыму от молодой жены… Да оно и лучше сперва поговорить с Тутариновым, заручиться поддержкой, а тогда уже…» — Прр! — крикнул Хворостянкин. — Куда летишь? Заворачивай! Знаешь, где живет председатель райисполкома? Гони туда. Да не пускай вскачь! Не на пожар едем! Шагом, шагом, кому сказано! Кнут спрячь… Ах ты, горе! Кучер не послушался, поехал быстрой рысью и у низеньких из досок ворот с узкой калиткой осадил коней. Хворостянкин на ходу соскочил с тачанки, коленкой распахнул калитку и торопливым шагом направился не к дверям, а к раскрытому окну, смотревшему в сад. — А где тут хозяева? — сказал он басом, приподымая занавеску и заслоняя плечами всю раму. Ирина проснулась и толкнула Сергея. Сергей тоже услыхал чей-то знакомый голос, но вставать ему не хотелось. «И кого это нелегкая принесла в такую рань?» — подумал он. — Долго, долго зорюешь, Сергей Тимофеевич, — бубнил Хворостянкин. — Это, наверное, молодая жена виновата. — А! Вот оно кто буйствует, — сказал Сергей и с трудом оторвал голову от мягкой и теплой подушки. — Медведь! Чего не даешь людям спать? — Да разве тут можно спокойно спать? Дело есть срочное… — Ну заходи. — Сережа, — зашептала Ирина, — ты его задержи в сенцах, пока я оденусь. Когда Ирина согрела чай и накрыла стол, станица уже давно жила и привычным мычанием идущих в стадо коров, и разноголосым пением петухов, и звоном ведер у колодца, с грохотом по улице колес и скрипом калиток, и отдаленным говором людей — летнее утро вступило в свои права. — Сергей Тимофеевич, ты бы лучше водочку поставил взамен этой жидкости, — сказал Хворостянкин, принимая из рук Ирины стакан с чаем. — Не пью… — Это я знаю. — Хворостянкин тяжело откинулся на спинку стула и хрипло рассмеялся: — Сам не пьешь, так ты бы не для себя, а для гостя. Сергей и Ирина смущенно переглянулись. Они сидели рядом, смуглолицые, с черными, четко обозначенными бровями, — лица их имели такое ясное, уловимое сходство, что всякий, впервые увидев их, подумал бы: «Да ведь это же брат и сестра». — Гляжу я на вас и думаю, — рассудительно заговорил Хворостянкин, — до чего ж природа разумно парует людей! На вас радостно посмотреть — как родные… И это я не только на вас замечаю: моя жена на меня похожа. Только характером ворчливая, никак не может допонять моей роли в «Красном кавалеристе». Бабский ее ум не может того уразуметь, что ежели б не было в «Красном кавалеристе» Хворостянкина, то ничего того не было бы, что есть там зараз. — А может, ваша жена в чем и права? — спросила Ирина. — О! Погляди ты на нее! — Хворостянкин развел руками и обратился к Сергею: — У тебя женушка хоть еще и молодая, а тоже, видать, смелая. abu Хворостянкин отпил глоток чаю, пригладил ладонью усы, и мясистое его лицо сделалось строгим, даже торжественным. — Как я смотрю сам на себя и вообще на всякое руководство… — начал он. — Помнишь, на родниковском собрании я уже высказывал ту мысль, что главное среди людей — руководитель. Почему? А потому, что он обо всех печалится, можно сказать, недосыпает и недоедает, да все думает, как бы народ свой возвысить. Допустим, у меня в колхозе есть знатные люди — там и орденоносцы, и тот же Андрей Васильевич Кнышев. А почему у них такое достижение? Руководство есть правильное! Вот оно откуда нужно танцевать. — Игнат Савельевич, — сказал Сергей, — а мне думается, что руководитель, допустим — председатель колхоза, сам, без людей, ничего сделать не может. — Да тут не в том дело — сможет или не сможет! — Хворостянкин даже встал, потом снова сел и отодвинул стакан на середину стола. — Вот тебе свежий пример. Был у нас глава района Хохлаков, на вид человек как человек, а дела-то у него были плохие. Теперь Хохлакова нет, люди в районе остались те же, а что у нас вокруг делается! Подумать только: по пятилетнему плану идем впереди всех, станицы в электрическом огне. А теперь еще выше замахнулись — за природу беремся обеими руками! А отчего такое случилось? А! Улыбаешься! abu Руководство имеется правильное. А что? Скажешь, нет? Так, именно так. Сергею показалось, что Хворостянкин нарочито льстит, что такая похвала ни к чему, а сразу возразить не смог. Даже нужные слова подобрались, так и хотелось их высказать и поспорить с Хворостянкиным, а вот почему-то промолчал. abu Какая въедливая штука — лесть! Редко кто сможет устоять перед ее лукавой угодливостью. Любое самолюбие смягчит и на всяком суровом лице вызовет умиленную улыбку… abu Особенно лесть бывает падкая на людей, не твердых духом, не знающих себе настоящей цены и любящих, как малые дети сказку, слушать о себе похвальные слова. Для них решительно все едино: будет ли о них сказано что-нибудь приятное на собрании, или на семейном вечере, или по радио, или в личной беседе, или в служебном кабинете, — в такую минуту они подымаются на седьмое небо, и в голове у них происходит сладкое кружение… Какой-нибудь Матвей Кириллович до крайности запустил свои дела по службе, обычно сидит в своем кабинете хмурый и злой — весь свет ему не мил, и уже, кажется, никакими усилиями нельзя вызвать на его суровом лице улыбку. Но вот входит секретарша, тяжело вздыхает и говорит удивительно трогательным голосом: — Матвей Кириллович, отчего вы сегодня так опечалены? — Думаю… От этих мыслей голова напополам разваливается. — Эх, Матвей Кириллович, жалко вас! И зачем вы себя так мучаете? Головная боль — это очень нехорошо. Ведь вы так, чего доброго, и слечь можете. А вам надо себя беречь! Сколько я работаю с вами, и вот так прихожу в ваш кабинет, смотрю на вас и вижу, убей меня бог, вижу: человек вы необыкновенный, талант у вас большой, с вами работать так легко, так приятно, что этого уже никакими словами не выразить… И верите, Матвей Кириллович, я даже и не знаю, как бы мы все тут без вас жили… если бы, не дай бог, что случилось?.. — А что ж такого — я? — спрашивает Матвей Кириллович, а суровость с лица точно рукой сняло. — Незаменимых людей у нас нет… — Это все говорят, а вам судить так о себе нельзя. Вы человек особенный и, я бы сказала, незаменимый. — Секретарша ласково смотрит в глаза Матвею Кирилловичу, и ей радостно оттого, что тот уже улыбнулся. — Я понимаю, вы человек скромный, даже слишком скромный, а только для нас вы все одно что матка для улья: убери ее — и пчелы погибнут. — Слова ты говоришь, того… кхе… ценные, и ежели в них вдуматься, то правда… И хотя я, может быть, и не стою того… Видно, видно, что Матвей Кириллович крепится, хочет показать, что ему неловко, но куда там бедняжке: глаза уже заволокла мутная поволока, мир наполняется и радостными красками и торжественными звуками, а тело тяжелеет, руки опускаются, и ему уже хочется, чтобы все на него смотрели и восторгались, — весь он во власти лести… — Ну, Игнат Савельевич, — строго сказал Сергей, — ты меня не расхваливай, а говори: какое у тебя дело ко мне? — Пойдем в садок, — предложил Хворостянкин, — там и поговорим… на воздухе. Они взяли стулья, вышли из комнаты и уселись в тени под яблоней. — Сергей Тимофеевич, — начал Хворостянкин, покручивая правый ус, — скажи по совести: можешь ты согласиться с тем, что во всем намеченном плане «Красный кавалерист» обязан занять ведущее место? Тут и наша мощность, и вообще я, как руководитель, не привык плестись в хвосте. — Не только соглашаюсь, — ответил Сергей, — но буду на этом настаивать. — Ага! Так. — Хворостянкин оставил ус и сделал рукой сильный жест. — В таком разе где должно быть мое место? Впереди? — Безусловно. — И еще скажем: трудно будет председателю в данном случае как вожаку масс? — Да, нелегко, — согласился Сергей, еще не понимая, к чему Хворостянкин затеял этот разговор. — Ага! Так, так! Поддерживаешь, и ты того мнения, что нелегко, — горячась, говорил Хворостянкин. — А ежели так, то мне нужен бедовый секретарь партбюро, такой деловой товарищ, чтоб я мог на него смело опереться… Скажи: нужен мне такой помощник? — Да в чем же суть? — А в том, дорогой Сергей Тимофеевич, что в эти помощники мне сватают Татьяну Нецветову… Слыхал? — Агронома? — Ее, ее. — Хворостянкин беспомощно развел руками. — И кто сватает, кто идею такую подает? Стегачев, районный редактор, а ее амур, черти б его побрали! Слов нет, женщина она свежая и собой смазливая, она-то ему по душе, в любовницы сгодится, будем говорить правду, но а я — то что с ней буду делать? В мои лета и опять же имея ответственность, мне не красотой ее надобно любоваться, а политические вопросы решать… Сергей Тимофеевич, посоветуй, что тут делать… — Право, я не знаю. — Сергей смущенно пожал плечами. — Мне думается, что Нецветова в помощники годится… Грамотная, агроном — в поле она у тебя порядок навела. — Так это в поле, и то под моим руководством! — возразил Хворостянкин. — А тут требуется не пшеницу подкармливать, а политика, идейность, стойкость! А с женщины что возьмешь? — Он махнул рукой. — Эх, знаем мы этот нежный пол… — Тогда поговори с Кондратьевым, — сказал Сергей, — тут его решающее слово… — Значит, не поддерживаешь? — Пусть решит райком. — Ну, тогда я поеду в райком, — грустно проговорил Хворостянкин, пожимая Сергею руку. — Эх, горе свалилось на мою голову! Он твердым, решительным шагом направился к воротам. 8 В доме Кондратьевых постоянно было так тихо, как бывает только осенью в уже опустевшем саду, когда ни птица не ударит крылом о ветку, ни лист не упадет на землю. Да и кто мог шуметь? Малых детей здесь не было, а два сына Кондратьевых, оба женатые, давно уехали от родителей: старший — инженер — работал в Донбассе, на заводе, а младший находился в армии. Наталья Павловна, жена Кондратьева, женщина немолодая, полная, с лицом добродушным, служила в районной библиотеке и с Николаем Петровичем виделась редко: то она была на работе, то он либо находился в отъезде, либо задерживался на заседании. Наталья Павловна побывала с Кондратьевым не в одном сельском районе, привыкла к такому частому одиночеству и считала, что именно так и живут все жены секретарей райкомов. Всем она была довольна, и хотя частенько грустила, скучала по детям и по внукам, — у старшего Андрюши было трое детей, — а поздно ночью, поджидая домой Николая Петровича, вспоминала молодость, тайком от мужа иногда и слезу вытирала платочком, но Николая Петровича всегда встречала улыбкой. И в эту ночь Николай Петрович пришел поздно, а Наталья Павловна еще не спала, и все у нее было и приготовлено, и припасено: постель разобрана, ужин подан на стол. — Опять было заседание? — участливо спросила она. — Нет, на этот раз задержался с Сергеем… В Москву ему скоро ехать… abu Николай Петрович снял рубашку и долго полоскался у рукомойника, распустив жесткий и седой чуб, а Наталья Павловна держала в руке полотенце и то подавала мыло, то подливала воды. — Наташа, и чего ты прислуживаешь мне, как маленькому ребенку? — сказал Кондратьев, вытираясь полотенцем. — А кому ж еще и послужить! Коленька, — сказала Наталья Павловна, когда Кондратьев стоял у зеркала и расчесывал волосы, — ко мне на службу сегодня звонила Ирина Тутаринова. Рассказывала, как они с мужем зайца выловили на Кубани… Так забавно рассказывала. — Это они, что ж, охотой занялись? — с хитрецой в глазах спросил Кондратьев. — Да нет, просто так случилось. — Наталья Павловна подала мужу рубашку. — И еще, знаешь, о чем мы говорили? Я пригласила Сергея и Ирину к нам в гости. — А мы с Сергеем и так каждый день вместе. — Ну, то вы на службе, а тут — в домашней обстановке. Посидим за столом, поговорим так, запросто, по-семейному. — Ну, что ж, — согласился Кондратьев, садясь за стол, — дело хорошее. Мне тоже хочется поговорить с Сергеем именно в домашней обстановке. В какой же день придут гости? — День еще не назначен. — Спешных дел много, Наташа, — сказал Кондратьев таким голосом, точно извинялся перед женой. — Придется отложить до возвращения Сергея из Москвы… Тогда и посидим, и поговорим… — А зачем же откладывать? — возразила Наталья Павловна, придвигая к мужу тарелку с салатом из свежих огурцов. — Вот перед отъездом пусть и придут к нам. abu abu — Это, Наташа, пожалуй, правильно. Рано утром, когда только-только начинало рассветать, скрипнула калитка и в дверь постучали. Наталья Павловна по голосу узнала Илью Стегачева, торопливо оделась, вышла в коридор. — Илюша, и чего ты так рано? — шепотом спросила она. — Почему не спишь сам и другим не даешь? — Наталья Павловна, дело у меня неотложное. Я только сейчас из «Красного кавалериста», мне очень нужен Николай Петрович. — И не спал всю ночь? — Да не это меня волнует, — сказал Илья и хотел пройти в другую комнату. — Пропустите к Николаю Петровичу. — Не пущу, хоть что хошь. — Наталья Павловна загородила собой дорогу. — Или тебе дня не будет? Ведь он же только под утро заявился домой, а ты уже будить… — Наталья Павловна, у меня такое дело! — взмолился Илья. — Понимаете, не могу я ждать… — Ну, ты присядь. — Наталья Павловна пошла на кухню, загремела посудой. — Я тебя сейчас чаем попою… Садись к столу. Илья неохотно сел, поглядывая на двери, ведущие в спальню. — А плохо тебе, Илюша, работать редактором? — как мать сына спросила Наталья Павловна. — Это почему же плохо? — удивился Илья. — Да потому, что власть у тебя маленькая. Не можешь ты сам ничего решить. Вот и сейчас прибежал к Николаю Петровичу. А почему бы самому не решить все так, как нужно? — Не могу, Наталья Павловна. Это дело касается не газеты. — Так ты мне скажи, может, я в чем окажу помощь. — И вам сказать не могу… — А как у тебя с книгой? Пишешь? — Пишу, — неохотно ответил Илья. — Будет повесть или роман? — Повесть. — И любовь опишешь? — Еще не знаю… — Без любви, Илюша, не пиши… Какая это повесть, если любви не будет!.. Ты у Тургенева учись — хорошо про любовь писал… — Наталья Павловна, — взмолился Илья, — разбудите Николая Петровича… — Нет, нет, чайку попьешь, а тогда и поговорите… Волей-неволей Илье пришлось пить чай, а тем временем рассвело, и Кондратьев сам вышел в столовую. Он молча протянул Илье руку и, заметив в его глазах недобрый блеск, строго сказал: abu — Ты из Родниковской? — Да… Хворостянкин у вас был? — Не было… А что случилось? Ты чего встревожен? — Нет, я совсем спокоен. — Илья сжимал пальцами спинку стула. — Есть кандидатура — вот я и приехал… Я вам все расскажу… Мы на партбюро говорили; все «за», а Хворостянкин «против»… Грозился к вам чуть свет приехать. — А ты его опередил? Ну, говори, что там за кандидатура? — Нецветова Татьяна, — сказал Илья и покраснел. — Агроном колхоза? — Да, она… — Илюша, это не та Татьяна, с которой ты меня знакомил в магазине? — с чисто женским участием спросила Наталья Павловна. Илья промолчал, он боялся взглянуть на Кондратьева и, низко опустив голову, сидел молча. Молчал и Кондратьев, о чем-то думая. — Николенька, а женщина она славная, — сказала Наталья Павловна, чтобы как-нибудь нарушить неловкое молчание. — Вот ты поговоришь с ней и увидишь — она умница… — Да, да, — не слушая жену, проговорил Кондратьев. — Агроном Татьяна Нецветова? Сколько лет в партии? — С сорок третьего. Кондратьев встал, прошелся по комнате. — Поедем в «Красный кавалерист». — Может быть, вы один? — несмело спросил Илья. — Нет, именно вдвоем. — Да вы хоть закусите. — Наталья Павловна заспешила накрывать стол. 9 Из крайней от реки улицы сквозь кущи верб и белолисток хорошо был виден разлив Кубани; была видна высокая омытая водой насыпь, а дальше — мост на горбатых каменных сводах; был виден серый, упруго скачущий поток: со стоном, в неистовом бешенстве день и ночь о падал на водорезы и, пенясь и бурля, уносился по широкому простору реки. — Да, разгулялась Кубань… — задумчиво проговорил Кондратьев, когда машина въехала на мост. — Говорят, что такой разлив к урожаю, — сказал Илья, наклоняясь с заднего сиденья к Кондратьеву. — Это кто ж тебе сказал? Не Татьяна Нецветова, как агроном?.. — Нет, но она, — смутился Илья, — так просто… старые люди говорят. Дорога выскочила на взгорье и надвое рассекла зеленую до матовой черноты стену кукурузы, следом за машиной волочился пышный и длинный хвост пыли. — Илья, как ты думаешь, — заговорил Кондратьев, — хватит у нее сил, уменья и вообще… Ты с ней говорил? — Да, разговаривал. Николай Петрович, Нецветова очень умная, выдержанная и, я бы сказал, женщина волевая… — Ты мне ее не очень расхваливай. — Кондратьев усмехнулся и посмотрел на редактора. — Знаю: любимая всегда кажется особенной, необыкновенной… — Нет, уж тут моя любовь ни при чем. Кондратьев перекинул руку через спинку сиденья и сказал: — Тогда скажи мне: есть ли у нее для этой работы достаточная подготовка? Ведь ей придется иметь дело с Хворостянкиным, а это такой человек, с которым работать нелегко. abu — Я в нее верю, — ответил Илья. — Нецветова грамотная, начитанная, а главное — есть в ней что-то такое, что все к ней питают особое уважение. — Все? — Да! И вы бы послушали, как о ней говорили коммунисты! Дорога спускалась в ложбину, в самой низине стеклом блестела речонка Родники. К ней спускался табун коней, — табунщик далеко отстал от них. Кондратьев любовался зеленым пологом пастбища. Илья тоже смотрел на открывавшуюся, давно ему знакомую низину, по которой ехал этой ночью, но не видел ни табунов, ни блеска речонки, ни стожков свежесложенного сена, — перед ним стояла Татьяна. 10 Эту ночь не спалось Татьяне: много и с тревогой думала она о вчерашнем разговоре с Ильей, и о своем вдовьем горе, и о Григории, который должен был прийти в эту ночь со степи и почему-то не пришел… Уснула только на заре. Проснулась от песни, которую не пел, а мурлыкал в палисаднике под окном ее сын. abu В нижней рубашке, с голыми до плеч руками, с косами цвета овсяной соломы, спадавшими ей на грудь и на спину, она перегнулась через подоконник, подняла мальчика и начала с ненасытной жадностью целовать и его щеки, и нос, и глаза. Мишутка был не рад такой ласке, — отнятый от увлекательного занятия, он дулся на мать, отбивался руками. Татьяна приподняла его и вдруг впервые увидела в рассерженном, надутом лице сына знакомые черты: именно сейчас, в это утро, Мишутка был так похож на отца, что Татьяна даже рассмеялась: «Как же я этого раньше не замечала? Ну копия, весь в Андрея! И серые большие глаза с чуть заметным налетом голубизны, и ровный нос с резким вырезом ноздрей, и вихорок в чубе, и даже ямка на подбородке, округлые мочки маленьких твердых ушей — все, все как у Андрея!» — Михаил Андреевич, — с напускной серьезностью заговорила Татьяна, — ты чего сегодня такой серьезный? — Мамка, а ты меня не трогай, — взбираясь на подоконник, сказал Мишутка. — Погляди за окно: что там у меня делается? Дом построил, самый наисправдишний… Мишутка снова проворно вылез за окно, а Татьяна тяжело вздохнула и села на кровать. «Боже мой, — подумала она, с грустью глядя в сад, на позолоченные солнцем листья, — да у него и голос, как у Андрея! Андрюша, Андрюша, вот какой у тебя сын растет…» Руки сами потянулись к косе, пальцы привычно перебирали толстые пряди, сплетая их, а в памяти сами по себе воскресали далекие и уже, казалось, давно забытые картины… Помнится, и хорошо помнится, та светлая ночь июля. Вот так же настежь было распахнуто окно и листья на деревьях дрожали и поблескивали, только не солнце, а луна тогда смотрела в палисадник. Татьяна была на гулянье, и ей так хотелось остаться вдвоем с Андреем. Илья Стегачев всегда неотступно следовал за ними. И как ни старались Татьяна и Андрей избавиться от неприятного соседства, как ни прятались и как ни изловчались, а Илья не отходил от них. Тогда Татьяна стала жаловаться на усталость, попрощалась с обоими за руку и убежала домой. Не раздеваясь и с трудом переводя дыхание, она упала на кровать, чувствуя, как жаром охватило ее щеки. Вошла мать в белой ночной сорочке, постояла, как привидение, у кровати, тихонько спросила: «Танюша, ты одна?» — и, не дождавшись ответа, ушла. Татьяну душил смех, к горлу подкатывались обидные слезы, а сердце билось так часто и сильно, что отстуки его она слышал в висках и в прожилках шеи… Долго лежала и прислушивалась, а Андрей все не приходил. Где-то скрипнула калитка, — очевидно, телок чесал спину, в саду билась крыльями о листья сова или какая другая птица. Издалека долетала песня, — видимо девушки ушли в конец улицы, на берег речки. Одиноко залаяла собака. Затем стало совсем тихо и послышались у двора шаги. Татьяна подбежала к окну и замерла: мимо двора проходили Андрей и Илья, и Татьяна, затаив дыхание, слышала их разговор: — Ну, Илюша, до свидания. — Может, и мы пойдем к реке? — Что-то неохота… Лучше спать! — Кого ты обмалываешь, Андрей? Знаю, что пойдешь не домой, а к ней. — Да ты что! — Ну иди, шут с тобой. Они разошлись в разные стороны, и опять послышались неторопливые шаги… «Неужели не придет?» Она сжала на груди руки и отошла от окна, и вдруг ее сердце замерло: резко и сильно треснул плетень, точно на него наехало колесо, зашевелился бурьян в саду, и в окне появилась голова Андрея: — Танюша, где ты? Не видя ничего перед собой, она протянула к нему руки и, как слепая, подошла к окну; он поднял ее легко, как пушинку, и унес в сад… Это было в последние каникулы, а осенью они уехали в Ставрополь оканчивать сельскохозяйственный институт. abu С ними уехал и Илья, молчаливый и злой, — он учился в том же городе, только не в институте, а в партийной школе. Он и после этого часто встречался с Татьяной, смотрел на нее тем же влюбленным, ласковым взглядом и как-то раз на вечере в клубе сказал: «Что бы ты ни делала со мной, выбросить тебя из сердца не могу и никого, кроме тебя, любить не буду». Татьяна смеялась и не верила этим словам. Да и зачем ей нужно было верить? Она уже считалась женой Андрея Нецветова и была счастлива. Но недолго длилось это счастье. Зимой они начали работать в совхозе, весной родился у Татьяны сын — радость, какой она еще никогда не переживала, а вслед за этой радостью пришло и горе: в июне Андрей ушел на войну. Татьяна приехала с ребенком к родным, стала работать в колхозе, вступила в партию и тут, вот в этой комнате и на этой кровати, выплакала все слезы по мужу и испытала страшное вдовье горе… Илья тоже был на фронте и, узнав о гибели Андрея Нецветова, писал Татьяне часто и помногу, но она не читала его писем, складывая неразорванные конверты в печурку. — Маманя! — что есть силы закричал Мишутка, взбираясь на подоконник. — Ой, маманя, кажись, папка приехал на лехковике! Татьяна вздрогнула — так неожиданна была радость мальчика; она еще мысленно находилась с мужем, и в эту секунду ей почудилось, что Андрей и в самом деле приехал, — все вокруг нее точно пошатнулось, а потом снова стало на место. Мишутка побежал на улицу и у калитки остановился. — Это не папка, а дядя Илюша, — сказал он невесело. У ворот всхрапнул и умолк мотор, послышались мужские голоса. Пока приезжие разговаривали с Мишуткой, Татьяна наскоро оделась, кое-как закрутила на голове косу, сполоснула лицо, горевшее румянцем, мимоходом взглянула в зеркальце и пошла встречать гостей. 11 Настроение у Ильи было не то чтобы неважное, а просто плохое, какое бывает только у человека, чувствующего, но не понимающего своей вины. «Тьфу, чертовщина какая, в чем же я, в самом деле, виноват?» — задавал он себе вопрос и не находил ответа, а сердце болело, нет, не болело, а неприятно ныло. Кондратьев хорошо знал его отношение к Татьяне, и поэтому Илье не хотелось принимать участия в предстоящем разговоре, но как от этого уйти, не мог придумать. Чтобы хоть как-нибудь скрыть свое волнение и в глазах Татьяны показаться веселым, Илья еще за воротами схватил подвернувшегося под руку Мишутку и понес во двор. Он готов был расцеловать оторопевшего мальчугана, делая при этом вид, что вовсе не замечает стоявшую на крылечко Татьяну. Между тем Кондратьев оправлял под поясом рубашку и входил в калитку так запросто, как входят в свой двор хозяева, — даже взглянул на небогатое подворье, как бы желая убедиться, все ли здесь на месте. Затем, ужо вблизи крылечка, он изучающе строго посмотрел на хозяйку дома, точно говорил: «Ах, вот ты какая, Татьяна Нецветова! Ничего собой: и статная и красивая, — ну-ка, подойди поближе, дай я на тебя хорошенько посмотрю». — Здравствуй, Татьяна, — сказал он, протягивая руку. — Принимай гостей. — Милости прошу, заходите в хату… — Зачем же в хату? — возразил Кондратьев, поглядывая на палисадник. — Какие у вас славные вишни, вот и посидим в холодке. — А все же чайку я согрею, — сказала Татьяна. — Николай Петрович, вы любите чай с вишнями? — Люблю и с вишнями и без вишен. После этих слов Кондратьев снова посмотрел на Татьяну с таким очевидным пристрастием, что в прищуренных глазах его можно было читать: «Так, так, вижу, что хозяйка ты хорошая, гостеприимная, а вот какие у тебя есть другие способности — еще ничего мне не видно». Татьяна поймала его взгляд, подумала: «И чего он на меня так смотрят?» — Николай Петрович, — сказала она, — посидите покамест в холодочке, а я поставлю чайник и соберу сынишку в детский сад. — Николай Петрович, — заговорил Илья, — разрешите мне отвести мальчика в детский сад? — А сумеешь? — Кондратьев рассмеялся. — Не меня спрашивай, а мать. Дозволь ему, Татьяна. Татьяна кивнула головой, даже не взглянув на Илью, и ушла в дом. Она догадывалась, зачем пожаловал к ней Кондратьев, и была рада, что Ильи не будет при разговоре. Солнце только-только поднялось над крышами. В палисаднике от сырой земли веяло ночной прохладой. Кондратьев присел на лавочку. Над его головой раскинулись еще мокрые от обилия росы листья, а между ними серьгами краснели и желтели вишни. Поджидая Татьяну, Кондратьев сорвал одну ягодку, положил ее в рот и скривился, как от зубной боли. «Что-то мне в ней не нравится, а вот что именно, понять не могу, — думал он, пробуя зубами косточку. — Молодо-зелено — это, пожалуй, как раз к ней и подходит…» Он вынул изо рта мокрую косточку, положил ее на ладонь и задумался. В эту минуту его беспокоили чисто практические соображения: какой завести разговор с Татьяной, чтобы тут же решить, будет ли из нее толк или не будет? Если бы можно было безошибочно знать, что Татьяна Нецветова сумеет стать хорошим партийным работником, то избрание ее нужно было всячески приветствовать: женщина она грамотная, агроном, — чего еще нужно! А что она еще молодая — этого бояться нечего… Будет, конечно, влюбляться, один поклонник сердца уже налицо, а там, гляди, и замуж выйдет — век вдовой не останется. Это обстоятельство тоже можно не принимать в расчет. Существенно другое, что у нее в душе; как она смотрит на жизнь, и есть ли у нее политическое чутье и та острота и твердость, которые так необходимы будут в работе; умна ли, начитана ли, сумеет ли увидеть то, что другим не видно, сможет ли поговорить с человеком так, чтобы он открыл ей душу, — да мало ли какими качествами обязан обладать первый коммунист в колхозе! Вот это и беспокоило Кондратьева. И еще важно было знать: найдет ли нужный язык не только с людьми, но и с Хворостянкиным, — с этим человеком в самые ближайшие дни потребуется сразиться и выдержать бой… Неслышно подошла Татьяна. На ней были новенькие сандалеты, светло-коричневые, под цвет чулок, новое платье с поперечными синими полосками на спине и на груди, лицо слегка припудренное, отчего оно стало таким свежим, что даже ее светлые брови четко выделялись на нем. «Преобразилась… Быстро! Вот она — вся тут», — с горестным чувством подумал Кондратьев, заметив в Татьяне неприятную ему перемену. abu abu abu abu abu abu abu — Как думаешь, Нецветова, — сказал Кондратьев, — если тебя изберут секретарем партбюро, сумеешь возглавить партийную работу? — А что ж тут думать? С Хворостянкиным не уживусь. — Она встала, сдвинула брови, очевидно так, как это делает Хворостянкин, и басом сказала: — «Ты у меня есть парторг, и твое дело — газету по степу разносить…» А я не могу быть разносчицей. — Газеты разносить — тоже дело важное, — заметил Кондратьев. abu — Не в одних газетах дело. Татьяна сорвала две вишни со сросшимися хвостиками и приколола их себе на левой стороне груди. abu abu abu abu — Это не Хворостянкин, а личность, ей-богу! Да разве вы его еще не изучили? Он и спит, а во сне видит одного себя и свою славу. Ему и секретарь партбюро нужен под одну с ним масть… Мы с ним будем жить как кошка с собакой, заранее знайте. abu abu abu Ведь Хворостянкин считает, что колхоз — это он один, а чувствует себя не председателем, а эдаким князьком… — Так, так, — задумчиво проговорил Кондратьев. — А еще что? — А еще… — Татьяна встала. — А еще — пойдемте чай пить… Там и доскажу. А то чайник давно вскипел. 12 Электрический чайник, стоящий в углу, с длинным проводом, давно гневался на забывчивую хозяйку, пускал струйки пара — крышечка подпрыгивала и звенела, как живая. Татьяна подлила воды, и чайник успокоился и запел тихо и жалобно. «Все ее мысли вертятся около Хворостянкина, — такую парочку, безусловно, не соединишь, — думал Кондратьев, входя в комнату. — А вот и библиотека. abu Посмотрим, чем она богата…» И все время, пока Татьяна собирала на стол, Кондратьев стоял у полки, рассматривал книги, — здесь им было тесно: пухлые тома в потертых переплетах, точно в поношенных пиджаках, сжимали своими боками тоненькие брошюры; рядом с дорогими и еще новыми изданиями, одетыми в цветной супер, соседствовали до крайности пожелтевшие и разлохмаченные листы; кое-где ясным солнышком блестело золотое тиснение, а над ним, образуя козырек, лежали толстые журналы разных лет; библиотечка «Огонька» с портретами авторов была расставлена так, что на Кондратьева смотрели разом все современные литераторы. abu Нужно заметить, что Кондратьева заинтересовали не эти портреты и не теснота на полках, а тот слишком пестрый подбор книг, которого он никак не ждал увидеть в этом доме. Он начал перечитывать названия и удивился еще больше: тут были и «Диалектика природы» Энгельса, и «Мцыри» Лермонтова, и «Основы земледелия» Вильямса, и «Беседы о природе и человеке», и томики Чехова, и «Пушкин в изгнании», и новеллы Мериме, и щуплая и изрядно потертая книжка «Язык агитатора», и даже «История древней Греции». Сочинения Ленина и Сталина стояли особняком. Рядом с ними внимание Кондратьева привлек темно-синий том в отличном переплете, на котором золотом отсвечивали слова: «И. М. Сеченов. Избранные философские и психологические произведения». Осторожно он открыл эту книгу и под портретом незнакомого ему человека прочитал написанное чернилами: «Ругаю себя за то, что раньше, когда еще училась, не прочитала эту умную книгу». Кондратьев перелистывал страницы, и ему было неловко оттого, что он не только не читал Сеченова, но еще и не держал эту книгу в руках. «Мне бы тоже следовало себя поругать», — думал он, и ему казалось, что Татьяна в эту минуту смотрит на него и смеется одними глазами. Кондратьев часто встречал в домах колхозников небольшие библиотечки, тоже подобранные как попало, и всегда это его радовало, и он заводил разговор с хозяевами о литературе, о писателях. Поэтому и здесь, когда он подошел к полке, ему захотелось потом, за чаем, именно с книги начать разговор. Он бы так и сделал, но в руки попалась эта незнакомая книга, и он уже не так, как прежде, посмотрел на Татьяну… «Она тоже… книга мне незнакомая», — подумал он и, поставив Сеченова на полку, подошел к столу. abu abu — Интересуетесь библиотекой? — спросила Татьяна, нарезая в тарелку огурцы. — Так, взглянул… — Бедно у нас с книгами… Новинок мало. Больше всего то, что осталось еще с института, — тут и мое и Андрея, — она придвинула стул. — Садитесь, завтрак на быструю руку. Через час, когда пришел Илья, они уже не ели и не пили чай, а говорили о чем-то таком значительном, что даже не заметили появления Стегачева. Татьяна поставила локти на стол и оперлась щеками на ладони, — в таком положении ее лицо, и глаза, с чуть приметной поволокой, и завиток волос между бровями, и вся она, сосредоточенно-строгая, была для Ильи и милее и красивее; она смотрела на Кондратьева тем добрым взглядом, каким смотрит только дочь на отца. — А! Стегачев! — сказал Кондратьев. — Вот что, дорогой. Я сейчас уеду, а ты оставайся, помоги товарищам подготовить собрание. Будем рекомендовать Татьяну Николаевну на пост секретаря партбюро. Татьяна посмотрела на Илью. В глазах ее он заметил хорошо ему знакомую усмешку. «Ну, что теперь скажешь? Доволен?» — говорил насмешливо-лукавый взгляд. abu 13 В июне, перед началом косовицы, на полях все кажется обычным: и дни стоят безоблачные и жаркие; и горячий воздух с самого утра полон птичьего песнопения; и дали широки и по-летнему укрыты пряжей тончайшего марева; и колышутся, плывут бог знает куда дальние холмы и курганы; и вырастают над горизонтом еле-еле приметные бригадные постройки или вагончик трактористов; и встает по дорогам пыль — серый заслон тянется на километры; и гудит неведомо где мотор — тягучий его звук хорошо слышен, когда приложишь ухо к земле; и разносится по простору частая дробь копыт — чубатая голова всадника, как шар, прокатится над зеленой листвой кукурузы и скроется, — словом, все, все обыденно, все точно так, как во всякое лето, а только в такие дни настороженный слух хлебороба улавливает и нечто другое — наступление летней страды. Проезжая проселочной дорогой, Кондратьев тоже и слышал и видел то, чем жила в эти дни степь. Может быть, ему и не были известны все то звуки и краски, которые так милы сердцу опытного земледельца, но зато глаз его повсюду замечал новшества и перемены. Еще вчера, например, пшеничное поле — добрые сто гектаров было лишь слегка тронуто белизной, точно художник на зеленом холсте невзначай положил белила, а сегодня вся гладь отливала на солнце светлой бронзой. Обычно проселки были пусты, редко какой объездчик проезжал по ним на своей ленивой кобыле да под вечер проходили в стан полольщики, — теперь же тут появились и водовозы, и чаны с водой, и пожарник в начищенной каске, и вышка с гнездом для наблюдателя, и бычьи упряжки, везущие железные бочки с горючим, и комбайны, заслонившие собой весь проезд, и косилки, стоящие обочь дороги, и белые полосы обкосов. Еще вчера вечером вагончик стоял возле подсолнухов, дымилась печка, играла гармонь в паре с балалайкой, — трактористы так обжились на этом месте и так привыкли к подсолнечникам, что уже до самой осени отсюда никуда и не уедут; теперь же смотрит Кондратьев и видит лишь пустое место, следы от печки, темные пятна от пролитого керосина: ночью, точно боясь, чтобы никто не увидел, трактористы переехали поближе к пшенице. Изменили свои маршруты и бригадиры-полеводы; седлая коней, они обычно ехали к пропашным и там, среди полольщиков, оставались на весь день; теперь Кондратьев повстречал не одного всадника, и все они ехали всё туда же, к пшенице. А во дворах бригадных станов расчищались и укатывались тока, поливались водой и утрамбовывались деревянными колотушками, а по вечерам молодежь использовала ток под танцевальную площадку — земля так утаптывалась, что под каблуками уже не гудела, а звенела. Кто-кто, а Кондратьев хорошо знал, что такое в этих местах июнь с его зноем и синим небом: именно в июне сама природа заставляет людей торопиться и жить напряженным ожиданием большого события — сбора урожая. Кондратьев не первый год наблюдал то заметное оживление, которое царило в эту пору главным образом вблизи полей пшеницы. За много лет можно было ко всему привыкнуть и не волноваться, — а вот нет! Ему было и радостно и грустно, а сердце наполнялось той волнующей тревогой, которая была так знакома, пожалуй, каждому секретарю сельского райкома. Он знал, что скоро-скоро загудит и запоет степь, а по этим дорогам, как по водным путям, пойдет на элеваторы хлеб, потянутся обозы, тяжко выстукивая колесами, побегут грузовики, в кузовах которых будет желтеть зерно, слегка припудренное пылью. И еще он знал, что в эти дни всегда время бежало стремительно и угнаться за ним было трудно: в том колхозе не успевали с подготовкой токов, в другом — затянулся ремонт зернохранилищ, в третьем — не был подготовлен гужевой транспорт. Машинное хозяйство МТС тоже не успевало за временем и напоминало собой нестройную и плохо организованную колонну: иные комбайны, жатки, косилки вырвались вперед и уже стояли возле дозревающей пшеницы, а иные находились в усадьбе МТС со снятыми моторами и с вынутыми внутренностями; одни молотильные агрегаты ползли по дорогам, направлялись к токам, другие еще только подвозились к мастерским. Кондратьева особенно беспокоила Усть-Невинская ГЭС: энергии было много, а практической пользы от нее пока что мало. Электричество озаряло улицы, дома, дворы, но дальше станиц так и не пошло. abu Только один Стефан Петрович Рагулин и успел подвести к току высоковольтную линию и построить трансформаторную колонку, а в других колхозах об этом даже и не помышляли… abu Кондратьев думал и не мог понять, как он, уже немолодой, опытный партийный работник, мог совершить такую ошибку. «Упустил золотое время, — думал он, глядя на дорогу. — Ну, пусть ничего не делали председатели колхозов, а мы-то где были?.. Ну, пусть Сергей дал промах — парень он горячий и в житейских делах еще не опытен, а я, я что думал?.. Кому-кому, а мне это простить нельзя…» abu — Николай Петрович, — сказал шофер, — кажись, Хворостянкин скачет. На повороте, недалеко от реки, покачивалась на рессорах знакомая тачанка, а на ней виднелась фигура грузного мужчины. abu В самом деле, это был Хворостянкин. Издали заметив Кондратьева, он встал и, размахивая руками, что-то кричал. Когда же тачанка поравнялась с машиной, Хворостянкин молодцевато соскочил на землю и крикнул: — Ага! Споймал! Так вот ты где мотаешься, а я тебя в райкоме подкарауливал. — А что случилось? — спросил Кондратьев, выходя из машины. — Ого! Тут такое заварилось… — Хворостянкин недосказал и покосился на своего кучера, а потом и на шофера. — Зараз я тебе открою всю картину, только отойдем в сторонку, пусть нам никто не мешает. Шли вдоль берега — в этом месте Кубань разлилась по трем рукавам, рыла песчаные отмели, кружилась и петляла, образовав круглые и продолговатые островки с кущами бузины и терна. Остановились, молча закурили и сели на траву вблизи отвесной кручи, — там, внизу, шумно плескалась вода. — Николай Петрович, — начал Хворостянкин, пуская в усы дым, — скажи мне по совести: что это за чертовщина творится в пашей райпарторганизации? — Это ты о чем? — Да как же так, Николай Петрович? И ты еще меня спрашиваешь, о чем?.. — Мясистое лицо Хворостянкина раскраснелось, он поднялся на колени и всем корпусом наклонился к Кондратьеву: — Что ж это получается? Рядовые коммунисты начинают диктовать райкому — куда ж это годится! Вчера у меня на партбюро был разговор… — Почему — у тебя? — Ну, это к слову… — продолжал Хворостянкин. — Какая ж тут к чертовой матери партийная дисциплина! Низы должны исполнять то, что им указывают сверху. Где ж тут наша монолитность? Где ж тут… как его? Тьфу, забыл! И все время держал в голове, а тут, как на грех, забыл… — Он тер лоб, хмурился, силясь что-то вспомнить. — Ну, вот то, что в уставе партии… Тьфу ты, запамятовал… Изучал, а забыл… Да припомни, Николай Петрович! — Демократический централизм? Это ты хотел сказать? — Вот-вот! Где он есть, этот централизм? Райком должен подобрать человека, осмотреть его со всех сторон и дать рекомендацию… А у нас что получилось? — Он еще сильнее наклонился к Кондратьеву. — Нецветову хотят избрать секретарем партбюро… И кто подал эту затею? Редактор! Этот ее любовник речугу закатил, набаламутил, а потом сел на коня да и уехал. А мне с кем работать? На кого я буду каждодневно опираться? На эту Татьяну, что ли? С ней под ручку ходить — это да! А как же я с ней буду решать колхозные дела? — Хворостянкин хлопнул ладонью по голенищу. — Нет, Николай Петрович, тут дело нужно ломать, и крепко ломать. — Все? — спросил Кондратьев, бросил окурок и затоптал его каблуком. — Да тут не говорить нужно, а действовать! Поедем ко мне! Разберемся на месте. — Я только что оттуда. — Ну и что? — Хворостянкин помрачнел. — Вправил мозги кому следует? — Вот что, Игнат Савельевич. По правилу, тебе нужно было бы давно уже вправить мозги, говоря твоими же словами, и это сделать придется, если ты сам не возьмешь себя в руки. Пойми, Игнат Савельич, что у ваших коммунистов очень верное чутье… А демократический централизм, который, кстати сказать, ты плохо знаешь, тут ни к чему. — Кондратьев помолчал, молчал и дулся Хворостянкин. — Что же касается Нецветовой, то именно ее райком рекомендует общему собранию… abu abu Хворостянкин встал и, не говоря ни слова, направился к тачанке. «Знать, так, — думал он, — все на мой авторитет наваливаются… А я устою, устою…» Он тяжело опустился на сиденье тачанки и, склонив голову, чего с ним еще никогда не было, крикнул кучеру: — Гони в Родниковскую! 14 Мимо станиц и хуторов, как поезда мимо станций и полустанков, неудержимо катилась река, и только вблизи Усть-Невинской бег ее несколько замедлялся. Вольная и непокорная, она бросалась на плотину, лизала волной цемент, искала хоть малую щель, злилась, пенилась и, обессилев, отступала. И только в одном месте, у поднятого лебедкой затвора головного шлюза, она находила выход и, радуясь этому, упругим потоком падала на каменный настил и уже спокойно текла по каналу к домику, стоящему под кручей. Убегали в степь столбы, отсвечивая блеском проводов, вздрагивали мелко-мелко стекла окон, взлетали вспененные брызги. Еще в первые дни, когда Семен Гончаренко только принял станцию, он увидел, что турбина, особенно днем, вращается почти вхолостую. abu abu Электричество проникло только в колхозные хаты, — вечером и ночью всюду пылали зарева, а в середине дня, когда люди находились в поле, станции нечего было делать. Это и причиняло Семену немало горя. «Что ж это у нас получается? — размышлял он. — Турбина днем не загружена… А надо ее загрузить. Хлеб молотить, пахать — вот это была бы работа…» abu Семен поехал в Рощенскую, жаловался Сергею, просил заслушать его отчет на исполкоме и принять решение. — Не печалься, мой боевой друг, — успокаивал Сергей, — Решение принять можно, но не все делается сразу. — Обидно же, Сережа. Ночью еще ничего, нагрузка есть, а в середине дня беда: вхолостую работаем! Хоть останавливай турбину. — Что же, по-твоему, нужно? — спросил Сергей. — Остановить машину? — Зачем же? Надо моторы подключать. abu — Все сделаем, Семен, но не вдруг. Вот скоро начнем обмолот — жарко тебе будет. — Сережа! Какой же обмолот, когда еще и столбы не поставили! — Поставим! — Да хотя бы провести линии в мастерские МТС… Пусть бы токарные станки работали на электричестве. — Проведем. Все сделаем, но не в один день. abu abu Уехал Семен еще более расстроенным. А дни шли, и станция по-прежнему работала на половинную мощь. — А что, если и в самом деле остановить турбину? — подумал Семен. — Хоть на час. Может, после этого в станицах зашевелятся… Семен посоветовался с Ириной и в середине дня пустил воду на сброс и остановил турбину. Не успел он войти в свою конторку, маленькую, с одним окном комнатку, как зазвонил телефон. «Алло, алло! — пищал в трубке девичий голос. — Это дирекция ГЭС? Кто у телефона? Товарищ Гончаренко! Будете говорить с Родниковской… — Слышишь, Ирина, — сказал Семен. — Уже в Родниковской забеспокоились… Сало не на чем жарить! И вот Семен слышит голос Никиты Никитича Андрианова. «Эй, Семен Афанасьевич, дружище! Ты чего там остановился? Или тебе воды мало? Не может того быть! Или ты только нашу станицу отключил? Это же безобразие. Почему безобразие? Да как же так, ты же наших хозяек обидел. abu Да ты и меня никак не можешь понять! Я же, как предстансовета, не могу краснеть перед местным населением! А ты меня на это вынуждаешь… Да что же я скажу женщинам? Они уже заявились до меня… Эх, беда с тобой! Буду звонить Сергею Тимофеевичу…» Следом за Андриановым звонил Хворостянкин: «Эй, дорогой товарищ начальник! — услышал Семен его бас. — Ты чего не светишь? Да ты ж своим самовольством меня совсем из колеи выбил! Из какой? А из такой, что у меня вся связь на электричестве держится, а теперь я как без рук! Мне нужно вызвать завхоза, а ни один звонок не действует — все оглохло! Да не я оглох, а звонки из кабинета выключились!.. Зажигай свет, богом тебя прошу… Семен тяжело вздохнул и положил трубку. Телефон звенел, надрывался, но Семен к нему не прикасался. Ему было грустно, и он пошел в машинное отделение. А вскоре приехал Сергей. — Семен, почему стоишь? — спросил он, входя в машинное отделение. — Поломка? — С горя да со злости остановил, — спокойно отвечал Семен. — Так работать нет никакого расчету. Это же, Сережа, не работа, а горе! — Не самовольничай, Семен. На фронте, помню, ты не злился, не огорчался и был настоящим моим другом. — Сережа, а ты на Семена не кричи, — вмешалась разговор подошедшая Ирина, — Семен и есть твой друг. — Защищай своего начальника, а то он, бедняжка, сам себя не сможет защитить! — Сергей подошел к Семену. — Вот что, Семен, не для того мы строили станцию, чтобы она у нас стояла… Иди и подымай затвор. Семен молча взошел по лестнице на шлюз, мысленно ругая себя за то, что не послушался жены и согласился стать директором гидростанции. В эту минуту его охватило неприятное, даже горькое чувство, было обидно, что из-за гидростанции, которую он с такой любовью строил, приходится ссориться, и с кем? С Сергеем, с человеком, с которым прошел войну, жил в одном танке, а когда приехал на Кубань, то женился на его сестре и стал уже не просто другом, а родичем. Он остановился у барьера лебедки и задумался. Почему-то вспомнилась Анфиса — только вчера привез ее из родильного дома. Он смотрел на тихо кружившуюся под ногами воду, а видел Анфису, ее усталое лицо, виноватую улыбку на сухих, искусанных губах, ее глаза, добрые и приветливые; видел в ее руках аккуратно свернутое одеяло, а в том свертке крохотное личико ребенка с пушком на щечках. Тогда и Сергей был обрадован, пожалуй, не меньше, чем Семен. Он приехал в родильный дом с Ириной, привез Анфисе цветы, черешни в кульке, шутил, смеялся, брал на руки племянницу. «Ну, Семен, радуйся послевоенной победе! Вся в тебя, — говорил он. — Да ты погляди на ее бровки! Белесые и совсем незаметные — точь-в-точь как у тебя! Нет, нет, это не наша порода!» Сам предложил отпраздновать крестины, обещал привезти хорошего вина и баяниста, а когда прощался, то наказывал Ванюше-шоферу как можно осторожнее везти Анфису в Усть-Невинскую… «А теперь обиделся, — с горечью думал Семен. — Поссорились… И из-за чего? Чего доброго, не приедет на гулянье». — Подымай, подымай, чего опечалился? Сергей стоял рядом, и на его смуглом, чисто выбритом лице как-то уж очень отчетливо выделялись густые и широкие брови. Семен резко повернул колесо, звякнули цепи, и вода с сердитым ворчанием хлынула в ненасытную горловину трубы. В окно было видно, как темным диском рассекал воздух маховик и у Ирины над головой вспыхнула контрольная лампочка. Сергей и Семен молчали и еще долго смотрели вниз, точно прислушиваясь к тягучему шуму падающей воды. — Сережа, — заговорил Семен, — приедешь на крестины? — А как же! Ты думаешь, я забыл? Нет, нет, такое не забудешь! У меня все готово… А как здоровье Анфисы? — Она молодец! — А дочка? — Очень славная, а только спать не дает. — Привыкай, — нарочито серьезно сказал Сергей. — Отцом, Семен, быть нелегко, пожалуй труднее, чем радистом-пулеметчиком. — Я бы этого не сказал… Сережа, да тебе тоже, как я думаю, придется быть папашей… и даже в скором времени. — Семен, друже мой! — Сергей обнял Семена за плечи и сильно прижал. — Ты прав! Они разговаривали, и горе отлегло у Семена от сердца. 15 В субботний день в доме Тутариновых готовились к встрече гостей. Во дворе собрались соседки: одни помогали Ниловне управляться у печки, другие разговаривали с молодой матерью, расспрашивали ее с чисто женским участием и с таким любопытством, точно Анфиса побывала не в родильном доме, а на каком-нибудь необитаемом острове. Особенно падки до расспросов были подруги Анфисы; они поглядывали на свою ровесницу с затаенной завистью, с той улыбкой на лицах, которая говорила: «Ничего, ничего, ты, Анфиса, не очень гордись собой: мы тоже и побываем в этом доме, и все это увидим и испытаем!» Виновница этих разговоров, спавшая в зыбке, подвешенной к потолку, была наречена Василисой — именем бабушки, — и это имя, за последние годы так редко встречающееся в станице, понравилось не только молодые отцу и матери, но и родичам и даже соседям. Все радовались тому, что на свет появилась не Клава, Рая или Людмила, а Васютка. Особенно это имя пришлось по сердцу Василисе Ниловне. Старуха почти ни на минуту не отходила от внучки, и тем, кто наклонялся над занавеской, желая хоть одним глазом взглянуть на новорожденную, Ниловна говорила своим тихим голосом: — А глаз у тебя не сглазливый? Строго смотрела гостю в глаза, как бы что-то в них читая. — Поплюй на землю, а тогда и смотри, — говорила она и тут же добавляла: — Такую славную внучку дождалась — вся в меня и такая ж тихая. — Не зря ей и ваше имя дали! — То Семен так пожелал, а я не стала противиться, — говорила Ниловна, не в силах сдержать улыбку на своем миленьком и морщинистом лице. — А она и взаправду дюже на меня скидается. И хотя трудно было заметить хоть каплю сходства, но гости не смели огорчать старуху, и все, видя сонное личико девочки, приходили к тому, что ребенок и в самом деле вылитая копия Василисы Ниловны. Один лишь Алексей Артамашов огорчил Ниловну, да и то случайно. Приглашенный Семеном, он пришел под вечер немного уже выпивши, распевая песню, неся в кошелке четверть с вином. Все такой же стройный, живой в движениях, с молодцевато поднятой головой, он снял кубанку и поздоровался. — Ну как, Алексей, у тебя с урожаем? — осведомился Тимофей Ильич, протягивая гостю руку. — На медаль целишься или еще и повыше? — На медаль, только на золотую, на которой изображен «Серп и Молот», — уверенно заявил Артамашов. — Должен же я победить Рагулина!.. А как же! Не я буду Артамашовым, ежели не возвышусь над Рагулиным. — Да ты хвастать мастак! — Э! Папаша, папаша! — Артамашов сокрушенно покачал головой. — Плохо вы знаете мой характер. — Он быстрым шагом направился в хату. — А где тут царствует преподобная Василиса Семеновна? — И ты сюда? — удивилась Ниловна. — Тебе не дозволю. У тебя глаза как у коршуна, — тебе нельзя на младенца глядеть. Артамашов стал уговаривать, божился и говорил, что глаза у него добрые, и Ниловна разрешила ему взглянуть в узкую щелочку. — Добрая гражданочка на свет народилась, — сказал он, — и имя ей дали хорошее… Очень значительное имя… Теперь вам, Василиса Ниловна, можно и к господу богу собираться. — Сатанюка, бесстыжая твоя морда! — разгневалась Ниловна. — Это ты чего меня к святым отправляешь? Мне зараз только и жить!.. — И живите, бог с вами, — смущенно проговорил Артамашов. — Это я к тому, что зараз у вас, можно сказать, имеется заместительница. Была старая Василиса, а теперь явилась новая Василиса: молодое нарождается, а старое уступает дорогу — закон! — Я тебе такой закон покажу! — и Ниловна погрозила своим сухим кулачком. — Иди из хаты, законник! Пришла мать Ирины, Марфа Игнатьевна Любашева, женщина не молодая, но еще высоко державшая свою седую голову. С тех пор, как ее дочь Ирина вышла замуж за Сергея, Марфа Игнатьевна часто навещала сватов и считалась своей в доме Тутариновых. Поэтому она подошла к Анфисе, как к родственнице, справилась о ее здоровье, а когда целовала в щеку, шепнула на ухо так, как могут это делать только пожившие и много испытавшие женщины: «Груди не болят? Молоко не затвердело? Ну, и слава богу…» Затем вошла в хату и с Ниловной тоже расцеловалась. — Сватья, а чего ты меня никогда не поцелуешь? — в шутку спросил Тимофей Ильич, поглаживая желтые от дыма усы. — У тебя, сват, усы чересчур колючие, — в тон ему ответила Марфа Игнатьевна. Затем она, как опытная мать, взглянула на новорожденную и сказала: — Свеженькая, и волосики серебрятся… У меня Ирина, верите, когда только родилась, тоже была белявенькая, а потом почернела. Ниловна кивала в знак согласия головой. После этого сватьи сели на лавку и разговорились — недостатка в темах для разговора у них никогда не было. — Свашенька, — сказала Марфа Игнатьевна, — я же вам новость принесла. — Какую? — и Ниловна насторожилась. — Позавчера я была у Сережи… Скучно мне одной на птичнике, вот и не стерпела, пошла навестить. — Ну, как там они живут? — спросила Ниловна. — Живут, конечно, полюбовно, славно живут. Сережа собой веселый, а Ирина возле него как все одно голубка. — Марфа Игнатьевна вытерла платочком губы. — Им квартиру дали новую, казенную. Есть и садок, и палисадник, небольшой дворик. Водопровод у самого порога. Ниловна не выказывала особой радости, услышав от сватьи и о новой казенной квартире, и о садочке, и о водопроводе у самого порога; очевидно, старуху беспокоили другие мысли, и она, наклонившись к Марфе Игнатьевне, тихонько спросила: — Сватья, а ты не заметила: спать они ложатся вместе или врозь? — Все видела. — Марфа Игнатьевна еще раз вытерла платком губы. — Есть у них такая спальня, сказать — комната общая, а кровать у каждого своя, стоят они рядышком. — Это почему ж так? — с обидой в голосе спросила Ниловна. — Или стеснительно спать вдвоем на одной кровати? — Бог же их знает, не допытывалась. Ниловна наклонилась к сватье и совсем шепотом спросила: — А с женским как у дочки, хвалилась матери? — Очень она стеснительная, но матери созналась… Уже второй месяц пошел. В это время у Марфы Игнатьевны в глазах показались счастливые искорки, и она зашептала сватье на ухо что-то такое важное, радостное и значительное, от чего обе они заулыбались, а Ниловна облегченно вздохнула и даже перекрестилась. — Ну, и слава богу, — сказала она своим тихим и приятным голосом. — Теперь бы еще дождаться Сережкиных наследников… — Дождетесь, об этом и печалиться нечего, — уверенно сказала Марфа Игнатьевна. — Я и Сереже говорила… Тут беседа приняла живой и совсем таинственный характер и затянулась. И покамест Марфа Игнатьевна поведала Ниловне о том, что и как она говорила Сергею и Ирине, покамест сватьи вволю наговорились, гости все прибывали и прибывали. Тимофей Ильич, исполняя обязанности гостеприимного хозяина, стоял у ворот. Он уже встретил Савву Остроухова, приехавшего на стансоветской тачанке с женой и детьми. — Всем своим колхозом еду! — сказал он, здороваясь с Тимофеем Ильичом. — Славные у тебя мальчуганы, — говорил Тимофей Ильич, провожая гостя во двор. Затем явились Никита Мальцев со своей Варей, и тут все заметили, что жена председателя колхоза наглядно пополнела. «Скоро и у Мальцевых будут крестины», — сказала какая-то женщина. О самом Никите было сказано, что с тех пор, как он принял председательскую должность, внешне он изменился; одни говорили, что постарел, другие — возмужал. Вслед за Мальцевым пришел Стефан Петрович Рагулин со своей Никитишной. Старик был одет в праздничный костюм, в петлице которого прочно были приколоты орден Ленина и медаль «Серп и Молот». Поздоровавшись с Тимофеем Ильичом, Стефан Петрович передал хозяину сверток: подарок новорожденной. — Поглядите, Стефан Петрович расщедрился! — сказал Артамашов нарочно так громко, чтобы услышал Рагулин. — А я скупой только на колхозное, — сказал Рагулин, даже не взглянув на Артамашова. — А подарок Анфисе от себя… Вот! — Стефан Петрович, чего ж вы пешком? — спросил Мальцев. — Где же ваша москвичка-легковичка? — Боюсь на ней ездить. Она у меня дюже быстроходная. Бегает, как скаковая лошадь. Его окружили и стали расспрашивать о машине. Стефан Петрович несколько дней тому назад получил в подарок от министра сельского хозяйства легковую машину «Москвич», и это было немалым событием в Усть-Невинской. Вскоре во дворе появились старики Семененковы — Прасковья Ивановна и Евсей Афанасьевич, те самые старики, которым после ливня Семен исправил погребок. Приходили и еще гости. А где же усть-невинский электрик — Прохор Афанасьевич Ненашев? Почему же он не идет? Разве может без него обойтись такое значительное событие?.. О Прохоре Ненашеве мы умолчали потому, что он давно был здесь — еще с утра; как главный станичный электрик, он устраивал электропроводку в саду, где уже были расставлены столы. Старик был молчалив, весь погрузился в дело, и только один раз, когда Семен принес ему в сад стакан вина и кусок колбасы, сказал: «Семен Афанасьевич, всю эту зелень люминирую, пусть дите знает, в какую пору оно появилось на божий свет». Затем выпил, закусил и снова принялся за работу. Позже всех и совсем нежданным гостем заявился Лев Ильич Рубцов-Емницкий на своем до крайности истрепанном, но удивительно живучем «газике». Сойдя с машины и желая показать, что приехал не кто другой, а руководитель райпотребсоюза, Рубцов-Емницкий достал из машины отрез шелка, какие-то кульки, очевидно с конфетами, соску, погремушки из цветного целлулоида и все это с необычно торжественным видом преподнес смутившейся и покрасневшей Анфисе. Тем временем солнце клонилось к закату, пора бы начинать гулянье, а Сергей с Ириной все не ехали. Семен волновался и не находил себе места. Тимофей Ильич, заметно опечаленный, несколько раз выходил на улицу, смотрел в ту сторону, откуда должен был появиться сын. 16 Сергей собирался ехать к родным с Ириной, но как раз случилось так, что в этот вечер Ирина дежурила на электростанции и подменить ее было некому… abu abu Сергей заехал к Кондратьеву и просидел у него часа два. abu Кондратьев рассказывал о поездке в «Красный кавалерист», о Татьяне Нецветовой, о предстоящем совещании актива. После этого попросил Сергея непременно повстречаться в Усть-Невинской с Виктором Грачевым и предложить ему остаться в районе. — Без инженера-электрика нам теперь не обойтись, — говорил Кондратьев. — Обещай ему хорошие условия, квартиру, — словом, скажи, что жить ему у нас будет хорошо. — Я уже с ним имел беседу на эту тему, — и разговаривать не желает. — Значит, плохо беседовал. Пойми, Сергей, что нам потребуются и мелиораторы, и лесоводы, и архитекторы, и инженеры: без специалистов, людей образованных, трудно будет осуществить намеченные планы… А особенно нужен нам такой человек, как Виктор Грачев… — Я понимаю… Но не придумаю, как его задержать. — Поговори по душам, он же твой друг детства, к тому же и вырос в Усть-Невинской. Кубанец! — Поговорю, — сказал Сергей, собираясь уходить, — но беда, что кубанцы бывают разные. Сергей не сразу поехал к отцу, где его поджидали собравшиеся гости, а завернул на край станицы и остановился у домика вдовы Грачихи. Виктора он застал лежащим под яблоней на раскинутой бурке в одних трусах и с книгой в руке. — «Здорово, парнище!» — выкрикнул Сергей стихотворную строку. — «Ступай себе мимо», — в тон ему ответил Виктор. — «Уж больно ты грозен, как я погляжу!» Виктор, и чего ты лежишь голый, как запорожец за Дунаем? Они рассмеялись. Примостившись на бурке, Сергей заговорил о всяких пустяках, вроде того, что хорошо вот так, голышом, лежать в тени, а еще лучше — на берегу Кубани. Виктор тоже отвечал шуткой, сказал, что купаться приятно не одному, а с друзьями, а книгу читать можно и одному. — Это что ж ты читаешь? Роман? — Не роман, но книга увлекательная, — сказал Виктор, загибая уголок на листке. — Знакомлюсь с новыми методами монтажа крупных гидростанций. — А я думал, что любовью интересуешься. — Почему ты так думал? — Да ты же охотник по этой части! — Сергей ударил Виктора кулаком по голой спине. — То полюбишь, то разлюбишь! — Знаю, о ком говоришь, — угрюмо проговорил Виктор, перелистывая книгу, — но только ее я никогда не любил… Вот в чем горе. — Тогда зачем же ты хотел ее увезти с собой? Виктор погладил ладонью спадавшие на лоб мягкие волосы. — Да, хотел. Хотел потому, что встречаться с Соней мне было приятно. Мы часто вспоминали детство, те далекие и глупые годы, когда ничего, кроме Усть-Невинской, не знали… И все. А в сердце, Сережа, поверь, у меня ничего не было и нет. — Виктор лег на живот. — И мы бы уехали вдвоем, а вот теперь… — Он не досказал и начал щипать жесткую шерсть бурки. — Что ж теперь? Разве что случилось? — Так… Ничего особенного, а только уезжать мне по хочется. — Вот и прекрасно! — обрадованно воскликнул Сергей. — И не уезжай! Оставайся — это же просто здорово! abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Сергей обнял друга, посмотрел ему в глаза так тепло, так ласково, будто хотел поведать самое сокровенное. — Станешь руководить электрическим хозяйством всего района, Витя! abu А условия для тебя создадим такие, какие захочешь. Дадим не квартиру, а целый дом! abu abu abu abu — Сережа, а из тебя получился бы неплохой сват, — с заметной иронией сказал Виктор. — Уж очень умеешь расхваливать. Не жизнь ты мне обещаешь, а рай земной. — Да так оно и будет! abu Виктор встал, согнул сильные, с резко очерченными мускулами руки, потянулся. Поднялся и Сергей. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Вот что, Сергей, — сказал Виктор. — Я остаюсь… Но если ты мне настоящий друг, дай свою машину. — Зачем? — Поеду в Родниковскую. — А что там у тебя? — Дай машину и ни о чем не спрашивай. abu abu abu abu abu abu abu — Ну, поезжай, а я побуду у Семена: дочка у него… За Усть-Невинской уже пылал закат, и с гор тянулись мягкие тени. Быстро вечерело, и, когда Сергей входил во двор отца, в саду ярким костром горели лампочки и гости уже сидели за столами. — А! Сергей Тимофеевич! — закричал Рубцов-Емницкий. — Наконец-таки! abu Навстречу Сергею шел Семен. Сергея посадили между Семеном и Анфисой, — и гулянье началось. А в это время Виктор уже подъезжал к Родниковской и с волнением смотрел на силуэт станицы, выступавшей между гор в зареве электрических огней. abu Он въезжал к окраинную улицу и не знал, куда ему ехать. Ванюша-шофер изредка посматривал на своего нового пассажира, как бы спрашивая, куда надо заворачивать, а Виктор молчал: куда ехать, он не мог сказать, ибо никогда здесь но был и не знал, где живет та женщина, которую он встретил в Рощенской, по имени Татьяна. Больше о ней ему ничего не было известно. — Останови, — сказал Виктор, когда они въехали под развесистую кущу деревьев. — Я здесь пойду пешком, а ты возвращайся и скажи Тутаринову… Скажи, что я ему очень благодарен. И Виктор пошел по незнакомой и густо затененной деревьями улице. 17 abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu У Тутариновых в саду было шумно. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Гости поздравляли Анфису и Семена, говорили, что маленькая Василиса Гончаренко родилась в хорошее время. — Жизнь у нас — оно само собой, — ни к кому не обращаясь, сказал дед Евсей. — Дите пусть растет, а только и нам бы с Параськой поселиться в коммунизме… — Молчи, старый! — перебила бабка Параська. — Нас еще там не хватало. — Сергей Тимофеевич, — отозвался Рагулин, — abu чем мы будем хлеб убирать? Чем станем молотилки крутить? Вот меня какая более всего жизня беспокоит. — Электричеством, — ответил за Сергея Савва Остроухов. — А где же оно, твое электричество? — Та над вашей головой! — Или вы, Стефан Петрович, ослепли? — спросил Прохор. — Сад осветить и дурак сможет, — сердито сказал Рагулин, покосясь на Прохора. — А в степи что делается? — Стефан Петрович, — заговорил Сергей, — чего вы так волнуетесь? Вы на свои тока подвели линию? — Подвел, а какой из этого будет толк — неизвестно… В МТС просил локомобиль подбросить на всякий случай, а мне его не дали… Директор «за», а главный механик «против»… «Действуй, говорит, электричеством». А что может получиться: электричество застопорит, не потянет, — это тебе не в саду зарево делать! Нужно локомобиль держать наготове, а его нету… А у соседей какая картина? Нету ни линии, ни локомобилей… abu abu Рагулин встал, очевидно, хотел еще что-то сказать, но ему не дали вымолвить слово. Поднялся галдеж, недовольные возгласы. Подошел Артамашов, уже здорово подвыпивший, с веселыми, блестевшими глазами. — Стефан Петрович, чертяка старый! — обнимая Рагулина, воскликнул он. — И чего ты завсегда бунтуешь? Или ты находишься на заседании правления? Пей и гуляй! К коммунизму нужно идти с веселой душой. — Гляди, Алексей, как бы плакать тебе не пришлось, — сказал Рагулин, отстраняя руки Артамашова. — Тебя только допусти в коммунизм — в один миг все размотаешь… Эх ты, веселая душа! — Я-то всюду проживу! — отвечал Артамашов. — А вот тебе, Стефан Петрович, со своей жадностью да с ворчливостью в коммунизме совсем делать нечего. Артамашов быстрым шагом пошел к гармонисту, а за столом заговорили все сразу. Рубцов-Емницкий, наклоняясь к Тимофею Ильичу, сказал: — Тимофей Ильич, верите, я уже весь в той жизни! — Эх, Лев Ильич, — угрюмо проговорил старик, — горько там тебе придется. abu abu — Почему? — Торговать там не сможешь… Честности не хватит. — Смогу, — уверенно заявил Рубцов-Емницкий. — Говорят, что горбатого могила исправит… — Так я же, для ясности, быстро перестроюсь, — с умиленной улыбкой на пухлом лице проговорил Рубцов-Емницкий. — Перестройка, как я понимаю, не поможет… Тем временем Артамашов увел гармониста за ворота, куда ушла молодежь; быстро образовался круг, начались танцы. Анфиса отнесла в хату Васютку, позвала Семена, и они ушли к хороводу. Рагулин, все время сидевший молча, сухо попрощался и ушел с женой домой. Постепенно столы пустели. Сергей сидел один, о чем-то думая. К нему подошла Ниловна. — Сыночек, у нас заночуешь? — спросила она ласково. — Нет, мамо, поеду к Ирине на гидростанцию, а тогда домой. — Ну, поезжай, поезжай, — согласилась Ниловна, глядя на сына влажными глазами. — Поезжай, а то мы веселимся, а она, бедняжка, там одна… — Ты хоть с батьком побалакай, посоветуйся, — сказал Тимофей Ильич. — Или уже так подрос, что и батько не нужен? — А вы, батя, все такой же, — сказал Сергей, вставая. — Ну, пойдемте к хате, посидим. Они сели на лавку, на том самом месте, где не раз беседовали. Тимофей Ильич вынул кисет, предложил сыну. Сергей отказался и угостил отца папиросой. Тимофей Ильич прикурил, пустил в нос дым и сказал: — Трава, а не табак. Они курили молча, и это молчание для обоих было тягостным. — Оно, ты правду сказал, — заговорил Тимофей Ильич, — я какой был, такой уже и до смерти останусь… А тебя, сынок, я что-то не узнаю… Переменился. — Редко мы, батя, видимся. — Не то, сынок, не то. — А что же? — Какой-то ты стал дюже радостный да говорливый, а мне это не по душе, — сказал Тимофей Ильич, беря сына за руку. — Только ты меня не перебивай… Не люблю, когда ты меня не слушаешь… Смотрю я на тебя и не могу понять: чего ты завсегда такой веселый? Или ты своей молодой женой не можешь нарадоваться? Так ты ею радуйся ночью, а днем дело знай, да и с людьми обходись построже… — Вы о чем, батя? — А о том самом… Слыхал, что тебе сказал Рагулин? abu Хлеб убирать чем будешь? На кого надеешься? На тот домик, что стоит возле Кубани? Ни к чертовой матери не годится твой домик! Строили, строили, капиталы вкладывали, думали, облегчение придет, а что получилось? Семен сказывает, днем та машина впустую гудит, а ночью, вишь, Прохор понацеплял по веткам лампочек. Красиво и светло — комар летит, и ему видно, кого сподручнее укусить… А мы что же, для этих комаров трудились, сил не жалели, капитал вкладывали? На столбах тоже лампочки горят, улицы сияют — вид веселый, и парубкам светло девок обнимать… А в поле что делается? Один Рагулин провода протянул, а в других колхозах сало жарят на плитках да курей обсмаливают — выгода бабам большая… Эх ты, управитель района! abu abu Самому надо рукава засучивать, да и станичников к тому звать. А то что же это получается? Речи твои дюже по вкусу Артамашову и Рубцову-Емницкому. abu Уже собрались в коммунизм, как до тещи в гости, на легкую жизнь! Сергей низко склонил голову, жадно курил и молчал. — Не в этом суть, — тихо проговорил он, не подымая голову. — А в чем же? Поясняй… — В том, батя, что со всем сразу не управишься. abu abu abu abu — И чего вы уже спорите? — спросила подошедшая Ниловна. — Как сойдутся, так и поссорятся… abu abu abu abu — Ну, батя, я поеду. Сергей попрощался с отцом и молча пошел к машине. 18 В доме Тутариновых по могли понять, почему Тимофей Ильич был так опечален. Еще утром настроение у него было хорошее. Он разговаривал с Семеном и Анфисой, взял на руки внучку и, смешно чмокая губами, пугал ее своими желтыми усами. Затем ко двору подкатил на тачанке Никита Мальцев, и Тимофей Ильич уехал с ним осматривать хлеба. Домой вернулся поздно, молчаливый, со зло насупленными бровями. Ужинал неохотно и, ни с кем не разговаривая, лег в постель, но уснуть не мог. Ниловна слышала, как Тимофей Ильич то бурчал, то тяжко вздыхал. — Тимофей Ильич, может, ты заболел? — тихонько спросила Ниловна. — Какая там еще болезнь! — сердито ответил Тимофей Ильич. — Спи и не допытывайся… В самом деле, старик был здоров, а причиной его душевного расстройства послужил совсем, казалось бы, незначительный случай… Никита Мальцев и Тимофей Ильич побывали на всех участках зерновых, определили примерные сроки начала косовицы ячменя и пшеницы. После этого они возвращались в Усть-Невинскую, проезжали дорогой, которая лежала на меже с колхозом имени Буденного, и тут им пришлось совсем неожиданно побывать у буденновцев. Сами они туда ни за что бы не поехали, но по дороге им встретились Стефан Петрович Рагулин и Прохор Ненашев, и они упросили соседей осмотреть электромолотилку. — На ток подвели ток! — заявил Прохор. — Складные слова? А дела еще складнее… Тимофей Ильич увидел большую квадратную площадку, а к этой площадке широким шагом идущие столбы с толстой алюминиевой проволокой; два столба, обнявшись и раскорячившись, остановились возле будки, сложенной из кирпича и похожей на сарайчик. Что в этом сарайчике, старик не знал, а спрашивать стыдился; но зоркий глаз его заметил: от сарайчика к молотилке тянулись три резиновых каната. Обычная, восьми сил, молотилка, старенькая, очевидно видавшая на своем веку всякие двигатели, была спарована с маленьким моторчиком, который примостился у нее на полке, как раз рядом со шкивом барабана. От этого моторчика тянулся ремень к главному шкиву… «И какая чертовщина! — подумал Тимофей Ильич, осматривая молотилку. — Там того двигателя с кулак… Какая ж может быть в нем сила?» — Прохор, ты тут главарь? — спросил Тимофей Ильич. — И как ты думаешь: эта штуковина потянет? — Еще как! Тут же сила! — И без огня и без дыма? — Без всего. — Одними проводами? — Не проводами, Тимофей Ильич, а током. — А какая выгода? — Всякая. — Прохор стал загибать пальцы, густо измазанные машинным маслом. — Первое — не надо солому жечь… Знаете, сколько локомобиль пожирает этой соломы? Второе — не требуется горючее. Вся сила идет из Кубани. Третье — молотить можно и днем и ночью: разницы никакой, потому как имеется свое освещение. Четвертое — на этом же ходу будут вращаться сортировки: считай, пятьдесят человек заменим! — Так, так… — говорил Тимофей Ильич, а сердце уже болело. — И вправду, на словах дюже выгодная картина… — А можно и на деле. — Прохор мигнул глазами на Рагулина: — Стефан Петрович, показать? Стефан Петрович кивнул головой и отошел в сторонку. Прохор подозвал ближе к молотилке Тимофея Ильича и Никиту Мальцева и тут же, ничего не говоря, включил рубильник. Мотор вздрогнул и запел тихо и протяжно, а молотилка уже гудела, чуть покачивалась — стучали пустые соломотрясы, гремели сита, и уже казалось, на полки барабана валились снопы и над током стояла белая пыль, говор людей, цобканье погонычей. — Да, горячая штука, — мечтательно сказал Тимофей Ильич и, комкая куцую бородку, пошел от молотилки. Усевшись на тачанку, Тимофей Ильич всю дорогу до Усть-Невинской бурчал и поругивал Никиту Мальцева. — Видел, Никита, чего Рагулин понастроил? — Дело новое, — неохотно отвечал Никита. — Что ж, что оно новое? А ты чего не ставишь столбы? — Нет же из района указаний. — Директиву ждешь? А рази Рагулин ее имеет? — И чего вы меня завсегда Рагулиным упрекаете? abu — А того, что ты молодой… Опережать должон… Теперь, когда Тимофей Ильич лежал в кровати, весь этот разговор снова лез в голову, и старик мысленно то осматривал молотилку, то расспрашивал Прохора, то ругал Никиту и никак не мог уснуть. «Рагулин все сам вершит, а другим няньки нужны… Эх, был бы я над всеми главный…» Старик тяжело вздохнул и закрыл слезившиеся от усталости глаза. Поднялся Тимофей Ильич раньше обычного — в окна еще только-только начал просачиваться рассвет. Разгневанный, с воспаленно-красными глазами, он потребовал у Ниловны новую рубашку, суконные шаровары на очкуре, надел босовики, заправил в шерстяные носки узкие снизу штанины, подпоясался тонким ремешком. Все это он делал молча, сопел и ни на кого не смотрел. — Тимофей, аль куда пойдешь? — робко спросила Ниловна. — Схожу по делам. — Может, к Сережке? — Не допытывайся, — буркнул Тимофей Ильич. — Заверни мне в дорогу харчей. Вернусь поздно. День выдался сухой и жаркий. Тимофей Ильич приморился, босовики и края штанин покрылись пылью. В Рощенскую пришел в самый зной, постоял на площади в тени под деревом, хотел зайти к сыну, но раздумал и направился в райком. В коридоре, пустом и прохладном, присел на скамейку, осмотрелся, затем нашел нужную дверь и, не постучавшись, открыл… Кондратьев сидел за столом, а напротив него — директор Усть-Невинской МТС Чурилов, мужчина грузный, с большой, низко остриженной головой. — А! Тимофей Ильич! — приветливо сказал Кондратьев, вставая. — Заходите, милости прошу. — Чего теперь меня просить, без просьбы пришел! После этих слов Тимофей Ильич примостил гнездом шапку на свою толстую палку, поставил это гнездо в угол, а сверху положил сумочку с хлебом. Затем с достоинством подошел к столу и подал руку сначала Кондратьеву, потом Чурилову. — Какими судьбами к нам? — спросил Кондратьев, предлагая стул. — Пришел на заседание, — вполне серьезно сказал Тимофей Ильич. — Это как вас понимать? — поинтересовался Чурилов. — А так и понимай… Соскучился по заседаниям, — все тем же серьезным тоном продолжал Тимофей Ильич. — Вы тут заседаете, а мне, старику, скучно… Вот я тоже пожаловал в общую компанию. — Ну что ж, — сказал Кондратьев, понимающе взглянув на гостя, — давайте заседать втроем. — Нет, Николай Петрович, — возразил старик, — я хочу с тобой, один на один… Чтоб меньше промеж нас прений было… — А! Вот как! Согласен… Я сейчас кончу с директором. — Кондратьев обратился к Чурилову: — Никаких локомобилей к Рагулину не тащи, не позорься… — А я потащу и не опозорюсь, — возразил Чурилов. — За обмолот в первую голову отвечаю я, а не Прохор Ненашев. Меня станешь ругать на бюро. — Да ведь люди-то смеяться будут! — Что мне люди? — Чурилов встал, прошелся по кабинету. — Меня сам Рагулин просил… Он тоже в душе не уверен — и правильно. Тут, Николай Петрович, нужна осторожность, и все требуется заранее предусмотреть. — А если сорвется вся эта музыка? Застопорит, не потянет, а у нас под рукою нет локомобиля? Трактор я там держать не буду, а локомобиль поставлю… — Хорошо, ставь, — согласился Кондратьев, — только обратно тащить будешь на себе… — Не боюсь, ибо знаю, что без локомобиля Рагулину не обойтись… Ты, Николай Петрович, положись на мое чутье… Чурилов пожал руку Кондратьеву, потом Тимофею Ильичу и вышел. — Тоже сомнение имеет? — спросил Тимофей Ильич, кивнув на дверь. abu Кондратьев молча положил ближе к гостю коробку папирос. — Курите… У сына гостили? Тимофей Ильич взял папиросу, помял ее в пальцах, посмотрел на мундштук. Прикурил и придвинул стул ближе к столу. — Сперва до тебя пришел. — Тимофей Ильич пригладил усы, и сухое, костлявое его лицо сделалось суровым. — Николай Петрович, насчет заседания я, конечно, пошутил. — Тимофей Ильич, в этой шутке есть доля горькой правды, — сказал Кондратьев. — Надо сознаться, заседаем мы часто и помногу. — Могло быть, — согласился Тимофей Ильич. — Делов рамных много… А только зараз у меня разговор о другом. — О чем же? — Насчет электричества. Скажи мне по совести, как ты есть первый секретарь: через какую причину дело стоит? Получается какой-то шиворот-навыворот. — Тимофей Ильич затушил папиросу и развел руками. — Электричество с каким трудом добывали, а толку в нем до сей поры не вижу. Мой сын — тоже хорош вояка! Взбудоражил людей на электричество, а до ума не довел. Куда это годится? Да и ты должон все усматривать правильно. Почему один Рагулин мастерит всякие приспособления, а в других колхозах ничего этого нет? Не по-моему вы тут районом управляете… Почему нашему Мальцеву директиву не даете? Или трудно такую бумагу написать, чтоб всем народом разом взяться — и готово дело… — Жаль, что вы у сына не были, — проговорил Кондратьев, глядя в окно и о чем-то думая. — Да что мне зараз сын? Ты тут старше его и по годам и дажеть вообще, как ты поставлен партией… А сын что? Ежели неправильно действует, поругай его хорошенько. — Критику вашу, Тимофей Ильич, принимаю, — сказал Кондратьев, ближе подсаживаясь к старику. — А с Сергеем у меня предвидится серьезный разговор. — Ты с ним построже, — советовал Тимофей Ильич. — Вот генерал у него был, так тот, как рассказывал Сергей, дюже собой был строгий, завсегда держал его на вожжах… И спасибо ему за это. — Я, разумеется, не генерал. — Кондратьев задумался и по привычке пригладил седой и жесткий чуб. — Да, с электромолотьбой у нас плохие дела… — Чем же следует подсобить? — Беда в том, что мы упустили дорогое время. — Кто ж в том повинен? — По всему видно — я. — А мой сын? — И он тоже… — Так, так… Знать, вместе… А что ж вы теперь решаете? — Придется в этом году вести обмолот электричеством только у Рагулина… Создадим, так сказать, опытный электроток… Обидно, но что поделаешь. И не в том, Тимофей Ильич, беда, что мы не успели провести линии к токам, а в том, что не подготовили людей… Тимофей Ильич сдвинул клочковатые брови, козырьком спадавшие на глаза, тяжело поднялся и, прихрамывая, пошел в угол, к своей палке. abu abu abu abu abu abu abu — Пойду к Сергею. Я с ним по-свойски побалакаю… — сказал он и вышел из кабинета. Утром Кондратьев выехал в Усть-Невинскую, побывал на усть-невинских полях и заехал на ток к Рагулину. Электромолотилку окружили колхозники, пришедшие сюда с соседней бригады. Они смотрели на Прохора Ненашева, который сидел на полке барабана и отвинчивал болты, прикреплявшие электромотор. Стефан Петрович Рагулин стоял в стороне, и вид у него был удручающе скучен, поросшее серой щетиной лицо — землисто-черное, а в глазах теплились и злоба и тоска. — Что случилось? — спросил Кондратьев. Стефан Петрович махнул рукой. — Допрактиковался, сучий сын, — зло сказал он, не поворачиваясь к Кондратьеву и продолжая смотреть на Прохора. — Спалил мотор, чертов техник-механик! Еще не молотили, а уже стоим. Говорил ему: «Полегче испытуй, не хвастай перед людьми…» Так нет же! Мастер… Ах ты, горе! Кондратьев не стал расспрашивать, ибо и без расспросов все было ясно: случилось именно то, чего он так боялся. Посоветовал Рагулину отвезти мотор в ремонт на завод «Сельэлектро», побеседовал с людьми и уехал. Садясь в машину, услышал глухой ропот среди собравшихся и чей-то голос: «Из этого роя, как я вижу, не выйдет…» «Нет, выйдет, — думал Кондратьев, — только нужно как можно быстрее приобщить людей к технике…» 19 Вблизи Рощенской пряталась в лесистых зарослях неглубокая протока, и на ней стояла мельница с плотиной и с колесом, черным и поросшим скользким водяным лишаем. Мельница была старая, и с годами мучная пыль так въелась и в кирпичные стены и в черепичную крышу, что издали казалось, будто все здание было охвачено изморозью. Колесо захлебывалось водой, вращалось нехотя, и сонно-тягучий, мучительно однотонный шум неумолчно разливался по низине. От плотины узенькая из досок лесенка спускалась во двор, опоясанный невысокой каменной изгородью. Во дворе плеск воды смешивался с глухим, точно идущим из земли, стуком — это вращались жернова; они как бы выговаривали: «А-а на-а-ам ма-а-ло, а на-а-ам ма-а-ло…» Из широкой, настежь распахнутой двери тянуло теплым запахом размолотого зерна. Посреди двора стояли две арбы, и возле ярм лежали, изнывая от жары, быки серой масти; мухи, голодные и злые, не давали им покоя, лезли в мокрые ноздри и липли серым шнурком вокруг слезившихся глаз… Рядом с мельницей находилась пристройка в виде сарайчика, только с окнами, — контора из двух комнат: в одной сидел директор мельницы Федор Лукич Хохлаков, а в другой — счетовод, худой старик, с большой головой, в очках, спадавших на кончик носа. — Викентий Аверьянович, — сказал Федор Лукич, выходя к счетоводу, — я пойду к воде, а ежели приедет «Дружба», то вы меня кликните. Викентий Аверьянович кивнул головой. Очки сползли еще ниже, и он продолжал заниматься своим делом. А Федор Лукич, опираясь на толстую суковатую палку, вышел из конторки и направился к берегу протоки. День выдался безоблачный, душный, и Федору Лукичу трудно было сидеть в такую жару в своем тесном кабинете. Был Федор Лукич уже стар, тучен, страдал одышкой и поэтому на день раза два или три выходил посидеть к речке. Тут у него было облюбовано довольно-таки красивое местечко: отлогий берег, густая и мягкая, как войлок, трава, а у самой воды склонилась тенистая верба. Федор Лукич опустился на траву, как раз под этой вербой, снял рубашку, сапоги и опустил в протоку ноги, — пальцы в воде казались длинными и сплющенными. Затем почесал волосатую грудь, — было приятно ощущать и свежесть реки, и дыхание теплого ветерка в спину, и тень от веток. «Вот так и просижу до самой смерти, — с горестью думал Федор Лукич, трогая пальцем на верхней толстой губе родинку, твердую, похожую на серого жучка. — Просижу… и никому я теперь не нужен…» Он бесцельно смотрел на тихое течение речонки, и ему казалось, что вот так же медленно движется и его жизнь. «Вода хоть и тихо течет, — рассуждал он, — но все ж таки не без пользы… А я живу…» Тут он низко склонил голову и прижал ладони к помокревшим глазам. «Жизнь вас, Федор Лукич, опередила — вот в чем ваше горе», — это ему как-то сказал Сергей. Ну, и что же, что сказал? Но почему же эти слова так болезненно вошли в сознание и почему о них нельзя было не думать? «Врешь, сукин ты сын, не жизнь меня обогнала, а ты обскакал и теперь радуешься», — зло думал Федор Лукич, потирая пальцем родинку. После того как Федора Лукича на посту председателя райисполкома заменил Сергей Тутаринов, старик особо не выказывал обиды: тогда он еще носил звание депутата, числился членом исполкома, оставался также и членом бюро райкома и мог на заседании поругать Сергея и тем самым показать, что он, старый районный работник, знает больше, чем молодежь. Теперь же его не избрали ни депутатом райсовета, ни членом райкома, и он был глубоко убежден, что это случилось по вине Тутаринова, оттого до слез болело сердце, а в груди давило, как камнем. «Карьеру строишь, геройствуешь на чужом горе! — Федор Лукич снова посмотрел на тихое течение. — abu abu Природу вздумали переделывать, — и надо ж такое придумать! А для чего ее переделывать?.. abu С электричеством завалились, планировали, намечали черт знает чего, а на деле ничего не видно…» abu abu abu abu abu abu abu Федор Лукич начал поливать воду на свою бритую голову. — Доброго здоровья, Федор Лукич!.. Водичкой балуешься? Голос был вкрадчиво-ласковый и такой знакомый, что Федор Лукич невольно подумал: «Неужели Евсей? Откуда его дьявол принес?» И Федор Лукич нарочно медленно, нехотя повернул мокрую голову, с капельками воды на бровях и на волосах, торчавших из ушей. Перед ним и в самом деле стоял тот самый Евсей Нарыжный, которого недавно сняли с поста председателя колхоза «Светлый путь» за воровство зерна. Был он все в том же легком пиджаке, в поношенных и сильно запыленных сапогах, в серых матерчатых брюках, такой же сухой и поджарый, каким знал его Хохлаков много лет. Гладко выбритое лицо с куце остриженными усами, худое и скуластое, тоже не изменилось, и так же, как и прежде, в масленых, всегда прищуренных глазах бегали пугливые чертики. — Из тюрьмы? — в упор спросил Федор Лукич. — Зачем же из тюрьмы? — ответил Нарыжный, присаживаясь на траву. — Из домзака. — Один черт — что в лоб, что по лбу, — буркнул Федор Лукич. — Вырвался? — Сами с богом отпустили. — Значит, не засудили? — Статьи такой не нашлось. — Жаль. — Федор Лукич незлобно усмехнулся. — Надо было бы тебя проучить, чтоб наперед был умнее. — Это почему ж ты, Федор Лукич, такого намерения? abu — Сколько я тебя, дурака, учил — не играйся с огнем… — Я и не игрался, а потому и чист, как вода! — смело ответил Нарыжный. — Хлеб я раздавал по распискам — вот они-то меня и выручили. — «Выручили»! — передразнил Федор Лукич. — Ну, покажи документ… — Документ имеется. Нарыжный порылся во внутреннем кармане пиджака, достал сложенную вчетверо бумажку и передал Федору Лукичу. Тот повертел ее в руках и стал читать. — А куда теперь? Опять в колхоз? — Что-то нету у меня охоты туда возвращаться, — чистосердечно признался Нарыжный. — Там меня одна преподобная Глаша живьем съест. — А как думаешь жить? — Хочу пристроиться… в рабочие. Федор Лукич подавил пальцем родинку, и мясистое его лицо скривилось, как от боли. — Иди к Тутаринову, может, даст работу. Он новую стройку затеял… Слыхал? Самой природе не дает покою… Вот и поторопись к нему в рабочие… abu — Бог с ним, с Тутариновым, — грустно проговорил Нарыжный. — Мне бы где потише… — А! Потише? Сторожем? — Хоть бы какое дело. — Нарыжный наклонил голову и стал рвать траву, жадно, со злостью. — Может, у тебя, Федор Лукич, есть место? — У меня? А что у меня? Мирошником тебя взять не могу, к зерну тебя, как того хлебного жучка, допускать опасно. — Федор Лукич рассмеялся. — Конюхом сможешь? — А почему не смогу? Я вырос с лошадьми — дело привычное. — Как оно, того… не стыдно будет? — с упреком в голосе сказал Федор Лукич. — То был председателем колхоза, руководящий кадр, почет и уважение, а теперь конюхом? Соображаешь? — Тот почет дала мне советская власть, она его и отобрала — вот мы теперь и квиты. — Нарыжный с хитринкой в глазах усмехнулся. — А оно, Федор Лукич, и твое нынешнее положение… Эх, судьба-злодейка!.. — Ты моего положения не касайся, — пробасил Федор Лукич, глядя в землю. — Вот что, Евсей… Я не Тутаринов и обижать людей не могу… Завтра поговорю о тебе с прокурором, чтоб злые языки не трепались… А ты дня через два наведайся ко мне за результатом. С семьей виделся? — Да какая там семья? Одна жена… — Все одно… Иди, иди… Небось исплакалась… На плотине показался Викентий Аверьянович. — Федор Лукич! — кричал он, размахивая длинными руками. — Идите, «Дружба» явилась! — Ну, ступай, ступай, — сказал Федор Лукич Нарыжному, — отдохни дома, очухайся… Нарыжный пожал Хохлакову руку и ушел к мосту, напрямик через огороды и сады. А Федор Лукич надел рубашку и, опираясь на палку, захромал к мельнице. «Надо поддержать человека, — думал он о Нарыжном. — Как это он сказал? Судьба-злодейка… Да…» После этого он забыл о Нарыжном и стал думать о предстоящем разговоре с Головачевым. «Придется и этому подсобить», — решил он, выходя на плотину. Во двор заехал обоз — шесть подвод и все доверху нагружены чувалами с зерном. На вислозадой, невзрачной кобыленке, с полстенкой вместо седла, приехал Иван Кузьмич Головачев. Он слез на землю, бросив повод сидевшему на возу мальчугану, вразвалку направился к Хохлакову. — Вот это подвоз! — сказал Федор Лукич, пожимая Головачеву руку. — Сразу видно — хозяин приехал! Небось перед новым урожаем все под метелку забрал? — Все или не все, а мельницу загружу. Скоро страда, тут потребуются и мука и отруби для лошадей. Мы же всю уборку лошадьми возьмем. — Так без комбайнов и без тракторов и живешь? — Обхожусь… Хлопотов меньше. — Тутаринов у тебя частенько бывает? — Бывает, — покручивая пушистый ус, проговорил Головачев. — Не гоняет тебя? — Федор Лукич усмехнулся и подумал: «Крути, крути ус, знаю, чего ты его закручиваешь…» — А чего ему меня гонять? abu Район нас уважает. Все планы поставок «Дружба земледельца» выполняет наперед всех, а это же нынче главное… Ну, Федор Лукич, можно сгружать? Возчики начали сносить чувалы и складывать клеткой на весы. Возле весов бегал мирошник, весь белый, с густо запудренным лицом, похожий на выскочившую из муки крысу. Федор Лукич и Головачев сидели в холодке на лавочке. — Комбайн — это что? — сказал Головачев. — За них натуроплата невелика, а вот если бы от твоих, Федор Лукич, налогов избавиться… Федор Лукич подумал: «Ишь как издалека заходит… Ну и говорил бы напрямик…» — Да, — о чем-то думая, сказал Головачев, — а как ты, старина, тут поживаешь? Не тянет на старое местечко? «Насмешечки строит, чертов усач, — подумал Федор Лукич. — Нет, этому сероглазому дьяволу нечего подсоблять… Хитрун…» Федор Лукич вытер платком вспотевшую бритую голову и сказал: — Года уже не те… Пусть управляют молодые… — Молодые-то молодые, — сказал Головачев. — Но с тобой, Федор Лукич, жилось спокойнее… И планы выполняли, и не было этой суматохи. «Хитрый, хитрый, а не дурак… Придется подсобить… Мою доброту помнит, не позабыл, как другие», — подумал Федор Лукич. — Говоришь, спокойнее? Зато славы такой, как ныне, не было… Теперь шуму, гаму сколько! — А что из того толку? abu abu abu abu Наступило молчание. Головачев поднялся, посмотрел на солнце, оглядел двор, мельницу. — Федор Лукич, — сказал он, — пойдем протоку посмотрим. «Ага, решил-таки заговорить», — подумал Федор Лукич и, вставая, сказал: — Хочешь искупаться?.. Можно. Они пошли берегом протоки и остановились далеко от мельницы, в холодке, между верб. Головачев бросил в воду хворостинку и долго провожал ее задумчивым взглядом. — Кхм! — насильно кашлянул он. — Как же насчет того дела, Федор Лукич? — А глаза все смотрели на уплывавшую хворостинку. Федор Лукич молчал. — Тут такая, Федор Лукич, наступает горячая пора, люди нужны, чтобы все разом поднять, скосить, смолотить и первыми свезти хлеб государству… И если бы у меня было лишних пудиков двадцать муки, то тут, Федор Лукич, и люди нашлись бы… Выручи по-дружески… За весь гарнцевый сбор деньгами возьми… Наличными заплачу… Не для себя прошу, а для общего успеха… «Ишь куда тянет, черт лупоглазый! — подумал Федор Лукич. — И как это тебя Тутаринов еще не раскусил…» Постояв еще несколько минут, помял пальцем родинку на губе и сказал: — Ладно, Иван Кузьмич… Только из уважения к старой нашей дружбе… Деньги с собой? — Привез… Они возвращались на мельницу молча. 20 Однажды перед вечером, в тот самый час, когда раскаленный за день воздух начинал остывать, а от домов и деревьев через всю улицу тянулись тени, Федор Лукич, опираясь на палку и слегка похрамывая, возвращался в станицу. По обыкновению он был мрачен, по сторонам не смотрел: не хотелось встречаться с людьми. Но выйдя на площадь, невольно поднял голову и совсем неожиданно увидел знакомую кубанку, так молодцевато сдвинутую на лоб, что красный ее верх пламенел у Федора Лукича перед глазами. Вот эта кубанка, да еще и горские сапожки без каблуков и с ремешками ниже колен, и синие галифе, и длинная рубашка, подхваченная пояском, богато украшенным серебряным набором, и весь мужчина, упруго-стройный, чернолицый, заставил Федора Лукича не только остановиться и поднять голову, но и воскликнуть: — Ба! Алексей Степанович! Ай, приметный же ты человек! Алексей Степанович Артамашов подошел к Хохлакову живой, мягкой и почти неслышной походкой, усмехнулся и так блеснул мелкими красивыми зубами, точно говорил: «На то я и Алексей Артамашов, чтобы быть приметным…» После этого старые друзья с каким-то особенным удовольствием пожали друг другу руки. — Ты все такой же ухарь! — отечески ласково сказал Федор Лукич. — А что ж! Живу не тужу! — Урожай повышаешь? — поинтересовался Федор Лукич, и в голосе его прозвучала нотка сожаления. — Еще как повышаю! — прихвастнул Артамашов, выпрямившись. — Какими судьбами к нам залетел? — Сергей вызывал. — Да ну! — Федор Лукич причмокнул языком. — Это зачем же ты ему понадобился? Небось опять для нагоняя? — Эге! Не угадал! abu Тут, Федор Лукич, пахнет не нагоняем! Такое заварилось, что и разобрать трудно. — Артамашов еще сильнее сбил кубанку на лоб, так что теперь она держалась на его жестких и буграстых бровях. — Сергей интересуется моим урожаем — вот оно что! Теперь всему району видно, что мы Рагулина опережаем, можно сказать, кладем этого скрягу на обе лопатки, и тут я так думаю про себя: боится Сергей за авторитет Рагулина… Неудобно ему сообщать в край и в Москву такие данные, что в колхозе имени Ворошилова урожай выше, чем у хваленого Рагулина… Вот оно, Федор Лукич, какая была у Сергея цель! — Так, так, — задумчиво проговорил Федор Лукич и покатал пальцем по губе родинку, как шарик. — Это интересно… Мысль у тебя весьма правильная… А зараз же ты куда? — К себе, в Усть-Невинскую. — Да ты что? Поздно… Куда в ночь? — А у меня есть конь. — Все одно. — Федор Лукич взял Артамашова за рукав. — Идем ко мне. Бери и коня, у меня есть и ему место… Переночуешь, поговорим, видимся-то мы нечасто… А утречком и поедешь… Не! Не! Не! Ни за что не отпущу. Они прошли через площадь, и, как только свернули на неширокую, поросшую травой улицу, у Артамашова заныло сердце, а отчего, он и сам не знал. Может быть, оттого, что уже издали увидел хорошо ему знакомые вишневые ветки, упавшие на дощатую изгородь, и опрятный домик под белой черепицей, и два окна в зеленых ставнях, как в рамах, смотревшие на улицу, и палисадник, и деревянную скамейку. А может, и оттого стало на сердце тяжко, что вспомнилось то время, когда он был председателем колхоза, и часто, бывало, под вечер вот по этой улице гремела его тачанка, и вон у той калитки кучер осаживал горячих коней. Артамашов соскакивал на ходу и, открывая ворота, как у себя дома, пропускал тачанку, и во дворе вместе с женой Хохлакова, Марфой Семеновной, и кучером сносил в сенцы корзинки, сверху зашитые марлей, мешок с мукой, какие-то кульки и бидончики. После этого молодцеватым шагом шел в дом, а Федор Лукич уже стоял на пороге и приветствовал хриповатым басом: «А! Алексей Степанович! Гордость района!..» Теперь все было буднично-скучно, и они шли молча, понуря головы. «И за каким чертом я сюда плетусь? — со злостью думал Артамашов. — Недавняя рана и так не зарубцевалась, а я ее еще солю…» Он хотел остановиться и крикнуть: «Не пойду! Были денечки — на тачанке ездил, а пешком ходить сюда я не привык!» Но Федор Лукич уже открыл калитку и пропустил гостя вперед. Во дворе дымилась обычная, какая бывает у казаков, летняя печка, и тут же, присев на корточки, Евсей Нарыжный ощипывал петуха, придерживая рукой окровавленную шею. «Это еще что за беркут?» — подумал Артамашов, покосившись на Нарыжного. — А вот нам и жарковье готовится! — сказал Федор Лукич. — Марфе Семеновне подсобляю, — пояснил Нарыжный, вставая и отряхивая с колен прилипшие перья. — Она ушла к соседке за перцем, а я общипываю… — Ты брось это бабское занятие, — строго приказал Федор Лукич и обратился к Артамашову: — Алексей, где твой конь? Пусть Евсей сбегает и приведет… В стансоветской конюшне? Напиши конюху записку. — И снова к Нарыжному: — Да ты хоть руки помой, а то на разбойника похож… Артамашов прислонился к подоконнику и стал писать на листке из блокнота. Федор Лукич опустился на разостланную под стеной полость и хотел разуваться, но тут подбежал Нарыжный и, опустясь на колени, стал снимать с его ног сапоги. — Ты! Ты! Здоровило! — простонал Федор Лукич. — Легче тяни, а то ногу оторвешь! «Или холуя нажил при старости лет?» — подумал Артамашов. Нарыжный взял записку и ушел. Федор Лукич сидел, опершись спиной о стенку и вытянув ноги. — Эх, ходули, брат, плохо держат! — сказал он, похлопав ладонью ноги. — Болят… Садись, Алексей, отдохнем, старое вспомним, а тем временем нам петуха зажарят… По рюмочке тоже найдется ради такого случая. Я хотя сам и не пью по причине сердечных перебоев, — он глубоко вздохнул и положил ладонь на грудь, — а для гостей завсегда держу… — А что это у тебя за птица? — спросил Артамашов, кивнув на ворота, куда ушел Нарыжный. — Да разве ты его не знаешь? Евсей Нарыжный, бывший председатель «Светлого пути». — Федор Лукич пощипал родинку на губе и задумался. — Да, Алексей, бывший… У тебя с ним одинаковая участь — оба в одно время попали на зубы Тутаринову… и теперь оказались бывшие. — Это тот, что с хлебом мудрил? — спросил Артамашов. — Так его должны были судить?.. — А за что? — Федор Лукич усмехнулся — Улик не оказалось. Тутаринов же в суде власти не имеет, приказать не может, а суд невинного человека наказывать не решился… — А чего он у тебя? В ординарцах? — Конюхом взял. Ну, а по старой дружбе у меня бывает, проведывает… На ночь он уйдет к лошадям. Мы их ночью на выпасе держим. — Глаза у него какие-то чертячьи, — как бы про себя сказал Артамашов. — Что-то в них так и блестит… Противно! — Это, Алексей, блестит живая мысль! — Федор Лукич хрипло рассмеялся. — Мужик он башковатый, я его знаю. Приставь его к любому делу — и поведет, еще как! abu Пришла Марфа Семеновна, держа в пальцах, как огонек, красный стручок перца. Пожилая и такая же, как и муж, рыхлая, она еще молодилась и была, не в пример Федору Лукичу, при здоровье. Артамашову улыбнулась еще у калитки, а поздоровалась с ним, как с родичем, даже прикоснулась своими мягкими и мокрыми губами к его щеке и, вытирая платочком опухшие глаза, сказала печальным голосом: — Эх, Алеша, Алеша! Никак я не могу поверить, что ты уже не тот, кем был… — А тебя, Марфуша, и верить никто не принуждает, — сказал Федор Лукич. Артамашов промолчал, и его сухое, загорелое лицо помрачнело. «Ох, и не люблю, когда баба жалеет, — думал он, чувствуя ноющую боль сердца. — Все ж таки зазря я сюда пришел, только растравлю себя…» 21 Такое тягостное настроение не покидало Артамашова и позже, когда уже совсем стемнело и Нарыжный привел коня, а Марфа Семеновна накрыла в комнате стол и пригласила ужинать. abu Есть ему не хотелось, хотя от курятины, зажаренной с картошкой и приправленной лавровым листом и перцем, исходил приятный запах. Не помогла и рюмка водки, которую Артамашов выпил, не закусывая, — по-прежнему ныло сердце, и было так тоскливо, что ни о чем не хотелось не только говорить, но и думать, и ему теперь казалось, что причиной этому было то, что у Хохлакова находился этот Евсей Нарыжный с какими-то неприятными глазами… Евсей Нарыжный, быстро захмелев, подбавлял себе в тарелку картошки, зацепив при этом куриную ножку, горячо доказывал, что с Федором Лукичом даже в трудное военное время работать было легко; глаза его все время ласково жмурились. «Ну, затянул шарманку и щурится, как кот на сало», — со злобой подумал Артамашов, нехотя обгрызая досуха зажаренное крылышко. А Федор Лукич, и нательной рубашке, откинулся на спинку стула и, слушая Нарыжного, ухмылялся, и нельзя было понять: одобряет или порицает своего словоохотливого друга. — Как было допрежь? — говорил Нарыжный, разливая в стаканы водку. — Сказал Федор Лукич — и в одно мгновение любое задание исполнено! А почему? Да потому, что допрежь дружба была… Раньше как бывало… — Погоди, Евсей Гордеич, — перебил Федор Лукич, — ты прежние времена выбрось из головы и забудь, того уже не воротишь. О настоящем надобно думать, да еще как думать! Правду я говорю, Алексей? И чего ты ныне такой квелый? Ты ли это, разудалая душа?! — Должно быть, мало выпил, — грустно проговорил Артамашов, и сухое его лицо скривилось горько и болезненно. — А пить будем! — выкрикивал Нарыжный. — Кто нам запретит? У меня был начальником и остался один Федор Лукич… Во всем свете я никого не признаю, а его уважаю… — Помолчи, Евсей, — сказал Федор Лукич. — Не в выпивке зараз дело… Да и пьют много только дураки… Да, так вот, я хочу сказать о тебе, Алексей Степанович, и о тебе, Евсей Гордеич. Эх, хлопцы, хлопцы, гляжу я на вас, и жалость меня разбирает… Были оба председателями, ты, Евсей, верно подметил: бывало, дашь вам команду — и уже спокоен: потому — орлы! А теперь кто вы? Одного Тутаринов из партии вышиб, в полевую бригаду послал, как на посмешище, другого судить собрался, и теперь он конюхом на мельнице… А дальше что? — Спайку, спайку нам нужно, — вставил Нарыжный, и в щелках его глаз с какой-то особой проворностью засуетились чертики. — Без спайки жить нельзя! — Чертовщину городишь! — сказал Артамашов и поднялся так быстро, что опрокинул стул. — Какая тебе нужна спайка? — А такая… своя. — Нарыжный придвинул тарелку и принялся за курятину. — Алексей, сядь. — Федор Лукич посадил Артамашова рядом с собой. — Ты, Алексей, его не слушай… Вот послушай то, что я скажу… — Федор, и к чему завели такой скучный разговор? — вмешалась Марфа Семеновна. — Поговорили бы о чем-нибудь веселом… — Марфуша, ты в мужские дела не вмешивайся… Да, так вот что же, Алексей, дальше? — А почем я знаю? — буркнул Артамашов и покосился на Нарыжного. Федор Лукич снова покачал головой и тяжело вздохнул. — В районе творятся такие безобразия, что тут надо, — Федор Лукич положил кулак на стол, помолчал, — тут надо, пока не поздно, обращаться в высшую власть, чтоб комиссию для проверки выслали… — И спайку, спайку, — проговорил Нарыжный, обсасывая косточку. — Почему в районе идет такое самочинство? — продолжал Федор Лукич, не слушая Нарыжного. — Думал ты об этом, Алексей? Да потому, что там, на верхах, истинного положения дел не знают. abu А мы видим! — Что ж мы видим? — настороженно спросил Артамашов. — А то мы видим, — отвечал Федор Лукич, вытирая лоб полотенцем, — то мы видим, что уборка на носу, момент политический, страна ждет хлеба, а руководство района задумало природу переделать да станицы обновлять. Да тут ежели умным людям разобраться во всей этой затее, то кое-кому не поздоровится, и дюже не поздоровится. Ишь ты, природу решили переделывать — это же смех и горе! Веками люди жили — и ничего, нравилась природа!.. abu abu Сидят себе в кабинете, любуются собой и думают, какую бы еще идею изобрести. Да так можно черт его знает до чего дойти! Тут, Алексей, нужна сила такая, чтоб смогла она остановить… Артамашов наклонил голову и молчал, и теперь уже не тоска, а зло распирало ему грудь, но он только сжимал под столом кулаки и крепился. «Дурак старый, — думал он, комкая в кулаке конец скатерти. — Нашел место для разговора!» — А я об чем? — отозвался Нарыжный. — Спайку, спайку нужно… — А конюху, как я понимаю, пора и к лошадям, — со злой усмешкой сказал Артамашов, не поднимая головы. — Верно, верно, — подтвердил Федор Лукич. — Иди себе, Евсей, время позднее… Нарыжный, не сказав ни слова, встал, распрощался и вышел. Марфа Семеновна пошла его проводить. Оставшись вдвоем, Артамашов и Хохлаков долго сидели молча. Федор Лукич ел картошку, а Артамашов, все так же низко склонив голову, казалось, дремал. Потом резко встал и, заложив руки за спину, неслышно прошелся по комнате. — Федор Лукич, — сказал он, остановившись у окна, — ты или уже с ума выжил, или черт тебя знает! — Это ты о чем? — встревожился Федор Лукич. — Об чем? А о том самом, — раздраженно сказал Артамашов. — К чему ты завел этот разговор в присутствии Нарыжного? Кто он такой, этот твой Нарыжный? Сегодня он тебе сапоги снимает, подхалимничает, а завтра продаст тебя за грош… А жена? — Алексей, так это же люди свои, — виновато улыбаясь, проговорил Федор Лукич. — И Нарыжный и Марфушка… Да и ничего я такого не говорил… Нам надо собраться и написать в Москву, а разве кто запрещает писать? Я и Кондратьеву скажу, что буду писать жалобу. abu abu abu abu Надо собраться и написать. — Кто соберется? Кто напишет? — резко спросил Артамашов. — Ты, Нарыжный и еще такие ж, как вы? А кто вам поверит? Обиженным и обозленным не верят. Спросят: кто такой Нарыжный? — Что ж по-твоему? — спросил Федор Лукич. — Если писать, то не нарыжные, а настоящие люди должны написать такое письмо… На кого опирается Тутаринов? В чем его сила? — Артамашов подошел к столу. — Нужно, чтобы написали Рагулин, Прохор Ненашев, Несмашная, Савва Остроухов… Или Хворостянкин — тоже человек с весом. Да еще бы десятка два колхозников — из тех, что самые передовые… Вот это сила, а не этот твой дурак с кошачьими глазами. — Трудное дело, — как бы про себя сказал Федор Лукич. — Те люди, как я понимаю, нас забыли. — А! Забыли! Так какого ж черта языком треплешь! — Артамашов прошелся к окну и обратно. Вошла Марфа Семеновна. Артамашов, улыбаясь хозяйке, сказал: — Ну, Марфа Семеновна, спасибо вам за курятину, еду в станицу. — В ночь? — удивилась Марфа Семеновна. — Да оставайся, Алексей, до утра. Я уже и постель приготовила… — Нет, нет, мне надо ехать… Федор Лукич молчал, точно и не слышал этого разговора. Артамашов попрощался, а когда сел в седло, сказал Хохлакову: — Федор Лукич, ежели ты мыслишь все иначе, то лучше прикуси язык. За мостом, свернув на дорогу, ведшую в Усть-Невинскую, Артамашов пришпорил коня и понесся по степи галопом. «Нет, таким надо умирать — пень сгнивший и только. abu abu И этот туда же — «спайку, спайку»… Эх ты, сатана бесхвостая!..» Степь под звездным небом, прохлада, идущая от реки, дробный стук копыт, свежий ветер, лезущий под рубашку, — все это было так привычно и мило сердцу, что Артамашов сразу повеселел и, пуская коня на шаг, негромко запел: «По яру, да по глубокому…» Вскоре по берегу, на черном фоне Верблюд-горы, показались частые огни Усть-Невинской. 22 — Иринушка, входи, дорогая! Дай тебя поцелую! Эх, смотрю на тебя и вижу свою молодость. Хоть и давненько это было, а не забывается… Не-ет, не забывается… Так говорила Наталья Павловна Кондратьева, приглашая в дом Ирину Тутаринову. Она взяла гостью под руку и повела в небольшую комнату с одним окном, которое выходило в палисадник и было снизу доверху оплетено хмелем. Зной сюда не проникал, и от этого в комнате всегда было прохладно, пахло свежестью листьев и мятой, росшей за окном. Наталья Павловна усадила Ирину на диван, а сама села на стул. Они смотрели друг на друга и думали каждая о своем: abu abu abu abu abu Наталья Павловна о том, что когда-то и она была такая же красивая и цветущая, как Ирина; вот так и ей любое платье было к лицу; вот так и у нее блестели молодые карие глаза… А Ирина думала о том, что придет время — и она станет такой, как Наталья Павловна, о том, что у нее со временем округлятся в оборке морщинок глаза; о том, что и у нее с годами седина вплетется в косу… abu — Иринушка, угощу тебя чаем с вареньем… abu abu — Тетя Наташа, не нужно беспокоиться… Я к вам на одну минутку. Дело у меня… abu abu abu — А я тебя так сразу не отпущу… Варенья непременно отведай. abu abu abu abu abu Наталья Павловна вышла из комнаты, а через некоторое время на столике появились чайник, ваза с вареньем и тарелка с удивительно пышными ватрушками. Наталья Павловна сама наложила на ватрушку клубничных ягод, сваренных так осторожно, что казалось, они были только что сорваны с куста, твердые, темно-коричневые, точно пропитанные медом. Разливая чай, Наталья Павловна спросила: — Ну, что там у тебя за спешное дело? abu abu abu abu Ирина тяжело вздохнула: abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Не знаю, как и начать. — abu Ирина наклонила голову. — Наталья Павловна, я получила письмо… без подписи… Гадкое, противное письмо. — Протянула Наталье Павловне потертый конверт. abu — Вот оно… На клочке плотной бумаги было написано: «Ирина жалко мине тебя тихо и умно прозследи засвоим муженьком он тебя обманывает ты думаеш чиво он такое часто ездить в Родниковскую там у нево есть уфажорка она вся ученая партиейная и агрономша они смеются над тобой что ты баба дура муж твой делает все очен хитро все как будто они товарищи поработе наблюдай за ними тихо и ты все увидеш сама». — Безграмотная дура и завистница, — сказала Наталья Павловна, отдавая письмо. — Чужому счастью завидует… Видно, своего не имеет — вот и бесится… Сергею читала? — Что вы, Наталья Павловна! Разве я могу ему это показать?.. — А почему же не можешь? Непременно прочитай. — А если правда? — Ирина побледнела. — От мужа ничего не скрывай. — abu abu abu Наталья Павловна посмотрела на Ирину матерински ласковыми глазами: — Иринушка, а ты знаешь, что такое настоящая жена? Такой неожиданный вопрос несколько смутил Ирину, и она, не зная, что и как ответить, некоторое время сидела молча. — Ну, быть верной, любить, — краснея, ответила она. — И вообще, чтобы все было по-хорошему. — Любить и быть верной тоже, конечно, важно, а только это еще мало. Ты только вступила в обязанности жены, и хорошо то, что и разлука с Сергеем и это глупое письмо тебя уже волнуют, что сердечко твое тревожится, побаливает. Хуже, если оно и не болит и молчит. — Наталья Павловна прижала к губам платок, помолчала, как бы собираясь с мыслями. — Да и что такое и эти короткие разлуки и эти анонимки? Они как тучки на небе: пронесутся — и нет их, и уже снова наступит ясный день. В замужней жизни, Иринушка, доведется всего испытать: и радости, и горя, и печали. Вот к этому ты себя и готовь, заранее сил набирайся, чтобы смогла ты со своим Сергеем пройти жизнь, как равная с равным, и чтобы была ты ему и женой, и матерью детей, и другом самым близким, и помощницей… По себе сужу… abu Как мы жили? Сперва были на заводе… Время горячее, предприятие росло, расширялось, пришли новые люди, — были такие случаи, когда Николай Петрович и по двое суток не заявлялся на квартиру. abu Бывало, придет усталый, невеселый, а я его и накормлю, и приготовлю искупаться, и поговорю с ним ласково… Я и там в библиотеке служила, — книжку ему нужно или статью в газете, может, какой журнал, — у меня все это припасено для него. Случалось, что он за всеми журналами уследить не мог, так я ему всегда помогала. Все, все я сделаю для него, потому что иного интереса, кроме того, каким жил он, у меня не было и нету… abu Потом поехал учиться в Ленинград, и я там жила с детьми и все ему помогала. Вот тут ему книг требовалось много, и я все доставала, находила… А из Ленинграда мы попали прямо на Кубань, назначили Николая Петровича начальником политотдела. Вот с тех пор мы так и кочуем по станицам. Сперва жили в Отрадненской МТС, тут близко, на Урупе. Не знаешь? Большая станица, — куда больше Рощенской. Местность новая, люди незнакомые, и ты думаешь, я жаловалась, что увез он меня и детей из большого города в станицу? Тебе одной сознаюсь: душа болела, тут дети подросли, учиться надо, а все ж таки Ленинград и Отрадная — нельзя сравнить, да только все мои переживания наружу никогда не выходили. Я так рассудила: послала его партия строить колхозы — значит, и меня она послала, и мне такое же задание дала, и одна была и есть у меня забота — все делить пополам… А в станице, сама небось знаешь, какие тогда шли дела — новая жизнь только-только нарождалась. Николай Петрович день и ночь в поле; там с косовицей неуправка, там трактора остановились, там с обмолотом не ладится, там кулаки хлеб подожгли — всякое было. А я его жду, и душою болею, и за детьми смотрю, да еще и помогаю ему. Помню, библиотеку собрала: часть книг в магазине купила, часть своих принесла, а то и по хатам ходила, литературу собирала, и не одна ходила, а с женщинами. Там я с ними и подружилась. Обо всем мы говорили, и то, о чем они не могли сказать Николаю Петровичу, рассказывали мне, и ему через это легче было работать. Наталья Павловна посмотрела в окно, и по лицу ее, ставшему строгим, было видно, что воспоминания унесли ее в то теперь уже далекое, но еще памятное время. А Ирина не сводила глаз со своей собеседницы и слушала с таким вниманием, точно сама когда-то все это пережила. — Не знаю, может быть, у вас жизнь будет иная, — продолжала Наталья Павловна, — только все равно, как бы вы ни жили, а мужу ты постоянно помогай. Ты не смотри на то, что он на такой ответственной должности, что есть там у него и секретари и помощники, — то все по службе. Помимо службы есть у него жизнь личная, домашняя, и тут ты ему во всем опора. Радостный он — узнай причину, да и сама с ним порадуйся. Опечален, горе у него — и ты проникнись этим горем, да и приласкай, поговори, развесели, советом помоги. Отдохнуть ему нужно — создай уют, сделай все так, чтобы всегда он уходил на службу в хорошем настроении… И еще: будут у вас дети, — ты не красней, не красней, без детей какая жизнь! — воспитывай их умело, води чисто, — дети, они тоже, как цветы, украшают нашу жизнь. — Наталья Павловна приложила к глазам платок, помолчала. — Хотя и горько бывает потом, когда они разлетятся во все стороны, как оперившиеся птенцы из гнезда, да только что ж тут поделаешь!.. И еще важно, Иринушка, — ни в чем не отставай от мужа. Он учится — и ты учись, он прочтет книгу, а ты ухитрись прочитать две, и хорошо будет, если ты в чем его и обгонишь, а потом и подскажешь, посоветуешь… Правда, Сергей Тимофеевич — парень грамотный, к тому же в молодости довелось ему испытать суровую жизнь, но в теперешней его жизни, Иринушка, все может быть. Может случиться, что и споткнется, и кто ему первый руку подаст, кто поддержит, — жена! — Спасибо вам, Наталья Павловна, — сказала Ирина. — Такое я впервые услышала… — Ну, милая, за что же благодарить! — Наталья Павловна начала наливать уже остывший чай. — Нам с тобой обо всем говорить следует: одного мы поля ягоды… А письмо не скрывай от мужа… Они пили чай и вели такой задушевный разговор, какой могут вести разве только близкие подруги. 23 Домой Кондратьев вернулся на закате солнца. Он прошел в кабинет, постоял у окна, которое было заплетено хмелем, затем сорвал листок, смял его в пальцах, понюхал. После этого подошел к столу и развернул газету. По тому, как он вошел в дом, как смотрел в окно и сорвал лист, и еще по каким-то одной только ей известным приметам, Наталья Павловна уже знала, что Николай Петрович был не в настроении. — Николенька, — сказала она, — хорошо, что не задержался. Скоро Сергей и Ирина придут. — Я и поспешил поэтому. — А отчего грустный? — Был у Рагулина на электромолотилке… — Не ладится? abu — Дело новое, трудное. — Присел к столу, склонил голову. — Что-то мы с Сергеем прозевали, недосмотрели… Шумели, кричали, радовались, а в суть дела не вникали. Под ладонью — лист бумаги. Исписан крупным, знакомым почерком жены. — Что это, Наташа? — Читай. — Наталья Павловна села рядом. — Посмотри для интереса, сколько Сергей прочитал книг. Это за полгода. Кондратьев надел очки, читал. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Так, так… А не очень много. — Это еще хорошо. abu abu abu Вот заведующий райфинотделом только один раз зашел в библиотеку, да и то спросил «Справочник по налогам». Или Ярошенко — заведующий отделом сельского хозяйства. Как-то взял «Ветер с юга» и вот уже три месяца читает. — Ну, что у него из политической литературы? — сказал Кондратьев, просматривая листок. — Ленин «О государстве». abu Хорошо. abu «Документы и материалы кануна второй мировой войны». Оба томика? Наталья Павловна утвердительно кивнула головой. — Дальше, — продолжал Кондратьев. — «Что делать?» Чернышевского. abu abu abu Еще — «Психология». — Кондратьев посмотрел на жену. — Учебник? — Один на всю библиотеку. — Сам попросил или порекомендовала? — Увидел на полке и взял. abu abu abu abu abu — Вот еще — Докучаев «Наши степи прежде и теперь». Где ты раздобыла эту книгу? — Старое издание. На базаре купила. — Ну, а как у тебя дела дома? — Кондратьев свернул листок вчетверо и сунул в нагрудный карман. — Все ли готово к приходу гостей? — Об этом не беспокойся. — И по рюмочке найдется? — Поищу, может и найду. Наталья Павловна закусила нижнюю губу, что она делала всякий раз, когда что-то недосказывала. abu День угасал. На приутихшую станицу спускался душный вечер. Из окна была видна улица. За станицей, в степи, заревом пылал закат. Деревья на фоне багрово-красного неба казались выше и стройнее… Когда совсем смерклось и в окна повеяло степной прохладой, пришли Сергей и Ирина. На Ирине белое, из тонкого полотна платье, с ярким узором на рукавах и на груди. Цвет платья, как заметила Наталья Павловна, удачно сочетался со смуглым лицом Ирины и с ее черной косой. Сергей в белых брюках и в украинской сорочке с расстегнутым воротом, по которому до пояса сбегала вышивка шириной в две ладони. За столом говорили о всяких житейских делах. abu abu abu abu abu Сергей вспомнил свой приезд в Усть-Невинскую, строительство гидростанции, сплав леса. Кондратьев положил руку ему на плечо и сказал: abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Плохи у нас дела с электричеством. — Поправим, наладим, — ответил Сергей, блестя глазами. — Николай Петрович, замечаешь ли ты, как поднялось настроение у наших людей, сколько радости, настоящей, хорошей радости в станицах, и все это благодаря тому домику, что построили мы под кручей вблизи Усть-Невинской… Едешь ночью по горе, а внизу что ни станица или хутор, то и зарево огней. abu abu abu abu abu abu — Осветить станицы — полдела, — заметил Кондратьев. — Внедрить электричество в производство — вот что трудно. И мне понятно, почему твой отец не радуется… В субботу был он у меня. abu — От тебя пришел ко мне… Был серьезный разговор. — Ой, и ругал же батя Сережку! — шепнула Ирина на ухо Наталье Павловне. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Кондратьев отодвинул тарелку и положил на ее место коробку папирос. — Николенька, это ты задымишь, как на заседании, — проговорила Наталья Павловна. — Извини, привычка, — ответил Кондратьев, закуривая и угощая Сергея. — abu Радоваться своему успеху не только не грешно, а даже похвально, ибо в этом чувстве как раз и есть то хорошее, что окрыляет человека и прибавляет ему сил, энергии… Но жизнь учит: радоваться можно, а только при этом не следует забывать, что всякая чрезмерная радость имеет свойство опьянять людей, и часто от этого хмельного состояния у некоторых товарищей начинает кружиться голова — вещь весьма неприятная… и даже опасная. — Это ты о ком? — настороженно спросил Сергей, сурово сдвинув брови. — Вообще, — ответил Кондратьев и продолжал: — И еще жизнь учит: тот, кто переоценивает себя, непременно покрывается скорлупой зазнайства и становится не руководителем, а обывателем, а это к добру не ведет. — Николенька, может, переменил бы тему разговора, — сказала Наталья Павловна, — а то Ирина смотрит на тебя, и ей скучно… — Что вы, Наталья Павловна, — поспешно ответила Ирина, — я слушаю… Это интересно… abu abu — По-твоему, Николай Петрович, — сказал Сергей, — получается так: те, кто своими усилиями добились успеха, должны на все закрыть глаза и ничему не радоваться… Я не согласен. На фронте как было? Даже маленькой победе мы радовались, и она воодушевляла нас на новые подвиги. А как же? — Правильно, — согласился Кондратьев, — но разве не было и на фронте случаев, когда успехи кружили командирам головы и во втором бою эти командиры проигрывали сражение? Почему? Переоценили свои силы… Вот этого надо бояться. — Ну, Николенька, к чему ты все это говоришь. Налей лучше вина… — Нет, погодите, Наталья Павловна, — возразил Сергей, — вина мы еще выпьем… Я начинаю догадываться… Николай Петрович, это надо понимать так: мы с тобой опьянены успехом? Так, что ли? — Зачем же так сразу конкретизировать? — с улыбкой говорил Кондратьев. — Я об этом ничего не сказал… Но если ссылаться на какие-то свежие примеры, то мы тут не безгрешны. — А точнее, ты хотел сказать, — проговорил Сергей, ни на кого не глядя, — хотел сказать, что грешен я… — Да, грешен! Наступило неприятное молчание. Кондратьев прикуривал погасшую папиросу и искоса посматривал на Сергея, который низко склонил голову, сидел молча, и уши его горели. Ирина не могла понять, что случилось, и то виновато улыбалась, то смотрела на Наталью Павловну. — И еще беды большой нет в том, — продолжал Кондратьев, — если руководитель, возможно по своей молодости или неопытности, лишнее подумал о себе, ошибся, переоценил свои силы. Беда случается тогда, когда такой товарищ не имеет мужества признать свои ошибки, когда он не принимает во внимание критику и боится открыто сказать о своих слабостях. abu — Ну, хватит вам тут заседание устраивать, — сердито сказала Наталья Павловна и налила в рюмки вина: — Давайте выпьем за настоящие и за будущие успехи… Выпили молча и начали разговаривать о разливе Кубани, о видах на урожай. Кондратьев рассказывал о том, как он ездил в «Красный кавалерист» и битый час выслушивал жалобы Хворостянкина на Татьяну Нецветову. Разговор не клеился. abu Наталья Павловна подала чай, угощала Сергея вареньем, сказала, что именно это варенье нравится Ирине. Сергей пил чай неохотно, ни разу не подняв голову и не посмотрев Кондратьеву в глаза. Вскоре гости попрощались и ушли, и в доме стало так тихо, что отчетливо слышались чьи-то шаги за окном. — Николенька, ну зачем ты его так? — сказала Наталья Павловна и закусила свою маленькую нижнюю губу. — Ведь он все понял… — И хорошо, если понял. — Обидел же… А за что? — Со многими председателями мне приходилось работать, но ни к одному я не питал такого уважения, как к этому бровастому парню… Но я боюсь, как бы не сошел он с правильного пути… Молод, горяч, самолюбив… А я за него в ответе… abu — Да он же всю ночь не будет спать!.. Ведь у него внутри все закипело! Разве ты не видел?.. — Видел, и этого я хотел. Кондратьев подошел к раскрытому окну, приподнял занавеску и долго, о чем-то думая, смотрел на видневшийся сквозь листья яблони лоскуток неба, густо усыпанный звездами. 24 abu На площади и по улицам Рощенской горели огни, и хотя накал лампочек был обычным, как и во всякую ночь, Сергею казалось, что именно в этот час свет над уснувшей станицей разливался слишком тускло; и еще казалось ему, что фонари и на столбах и у входа зданий смотрели на него как бы с усмешкой. От этого еще больше болело сердце. Сильнее прижимая локтем руку Ирины, он старался идти спокойно, но не мог и невольно ускорял шаги. — Сережа, и куда ты спешишь? — спросила Ирина. — Я не спешу… Иду, как всегда… Слышала, что Кондратьев говорил? — Слышала. — И что ты на это скажешь? — Скажу то, что Николай Петрович неправ… — А почему же он неправ? Они остановились под деревом. В листьях испуганно захлопала крыльями птица и улетела. Стало тихо. Ирина посмотрела Сергею в глаза, хотела, чтобы он понял ее без слов. Сергей только удивленно сдвинул брови: — Ну, чего так смотришь? — Почему ты ему не ответил? — Я знаю Кондратьева. — Сергей отломил веточку. — Ему не слова мои нужны, а дела… Завтра же поеду в район… abu Домой они шли молча. Так же молча Ирина готовила постель. Сергей стоял у окна и смотрел на ее проворные руки. Затем он разделся, вышел из комнаты и под краном обмылся до пояса. Когда вернулся, Ирина уже лежала в кровати, повернувшись лицом к стене. «Ну что ж, помолчим до утра», — подумал Сергей и тоже лег, ощутив на влажном теле сухую и прохладную простыню. В комнате было темно. Сергей лежал на спине с открытыми глазами, а в голову с такой настойчивостью лезли мысли, обрывки чьих-то фраз, что отбиться от них было невозможно. То ему вспоминался нежданный приход отца, и Сергей снова спорил с ним; то видел молчаливое и грустное лицо его, седые клочья бровей, закопченные усы; то вдруг лицо старика постепенно менялось, молодело — вот уже исчезли усы, и перед ним стоял Кондратьев; то никого не было, виднелись лишь окна, а в ушах звучал знакомый голос: «И… если ссылаться на какие-то свежие примеры, то мы тут не безгрешны…» abu abu abu Ирина тоже не спала и слышала, как Сергей то тяжело вздыхал, то ворочался. Потом он встал, закурил, подошел к окну и, не докурив папиросу, снова улегся, сердито взбив кулаками подушку. — Сережа, что ты там с подушкой воюешь? — От жары не могу уснуть. И что за ночь выдалась такая душная!.. — А мне холодно. И она наклонилась к нему, и распушенная коса спадала ей на плечи, резко оттеняясь на белой ночной сорочке. Она примостилась возле него и стала приглаживать жесткий и взлохмаченный чуб, ощутив на лбу испарину. abu — Эх, ты! Вздыхатель… Знаю, знаю, не жара тут виновата, а Кондратьев. — Она наклонилась к нему. — Да ты хоть со мной поговори… Ну, чем ты так обеспокоен? — Если бы он прямо сказал… Пусть бы даже поругал, и я бы подчинился, к этому я привык еще на войне… А вот самому себя заставить… abu abu abu abu abu abu abu abu — А ты спокойно все обдумай… — Не могу спокойно… Понимаешь, не могу! abu Сил у меня нет… И ты не уговаривай и не жалей… abu abu abu abu — Ну хорошо, — сказала Ирина, — не буду… А только ты полежи со мной, успокойся… И хотя на сердце у Сергея после разговора с Ириной стало спокойнее, но спал он плохо и мало. Поднялся рано. Ирина проснулась, когда Сергей упражнялся на турнике, — железный лом, укрепленный между двумя стволами акаций, издавал жалобный писк. abu abu abu — Ну, Ирина, давай мне побыстрее закусить, — сказал он, остановившись на пороге и надевая рубашку. — Едешь? — Да! Ирина начала готовить на стол. Сергей наскоро закусил и уехал. 25 abu Не знаю, случалось ли вам когда-нибудь наблюдать лунную ночь в горах? Когда из-за скалы только что прорежется красный диск и по всему ущелью побегут тени и блики, а над рекой разольется жиденький туман, сквозь который слабо угадываются каменистые берега и чуть-чуть виден тусклый огонек чабанского костра, — в такую минуту все предстает перед вами картиной заманчивой и новой… Какая-нибудь плохонькая, до крайности облысевшая круча, на которую при дневном свете и смотреть не хочется, теперь выглядит скалой, великолепной и гордой, невысокий кустарник, такой, что днем, проезжая мимо, никто на него не поведет и глазом, в лунном сиянии сделался таким нарядным, закурчавился так пышно, что уже напоминает собой виноградник где-нибудь на берегу Черного моря; сосновый лес на горе темнеет грозной тучей, а поверх этой тучи переливается горячая бронза; пастушья кошара у скалы, самая простая кошара, каких здесь немало, кажется не иначе как сказочным теремом, приютившимся на красивом взгорье… Но вот наступает утро, на синем-синем небе играет солнце — и обман вмиг исчезает. Нет ни тумана над рекой, ни розовых бликов — все под ярким светом обрело и обычную форму и должную окраску; и желтые, опаленные зноем скалы, и небольшая глиняная круча, изрытая, как оспой, щуровыми гнездами, и тощий кустарник, и река в глубоких берегах, и бурые стволы сосен, и темная, обмазанная кизяком кошара — все, все было просто и обыденно. Нечто похожее на этот зрительный обман приключилось и с Сергеем. Вся разница состояла лишь в том, что причиной исчезновения подобного обмана был, разумеется, не дневной свет, а тот памятный разговор с Кондратьевым. Именно этот разговор и заставил Сергея посмотреть на жизнь другими глазами. Проезжая по станицам и хуторам, встречаясь и разговаривая с людьми, Сергей стал замечать странную перемену: все то, что еще вчера было окрашено в розовые тона, теперь предстало перед ним совсем в ином освещении. Он увидел картину покоя: с того самого дня, когда люди навеселе вернулись с торжественного собрания по случаю пуска Усть-Невинской ГЭС и увидели в своих хатах электрический свет, в станицах царили радость и веселье; завезенные столбы для электролиний были сложены на площади и по вечерам уже служили довольно-таки удобным местом для гулянок молодежи, — развозить эти столбы по степи никто не собирался; во дворах ферм, в полевых станах были еще в мае приготовлены кирпич, глина и песок для сооружения трансформаторных колонок, но так все это и лежало, зарастая бурьяном; электрические моторы, проволока, изоляторы как были сложены на временное хранение в кладовые, да так и остались там, уже покрывшись пылью… Словом, что только успели сделать до пуска гидростанции, то я было сделано, а после этого никто, кроме Рагулина, не сдвинулся с места. «Эге, вот оно, за что ругал меня Николай Петрович, — думал Сергей, въезжая под вечер в Родниковскую. — Непрошено и негаданно образовалось опасное перемирие… Надо кончать эту мирную жизнь, и как можно быстрее…» Никита Никитич Андриянов встретил Сергея на освещенном крылечке станичного Совета, обрадованно пожал руку и пригласил к себе в дом. Жил Никита Никитич недалеко от станичного Совета. Приземистая, под камышом хатенка стояла в глубине двора. У входа в гонцы горела стосвечовая лампа — весь небольшой двор имеете с деревьями, курятником, сажком и сарайчиком был озарен необычайно сильным сиянием. Много было света и в комнатах, куда вошел Сергей, здороваясь с хозяйкой, пожилой и дородной женщиной. — А погляди, Сергей Тимофеевич, как мы живем да поживаем! — сказал Никита Никитич. — Кругом светло, как днем! Не жизнь, а сплошное удовольствие… А ну, Настенька, — обратился он к жене, — включи плитку да сготовь нам ужин с чаем. Теперь все это в один миг! — и Никита Никитич подмигнул Сергею, сощурив влажные, подслеповатые глаза. — Действуй, Настенька! — Да я лучше затоплю печку, — сказала Настенька. — Никаких печек! Режь сало, жарь яичницу, да чтоб все мигом сычало и шкварчало и чтоб никакого дыма! И Никита Никитич, очевидно желая показать Сергею, как все это просто делается, сам включил штепсель. Плитка зарумянилась и быстро накалилась добела. — Сергей Тимофеевич, вот она, роскошь! — восторгался Никита Никитич. — И ты знаешь, не верится, хоть убей, не верится, что где-то там, в Усть-Невинской, крутится колесо, а у меня в доме происходит такое чудо!.. Помню, когда мы рыли канал, было дюже холодно, а теперь ишь какой жар! Тут Никита Никитич приблизил руки к плитке, пошевелил пальцами и от удовольствия рассмеялся. — Удобно! — воскликнул он. — Зимой и руки буду греть… А ты бы посмотрел, что делается в нашей станице! Утром, веришь, ни один дымарь не дымит, а зайди тем часом в любую хату — на столе и вареники, и картошка жареная, и горячее молоко… Бабы уже так наловчились включать штепселя — истинные электромонтеры! А жена Хворостянкина где-то раздобыла утюг… И что за канальская бабочка! Так ты веришь, эта машина ходит теперь из хаты в хату — белье бабы разглаживают по очереди. До моей Настеньки никак та очередь не дойдет… — Ну, хватит тебе хвастаться, — сердито сказала Настенька, ставя сковородку. — Идите в горницу… Пока готовился ужин, Сергей и Никита Никитич сидели у стола и разговаривали. — Все это, конечно, приятно, — сказал Сергей. — И свет в доме, и плитки, и утюги — дело хорошее и нужное. Но меня, Никита Никитич, другое беспокоит… — Какое ж то беспокойство? — участливо спросил Никита Никитич. — Проехал я по станицам и вижу: веселимся, радуемся, а дело стоит… А через это не туда идет даровая энергия, вот в чем горе. — Сергей посмотрел на абажур, висевший над столом. — Какое главное назначение нашей гидростанции? Облегчить труд людей. А мы чем увлеклись? — Да ты об этом особо не журись, — приглаживая бородку, сказал Никита Никитич. — Облегчение уже пришло, и люди уже довольны… Главное — чертовски культурно! Газетку можно вечерком почитать, радиоприемники позавелись чуть не в каждой хате, да и вообще по-домашнему там всякое приготовление… Или же станицу взять. Теперь у нас почти до утра песни поют. А почему? Веселая стала наша станица. Опять же почему она стала веселая? По причине электричества… А ты бы поглядел, что выстраивает наш Хворостянкин! В кабине понаделал разных кнопок, нажмет нужную штучку — заиграет звоночек, и перед Хворостянкиным уже стоит тот, кто ему нужен… Механизация, что тут скажешь! — Плохая механизация. — А у себя дома Хворостянкин, веришь, — продолжал Никита Никитич, — спит, чертяка его побери, а над головой всю ночь зарево сияет! — Это зачем же? — Сергей усмехнулся. — «Наслаждаюсь», — говорит… Он же весь день раскатывает на тачанке, тут еще у него теперь новый секретарь партбюро — Татьяна Нецветова. Подстегивает она его. Бедному Хворостянкину приходится на одной ноге поворачиваться. Он только перед сном и вникает в газету, да так и засыпает при полном освещении. Жена ругается, а он ни за что не велит гасить свет… А заведующий птицефермой в его колхозе провел электричество в курятник, — где-то он услыхал, что от электрического освещения куры яиц больше будут нести… Ну, от этого новшества петухам одно горе: не могут, бедняги, распознать, когда полночь, а когда рассвет. Горланят, бисовы души, всю ночь и от натуги даже поохрипли… Как-то раз мы с Хворостянкиным из любопытства пошли ночью на птичник и стали в щелку наблюдать. Сидят кочеты на шесте и будто дремлют. А потом — луп бельмами, а кругом светло, как днем. Испужаются, думают, что уже солнце взошло, и давай бить крыльями и орать почем зря… Комедия! — Да, Никита Никитич, комедия невеселая. От такой комедии, вижу я, кое-кому плакать придется. Петухами забавляетесь, а дело забыли. — Сергей встал, прошелся по комнате. — Знаешь что, Никита Никитич, — я приехал к тебе ругаться. — Это зачем же? — удивился Никита Никитич. — Разве нельзя жить мирно? — Нельзя, — твердо сказал Сергей. — Столбы лежат на площади? — Лежат… В полной сохранности. — Почему не ведете линию в степь? — Так не было ж указания! — Какое же нужно еще указание? — Да от района. — А разве было указание приостановить работы? — Так-то так, — смутившись, сказал Никита Никитич. — Оно как-то само по себе… Вроде передышки. — Вот что, Никита Никитич, — сказал Сергей, садясь к столу, — созывай депутатов станичного Совета да приглашай председателей колхозов, бригадиров, электриков… Будем кончать передышку! 26 abu abu Солнце палило нещадно, воздух был недвижим и горяч, а к низкому полдню над горами собралась гроза. Она двигалась с юга в сторону Усть-Невинской и так быстро, точно хотела опередить Виктора Грачева. Все небо затянуло тучами: по всему горизонту они были так спрессованы в одну высоченную стену, что приобрели свинцово-синий оттенок. Виктор оглянулся и увидел: впереди грозовых туч, преграждая им путь, повисло серое полотнище — то лил дождь, и молния, играя, и вкось и вкривь прошивала водяную стену огненно-красными нитками. Все чаще и чаще доносились раскаты грома, тяжелые и тревожные. Порывисто дул ветер, и по дороге вспыхивали и кружились серые и мрачные винтовые столбы пыли. День хмурился, темнели поля… Виктор торопился, оглядывался на это серое полотнище, смотрел по сторонам: поблизости не было ни бригадного табора, ни пастушьей кошары, ни даже копны сена, где бы можно было укрыться, — сколько видел глаз, колосья и колосья, как натянутый бледно-зеленый парус, покачивались они на ветру. «Эх, будь что будет, — подумал Виктор, — не размокну…» Тут он стал вспоминать свое неудачное посещение Родниковской, разговор с матерью Татьяны, посещение Хворостянкина… Почему-то вспомнилась первая встреча с Татьяной, и чувство досады сменилось радостью. Это было в Рощенской. Виктор зашел в магазин купить записную книжку и увидел Татьяну. Она отбирала на прилавке книги и связывала их в пачки, затем попросила его помочь отнести покупку на двухколесный шарабан, стоявший возле магазина. Виктор охотно исполнил просьбу и, хотя она его не спрашивала, сам назвал свое имя и сказал, что он и есть тот инженер, который монтировал Усть-Невинскую ГЭС. — А я вас давно знаю, — сказала Татьяна. Виктор забыл о записной книжке и не ушел от новой знакомой, пока не узнал, откуда она и как ее имя. — Приезжайте к нам в Родниковскую, — сказала Татьяна, уже отъехав от магазина. — Посмотрите, как у нас электрифицирована станица… «И вот я побывал в Родниковской и уже возвращаюсь, — думал Виктор. — Нет, я еще к тебе приду… Вот нарочно останусь работать в районе… Эх! Радуйся, Сережа, принимаю любые твои условия…» Виктор на ходу сорвал колос и, рассматривая еще не колкие, но уже тронутые желтизной остюки, склонил голову и задумался. Он размышлял о том, как будет руководить молодым и разбросанным по станицам и хуторам электрическим хозяйством, и видел себя почему-то не в кабинете, а на коне. Почему на коне? Он и сам не знал, но ему приятно было воображать, как он, привстав на стременах, будет ехать скорой рысью из одной станицы в другую. Коня ему где-то раздобыл Сергей, и это был такой резвый скакун, что ехать не нем шагом было невозможно. И вот Виктор, попустив поводья, влетает в Родниковскую, и конь сам поворачивает к знакомому двору с плетеной изгородью. А у калитки стоит Татьяна и машет ему платком… «А! Так вот почему я вижу себя не в кабинете, а на коне», — подумал Виктор и рассмеялся. Виктор сжимал в ладони колос и так размечтался, что не услышал, как что-то фыркнуло и мягко зашуршало у его ног. Рядом с ним стоял «Москвич», еще совсем новенький, такой пепельно-серой окраски, что дорожная пыль на его капоте и на дверцах была совсем незаметна. Своим пепельно-серым цветом и запыленным видом машина напоминала перепелку, вылетевшую из пшеницы на дорогу. «И что это за чудо!» — подумал Виктор. Хотя тут никакого «чуда», разумеется, не было, но в первую минуту он ничего не мог понять: то гремел гром и вокруг шептались одни колосья, то, как бы слетев с неба, стоит эта «птичка». Но вскоре все разъяснилось. Распахнулись дверцы, и из машины, нагибаясь и кряхтя, вылез Стефан Петрович Рагулин. Старик, так же как и его «Москвич», был весь в пыли, зол и нелюдим и смотрел на Виктора таким отчаянным взглядом, точно поймал преступника. — Виктор Игнатьич! И чего ты здесь, как бирюк, бродишь? — не поздоровавшись, гневно сказал он. — Я тебя весь день разыскиваю, «Москвича» загонял… — Да что с вами, Стефан Петрович! На вас и лица нету. — Как нету? А куда ж оно делось? — Рагулин болезненно усмехнулся и потер ладонями щеки, поросшие щетиной и покрытые пылью. — Ты на мое обличье не гляди, а зараз же лезай в машину. — Да что случилось? — А то самое и случилось! — сердито ответил Рагулин. — Ты обучал того старого дурня, а теперь и держи за него ответ. Наобучал на мою голову! — Стефан Петрович, толком скажите: в чем же дело? — В Прохоре загвоздка! — крикнул Рагулин. — Понимаешь, в Прохоре!.. Должно быть, дюже ты его переучил на мое горе… Едем зараз же, пока он там все электричество не перепортил… Виктор больше не стал расспрашивать и залез в машину: он был даже рад случаю, что до дождя приедет в Усть-Невинскую. С ним рядом уселся и Рагулин. — Корней, — сказал Рагулин шоферу, — припади к рулю, чтобы вмиг мы были на току. Корней, мужчина крепкого телосложения, мордастый, с широкой спиной, с трудом умещался за рулем; Корней и сгибался и сутулился, на лице его, грустно-удрученном, проступили капельки пота. Когда он рос и набирался сил, а затем учился на шоферских курсах, то не думал и не гадал, что ему придется иметь дело с такой тесной машиной… Желая угодить Рагулину, Корней включил скорость, задвигал плечами и, очевидно желая поудобнее сесть, в самом деле припал могучей грудью к баранке руля, и машина, похожая на перепелку, полетела по дороге среди пшеницы. — Хорош у вас подарок! — воскликнул Виктор. — А я тоже доволен… Истинно птица! — не без гордости заметил Рагулин. — Такая быстрая, что только дай ей крылья — и полетит не хуже самолета… Ей-богу! Виктор не стал возражать и даже охотно согласился с тем, что такой машине именно крыльев недостает, и старик сразу подобрел. — И главное — проворная! — продолжал Рагулин. — Как раз по моему характеру… Только зря ей дали такое имя… Оно конечно, «Москвич» и на Кубани и там, среди всякой степи, тоже почетно, слов нет, важное имя, а только я бы ее назвал «председатель». Удобная вещь для нашего брата. То я гонял пару коней, их, окаянных, пои, корми, за ними смотри, сбрую чини… Да ежели перевести все эти расходы на бензин, — куда там! Десять «Москвичей» можно содержать… А какое тебе удобство! Как я зараз действую? Залью десять литров и гоню на сто километров, а главное — быстрота! Это же для дела дюже расчетно: за день можно всю степь охватить… Вот и зараз: ты мне нужен, и я тебя отыскал… А на лошадях разве такого, как ты, шаблая отыщешь? Стефан Петрович засмеялся тихо, с хрипотой. — Да, на лошадях трудно, — согласился Виктор. — А что же там у вас все-таки с Прохором? — А то, — и Рагулин вмиг помрачнел, — а то, что я не признаю такую научность. Это же не научность, а один убыток колхозу! Мы за два мотора заплатили наличными — это же тысячи! А Прохор еще и молотьбу не починал, а один мотор спалил… Одно тебе разорение, а не работа! Тот мотор, что поломался, отвезли в Пятигорск на ремонт — «Сельэлектру» тоже гони гроши: за спасибо исправлять не будут. А Прохор притащил новенький мотор, тот, что мы держали про запас, хотели приспособить на молочной ферме: силосорезку, сепаратор крутить и все такое прочее. Приезжаю я на ток, а Прохор уже приспосабливает тот мотор к молотилке. Я даю ему запрет, а он и слушать не желает. «Я тут главный электрик!» — кричит. Да черт тебя побери, будь хоть самым разглавным электриком, а только колхозное имущество не порть, не вводи людей в убыток… «Никого, говорит, знать не знаю, одному Виктору Игнатьевичу подчиняюсь». Я уже хотел смотаться к прокурору, но раздумал и решил сперва тебя отыскать… Спасибо, Соня сказала, что ты в Родниковской, ну я на своем «председателе» и помчался… — Соня сказала? — переспросил Виктор. — Она, она… — Рагулин закивал головой. — Эй, Корней, припадай, припадай к рулю, а то, покамест мы приедем, Прохор и последний мотор изничтожит. Ехали быстро, Стефан Петрович продолжал ругать Прохора, а гроза тем временем не унималась и гналась за машиной с такой быстротой, что убежать от нее было невозможно. Уже удалось проскочить кукурузу и подсолнух, уже успели спуститься в ложбину, — тут, на пригорке, совсем близко стояла молотилка, видны были столбы, трансформаторная колонка и вагончик, но добраться туда путникам нашим не было суждено. Крупный, наискось падавший дождь грозно застучал по кузову, потом зашел сбоку и попробовал крепость стекол, и тогда уже пошел плясать по дороге так, что только пыль вспыхивала, скручивалась в комки и сразу чернела. Не успел Корней переключить скорость, намереваясь с разбегу взять невысокий пригорок, как туча всей своей тяжестью упала на поля, и «Москвич» затерялся в ливне… В какую-нибудь минуту пыль превратилась в грязь, с пригорка потекли ручьи, колеса забуксовали, и Корней, как ни старался придать бодрости «Москвичу», ничего не мог сделать. Машина не только не двигалась вперед, а уже сползала назад, мягко, точно на полозьях. Тогда Корней выключил мотор, потянул к себе ручной тормоз, и когда колеса залезли в грязь и остановились, он посмотрел на Рагулина большими и грустными глазами, как бы говоря: «Птица-то она птица, а вот не летит». — Да, — задумчиво проговорил Рагулин, — для этой птахи нужны дороги… А ливню, очевидно, не было никакого дела до того, что какой-то там «Москвич» обессилел и не мог двинуться с места. Водяная стена быстро пронеслась по степи, и дождь теперь уже разгуливал где-то за горой. День прояснился, и умытая, свежая степь выглядела совсем молодо. Каким-то чудом сквозь тучи проскользнул луч солнца, по небу изогнулась радуга, упираясь одним концом прямо в Кубань, а другим — в далекий и чуть приметный на взгорье лес. — Ну, птица, лети! Рагулин тихонько рассмеялся, затем снял черевики, шерстяные носки, закатал штанины и открыл дверку. Виктор последовал его примеру. — Эта машина еще чем выгодна, — говорил Рагулин, загрузая в грязь выше щиколоток, — что легкая. Не захотела двигаться, так мы ее на руках понесем. Ну, взялись все разом! Корней завел мотор. Машина откатилась назад, а потом рывком двинулась вперед, немного разбежалась, а в самом ответственном месте Виктор и Рагулин вцепились в нее руками; упираясь сильными ногами в вязкую грязь, толкали машину изо всех сил. А через полчаса они подъехали к вагончику. Прохор Афанасьевич Ненашев стоял в дверях и горестно смотрел на приезжих. — Ну, механик, что ты тут еще натворил? — спросил Рагулин, очищая с ног грязь и откатывая штанины. — Виктор Игнатьевич, — заговорил Прохор, не отвечая Рагулину, — ничего тут такого страшного нету… Правда, по моей оплошности случилась неудача, сгорел мотор, но то пустяк, быстро исправим… А вот душа у меня болит насчет опыта… Не могу успокоиться, чтоб еще раз себя не проверить. — А зачем взял новый мотор? — спросил Виктор. — Чтоб проверить и успокоиться, — смело ответил Прохор. — Ругаю себя, ночи не сплю… Надо же еще раз испытать? — Ты мне брось испытывать, — сказал Рагулин. — Ишь какой испытатель нашелся!.. Запрети ему, товарищ Грачев, вытворять эту глупость. — Зачем же брать новый мотор? — спокойно сказал Грачев. — Нужно старый исправить и восстановить… — Но скажи на милость, Виктор Игнатьевич, — Прохор развел руками, — почему так случилось? Будто ж все делал по инструкции… — Инструкция есть, а в голове ни черта нету, — заметил Рагулин. Дождь снова накрапывал. Теперь туча заходила с другой стороны и широкой полосой захватила всю усть-невинскую степь. Пришлось прятаться в вагончик. В нем было сумрачно и душно, прямо на полу лежал толстый настил сена — пахло теплом и сухими цветами. — Садись и рассказывай все по порядку, — сказал Виктор и прилег на сено. И покамест Прохор под убаюкивающий шум дождя рассказывал о случившейся поломке, покамест Виктор пояснял, в чем его ошибка, на дворе потемнело, и нельзя было понять, наступил ли вечер, или же сгустились сумерки от дождя и от косматых, низко припадавших к земле туч. 27 abu Был поздний вечер, а дождь не переставал, и железная крыша вагончика неумолчно шумела и трещала с такой силой, точно на нее непрерывно сыпались мелкие камни… Стефан Петрович Рагулин, довольный тем, что Виктор стал на его сторону и не только пристыдил Прохора, но даже запретил устанавливать новый мотор, накинул на голову бурку и заспешил в соседний стан: там должно было состояться заседание правления с активом. В числе актива значился и Прохор. И хотя он был обижен, хотя настроение у него было плохое и хотелось еще о многом поговорить со своим учителем, он постоял у дверей, подождал, пока хоть немного стихнет дождь, и тоже отправился в стан… Виктор, разговаривая с Прохором, согрелся на мягком сене и решил никуда не идти, а заночевать в вагончике… Почему-то именно в эту дождливую ночь ему хотелось наедине с собой о многом подумать и многое решить. Он лежал на спине, а над ним, как паук на паутине, висел фонарь с пузатым стеклом, которое было обтянуто поясками тонкой и блестящей проволоки. Свет падал во все стороны, но неровно, пугливые отблески на стенах вздрагивали оттого, что дрожала перекладина, к которой был подвешен фонарь. Виктор задумчиво смотрел на эти живые блики, изредка переводил взгляд на темный угол, а на жестяную крышу мнилось все с большей силой сыпались мелкие камни. В эту минуту им овладело какое-то странное чувство, схожее с той тревожной радостью, которую Виктору доводилось испытывать еще в детстве, выручая товарищей из беды. Виктор хорошо сознавал: чувство это было вызвано тем, что он окончательно решил остаться в Усть-Невинской, на год или навсегда, — об этом сейчас он не думал. Но одного Виктор не мог понять: когда и откуда пришло и это решение, а с ним и это неизведанное чувство?.. Да и как можно было узнать? Ведь в жизни бывает всякое: нередко думаешь об одном, а на деле выходит другое. Так случилось и с Виктором. Ехал в Усть-Невинскую установить турбину, собирался прожить в родной станице месяца два-три, не больше, а прожил уже полгода. И хотя все это время он и находился в Усть-Невинской, но все его мысли и помыслы были там, в неведомых краях, куда должны были послать его на большую стройку. Так он мечтал еще вчера… Сегодня же все его желания, все, чем он жил и к чему стремился, почему-то казалось и смешным и ненужным… Ему вспомнилась просьба Сергея остаться в Усть-Невинской, — тогда даже разговор на эту тему казался ему всего лишь шуткой; сегодня же ему было и радостно на сердце как раз оттого, что он твердо сказал сам себе: остаюсь! Он мучительно думал и не мог понять: почему как-то вдруг пришло к нему такое решение? «Может быть, был тому причиной последний разговор с Сергеем и просьба друга сделала свое дело? — думал Виктор. — Так что же из того, что друг детства со мной говорил, просил остаться? Я мог бы уехать… Нет, тут Сергей ни при чем…» Здесь он встретил Соню, свою первую любовь, и думалось ему, что Соня и есть то, чего ему не хватало, что он искал, — и ничего, что она без него так неудачно вышла замуж… Теперь Татьяна заслонила собою Соню… «Возможно, всему виной и есть Татьяна? — он задумчиво усмехнулся. — Ну при чем же здесь Татьяна? Можно любить эту женщину, но зачем же оставаться в станице? Я даже ни о чем серьезном с ней не говорил, а если бы и она меня полюбила, то мы бы уехали вместе… Нет, тут Татьяна неповинна…» Он долго раздумывал, глядя на вздрагивающий фонарь. «Тогда есть еще одна причина: сама Усть-Невинская ГЭС. Там я немало вложил труда, да и все технические начинания в станицах и хуторах — они-то мне тоже не чужие… И Прохор не чужой — даже сосед моей матери… И этот нелепый случай с мотором… Как это Прохор сказал: «Одному Виктору Игнатьевичу подчиняюсь…» Вот оно как? А почему одному мне? Я его обучал… Это верно. А сколько здесь сейчас таких Прохоров? И все они нуждаются в моей помощи. «Хочется еще испытать, себя проверить…» И будут испытывать, будут оборудование портить, будут злить Рагулина — и не одного его… Но разве без меня нельзя обойтись? Можно! Приедет другой — тоже специалист… «Без тебя нам не обойтись». Кто же это сказал? — Виктор заложил руки за голову и стал припоминать, кто же сказал эту фразу и почему она ему вспомнилась. — Это Сергей! Он умеет… А почему без меня не обойдутся? Есть инженеры опытнее меня… Так почему же нельзя без меня?.. Я здешний… Об этом тоже, кажется, Сергей говорил… Тут прошли и мое детство и моя юность… А я? А! Вот оно что!» Он смотрел на фонарь, но не видел ни пузатого стекла в блестящих поясках, ни тусклого дрожащего света, а в ушах стоял шум, похожий на шум реки в разливе… Очнулся Виктор, когда услышал стук в дверь: кто-то слабо бил кулаком в сырую и набухшую фанеру… Виктор подумал, что это, наверное, вернулся Прохор, и, нехотя поднявшись, снял крючок и распахнул дверь. Дождь хлестал о вагончик с еще большей силой, веяло сыростью, и из темноты вышел не Прохор, а появилась, точно привидение, до нитки промокшая женщина. Юбка и кофточка на ней прилипли к телу, обтянули ее груди, бедра; мокрая косынка сползла на плечи, волосы были растрепаны, лежали они на щеках, и с них стекали струйки воды, — казалось, что женщина только что выплыла из реки. Как-то неестественно быстро она переступила порог и, как бы чего-то испугавшись, остановилась. Подняв голову, она взглянула на Виктора, и на ее ресницах блеснули росинки, похожие на слезы, но она не плакала — это было заметно по болезненному горячему блеску со глаз… Виктор сразу узнал в ней Соню и невольно отшатнулся. Ей было трудно стоять, тело ее напрягалось, маленькие кулаки сжимались — было видно, что крепилась она из последних сил. Не опуская голову и не мигая, она несколько минут молча глядела не него, и в этом взгляде было столько невысказанной обиды и до боли мучительной тоски, что Виктору стало не по себе. Он нерешительно приблизился к ней и, робко улыбаясь, сказал: — Соня?.. Она молчала, точно окаменела, и только когда Виктор хотел прикоснуться к ней, она сжала на груди руки и вздрогнула, но не так, как дрожат от холода, а с тяжелой внутренней болью. — Ну, чего ты так смотришь? — говорил Виктор. — В такой ливень… Или что случилось, Соня? — Где ты был вчера? — сказала она без голоса, одними губами. В ответ ей Виктор хотел рассмеяться, чтобы свести ее вопрос к шутке, но встретился глазами с Соней, помрачнел, отвернулся. — Где ты был вчера? — повторила она вопрос уже громче. — Ну, что за допрос? — Где ты был вчера?! — Ну, Соня, ну, был я в Родниковской, — боясь поднять голову, сказал Виктор. — Понимаешь, Сергей попросил поехать и посмотреть… — Врешь… — Да ты мне что, жена? — А если не жена?.. Значит, с неженой все можно? Она проговорила с трудом, тяжелым, дрогнувшим голосом, и Виктор, взглянув на нее, увидел, как болезненно скривились ее пересохшие губы. Она хотела уйти, но Виктор удержал ее, схватив рукой за мокрое и горячее плечо. — Куда ж ты в такую ночь? Она молчала и смотрела в шумящую дождем темноту. — Зачем же одной идти в дождь… Останься… А если не хочешь, то я тебя провожу… Соня повернула к нему голову, свет фонаря упал на ее мокрое и не бледное, а зеленое лицо, и теперь Виктор увидел в ее глазах не капельки дождя, а слезы. — Видишь? — И она замигала ресницами, и по щекам ее потекли слезы. — Если у тебя еще есть хоть капля жалости ко мне, не мучай… И не успел Виктор сказать слово, как Соня выбежала из вагончика, точно нырнув в воду, и исчезла. Виктор рванулся следом за ней, но не пробежал и десяти шагов, остановился… Вокруг него сомкнулась тьма, и ничего, кроме шума дождя, не было слышно. Болезненно-вялой походкой он вернулся в вагончик, пригладил намокшие волосы и, держась руками за голову, лег на сено. «Что это? Что? — спрашивал он себя и не мог найти ответа. — «Если у тебя еще есть хоть капля жалости, не мучай…» Кто же я теперь рядом с ней?.. «Не мучай…» Он закрыл ладонями глаза и видел в дверях Соню, ее гордо поднятую голову, ее взгляд со слезами, полный тоски и ненависти. 28 abu Еще задолго до рассвета дождь перестал, а к утру и совсем распогодилось: небо сделалось высоким и светлым-светлым, точно его кто промыл и вытер досуха. Земля сильно промокла, всюду белели лужи, через дорогу прыгала серая пупырчатая лягушка, похожая на твердый комок песка. Степь радужно зеленела и вдали слабо курилась, а в удивительно чистом и еще влажном воздухе с какой-то особенной живостью шныряли ласточки, резво спускаясь над лужами, чертя своим белым брюшком уже устоявшуюся воду. Виктор в это время направлялся в Усть-Невинскую и ничего не видел и не замечал. Ему было и стыдно, и обидно, и как-то неловко за вчерашнюю встречу с Соней. Он смотрел себе под ноги и думал о том, какая мягкая и вязкая сделалась почва, а в голову лезли мысли о Соне. Он смотрел на придорожный бурьян, унизанный бисером мельчайших росинок, на широкий лист сочного лопуха, а видел опять Соню: ее мокрое и гордое лицо, ее слезы, стекавшие по щекам; он прислушивался к песне жаворонка, где-то над головой сверлившего небо, а слышал голос Сони… Дома мать налила в таз воды, положила на блюдечко мыло, повесила полотенце. Виктор, до пояса голый, умывался и, чтобы как-то развлечься, стал размышлять о том, как он побреется, переоденется и поедет в Рощенскую к Сергею, а мысли снова возвращали его к Соне… «Коня я попрошу у Саввы, на коне и по грязи проеду… Конечно, проеду… Пришла в ливень… Она пришла… И как она на меня смотрела!..» И опять он уже был в вагончике, а в дверях стояла Соня… Вытираясь полотенцем, он посмотрел в зеркало, хотел думать о чем-нибудь, только бы не о том вечере, и не мог… «В зеркале мой чуб всегда кажется темнее… или это оттого, что он мокрый… И она была вся мокрая… Вот у Сергея хорошая шевелюра… abu Одна ушла во тьму…» И уже опять Соня завладела им, и мысленно он снова стоял в сумеречном вагоне и слышал шум дождя за дверью. Савва Остроухов охотно дал верховую лошадь. Виктор, чисто выбритый, но с бледным от бессонницы лицом, сел в седло и рысью выехал за станицу. И как только он остался один в степи и лошадь пустил шагом, им снова овладело то знакомое беспокойство, которое не покидало его всю ночь и утро. Тогда он свернул на скошенный и уже снова зеленевший луг, густо усыпанный копнами, — тут не было грязи, — и пустил коня в галоп, надеясь, что теперь-то он уже ни о чем не будет думать. По бокам мелькали зализанные дождем копенки, а глухой стук копыт о влажную траву как бы выговаривал: «Не мучай меня, не мучай меня». «Если у тебя еще есть хоть капля жалости», — думал он, ощущая в ушах свист ветра и видя перед собой рывками качающуюся голову лошади и взлетающую на ветру гриву… «Капля жалости…», не любви, а жалости… Почему же не любви, а жалости?..» И опять неотвязно лезли к нему все те же мысли, и он вынужден был приостановить коня и уже до Рощенской ехать шагом. В этот день в Рощенской Сергея не было. Виктор сперва заехал к нему домой — квартира была закрыта, затем зашел в исполком — там ему сказали, что Тутаринов звонил из Белой Мечети и обещал сегодня быть в станице. Не зная, куда пойти, и не переставая думать о Соне, Виктор подъехал к райкому, оставил коня возле коновязи и пошел к Кондратьеву. — Правильное решение, — сказал Кондратьев, — Кстати, твое желание счастливо совпало с желанием «Главсельэлектро». На наш запрос сегодня получен ответ — и весьма положительный. Виктор взял телеграмму, которую Кондратьев почему-то уж очень осторожно и даже боязливо вынул из ящика стола, молча и долго читал ее, как бы желая понять не то, что было написано, а то, почему этот телеграфный листок был подан ему так бережно. — И меня не спросили, — сказал он, все еще читая. — А если бы я не согласился? — Тогда бы я эту телеграмму тебе не показал… Ну, а вышло, как видишь, так, что наш запрос пришелся как раз ко времени. И если уж все так хорошо разрешилось, то мне, Виктор Игнатьевич, хочется знать твое мнение… Как ты считаешь, куда именно необходимо направить энергию Усть-Невинской ГЭС? — В настоящее время важнее, как я полагаю, подумать не об использовании энергии, а о тех, кто ею будет пользоваться, — о людях, — серьезным тоном заговорил Виктор и, заметив улыбку на лице секретаря, добавил: — Направлять и использовать энергию легко, если это делать умелыми руками. — Умелыми — хорошо сказано… abu — Сделаем не так, как нужно — и опозоримся на всю Кубань. — Опозоримся? А как же это понять? — Кондратьев даже встал, погладил пальцами висок. — Надо избежать того, что случилось у Рагулина… Вы же знаете? — Да, да… Факт на будущее весьма нежелательный. — А такое может случиться не только у Рагулина. Видимо, этот разговор так заинтересовал Кондратьева, что он подсел к Виктору, угостил его папиросой и спросил: — Как же, по-твоему, предотвратить подобные случаи? Что нам нужно делать? — Есть один выход. — Какой? — Обучать людей технике и в первую очередь руководителей. Виктор посмотрел на Кондратьева, как бы говоря этим взглядом, что он-то знает, что и как делать, и теперь об этом может говорить смело. — Взять того же Рагулина. Я его знаю давно — хороший хозяин. А что он понимает в электричестве? Он умеет, и отлично умеет, сеять, знает, как наладить сеялку, запрячь быков, лошадей, — это тоже важно и нужно, но теперь этого мало. — А! Мало! Интересно. Значит, по-твоему, этого мало? Ну, а как нам обучать таких, как Рагулин? — Создать курсы. — В районном центре? — Лучше всего, конечно, в Рощенской. — А если председатели не захотят учиться? Такие найдутся! — Придется заставить. — Силой? — Если нужно для дела… abu А то что же получается? Электричество входит в жизнь колхозов, и если мы станем это делать наспех, а к тому же и без ума, то наши хорошие начинания вызовут одну только насмешку… Тут уж если делать, так наверняка, а для этого прежде всего нужны технически грамотные люди. — Делать наверняка — мысль правильная, — согласился Кондратьев. — А как по-твоему: сумеем уже в этом году ввести электромолотьбу? — Хотите знать мое мнение? — Да. — Лучше этого не делать. — Ах, вот как! А почему? — Все по той же причине… Людей мы не подготовили, а времени до начала молотьбы осталось мало. — А если все же попробовать? — спросил Кондратьев. — Скажем, сделать ток Рагулина показательным. Поставить там дело образцово, а потом пригласить соседей, пусть смотрят и учатся. — Это даже необходимо сделать. Кондратьев еще ближе подсел к Виктору и, положив руку на его плечо, сказал: — Виктор Игнатьевич, я тебя прошу вот о чем… В воскресенье у нас состоится собрание партийного актива… Выступи на этом собрании. — Николай Петрович, вы, наверное, не знаете… Я же беспартийный! — Это ничего… abu Коммунисты тебя охотно послушают. В это время дверь распахнулась и в кабинет вошел Сергей. Он был в забрызганных грязью сапогах, брюки и гимнастерка промокли и потемнели. — Что случилось, Сергей? — спросил Кондратьев, здороваясь. — У тебя такой вид, точно ты только что с передовой. — Да, с передовой! А случилось, Николай Петрович, то, что в Родниковской и в Белой Мечети прошли совещания — народ зашевелился… abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Решили создать бригады по строительству электролиний. Надо нагнать упущенное время. abu abu abu abu — Нет, нагонять не будем, — сказал Кондратьев, — Виктор Игнатьевич не советует. — Кондратьев кивнул на молчавшего Виктора. — И я с ним вполне согласен. — Ты… Николай Петрович… Это как же? abu Виктор, ты? Не советуешь? abu abu abu Сергей сел, стал закуривать и так сжал папиросу, что она разорвалась. Высыпал табак в пепельницу, взял вторую папиросу и долго смотрел на нее, не прикуривая. — Я вас не понимаю, — сказал он, не подымая головы. — Как же так? — А вот так. — Кондратьев подошел к Сергею. — У Рагулина поставим показательную электромолотилку, понимаешь: показательную! В остальных же станицах придется обходиться локомобилями. Обижаться не на кого… Сергей насупил брови, курил. 29 Еще до войны правление «Красного кавалериста» долгое время находилось в приземистой и старой хате под камышовой крышей. В трех небольших комнатах с трудом размещались столы канцелярии и бухгалтерии; тут же, у всех на виду, сидели председатель колхоза, секретарь партийной организации, агроном, и никто тогда не жаловался на тесноту и неудобства. А в военные годы председателем был избран Игнат Савельевич Хворостянкин, мужчина бывалый и знающий, какое важное значение для настоящего руководителя имеет просторный и удобный кабинет. На первом же заседании правления, которое проходило с участием актива, Хворостянкин сел за стол и сказал, что дальше ютиться в такой хатенке невозможно. После этого он еще с час говорил и об усилении помощи фронту, и о выращивании новой породы лошадей, и о расширении посева трав, и о заготовке сена. Затем встал, обвел строгим взглядом столпившихся людей и снова вернулся к тому, с чего начал: — Стыдно нам, красным кавалеристам, жить в таком, с позволения сказать, курятнике. Это же не канцелярия колхоза, а чистый позор! От этой тесноты мы должны избавиться, и чем быстрее, тем лучше, — заявил он, решительно опустив кулак на стол. — Для колхозного правления нужен дом, и такой дом, чтобы издали было видно, что тут помещается не какая-нибудь там артелька, а «Красный кавалерист». Большому кораблю — большое плаванье! Решение было принято, а на второй день Хворостянкин поехал в Ставрополь и привез архитектора, поселил его в своей квартире и не отлучался от него до тех пор, пока проект будущего здания не был составлен. Тем временем с гор подвозили лес и камень; приобретали цемент, гвозди, железо; заготовляли глину, песок. Строительство началось зимой, шло оно ускоренными темпами, и уже ко Дню Победы на южной окраине Родниковской, в окружении старого сада, возвышался белый дом о двух этажах, с красной черепичной крышей, пламенем пылавшей на солнце, и с балконом в густой листве высоких тополей. Красочная вывеска с головой лошади и с аршинными буквами «Красный кавалерист» была укреплена как раз на козырьке парадного входа, а в десяти метрах от дома, по указанию Хворостянкина, была сооружена коновязь. Но Хворостянкина беспокоили не столько самая внешность дома или такие детали, как вывеска и коновязь, сколько то, как бы лучше и удобнее разместить людей в новом здании. Себе, разумеется, он облюбовал самый большой кабинет с четырьмя окнами и дверью, выходившей на балкон; в соседней комнате, как и нужно было ожидать, посадил секретаря правления — грузного и подслеповатого мужчину Антона Антоновича Бородулина, знаменитого в Родниковской тем, что у него был удивительно красивый почерк; затем дал по кабинету агроному и секретарю партбюро; не обидел и комсомольцев: им тоже была отведена просторная комната. «Нашей смене даю площадь приличную, — говорил Хворостянкин, — чтоб им тут можно было и заседать и танцы устраивать». В нижнем этаже помещались канцелярия и бухгалтерия, причем с помощью Хворостянкина за какие нибудь полгода людей там стало вдвое больше, так что даже в самой большой комнате столам уже было тесновато; по этой же причине главному бухгалтеру был отведен кабинет, а кассиру устроена клетушка, напоминавшая собой денник в конюшне. Тут же находился клуб, или, как говорил Хворостянкин, «зал заседаний», затем еще маленькая комнатка, где хранились книги и подшивки газет, а также комната для дежурных и посыльных. «Вот это, можно сказать, мы устроились неплохо! — самодовольно говорил Хворостянкин. — Теперь требуются таблички…» И стеклянные таблички были повешены на каждой двери, так что приходившие с поля колхозники легко находили именно тот кабинет, какой им был нужен. Однако широкую натуру Хворостянкина мало устраивали таблички и вывески: он давно мечтал, так сказать, механизировать управление колхозом, и наконец мечта его сбылась. В этом году была пущена Усть-Невинская ГЭС, а через неделю после торжественного пуска станции новое здание правления «Красного кавалериста» было опутано проводами, как паутиной, — они тянулись по коридорам и сходились в кабинете Хворостянкина. К письменному столу подводился уже целый пучок проводов, в виде кабеля, а сбоку у стола, на специально прибитой дощечке, рябили, наподобие клавишей баяна, кругленькие кнопки разной величины и всевозможных цветов. Подле каждой кнопки были приклеены бумажки с надписями: «Бородулин», «кладовщик», «бригадир первый», «бригадир второй», «бригадир третий», «кассир», «главбух», «конюх», «комсомол». Была наклейка и с такой надписью: «Ив.Ив.», что означало: «Иван Иванович» — секретарь партбюро, ныне отстраненный от работы. И хотя Ивана Ивановича давно уже не было не только в колхозе, но и в станице, а слова «Ив.Ив.» еще красовались на клавишах хворостянкинской сигнализации. Обычно Хворостянкин, войдя в кабинет своими тяжелыми шагами, садился за стол и нажимал толстым, поросшим волосами пальцем нужную кнопку, а через некоторое время в дверях появлялся Бородулин и, по-кошачьи жмурясь, спрашивал: — Игнат Савельевич, вы нажимали «кладовщика»? — Нажимал… Пусть входит. Вот и сегодня Хворостянкин, как всегда, тяжело стуча сапогами, прошел в кабинет, сел за стол, и рука его сама потянулась к клавишам, палец уже отыскал кнопку «Ив. Ив.», но не нажал. Хворостянкин тяжело вздохнул и задумался. Затем ногтем отодрал бумажку со словами «Ив.Ив.», на ее место наклеил новую и надписал: «Нецветова». Снова хотел нажать и не смог. Палец только притронулся к слову «Нецветова» и тотчас отдернулся, точно это была не кнопка, а горящий уголек. Хворостянкин встал, прошелся по кабинету, постоял на балконе, потом открыл дверь к секретарю и сказал: — Бородулин! Вызови мне Нецветову. — Игнат Савельевич, а разве сигнализация не действует? — удивился Бородулин. Хворостянкин усмехнулся и погладил усы: — Все действует исправно… А только на нее у меня рука еще не подымается. — А вы посильнее нажмите, — советовал Бородулин. — Нажму, только не сразу… Дай срок, выдержку… А зараз зови, да повежливее. Вскоре Бородулин вернулся и, постояв у порога, сказал: — Докладываю: Нецветова уехала в поле. — Когда же она успела? — Не могу знать. Конюх говорил, что на рассвете запрягла в бедарку коня и умчалась. — Какой маршрут? — Кто ж ее знает… — Разузнай. — И еще конюх говорил, что была она не в духе. — Это почему же? Бородулин виновато двинул плечами. — Игнат Савельевич, — заговорил Бородулин, — прибыл Кнышев. Впускать? — Не впускать, а приглашать, — сердито сказал Хворостянкин. — Когда я уже обучу тебя вежливости! Бородулин молча вышел, а Хворостянкин отворил дверь на балкон, увидел у коновязи коня под седлом. «Так, так, — подумал он. — Ни свет, ни заря, а она уже мотается по степи… Не зашла, не посоветовалась и умчалась… Ну, как же можно с такой увязывать вопросы! Вот горе на мою голову!» — Природой любуешься, Игнат Савельевич? Возле Хворостянкина стоял Андрей Васильевич Кнышев, тот самый Андрей Васильевич, которого на собрании в Родниковской называли «академиком». Это был мужчина рослый, костлявый, с сухим и черным лицом, с куцей белой бородкой, — такие лица встречаются у казаков-стариков, постоянно живущих в степи; на нем была старенькая не по росту бурка с покатыми плечами, на голове — серенькая из войлока шляпа, какие обычно носят летом табунщики. И его карие глаза под жесткими седыми бровями, и тощие усы, и короткая, снизу потрепанная бурка, и вся его рослая сухая фигура придавали ему сходство со степным беркутом. Когда он взмахнул полой, как крылом, на бешмете блеснула Золотая Звезда «Серп и Молот» и приколотый чуть повыше орден Ленина. — Ну, здорово, Герой! — сказал Хворостянкин. — Долго ты до меня не заявлялся. Садись к столу, выкладывай. Хворостянкин уселся за стол, а Андрей Васильевич продолжал стоять, скинув на одно плечо бурку, и опять он был похож на птицу, у которой подбито крыло. — Привез сводку роста поголовья? — спросил Хворостянкин. — Как там движутся вверх цифры? Какой процент заскирдованных трав?.. Чего же ты молчишь? — Эх, Игнат Савельевич! Давно я приглядываюсь к тебе и не могу понять: есть у тебя в груди сердце или его уже там нету? — Ишь чего захотелось! — Хворостянкин рассмеялся. — Для каких данных тебе потребовалось это знать? — Для процентов, — с усмешкой сказал Кнышев. — Давай будем говорить без шуток, — насупя брови, сказал Хворостянкин. — Выкладывай сводку и в разную поэзию не кидайся… — Что сводка? — Кнышев вынул из нагрудного кармана лист бумаги. — Вот она… Возьми! В ней все в порядке. А только тебе бы нужно не сводкой, а жизнью поинтересоваться. Ты тут сидишь, сигналами звенишь, а в степи что делается? Не знаешь? — А что там такое? — насторожился Хворостянкин. — Эх, ты бы только посмотрел, что там происходит! — блестя глазами, заговорил Кнышев. — Куда ни глянь — травы в цвету, зелень такая, что без радости и смотреть на нее невозможно. А сколько разной птицы! А какие песни! А по утрам трава в росе, искрится каждая травинка, а по той росе, как по воде, носятся жеребята, — красиво! — Когда это ты сделался таким на природу чувствительным? — спросил Хворостянкин. abu От рождения… Эх, Игнат Савельевич! А видел ли ты восход солнца на сенокосе? Нет, должно быть, ты его не видел! В траве блестят косы, темнеют валки, пахнет земляникой, звенят сенокосилки, — это же такая песня! — Ну, ты мне тут стихи не сочиняй и в поэзию не кидайся, — сердито перебил Хворостянкин. — Говори сурьезно: какие непорядки ты заметил в степи? — И еще солнце не взошло, — все так же мечтательно продолжал Кнышев, — а в третьей полеводческой бригаде, как раз посредине двора, появилась бедарка, и стоит на той колеснице Татьяна Николаевна и держит речь, а вокруг — истинный митинг!.. И вот сходит на землю Татьяна Николаевна, а на ее место подымается Варвара Сергеевна Аршинцева — и тоже задает речь… — Митинг? — вырвалось у Хворостянкина. — Похоже на то. — С кем согласовано? — Про то ничего не знаю. — Аршинцева! Знаю ее! Это же не баба, а черт в юбке! Тут уже Хворостянкин не мог сидеть спокойно. Его рука сама потянулась к сигнализации, и палец быстро нашел нужную кнопку. Через секунду в дверях показался Бородулин. — Тачанку! — крикнул Хворостянкин. — Да чтобы в один миг! Бородулин исчез, а Хворостянкин подошел к окну — отсюда была видна конюшня, где стояли выездные лошади. — Игнат Савельевич, — проговорил Кнышев, — а здорово у тебя техника действует! Хворостянкин смотрел в окно и молчал. — Значит, уже митингует? — спросил он, ни к кому не обращаясь. — И без всякого на то согласования… А может быть, она в райкоме согласовала? Как ты думаешь, Андрей Васильевич? Согласовала? — Про такое дело не могу знать, — ответил Кнышев. — Я тоже остановил коня и послушал. Очень даже интересные речи, молодчина! Хворостянкин барабанил пальцами по стеклу и ничего не слышал, а возле конюшни уже бегал Бородулин, и кучер Никита спешно запрягал в тачанку лошадей. 30 abu Не первый раз летней порой Татьяна проезжала холмистой степью, и издавна знакомые места всегда поворачивались к ней своей повой стороной. abu Там тянулась ложбина в таком ярком убранстве трав и цветов, что ее уже невозможно было узнать, — нет, нет, такой красочной ложбины здесь не было! Там, по низине, под синим и безоблачным небом протянулись тени, и хотя Татьяна знала, что это были вовсе не тени, а кукурузные массивы, а поверить этому было трудно. Там подымался курган, серый, с белесой макушкой, — тот самый курган, который стоит здесь с незапамятных времен, а вокруг него вдаль и вширь разлились колосья пшеницы под цвет мутной воды; смотришь — и кажется, что не курган маячит перед глазами, а островок на море. Там росли подсолнухи, помнится, еще весной Татьяна приезжала сюда и показывала женщинам, как применять подкормку, — теперь же подсолнухи поднялись в рост человека и так пышно и сочно расцвели, что издали казалось, будто по зеленой листве разлит пчелиный мед. Она любовалась красками поля, а двухколесный шарабан катился мягко и совсем неслышно. Над дорогой в жарком воздухе мелькали шмели, и конь, не видя их, но близость их ощущая всем телом, бил между ног хвостом, вздрагивал, часто вскидывал голову и бежал рывками, отчего рессоры то клонились вперед, то пригибались назад. Кажется, всегда вот так покачивался шарабан и отбивал поклоны конь; кажется, постоянно вот так не гремели, а только шуршали колеса и в воздухе точечками рябели шмели; кажется, всякий раз степь радовала взгляд пестротой красок и цветистым нарядом, — все вокруг казалось обыденным и привычным, а только на сердце у Татьяны сегодня было неспокойно. И в самом деле, отчего бы это? Может быть, оттого и болело сердце, что в этот день Татьяна проезжала по своим полям не только как агроном, но и как партийный руководитель и она еще не знала, как же лучше и как правильнее совместить в работе эти две разные должности? «Ты будь и агрономом и политическим деятелем», — поучал Илья Стегачев после собрания, провожая ее домой… «Но легко сказать — будь агрономом и политическим деятелем. Агрономию я изучала пять лет в институте, а в новом деле не имею никакого опыта…» Обычно, бывая в степи, Татьяна интересовалась ростом посевов, структурой почвы, влажностью отдельных участков земли, завязью кочанов кукурузы, цветением пшеницы, а если разговаривала с колхозниками, то опять же больше всего об агротехнике. Теперь же ко всему этому прибавились новые обязанности, и были они для нее необычными: необходимо было с таким же уменьем, с каким она осматривала почву и растения, присматриваться к людям, знать их желания, настроения… «Теперь мне все нужно уметь», — думала она. Ее волновало и то, как она будет проводить беседы, разговаривать — и не вообще, а по душам, — так, как советовал ей Кондратьев; а особенно ее волновала мысль: как ей жить и работать, чтобы служить для всех примером… А тут еще Хворостянкин не давал покоя. И хотя она нарочно не зашла к нему и одна рано утром уехала в степь, но думать о нем не переставала… «Ты должна поставить его на правильный путь», — вспомнила она слова Кондратьева. «Трудно, Николай Петрович…» — «А ты возьми его в руки…» — «Да какие ж у меня руки? Женские…» — «А женские тоже бывают и проворные, и умелые, и сильные…» Так мысленно разговаривая с Кондратьевым, Татьяна незаметно подъехала к полевому стану. Из-за деревьев виднелись черепичные крыши и доносились шутки, говор, смех. Люди только что собрались на завтрак: кто умывался у кадки, кто давал корм лошадям, кто хлопотал у котлов. Григорий Мостовой, — тот самый Григорий, который не пришел домой в ту ночь, когда Татьяну провожал Стегачев, — голый до пояса, наклонился к бочонку, стоявшему на бричке, и вода из чопа тонкой струйкой сочилась ему на шею, текла по спине и по упруго согнутым рукам. Русый чуб был мокрый, волосы спадали на лоб, закрывали глаза и нос. — Гриша, Татьяна Николаевна едет, — шепнул ему паренек и убежал. Григорий выпрямился, сбил рукой волосы и, вытирая спину и грудь полотенцем, торопливо ушел в дом. А Татьяну уже заметили все, и женщины направились ей навстречу. Ее окружили посреди двора и заговорили все сразу; — Танюша, милая, кто ты теперь? Агроном или еще кто? — Татьяна Николаевна, правда, что тебя выбрали? — Тю, баба! Понятие нужно иметь. Не выбрали, а избрали, — сказал бригадир Прокофий Низовцев. abu — Да, я теперь и агроном, и секретарь партийного бюро — это верно. Было у нас собрание, и меня избрали или выбрали — это все едино… И вот я приехала… В это время на стан въехал верховой, — это и был Андрей Васильевич Кнышев. Он остановился в сторонке и старался понять, что здесь происходит. Татьяна спрыгнула на землю, ее обняла молодая женщина и что-то шепнула на ухо. А на шарабан, подобрав подол широченной юбки и блеснув загорелыми икрами, взбиралась грузная, высокая и сильная женщина, — это была Варвара Сергеевна Аршинцева. Под ее тяжестью рессоры согнулись так, что ящик шарабана лег на ось. Она поправила косынку, подобрала ладонью спадавшие на лоб волосы и стояла молча. — Пропали рессоры! — Куда там, тяжесть какая! — Тетя Варя, начинай, а то пружины не выдержат! — Ти-и-ше! — Интерес тут у нас такой, — начала Варвара, — хотя я, как парторг в бригаде, уже докладывала, но люди зараз от тебя хотят все знать: скажи им, Танюша, в самом деле уже нет у нас Ивана Ивановича? — Да забудь ты о нем! — Человек тоже старался. — Знаем, старался, только не в ту сторону. — Нет, не забуду, — продолжала Варвара Сергеевна, обведя всех гневным взглядом. — А почему не забуду? Потому что хоть он и был Иваном Ивановичем, а отличить его от Хворостянкина было невозможно. — Два сапога — пара! — Истинная правда! — И через то, как я сама была на том собрании, то еще раз докладываю: больше нет в колхозе того Ивана Ивановича, уехал он совсем из станицы, а есть Татьяна, Николаевна. И как это было — тоже еще раз доложу… Татьяну Николаевну, как женщину грамотную и по книгам и по посевам, с людьми обходительную, и как мы все ее хорошо знаем по работе, сказать — по урожайности, то через это единодушно избрали на новый пост… И наказ ей давали — тоже доложу. Говорили ей, чтобы во всем линию держала коммунистическую, то есть чтобы с народом во всем советовалась… — Как себя чувствовал Хворостянкин? — Волновался, — ответила Варвара Сергеевна. — А райком «за»? — А как же? «За»! Был представитель. — Варвара Сергеевна поставила свою тяжелую ногу на колесо. — Мы безошибочно решили… А теперь приглашайте Татьяну с нами завтракать. Варвара Сергеевна спрыгнула на землю. И пока под ветками тутовника накрывали столы, сделанные из досок, она взяла Татьяну под руку и отвела в сторонку. — Ну, как ты себя теперь чувствуешь? — спросила тихо. — Без привычки волнуешься? — Немножко. — А ты покрепче держись. — Она прикоснулась губами к уху и зашептала: — Григорий тут… Пришел к нам за газетами… — А где ж он? — Татьяна покраснела. — В хате. abu Увидел тебя и спрятался. — Вот как! — Татьяна рассмеялась. — Значит, боится! — Теперь тебя все мужчины будут бояться… А ты с ними построже! — Ну пойдем к столу. Татьяна пошла к деревьям, где уже за длинным столом усаживались колхозники. Завтракать она отказалась: была не голодна. Тогда ей предложили черешен, только что принесенных из сада. Татьяна отобрала самые крупные ягоды, сложила хвостик к хвостику и с этим пучочком, похожим на крохотный букет, пошла по двору. В окно она увидела Григория. Без рубашки, с гладко причесанным и еще влажным чубом, Григорий склонился над столом и просматривал газеты. Татьяна вошла в дом так тихо, что он не услышал. — Здравствуй, Гриша… Григорий поднял голову, и его худощавое, со строгими чертами лицо расплылось в улыбке. — Ищу статью, — сказал он, кивнув на газету. — Какую? — Свою. — Посылал? — Давно. — И напечатали? — Что-то не вижу. — А о чем же статья? — Татьяна положила черешенку себе в рот и протянула пучочек Григорию: — Угощайся… — Спасибо… Понимаешь, Танюша, статья очень важная для меня. Помнишь, я тебе рассказывал об устройство трактора на электрической тяге. Должны бы напечатать… Там было все: и расчеты и схемы. — Эх ты, изобретатель. — Она потрепала его чуприну. — Почему мне не показал статью? — А зачем? — Все же… Может, что и подсказала бы. Один ум хорошо, а два… — Она не досказала. — А как твоя радиосвязь? Увенчалась успехом? — Это наладил. — Григорий оживился. — Теперь у нас разговор двусторонний, беседую с директором на расстоянии, вот как с тобой, очень удачно получилось. Правда, Афанасий Петрович Чурилов обижается. «Теперь ты директору покою не дашь», — говорит он. И это верно: сейчас он от меня не скроется… Танюша, может быть, тебе нужно поговорить с Чуриловым? Приходи вечером, вволю наговоришься… Аппаратура действует безотказно… Придешь? — А далеко твоя стоянка? — Да нет! Я вчера переехал вот сюда, за бугор… Культивируем пары… Придешь? — Не знаю, — сказала Татьяна совсем тихо и опустила голову. — Если управлюсь в бригаде… Теперь у меня столько дела… abu Григорий взял у нее черешни и долго рассматривал, не решаясь съесть. — А ты приходи… Я тебя соединю с Чуриловым… Очень хорошо слышно, и разговор двусторонний… Татьяна смотрела в окно, и по ее задумчивому взгляду было видно, что она не слушала Григория, а думала о чем-то своем. — Эх, Гриша, Гриша! — сказала она и тихонько вздохнула. — Хотя у тебя радиосвязь двусторонняя, а с Чуриловым мне, к сожалению, и говорить-то не о чем. С тобой бы поговорить… без радио. Татьяна подошла к нему, постояла, затем чуть-чуть прикоснулась губами к его щеке. — Жди… Я приеду поздно. Последнее слово она проговорила почти неслышно и ушла из комнаты, высоко подняв свою маленькую, повязанную косынкой голову. 31 abu Возле бригадной усадьбы лежала низина, и по ней широким прогоном тянулось картофельное поле. В мае здесь часто проходили дожди с грозами, и ботва, с шершавыми и сочными листьями, поднялась по колено. На многих кустах выметались бледно-желтые стебельки и пестрели, как вышивка на зеленом холсте, желтые и белые цветочки. По всему полю разбрелись колхозники. Они низко нагибались над рядами, как бы любуясь цветением, а сапочки в умелых руках бегали так проворно, что в один миг вокруг кустов вырастали невысокие курганчики из влажного чернозема… Татьяна и Прокофий Низовцев проходили по рядкам и осматривали окучивание. Прокофий был мужчина статный, невысокого роста, со свежим, моложавым лицом и со светлыми усами, красиво лежавшими на полной губе. Был он молчалив, но не всегда, а только в те часы, когда в его бригаду приезжал агроном. Когда он молчал, искоса поглядывая на Татьяну, в его серых откровенно-смелых глазах всегда светился тот особенный огонек, который как бы говорил: «Агрономша ты славная, а как женщина — и вовсе хороша…» И вот сейчас Татьяна нагнулась к кусту и рассматривала цветочки. — Завязь будет хорошая, но плохо, Прокофий, что поздно начали окучивание. После этого она засовывала пальцы в сырую почву, отыскивала там корешки: — Уже есть клубни… А Прокофий в это время не говорил ни слова и то задумчиво смотрел на серебрившийся вдали хребет гор, то озабоченно крутил усы. «Эх ты, Таня, Танюша! — думал Прокофий, покручивая ус. — Ты не о завязи и клубнях говори, а лучше скажи мне, кто тебя, такую красивую, обнимает и для кого ты не агроном и не секретарь партбюро, а одно только наслаждение…» — Татьяна Николаевна, — сказал Прокофий, оставив ус в покое и снова переводя взгляд на зубчатый перевал, — и чего ты там все приглядываешься? В корнях полный порядок… Тут по твоим же советам агрономия соблюдена до тонкостев, можешь быть спокойна… — Опоздал с окучиванием — вот беда. Прокофий развел руками и сказал: — Неуправка… А тут еще, ты же знаешь, часть людей отправил на сенокос. И уборка не за горами — тока готовим, везде люди нужны. — Прокофий наклонился, взял комок земли и растер его в ладонях. — Татьяна Николаевна, хочу я у тебя спросить… — Спрашивай. — Слыхал я, — начал Прокофий, пересыпая землю с руки на руку, — слыхал, будто будем создавать лесные звенья или же бригады? Правда? — Будем… — Теперь или после жнивов? — Теперь. — «Лесные звенья» — чудное название, — сказал Прокофий, ударив ладонь о ладонь. — Татьяна Николаевна, возьми на эти лесные дела моих баб… Первую рекомендую Аршинцеву. — А ты как же останешься без Аршинцевой? Кто же тебя будет критиковать? — Вот и хочу избавиться от этой нахальной бабочки. — Зря, зря ты так осуждаешь Варвару Сергеевну… Женщина она острая, но справедливая. Работяга — другой такой не сыщешь! — Верно, и справедливая и работящая, а только ежели б ее взяли от греха… — Прокофий усмехнулся, пригладил вниз, на губу, усы. — Татьяна Николаевна, хочу попутно еще спросить… — Спрашивай… — Ты не в первый раз в моей бригаде, и видишь, — начал Прокофий, опять пересыпая землю с руки на руку, — и видишь, что тебя, как агронома, я признаю и уважаю, даже малость побаиваюсь, — конечно, тут боязнь моя происходит оттого, что ты, сказать, в юбке… Да… Так вот, все твои указания по части растений принимаю и исполняю. Книгу сочинений Тимирязева насчет удобрений, ту, что ты дала, читал охотно и науку одобряю… — А что ж ты не одобряешь? — По агротехнике все одобряю, но тут получается одна загвоздка. — В науке? — Татьяна покосилась на бригадира. — Да нет, не в науке, а в самой жизни. Прокофий умолк, нагнулся, стал загребать в горсть чернозем и рассматривать на ладони сухие ниточки корешков. — Не в науке зараз дело. Проще сказать, я хоть за тебя и не голосовал на том собрании, потому как являюсь только кандидатом, а в душе одобрял… А теперь вот хочу сразу договориться: как мне зараз тебе подчиняться — по линии агротехники или по партийной линии? — По той и по другой. — Понятно. Прокофий рассыпал чернозем. — А скажи правду: нагоняй будешь делать? — По какой линии? — Татьяна усмехнулась. — Ну, по той и по другой… — Если заслужишь, обещаю. — В будущем не заслужу. abu Но вот зараз мои любезные бабочки, начнут тебе свои жалобы выкладывать — это ж я в точности знаю… Ведь женщина женщине безо всякого стеснения все может поведать — это же известно. — Есть грешки? — глядя в упор, спросила Татьяна. — Да ты что? — Прокофий закусил кончик уса, помолчал. — Сказать правду, особого такого ничего и нету… Но, конечно, живем мы в степи, и не без того, чтобы с какой красоткой пошутил, сказать, невзначай обнял или еще что… Дело женское и дело мужское, что ж тут скрывать?.. А только я заранее знаю: наговорят тебе лишнее, такое наговорят, что хоть караул кричи… Из мухи слона изобразят. — Чего ж ты от меня ждешь? Защиты? — Понимаешь, Татьяна Николаевна, — доверительно заговорил Прокофий, глядя в землю и вороша кустик носком ботинка, — не то что защиты, а чтобы не раздувать кадило… Ты, как наш идейный руководитель, подойди к этому делу по-партийному… — По-партийному? А как же это понимать? — А так, чтобы без шума. — Прокофий еще ниже склонил голову. — А то, чего доброго, в станицу до моей жены дойдет… Ты лучше меня, как кандидата партии, наедине и хорошенько поругай, и покритикуй, и указания дай, какие нужно, — я все исполню, а чтобы жена ничего не знала… — Это ты считаешь — по-партийному? — А как же еще? Помню, Иван Иванович завсегда, бывало, так делал… Подойди ко мне с деловой позиции. Бригада моя передовая, стенгазета выпускается регулярно, политмассовая работа ведется, проводятся беседы, громкие читки — все это моя заслуга… abu И, сказать, к уборке моя бригада… А ежели где и шалость насчет баб какая появится, то это же не в ущерб делу… — Да, Прокофий Иванович, в кандидаты партии ты вступил, а вот до сих пор не научился понимать самое слово «по-партийному». Поступить по-партийному — значит поступить честно, так, как велит тебе твоя совесть, прямо, не кривя душой. А ты заставляешь меня кривить душой… Нет, Прокофий Иванович, вижу я, что жили мы с тобой до сих пор тихо и мирно, пахали землю, сеяли, изучали агротехнику, читали Тимирязева, а теперь я предвижу между нами большую ссору. — Я так и знал. А зачем же нам ссориться?.. Я же хотел по-хорошему… — Запомни, Прокофий Иванович, — перебила Татьяна, — наперед тебе скажу: по-хорошему, так, как ты это понимаешь, не получится. Для начала предупреждаю: эти свои мужские вольности и эти свои шуточки забудь и выбрось из головы, а иначе плохо будет. — Грозишься? — Нет, предупреждаю и советую. Прокофий молча покачал головой, потом сказал, что ему нужно пойти в кузню, узнать, готовы ли конные грабли, и ушел. «И выбрали такую! — с горестью думал он дорогой. — Прав, прав Хворостянкин: женщина на политической работе не годится. Был бы мужчина — совсем другой табак. С ним бы и поговорил запросто, и он, как сам мужчина, правильно бы понял и оценил… А эта сама женщина, да такая молодая, да еще и собой смазливенькая… На нее у меня тоже глаз чертом косится… — Прокофий помял усы. — К тому же и грамотная, глаза такие смелые, — с ней, как со всеми, нельзя… Тьфу ты, чертовое положение…» 32 abu Татьяна подобрала на рядке кем-то брошенную сапочку и подходила к Варваре Сергеевне. Аршинцева вырвалась от своих подруг далеко вперед, не разгибалась, работала легко, как бы показывая другим, как это нужно делать. Когда с ней поравнялась Татьяна, она подняла голову, смахнула ладонью пот со лба, поправила косынку, и ее всегда суровое, мужественное лицо раскраснелось и сделалось добродушно-ласковым. — Наговорилась с нашим усачом? — спросила она. — Небось жаловался, как ему, бедняге, трудно бабами руководить? — Говорили, но не об этом. — А о чем же? Глаза тебе не строил, не крутил усы, не косился за кофточку, бабник проклятый? — Так… о всяких хозяйственных делах разговаривали. Татьяна начала окучивать куст и делала это не хуже Аршинцевой. — Умеешь? — Хитрость не большая. — Да это верно. — Варвара загребала сапочкой землю, кружилась возле куста. — Эх, Танюша, голосовала я за тебя, а теперь гляжу — и жалко мне тебя… — Это почему ж так? — Не потянешь. Дюже упряжка тяжелая. — Ну что ты, Варвара Сергеевна! — Правду говорю… Женщина ты еще молодая, слабая, а работа тебе досталась сильно трудная. Я смотрю на твое теперешнее положение так: ежели ты хочешь устоять, то надобно тебе взять свою линию и во всем идти против Хворостянкина, а иначе повернуть на свою сторону этого ломовика ты не сможешь… Татьяна слушала внимательно, окучивала картофель и дивилась тому, с каким старанием во время разговора Аршинцева орудовала сапочкой: во всей ее могучей фигуре, в загорелых до черноты руках с огрубелыми пальцами, в крепких и твердо стоявших ногах чувствовалась не просто сила, а силища. — А если поверну? — негромко сказала Татьяна. — Ты? Хворостянкина? — Варвара Сергеевна выпрямилась и рассмеялась. — Каким же оружием ты его повернешь? Может быть, тем, что зовется женской лаской? — Это оружие, Варюша, у меня тоже есть, а только оно не для Хворостянкина. — Татьяна так скупо улыбнулась, что ее красивые полные губы только чуть дрогнули: — Для Хворостянкина найдем оружие посильнее женской ласки. — Эх, Танюша, Танюша, вижу, хоть ты и грамотная, а ничего в жизни не смыслишь. — Варвара Сергеевна окучивала сапочкой куст. — Тут один вывод: надобно его, чертяку, сбить с ног, должности лишить, сказать, — крылья пообрубить… — Это зачем же? — Да он же мотается на тачанке и, окромя самого себя, никого не видит… Слепотой захворал! — Знаю. — А ежели знаешь, то и нужно его отрешить и от власти и от тачанки, пока еще не поздно. И нашего усатого бабника тоже следует лишить бригадирства… Вот ежели ты с этого начнешь действовать, то победу одержишь. — Нет, этого делать не нужно. — О! — Варвара Сергеевна взялась руками в бока. — Уже в защитницы пошла? Быстро! — Не в защите дело. — Так в чем же оно? Может, ты думаешь, что мы без Хворостянкина, как малые дети без батька, жить не сможем, может, без него колхоз на одном месте будет стоять? Не беспокойся: и жить сможем, и еще быстрее пойдем. — Она показала широкие, натруженные мозолями ладони. — Этими руками все подымем… Ты подумай сама: людям нужен руководитель заботливый, чтобы был он человек хозяйственный да чтобы ценил более всего тех, кто круглый год в поле… А Хворостянкин знает одного себя да своих приближенных. Товар придет в кооперацию — правление пользуется, вся бухгалтерия туда идет… А почему? Рубцов-Емницкий ему друг и приятель — делают, что знают. А разве нельзя торговать в поле?.. Не желает, вот и не делает! В поле приедет — сидит на тачанке, как князь, и ты слышала, что он говорит колхозникам: «Быстрее, быстрее работайте, а то я завтра с отчетом в район еду!..» Ему отчет нужен. А то, что женщины детей своих по месяцу не видят, это его не касается! Ясли устроил в станице, а матеря в поле. А почему нельзя так сделать, чтоб детские ясли были тут, при матерях?.. А ты приглядись к его манере! Голову задерет черт-те куда, усы напушит — господин, да и только… Кабинет завел, Бородулина к себе приспособил, звонки из электричества понаделал, а нам, на стан, и одной лампочки не провел. Может, какая женщина захотела бы вечером голову помыть, газету почитать или еще что по женской части — при свете можно. А где у нас свет? Станцию строили, канаву рыли, мозоли еще не сошли, а какая от этого польза? Молчишь? — Слушаю, — сказала Татьяна, — слушаю и хорошо тебя понимаю… Но разве Хворостянкин всегда таким был. Помнишь, во время войны был же он хорошим председателем? — Тогда ему на фронт идти не хотелось, вот и старался в тылу… — И теперь будет стараться. — Так, так. — Варвара Сергеевна с усмешкой посмотрела на Татьяну. — Ты, случаем, не перевоспитывать его собираешься? — А если попробовать? — Тю, дурная! Вот что я тебе скажу… Да его уже и сам черт не перевоспитает!.. Разве теперь его можно отучить от тачанки и тех звоночков, что в кабинете? Варвара Сергеевна окучила два куста и, снова выпрямившись, сказала: — Ну шут с ним, с Хворостянкиным… Ты лучше расскажи, Сергей Тимофеевич еще не уехал в Москву? — Собирается. abu abu — А когда ж начнем план выполнять? — Думаю, что в эту осень… Варвара Сергеевна, хочешь возглавить лесную бригаду? — Это какую еще лесную? — Лес выращивать, пруды строить… Словом, красоту в степи наводить. Тут лучше всего поставить женщину: у нее природный вкус к красоте. — Ежели нужно, — сказала Варвара Сергеевна, принимаясь за дело, — то пойду. 33 abu abu Татьяне давно нравилась Аршинцева — женщина редкого трудолюбия, у которой отдельно от колхоза не было ни жизни, ни интересов, ни забот, — все у нее было здесь. Лишившись в войну мужа и сына, выдав замуж дочь, Аршинцева осталась одна и почти круглый год находилась в поле. В партию вступила еще в тридцатом году, в самый разгар строительства колхозов, и хотя была она малограмотная и не могла подняться выше рядовой колхозницы, но своим бескорыстным трудом и своей постоянной заботой о хозяйстве она принесла колхозу неоценимую пользу… Все это хорошо знала Татьяна, к тому же Аршинцева являлась парторгом в бригаде, и ей хотелось сделать именно ее своей самой близкой помощницей. Оказалось же, что первый серьезный разговор не принес желанного успеха и не только не сблизил их, но чуть ли не поссорил, хотя о лесопосадках они говорили мирно, а расстались все же сухо… «По-своему она, конечно, права, — думала Татьяна, выезжая с усадьбы на дорогу, — но только по-своему… Убрать с дороги Хворостянкина и этого Прокофия легче всего, а заставить их работать — это важнее, сложнее и труднее». В этот же день Татьяна побывала во всех бригадах, встречалась с людьми, и повсюду — и в обрывочных, случайно оброненных словах, и в беседах, и в обычных разговорах — она замечала, что колхозники ждут каких-то перемен в «Красном кавалеристе». И хотя никто так прямо, как Аршинцева, не говорил о Хворостянкине, но Татьяна и без этого понимала: именно Хворостянкин и был причиной многих недовольств… Вечер застал Татьяну на сенокосе; обычно в прежние времена на сенокосе агроном колхоза появлялся редко, поэтому косари были удивлены ее приездом. Двое мужчин распрягли ее лошадь, пустили на траву, а Татьяну пригласили к копне ужинать. Повариха принесла полную миску степного супа, ломоть хлеба, и не успела Татьяна сесть на шелестящее, сухое и пахучее сено, как ее уже обступили и мужчины и женщины. Начался обычный разговор: рассказывали, кто о чем мог… И вот тут, под копной сена, изъездив всю степь, Хворостянкин и нашел Татьяну. Издали увидев копну, чуть приметные в темноте головы людей и огоньки цигарок, Хворостянкин понял: да, именно здесь и шло одно из тех собраний, о котором говорил ему Кнышев. От этой мысли защемило сердце, мучительно захотелось услышать, о чем там они говорят. Злой и встревоженный, он рисовал в своем воображении неприятную картину: вот косари окружили Татьяну, а она стоит и произносит речь, клянет на чем свет стоит Хворостянкина, ругает такими обидными словами, что он, думая об этом, засопел и схватил рукой кучера за плечо: — Никита! Придержи коней. — Ты это чего? — спросил Никита. — К ветру? — Тебе сказано — останови! — Хворостянкин слез с тачанки. — Подожди меня тут, я зараз вернусь. Осторожно переступая по колкой, недавно скошенной траве, Хворостянкин неслышно подкрался к копне с той стороны, где его не могли видеть. Сердце стучало так сильно, что казалось, его слышно было по ту сторону копны; лицо горело, в ушах стоял противный звон. Хворостянкин затаил дыхание, напрягал слух, стараясь уловить каждое слово, долетавшее к нему из-за копны. — Допустим, Татьяна Николаевна, ты подвергаешь сильной критике… — послышался бас. «Так, так, — думал Хворостянкин, — знать, уже откритиковала… А ну, что будет дальше… Это Игнат спрашивал. Он должон за меня заступиться…» — Его надо не критиковать, а взять хворостину да хорошенько по тому голому месту, — послышался женский голос, и Хворостянкин не мог понять, кто из женщин это сказал. «Ах ты, бесстыжая морда! — зло думал он. — Ишь, чертяка, уже берется за хворостину!.. Тут только дай бабам волю…» После этого заговорили все сразу: — Ты лишнее на себя не бери. — Женщина правду сказала — побить бы тебя нужно за такое отношение. — А за какой грех мне такая кара? — За такой, чтоб жену жалел и уважал! — Да я ее и так жалею и уважаю. — А чего она частенько в слезах ходит? — Потому и плачет, что пошел у нас разлад на почве личного непонимания. — Какое ж у вас непонимание? — спросила Татьяна. — Это, Татьяна Николаевна, долгий сказ. — Ну, все же… Хоть в двух словах. — В двух — могу… Я ей говорю: «Роди мне мальчонку, какая жизнь без детей», а она — ни в какую… Разве это жена? — И через это ты ее на собрание не пускаешь? — Да при чем тут собрание? — А ты ее спрашивал, почему не хочет рожать? Голоса в сторонке: — Гордей, а послухай, здорово новая парторгша наседает на нашего Игната… И за что? За жену… — До всего дознается. — Беда! — А чего ее спрашивать? — угрюмо проговорил Игнат. — И без расспроса знаю. — Ну, скажи, скажи. — Да что тут сказывать? — Ага! Стыдно! — Чего там стыдно!.. Случилось один раз, по пьянке. — Бил? — Да не-е-е… Руку поднял, за косу взял… так только постращал, а она у меня такая характерная, что с той поры и признавать меня не желает, и на почве детей пошел отказ… — Это и с моим муженьком была такая история… Жили мы со своим Иваном душа в душу, а потом я стала замечать… Тут Хворостянкин, усмехаясь в усы, тихонько приподнялся и пошел к тачанке. «Тьфу ты, черт знает о чем говорят, какие-то бабские истории!.. Секретарь партбюро — и такие разговоры, уму непостижимо!.. Придется сообщить Кондратьеву…» Усевшись на тачанку, он сказал: — Никита! К этой копне подлети птицей! Тачанка свернула с дороги и с шумом подлетела к копне. — Здорово булы, косари! — крикнул Хворостянкин, соскочив на землю. — Как идут дела? Сколько дали процентов на сегодня? Подошел ближе, наклонился и увидел Татьяну. — А! Татьяна Николаевна! Беседуешь? Политграмоту проводишь… Добре, добре… Только я не ожидал, не ожидал тебя тут увидеть! Косари молчали, и только кто-то в сторонке негромко сказал: — И прилетел же не вовремя! Тут зачался такой интересный разговор, а его принесла нелегкая… 34 abu Помню, и хорошо помню то время… Вижу степь под низким осенним небом. Лежит, куда только ни взгляни, обширная кубанская равнина, и плывут над ней рваные тучи так низко, что кое-где влажные клочья цепляются о блекло-серую стерню. Узкими поясками темнеет зябь, пасутся по ней, обычно стаями, нахохлившись, озябшие грачи — такие черные, что их видно только вблизи, издали же трудно отличить цвет пера от чернозема… И еще в этом необозримом просторе вижу трактор: он гуляет один, с песней, блестит новенькими шпорами, пугает птиц и степного зверя, смелый, порывистый и величественный — первый путиловец в степях Кубани! А на взгорье железная бочка, погнутая лейка, старенькое ведро с тавотом цвета топленого масла, балаганчик, солома, полушубок, и тут же вбит в землю колышек, на нем кусок фанеры и жирные, выведенные мазутом с подтеками слова: «Тракторная бригада № 1». abu Номер первый… Как же далеко мы ушли и от того памятного взгорья и от того колышка, что маячил, как веха в будущее, вблизи дороги!.. Теперь и степь, та же самая кубанская степь, кажется уютней, и не такой просторной, и не такой сумрачной, какой мы знали ее раньше. Может быть, это произошло оттого, что вместо железной бочки, балаганчика и старенького ведра выстроились у дороги три домика на колесах и в каждый из них ведет, деревянная лесенка? Есть и поручни — вход в вагончик удобный, и у одного из них красуется вывеска: «Тракторный отряд Г. М. Мостового». И кто бы ни проезжал по дороге, непременно остановится, посмотрит, покачает головой и скажет: «Ах, канальские хлопцы, сами чумазые, как чертенята, а погляди ты на них — в жилье какую красоту навели!» И, разумеется, не красочная вывеска и не лесенка с поручнями привлекают взор и вызывают похвальные замечания — ко всему этому на Кубани давно привыкли. Внимание приезжих задерживалось на окопных занавесках: они были такие нежно-белые, что издали напоминали голубей, парующихся на подоконниках. Вот к этому простому украшению на окнах и не мог никто привыкнуть, ибо ни за что нельзя было поверить, чтобы в соседстве с трактористами, людьми, обычно испачканными маслом, керосином и грязью, могла уживаться такая белизна… Однажды по своим торговым делам здесь проезжал Лев Ильич Рубцов-Емницкий. Остановился, посмотрел, задумался и сказал: — Культурность! Это же, для ясности, спальные вагоны прямого сообщения! Мы лишь присоединимся к авторитетному мнению Рубцова-Емницкого, но не станем осматривать все хозяйство Григория Мостового: оно и слишком большое, да и не всякому, надо полагать, интересно видеть, скажем, обыкновенные двухэтажные койки с матрацами, аккуратно, по-армейски, заправленные одеялами, с подушками, на которых лежат накидки, и кое-где коробки папирос, а то и вышитый монистом кисет с табаком; или, сказать, кому захочется осматривать такой предмет, как обеденный стол, длинный, покрытый клеенкой, со скамьями по бокам; шкаф с посудой и повариху, женщину пожилую, но в работе удивительно проворную; или же читальню — опять же шкаф, только не с посудой, а с книгами и с потертыми журналами; или механическую мастерскую с верстаком, тисками и небольшим токарным станком — все это теперь обыденно и всем знакомо… Между тем есть в одном из вагонов и нечто такое, что не является обыденным и всем знакомым и куда непременно, хотя бы ради любопытства, следует заглянуть на несколько минут. Имеется в виду небольшая комната без окон, с дверью, обитой толстым войлоком… В углу мы видим стол под синим сукном, на котором установлен аппарат, похожий на чемодан. У стола, держа перед лицом, как зеркальце, кулачок микрофона, с надетыми наушниками сидит Григорий Мостовой, а рядом с ним — учетчик, он же радист, худой и долговязый паренек. К столу спущена электрическая лампочка, и свет от нее падает так, что лица юношей кажутся темными и необычно строгими. — Включаю, — негромко говорит Григорий, глядя на часы. — Приготовь сводку. Послышался резкий звук выключателя и протяжное гудение в наушниках, — такой далекий звук, какой можно услышать, прислонивши ухо к телеграфному столбу. — Центральная, центральная, центральная! — говорит Григорий. — Я Мостовой, я Мостовой. Мое время, мое время… Как меня слышите? Прием… — Я центральная, — пропищал в наушниках девичий голосок, — я центральная… Гриша, милый, это я, Валя!.. Сегодня я дежурю… Здравствуй, Гриша! Не скучаешь там, в поле? Как меня понял?.. Прием! — За привет спасибо… Да и о ком же скучать? Ближе к делу, Валя. Прием! — Как о ком скучать? А обо мне! — Тут пискливый голосок преобразился в звенящий смех. — Как меня слышно? Прием! — Некогда скучать, — пробовал отшутиться Григорий. — Позови к микрофону Чурилова… Принимаю. — Все ясно, — пищал девичий голос. — Вы интересуетесь более всего вдовами, — и опять голосок преобразился и смех. — Гриша, ты установи рацию в «Красном кавалеристе». Позывными с Татьяной будешь обмениваться… Принимаю. — Ну, ну, не болтай чепуху… Зови Чурилова, да побыстрее! Прием! — У Чурилова заседание, — обиженным голосом сказала Валя. — Он велел мне принять. Диктуй, а я буду записывать… Перехожу на прием! — А мне нужен Чурилов, слышишь? Иди и позови его, скажи — важное дело! — Какой ты, Гриша, сердитый… Ну, не кричи… сейчас позову. В наушниках зацокали каблучки, а через некоторое время заскрипела дверь, и уже рядом с дробким стуком каблучков послышались тяжелые удары кованых сапог. — Ал-л-ле! Ал-л-ле! — загудело в наушниках. — Чурилов у рации, слушаю! Скажи, Гриша, чего ты каждодневно устраиваешь мне эти эфирные доклады… Разве мы рациями обзаводились для этих разговоров? Ну, докладывай, информируй, только покороче, на скорую руку. У меня заседает совет МТС… Давай, давай, что там у тебя… Если сводку, то цифры пусть запишет Валя. Да и то, на каких клетках находятся машины, тоже передай ей, пусть Валя и флажки на карте переставит… Перехожу на прием! — Афанасий Петрович! Я изобрел новый прицеп для пропашников. Очень выгодно! Обещаю вам пять, нет, шесть норм. Один трактор за шесть тракторов! Но мне нужны пропашники… Принимаю. — Говоришь, за шесть? — И голос в наушниках помягчел. — Ну ты, изобретатель, скаженная твоя голова, вот что… Того, как его… Мне зараз некогда разобрать все в деталях, такие дела по радио не решают… Да, не решают. Пиши докладную на мое имя — рассмотрю и окончательно решу… Все, все! А сводку диктуй Вале. Снова в наушниках послышались твердые шаги и тяжелый стук кованых каблуков. Снова скрип дверей, а в наушниках зашуршал ласковый голосок: — Ну, Гриша, диктуй! Только слушай, Гриша, ты сперва поцелуй меня по радио и успокойся… Как меня слышно?.. Перехожу на прием… — Стрекоза! Григорий торопливо снял наушники, надел их на голову смущенно улыбающемуся радисту-учетчику, отдал ему микрофон и отошел от стола. — Ну и язычок у этой Вали… Ванюша, передай ей сводку и если сумеешь, то и поцелуй ее по радио — девушка сама просит… Григорий вышел и остановился на лесенке. abu Внизу, начиная от вагончиков, лежали пары. Были они такие черные, а площадь земли такая обширная, что под звездным небом вся низина как бы выгибалась на фоне темного горизонта и напоминала собой огромный залив. Сходство это дополнялось еще и тем, что по парáм ходили гусеничные тракторы с прожекторами, а казалось же, будто водную гладь бороздили катера и на берег долетал мощный и хорошо слаженный хор моторов. «Обещала и не пришла, что же за причина? — думал Григорий, видя, как один из «катеров» сделал поворот и гусеница, попав на свет шедшего сзади трактора, жарко блеснула и погасла. — Вот так и она: то блеснет перед моими глазами, то скроется… Всякий раз так: ждешь — не приходит, не ждешь — является. Нет, такую трудно любить…» Григорий задумался. И хотя прожекторы все так же играли перед ним и хор моторов не умолкал ни на минуту, он на поле не смотрел и ничего не слышал. На сердце стало больно, а откуда пришла эта боль — Григорий не мог понять. Кто же его знает? Была ли тому виной Татьяна — пообещала парню приехать и не приехала, или же боль причинил Чурилов, а может, эта радистка испортила настроение своим вздорным разговором… Он простоял так, со склоненной головой, минут пять, а когда снова посмотрел на «залив», то увидел мигающие огни — условный сигнал, которым рулевые вызывают к себе бригадира. «Уже какой-то стал на якорь», — подумал Григорий и, сбежав по лесенке, быстрыми шагами направился через пахоту прямо на подмигивающие огни. И покамест Григорий шагал, глядя себе под ноги, ощущая под подошвами рассыпчатую землю, Татьяна не выходила у него из головы, и казалось ему, что она шла рядом с ним. И тут вспомнились все встречи и вечера, проведенные с ней, и те первые, весенние, которые уже кажутся давними, и эти, совсем еще близкие и свежие… Почти каждый раз, оставаясь наедине с собой, Григорий мысленно был с ней, и почему-то облик Татьяны вставал в его воображении совсем уже необыкновенно красивым, а вся она, в белом, с синими полосками платье, со светлыми бровями и с завитками волос на лбу, в такие минуты казалась ему неземной. И он вспоминал ее поцелуи, прикосновение ее руки, ее улыбку, то восторженную и гордую, то чуточку грустную, ее взгляд, полный женской ласки. Рядом с этим хорошим чувством ютилась и горечь: было обидно, что у нее часто бывает редактор газеты. И хотя Татьяна клялась ему, что Илью Стегачева никогда не любила и не любит, хотя он ей и верил, а горькое, немного даже злое чувство не исчезало. «Вот и сегодня не приехала, наверно, задержал Стегачев», — подумал Григорий, уже подходя к трактору. abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Степа, орел! — крикнул он. — Что случилось? — Мотор что-то троит, — отозвался Степа, нагибаясь к машине. — Черт его знает, чего он троит… Или я его перегрел… — А ну заводи, послушаю. Григорий подошел к трактору, вынул из кармана гаечный ключ и, как врач, приготовился слушать, а видел взволнованное лицо и теплые, ласковые глаза Татьяны. 35 abu Наступал летний вечер. Было тихо и душно. За станицей горел закат, и по небу тянулись багряно-розовые полосы. Под гору, вздымая пыль, спускалось стадо коров… Григорий и Татьяна стояли на кладке, перекинутой через Родники. Внизу плескалась вода, и к ней, как бы желая стряхнуть с листьев дневную пыль и подышать свежестью, склонялись два старых клена; косматые их ветви, как тучки, темнели над рекой… Григорий прислонил к перилам запыленный велосипед и сказал: — Я был у Чурилова. Пропашники все же получил… А к тебе, Танюша, я летел на крыльях. — А разве твой велосипед уже имеет крылья? — спросила Татьяна. — Где же они? Не вижу… — Если едешь на нем к любимой, так имеет! — уверенно ответил Григорий. — Гриша, ты уже говоришь, как поэт, — смеясь, сказала Татьяна. — А поэты от чего бывают? От любви… Вот и я скоро стану… — Он не досказал, посмотрел на нее: — Танюша, хорошая моя, дай я тебя поцелую и уеду… Летел же на крыльях!.. — Гриша! Да разве на этой кладке можно?.. Пойдем, я тебя еще немного провожу… Вон до тех деревьев. Они направились по узкой стежке, петлявшей между кустами. — Я тебя тогда всю ночь ждал… Ну, зачем же пообещала, а не приехала? — У косарей задержалась. Туда приехал Хворостянкин, — ну и был длинный разговор. — Я все ждал, думал… — Хотел, чтобы я с Чуриловым поговорила? — Татьяна рассмеялась. — Тебе все шуточки… Танюша, а Стегачев будет на вашем заседании? — вдруг спросил Григорий после некоторого молчания. — А откуда ему быть? — удивилась Татьяна. — Да и что это тебе пришло на ум? Она шла, не поворачивая головы и только слегка встряхивая косами. — Я хотел попросить, — тем же спокойным голосом говорил Григорий, — если он будет, так ты у него… — Ревнуешь, Гриша? abu — …спроси у него, когда же он напечатает очерк о нашей радиосвязи… Обещал же. — Гриша, милый, забудь ты и Стегачева, и очерк! Она повернулась и поцеловала Григория, — ее косы, слабо пришпиленные, упали на плечи… А в это самое время в станице мать Татьяны, Ольга Самойловна, встречала гостя: со скрипом отворилась калитка, и в нее неторопливо, своим грузным шагом вошел Игнат Савельевич Хворостянкин. Ольга Самойловна, повязанная серой косынкой, стояла посреди двора с ведром в руке. Это была женщина хотя уже и пожилая, но еще собой видная, при здоровье, — из породы тех кубанских казачек, которых не старят ни годы, ни горе. В войну она потеряла мужа и сына. Оставшись вдвоем с дочерью, тоже вдовой, она провела не одну ночь в слезах, но днем ее горя никто не видел. Она была дояркой и там, на ферме, среди таких же колхозниц, как сама, в постоянных хлопотах и заботах находила утешение. — Проходи, проходи, Игнат Савельевич, — приглашала Ольга Самойловна, повесив на жердь ведро и вытирая руки о фартук. — И что это ты пожаловал к нам? То, бывало, только мимо на тачанке пролетал… — Да, пролетал… Верно… А зараз вот исправлю свою прежнюю оплошность. — Игнат Савельевич поздоровался с хозяйкой. — Самокритику, Ольга Самойловна, сам себе навел и вот теперь вижу свои недостатки: А как же? Самокритика, Ольга Самойловна, есть наше движение вперед… — При чем же тут движение? — спросила Ольга Самойловна, скрестив на груди сильные руки. — Есть же и другие дворы, а ты в наш забрел? «А ничего собой вдовушка, подходящая закусочка», — подумал Игнат Савельевич и стал рукой подбадривать усы. — Другие дворы — то не в счет, — сказал Игнат Савельевич, веселым чертом поглядывая на хозяйку. — В этом дворе живут две вдовы, сказать — жены геройски погибших воинов, и руководителю надлежит здесь бывать: может, потребуется помощь или какое содействие… — Опоздал с беспокойством. — Это почему ж так? Нет, Ольга Самойловна, лучше поздно, чем никогда. — Ох, по глазам вижу, хитришь! — сказала Ольга Самойловна, предлагая гостю стульчик. — Не воины тебя сюда пригнали, а что-то другое в голову влезло… А вот что, не знаю… — Поверь, Ольга Самойловна, ничего другого в голове нету… Истинную правду говорю. — А почему раньше не заходил?.. — Закружился, забегался, — присаживаясь на стульчик, сказал Хворостянкин. — Ты же знаешь, Ольга Самойловна, всюду я один. Все на моих плечах — да тут разве обо всем вспомнишь? Груз же какой несу на себе! — А теперь тебе полегчало, бедняге? — насмешливо заговорила Ольга Самойловна. — Это, случаем, не дочка моя принесла тебе облегчение? «Ага, принесла, жди от нее, принесет, облегчит — долго помнить будешь!» — думал Хворостянкин. Подбодрив ладонью усы и взглянув бесовским глазом на хозяйку, сказал: — Насчет облегчения, Ольга Самойловна, еще ничего такого определенного не видно… Но идем мы нынче с Татьяной Николаевной в одной упряжке. — Кто ж из вас подручный, а кто бороздный? — со смехом спросила Ольга Самойловна. — Ты лучше спроси: кто из нас, в случае какой неуправки, будет в стороне, а кто в бороне? — тоже смеясь, сказал Хворостянкин. — Как всегда, я во всем в ответе… Груз несу на себе один. — Да, в паре с тобой Татьяне трудно придется. — Это почему же? — Погляди на себя, какой ты здоровило, а она и женщина и собой малосильная… — Эге! — Тут Игнат Савельевич даже приподнял палец, узловатый и сильно поросший серой щетиной. — У нее теперь такая должность, что сила в расчет не берется… Требуется голова, умственность, сказать по-простому — башковитость. — И кто ж из вас в умственности дюжей? — Еще мы этим не мерялись. — Хворостянкин задумался и негромко проговорил: — Не мерялись, но вскорости, как я вижу, доведется померяться… А где же будет дочка? — Зараз должна заявиться… Пошла проводить Гришку… — Мостового? — Угу… — Что же это у них? — Какие-то дела… Радио, техника и все там такое… свое. — А может, это «свое» к свадьбе поворачивает? — Хворостянкин даже наклонился к хозяйке и, играя глазами, сказал шепотом: — Самойловна, ежели что будет намечаться, дай знать заранее… Мы на новый лад такую колхозную свадьбу сыграем!.. Э! Это же парторг замуж выходит — тут нужно показать нашу жизнь во всей ее красе!.. Ольга Самойловна отвечала, что она ничего такого определенного не замечает, а если что-либо серьезное и будет намечаться, то из этого никто секрета делать не станет… И покамест они так разговаривали, вернулась Татьяна. Косынка с широкой голубой каймой лежала у нее на плечах, и концы ее были слегка связаны на груди. Походка у нее была быстрая, живая, и радость так и играла и в глазах и на улыбающихся губах. «И по лицу видно, что миловались и целовались, — подумал Хворостянкин. — Ишь какая веселая, вся сияет, а вот зараз насупится и на меня чертом будет коситься…» И в самом деле, Хворостянкин был прав. Войдя в калитку и увидя во дворе нежданного гостя, Татьяна сразу помрачнела, белесые брови ее нахмурились, лицо потемнело. — Самойловна, — сказал Хворостянкин, — ты нас оставь… Тут у нас с Татьяной Николаевной пойдут свои, так сказать, партийные разговоры. — Если мама нам мешает, так пойдемте в хату. Татьяна пошла в соседнюю комнату. Следом за ней ушел и Хворостянкин. — Значит, ты твердо решила завтра проводить заседание партбюро? — спросил Хворостянкин, опускаясь на стул. — Твердо, — сказала Татьяна, прислонясь спиной к окну. — Так вот что, Татьяна Николаевна, — подчеркнуто строгим тоном заговорил Хворостянкин, — ежели заседание завтра, то я хочу сегодня решить все вопросы… Да, именно сегодня! За этим я к тебе и пожаловал. — А как же ты решишь? Один? Не понимаю… Татьяна пожала плечами. — А чего ж тут понимать!.. Бывало, мы с Иваном Ивановичем… Конечно, не полностью, а вроде как бы предрешить, так сказать, заранее все между нами согласовать, чтобы нам, как руководителям, иметь на партбюро единое мнение… — А зачем же все предрешать? — Эх ты, горе! Ну, что ты есть за женщина! — Хворостянкин развел согнутыми в локтях руками. — Да я вижу, что у тебя нету никакого партийного опыта… Пойми, Татьяна Николаевна, на партбюро будут решаться мои вопросы… На мою голову камни будут валиться… Партбюро все может решить, но нам с тобой надо вести нужную линию… Направлять! Вот так, бывало, Иван Иванович… Погоди, один простой вопрос. Ты с райкомом все вопросы согласовала? — А зачем же согласовывать? Мы и сами, без согласования, должны правильно решить… — Да это все так, я понимаю… А Кондратьев в курсе дела? — Пошлем протокол — вот он и будет в курсе дела. — Опять свое! Ты не усмехайся. Ты же знаешь, что все эти вопросы моего авторитета касаются! Ты мою личность затрагиваешь! — Эх, Игнат Савельевич, не об авторитете надо печалиться и не о личности, а о деле. — Нет, вижу, что ни черта ты не смыслишь в партийной работе! — Хворостянкин встал и подошел к Татьяне: — Пойми, Татьяна Николаевна, что это тебе не агротехника, а политика!.. Да ты знаешь, что предколхоза и секретарь партбюро должны жить душа в душу, чтобы промежду ними завсегда хранилась дружба и согласие?! Тогда они сумеют повести за собой массы… А ты куда поворачиваешь? Вразброд? — Ты хочешь жить со мной в мире и согласии? — Хочу, — чистосердечно сознался Хворостянкин. Татьяна усмехнулась: — Не сумеем… И я вижу, что мира между нами не будет. — Да как же так не будет? Сама жизнь того требует! — Смотря по тому, как смотреть на жизнь. — Татьяна отошла от окна и, усмехаясь, сказала: — Игнат Савельевич, видел ты ржавчину на металле? Чтобы снять ее — чему учит нас жизнь? Хворостянкин насупился, поросшее застаревшей щетиной его лицо побагровело. — Умничаешь! Ржавчиной меня считаешь! — крикнул он. — Так знай: по-твоему не будет! И не мне, а себе голову сломаешь! Игната Хворостянкина ржавчиной не испугаешь! Я уже стреляный! Он резко повернулся, опрокинул ногой стул и не вышел, а выбежал из комнаты. 36 abu Все в станице знали, что Игнат Савельевич Хворостянкин любит утренний сон, любит понежиться, лежа в нагретой постели. Во всякий день он просыпается в те часы, когда сквозь щели ставни нитями тянутся лучи, и ему тогда бывает особенно приятно полежать, закрывши глаза и решительно ни о чем не думая… Вот по этой причине Хворостянкин обычно приходил в правление, когда солнце уже давно гуляло повыше деревьев. Он встречался с людьми, здоровался и при этом говорил: «А я уже смотался на свиноферму и вот малость подзадержался…» — или: «На заре из райсельхозотдела звонили, прямо с постели подняли, и проговорил все утро… Никак не мог оторваться от телефона…» В этот же раз или ему плохо спалось, или у него возникли какие-то важные и неотложные дела, только наш Хворостянкин не стал дожидаться восхода солнца и явился в свой кабинет в тот самый час, когда на землю падала роса, а на востоке только-только начинало сереть. Станица еще спала, а в ложбине, между двух гор, беспечно покоился белый туман, похожий на пену в огромном чане, куда сливают парное молоко. В это время, удобно растянувшись на лавке, правленческий сторож «тянул зорю», задавая такого сочного храпака, что в окне звенело стекло. Покой сторожа был, разумеется, нарушен. — Эй, сонное царство! Давай мне сюда Бородулина! — крикнул Хворостянкин. Сторож, которому еще виделись сладкие сны, соскочил с топчана и в один миг исчез за дверью… Прошло очень мало времени, и на пороге вместо сторожа вырос, протирая свои пухлые веки и еще толком ничего не понимая, Антон Антонович Бородулин. abu Хворостянкин не подал ему руки и не подарил улыбки. Тут было не до улыбок и рукопожатий. Он посмотрел на своего секретаря таким гневно-жалостливым, измученным и изнуренным взглядом, точно хотел сказать: «Эх ты, Антон Антоныч, спишь себе спокойно под боком у жены, а я тут один за всех страдаю!..» Ничего подобного, конечно, Хворостянкин не сказал: он был горд и не желал унижать себя в глазах Бородулина. Он молча сел за стол и приказал поднять с постели главного бухгалтера Тимошина Петра Акимовича, завхоза Евдокима Новодережкина, кладовщика Гордея Левушкина и заведующего кооперативным магазином Ивана Шамрая. Бородулин хотел было спросить, по какому случаю понадобились эти люди в такую раннюю пору, но тут он краем уха услышал, как Хворостянкин, подойдя к окну и глядя на побелевшее небо, задумчиво, как бы про себя, сказал: «Так, так… Значит, я уже стал ржавчиной… на мой авторитет посягает… Ржавчина — ишь что придумала!.. А я не сдамся и, пока нахожусь тут, у руля, за себя постоять сумею… Хоть десять партбюро подавай, не подчинюсь!» После этих слов Бородулину сразу все стало так ясно, что спрашивать ни о чем уже не следовало. — Именно, именно, Игнат Савельевич, — только и проговорил он озабоченно и вышел. И не более как через полчаса Бородулин открыл дверь и сказал: — Явился Новодережкин… Впущать? Хворостянкин в знак согласия кивнул головой. Евдоким Новодережкин, мужчина низкорослый, коренастый, с широкими плечами и короткими, но сильными руками, переступил порог и, не зная, по какому делу его вызвали, снял картуз и стоял молча. Его маленькие, проворные глаза с каким-то особым любопытством смотрели на тяжело сидевшего за столом Хворостянкина. — Евдоким, здравствуй… Не ругай, что так рано поднял. Садись, садись… Есть дело — вот и сам не сплю и другим не даю. Евдоким присел на стул и так посмотрел в окно, как бы желал узнать не то, зачем его позвали, а то, скоро ли начнет рассветать. «Чего-то взбудоражился? — подумал он. — Не иначе Татьяна уже его зануздала…» — Евдоким Максимович, ты во всяком деле есть моя правая рука, — льстивым голосом заговорил Хворостянкин, тоже взглянул в окно и по белым листьям тополя заметил, что рассвет уже был близок. — К тому же ты член правления, завхоз, а раз так, то я и рассчитываю на твою полную поддержку… Казалось, Новодережкин не слушал — по-прежнему его взгляд и внимание были прикованы к окну, за которым рисовались первые отблески зари. Сидел он все так же молча, думая: «Так я и знал: помощь моя понадобилась… Значит, она его уже зануздала… и мабуть дала шпор…» — Хотя ты человек и беспартийный, — продолжал Хворостянкин, тоже на какую-то минуту залюбовавшись роковыми бликами зари, — но у меня секретов от тебя ни бывает, особенно ежели это касается нашего колхоза… Так вот я тебе и скажу: вчера почти до полуночи мы мордовались на закрытом заседании партийного бюро… теперь уже под началом Нецветовой… Скажу тебе, дюже горячее было заседание! Я один, а они как будто сговорились против меня… — Знать, здорово критиковала? — спросил Новодережкин, продолжая поглядывать на всполохи зарницы. — Кто? — Да она… Татьяна. — А-а… Да, было дело. — Хворостянкин махнул рукой. — И если бы она одна, то я бы ей рот мигом закрыл… А тут на ее сторону стала Аршинцева, а у этой, ты же знаешь, какой язычок! Не язычок, а рашпиль! — Знаю, знаю: жох баба! — А тут еще и Кнышев за баб. Член партбюро, человек почетный, а в политике не разбирается… Да… И как взялись, как взялись, так, ты веришь, меня аж в пот бросило!.. До утра через это волнение глаз сомкнуть не мог. — Что же поделаешь, движение, — с усмешкой сказал Новодережкин, видя, что верхушка тополя уже стала совсем белая. — Это ты о чем? — Как о чем? Разве ты забыл? Сам же клянешь, ругаешь на чем свет стоит, а после всего и говоришь: «Не обижайся, Евдоким Максимович, — критика, она человеку на пользу, от нее наше общее движение…» Вот, видно, и Татьяна решила тебя двигать… — Ты насмешечки не строй! — гневно сказал Хворостянкин. — Критика критике — рознь. А тут была не критика, а угробление авторитета… Ежели старший по долгу службы за дело покритикует — та критика полезная… Она движет… Понимаешь? А Нецветова разве по этим принципам действует? Не по этим! Она меня критикует! Молодая еще мне указывать. Знаю, решила себя перед Кондратьевым проявить — вот и критикует… И ты знаешь, до чего она докритиковалась? Вздумала мною, Хворостянкиным, управлять! Да разве нашему государству нужна такая критика? Без моего согласия и без всякого согласования вынесла на бюро вопросы: во-первых, требует немедленно сооружать передвижные детские ясли, чтоб все это стояло на колесах и по полю двигалось. Бабы ей уже наговорили, что станичные ясли не годятся, что нужны такие, чтобы ехали по степи, как поезда по рельсам, — куда матеря, туда и детки… Ишь куда хватила! Второе: в срочном порядке требует от меня купить кинопередвижку — ту, что картины показывает. В общем, конечно, дело хорошее, кто из нас против культуры, а где взять денег — ее это не интересует… Ей это требуется для усиления партработы, а мне требуется финансовая дисциплина… Третье: в одну душу наседает на меня и требует, чтобы я создал лесную и водную бригады. А зачем же такая спешка? И разве это — дело парторга?.. abu abu abu abu abu abu abu В-четвертых, настаивает торговать в степи. Ну, скажи, Евдоким, разве это не женская прихоть?! Да какая же в поле торговля? А я знаю: ей не торговля нужна, а эффект в партработе. В поле универмаг — вот чего ей хочется! А в-пятых, — это она уже вежливо, — вроде как бы рекомендует мне, чтобы я снял с бригады Прокофия Низовцева — моего лучшего бригадира — и чтобы послал его рядовым на сеноуборку. А скажи, Евдоким, за что ж человеку такое наказание? Только за то, что он с бабами в своей бригаде малость вольничает!.. — У него эта замашка есть, — сказал Евдоким. — Бабам в его бригаде живется неспокойно… Бугай! — Знаю, знаю, что есть у него такая замашка, сказать, — в любовном деле несдержанность, — Хворостянкин невесело, через силу усмехнулся. — И бабам неспокойно, верно… Ну, а скажи, Евдоким, как ты есть сам мужчина, с кем этого греха не бывает? Да и бабы наши в этих делах, слава богу, тоже с замашками… Так зачем же на этой почве лишаться лучшего бригадира и примерного хозяина? — И все же, что там записали, на бюро? — спросил Новодережкин, которому, очевидно, надоело слушать жалобу своего друга. — Записали все против меня. — Хворостянкин поднялся и, сутулясь и поеживаясь, сжал кулаки. — Но я свою правоту докажу! Не тут, а там, в районе… Сегодня же поеду к Кондратьеву и скажу: я не Чапаев, и мне комиссар, да еще в юбке, не нужен! Кондратьев меня поймет… — А ты не горячись, — рассудительно проговорил Новодережкин. — Тут, как я понимаю, горячиться не нужно… Да и с жалобой погодил бы… — Хорошо, горячиться не буду, — сказал Хворостянкин и сел на свое место. — Давай поговорим спокойно. А дальше что? Вот ты, как завхоз и член правления, мой бессменный зам, скажи: как же мне не горячиться и не жаловаться? Чтобы все закупить и чтобы сразу оборудовать те дома на колесах, поделать кроватки, пошить одеяльца и все такое прочее? Это же тысячи нужны, а где они? Где? — Ежели хорошенько поискать, то тысячи и найдутся. Хворостянкин не ждал такого ответа. Не зная, что сказать, он встал и начал расхаживать своими широкими и тяжелыми шагами. — Значит, и ты, Евдоким Максимович, против меня? — Господь с тобой, Игнат Савельевич, — проговорил Новодережкин и тоже встал. — Я всегда и целиком за тебя, а только не пойму, как же так… Партбюро решило, а мы это решение не выполним… не подчинимся? Как-то непривычно… Не было еще такого… Я вот и беспартийный, а привык, ежели партбюро решило, то я всей душой. — Да то же не бюро решило, а Нецветова! — продолжая расхаживать, сказал Хворостянкин. — Это ее прихоть! Какое ж тут бюро? Тут Хворостянкин положил руку на плечо своего завхоза, повел его к двери, выходившей на балкон. Они стояли и, казалось, ни о чем не думали, а только любовались зыбким туманом, висевшим над станицей. — Евдоким Максимович, — заговорил Хворостянкин, — привычка твоя исполнять решения партбюро — дело хорошее… Значит, ты есть беспартийный большевик… Нежели ты есть такой большевик, то иди и приготовь мне письменную докладную о наших хозяйственных возможностях по части строительства движущихся детских яслей и покупки кино… только в том разрезе, как мы зараз говорили… Я буду у Кондратьева, и мне нужен такой материал… — Докладную я писать не умею… Новодережкин с минуту постоял молча, посмотрел на смоченные росой листья тополя, а потом зло взглянул своими быстрыми глазами в лицо Хворостянкина и, не сказав ни слова, вышел. — Впускать главбуха? — спросил Бородулин, появляясь в дверях. «Это что же, — думал Хворостянкин, — и Евдоким от меня отворачивается… Мой бессменный зам… и такое непослушание…» Вошел Петр Акимович Тимошин, мужчина высокий, грузный, с большой и немного полысевшей головой. И его спокойная походка, и самоуверенный взгляд крупных глаз, и подчеркнуто гордое выражение лица как бы говорили: «Я главный бухгалтер «Красного кавалериста» — это надо всегда помнить, и если я пришел в такое раннее утро, значит, я исполняю свой долг…» Он не сразу сел на стул, а немного постоял, поправил пиджак, погладил плешивую голову и только тогда уселся и тут же вывел пальцем на столе какую-то цифру. Все время, пока Хворостянкин, как он говорил, «в общих чертах» излагал суть дела, Петр Акимович молчал, а его указательный палец все быстрее и быстрее писал на столе какие-то цифры… Хворостянкин привык откровенно говорить только со своим завхозом. Поэтому главбуху он не сказал ни о решении партбюро, ни о своем намерении жаловаться в район. От главбуха ему нужно было получить всего лишь небольшую справку, в которой говорилось бы о том, что в колхозе «Красный кавалерист» ни на строительство передвижных детских яслей, ни на покупку киноаппарата деньги в этом году сметой не предусмотрены. — Такую справку я, как отвечающий головой за финансовую часть, подписать не смогу, — сказал Тимошин, старательно выводя на столе цифру за цифрой. — Почему? Что с тобой, Петр Акимович? — Не имею на то полномочий… Ты же, Игнат Савельевич, знаешь, что общее собрание, ежели пожелает, может ассигновать любые средства. Так как же я могу писать справку? — А я знаю, что такие суммы не предусмотрены, и через собрание проводить их не будем… Понятно? Тимошин не ответил и встал, и в его смелом взгляде и в осанистой фигуре опять можно было читать: «Я главный бухгалтер «Красного кавалериста», и ты меня не учи, я все законы очень хорошо знаю». — Такую справку я не подпишу. Эти слова Петр Акимович повторил негромко, но с чувством личного достоинства и вышел. «Сатанюка гордый, — со злобой подумал Хворостянкин. — Индюк, законник…» Дверь резко распахнулась, и в кабинет не вошел, а влетел Иван Шамрай, молодой, жизнерадостный, с гладко выбритым, напудренным лицом и с курчавым русым чубом. Он слушал рассеянно, и его веселые глаза как бы говорили: «Эх, Игнат Савельевич, и что это у вас такой скучный разговор?» Когда же Хворостянкин стал рассказывать о постройке вагона-магазина, Шамрай привстал и насторожился. — Дорогой Игнат Савельевич, люблю и ценю, как друга! — крикнул он, схватив руку Хворостянкина. — Именно торговля в степи, на лоне природы — красота! Давно мечтал! Вагон-коробейник едет по простору — это же здорово!.. Сегодня я доношу Рубцову-Емницкому. Как он обрадуется! — Да ты погоди доносить и радоваться, — сказал Хворостянкин. — Не петушись… Такой вагон нельзя построить! Где материалы! Где рабочая сила? Где деньги? — Про это не могу знать. — Вот то-то… — проговорил Хворостянкин, подумав: «Вертихвост какой-то». — Ты вот что, напиши мне свои соображения насчет невозможности степной торговли… Он проводил Шамрая и тут же на дороге встретил кладовщика. — Садись, Гордей… Выспался? Левушкин сел, утвердительно кивнул головой. Это был мужчина невысокого роста, сутуловатый, с животом, на котором, подцепленный к поясу, постоянно висел, позвякивая, пучок ключей всех размеров и всех сортов. «Ключник, злой разлучник… Этот все сделает, — куда поверни, туда и пойдет…» Хворостянкин кашлянул и сказал: — Гордей, нужна письменная докладная. — Могу любую изделать, — ответил Левушкин, поворачивая ладонь, как лопаточку. — Тебе, Игнат Савельевич, так или эдак? — Погоди, выслушай, — сказал Хворостянкин, а про себя подумал: «Ай, мот, ай, мот, свет таких еще не видал!.. Нет, по всему видно, надо его побыстрее выкурить из кладовой…» — Понимаю и вполне, — кратко отвечал Левушкин, когда Хворостянкин в двух словах сообщил ему, что от него требуется. — Белую материю, каковую мы на простыни покупали, можно припрятать… Строительный материал тоже… Сказано, ничего такого нет, — и, значит, нету… Тут он усмехнулся, но так заискивающе-противно, что Хворостянкин скривился: — Ну иди, иди… И Хворостянкин, оставшись один, склонился над столом, ощутив в отяжелевшей голове неприятный шум. «Один радуется и ни черта не смыслит, другой собой гордится, третий уже не подчиняется, — думал он, чувствуя резь в глазах. — А этот все может… И меня, ежели доведется, продаст за грош…» — Игнат Савельевич, а я все слышал… Хворостянкин поднял отяжелевшую голову и увидел у стола Бородулина. Тот щурил глаза. — Ну и что? Чего ты по-кошачьи жмуришься? — Не советую, Игнат Савельевич, кипятиться и шуметь, — он лег грудью на стол, и глаза его совсем закрылись. — На друзей не надейся — подведут… Что они тебе говорили? Один Левушкин готов и в огонь прыгнуть, да что толку от этого дурака?.. Да и то сказать: партбюро — это что, оно было закрытое. Поругали там тебя втихомолку, и никто не слышал… Тайна. А ежели Татьяна вынесет весь этот сор из избы да поставит на общее собрание колхоза, — а она это сделает, убей меня бог, сделает! Тогда что? Да с тебя клочья будут сыпаться… abu А зачем прежде времени подвергать себя опасности? Татьяну, ежели что, можно и по-другому усмирить… по-мирному, без критики. Баба! — Ты так думаешь? — И думаю, и советую. — Эх, ты, не Антон Антонович, а черт с кошачьими глазами! Хворостянкин толкнул кулаком секретаря в грудь и рассмеялся. Он хотел еще что-то сказать, но в это время, не постучавшись, вошла Татьяна. — И что же, Игнат Савельевич, — сказала она, — будем созывать заседание правления или начнем не на шутку ругаться? Говори прямо! Хворостянкин успел краем глаза посмотреть на Бородулина, тот совсем незаметно моргнул и повел бровью. — А чего же нам ругаться? — любезно заговорил Хворостянкин. — Только, Татьяна Николаевна, так же нельзя, ей богу, нельзя, но годится. Тут же мужчины, а ты вошла и не поздоровалась… Нехорошо, не по-казачьему… Сперва да поздороваемся… Вот так… А рука у тебя хоть и маленькая, а крепкая… Эй, Антон Антонович, — обратился он к Бородулину, — чего ж ты сидишь? Я же тебе давно говорил: созывай на вечер правление с активом, да пригласи и бригадиров. Он улыбнулся Татьяне, точно говорил: вот, мол, я на все согласен и дела у меня горят… Пододвинул Татьяне стул, попросил садиться. 37 abu Кондратьеву хотелось теперь же, никому не доверяя, еще раз самому посмотреть и уточнить план не в кабинете, а, так сказать, на местности. Ему нужны были более точные данные о наличии в районе лесопосадочного материала, и по этой причине он решил побывать на Чурсунском острове, куда он еще ни разу не заглядывал. Требовались полные данные о том, где и как будет добываться строительный камень, и Кондратьев наметил себе выезд к горе Очкурке — к месту, очень богатому светло-серым, с искрой, известняком: необходимо было на месте просмотреть, как лучше устроить разработку и какой дорогой удобнее всего вывозить каменные плиты. Кроме того, ему пришла мысль взять, как он говорил, «на выдержку» один колхоз и повнимательнее изучить и его финансовые возможности, и его рабочую силу: сколько человек можно послать на посадку леса и на строительство водоемов. Выбор его почему-то пал на отдаленный хуторской колхоз «Дружба земледельца». Еще интересовали Кондратьева малые горные реки, воду которых предполагалось направить во вновь сооруженные проточные водоемы. С этой целью Кондратьев и предпринял поездку по району. abu Вначале он побывал возле горы Очкурки и установил, что место для каменоломни есть очень хорошее, но что к самой Очкурке неудобный подъезд: необходимо расчистить и в нескольких местах расширить дорогу. Затем проехал берегом Невинки, осмотрел заводи, овраги, лески и кустарники, камыши и низины и, направляясь в «Дружбу земледельца», спустился на поля Усть-Невинской. Тут, под горой, совсем случайно встретилась ему вереница быков — пар шесть, не меньше! Запряженные цугом, они тянули грузный и неуклюжий, на широченных колесах локомобиль со склоненной трубой, издали похожей на дуло орудия. В воздухе взлетали кнуты, а погонычи, подымая шум и гам, изо всех сил погоняя уже мокрых и сильно приморившихся быков, выкрикивали на разных тонах: «Гей-гей! Цоб! Цобе! Цоб! Гей-гей!» На средине подъема крик погонычей стал сильнее, и быки, ложась на ярмо, от чрезмерной тяжести становились на колени, а железная гора с черной трубой не двигалась с места. — Клинья! Клинья кладите под колеса! И когда Кондратьев велел своему шоферу остановиться, деревянные, с железной оковкой клинья уже были положены под задние колеса, от чего натянутая струной цепь ослабла и мокрые быки, тяжело и порывисто дыша, остановились, понуря головы. Локомобиль был очень стар, и казалось, что за свою долгую жизнь он износился и измучился: все его тело покрылось синяками и подтеками; всюду лежали застаревшие латки, рубцы и шрамы, конопатые следы от ржавчины, и только один медный свисток был так начищен, что пламенем горел на солнце. Трое мужчин — те, что подкладывали под колеса клинья, — покашливая, подошли к Кондратьеву. Двое из них оказались Кондратьеву незнакомыми, а третий был Стефан Петрович Рагулин — старик все такой же живой и проворный, с засученными рукавами и со сбитой на затылок кепкой. — Хороший нам достался паровичок, — сказал он, здороваясь с Кондратьевым, — только малость тяжеловатый… — Куда вы его буксируете? — Везем к себе… — Рагулин наклонил голову и, разговаривая, не смотрел в глаза секретарю. — Поставлю рядом с молотилкой… Пусть стоит… На всякий случай. — Какая ж в том надобность, Стефан Петрович? Или вы не верите в электричество? — Верить-то мы верим. — Рагулин поскреб затылок, — а только на всякий случай невредно иметь паровичок, как бы для подмоги… В электричество-то и я лично верю, а вот в ученость своего Прохора не верю… Спалил же мотор!.. А ежели такое несчастье случится в разгар молотьбы? — Зря, Стефан Петрович, стараешься, — сказал Кондратьев, — по виду это такой паровик, что в случае какого несчастья из беды не выручит… Только напрасно быков надрываете. — Быкам трудновато — это да, — задумчиво проговорил Рагулин. — Надо было трактором зацепить эту сатанюку. Я просил, а Чурилов не дал… «Паровик, говорит, бери, он тебе здорово пригодится», — а трактор на переброску пожалел… — Николай Петрович, — заговорил все время молчавший моложавый на вид мужчина, русоголовый, с острым носом и блестящими серыми глазами, — вот вы спрашивали, дескать, верим или не верим мы в тот моторчик, что примостился на молотилке? Понимаю, вам, как секретарю райкома, хочется знать, как люди смотрят на электричество… Буду про себя говорить. По специальности я машинист, вырос возле этого локомобиля и скажу откровенно: в электричество я верю, сила в нем большая, и в будущей нашей жизни оно сыграет свою роль, а вот во многом все-таки сомневаюсь… Есть в душе нерешенные вопросы… Ну, электричество — это пустяк, мы его уже в этом году освоим, и никаких сомнений не будет… А взять вопрос политический. Сказать так: я машинист локомобиля, активно строю коммунизм и сам лично верю в эту победу, а только во многом сомневаюсь, сами по себе подымаются вопросы, а ответить на них не могу… Вот это загадка! — Какие ж у тебя сомнения и вопросы? — спросил Кондратьев. — Егор, да погоди ты со своими вопросами! — гневно сказал Рагулин и обратился к Кондратьеву: — Николай Петрович, давайте решим такое сомнение: как нам и быков сберечь и паровик на гору вытащить? Машинист отошел в сторонку, обиженно поглядывая на Рагулина. Кондратьев хотел что-то ответить Рагулину и потом заговорить с Егором, но в эго время послышался стук копыт о сухую землю — к ним на рысях подъехал Андрей Васильевич Кнышев. Не слезая с коня, старик поприветствовал Кондратьева и Рагулина, потом снял с плеч бурку и не по летам молодцевато соскочил на землю. — А я, Стефан Петрович, спешу к вашему коневоду, — сказал Кнышев. — К молодому еду за советом… Найду его дома? — Должен быть на месте, — сказал Рагулин, озабоченно посматривая на быков. Кондратьев вынул коробку папирос. Все закурили. — Стефан Петрович, — сказал Кондратьев, — тут недалеко, я видел, стоит тракторный отряд. Пошли на моей машине разбитного паренька: надо пригнать трактор. Я напишу бригадиру, думаю, поможет. А быков распрягайте и пускайте на выпас… Стефан Петрович, казалось, только этого и ждал. Он сам взялся выполнить поручение Кондратьева, и расторопный мальчуган быстро был найден среди погонычей. Парень с достоинством взял у Кондратьева записку, сел рядом с шофером, и машина, сделав по косогору круг, скрылась за бугром. А стоявшие возле локомобиля все разом, как бы по уговору, отошли в сторонку и уселись на траву. Тут табачный дым всем показался еще слаще — над головами вился сизый туман. Андрей Васильевич Кнышев, заметив, что собирается неплохая компания, что тут будет с кем поговорить, тоже решил немного отдохнуть: он привязал повод коню к ноге и, расстелив бурку, прилег возле Кондратьева на бок, как ложатся табунщики. Минуту или две курили молча, очевидно наслаждаясь папиросами, и каждый раздумывал, о чем же начать разговор. Кондратьев искоса посматривал на Егора, — было видно, что он желал встретиться с ним глазами, но машинист, подперев руками подбородок, курил и задумчиво смотрел на косогор, по которому уже паслись быки. — Егор, так ты и не сказал, — заговорил Кондратьев, отыскав в траве лиловый цветок чебреца, — какие у тебя возникают сомнения и нерешенные вопросы? — Тогда меня Стефан Петрович перебил, — ответил Егор, выпуская ноздрями дым, — а теперь уже как-то неохота возобновлять этот разговор. — Почему же неохота? — Кондратьев сорвал еще один цветочек чебреца и стал рассматривать его со всех сторон. — Как раз и время для таких разговоров, — вмешался Рагулин, — все одно сидим без дела… — А сумеете ответить? — Егор смело, в упор посмотрел Кондратьеву в глаза. — Постараюсь, — сказал Кондратьев, собирая в руке уже пучочек чебрецовых цветков. Егор приподнялся, подогнул ногу, жадно затянулся и, бросив папиросу, сказал: — Только отвечайте не вообще, а с примерами… Теоретически я и сам кое-что понимаю, а вот чтобы реально… Сумеете реально сказать? — Это уже смотря по тому, какие будут вопросы. Егор сорвал крупный и сочный лист подорожника и, рассматривая его, будто желая там что-то прочитать, некоторое время сидел молча. Стефан Петрович и Андрей Васильевич в это время переглянулись. Подошли погонычи, уселись поодаль и тоже приготовились слушать. — Вопрос простой, — сказал Егор, — как мы будем жить при коммунизме?.. abu Для меня это вопрос сурьезный, и такой вопрос ныне у всех на уме… Послушайте, что люди говорят… — А ты слышал? — Доводилось… — Ну, и что же они говорят? — Разговор, конечно, бывает разный. abu abu Не могут себе представить. abu abu — А как ты сам, можешь? abu — Теоретически могу, а чтобы представить себе реально… Как будем трудиться? — Эх ты, машинист! — сказал Рагулин. — Тогда будешь стоять на такой работе, какая по твоим силам и по твоему уму, а получать столько, сколько потребуется. Вот тебе и весь ответ. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Да я это знаю, агитаторы сказывали. — Егор разорвал лист подорожника на мелкие кусочки. — Теоретически опять вроде как бы и получается. Ну, а на практике, кому, скажи, охота будет на практике трудиться, стараться, вот как зараз мы стараемся, когда можно работать так себе, с прохладцей, — все одно получай не свое кровное, заработанное, а сколько хочешь. — Егор развел руками. — Какая же это жизнь? Никакого тебе стимула!.. — Вот о чем беспокоится! Да стимул, тот уже и зараз есть, — отвечал Рагулин. — Ты, Егор, хоть и считаешься образованным человеком, машинист, вроде бы из интеллигенции, сказать, там разную технику знаешь, а в простой нашей жизни ничего не смыслишь… — Как так не смыслю? — с обидой в голосе буркнул Егор. — А вот как… Ты погляди на наших людей, и тот стимул у них увидишь. Скажи, разве мы зараз для личной наживы всюду такой горячий труд применяем? Допустим, взять меня. По своим летам я бы давно мог лежать на печи и, как говорилось в старину, поплевывать в потолок. А я не лежу. И не простую работу исполняю, а колхозом руковожу… А почему я не иду на покой? Да потому, что не могу жить без дела… А что это такое есть, объясни? Не можешь… Это и есть тот самый новый стимул, с каким мы и войдем в коммунизм… Или мой ровесник Андрей Васильевич — вот сидит с нами. Почему он при старости лет джигитует на коне и там разную новую конскую породу выращивает? Что у него, или горе какое, или нужда? Или он на этой новой породе миллионы наживает? А человек трудится, да еще и как трудится! Вот тебе, Егор, и стимул! И те наши девчата-стахановки, которые день в день борются за высокий урожай, — разве это тебе не новый стимул? А те передовые рабочие, что свою пятилетку на три года вперед решают, — разве это не стимул? А таких людей у нас мало? Посмотри хотя бы на наш колхоз… Стефан Петрович хотел было на примере своего колхоза полнее развить мысль, но в это время, точно из глубины земли, долетел глухой гул и на горе показался гусеничный трактор в сопровождении легковой машины. Стефан Петрович пообещал Егору в другой раз поговорить на эту тему, и все встали… Когда локомобиль покатился за трактором, оставляя на рубчатом гусеничном следу широкий оттиск своих колес, Кондратьев, уже сидя в машине, записал себе в блокнот: «Новый стимул труда… Тема для беседы с агитаторами…» 38 abu Побывайте в верховьях Кубани, и если вы проедете берегами двух Зеленчуков — Малого и Большого, — то непременно увидите странное смешение казачьих и черкесских поселений: что ни ущелье, то и цепочкой тянутся аулы, — лепятся, точно в страхе, один к другому; что ни речная долина, то и раскинулись зеленые шатры старинных казачьих станиц, — изогнутой линией выстроились Беломечетинская, Усть-Джегутинская, Красногорская, Кардоникская, Зеленчукская, Исправненская, Сторожевая, а вокруг них утопают в садах хутора… Приглядишься, подумаешь, и забытой картиной встает перед глазами то далекое время, когда вот здесь, по этим холмам и скалам, стояли кордоны и крепости; когда-то здесь шумели набеги, а казачьи и горские поселения обозначали собой две враждующие линии… Ныне все это давным-давно ушло из памяти, и только кое-где, как островки на море, еще стоят на отвесной скале сторожевые башни, темные и мрачные, совсем уже хилые и изъеденные дождями. И примечательно то, что в наши дни внимание проезжего привлекают не остатки сторожевых башен с пустыми глазницами бойниц, а степные городки коневодческих совхозов, кошары и базы животноводческих ферм, — как маяки, возвышаются эти новые строения на всем пути от Невинномысска до Преградной. А после войны к этим постройкам прибавились уже очень-таки красивые домики гидроэлектрических станций: стоят они на реках и речонках, а от них по горным ущельям, мимо остатков сторожевых башен, из одного населенного пункта в другой тянется сеть высоковольтных проводов. Куда ни взгляни — столбы и столбы шагают степью, и парами, и в одиночку; шнурками белеют серьги-изоляторы; горят на солнце алюминиевые провода, и тянутся они по улицам станиц и хуторов, мимо домов и сараев. Как нельзя кстати поются теперь слова старинной песни: «Мимо нашего двора — дорога столбовая…» Дескать, поезжай — не заблудишься! Вот именно по такой «столбовой дороге» ехал Кондратьев — не заблудился и приехал на хутор «Дружба земледельца», как раз во двор колхозного правления. Пожалуй, это был один из тех немногих степных хуторов, которые, как правило, прячутся от людского глаза в какой-нибудь безыменный балке, идущей широким размахом к реке, а за рекой, на бугре, как на солнцепеке, стоит черкесский аул Псаучеше, — белые каменные заборы, как пояса, обхватывают тоже белые каменные сакли. Хуторяне отличаются от своих заречных соседей разве только тем, что сады и вообще деревья, а в особенности серебристый тополь и белая акация, у них пользуются особым почетом; поэтому над хутором всякая растительность поднялась так буйно и сочно, что даже с горы и то уже не видно ни домов, ни сараев, ни заборов; а самая улица, широкая и просторная, напоминает лесную просеку, насквозь пронизанную линией столбов. Но как только вы въезжаете в хутор, то зелень сразу как бы раздвигается, и вы видите: там белую стену и на ней окна со ставнями под цвет неразбавленной синьки; там дощатую изгородь с калиткой, а за изгородью палисадник с цветами; там дома с вывесками «Клуб» или «Школа»; там амбары, побеленные известью; а в центре хутора — просторный хозяйственный двор, с кузнечной и плотницкой мастерскими, с сараями и кладовыми, с навесами для инвентаря, с косилками и сноповязалками, уже готовыми к выходу в поле… Во дворе правления, в тени под белолисткой, стоял низкорослый конь темно-гнедой масти. На нем была расшитая попона, высокое седло, пуховая подушка — мягкая: шевровая кожа вытерта до блеска; бурка свернута трубкой и приторочена к седлу, нахвостники и нагрудники в серебре… Кондратьев только взглянул на коня и сразу понял: сюда приехал кто-то из горцев… И он не ошибся. В кабинете Головачева, в крохотной комнате, где с трудом вмещались стол и деревянная со спинкой скамейка, находились хозяин и гость. По их возбужденным, горячим лицам было видно, что с приходом Кондратьева им пришлось прервать какой-то очень жаркий разговор, чему они оба немало обрадовались. Иван Кузьмич Головачев, поглаживая свои мягкие пшеничного цвета усы, встретил секретаря райкома радостной улыбкой, как бы говоря: «Вот хорошо, что ты приехал, а то этот сосед изрядно мне надоел…» — Познакомьтесь, Николай Петрович, — заговорил Головачев. — Это наш сосед Анзор Абдулахович… Мы тут беседовали… Анзор Абдулахович, подтянуто стройный, быстро встал, пожал Кондратьеву руку своей сухой и очень твердой рукой и снова сел. — Территория моя тут, по соседству, — заговорил он с заметным нерусским акцентом. — Тебя я знаю хорошо. И Сергея знаю. И Усть-Невинскую знаю. А как же! Соседи! Я председатель аулсовета Псаучеше — по-русски «Красивая жизнь»… Тут, за речкой. Кондратьев слушал и любовался чересчур смуглым лицом Анзора и его сильными, жилистыми руками, которыми он сжимал плетку. На нем были суконное галифе, длиннополая рубашка с твердым, густо простроченным воротником, подхваченная узким кавказским пояском. Горбоносое его лицо со шнурками тонких бровей было так опалено солнцем, что назвать его смуглым никак нельзя — скорее оно было коричнево-черное, под цвет дубовой коры. На голове у него примостилась белая войлочная шляпа со спадающими полями, из-под этих полей смотрели молодые, с синим блеском глаза. — А о чем у вас была беседа? — спросил Кондратьев. — Псаучеше нужен Панкратов, — начал Анзор, блестя глазами из-под шляпы. — Надо нас выручать, а Иван, мой сосед, Панкратова запретил… — Панкратова я тебе не дам, и не проси, — сказал Головачев, поглядывая своими светлыми глазами на Кондратьева, и этот его взгляд точно говорил: «Поглядите на этого настырного джигита… И что тут с ним делать?» — А почему запретил? — спросил Анзор. — Должен дать… — Было время — жил Панкратов у тебя по неделям, а теперь он мне самому вот как нужен, — и Головачев провел пальцем по кадыку. — Ну, что поделаешь! Николай Петрович, бьюсь с ним уже более часу… — А о чем все-таки у вас разговор? Что это за Панкратов? — Хо! Панкратов — человек большой! — сказал Анзор. — Умная башка! Чаля даго… хорош парень… Хох! Чаля даго… — Погоди, Анзор Абдулахович, расхваливать Панкратова, — проговорил Головачев. — Зараз я сам поясню, какой Панкратов… чаля даго… Тут, Николай Петрович, дело такое. В нынешнем году в Псаучеше построили водяное колесо, а к нему приспособили какую-то динамику — так, сооружение вышло на скорую руку и на живую нитку. Сказать, вся эта водяная ГЭС сильно примитивная: день кружится, а два стоит. Но пока у них был свой электрик, дело кое-как шло, а теперь этот парень уехал учиться, и вот результат: чуть что — идут ко мне, чтоб выручил… Вот поэтому Панкратов и стал парень чаля даго… — Хо! Хо! — задумчиво проговорил Анзор. — Панкратов — хорош механик, ой, как хорош!.. Чаля даго… Зачем запретил?.. — Ну и пусть поедет и поможет, — сказал Кондратьев. — Пошли, дело нужное. — Да как же я его пошлю? — Головачев развел руками. — А свои дела? Завтра сноповязалки выйдут в поле, а Панкратов у меня возле них главный механик… Как же я без него? Не могу. Анзор Абдулахович, не могу… — Тут Головачев усмехнулся, и в его ясных глазах засветилась нарочито скрытая мысль. — Да тут еще, Николай Петрович, я побаиваюсь, как бы Панкратов в том Псаучеше и насовсем не остался: там же у Анзора полный аул красавиц, гляди, парень и увлечется и останется в зятьях… А это мне большой убыток… Я без Панкратова как без рук. — Ай-я-я, Иван, какой ты не хорош сосед, зачем запретил?.. Панкратов чаля даго… — А ты, Анзор Абдулахович, не обижайся… Все для тебя сделаю, а Панкратова не дам… — Завтра вечер, кино в Псаучеше, — сказал Анзор, склонив голову так, что шляпа упала на пол, — а Панкратов запретил, все пропало… — Иван Кузьмич, — сказал Кондратьев, — а мы это дело решим так… Зови самого Панкратова. С ним все и обсудим. Отыскать же Панкратова не удалось. Посланный за ним мальчуган вернулся и сказал: — Везде бегал, а его все нету… Печальным взглядом Анзор посмотрел в окно на своего дремавшего в тени коня, затем встал, сердито ударил плеткой о голенище, попрощался и вышел. Головачев и Кондратьев видели в окно, как Анзор с разбегу вскочил в седло, взмахнул плеткой, гикнул и прямо со двора погнал коня в галоп. — Улетел, — проговорил Головачев, еще глядя в окно. — Ох, хитрый же, чертяка! Та динамика у них часто портится — это верно, а о главном предмете он же не сказал. — Какой же это еще главный предмет? — Дочка его — Фаризат… Там такая красавица, что во всей Черкесии такой не сыскать. Вот Анзор и метит нашего Панкратова себе в зятья — тут-то оно и главная собака зарыта… И, веришь, Николай Петрович, я сильно побаиваюсь. Та самая Фаризат дюже собой привлекательная. Подавно оно в Черкесске институт кончила. Теперь учительницей работает в школе… Идет по аулу, а две черные косы спадают на грудь, глаза темные, а сама стройная, — ну, одним словом, засмотришься. И Панкратов с нею через ту самую динамику уже познакомился… — Что-то я этого Панкратова не знаю, — задумчиво проговорил Кондратьев. — Кто он такой? — Да как же ты его не знаешь? — удивился Головачев. — Очень даже хорошо знаешь! Костя — комсорг! — Костя! Комсомольский вожак? — Он самый… Ну, парень голова! Действительно чаля даго! — Костю-то я знаю… Кондратьев склонился на подоконник и задумчиво посмотрел на широкую, заросшую травой улицу, по которой верхом на хворостинках мчались трое мальчуганов и две девочки. 39 abu Дом Головачева, куда Кондратьев был приглашен обедать, так надежно прятался за садом, что с улицы сквозь сочную листву чуть-чуть виднелись окна на белой стене, как на экране. Стеклянная терраса была обращена во двор, к западу, и солнце, опустившись довольно низко, уже полыхало в стеклах жарким полымем. Небольшой, с одним сарайчиком и сажком двор был покрыт пышными кустами «веничья» — красивого декоративного растения, из которого на Кубани делают метлы и веники. От калитки к дому вела дорожка, обсаженная гвоздикой и петушками. — Жена дюже обожает эту зелень, — идя сзади и как бы в чем оправдываясь, сказал Головачев. — А вот и мой ангелочек! В дверях террасы, как в рамке, стояла красивая женщина лет тридцати, невысокого роста, полногрудая, с голыми до плеч руками, которые она прятала под фартук. — Иван, — сказала она сочным голосом, озорно поведя бровью, — ты хоть при людях не называй меня этой глупой кличкой! — Алена, это я из любви… Чувство! — Головачев обратился к Кондратьеву: — Жена у меня молодая, так сказать, вторично нажитая… ну и за словечком в карман не лезет… — «Чувство»! — передразнила Алена. — А разве оно у тебя есть? — Ну, Алена, не шуми… Собери-ка нам обед. Все три окна выходили в сад, листья там стояли темно-зеленой стеной, отчего в горнице было сумрачно и прохладно, пахло лесом, скошенной травой и гвоздиками. Обстановка в горнице была обычная: кровать на пружинной сетке, с горкой малых и больших подушек, с ковриком, на котором изображены непомерно грудастая русалка и плывущий лебедь; стол с фотографиями и баночками от пудры и помады, зеркало, обрамленное венком из живых цветов; стулья, диван, этажерка с книгами… Рамы не закрывались ни днем, ни ночью. Ветка сливы с гроздьями еще зеленых, в сизой пыльце плодов свисала прямо на подоконник. Кондратьев сидел на диване, смотрел в сад, заметив на развилке ветки крохотный клубочек шерсти и ваты. Из этого клубочка выглядывали желторотые, совсем крошечные птенцы. Вскоре сюда прилетели две птички с червячками в клювах — игрушечно-маленькие, вполовину меньше воробья, но такие нарядные, с такой красочной расцветкой шеи, спинки и крыльев, что Кондратьев, любуясь ими, невольно улыбнулся… «И чего он так смотрит в сад и про себя усмехается? — подумал Головачев. — Неужели знает о моих делах на мельнице у Хохлакова… Наверно, знает, а то чего бы ему смотреть в сад и усмехаться…» С улицы доносился частый звон наковальни. Где-то жалобно заржал жеребенок. Вдали гремела бричка. Мимо окон проскакал мальчуган на коне без седла. — Посыльный помчался, — пояснил Головачев. — Зараз сойдутся. У нас народ любит собрания… И бухгалтерия все приготовит… «Дружба земледельца», ежели что государству нужно, то постарается и завсегда будет впереди… Головачев тоже посмотрел в сад, но не увидел ни гнезда, ни птичек, сжал в кулаке усы и подумал: «Молчит, а глазами опять уставился в сад… И чего он все туда смотрит?.. Может, ему собрание для другой цели требуется… Выйдет перед народом и скажет: «Иван Кузьмич, а почему вы не уплатили Хохлакову гарнцевый сбор?» От этой мысли ему стало грустно, и, чтобы не показать эту грусть гостю, он улыбнулся и сказал: — Николай Петрович, а тихо у нас… Покой… Сюда бы умственных людей на поправку… Тут любую нерву легко вылечить — лучше всякого курорта. — Да, живете вы тихо, — сказал Кондратьев, продолжая смотреть в сад. — Трактор не загудит, комбайн — тоже… Тишина! — Намекаешь? А я же знаю, на что намекаешь, — сказал Головачев. — Не загудит, верно… Обходимся… без моторов… Все подымем тяглом да руками… — И долго будете так… обходиться? — Как само дело покажет… Пока есть расчет. В светлых больших глазах Головачева таилась одна ему известная и скрытая от всех мысль… «Зачал разговор с тракторов да с комбайнов, — думал он, — а потом к мельнице доберется: «А как там вы с Хохлаковым гарнцевый сбор собирали?..» — О каком же расчете идет речь? abu abu — Ну, сказать, своя выгода, хозяйственная выгода… У соседей как? Не будем же скрывать истину… Трактор вспахал — плати, поборонил — плати, посеял — плати, за культивацию — само собой плати… Комбайн вышел на загонку, косил или только портил, — а платить плати… И все не деньгами, а натурой. А мы обходимся без метесе, и вся эта натура идет на трудодни… Во оно, какая выгода! В дверях показалась Алена. Она вытирала тарелку рушником, который висел у нее на плече, — очевидно, накрывала на стол и, услышав разговор, не удержалась и вошла. — Опять ты, Иван, за свою дурацкую выгоду! — сказала она, обиженно взглянув на мужа. — Товарищ Кондратьев, хоть вы его хорошенько постыдите да на правильную дорогу поставьте… Завсегда о выгоде печалится, машины отвергает, а баб наших прямо заморил на работе… Механизации никакой, все вручную, как у допотопных единоличников… Стыдно даже говорить! А ты чего ус крутишь! Скажешь, неправда? У соседей мы это каждый год видим: комбайны придут — и в какую-то там неделю вся уборочная и закончена. А мы на своих токах чертуемся до поздней осени… Алена, не дождавшись, что скажет муж, ушла. — Слыхал? — спросил Кондратьев. — Не привыкать, — угрюмо проговорил Головачев. — Каждый день слышу, еще и похлеще бывает, когда бабам на язык попаду… Но все это один напрасный разговор. Ну, скажи, Николай Петрович, разве хлеборобское занятие уморительно? Это ж не то что в шахте или на плавильной печи — жара, пыль. А мы завсегда на солнце, дышим свежим воздухом! К тому же настоящий хлебороб крестьянской работы не боится. Она ему не в тяготу, а на пользу, и у нас именно такие хлеборобы! Работать мы умеем, труда не боимся, зато и погляди, как мы живем! В доме у каждого полная чаша! Свои коровы, свои свиньи, куры… Живем, можно сказать, сыто, при достатке… — Разве только в этом и счастье жизни? — А в чем же еще? — удивился Головачев. — Скажешь, есть еще государственные интересы?.. Верно, есть, и мы их соблюдаем… Первую заповедь завсегда первыми выполняем, никаких нарушений устава не допускаем, в кладовой порядок, общественное добро бережем… А чего ж еще? А без метесе обходимся потому, что есть свое тягло, да и народ у нас работящий, ему и без трактора только подавай… Или зараз ты говоришь насчет того, чтобы взяться за природу — леса сажать, пруды прудить, дороги строить. Пожалуйста, «Дружба земледельца» все мероприятия партии и правительства выполняет… Денег отпустим, людей дадим… Чего еще? — Все это хорошо, но этого еще мало, — проговорил Кондратьев. — И если уж говорить откровенно, не для этого мы колхозы строили… — А для чего ж еще? — Чтобы не стоять на одном месте, а идти вперед… Да, вперед!.. Ты погоди… Вот я гляжу на ваш хуторок. Стоит он в балке, люди, как ты говоришь, живут сыто и при достатке, а жизнь в нем напоминает заводь вблизи бурной реки. На реке половодье, вот как сейчас на Кубани, вода бурлит, а в заводи зеленеет тина… По старинке живете, Иван Кузьмич, вот в чем твоя беда! Трактора тебе не нужны, комбайны — тоже, а скажи: библиотека есть в колхозе? Нету? А почему ж ее нету? Значит, и книги тебе не нужны? Живете при достатке, а библиотеки нету? — Да, тут мы, Николай Петрович, недоучли, — сознался Головачев. — А клуб же имеем… Еще до войны построили… — А что в клубе! Кино бывает? Читки, беседы… А радио в домах колхозников? Ничего этого нету… Есть одна вывеска — «Клуб». — Да ты хоть покрасней, толстошкурый, — сказала Алена, снова появившись на пороге. — Вы спрашиваете о кино и радио? Куда там! Мы электричество и то с трудом в хутор подвели!.. У моего Ивана есть друг — бухгалтер, — сказала она, улыбаясь своими красивыми губами, — так они вернулись с того праздника, что был в Усть-Невинской, подсчитали и говорят: «Электричество — дело хорошее, но оно обойдется дюже дорого, выгоднее светить керосином…» — и вынесли все это на общее собрание, хотели, жадюги, своего добиться, но провалились… Взялись за них комсомольцы, а еще мы, бабы, подсобили, и вот теперь хутор со светом… А про кино и радио — и не говорите! — Ну, пошла критиковать! — отозвался Головачев. — Критиковать все мастера… — А ты вдумайся в эту критику, — сказал Кондратьев, поглаживая седой висок. — Вдумайся и пойми… Ваши же люди хотят жить не только сыто и при достатке… Одного достатка и сытой жизни мало. — Момент политический, я понимаю, — сказал Головачев. — Партия кличет нас в коммунизм? Пожалуйста! Мы и в коммунизм войдем, не отстанем! — А кто тебя туда пустит? — смеясь, спросила Алена. — Тебя бы возвернуть к тому единоличному времени, — там бы ты был как рыба в воде! — Алена! И что за самокритичная жена! — пробуя отшутиться, сказал Головачев. — А как там у тебя обед? — Все уже готово, — сказала Алена. — Прошу к столу. После собрания, которое закончилось в полночь, Кондратьев остался ночевать у Головачева, решив рано утром повидаться с Панкратовым, а тогда уже ехать на Чурсунский остров. Алена постелила ему на диване в горнице. Пожелав спокойной ночи, она постояла у порога и сказала: — Моему Ивану чутья не хватает… Хозяин он хороший, а без чутья. А собрания он завсегда боится. — Так и нужно, чтобы боялся, — сказал Кондратьев, снимая пиджак. — Он-то боится, а только после собрания действует по-своему… — Алена! — послышался из соседней комнаты голос Головачева. — И чего ты там опять в критику бросаешься? Иди уже спать… — Иду! У самого изголовья — окно в сад. Веет степной свежестью, слышится шорох листьев, — очевидно, те крохотные птички еще не спят… Сад темный и таинственно-тихий; сквозь гущу листвы с трудом пробиваются нити света… Тишина и покой разливаются всюду, а там, за темной стеной листьев, гуляет в небе луна, такая полнолицая и румяная, что свет ее, падая на листья и просачиваясь струйками на землю, кажется не белым, а дымчато-розовым… «Тут бы иметь хоть небольшую группу коммунистов, — думал Кондратьев, заложив руки за голову и прислушиваясь к шороху в саду. — Молодежь у них хорошая, и вожак — парень бедовый, база для роста большая… Панкратова надо принимать в партию. Вот вокруг него и будут расти люди… Только почему же его не было на собрании?.. А Головачева надо либо учить, либо списать в тираж… Отстал и дальше идти не сможет… «Моему Ивану не хватает чутья», — вспомнил он слова Алены. — Умная у него жена… Именно чутья, и не простого, а политического…» Он так размечтался, что не заметил, как раздвинулись ветки и чья-то чубастая голова полезла в окно. — Николай Петрович, вы еще не спите? — послышался таинственный шепот. — Это я, Панкратов… Кондратьев поднял голову и, опираясь локтем, удивленно посмотрел на нежданного, но желанного гостя. — Костя! Ты откуда? — Так… был в отлучке… — Ну заходи, посидим поговорим. — Разрешите в окно? — Зачем же в окно, когда есть двери… — В двери — боюсь… Головачев услышит… Вам я скажу правду: я не вообще отлучился, а был у черкесов… Тут за речкой ихний аул… — Динаму чинил? — Угу… Ее… Вы уже все знаете? — Не все, — отвечал Кондратьев, — а кое-что знаю… Был здесь Анзор. Не мог он упросить Головачева… — Я так и знал! — Тут Костя взобрался на подоконник и спрыгнул на пол. — И пока они тут разговаривали, я пошел и все исправил… Там и поломка пустяковая… — И с Фаризат повидался? — спросил Кондратьев. — Да вы что? — удивился Костя. — Какая Фаризат? Никакой Фаризат я не знаю… — Ну хорошо, — сказал Кондратьев и, усаживая Костю рядом с собой, спросил: — Ну, как дела в колхозе? Как комсомольское руководство? — Будто бы идет нормально, — сказал Костя, тряхнув чубом. — Только нелегко нам приходится… Вы же знаете нашего преда? — Хороший хозяин? — спросил Кондратьев. abu — Хозяин-то он, может, и дельный, — рассудительно отвечал Костя, — а вот по своей натуре он такой, что его следовало бы перебросить в Англию… — А! Вот как! А зачем же именно в Англию? — Туда… к консерваторам до кучи. — И Костя, зажимая рот, тихонько рассмеялся. — Очень он большой противник всякой новизны. Если чуть что намечается новое — беда! — Значит, говоришь, «до кучи»? — переспросил Кондратьев. — А если мы его пошлем не «до кучи», а на годичные курсы председателей колхозов? Что ты на это скажешь? — Была бы польза… — Только тебе придется его заменять… — А смогу? — Костя встал и отошел к окну. — Для меня это не под силу. — Поможем… В партию тебе надо готовиться — вот и покажешь себя на таком важном деле… Ты вот что, присаживайся ближе, поговорим по душам. Они сидели на диване и говорили, пока роса не смочила сад и не забелело небо на востоке… Утром Иван Кузьмич проводил за ворота гостя и вернулся в хату. Был он мрачен, сел завтракать, но к пище не притрагивался, на жену не смотрел, а правая рука так и не выпускала сильно помятые усы. — Ну, радуйся, — сказал он злым и хриплым голосом, — докритиковалась перед секретарем… Чертова баба, распустила язык! — А что случилось, Ванюша? — участливо спросила Алена. — Что случилось! — пробасил Головачев. — А то, что на учебу меня посылает… Так и сказал: либо учиться, либо с поста долой… И все через твой язычок… — Ах, учиться посылают! — нараспев проговорила Алена. — Ну, от этого никто не умирает! — Знаю, ждала этого! Без мужа хочешь пожить и повольничать… Головачев встал, отказался есть и, сердито взглянув на смеющуюся жену, вышел из хаты. 40 abu В том месте, где Большой Зеленчук выходит в отлогую долину и разветвляется на две речки, лежит небольшой остров, названный по имени хутора Чурсун, стоящего в трех-четырех километрах от реки. Лежит он с давних времен, остров как остров, на котором в летнюю пору можно было пасти коней и косить траву, а зимой гулять по заячьему следу… Но это было давно. Лет же пятнадцать тому назад Чурсунский остров облюбовал местный лесовод-самоучка Никифор Васильевич Кнышев, младший брат Андрея Васильевича Кнышева — коневода. Облюбовал, а потом с ведома и согласия райзо посеял несколько грядок леса. Семена взошли дружно, а через год среди трав и луговых цветов закурчавились и зазеленели молоденькие дубки и ясени. А еще через год или два появились саженцы тополя, белой акации, гледичии, дерезы;´, кустики терна, бузины, — так начал свою жизнь Чурсунский лесной питомник. Когда же появились деревца вышиной в пояс, а гряды расширились и лежали по всему острову, когда стали приезжать сюда на бричках колхозники — первые потребители молодого леса; увозя в деревянных ящиках своих бричек стебельки, обсыпанные сырым черноземом, — в это время на острове появился домик из самана, покрытый черепицей. В домике из двух комнат и сенец поселились бездетные Никифор Васильевич и Анастасия Петровна. В первой от сенец комнате новые жильцы поставили кровать, стол, сундук с книгами, а в соседней разместились квадратные и продолговатые ящики с почвой, взятой в разных местах Рощенского и соседних с ним районов; здесь прорастали семена различных лесных пород, а на стенках висели засушенные стебли и листья деревьев, выращенных на Чурсунском острове, — словом, это была комната, в которой лесовод-самоучка вел научную и исследовательскую работу. Случилось так, что и деревья и слава Чурсунского острова росли с одинаковой быстротой. В те годы колхозы впервые сажали лесные полосы, и в питомник весной и поздней осенью приезжали получать деревца-однолетки из самых отдаленных мест, даже из таких степных селений Ставрополья, как Тахта, Нагут, Круглое… Спрос на саженцы был так велик, что приходилось брать на учет каждый росток, и это радовало Никифора Васильевича; в это время он так же, как и его курчавые питомцы, молодел и расцветал. Однако такое хорошее самочувствие лесовода продолжалось недолго. Кампания лесонасаждения быстро прошла, интерес к лесоводству постепенно уменьшился, слава кнышевского питомника меркла и мало-помалу совсем угасла, и только сам лес, как бы наперекор всему, рос и кустился так буйно и с такой силой, что вскоре на Чурсунском острове поднялась зеленая и косматая грива, издали кажущаяся уже не гривой, а какой-то темной тучей… А с наступлением войны, уже к поздней осени, когда домик опустел и на его окнах поверх ставней крест-накрест лежали доски, на острове большой партией поселились грачи: картавя, они шумно перекликались, хмарой застилали темное и сумрачное небо, а внизу, на уже голых деревьях, частыми точечками темнели гнезда… Наконец наступил тот день, когда с фронта вернулся Никифор Васильевич Кнышев. Оставаться в станице не захотел: его тянуло в лес, и он взял свою Анастасию Петровну и снова поселился на острове. Но пока он воевал, Чурсунский остров был передан лесхозу, и новые хозяева наотрез отказались открывать лесопитомник, заниматься сеянцами и саженцами; директор лесхоза приказал лесоводу расписаться в получении ружья и стать лесником. Никифор Васильевич молча выслушал приказ директора, расписался и взял полагавшееся ему ружье, но не упал духом и не сдался. Он стал все чаще и чаще ходить в район: жаловался, доказывал важность и необходимость восстановления лесопитомника. Его слушали невнимательно, с грустными улыбками, обещали, успокаивали и ничего не делали. Тогда он стал писать жалобы в край, в министерство, и все его хлопоты кончились тем, что питомник был все же открыт, но жизнью острова никто не интересовался, а в лесхозе по-прежнему считали Никифора Васильевича не лесоводом, а лесником. Давным-давно распахнулись не только ставни, но и рамы в доме лесничего; как бывало и прежде, курилась по вечерам труба, и дым не тянулся к небу, а сизым полотнищем расстилался по кустам. Грачи видели хозяина и хозяйку леса, кричали еще дружнее и громче и гнезд своих не покидали. — Никифор, ты бы их хоть из ружья попугал, — советовала Анастасия Петровна, — а то от ихнего крика голова разваливается… Никифор Васильевич, часто прохаживаясь по зарослям, хотел было послушаться жены и истратить на эту неспокойную птицу несколько зарядов, но рука у него не поднялась. «Пусть себе орут, с ними жить будет веселей…» — думал он, разряжая двустволку. В самом же деле и грачиные песни не могли сделать жизнь лесовода веселей. Вернувшись сюда через четыре года, он сперва не мог узнать свой остров: там, где когда-то были грядки с сеянцами, теперь стояли рослые дубки и ясени; повсюду красовались высоченные тополя, развесистые вербы, белолистка, а перед глазами вставала такая темная заросль, что там уже без топора и не пройти… А через год нельзя было узнать и самого Кнышева: он оброс густой, с яркой проседью бородой, лицом был мрачен, заметно постарел, осунулся, стал нелюдим, неразговорчив, на лес смотрел горестным взглядом, и в больших его глазах часто с душевной горечью смешивалась слеза… И хотя грядки он все же вскопал, удобрил почву, посеял семена и дождался всходов, но уже не было у него прежней любви к этим молодым и нежным росткам. «Никому мои хлопоты теперь не нужны, — думал он, присаживаясь к грядке и разговаривая с тоненьким дубком. — Вот ты, курчавый молодчик, вырастешь на этом острове, а потом тебя срубят — и все…» Часто сюда приезжали лесорубы с лошадьми и быками, и всегда в сердце Никифора Васильевича с болью отзывались и звон топоров, и плач пил, и стук подвод, едущих с бревнами… На берегу, в том самом месте, где тянется наискось через всю речку мелкий шумливый перекат, растет высокая и ветвистая белолистка, — ствол у нее светло-серый, бугристый, кора с трещинами, по которым, как по ущельям, снуют головастые, желтой окраски муравьи. Именно у этой белолистки Никифор Васильевич любит посидеть, помечтать; ему всякий раз, слушая убаюкивающий шум воды, приятно было вспоминать, как когда-то ранней весной он впервые пришел на остров и воткнул на берегу прутик белолистки, срезанный в станице… Стоит теперь, как памятник тому далекому времени, мощное дерево, а под ним, опираясь спиной о ствол, сидит бородатый мрачный на вид мужчина. Он склонил тяжелую кудлатую голову, смотрит себе под ноги и как бы прислушивается к тому, о чем говорит река на перекате… А день стоял жаркий, солнце уже поднялось высоко, и поэтому особенно приятной была прохлада, веявшая от реки. Никифор Васильевич поднял голову, вытер кулаком мокрый лоб и посмотрел за реку. Там, по дороге, идущей к реке, рысью ехал всадник в кубанке, полы бурки слабо раздувал ветер. «Кого-то уже нелегкая несет, — подумал лесник. — Наверно, посыльный из лесхоза — опять наряд на порубку везет… Все рубят, изничтожают, а кто будет сажать, кто будет кохать и растить?..» Всадник подъехал к берегу и шагом направил коня в воду. Конь нагибал голову, тянулся пить. Всадник одной рукой подбирал поводья, а другой снял кубанку и замахал ею над головой; только тут Никифор Васильевич узнал своего старшего брата. Переехав речку и легко, по-молодецки соскочив с седла, Андрей Васильевич обнял брата, поцеловал его в заросшие щетиной губы. — Никифор, — сказал он, разведя руками, — и что у тебя за темный лес на лице. Ты прямо как отшельник или монах! И твоя борода и все твое обличье, да ты уже на себя не похож! Дичаешь, дичаешь… А что за причина? — Причина? — Никифор Васильевич скупо усмехнулся. — Пусти коня на траву, а мы посидим в тени… и я поведаю тебе о причине. Да и поймешь ли? Знаешь ли ты, что это за дерево? Куда там тебе знать! Ты только лошадьми интересуешься… Это, Андрей, не дерево, а моя мечта… Да, не смейся, мечта, которая уже сбылась… — Так если она сбылась, радуйся, а ты мрачный, как бирюк. Они сели в холодок под деревом. — Сбылась, Андрей, да только не на радость… — Почему ж так? — Потому, братуха, что в те дни, когда я, засучив штанины, перешел эту речку и воткнул на берегу прутик, был я тогда лесоводом, мечтал о науке, о больших лесах, которые будут посажены рукой человека… А теперь, когда прошли годы, и из прутика выросла эта махина, и весь остров покрылся дубом, я сижу под своей «мечтой» простым лесником, и никому я теперь не нужен, разве что лесорубам!.. — Как так не нужен? — обиделся Андрей Васильевич. — А мне ты нужен. Вот подседлал коня и приехал… — Это ты по-родственному… Спасибо, что не забываешь… — А как здоровье Настеньки? — Ничего… Зараз обед готовит, а я вот вышел помечтать. — Никифор Васильевич тяжело вздохнул. — Эх, Андрей, хорошо тебе с лошадьми! Дело твое всем нужное… А с лесом беда! Рубить умеем, а растить не желаем… — Почему ж не желаем? — сказал Андрей Васильевич. — Будем и выращивать… — Это ты о чем? — Эх ты, борода! — Андрей Васильевич рассмеялся. — Ты тут живешь в своем лесничестве и ничего не знаешь. Зараз все только о лесе и говорят!.. — Братуха, да ты что? — удивился Никифор Васильевич. — Где ж об этом говорят? — А по всему району… Да разве не слыхал? Природу будем переделывать, леса сажать, пруды гатить, дороги вымащивать, а сбочь тех дорог опять же сады и леса… Эх ты, лесовод! — Андрей Васильевич хлопнул брага по плечу. — Сидишь в этой своей глуши да о мечте тоскуешь, а она, эта мечта, мимо тебя идет… Теперь же все колхозы смотрят на твой остров с надеждой… Зараз я тебе все подробно поясню. Андрей Васильевич любил во время беседы попыхивать цигаркой из газеты и самосада. «Течение мыслей идет складнее», — говорил он. Поэтому и теперь, прежде чем начать рассказывать брату о предстоящих посадках леса, Андрей Васильевич неторопливо развернул на колене кисет, свернул цигарку сам и угостил брата… И только они прикурили от спички, только сизый дымок закурчавился над шапками, как на той стороне речки к берегу подкатила «эмка», подкатила прямо к воде и остановилась, точно раздумывая, как бы ей удачнее пробежать перекат. — Никифор! — крикнул Андрей Васильевич, вставая. — Да ты видишь, чья это машина? Кондратьев едет к тебе в гости! Братья стояли у дерева и махали шапками, показывая шоферу, как лучше переехать брод. Шофер, казалось, не обращал никакого внимания на их жесты и взмахи: «эмка» отбежала назад и разогналась — очевидно, шофер хотел с разбегу заехать в реку, — но почему-то опять у самой воды затормозила. Тогда братья Кнышевы сняли черевики, штаны и, засучив повыше колен белые подштанники, побрели по перекату, показывая шоферу глубину воды. Только после этого «эмка» тихонько вошла в воду и погнала впереди себя невысокие буруны. Но на середине реки, наскочив на скользкие, заклеенные илом плиты, забуксовала; вода под колесами пенилась, бурлила, мотор храпел и захлебывался, а машина не двигалась… Отворилась дверца, и из машины вылез Кондратьев с засученными штанинами выше костлявых колен. Тут, в воде, он поздоровался с подошедшими Андреем и Никифором Кнышевыми. — Да, плоховато без моста, — сказал он, чувствуя под ногами скользкую плиту. — Ну, теперь тебе, Никифор Васильевич, без моста не обойтись. — А почему теперь? — басом спросил Кнышев-младший, нагибаясь и хлопая ладонью по быстро бегущей воде. — Сперва помогите выбраться из беды, — с улыбкой сказал Кондратьев. — А тогда я и расскажу… Они взялись за кузов: кто уперся плечом, кто налег грудью, и «эмка», разрезая воду, выбралась на берег, оставив на песке мокрый след и зубчатый отпечаток резины. — Так ты, Никифор Васильевич, не знаешь, — заговорил Кондратьев, поправляя брюки, — почему нынче Чурсунский остров не может обойтись без моста? — Николай Петрович, — сказал Кнышев-старший, — ничего Никифор еще не знает… Я только что хотел провести с ним беседу… — Можно и без беседы, — продолжал Кондратьев. — Сюда будут приезжать заказчики, и заказчики, скажу тебе, богатые, к тому же люди знатные, вот и нужно, чтобы они въезжали на остров по мосту… — Кондратьев остановился и, глядя на обрадованное бородатое лицо лесника, сказал: — И первым заказчиком буду я… Мне, Никифор Васильевич, требуется подготовить к осени не менее ста тысяч саженцев, главным образом дуба, ясеня и белолистки… Найдется? — Николай Петрович, — торопливо, волнуясь, заговорил Кнышев-младший, — я и рад, и вообще мне приятно слушать, а все ж таки я еще ничего толком понять не могу… Вы ж знаете, я теперь не лесовод, а лесник, ни к чему не готовился, у меня нет сеянцев… Вернее сказать, они есть, но это же мало — сеял себе для забавы… — Лесничество твое, Никифор Васильевич, кончилось, — сказал Кондратьев. — Я и приехал затем, чтобы сказать, что пришла пора вернуть Чурсунскому питомнику его былую славу… Нет сеянцев — так зато по всему острову найдется столько молодой поросли… Что ты на это скажешь? — Да чего ж мы тут стоим, — сказал Никифор Васильевич, — пойдемте в мою квартиру, там обо всем и потолкуем… Дело сурьезное, надо все обсудить. Они проходили старой дорогой, давно заросшей кустарником. Кнышев-старший вел на поводу коня и шел впереди, Кондратьев взял лесовода под руку и рассказывал ему о плане лесных посадок. abu 41 abu Незаметно наступило время отъезда в Москву. Самолет отлетал на рассвете, в Минводский порт нужно было ехать на ночь, и Сергей, попросив Ирину подготовиться в дорогу, с утра ушел к Кондратьеву и пробыл там половину дня. «Возьми все необходимое», — сказал он Ирине, и она, оставшись одна, думала: «А что ж оно такое — это «все необходимое»?» abu abu Ирина давно жила мыслями о Москве, и ей все эти дни не верилось, что она поедет далеко-далеко и увидит то, что видела только в кино и на картинах. Теперь же, когда перед нею лежал чемодан и нужно было укладывать вещи и всерьез готовиться к отъезду, она переживала такое волнение, что ей было одновременно и весело, и грустно, и даже боязно. abu Ей захотелось взять с собой белую юбку и батистовую с короткими рукавами кофточку — в станице эту парочку все хвалили: белый цвет (это Ирина и сама хорошо знала) ей был к лицу. abu Ирина опустила руки и долго смотрела на чемодан и на лежавшее в нем серенькое в клеточку платье. Отворилась дверь, в комнату вошли Тимофей Ильич и Ниловна, а следом за ними порог переступила и Марфа Игнатьевна. — Здравствуй, дочка! — сказала Марфа Игнатьевна, подойдя к Ирине и целуя ее в щеку. — abu Ты чего какая сумрачная! — Уезжаю, мамо. — Знаю. Радоваться нужно. Ниловна, маленькая, щупленькая старушка, все в том же чепце, который был всегда сверху повязан сереньким платочком, поцеловала Ирину, прикоснувшись к ее горячей щеке своими морщинистыми, старчески-холодными губами. — А мы узнали, что дети наши уезжают, — сказала она тихим голосом. — Вот и не стерпело родительское сердце — пришли проводить. — Спасибо, — сказала Ирина, не переставая смотреть на свое серое в клеточку платье. — А вы пешком из Усть-Невинской? — Савва нас подвез, — сказала Марфа Игнатьевна. — Он в райисполком завернул, а мы на углу сошли… Тимофей Ильич все еще стоял у порога, поставив к ногам мешок и как бы раздумывая, оставаться ли здесь или уйти. Высокого роста, сухой и согнутый в плечах, — казалось, это стоял пастух, только что пришедший с поля: это сходство особенно четко выступало и в его лице, скуластом, с крупными морщинами, и в подрезанных скобкой, усах, желтых от табака, и в густых, через весь лоб бровях, точно таких же бровях, как и у Сергея, только у старика они были уже жестче и не черные, а белые. — А где ж Сергей? — спросил Тимофей Ильич. — В райкоме, — ответила Ирина. — Батя, чего вы стоите! Проходите и садитесь. — Знать, совещаться ушел? — Тимофей Ильич присел на лавку и вынул кисет, сильно пропитанный желтой махорочной пылью. — Небось у родителей совета не спрашивает… За эти дни дажеть в станице не побывал. — Тимофей, тут радоваться нужно за детей, — сказала Ниловна, — а ты хмуришься, как осенний день. — Да я не хмурюсь, а только к тому говорю, — пробурчал старик, нагибаясь к мешку. — К тому говорю, что непорядок… С родителями надо побалакать, совета попросить. — Иринушка, тут мы на дорогу харчей принесли, — сказала Марфа Игнатьевна, помогая свату развязать мешок. — Мама, я без Сергея не знаю… abu abu abu — А что тебе в таком деле Сергей? — гневно пробасил Тимофей Ильич. — Ты у него хозяйка, и ежели собираетесь в дорогу, то ты его и не спрашивай, чего класть, а чего не класть. — И правда, Иринушка, — вмешалась в разговор Ниловна, — дорога-то дальняя… — Всякие запасы не помешают, — досказала Марфа Игнатьевна. — Да оно и в Москве, — продолжала Ниловна, — еще не известно, как там в тех ресторанах вас будут кормить… А мы вам и сальца положили, и яичек вареных, и колбасы домашней, и масла свежего… — Все, все пригодится, — сказала Марфа Игнатьевна, вынимая из мешка свертки. — В чемодан кладите, — советовал Тимофей Ильич. — Да вы что? — Ирина рассмеялась. — В чемодане одежда… abu abu — Что ж вы из одежды берете? — спросила Ниловна. — Чи там в театр пойдете, чи там на какое гулянье, чтоб меж людьми выделялись, — подсказала Марфа Игнатьевна. abu abu abu abu abu abu — Эх, бабы, бабы, — сокрушенно качая головой и усмехаясь в усы, молвил Тимофей Ильич. — И нашли о чем печалиться… abu А были вы в Москве? Эге! Не довелось… А я — то бывал и все видел, и вы у меня спросите, как оно и что и как там себя показывать… Вы думаете, это вам Усть-Невинская… Появился на улице Прохор в синей рубашке, в шапке с красным верхом, и все его сразу заметили, и всем он кажется таким разнаряженным да молодецким парубком, что хоть веди к невесте… А в Москве себя показывать некогда. Там народу такая уйма, да к тому же все ходят так быстро, а на улицах завсегда такая происходит суматоха, что беда! А сколько машин! Так одна в одну и выстраиваются. — Старик усмехнулся. — Со мной в этой тесноте был случай — умру, не забуду. Попал я в гущу народа, а тут меня обступили машины, никак выбраться не могу, — так я чуть не заблудился… Спасибо милиционер вежливо за руку вывел. — Так то ж ты, — возразила Ниловна. — Куда тебе, старому, до молодых равняться. Известное дело, кто на тебя станет смотреть? abu abu Тут Ниловна хотела вступить в спор с мужем и доказать его неправоту, но помешал Сергей. abu — Мамо! Батя! — сказал он. — Пришли! Тимофей Ильич покосился на сына и молчал, а Ниловна прижалась к нему, — рядом с рослой, немного сутуловатой фигурой Сергея она казалась совсем маленькой. — Эх, сынок, сынок, — сказала она, — вот когда у вас с Ириной будут дети, тогда и будешь удивляться. — Да я, мамо, рад. — Сергей обратился к Ирине: — Ну, как у тебя? Все готово? abu А это что за продукты? Не возьмем!.. Ни за что, ни за что! — Слухай, сыну, — сказал Тимофей Ильич, — ты в бабские дела не вмешивайся. Харчи — не твое дело. Пускай бабы сами укладывают, а ты иди, сядь возле меня… Побалакаем перед отъездом. Сергею не хотелось ни садиться, ни разговаривать: у него было еще столько дел и в райисполкоме и дома, но он послушался и сел рядом с ним. — У Кондратьева был? — спросил отец. — У него. — Советовался? — Да… — Об чем же? — Разговор был всякий. — От батька утаиваешь? Старик нахмурил клочковатые брови. — Никакой, батя, тайны нету. — Сергей расстегнул ворот, обтер платком мокрую шею. — Вы же знаете, еду я, батя, на сессию, и есть у меня от района важное поручение. — В чем же его важность? — И об этом вы знаете. Природу будем преобразовывать и вообще станицы обновлять — заплошали они у нас… — abu Сергей посмотрел на суровое лицо Тимофея Ильича. — И чего вы, батя, всегда так хмуритесь? — Все обновлять, все куда-то рвешься, — не отвечая на вопрос, бурчал старик. — И чего ж ты думаешь добиться в Москве? abu abu abu — Если вернусь с удачей, тогда и расскажу. Да и не только вам — всем! — А ты лучше зараз откройся батьку. — Да зачем же раньше времени говорить?! — Или есть какое сомнение? — участливо спросил старик. — Или с неуверием едешь? abu Тимофей Ильич некоторое время сидел молча, что-то обдумывая, потом выпрямил худые плечи и сказал: abu abu abu abu abu abu — Электричество строили, средства вкладывали, сил не жалели, а какой в том нынче прок? Один Рагулин что-то там в поле выстраивает, проволоку протянул на ток, молотилку к электричеству приспосабливает… А в остальных колхозах одни лампочки горят. Разве так вершат дела? Ты только раздразнил людей… abu — Это я от вас уже слышал, — не желая обидеть отца, спокойно ответил Сергей. — Как было допрежь, когда я хозяйствовал? — спросил Тимофей Ильич. — Скажем, зачал городить плетешок, так и городи его, пока не кончишь, а когда кончишь, тогда и берись за другое дело… А ты все сразу хочешь! — Батя! — Сергей рассмеялся. — Да мы же не плетешок городим, а новую жизнь строим! Как вы не можете это понять?! abu — Знаю, что жизнь новую строишь, а для этого я тебе пример привел. — Тимофей Ильич сжал ладонью скобку усов, подумал. — Электричество — это и есть твой плетешок, и ты его городи, возвышай, с ним все покончи, а тогда берись за другое. Вот как ты должен действовать… — Ну хорошо, батя, не станем спорить. Все будет сделано, только дайте срок. — Сергей встал и подошел к женщинам: — Ирина, военный костюм оставь дома… А харчи не кладите. abu Да, вот еще что: не забыть бы вот это, — он взял со стола папку и положил в чемодан. — Ну, я вас оставлю, схожу в исполком… Я скоро вернусь! Сергей причесал перед зеркалом чуб и вышел из комнаты. После его ухода женщины посмотрели на Тимофея Ильича. abu Тот сидел у порога, низко опустив белую, коротко остриженную голову, в его сухих, костлявых пальцах дымился окурок. 42 abu Из Рощенской Сергей и Ирина выехали поздно и в Минводский аэропорт прибыли только к рассвету. Сергей отпустил шофера и ушел регистрировать билеты в тот низенький, под черепичной крышей домик, в котором еще светились окна. Ирина стояла возле чемодана, и все, что она видела, казалось ей и новым и необычным. Восток был ярко-красный, точно его подожгли снизу, отчего и длинная, как раскинутая шаль, тучка над аэродромом и зыбкий туман, вместе с росой, упавшей с неба, были окрашены в розовый цвет. В своей станице Ирина никогда не видела ни такого высокого неба, ни такой тучки, ни такого тумана. Сквозь туман, как рисунок на матовом стекле, выступали темные очертания больших и малых самолетов. Ирине они казались стаей птиц, зазоревавших вблизи городка, и она с тревогой думала, какая же из этих птиц унесет их за облака. Вдали, на фоне уже побелевшего неба, бронзово-синим очерком проступали отроги Змейки и Железной, и лес на них серебрился, тронутый далеким отблеском зари. День светлел, уже хорошо был виден городок Минеральные Воды, густо курившийся трубами, уже отчетливо оттенялась зелень садов на фоне белых домиков. И чем больше прояснялось, чем светлее становились дали, тем сильнее билось у Ирины сердце, — ее охватило и тревожное и радостное чувство, которого она прежде никогда не испытывала. Еще с большей силой ощутила она эту непривычную, странную тревогу, когда вошла по шаткой лесенке в самолет и увидела в неярком свете белые, рядами стоявшие кресла и тут же, возле кресел — крохотные оконца с такими же крохотными занавесками. Люди входили и входили, голоса их звучали приглушенно, поскрипывали кресла. Ирина шла следом за Сергеем по зеленой ковровой дорожке, как по траве, и ей уже было боязно от того, что самолет чуть-чуть покачивался и был точно живой. — Наши места вот у третьего окошка, — сказал Сергей. abu abu Когда пассажиры уселись и захлопнулась толстая, немного выгнутая дверь, по ковровой дорожке твердым, уверенным шагом прошли в черных костюмах молодцеватые на вид парни; по тому, как они шли, было видно, что они здесь не гости, а хозяева. — Ребята как на подбор, — сказал Сергей, наклонившись к Ирине. — Сейчас улетим. — А страшно, Сережа, — прошептала Ирина, и Сергей увидел ее раскрасневшееся лицо и испуганно-ласковые глаза. — А ты в окно не смотри, — советовал Сергей, — и думай о чем-нибудь веселом… Ну, хотя бы о том зайце, что плыл по реке, — с улыбкой добавил он. Но смотреть в окно и думать о каком-то зайце! Да что же это за совет такой? abu abu Пусть бы это было сказано человеку бывалому, так сказать, летавшему, который, перед тем как сесть в самолет, выпил рюмку водки, закусил и уже сладко дремал в кресле, — видно, что ему довелось вволю насмотреться в это маленькое оконце с белой занавеской… А ведь это было сказано Ирине, той самой Ирине из Усть-Невинской, которая еще так мало жила на свете, что ничего, кроме своей станицы, и не видела, а теперь летит в Москву, с единственной целью: все увидеть и все посмотреть… Да и кто же из «новичков», каким была и Ирина среди пассажиров, сможет утерпеть и не приоткрыть занавеску?! Кто из них найдет в себе столько сил, чтобы думать о плывущем по реке зайце и не притронуться щекой к холодному, мелко-мелко дрожащему стеклу и не посмотреть на убегающую вниз землю? Нет, тут можно с уверенностью сказать: среди пассажиров-новичков таких не найдется. Вспомните вы, читатель, свой первый полет: сколько пережито и перечувствовано волнующих минут! И вы знаете — это чувство ни с чем несравнимо. В ушах стоит ровный, тягучий говор моторов, вы стараетесь никуда не смотреть, но всем телом ощущаете, как машина врезается в воздух и как уходит от вас земля, кресло покачивается, а рука уже сама тянется к занавеске. Вначале вы и удивлены и испуганы: земля, с ее строениями, с садами, холмами и скирдами сена, с телеграфными столбами, опрокидывается и легко летит куда-то вверх, а потом так же легко опускается, становится на место — это самолет делает разворот. Но вот он ложится на курс, и ваш взгляд с огромной высоты обозревает обширную планету. Какой же красивой и величественной встает перед вами родная земля! Ирина не послушала Сергея и прильнула к оконцу, как только самолет набрал высоту. «И ни чуточки не страшно, а только что-то внутри холодеет», — подумала она, увидев широкое крыло, усыпанное мелкими точечками заклепок… А за крылом — и вниз и вдаль, куда ни посмотри, — простор и простор лежал в жарких лучах утреннего солнца; а земля, изломанная буграми и ложбинами, вся была одета в такие тончайшие цвета, каких Ирина в жизни еще не видела… Там, разрезая зеленый плющ кустарника, изгибалась и петляла река, и под солнцем блеск ее напоминал расплавленное стекло; что за река и куда она текла, нельзя было понять; Ирине казалось, что это была Кубань — вот и домики какой-то станицы, рассыпаны по берегу. Может, это Усть-Невинская? Ирина искала взглядом какую-нибудь примету, хотя бы птичник или домик электростанции, и ничего не могла найти. Тем временем и река и станица уплыли под крыло, а на их место пришли озера или пруды. Там расстилаются желтые, строго квадратные полотнища, — очевидно, это была созревающая пшеница, а между этими полотнищами узенькие ленточки дорог, и движутся по ним игрушечные грузовики, оставляя, как кайму, серую полоску пыли. И вот уже нет ни желтого поля, ни пылящих автомашин, а тянется удивительно свежая зелень, пасутся стада — серые и красные коровы кажутся величиной с овцу. А вдали, из дымчатой пелены, поднялся, точно на воздухе, город: лежит он на возвышенности, во все стороны раскинув улицы, с тесно сбившимися домами, с заводскими трубами и горящими на солнце окнами корпусов, с зелеными кущами парков… — Сережа, это Москва? — спросила Ирина, прижавшись губами к уху Сергея. — Рано, — ответил Сергей. — Это Ростов… abu Смотри, просвечивает Дон… И снова нет города, нет блеска реки, а стелется равнина, темнеет пояс железной дороги, вспыхивает дымок паровоза, гусиной стаей белеет степное село; опять река и ряды тополей, черепичная крыша в зелени, как в рамке… И вот под крылом, неведомо откуда взявшись, хвостатой птицей пронеслось облачко, за ним второе, а потом оконце потемнело, исчезла земля, и самолет зарылся в белую вату… Но вскоре вата ушла вниз, — она стала не белая, а розовая, и на ее поверхности заиграло солнце. Ирина схватила Сергея за плечо и сказала: — Сережа! Где ж мы теперь? — Под самым солнцем, — ответил Сергей, не отрывая взгляда от окна. Внизу, совсем близко, плотной массой сгрудились облака, то белые-белые, как льдины, то лилово-синие, как мрамор; они покачивались, вздымались, пушились и вспухали, набегая одно на другое, точно чья-то неведомая рука покачивала их и искусно лепила из них самые причудливые виды: то образуются застывшие волны, и по ним скачет всадник на белом коне, — вот он клонится вперед, падает и растворяется; то встают на задние лапы два огромных медведя и, обнявшись, падают; то подымается высоченная башня, и на шпиле ее играет луч; то вырастают стога сена и мчатся мимо крыла, белые и пушистые; то взойдет на курган человек в бурке и в косматой качающейся папахе и смотрит вдаль; то какой-то причудливо-сказочный мост, выгнув могучую спину, перекинулся с одной тучи на другую, да так и застыл… У Ирины закружилась голова, в усталых глазах появились слезинки, и она, откинувшись на спинку кресла, уснула. — Ирина, — сказал Сергей, — проснись! abu Она открыла глаза. abu Было тихо, только в ушах звенело. Самолет стоял на серой дорожке. Пассажиры направлялись к выходу, а в оконце светило солнце, и в этом слепящем свете хорошо было видно высокое здание с такими же высокими дверями, ограда с флажками, а за оградой толпы людей. Двое мужчин в белых фартуках подкатывали лестницу с высокими, изогнутыми дугой поручнями… — Иринушка — сказал Сергей, — вот мы и в Москве! А Ирине не верилось. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Конец книги первой Пятигорск 1948‒1949 {Александр Пунченок @ Испытание @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Александр Пунченок ИСПЫТАНИЕ Повесть ГЛАВА ПЕРВАЯ Пограничники уходили в горы. Низкорослые круторогие яки, с темной шерстью, свисающей до земли, тащили на спинах увесистые вьюки. Ефрейтор Пулат Бабаджаев ехал рядом со своим другом сержантом Степаном Виноградовым. abu abu abu abu abu abu abu …Последние дни на заставе протекали тревожно. Возвращаясь, наряды всякий раз доносили о замеченных наблюдателях. Чужие люди на той стороне днем и ночью настойчиво следили за участком советской границы. Каждый пограничник знал — в таких случаях надо ждать «гостей». А вчера днем на заставу приехал начальник штаба отряда майор Быстров, хотя был он только накануне и лично проводил инструкторский смотр по физкультуре. Степан, как руководитель спортгруппы, сразу же послал двух солдат протереть брусья и турник. abu Но дело оказалось серьезней: на сборы было дано всего несколько часов. Судя по снаряжению, предстояло идти высоко в горы. «Не иначе, как опять к Висячей тропе», — думал Степан. abu abu abu abu abu abu abu …Степан и Пулат дружили уже два года. Степан родился и вырос в далекой Рязанской области, на реке Оке. А Пулат служил в своих родных местах. Часто, показывая на запад, Пулат говорил сослуживцам-пограничникам: — Сначала будет одна горка, потом другая, еще одна, еще, и там мой кишлак, а в кишлаке живет самая красивая в мире девушка. Зовут ее Садбарг… Эти «горки» тянулись бесконечными цепями; они уходили вдаль и словно растворялись в голубой дымке. abu abu Вершины ближних гор сверкали на солнце своими снежными шапками. Пограничники продвигались по высохшему руслу. Воздух был прозрачный, спокойный. Наконец отряд спустился в глубокую ложбину, покрытую молодым кустарником и сплошным ковром бархатистой травы. abu abu Вот он, желанный привал. abu abu Притаились в укрытых местах солдаты охранения. От костра потянулся сладчайший запах пшенной каши. После обеда командир группы, старший лейтенант Прокофьев, разрешил часовой отдых. Пограничники лежали на траве и покуривали. Неподалеку тревожно насвистывал старый суслик, предупреждая свою семью об опасности. Неистово трещали кругом кузнечики. Пулат стоял, любуясь причудливым очертанием гор. — Вот какие у нас горы, — говорил он, смотря на вершины. — Орел не может перелететь через такие нагромождения, а ведь он — царь-птица. У горного барана — архара — духу не хватает перескакивать через пропасти такие и ущелья. Сама природа за нас: крепость неприступную из гор сделала. — Зря утешаешься, — перебил Степан Пулата. — Птицы и козлы, брат, для нас не гарантия. Орел не перелетит, а змея проползет. Проползет и ужалит. Посему — забудь про неприступность и гляди в оба. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Степан лежал на траве, заложив руки за голову, и наблюдал за Пулатом. abu abu abu Все ему нравилось в друге: небольшая, коренастая, хорошо сбитая фигура, прямо и крепко посаженная голова, орлиный нос, глаза острые и колючие в гневе, обычно же задорные и веселые. Степана восхищала любовь Пулата к горам, таким опасным и недоступным. Пулат сочинял о них нежные и наивные песни. Вот и сейчас он тихонько напевает про себя какую-то песню… На своем участке Пулат знал в горах все пастушьи и охотничьи тропы, все тайные логовища зверей, все трещины и расщелины в скалах. Сам Степан тоже ходил в горы не новичком, но до Пулата было ему далеко. Умолкла тихая песня. Пулат крепче стиснул за спиной руки: так он думал. Горы были близко. abu ГЛАВА ВТОРАЯ Место, где остановились пограничники, называлось «лагерь 4000», потому что находилось оно на высоте четырех тысяч метров. Под навесом скалы здесь часто отдыхали или пережидали непогоду пограничные наряды. Но Пулат не любил такие обжитые места. Его манили неисхоженные просторы горных склонов, и сейчас он с нетерпением ждал, когда же старший лейтенант Прокофьев разъяснит задачу, чтобы уж все знать: кого — куда, и кому какое задание. Впрочем, не одному Пулату, — всем пограничникам хотелось поскорей узнать подробности предстоящей операции. Наконец старший лейтенант выставил охранение, собрал всех остальных солдат и сержантов. Он сказал: — Вы все знаете, что за последнее время на сопредельной стороне велось усиленное наблюдение за соседними участками. Это делалось неспроста. Они старались приковать наше внимание к тем участкам. Следовательно, перехода границы надо ждать здесь, и если подготовка велась такая сложная, — надо ждать важных господ. abu Задача сводилась к следующему: в «лагере 4000» перед выходом из ущелья вместе со старшим лейтенантом Прокофьевым оставалась основная группа захвата, а Степан Виноградов и Пулат Бабаджаев выдвигались вперед за Висячую тропу. Висячая тропа прилепилась к стенке глубокой теснины. Это был узенький карниз. В иных местах по нему удавалось пробираться только боком, плотно прижимаясь грудью к скале и цепляясь за неровности камней, а в иных — ползком. И так — два километра. Степан и Пулат уходили в секрет. Они должны были пропустить нарушителей границы в теснину и закрыть выход обратно. Нарушители оказались бы в ловушке. Ведь с другого конца Висячей тропы у «лагеря 4000» их ожидала основная группа захвата, снабженная на случай надобности даже рацией. Перед выходом старший лейтенант разговаривал со Степаном и Пулатом. — Задача у вас трудная, да вы — старожилы в тамошних местах. Пойдете в секрет на три дня. Сигнальная связь — ракетами. Старшим наряда назначаю сержанта Виноградова. Как чувствуете себя? Степан расправил плечи и приосанился: — Хорошо, товарищ старший лейтенант. — А Бабаджаев как? abu — Отлично! — Понятно… Я это, собственно, вот к чему: задача ставится перед вами очень серьезная, — офицер говорил теперь, обращаясь только к Степану. — Бабаджаев — он хороший солдат, но отваги в нем — через край. Горяч! Ведь из-за этого чуть-чуть не сорвалась прошлая операция. Мастерство пограничника определяется в первую очередь умением задержать нарушителя. — Товарищ старший лейтенант, — почти взмолился Степан, — Пулат Бабаджаев сам очень хорошо понимает это. Мы на последнем комсомольском собрании все объяснили ему и предложили доказать на деле, на настоящем, большом деле. А я, кроме того, как секретарь комсомольской организации и как друг Пулата, должен помочь ему. — Хорошая речь, — одобрил Прокофьев. — Уверен, что со своей задачей вы справитесь. И вот два пограничника, одетые тепло, добротно, в полном альпинистском снаряжении, с большими рюкзаками на плечах двинулись к Висячей тропе. abu abu abu abu Ущелье дохнуло на них сыростью и холодом. Внизу, в бездонной черной пропасти, зверем рычал поток. Сверху нависали клочья облаков. Дули сквозняки, а пахло плесенью… abu Наконец тропа стала шире. Стены ущелья раздвинулись. Вдали открылась желто-коричневая гряда, окутанная плотными снежными облаками. Слева — белая пирамида и такой же сплошь белый, сверкающий на солнце крутой склон. Степан и Пулат притаились за камнями. Видели они горы, много раз бывали в них, иногда жили в горах неделями, но эта величественная картина словно приказывала: стой и замри! Пулат прикоснулся к плечу Степана и шепнул: — Красиво? Пулат смотрел гордо, как будто все, что раскинулось вокруг: вершины, ледники, облака, — все принадлежало ему, и он, Пулат, был радушным хозяином: пожалуйста, живите у него в гостях. Степан подружился с Пулатом с первых дней службы на заставе. Это вот радушие Пулата больше всего и сблизило их. Степан вырос на русской равнине; он никогда не видел настоящих гор, хотя много знал о них по рассказам матери, бывавшей с отцом в геологических экспедициях. Отца Степан помнил смутно. Мальчику было всего восемь лет, когда его постигло первое горе в жизни. В одной из экспедиций отец простудился, заболел крупозным воспалением легких и умер. В год смерти отца Степан начал заниматься в школе, и матери пришлось прекратить поездки в экспедиции. Она стала работать в местном геологотресте. abu abu abu В годы войны Степан учился в школе ФЗО, с успехом окончил ее и начал работать в авторемонтных мастерских. abu Всякую свободную минуту он сидел над книгами. Сколько Степан помнил себя, столько он помнил и материнские рассказы о походной жизни. В его детстве это было, пожалуй, самым увлекательным. Взять хотя бы рассказы о костре. Ведь Степан был пионером и не раз сиживал возле него. Костер! Большой, пылающий! В трех шагах за твоей спиной нависла густая темень, и всякий шорох кажется таинственным… Нет, не о таком костре рассказывала мать. В ее рассказах костры горели маленькие, подчас в них тлели одни уголья. Но эти костры согревали простывших за день людей. На огне поджаривались куски мяса, в котелке плавился снег, а натруженные руки жадно тянулись к теплу. У этих костров геологи говорили об удивительных своих делах… Вот почему Степану пришлась по сердцу воинская служба в горной стране. Мать снова работала в экспедициях. Письма, которые приходили от нее на заставу, были наполнены светлыми, романтическими рассказами о новых походах. Степан, читая материнские письма, видел ее лицо. Высокий лоб, умные глаза и маленькие, не стирающиеся даже в трудную минуту добрые ямочки в уголках губ. И Степан радовался, читая эти письма. Он видел, как мать с рюкзаком за плечами шагала по горным тропам, по лесным непроходимым чащам и несла все ту же милую усмешку в уголках губ. abu abu abu abu abu abu abu abu Пулат знал о горячей привязанности Степана к матери и часто, чтобы доставить другу удовольствие, расспрашивал о ней. Еще и поэтому Степан так любил ходить в секрет именно с Пулатом. Все диковинное, что таили в себе горы, раскрывалось перед Степаном как в книге. Сначала эта книга читалась с трудом, по буквам, по слогам. Но Пулат настойчиво помогал товарищу познавать ее. И скоро Степан стал ходить не обычными горными тропами, а по крутым склонам, выискивая следы могучих архаров, пробираясь по этим следам. abu abu abu abu abu abu Что можно сказать про Степана еще? Роста был он среднего, но по осанке, по тому, как ходил, держа голову прямо, казался Степан высоким. Волосы, как свежая солома на току, — светлые, шелковистые — придавали Степану мальчишеский вид. Правда, в карих внимательных глазах Степана ничего не было мальчишеского, но зато золотистый пушок на вздернутой верхней губе ничуть не походил на настоящие солдатские усы, как ни старался Степан закручивать этот пушок в жгутики. И все в нем было так: одно юное, задорное, а другое — взрослое, степенное… Крепкая дружба Степана и Пулата не была редкостью в семье пограничников. Дружба нужна на границе как оружие. abu В дружбе рождаются помощь товарищу и взаимная выручка. Без них на заставе — никуда. Служба в тот год была тяжелая. abu abu abu abu abu abu Чем больше честные люди всего мира проявляли любовь к Советскому Союзу, тем наглее, неистовей делались враги. Шпионы, диверсанты, убийцы всех сортов и мастей старались пробраться через границу. Они были вооружены, снабжены сильнейшими взрывчатыми веществами, смертельными бактериями, ядами, шифрами. Они шли выкрадывать секреты, вредить, убивать. Много, очень много оказалось работы у пограничников после войны. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu И вот сейчас двум из них снова пришлось пробираться тайком меж скал и по осыпи. Пулат шел впереди. Он ставил ноги уверенно, на всю ступню, не задевая за камни и не сбивая их. Не годится в горах сбивать камни. Они покатятся под уклон, столкнут лежащие ниже, а те в свою очередь увлекут за собой не одну большую глыбу, — и готов обвал! abu abu abu Пулат, пристально всматриваясь в трещины и выступы на скалах, к чему-то прислушивался. Наконец до слуха донеслось осторожное журчание воды. abu — Здесь! Прячась за камнями, с автоматами на изготовку, они поползли вдоль ручья к широкой расщелине в скале. Видно оттуда пробивался этот веселый прозрачный родничок. Вблизи расщелина оказалась высокой, в рост человека. Пограничники долго всматривались в чуть звенящую пустоту. Перед ними была просторная пещера. Степан осветил ее фонарем. Никого. Только струйки воды, сбегая по стене, блестели в свете фонаря. Пулат пристально разглядывал мелкие осколки камней на пороге пещеры. — Никто не был… Три недели тому назад Степан и Пулат, пережидая непогоду, провели в этом убежище сутки. Уходя, Пулат разбросал щебенку в особом порядке, чтобы потом знать: входил ли кто-нибудь сюда после них. — Точно! Все, как положил, так и есть, — сказал Пулат. Чуть пригнувшись, они вошли в пещеру. Пламя от зажженного фонаря прыгало на поверхности воды, что собиралась в каменной чаше у задней стены. — Хорошая кибитка! — Пулат тихо щелкнул языком. — Прямо как специально сделана, с водопроводом, и пол ровный: хоть тут спальный мешок постилай, хоть тут… Степан заметил: — Здесь, наверное, порода была мягче. Вода пробилась сюда и размыла. Сколько тысячелетий прошло… — Предусмотрительная природа, — заключил Пулат. Степан принялся разбирать рюкзаки. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Шел второй день. Жизнь Степана и Пулата текла размеренно, по точному расписанию: два часа поочередно в секрете и два — на отдыхе в пещере. abu Первой же ночью погода подвела. Ударил мороз, и целые сутки свирепствовала снежная буря. Выл и свистел ветер. Носились снежные вихри. Но Степан и Пулат ни на минуту не оставляли без присмотра подход к Висячей тропе. К концу первых суток буря стихла. Открылось чистое, усыпанное звездами небо с луной посередине. На горы повсюду лился лунный свет. Только на вершинах развевались еще снежные лохматые флаги, точно растрепанные ветром. Однако и они к утру сникли. За ними открылось голубое небо. На склонах выше — снегу выпало видимо-невидимо. И ниже — на уровне пещеры — также намело его большие груды. Сменяясь в секрете, Пулат оглянулся на крутой склон позади и сказал Степану: — Беречься надо, — он снял защитные очки и без очков оглядел склон. Покачал головой: — Надо беречься! Высоко над ними нависли голубоватые снежные громады. Солнышко поднялось над горами и стало припекать. Степану — он лежал за обломками скалы — хотелось переползти на солнечную сторону и прижаться щекой к нагретому камню. Но он не сделал этого: яркий свет солнца может выдать пограничника и в укрытии. Наблюдатель обязан таиться в тени. Сейчас в тени был мороз. «Ну и жизнь, — подумал Степан, — по одну сторону камня жарко, а по другую — зимняя стужа». Наконец солнце поднялось высоко. Тени сделались совсем короткими. Тогда Степан стал ворочаться, подставляя озябшие бока солнечным лучам. Тишину несколько раз нарушил доносившийся издалека грохот падающих лавин. С переливчатым звонким журчанием таял снег. Долго ли находился Степан на посту наблюдения, а уж за это время рядом с ним снег не только стаял, но даже и камни подсохли. Послышался осторожный свист хлопотливых вьюрков. Степан отозвался таким же легким посвистыванием. Подполз Пулат. Лежа за камнем, он повернулся на спину и стал поглаживать себя по животу. Кряхтел, блаженно улыбаясь: — Ах, обед!.. Обед, ах!.. — Отставить комедию! — рассердился Степан. — Заступай. abu abu — Слушаюсь! — Пулат залег рядом и потеснил друга плечом. — Иди, обедай. Кашу я завернул в спальный мешок. Ах, каша!.. Ах, компот!.. — Пулат тихо щелкнул языком. — Напрасно компот варил. По такой погоде продукты надо экономить. — У нас еще на четыре дня хватит. — Хватит, хватит, — проворчал, отползая Степан. Теперь Степан старался найти такую тень, чтобы спрятаться в ней целиком. Солнце нестерпимо пекло́ сквозь плащ и меховую куртку. «Что за места, — удивлялся Степан, — ночью — зима, утром — весна, днем — лето, а что будет вечером?» Обед и впрямь оказался отличным по всем статьям: копченая колбаса, каша с маслом, коробка консервированной лососины и компот. abu abu «Ах, обед!.. Ах, каша!..» — вспомнил он слова Пулата и улыбнулся. Степану захотелось раздеться, залезть в теплый мешок и вытянуться на спине — дать отдых всему телу, всем мускулам. abu Но, прежде всего, нужно было вычистить автомат… «Попробую все-таки вздремнуть минуточек пятнадцать, — решил он. — Пятнадцать, не больше». И заснул. Вскочил он, разбуженный грозно нарастающим гулом. Расталкивая Степана, Пулат кричал: — Лавина! Спросонок Степану показалось, будто все окрестные горы рушились на пещеру. Так тряслась она и гудела. Степан схватил свой автомат (вовсе не потому, что, засыпая, собирался чистить его. Нет, это — привычка пограничника: раньше всего оружие!). Пулат откинул плащпалатку, что занавешивала вход в пещеру, и осторожно выглянул. Наступали сумерки. «Неужели я столько проспал? — подумал Степан. — Уже стемнело». — Понимаешь… — начал Пулат. abu — Только ты ушел… через час!.. меньше!.. наверху, помнишь, на тех скалах лежал снег? abu — Боком идет? — спросил Степан. Пулат покачал головой. — Плохо. Снежная лавина с камнями. Не поймешь: снежная или каменная. Гул постепенно затихал. Уже не было слышно звуков, похожих на взрывы, какие случаются при падении обломков скал или обрыве снежных и ледяных навесов. Но вихри кружились перед пещерой. Неизвестно откуда ворвался ветер и принялся трепать плащпалатку. Степан и Пулат невольно подались назад. Пламя в фонаре запрыгало. Но то были, должно быть, последние приступы. Взбесившаяся лавина укладывалась на вечный покой где-то у подножья горы. Стало светлей. Мутным кружком сквозь тучу снежной пыли проглянуло солнышко. Пулату не терпелось скорей выйти. — Делать будем что? — спросил он. — Подождем, когда все уляжется. Чайку вскипятим? — предложил Степан. — Не хочу, — твердо отказался Пулат. — В панику бросаешься? Пулат приблизился к Степану и долго в упор разглядывал его лицо: — Серьезно спрашивал? — Нет. — Тогда вари чай, твоя очередь! ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Карниз, а вместе с ним и Висячую тропу завалило снежной лавиной и камнями. Теперь к «лагерю 4000» не могли пробраться не то что нарушители границы, но и сами защитники ее — сержант Виноградов и ефрейтор Бабаджаев. Сутки напролет, отрезанные от своего наряда, пограничники искали обратный путь. Но искали не оба сразу: один находился на посту наблюдения, а другой в это время лазил по горам. Больше всего Степана и Пулата беспокоила судьба товарищей, оставшихся в «лагере 4000». Что там с ними? Не засыпало ли их снегом? Лавина была таких размеров, что могла крылом захватить склон и по ту сторону ущелья. Одежда на Степане и Пулате оборвалась за эти сутки изрядно. Про отдых пограничники забыли. Плохо стало и с едой: после обвала Степан сократил норму вдвое, объявив половину продуктов неприкосновенным запасом. Мало ли что могло случиться? Встречались и советовались друзья лишь при смене. А когда из укромного места ведешь наблюдение, — попробуй, поговори! abu Наконец они сошлись в пещере для короткого и совершенно обязательного отдыха. Все вопросы Пулата сводились к одному: — Что делать будем? У Степана был готов ответ: — То же, что делали до сих пор. — Дорога отсюда через перевал, а он открывается в конце июня. — Знаю. — Что делать будем? — Охранять границу Советского Союза. Ты забыл, что сказал старший лейтенант? «Мастерство пограничника определяется в первую очередь умением задержать нарушителя». Я бы к этому прибавил — в любых условиях. — А если задержим, куда денем его? — Поведем. — Дорога где? — Дорогу найти надо. Степан говорил так спокойно, что можно было подумать, будто к «лагерю 4000» и на заставу сколько угодно дорог: хочешь — по одной иди, хочешь — по другой. — Нет, ты скажи, — горячился Пулат, — где дорога? — Надо найти, а первое дело — выполнение боевого приказа. abu abu Оба друга втайне тревожились. Что же все-таки произошло в «лагере 4000»? Знают ли на заставе об этой лавине? Но ни один не хотел выдавать своей тревоги. — Если надо будет, — пойдем через перевал, — сказал Пулат. — Конечно, — улыбнулся Степан. Снова друзья поочередно ходили в секрет. Свободный от службы лазил в поисках дороги по горам, ощупывал каждый карнизик, всякий выступ на скале. abu abu abu Лавина была громадной. Но что бы ей быть еще раза в два больше! Тогда она засыпала бы теснину доверху и Степан с Пулатом пробрались бы по такой насыпи. Снег, сброшенный с гор у входа в ущелье, и без того уже мокрый, пропитался водами горного потока. Перемешанный с камнями и щебенкой, он стал грязно-коричневым. Внизу, в ущелье, вода перед завалом поднялась на несколько метров, с минуты на минуту готовая ринуться через завал, с яростью сметая все на своем пути. А дальше тропу, на сколько ее было видно, лавина засыпала, завалила снегом. Никто не сумел бы пройти по такому «висячему завалу». Самое же худшее — случилось это на теневой стороне склона и ущелья, куда не проникали солнечные лучи. Когда же растает такой завал! Выше — глаз упирался в бурые, почти отвесные скалы. Эх, ведь то был теперь единственный путь к «лагерю 4000». abu abu abu abu abu С каждым днем жизнь пограничников осложнялась новыми трудностями. Все время приходилось приводить в порядок обмундирование, чинить сапоги. Однажды Пулат спросил Степана: — Здесь у тебя как?.. — он показал на виски. — Стучит. Даже странно, раньше никогда не стучало. — Иди спать, и поесть надо хорошо. — Пойду… — согласился Степан. — Что-то я стал сдавать… Пулат положил руку на плечо друга: abu abu — Иди, через два часа я подниму тебя. На такой высоте режим нужен строгий, а то горной болезнью заболеешь. Может волнуешься, а? — А ты не волнуешься? — Я? — глаза Пулата заблестели. — Ах, я!.. — он придвинулся к Степану вплотную и как бы доверительно сказал на ухо: — Я волнуюсь, когда темно, — мышей боюсь, понимаешь? Иди, поспи! Степан пробрался в пещеру. Никогда свод и стены пещеры не угнетали его так. Он откинул навешенную на вход плащпалатку. Ему хотелось видеть дневной свет. И вместе с тем в пещере было хорошо. Успокаивающе шелестели струйки родника, вздрагивал огонь в фонаре, уютно выглядел разостланный спальный мешок. «Однако довольно, — сказал себе Степан. — Нечего распускаться. Хорош мастер службы!» Приложив к вискам ладони, Степан почувствовал, как под кожей необычно резко стучит кровь. «И все-таки вставай!» — приказал себе Степан. abu abu Он принялся за дела: поджег таблетки сухого спирта и пристроил над жарким фиолетовым пламенем котелок с водой. Двухсотграммовую пачку пшенного концентрата Степан разделил было пополам, но подумал: «Утром ничего не ели. Мало будет. Надо сварить всю пачку». abu abu abu abu abu abu abu Мешая в котелке ложкой, Степан разглядел, как обтрепались у него рукава тужурки во время лазанья по скалам в поисках пути. Манжеты гимнастерки отполировались о камни и теперь лоснились в свете фонаря. Каша кипела, хлюпала пузырями. Пшенная каша с маслом — добрый и верный друг солдата! Степан повеселел, вспомнил даже про бюро, назначенное на восемнадцатое, и твердо решил: «Конечно, Пулату пора вступать в партию. Сила у него крепкая, большевистская. В таком положении он не то чтобы растерялся, а шутит! abu abu Что подумали там, на заставе, узнав про обвал? Поди беспокоятся как нам помочь… abu abu abu Начальник, наверное, сразу же позвонил в штаб. Оттуда: «Приказываю немедленно организовать поиски. Выслать спасательные партии. Держать меня в курсе. Об исполнении доложить!» Как в прошлом году, когда трое пограничников пропали в горах. Самолеты тогда прилетали на розыск. Гражданское население помогало. Нашли… А пройдут ли через этот перевал? Он бывает открытым один месяц в году. Сколько ждать еще?.. И все-таки придут. Придут! Да и сами преодолеем его, если понадобится». abu ГЛАВА ПЯТАЯ Услышав сквозь чуткий сон шаги людей, Степан вскочил, удивленный и обрадованный: — Товарищи пришли! В пещеру протиснулся незнакомый человек с поднятыми руками. На первый взгляд это был альпинист. В отличном высокогорном снаряжении, в защитных очках и с большим рюкзаком за плечами, он переминался с ноги на ногу и недоуменно оглядывался по сторонам. Не сводя с него дуло автомата, Пулат стоял позади: — Разрешите доложить? Степан спустил полог у входа и зажег фонарь. Пламя на фитиле задрожало. Большая, уродливо изогнутая тень чужого человека задвигалась на своде. Тени его рук с крючковатыми пальцами как будто обшаривали свод. — Докладывайте. — Товарищ сержант, — отрапортовал Пулат, — за время несения службы по охране границы Советского Союза мной задержан один нарушитель границы! abu Степан быстро подошел к чужому человеку и, отстегнув ремни, снял с него рюкзак. Ощупал все карманы. Приказал: — Пройдите туда в угол! Чужой растерянно улыбался и пожимал плечами: — Их ферштее гар нихтс… Эс ист айн мисферштенднис...[1] — бормотал он. abu — Пройдите туда! — Степан показал на дальний угол пещеры. abu — Же нэ фэ рьен де мове![2] — быстро заговорил чужой, но, взглянув на решительные лица пограничников, пожал плечами и, забормотав что-то невнятное, прошел в угол. abu — Товарищ ефрейтор, обыскивайте, — кивнул Степан Пулату. С обыском пришлось повозиться. Не только карманы, — все складочки одежды нарушителя ощупал Пулат. Ничего не оставил он без внимания. А Степан так же тщательно обыскивал рюкзак чужого. — Пуговицы спарывать? — спросил Пулат. — Никуда он не убежит, — сказал Степан. — Не убежит, говоришь? — повеселел Пулат. — Так для этого и надо спороть, чтобы не убежал. Куда в горах без штанов побежишь! — Ладно, спарывай со штанов. Пулат с удовольствием исполнил это приказание, а чужой, возмущавшийся всем до этого, к потере пуговиц на брюках отнесся удивительно спокойно. — Садитесь! — приказал Степан чужому. Тот догадался, чего от него требовали, и сел. abu Пограничники устроились в другом конце пещеры. — Как было? — шёпотом спросил Степан. abu abu abu abu — Понимаешь, — начал тихо рассказывать Пулат, — я его заметил на той лужайке, которая под нашим энпе. Цветочки он собирал, а сам все боком-боком поднимался к ущелью. Ну, я обошел его и: «руки вверх!» А он чего-то лопочет по-своему, смеется и руку мне протягивает, как будто, понимаешь, старые мы знакомые: «здравствуйте!». Ну, я его и привел. — Спасибо тебе большое, — Степан одобрительно похлопал друга ладонью по спине. — Приляг, отдохни полчасика. Я опять займусь его вещами. — А место задержания осмотреть хорошенько? — спросил Пулат. — Знаю. Сначала отдохни, потом пойдешь. Вдвоем нам теперь нельзя уходить. Допрашивать его — тоже не наше солдатское дело. А сколько мы еще просидим здесь? abu Чужой смотрел на пограничников заискивающе и все время улыбаясь. Казалось, случись у него хвост, — он, наверное, махал бы им. abu abu — Да лигт айн мисферштенднис фор… Ви зо?[3] — бормотал он. abu А когда Степан достал из его мешка две банки консервов и вскрыл их, чтобы проверить, действительно ли там консервы, — чужой вскочил на ноги, громко запротестовал: — Уот ар ю дуинг? Гив бэк май бэг![4] abu Он показывал на отобранный у него рюкзак, с возмущением жестикулируя. — Тише! Никуда вещи ваши не денутся! Степан разламывал плитки шоколада. А чужой не унимался: abu abu — Дас ист айне гевальтат! Их протестире![5] abu abu abu — Тише! — приказал Степан. Но чужой говорил все громче. Это становилось слишком опасным. Ведь окажись поблизости люди, они могли услышать. — Тише! — требовали пограничники. Однако чужой стал кричать и делал это явно нарочно: — Ай деманд![6] abu — Вяжи! — приказал Степан. — И рот заткнуть! Но чужой успокоился немедленно, едва увидел в руках Пулата надежную веревку. Он только глухо ворчал, когда Пулат объяснял ему жестами, как они свяжут его и заткнут рот. — By наве окен друа, же сюи эн сюже этранже, — проговорил чужой усаживаясь. — Же ве ме плендр![7] abu Через час он снова поднял крик. Ничего не поделаешь, на этот раз пограничникам пришлось обойтись с ним более круто. Нарушителя связали, и в пещере установилась тишина. Степан вывел Пулата из пещеры и предупредил: — Теперь держать язык за зубами. О важных делах будем переговариваться записками. abu ГЛАВА ШЕСТАЯ На рассвете Пулат ушел осматривать место задержания и еще раз обследовать ближайший снежный склон, — не удастся ли подняться по нему к перевалу? Степан остался караулить чужого. Такое разделение труда между друзьями в том положении, какое создалось, было, пожалуй, наиболее правильным: Степан относился к чужому спокойней и рассудительней, а Пулат лучше знал горы. Пограничники развязали чужого ночью. Тот улыбался, словно накануне ничего не произошло. Потом, уже после ухода Пулата, чужой сидел и долго растирал затекшие, видно, руки. Степану от этого сделалось даже весело: «Что, господин хороший, не нравится?» — думал он, глядя на чужого. И тут же Степан рассердился на себя: «Какой же это альпинист? Бандит! Негодяй! Он наверняка шел не на пустяковое дело, раз так снаряжен. Это не просто мелкий наемник, а поважней птица. Растирай, растирай как следует!» Но от долгого сиденья у самого Степана ломило в пояснице и затекли ноги. Он вспомнил, что в минувшие два дня ему с Пулатом некогда было даже умыться. Плохо. Умываться и делать утреннюю зарядку надо при любых обстоятельствах. Они раньше строго выполняли это правило. Пулат вернулся, как уговорились, в десять. Степан, чуть покачивая головой, смотрел на чужого и щурился будто на ярком свету. Такое с ним бывало, когда он придумывал что-нибудь особенное. — Становись на физкультзарядку! — скомандовал вдруг Степан. — Я уже заряжен, — тихо взмолился Пулат, — знаешь, сколько я скал облазил? — Становись! И они проделали с десяток весьма сложных гимнастических упражнений. Чужого это явно удивило. Но вот он снова стал заискивающе улыбаться, точно одобряя все. abu Едва они покончили с гимнастикой, как чужой обратился к Степану: — Гив ми мэтчиз, плиз[8]. abu — Что? — не понял Степан. — Э мэтч, мэтч[9], — чужой показал пальцами как чиркают спичкой. abu Друзья переглянулись. — А чего же, дай, — посоветовал Пулат, — только наши дай, а не отобранные у него. — Пожалуйста, — Степан бросил чужому коробок спичек. abu abu abu Чужой рассыпал спички по каменной площадке вокруг себя и, придерживая левой рукой сползающие брюки, стал нагибаться и поднимать каждую спичку в отдельности. Складывал он их обратно в коробок, выпрямляясь, с шумом делал глубокий вдох, нагибаясь, — выдох. Пулат шепнул другу: — Силен, мерзавец! А чужой спросил, дополняя слова жестами: — Филяйхт, эрлаубен зи мир цу фрюштюкен?[10] abu — Не беспокойтесь, получите, — ответил Степан, догадавшись, о чем просил чужой. В отобранном рюкзаке чужого продуктов было на хорошую декаду. У самих пограничников продуктов оставалось на неделю впроголодь. Еще когда Степан разбирал и осматривал все банки, пакетики и мешочки чужого, Пулат заявил: — Отобрать все. Не давать ему есть! «Соблюдай инструкцию!» — написал Степан Пулату. abu abu Завтракая, чужой громко чавкал. abu Пулат тоже начал чавкать, но Степан сказал: — Прекрати! Так день за днем — прошла неделя: почти без сна, впроголодь, однако с неугасимой надеждой, — все-таки из этого плена вырвемся и нарушителя отведем на заставу, выполним боевой приказ! За каменными стенами пещеры разгулялась летняя, солнечная, по-горному буйная погода. Таяли снега. Плавились текучие ледники. С грохотом, с шумом неудержимо неслись по крутым склонам пенистые грязные потоки. Иссиня-белыми башнями и куполами вскинулись в голубое небо и застыли там заснеженные вершины гор. В полдень солнце стояло над головой и палило нещадно. Часто гремели снежные лавины и камнепады, словно стрельба поднималась вокруг в горах. Зеленые альпийские лужайки на склонах ниже пещеры покрылись нежными фиалками. Пестро, нарядно! Засвистали, защелкали неугомонные вьюрки. Откуда налетело их столько? abu abu abu abu По ночам вершины гор теряли свои очертания, отодвигаясь в темноту. Звезд на небе светило столько, что казалось будто собрали их со всей необъятной вселенной и разместили над этой впадиной меж суровых гор. Часто звезды падали. То одна сорвется, черкнет по небу и погаснет, не успев долететь до вершины какой-нибудь горы. То две сразу пронеслись вниз, обгоняя одна другую. Еще две. И вдруг — дождем. Но все равно, оставалось их на небе не меньше. К концу недели на зарядке Степан дышал с трудом. Голод и горный разреженный воздух делали свое дело. abu Горная болезнь — это особенная болезнь; ею заболевают многие на больших высотах. abu Вначале появляется слабость, потом — одышка, усиленное сердцебиение, тошнота. Заболевшего надо обязательно спустить в долину, иначе болезнь примет тяжелый характер. Сама застава, где служили Степан и Пулат, находилась на высоком плоскогорье. А разве мало приходилось пограничникам бывать в дозорах и поисках на очень больших высотах? Много раз и подолгу. Так что Степан и Пулат привыкли к разреженному воздуху. Раньше Степан никогда не чувствовал признаков горной болезни, но сейчас голод, ночные морозы и утомительное лазанье по скалам в поисках пути на заставу сломили Степана. Пулат стал реже уходить из пещеры, а если и уходил, то ненадолго. Он боялся, как бы у Степана не случился обморок. Теперь они круглые сутки неусыпно сторожили чужого. А чужой? Он жил в дальнем углу пещеры и ежедневно усложнял свою зарядку, прибавляя штук по пять спичек. Несколько раз Степан начинал разговор с нарушителем, чтобы узнать — кто он, но ничего не добился. Чужой отвечал по-английски, французски, немецки, энергично жестикулировал и таращил глаза. Из всего этого какой-нибудь простак мог понять лишь одно: задержанный нарушитель границы был ученым, отбившимся от экспедиции. В его рюкзаке даже нашлась банка с заморенными жуками и козявками. Но для советских пограничников Степана Виноградова и Пулата Бабаджаева каждый, кто нарушал границу, являлся чужим человеком, врагом — и только. А уж там дальше разбиралось начальство, хорошо разбиралось, каким «наукам» учен всякий нарушитель границы. Иногда чужой сам пытался говорить и что-то доказывать. Судя по всему, он требовал, чтобы его отпустили. Степан и Пулат сказали себе: «Никакой ты не профессор. Бандит, шпион, диверсант, вот ты кто! И жизнь твою надо сохранить. Тебя надо отвести на заставу во что бы то ни стало!» Вечером, сменяясь в карауле, Степан написал обо всем этом другу. Пулат ответил коротко на том же листке: «Отведем!» abu Однажды Пулат вернулся из очередной вылазки необычайно веселый. — Ты что? — спросил Степан. Пулат, молча и не спеша, вытащил из-за спины мешок. Он медленно развязывал его, приподнимал мешок за углы, смотрел во внутрь. — Да будет тебе, — не терпелось Степану, — показывай! Из мешка на колени Степана вывалилось несколько убитых зверюшек — полевок и два вьюрка с подогнутыми лапками и слегка растопыренными крыльями. abu abu Есть маленькие, светлобрюхие зверьки, которых называют «серебристыми полевками», а водятся они высоко в горах. До сих пор никто не знает, как эти полевки переживают долгую снежную зиму, если они даже коротким летом среди скал едва находят себе пищу. Пулат знал, где селятся полевки. Любимые их места — россыпи крупных камней и расщелины в скалах. Перед заходом солнца зверьки подолгу сидят на камнях, словно любуясь, как розовеют и золотятся вершины гор. В первый же день охоты Пулат поймал очень простыми капканчиками, сделанными из камней, восемь полевок. Еды в них, конечно, немного было, как говорится, на один зуб. Но он радовался: лиха беда начало! Вьюрки — маленькие пегие птички, похожие на снегирей. Они тоже селятся на высоких горных склонах и в скалах. Драчуны отчаянные! Поют бестолково, больше посвистывают да чирикают. Мясо вьюрков довольно вкусное. — Знаешь, какого барана-архара видел я? — тихо и с особенным охотничьим блеском в глазах сказал Пулат. — Вот мяса, на целую неделю! Степан, осторожно переложив на мешок зверюшек и птиц, почти неслышно проговорил: — Стрелять не разрешаю даже в архара. Мы в секрете. Не забывай! — Что же, лучше с голоду… — начал Пулат, но, глянув на строгое лицо Степана, грустно сказал: — Слушаюсь… abu abu abu Вот это была еда! Пулат жарил свою охотничью добычу прямо на огне. Какой запах распространяло мясо, как шипело и потрескивало! Эти вьюрки при жизни вряд ли утешили бы так Степана и Пулата даже самым вдохновенным свистом. Чужой сначала пристально наблюдал за всем, но потом сердито заворчал и отвернулся. Тогда Пулат нарочно зацокал языком, расхваливая приготовленное жаркое: — Запах, понимаешь, раздражает господина. Впрочем скоро хорошее настроение Пулата пропало. Степан написал: «Ему тоже дать». abu — Ему? — громко удивился Пулат. Однако он сразу же спохватился и написал: «Не дам. Я охотился». «Дать!» — вновь написал Степан. abu «Не дам, — размашисто, крупно отвечал Пулат. — Пускай он ослабнет!» «Нельзя. — Степан поднял голову и долго испытующе смотрел в черные, с гневными искринками глаза Пулата, смотрел, пока они не потеплели. Тогда и закончил: — Прошу, как друга. Ослабнет — не сможем вести через перевал». Пулат выбрал две самых маленьких полевки (одну с подгоревшим боком), неохотно прихватил подложенную Степаном третью и отнес их чужому. Со злостью сказал: — На, подавись! Чужой улыбался и потирал руки: — О, се манифик![11] abu «Ишь, гусь, как прикидывается», — подумал Степан. Размышления Степана прервал Пулат: — Ешь! ГЛАВА СЕДЬМАЯ abu abu abu Много дней стерегли пограничники ненавистного чужого человека. На что походило их обмундирование — изодранное, обтрепанное от лазанья по скалам! А сами — обросшие, худые, с провалившимися глазами. Но не погасли огоньки в глазах Степана и Пулата, не опустились головы друзей-пограничников, хотя Степан большую часть времени теперь сидел и лежал. Боролся он с болезнью упорно. Знал: если ослабнет воля, пропадет вера в свои силы — тогда конец. Он лежал, держа голову на высоком изголовье, и, не спуская глаз с чужого, старался дышать глубоко и спокойно. В этаком положении у Степана было два рода занятий, и каждое обязательное: одно — караулить нарушителя, другое — думать, думать и думать: «Кто этот человек? Если он говорит по-русски, то как заставить его проговориться? Как, наконец, отвести его на заставу? Что если бы Степан остался здесь один, а Пулат забрал бы чужого и отвел его через перевал? Нет, такой план был неосуществимым. За сутки-двое не одолеть перевала. А как Пулат отдыхал бы, ведь чужого надо охранять?» Сколько Степан ни ломал голову, в любом случае выходило одно: надо ждать помощи с заставы. Половину приказа они с Пулатом выполнили — задержали нарушителя границы. Конечно, это тот негодяй, ради которого их послали сюда. Он! Значит, надо выполнить вторую часть приказа — отвести его на заставу. Но им самим через перевал не пробиться. Вот и оставалось — ждать помощи. Она придет. Перевал откроется. Надо продержаться еще, может быть совсем немного… Разве друзья, сослуживцы, начальник заставы, командование, сам товарищ Сталин, разве они оставят в беде двух своих пограничников? Ни за что! abu abu abu abu abu За последние дни Степан непрерывно думал о том, как заставить нарушителя заговорить по-русски. До сих пор никакие уловки пограничников не приносили желанного результата. То они внезапно, чтобы застать чужого врасплох, обращались к нему по-русски, то, сговорившись заранее, довольно громко рассказывали один другому будто бы нечто секретное, и всякий раз при этом зорко следили за чужим. abu abu abu abu abu Но безразличное выражение лица нарушителя не менялось. Пулат в светлое время дня охотился на вьюрков и полевок, собирал съедобные травы. Он так наловчился ставить силки и капканчики, что в них иной раз попадало изрядно дичи. Но на душе у Пулата было неспокойно. Он очень тревожился за Степана. «Что же это такое происходит? — думал Пулат. — Надо кормить самого хорошего друга, беречь его, а вместо этого отдавай еду какому-то злодею, наверное диверсанту. Степану спать надо, при горной болезни это очень важно, а тут карауль мерзавца». Но потом, когда вспоминалась ему застава, родной кишлак, где жили отец и самая лучшая во всем мире девушка Садбарг, когда в его воображении раскидывались хлопковые поля — такие, что глазом не окинешь, многоводные оросительные каналы, плотины электростанций, заводы, которым одно название — чудо, когда вставали в памяти высокие стены Кремля и вся Москва, далекая и вместе с тем такая близкая, — тогда думал Пулат обо всем иначе: «Ведь если бы они не задержали чужого человека здесь, то он постарался бы пробраться через границу в другом месте. И вдруг, понимаешь, пробрался бы! Сколько зла мог причинить он советским людям? А сейчас негодяй обезврежен, так что надо крепче стеречь его и обязательно отвести на заставу. Надо разузнать все его планы. Может быть вместе с ним действует целая банда». Вот откуда брались у Пулата выдержка и спокойствие, когда вдруг овладевала им тревога. А невзгод в жизни двух друзей-пограничников все прибывало. Чужой стал спать днем. Ночи напролет он бодрствовал. Пулат же днем охотился. Конечно, ему следовало ночью поспать. Но в то время, когда Пулат уходил на охоту, Степан оставался в карауле, и к ночи больного Степана одолевал сон. Вот и приходилось Пулату караулить по ночам чужого. Кто не понял бы такого расчета? Чужой старался измотать, изнурить более сильного физически Пулата и окончательно подорвать силы Степана. Положение было трудное, но не безвыходное. Пулат написал Степану: «Надо все время говорить что-нибудь. Когда ты спишь, а я в карауле, тогда я должен говорить, говорить. Потом — ты. Надо мешать ему спать, понимаешь? abu Пусть ослабнет… Заснет — расталкивать». Степан в ответ только покачал головой: «нельзя». А при следующей смене Степан написал Пулату: «Приказываю: не позволять спать ему днем! А изматывать бессонницей нельзя. Как поведем на заставу?» «И связывать, когда я ухожу на охоту», — написал Пулат. «Пока не надо», — ответил Степан. Степану все больше казалось, и все чаще он убеждал себя в том, что чужой говорит по-русски. И Степан придумал новую уловку. abu abu abu abu abu abu abu «Надо сделать вид, что мы поссорились, — написал он Пулату. — Разыграть все это следует осторожно, продуманно. А то он, гад хитрый, заметит. abu Вот увидишь — проговорится». И пограничники стали «ссориться». Пулат исполнял предписание очень тонко. abu abu abu abu В первый вечер он со злостью поддал попавшую ему под ноги консервную банку. Назавтра, в полдень, гораздо раньше, чем всегда, Пулат явился с охоты без дичи. Степан сделал вид, что встревожился. Чужой приподнялся со своего спального мешка, как будто разминаясь, а в действительности оценивая положение. Да, на этот раз чужой выглядел не очень-то спокойным. Пулат ходил по пещере сумрачный. Вот он взял ледоруб и стал выдалбливать на каменной стене какую-то отметину. Стальной клюв ледоруба противно визжал и скрежетал. — Перестань! — крикнул Степан. — Могу перестать, все могу, — со злостью проговорил Пулат, — мне надоело это, понимаешь, все надоело! У меня еще есть силы, я хочу жить! Он отбросил ледоруб, забрал автомат и снова ушел. abu Степан все это время наблюдал за чужим. Тот и не думал спать. Он складывал из спичек какие-то головоломки, тихо разговаривал сам с собой. Но всякий раз беспокойно прислушивался и поглядывал на вход в пещеру, едва там вздрагивала от ветра плащпалатка. Пулат вернулся раздраженный, злой. — Что с тобой? — нарочно громко спросил Степан. — Ничего со мной, — пробурчал в ответ Пулат. — Прекрати это, я приказываю, — в свою очередь нарочно вспылил Степан, и, словно спохватившись, что их слушает чужой, он взял бумагу и написал: «Молодец, Пулатище! Здорово получается! Тверди одно: не могу, и все тут! Не могу больше!» Писал Степан одобрение, но всем своим видом выражал самый неподдельный гнев. Пулат прочитал записку и словно взбунтовался. Он со злостью разорвал бумагу и прямо-таки набросился на Степана: — Не могу я, понимаешь! Не могу больше!.. У меня еще есть силы, чтобы… Степан мрачно смотрел на чужого, будто огорченный всем этим, а сам в душе радовался. abu abu Сдав среди ночи караул Степану, Пулат вышел из пещеры. Ночь, наполненная едва уловимыми шорохами, простерлась над горами и ущельями. Луна выглядывала половиной диска из-за дальнего гребня. И всюду, куда ни глянь, зловеще поблескивали ледники да снега. В другой раз Пулат непременно постоял бы, любуясь такими знакомыми и дорогими его сердцу картинами. Он перенесся бы мысленно к своему дому… Нет, сейчас Пулат думал о своем друге: как помочь ему? Он написал Степану: «А на ночь надо связывать его — сможешь выспаться». В пещере Пулат тайком передал свою записку Степану. abu abu ГЛАВА ВОСЬМАЯ Утро наступало в пещере без особых приготовлений. Под плащпалаткой, что занавешивала вход, на месте черной зияющей пустоты возникла серая, со смутными признаками жизни, полоса. abu Все предметы, плоские ночью, теперь едва освещенные слабым светом, приобрели рельефность, а пространство — глубину. Скоро, очень скоро серая полоса под плащпалаткой исчезла, будто ее унесло родниковой водой. Недавнюю пустоту заполнил серебристый туман. Светлые отблески запрыгали на глянцевой поверхности родника. И вдруг лучи солнца ударили по плащпалатке и проникли в пещеру. Все вокруг Степана осветилось. abu abu abu abu abu abu Где-то поблизости засвистали вьюрки. Наступило утро. Прошло много времени, а чужой все не вставал и не делал гимнастики. Такое случилось с ним впервые. Степану очень хотелось крикнуть: «Что же вы, господин хороший, пригорюнились? Наша ссора вам только на руку!» Впрочем, радовался Степан несколько преждевременно. Чужой вылез из мешка, умылся, рассыпал спички и долго стоял над ними с низко опущенной головой. Не было в нем прежней бодрости. abu abu «Ну, дела, — думал Степан, — какая блоха укусила его? Может быть, по его расчетам и планам мы ссоримся раньше срока? Может быть, ему надо, чтобы мы ослабли больше? Боится. Рассоримся мы, так ему при этом всяко не сдобровать. Ну, дела!..» Трудно было Степану подняться, но он встал и, стараясь держаться спокойно, проделал несколько упражнений. Нарушитель не глядел на Степана. Он обратился к пограничнику, когда тот сел: — Гив ми мэтчиз, плиз, — чужой объяснил это жестами. — Зоуз зат ай хэв сроун вэр ол юзд[12]. abu abu Степану захотелось поозорничать. Швыряя чуткому коробок, он выкрикнул: — Это спички, понимаете? По-русски это — спички. Спички фабрики «Красная звезда». Отличные советские спички! Повторите! Лицо чужого искривилось в каком-то подобии улыбки. Он повторил: — Пички! — Не «пички», а спички, — поправил Степан. — Спички, — отчетливо проговорил чужой. — Правильно. А это — рука. Есть просто рука. Есть рука карающая. abu Повторите! — Рука коряйщая… — На полный ход! — одобрил Степан. abu abu abu abu abu — Видно сразу — профессор! Чужой сидел, выставив вперед колени и уткнувшись в них подбородком. Глядя на Степана снизу и прищурившись, он тихо сказал: — Я очень виноват перед вами… Степан больше всего удивился тому, как чужой правильно говорил по-русски. И вместе с тем нарушитель слишком старательно произносил каждое слово. Так не говорят на родном языке, на котором много лет назад произнесено первое в жизни слово — «мама». От радости Степан готов был кричать: «Негодяй, попался все-таки! abu Мы вот ни столечко не сомневались, что ты за «ученый»! Не выдержал?! Вот тебе и американский шоколад! У, свиная тушонка!..» Но тут Степан нарочно напустил на себя замешательство, чтобы чужой разговорился: abu — Вы… умеете?.. — Да, я владею шестью языками, — вдруг заносчиво сказал чужой, — и в том числе русским. — Почему же вы не признались раньше? — Степан спрашивал нерешительно, будто все еще не придя в себя после замешательства. — Вы смогли бы все объяснить, тогда может быть… — Видите ли, дорогой сержант, — чужой поднялся и стал медленно расхаживать: четыре шага вперед, четыре назад, — являясь по специальности ученым-энтомологом, я изучаю жизнь насекомых, но, кроме того, я занимаюсь психологией. Это область науки исключительно человеческая, если можно так выразиться. Так вот, в минувшую войну мировая пресса чрезвычайно оживленно и много писала о советских солдатах. С тех пор протекло много времени. И вдруг совершенно нечаянно, по собственной рассеянности, я нарушил советские законы, то есть перешел границу и оказался задержанным. Кто меня задержал? Два советских солдата. Скажите, положа руку на сердце, мог ли ученый, занимающийся психологией, оставить такой факт без внимания? Конечно, не мог. Я был буквально раздираем любопытством. Мне предоставлялась возможность самому убедиться: какими же качествами обладают советские солдаты. И вот я сделал чудесные выводы. abu Я узнал, я убедился воочию, как мужественно вели вы себя, выполняя долг; особенно вы, сержант. Я объявлю это всему миру!.. Плащпалатка у входа резко откинулась. Вошел Пулат. — Я стоял там и слышал все, — сказал он. — Ты, значит, изучал насекомых и нас? — Нет, зачем вы так, — быстро заговорил чужой, — пожалуйста, не поймите меня дурно. Это совсем разные области… — Сядьте, — строго перебил его Степан. И Пулат грозно повел автоматом: — На место! ГЛАВА ДЕВЯТАЯ abu abu abu abu abu abu abu abu abu Когда пришел Пулат, Степан приказал ему собрать всю годную для письма бумагу: abu — Рассказ его надо записать. Мало ли что. Может пригодиться… Дело предстояло важное, поэтому Пулат старательно перебрал порожние консервные банки. Но отыскал он всего-навсего три этикетки, небольшой клочок обертки от шоколада и подал их Степану: — Вот: «Судак в томате», «Перец фаршированный» и «Лососина в собственном соку». Степан, вздохнув, провел языком по губам, пересохшим от ветра и солнца: — Да, вкусные были. Садись. Тоскливо разглядывал Степан замасленные этикетки. abu А Пулат колебался, что было вовсе не в его характере. Глаза Пулата растерянно бегали. — В чем дело? — спросил Степан. Тогда Пулат, словно в отчаянии, махнул рукой и достал из потайного кармана бумажник, опоясанный резинкой. Раньше нежели раскрыть его, Пулат пощелкал резинкой, потом еще раз махнул рукой и до стал из бумажника фотографию девушки. abu — На, — протянул он карточку другу. — Пиши на обороте. Степан не мог оторваться от портрета. Глаза девушки светились доброй смеющейся улыбкой. Прямые черные брови почти срослись на переносице. abu abu Садбарг заплетала волосы в мелкие косы. По ее плечам спадало, наверное, двадцать таких кос. Они даже на фотографии выглядели не просто черными, но смолистыми. Если бы эти косы расплести, на карточке для волос нехватило бы места. Степан развел руками: abu — Почему не показал раньше? А еще друг! abu — Понимаешь, фотограф плохо снял. Совсем не такая она… Задумался Пулат, загадочно улыбаясь. Нет, не испортил фотограф благородных и красивых черт его любимой. Уж если говорить правду, то на фотографии он даже приукрасил Садбарг. Но разве есть мера, какой влюбленные могут измерить самую дорогую для них красоту? — Мы с ней даже поссорились, — грустно сказал Пулат. — У нее, понимаешь, родинки… — Вот же родинка!.. Глаза Пулата сверкнули: — Только одна, а у нее две. Она сказала фотографу: «Вы их замажьте, я знаю, вы умеете замазывать». — А я сказал: «Не смей замазывать!» Я и Садбарг долго спорили. А потом фотограф сказал: «Ладно, я одну родинку заретуширую, а другую оставлю». — Так и сделал. Потом он карточку на витрине выставил. Садбарг плакала, — зачем с этой родинкой. Степан ежился словно от озноба: он едва сдерживал смех. abu Давно Степану не было так весело. — А где же медаль? — вспомнил он. abu — Есть, правда, есть! Ведь Садбарг — знатный хлопкороб. И на медали написано: «За трудовую доблесть». Правда, есть медаль. abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Ну что ж, Пулат… Одно могу сказать: хорошую девушку ты себе выбрал. И сам ты — настоящий человек. Вернемся — напишу обо всем Садбарг. — Только про фотографию не смей писать. Садбарг просила никому не показывать. — И про фотографию напишу, — пообещал Степан. — Спрошу, зачем вторую родинку заретушировала? abu Пулат был на охоте. Степан, оставаясь в карауле, предупредил чужого: — Если вздумаете кричать, то я найду средство успокоить вас. abu — О, пожалуйста, не волнуйтесь, — ответил чужой. Прошло может быть полчаса, долгих полчаса. — Неужели вы никогда не слыхали моего имени? — обратился чужой к Степану. — Я известный профессор Давид Фредерик Эванс, профессор-энтомолог. — Нет, не слышал, — отрезал Степан. — Я получил высшее образование в Лейпциге и Париже, — чужой говорил медленно, будто вспоминая давно прошедшее, — а несколько лет спустя я был приглашен на должность профессора в один филадельфийский колледж, это в Соединенных Штатах Америки, хотя я подданный Чилийской республики. Мои исследования глазков-омматидиев и жабернодышащих ракообразных известны всему научному миру. Неужели вы никогда не слыхали? — Замолчите, мне это неинтересно, — проворчал Степан. — Но я должен объяснить вам все, может быть вы поймете… — Нет, не пойму. — Вы беспокоитесь, что я нарушу тишину. Я буду говорить тихо. — А я не беспокоюсь, — Степан повел автоматом, — я предупредил вас. Прошло еще сколько-то долгих, томительных минут. «Пора бы уж Пулату вернуться», — думал Степан. Он чувствовал, как стучит в его висках кровь, слышал свое тяжелое дыхание. А чужой снова заговорил: — Если хотите, я расскажу вам о себе все. Я родился почти в России, собственно Финляндия тогда являлась частью России. Я знаю русских. Степан напряженно думал: «К чему это он клонит? Разговорился вдруг. И голос вкрадчивый. У, мерзавец, шпионское отродье!» — До чего же занятный вы профессор! — не удержался Степан. — Родились в Финляндии, учил вас француз, документы давал южно-американский дядя, а деньги платит северо-американский. Занятно! — Наука не имеет границ, — чужой театрально развел руки в стороны. — Я служу человечеству! — Это смотря какая наука и смотря какое человечество, — заметил Степан. — А что вы искали на советской территории? — Я прибыл сюда с большой комплексной экспедицией. Степан усмехнулся. Он будто не хотел разговаривать, но сам пристально следил за чужим и старался запомнить каждое его слово. — Вы что же, приехали сюда искать ноев ковчег, как ищет его другая ваша экспедиция у нашей кавказской границы? — спросил Степан. abu — О, — оживился чужой, — наша экспедиция — это очень важная экспедиция. Перед ней поставлена грандиозная историческая задача. Известно ли вам, что великий полководец Александр Македонский завоевал Среднюю Азию до Памира? В западной части Памира есть озеро, носящее имя Искандер-куль, а Искандер — это Александр Македонский. Так вот, данная экспедиция идет по тому пути, по которому некогда двигалась армия… abu abu abu abu abu У экспедиции имеются большие научные цели: восстановить картины походов великого Александра. — Удивительные экспедиции! — Степан нарочно раззадоривал чужого. — Библию изучают эти экспедиции на советской границе, Александра Македонского ищут тоже около советской границы, а букашек собирают непосредственно в советских горах. — Это вы по моему, по личному моему адресу? — спросил чужой. — Нет, так вообще. В самом деле интересно, чем может заниматься профессор-энтомолог в исторической экспедиции? Чужой воодушевлялся все больше: — Я воспользовался случаем, ибо в настоящее время занимаюсь изучением динамических свойств хелицер и сольпуг горных районов. Но, кроме того, меня интересует психология, а в частности личность Александра Македонского. Если хотите, я могу рассказать вам о нем много замечательного. — Не надо, — отмахнулся Степан. — Мы это проходили в школе, только я вот не помню, чтобы Александр Македонский бывал именно здесь. Как же попала сюда экспедиция? Я уже сказал, — нарушитель отвечал быстро, точно у него заранее был приготовлен ответ на любой вопрос, — экспедиция комплексная. Одновременно она обследует путь, по которому в тринадцатом веке шел знаменитый венецианский путешественник Марко Поло. — Это тоже по части психологии? Вдруг Степан услышал шорох щебенки. Затем щебенка посыпалась. Одна короткая осыпь. Другая. Третья. Это был условный сигнал. Возвращался Пулат. — Замолчите, — приказал Степан чужому. — Слушаюсь, — ответил тот шопотом и улыбнулся. — Я вижу, что с вами можно говорить. Вы более общительный, чем ваш товарищ… abu ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Дни по-прежнему стояли солнечные, погожие. Снег в горах таял бурно. Почти непрерывно грохотали лавины, ревели и бесновались горные потоки. Природа словно сочувствовала двум советским пограничникам, спеша растопить снега и льды на заветном для них перевале — сделать его проходимым. Но положение Степана и Пулата с каждым днем становилось отчаянней. Иссякли запасы сухого спирта и керосина для фонаря. Электрические фонари давно скисли. А как же караулить в темноте человека, который только и ждет удобной секунды, чтобы напасть на тебя? В этом трудном положении хорошую мысль подал Пулат: с темнотой снимать плащ-палатку, что занавешивала вход. Тогда в пещере можно было кое-что различать. И Степан в свою очередь хорошо придумал: с наступлением темноты заставлять чужого надевать белый маскировочный халат. Так они видели его даже в безлунные ночи. Чистой бумаги для переписки, конечно, и в помине не осталось. Степан сказал однажды: — Землицы бы… Он объяснил Пулату, как можно насыпать на каменную плиту тонкий слой земли и писать на нем палочкой. Потом исписанную поверхность сглаживай и пиши снова. Много не напишешь? Да. Но объясниться можно. А говорить теперь при чужом даже шёпотом они не хотели. Степан и Пулат никак не могли простить себе недавнего легкомыслия, когда они, нет-нет, да и разговаривали в присутствии чужого. Правда, такие разговоры всегда велись на отвлеченные темы. Но мало ли, вдруг у кого-нибудь вырвалась жалоба или сомнение? Пулат разыскал землю (хотя в горах найти ее совсем не легко). В иных условиях никто не назвал бы это землей. Мох растет даже на голых камнях, и возле его корней собирается какое-то подобие земли: там и мелкие крупицы каменной породы, и перегной того же мха от прежних лет. Словом, Пулат устроил площадку, о которой говорил Степан. Вот когда они научились выражать свои мысли коротко, а Пулат перестал повторять кстати и некстати слово «понимаешь». На земляной площадке в один квадратный метр не очень-то распишешься палочкой! К тому же у Степана от слабости тряслись руки. Казалось бы, удача должна была ободрить Степана. Ведь он так хотел заставить чужого говорить по-русски, и добился своего. Но что из того? Пограничники наслушались всякого вранья и все осталось по-прежнему. Степан слабел не по дням, а по часам. Пулат выбивался из сил, охотясь и собирая травы. За травами ему приходилось спускаться на альпийские лужайки, расположенные метров на триста ниже пещеры. abu А враг их притаился в закутке и ждал развязки. Теперь-то он ждал не с тревогой, но почти с уверенностью. Об этом говорило все: его наглый, упрямый взгляд, нарочито медленные, спокойные движения, манера говорить длинными фразами. Он, например, сказал Степану: — Я отлично понимаю, в каком положении находитесь вы, а вместе с вами очутился и я. Сейчас ведь время интенсивного таяния снегов, и часто случаются обвалы. Тот единственный путь, по которому вы шли сюда, завалило снегом, это несомненно. Пришли вы сюда ненадолго, поэтому запас продуктов был у вас небольшой. Начальство могло бы оказать вам помощь самолетом, ну, сбросить на парашютах продовольствие и всякого рода снабжение, но оно, видимо, боится выдать этим ваше присутствие здесь. Злоумышленники, наличие которых вблизи границы предполагается с самого начала, без труда проследили бы, где спустится парашют, и немедленно явились бы туда. А ведь ваше присутствие здесь является тайным, секретным. Вероятно по той же причине у вас нет и радиостанции, — чтобы злоумышленники не запеленговали ее. Следовательно, положение ваше безнадежно. Вы рассчитываете на помощь своих товарищей? Хорошо, разберем этот вариант. Из разговоров с местными пастухами и охотниками я случайно узнал, что горные перевалы в здешнем районе при самых благоприятных метеорологических условиях открываются в конце июня. Много дней ждать еще. Зима и весна этого года оказались небывало снежными. Вы, наверное, не новичок в горах и догадываетесь, что нынче перевалы могут остаться непроходимыми. Однако, зная насколько упрямы большевики, я допускаю мысль, что ваши товарищи пробьются через перевал. Вероятно они уже делали такие попытки. Но не будет ли поздно? Впрочем вполне возможно, что они считают вас давно погибшими и не хотят рисковать новыми жизнями. Ваше состояние крайне тревожит меня, хотя одновременно я восторгаюсь мужеством, с каким вы переносите все лишения… — Замолчите! — сказал Степан, и сразу же голову его будто сдавили железным обручем. В глазах потемнело. abu abu abu — Замолчите, слышите!.. Но чужого не испугал внезапный приступ гнева. Будто сожалея о случившемся, он сказал: — Напрасно вы так возбуждаетесь, ведь вам нужен покой. А на другой день случилось такое, что очень встревожило обоих пограничников. Пулат был на охоте. Степан стерег чужого. — Знаете что, — заговорил чужой (с тех пор, как он стал говорить по-русски, он оставил противную манеру заискивающе улыбаться и пожимать плечами), — давайте говорить напрямую. Ваше положение безнадежно. Вы отлично понимаете это сами. А я понимаю, что все мои доводы — будто я ученый, который не имел никаких намерений по отношению к вашему государству, не убедят вас. Я увидел настоящую стойкость. Будь у меня сейчас возможность, я написал бы во все газеты и радиостанции мира о вашем подвиге. Однако сейчас я не имею возможности сделать это. Я ваш пленник, и не просто пленник, а обреченный вместе с вами на голодную смерть. Скажите, пожалуйста, какой же смысл в нашей гибели, если вы и я можем еще принести пользу человечеству, делу мира? Рассказ о вашем подвиге, который при таком положении вещей может навечно остаться тайной гор, этот рассказ укрепит ряды сторонников мира и породит немало сомнений среди его противников. Поверьте, это так! Я обещаю вам — мировая общественность узнает о вашем подвиге… Чужой в своем закутке сидел на спальном мешке. Голос чужого становился все мягче, спокойней, словно вода журчала и убаюкивала Степана. Степан полулежал с закрытыми глазами. Он нарочно закрывал глаза. По давней привычке Степан хотел представить, что будет делать чужой дальше. «Конечно постарается подкрасться и напасть, — думал Степан. — Сколько ему нужно для этого времени? Подняться — секунда. Быстро преодолеть расстояние в шесть-семь метров — на это три секунды. Всего четыре секунды». abu Ах, как трудно было Степану открывать глаза! Веки слипались будто намазанные густым клеем, и разнять их нехватало сил. И как темно было даже при раскрытых глазах. Все заволакивалось серыми текучими пятнами. Степан давно уже не прислушивался к смыслу слов чужого. Его занимал лишь ровный спокойный голос. Но вот и голос этот сник, растворился в каком-то странном звоне. Звон в ушах Степана усиливался, усиливался и вдруг оборвался. Наступила тишина. «Что случилось?» Степан хотел подняться и вместо того резко откинулся назад. Точно молния ударила его по глазам: «Почему без грома?..» Ослепительные зигзаги молний свернулись в круг, похожий на солнце, но круг сразу же отодвинулся и потух. Осталось большое светлое пятно… abu abu abu abu Степан услышал: — Плохо?.. Огромным напряжением воли он заставил себя открыть глаза. Чужой был на прежнем месте. «Значит, прошло не больше секунды», — сообразил Степан. — Послушайте, вам плохо? — спрашивал чужой. Он стоял на чуть согнутых ногах, весь собранный, напряженный, готовый к прыжку. Автомат в руках Степана весил, наверное, с тонну и сами руки словно налились свинцом. Сколько надо было приложить усилий, чтобы чуть-чуть приподнять автомат, напомнить о его силе. Чужой осторожно сел. Степан разглядывал его, точно увидал впервые. Перед ним был рослый, плечистый человек с густо обросшим лицом и с такой же густой шапкой русых волос. Глаза у чужого были ржавые, неприятные, как вода на болоте, руки большие, немножко согнутые в локтях, и видно — цепкие. Особенно поразила Степана добротная, совершен но целехонькая одежда чужого. Она выглядела просто нагло по сравнению с изодранным обмундированием Степана. — Молчать, — едва выговорил Степан. Язык его словно одеревянел. Во рту пересохло. — Я хотел вам помочь, — забормотал чужой, — я думал, что вам плохо. В вашем положении… — Погодите, — перебил его Степан. Он вдруг заметил, что на кожаной тужурке чужого нехватало двух пуговиц. При обыске их было шесть, а сейчас осталось четыре. Странно. — Застегнитесь. На одну ничтожную долю секунды (Степан это хорошо заметил) чужой вздрогнул, но тут же принял спокойный вид. — Должно быть, — сказал чужой, смущенно улыбаясь и ощупывая места, где недоставало пуговиц, — должно быть, я потерял их, оборвались… — Найдите и пришейте. Потеряться им здесь негде. Иголку с ниткой я вам дам. Степану дышалось легче. Чужой долго искал пуговицы, но они не нашлись. Странно, очень странно… Когда Пулат возвратился с охоты, Степану стало гораздо лучше. Он мог сидеть и писать прутиком. Первым делом Степан сообщил об исчезновении двух пуговиц с тужурки нарушителя. abu abu Пулат вскочил, достал нож и бросился с ним к чужому. Он срезал с одежды чужого все пуговицы; последнюю даже не срезал, а вырвал «с мясом». Потом Пулат перевернул спальный мешок чужого, вывернул его наизнанку, вытряс, ощупал, осмотрел поблизости все выступы, трещины на камнях. Пуговиц не было. Передав Степану срезанные пуговицы, Пулат написал: «Надо хорошо обыскать места, понимаешь (он был настолько удручен, что не заметил, как написал нужное слово), куда водил на прогулку. abu Пойду». С розысков Пулат вернулся злой, куда там — свирепый! Как могли пропасть две пуговицы? Если бы чужой действительно потерял их и не заметил, то они легко нашлись бы. Вот она, пещера, вот площадка снаружи и тропинка. Пулат все обшарил. Значит, чужой забросил пуговицы. Но пограничники старались следить за каждым его движением… Пустяк кажется — две пуговицы, а растревожили они пограничников очень. Помимо всего, Степану и Пулату было обидно: как же это они сразу допустили ошибку — не отобрали у чужого всех пуговиц? В этаком трудном раздумье Степан долго не решался сказать Пулату о своем обмороке, но скрывать было нельзя. И он написал: — Почему сразу не сказал? — спросил Пулат. Степан кивнул в сторону чужого, медленно вычеркивая на земле буквы: abu abu «Надо найти пуговицы. Найдем — узнаем все». «Зачем тебе пуговицы, когда он задушит тебя?» «Надо», — упрямо выводил Степан. Пулат встал и принялся расхаживать по пещере. Вдруг он остановился против чужого, с минуту стоял, стиснув за спиной руки, и наконец приказал: — Собирайся! Довольно, понимаешь, так сидеть. Пойдешь со мной на охоту. Но предупреждаю: если скажешь хоть одно слово громко — вот! — он показал на автомат. — Тут же! На месте! — Я не намерен… — начал было чужой. Но Пулат крикнул: — Замолчи! Сейчас будешь намерен!.. — Пулат! — позвал Степан. Дальше он написал: — «Куда поведешь?» «Пускай помогает осматривать капканы». — Посмотри мне в глаза, — попросил Степан. Пулат поднял на друга неспокойные глаза. abu «С ним ничего не должно случиться, даже если закричит. Мы должны его отвести...» abu Пулат кивнул головой. — Идите, — сказал Степан чужому, — вы здоровый человек и должны помогать нам. Бояться вам нечего. — Я ничего не боюсь! — когда чужой горячился, голос его делался визгливым.— Вы должны бояться. При первой же возможности я пожалуюсь на вас и потребую, чтобы вас наказали, очень строго наказали! Существуют международные нормы. Так никто не обращается с иностранными подданными. Только вы, большевики, не признаете международных законов. Мировая общественность ненавидит вас за это, и вы заслужили!.. Все лицо чужого дергалось от злобы. Вот когда оно было настоящим. Но чужой вдруг криво и противно улыбнулся, вероятно сообразив, что потерял самообладание и выдает себя. — Вы должны бояться, — сказал он, принимая снова спокойный вид, — да, я потребую, чтобы вас наказали очень строго! Степан радовался. Ведь он и Пулат только что видели настоящее лицо врага. — Видите ли, господин профессор не знаю какой психологии, — сказал Степан. Опираясь на руку Пулата, он медленно поднялся. Оба стали плечом к плечу. Степан говорил с трудом, но отчетливо. — Мы исполняем приказы не под страхом наказания и не по расчету. Нас обязывает исполнять их наша свободная совесть. Говорю я все это к тому, чтобы вы не тряслись за свою жизнь. Не бойтесь, придет время, и мы отведем вас к своему начальству. Там жалуйтесь сколько угодно. А сейчас собирайтесь вместе с ефрейтором на охоту и хорошенько запомните его предупреждение! Только глухой вздох вырвался из груди чужого. Пулат увел его, взяв со Степана обещание как следует выспаться. Но Степан сразу принялся искать пуговицы: осмотрел в пещере каждый сантиметр, всякий кусочек щебенки и ничего не нашел. Он стоял и, тяжело дыша, оглядывался по сторонам. Все ли он осмотрел? Кажется, да. Только родник оставался не обысканным. Но пуговицы не плавают. А в воде? Пулат тоже не искал в воде. В глубине пещеры, сбегая по крутой стене, быстрые струи воды размыли каменное дно, устроив в нем чашу глубиной по колено. На дне чаши сквозь прозрачную воду виднелись тени от бурых камней. Степан стал очищать дно ледорубом. Он осматривал каждый камушек. Камни, перекатываясь по дну, гулко тарахтели. Почти задыхаясь, Степан все выгребал из воды камни. Среди обточенных «голышей» попадались острые куски щебенки. У Степана исцарапались и посинели руки. И вдруг удача! Он держал в руках камень, перевязанный тесьмой. Зачем это? Почему камень перевязан? Степан стал энергично скрести ледорубом по дну чаши. Теперь там постукивали лишь несколько камушков. Он выбивался из сил и не знал, сколько времени прошло. Должно быть, много. Если бы не эта тесемка, Степан давно бросил бы бесполезное занятие. И случилось так, что Степан нашел обе пуговицы на пологой плите совсем рядом. Он, повидимому, давно уже подтащил их вместе с камнем, к которому чужой привязал пуговицы, но они от ударов ледоруб разделились. Пуговицы были в точности под цвет каменной плиты. Поди, разгляди их. В тот же миг в горах прогремел выстрел. abu abu Степан даже забыл о пуговицах. «Неужели Пулат убил чужого?! — мелькнула у него мысль. — Значит, все напрасно. Зачем же они так мучились и тратили столько сил! abu А если чужой напал на Пулата и обезоружил его, или кто-нибудь пришел выручать чужого? Надо спешить на помощь Пулату. Поздно! И куда спешить, в каком направлении? Скоро в горах стемнеет. Если чужой вооружен, то он запросто подкараулит Степана и убьет». abu И честно говоря, радость Степана была крохотной, когда он, расслоив ножом пуговицы на половинки нашел в них свертки шелка размерами не больше спички. Тончайшие шелковые лоскутки были исписаны цифрами. «Ученый», — только и сказал Степан. abu abu abu ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Степан так и решил: в одиночестве он не останется. Кто-то обязательно придет — друг или враг. И он приготовился к встрече. С автоматом и гранатами залег Степан за выступом камня. abu Если бы на него напали, то жизнь Степана обошлась бы врагам дорого. Степан пролежал час, другой… И хотя лежал он укрытый спальным мешком, — все равно окоченел. Сначала серая мгла сгладила очертания камней. Потом на все опустилось огромное покрывало ночной тени. Лишь сверху проглядывал кусочек неба с четырьмя звездами. Степан лежал и думал. Больше всего мучил его вопрос: «Почему никто не идет? Если там была борьба, значит кто-то взял верх. Кто-то… Конечно Пулат одолел чужого. Так почему же он не идет?» В ушах Степана не прекращался звон, но сквозь него он различал плеск воды и прислушивался: не раздастся ли шорох щебенки под ногами человека? Тихо. «Может быть Пулат боится, — думал Степан, — нарушил приказ». abu Луна взошла и разорвала ночную тень, разбросала ее кусками по впадинам и закуткам, а все на виду высеребрила. С тех пор как в пещере перестал гореть фонарь, лунный свет всякий раз радовал Пулата и Степана. Сейчас же от него только знобило больше. Из-за этого озноба и невыносимой тяжести спального мешка, Степан едва приподнимался. Нервное напряжение, видно, подорвало его силы окончательно. abu «Неужели Пулат убил чужого?» Но вот Степан услышал отчетливые шаги и словно проснулся. Силы вернулись к нему. Он даже поправил привязанные к гранате шелковые лоскутки с шифром (чтобы врагам ничего не попало в руки). Прислушиваясь к шороху щебенки и к тяжелым ударам шагов, Степан понял, что к пещере подходил не один человек. Он удобней оперся левым локтем и стиснул автомат. Шаги приближались. Степан следил за звуками, которые возникали при каждом шаге. Ага, захрустела мелкая щебенка — это на скате в семи-восьми метрах. Звук ближе… — Бросай здесь, — раздался голос Пулата. Рука Степана упала, и автомат глухо ударился о камень, прикрытый спальным мешком. Степан уткнулся лицом в холодный свой рукав и затрясся: он смеялся и плакал от радости. В пещеру протиснулся чужой, а за ним — Пулат. В просвете входа на голове чужого мелькнула белая повязка. Степан крепко обнял друга и шепнул: — Спасибо. — Досталось, — то ли спрашивал Пулат, то ли говорил о себе, — погоди, гостинцев я принес. Он вышел из пещеры и сразу же вернулся, волоча что-то большое и тяжелое. abu Это был рослый, круторогий горный баран — архар. — Еле донесли, понимаешь. — Зачем стрелял? — спросил Степан. — Не я стрелял. — Кто же? — удивился Степан. — Погоди, расскажу по порядку. Словом, пограничники не спали до утра. Пулат свежевал, разделывал тушу архара и рассказывал, что случилось на охоте. Он водил чужого по местам, где накануне расставил капканчики. Первые капканчики оказались пустыми. Пулат с чужим спускались все ниже, к самой границе. Вдруг они услышали голоса людей. Все произошло в один миг. Чужой вскочил. Должно быть, он хотел закричать — позвать на помощь. Пулат свалил его ударом автомата по голове, накрепко связал и заткнул ему рот. Чужие люди на той стороне ничего не заметили. Пулат долго наблюдал за ними. Их было пятеро. Вооруженные. Судя по всему они пришли встречать кого-то. Чужие люди не переходили границу; они сидели, ходили, о чем-то спорили, часто показывали в сторону ущелья, где проходила Висячая тропа. Конечно, они ждали кого-то и ждали именно оттуда. Вдруг Пулат заметил на скале архара. Раздался выстрел. Это человек из той группы выстрелил в барана. Раненый архар прыгнул на другую скалу, затем — дальше, дальше и свалился неподалеку от Пулата. Человек, который стрелял, хотел подняться и забрать добычу, но другие отговорили его. Незадолго до захода солнца чужие ушли. Когда стемнело, Пулат отыскал убитого архара и развязал нарушителя. Вдвоем они насилу притащили барана. abu И еще об одном интересном событии рассказал Пулат. Он заметил, как ослаб задержанный ими «ученый». На обратном пути чужой, спотыкаясь, два раза падал. И видно, очень мучила его одышка. Рассказ Степана был короче. Собственно, Степан ничего не рассказывал, а лишь тайком от чужого показал Пулату расщепленные пуговицы и заштампованные в них шифры. abu ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Происшествия последнего дня совсем ухудшили здоровье Степана. Большое счастье, что Пулат не должен был уходить теперь на охоту. Когда Пулат разделал барана и прикинул, насколько им хватит мяса, — сам чуть не запрыгал как молодой баран. На целую неделю! На всех! Вдоволь! (Правда, про себя Пулат решил давать чужому еды меньше.) А сколько было других вкусных, но главное, полезных вещей! Сразу же Пулат заставил Степана выпить кружку крови и съесть большую порцию костного мозга. Пулат даже решился развести костер. Он так объяснил это Степану: — Они знают, что тропы нет. Больше не придут. — Откуда знают? — спросил Степан. — Да, наверное, знают. А зачем приходили? Для костра неутомимый Пулат собрал две охапки сухих веток терескена. Степан жадно следил за Пулатом, как тот готовился разжечь костер: ему хотелось продлить даже само ожидание. Давно, очень давно не видели они огня. Но Степану не пришлось полежать возле костра. Дым стелился по пещере, и Степан задыхался. abu Пулат помог другу выбраться из пещеры. Однако Степан потерял сознание и на свежем воздухе. Больших трудов стоило Пулату скрыть свою тревогу от чужого. Обморок Степана длился минут десять. К вечеру ему стало лучше. Без особых усилий он мог разговаривать. Этой ночью в пещере горел светильник. Пулат смастерил его из вытопленного жира. — Мне надо сесть, помоги, — попросил Степан. abu abu abu abu Пулат приподнял Степана. С ненавистью глядел Степан в угол, где сидел чужой, потом отдышался и долго выводил дрожащей рукой слова: «Поведешь его через перевал. Я останусь». «Ты тоже пойдешь», — написал Пулат. «Нет, тебе будет тяжело». В это время чужой пошевелился и осторожно сказал: — Я прошу вас спуститься вместе со мной вниз туда, откуда пришел я. Не будьте безрассудными. Я обещаю вам полную неприкосновенность. Моя известность в научном мире — надежная тому гарантия. Пока еще не поздно, мы спустимся в долину, где вы сразу получите медицинскую помощь, питание и одежду. Я немедленно сообщу обо всем вашему правительству. Больше того, я буду требовать, чтобы оно наградило вас за проявленное мужество. Вы вернетесь на родину, едва оправитесь. — Струсил? — усмехнулся Пулат. — Нет, не струсил, — чужой сидел, вобрав голову в плечи и по временам стискивая виски пальцами, — из своих, личных средств я могу предложить вам двадцать тысяч долларов. По десять тысяч на каждого. Это не от трусости. Я ценю свою жизнь. Она нужна науке. — Совсем не нужна. Замолчите, — приказал Степан. — Тридцать тысяч! abu abu abu abu abu — Замолчи! abu abu — Вы безумные люди, — с трудом дыша, сказал чужой, — безумные! — Молчи, гадина! — вскочил Пулат. — Погоди, — попросил Степан, усаживаясь так, чтобы лучше видеть чужого. — Вы считаете себя профессором психологии, не правда ли? Так вот я вам хочу сказать… — Пятьдесят тысяч, — медленно проговорил чужой, приложив руку к груди, словно собираясь сейчас же достать деньги из внутреннего кармана. — Не ломайтесь. Вспомните школьную задачу. «Из трубы А в бассейн Б...» — У нас нет таких задач, — резко оборвал его Степан. — У нас даже в школьных задачах вода течет по оросительным каналам на хлопковые поля. А если поезд идет, то он идет не от станции А к станции Б, а от станции Сталино к Москве и везет он уголь. Вы, господин, сделали огромный просчет… Степан побледнел и откинулся на изголовье. У него носом пошла кровь. Пулат растревожился не на шутку. Надо было что-то предпринимать. И в тот же вечер у чужого случился первый резкий приступ горной болезни. Пулат сварил последнюю плитку шоколада и напоил горячим напитком обоих больных. abu ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Пулат не сразу поверил в болезнь чужого. Целые сутки он наблюдал за ним: не хотел ли тот обмануть пограничников — даже не двоих теперь, а одного Пулата. Ведь Степану сделалось совсем плохо, и Пулат не позволял ему вставать. Но чужой по всем признакам заболел серьезно. Почти все время он лежал, забравшись в спальный мешок, на вопросы отвечал вяло, отказался есть. Пулат сказал ему: — Ешьте, при этой болезни надо больше есть. — Уходите, — попросил чужой, — как я вас ненавижу! Конечно он заболел серьезно. На Степана и Пулата это подействовало удручающе. Не было, что называется, печали… Пулат лег рядом со Степаном и шепотом спросил: — Что делать будем? — А как ты себя чувствуешь? Степан с трудом повернулся к другу, чтобы видеть его лицо. — Не ворочайся, — рассердился Пулат. — Как чувствуешь? — снова спросил Степан. — Смотря для чего, — прищурился Пулат. — Хватит у тебя сил отвести его на заставу? — У него не хватит. — Попробуй отвести. — А ты? — Я останусь ждать. Ты отведешь его. За мной придут. Пулат взял руку друга, и его огорчило, что рука Степана осталась при этом такой же спокойной, почти неживой. — Ты… здесь… один? — Да, — шептал Степан, — еды много, вода есть. Я дождусь тебя. Ты придешь за мной вместе с нашими. — Степа… — в горле Пулата застряло что-то неудобное и горькое. — Слушай, — рука Степана слабо сдавила пальцы Пулата, — я знаю, что за нами придут. Уверен — придут. Помнишь, когда произошел обвал, тогда ты не перестал ходить в дозор. Ты выполнял приказ. Сейчас иди к нашим навстречу, пробивайся через перевал. Отсюда восхождение легче. Ты сильный. Я знаю — ты никогда не нарушишь данного слова. А ты дал его. То, что случилось с нами, это для тебя испытание. Я верю — ты выйдешь из него еще более мужественным и честным. Делай же так, как приказываю я. Обо мне не думай. Я буду ждать и дождусь! — Степа, — Пулат гладил руки друга, его худое, обросшее лицо, — зачем ты говоришь так? Я могу отвести его на заставу, могу, но я не могу оставить тебя здесь одного. Не оставлю! — Ты поведешь его завтра утром. — Степан улыбался, слабо покачивая головой. — Сегодня надо все приготовить. Нажарь мяса, проверь снаряжение, выспись. — Не буду. — Я приказываю тебе. — Ты больной. Сейчас я старше. — Нет, я не передавал тебе своих прав и обязанностей. Кроме того, я советую тебе как секретарь комсомольской организации. — А если с тобой что-нибудь… — Пулат, разве можно так думать? Ты же знаешь, что со мной, с нашей дружбой ничего не может случиться. Дай мне наш рюкзак. Удивленный Пулат нерешительно протянул ему мешок. Медленно, с большим трудом Степан вытащил из него фотографию товарища Сталина, с которой никогда не расставался. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu — Дай мне карандаш. Я должен написать… И неверным почерком на обратной стороне портрета Степан написал: «Мы клянемся Вам, что не пропустим врага на нашу священную землю. Работайте, дорогой Иосиф Виссарионович, спокойно, шлем вам самый горячий пограничный привет!» — Прошу тебя, — протянул он портрет Пулату, — отправь сразу же, как придешь на заставу. И еще… в случае… если… сам понимаешь… напиши обо всем маме. А впрочем… — Степан вдруг расправил плечи, — умирать я еще не собираюсь, Пулатище! Мы еще с тобой не одного «профессора» научим кое-каким наукам! ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ abu Наступал вечер, последний вечер. Завтра утром Пулат должен был вести чужого через перевал. Друзья-пограничники рассчитали, проверили все, что предназначалось для перехода. Впрочем, многого, что было крайне нужно, не оказалось. Продукты — одно подкопченное мясо архара. Сапоги пулатовы изодрались; правда, он, как мог, починил их. Чужой ослаб. Не было сухого спирта, без которого высоко в горах не растопишь снега для питья. Окончательно Степан уговорился с Пулатом так: довести чужого только до гребня. Спуск по другую сторону очень труден, поэтому Пулат станет давать с гребня сигналы, ну а там уж… До темноты Пулат в третий раз ушел собирать сухие ветки терескена — запас топлива для Степана. Степан караулил чужого. Тот залез с головой в мешок и даже не стал ничего расспрашивать, когда ему сказали о завтрашнем походе. Отозвался только: — Хорошо. «Отсыпается, наверное, — думал Степан, — силы копит, надеется, что ему удастся напасть. Пожалуй, напрасно Пулат пошел за этим хворостом. Ему бы тоже надо спать». И самого Степана клонило ко сну. Опять кружилась голова. Руки налились свинцом. Стараясь не делать резких движений, Степан подвинул спальный мешок ближе к выходу. В висках у него резко стучало. Дышал он трудно, с шумом. За входом, сквозь неподвижный прозрачный воздух, вдали на большом леднике отчетливо виднелись трещины. Солнце заходило и точно розовой глазурью покрыло лед и снег. На востоке сдвинулись, сгустились облака. Одно розовое облако прислонилось к пику, похожему на раскидистую палатку. Но и у выхода из пещеры Степану дышалось не легче. Чтобы не уснуть, он прислонил голову к холодной каменной стене и сидел так, потеряв всякое представление о времени. Шорох быстро приближающихся шагов вывел Степана из оцепенения. Пулат вбежал и, споткнувшись о мешок, едва не упал на Степана. — Ракетница где? — закричал он. — Давай ракетницу! — Пулат размахивал руками. — Там на облаках! Наши на облаках, понимаешь?! Чужой заворочался, пытаясь вылезти из мешка, но Пулат, не слушая вопросов Степана, накрепко скрутил нарушителя. Чужой вырывался и злобно визжал. abu — Что с тобой? — крикнул Степан. Ему показалось, что Пулат лишился рассудка. abu А Пулат уже тащил Степана: — Идем, идем, там наши! — На ходу Пулат щелкал ракетницей, заряжая ее. — Понимаешь? Не понимаешь? Поддерживая Степана, Пулат провел его вокруг выступа скалы на площадку, откуда свободно были видны до самого горизонта запад и восток. — Смотри! — Пулат вскинул пистолет. Степан не сразу понял, что произошло. Слева солнце уже спустилось за гребень. Вокруг Степана и Пулата в огромной впадине, стиснутой высокими хребтами гор, все посерело, и всюду залегли глубокие тени. Только сверху протянулась облачная стена, блестящая и розовая от вечерней зари. Но и на ней, словно движимые ветром, колебались тени… «Что это?» — Степан протер глаза. На облаках отпечатались гигантские человеческие тени. Тени шевелились, они размахивали руками. Да, именно руками. Степан растерянно глядел на Пулата. — Ну да, наши! — выкрикивал Пулат, показывая в обратную сторону, — понимаешь, они там на перевале, на гребне, а солнце заходит за ними снизу. Это, понимаешь, наши тени, то есть, наших! Смотри: раз, два, три… На облаках отчетливо вырисовывалось десять теней. Люди, стоя где-то на гребне, должно быть сами пораженные таким явлением, вели себя нелепо. Одни прыгали, другие приседали, размахивали руками, и все это тени повторяли на облаках. — Ракету! — приказал Степан. Ракета взвилась. Точно длинную светящуюся веревку бросил Пулат в небо, и она рассыпалась там тысячей ослепительных брызг. Тени на облаках замерли. — Красную! — снова приказал Степан. И красная огненная веревка взлетела в небо. Тогда все тени на облаках разом подняли руки. Наверное, люди в горах заметили сигнальные огни. Заметили! Далеко в горах сверкнули две ответные ракеты: белая и красная. Теперь сомнений не оставалось. abu ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Ранним утром спасательная группа пограничников спустилась к пещере, вернее, это были две группы. Одну вел сам начальник заставы, а другую — от «лагеря 4000» — старший лейтенант Прокофьев. Они соединились на перевале. Пещера осветилась огнями электрических фонарей. — Товарищ капитан, — докладывал Степан, — пограничный наряд, выполняя боевую задачу по охране государственной границы Союза Советских Социалистических республик, за время несения службы задержал нарушителя границы. Старший наряда — сержант Виноградов. Пулат стоял возле Степана, сияющий, гордый. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu А еще через полчаса кипел чай, появилась колбаса, консервы, и в пещере плавал душистый запах пшенной каши. — Вы нам завтрак туда принесите, — кивнул начальник дневальному, — а мы пока на солнышке погреемся. Пойдемте, — позвал он Степана и Пулата. Они вышли из пещеры и, свернув за выступ скалы, перебрались на площадку, куда Степан и Пулат не раз выводили чужого на прогулку. — Здесь, что ли, сядем? — предложил начальник, показывая на острые обломки камней. Видно, хотелось ему поговорить скорей и разузнать все. abu abu abu Солнце поднялось настолько, что освещало сверху самые высокие и самые белоснежные вершины гор. Особенно четким профилем выделился на безоблачном синем небе северный гребень. На юго-востоке солнечные лучи скользили по желто-красному склону, избороздив его серыми тенями и в иных местах вызолотив. Сверкали серебряные ледники. — Ну, так рассказывайте, — нетерпеливо просил начальник, — рассказывайте, как все было? — Бабаджаев пускай докладывает, — ответил Степан, — он ведь задержал. — Нет, товарищ капитан, пускай сержант Виноградов, — запротестовал Пулат. — Он старший. — Да мне сейчас не надо официально. Не вставайте, — сказал начальник Пулату, — рассказывайте, как вы жили? Степан начал рассказывать все по порядку, но Пулат раза два подсказал что-то забытое Степаном, потом незаметно перебил его и сам принялся вспоминать. Так и рассказывали они вместе: иногда наперебой, иногда уступая друг другу. Начальник прочел всю переписку Степана и Пула-та. Долго разглядывал шифры, найденные в пуговицах чужого. — А он, — начальник показал в сторону пещеры, — не знает о том, что вы нашли пуговицы? — Нет. — Это очень хорошо, пускай разыгрывает свою профессорскую комедию дальше. Нам от нее пока только польза. — Товарищ капитан, а это тот самый, которого мы встречали? — осторожно спросил Пулат. — Да, именно его мы и ждали, и он нам очень нужен. Они в тот день пытались перейти границу в шести местах. Пятеро задержаны. Это последний. — Я так и знал, — Пулат задорно посмотрел на Степана. — Я тебе все время говорил это, помнишь? — Хорошо помню, — Степан улыбнулся и строго добавил: — погоди, погоди, я обо всем напишу Садбарг. — И я тоже, — присоединился начальник. — А теперь слушайте, как мы пробивались к вам. Группа старшего лейтенанта Прокофьева и наша спасательная группа семь раз пытались пробиться через закрытый перевал. И только вчера вот… К говорившим быстро подошел сержант-радист: — Товарищ капитан, — доложил он, — есть ответ на ваше последнее донесение. — Давайте. — Начальник прочитал радиограмму и долго тряс руки Степана и Пулата. — Ну вот, командование поздравляет вас с успешным выполнением боевой задачи. — Служим Советскому Союзу! — ответили два друга-пограничника. {Юрий Збанацкий @ Тайна Соколиного бора @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Юрий Збанацкий Тайна Соколиного бора Книга первая Сон в руку Почти неделю за селом шли жестокие бои. Седой генерал с простым лицом донецкого рабочего все время находился в окопах, среди бойцов. Глаза его были воспалены: он не спал уже много суток. Комдив переходил из подразделения в подразделение, и измученные нечеловеческим напряжением, тоже позабывшие о сне солдаты радостно встречали его. — Как тут у вас, братцы? — спрашивал генерал. — Жарко? — Жарко, товарищ генерал. Охлаждать фашиста — работка горячая. Снарядов вот только маловато… — Выстоим? — Конечно, товарищ генерал! Не впервой… — Ну-ну, братцы! На нас смотрит Родина. А снаряды найдутся. — Знаем, товарищ генерал. Этой ночью генерал получил благодарность за выполнение трудного задания Верховного командования. Одновременно пришел приказ: немедленно, но незаметно для врага выйти из боя и отступить на новую линию обороны. * * * В эту ночь, как и в минувшую, Мишка, мальчик из прифронтового села, долго не мог заснуть. Он все прислушивался к приближавшемуся грохоту и только перед рассветом уснул крепким детским сном. Но сон не был спокоен, а полон кошмаров и видений. На Мишку шел враг. Таким он видел его на плакате: на гадючьей голове торчала круглая высокая фуражка, из-под нее выбивался пучок растрепанных волос. Чудовище приближалось, гремя и рыкая. Мишка в ужасе закрыл глаза. Повеяло холодом смерти, до самых костей его пронизала дрожь. Песок, на котором лежал мальчик, стал холодным и сковал тело, как застывающий гипс. Подойдя вплотную, чудовище заревело еще исступленнее… Жажда жизни внезапно подняла на ноги обессилевшего мальчика, и он метнулся вперед. Мишка уже начал взлетать в воздух и через минуту высоко парил бы могучей птицей… но в это мгновение он проснулся. Голова его отяжелела. Мишка сначала никак не мог вспомнить, где он и что делается вокруг. Быстро поднявшись на ноги и осмотревшись, он сообразил, что в эту ночь лег спать на чердаке, на свежем, душистом сене. До него донесся какой-то неясный шум, потом, как отдаленный удар грома, тяжелый взрыв. Мелькнула мысль: фронт уже возле села! Он вспомнил, как вчера с Тимкой и Саввой уговаривался еще до восхода солнца идти удить рыбу. Нет, теперь, конечно, не придется. А уже немного осталось летних дней — скоро придет осень. Теперь так хорошо берут язи, красноперки, а позже вода становится холоднее и рыба уходит на дно. Не верилось, что придет сюда немец. Думалось, что вот-вот погонят его назад. Но враг приближался. Какая уж тут рыбная ловля! Мишка ощупью полез к выходу. Подполз к краю чердака, нашел знакомую перекладину лестницы. Осторожно спустился в сени, залитые молочным утренним светом, пробивавшимся через широкие щели. Он вышел во двор. Было уже совсем светло, хотя солнце еще не взошло. Восток пылал алыми красками, в глубокой синеве неба плыли легкие облачка. Не впервые Мишка просыпался так рано, не раз восход солнца заставал его уже на речке. Да не всегда было время смотреть на алое зарево, на безбрежное небо, на эти облачка, кудрявые и подвижные. Перед глазами, как живые, играли прозрачные волны, а по ним прыгал солнечным зайчиком поплавок из гусиного перышка. Где-то там, на дне реки, тоже синело небо, плыли облака, дрожали солнечные полоски, но разве до них было тогда Мишке! Он только и знал свой поплавок и не сводил с него глаз… Ему казалось, что только теперь он впервые увидел окружающий мир во всей его необъятной красе: и эти горячие краски летнего утра, и это чудесное небо, и вербу, свесившую густые ветки на старые, покрытые зеленым мхом ворота, и исполинский осокорь, на котором каждое утро и каждый вечер переговаривались между собой важные аисты. Как все это прекрасно, как близко сердцу! И неужели не будет всего этого? Неужели разрушит, поглотит все это ненавистный враг? Нет, не может этого быть, не может!.. Грохнули пушки — где-то совсем близко, на краю села. У Мишки сжалось сердце. Он услышал голос матери. Теперь только заметил ее скорбную фигуру возле забора, под развесистой калиной. Она обращалась к соседке через улицу: — Идет наше горе, — говорила она. И слова эти звучали жалобой и болью. — Идет… — эхом откликалась через улицу соседка. — Куда деваться? — А может, убежим, Мотря, пока не поздно? — Ой, соседушка, куда ж бежать! Все бросить? Хату, хозяйство? Пусть все врагу достанется?.. abu — Ой, Мотря, — говорила мать, — если бы знала, что он тут долго будет, ничего бы не пожалела! Подожгла бы хату — и в дорогу! — Не будет он тут долго, соседушка! Выгонят его, как скаженного пса. — И выгонят! — Не годится свое добро оставлять врагу. Врет, не съест всех — подавится! Мишка подошел к матери. Она глазами, полными тоски, посмотрела на сына, не сказала ласкового слова, как бывало раньше. Суровой и молчаливой была все эти дни мать. — Мама! А может быть, их еще отгонят, не пустят сюда? А вы горюете… Мать прижала к себе сына, погладила по голове шершавой рукой. Мишка всегда любил материнские ласки, всегда ждал их, как теплых солнечных лучей. Но теперь они ему показались неуместными и недозволенными. В нем поднялось недовольство и собой, и матерью, и всем окружающим. Он выскользнул из ее рук и поспешно вышел на улицу. Мать посмотрела вслед сыну сухими глазами. Потом, обращаясь к соседке, сказала: — Помню ту войну. Маленькой еще была… Прошло все, как во сне. — Ох, достанется, видно, и старым и малым! В могиле бы эти дни отлежаться — вот было бы счастье, — тяжело вздохнув, не ответила, а простонала соседка. Мишка решил собственными глазами посмотреть, что делается там, за селом. Мать увидела, что сын уже далеко. Она спохватилась. — Мишка! Мишка! — крикнула она. — Куда ты в такое время? Вернись!.. Но Мишка уже свернул за угол. Тревожные крики матери растаяли в утреннем воздухе. Тимка и Савва Шелестя кукурузными листьями, пригибаясь между подсолнечниками, через огороды спешили Тимка и Савва. Мишка увидел их только тогда, когда они вышли на улицу. — А мы к тебе! — еще издали крикнул Тимка и побежал, а Савва и не подумал ускорить шаг: он шел спокойно, неторопливо. Тимка и Савва — неразлучные друзья: вместе ходили в школу, вместе ловили рыбу; даже работу, порученную матерями, выполняли вместе. Их беседы были непрерывным спором. Тимка был вспыльчив, любил преувеличивать, а иногда и извращать до неузнаваемости события, вещи и явления. Савва же, наоборот, был рассудителен, больше молчал, чем говорил. Он всегда терпеливо выслушивал горячие фантазии своего приятеля, но чаще только для того, чтобы потом уверенно и немногословно разбить их. — А дед Макар вчера поймал двухпудового линя, — говорил, например, Тимка. — Когда он нес его домой, хвост волочился аж по земле. Эх, Савка, если бы поймать такую рыбину! Одного жира пуд можно вытопить, правда?.. Савва спокойно смотрел большими сине-зелеными глазами на воду, стараясь не моргнуть, чтобы не прозевать, когда шевельнется поплавок. Ни единым движением Савва не выдавал своего отношения к сказанному, будто ничего не слышал и не видел, кроме своего поплавка. И уже тогда, когда Тимка заканчивал одну сказку и собирался начинать новую, еще более неправдоподобную, Савва тихим, спокойным голосом спрашивал: — Ты сам видел? — Кого видел? — настораживался Тимка. — Да линя же. — Какого линя? — удивлялся тот. — Которого дед Макар поймал. — Было мне время смотреть! Люди говорили. — Ну и наврали! — Такой человек говорил, что правда, — упрямо защищался Тимка. Но не менее упорным был теперь и Савва: — Неправда! Двухпудовых линей не бывает. Тимка понимает, что перегнул. Но он не был бы Тимкой, если бы так легко отступился от сказанного: — Да разве ж линь? Со-ом! Знаешь, какие сомы? — Все равно неправда. — Скажешь, не бывает таких сомов? — Сомы бывают и покрупнее, но пуд жира из сома все равно не вытопить. Тимка видел, что не вывернуться. — Да не будем спорить, — миролюбиво заявлял он наконец. — Идем в село, и тогда увидишь, чья правда. Тимка искусно переводил разговор на что-нибудь другое. Спокойный и неумолимый Савва снова отвергал его забавные, но неправдоподобные выдумки. Эту слабость Тимке легко прощал не только его задушевный друг Савва — прощали ее все. Тимку любили за остроумие, буйный полет фантазии, а главное, за то, что был он не только говорун, но и мастер на все руки: и стихотворения лучшего в классе никому не удавалось написать, и сказки лучшей никто не рассказывал, и планера никто не смастерит лучше, чем он… Мишка очень обрадовался друзьям, зная, что они не меньше, чем он, взволнованы сегодняшними событиями. — Слышишь? — спрашивал Тимка у Мишки, указывая глазами в ту сторону, где за селом рявкали орудия. И сам отвечал на вопрос: — Идет, гад!.. Мишка не спорил. Не спорил в этот раз и Савва. А взволнованный Тимка спрашивал друзей: — Что же делать? — Не ожидая ответа, он сам сразу Же предложил план действий — Немедленно идти к красноармейцам и попросить оружие — пойдем бить фашиста! Чего ты смотришь? Думаешь, не умею стрелять? Мой дядька Михайла — он майор в Красной Армии, — когда приезжал в отпуск, давал мне стрелять. И из ружья-двустволки и из пистолета! Я еще дикую утку как стукнул — только перья посыпались! — А утка полетела, — вставил Савва. — Куда полетела? У меня полетела? Ну, брат, дудки! Мы с дядькой Михайлой ее домой принесли. Мишка вспыхнул: — Да что ты мне тут врешь про уток! Тут немец идет, а ты врешь… Дядька Михайла так бы и дал тебе стрелять — разве у него патроны дареные! — А ну вас! Рассказывай… — недовольно насупился Тимка. Он умолк и отвернулся, как человек, несправедливо обиженный в своих лучших чувствах. С предложением выступил Савва. — Если Гитлер и в самом деле придет, подадимся с нашими войсками, — сказал он. У Мишки угольками вспыхнули глаза, но сразу же блеск этот погас, и он безнадежно проговорил: — Не возьмут. — Возьмут! — уверенно сказал Савва. Тимка забыл о своей обиде: — Честное слово, возьмут! Я видел в одной части мальчика еще меньше, чем мы. Лет десяти. В шинели, шапка со звездой и сабля маленькая… Да что там говорить — свои чтоб не взяли! И Тимка стал горячо рисовать всю привлекательность жизни трех друзей в воинской части, на полных правах военнослужащих. Его опять прервал Мишка, не любивший дослушивать до конца Тимкины россказни: — Еще бабушка надвое гадала — удастся ли, а ты уж залетел неведомо куда! Еще упросить надо, чтобы взяли. На этот раз Тимка не обиделся: — Да возьмут же! Тот хлопец говорил, что его даже позвали… Вмешался Савва: — Чего там спорить! Идем за село, узнаем, что делается, а тогда видно будет… Рысцой, словно впереди ожидала их веселая игра, ребята окольными дорожками побежали за село. — А как же матери? Что с ними будет? — переводя дыхание после быстрого бега, спросил Тимка. Но Мишка и Савва только насупили брови. За селом, где-то на Днепре, гремели орудия, и тягучее, непрерывное эхо от выстрелов перекатывалось в утреннем воздухе. На берегу реки С высокого холма было видно далеко. Взобравшись на его вершины, мальчики осмотрелись. Никаких перемен нигде они не заметили — все было так, как и всегда. Артиллерийская канонада прекратилась; вокруг стало тихо и спокойно, как будто не было никакой войны, а только где-то стороной прошла сильная гроза. Мальчики вглядывались в даль. Река, протекавшая под горой, подковой огибала село. Над рекой плыл туман, колыхался, золотился под солнцем, уже посылавшим из-за далекого горизонта щедрые лучи. Неоглядная даль напоминала бескрайнюю реку или, вернее, море с черными островами. Ребятишки настороженно вслушивались в тишину, прощупывали глазами все островки в воображаемом море. Они озирали долину с любопытством и страхом. Тимке привиделись среди тумана, который уже начал понемногу рассеиваться, какие-то причудливые фигуры, подвижные тени, и он упорно доказывал, что это фашисты. Савва молчал, а Мишка не хотел и слушать такие глупости. За селом, из-за горизонта, рядом с черным остовом недвижного ветряка, медленно выплывало огненно-красное солнце. Безбрежное туманное море сразу зарделось, вспыхнуло, заиграло яркими переливами. Чем выше поднималось солнце, тем быстрее рассеивался туман. Он уже не напоминал море. Через его прозрачную завесу, как сквозь матовое стекло, пробивались зеленые приземистые кусты, полоски нескошенных лугов, истоптанных скотиной, тысячами человеческих ног и колес; вдали чернел большой лес. Знакомая речка была теперь как на ладони; она текла за селом тихо и спокойно, поблескивая цепью своих округлых озер, сообщавшихся одно с другим узенькими проливами. С того места, где через речку протянулся деревянный мост, все время доносилось какое-то приглушенное, похожее на шум водопада гуденье, на которое мальчики сначала не обратили никакого внимания. Теперь они все поняли: под прикрытием тумана, тихо вызванивая по деревянному мосту сотнями лошадиных подков, непрерывной лентой двигалась воинская колонна. Не сговариваясь, мальчики двинулись к мосту. В воздухе зарокотал мотор самолета, но самой машины еще не было видно. — Фриц! — определил Тимка, и ему никто не возразил. Он, конечно, не ошибся. За эти месяцы войны мальчики научились по звуку наверняка различать свои и вражеские самолеты. Сейчас они пристально вглядывались в небо, стараясь увидеть в вышине вражескую машину. — Остановить движение! Маскируйся! — донеслась от моста команда. На мосту засуетились люди. Они куда-то исчезали, словно проваливались сквозь мост или под землю. Конские упряжки заехали под раскидистые шатры придорожных верб. Через мгновение вокруг стало тихо и пусто. Где-то за рекой неумолчно стрекотала сорока да из села доносился собачий лай. Вверху, как назойливый шершень, гудел самолет. Мальчики остановились в нерешительности: они хотели посоветоваться, как им быть и что делать дальше. — Гей, вы там, орлы! — услышали они вдруг голос, прозвучавший откуда-то из зарослей ольхи. Окрик, безусловно, относился к ним. — Чего вы там торчите, как на выставке? Шатаетесь тут, только демаскируете местность! Мальчики увидели солдата, маскировочный халат которого сливался с зелеными кустами. — А к вам, дядя, можно? — первым нашелся Тимка. — Идите, — позволил солдат. Мальчики бегом бросились в кустарник. — Да не бегать, чертенята! Идете, так идите по-людски. Видите — «рама». Увидит, подумает — паника. В голосе солдата уже не было, как раньше, шутливых нот; тон его теперь стал резким и даже злым. Услышав этот категорический окрик, ребята сразу же перешли на гусиный шаг. Солдат рассмеялся, увидев, как они затоптались на месте, вытягивая вперед шеи и закусив губы. Низко, казалось прямо над головой, проплыл вражеский разведчик. Ребятишки от ужаса втянули головы в плечи, боясь поднять глаза. А что, если бросит бомбу?.. Но бомбы самолет не бросил, а, сделав еще один круг над селом и опустевшим мостом, исчез за горизонтом. По мосту снова поспешно двинулись военные обозы и солдаты. Ездовые торопили лошадей. Наши мальчики заговорили с солдатом, который оказался добродушным человеком. — Что же вы будете у нас делать, такая мелкота? — спросил он, явно подсмеиваясь над необычными добровольцами. — Да мы что угодно… в огонь и в воду!.. — пылко уверял Тимка. — Разве что в огонь и в воду, а больше, по-моему, ни на что не пригодны. Коров у нас нет, чтоб им хвосты крутить… — Мы и стрелять умеем! Вот спросите у моего дядьки Михайла, как я из двуствольного… — О, ложкой из миски стреляли бы хорошо! — шутил солдат. — Не смейтесь, товарищ красноармеец, — сказал Мишка. — Мы знаем, что вояки из нас плохие, но что же нам делать? Не бросите же вы нас фашистам! Солдат перестал смеяться. Помрачнел, задумался. Он понимал переживания этих малышей и не шутил больше. — Воевать вам еще рано: мало каши ели. Но в тыл… по-моему, вас можно отвезти… — И, как бы оправдываясь перед мальчиками, добавил: — Но я тут младший чин, от меня это не зависит. Разве вот что… Поведу вас к старшему лейтенанту. Как он скажет, так и будет. Дорогой он, как старый и добрый учитель, наставлял: — Вы ему только по всей форме, чтобы без слез, значит, и прочего. Так, мол, и так, товарищ старший лейтенант, не хотим пропадать от фашиста проклятого! Он поймет. А главное — не плакать. — Да мы… — Тсс… Мальчики увидели старшего лейтенанта. Он сидел под вербой на пне, а к нему подбегали бойцы, командиры и, козыряя, докладывали о чем-то. Ребята растерянно остановились неподалеку. Даже смелый и говорливый Тимка не знал, что теперь делать. Ребят выручил солдат. Выбрав момент, когда возле командира никого не было, он отрапортовал: — Добровольцы тут объявились, товарищ старший лейтенант. Старший лейтенант повернул в их сторону утомленное лицо, удивленно посмотрел сухими, воспаленными глазами. От этого взгляда у мальчиков сильнее забились сердца. Старший лейтенант спросил: — Опять добровольцы? — Опять, товарищ лейтенант! — выпалил Тимка. — Уже втроем? Был один, а теперь уже трое? — Нет, эти сами по себе! — послышался звонкий голос со стороны кустов, и оттуда вышел мальчик небольшого роста. — А, бригадир! — радостным возгласом встретил его старший лейтенант. На усталом лице командира заиграла улыбка, глаза стали теплыми и веселыми. — Ты, вижу, скоро приведешь в часть всю свою бригаду. Мальчик вступил с командиром в деловой разговор. Это был Василий Иванович, пятнадцатилетний паренек, которому, правда, все давали с первого взгляда не больше двенадцати лет. Василек словно докладывал старшему лейтенанту: — Ребята они хорошие, товарищ командир. И Мишка, и Тимка, и Савва были в прошлом году премированы за сбор колосков на поле. А в этом году, сами знаете, не собирали. Но они возили зерно на станцию, работали по-военному. Возьмите и их, товарищ командир, эти не подведут! Мальчики росли в собственных глазах. Они были уверены: если уж за них просит бригадир, отказать им никто не посмеет. Командир улыбнулся: — Да что ж я буду делать с твоей бригадой? Сам хорошо знаешь, что колосков мы не собираем. Тут головы люди кладут… — Мы не боимся, товарищ командир! — заявил Тимка, пристально вглядываясь в лицо старшего лейтенанта. Но тот, казалось, не услышал его слов. — Нелегок труд солдата. Не под силу он вам, ребятки. — Мы будем работать! Давайте какие угодно задания, — сказал Мишка, не поняв слов командира. Старший лейтенант хотел еще что-то сказать, но вдруг словно застыл, к чему-то прислушиваясь. Насторожились и мальчики. Лицо старшего лейтенанта снова посуровело, исчезли следы оживления, навеянного разговором с ребятами. Он резко повернул голову в сторону колонны: — В укрытие! По щелям! Ничего не понимая, мальчики смотрели, как расползалась во все стороны колонна, как масса людей и обозов таяла на глазах. Командир строгим взором следил за тем, что делалось вокруг, совсем, казалось, забыв о ребятах. Они стояли и удивленно посматривали на него, как будто всю эту суматоху он поднял только для того, чтобы воочию показать им, как тяжел труд солдата. Они поняли все, когда командир повернулся к ним. Глаза его вспыхнули гневом, и он набросился на оторопевших мальчиков так, словно они были тут во всем виноваты: — Что вы здесь торчите? Ну-ка, марш в щели! Сейчас узнаете, что такое война. Вояки! В этот миг донесся приглушенный рев многих моторов. С запада, поблескивая на солнце металлическими крыльями, летела стая самолетов. Мальчики бросились к глубоким извилистым траншеям, только теперь поняв, зачем их копали. Им вдогонку летели слова командира: — Втискивайтесь в землю, ребята, в землю! Она одна теперь… Что сказал он потом, они уже не слышали… С ясного неба Начиналась жара. Солнце стояло высоко, туман рассеялся, в небе не было ни единого облачка. В такие дни даже птицы с утра прятались в лесной чаще, ожидал вечерней прохлады. Но стальные стервятники не боялись жары. Целой стаей они налетели на переправу через полувысохшую речку, на небольшое украинское село. Сделав круг над селом, вражеские самолеты пошли один за другим к мосту. Ведущий, увеличивая скорость, ястребом ринулся вниз. Казалось, он потерял управление и теперь стремглав падал на землю. Еще мгновение — и от него останутся клубы дыма и груда обломков… Но вместо этого от черного туловища самолета оторвались бомбы. Они словно растворились в воздухе. Самолет выходил из пике, набирая высоту. За ним уже заходил на цель другой. Земля дрожала и стонала от взрывов. Над рекой поднялись столбы дыма, глины и песка. Поверхность речки покрылась серебряными пятнами убитой и оглушенной рыбы, мост закрыла черная завеса дыма и пыли, а обнаглевшие стервятники шныряли над землей, ревя моторами, со свистом разрывая воздух. Они распоясались потому, что на этой небольшой переправе не было зенитной артиллерии: она была сосредоточена где-то на Днепре, куда фашисты летали не очень охотно. Разгрузившись на переправе, самолеты теперь низко носились над селом, густо поливая землю пулеметным огнем. Запылали и хаты. Черные столбы дыма потянулись к небу. Гром стих, но буря росла, бушевала. Туча над рекой медленно таяла, а над селом, наоборот, росла, разбухала. Высушенные горячим летним солнцем солома и дерево вспыхивали, как порох; факелами пылали строения. Догорали одни, занимались другие. Все вокруг трещало и ревело. Люди даже не пытались гасить страшный пожар. Они поспешно бежали из села, испуганно оглядываясь на бушующее пламя. Прижимаясь к земле, гитлеровские самолеты торопливо уходили на запад. Наши «добровольцы» долго не могли прийти в себя. Неподалеку от их блиндажа одна возле другой разорвались две тяжелые бомбы. Мальчиков забросало землей, оглушило взрывом. Вернул их к сознанию голос знакомого солдата. — Ну, орлы, живы? Убитых, раненых нет? — пробасил он над головами мальчиков. — Вылезайте! Война окончилась. Мальчики подняли головы. Они удивленно смотрели на солдата, словно не узнавая его: он был весь в пыли, только белки глаз и зубы блестели на грязном, потном лице. Ребята вылезли из окопа. Они посмотрели вокруг и разом ахнули: там, где прежде росли вербы и густой орешник, лежали стволы разбитых деревьев, земля зияла глубокими ранами. Над селом стоял густой, застилающий небо дым. Было сумеречно, как во время солнечного затмения. Когда ребята лежали в окопе, у них была только одна мысль: никто не останется в живых, весь мир гибнет. Хотелось только одного: чтобы все быстрее кончилось. Теперь они увидели, что вышли живыми из этого ада, что вокруг них уже зашевелились люди. В ушах у каждого стоял неумолчный звон. Казалось, в воздухе висят сотни самолетов и беспрерывно жужжат, как назойливые шершни. Под уцелевшей вербой ребята увидели командира. Он как будто и не прятался никуда. К нему подбегали бойцы и командиры. Рядом стоял Василек. Мальчики хорошо помнили, как он вместе с ними прыгал в щель, но они даже не заметили, как он очутился раньше них здесь, наверху. Знакомый ребятам солдат с товарищем нес из окопа тяжело раненого бойца. Когда мальчики увидели разорванное осколками снаряда тело, ноги у них ослабели, в лицах не осталось ни кровинки. Тимка не выдержал и сморщился. — На войне не плачут! — услышали мальчики. К ним подходил старший лейтенант. — А еще воевать собрались! — пристыдил он их. — Мы… ничего, — оправдывался Мишка. — Это от дыма, — пробормотал сконфуженный Тимка. Он грязным кулачком растер на щеках слезы, отчего сразу стал похож на замазулю из детского букваря. Командир улыбнулся. Он хотел еще что-то сказать, но к нему подбежал солдат и доложил, что за мостом осталось одно орудие, а лошади во время бомбардировки разбежались. — Возьмите бойцов. Орудие немедленно переправить! — Есть! — козырнул боец. — Как прикажете быть с лошадьми? — Надо найти. — Командир повернулся к Васильку. — Ну, бригадир, выручай! Лошади у тебя есть? — Всех отправили еще позавчера, — виновато потупил глаза в землю бригадир. — Эх ты, начальник! — укорил его старший лейтенант. Василек ожил. Его черные, как переспелые вишни, глаза вспыхнули радостью: — Лошади сейчас будут, товарищ командир! — Будут, говоришь? — недоверчиво переспросил командир. — Ну-ну, давай! Где ты их возьмешь? — Мы сейчас… Под землей найдем ваших лошадей! Они далеко забежать не могли, а мы тут знаем каждый куст… Правда, ребята, найдем? — обратился он к друзьям. — Живо найдем! — хором заявили те. Мальчики двинулись на поиски. — Только мигом! — приказал командир. — Есть мигом! — выкрикнул уже на ходу Тимка и даже поднес руку к запыленной фуражке. Командир слабо улыбнулся и невольно потянулся рукой к козырьку… Как ни свирепствовали гитлеровские летчики, сколько бомб ни было сброшено, а мост остался цел и невредим. Только во многих местах он был так выщерблен осколками, словно по нему протащили большую борону с железными зубцами. Мальчики побежали через мост, весело улыбаясь бойцам, с большим напряжением выкатывавшим на этот берег тяжелое орудие. «Прощай, Савва!» Было уже за полдень. Мальчики утомились, а дело не шло на лад. Отойдя от моста довольно далеко, они минутку постояли, печально глядя на село: там горели родные жилища, может быть погибли матери, братья и сестры… Сердца ребят сжимались от горя, слезы навертывались на глаза. Ничего не поделаешь — война! Сегодня они встретились с нею лицом к лицу. Теперь они бойцы, и командир дал им важный приказ. Но все складывалось против них. Лошади маячили перед ними, как привидения: манили к себе, но в руки не давались. Василек заметил их, как только отошел от села. Через полчаса цель была совсем близка. Сердца мальчиков радостно стучали; еще минута — и кони будут пойманы… — Эх, что-то скажет командир! — уже мечтал вслух Тимка, забыв обо всем. — «Молодцы, — скажет, — ребята! Садитесь на тачанку или становитесь к орудию». А ты знаешь, Савва, как нужно ответить командиру? Савва, видимо, не разделял Тимкиных восторгов и хмуро ответил: — Лишь бы ты знал. — А вот и знаю! «Служу трудовому народу!» — вот как нужно говорить. — Ну и хорошо. Ты вот лучше заходи сбоку. Видишь, тот черт с лысиной испугался и волком смотрит. Здоровенный, откормленный конь с лоснящейся шерстью на спине и большой белой лысиной на лбу, глухо храпя, косил зеленым глазом на незнакомых людей. Он повернул к ним голову и застыл, как изваяние. Василек совсем уж было приблизился к нему, но конь вдруг так ударил копытом, что земля с головы до ног осыпала Василька. Другой, гнедой конь тоже сорвался с места, и через мгновение розовые мечты Тимки растаяли, как дым. Лошади бежали лугом по направлению к Соколиному бору. Увлеченные погоней, ребята забыли обо всем. Солнце уже уходило на запад, они сильно устали, а лошади и не собирались даваться им в руки. Разумеется, о том, чтобы вернуться без лошадей, никто не смел и заикнуться. Савва подумал и сказал: — Лошади — умные животные. Думаете, хорошая лошадь пойдет к незнакомому? Отец говорил, что военный конь только своего хозяина знает. — И в цирке так… только хозяина, — вмешался Тимка. — Дядя Михайла… — Да подожди ты со своим цирком! — осадил его Василек и обратился к Савве. — Ну, что там о военных лошадях? Давай! — Военный конь не пойдет к тому, кто за ним не смотрит. Тут нужна какая-нибудь хитрость. Если бы была торба с овсом или кусочек хлеба — они это любят. Отец говорил, что у него конь был такой лакомка: сам из батькиного кармана хлеб доставал. — Торбу можно сделать из рубашки, — вслух подумал Мишка. Мысль понравилась, но где взять хлеба? Перебрали все другие способы, и Василек нашел выход: — Савва, сейчас же беги в село! Достань там веревку, хлеба и бегом назад. Не забудь сказать командиру, что коней нашли и скоро приведем. Савва пустился во всю прыть. — Ногами, ногами! — крикнул вслед ему Тимка. Василек, Мишка и Тимка не спеша двинулись за лошадьми — пусть привыкают! — но совсем близко решили не подходить, чтобы не пугать. Время тянулось необычайно медленно. Лошади спокойно переходили с места на место, пощипывая молодую травку. Мальчики лениво перебрасывались словами, думая каждый о своем. Они вспомнили, что с утра ничего еще не ели, и начали собирать молодые листья щавеля, жадно высасывая кислую, терпкую влагу. Вдруг Мишка указал рукой и воскликнул: — Гляньте, гляньте! Что это с ним? Ребята обернулись. С лысым творилось что-то неладное: он топтался на месте, как подстреленный, конвульсивно выбрасывая вперед одну ногу; другая была поднята почти на уровень головы. — Запутался! Ногой заступил!.. — первый догадался Тимка. Действительно, лысый передней ногой случайно попал в опустившиеся к земле короткие поводья и теперь бился, как зверь в капкане. Через несколько минут лысый был в руках у Василька. Немного погодя и гнедой покорно шел под Мишкой. На гнедом, позади Мишки, пристроился и Тимка. Утомленные, но счастливые, гордые собой, мальчики спешили к командиру. …А Савва тем временем подходил к переправе. Он очень утомился. Ведь у него тоже с утра ничего во рту не было. Пережитая бомбардировка, неудачная охота за лошадьми заглушили голод. Только теперь, оставшись один, Савва почувствовал сосущую боль под ложечкой. Но все же, обливаясь потом и пошатываясь, он бежал не останавливаясь. Как-то забылось все, что произошло сегодня. Казалось, все было обычным и не было войны. Вот он придет домой. Маленькая сестренка Верочка спросит о рыбе. А мать будет укорять за то, что он бродит не евши неведомо где. И дальше все пойдет по-старому, как всегда… При мысли о матери и сестренке болезненно сжалось сердце. В сознании Саввы снова возникло сегодняшнее утро: сонная сестренка, мать с прижатыми к груди руками. «Не уходи из дому, не время!» уговаривала она Савву, когда он собирался… Савва вышел из кустарника, и перед глазами встало село. Еще дымилось пожарище, осокори протягивали вверх черные, обгорелые ветви. У Саввы подкосились ноги. Он сел на траву и горько заплакал. Зачем он покинул в такое время мать и Верочку? Может быть, они лежат где-нибудь, убитые бомбой; может быть, сгорели в пламени пожара… А он им не помог, не спас от смерти!.. Отчаяние и горе снова подняли Савву на ноги. — Мама! Верочка! Родненькие мои!.. — говорил он сквозь слезы. Он снова побежал между кустами. Хотел рассказать своим, почему не мог остаться с ними, объяснить, что ни в чем не виноват. Не мог он иначе! Теперь он в Красной Армии, он будет бить фашистов! Маленький?.. Что ж из того, что маленький!.. «Эх, если бы вы знали, мама, какое важное поручение я исполняю сейчас! Вы бы не думали, что Савва где-то баклуши бьет. «Молодец, Савва!» сказали бы вы…» Он вспомнил, куда и зачем спешит. «Думаете, один я, мама? — продолжал он свой немой разговор с матерью. — Кто со мной? И Тимка, и Мишка, и даже бригадир Василий Иванович. А знаете ли вы, мама, что мы делаем? Эх, если б вы только знали!» Савва уже забыл, что село сгорело, что, может быть, матери и в живых нет. Сейчас он видел ее перед собой, как всегда озабоченную и ласковую. Вот сейчас он придет домой. На строгий, укоряющий взгляд матери он ответит весело, непринужденно, как тот солдат, что заходил однажды: «Водички попить не дадите, хозяюшка? А-а, молочко! Спасибо, не откажусь и от молочка. Только не забудьте дать и хлеба, потому что и Тимка, и Мишка, да и Василий Иванович тоже голодны, как волки. И лошадей нам надо поймать. Нелегкая, знаете, мама, работа солдата… Какой из меня солдат? Это неважно, мама. Чтобы бить врага, все должны идти в бой! Разве вы забыли, что говорил товарищ Сталин? Все должны бить фашистов, чтобы земля под врагами горела. Не важно, что мне только двенадцать лет. Годы — это не главное, понимаете вы это, мама? А что главное? Главное — что я не хочу жить под оккупантами. Вы же сами не раз рассказывали, как повесил оккупант проклятый в восемнадцатом году вашего отца. Думаете, можно будет ходить в школу при немцах? Как бы не так! Очень нужно фашистам, чтобы ваш сын Савва учился! А вас, думаете, в сельсовет выберут, а отца в Москву пошлют? На панщину погонят! Разве вы не знаете, мама?..» Савва забыл о голоде. Его сердце было полно гнева и ненависти к врагу. Мальчик не заметил, как приблизился к селу. Еще немного — и переправа. Он вспомнил о командире, которому нужно было доложить о лошадях, и начал подбирать слова для рапорта старшему лейтенанту. Но нужные слова не находились. Вот Тимка — тот бы сразу! На переправе суетились люди. От села кто-то нес деревянные брусья. Слышался звон топоров. «Что там делают? — тревожно подумал Савва. — Неужели фашисты снова бомбили переправу?» Савва хорошо помнил, что мост был цел, когда они уходили за лошадьми. Теперь вместо моста из воды торчали обгорелые сваи. Ничего не понимая, мальчик приближался к переправе. К ней, треща и фыркая, подкатил мотоцикл. На нем сидел кто-то приземистый, в сплюснутой каске. Страшная мысль обожгла мозг Саввы. Он остановился. Присмотрелся. В тени искалеченных верб увидел ряд больших, укрытых брезентом автомашин. Савва приглядывался к движению на переправе, не решаясь подойти ближе. И вдруг, скорее инстинктом, чем разумом, понял, что это враги. Вот один из них машет ему рукой, кричит что-то. Как дикий зверек, проворно убегающий от охотника, Савва с новыми, неизвестно откуда взявшимися силами бросился в сторону. Он не чувствовал ни утомления, ни боли в ногах. С переправы застрочил пулемет, за ним — второй. Вокруг Саввы запели пули. Он никогда еще не слышал их свиста, но сразу понял, что это такое. Напрасно было кричать, звать на помощь. Савва припал к земле, но страх снова поднял его на ноги. Как раз в это время Василек, Тимка и Мишка выехали из кустов. Услышав стрельбу, они остановились. По лугу бежал мальчик. Они сразу узнали в нем Савву. Он тоже увидел их, замахал руками и вдруг, как срубленное топором деревцо, свалился на землю. Больше Савва не поднялся. — Не-емцы… — прошептал Василек. Мишка и Тимка испуганно и недоверчиво посмотрели на товарища: — Где? — Да вы что? Не видите? Савву убили. В это время пули засвистели у них над головами. Василек повернул лысого в долину. — За мной! — крикнул он. — Не отставать! Мишка погнал коня за ним. Теперь он боялся отстать. За его плечи, обливаясь слезами, крепко держался Тимка. Бледные губы его шептали: — Прощай, Савва! Василий Иванович Василек погнал коня к Соколиному бору. Лошади, будто чувствуя опасность, послушно бежали туда, куда их направляли мальчики. Подъехали к лесу. Чтобы спрятаться в его чаще, нужно было переправиться через речку. Зная все броды, Василек выбрал место помельче и погнал лошадей к речке. Лошади охотно вошли по колена в реку и начали жадно пить, медленно цедя воду. Мальчикам казалось, что они пьют чересчур долго. Через минуту всадники были уже на другом берегу и быстро скрылись среди дубов. Глубокие овраги Соколиного бора, поросшие кустарником, из-за высокой стены дубов и грабов никогда не видели солнца. В густых зарослях всегда стояли сумерки, пахло прелыми листьями и травами. По большим уступам, как по ступеням, можно было спуститься к реке. За рекой — луга, ручейки и озера, а где-то там, вдали, — полноводный Днепр. Василек, Мишка и Тимка переходили с места на место, обдирая себе кожу на руках и лице, и тянули за собой лошадей. Чаща казалась им недостаточно надежной, кустарник — недостаточно густым. Наконец выбрали место, показавшееся им самым лучшим и самым густым во всем лесу, и остановились. Привязали лошадей к деревьям, подбросили им под ноги молодой лесной травы и сели отдохнуть. Теперь Мишка и Тимка с надеждой смотрели на Василька. Ведь он был старше их, уже перешел в девятый класс и даже работал в колхозе помощником бригадира. Последний год Василек учился в городе, и это тоже в глазах ребят значило немало. В городе жил дядя Василька. Он работал на заводе инженером и каждое лето приезжал в гости к своему брату. Дядя любил мальчика, как родного сына. Когда Василек закончил в своем селе семь классов, дядя уговорил родителей отдать ему мальчика. Отец Василька, не колеблясь, согласился, так как в их селе еще не было полной средней школы. Ее должны были открыть только через год, и Васильку пришлось бы или ходить учиться в соседнее село, или на год прервать ученье. Неполную среднюю школу он окончил на «отлично». Мальчик уехал в город вместе с дядей. Последние три года Василек был председателем совета пионерского отряда. Какие интересные игры организовывали пионеры весной! Собравшись за селом, на опушке Соколиного бора, они разделялись на две группы, и начиналась захватывающая военная игра. «Противники» расходились в разные стороны, занимали боевые позиции, маскировались, старательно вели разведку, выслеживали «врага». Катилось тогда по лесу стоголосое эхо — это кипел «смертельный» бой. Летом Василек любил рыбачить: ходил на рыбалку с братьями, когда те приезжали в отпуск, ходил с товарищами. Ему всегда везло: в его сети попадались караси и лини, на удочку наперебой цеплялись серебристые верховодки. Когда же в колхозе начиналась уборка хлеба, Васильку было не до рыбы. Он созывал пионеров со всего села, и они с утра до вечера собирали в поле колоски. Жаль было Васильку расставаться с товарищами, с речкой, с учителями, но еще больше хотелось учиться. Отец Василька был в колхозе бригадиром. Его бригада всегда и во всем шла впереди. Он хорошо разбирался в агрономии, и его участок всегда находился в образцовом порядке. Заботливо воспитывал отец своих детей. Все они получили высшее образование. Отец привил им глубокую любовь к труду, к советскому народу, к Отечеству. Как бы шутя, отец называл Василька «Василием Ивановичем»; он подчеркивал этим свое уважение к человеку, который выходит на широкий жизненный путь. Некоторые из соседей смеялись над этим чудачеством, но в душе завидовали отцу такого сына и часто ставили его в пример своим детям. — Куда тебе, дубина, до бригадирского сына! — говорил кто-нибудь из родителей, отчитывая сына за очередную провинность. — Тот ростом с гриб, а глупостей не делает. Ты же у меня вырос под потолок, а в голове еще ветер гуляет! Восьмой класс Василек закончил тоже на «отлично». В тот вечер, когда он вернулся домой, друзья торжественно повесили на стену его комнаты очередную похвальную грамоту. Через несколько дней после этого началась война. Отец собирался на фронт. В хату зашел председатель колхоза. Он пожелал отцу боевой удачи, а потом обратился к матери: — Что ж, Софья Петровна, придется тебе бригаду принять, раз такое дело. Теперь мои кадры — ваш брат, женщины. Мать взволнованно ответила: — Да уж как-то будет… Ничего не поделаешь, такое время. Она глубоко вздохнула. — Вася тебе все дела поведет, Софья, помогай только ему, — сказал отец. — Так, так, — согласился председатель колхоза. — Ивановича назначаю тебе в помощники. Одна старая, другой малый — вот вместе и получится один взрослый. Василек с головой окунулся в работу. Бригада его отца оставалась первой в колхозе. Колхозники любили и уважали молодого помощника бригадира, хотя и удивлялись на первых порах его сообразительности и недетскому подходу к каждому делу. А потом и удивляться перестали: Василий Иванович незаметно вошел в среду взрослых. Все колхозники звали его теперь по имени и отчеству; ровесники смотрели на — товарища с уважением, стараясь подражать ему во всем. Бригада Василия Ивановича первой собрала и обмолотила хлеб, раньше всех вывезла его на станцию. …Когда были эвакуированы колхозные фермы, в село приехал секретарь районного комитета партии товарищ Сидоренко. Он долго разговаривал с председателем колхоза, с колхозниками, потом вызвал к себе и Василька. Встретил его, как знакомого, хотя они виделись впервые. — Так это ты бригадир! Здравствуй, здравствуй. Привет тебе от дяди Степана. Василек очень обрадовался весточке от дяди и взволнованно проговорил: — Спасибо. А где вы его видели? — Звонил мне сегодня из города. Мы с ним давние друзья, учились когда-то вместе. Передал, чтобы ты немедленно ехал к нему. Их завод эвакуируется, и послезавтра он уезжает с заводом. Хочет забрать тебя с собой. Я обещал устроить тебя на машину. Василий Иванович посмотрел на секретаря райкома. Он все время отгонял от себя мысль о том, что сюда могут притти немцы, и теперь его до глубины души поразили слова этого человека. За ними Василек почувствовал много такого, что не было сказано. Секретарь как бы угадал его мысли: — Нашу территорию, возможно, оккупирует враг. (Впервые тогда услышал мальчик эти страшные слова.) Может быть, сюда придут немцы. Тебе нужно эвакуироваться. Поедешь в глубь страны, будешь там учиться. Сердце Василька больно сжалось. Он не нашел даже слов, чтобы сразу ответить секретарю. — Живее собирайся, через полчаса едем, — сказал секретарь, поняв его молчание как согласие. Василек словно проснулся. До сих пор он как-то ни разу не подумал о том, что придется бросать родное село. А теперь нужно было решить. Учиться? Когда все воюют? Нет, не может он учиться в такое время! Он будет воевать. Бригадиром сумел быть — сумеет стать и солдатом. — Я не поеду, — твердо сказал он секретарю. — Почему? — удивился тот. — Пойду в армию. — Надо уезжать. Мал ведь ты еще… На этом их разговор закончился… И вот сегодня утром он был на переправе, помогал солдатам и договорился, что его возьмут с собой. Но не довелось Васильку уйти вместе с солдатами. Теперь он пришел с друзьями в Соколиный бор, и надо было думать о своем будущем. Волк снимает овечью шкуру Прошло больше двух часов, как ребята двинулись на поиски лошадей. Уже все подразделения перешли речушку, а «добровольцев» все не было. Старший лейтенант волновался, беспокойно поглядывая на луг и густые кусты. В душе он сожалел, что согласился на эти поиски. Ему очень понравились боевые ребята и жаль было оставлять их одних. Но делать было нечего. Война есть война! Командир получил распоряжение сжечь мост и отходить. К утру нужно было добраться до новой линии нашей обороны. Мост в нескольких местах облили бензином, и он сразу же запылал, окутался густым дымом. Еще четверть часа стоял старший лейтенант на берегу, наблюдая, как горит мост, и время от времени бросал взгляд на луг. Но на нем было безлюдно и тихо. Тогда командир вскочил на коня и рысью двинулся вслед за батальоном. Через некоторое время к переправе осторожно подкатили немецкие мотоциклисты. Постояв минуту, они о чем-то посоветовались. Потом двое подбежали к сгоревшему мосту, а один повернул назад и быстро исчез из виду. Вскоре по лугам к переправе двинулись танкетки и большие автомашины, набитые солдатами. За ними покачивалось несколько легковых автомобилей. Передние остановились, не доехав до берега. Из кузовов поспешно выскочили саперы и кинулись на берег, неся резиновые лодки, топоры и пилы. Разгрузившись, машины отошли в укрытие. Немцы начали шнырять на околице села. Заняв оборону, они принялись наводить переправу. Два ближайших к берегу хлева и дом, уцелевшие от пожара, были быстро разобраны, и бревна легли неровным помостом через притихшую реку. Село стало неузнаваемым. На пожарищах дотлевали остовы построек. Легкий ветерок раздувал красные угли, разносил во все стороны пепел. Кое-где еще дымились остатки жилищ. Лишь в редких местах уцелели хаты, хозяйственные строения, которые стояли на отшибе. Едва заметив немцев, люди бежали в лес. Только дед Макар, колхозный пасечник, остался в селе. С непокрытой головой стоял он посреди своего двора и глазами, полными гнева, смотрел на догорающую хату. Колхозную пасеку эвакуировали, и в саду стояло только несколько его собственных ульев: не мог дед жить без пчел. Он озабоченно поглядывал на ульи, где, сбившись в один колючий клубок, вспугнутые дымом, тревожно гудели пчелы. — Дед Макар! — крикнул кто-то с улицы. — Идем с нами! Дед посмотрел выцветшими, старческими глазами и грустно покачал головой: — Эх, детки, мне уже… Не боюсь я и самого дьявола! Идите… Я уж тут… буду село сторожить… Но не один дед Макар, как думали все, остался в селе. Когда над селом начали носиться самолеты и от свинцового дождя вспыхнули первые пожары, из хлева выскочил человек. Он, пригибаясь, перебежал двор и, как суслик, нырнул в укрытие. Это был Лукан. В селе этот человек ничем не был приметен, разве что только своей пронырливостью и лукавством. Недаром прозвали его Хитрым. Лукан Хитрый был человек средних лет, приземистый, крепкий, с глазами цвета желтой глины. Он не боялся немцев. Еще в самом начале войны он говорил соседям: «Я немцев знаю. Пять лет пробыл у них». С его слов всем было известно, что Лукан в дни империалистической войны находился якобы в германском плену. «Крепкий народ, — продолжал Лукан. — Богатая страна, там все господа. Эти наведут порядок! Вот увидите, сосед». Сосед искоса поглядывал на Лукана, а тот, не замечая, продолжал: «Дурак я, что вернулся тогда из плена. Прилепился бы к богатой немке — паном был бы». Сосед молча отходил от Лукана. На призывной пункт Лукан явился аккуратно, пошел с командой в воинскую часть, а дней через пять уже был снова дома. Пробрался на свой двор, тихо постучал в окно… Потом спрятался в хлеву. Его горластая жена причитала на все село: «Что же это делается? Что это за власть? Мужиков забрали, осиротили детей, а ты тут сиди голодная! Забрали мужа — давайте хлеба, картошки! Чем я буду жить? Может быть, его косточки уже гниют в земле, а вы тут сидите, морды наедаете!» Ее уговаривали, оказывали ей помощь, и никому в голову не приходило, что Лукан не в земле, а отлеживается в душистом сене… Когда село опустело, Лукан вылез из своего убежища и пробрался на огород. Он смотрел на переправу. Там поблескивали топоры, слышен был стук, двигались людские фигуры. Лукан стоял, затаив дыхание. Потом заметил движение машин и бегом бросился в укрытие: — Все у тебя готово, старуха? — Давно готово. — Ну, выходите с богом. К вечеру переправа была готова, и по свежему настилу пошли машины и танкетки. Через пожарища с оружием наперевес шли зеленые фигуры. Главной улицей ползла колонна. Навстречу немцам вышла группа людей в живописных костюмах. Впереди шагал помолодевший Лукан в расшитой петухами сорочке, широких синих штанах и порыжевшей серой шапке с кистью. Рядом шла его дочка — полногрудая девушка в пестрой кофте с широчайшими рукавами. С другой стороны, немного отставая от них, семенила сухопарая жена Лукана. Позади тащилась вся его родня. На белом вышитом полотенце Лукан нес хлеб-соль. Мордастая дочка держала букетик цветов, а Луканиха — бутыль водки. Встреча с немцами состоялась недалеко от двора деда Макара. Дед Макар долго моргал красными от дыма глазами, а когда наконец узнал Лукана, что-то недовольно пробурчал и сплюнул. Приблизившись к колонне, Лукан остановил свою родню, снял гайдамацкую шапку, поклонился и с широким жестом возгласил: — Милости просим, господа! Колонна остановилась. К Лукану подбежал унтер. Не обращая внимания на хлеб-соль, он спросил: — Во польшевик? Во рус, рус? — Далеко, ваше благородие, далеко! Удрал большевик! — прокричал Лукан, как глухому, и показал рукой вдаль. Вперед вырвалась легковая машина. Дверца ее открылась, и оттуда выползла дебелая туша — фашистский майор с позолоченной сигареткой в зубах. Лукан и вся его свита, как по команде, склонились и застыли в земном поклоне. Майор, заложив одну руку за спину, а другую — за борт кителя, важно подошел к процессии. — Ваше превосходительство! Примите хлеб-соль из рук счастливых жителей этого живописного села, на нашей матери Украине. Мы, настоящие украинцы, верой и правдой готовы служить новому порядку. Майор, который уже не впервые был на Украине, отвечал на приветствие Лукана наполовину непонятным языком: — Гут, гут! abu abu abu abu abu От имени велики фюрер их данке, то ист благодару работящи, смирни нарот нашой Украин. Ми свой штык принесем вам и слобода, ви — фатерлянд, хлеб, свиня, млеко. Союз наш будет благотворный. Мы устроим порядок. Торжественным движением майор взял хлеб, поцеловал душистую корочку большого каравая, передал адъютанту; потом высокомерно подал Лукану руку в черной лайковой перчатке. Схватив ее обеими руками, Лукан припал губами к распаренной коже. Потом он стал во фронт и отрапортовал: — Имею честь доложить: ваш верный друг и слуга, казак Лукьян Лемишка, бывший воин «свободного казачества» и «государственной стражи» его светлости гетмана Украины Павла Скоропадского. Мясистые губы майора скривились в мечтательной улыбке: — О пан, то ист хорошо. Пан — стари союзник! abu abu — И слуга покорный, — снова поклонился Лукан. abu abu abu abu abu — О, Пауль Скоропадски! Их работал с Пауль Скоропадски в прошли война. Тяжели время Пауль быль в фатерлянд. Жил мой именно дача. Старательни быль дворник. Лукан скосил глаз на дочь. Она поняла, в чем дело, и подошла к майору: — От настоящих, благодарных вам, храбрым рыцарям, украинских казачек! Она сунула ему букетик цветов и стояла раскрасневшаяся, не находя места рукам. Майор потрепал ее по пухлой щеке: — Данке, украиниш девушка. Гут, гут, добрая украинка! abu abu Дед Макар наблюдал все это, и сердце его кипело гневом. Но он не досмотрел сцену встречи до конца, потому что как раз в это время заметил в своем саду непрошеных гостей. Возле его ульев хозяйничали необычные пасечники. Дед бросился спасать своих пчел, но делать было уже нечего: «гости» сожгли целый сноп соломы и не только выкурили, но и умертвили пчел, а мед из ульев перешел в их алюминиевые котелки. С востока послышался знакомый рев моторов. Дед Макар видел, как рванулась вперед машина майора. За нею галопом понесся Лукан, за Луканом, силясь опередить его, мчалась визжащая Луканова дочка, а позади бежала вся Луканова родня. Дед поднял к небу глаза и увидел быстро мчащуюся пятерку краснозвездных самолетов. Он поднял руку и прошептал: — Покарайте их, лиходеев, сыночки! Ночные разговоры Три детские фигурки склонились над костром. Пламя освещало лица ребят, отбрасывало в чащу большие подвижные тени. Костер горел в глубокой впадине — возможно, ее кто-нибудь выкопал, а может быть, здесь разорвался тяжелый снаряд. Зарево от огня не расходилось в стороны, а только освещало верхушки деревьев, словно луч зенитного прожектора. Была полночь. Над Соколиным бором сияло безоблачное, густо усеянное звездами небо. Они, как электрические лампочки на елке, мерцали между кронами больших деревьев, шелестевших над головами мальчиков. Ребята долго не отваживались развести костер. Им казалось, что сотни незримых глаз следят за каждым их движением. Еще вечером, несмотря на крайнее утомление, они пошли на ближайшее колхозное поле. Спотыкаясь о корни и сучья, вернулись с накопанной картошкой к этому заранее выбранному месту. Им очень хотелось спать, но голод и чувство опасности отгоняли сон. Ребята долго ворочались на сухих листьях, вздрагивая от уколов холодных стеблей травы, настороженно прислушиваясь к шорохам ночи, перебрасываясь время от времени несколькими словами. И все же на некоторое время они заснули. Первым, весь дрожа от ночной прохлады, проснулся Мишка и разбудил товарищей. На дне ямы, засыпанной перегнившими листьями и сухим хворостом, разожгли огонь. У костра было тепло, в горячей золе пеклась картошка, а вокруг стояла тихая, тревожная ночь. Между деревьями, словно распутывая узлы веток и листочков, плыл месяц. Он медленно садился за горизонт. Еще долго блуждали по лесу его холодные лучи, тускло освещая группу самых высоких деревьев. Кусты выступали из тьмы, словно неподвижно застывшие чудовища. Но все страхи пуще прежнего надвинулись на мальчиков, когда, трепеща и потрескивая, вспыхнула на костре первая веточка хвои. Мишка и Тимка, не смея оторвать глаз от молчаливого леса, увидели, как задрожала и зашаталась черная стена, наваливаясь на их убежище, как раздвинулся непроглядный шатер ночи. Кусты, дубы и березы вокруг ожили и, взявшись за руки, то отступали, то наступали на яму, дрожали темно-зелеными листьями, с которых на мальчиков смотрели сотни блестящих глаз. Они мерцали, казалось — наливались кровью, гасли. А чуть дальше застыла неуклюжая, как вытесанная из камня, фигура какого-то великана. Расставив длинные узловатые руки, он словно наступал на мальчиков. — Кто-то там… — побледнев, прикоснулся к плечу Василька Тимка. — Где? — вздрогнул Василек. Расширенными глазами он вглядывался сквозь красную завесу костра в темноту, куда показывал пальцем Тимка. — Это, должно быть, куст… — прошептал Мишка. — Да нет же! — настаивал Тимка, едва шевеля губами. — Кто-то там стоит. — Ничего там нет, — строго сказал Василек и повернулся к огню. Тимка не сдавался. И только когда Мишка вылез из ямы и, подойдя к чудовищу, взял его за одну из рук, отчего оно задрожало и превратилось в ветвистую грушу, Тимка убедился, что великан ему просто привиделся. Пристыженный, он тоже повернулся к огню, стараясь больше не смотреть вокруг. Весело пылал костер. Запах картошки будил аппетит. — Неужто наши их не выгонят? — снова и снова задавал вопрос Мишка. Ему никто не ответил. — А что мы будем делать с лошадьми? — спросил Мишка. Василек удивленно посмотрел на него: — Как «что будем делать»? Передадим Красной Армии. Что ж из того, что здесь немцы! Думаешь, они долго тут будут? Ого, как их наши погонят! Только перья полетят. — А если наши далеко отступят? — поинтересовался Тимка. — Отступят, а потом наступят. Правда, Василий Иванович? — спросил Мишка. — Наверняка. Знаете, почему наши отступают?.. — И, как величайшую тайну, известную только ему одному, он шепотом поведал друзьям — Почему наши отступают? Думаете, не побили бы фашистов там, на границе? Побили бы! Но наши не хотят, чтобы свои люди напрасно погибали. Помните, как было у Кутузова? Там в одном Бородинском бою сколько людей погибло!.. А наши хотят заманить гитлеровцев как можно дальше, а потом зайти им в тыл, окружить и… всех до одного! Понимаете: их, гадов, нужно уничтожить всех до одного! Мишка и Тимка были целиком согласны. И Тимка советовал: — Не лучше ли нам догонять своих, пока не поздно? — Увидим. Утро, как говорят, мудренее вечера, — уклонился от прямого ответа Василек. — Тут нужно подумать, разобраться, а не то, гляди, немцам в зубы попадешь. Василек длинной палкой начал переворачивать картофелину. Ноздри друзей жадно ловили чудесный запах печеной картошки. Она пахла очень аппетитно — скоро уже ее можно будет есть. — А я очень люблю печеную картошку, — заявил Тимка, глотая слюну. — Как-то мы с Саввой пекли картошку и… рыбу… Мальчики тяжело вздохнули, вспомнив Савву. Перед глазами возникло такое знакомое лицо: большие синие с прозеленью глаза, всегда с интересом наблюдавшие все вокруг; рассеченная надвое черная широкая бровь — это жеребенок как-то брыкнул Савву на колхозной ферме… Холодный ветерок пробежал по лесу. Зашелестели листья, на землю посыпались крупные капли росы. Где-то в чаще хищно крикнула сова, тягучее глухое эхо покатилось по лесу; вверху, над самыми головами мальчиков, видно спросонья, заворковала горлинка. Тимка еще больше втянул голову в плечи. Ему казалось, что кто-то стоит за его спиной и горячим взглядом сверлит его затылок. Это Савва! Большие глаза смотрят с упреком, из рассеченной брови льется кровь… — Я боюсь мертвых, — жалобно сказал Тимка и ближе подвинулся к Мишке. — Когда умирала бабушка, меня ночью отвели к дяде Дмитрию. — А я не боюсь, — сказал Мишка. — Подумаешь! Все умрем. Сказал, а у самого от этих слов мороз пробежал по коже. Василек, казалось, не слышал этого разговора. Обгоревшей палкой он начал выгребать из жарких углей печеную картошку. Мальчики теперь тоже забыли обо всем. Перед ними лежала обугленная картофелина. Они дружно потянулись к ней руками. — Готова! — довольно объявил Мишка. Он разломил горячую картофелину пополам, поднес ко рту и жадно втянул в себя душистый пар. Казалось, никогда в жизни не ели они такой вкусной картошки. Как это раньше никто из них не знал, что она так аппетитна! Даже подгоревшая кожица была очень приятной на вкус. Тимка, по примеру Василька, мял каждую картофелину в ладонях, потом сдавливал и, придав ей вид оладьи, разламывал на две половинки. — Как масло! — восхищался он. От печеной картошки осталась одна шелуха. Зарыли в угли оставшиеся сырые картофелины. Поев, почувствовали прилив тепла и сил. Тимка стал живее, увереннее. Он разговорился: — Если бы Соколиный бор был такой, как когда-то, нам бы нисколько не было страшно. Пусть бы все немцы пришли — не нашли бы ничего. — А какой он был? — полюбопытствовал Мишка. — Ого, какой! Знаете, какие дубы росли здесь? А грабы! Шестерым нужно было за руки взяться, чтобы обнять один граб. День нужно было на коне скакать, чтобы объехать лес кругом. А там, где наша речка, сам Днепр тогда протекал… — Ну, это ты уж… — Скажешь, неправда? А зверья сколько тут было! Медведи, дикие кабаны… А уж волков! Днем в село приходили, утаскивали свиней и даже волов. Если бы не знали люди такого слова, не было бы от волков житья. А то выйдет человек во двор, забьет в колоду топор по самое топорище, скажет такое заклятие — и дудки! Не подойти волкам к скотине. — Откуда ты все это знаешь? — чуть насмешливо спросил Мишка. — Да уж знаю! Дед Макар рассказывал. Он мне много разных историй рассказывал на пасеке. Один раз с ним было такое, что и вспомнить страшно. Пошел дед Макар маленьким в Соколиный бор за грибами. Забрался в чащу, а там не пролезть. Заблудился дед Макар. «Го-го-го! — крикнул он. — Помогите, люди добрые!» А в ответ только эхо стонет… Никто не услышал деда Макара, только волки серые. И двинулись они на него. Да что деду! Он прыг, как кошка, — и уже на дереве. Собралось волков больше сотни. Воют под деревом, подскакивают, щелкают зубами от голода, глаз с деда не сводят. А ему хоть бы что: сидит себе на дубе, усмехается… Сидит на дубе день, сидит ночь. Ему уже не до смеха. А волки и не думают уходить. Еще злее стали — только глаза блестят. Сидит он второй день и вторую ночь — они не уходят, уже начали дуб грызть. На счастье, лесом проходил лесник с ружьем — почуяли его волки и разбежались… А знаете, почему бор называется Соколиным? — А ты знаешь? — Мне дед Макар говорил… Из-за Сокола. — И Тимка с увлечением начал рассказывать. — Был тот Сокол крепостным у пана. Тяжело жилось тогда людям. Все земли принадлежали панам, не то что теперь. Пан один, а земли много. На земле люди работают, а он говорит: «И земля моя, и вы мои». Все забрал у людей пан, да еще и бил их крепко. А отца деда Макара где-то за тридевять земель променял на собаку… Так вот, задумал пан и того Сокола променять на сибирскую кошку другому пану. Позвал пан Сокола, — тот как раз в это время перевозил жито на панский ток, — да и говорит: «Вот я променял тебя, Сокол, этому пану на сибирскую кошку. Работай, — говорит, — на пана, слушайся его, а не то он шкуру с тебя спустит». А сам сидит, кошку поглаживает. Крепко рассердился Сокол. Как держал в руках кнут, размахнулся и хлестнул одного пана по шее, а другого — по спине. «Караул! — завопили паны. — Спасите!..» А он их кнутовищем, кнутовищем! Хорошо отделал анафемов, да и скрылся. Пошел в лес. Собрал там добрых парней, да и начал панов бить. Проходу им не давал, повыгонял их из имений. Люто ненавидели паны Сокола, а бедные люди очень его любили. Жил Сокол в этом бору. Тут он сделал подземные ходы, и шли, говорят, те ходы до самого Киева. И туда, говорят, ходил Сокол и там не давал панам покоя… Да убили все ж таки Сокола. Насыпали ему товарищи посреди бора высокую могилу. Дед Макар говорил, что когда был маленьким, ходил на ту могилу, а с нее была видна Киевская лавра. Это уже теперь ветер развеял и дожди размыли могилу. А то была… В разговор вмешался Василек: — А вот когда немцы в восемнадцатом году пришли на Украину, тут собирались партизаны. Мой отец тоже с ними был. Немцы боялись в наши села и нос показать — так их тут били. Говорил отец, что когда собрался в лесу целый батальон, пошли они к Щорсу. А в Соколиный бор пришли другие люди и снова били немцев… А потом, когда с белополяками воевали, в нашем лесу целый день стояла конница Буденного. Отец говорил, что тут сам Буденный бывал. У Тимки загорелись глаза: — Ребята! А знаете что… Давайте мы тут поселимся и будем фашистов бить. Как Буденный! Мальчикам эта мысль очень понравилась. — И в самом деле, Василий Иванович! Разве мы не сможем? — спросил Мишка. Василек задумался. — Да я ничего не боюсь, я утку убью смаху… — заговорил Тимка. — Мало нас, — сказал наконец Василек. — Думаешь, ребята не пойдут? Все будут тут! — заявил Мишка. — Верно! — подтвердил Тимка. — А оружие найдем, — уверенно сказал Мишка. — Оружие — не главное. Главное — найти партизан. — Только бы они были! Найдем. В глазах Василька засветилось что-то новое: — Если не догоним своих, не будем сидеть сложа руки. Забытый мальчиками огонь начал угасать, черные стены ночи снова приблизились, а на дубе опять повисли мерцающие фонарики — звезды. В лесу просыпались птицы, время от времени пробегало легкое дыхание ветра. Мальчики увлеклись своими планами. В момент наибольшего напряжения, когда Мишка и Тимка, затаив дыхание, забыв обо всем, слушали Василька, где-то в стороне треснула ветка, зашелестели влажные листья. Мальчики одновременно подняли головы, и их глаза расширились от страха: возле их убежища стоял огромный, словно привидение, человек. Теперь уже не груша и не куст!.. Партизаны «Привидение» несколько мгновений стояло неподвижно, потом наклонилось и удивленно заговорило: — Это ты тут, бригадир? К перепуганным ребятишкам спустился коренастый человек. В нем Василек сразу узнал секретаря райкома партии Ивана Павловича Сидоренко. — Здравствуйте, товарищ Сидоренко! Это мы. А вы нас так испугали! — торопливо, захлебываясь от радости и волнения, заговорил Василек. Из темноты вынырнуло еще несколько вооруженных людей. Они спустились к мальчикам и подсели к огню. Один остался наверху караулить. Секретарь подкинул в огонь несколько сухих веток, и через минуту они весело запылали. Ребятам стало радостно и спокойно. С восторгом поглядывали они на этих людей, на их оружие, на туго набитые патронами подсумки, на зеленые гранаты. Партизаны закурили. — Так что же ты, Василий Иванович, не пошел в армию? — обратился секретарь к Васильку. Тот виновато потупился: — Кони подвели… — Какие кони? Василек рассказал, как условился со старшим лейтенантом о вступлении в армию, как бомбили гитлеровцы переправу, как убежали лошади и как трудно было их поймать. Они не ловились… — не выдержал Тимка. Василек посмотрел на него, как бы говоря: «Не вмешивайся, когда старшие беседуют», потом продолжал: — Пока поймали лошадей, немцы вошли в село. — И Савву убили… — снова не утерпел Тимка. Секретарь райкома, должно быть, много ночей не спал, но рассказ Василька он слушал внимательно. — Что же ты решил делать со своими орлами? — спросил он, взглянув на ребят. — Да вот… ждем. И сами не знаем, что делать. — Фашисты заняли район. Наши войска, по приказу Верховного командования, отошли. За один день мы очутились во вражеском тылу, — спокойно объяснил секретарь. — По нашей земле теперь ходит враг. И каждый советский человек, каждый ребенок должен теперь знать, как действовать, найти свое место в жизни и борьбе. Есть всякие люди. Таких, которые будут бороться с врагом, — большинство, а есть и такие, которые будут ему помогать… — Таких, верно, не найдется, — сказал Василек. — Будут. Мало их, но будут. Они для народа враги, и еще более страшные, чем фашисты. — Дядя, а вы партизаны? — спросил вдруг Тимка. — А ты откуда знаешь о партизанах? — А товарищ Сталин сказал же, чтобы были партизаны. abu abu — Правильно! Молодец, хлопче! — А мы можем быть партизанами? Секретарь райкома улыбнулся: — Кто хорошо запомнил слова товарища Сталина, тот обязательно будет партизаном. — Возьмите нас, дядя, в партизаны! — начал просить Тимка. Василек и Мишка поддержали его. Секретарь снова улыбнулся: — Я вижу, вы горячие ребята. — Мы не подкачаем! — поспешно уверил Мишка. Секретарь подмигнул Васильку, как старому знакомому: — Ребята у тебя орлы, бригадир! — Как это хорошо, что вы набрели на нас! Мы уж не знали, что и делать. А теперь мы с вами, — сказал Василек, приняв дружеские слова секретаря за согласие включить их в отряд. Но секретарь вдруг нахмурился и сказал: — Вам, пожалуй, в партизаны еще рано. Эти слова ошеломили мальчиков. Неудача за неудачей: старший лейтенант не хотел принимать, лошади совсем подвели, а теперь и партизаны не хотят брать с собой… По голосу секретаря они поняли, что все их мольбы будут напрасны. Нет, что ни говорите, а трудно жить на свете маленькому, хоть душа у него, как у взрослого! — Что же нам делать? — спросил Василек. — Ого, была бы охота! Дело найдется. Глаза мальчиков загорелись надеждой. Но Тимка, еще не зная, что предложит им секретарь, уже смотрел на дело с недоверием. — Какая там работа, — сказал он, — если у нас и оружия совсем нет. — Оружие бывает разное, — многозначительно сказал секретарь райкома. — Мы бы лучше с вами! Мы не помешаем, — попробовал еще раз Мишка. — Когда весь народ поднимем на фашистов, тогда: возьмем и вас. Пока начинаем только мы, взрослые, а вы будете нам помогать в этой важной и трудной работе. — Как? — Очень просто. — Секретарь взял в руки какой-то сверток, до сих пор лежавший в его походном мешке. — Вот это нужно раздать народу. — Листовки! — догадался Мишка. — Их надо распространять среди народа, чтобы он поднимался на борьбу с оккупантами. Нужно, чтобы взрослые шли в отряды народных мстителей. А тогда уж и вы. Понятно? — Понятно. — А с нами вам еще рано. Нас пока мало, придется много ходить, вступать в бои, а вы хоть и хорошие, но еще дети. А впрочем… Вы хотите быть партизанами? — Очень хотим! — Мы вас принимаем. И даем задание работать здесь. Партизаны должны быть всюду. Мальчики понимали, что этот умный человек говорит правду. К тому же, он дает им важное поручение: распространять листовки, поднимать народ против врага… О, это много значило! — Вы нам дадите листовки? — спросил Василек. — Конечно! — И в подтверждение своих слов секретарь райкома положил перед мальчиком две-пачки. — Но вы должны быть очень осторожны, вы должны стать настоящими подпольщиками. Знаете, как это — работать подпольно? — Тайно, значит, — заметил Мишка, — чтобы никто не догадался. — Правильно! Ни одна душа. Сделал дело — будто и не ты. Сиди себе, помалкивай. А делать надо так, чтоб и комар носа не подточил. Потому что фашисты, если поймают вас, знаете что сделают? — Повесят! — Повесят… И еще мучить будут, чтобы выдал товарищей, чтобы изменил великому делу. А так нельзя. Если уж попался — умри, но ни слова! Таков партизанский закон. Мальчики затаили дыхание. Оказывается, все не так просто, как им это представлялось раньше. Секретарь как будто угадал их мысли: — Подумайте лучше. Если кто-нибудь из вас чувствует себя неспособным на такие дела, лучше и не браться. Но мальчики не хотели и слышать об этом. — Подпольная работа — опасная работа, — продолжал секретарь. — Кто может отважиться на нее? Только человек сильный, смелый. Ленин и Сталин, большевики тоже когда-то подпольно боролись против царя. Трудная это была борьба, но большевики, ленинцы, люди необыкновенной силы и характера, победили. — А мы пионеры, — прошептал Тимка. …На востоке заалела утренняя заря, а секретарь райкома все говорил с ребятами, и каждое его слово, как отборное зерно, падало на благодатную почву. — Лошадей поберегите. Это вам тоже задание. Они нам будут нужны. Да и вообще не допускайте, чтобы нашим добром пользовался враг. Мальчики были готовы выполнить любое задание. Партизаны собрались в дорогу. Жаль было расставаться с ними, но теперь ребята были радостные, бодрые, так как знали, что им следует делать. — Командиром вашей группы назначаю Василия Ивановича. Согласны? — Согласны. — Будьте здоровы, товарищи! Партизаны пожимали мальчикам руки, как равным. Секретарь говорил: — Смотрите у меня: работайте аккуратно, с толком. — Да мы… Ого, еще как будем работать! Уже уходя, секретарь отвел Василька в сторону: — Знаю тебя, Василь, как человека умного, делового. Крепко надеюсь на тебя. Со временем получишь еще более важное задание. Василек от волнения не знал, что сказать. Он только смотрел благодарными глазами на утомленное лицо командира партизанского отряда, стараясь понять, чем этот человек напоминает ему отца. — Город ты хорошо знаешь? — Еще бы! Год там прожил. — Вот я и думаю: из тебя еще хороший связной выйдет. Понимаешь? В городе остались наши люди. Взрослому с ними нелегко связаться, а ты маленький — кто на тебя подумает!.. Сердце мальчика замирало от радости и волнения. Значит, не напрасно он здесь остался! — Я все хорошо сделаю, товарищ секретарь, — прошептал он, крепко пожимая руку командиру. Эти искренние слова Василька прозвучали, как клятва. В неволе Проснувшись на рассвете, мальчики накормили и напоили лошадей, спрятали в кустах листовки. — Клад Соколиного бора, — сказал Мишка. Потом мальчики двинулись в разведку. Выйдя на опушку, они встретили двух женщин, пришедших за грибами. Ребята узнали, что их матери очень горюют, думая, что сыновей уже нет в живых. Мишкина и Тимкина хаты сгорели, а хата Василька цела. В селе остался только дед Макар, а все колхозники стали лагерем в небольшой рощице за селом. Мальчики вместе с женщинами пришли к колхозникам. Это был настоящий лагерь. Роща была заполнена людьми. Коровы и телята, привязанные к деревьям, щипали листья, где-то кудахтали куры; даже собаки присмирели и не отходили от людей. Первую встретили они мать Мишки. Со слезами бросилась она к сыну, прижала к себе и держала так, не выпуская, словно боясь, что его снова у нее заберут. И хоть велика была ее радость, не обошлось без неприятных для Мишки упреков: — Говорила: «Не ходи, Мишка!» Не послушал мать, пошел. А ты тут сиди, плачь и думай! Еще хорошо, что живой вернулся, — теперь такое время… Ей казалось, что когда сын возле нее, то ни ему, ни ей ничто больше не угрожает. Она успела спасти только одну сковородку, подушку и две кочерги. Остальное все сгорело. Но не это волновало мать; — Разве ж не горят люди? Лет пять назад полсела молнией сожгло, а через год — смотри, как и не было пожара, только кое-где осталась обгоревшая ушула*… abu А теперь как быть? К родному пепелищу и подойти страшно… Известие о том, что дети нашлись, быстро облетело лагерь. К Тимке подбежала заплаканная мать. Она не бросилась сразу обнимать сына, а начала сердито кричать на него, как будто он совершил какое-то непоправимое преступление: — Когда только ты поумнеешь, дубина? А если бы тебя убило? Любуйся тогда тобой! Мало мне и так горя! Знал бы отец — он бы тебе… Говорила — не ходи из дому, так разве ж он послушает! Дети теперь такие стали… — жаловалась она соседям. Только Василька встретила мать не так, как другие. Она удивленно подняла брови, как будто не ожидала увидеть его здесь, внимательно оглядела сына. За одни сутки он похудел, почернел, стал как будто старше, глаза блестели как-то по-новому. Незнаком был матери этот новый блеск. — Ты здесь? — удивилась она. И, не дождавшись ответа, с болью прошептала. — Как же ты. Василек, а? Собирался уйти с нашими, а теперь… — Ничего, мама, — успокаивал ее сын. — Что поделаешь, где-нибудь надо ж быть. Он подробно рассказал матери о своих вчерашних приключениях, но о ночной встрече с партизанами не обмолвился ни единым словом. И хотя все для него сложилось так неудачно, мать не услышала в его голосе сожаления. Васильку как будто было все равно, что он остался в руках врага. Чуяло материнское сердце, что в сыне произошла какая-то перемена. Не было в нем прежней пылкости, что-то таилось в его сердце, непонятное и недоступное ей. Как будто за одну ночь ей подменили сына. Неужели он размяк, неужели не будет таким, каким она его считала? Чем объяснить все это? В ее сердце зашевелились смутные подозрения, но она сразу же прогнала их: разве можно матери думать плохо о любимом сыне, о своей родной кровиночке! Василек не заметил смятения матери, не заметил и маленькой слезы, которая была горячее и тяжелее, чем целое море слез. Он жадно накинулся на еду, а взгляд его, задумчивый и неспокойный, был где-то далеко — должно быть, там, где и мысли. Необычайный лагерь жил своей жизнью. Женщины доили коров и тут же поили детей молоком. Дети все время просили есть и с плачем требовали, чтобы их вели домой. У кого-то на сковородке шипело сало. Кто-то покрикивал на собак, которые путались под ногами, выискивая объедки, и всем надоели. По лагерю шла мать Саввы с Верочкой на руках. Она искала кого-нибудь из мальчиков, чтобы расспросить о Савве. Но ей так и не пришлось узнать о судьбе своего сына: когда она увидела Мишку, над лагерем прозвучало с отчаянием брошенное кем-то страшное слово: — Идут! К роще подкатило несколько машин, из которых на ходу выскакивали зеленые фигуры. — Рус, рус! — кричали они, рассыпаясь по полю. — Хенде хох!* abu Впереди шел кто-то, но это не был немец. Перекрикивая солдат, визгливым голосом он вопил: — Выходите, люди добрые, не бойтесь! Идите в село. По голосу Василек узнал этого человека: это был Лукан Хитрый. «Есть всякие люди…» вспомнил он слова секретаря райкома. Делать было нечего: люди поднимались, ноги у них подкашивались, дрожали, как у тяжело больных. Нужно было идти, потому что немцы уже толкали тех, которые были поближе, прикладами в спину. Люди двинулись, молчаливые, угрюмые. Казалось, в село направляется похоронная процессия. Но слез не было — глаза у всех были сухие. С ненавистью и презрением смотрели люди на конвоиров в куцых зеленых мундирах. — Страшный суд!.. — шептала какая-то старушка. «Попались!» думал Мишка. Ему хотелось немедленно повидаться с товарищами, но на это не было никакой надежды. Во-первых, мать так крепко держала его за руку, что даже больно было, а во-вторых, разве ж найдет он ребят в такой кутерьме… Толпа угрюмо двигалась к селу. Село встретило пленников неприветливо. Оно как будто не узнавало своих обитателей, как не узнавали и они его. В воздухе носился запах гари. Только кое-где стояли уцелевшие строения, полуобгоревшие деревья. Повсюду чернели задымленные печи, торчали пни, голые стволы деревьев, толстые, крепкие ушулы. Только они свидетельствовали о том, что здесь когда-то были теплые гнезда людей. Чудом сохранился центр села: может, потому, что большинство домов здесь было покрыто железом или черепицей. Сюда, к старой школе, привели пленников. Ждать пришлось долго. Каждая минута казалась часом. Люди сбились в толпу. Жалобно плакали дети, матери с досадой в голосе старались их угомонить. Соседи косо посматривали на маленьких крикунов: молчали бы уж лучше, как бы беды не накликать! По многим лицам текли слезы. Некоторые что-то шептали про себя. Все понимали: добра ждать нечего. К Мишке протиснулся Василек. Мишке, руку которого мать не выпускала ни на мгновение, стало стыдно за свое малодушие. Он с досадой вырвал руку. — Куда ты? — ужаснулась мать. — Да что вы, мама! — нарочно громко заговорил Мишка. — Немца испугались, что ли? — Тсс!.. — зашипели вокруг на мальчика. А мать застыла, как парализованная; хотела что-то сказать, но губы ее окаменели. Она смотрела на сына так, как будто его убили на ее глазах. — Расстреляют же… — шепнул кто-то из стоявших рядом. — Ну и пусть! — угрюмо сказал Мишка: ему и в самом деле было не страшно. — Пусть стреляют! Василек хотел что-то сказать, но так как все обратили на них внимание, он промолчал. Мишка понял и тоже умолк. В толпе снова послышались всхлипывания. — Вечером — туда! — сквозь зубы прошептал на ухо Мишке Василек. Мишка понял и в знак согласия незаметно кивнул головой. Самое страшное, что должно было притти и чего больше всего боялись, пришло: на крыльцо старой школы вышел солдат, за ним — еще несколько. Испуганные люди не сводили глаз с фашиста, вероятно самого главного, потому что и фуражка у него была выше, чем у других, и живот самый большой, и морда самая красная. Вытянув шею, он мгновение постоял, пожевал тонкими губами сигарету и выплюнул ее прямо перед собой. Казалось, он сейчас заревет громовым голосом — такой у него был злой вид. Но, к общему удивлению, он, не проронив ни слова, полез назад, как грузный медведь в берлогу. За ним исчезли и остальные. Испуганные люди облегченно вздохнули, переглянулись между собой, но в глазах их по-прежнему светилась тревога. Все понимали, что дело не закончится этой бессмысленной демонстрацией. Через минуту началось самое страшное. Из помещения вышли два фашиста, а с ними Лукан Хитрый. Он вертелся возле них, как пес, стараясь с одного взгляда угадать их желания и всячески избегая встречаться глазами с односельчанами. «Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит», подумал, наверно, каждый из колхозников, увидев теперь Лукана. Пригрели змею возле сердца! Перед войной осудили было его за спекуляцию. Не хотел работать в колхозе — все легкого хлеба искал. Жена тогда бегала по селу, со слезами умоляла, чтобы за Лукана поручились. Сжалились — подписались. Выпустили Лукана, а, видно, лучше бы ему сгнить в тюрьме. Вот ему что-то приказали. Он, как собака-ищейка, потянул носом воздух, насторожился и впервые за все время устремил желтые глаза на толпу. Потом начал пробираться между людьми. Фашисты двинулись за ним. Из толпы быстро вытолкнули двух мужчин и женщину. Маленькая девочка, уцепившись за юбку матери, исподлобья испуганно смотрела на солдат, которые почему-то тащили ее маму. Но вдруг гитлеровец что-то крикнул и, схватив ребенка за худенькие плечи, отшвырнул его в сторону. Девочка с криком вскочила на ноги, подбежала к матери, прижалась к ней и спрятала искаженное плачем лицо в широких складках платья. Ее больше не трогали. Не к добру вывели этих троих. Один из них, партизан гражданской войны, завхоз сельскохозяйственной артели, был старый честный человек. Все знали, что он и другой, молодой паренек-калека, выступали на суде свидетелями по делу Лукана. Женщина с девочкой — мать Саввы. Она была депутатом сельского совета и выступала на собраниях против жульничества Лукана. На крыльцо вышел обер-ефрейтор, раскрыл бумаги. Он заговорил по-русски, путая и искажая слова, но речь его была совершенно понятна и подействовала на всех, как удар обуха. — Германская армия принесла вам свободу. — Слова обер-ефрейтора прозвучали издевательской насмешкой. — Вот в этой бумаге, — он поднял руку с бумажкой, — написано все. Вы должны работать, подчиняться немецким властям, выполнять все распоряжения. За нарушение приказа — расстрел! Кто будет выходить из села — расстрел! Для примера сейчас эти трое, — он опять показал рукой, — будут публично повешены. Сердца у всех замерли. Что он сказал? Может быть, они не расслышали? Может быть, он только хочет припугнуть?.. Но другой фашист уже полез на крыльцо и прикреплял там веревочные петли. — Командование назначает вашим старостой вот этого, — не назвав даже имени, указал немец рукой на Лукана. Тот низко поклонился. — Его права неограниченны. Кто не будет подчиняться старосте — расстрел! — добавил обер-ефрейтор. Он повернулся спиной к толпе, зажег сигарету и начал следить за тем, как привязывают веревки. Людей сковал страх. У всех были бледные, измученные лица. В глазах у многих вспыхивали искры гнева. Петли, закрепленные опытной рукой, покачивались, как маятники гигантских часов. Два солдата подошли к Саввиной матери. Она стояла спокойная, плотно сжав губы, и дрожащей рукой гладила голову Верочки. Девочка смотрела перепуганными глазенками, не понимая, что тут делается (где же ей было это понять!), и только инстинктивно чувствовала, что произойдет что-то страшное. Ее вырвали из рук матери и бросили на землю. Верочка снова рванулась к ней. Тогда вступил в свои обязанности Лукан. Тоном, не допускавшим возражений, он приказал: — Возьмите девчонку! Ну, сполнять приказ! Кто-то подхватил девочку на руки, отнес в толпу. Лучше ей не видеть того, что здесь делается! Женщину ввели на крыльцо. Она шла спокойно, как бы не понимая, куда и для чего ее ведут. Перед нею поставили стул. И, казалось, теперь только она проснулась, поняла все. Она посмотрела на людей. — Люди добрые! — крикнула она звонким голосом. — Смотрите на мои муки! Не забудьте только: сегодня я, а завтра другие!.. Ее поставили на стул. Фашист кулаком ударил ее в лицо. Кровь залила губы, но она продолжала: — Боритесь, иначе все погибнете! — Мамочка, мама! — с плачем звала Верочка. — Доченька моя! Сынок мой!.. Люди добрые! Не дайте пропасть моим деткам!.. Ее шею, как змея, обвила петля. — Прощайте, детки! Прощайте, люди! Прощай, жизнь! Да здравствует… Это были ее последние слова. А над толпой, покрывая вздохи и слезы сотен людей, звучал вопль: — Мама! Мамочка! Мама!.. Верочка Тимкин покойный дед был замечательным садоводом. Любил это дело и отец Тимки. В их саду росли еще дедом посаженные развесистые яблони, груши. Самые старые из них уже начали сохнуть. Но были и молоденькие яблоньки, груши, сливы. Да еще какие! На одном дереве — и яблоки и груши, или на одной ветке — мелкие райки, а на другой — здоровенные перистые шлапаки. Отец Тимки вырастил в колхозе большой плодовый сад. Ни у кого в селе не было такого сада, как у Тимки. Теперь Тимка не узнал бы родного двора. Дом и хлев сгорели, от сада остались почерневшие стволы. Деревья, не погибшие в огне, постигла другая, не менее печальная участь. Как будто страшный ураган прошел по саду: полегли на землю поломанные ветки, слезились свежими ранами молоденькие деревца. В глубине сада бегали, сбивая случайно уцелевшие плоды, фашисты. При этом они нещадно калечили деревья. Ужасное зрелище казни совсем ошеломило мальчика. Перед глазами все время раскачивались повешенные. Они преследовали Тимку. Куда девался веселый, изобретательный и находчивый мальчик! Он покорно шел за матерью, механически переставляя ноги, бессильно опустив руки. Когда немцы ушли из сада, он с матерью и сестрой Софьей направился к клетушке — единственному, что уцелело в усадьбе. В ней хранили яблоки. Еще дед построил эту клеть. В ней он всегда жил с ранней весны до поздней осени, в ней и умер. Двери были выбиты, от яблок остался только приятный запах. Мать вошла внутрь, положила на солому уснувшую на ее руках Верочку. Девочка тотчас же свернулась клубочком, спрятала лицо в ладонях. «И Саввы нет… И мать ее повесили… — горько думал Тимка. — Одна она осталась… Четыре года ей всего…» В горле у него стояли слезы, но глаза были сухи. Мать присела на дубовом пороге. Утомленным взглядом окинула она разрушенный двор и, как будто поняв наконец, что произошло, заломила руки и тяжело покачала головой. Губы ее беззвучно шептали что-то. Тимка сидел притихший, низко опустив голову. Ему вдруг захотелось спать. Голова сама клонилась вниз. Мальчик прилег на вязанку соломы и впал в какое-то полузабытье. Он уже не слышал, как тяжело поднялась с порога мать, не видел ее печальной улыбки, когда она посмотрела на него и на Верочку, не слышал, как сказала она Софийке: — Идем, дочка, хоть картошки накопаем и сварим деткам… Спалось Тимке неспокойно. Перед глазами все время стояли немцы. Они гнались за ним, и он должен был бежать, хотя не мог сдвинуться с места… Тащили его на виселицу. Он сопротивлялся, грыз им руки, хотел кричать, звать на помощь… И не мог выговорить ни единого слова, не мог издать ни звука… Из полузабытья его вывел чей-то плач. Подняв голову, он увидел Верочку. Она терла кулачками глаза, по розовым щечкам текли слезы. — Я хочу к маме, — сказала она Тимке. Тимка вспомнил посиневшее, налитое кровью лицо Саввиной матери. Он встал и прижал к себе девочку: — Не нужно, не нужно, Верочка. Зачем тебе мама? Пусть она себе… а ты у нас… — К маме!.. — плакала девочка. — Нет у тебя мамы, — вдруг серьезно сказал Тимка. — Уже нет, понимаешь? — Мама там… — Верочка показала кулачком на дверь. — Гитлер убил твою маму. Мама умерла. — Умерла? — переспросила девочка, оторвав кулачки от глаз и недоверчиво глядя на Тимку. — Маму в яму? — допытывалась она. — В яму. — Тогда я хочу к Савве! У Тимки больно сжалось сердце. Имя Саввы вызвало тяжелые воспоминания. Он не в силах был сдержать слезы и громко, совсем по-детски, заплакал. Теперь его утешала Верочка: — Не плачь, Тимка, не плачь! Я буду с тобой. Хочешь, пойдем к Савве? Хочешь, Тимка? Тимке вдруг стало стыдно своих слез, даже смешно, что его, такого большого, утешала маленькая девочка. Он поднял голову и попробовал улыбнуться сквозь слезы: — А я и не плачу, Верочка. Это я тебя передразниваю. — А слезки почему? Она лукаво улыбнулась. На ее глазах больше не было слез, она снова была той Верочкой, с которой так любил играть Тимка. Он вытер покрасневшие глаза. Повеселевшая Верочка уже щебетала, как прежде: — Давай в прятки играть, хочешь? Она уже вскочила на стройные ножки. Тимка вспомнил, что еще недавно Савва, Верочка и он, веселые и беззаботные, играли на огороде в прятки и смеялись над тем, как забавно пряталась Верочка. Подлезет под куст картошки, закроет глаза руками и звонко кричит: «Уже! Ищите!» Это воспоминание развеселило Тимку: — Прячься, Верочка! Девочка быстро побежала к двери, как белка перепрыгнула через высокий порог и исчезла. — Подожди… Сейчас спрячусь… — звенел ее голосок. Тимка зажмурил глаза, прикрыл ладонями лицо — точно так, как раньше, в счастливые дни. Хотелось забыть обо всем: о войне, о фашистах… Он отгонял от себя мысли о случившемся. Но это деланное, внешнее равнодушие к пережитому не принесло ему успокоения. До слуха доносился рев моторов: по главной улице села двигались вражеские колонны. Нет, нельзя забыть пережитое! А Верочка молчала. Вероятно, уже спряталась. Тимка оторвал ладони от глаз, улыбнулся, представив себе Верочку с зажмуренными глазами где-нибудь под кустом смородины. — Уже? — громко спросил он. В ответ совсем близко от клети послышались всхлипыванья. Тимка выглянул в дверь. Верочка, беспомощно опустив руки, плакала. — Что ты, Верочка? Почему не спряталась? — Так где же мне спрятаться? — жалобно спросила она, подняв на Тимку глаза, полные слез. Тимка обвел взглядом сад. Только теперь он рассмотрел его по-настоящему: сад был вытоптан, опустошен. Смятые колесами автомашин, лежали на земле роскошные кусты черной и красной смородины. Высокая трава была прибита сотнями ног. Сад просвечивал из конца в конец. На деревьях почти не осталось листьев. Спрятаться, действительно, было негде… У Тимки защемило сердце. Но он не дал воли своим чувствам. Подняв Верочку на руки, он начал кружить ее. Сильный порыв ветра рванул широко раскрытую дверь, холодом охватил детей. Большая туча, закрывшая полнеба, надвинулась на село. Над лугами стемнело: там уже, наверное, шел дождь. Ветер все настойчивее теребил на Верочке платье, а потом швырнул, как пшено, первые капли дождя. Тимка и Верочка спрятались в клеть. Открыли дверь. Летний дождь, без молнии и грома, окутал село серой мглой. Стоя на пороге, Верочка подставляла озябшие, посиневшие ручонки под холодные капли дождя и припевала: Дождик, дождик, Не мани, не мани Да по правде рубани!.. А Тимку снова охватила грусть. Он смотрел на сад, наблюдая, как разливаются по земле лужи, как пенятся на воде дождевые пузыри. На огороде, как в тумане, заколыхались какие-то фигуры: то бежали мать и Софийка. А кто это, такой забавный, катится, как кочан, через сад, между изувеченными деревьями? Да это же Мишка в старом, потертом отцовском плаще-дождевике! И Тимка сразу понял, что его так угнетало: отсутствие товарищей. — Мишка! Мишка! Скорее, промокнешь! Мишка перепрыгнул через порог клети. С плаща его ручейками сбегала вода. А Тимка искренне радовался приходу товарища. Он обнимал за плечи мокрого, как воробышек, Мишку и шептал: — Я тут ошалел один. Какой ты молодец, что пришел! К клети подходили мать и Софийка. Увидев их, Мишка прошептал Тимке: — Вечером — в Соколиный. Василий Иванович приказал. Первое знакомство Отец Василька любил порядок. Его бригада во всем была первой: и в дисциплине и по урожаю. Но он не запускал и собственное хозяйство. Свою усадьбу он обнес высоким дощатым забором, на широком дворе выстроил рубленый хлев. Летом под окнами всегда цвели цветы, а под роскошной липой стоял большой стол, за которым любили работать отец, братья и особенно Василек. Усадьба стояла на краю села и потому не сгорела во время пожара. Василек и его мать, усталые, шли домой. Казалось, они возвращались с далекой дороги и не знали, каким найдут родное жилище. Василек похудел, даже сгорбился и казался еще меньше ростом — так, мальчик лет одиннадцати. Мать, которая была раньше полнолицей и на диво долго не старилась, тоже за эти дни стала неузнаваемой. Ее бледное лицо пересекли глубокие морщины. Прекрасные черные глаза лихорадочно блестели из-под сурово нахмуренных бровей. Не поднимая головы, шла она за сыном. Трех сыновей имела она и дочь, а теперь остался один только Василек. Двое старших — в армии, дочка эвакуировалась с институтом, муж тоже воюет… Приблизившись к своему двору, мать и сын в удивлении остановились. Он это или не он? Сиротой стоял дом, растерянно жался к оголенным деревьям приземистый хлев. Изгородь была повалена, раскидана во все стороны. Только липа шумела листвой, как всегда могучая, гордая. Весь сад был забит большими крытыми машинами, которые своими металлическими боками поломали ветви деревьев. Во дворе хозяйничали немцы. Идти или нет? — Идем! — решительно сказал Василек, и матери почему-то не понравилась эта решительность. Фашисты громко смеялись, лопотали что-то по-своему. Они весело замахали пришедшим руками, приглашая: — Рус! Ком, ком! У матери задрожали руки, и она едва не выронила свои убогие пожитки. — Идем, — тихо сказал Василек. Мать покорно двинулась за ним. Они вошли во двор. Пустотой и чужим духом повеяло от родного жилища. Василек с первого взгляда понял, что так смешило и забавляло немцев. На земле валялись беспорядочно брошенные вентери, с которыми он с братьями каждое лето рыбачил. Молодой солдат взял один из них в руки. Рот его расплылся в улыбке до самых ушей, и от этого лицо стало придурковатым и уродливым. Василек неплохо знал немецкий язык. Он свободно разговаривал с учительницей, но теперь, слыша чужую речь из уст самих фашистов, улавливал только отдельные слова. Учительница говорила спокойно, а эти так спешили, что получалась какая-то мешанина. Несмотря на это, по отдельным словам он понимал, о чем у них идет разговор. Один из них, прыщеватый и самодовольный, тыча пальцем в вентерь, спросил: — Что есть?.. Вещь… куда? От первого испуга у матери не осталось и следа. И когда она подняла на гитлеровца глаза, они смотрели на него с презрением, как на низшее, лишенное разума существо. — «Вещь, вещь»!.. Не вещь, а вентерь для рыбы! — громко сказала она удивленным немцам и направилась в дом. — Идем, Василек! — бросила она сыну. Немцы мгновение растерянно смотрели им вслед. Потом молодой, продолжавший нелепо улыбаться, вдруг опомнился, улыбка у него исчезла, и вместо нее в глазах появилось выражение недоумения и испуга. Догнав несколькими прыжками женщину, он вцепился в ее руку: — Матка! Цурюк! Герр офицер… Свободной рукой он показал ей на хлев: там, мол, будете жить. Они пошли в хлев. Ни коровы, ни бычка, ни свиней, даже кур не осталось, как будто они никогда тут и не водились. Сено и солому тоже повытаскали непрошеные гости. Всплеснув руками, мать начала громко проклинать грабителей. Василек вспомнил, что вечером нужно в Соколиный бор — накормить и напоить лошадей. А может быть, снова придут партизаны: они ведь обещали бывать часто. О, теперь он многое мог бы рассказать секретарю райкома: как вешали гитлеровцы жителей, о чем говорят в селе и какие машины идут на восток по главной улице. Он прислушался к разговору немцев на дворе. Они снов» а ломали себе голову над назначением вентерей. — Ганс, позови того звереныша, что сидит в хлеву, — надо добиться толку… — Достань словарь, Фриц, без него ни черта не добьешься. Дверь хлева распахнулась. В ней появилась улыбающаяся голова с растянутым до ушей ртом. — Кнабе, ком, ком!.. — поманил Ганс. Василек поднялся. Мать схватила его за руку. — Не бойтесь, мама! Они о вентерях. Он вышел во двор. Мать стала в дверях, готовая, если нужно будет, броситься на помощь сыну. Василек посмотрел на небо, с юга надвигалась туча. Фашисты опять вертелись вокруг вентерей, листали словарь, ища нужные слова. — Как это называется? — спросил наконец скуластый немец, размахивая перед глазами мальчика снастью. — Вентерь, — спокойно объяснил Василек. Немцы, повторяя один за другим «вентерь, вентерь», опять сунули носы в книжечку, но нужного слова там не было. — Для чего это? — последовал новый вопрос. — Рыбу ловить. — Рипу? — Рыбу. Снова зашелестели страницы. И вдруг радостное восклицание: — О, рипа! О, рипа! Тот, что нашел слово «рыба», громко причмокнул языком, радостно рассмеялся. — О, черт бери! — кричал немец с улыбкой до ушей. — Как хорошо было бы поесть фаршированной рыбы! — Идея! — воскликнул другой. — Я вас всех сегодня накормлю настоящей фаршированной рыбой в томате, с морковкой и луком. Мы пошлем за рыбой этого звереныша… Рипа! Рипа! — закричал он Васильку на ухо, как глухому, и показал рукой в ту сторону, где должна была водиться заманчивая рыба. Василек был доволен. Он понимал, что это поручение дает ему пропуск для свободного выхода из села. Солдаты долго со словарем объясняли мальчику задачу, а он притворялся, что ничего не понимает. Наконец, когда ему надоело забавляться, он сделал вид, что сообразил, чего от него хотят. — Хорошо, — сказал он. — Только нужны документы, папир такой. — А! Папир!.. Тот, что все время улыбался, достал из сумки блокнот, вырвал из него листок и написал несколько слов. Василек собрал вентери. — Мама, — сказал он, — идите к соседям, а я пошел рыбу ловить… — Чтоб их передавило, анафемов! — только и сказала мать. Василек не торопясь сложил снасть и сказал: — Ну, я пошел, мама. Сильный порыв ветра взвихрил песок во дворе. Под дождем Ночь была по-осеннему темна. Еще днем тяжелые тучи затянули небо. Около часа шел буйный летний ливень, потом он незаметно превратился в осенний моросящий дождь. Именно в эти сумерки лето встретилось с осенью и, прослезившись последним теплым дождем, кончилось. Вступала в свои права долгая дождливая пора. Мальчики зарылись в небольшой стог сена, принесенного для лошадей. Сено промокло насквозь, ребята тоже промокли до костей, но им было тепло: вода уже парила, грела. В верхушках деревьев вел тихую беседу с листьями мелкий дождь. Он умывал каждый листочек, щедро поил целительной влагой все вокруг. В лесу было темно, как в подземелье, и так тихо, как бывает только осенней ночью, когда монотонный шум дождя заглушает все другие звуки… По-разному добирались сюда мальчики. Василек еще днем ушел из села. Он переждал ливень под чьим-то уцелевшим хлевом, а потом, спокойный и уверенный, пошел дальше. Несколько раз его останавливали фашисты, но он показывал им «папир», и его тотчас же отпускали. Проходя мимо школы, он хотел не смотреть в ту сторону, но глаза сами скользнули по старой, почерневшей от дождей крыше. На покосившемся крыльце ветер раскачивал три тяжело обвисших, закостеневших трупа. По спине Василька пробежали мурашки, его сердце наполнилось болью и ненавистью. «Они не первые, — подумал он, — и, верно, не последние…» И тучи стали тяжелее, и потемнело сразу все вокруг. Василек чувствовал, что если даже самому придется повиснуть на веревке, как первым трем жертвам, то и это не испугает его. Он все равно будет бороться! Гибель советских людей взывала к мести. Вдруг мальчик услышал чей-то хриплый голос: — Эй! Ты куда, щенок? Перед ним стоял Лукан Хитрый. Василек небрежно бросил: — Рыбачить. — Вижу, что рыбачить. Рыбак! Верно, на виселицу захотел с набитым животом? Мальчик блеснул черными глазами, и во взгляде этом было что-то жестокое, несвойственное Васильку: — На виселице будет тот, кому там место. — Вот, вот! — подхватил староста. — По тебе она и плачет. Слышал приказ: не уходить из села? — Слышал. На дороге появились два гитлеровских солдата. Они были еще далеко, но Лукан, сорвав с головы мокрую шапку и подставив дождю восковую лысину, уже застыл в поклоне. Василек заблаговременно достал из-за пазухи бумажку. Солдат, удивленно подняв рыжие лохматые брови, взял ее и поднес к глазам. Мальчик торжествующе и злорадно посмотрел на старосту: ну что, мол? Тот стоял, раскрыв рот от удивления, беспокойными желтыми глазами смотрел на бумажку. Прочитав, фашист бережно сложил бумажку вчетверо и вернул ее Васильку: — Гут, гут! Марш, марш! — И объяснил Лукану. — Майор хочет рыбы. Василек, поглядывая на старосту, насмешливо сказал: — Меня сам генерал ихний посылает за рыбой, а вы, дядька, привязываетесь! Плоское лицо Лукана расползлось в ласковой улыбке: — Ну, иди, иди! Так, говоришь, генерал? Так бы и сказал сразу! — И когда мальчик уже двинулся, лицо Лукана сузилось, нос сморщился, глаза стали злыми. — Да смотри мне, чтобы рыба была первый сорт! А не то шкуру спущу!.. На утлой лодчонке, спрятанной в осоке, Василек уже под вечер выехал на речку. Глазом опытного рыбака он выбрал места, где лучше поставить вентери. Забыто было все остальное: в нем говорил теперь только заядлый рыбак. Он медленно вел лодку, вспенивая воду, рассекая веслом широкие зеленые листья водяных лилий. По дороге к Соколиному бору Василек расставил все вентери, зорко оглядел речку. Потом украдкой, как бы боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, перевел взгляд на окутанный сеткой дождя лес. Сейчас Василек не был больше рыбаком. Таинственно усмехнувшись, он сторожко огляделся и начал быстро грести… Мишке с Тимкой было хуже. Выйти из села они могли только под прикрытием ночи, рискуя наткнуться на вражеский патруль. Самым же трудным было уйти от надзора матерей, не спускавших с мальчиков глаз. Будь по-Тимкиному, они никуда не пошли бы. В нем нельзя было узнать прежнего неугомонного говоруна: он был угрюм, все время молчал, ни одной живой мысли не приходило ему в голову. Перед ним неотступно стояло школьное крыльцо и обезображенное лицо Саввиной матери. Серые умные глаза мальчика под воспаленными веками горели, как у малярика, лицо вытянулось и потемнело. Мишка не так близко принял все к сердцу, может быть, потому, что, стиснутый между людьми, он не видел казни: идя с матерью, он даже не взглянул на страшное крыльцо. Может быть, еще и потому, что он был натурой спокойной и рассудительной. Он думал об одном: о приказе Василия Ивановича, их командира. Авторитет Василька еще больше вырос в его глазах — ведь Василька лично знал старший среди партизан и назначил его командиром. Теперь Мишка готов был идти за Васильком в огонь и в воду. Побывав у Тимки, Мишка заметил, в каком угнетенном состоянии тот находится. И если раньше в подобном случае он презирал бы мальчика, то теперь он проникся к нему сожалением. Мишка понимал: Тимке надо помочь. Надвигался вечер, а Мишка ничего не мог придумать. Он не знал, под каким предлогом отпроситься у матери. Поселились они в погребнике. В погребе было сыро, холодно; но погребник, вкопанный на треть в землю, был просторный, сухой и теплый. Мать принесла соломы, настлала ее около сухой стены, и они устроились здесь жить. С ними поселилась соседка — та самая, с которой еще вчера мать переговаривалась через дорогу. У соседки от дома не осталось ничего, негде было даже укрыться от дождя. Зато она заботливо сберегла горшки, большой чугунный котел, миски, ложки и даже деревянное корыто для стирки белья. Если добавить к этому большую торбу пшена, мешок гречневой муки и три куска старого, пожелтевшего сала, то по сравнению с Мишкиной матерью она казалась богачкой. Правда, на огороде у матери было тоже кое-что закопано (повылезли бы очи у немцев, чтобы не увидели!). Теперь в погребнике было тесно, людно, потому что соседка поселилась не одна, а с двумя детьми и сестрой. Было тихо и жутко. Изредка перебрасывались словечком, да и то шепотом. Прислушивались к реву моторов, к дикому гиканью ездовых, а главное — вслушивались, не несет ли сюда этих чертяк… Дождю обрадовались: не станут грабители лазить по дворам в сырую погоду. Но Мишка думал о другом. Уже вечер подошел, а он не знал, как вырваться из дому. Мать как будто догадывалась о его намерении и бдительно следила за мальчиком. Он старался казаться равнодушным, беззаботным. И уже когда наступил критический момент, появилась нужная мысль. — Мама! А Верочка Саввина плачет, — сказал он таким тоном, словно только это его и интересовало. — Бедный ребенок! — Никак не хотела меня отпустить — обняла за шею: возьми и возьми! — Он пытливо глядел на мать. Его слова попали в цель. Мать вытерла слезу, сердце ее разрывалось от жалости. — Почему же ты, сынок, не взял ребенка?.. Она ведь так любит Мишку, сиротка! — повернулась мать к соседке. — Пойди возьми, Мишка, девочку, — сказала добросердечная соседка. — Там, должно быть, и накормить ее нечем. — Нечем. — И в самом деле, возьми, сынок! Мишке, собственно, только это и нужно было. Он встал с соломы, нехотя взял отцовский плащ, всем своим видом говоря: «Если б вы знали, как мне не хочется идти под дождь!» — А если не отдадут? — остановился он в нерешительности на пороге. — Иди домой. — Наперед знаю, что Верочку не отпустят, — вздохнул он. Мать, казалось, не слышала этих слов. Тогда Мишка небрежно, словно самому себе, сказал: — Придется, верно, у Тимки ночевать. Мать что-то говорила, но Мишка стукнул дверью и побежал, шлепая босыми ногами по мокрой земле… Уже совсем стемнело, когда мальчики упросили Тимкину мать отпустить сына ночевать к Мишке. — У нас просторно, тепло, мать галушки варит. Очень просила… — уговаривал Мишка. Поглядев на исхудалое лицо сына, вспомнив о том, что и покормить его нечем, а тут мальчику подвертывались горячие галушки, мать тяжело вздохнула и отпустила Тимку. Когда мальчики встретились с Васильком и снова очутились все вместе, на сердце у каждого стало веселее. Даже Тимка обрел равновесие. Опасная дорога успокоила: его уже не преследовали страшные призраки казненных. В лесной тьме рядом со своими друзьями он чувствовал себя спокойнее, чем среди бела дня на родном дворе. Они терпеливо дожидались партизан. — Придут, — уверял Мишка. — А может быть, и нет. Дождь такой, темень… — сомневался Тимка. — Вот еще! Побоялись бы они дождя! — Увидим, — сказал Василек, в душе почему-то веря, что партизаны должны притти. Говорили о разном. — Неужели так будет все время? — вдруг спросил Тимка. — Как? — Да что немцев будет полное село. — А бес их знает! — зевнул Василек. — А как же с листовками? — вспомнил Тимка. — Чего доброго, еще промокли, — забеспокоился Василек. Листовки действительно промокли. Их перенесли под сено. Одну пачку Василек раскрыл, разделил на три части. — Надо распространять, пусть там хоть сам черт будет, не то что фашисты! — сказал он. Молчали. Каждый думал о своем. Мишка мысленно был на родном дворе, в теплом погребнике, где неспокойным сном спала мать, не ведая, где теперь ее сын. Там сухо, тепло, дождь не каплет за воротник, как здесь, в лесу… В голове блеснула новая мысль. Он горячо зашептал товарищам: — А что я придумал!.. — Что? — Сделать землянку! Ну, погреб такой. И листовки там будут и мы… Но его уже хорошо поняли. — Вот это да! — даже смеялся от радости Тимка. — Правильно! — поддержал Мишкино предложение и Василек. Для лошадей решили построить шалаш. …Перед рассветом Василек отправил Мишку и Тимку домой. — Мне еще нужно вентери посмотреть, — сказал он на прощанье, а у самого теплилась надежда, что, может быть, ближе к рассвету придут партизаны. Но в тот день они так и не пришли. Трое в жабьей коже Сохраняя при помощи весла равновесие, Василек вытаскивал из воды один за другим свои вентери. В лодчонку лилась вода, с отяжелевшей сети падали крупные капли, между густыми переплетами вентеря блестели, как в крошечных окнах, тоненькие водяные перепонки. Но ни в одном из вентерей рыбы не было. И только в двух последних Василек нашел линьков и небольшого карасика. Неудача никогда не разочарует настоящего рыбака, ибо если б рыбаки разочаровывались при каждой неудаче, они давно уже перевелись бы на свете. Василек был настоящим рыбаком. Он осторожно поставил в воду последний вентерь и только тогда посмотрел на улов. «Ну что ж, с таким уловом нельзя возвращаться в село, — подумал он. — Староста обещал шкуру спустить, но господин офицер со своими любителями рыбных блюд предупредит его!» Приходилось ждать вечера: может быть, днем что-нибудь сдуру и влезет в вентерь. А спать так хотелось! Недолго думая Василек подвел лодку к берегу, втащил ее в высокую острую осоку, расстелил на дне челна мокрое сено и уже через несколько минут спал крепким сном. А тем временем в селе произошли большие перемены. О, если бы хоть сорока на хвосте принесла Васильку в лодку эти вести!.. Много или мало спал Василек — сказать трудно: ложился — небо было в тучах, и проснулся — то же. Только тогда накрапывал мелкий дождь, а теперь он сеялся, как через густое сито. Василек выехал на речку, медленно, словно играя, пустил лодку по течению и поплыл к селу. В прибрежной осоке гулял ветер и старательно расчесывал ее, пригибая к самой земле. Село было как на ладони. Всматриваясь и вслушиваясь, Василек старался угадать, что там делается. Его тревожила участь матери. Что, если начнут донимать ее за то, что он не принес рыбы? Чего ждать от них хорошего! В селе было тихо. Не слышно было шума моторов, не шли через мост обозы. Вот кто-то вышел из села, направился к речке; за плечами у него пулемет или ружье. Может быть, это его идут разыскивать? На всякий случай Василек пристал к берегу, втиснулся в осоку и начал наблюдать. Но это был какой-то запоздалый косарь. Он начал выкашивать траву над рекой. От него Василек узнал, что и господин офицер, и его молодой адъютант, и вся часть на рассвете ушли из села. Проселочная дорога была глухая, и фашистские обозы пошли соседним шоссе, километров за двадцать отсюда. Единственной властью в селе остались Лукан и трое солдат из тыловой хозяйственной части. Гроза прошла, оставив всюду противную осеннюю слякоть. И кто знает, может надолго… Но все же люди облегченно вздохнули: меньше слонялось по селу зеленых мундиров, некому было копаться на пожарищах… Василек возвращался домой радостно возбужденный. Мать давно уже поджидала сына. — Вынесло? — еще издали спросил ее Василек. — Чтоб их ветром по свету, как пепел, разнесло! Одних чертей вынесло, а других принесло. Зимовать, наверно, будем в хлеву, как скотина. Выяснилось, что в их доме остановилось трое гитлеровцев. Узнав новость, Василек небрежно бросил: — Вынесло тех, вынесет и этих. * * * Подойдя к дому, Василек столкнулся с человеком необычайного вида, как тыква выкатившимся из сеней. Разомлевшее от огня лицо, круглые, как у птицы, маленькие бесцветные глаза, большой круглый живот, круглые, одутловатые щеки, круглая жирная лысина — все в нем было круглое. Он неплохо для немца говорил по-русски. Выяснилось, что он был уже когда-то в России, в плену. — А, молотой тшеловек! — Такими словами встретил он Василька, и не успел мальчик опомниться, как два линя и карасик уже были в руках у немца. — Слапый, слапый рипа! — укорял он и показывал руками, какой должна быть рыба — Нужно польшой! Во! — И добавил — Нужно много-много! Так же быстро, как выкатился из дома, он вкатился обратно. А через минуту его засаленная нижняя рубашка и широкие пестрые подтяжки снова мелькнули в сенях. Немец остановился на пороге. В руках он держал топор и маленькое полено. — Молотой тшеловек! — обратился он к Васильку. — Рупай тров. Такой нетлинный, коротки. Дойче плита. Быстро, быстро! — Иди, сынок, наколи, — тихо посоветовала мать Васильку, увидев, как вспыхнули гневом глаза мальчика. — Чтоб им в пояснице день и ночь кололо! А то придет долговязый — не миновать беды… В селе долго звучали редкие выстрелы. Потом они стихли, а через некоторое время явился и долговязый. Он был узкоплеч: маленькая голова его сидела на тонкой, длинной шее, как топор на топорище. Весь обвешанный разного размера пистолетами, держа в обеих руках убитых кур, поблескивая зелеными змеиными глазами, он не обратил никакого внимания на мальчика и прошел в хату. Из сеней послышался его по-детски тонкий голос: — Отто! Охота наславу! А Отто уже звал мать: — Матка! Куры, куры! Скоро вернулся и третий. Это был большеголовый, широкоплечий атлет с одним глазом. На другом глазу чернела кожаная повязка. Уцелевший глаз смотрел на все так пронзительно, что, вероятно, вполне заменял оба. С туго набитым мешком за плечами немец прошел по двору, уколов незнакомого мальчика, как иглой, острым взглядом… За те дни, пока эти трое жили в селе, Василек хорошо успел к ним присмотреться. Отто был в Германии хозяином пивной. Он ни о чем, кроме кулинарного дела, не говорил и не мог говорить. Он подолгу рассказывал, какие вкусные и нежные блюда готовил он в своем заведении, как трудно стало перед этой войной, когда уже не о деликатесах, а о простых сосисках мечтали, как о самом лучшем блюде. Но теперь, слава богу, фюрер думает за всех! Закончится эта война, и опять будет немцам очень хорошо. Он снова откроет ресторан — в Москве или, в крайнем случае, в Киеве. О, он покажет, как надо приготовлять кушанья! Долговязый Фриц в Германии держал тир, в котором гитлеровцы день и ночь учились стрелять. Фриц помешался на оружии. У него на поясе всегда висело не меньше пяти пистолетов и десятка два хранилось в ящике. Одноглазый Адольф, который больше всего гордился своим именем, у себя дома занимался всем и ничем. Подобно фюреру, его знали как недоучку-живописца, который брал и малярные работы, и как любителя музыки, и как пособника полиции в делах розыска. Теперь он забыл все свои прежние профессии, кроме двух последних, которым придавал особое значение. Все его карманы были набиты губными гармониками разных типов и видов. А полицейский опыт он широко использовал для работы в украинских селах. День у них начинался в восемь утра. Отто растапливал плитку, привезенную из Нюрнберга, и начинал готовить завтрак. У него всегда что-то шипело на сковородках и в кастрюлях. Адольф садился возле дома на завалинке и наслаждался звуками военных маршей. Фриц становился под липу и воображал, что находится в тире. От ствола яблони отлетали куски коры, падали ветки. Стрельба и музыка продолжались, пока Отто, как распорядитель бала, не оповещал камрадов, что завтрак готов. Следя за тем, как Фриц прячет в ящик свои пистолеты, Адольф говорил: — Фриц, будь приятелем, вот этот… — и дотрагивался до одного из пистолетов. — На память! Фриц чувствовал себя, как при встрече с грабителем на большой дороге: — Что ты, что ты! Это же бельгийский. Мне его… Он быстро сгребал оружие в ящик, а Адольф убеждался, что подарка от приятеля не получит. Чтобы загладить неловкость, он спрашивал: — Как думает господин Фриц: наши Москву взяли? Господин Фриц безусловно ничего не думает. Ему и так хорошо. Довольно того, что за него думает фюрер. Завтракали они долго и молча. Только и слышно было, как трещали куриные кости, будто там работала льнотрепалка. В это время во двор входил Лукан. Останавливался у порога, как охотничья собака, делающая стойку. Василек наблюдал за его жалкой фигурой, смеялся одними глазами и нетерпеливо ждал того, что совершалось каждое утро. Появлялся Отто, и Лукан отвешивал земной поклон. — А, господин бургомистер! — весело, как равного себе или старого друга, приветствовал Отто Лукана. — С добрым утром! — С добрым утром, с добрым утром, господин офицер! — здоровался, низко кланяясь, Лукан. Отто очень нравилось, что его называют господином офицером. — Как спалось? — дружески спрашивал он Лукана и тыкал ему в руку сигарету. Поспешно, задыхаясь от радости, Лукан благодарил за внимание, интересовался сном и здоровьем господина офицера и, хотя отродясь не курил, благоговейно прикладывался сигаретой к поднесенной гостеприимным Отто зажигалке. Он готов был не только курить — дым глотать, пусть только прикажет господин офицер! Отто расспрашивал о здоровье жены и детей, не зная даже, есть ли они у Лукана, а потом начинал деловой разговор. — Сколько вчера отправлено свиня? — спрашивал он, и глаза его становились круглыми и холодными. Лукан бледнел, губы его дрожали: — Десять, десять, как было приказано, ваше благородие! Отто несколько минут смотрел на старосту, потом его короткая твердая рука удивительно быстро мелькала в воздухе, и на весь двор раздавалась звучная пощечина: — Врешь, старая лиса, нужно двенадцать! — Десять приказывали, ваше благородие, — пробовал защищаться староста. В ответ звучала вторая пощечина, и у старосты загоралась другая щека. — А коров? — Тридцать, ваше превосходительство. Отто был доволен. — Кур? — спрашивал он дальше. — Ох, с курами горе! Господину офицеру уже нечего стрелять. Всего по селу взято на учет пятьдесят четыре курицы. Я решил оставить их для вашего превосходительства. Отто минуту думал, потом одобрительно кивал головой. Доставал из кармана широких, лягушечьего цвета брюк блокнот и карандаш, что-то быстро записывал и распоряжался: — Сегодня — пятнадцать хороший свиня, сорок коров, триста пудов пшеницы. — Будет исполнено, — кланялся Лукан. Василек говорил матери: — Ну и вояки! Он уже смотрел на врагов без страха, с чувством отвращения и превосходства. …Пришел наконец день, когда Отто объявил матери: — Ну, хозяюшка, жаль расставаться, но ничего не поделаешь, нужно. Завтра выезжаем. Не скучайте по нас. Приказ фюрера! — Езжайте, — только и прошептала мать, и у нее вырвался облегченный вздох. Клятва Войдя в свои права, осень повела себя сперва сурово — все что-то хмурилась, а потом смягчилась. Небо очистилось от туч, в глубокой синеве появилось солнце. Оно не горело по-летнему, но зато золотило деревья, покрывая каждый листочек такими чудесными узорами, какие вряд ли удались бы самому искусному художнику. Соколиный бор теперь золотился, пылал холодным пламенем, а осень каждое утро готовила всё новые и новые рисунки, добавляя горячие краски. Однажды утром мальчики снова собрались в Соколином бору. В последнее время они многое успели сделать. В лесу у них было теперь свое убежище. За несколько дней и ночей они построили замечательную землянку. Это была настоящая комнатка, в которой могло поместиться до десяти человек. Ее крыша была вровень с землей и так замаскирована, что самый острый глаз не смог бы ее заметить. Прямо на крыше росли папоротник, ореховые кусты и колючая ежевика. Свежеразрытую землю укрыли сухими листьями, травами. Казалось, даже зверь не ступал здесь, и, уж конечно, никто не заподозрил бы, что здесь поработали человеческие руки. Вход в землянку устроили под большим ореховым кустом. Дверь сплели из лозы, обмазали глиной, украсили сухой травой и ботвой, а сверху еще и веток сухих набросали. Мальчики очень любили теперь проводить время в землянке, вести разговоры, обдумывать, как они будут бороться с врагом. Отец Мишки был пасечником. Пчел немцы уничтожили, но Мишка нашел в погребе несколько кругов воска и принес в землянку. Мальчики сделали из воска свечи, и теперь у них было светло. Очень нравилось им свое собственное жилище: стены оплетены лозой, пол устлан сухим сеном, потолок деревянный. Даже стол смастерили. Над столом повесили два маленьких портрета — Ленина и Сталина. Собравшись утром, мальчики делились своими успехами. Мишка и Тимка сияли — они разбросали за ночь десятки листовок. Ни одно пожарище, ни один двор не остались без внимания. Только двор Василька обошли. А старосте Тимка набросал полный двор листовок: пусть читает, собака! Отныне всю ненависть к врагу за Савву, за Саввину мать, за сиротку Верочку Тимка направил против Лукана. Теперь Тимка не даст ему житья! Мальчик придумывал для него самые фантастические наказания. Не расстрелять или повесить, а так допекать! Допекать, пока подохнет в страшных муках, с ума сойдет или повесится!.. Ребята с увлечением рассказывали, как они ходили в ночной тьме, оставляя за собой белых трепещущих мотыльков. Но все их подвиги померкли после того, как Василек, приняв таинственно-важный вид, неторопливо вытащил из кармана черный, как воронье крыло, пистолет: это был один из пистолетов, составлявших богатство Фрица. Мальчики, не веря своим глазам, раскрыли рты, а Василек, к еще большему их удивлению, вынул несколько пачек патронов. — Ну и штучка! — радовался Тимка, нежно поглаживая холодное тело пистолета, как будто это он был хозяином оружия. — И у дядьки Михайлы такого не было! — воскликнул он. — Где ты его? — порывисто спросил Мишка. Глаза его горели завистью: почему не он добыл такую чудесную вещь? Василек рассказал, как он достал этот пистолет. — Теперь Фриц с ума сойдет или еще, чего доброго, застрелит Адольфа. Вот было бы хорошо! Первый трофей разглядывали долго: ведь не каждому выпадает счастье прикоснуться своими руками к настоящему оружию! Единодушно решили подарить пистолет командиру партизан, как только он к ним придет. Одно только волновало: почему он так долго не идет? — Вообще мы должны собирать оружие, — наставлял своих друзей Василек. — Всё — винтовки, гранаты, патроны… Мишке даже непонятно было, как же он до сих пор об этом не подумал. Ведь двоюродный брат Алеша, живший в соседнем селе, говорил однажды, что знает, где есть оружие, но Мишка даже внимания на это не обратил. — Я обязательно достану! — пообещал Мишка. Потом заговорили о своей тайне — о землянке в Соколином бору. — Смотрите, ребята, о землянке никому ни слова! Даже родной матери, — снова напомнил Василек. — Ну, ясно! — согласился Мишка. Но Тимке этого показалось недостаточно. — Надо поклясться, — предложил он. Мишка пренебрежительно усмехнулся: — Совесть нужно иметь — вот главное, а клясться — предрассудки. Василек думал иначе. — А верно, — сказал он. — Пионеры дают торжественное обещание, красноармейцы присягают Родине, а разве мы не бойцы? Нужно поклясться. Клянись, Тимка! Тимка ожил: — Пусть у меня язык отсохнет, пусть я родной матери и отца не увижу, если я где-нибудь, кому-нибудь, хоть и родной матери, скажу о нашей землянке! — выпалил он без передышки. — Можно и так, — сразу согласился Мишка, пристыженный тем, что раньше сказал невпопад. — Нет, не только так, — спокойно сказал Василек и задумался. Мишка и Тимка впились в него глазами. Они лишь теперь заметили, как изменился за последнее время их старший товарищ. На лбу его появилась, как у взрослого, маленькая морщинка, щеки впали и уже не были детски округлыми, как раньше. Блестящие черные глаза с золотистыми зрачками стали задумчивыми. Темно-каштановые волосы, о которых в последнее время никто не заботился и не стриг их, придавали Васильку внушительный вид. Мальчик заметно вырос. Пламя свечи колыхалось, искрилось в зрачках Василька, а он думал вслух: — Не только в этом мы должны поклясться. Землянка — дело второстепенное. Можно землянок бестолку полный лес так, для забавы, накопать. Клясться нужно в том, чтобы врага бить! Мишка с Тимкой боялись вздохнуть и сидели как завороженные. — Мы, молодые граждане Советского Союза, комсомольцы и пионеры, клянемся быть верными Отчизне, быть верными большевистской партии… Эти слова звучали в подземелье, где никогда не бывало дневного света, но они согревали детские сердца, как весеннее солнце. Куковала кукушка осенней ночью… Тимка не предвидел, как трудно будет сделать в эту ночь надпись. Уже темнело, когда он огородами пробрался к наполовину растащенной копне против двора Лукана и, зарывшись по шею в сено, стал ждать удобной минуты. Началось это просто. Разбрасывая по селу листовки, Тимка остановился у двора Лукана. Он бросил во двор несколько листовок, но этого ему показалось мало. В следующий раз он принес в кармане кусок мела и сделал первую надпись. Теперь каждый день Тимка подолгу думал над тем, какие донимающие, оскорбительные слова напишет он Лукану сегодня. Писать хотелось много, потому что ненависти Тимки не было границ: ворот и забора не хватило бы, но всего сразу не напишешь. И каждый раз на воротах появлялась только одна маленькая фраза, а иногда и всего только слово. Днем Тимка бросал взгляд на старательно вымытые ворота, замечал кислую мину и покрасневшие от бессонницы глаза Лукана и радовался: ага, значит, берет за живое! Тимка понимал, что Лукан легко мог его подстеречь, поймать или застрелить из ружья. Он знал, что нужно быть осторожным. Об осторожности говорил им тогда и Иван Павлович. Но Тимка не маленький и за выдумкой в карман не полезет. Каждый вечер, будто играя, он подкрадывался к стогу сена, нырял в заранее приготовленную и замаскированную ямку и начинал следить за двором Лукана. Домой Лукан возвращался всегда в сумерки, осторожно оглядываясь. Сновал по двору, заглядывая во все углы, и только после этого шел в хату. Громко щелкал замок, гремели засовы. Через узенькие щели в ставнях едва пробивались желтоватые полоски света, потом и они исчезали. Настороженно прислушиваясь, Тимка подползал к воротам… Он надеялся, что так будет и в этот раз. Уже стемнело, а Лукан все не возвращался. Тем временем Тимка думал о своем. Скоро вернется Красная Армия и приедет отец. Война окончится. Люди говорят, что через сорок дней от немца и следа не останется. Опять все будет, как прежде. Только Саввы уже не будет никогда… Ох, как жаль Савву! Какой товарищ был! Все говорил, что станет путешественником, вокруг света объедет. И вот куда отправился!.. Проклятые, и малыша не пожалели! А что он им? Ну что? Вот был бы партизан боевой… Дед Макар и похоронил его рядом с солдатскими могилами. Нужно сегодня обязательно принести цветов на могилы, потому что прежние, должно быть, уже увяли. Интересно: кто это еще, кроме них, каждый день кладет на солдатские могилы цветы?.. И не страшно! До войны ох как страшно было ночью даже мимо кладбища проходить! А теперь ничего. Придут с Мишкой, положат цветы, скажут: «Спи, Савва!» — и в Соколиный… Хороший Мишка! Он ему теперь как Савва. Горячий только очень: все время берегись, чтоб не посмеялся или не обидел. Но это ничего. И в самом деле, он, Тимка, любит похвастать. Надо как-нибудь избавиться от этой привычки… Но почему нет так долго Лукана?.. Подожди, собака, вернутся наши, поставят тебя перед всем народом — как ты будешь людям в глаза смотреть, что скажешь? Будешь извиваться, как гад, будешь просить — ничего не поможет, все равно повесят! И тогда Тимке совсем не будет страшно; наоборот, только тогда он успокоится… Но, в самом деле, уже совсем темно. Разве сейчас написать?.. Тимка сжал в кулаке кусочек мела. Он уже хотел выскользнуть из своего убежища, но в конце улицы послышались голоса. Тимка насторожился: это возвращался Лукан. Но с кем он там разговаривает? Тимка замер, прощупывая взглядом темноту. Скоро на улице замаячили две тени. Кто там с этим псом? За плечами винтовка. Ага, полицай! У Тимки забилось сердце. Может быть, Лукан узнал о его тайнике и направляется с полицаем сюда?.. Мальчик едва сдержался, чтобы не выпрыгнуть из засады и не удрать. Фу! Отлегло немного от сердца. Проходят улицей. Вот остановились у двора. Вспыхнул огонек зажигалки, прикуривают. — Тут и стой, — слышен голос Лукана. — Хорошо, хорошо. Будьте уверены! — Если что — стреляй. Кто бы там ни был. — Будьте уверены! Лукан вошел в дом. Полицай постоял минуту возле калитки, потом начал маршировать по улице. Тимка сидел не шелохнувшись. «Чертов Лукан! Полицая поставил! Как же теперь написать? Этак ведь и листовок ему во двор нельзя бросить… Но врешь, поганый Лукан, все равно и напишу и брошу! Только как?..» Его душила злоба, на глазах выступили слезы. «Все равно — буду сидеть тут целую ночь, а свое сделаю!» решил он. Тимка злился и ждал чего-то. А полицай торчал на улице, попыхивая папироской. И вдруг Тимка вспомнил, что его, вероятно, давно уже ждет Мишка. Нужно ведь в Соколиный и цветов Савве и бойцам! «С Мишкой что-нибудь придумаем», решил он и тихо выполз из сена… Мишка встретил его сердито: — Не дождешься тебя! Уже давно были бы в Соколином. И на кой дьявол он тебе, твой Лукан! Того и гляди, в беду попадешь. Придет его время! — По-твоему, так его и не потревожить? Так и побояться полицая? Пусть, по-твоему, живет и радуется, пес? — Партизаны его все равно повесят. — Когда еще повесят! Пусть пока помучится. Видел, как ворота вытирает? Значит, забирает! Мишка больше не возражал. Но что же делать? Лезть под полицаевы пули?.. — Нужно как-нибудь обмануть полицая. — Как ты его обманешь? — сомневался Мишка. — Если бы ружье или хоть пистолет, как тот, что у Василия Ивановича, да если бы стукнуть, чтоб перевернулся! — Может быть, поговорить с Василём? — Не согласится. — Почему? — Нет приказа от Ивана Павловича делать так. — Зачем же тут приказ! Это ж полицай! — А ты думал как? Дисциплина не нужна? Может быть, Иван Павлович что-нибудь другое против них замышляет, а мы только помешаем… — Но листовки ведь нужны? Значит, написать тоже можно. — Это можно. Приказ такой есть. Тимка все время думал над тем, как все-таки обмануть полицая — отвлечь его хотя бы на несколько минут от Луканова двора. Мишка посоветовал: — Завтра напишешь. Ведь не будет он стоять каждую ночь. — Что там — завтра! Сегодня нужно: и полицай стоит, и надпись появится. Взбесится, собака! Мишке тоже понравилась Тимкина мысль, и он даже увлекся ею: — Ловко! И полицай стоял, и партизаны побывали. И написать ему, знаешь, такое… страшное! Ну, хотя бы так: «Собака собаку сторожит, а все же…» Нет, не так… Тимка ожил: — «Лукан, собака, не поможет тебе ни гитлеряка, ни полицаяка, а ждет тебя хорошая дубиняка!» И еще что-нибудь такое, чтобы обоих в холодный пот бросило. Это уж я придумаю! Мишка даже позавидовал тому, как ловко и быстро сочиняет Тимка, но сказал: — Это длинно. Можно короче. Вот так, например: «Все равно повесим!» Они еще немного поспорили, что именно написать на заборе Лукана, пока не пришли к выводу: в конце концов, не важно, что написать. Главным все же оставался вопрос — как написать. — Да чего там долго думать! Поджечь, и всё. Пусть сгорит, гад! — Мишка сказал это так твердо и решительно, что у Тимки даже мороз прошел по коже. — Поджечь, говоришь? А он все равно удерет, — неуверенно сказал Тимка. Это было неубедительно, но как мог Тимка отважиться на такое страшное дело — поджечь дом! Однако Мишка быстро отказался от своего предложения: — Нет, поджигать нельзя. — Почему? — В голосе Тимки слышалось не только удивление, но и облегчение. — Дом такой сгорит, а разве он его собственный? Это же колхозная аптека. Наши вернутся, а тогда что? Опять строить? И так все село сгорело… Тимка был с этим согласен, но не мог примириться с мыслью об отступлении. — Так как же, так и не написать? Дело твое. Если не хочешь, сам напишу. Думаешь, испугаюсь? Бойцы вот на фронте каждый день воюют и к врагу пробираются — и не боятся. И я не испугаюсь. Подкрадусь и перед носом у него все равно напишу… — Так и напишешь! — А, говорить с тобой!.. Тимка, решительный и гневный, уже удалялся. — Да подожди ты! — крикнул Мишка. — Храбрый какой! Сейчас что-нибудь придумаем. Надо же листовки разбросать. Знаешь как? Тимка нерешительно остановился: — Как? — Пробраться потихоньку во двор со стороны огорода и бросить листовки. Полицай с улицы не услышит. Тимка мгновение думал: — Не годится! Написать тоже нужно. И обязательно на заборе! Мишка сердился: — А зачем? — Ты знаешь как? Я придумал! Мишка слушал невнимательно — тоже там, придумал! — Ты зайди с другого конца улицы и закричи по-гусиному или кукушкой. Полицай обязательно пойдет в ту сторону, а я тем временем канавой, к забору — и раз-раз! Я в один миг! Мишка подумал: — Можно и так. Но смотри… Тихо-тихо полз Тимка канавой. Крапива обжигала руки, о какие-то черепки и стекла он порезал колени и пальцы. «Опять мать заругает!» мелькнула мысль. Он вздрагивал, когда производил хоть малейший шорох, и все время не спускал глаз с полицая. Тому, очевидно, надоело ходить, и он сел на скамейку у ворот. Казалось, уже кончалась долгая осенняя ночь, когда Тимка подполз к забору. Небо над селом было по-осеннему прозрачным и усеяно мерцающими звездами. Нигде ни облачка. Тимка уже начинал сердиться на Мишку. Подвел, наверное! И не куковал по-кукушечьи и не гоготал по-гусиному… Ну, пусть знает! Все равно Тимка не уйдет отсюда, пока не сделает своего! Неожиданно ночную тишину нарушили какие-то звуки. Сначала несмело, приглушенно, а потом так громко поднялся в дальнем конце улицы гусиный гогот, будто там взбудоражили целый табун гусей. Полицай насторожился, потом вскочил на ноги. Старательно прячась в тени хлева, он пошел на звуки. Постоял немного на углу, прислушиваясь, потом, когда гогот повторился, исчез за хлевом. Не раздумывая, Тимка перебросил в огород пачку листовок и припал к забору. Кусочек мела забегал по шероховатым доскам… Через минуту он, пригибаясь, полз назад. Уже не гоготали гуси. Все отдаляясь, к нему доносилось печальное «ку-ку». Тимке хотелось петь, и он повторял: Куковала кукушка осеннею ночью. Чтоб тебе, Лукан, повылезли очи. Над селом снова воцарилась тишина. Лукан тревожится Уже не одну ночь Лукан спал тревожно. От кошмаров и загадочных снов он вдруг просыпался, весь облитый холодным потом. А проснувшись, долго, иногда до самого утра, не мог заснуть. И чего бы, казалось, беспокоиться? Почему бы не спать и не набираться сил и здоровья? Ведь он достиг того, о чем мечтал: перешел на легкий господский хлеб, получил после отъезда Отто неограниченную власть над селом. Жил он теперь в доме, где до войны была сельская аптека. Аптека, как сказали немцы, была теперь селу не нужна, а потому все баночки и пузырьки с непонятными надписями жена и дочка Лукана свалили в корзины и вынесли на чердак. Бывшая аптека приобрела вид настоящей, хорошей квартиры. Остался только запах, от которого никак не удавалось избавиться. Может быть, этот запах отнимал у Лукана сон и покой?.. О нет. Не это, не это его тревожило. Вот уже на протяжении двух недель он был принужден рано вставать, брать мокрую тряпку и выходить на улицу. Каждый раз ему там хватало работы. Нужно было осмотреть двор и изгородь и собрать белевшие на земле и засунутые между досками забора и ворот листовки. Нужно было старательно вытереть надписи, сделанные мелом или обыкновенным углем. Мел и уголь глубоко въедались в шероховатые доски, и стереть надписи было трудно. Лукан уже так старательно натер часть забора, что она блестела, как паркетный пол или школьная классная доска, но надписи появлялись каждый раз на новом месте, словно тот, кто писал, преследовал единственную цель — заставить Лукана натереть до блеска весь забор. Содержание надписей было старосте крайне неприятно. В листовках речь шла об изменниках и ничего не говорилось о самом Лукане, а надписи относились целиком к его персоне. В стихах, написанных ровным и аккуратным почерком на воротах, слова «Лукан-хитрец» рифмовались со словами «подлец» и старосту просто называли «гадом косопузым», «продажной шкурой», «кровавым палачом». Можно себе представить, какое впечатление это производило на сельского «правителя»! Бессильный скрыть свой гнев, с кислой миной на лице, он каждое утро читал злые послания неведомых авторов. Когда очередная надпись предупредила старосту, чтобы тот собирался на виселицу, потому что приближается день расплаты, Лукан совсем растерялся. Надо было принимать какие-то меры… Он перебирал в памяти всех жителей, отмечая особенно неблагонадежных. Оказывалось, что неблагонадежными были все. Днем полиция уводила из села нескольких человек, а некоторые исчезали из села сами. В такие дни Лукан ждал утра с облегчением. А утром — вот беда! — снова листовки и снова надписи. И так каждый день. Он попробовал поставить у ворот полицая. Но или тот проспал, или так чисто работали неведомые руки — во всяком случае, надписи появились снова и были еще более назойливы и дерзки. Подумать только: «Не поможет тебе, Лукан-собака, ни полиция, ни гитлеряка! Хоть круть, хоть верть, а ждет тебя, гада, смерть!» И с десяток восклицательных знаков в конце… Мог ли староста спокойно спать после всего этого? В эту ночь он лег поздно. Нарочно хотел утомить себя, чтобы поскорее заснуть. Но только закрыл глаза, только задремал, как услышал — кто-то царапает оконное стекло. Посмотрел в окно, а там чье-то страшное лицо и дуло пистолета, направленное прямо на него. Ужас сковал Лукана. Хотел спрятаться, но ноги окаменели и совсем не слушались… Смерть заглянула в глаза! Он дико закричал… и проснулся. После этого он не мог уснуть до самого утра. Сидел на постели, тяжело опустив руки, ходил по комнате, кряхтел, подозрительно смотрел сквозь щель на освещенный прозрачным сиянием луны двор, беспрерывно курил. Его так и подбивало выйти за ворота, посмотреть, что там делается. Но он сразу же испугался этой мысли. В сотый раз проверял, стоит ли в углу возле двери ружье, осматривал все засовы и затворы. «Только выйди, — думал он. — Увидишь кого или нет, а он, может быть, уже ждет твоего появления. Бахнет из-за ворот — и не опомнишься… Бес с ним!» Его охватывал бессильный гнев. Он ненавидел всех, все село. Это, безусловно, они, его односельчане, все время становились ему поперек дороги! Не давали возможности развернуться раньше, смотрели, как на зачумленного. И теперь тоже не дают ему развернуться. Но теперь они ему не ровня. Они ничто, скотина, а он господин! Они обязаны быть с ним вежливыми, услужливыми, а на деле вон что: отворачиваются, когда встречают, словно и не видят; пишут на воротах такие угрозы, за которые следует вешать каждого десятого… Он подумал, не позвать ли для этого дела фашистов, но его снова объял страх. Лукан понимал: село мстит ему за тех трех и не простит вовек. И так нет жизни, а попробуй-ка, повтори?.. Разве так: расправиться, отомстить за все, а потом переехать куда-нибудь? Но куда же ехать, зачем искать журавля в небе, когда тут синица в руках? Жаль было расставаться с властью, а еще больше — с домом, так легко приобретенным. И снова Лукан ломал себе голову над тем, кто решился ему угрожать. Перебирая мысленно дом за домом, он принимался опять, быть может в сотый раз, вспоминать всех своих подчиненных, присматриваться к ним со всех сторон. «Никто другой, как детвора!» не впервые являлась у Лукана мысль. И чем больше он об этом думал, чем больше вспоминал содержание надписей, почерк, тем больше убеждался в правильности своей догадки. Думая о таком противнике, он вздыхал свободнее: хоть дети и шалят, но смертью это ему не грозит… Лукану не терпелось выйти на улицу, засесть где-нибудь в углу, выследить, поймать преступника. Он бы уж нашел способ так его покарать, чтоб и десятому заказал! Но только он вспоминал об улице, как уверенность снова оставляла его: кто знает, в самом ли деле это дети? Созвать разве всех детей из села и всыпать им как следует розог? Дело разумное и полезное, только как бы не влипнуть в еще большую беду… Вот, по примеру Отто, надавал пощечин нескольким женщинам, а уже слышал стороной, как все село клянет старосту. Он понимал, что теперь нужно быть терпеливым и осторожным, иначе погибнешь и не узнаешь, откуда смерть пришла. Нет, розги не годятся! Когда Отто бил его, Лукан решил, что этого требуют дисциплина и настоящее благородное обращение. А как принять такие меры по отношению к крестьянам, которые не понимают этого и, наверное, не захотят понять? Тут ничего не поделаешь — не привыкли. Но постепенно привыкнут! Главное — разумно приучать к покорности. Провести собрание с детьми, пригрозить… В глубине души Лукан сознавал, что это не поможет. Еще больше станут насмехаться бесенята, почуяв его слабость. А что, если… Тем временем на дворе светало, восток розовел, незаметно начиналось утро. Лукан поспешно схватил тряпку и побежал на улицу. Он ревностно следил за надписями, боясь, чтобы их не прочитал кто-нибудь посторонний и не узнал о таком позоре. Взгляд его скользнул, как по льду, вдоль старательно натертых досок, посоловевшие от бессонницы глаза впились в квадратный лист бумаги. Оскорбительные слова вызвали в нем приступ бешеного гнева. Сдержавшись, Лукан стал изучать бумажку. Листок из ученической тетради. Написано язвительно, но чисто по-детски. Попробовал сорвать листок и тут же понял, что такую попытку предусмотрели: листок был прилеплен, вероятно, столярным клеем, потому что бумага прикипела к дереву. Сорвать листок и сохранить как вещественное доказательство не было никакой возможности. С помощью ножика, мокрой тряпки и ногтей Лукан старательно соскоблил бумажку. На заборе осталось только бурое пятно. Именно в те минуты, когда староста так прилежно работал, в нем утвердилась мысль, что это детские выдумки, и он уже знал, как нужно поступить: «Школу! Открыть школу! Там перевоспитать их по-своему!» Эта мысль успокоила Лукана. Окончив работу, он вошел в дом и весело приказал, как давно уже не приказывал: — Завтракать! Любовь Ивановна и Афиноген Павлович В тот день Лукан побывал в райуправе, получил разрешение открыть школу и, довольный, вернулся домой. Вызвал учителей. В селе их оставалось двое; остальные были в армии или эвакуировались. Первым в старостат пришел Афиноген Павлович. Он казался очень старым. Сухое лицо его было иссечено густой сетью морщинок. Высокий желтый лоб; на висках и затылке белые, как крыло голубя, волосы. Глаза учителя, когда-то синие, как небо, за долгие годы выцвели. Зрение ухудшилось, и он постоянно носил одну или две пары очков. В классе он, в зависимости от того, куда нужно было смотреть — в книгу или на ученика с задней парты, менял свои очки, молниеносно передвигая их. Старик был высок ростом, осанист. Годы не согнули его фигуру. Он ходил мелкими шагами, никогда не расставаясь с потемневшей палкой. Очень немногие, разве самые старые жители села, помнили, когда появился у них первый учитель. Давным-давно, еще во времена народничества, приехал он с женой-врачом и маленьким мальчиком Афиногеном. Отец мечтал облегчить положение трудового люда. Мечты учителя со временем рассеялись, но села он не оставил. Его сын, Афиноген Павлович, закончив ученье, заменил отца. Жизнь у него сложилась несчастливо. Женился он тут же, в селе, на простой крестьянской девушке. Лет через десять она умерла, оставив ему трех сыновей. Афиноген Павлович не искал для них другой матери и сам вывел сыновей в люди: один стал врачом, другой — инженером, а самый старший — известным ученым. Иногда они приезжали погостить, и каждый просил отца переселиться к нему. — А что я у вас буду делать? — спрашивал старый учитель. — На пенсию еще не хочу. Школа была его жизнью. Он учил в селе уже третье поколение: в последние годы за партой сидели внуки его первых учеников. Иногда он говорил ленивому мальчонке: — Твой дед Иван уделял больше внимания математике. Ты пошел в отца — тот тоже иногда поленивался. Ну, ничего! Я думаю, что мы с тобой перегоним деда и отца. Не в лености, разумеется… И его выцветшие глаза смеялись через очки тепло и искренне. Математика была любимым предметом учителя. Всю свою жизнь он учил этой мудрой науке. С приходом гитлеровцев старый учитель, забившись в отцовском полуразрушенном домике, который, к счастью, случайно сохранился, грустил и томился от непривычного безделья. Эвакуироваться он не успел. Два сына были в армии, а третьего война застала в далекой научной командировке. Почти одновременно с ним в старостат вошла молодая девушка. Стройная и крепкая, она дышала здоровьем и энергией. Две туго заплетенные черные косы падали на плечи, глаза смотрели немного удивленно и с явным любопытством. Во взгляде ее чувствовались настороженность и недоверие. Это была Любовь Ивановна. В селе она появилась недавно. Учительствовала где-то в другом районе, а в июле была переведена в это село. Кто она — никто толком и не знал. Поселилась учительница на квартире у колхозницы, редко показывалась в селе, была тиха, скромна, незаметна. — Какая-то монашка, — таинственно шептала соседкам ее хозяйка, — слова от нее за неделю не услышишь. Иногда плачет, а раз — своими глазами видела — богу молилась! Женщины терялись в догадках: — Может, шпионка какая?.. Когда подходили фашисты, Любовь Ивановна была на диво спокойна, как будто это ее совсем не касалось. Она что-то вышивала, быстро и сноровисто работая иголкой; иногда задумывалась, и ее большие умные глаза подолгу смотрели вдаль. Когда село заняли немцы, ее как-то вызвал к себе Лукан: — Человек вы никому здесь не известный. А я, как начальник, должен знать, кто у меня живет. Он долго разглядывал ее паспорт, профессиональный билет. Документы были в порядке, выражение лица учительницы — спокойным. Учительница, и всё. Подумав, Лукан сказал: — Пойдете в полицию, там посмотрят. Время теперь такое… — Дело ваше, — равнодушно ответила Любовь Ивановна, хотя лицо ее сразу побледнело, а взгляд стал печальным. Старосте показалось: что-то тут не так. Чтобы успокоить учительницу, он сказал: — Но вы знаете: надо выполнять приказ. Взгляд учительницы стал тверже: — Я и не боюсь! Мне не впервые. И раньше всё проверяли, пусть и теперь. — Кто вас проверял? — Не знаете кто?.. Она достала какую-то бумажку и подала старосте: — Отца раскулачили, а я виновата? Прочитав справку, староста стал серьезным, вышел из-за стола и дружески похлопал девушку по плечу: — Сразу бы сказали! Вижу теперь — свой человек. В полицию Лукан ее не отправил, а привел к себе домой и познакомил с дочкой. В тот день Любовь Ивановна должна была помогать жене и дочке старосты выносить на чердак аптечные банки и склянки. Бывшая студентка медицинского института, она выбрала тогда много ценных медикаментов и унесла с собой: — Буду лечить людей. Может, заработаю что-нибудь. Старостиха горячо поддержала это намерение и похвалила учительницу за деловитость… Теперь Лукан принял учителей дружески, с радостью: — Как ваше здоровье, Афиноген Павлович? По-прежнему бобылем живете? Ну, живите себе на здоровье!.. Любовь Ивановна, знакомьтесь, пожалуйста: это мой учитель. Учил меня когда-то уму-разуму. И теперь помню… — хихикал староста, широко раскрывая рот, в котором торчали редкие пни желтых зубов. Затем Лукан перешел непосредственно к делу — Должен вам, господа, — он сделал ударение на последнем слове, — сообщить важную и радостную новость. — Глазами цвета желтой глины он посмотрел на Афиногена Павловича, потом на учительницу и торжественно объявил — Завтра открываем школу! Он ждал от своих слов особого эффекта, но они, как ему показалось, не произвели никакого впечатления. Афиноген Павлович будто совсем не услышал сказанного, а Любовь Ивановна смотрела грустными глазами куда-то в угол, поверх лысой головы старосты. — Это большая радость для нас, а особенно для детворы, — добавил староста, очевидно не зная, что еще сказать. — Да… — крякнул Афиноген Павлович и беспокойно завозился на стуле. — Я прошу господ учителей приступить к работе. Молчание было принято за согласие. — Детей нужно учить, и особенно теперь! — Староста вспомнил неприятные надписи на воротах и добавил. — Чтобы не рождались в их головах безобразия! А наука, известно, не в лес ведет, а из лесу выводит. Нужно воспитывать богобоязненность, уважение к власти, к старшим, потому что без этого… — Время, пожалуй, и на пенсию, — не слушая старосту, вслух подумал Афиноген Павлович. — Я вас очень прошу, Афиноген Павлович! Математику. И, знаете, как прежде, помните? Я и сейчас как вспоминаю старые задачи, так сердце и встрепенется, слезы наворачиваются. Как там сказано: «Некто продал несколько штук черного сукна по 2 рубля 44 копейки…» Красота! Настоящая наука! Такие задачи за душу берут… Так что я вас очень прошу, Афиноген Павлович, — по-старому, как раньше… — И, не ожидая согласия старого учителя, Лукан обратился к Любови Ивановне: — А вы будете учить чтению и письму, немецкому языку — всему понемногу, чтобы дети не росли дурнями. — Хорошо, — не раздумывая, согласилась учительница. — Вот и чудесно! — обрадовался Лукан. Потом он снова стал серьезным, скрюченными пальцами обеих рук пригладил растрепанные пряди волос и как бы между прочим, значительно, с чувством собственного достоинства сказал: — А так как батюшки у нас нет, закону божьему, по старой памяти, буду учить я сам. Взгляд старого учителя прояснился, и он с любопытством посмотрел на Лукана. А тот, не заметив этого взгляда, продолжал: — Вот так, рядом-ладом, с божьей помощью и потрудимся для нашей же пользы. В этот момент полицай втолкнул в комнату какую-то женщину. Старосту ожидали более важные дела, и он отпустил учителей: — До свиданья! Значит, завтра начинаем… А вы, Афиноген Павлович, уж не откажите в моей просьбе! Словно не слыша ничего, не сказав ни слова, старик направился к выходу. На улице Афиноген Павлович взял учительницу под руку. Он долго не отваживался начать разговор. Наконец он решился: — Простите, коллега, но как вы думаете… как думаете учить? — Как?.. Разумеется, как учат в школе. — А программы? Учебники? — Буду учить так, как учили когда-то меня. — Любовь Ивановна заговорщически улыбнулась. На лбу Афиногена Павловича появились две глубокие морщины — знак того, что учитель напряженно думает. Потом морщины разгладились, взгляд просветлел. — Спасибо! — тихо прошептал старик. Он отпустил руку девушки и, забыв от волнения попрощаться, поспешил домой. Выполняя приказ… За несколько дней собрав в отряд людей, Иван Павлович стал лагерем далеко в лесах за Днепром и начал старательно вести разведку на одной из важных стратегических дорог. Он хотел скорее найти самое уязвимое место врага. После тщательной разведки было определено выгодное для начала боевых действий место. Шоссейная дорога, по которой безостановочно шли машины противника, двигались его обозы, пролегала через леса и заросли, боры и непролазные чащи. На удобной позиции отряд устроил засаду. Партизаны залегли в придорожных кустах. За спиной у них шумел сосновый лес, а впереди, в низине, как на ладони виднелась дорога. Вместе с комиссаром отряда Иван Павлович обходил и еще раз проверял боевую расстановку и готовность бойцов. На флангах были выставлены «максимы», в окопах притаились партизаны с винтовками и ручными пулеметами Дегтярева. Сбоку у каждого на всякий случай лежали гранаты, а кое у кого и бутылки с горючим. В отряде были опытные воины — партизаны гражданской войны, но большинство все же составляли молодые, еще не побывавшие под пулями. Они были возбуждены, переживая волнующие минуты, так знакомые каждому, кто впервые в своей жизни ожидал боя. Командир приказал без его команды не стрелять. Он терпеливо ждал «большого зверя». Засели партизаны еще ночью. До двенадцати часов дня мимо них одна за другой прошло десятка три машин. Ивану Павловичу, лежавшему на правом фланге, уже самому начинало надоедать долгое ожидание. Он решил подать сигнал к бою, как только появятся одновременно три-четыре машины. Прошло около получаса. Ни одной машины не показывалось. Командир уже начал упрекать себя в том, что упустил случай, но вдруг у него зародилась новая мысль, и он усмехнулся: — Еще хватит на нашу долю машин и танков! Он начал спокойно крутить папиросу, задумался. Где-то вдали, в чаще, послышались протяжные звуки, едва различимый глухой шум. Иван Павлович прислушался. Сразу он не мог догадаться, в чем дело, но был уверен, что давно ожидаемый «зверь» идет. Командир осторожно подполз к дороге, выглянул из-за куста. Теперь отчетливо слышались глухой стук окованных железом колес, громкие покрикивания ездовых: вдали двигался большой обоз. Иван Павлович вернулся и подмигнул пулеметчикам: — Не горюйте, бородачи, сейчас будет работа! — Скорее бы уж! — отозвался бородатый партизан, бывший когда-то пулеметчиком у Щорса. — Так и заснуть можно. А что там? — Обоз. — Люблю обозы! Смирная цель, — сказал бородатый и еще раз озабоченно осмотрел свой «максим». Второй номер, молодой светловолосый парень, глядел то на командира, то на пулеметчика. Стук колес приближался. Уже отчетливо доносились протяжные, надрывные выкрики: «Вйо-о!» Спустя некоторое время показалась голова обоза. Впереди шла офицерская упряжка. Крупные гнедые кони лениво переставляли толстые ноги. На переднем сиденье, наклонившись вперед, застыл возница. Большой тарантас на рессорах и резиновых шинах мягко убаюкивал двух офицеров. За передней подводой потянулись другие. Извиваясь, обоз медленно полз перед глазами партизан. На каждой из больших арб, нагруженных ящиками, мешками, тюками сена, лепились, как попугаи на ящике шарманщика, солдаты. Некоторые лениво плелись сбоку, перебрасываясь между собой отрывистыми фразами. Партизаны чувствовали себя уверенно, но у всех учащенно бились сердца. Время тянулось немыслимо долго, и казалось — обозу не будет конца. Из чащи к Ивану Павловичу пробрался дозорный и доложил, что сейчас колонна кончится. Он насчитал пятьдесят две подводы. И действительно, не успел отойти дозорный, как показался хвост обоза. Иван Павлович уже поднял было руку, чтобы дать ракету, но в это время выползло еще две подводы, потом еще одна — последняя. На нее Иван Павлович обратил особое внимание. Лошадьми правил круглый, откормленный гитлеровец. Одной рукой он подергивал вожжи, а другой придерживал немецкую походную печку с плитой и духовкой. Рядом с ним, на груде мешков и ящиков, сидел короткошеий атлет с одним глазом и с силой дул в губную гармошку. Она сверчком пищала среди громкого стука колес на шоссе. Третий фашист, свесив маленькую головку на тонкой, длинной шее, дремал на задке телеги. Иван Павлович улыбнулся и поднял руку с ракетницей. Красная ракета повисла над дорогой. В тот же миг ударили пулеметы, винтовки. На дороге извивалась окровавленная гадина, которую разрывали на куски незримые удары… Через несколько минут с обозом было покончено. Партизаны высыпали на дорогу; перехватывая метавшихся от выстрелов лошадей, отводили их в лес, собирали трофеи… Взяв все нужное и ценное: оружие, боеприпасы, продовольствие, партизаны подожгли остатки обоза и отошли в лес. Вечером трофеи были отправлены в тайный партизанский лагерь, скрытый в большом, глухом лесу. Там находились бойцы, занимавшиеся постройкой зимних землянок. С группой боевых партизан Иван Павлович остался вблизи дороги. На следующую ночь они, так же как и в первый раз, организовали засаду, но уже в другом месте. Но, как говорят, пуганая ворона и куста боится. Враги очень быстро усвоили первый урок, данный партизанами. Ночью на дороге уже не было никакого движения, и снова пришлось ждать до утра. Теперь машины двигались большими колоннами. Приблизившись, фашисты открывали по лесу ураганный огонь. Днем движение по шоссе было непрерывным. Все колонны старались пройти лесную дорогу засветло. На следующую ночь партизаны прошли километров пятнадцать по безлюдной дороге, и она вся покрылась железными колючими «жучками», разбросанными в шахматном порядке. Как ни брось такого «жучка», он все равно одним острием смотрит в небо… Утром на дороге одна за другой останавливались машины. Из пробитых «жучками» шин со свистом вырывался сжатый воздух… Тогда против партизан бросили полицию, жандармов и какую-то потрепанную в боях часть. Преследователей было в несколько раз больше, чем партизан. Каратели каждый день шныряли по лесу, и командир опасался, что они обнаружат партизанский лагерь. Посоветовавшись с комиссаром, он разделил отряд на небольшие боевые группы и разослал их в разные стороны, дав каждой задание: за пять дней выполнить одну боевую операцию. Гитлеровцы бродили по лесу, но партизаны были неуловимы. Они передвигались гораздо быстрее немцев и не впустую: в одну ночь разгромят отряд полицаев, а в другую — километров за пятьдесят от места схватки подобьют немецкие машины. Каратели тщетно шныряли вокруг. В конце концов они оставили преследование и решили бдительно охранять дорогу. Партизаны снова собрались вместе. Каждая из групп выросла вдвое-втрое. Всё новые и новые патриоты шли к партизанам. Иван Павлович приказал минировать шоссе. Но теперь гитлеровцы впереди колонн пускали солдат с миноискателями. Большая часть мин обезвреживалась. Надо было искать другие способы борьбы. В одном месте шоссе, пересекая поле, проходило по узкому, но длинному и непролазному болоту. Здесь был железобетонный мост. Местность эта не охранялась, и подрывники ночью заминировали мост. От мины протянули длинный шнур, и партизаны, замаскировавшись в прибрежной осоке, ждали утра. Днем мощный взрыв потряс землю. Мост вместе с проходившей в этот момент машиной с солдатами взлетел на воздух. Но немцы не желали уходить с этой прямой, выгодной для передвижения дороги. Спешно вызванная команда саперов восстановила мост. Теперь он находился под усиленной охраной, и колонны снова двинулись по шоссе. Неделю спустя Иван Павлович в открытом бою уничтожил охрану. Мост снова взлетел на воздух. Путь по шоссе стал чересчур опасным для немцев, и они оставили его навсегда. Иван Павлович радостно усмехнулся, потер руки и сказал: — А теперь примемся за железную дорогу! На ближайшую железную дорогу, где раньше действовала только одна группа партизан, теперь переключился весь отряд. Двойная радость Осень отступала. Она уже сделала свое: косыми тонкими лучами солнца вызолотила листья, обильными дождями обмыла их, тихими ночами и в морозные утра посеребрила каждый листочек, покрыв его нежными узорами инея. Потом, наигравшись вволю, буйными ветрами, как незримой рукой, сняла с деревьев багряное убранство и устлала им землю, словно пестрым ковром. Лес стоял тихий, спокойный, задумчивый. Он будто стыдился своей наготы. Приближалась зима. Она притаилась неподалеку, в глубоких оврагах, в темных лесах за Днепром, прячась до времени от солнца. Ночами по небу плыл месяц. Небо было глубокое, бездонное, усыпанное мириадами мерцающих звезд. В лунном свете колкий иней на деревьях переливался и сверкал блеском дорогих сокровищ. А утром поднималось солнце и, пренебрежительно усмехнувшись, уничтожало все сокровища месяца. Месяц бледнел, печально окутывался небесной синевой, потом медленно, украдкой пробирался за горизонт. По небу иногда проплывали запоздавшие перистые облачка, останавливались на мгновение, чтобы полюбоваться собой в спокойной речке, прихорашивались и снова плыли. В землянке было тепло и уютно. В последнее время в ней стало теснее: в углу лежала груда винтовок, гранат, патронов. Ребята были уже не одни. Мишка связался со своим двоюродным братом Алешей в соседнем селе. У него тоже были товарищи. Мишка носил им листовки, они распространяли их. Но главное было не в этом. Возле села, в котором жил Алеша, во время наступления немцев шел жестокий бой. Много бойцов полегло в этом бою. Колхозники сами хоронили советских воинов, бережно клали в землю их боевое оружие. Все это заметили пытливые детские глаза. Теперь Алеша и его товарищи отыскивали это оружие и передавали Мишке, понимая, что ребята готовятся к большому делу. Тимка не сразу привлек к делу Софийку. Она была на два года старше его. Сначала он не доверял сестре, таился от нее. Не из-за того, что она могла выдать его, а потому, что так у них повелось: всё делали друг другу наперекор. Но как-то мать увидела, что Тимка утром возвращается не с той стороны, где жил Мишка. Она подумала, что сын совсем и не ночевал у Мишки, и собиралась при случае спросить об этом Мишкину мать, а пока решила прибрать сына к рукам. Тимка страдал: нужно было действовать, а мать следила за ним, как за двухлетним, и велела никуда не уходить из дому. Тимка сидел грустный, перебирая сотни способов избавиться от материнской опеки, чтобы разбросать листовки и, главное, «насолить» Лукану. Характер у Тимки был добрый и жалостливый. С состраданием смотрел мальчик на оставшуюся сиротой Верочку. В его сердце все сильнее пылала ненависть к Лукану, виновнику смерти Верочкиной матери. Объявив войну Лукану, он стремился измотать врага. И сейчас голова его была полна планов, осуществлению которых мешала мать. Признаться ей? Да ни за что на свете!.. Тимка сидел мрачный. Вечером, когда мать на минутку вышла из комнаты, к нему подсела Софийка и таинственно зашептала: — Ты сегодня никуда не иди! Тимка неприязненно посмотрел на сестру: чего, мол, тебе нужно? А она еще горячее продолжала: — Дай мне! Разбросаю еще лучше, чем ты. — Что дать? — хмуро, с подозрением спросил Тимка. — Да листовки же! Тимка от испуга и удивления раскрыл рот. — Думаешь, не знаю? От меня не спрячешь. Давай быстрее! — Чепуху болтаешь! Ничего я не знаю, — насупился Тимка. — Дурень! Думаешь, я меньше твоего ненавижу фашистов? Я бы их, гадов, руками… Все их ненавидят — и Галя и Марийка. Мы думаем идти в партизаны. Тимка недоверчиво смотрел на Софийку. Наверное, шутит, как всегда, хочет показать себя… Вошла мать. Софийка умолкла и, сделав равнодушное лицо, направилась в свой угол. Тимка раздумывал. И в самом деле, почему только он имеет право бороться с врагом? Почему не все? И Софийка и мать? Вот было бы хорошо, если бы и мать! Вот Мишка — ведь доверил же он их тайну своему двоюродному брату. И Василий Иванович его похвалил. А Софийка — родная сестра. Хоть она всегда командовала, насмехалась, а все же он ее любил. И еще больше любил бы, если бы не важничала. Теперь он чувствовал свое превосходство над нею, потому что она не знала того, что знает Тимка, не делала того, что делал он. Обдумал все, и стало совестно. Получалось так, что из-за мелкого самолюбия он отталкивал сестру от важного дела. Когда мать снова вышла, он уже сам передал Софийке листовки, рассказал, как «насолить» старосте. Софийка дружелюбно кивнула ему, как равному и даже старшему. В эту ночь Тимка спал под родной крышей… У Василька не было возможности ни распространять листовки, ни добывать оружие. Он все время находился в Соколином бору и даже домой показывался редко. Он истомился, ожидая партизан. Но их все не было. Однако Василек верил, что они придут. В село, как волны по воде, докатывались слухи о том, что где-то за Днепром партизаны разогнали полицию, в другом месте разбили обоз, подрывают машины на шоссе… Мальчик ждал. Его группа выросла. Василек был доволен этим, но строго наказал Мишке и Тимке хранить тайну Соколиного бора… Утром Мишка и Тимка пошли в Соколиный как будто за дровами. Матери против этого не возражали: надвигалась зима, а дров не было ни полена. Мальчики каждое утро охотно отправлялись за дровами, а вечером возвращались домой. Василька они застали в землянке. Он уже давно проверил вентери, накормил лошадей и теперь сочинял листовку. Листовки, оставленные партизанами, были разбросаны. Некоторое время ребята распространяли аккуратно переписанные от руки листовки с таким же текстом. Теперь Василек решил написать новую. — Готово? — спросили в один голос Мишка и Тимка, влезая в землянку. — Написал. Не знаю только — так ли? — Читай! Василек, посмотрев на друзей красными от бессонницы глазами, прочитал: abu «Дорогие товарищи! Гитлеровцы сделали нас несчастными. Они убивают наших людей. Они ограбили наших колхозников. Они хотят обратить нас в рабов и гонят на панщину. Ваши товарищи — партизаны уже бьют фашистов. Все идите в партизаны! Бейте проклятых фашистов! Все в партизаны! Нас зовет на борьбу товарищ Сталин! Партизаны» Такой текст всем очень понравился, но Тимка стал требовать, чтобы в листовке было что-нибудь приписано о старосте Лукане. После долгого спора решили написать еще одну листовку, а эту уже не переделывать. В землянке наступила тишина. Слышно было только скрипенье перьев и ровное глубокое дыхание Василька, решившего наконец немного поспать. Мальчики писали листовки, старательно выводя каждую букву. — А у меня лучше! — прошептал Тимка, взглянув на работу Мишки. — Ты настоящий печатник, — сказал Мишка. В его голосе не слышалось ни пренебрежения, ни зависти. Зашелестели новые листки. Тимке показалось, что он опять вернулся в школу. — А кем ты, Мишка, будешь, когда закончится война? — шепотом спросил Тимка. — Как — кем? — Ну, на кого будешь учиться? — Разобьем немцев, тогда увижу. Раньше нужно школу кончить. Василек поднял голову, некоторое время прислушивался к разговору, потом встал, просмотрел листовки. — Ты, Тимка, лучше сначала научись, где точки ставить. Видишь, пропустил. Пристыженный Тимка начал искать, где следует поставить точку. Разговор прервался. Уже выходя из землянки, Василек повернулся к товарищам и сказал: — А я буду учиться на агронома. Интересная профессия! Долго бродил он по лесу. Ходил в шалаш, к лошадям. Гладил их, а они доверчиво терлись о его плечо своими красивыми головами. Он смотрел на них грустными глазами и думал: «Что с вами делать?» А лошади, словно понимая грусть своего спасителя, нетерпеливо били копытами. Василек вышел на опушку леса, оглядел долину. Тяжелые облака клубились над гладью реки; спокойная вода блестела, как стекло. «Неужели никогда не придет секретарь райкома? Неужели все то, что сказано, были только слова?..» Василек вышел на просеку. И вдруг сердце его забилось, глаза расширились. Радость и страх охватили мальчика. Он быстро сошел с дороги. Кто там был? Кто эти трое с оружием? Что, если полиция?.. Или партизаны?.. Василек не знал, что делать. Идти навстречу? А если это полицаи? Тогда все пропало! А что, если партизаны? Они пройдут мимо и уйдут. А может быть, это и сам секретарь его ищет?.. Сердце Василька бешено стучало. Мелкая дрожь прошла по телу, голова горела, на глазах выступили слезы. «Что делать?..» Он не мог двинуться с места. Эх, пропадать так пропадать!.. Если это полицаи — что делать, такова его доля. А если свои… Василек снова осторожно вышел на просеку. Он изумился. На мгновение закрыл глаза, снова раскрыл их, но на просеке никого не было. Может быть, просто привиделось? Ведь ходил по лесу, как во сне, все время думая об одном. Сердце словно оборвалось, тело обессилело, отяжелело. Удрученный, Василек побрел наугад просекой. Где-то треснула ветка. Он насторожился, всматриваясь в лесную чащу. — Василий Иванович! Бригадир ты мой! — услышал он голос позади себя. Василек быстро обернулся и увидел секретаря райкома, выходившего к нему из зарослей молодых сосен. Василек быстро подбежал к секретарю и повис у него на шее, как у родного отца, целуя его обветренное, заросшее густой бородой лицо. Как туча, наполненная влагой до краев, разражается дождем, так Василек, измученный тяжелыми переживаниями, истомленный долгим ожиданием, залился слезами радости. Они пошли в землянку. Мишка с Тимкой обрадовались не меньше Василька. От радости они не знали, что сказать, и только с восторгом смотрели в мужественное лицо партизанского командира, словно желая убедиться, что это он, а не привидение. Потом заговорили наперебой. — Молодцы! Какие молодцы! — все время повторял командир и взгляд его был ясен, а добрая улыбка не сходила с губ.  — Да вы настоящие партизаны! — воскликнул он, увидев оружие. Тут ребята вспомнили о своем подарке. Не скрывая своего торжества, они вручили Ивану Павловичу бельгийский пистолет. — Вот за это вам, ребята, наше партизанское спасибо! Побольше собирайте оружия — партизаны в долгу не останутся. Каждая винтовка убьет не меньше десяти врагов. А я лично за такой трофей — сто обещаю. Он крепко жал ребятам руки и весело смотрел на их счастливые лица. Каждый из мальчиков чувствовал себя так, как будто к нему вернулся родной отец. — Лошадей и оружие мы заберем сегодня же, — сказал Иван Павлович. — Мы еще достанем! — отозвался Тимка. Василек и Мишка вторили ему. Прочитав листовку, составленную Васильком, командир снова похвалил ребят. Потом раскрыл мешок и вынул из него несколько пачек листовок. — А знаете новость? — спросил он с таинственным выражением на лице. — Нет… — Ребята насторожились, понимая, что речь пойдет о событиях войны. — Наши остановили немцев под Москвой! — сказал командир. Сердца ребят переполнились радостью, которую они не смогли бы выразить словами. Лишь спустя несколько мгновений Василек сказал: — Если уж остановили, то скоро и назад погонят!.. — И погонят! — дружно поддержали его Тимка и Мишка. В сырую землянку вошла великая радость — двойная радость для юных партизан. В школе Тимку в школу привело, конечно, не только одно любопытство. Может, и хотелось узнать, чему там будут учить, но прежде всего интересовали его тетради, которые так нужны были для листовок. Несмотря на все усилия Лукана, ребята в школу шли неохотно, и родители посылали их только затем, чтобы избежать неприятностей. Дети — всегда дети. Прошло лишь несколько месяцев с тех пор, как ни живы ни мертвы стояли они с матерями перед покосившимся крыльцом школы; до сих пор многим снились повешенные на этом крыльце. А сейчас ребята кричали, бегали вокруг школы, играли на крыльце. И вдруг раздался крик: — Иже еси идет! Как стайка вспугнутых воробьев, метнулись дети в класс. «Иже еси» было новым прозвищем Лукана. Закону божьему Лукан учил не случайно. Его отец был человеком благочестивым и придерживался старой поговорки: «Без бога ни до порога». Со временем он стал церковным старостой, и церковь для него явилась дойной коровой, сделала его богатым. Он прочил сына в священники: пусть будет не просто Луканом, а отцом Лукианом. Но через пять лет Лукана, как неспособного, выгнали из семинарии. Остались у него от годов ученья иссеченная розгами спина и горькие воспоминания. Теперь семинарская «наука» пригодилась Лукану. В класс он вошел важно, как настоящий учитель. Еще на пороге снял шапку, поздоровался. Достал из-за голенища крепкую розгу, положил на столе перед собой. Дети замерли. Испуганными глазами смотрели они то на учителя, то на розгу. Обеими руками Лукан разгладил клочки выцветших волос на голове, дернул себя за коротенькую бородку, глазами цвета желтой глины стал прощупывать класс. — Кто новенькие? — спросил он. Стукнув крышкой парты, поднялся один паренек, за ним встал Тимка. — Чей? — Лукан вытаращил глаза и сморщил красный мясистый нос. Тимка сказал. — Смотри мне, оболтус, не будешь учиться — на воздусях высеку! — пообещал Лукан. После этого, деловито потерев руки, он приказал: — На молитву становись! Застучали крышки парт, зашаркали ноги, и дети вышли в проход между партами. — На колени!.. Тебе, балбес, отдельную команду подавать? — заорал Лукан на Тимку, который топтался на месте, не зная, как быть. Еще раз оглядев из-под нахмуренных бровей свое «стадо», учитель закона божьего отошел в сторону. Повернувшись к классу спиной, но так, чтобы одним глазом видеть всех, тяжело опустился на колени. Он набожно поднял хитрые глаза к деревянной темной иконе, на которой трудно было различить Иисуса, и широко перекрестился. Дети неумело, без всякой охоты, с чувством стыда и смущения стали креститься вслед за ним. Желтый глаз Лукана, устремленный на икону, все-таки успел заметить, что белокурый мальчик слева крестится небрежно. — Что ж ты левой рукой, левша чертова! — выкрикнул разгневанный учитель, и его розга больно опустилась на худенькое плечо. Дикий крик огласил комнату. — В угол! — спокойно приказал Лукан. Тимка побледнел, как полотно. Неужели ему это не привиделось? А Лукан уже снова размашисто крестился. — Отче наш, иже еси… — затянул он гнусаво и тоскливо. Невпопад повторяли дети слова молитвы, особенно напирая на ненавистное «иже еси». Протянув особенно долго и звучно «аминь», Лукан поднялся. Дети боялись подняться на ноги. — А ну, ты, левша! — обратился Лукан к мальчику, который стоял в углу. Опустив голову, тот вышел на середину класса. — Становись на колени! Клади крест. А все повторяйте вот так! — Лукан показал, как нужно правильно креститься. Грозный учитель, закусив губу, шел по классу, и розга впивалась в спину какого-нибудь неисправимого грешника. — Ослы! Распустили вас в школе, безбожников! Перекрестить лба не умеете. Я вас научу, как уважать святое писание! «Ну, — думал Тимка, — подожди, я тебе такое «иже еси» устрою, что и сам черт не выдумает!» — Сейчас повторим молитву, — сказал Лукан, и плечи у учеников начали дрожать, как в лихорадке. — А ну, ты, оболтус, давай «Отче наш»! — обратился он к круглолицему мальчику. Не успел мальчик повторить первые слова, как удар розгой оборвал молитву. — В угол! — свирепствовал учитель. — Разве так богу молятся?.. Ну-ка, ты, ворона! — обратился он к смуглому низкорослому мальчику, который действительно чем-то напоминал вороненка. Минут через двадцать половина класса стояла в углу. Очередь дошла до Тимки: — Ну ты, остолоп! — Я не учил этого, — уныло сказал Тимка. — Как не учил? — удивился Лукан. — А урок слушал? А мать тебя учила? — Не учила. — Ну, так я тебя поучу! Лукан неторопливо направился между партами к Тимке. Но не успел он занести розгу, как Тимка уже стоял в другом конце класса. — А, ты так! — прошипел обозленный Лукан и, изгибаясь, пошел на мальчика. Тимка бросился к двери. За ним — кто в окно, кто в дверь — высыпали все остальные. На этом урок закона божьего закончился. * * * Тимка остановился за воротами школы. Кто-то громко плакал. Протиснувшись через толпу ребят, Тимка увидел, что на земле сидит мальчик, которого Лукан назвал «вороной». Мальчик обеими руками держал ногу, из которой сочилась кровь, и жалобно плакал. — Кто это его? — спросил Тимка. — В окно прыгнул. На стекло! — пояснил круглолицый мальчик. — Кто плачет? В чем дело? Ученики обернулись на этот голос. К толпе подходила Любовь Ивановна, спокойная, улыбающаяся, как всегда. Учительница открыла свой портфель, достала оттуда какие-то баночки, вату, бинт. — До свадьбы заживет, — пошутила она, перевязав мальчику рану. Он встал на ноги и заковылял к дому. Издали мальчик в темной материнской кофте действительно напоминал вороненка, которому подбили крыло. Из школы вышел Лукан, важный и спокойный, как будто ничего не произошло. Ученики подозрительно смотрели на его руки, сторонились. Но, очевидно, Лукан пока не собирался применять розгу. Он вежливо поздоровался с учительницей и совсем мирно дал ученикам «домашнее задание»: — «Отче наш» на завтра чтоб знали назубок! Но уже на уроке Любови Ивановны ученики забыли обо всем. Тимка не сводил глаз с учительницы, чувствуя себя опять в настоящей школе. Тихим голосом она читала рассказ. …Опустошенный французский город. Наступают немцы. В городе — голодные, испуганные люди. Два француза-рыбака пробираются на речку. Тимке вспомнились те дни, когда он с Саввой и Мишкой в тихие летние утра ходил на речку, как прыгали гусиные поплавки на мелкой утренней зыби, как извивалась серебристая рыба, пойманная на крючок. …Двух рыбаков задержали немцы. Испуганные и смущенные, они стояли перед немецким офицером; в их сачках билась пойманная рыба. Раздались выстрелы, и невинные рыбаки упали, как подкошенные… Тимка видит — бежит по лугу и падает, как подкошенный, Савва, видит Саввину мать на виселице. Глаза Тимки наполняются слезами. — Ребята, это рассказ из французской жизни писателя Мопассана. Кто перескажет содержание? — обратилась Любовь Ивановна к классу. Ребята молчали. — Не поняли, должно быть? Поднялся круглолицый. — Как тебя зовут? — Николай. — Хорошо. Ты хочешь пересказать нам содержание? — Я могу… Но хочу спросить… — Что тебе, Николай? — Победили ли тогда немцы французов? Учительница на мгновение задумалась, казалось — растерялась. Десятки пытливых детских глаз впились в нее. — Сначала да. Но потом их оттуда выгнали, — говорит учительница. Потом добавляет. — Но мы с вами политикой не интересуемся. Мы просто учимся… Пересказывай, Николай, содержание! В глазах Тимки учительница выросла до небес. «Так это же своя, советская! — думал он. — Политикой не интересуется, а читает вон какие рассказы!» — Захватчиков всегда били! Зарвутся, а потом их же и бьют, — прошептал Тимка. — А ты откуда знаешь? — недоверчиво спросил Николай. — Из истории, — сказал Тимка. На уроке письма Любовь Ивановна раздала ученикам по листку бумаги и вызвала одного к доске. Он писал под ее диктовку: — «Приближается великий праздник…» Николай задвигался на парте, прошептал Тимке: — Через пять дней Октябрьские праздники. Тимка был уверен, что не о подлежащих и сказуемых напоминала Любовь Ивановна ученикам, а именно об этом, самом важном… Афиноген Павлович без всякого вступления велел решить несколько примеров. Задал из старинного сборника задачу: кто-то кому-то продал из своего магазина оптом несколько штук сукна, много аршин ситца и впридачу столько-то пудов и фунтов чая… Перед глазами Тимки эти «кто-то», старые и покрытые плесенью, перебрасывались аршинами, шелестели ситцем, принюхивались к пачкам чая, который зацвел на темных полках. Тимка сладко зевнул. Но вот учитель положил сборник на стол. Он диктовал задачу по памяти: — «В одном селе было пятьсот шестьдесят дворов. Кто-то сжег четыреста двадцать дворов. Нужно узнать, какой процент дворов уцелел в этом селе». Теперь этот «кто-то» не был старым и заплесневевшим. Живым и ощутимым вышел он на школьное крыльцо, в высокой фуражке, с красным лицом и оловянными глазами, тупо посмотрел на Тимку, пожевал сухими губами сигарету и плюнул прямо перед собой. Это был тот, кто сжег Тимкино село. Уроки Любови Ивановны и Афиногена Павловича стерли в памяти ребят следы от урока закона божьего. В городе На товарной станции стоял крик и шум. Со всех сторон сгоняли сюда скотину: коров, свиней, овец, в больших ящиках везли кур. Ревели коровы, визжали свиньи, блеяли овцы. И над всем этим гамом раздавались отрывистые выкрики гитлеровцев, громкие голоса полицаев. Василек, приехавший сюда с людьми, которым староста поручил сдать на станции скот, долго наблюдал за этой суматохой. Мрачным взглядом проводил он в вагоны сивых быков и коров. Потом неторопливо направился в город. Он проходил по знакомым улицам и не узнавал их. Город стал неприветливым, грустным и малолюдным. Василек нарочно пошел по той улице, где стояла средняя школа, в которой он учился. Еще издали он увидел, что у подъезда школы сновали фашисты. Василек перешел на другую сторону. Ему было не по себе: казалось, что все взгляды прикованы к нему, что уже все догадываются, кто он и зачем пришел сюда. Он чувствовал чей-то взгляд на своем затылке, будто кто-то шел за ним следом. Василек делал усилия, чтобы не оглянуться, но все же время от времени инстинктивно поворачивал голову назад. Ничего подозрительного не было. Немцы уже успели дать центральной улице свое название. Здесь было оживленнее: прохаживались чванливые офицеры, залихватски козыряли полицаи, ловко выгибаясь перед хозяевами. Мальчики, сидевшие на земле, подобрав ноги, наперебой зазывали прохожих почистить обувь: — Чистим, чистим, натираем!.. — Черный и желтый крем, вакса высшего сорта!.. — Сапоги натер до блеска — жизнь становится чудесной!.. Василек прожил в городе целый год, но никогда не слышал подобных выкриков, не видел ребят за таким занятием. Он присматривался к мальчишкам, которые ловко перебрасывали в руках щетки, ругались друг с дружкой. Один из них показался Васильку знакомым. Это был низкорослый паренек с черными, как сажа, руками, с пятнами ваксы на лице. Когда Василек поравнялся с ним и паренек поднял глаза, они узнали друг друга. Василек поспешно отвел взгляд в сторону, но тот громко позвал: — Васька! Ты что же загордился? Старых друзей не узнаешь? Здорово! Василек остановился: — Здорово, Сергей! Чистильщик сапог уже поднялся на ноги, подошел к Васильку. На Сергее была не по росту большая, засаленная фуфайка, огромные солдатские сапоги и ученический помятый картузик. Они учились вместе. Сергей был самым младшим в классе, но самым задиристым. — Ты откуда, деревенщина, взялся? — спросил Сергей, пожимая Васильку руку. — А что? Только тебе быть в городе? — добродушно ответил Василек. — Пускай он провалится, этот город! Это гроб! Жрать, браток, совсем нечего. День чистишь — кусок хлеба из проса не купишь. У вас там, в селе, наверное, рай? — Приходи, посмотришь. У нас булки с маслом… — Эх, булки!.. — вздохнул Сергей. — Эти черти пузатые едят булки. Он искоса взглянул на фашистов, которые важно прохаживались по тротуару. Василек вопросительно посмотрел на Сергея: выпытывает он или притворяется? Но в глазах Сергея, ярко блестевших на худом грязном лице, сверкали искорки настоящей, неподдельной ненависти. — Ну, как ты живешь? — спросил снова Сергей. — Привыкаешь к новым порядкам? — Привык, — вздохнул Василек. — А ты что же, в школу не ходишь? — А ты не видел школы? — оживился Сергей. — Жандармерия там. Парты побили, библиотеку сожгли… — Ты что же, сапоги фрицам чистишь? — спросил Василек. Сергей уловил в этих словах пренебрежительную нотку, но нисколько не обиделся: — Чищу! Мать, брат, больна. С голоду сдохнешь. Хоть волком вой! На моем месте каждый бы чистил. И в этих словах Василек почувствовал жалобу и упрек себе. Помолчали. — Ну, я пойду, — заспешил Василек, вспомнив, что не время бить баклуши, хоть и встретился со старым товарищем. — Уже идешь? — жалобно спросил Сергей. Он даже руку протянул Васильку, как будто хотел задержать его хоть на минутку. Васильку стало жаль товарища. Теперь только он по-настоящему рассмотрел его измученное лицо, беспокойный взгляд и вспомнил прежнего, веселого и неугомонного Сергея. Захотелось чем-нибудь помочь ему. Впоследствии он может быть хорошим другом в борьбе. А может, уже сейчас борется! Вон какими глазами смотрит на немцев… Но как ему скажешь об этом? В таком деле лучше помолчать, присмотреться. — Приходи в село! Теперь многие ходят, зажигалки продают. Поможем… Сергей вздохнул: — Эх, если бы мать поднялась на ноги, то я б… Заметив, что Василек собирается идти, он торопливо сказал: — Подожди, я провожу тебя немножко. Он сложил принадлежности для чистки в ящик, поручил приглянуть за ними соседу и догнал Василька. — Чистим, — сказал он и хитро прищурил глаза. Василек понял, что Сергея что-то мучило. Товарищ хотел сказать о чем-то и, видно, не решался, а только смотрел таким виноватым взглядом, как будто совершил какой-то проступок. — Ну что же, если нужно… — сказал Василек без осуждения. Но глаза у Сергея гневно вспыхнули: — Нужно?! Ты думаешь, что Сергей продался, фашистам сапоги лижет? Вижу, что ты так думаешь… — И, оглядываясь, прошептал: — Так знай же, как мы чистим, — только смотри, не будь шкурой. — Да ты что? Думаешь, я… — возмутился Василек. — Ничего я не думаю, только держи язык за зубами! Так знаешь, как мы чистим? Наши руки знают. Почистим сапоги, а они через два-три дня полопаются, станут как печеные. Если бы все так чистили, у Гитлера не хватило бы сапог для солдат. Василек с восхищением смотрел на друга: — И не боитесь? — Чего? — А если немцы узнают? — Мы знаем, кому как чистить. Тем, которые в городе, чистим по-настоящему, черт с ними!.. А тем, которые проездом… — А откуда вы знаете, что проездом? Сергей хитро прищурил глаза: — Ну, брат! Знаем мы, чем каждый из них дышит! «Обязательно расскажу о Сережке секретарю райкома», подумал Василек. Расстались они, как близкие друзья. — Ты им там тоже житья не давай, Василек! — посоветовал на прощанье Сергей. — Да у нас там и немцев нет, — наивно ответил Василек, ни единым словом не намекнув на свою тайну. Прощаясь, он пообещал — Я у тебя, Сергей, обязательно буду! Принесу чего-нибудь поесть. Пройдя еще несколько кварталов, Василек остановился перед входом в магазин, на двери которого была яркая вывеска: «Музыкальные инструменты. Комиссионный магазин господина Кузьменко И. Д.». Сердце забилось, кровь бросилась в лицо. Он схватился за дверь, чтобы не упасть от волнения. Здесь решалась судьба его первого задания. В магазин Василек вошел спокойно. На него никто не обратил внимания. Мальчик начал осматривать инструменты, выставленные для продажи. На полках лежали большие и маленькие баяны, аккордеоны разных марок, скрипки, гитары, балалайки, даже губные гармошки. На каждом инструменте была бирка с такой ценой, от которой можно было остолбенеть. За прилавком стояли двое: круглый человечек в старомодной жилетке, с цепочкой через весь живот и в пенсне с золотой оправой; второй был высокий, чернобородый, лет пятидесяти. Василек облегченно вздохнул: все было так, как говорил ему секретарь. Обращаться нужно было к кругленькому человечку. Выждав момент, когда он приблизился, Василек, беспокойно посматривая на баян, глухо спросил: — Дядя, сколько стоит этот баян? — Разве ты, мальчик, не умеешь читать? — А снижения цен не предвидится? — сдерживая дыхание и всматриваясь в лицо продавца, спросил мальчик. Глаза за стеклами пенсне сузились; продавец пристально посмотрел на Василька, потом украдкой покосился на покупателей. Наконец проговорил: — Пока еще приказа нет. — Потом громко спросил: — Какой вы, молодой человек, желаете баян? — Мне отец дал десять тысяч марок на костюм, а мне очень хочется быть музыкантом. — А играть, молодой человек, умеете? — Дядя Николай хорошо играет. Человек в пенсне был вполне удовлетворен:. — Тогда будет играть и племянник. Но, к сожалению, нет у нас на такую цену баянов. Приходите завтра, я принесу из мастерской. Василек уже овладел собой. Разговор велся именно так, как это предвидел секретарь еще в Соколином бору. Уверенно и спокойно Василек сказал: — Я не могу завтра, я из села. Если бы сегодня… Продавец задумался: — Не знаю, что с вами и делать… Антон Иванович! — позвал он чернобородого. — Проводите, пожалуйста, молодого человека в мастерскую. Покажите ему баян за десять тысяч. — Хорошо! Бородатый молча вышел из-за прилавка. Василек едва поспевал за ним. За всю дорогу они не перекинулись и словом. Наконец бородач повернул в какой-то подъезд. Потом они пересекли грязный двор и вошли в дом, почерневший от времени. На одном из этажей бородатый остановился. Здесь было темно и сыро, как в подвале, пахло плесенью. Бородатый осторожно постучал в дверь три раза, потом через секунду еще раз. За дверью послышались шаги, и старческий голос спросил, кто пришел. Дверь открылась. На пороге стояла старушка. Она удивленно взглянула на мальчика, сдержанно ответила на его робкое приветствие. Они вошли. Старуха и бородач куда-то исчезли. Василек остался один. Все было так таинственно и необычайно, что он даже начал беспокоиться. Стоя посреди полутемной комнаты, заставленной иконами разных размеров, он прислушивался к приглушенным голосам за дверью. Ему становилось не по себе. В дверях появился бодрый старичок с веселыми искорками в глазах. На нем был простой рабочий костюм, вытертый на локтях и коленях. — Здравствуй, сынок! Ну-с, каким ветром принесло?.. Голос у деда был теплый, ласковый. — Северным ветром, дедушка! — весело ответил Василек. Дед пожал ему руку, попросил сесть. — Ну-с, как там Иван Павлович, наш секретарь? — Воюет. Привет передает вам. — Спасибо. Долго не было слышно. Письмо где? Василек только теперь вспомнил, зачем пришел. Он быстро достал ножик, распорол полу своего пиджака и извлек записку. Листок бумаги был покрыт какими-то цифрами. Василек вручил записку дедушке. — А на словах Иван Павлович передал: нужны батареи для радио. — Хорошо. Дед поднялся. — Посиди здесь, отдохни… Петровна! — позвал он. На пороге стояла старушка, которая будто дежурила здесь, за дверью. — Побалуй чем-нибудь сынка, — велел дед и вышел. Старушка молча поставила перед Васильком стакан остывшего прозрачного чая, положила кусок хлеба. Только спустя час явился дед и передал Васильку записку. Помогая зашивать ее в пиджак, он поучал: — Придешь в другой раз, зайди в магазин к Антону Ивановичу. Ни слова не говори. Он сам выйдет и пойдет вперед, а ты следом за ним. За батареями придешь через неделю. Прощаясь, старик пожал Васильку руку и посоветовал: — Главное, будь осторожен и — язык за зубами! Через минуту счастливый Василек вышел на улицу. Дядя Павел День выдался ветреный. Утром ярко светило солнце, а потом оно зашло за тучи и только иногда проглядывало, как сквозь матовое стекло. Был день Великого Октября. В Соколином бору собрались все ребята. Кроме Василька, Мишки и Тимки, здесь были Софинка с Марийкой, школьный приятель Тимки Николай, двоюродный брат Мишки Алеша со своими товарищами — всего человек двенадцать. Дети решили по-настоящему отметить этот день. Праздновать тайно им очень нравилось. Они вспоминали рассказы о том, как когда-то, до революции, собирались на маевки подпольщики и рабочие, как их разгоняла и хватала полиция, как их ссылали в Сибирь, бросали в тюрьмы. Дети были горды тем, что они поступают так, как когда-то поступали большевики. Митинг решили провести в лесу. Как ни уважали мальчики своих друзей, тайну землянки они никому не открывали. Выбрали лужайку, откуда были видны речка и широкие луга. Ребята чувствовали себя особенно торжественно. С завистью смотрели они на Мишку и Тимку, которые пришли на праздник в пионерских галстуках. Только Софийка не завидовала. Она смеялась карими глазами, словно у нее была своя тайна. И только тогда, когда все устроились на промерзшей земле, она достала из-за пазухи сверток. Это был ее красный головной платок. Когда же ветер развернул полотнище, перед глазами удивленных ребят вспыхнули слова: «Смерть немецким оккупантам!» Софийка сразу выросла в глазах всех юных подпольщиков. — Вот это да! — Вот молодец! — Ну и Софийка! Со всех сторон слышались восторженные восклицания, а Алеша уже срезал тонкую березку, чтоб обстругать древко для знамени. У Василька был торжественный вид. Он был одет в новый серый костюмчик и аккуратно подстрижен. Фуражку он снял. Черные глаза горели, как звезды, на смуглых щеках играл румянец, на гладком лбу едва выделялись две морщинки. — Товарищи! — сказал он волнуясь. — Дорогие товарищи, партизаны и партизанки! — повторил он торжественно. — В этом году мы встречаем великий праздник не так, как встречали когда-то. Враг топчет своим сапогом нашу землю, разрушает наши города и села, расстреливает и вешает наших людей… Долго и горячо говорил Василек. И каждое его слово тревожило и волновало, глубоко западало в юные сердца, хотя все сказанное Васильком было хорошо известно каждому из слушателей. — …Мы — молодые граждане Советского Союза. Нам дорога наша Родина, мы тоже должны бороться за ее честь и свободу. И мы уже боремся. Мы можем сказать Красной Армии и родному товарищу Сталину, что мы тоже воины… Он горячо призывал еще решительнее мстить врагу, еще лучше помогать своим старшим товарищам — партизанам. — …Нас никогда не забудет товарищ Сталин. Он вызволит нас из страшной неволи! После Василька выступил Алеша и заявил, что он и его товарищи соберут еще больше оружия, и очень просил познакомить их с настоящими партизанами. Потом начал говорить Тимка. Но не успел он сказать и трех слов, как все настороженно повернулись в одну сторону. Лугами, минуя озера, по направлению к лесу бежали, иногда падая на землю и отстреливаясь, двое людей. У Василька сжалось сердце. Сомнений не было: это гитлеровцы гнались за партизанами. — Спокойно! Спрячьте знамя. Он приказал всем, кроме Мишки и Тимки, поодиночке выходить из леса. Софийка вздумала было остаться, но Василек так на нее посмотрел, что она сразу же, не договорив фразы, обиженно сжала красные, как спелые вишни, губы и исчезла в зарослях. — Жаль, что нет у нас оружия! — сказал Василек, вспомнив, что все оружие они отдали партизанам. Сдерживая дыхание, друзья следили за беглецами, которые направлялись к лесу: только тут они могли спастись. Партизаны напрягали все свои силы, но и погоня не отставала. Вот один из беглецов сбросил с себя какую-то одежду — плащ или пальто. — Ой, один упал! — испуганно прошептал Тимка. — Будет отстреливаться, — сказал Мишка, не веря в то, что человек не может подняться. — Он не двигается. — Убили, гады! — с болью прошептал Василек. — Смотрите, смотрите, второй вернулся… Бежавший склонился над товарищем. Перевернул его. Взял винтовку убитого. Выпрямился, сделал несколько выстрелов и снова двинулся вперед. — Он хромает, — заметил Мишка. Партизан шел теперь, тяжело опираясь на вторую винтовку. Фашисты и полицейские уже не стреляли. Они, подавая знаки руками, стали растягиваться полукругом, прижимая беглеца к речке. — Хотят взять живым, — догадался Василек. — А может быть, этот партизан — Иван Павлович, который шел к нам? «Спасти! Во что бы то ни стало спасти!» думал Василек. — Лодка! — воскликнул он, вспомнив, что поблизости, в прибрежной осоке, стоял его рыбачий челн. Царапая лица и руки о колючую ежевику, ребята стремглав мчались по склону горы. Они были уже на половине пути, когда Василек увидел, как партизан остановился перед рекой, которая явилась неожиданным препятствием. Враги приближались тесным полукольцом. «Скорее!» чуть не крикнул Василек, но в это время партизан, видимо решившись, бросился в холодную реку. На месте его падения поднялся столб воды. Под прикрытием кустов дубняка ребята подбежали к берегу. С противоположного берега послышался частый треск винтовок, и в лесу запели пули. Фашисты и полицаи, конечно, не видели ребят и стреляли наугад. Вблизи зашелестели кусты, треснула ветка, послышался тихий стон. Раненый был уже на этом берегу. Василек вышел на опушку. Он увидел гитлеровцев и полицаев, которые размахивали руками и показывали то на лес, то на речку. Никто из них не отважился войти в ледяную воду. Чем дальше они отходили, тем спокойнее становилось на сердце у Василька. «Пошли, наверное, в обход», подумал он. Снова послышался сдержанный стон где-то совсем близко. Сделав мальчикам знак, чтобы они сидели тихо, Василек пополз, стараясь не шуметь сухими листьями и не хрустеть ветками. Он был осторожен, ибо понимал, что партизан может принять его за полицая и будет стрелять. Василек мягко раздвинул листву и увидел руку с пистолетом. Она бессильно лежала на земле. Лицом раненый уткнулся в траву. Волосы на голове слиплись и блестели. Василек робко позвал: — Дядя… Неизвестный, очевидно, не слышал. — Дядя! — уже громче повторил Василек. Раненый вздрогнул и с усилием поднял голову. Он, наверное, подумал, что ему послышалось. Сдерживая биение сердца, Василек заговорил: — Не бойтесь, дядя, я свой — партизан. Раненый взглянул на него мутными глазами. — Ты кто? — наконец проговорил он. — Я Василек… партизан. Тут со мной еще Мишка и Тимка — пионеры. Мы праздновали день Октября и видели, как вас фашисты и полицаи… — Где фашисты? — простонал раненый. — За речкой. Пошли, наверное, в обход. Из-за кустов появились Мишка и Тимка — их пионерские галстуки алели, как кисти спелой калины. Глаза раненого стали влажными: — Выручайте, пионеры! Весь мокрый он лежал в высокой траве. По ноге текла кровь, расплываясь красным пятном на земле. — Ногу перевязать… Воды бы… — шептал раненый, доверчиво глядя на своих новых друзей. — Сейчас, сейчас! Но перевязать рану было нечем: ни бинта, ни ваты. Не задумываясь, Василек снял свою праздничную сорочку, разорвал ее на длинные полосы. Раненый перевернулся, чтобы ребята могли наложить жгут и забинтовать рану. Беглец дрожал. Он потерял много крови; от купанья в ледяной воде лицо его посинело. Стиснув зубы, чтобы не застонать, он с трудом поднялся и сел. — Жаль, винтовки остались в воде, — сказал он. — Ничего, дядя, мы достанем, — заверил его Василек. — А вы партизан? — спросил Тимка. — Вы от нашего командира, Ивана Павловича? — поинтересовался Василек. — А вы его знаете? — удивился раненый. — Ивана Павловича? Да мы ж его партизаны! — Я не от него, а к нему! — В глазах партизана блеснула искра надежды. — А как вас зовут? — Павел. Павел Сидорович. — Павел Сидорович, тут оставаться опасно! Полиция будет искать вас. А у нас в лесу землянка. Мы вас перенесем туда. Там будет безопасно, тепло, вы обогреетесь и… быстро выздоровеете. Павел Сидорович едва заметно улыбнулся: — Я у вас гость, ребята. Поддерживая со всех сторон, они переправили раненого в землянку. Положили на мягком сене, накормили хлебом и сушеной рыбой. Теперь раненый понял, что он спасен. Он согрелся и скоро уснул беспокойным сном. Ребята собрались на совет. — Нужны бинты, вата, йод. Но где их достанешь? — волновался Василек. Перед глазами Тимки встала картина: Любовь Ивановна перевязывает ногу мальчишке, которого Лукан назвал «вороной». — Я достану, — уверенно пообещал Тимка. Неосторожное слово Народная поговорка гласит: «В семье не без урода». И это можно было сказать про семью старого Ткача. Отец был труженик, всеми уважаемый человек, и сыновья почти все стали настоящими людьми; только Микола был не такой, как другие. — Как будто кто-то подбросил, — жаловался отец. В школе Микола учился плохо. Голова у него была, что обух у топора: никакая наука в нее не лезла. Зато был он таким забиякой, что все дети плакали от него и боялись, как огня. Подрос — начал воровать, хулиганить. В конце концов он так надоел отцу, что тот однажды сказал: «Или ты уходи, или я пойду, чтобы добрым людям на глаза не попадаться». Микола еще немного повертелся в селе, попался в какой-то краже, уже должен был пойти под суд, но внезапно исчез. Два года о нем не было и слуху. Но только немцы вошли в село, Микола тут и объявился… И сразу же пошел в полицию, да еще старшим. Участок был в соседнем селе, и полицаи приезжали лишь изредка. С тех пор как Микола Ткач увидел учительницу, он стал бывать в селе чаще. Сегодня тоже, снарядив полицаев в Соколиный бор на розыски партизана, он зашел к учительнице. Он все время курил немецкие сигареты и важно, словно на самом деле был большой персоной, разглагольствовал: — Заметил их еще издали. Я и не расчухал, что это партизаны. Может, рыбаки на озере. «А ну-ка, — говорю полицаям, — проверить, и рыбу сюда!» Немцы и мы — на озеро. А они — стрелять. Эге, думаю, тут что-то не то. «За мной!» скомандовал я тогда. Догнал одного — бац! Перевернулся. Другой — удирать. Я припираю его к речке. Загнал, как зайца. Он стал над водой — и руки вверх. Я сгоряча — бац! Он — в воду. Спорол горячку: надо было живым в гебит представить — большая награда была бы! За партизан не скупятся. Ну и так пуд соли будет, а может, и в чине повысят… Что вы задумались, Любовь Ивановна? — Я думаю: как можно быть таким жестоким? — Где жестоким? — Вы убили двух людей. — Ха, разве только двоих! Дай бог каждому!.. Вот этой рукой… — Ткач поднял вверх огромный, весь в рыжих веснушках кулак. — Эта рука отправила на тот свет не считал сколько!.. И не страшно. Любовь Ивановна прикрыла глаза руками. — Знаете, Любовь Ивановна, это ведь все равно что муху. Наставил леворвер, нажал на спуск — бац! — и нет. Меня, когда нужно, даже приглашают. — Извините, но я не могу это слушать. Это… невыносимо! — Ничего. Послужили бы в полиции — привыкли б. Наступал вечер. В комнате темнело, а он все сидел. Любовь Ивановна нетерпеливо посматривала на окна. Потом встала: — Извините, но у меня еще работа. — Какая там работа? Вот у нас работа! Так и то я ради вас, так сказать… — У меня завтра уроки, я должна еще готовиться… — И не надоела вам еще эта школа? Такой, как вы, не в школе б надо… — Привычка. Учитель без школы, как рыба без воды. — Все собираюсь поговорить с вами серьезно. Да что-то не того… боюсь, что вы, может быть, того… Да за меня теперь каждая пойдет, это тебе не когда-то… Любовь Ивановна подняла на него глаза, и в них были любопытство и гнев. Но он ничего не приметил. — Пора уже, знаете, Люба… Ивановна, пристать к своему берегу. Года у меня уже такие, я сейчас обеспеченный, заметный; может быть, еще и дальше по чину пойду. Пора уже и о детишках подумать. Я хочу вам сказать насквозь. Много я видел разных… ну, одним словом, но чтобы любить кого-нибудь… Да что там, выходите за меня замуж — будете как вареник в масле купаться! — Что вы, что вы! — ужаснулась Любовь Ивановна. — Я с вами по-дружески, а вы… — Вы ответьте мне откровенно, потому что я говорю это серьезно. Давайте ударим по рукам — и конец. Он поднялся и стал против побледневшей и разгневанной девушки. — Идите. Я должна к урокам… — Ну что, по рукам? — Потом, потом… Вы меня еще не знаете, я вас тоже не… не совсем… — Мне не нужно знать. Я вижу. Вы мне по нраву — и всё! Больше ни на ком не женюсь! — Вы такое говорите!.. Должно быть, всем говорите то же самое. — Она даже заставила себя улыбнуться. — Вы не верите? Так знайте же, мое слово — закон. Я уйду, но приду еще. Если я уж решил жениться, то женюсь. А выйдете за меня, Люба, не пропадете — как вареник в масле будете купаться… Кое-как учительница выпроводила его. Села за стол и закрыла лицо руками. С тех пор как появился здесь Ткач, даже ее хозяйка стала неузнаваемой. Она смотрела на Любовь Ивановну такими глазами, как будто учительница была с Ткачом заодно. Хозяйка не раз намекала, что и хата у нее тесна и холодно будет зимой; давала всячески понять, что пора убираться учительнице из ее честного дома. Скрипнула дверь. Может, хозяйка вернулась? Любовь Ивановна подняла голову. — Добрый вечер! На пороге стоял мальчуган, смущенно теребивший в руках шапку. — Добрый вечер! Ей стало легче на сердце. — Ты что хочешь? — Она никак не могла вспомнить имени этого ученика. — Как тебя зовут? — Тимка. Он мялся, не зная, с чего начать. Любовь Ивановна поймала его растерянный взгляд: — Подойди ближе. В чем дело? — Мать, — начал Тимка запинаясь, — разрубила ногу. Рубила дрова и… Она очень просит у вас йод, бинт и вату. Разговоры Ткача тяжелым камнем легли на душу Любови Ивановны, и она рада была случаю побыть среди людей: — Я пойду с тобой. Тимка растерялся. — Идем! — сказала она, быстро одевшись и взяв в руки сумку. — Но мы… У нас нет хаты… — не двигался с места Тимка. — Так что же? Нет ничего удивительного. Пойдем, пока еще не так поздно. Мальчик весь похолодел. — Если бы вы дали… я б уж сам… — Тоже, доктор нашелся! Пошли! — Ой, извините, но я сказал не то. Не матери все это нужно… Я немножко обманул. Это для одного человека… — Кому? — Я не могу сказать. Любовь Ивановна вопросительно взглянула на него: — Что же с этим человеком? — Его ранили. — Фашисты? — Да. — Так чего же ты стоишь? Идем быстрее! Она вспомнила болтовню Ткача, и у нее появилась уверенность, что приход мальчика имеет какую-то связь с недавней «охотой» на людей. Тимку бросило в жар. Он теперь жалел, что пришел к ней, а еще больше досадовал на себя за то, что обронил неосторожное слово. — Я ничего не знаю, — уныло сказал он. — Ты меня боишься? Он с вызовом поднял голову: — Не боюсь. Но это большая тайна. — Так ты же ее открыл. — Ну и что же? — В его глазах загорелся злой огонек, как будто учительница была виновата в том, что он так глупо проговорился. — Как «что»? Я могу сделать всё. — Ничего не сделаете! На куски меня режьте — больше ничего не знаю… и… не скажу. За окном послышались шаги. В дверь ввалился старший полицай. Кого угодно мог ждать Тимка, только не его. — Так я зашел напомнить: уговор дороже денег… — начал полицай. Тимка попятился к двери. — Подожди, подожди! — растерялась Любовь Ивановна. И, когда Ткач подошел к столу, шепнула мальчику: — Бери мою сумку, Тимка, я сейчас иду за тобой. Тимка стрелой вылетел из хаты… Убитый горем, сидел он в землянке и, громко всхлипывая, рассказывал о происшедшем. — Я думал — она своя, советская. Книжки такие читала, а к ней полицай… — Дурак ты! Еще первому встречному стал бы болтать, — укорял приятеля Мишка. Мальчики так дружно и горячо напали на несчастного Тимку, что не заметили, как проснулся Павел Сидорович. — Как ее зовут? — спросил он хриплым голосом. — Любовь Ивановна. — Из какого села? Василек сказал. — Немедленно… скорее ее сюда! — прохрипел раненый и без чувств повалился на сено. Дороги сошлись С утра было морозно, на небе — ни тучки. Земля, оголенные деревья, крыши строений за ночь покрылись серебристым инеем. А днем надвинулись тяжелые снежные тучи, пошел снег — сначала мелкими круглыми снежинками, а потом большими хлопьями. Уже около часа за селом, под старой вербой, Тимка ожидал Любовь Ивановну. Вечерело, а ее не было. «А что, если она… — думал Тимка. — Нет, не может быть! — отгонял он от себя сомнения. — Павел Сидорович приказал привести ее прямо в землянку. Значит, она своя…» Но его все-таки беспокоило ее знакомство с Ткачом. «А что, если Павел Сидорович сказал это в горячке? Он ведь раненый… А может, она была своя, а теперь…» И все же мальчику не хотелось верить этому. А что, если она сейчас явится с полицией?.. Ну и пускай! Тогда все равно он ничего не скажет. Стерпит все, не проронит ни звука: самые жестокие пытки не вырвут у него ни слова… Он умирает… И жаль себя, и горд он, что так жил на свете… Кажется, кто-то идет… Действительно, какая-то тень двигалась за снеговой завесой, приближаясь и увеличиваясь. А может, это полицай? Еще мгновение — и Тимка вздохнул свободно и радостно: он узнал учительницу. Все сомнения, опасения исчезли. Он весь проникся доверием: если б была не своя, то и не учила бы так в школе! Любовь Ивановна спешила. Она раскраснелась, глаза ее сияли. — Извини, Тимка! Опять тот рыжий черт… Едва выпроводила. Ну, пусть ждет, полицай несчастный! — сказала она с гневом. — А я ничего… стою себе под вербой, время прошло незаметно, — говорил Тимка, забыв о своих недавних переживаниях. — Пошли! — сказала учительница, и они направились к лесу. …Павел Сидорович уже не спал. Болела неумело перевязанная рана, во сне его беспокоили кошмарные видения: он кричал, ругался, часто просыпался и просил воды. Его лихорадило. Василек молча исполнял все желания раненого, с тоской глядя на человека, ставшего сразу родным. С нетерпением ожидал он прихода учительницы. Казалось, прошла целая вечность… Наконец они пришли. Сначала в землянку проскользнул красный от мороза Тимка, а за ним — удивленная Любовь Ивановна. Павел Сидорович приподнялся на локте: — Люба! — Кто это? На Любовь Ивановну смотрели лихорадочно блестевшие глаза. Лицо было ей незнакомо: заострившийся нос, щеки, заросшие до самых глаз черной бородой. — Не узнаешь?.. — Больной улыбнулся одними глазами. Что-то очень знакомое было в этой усмешке. Любовь Ивановна приблизилась к раненому и чуть не вскрикнула от радости. — Павел Сидорович! Что с вами? — Она порывисто обняла раненого за шею и поцеловала в бледный лоб. — Ничего, ничего особенного… — Он тоже поцеловал девушку. — Жива? — Все хорошо, Павел Сидорович. Но что с вами? Столько ждала — и наконец такая встреча… — На живой кости мясо нарастет. Ранили, гады! Если бы не ребята, пропал бы. Павел Сидорович с нежностью взглянул на мальчиков, которые наблюдали за этой сценой. — Молодцы у вас хлопцы! — похвалил он. — Я даже не думала, что у меня такие соседи… — Она спохватилась — Но об этом потом. Показывайте рану. Температура есть? Она принялась за раненого, как опытный врач. — Дождалась все-таки!.. Если бы вы знали, Павел Сидорович, какое это мучение — быть без своих! Школой занялась. — Ребята рассказывали. Он заскрежетал зубами от боли, когда Любовь Ивановна отделила тряпку, прилипшую к ране. — Терпите, родной, терпите… — ласково говорила Любовь Ивановна. — Ничего, — хрипел сквозь зубы раненый. — Не привыкать. Делай, Люба, свое дело… Так ты говоришь, тебя не заподозрили? Чтобы заглушить боль, Павел Сидорович нарочно заговорил о другом. — Староста вызывал. Хотел в полицию отправить. Но когда прочитал документы, отошел. А теперь уже совсем считают своей. Старший полицай даже свататься стал, — добавила она тише. — Ой! — Больно? Потерпите, потерпите, я сейчас… — Ничего. Прозевал он невесту! Руки ее замерли, и она вопросительно посмотрела ему в глаза: — Неужели больше туда не возвращаться? — Нет необходимости. Любовь Ивановна Зарецкая свою роль исполнила и отныне снова становится Любовью Ивановной Иванчук. — Как я рада! — прошептала девушка. — Сидоренко был? — Присылал человека. Несколько раз… Беспокоился очень. Скоро будет здесь. Василек догадался, о чем шла речь. Он теперь понял, что учительница была связной. Любовь Ивановна перевязала рану и дала Павлу Сидоровичу какие-то порошки: — Теперь будет легче. — Спасибо! Меня не берет, а вот… товарища… — В голосе раненого зазвучали нотки скорби. — Как там наши? Николай Петрович? — Отрядом командует. — А обком? — Подпольный обком тоже там. — Почему так долго не было никого? Как Иванов? — Потому так долго и не было. Месяц назад пошли с Ивановым и… на засаду нарвались. Это я уж, как видишь, дошел, да около села чуть не погиб. А Боярчука убили… здесь, за лесом. Любовь Ивановна вздохнула. Каждый думал о своем. Василек снял нагар со свечи, которая начала чадить и часто мигала. Тимка подпер кулаками подбородок и влюбленными глазами смотрел то на Павла Сидоровича, то на Любовь Ивановну. Он ловил каждое их слово, переживая все сказанное. Сверху послышались шаги. — Должно быть, Мишка, — тихо промолвил Василек, хотя сам был уверен, что это партизаны. Предчувствие не обмануло его. В землянку ввалился весь обсыпанный снегом Иван Павлович. Он прищурился, внимательно всматриваясь в лицо учительницы. — Не ждал, — сказал он поздоровавшись. — Вы как попали сюда, товарищ Иванчук? Не выдержали? Любовь Ивановна пожала ему руку: — Все в порядке, товарищ Сидоренко. Иван Павлович заметил в углу землянки человека, лежащего на сене. Павел Сидорович пошевелился. — Не узнали, товарищ Сидоренко? — довольно усмехаясь, спросила Любовь Ивановна. Иван Павлович приблизился к раненому. — Журляк! Павел! — крикнул он. Они по-братски расцеловались. — Наконец-то!.. Заждались! — сказал Иван Павлович. — Плохо встречают в твоих краях, товарищ Сидоренко. — Ранили? Только сейчас Иван Павлович заметил болезненную бледность Павла Сидоровича. — А Боярчука помнишь, в облземотделе работал? Убили… Если бы не твои орлы… — Выручили? — Иван Павлович с любовью посмотрел на мальчиков. — Они у меня действительно орлы! Ребята, раскрасневшиеся от этой похвалы, не знали, что сказать. …Была уже полночь, когда в землянку ворвался Мишка, весь мокрый, утомленный. Ему было и невыразимо радостно, и досада сжимала сердце. Такой неповторимый момент, исключительный случай, а его именно в это время и не было! Но чувство досады скоро прошло. Здесь все сидели, мирно разговаривая при тусклом мерцании свечи, а он ночью делал свое дело. — Товарищ командир! Ну-ка, посмотрите, не пригодится ли вам это? Мишка развязал сумку. Командир взял в руки плитку, похожую на кусок желтоватого мыла. — Тол! Павел Сидорович, смотри, настоящий тол! — обратился Иван Павлович к представителю подпольного обкома. — Видел этих орлов! Ведь это же на вес золота! Ты знаешь, что ты принес, Мишка? — Я еще могу! — гордо заявил Мишка. — Давай побольше, сынок! После войны за тол я тебе золотом возвращу. Пуд за пуд. — Ого! Не хватит золота, — фыркнул Тимка. — Где это ты раздобыл? — спросил Иван Павлович. — Это ребята… Алеша… У них стояли солдаты и много такого оставили. Целый ящик. Алеша и спрятал. Хозяйки сначала думали, что мыло; попробовали белье стирать, а оно не мылится. — Это мыло, чтоб фашистов мылить! — смеялся командир. — Нам оно нужно дозарезу. Патроны где-нибудь найдете, тоже давайте. Это все нужно, как воздух. — Найдем! — за всех пообещал Василек. Что было потом Ивана Павловича, командира партизанского отряда, не было около недели. В Соколином бору остались только четверо партизан для охраны Павла Сидоровича и Любови Ивановны. Павел Сидорович быстро выздоравливал. Спал теперь спокойно, пробовал уже опираться на раненую ногу. В солнечные дни его выводили из землянки. Он ложился на сухое сено, приподнимался на локтях и радостно щурил глаза от солнца. Он похудел, лицо вытянулось, позеленело, щеки запали. Только красивые серые глаза стали глубже и еще больше закурчавилась борода. Дружески усмехаясь ребятам, Павел Сидорович спрашивал: — Как дела, Мишка? — Ничего. — Весь тол перетаскал? — допытывался Павел Сидорович. — Весь. Мишка, всегда разговорчивый и особенно любивший побеседовать с Павлом Сидоровичем, отвечал сейчас не очень охотно. Все его внимание было направлено на другое. Мишка не сводил глаз с рук молодого партизана: Леня Устюжанин мастерил мину из того самого тола, который принес Мишка из села. Мишка всегда очень любил технику. Когда в колхозе приобрели автомашину, он целыми днями вертелся около нее и внимательно следил за тем, что делал шофер. Слышал он и про чудодейственную силу мин. Представить себе только: наскакивает на мину танк или машина — и летит в воздух! Мины казались Мишке чем-то непостижимым и уж вовсе не произведением рук человеческих. А оказывается, очень просто: Леня сам быстро и искусно делал настоящую мину. Он смастерил из березовой коры небольшой ящик, наполнил его плитками тола, туго перевязал проволокой. Потом вставил в ящик металлическую трубочку, которую Мишка принял было за автоматическую ручку, и объявил, что мина готова. Мишка недоверчиво посмотрел на Леню: — И она взорвется? — Ого! — засмеялся тот в ответ. Мишка опять с изумлением взглянул на Леню: — А как вы ее… где ставите? — Можно на дороге, можно на железнодорожном пути. Везде можно, только осторожно! Сапер ошибается один раз в жизни, — произнес партизан слова, которые когда-то говорили ему самому. Но Мишке нравилась эта опасная профессия, и он решил во что бы то ни стало стать минером. Леня словно прочел его мысли: — Здесь, Мишка, надо действовать спокойно, осторожно. Нужно тебе, например, взорвать автомашину. Выходишь на дорогу. Роешь ямку там, где колеса проходят. Ставишь мину. Но вот тут-то и весь секрет: мину надо зарядить. Ошибешься — машину не подорвешь, а сам загремишь. А делается это так… — А разминировать потом можно? — спросил Мишка. — Все можно, только осторожно. Леня начал рассказывать, как он, будучи еще в армии, разминировал с товарищами поля. Мишка просиял: — А Алешка знает такое поле. Туда никто не заходил. Зашла один раз чья-то корова — и на кусочки! Устюжанин оживился: — Обязательно разминируем. Это ведь клад для партизан. — А меня научите? — Лишь бы смекалка да желание были. — Да я… — Мишка от волнения не знал, что сказать. …В эти дни Василька не было дома: Иван Павлович снова послал его в город. Теперь Василек отправился без страха и волнения. Он набрал в сумку картошки, сушеной рыбы, даже кусок сала выпросил у матери, взял несколько пригоршней пшена и двинулся в дорогу. Ему посчастливилось — попутные подводы подвезли его почти до самого города. На дорогах и в городе без конца встречались мешочники: это горожане, забрав из дому последние пожитки, несли их в села менять на продукты. Поэтому на Василька никто не обратил внимания. Хотя он ничем не отличался от других, но тем не менее с замиранием сердца вступил в город. Кроме подарка Сергею, у него была зашита в рукаве записка; листовки он засунул за подкладку голенища. Иван Павлович советовал не брать с собой ничего лишнего. Но не взять листовки, где говорилось о выступлении товарища Сталина в день празднования годовщины Октября, о том, что гитлеровцы провалились со своим наступлением на Москву, Василек был не в силах. Ему казалось, что, кроме него, еще никто не знает об этой необычайно важной новости. Он хотел порадовать листовками Сергея. Сергей очень обрадовался Васильку. Все дни он ждал его с нетерпением. Мать Сергея не знала, как и благодарить мальчика. Она была совершенно истощена болезнью, голодом, горем. Долгими днями и бессонными ночами ее не оставляли тяжелые мысли. Только бы ей подняться на ноги, а там бы она нашла средство, как спасти единственного сына от голода! На радостях она даже попробовала встать с постели, но мальчики сами приготовили ужин. Потом мать слышала, как они почти до утра о чем-то шептались. Василек показал Сергею листовку. — Нашел на дороге. Наши самолеты сбросили, — добавил он на всякий случай. Сергей впитывал каждое слово, руки его дрожали, глаза горели. Кончив читать, он крепко обнял и поцеловал Василька: — Ты молодец! Я, ты знаешь… ночами думал об этом. Мне даже снилось… — Он говорил язвительно и гневно: — Ага, чертова грабь-армия! Дают ей — и в хвост и в гриву! Василек радовался, глядя на товарища. — Ты знаешь, Васька, я вижу — ты настоящий друг. У нас тоже… мы тоже боремся. Правда, очень мало. Электросеть уже три раза замкнули. Горит свет, потом раз — и нет. А то воду перекроем. — Но этого еще мало… — вздохнул Василек. На другой день Василек в общем потоке мешочников вышел из города. За плечами был бесценный груз. …Тимка в эти дни был занят хозяйственными делами — хлопотал о пище для раненого. Доставал свежие, неизвестно каким образом уцелевшие яблоки, морковь. Когда Любовь Ивановна обмолвилась, что раненому хорошо было бы сварить куриный бульон, он к утру принес в землянку шесть кур — последних, которые после фрицевской охоты остались у Лукана. — Ему бы самому шею, как курице, свернуть, да не в силах я, — вздыхал Тимка, который не мог чувствовать себя счастливым, пока Лукан был еще жив. …Школа тоже дышала на ладан. Любовь Ивановна исчезла из села. Афиноген Павлович через день заболел. Один Лукан продолжал свою службу, но, видимо, уже неохотно, так как в школу приходило всего лишь несколько учеников. Надписи на воротах больше не появлялись. Но Лукан был еще больше встревожен и напуган появлением двух партизан. Хотя один из них был убит, но и это не радовало. …В этот вечер в Соколином бору появились партизанские подводы. — Ну, как дела, Павел? — прежде всего поинтересовался Иван Павлович. — Хоть гопака пляши! Заживает. — Так сегодня поедем в лагерь? — Поедем. Василек передал командиру партизан записку. Мишка хвастал толом. Одному Тимке было до слез обидно. Чем ему гордиться? Курами? А между тем… — Товарищ командир, а староста завтра отправляет немцам скот: четыре свиньи и пять телок. Жирные! — похвастал он своей осведомленностью. — Хорошо. Вот и навестим старосту. Поведешь, Тимка? У Тимки захватило дух. Наконец-то осуществится его мечта! Но Лукан был хитер. После убийства партизана он больше не ночевал дома. Захватить его не пришлось. Партизаны поехали за Днепр. В Соколином бору остался Леня Устюжанин вдвоем с товарищем. Иван Павлович приказал им осмотреть минное поле. На минном поле Леня Устюжанин, рослый партизан с молодым, почти девичьим лицом, синими глазами и мужественно очерченными губами, шагал впереди Мишки, твердо и бережно придерживая руками автомат. Через каждые полкилометра спрашивал: — Еще далеко? — Да сейчас, — отвечал Мишка, хотя им надо было идти еще долго. Он почему-то думал, что Леня может отказаться, если узнает, какой им предстоит далекий путь. Но Леню совсем не пугал этот переход. Сложной профессией минера он овладел еще до войны, в армии. Учили их долго, терпеливо. Целыми днями, а часто и ночами он ящерицей ползал по полю и зарывал мины в землю, чтобы потом собрать их, как арбузы с бахчи. Все существующие виды мин, отечественные и иностранные, он знал как свои пять пальцев. С первых дней войны он ставил мины на пути врага, прокладывал дорогу среди минных заграждений нашим танкам и пехоте. — Минер ошибается в жизни только раз, — любил говорить Леня. Но разные случаи бывают и в жизни минера. Как-то, проводив разведчиков, Леня возвращался через минные заграждения немцев. Вблизи, почти рядом с ним, внезапно вспыхнул и в ту же секунду погас свет… Сколько он пролежал без чувств, Леня не знал. Помнит, что очнулся в окопе, а вокруг — ни души. Только неумолчный звон в ушах да красные и желтые круги в глазах. Он приподнялся и увидел, что лежит среди мин. Шатаясь, как пьяный, боясь упасть и наткнуться на мину, Леня выбрался в безопасное место. Пересиливая боль, он пошел по направлению к селу. Одна была надежда — найти свою часть. Но в селе уже были немцы. Его втолкнули в толпу таких же полуживых людей. Несколько дней их куда-то гнали, и наконец он очутился в зимнем загоне для скота. Раз в день пленным бросали кормовую свеклу. Конвойные выбрасывали свеклу прямо на грязный, покрытый навозом пол и смеялись над тем, как обезумевшие от голода и жажды раненые и контуженные люди набрасывались на еду, грызли зеленые стебли. Леня решил бежать. Но для этого недоставало сил. Переждать день-два, собраться с силами — и тогда уж никакая изгородь и никакая стража его не удержат… Но уже через сутки он с ужасом убедился, что не только не набирается сил, но теряет и последние. Он совсем ослабел от голода: как ни хотелось есть, он не прикасался к свекле. К загону приходили каждый день женщины и девушки, за сало и «яйки» выкупали своих мужей, отцов, братьев и потом со слезами радости на глазах уводили с собой. Но кто мог притти к Устюжанину? Мать? Сестра? Их у него не было: он вырос, не зная своей семьи, воспитывался в детском доме на Урале. Леня поднимался на ноги, желая проверить свои силы и потренироваться, но в голове стоял звон, глаза закрывал туман… Придя в себя, он увидел, что лежит в навозе, и никак не мог вспомнить, как и когда упал. «Пропала твоя, Ленька, буйная голова! Подохнешь с голоду, как собака…» Тогда он стал жадно грызть свеклу, удивляясь, как это он раньше не знал, что она так вкусна. Он старался съесть побольше, чтобы поскорее вернуть себе силы. Но они по-прежнему таяли с каждым днем. Вероятно, Леня умер бы в загоне для скота или где-нибудь на дороге его пристрелили бы гитлеровцы… Но оказалось, что и у него, уральца, здесь, на Украине, есть родня. Стройная кареглазая девушка в тонкой кофточке смело подошла к часовому. Играя глазами, она, как старому знакомому, показала «яйки» в платочке. Коротконогий фашист в первую минуту растерялся, потом его рот растянулся в улыбке. Леня почти равнодушно смотрел на девушку. Она пришла за братом. Где-то он здесь лежит, ее брат. Сейчас она уведет его, и он будет спасен от позорной смерти. Вот только к нему никто не придет… Лене становится нестерпимо больно. А девушка уже отходит от немца и направляется к загону. Леня хочет увидеть того счастливца, который лежит здесь рядом, так как она идет прямо к ним. Он видит ее сосредоточенное лицо, влажные глаза и поднимается на колени. Девушка уже совсем близко, она протягивает руку навстречу брату. Лене, наверное, не увидеть счастливца: силы оставляют его. Он чувствует, что сейчас упадет… В это мгновение сильные руки обвивают его шею, горячий поцелуй обжигает пожелтевшее, как у мертвеца, лицо, а чьи-то губы шепчут искренне и радостно: — Братик мой! Братик родной! Слезы текут по его грязным, опухшим от голода щекам. — Сестренка моя! — шепчет он, опираясь на сильное плечо девушки. Он всем существом своим верит, что эта девушка — его родная, незнакомая до сих пор сестра. Обнявшись, они выходят за ворота загона. Он хочет обернуться к тем, кто остается, сказать им слово, но какой-то непонятный стыд за собственное счастье не позволяет ему сделать этого… С каждым днем тело наливалось силой. Аленка и ее мать ухаживали за ним, как за братом и сыном. Он чувствовал себя действительно в родной семье. Люди, не знавшие своей семьи, всегда верят в то, что у них где-то есть родные и что они обязательно встретятся с ними. То, о чем Леня мечтал еще в детстве, пришло теперь. Ежедневно Аленка приносила новую радостную весть: — Еще девять хлопцев вырвали сегодня. А остальным передали поесть. Солдат такой дурной, говорит: «Для тебя, фрейлейн, я приготовил бы золотые горы. Ходи хоть каждый день». Где он и слова такие выучил? В гости все, дурак, напрашивается. Гнев охватил Леню. Он чувствовал себя способным голыми руками разорвать фашиста. Леня уже думал о том, что время собираться в дорогу, но что-то удерживало его. «Завтра!» говорил он себе. Но день проходил, а он откладывал снова на завтра, не решаясь оставить свою семью. Но если раньше он как-то оправдывался тем, что не окреп еще как следует, что ему по праву полагалось бы госпитальное лечение, то теперь, чувствуя себя здоровым, он не мог оставаться в положении малодушного. «Завтра!» твердо сказал он себе. Он начал думать о том, как и куда двинется, чтобы прорваться к своим. Аленка словно чувствовала, что беспокоит юношу: — О чем ты задумался, Леня? Может, еще нездоров? — Спасибо, здоров, Аленка. — Так что же ты такой? — допытывалась она с тревогой в голосе. — Пойду я завтра, Аленка, — решительно объявил Леня. Увидев в глазах девушки удивление, он поспешил ее успокоить: — Но я вернусь… Я тебя не забуду, Аленка… и маму. — И, как будто оправдываясь, добавил: — Ты понимаешь, Аленка, не могу больше… Война… Аленка будто очнулась: — Понимаю. Какой же ты хороший, Леня! — Она порывисто поцеловала его и отступила в сторону. — Куда же ты пойдешь? Лицо ее было серьезным, но в глазах играла лукавая усмешка. — Через фронт. — Далеко!.. — Минер найдет дорогу. Он готов был не идти — лететь через бесконечные просторы, лишь бы скорее вернуться обратно с победой. — А другие уже пошли, — чуть прищурив глаза, сказала Аленка. — Куда пошли? — В партизаны. Леня с удивлением посмотрел на девушку: — Но где же их найти? — А хочешь? — Конечно, хочу! — Сегодня ночью ты будешь у них, — тихо сказала Аленка, и они одновременно оглянулись на дверь… Он попал в отряд Ивана Павловича и скоро стал здесь незаменимым человеком. Леня успел уже пустить под откос четыре эшелона и несколько машин… Нужно было добыть еще взрывчатку. Во всех движениях Лени проглядывало желание скорее осмотреть минное поле. Мишка оставил Леню с товарищем за хлевом, а сам исчез в темноте. Он осторожно подошел к хате, припал к окну, окоченевшими руками нащупал тоненькую веревочку и с силой потянул ее к себе. Прислушался. В хате кто-то вздохнул спросонья, повернулся на полу, и опять наступила тишина. Мишка снова дернул за веревку. Заскрипели доски пола, и к окну приблизилось чье-то бледное лицо: Алеша проснулся. Чтобы не поднимать шума и, главное, не будить мать, они с Мишкой нашли хитроумный способ: ложась спать, Алеша привязывал к ноге веревку, а конец ее через окно пропускал на двор. …На рассвете все четверо были уже в небольшом леске, за которым лежало минное поле. С каждой минутой все больше выступали из темноты деревья. Остановились на песчаном холме, поросшем молодыми сосенками и кустами. Холмы тянулись далеко, до самого Соколиного бора, и заканчивались высоким песчаным обрывом над Днепром. Поле тянулось к большому болоту, по которому протекала илистая речушка. Зимой вода в ней не замерзала, и по утрам долина покрывалась туманом, который опускался инеем на камыши. Через поле проходила широкая дорога. Она приобрела важное стратегическое значение: здесь должны были пройти войска противника, его танки и машины, рвавшиеся в широкие украинские степи. Не зря она была так старательно заминирована нашим саперным батальоном, когда сюда подошла линия фронта. Поле ничем не выдавало себя. Казалось странным, что до такого позднего времени ничья рука не коснулась стеблей овса и гречихи, почерневших на корню, что никто не притронулся к кустам картофеля, ботва которого сгнила от дождей. Люди обходили это поле стороной. У гитлеровцев не было времени его разминировать. Они проложили в нескольких метрах отсюда новую дорогу, обозначив ее указателями. Рассвело. Леня Устюжанин, осторожно ступая и осматриваясь вокруг, вышел из леса. Он шел медленно, как будто присматриваясь к чьим-то следам. Внезапно он остановился и словно прирос к земле. Он долго всматривался, как бы колеблясь — брать или не брать. Достал из-за пояса финку и начал ковырять промерзшую землю. Потом поднялся на ноги, держа в руках что-то похожее на плоский арбуз. — Противотанковая, — объяснил он, повернувшись к ребятам. — Будет здесь работка! — добавил он, и им стало ясно, что эта работа ему очень по душе. Вдвоем с товарищем Леня ушел в поле, приказав мальчикам наблюдать за местностью. Где-то за рекой поднималось багровое зимнее солнце. Мишка и Алеша внимательно следили за работой партизан, все время посматривая вокруг. Поле действительно напоминало бахчу, с которой убирают арбузы. Потом партизаны осторожно перенесли мины в лес. Днем Алеша сходил в село — принес хлеба, вареной картошки и заступ, для чего-то понадобившийся Лене. Так они работали несколько дней. Мишка постиг секрет разминирования и помогал партизанам. Они спрятали мины в искусно замаскированных ямах. Только после этого Леня пошел в село, раздобыл подводу и, нагрузив ее минами, выехал за Днепр. «Бобики» Мать встретила Мишку с великим неудовольствием. — Где ты пропадаешь целые дни? — упрекала она. — Совсем развинтился ты, парень, без отца! Мишке было обидно и больно слушать эти упреки. Ему было совестно обманывать мать, а сказать правду он не мог. — Да мы с Алешей дрова тетке на зиму заготавливали, — попытался он оправдаться, вспомнив, что они в эти дни действительно принесли Алешиной матери несколько вязанок дров. — Дрова заготавливал! О доме не подумает! Живешь вот в подземелье… — А мы на зиму перейдем к тетке. Она звала. — Вишь какой хозяин — «к тетке»! А отцовский двор так бы и бросил? — Так разве навсегда? — Вечно у тетки жить не будем. Подожди, вот отец с войны вернется — все расскажу! Мишку это совсем не пугало. При упоминании об отце на его губах заиграла улыбка. Пусть только поскорее приходит отец, прогонит этих проклятых фашистов! Ему Мишка тогда расскажет все: как бессонными ночами один мерил пустынные поля, как разряжал мины и помогал партизанам. Он уже не слышит упреков матери, его мысли — с отцом. Что там мать говорит, на кого жалуется — разве это касается Мишки? Разве он заслужил эти нарекания? Взглянув на сына и увидев его исхудавшее, но мужественное лицо, которое осветилось в эту минуту внутренним светом, мать поняла, что сыну не до нее, и замолчала. Она давно заметила, что в мальчике произошла перемена: он стал замкнутым и вел себя совсем как взрослый. Один он у нее теперь остался, да еще тяжелые мысли с горем беспросветным. Тоска сжимает сердце. Как все изменилось! Недавнее счастье бесследно исчезло, как камень в глубоких водах. Лишь яркие воспоминания жгли и терзали душу. Сколько было солнца, счастья, а теперь все ушло далеко-далеко… Она твердо верила, что все вернется, и терпеливо ждала. Но иногда ее охватывала такая тоска, что она и сама не знала, куда деваться. Бросила бы все и пошла куда глаза глядят. Ведь где-то там, за линией фронта, ее муж и ушедшее счастье… Но как можно было бросить то пожарище, где сгорел ведь не один только дом, кровный труд ее рук, но и минувшие дни, где в холодном пепле еще тлели надежды на счастье в будущем? Бросить все это — и тотчас поднимется здесь бурьян, навсегда зарастет дорога к светлому, радостному… Гнев матери развеялся, как туман. Она поняла тоску сына, его трудное положение — ведь он уже не маленький! Сама она в детстве хлебнула горя, а Мишка вырос у нее, как цветок в саду. Она училась грамоте в ликбезе, а он уже семь классов окончил. Не сидеть же ему в этом подземелье день и ночь! Наверное, тоскует еще больше, чем она, — вот и вянет, как былинка. Слезы жалости заливают ее лицо, рыдания разрывают грудь. — Чего вы, мама? — спрашивает Мишка. В его голосе слышится отчаяние. Мать плачет еще сильнее. Тогда и у него набегают на глаза слезы. — Ну что я вам сделал? Чем я вам мешаю? Чего вы от меня хотите? — спрашивает он. — Чтобы я сидел здесь в норе, как крот? Не могу я, понимаете, мама, не могу! Она утихает, вытирает слезы. Тяжело всхлипывает и говорит: — Так разве я тебе что-нибудь говорю? Делай, что хочешь, уже не маленький. Смотри только! — Так зачем же вы плачете? — В голосе его слышится и нежность и сердечность. — На тебя не плачусь. На жизнь нашу тяжелую и злую. Счастье наше оплакиваю, — заговорила мать печальным, но спокойным, певучим голосом. — За него нужно бороться!.. — Не понимали тогда всего в жизни. Иногда казалось — и это нехорошо и то не так. А теперь, как все это вспоминаешь, так и кажется: с неба сбросили тебя в болото. Долго тужила мать. Вспоминала прошлые дни, горевала о них. Но ни одного упрека не бросила Мишке. — К тебе Тимка прибегал. Раза три, — вспомнила она. Мишка заторопился. Уже уходя, сказал матери: — За меня не беспокойтесь. Ничего плохого я не делаю. Когда отец вернется, гневаться на меня не будет. Мать внимательно посмотрела на сына. Перед ней стоял не прежний мальчик, ее маленький сын, а серьезный и умный юноша. «Боже мой, — подумала она, — как же быстро эти дети растут!» И только прошептала: — Мать не забывай, сынок… Тимку Мишка не застал дома. Софийки тоже не было. Мишка поиграл с Верочкой, стараясь не прислушиваться к словам Тимкиной матери. Она теперь только тем и занималась, что без передышки проклинала всех: проклинала Гитлера, суля ему тысячи болячек, проклинала всех фашистов, призывая смерть на их головы, проклинала паршивых собак — полицаев, Лукана, проклинала весь «новый порядок», не дававший ей жить. Мишка не раз все это слышал. Да и говорила эта женщина не для него: то была теперь ее вечерняя молитва, провозглашаемая для себя, для успокоения собственного сердца. Он слушал щебетанье Верочки, которая рассказывала, как ее папа, победив фашистов, придет домой, а потом вернет к жизни маму и Савву. Она уже представляла себе отца: он стоит на танке с огромным ружьем. …Мишка встретил Тимку в селе. Встреча была такой радостной, словно они век не виделись. — Ну как? — спросил Тимка. — Порядок! — ответил Мишка, вспомнив любимое словечко Лени Устюжанина. — А тут чертовы бобики разошлись, — пожаловался Тимка. «Бобиками» окрестили полицейских. У одной учительницы была небольшая собачонка, которую звали Бобиком. Она ловко становилась на задние лапки, охотно танцевала ради конфетки, быстро находила различные вещи, где бы их ни прятали. Дайте только Бобику понюхать чью-нибудь шапку, спрячьте потом где хотите — непременно найдет. Покажите конфетку и на кого-нибудь натравите — Бобик уж ни за что не отвяжется. Но учительница эвакуировалась, про Бобика все забыли. После того как партизаны захватили приготовленный для немцев скот и начали охотиться за старостой, в село переехал полицейский пост. Полицаи расположились в школе, целый день «наводили порядок», а на следующий день встречали шефов-немцев. Перед ними они ходили, как Бобик, на задних лапках. «Бобики!» неожиданно метко сказала про них Софийка. С ее легкой руки так и укрепилось за полицаями это прозвище… Тимка рассказывал: — Собрали вчера сход. Бобики ходили и сгоняли палками людей. Собрали. Старший бобик, тот рыжий Ткач, долго кричал перед народом, все ругал партизан, говорил, что всех их до последнего уничтожит. И не только их, а и тех, кто будет помогать партизанам. А люди молчат. «Что молчите?» кричит. Люди опять же молчат. «Вы все, — говорит, — здесь партизанским духом пропитаны». Тут дед Макар выступил. «Разве, — говорит, — мы вам не даем этих партизан ловить? Ловите. Мы не мешаем. Откуда нам знать, что это партизаны?» — «О-о, ты, старый пес, не знаешь!..» только и сказал тот рыжий. А потом Лукан говорил. Хотел, гад, чтобы девчата и хлопцы ехали в Германию добровольно. «Там, — говорит, — поучитесь, как хозяйство вести по-настоящему». Всё технику немецкую расхваливал. «Лежишь, — говорит, — а вареники сами тебе в рот прыгают». Так что ты думаешь? — продолжал Тимка. — Все молчат. Никто не согласился ехать, только один Калуцкого дурень. «Я, — говорит, — поеду, надоело мне здесь мучиться. Поеду, хоть поживу по-человечески». — «Ну, езжай, — сказал дед Макар шепотом, — чтоб с тебя шкура слезла!» Лукан очень расхваливал Гришку Калуцкого, а всем сказал, что если добром ехать не захотят, то выпроводят силой: есть такой закон. А вечером бобики по селу бегали. Жениться задумали, гады. Где красивая девушка, туда заходят и говорят: «Либо выходи за меня, либо в Германию загоню». Девушки им в глаза плюют, а они свое. Смех, да и только!.. — Ну, а ты? — спросил Мишка. — Пригляделся. Дрова вчера для бобиков рубил и в школу заносил. Так что знаю всё. — А листовки? — Софийка с девчатами разбрасывает. Бобики бесятся. Повесить грозятся, когда поймают. — Скажи Софийке, чтобы осторожно. — Ого, она знает! — гордо заявил Тимка. …Дома Мишка застал полицаев. Они переворошили всю солому, копали землю, искали в погребе. У Мишки мороз пробежал по коже: «Неужели кто-то выдал?» — Да нет у меня самогона! — сердито говорила мать пьяному полицаю. — Если б был, разве я бы пожалела? У Мишки отлегло от сердца. — Не может быть, чтоб не было, — твердил один полицай, пьяно шатаясь. — Должен быть! Я найду. — Да ищите. Только напрасно. Мишка исподлобья поглядывал на непрошенных гостей. Его душил гнев, но он молчал, словно все происходящее было ему глубоко безразлично. Полицаи разрыли даже мышиные норы, но ничего не нашли. — Так вот, — приказал бобик выходя, — назавтра чтоб был самогон! Я зайду. Обязательно. Не забуду… зайду… А не будет — и ты и он, — ткнул полицай пальцем в Мишку, — в Германию! Я научу вас свободу любить!.. «Ахтунг! Минен!» Мишка вскочил, как ошпаренный. Выглянул в окно. Было еще совсем темно. Трудно было определить, ночь еще или уже утро. В сердцах толкнул в бок Алешу. Тот поднялся, сел на постели, протирая глаза кулаками. Через некоторое время они вышли из дому. Накануне выпал снег. На темно-синем небе мерцали звезды. Кругом было тихо. Мишка настаивал на том, чтобы не ложиться спать, а идти с вечера. Алеша же говорил, что это ни к чему: надо отдохнуть час-другой, а потом уже идти. И вот тебе — отдохнули! Кто знает, сколько времени прошло! Может быть, скоро уже утро? Когда вышли в поле, Мишка начал упрекать брата: — Спишь, как барсук! Не до сна теперь. Уже, наверное, утро. — Да где же утро? Еще глухая ночь, — пробовал защищаться Алеша, но и сам с беспокойством поглядывал на восток. Чем дольше он смотрел, тем больше, казалось, светлело небо. В самом деле, они, видно, встали очень поздно. Ему и самому было теперь неприятно, он чувствовал себя виноватым. Было тепло, а быстрый шаг еще больше согрел ребят. К ногам прилипал мокрый снег, а на проталинах, где его уже не было, раскисшая земля облепляла сапоги. Они стали такими тяжелыми, словно кто-то привязал к ногам гири. Обогнув село, ребята вышли на тракт. Широкая дорога вела неизвестно куда. Пройдя несколько километров, они остановились. Впереди в темноте виднелись указатели. Мишка оглянулся вокруг. Тишина мертвая. Ни одного живого существа. Едва заметно розовел восток. Начинался день. — Видишь, я же говорил, что успеем! — торжествовал Алеша. — «Успеем»! — хмурился Мишка. — Хорошо, что успели, а что, если б уже день? — В его словах не слышалось раздражения, он ворчал только для порядка. Они подошли к указателям. В темноте трудно было прочитать, что на них написано. Но Мишка и так очень хорошо знал эти слова. Дорогу преграждала колючая проволока, а посредине стоял столб с грозной надписью: АХТУНГ! МИНЕН! Внимание, мол, фриц, на мину напорешься! Еще днем, изучая минное поле, Мишка хорошо присмотрелся ко всему. В его голове блеснула, словно молния, дерзкая мысль: «А что, если… А что, если переставить все эти сигналы и указатели? Что, если направить вражеские машины прямо по грейдеру?..» Он представил себе, как немецкая автоколонна полезет на дорогу и взлетит на воздух. От одной этой мысли у него захватило дыхание. Поэтому недаром он был так недоволен Алешей, когда, проснувшись, решил, что они проспали. Не раздумывая долго, ребята приступили к работе. Налегли на столб, но он не подавался. Земля замерзла, столб, наверное, был вкопан глубоко, и, кроме того, он оказался не таким тонким, как это показалось сначала. Тогда Мишка достал свою финку и начал рыть землю у основания столба. Пот заливал глаза, сердце глухо колотилось. Мишка опять начал сердиться на Алешу: — Тут работы на всю ночь, а скоро утро. Вот тебе и отдохнули! Алеша теперь молчал, только крепче налегал на столб плечом, словно этим мог искупить свою вину. У Мишки дело пошло быстрее: чем глубже он подкапывал столб, тем мягче становилась земля… Когда столб с надписью был поставлен на новое место, а стрелка своим острием повернулась прямо на грейдер, ребята, сняв колючую ограду, перенесли ее на объездную дорогу. С запада подул свежий утренний ветер, гнавший стаи белоснежных туч. Багровая полоса, едва заметная на востоке, побледнела, словно отблеск угасающего пожара. Светало. Мишка и Алеша поспешили на другой конец этого участка дороги. Здесь были такие же указатели. За работой ребята не заметили, как пошел снег. Он закрыл все следы белым покровом. Уже совсем рассвело. — Вот и всё! — с довольным видом сказал Мишка, ощущая приятную усталость в теле. Алеша был рад несказанно: все так хорошо обошлось! Они отошли в лесок. Привычным движением Мишка начал ломать ветви сосен так, как это делал Леня Устюжанин. Потом разгреб снег и покрыл землю сосновыми ветками. Сели. Решили подождать — посмотреть, что будет дальше. Мишка очень волновался: а если ничего не выйдет? Алеша же, напротив, был уверен в успехе. Дул холодный влажный ветер. На восток неслись клубы тяжёлых туч. В поле курилась поземка, скрывавшая от глаз заснеженную даль. Время шло. На дороге не показывалась ни одна машина. Мальчики молчали. Каждый думал о своем. Мишка вспомнил рассказ Лени Устюжанина о его партизанском счете. Оказывается, каждый из партизан вел боевой учет. Убил фашиста — учел, пустил эшелон под откос — засчитал, подорвал машину — тоже на учет. Приклад Лёниного автомата был уже густо испещрен отметинами. Мишке было неприятно: он считался партизаном, а на его боевом счету еще ничего не значилось. Самый богатый счет бывает у партизана-минера. И Мишка теперь мечтал об одном — стать подрывником. Тогда полетят под откос эшелоны, машины, гитлеровцы. «Кто сделал?» спросят. «Мишка». — «Молодец, Мишка!» Впрочем, ему вовсе и не нужна эта слава. Пускай даже никто не узнает, что это он. Велика беда! Пусть только гибнут фашисты. И чтоб командир взял в настоящие партизаны. А еще — чтоб быть таким, как Леня! Вспоминаются прошедшие дни. Мало прожил Мишка. Век у него короче воробьиного носа, а сколько хорошего осталось позади! Словно после теплого, ясного дня бросили в темную бездну. И было у него только одно желание: бороться с врагом, и бороться до конца. Он хотел сегодня открыть свой счет. Ему пошел пятнадцатый, он считал себя уже взрослым. «В четырнадцать лет я уже пахал так, что земля курилась, и косил так, что трава вяла», говорил когда-то отец. И Мишке хотелось не посрамить свой род. — Вот гады! — бранился он. — Всегда так: когда не нужно, то их черти носят, а теперь, смотри, словно передохли. Можно было подумать, что он ждет дорогих гостей, для которых накрыты столы. — Будут, — не терял надежды Алеша. — Не было еще такого дня, чтобы не прошла колонна. Мишка успокаивался и снова принимался мечтать. — Едет! — крикнул вдруг Алеша. Мишка вздрогнул. Он поднялся на колени, обвел взглядом дорогу, но ничего не увидел. — Брешешь… — протянул он презрительно. — Чтоб меня гром разразил! — клялся Алеша. — Несется по селу. Присмотрись лучше. Село едва виднелось в лощине, и было удивительно, как Алеша мог заметить там машину. Но он не ошибся. Мишка уже хотел обругать приятеля за такую шутку, но в это самое время на холме у околицы появилась долгожданная машина. Она мчалась с большой скоростью. Но Мишке казалось, что она буксует на месте. Сердце ёкнуло: неужели догадались? Неужели труд оказался напрасным и счет так и останется неоткрытым?.. Ветер доносил рев мотора; было видно, как покачивался на ходу покрытый брезентом кузов. Машина неуклонно приближалась к гибельному месту. «А если мины не взорвутся?» подумалось Мишке. От волнения он поднялся на ноги. «Так и есть!» Мишка с напряжением смотрел на машину, а она ползла хоть бы что… Но вдруг она подпрыгнула, завертелась и окуталась черной тучей земли и дыма. Громкий взрыв потряс воздух. Ребята, заплясав от радости, расцеловались. Глаза у них блестели, счастливее их не было на свете. — Есть! Открыли! — воскликнул Мишка, и голос его зазвенел. Через полчаса с противоположной стороны минированного участка подошла целая автоколонна. Первую машину Мишка тоже записал на свой счет. Остальные повернули назад. …Еще никогда мать не видела сына таким возбужденным и радостным. Он ел быстро, словно за воротник бросал; торопливо рассказывал: на минах подорвались две машины. Мать догадывалась, что без Мишки там не обошлось. Но она отгоняла от себя эту мысль — разве он способен на такое? Она по старой привычке хотела опять пожурить его, однако на этот раз ограничилась только советом: — Ты смотри, Мишка, будь осторожен! Счастливый сын взглянул на мать глазами, в которых сияло выражение благодарности и признательности. Мать Дети, дети! Трудно с вами, маленькими, но вдвое труднее со взрослыми. Болит у маленького шалуна пальчик, а у матери — сердце. Взрослый ищет свои пути-дороги, изредка вспомнит о матери, а у нее он из головы нейдет, из-за него сердце сохнет, волосы седеют… Полночь. Сидит мать у изголовья Василька, и блестят в темноте ее полные слез глаза. Трое сыновей было — как соколы, и дочка — лебедушка, а теперь только один Василек с нею. Далеко где-то дети, но она всегда с ними: думает о них днем, видит их во сне ночью. Василек спит крепко, дышит ровно, как человек, честным трудом заслуживший отдых. Спи, Василек, спи! Мать оберегает твой сон, нежно поглаживает шершавой рукой непокорные волосы и думает. Такая уж доля матери: думать о маленьких, думать о взрослых — всю свою жизнь думать о детях. Не спится на старости лет. Старость… Да разве она стара? Только эта осень так согнула плечи, наложила морщины на лоб, растворила румянец на щеках. Война… Никому она не принесла столько горя, сколько ей. В четырнадцатом году только вышла замуж за Ивана, своего ровесника, — его сразу же на войну взяли. Одна, как былинка, осталась. Уже без него через полгода родился мальчик. Тяжело, ох как тяжко было одной в чужом селе! Батрачила у кулака по соседству. На Ивана пальцем показывали, когда он женился на ней. Вся родня сбежалась: опомнись, мол, человече, что ты делаешь! Батрачку безродную берешь, без приданого. С войны Иван не вернулся. Потом царя сбросили, пошли радостные вести — революция!.. Не понимала она всего этого, но люди говорили, что теперь муж вернется, и она не переставала прислушиваться к разговорам. Только в двадцать первом пришел Иван. Батюшки! Вошел во двор буденновец — и не узнала. Уходил еще мальчиком — ну, может быть, чуть побольше Василька, — а вернулся высокий, статный, как дуб; еще и усы черные, буденновские. Ну, совсем картина! И не снился ей таким Иван. Старшему, тоже Ивану, было почти семь лет. Долго сторонился отца — от мужиков отвык: «Дядька чужой», да и всё. А Иван смеялся: «Подрастешь, сынок, вместе на гулянье ходить будем». Родились потом за три года Федор и Галинка. Через два года сравнялись. Кто не знал, все спрашивали: не близнецы ли? Где они? Что с ними? В какой земле топчут стёжки-дорожки? Живы ли, здоровы ли? А может быть, где-то черный ворон в далеком поле тело белое рвет, карие очи ее сыновей выклевывает? Ой, разве для того она их родила, ночей не спала — выходила, вырастила, в люди вывела, чтобы враг потом над кровью ее глумился, сыновей ее, орлов ее, убивал! Текут жгучие слезы по увядшим щекам. Плачет мать тихо, беззвучно, но горько — так горько, как умеют плакать только матери… Но вот высыхают слезы. Она шлет проклятия врагам: «Чтобы дорога под вами провалилась! Чтобы ослеп проклятый фашист!» Она снова думает про Василька. Нежно гладит рукой жесткие волосы. Всех детей любила она, а этого больше всего. Больше, чем дочку. Даже сама себе боялась признаться в этом. «Для меня все одинаковы, все родные», говорила. И все ж Василек был самый любимый. Она знала про все дела Василька. Он привык быть откровенным с матерью и не изменял этому правилу и теперь. Но тогда, в роще, мать почувствовала перемену в сыне и поняла это по-своему. Потом Василек рассказал ей всю правду, и тихая радость согрела сердце матери, хотя тревога и беспокойство больше не покидали ее. Она стала всем, чем могла, помогать сыну. Так в прошлом помогала и Ивану. Почти никогда она не входила в подробности дел сына. Когда он говорил, что ему куда-нибудь нужно идти, она собирала его в дорогу, целовала на прощанье, а потом ждала дни и ночи… Мать подходит к окну, прикасается губами к стеклу, покрытому чудесным узором. Узор тает от дыхания, на стекле показывается черное круглое пятно. Кто знает, рано сейчас или поздно? Долго сидела она, а показалось, что одну минуту. Ой, нет, светает! Она подходит к Васильку. Жалко будить сына, но уже время. Так он велел. В город снова пойдет зачем-то. Пуще всего боялась она теперь этого города. — Василек! — шепчет она и целует его в горячий лоб. — Василек!.. Через несколько минут Василек стоит посреди комнаты одетый, заботливо повязанный стареньким шарфом, готовый в дорогу. За плечами — сумка, подарок Сергею. Он уже должен уходить, но ему хочется еще минутку побыть дома, с матерью. — Можно и идти, — говорит он, а сам не двигается. Мать тоже одевается: она всегда его провожает. — Будь счастлив, сынок! — Спасибо, мама. Берегите себя, — приказывает Василек, как настоящий хозяин. — Себя береги, Василек. — Хорошо. Я… Он не договорил. Кто знает, чем может кончиться это его путешествие… Он выходит из хаты. Предрассветная темнота так окутала землю, что в двух шагах ничего не видно. — Идите домой, мама, простудитесь! Мать молча провожает его за ворота. Тут Василек останавливается: — Возвращайтесь. Я пошел. Мать целует его в свежую от утреннего холода щеку. — Будь счастлив, сынок! Помоги тебе… — шепчут ее губы. Василек идет, не оглядываясь, уверенный, что мать уже давно, послушавшись его, ушла домой. Да если бы и оглянулся, то разве увидел бы мать в темноте? Недвижная, словно тень, стоит она, прислонясь плечом к ушуле, и сухими глазами смотрит туда, куда ушел ее сын. Теперь до утра будет стоять так, забыв о слезах, о морозе, будет думать о сыне. Друзья Сергея Дверь открыла мать Сергея — она уже поднялась с постели. Василек очень порадовался за нее. Хотя у нее был измученный вид, мальчик все же заметил: силы у нее прибывают. — Спасибо тебе, Василек, ты меня на ноги поднял, — поблагодарила мать Сергея. — Собиралась помирать… — Ничего, тетя, мы еще своих дождемся. — Если б это поскорее… — вздохнула женщина. — Уже скоро, тетя! Наши разбили фашистов под Москвой. До самого Смоленска отогнали. Щеки ее зарделись: — Выдыхаются, видно, проклятые! Бегают всё — людей в Германию ловят. Работать, знать, некому. Она гостеприимно предложила Васильку погреться у печки: — Утомился в дороге, замерз? — Да ничего, — бодро сказал мальчик, а самому так хотелось прилечь, вытянуть натруженные ноги. Со времени первого знакомства с матерью Сергея Василек стал здесь своим человеком. Он теперь часто бывал у них. Иван Павлович поручил ему держать тесную связь с городом. Василек приносил и получал бумажки, исписанные какими-то цифрами; уносил с собой батареи для радио. В прошлый раз вывел из города в Соколиный бор пятнадцать человек; их направил к Ивану Павловичу дедушка, с которым Василек познакомился, придя в город впервые. Дедушка посоветовал им тогда, как идти. Василек всю дорогу шел впереди. Когда стемнело, он, как было приказано, остановился. Через полчаса к нему подошли все. У кого был пистолет, у кого и два, у многих были гранаты. В Соколиный бор Василек привел вооруженный отряд. Завтра у него тоже были очень важные дела. Но его больше всего волновало одно задание. Он рассказал Ивану Павловичу про Сергея и его товарищей. Командир был очень доволен. Мать Сергея готовила еду для гостя, беспокоилась о сыне, который где-то замешкался, расспрашивала о жизни в селе. — Посеяли там? — спрашивала она. — А кто бы там сеял? Разве что так, каждый для себя. Не хотят сеять для фашистов. — В селе еще ничего, а здесь умрем с голоду, — вздыхала женщина. — А вы думаете, если б посеяли, то у людей был бы хлеб? Немцы всё себе вывезли бы. — Да, вывезли бы… Чтоб их вывезло на тот свет!.. Словно ураган, влетел Сергей с каким-то мальчиком. — А, Василь! Здорово, Васька! — шумно приветствовал он друга. У порога стоял незнакомый паренек и, робко переступая с ноги на ногу, удивленными глазами разглядывал Василька. Сергей, как и всегда, был в чудесном настроении. — Слушай, Вася, ты его знаешь? — показал он на паренька. Василек отрицательно покачал головой. — Витьку Воронова не знаешь? Да он же в нашей школе учился, шестой кончил. Младший товарищ, так сказать. Ну, если не знаешь, то знакомьтесь. — А я тебя припоминаю, — тихо сказал Витька, пожимая Васильку руку. — Ты один раз доклад делал… о происхождении жизни на Земле. Через несколько минут вошли еще двое. Геннадия, который учился с ним в одном классе, Василек сразу узнал. Другой был ему незнаком. — Это наш диверсант, Петро, — отрекомендовал Сергей незнакомца. — Он у нас настоящий герой. Петро был низкорослый паренек с широкими, как у грузчика, плечами, непомерно большой головой и добрыми глазами. До войны он закончил школу ФЗО и стал квалифицированном слесарем. Теперь немцы заставили его работать в авторемонтной мастерской. О том, как Петро работал там, Сергей уже однажды рассказывал Васильку. Петро так умело портил детали для моторов, что машины месяцами не выходили из ремонта. Через Геннадия, с которым Петро жил в одном дворе, он связался с товарищами, и они раздобыли где-то огнепроводный шнур. В мастерской всегда стояла бочка с бензином для промывания запасных частей. Нужно было только выбрать время и умело приладить шнур. — Вот это он самый, наш Петро! — вертел парня во все стороны возбужденный Сергей. — Помнишь мастерскую? Ее уже нет! Вот какой Петро! Сергей начал восторженно рассказывать о подвиге товарища, а сам Петро только радостно улыбался, утвердительно кивая головой и время от времени поглядывая на Василька. — Кончили работу — вышли все во двор, руки моют, а шнур уже горит. Один только шеф-немец там еще лазил, инструменты проверял. А бочка как ахнет! Будто из пушки выстрелили. Запылала вся мастерская. А Петро — как ни в чем не бывало. «Гасите!» кричит, а сам с ведром воды к огню лезет… — Руки немного обжег, — виновато сказал Петро и показал не по-детски большую, обмотанную грязной тряпкой руку. — Немцы устроили всем допрос, ну и допытались, что пьяный шеф сам случайно бочку поджег. На том дело и заглохло! — закончил рассказ Сергей. Василек с интересом и уважением смотрел на Петра. Вот на что способен этот головастый мальчик! Способен и строить, способен и уничтожать, если нужно. Сергей уже перешел на другое: — Или вот Витя со своими пионерами. Ты знаешь, что они сделали? Позавчера на улице Ленина остановилась колонна, машин двадцать… — Двадцать две, — поправил Витя и снова посмотрел на Василька широко раскрытыми глазами. — …Фрицы кинулись в кафе погреться с холоду. А когда вышли, ехать уже было нельзя. До утра латали и клеили скаты. — Вот это здорово! — хвалил ребят Василек. Сергей с победоносным видом оглядел своих друзей. Этот взгляд означал: вот, мол, что про нас говорят настоящие партизаны! Потом он сказал: — В нашей организации уже четырнадцать человек. Мы — это штаб. Василек невольно приосанился. Он чувствовал себя здесь не просто гостем, а представителем командира. Понимали это и ребята. В нем они видели посланца того человека, о котором ходили легенды, от одного имени которого дрожали, как псы на морозе, фашисты. — Будьте только осторожны. Смотрите, чтоб… Сергей не дал Васильку договорить: — Нет, хлопцы у нас проверенные. Мы так просто не берем. — Правильно! — одобрил Василек. — К людям нужно приглядываться. Примете одного слабого духом, а он всю организацию провалит. И тогда… Ребята слушали Василька и, может, впервые почувствовали, какая опасность каждую минуту угрожает им. — Это правда, — прошептал Сергей. — Наш командир передал вам привет и горячую благодарность за боевые дела, а также очень просил быть осторожными. А главное, поручил вам чаще портить немцам связь: телефон, телеграф. — Это можно, — сказал Петро своим хриплым голосом. — Мой приятель, Вася Корячок, на подземной сети работает. Немцев страх как ненавидит! — Это мы сможем, — заверил и Геннадий. Василек пообещал ребятам: — Я вас попробую связать с городскими подпольщиками. — С подпольщиками!.. Это дело! — одним духом выпалил за всех Сергей и погрозился куда-то в пространство: — Держись тогда, фашисты! Василек вспомнил о листовках и бережно достал их из-за подкладки сапога. Друзья Сергея набросились на них, как голодные на еду. В листовках были напечатаны сводки Совинформбюро о событиях на фронтах и обращение партизан к народу. Мать Сергея дрожащими руками взяла одну листовку. На глазах женщины выступили слезы. В комнате стало так тихо, что казалось — здесь не было ни одной живой души… Тишину нарушила мать: — Всем бы прочитать! Какая б это радость была для людей! — Все и прочитают, — уверенно сказал Сергей, и его глаза сверкнули. — Сегодня и расклеим, — отозвался Геннадий, словно это было давно решено. — Нужен только клей. — Есть гуммиарабик! — Сергей пошарил под столом и достал оттуда целую бутылку. Разлив клей в коробочки из-под ваксы, ребята собрались выходить. — Клеить там, где немцы вывешивают свои объявления! — приказал Сергей. — Там не так быстро сорвут. Ребята вышли. …На другой день, проходя по улицам города, Василек видел в двух местах знакомые листки, наклеенные поверх гитлеровских извещений. Все время подходили новые и новые люди, быстро пробегали глазами листовки, бросали осторожные взгляды по сторонам и поспешно отходили с высоко поднятыми головами. Василек довольно улыбался. Метель Когда Василек покончил со своими делами, был уже второй час. Он решил переночевать в ближайшем селе, у своих знакомых, а завтра уже добираться домой. Все складывалось как нельзя лучше. Сумка, в которой среди различных тряпок лежало несколько батарей для радиоприемника и килограмма два типографского шрифта, казалась такой легкой, словно ее совсем не было за плечами. Василек вспоминал встречу с дедушкой. Такой точно был у них сторож на колхозном баштане — добрый, суровый и требовательный. Василек понимал, что дедушка играет не последнюю, если не первую, роль и в этом подполье и в партизанском движении. Никогда не догадаться врагам, что этот смирный старичок — настоящий партизан. Несколько раз уже встречался Василек с дедушкой. Кто он и как его зовут, не знал; даже не осмеливался спросить, так как понимал, что это тайна. Они всегда встречались на разных квартирах. И всюду дедушка чувствовал себя как дома. — А, пташка из теплых стран! — каждый раз одними и теми же словами приветствовал дедушка мальчика и дружески, как взрослому, тряс ему руку. — Ну как? Еще не надоели путешествия? — И весело подмигивал через очки, будто говорил: «Ничего, потерпи, голубь! Скоро этому придет конец». Дедушка долго расспрашивал о том, что делают партизаны. Особенно интересовало его, как относится к ним население. — Значит, люди идут? — переспрашивал он мальчика и, не дожидаясь ответа, говорил: — Хорошо, очень хорошо! Быстро поднимается народ. Жарко фашистам на советской земле! Взгляд дедушки становился твердым, острым. Глаза уже не искрились из-под очков улыбкой, а смотрели сурово и беспощадно. Когда Василек рассказывал о действиях днепровских партизан, дедушка, пощипывая небольшую бородку, довольно говорил: — Об этом и у нас слыхать. Только это и радует народ. Узнав про Мишку, дедушка потер руки: — Вот это партизан! Сразу видна наша, русская смекалка. Полк немецких солдат ни за что не додумался бы до этого. Потом Василек подробно рассказал о делах Сергея и его товарищей. — Так вот кто здесь партизанит! А мы с ног сбиваемся… Нужно их увидеть. Дедушка познакомил Василька с дядей Ларионом. Вдвоем они пошли к Сергею. Дяде Лариону на первый взгляд было за пятьдесят — так его старили большие сивые усы, бледность лица и болезненный блеск маленьких глаз. На самом деле он был гораздо моложе. В рабочей спецовке, с ящиком стекла подмышкой, он шел рядом с Васильком и во-всю расхваливал свою профессию: — Что ни говори, молодой человек, а лучше профессии стекольщика не найдешь. Особенно теперь! В редком доме уцелели стекла. И думаю я, что скоро могут полететь и последние. Нет, что ни говори, для стекольщика война — мать родная. Работы хоть отбавляй! Если б еще хлеба было достаточно, можно сказать — жизнь была бы на все сто! Он демонстративно хвалил свою профессию, проходя мимо фашистских солдат, а потом насмешливо косил маленькие глаза и тихо говорил: — Тварь зеленая! На пути случаем перехватит и тянет домой окна застеклять. Стеклишь, а самого так и подмывает полоснуть гада ножом… Когда Василек познакомил дядю Лариона с Сергеем, тот посмотрел на приятеля с явным недоверием. Взгляд Сергея, казалось, говорил: «Ты что же, смеешься? Разве он настоящий подпольщик, могучий, широкоплечий богатырь? Знакомишь меня с каким-то стекольщиком с базара!» Василек в ответ только усмехнулся: — Чудной ты, Сережка! Думаешь, подпольщик обязательно должен быть таким, каким он тебе снился? А он и есть такой — простенький, незаметный. Пройдешь мимо него — и не заподозришь. Будто он думает только о стекле да куске хлеба для внуков и своей старухи, а на самом деле… Василек улыбается про себя, вспомнив, с каким восторгом говорил Сергей о дяде Ларионе после этого разговора. Василек не заметил, как вышел на широкую улицу. Тут он насторожился. Случилось что-то необычайное: люди бежали по мостовой, испуганно оглядываясь назад. В конце улицы сбилось несколько подвод, и Василек, заметив их, невольно ускорил шаг. «Может быть, — подумал он, — подвезут по дороге». Но сейчас же остановился и растерянно посмотрел по сторонам. На подводах, разбрасывая сено, рылись гитлеровцы. Полицаи шарили по карманам и сумкам крестьян. Крепко, обеими руками обнял Василек свою сумку с драгоценным грузом. Мимо пробегала какая-то испуганная женщина. — Тетя, что это такое? — спросил встревоженный Василек. — Облава, — сказала женщина. Это слово обожгло мальчика. Василек хорошо понимал его значение: его отец, братья, да и он сам слыли бывалыми охотниками. Но это была облава не на зверя, а на мирных советских людей. Ловили молодых парней и девушек, приводили на биржу, записывали фамилию и имя. Навешивали дощечку с номером. С этого момента человек становился вещью, должен был забыть свою семью, родину. «Номерами» набивали мрачные комнаты биржи. На стенах висели уродливые плакаты, на которых изображались торжественные проводы «добровольцев» в Германию. Потом людей гнали на станцию и в холодных вагонах везли на запад… Василек словно окаменел: он не мог сдвинуться с места, не мог решить, что делать. Знал только одно: нужно скорее как-то спасаться, а то схватят. А если найдут батареи, шрифт?.. У Василька мороз пробежал по коже. Нужно было бежать. Но куда? Вернуться к Сергею? По дороге непременно схватят. Спрятаться где-нибудь в подвале? Но он не знает здесь выходов — можно как раз попасть в лапы к врагу. Только теперь Василек понял, какая опасность угрожает ему. Город велик, но не было места, где бы он, неприметный паренек, мог спастись. Облава приближалась. Из боковой улицы высыпала толпа: парни и девушки, окруженные полицаями. Как ножом по сердцу, полоснуло чье-то тягучее причитание, словно по мертвому. Казалось, по улице движется похоронная процессия. Около Василька оказался паренек его возраста, в полинялой фуфайке, в больших сапогах, гремевших на камнях мостовой. Он все оглядывался назад, показывал кому-то язык и злорадно усмехался. Васильку словно кто-то подсказал, что ему надо держаться этого мальчика. А тот, подойдя, задорно, как будто обращаясь к совсем маленькому ребенку, проговорил: — Что рот разинул — смотришь? Ждешь, пока петлю накинут? Ну, жди! Меня, брат, черта с два… И он поспешно побежал дальше. Василек быстро догнал его: — Слушай, как тебя… — Господин Тарасенко, а не какой-нибудь… — рассмеялся мальчик, повернув голову в его сторону. — Как же! Теперь все господа… Паренек чувствовал себя уверенно и свободно. Он сразу вызывал у каждого полное доверие и симпатию к себе. — Господа задрипанные! — ругался Тарасенко. — Паны, паны, а людей ловят, как собак на базаре… Жизни при них, паразитах, нет!.. Ну, меня черта с два… А ты чего? — Внезапно остановившись, он смерил Василька взглядом с ног до головы. — Может быть, шпионишь? Так смотри, этого ты не пробовал?.. Мальчик нахохлился, как воробей, и показал Васильку свой крепко сжатый кулак. Василек не ожидал этого. — Да я из села… Не могу спрятаться. Помог бы мне! — виноватым голосом попросил Василек, глядя на «господина Тарасенко» так, словно тот лишал его последней надежды. Тарасенко еще раз критически оглядел Василька и сказал: — Пошли! Пройдя несколько метров, ребята свернули в какой-то подъезд. Тарасенко заглянул во двор: там было безлюдно. Нагнувшись над металлическим кругом, Тарасенко подозвал Василька. Перед мальчиком открылась черная дыра. Он минуту колебался — не ловушку ли готовит ему новый приятель? Тот понял его нерешительность: — Чего испугался? Думаешь, я такой? Не знаешь ты, братишка, Васю Тарасенко. Смотри! Он с молниеносной быстротой нырнул в черную бездну. Не колеблясь, за ним спустился в подземелье и Василек. Низко пригибаясь в сырых катакомбах, они долго пробирались вперед. abu Казалось, не будет конца скользким, холодным стенам, этой беспросветной темноте. Но внезапно Вася Тарасенко остановился. — Теперь можно и закурить, — прошептал он, а голос зазвучал так, будто кто-то кричал в рупор. — Как тебя звать?.. А, значит, тезка! Бери бумагу, вот табак… Василек никогда не курил. Теперь же, чтобы не обидеть своего спутника, он покорно взял и бумагу и табак. В темноте никак не мог свернуть цигарку. А Вася Тарасенко уже прикуривал от большой зажигалки, сделанной из крупнокалиберной гильзы. Она хорошо освещала и ребят и мокрые стены подземелья. — Черта с два тут найдут! — хвастался Тарасенко. Он снова вернулся к ранее начатому разговору, со злостью ругал фашистов и их прихлебателей: — Тем паразитам, дело ясное, люди нужны, так они и ловят. А вот что этим гадам, полицаям, надо? Стараются, как гончие псы! В нашем дворе один живет. До войны шофером работал, а теперь в полиции. Убить его, гада! Василек по голосу чувствовал, что говорит Тарасенко не просто для того, чтобы сказать. Такой парень слов на ветер бросать не будет. — А где твой отец? — несмело спросил он. — Был у собаки дом! — засмеялся Тарасенко. — Я беспризорный. Лет до десяти на базаре воспитывался, а потом в детском доме. Хорошо там было! Я на маляра учился. Пятый разряд имел. А для этих чертей работать не хочу. Резать их буду, мерзавцев! Я, знаешь, — таинственно прошептал Вася, — партизан. — А где ж ты живешь? — У одной бабушки. Вот в этом-то и дело! — вздохнул Тарасенко. — Ее жалко: умрет без меня с голоду. А она для меня как родная. А если б не она — давно бы в лес удрал. Там наших хлопцев много! И, наверное, все же не выдержу, скоро уйду. В темноте Васильку показалось, что они сидели бесконечно долго. — Может быть, уже пронесло? — предположил Тарасенко. Они снова долго ползали в катакомбах, пока наконец Вася не поднял в одном месте крышку. В подземелье подуло холодом, посыпался снег. — Порядок! — оказал он, взглянув в отверстие. Они вышли на улицу. Погода изменилась. Все небо было плотно затянуто тяжелой завесой сизых туч, в воздухе кружились пушистые снежинки. Холодный, порывистый ветер бил в лицо. Тарасенко подал Васильку руку: — Будь здоров! Пойду, а то бабушка моя, наверное, волнуется. Не попадайся только им, чертям, на глаза, а то будет худо! Василек поблагодарил за помощь, просил приходить в село. — Хорошо. Может быть, когда-нибудь приду, — пообещал Вася, и его фигура быстро исчезла за снежной завесой. Становилось темнее. Василек, не опомнившись еще после всего случившегося, быстро двинулся вперед. Только бы поскорей вырваться отсюда в степь, на волю! Вьюга усиливалась. Все злее ревел и свистел резкий ветер. Тьма опустилась на покрытую снегом землю. Василек шел окраиной города. Казалось, домишки были необитаемы. Все словно вымерло вокруг. Вот и эти домишки остались позади. И среди этого неистовства ветра, снега и тьмы, одинокий, словно в лодке, выброшенной с корабля в бушующее море, двигался Василек. Колючий снег бьет по глазам, сыплется за воротник, режет уши. Ветер толкает в грудь, тянет в сторону, а он идет. Он уже не чувствует под ногами дороги, и даже звезды не могут указать ему путь. Василек старается ни о чем не думать. Все его силы, все желания направлены к одному — двигаться вперед. Главное — не упасть, не поддаться искушению отдохнуть. Он ведь не раз слышал о людях, которые блуждали в метель и, устав, присаживались на минутку. Больше они уже не поднимались. Но Васильку совсем не хотелось умирать. Даже больше того — он не имел права умирать. Он нес документы, батареи для радио, которое принесет партизанам долгожданное слово Москвы; типографский шрифт, который со временем превратится в живое слово для народа. Усталость, как невидимый враг, подкрадывается к мальчику. Она чугуном наливает ноги, тисками сжимает голову. А он идет и идет… Ему все труднее. На его дороге вырастают снежные холмы. Василек утопает в сугробах, валится с ног, катится боком, поднимается и снова идет. «Сядь, отдохни минутку! — шепчет какой-то навязчивый голос. — Сядь, сядь!» — «Не садись!» отзывается другой сурово и повелительно. И Василек идет. «Эх ты, Василий Иванович! — упрекает сам себя мальчик. — Еще партизаном зовешься! Вот Павел Сидорович раненный от врагов ушел… Речку, в ледяной воде, переплыл, а ты…» И открываются веки, ниже кажутся снежные горы, земля твердеет под ногами… Сколько времени шел Василек, куда успел дойти — он не знал. Казалось, прошла целая вечность. Уже колени дрожали от усталости, а он шел, скрежеща зубами, кусая губы, часто падая и снова поднимаясь. Что-то внезапно преградило ему путь и вцепилось в него острыми когтями. Он не сразу понял, что это. «Проволока… колючая… вот ряд… второй… Нужно назад возвращаться!» проносится в голове. Василек отрывается от проволочного заграждения и, не удержавшись на ногах, падает в снег. Кажется, больше не станет сил, чтобы подняться. Но он приказывает сам себе: «Надо идти!..». Он становится сначала на колени, потом опирается на руки, поднимает тяжелую, налитую чугуном голову. Еще мгновение — и он поднимается на ноги. Но в эту минуту что-то тяжело падает ему на плечи и, обдав горячим дыханием, прижимает к земле. …Воет вьюга… Холод… Боль… В застенке Не ищи горя — оно само тебя найдет. Василек его не искал: он обходил его стороной, лез в темные катакомбы, боролся со страшной вьюгой и, как нарочно, отдал себя сам в руки врагов. — Совсем по-дурному… Совсем… — шепчет он, сидя на влажном цементе в темном подвале. Ему кажется, что он снова попал в канализационные ходы, темные и скользкие. Но оттуда был выход на белый свет — к свободе, к жизни. Отсюда его не было. Он сидел, прислонившись спиной к холодной стене, разбитыми руками обняв натруженные колени, и беззвучно плакал. Слезы досады и обиды душили его. Он уже чувствовал дыхание смерти… Но не это его пугало. Ему было нестерпимо больно, что он так нелепо попал в руки врагов. А мог же счастливо, никем не замеченный (разве только черти гуляют по полю в такую погоду!) прийти к Соколиному бору. Перед глазами встал родной лес. Казалось, деревья шумели верхушками, запахло прелым дубовым листом. За последние месяцы Соколиный бор стал ему родным домом. Василек мысленно перенесся в свою землянку. Над столиком, освещенным мерцающим пламенем свечки, склонились две мальчишечьи головы: это Мишка с Тимкой пишут листовки. Они с тревогой и нетерпением ждут Василька. Нет, теперь им уж никогда не дождаться его!.. Горячие слезы заливают ему лицо, раздражают воспаленную кожу, но он не чувствует этого: боль в сердце сильнее всего. — И как же попался по-дурному! — твердит Василек. Не может постигнуть и сейчас, как это случилось. Не может простить себе… Из темноты на него взглянули чьи-то близкие, родные глаза. Добрые, умные серые глаза, окруженные густыми морщинами, смотрели на мальчика с выражением жалости и укора. «Как же это ты, бригадир?» словно спрашивали они. «Глупо, совсем глупо, товарищ командир!» оправдывался жалобно Василек. Было до боли стыдно и тяжело, словно перед ним стоял живой Иван Павлович. «Как же так, Василий Иванович? — спрашивал командир. — Тебе поручили важное задание: ты нес письмо из города, батареи, шрифт — все то, чего ждем с таким нетерпением. А ты, вместо того чтобы принести, попал в эту сырую конуру?» Василек низко опускает голову. Рыдания разрывают ему грудь, сердцу тесно. — Что подумают, что только подумают… — шепчет он, и голова его падает на колени. Он вспоминает дедушку. «А-а, пташка из теплых стран!» говорит дед, и веселые глаза блестят сквозь очки, а ласковая улыбка расплывается под седыми усами. «Главное — язык за зубами!» внезапно приказывает он, и глаза становятся сердитыми. Эти слова, сказанные дедушкой при первой встрече, Василек понял, может быть, только теперь. Ой, не это ли и имел в виду дедушка! Разве может Василек проговориться, выболтать о таком важном деле! Где бы ни был он, в какие бы сети ни попал, язык у него должен быть за зубами. Ведь одно неосторожное слово — и дедушка, и дядя Ларион, и те, кто в музыкальной лавке, да и Сергей с ребятами погибнут так же, как и он… Василек даже испугался этой мысли. — Не бойтесь, товарищи, — тихо произносит он, как будто они стоят перед ним. — Умру, но не изменю ни вам, ни великому делу!.. Эти слова звучат, как повторение великой клятвы, данной им в Соколином бору. Где-то далеко слышны тяжелые шаги, гулко отдаваясь в ушах мальчика. Василек забивается в угол, как затравленный зверек. Он не плачет. Весь он — как туго натянутая струна. Шаги затихают. Василек снова обнимает руками колени. Его, конечно, будут скоро допрашивать: где он взял батареи и шрифт? А может быть, и записка уже в их руках. Ведь он здесь без ватника, в который она была зашита… Только теперь пришло к нему сознание его собственной роли. Последнее его боевое задание: ни одним словом не выдать товарищей. Но что он будет говорить? Ведь они спросят, кто он, откуда. Скажет, что все это нашел случайно… Нет, не годится! А письмо в ватнике тоже нашел?! Назовет себя каким-то другим именем, жителем какого-то села… А разве они не смогут проверить?.. Сказать свое настоящее имя?.. Василек пугается. Тогда заберут мать, схватят Мишку и Тимку. Нет, он ни словом об этом не обмолвится! Но что же говорить? Как обмануть?.. Говорить, что в голову взбредет, — пусть думают, что сумасшедший?.. Нет, только мучить будут дольше. Ох, как было бы хорошо, чтобы никого не видеть, никому ничего не отвечать! Умереть сейчас же, замолчать — навеки… Замолчать… Да, молчать! Не проронить ни одного слова, быть немым, как эта стена. Снова слышны тяжелые шаги. Они то приближаются, то отдаляются, наполняя звучным эхом тюремные коридоры. Чьи-то руки шарят по двери, скрипит в заржавленном замке ключ. Дверь растворяется настежь, луч фонарика белым пятном скользит по стене. В дверях — кто-то грузный и неуклюжий. — Выходи! — скрипит его голос. Ошеломленный Василек едва не поднялся на ноги, забыв на мгновение свое решение притвориться глухонемым. К счастью, тело его словно застыло, и он не смог даже пошевельнуться. — Выходи! — скрипит голос так же лениво и неумолимо, как и в первый раз. Василек успел уже опомниться. Человек заходит в конуру, берет мальчика за воротник, бесцеремонно ставит на пол и толкает к выходу. …Войдя в комнату, Василек жмурится от яркого света. За столом сидят гитлеровцы. Их пятеро. Василек вздрагивает: один из них очень похож на Отто. Они курят вонючие сигары, с интересом, как какую-то диковинку, рассматривают ссутулившегося мальчика. Они почти ласковы. Вот тот даже усмехается. Чего же им не усмехаться! Ведь с ног сбились в поисках подпольщиков. Несколько раз нащупывали ниточку: схватят, потянут, а она и порвалась. Никак не могли дотянуться до самого клубочка. И вот теперь они уже нащупали клубок! Один из немцев, видно старший, сладенько улыбаясь и показывая пухлой рукой на стул, приглашает: — Садите, мальтшик… Василек думает о том, что ему делать. Немец еще выразительнее показывает на стул, и тогда Василек пристраивается на краешек. Старший открывает коробку шоколадных конфет: — Кушайт, мальтшик. Хорош, хорош! Вкус… Василек даже не глядит на коробку. Спрятав улыбку, немец откидывается на стул и, напрягаясь, отчего его лицо становится похожим на печеное яблоко, говорит: — Форнаме, мальтшик, — то есть имя, мальтшик? Василек с удивлением рассматривает мундир другого немца, с белым черепом на рукаве, и, кажется, не слышит вопроса. Старший с деланным недовольством роняет: — Много русски мальтшик, но такой глюпый и невоспитани мальтшик не видель никогда. Потом буркнул что-то другому, и тот заговорил по-русски: — Ты должен быть умнее. Только поможешь себе. Ведь ты это не сам придумал. Скажи только, кто тебе все это дал, кто тебя научил этому. Скажешь правду — господин домой отпустит, к мамке. Не скажешь правды — сделает капут. Василек хочет крикнуть им в лицо, что пусть десять раз сделают ему «капут», но он не скажет ни слова. «Почему же они не понимают, что я глухонемой?» думает он. Он так занят этой мыслью, что и действительно не слышит переводчика. — Так вот начнем. Скажи нам: как твое имя и фамилия и откуда ты? «Нашли дурака!» думает Василек и удивляется: как это он отгадал, о чем они его будут спрашивать? Невинными глазами, будто не слыша вопросов, он разглядывает старшего; тот утомленно опустил на руки голову, словно его совсем не касается то, что скажет Василек. Внезапно старший отрывает руки от лица, злыми глазами сверлит Василька. Потом кричит: — Может, мальтшик будет говорили, где браль это? Он поднимает со стола газету, и Василек видит две батареи и рассыпанные палочки шрифта. Все это так напоминает ему о другом мире, что он чуть не кричит: «Пустите меня, пустите! Я жить хочу, жить!..» Но сразу приходит в себя. Отводит глаза от этих дорогих сердцу предметов и смотрит в окно. Через головы допрашивающих видит синий кусочек неба. «Какое оно хорошее, какое оно синее!» думает он, может быть впервые за свою недолгую жизнь заметив всю прелесть ясного неба. Он не видит, как от злости перекашивается лицо старшего, как разъяренный фашист швыряет коробку конфет. — Развязать язык щенку! — хрипит он. Василька хватают за руки, как ягненка, и волокут в другую комнату. «Мстите и моей рукой!» Солнце, большое и горячее, стоит низко над землей, палит нестерпимо. Василька словно кто-то жжет огнем. Ему хочется спрятаться в тень, но вокруг нет ни деревца. Хоть бы ветер дохнул долгожданной прохладой!.. Но нет и ветра. Во рту у него пересохло. Но ни речки, ни озера, ни даже маленькой лужи, из которой можно было бы утолить невыносимую жажду… Сухими глазами он оглядывается вокруг и стонет: огненные лучи солнца сейчас, кажется, выжгут ему очи. Вдали появляется мать. Он узнает ее. Узнал бы безошибочно среди миллионов других! Видит ее печальное, все в глубоких морщинах лицо и удивляется, что она так быстро постарела. Добрые глаза с болью и сочувствием смотрят на сына. Она идет медленно, придерживая на плечах старое, почерневшее коромысло и уравновешивая тяжелые ведра. Прозрачная вода переливается через края, каплями падает на землю. «Мама! — просит Василек. — Воды!» Мать вздрагивает и роняет ведра. Он припадает губами к земле, на которую только что пролилась вода, но она уже снова тверда и холодна, как лед… Василек словно просыпается после тяжелого, болезненного сна. Вспоминает, где он, что с ним. Он пытается подняться, но отяжелевшее тело зудит нестерпимо, как одна сплошная рана. Жажда жжет внутренности. Один бы глоток, одну капельку! Но не для него теперь на свете такая чудесная вещь, как вода… Хочется забыть обо всем. Но он не может не думать. Василек старается отогнать от себя воспоминание о страшной пытке. Его мысли обращаются к прошлому. Еще раз, может быть последний, вспомнит все сначала, пройдет свою короткую жизнь! …Василек видит себя еще совсем маленьким. Отец, как всегда, ласковый с детьми: держит его на коленях, рассказывает что-то очень страшное — сказку про Кащея Бессмертного, про бабу-ягу. Мать вышла из сеней, зовет ужинать. Но до ужина ли Васильку, если так интересно рассказывает отец! «Ой, мама, ужинайте сами или идите послушать! О, как интересно!» Мать подходит и нежно гладит сына по голове. …В новеньком костюмчике, с небольшим портфелем в руке он в первый раз идет в школу. Василек уже не раз бывал здесь с ребятами, но это такой замечательный день в жизни! Он крепко держится за отцовскую руку, словно боится, что один не найдет дороги. Робко переступает он таинственный порог класса и оглядывается на отца. У отца тоже торжественное настроение, будто и он впервые пришел в школу. Дружески улыбаясь сыну, он не то серьезно, не то шутя бросает ему вслед: «Смотри мне, Василий Иванович, учись только на «отлично»!» …Артек. Черное море. Золотой Крым. Чудесный пионерский лагерь. Василька послал сюда как отличника учебы колхоз. Здесь были ребята со всех концов Советского Союза. Познакомился он с испанскими детьми, с москвичами, с ленинградцами. Сколько писем получал он потом от своих друзей! Невыразимое впечатление произвело на него море. Было раннее утро. Море было тихое, безмятежное и удивительно менялось каждую секунду. Василек подбежал к берегу, быстро разделся и прыгнул в море. Вода была прозрачная, как стекло, и он, забыв, что в море она соленая, набрал полный рот и глотнул… Теперь бы этой водички! Пусть соленая, пусть невкусная — ведро бы выпил. Как же это она показалась ему тогда такой противной?.. …Колхозное поле. Конца-краю нет широким нивам. Желтыми рядами волнуется рожь, золотится на солнце пшеница, серебрится ячмень. По полю, как корабли в море, плывут комбайны, жатки, поблескивают на солнце косы. Жатва в самом разгаре. Загорелые колхозницы вяжут тяжелые, тугие снопы, густо расставляют копны. Все поле покрылось ими, словно здесь, раскинув шатры, стало лагерем многотысячное войско. Василек с пионерами в поле. Они рассыпались, звонко перекликаясь. Ни один колосок, ни одно зернышко не должны погибнуть! Немилосердно жжет солнце, хочется пить. А вот и дед Макар. Словно кашевар с походной кухней, разъезжает он на старой кляче с бочкой холодной воды от звена к звену. Дед подъезжает и к пионерам: «Эй, скворчата-гусенята! А ну, налетай!..» «Эх, воды б, воды, хоть глоточек, хоть капельку!..» …Луга над Днепром. Густые, по пояс травы, оплетенные горошком, переливаются цветами: белыми, красными, синими, желтыми, розовыми, голубыми. Звенят на лугу косы, кричит перепел, горланят коростели. Больше всех работ любил Василек косьбу. Часами следил он за бригадой косарей, двигаясь за ними следом. Всматривался в однообразные движения десятков людей. Шумная песня кос очаровывала его. Мальчика часто окликали: «Василий Иванович, шмели! Иди-ка, мед будем брать». Косили отец и двое братьев. В обеденный перерыв колхозники брали сети и шли на речку. Сердце Василька разрывалось. Хотелось быть там, где ловят рыбу. Но брат Иван брал ружье и шел на озера. Мог ли Василек удержаться, чтобы не пойти за братом! Потом варили рыбу, жарили уток. Пообедав, купались в тихом озере. Вода в нем — кристальной чистоты… «Хоть бы одну капельку!..» …Москва. Отец три раза был участником Сельскохозяйственной выставки. Однажды он взял с собой сына. Это был волшебный сон. Василек никогда не мог и подумать, что существуют на свете такие чудеса. Два дня осматривали они столицу. «Есть ли на свете лучший город, чем Москва? — думал взволнованный Василек во время поездки в метро. — Нет, нет и не может быть!» Долго ходили они вокруг Кремля. «Отец, здесь живет и работает товарищ Сталин?» — «Здесь». Это были неповторимые минуты. Василек стоял возле Кремля и, казалось, видел всю великую страну, сыном которой ему было дано родиться… — Москва! — шепчут пересохшие уста Василька. …Большая классная комната, залитая электрическим светом. Цветы, всюду цветы… Акация, розы, полевые и луговые цветы… Был выпускной вечер в школе. И сколько теплых речей, искренних пожеланий! Они до утра сидели за столами с учителями и родителями, которые подняли бокалы за своих детей. И говорили, говорили… А потом катались на лодках, и звонкие песни звенели до утра. Кажется, только в ту ночь был такой яркий месяц, который словно смеялся и радовался вместе с ребятами. А вода синела, пенилась за бортами лодок, кипела и плескалась под ударами весел. Чудесная вода! Если бы хоть каплю ее… …Мать, суровая, сосредоточенная, словно чем-то обиженная, складывает вещи Василька. Ей жаль расставаться с самым младшим. Четверо детей у нее, а всю зиму должна оставаться одна… «Может быть, мальчик год погулял бы? — пробует она убедить мужа. — Через год и у нас ведь будет восьмой класс». Отец не хочет и слушать: «Не время теперь гулять! Пусть учится — человеком будет». Мать не протестовала, хоть и болело у нее сердце… — Мама! — шепчут потрескавшиеся от жажды губы. …Он мечтал, что будет учиться дальше. Двери всех институтов были открыты для Василька. Жалел, что не мог учиться во всех сразу… Теперь для Василька должно было погибнуть все. Чем больше вспоминал пережитое, тем прекраснее оно ему казалось. Это он, простой крестьянский мальчик, жил такой чудесной жизнью… О, если бы можно было вернуть хоть один такой день, чтобы полюбоваться и небом синим, необъятным, и солнцем горячим, веселым, чтобы надышаться чистым воздухом, чтобы еще раз почувствовать все величие жизни! Василек знал, что он боролся с врагом, насколько хватило его сил и уменья. Если придется, он, как солдат, падет на поле боя. Но его смерть не будет поражением. Его силы и ненависть к врагу удесятерятся в сердцах тех, кто боролся рядом с ним. Он вспоминает Мишку, Тимку, Алешу, Софийку, Ивана Павловича, дедушку, Сергея, даже Васю Тарасенко… Его сила теперь перейдет к ним. — Отомстите им, отомстите, дорогие товарищи! — горячо шепчут его пересохшие губы. — Я прошу вас, мстите и моей рукой!.. …Над головою вспыхивает жгучее солнце. Подвиг деда Макара Волна облав перекинулась в села. Расчеты гитлеровцев на то, что люди без звука поедут в неволю, разбились о молчаливое упорство народа. Целую ночь бегал Микола Ткач со своими подручными по селу. Вся молодежь, не успевшая спрятаться, встретила новый день в одной из комнат школы, под охраной. На другой день составляли списки, пропуская всех через комедию медосмотра. Над селом неслись причитания и плач, словно в каждой семье лежал на лавке покойник. Схватили и Софийку, сестру Тимки. Ей было только пятнадцать лет, но она выглядела семнадцатилетней. Мать с плачем умоляла отпустить дочку — ведь она еще ребенок, но разве вырвешь у собаки кость изо рта? Тимка знал, что здесь надо не просить, а действовать. Он побежал к Мишке, но его не было дома. — Где-то у тетки, — сказала мать. Открыв свой счет, Мишка теперь не мог успокоиться. Он думал об одном: как бы побольше бить фашистов, побольше взрывать машин! Ему посчастливилось. Он смастерил мину, точно такую, как Леня Устюжанин, и в прошлую ночь снова вышел на дорогу. Движение по ней возобновилось, только ездили осторожнее. На дороге стояли теперь не только столбы с грозными надписями — она была ограждена еще и большим рвом. Выбрав подходящее место, Мишка, как драгоценное зерно, воткнул в землю мину. На ней подорвалась немецкая автомашина. Мишкин счет рос. Вот и сейчас он убежал из дому… Раздумывать долго было некогда, и Тимка, положив в карман кусок черствого хлеба, пошел за Днепр, к партизанам. Только они могли теперь спасти Софийку и всю молодежь. Но спасение пришло нежданно-негаданно. …К толпе подошел дед Макар. Он выглядел, действительно, столетним. Все знали, что дед уже лет двадцать не меняется. Глаза его светились живым огнем. Он стал сбоку, опершись руками на длинную палку. Положив подбородок на руки, дед попыхивал трубкой, прислушивался к разговорам. Вид, однако, у него был такой, будто он ничего не видит и не слышит. — Дедушка, видели вы за свою жизнь такое издевательство? — спрашивали у него люди. — А? — Слышали о таком, чтобы людей, как скот, ловили и в чужой край вывозили? Дед Макар будто припоминает что-то и вынимает трубку изо рта: — А ведь было такое. Давно, а было… Дед мой покойный рассказывал. Еще тогда турки-янычары и татары-басурманы налетали. Натерпелся ж тогда народ! — Да ведь когда ж это было, дед! — говорит кто-то. — А давно, давно, — соглашается дед и опять берет трубку в рот. И снова он смотрит на все так спокойно и равнодушно, как будто ничего не случилось. Над селом разносятся материнские проклятия, плач, горькие рыдания. Дед снова вынимает трубку изо рта. — Получается, что не отпускают детей эти живодеры? — спрашивает он. — Да где ж там, дед… Дед Макар, словно он для этого и пришел, говорит: — Не волнуйтесь, люди добрые! Выручу. Всех до одного. Кое-кто горько усмехается, другие только головами качают. Старый — как маленький. Людям горе, а он такие шутки шутит! Но дед Макар уже удаляется. — Заговариваться начал дед Макар, не протянет уж долго, — говорят ему вслед. — Ну, такой старый еще будет жить. — А мудрый был старик! Бывало какое хочешь начальство вокруг пальца обведет. Помню, как даже урядник в дураках оставался, — вспоминает кто-то из дедов. — Старость — не радость… Дед Макар подходит к зданию полиции. Не обращая внимания на часового, хочет пройти в помещение, но его останавливают: — Куда, старик? Дед Макар, словно не слыша, нажимает дверную ручку. — Вам кто нужен, дед? — Да не ты, голубь. — А кто же? — останавливается в остолбенении полицай. — Самого старшего. — Говорите, что нужно, я передам. — Э, нет, голубь! Не верю я тебе. Теперь, знаешь, много народу испорченного. Дед попадает прямо не в бровь, а в глаз. — Так что же вы мне не верите? Разве я не человек? — Может, ты и человек, а только хочу самого старшего. Полицай зовет Миколу Ткача. Тот уже выпил, и лицо у него краснее веснушек и волос на голове. — Кто тут зовет? — вопрошает он важно. — Да вот дед. — Что скажешь, дед? Дед Макар поднимает на него свои орлиные глаза и отворачивается: — Вовсе ты мне не нужен, голубь! Иди себе с богом. Микола гневается: — Ты что, дед, с огнем играешь? — А разве ты, если рыжий, то и жжешь? Ткач багровеет, как рак. — Я… я не посмотрю, что ты старый! Ты у меня быстро поумнеешь, скотина! Посажу в холодную. Дед Макар спокойно смотрит на разгневанного полицая: — И что ты ко мне пристал, как репей к кожуху? Пристал к человеку да еще черт знает чего сердится! Совсем ты мне не нужен, отцепись, сатана! Мне нужен самый старший. — Да я же и есть старший. — Ты? — Дед недоверчиво скосил на него глаза. — А что же? — Не похоже. Совсем не похоже. Когда-то был старший в полиции — во! Нет, не поверю. И дед Макар отступает, обиженно сжимая тонкие, сухие губы, как человек, над которым хотят посмеяться. — Это же, дед, и есть наш самый старший, пан Ткач, — поясняет часовой. — Ткач? Слышал про такого. Ну, если не врете, то, может быть, и правда. Полицаи пересмеиваются, следя за разговором. — Я должен, голубь, говорить с тобой в одиночку. — Говори, дед. — Так эти лоботрясы услышат. — Ничего. — Да нет, лучше одному. Дед Макар старается говорить на ухо, но весь разговор слышат и полицаи. Они становятся белыми, как мел. — За дровами я ходил в лесок… Видимо-невидимо… Говорят, партизаны… Орудие такое длинное, с такими круглыми тарелками сверху. А одно такое, как на тележках, с колесами… На село всё поглядывают… Тогда вы говорили, чтобы докладывать о партизанах. Я и сказал себе; пойду скажу старшему, чтобы ко мне потом не приставали. Ткач не дослушал речи деда. Он уже хорошо понимал, что ему теперь не поздоровится. — В ружье! — завопил он. Полицаи выбегали на улицу, поспешно застегивая одежду, дрожащими руками заряжая винтовки. — За мной! — скомандовал Ткач. Полицаи рысью двинулись по направлению к районному центру. Глаза деда молодо смеялись. — Не туда! Не туда, голубчики! — выкрикнул он. — Я их видел не там, а вот где! — Дед тыкал своей длинной палкой в направлении Соколиного бора. Но они не слышали: уходили в район. Через несколько минут из своей избы выбежал Лукан и помчался галопом вдогонку. Дед Макар довольно смеялся, идя к школе. Широко раскрыл двери: — Выходите, дети! Сегодня отправки не будет. …На другой день полицаи с позором вернулись в село. Ткач бесился. Но старика не нашли. Он исчез бесследно. Тогда бросились по селу собирать тех, кто вчера сидел в полиции. Поищи-ка ветра в поле, а партизана — в лесу! Ни парней, ни девушек дома не было. — Где? — Да вы ж вчера забрали, — отвечала мать, и в голосе ее было не то удивление, не то скрытая насмешка. Ткач и Лукан разводили руками. Гость из города За эти дни Мишка совсем извелся: глаза запали, щеки побледнели, и он еще больше похудел. Мало спал, забывал про еду. Все думал про свой счет. А тут несчастья, как снег на голову, посыпались одно за другим. Дни шли, а Василек не возвращался. Что с ним? Неужели попался? Может быть, схватили где-нибудь?.. Ребята гнали прочь мысль о гибели Василька. Мишка чуть не каждый день заходил к матери Василька. Она уже забыла, когда топила печь в последний раз. Так и сидела в холодной избе, которая сразу стала печальной и неприветливой. За эти дни она превратилась в седую старуху. Она все время слонялась из угла в угол. Бесцельно брала в руки все, что ни попадет, — переносила с места на место, не зная, для чего она это делает. Садилась иногда где-нибудь в углу и часами просиживала без движения, устремив взгляд в одну точку. Она боялась и думать, что с Васильком случилось что-то недоброе. — Заболел, наверное, — говорила. — Сапожки у него плохонькие, а зима началась суровая. Свет не без добрых людей! Помогут Васильку, — утешала она себя. С тяжелым сердцем выходил Мишка из хаты. Ему хотелось бы, чтоб надежды матери оправдались, но он так мало верил этому… А тут случилось новое несчастье. В тот день, когда в село вернулись полицаи, под вечер прибыли четыре гитлеровца. Они загнали народ в школу. Здесь теперь сидели отцы и матери беглецов. Их арестовали, как заложников. Предупредили, что будут держать, пока не вернутся сыновья и дочери. Не вернутся — родители будут расстреляны. Забрали и мать Мишки — Лукан решил отправить ее в рабство. Уже два дня сидели голодные люди, а беглецы не возвращались. Повеселел Мишка лишь тогда, когда к нему забежал Тимка и сообщил, что в Соколиный бор пришли партизаны. Мишка хотел немедленно бежать в Соколиный. Тимка остановил его: командир приказал быть здесь, следить за тем, что происходит в селе. Одевшись как можно теплее, Мишка вышел на улицу. Зима вступила в свои права. Голубой снег покрыл поля, облепил деревья, замаскировал курени и землянки. Солнце играло на снегу. Жмурясь от сверкающего снега, Мишка пошел по улице. Село словно вымерло. Не вился над землянками дымок, не скрипели колодцы. Он вышел на холм. Перед ним лежало село: старая школа, низенький, как черепаха, домик Афиногена Павловича, аптека… Над школой плыл дымок: это грелись фашисты и полицаи. Мишка взглянул в сторону. К нему приближался какой-то паренек. «Кто бы это мог быть?» спросил себя Мишка. Всех ребят знал, а этот незнаком. Одет как-то странно: фуфайка не по нем, шапка с облезлым мехом, большие солдатские ботинки… Мишка остановился и решил подождать, пока хлопчик приблизится. Мальчик подошел ближе, и Мишка убедился, что это чужой. «Наверное, из тех, что зажигалки на кусок хлеба меняют», подумал он и хотел идти дальше. Но хлопчик спросил: — Слушай, парень: не скажешь ты, где тут живет Мишка Мирончук? У Мишки оборвалось сердце. Он почувствовал, что сейчас услышит что-то страшное. — А тебе зачем он? — спросил Мишка, сильно побледнев. — Да нужен… — Ну, так это я. — Правда? — Правда, я только один в селе. — Тогда здравствуй! Смотри, как интересно: на тебя прямо и наскочил… Я Сергей. — Из города? — воскликнул Мишка, и сердце его замерло. Не раз он слушал восторженные рассказы Василька о Сергее. — Так. — А где… — Мишка пристально смотрел в глаза Сергею, догадываясь уже, что ничего радостного не принёс этот гость из города. — Василек?.. — произнес тот имя, которое не отважился промолвить Мишка. — Что с ним? Сергей опустил глаза в землю: — Идем, расскажу. «Значит, всё… Василька больше нет…» Когда зашли в погребник, опечаленный Мишка спросил, ожидая услышать подтверждение своей догадке: — Погиб? — Может быть, — виновато сказал Сергей. И словно в оправдание добавил: — Я за него пришел. Послали. — Как же это? Да не может этого быть! — Мишка больше не стыдился своих слез. — Что с ним? — Попался. Сергей рассказал все, что знал. — Я думал, что он дома, и все ждал его у себя. Вдруг приходит дядя Ларион, печальный такой, и говорит: «Фрицы Василька поймали». Я помертвел. «Может, неправда?» говорю. «Правда, — сказал дядя Ларион. — Мы узнали». — «Что с ним?» — «Да что ж… Не знаешь, что они делают?..» Мишка рыдал, как маленький. Сергей смахнул ладонью горячую слезу. Мишка перестал плакать. — Дождетесь, гады! Кровью заплатите за Василька! — погрозил он крепко сжатым кулаком. Помолчав, Сергей начал снова: — Я тебя искал. Мне Василек рассказывал, как ты машины подрывал. Дядя Ларион приказал идти в село. Я письмо командиру принес. — Сегодня передашь. Они говорили о разных делах, но с ними все время был Василек. О чем бы ни шла речь, он стоял рядом, живой, такой родной и близкий… За кровь и слезы Тимка торжествовал. Наступил долгожданный день! Не узнать Соколиного бора. На опушке, замаскировавшись зелеными сосновыми ветками, стояли часовые, внимательно глядя во все стороны. Вокруг землянки раскинулся партизанский лагерь. Загорелись костры на влажной, очищенной от снега земле. На ветках пахучей сосны сидели партизаны: кто курил, кто грелся или сушился у огня, кто старательно чистил и смазывал свое оружие. На самом большом костре закипал вместительный котел — это Софийка с двумя партизанками готовила обед. Всюду слышались шутки и песни. Тимка почти не выходил из землянки. Он держал себя как хозяин, принимающий гостей. Но гости мало обращали внимания на хозяина: они были слишком заняты своими делами, да и сама землянка уже не походила на прежнюю. Здесь собрались командиры. Было тесно. Весело трепетало пламя свечки. Из землянки клубами валил пар. Иван Павлович, склонившись над картой, чертил что-то красным карандашом. Тимке не терпелось хоть одним глазком взглянуть на эту карту и на пометки командира, но он подавлял в себе это желание. Мысленно он тоже принимал участие в выработке плана и был уверен, что и его спросят о том, как напасть на фашистов. Командиры высказывались. — Да что там думать! Двинуться, окружить село, да и баста! До вечера всё закончим, — советовал один из них, в высокой бараньей шапке, с пышной бородой и усами, отчего он был похож на степного чабана. Иван Павлович не говорил ни слова, но Тимка, внимательно следивший за его глазами, знал, что думал командир отряда о каждом выступлении. Последнее ему, очевидно, совсем не понравилось. — А на мой взгляд, — сказал другой, молодой парень в военной шинели и шапке-ушанке, — дождаться ночи, внезапно налететь, закидать гранатами, обстрелять из пулеметов — и точка! Не сдадутся — помещение сжечь. — А люди? — спросил третий, тоже одетый в военную форму. — Да разве они люди? — Кто? Заложники? — А-а… Да, я не подумал об этом. — То-то же! — Да что там говорить! Напасть, а там видно будет… — настаивал на своем командир в бараньей шапке. — Что, мы их не сломим? И не таких скручивали!.. Иван Павлович не дослушал его: — А людей сколько потеряем? — Ну, знаешь, Павлович, я тебе скажу: мы на войне, а не у тещи на именинах. Чего смерти бояться! — Так-то оно так. Кто боится смерти, тот не партизан. Но для чего же гибнуть напрасно? Мы же советские люди. Знаете, что значит для нас каждый человек? — Правильно, товарищ командир! — горячо поддержали все. Но обладатель высокой бараньей шапки вспыхнул: — «Правильно, правильно!» А разве я говорю, что неправильно? Так давайте сидеть в лесу. Может, они сами придут, скажут: «Бейте нас, жить надоело…» — Не горячись, Бидуля! Тут хитрость нужна. — Как ни хитри, а драться придется. Иван Павлович начал излагать свой план. Он звучал, как боевой приказ. Тимка едва удерживался от восторженных восклицаний. Но он не забывал, на какой важный военный совет его допустили, и старался ничем не выдать своего присутствия. Иван Павлович заключил: — Сейчас обедать — и в дорогу!.. * * * В школе все было, как и прежде. Четверо фашистов с капралом во главе закрылись в комнатке, на которой еще сохранилась табличка «Учительская». Рядом расположились полицаи. Через коридор, в двух больших классах, сидели заложники. Немцы пили вонючий самогон, который им ежедневно доставлял Лукан. После охотничьих упражнений Фрица кур не осталось, и они закусывали свининой. Полицаи утром и вечером пили мутный, как помои, кофе без сахара, днем ели жидкий суп. Капрал время от времени вызывал Ткача, громко возмущался, недвусмысленно намекая на то, что дела у него идут как нельзя хуже и господа полицаи зря переводят хлеб. У полицаев в самом деле не было никакой работы, и они, сложив оружие в пирамиды, занимались кто чем хотел: одни дремали на складных кроватях, другие распевали, а третьи приплясывали под хриплые звуки гармошки, на которой играл их рябой приятель. Прикрыв глаза, он целый день упражнялся на отобранной у кого-то гармонике. У Ткача же свободной минуты не было: он допрашивал арестованных. Заключенных вызывали по очереди, прерывая допрос только в обеденное время. Перед Ткачом стояла старая женщина. — Где дочь? — Да у меня сын. — Ну, сын… — Да что, он у меня — маленький? Что, я им руковожу? Может, куда на заработки пошел. Или он мне говорит? Вы у своей матери спрашивали, куда вам идти? — Ты мне, старая, зубы не заговаривай! Если я спрашиваю, говори без всяких штучек. Привыкли к равноправию! Говори мне все начистоту, я ж тебя насквозь вижу! Что я, дурак какой?.. — Я же этого вам не сказала. — Еще бы сказала! Ну, говори, где сын. — Да кто ж его знает? Дома все равно есть нечего, так и пошел куда глаза глядят. А я что ж, виновата? Что вы меня здесь держите? — наступала женщина. — Э, я вижу, ты, старая, в первый раз на допросе. Вишь, как разговаривает с начальством! — рассердился Ткач. — Пан Хапченко, — обратился он к полицейскому, — десять! — За мной дело не станет. Здоровенный, как медведь, Хапченко повалил женщину на скамью. Другой полицай схватил ее за моги. В руках Хапченко появилась упругая резиновая палка — достижение фашистской техники. Старуха сжималась от ударов, стараясь не кричать, но не выдержала. Наконец она потеряла сознание, и ее поволокли из комнаты. Перед Ткачом стоял уже кто-то другой… Арестованным казалось, что этим мукам и пыткам не будет конца. …Наслушавшись, как кричали люди под пытками, Мишка возвращался домой. Сердце его обливалось кровью. «Что же это делается на свете? — думал он. — Это ж по всей земле, где ступила нога фашиста, такие муки принимает народ, умирает, обливается кровью… И в городе Сережка такое же видел, и в Алешином селе… Когда же придет расплата за всю кровь и слезы народные?» Солнце опускалось. Небо багровело, окрашивая поля в алый цвет, и вечерний закат напоминал о кровоточащих ранах… Сергей, который прилег было отдохнуть, уже проснулся и с нетерпением ждал Мишку. — Ну что? — Пытают, — угрюмо сказал Мишка. — Всюду одно и то же! — вздохнул Сергей. Они быстро вышли на улицу и остановились в изумлении. Прямо на них по безлюдной улице двигалась мрачная процессия. Никто не вышел из ворот, хотя сотни глаз следили сквозь отогретые дыханием круги в замерзших стеклах. Вели пленных. Впереди ехала подвода, а на ней, развалясь, лежали двое. За ними шли молодые парни, девчата, окруженные тесным кольцом. — Людоеды проклятые! — выругался Сергей. — Идем подальше от греха. На миг Мишка остолбенел от ужаса. Он узнал среди пленных Софийку. Он узнал бы ее за километр по яркому платку! А позади — Тимка… Как же это их поймали?.. Ему стало жутко. Зачем дергает егоза руку этот паренек? Чем он теперь поможет товарищам? Вон и Леня Устюжанин тоже там… Но, постой-ка, почему он в черной полицейской форме?.. Предатель!.. А немец на передней подводе? Да это же Иван Павлович!.. Мишка радостно оборачивается к Сергею: — Да это ж наши! — Попались? — ужаснулся Сергей. — Партизаны! Сергей недоверчиво посмотрел на товарища. «Шутишь, хлопче! Или, может…» говорил его взор. Мишка понял: — Все они партизаны! А двое на подводе — это и есть командиры… Процессия приблизилась. Иван Павлович, одетый в форму гитлеровского обер-лейтенанта (который был, вероятно, совсем щуплым, так как полы шинели едва сходились на крупной фигуре командира), спрыгнул с воза и подошел к ребятам: — Что здесь, Михайло? — Пытают. Кричат люди. Все фашисты и полицаи на месте, — доложил Мишка. — Добре! — Василия Ивановича в городе схватили… — Ты откуда… знаешь? — Да вот Сережка пришел… Хотя они разговаривали вполголоса, а уже и среди «пленных» и среди «полицаев» пронесся шепот: — Василька поймали!.. — У, гады!.. — Я вам письмо принес. Меня послали вместо Василька, — сказал Сергей. — Хорошо. Потом. А сейчас становитесь, ребята! И Иван Павлович, раздраженно прокричав какие-то слова по-немецки, стал загонять ребят в колонну. Ему помогали «полицаи». Мишка и Сергей попали в колонну «арестованных», которые засыпали их вопросами о Васильке. Эту картину видели и из окон школы. Капрал смотрел в бинокль, а Ткач — на него, ожидая, что и ему дадут, как старшему, взглянуть хоть раз. Но капрал опустил бинокль и, видимо успокоившись, пошел допивать самогон. Процессию возле школы встретили радостно, с раскрытыми объятиями. На крыльцо высыпали полицаи, сам Ткач встречал гостей. Только никто из немцев не вышел. Они не знали, что прибыл офицер в чине обер-лейтенанта; думали, что там только полицаи или немец из низших чинов. Так разве подобает капралу выходить ему навстречу? — Ага, попались, голубчики! — тешились полицаи, оглядывая «пленных». — А-а, да я вижу здесь знакомых! — воскликнул Ткач, узнав Софийку и еще кое-кого из тех, кто находился «под стражей». — Место для них найдется? — весело кричал Леня, Устюжанин, который изображал, вероятно, начальника колонны. — Найдется!.. «Обер-лейтенант» что-то буркнул переводчику, и тот громко приказал: — По местам! Обер-лейтенант спрашивает коменданта! Полицаи ушли в школу. За ними двинулся «полицай» в высокой бараньей шапке. «Обер-лейтенант», ни на кого не глядя, направился к «учительской». Ткач остался принимать арестованных. Он подскочил к высокому парню. — В партизаны тебе захотелось, сволочь! — закричал он и занес над ним кулак. Но Леня оказался проворнее его. Могучим ударом он свалил Ткача с ног. Тот растянулся на земле. В эту минуту на пороге комнаты, занятой полицаями, появился человек в бараньей шапке, следом за ним — другие. Он одно мгновение разглядывал полицаев, потом быстро поднял руку с зажатой в ней гранатой и скомандовал: — Руки вверх, собачьи души! Ложись, а то кишки выпущу! Гармошка поперхнулась в руках рябого, потом дико рявкнула и шмякнулась об пол. Вертевшиеся в танце полицаи так и замерли, держась за руки, раскрыв рты от неожиданности и страха… Капрал растерялся, когда на пороге его комнаты вдруг возникла фигура «обер-лейтенанта». Поняв свою оплошность, он сразу пожалел, что не вышел ему навстречу. Капрал покосился на недопитую бутыль самогона, свидетельствовавшую о его «старательной» службе. Немцы вскочили на ноги, молодецки щелкнув каблуками, и вытянули руки в приветствии. На фашистов в упор смотрели черные дула автоматов. Капрал опомнился первым. Он потянулся к столу, где лежал его парабеллум… * * * Можно было думать, что для Лукана настали спокойные дни. Но это спокойствие было только внешним. Надписи на воротах не появлялись, но тревога все же не покидала его. Лучше уж эти надписи, чем грозное молчание, которое — предчувствовал Лукан — было затишьем перед бурей. Рядом разместился полицейский пост. Однако и это не приносило утешения. Партизаны настигали везде, и такое соседство его даже не утешало. Он совсем перестал ночевать дома. Не радовали его и немцы. Он с обидой думал, что теперь нужен им, как телеге пятое колесо. Только и слава, что староста, а власти у него никакой: никто его и слушать не хочет. Одна у него теперь работа — ежедневно доставать на селе самогон для немцев. Лукан вернулся с работы и сел перекусить. Перед ним стояла полная бутыль самогона, — из которой он осторожно, чтобы не заметил капрал, налил и себе стаканчик. В последнее время его все больше тянуло к водке. Жена поставила перед ним миску холодного борща с сушеной рыбой. Но ни выпить, ни поесть Лукану не пришлось. Только было потянулся к чарке — возле школы загремели выстрелы, застрочили, как швейная машина, автоматы. Лукан без шапки, в одном ватнике выбежал из хаты. Он увидел, как один из немцев вывалился из разбитого окна и распластался на снегу. Раздумывать было некогда. Лукан побежал к лошади, на которой он ежедневно ездил за самогоном, и вывел ее на улицу. Но только вдел ногу в стремя — кто-то крикнул из-за хаты: — Стой! Стрелять буду! Лукан вскочил на лошадь и вихрем помчался по улице. Снег летел из-под конских копыт. Ветер трепал редкие волосы на голове, свистел в ушах. Рядом прожужжала пуля, но быстрый конек, как на крыльях, вынес Лукана из села. Тимка мчался следом за старостой, словно мог его догнать и взять голыми руками. Но, увидев, что тот уже далеко, он вернулся. — Сбежал, гад! — вздыхал он с сожалением. Партизан, которого привел Тимка к дому старосты, смотрел, должно быть, иначе на эту потерю: — Не уйдет, не горюй — попадется рано или поздно. На то он и староста! Когда они вернулись к школе, здесь уже все было закончено. За Днепр! В эту ночь никто не смыкал глаз. Люди собирались группами, живо обсуждали речь командира партизанского отряда, с которой он обратился вчера к народу. — Правду сказал: как курам, поодиночке нам головы скрутят. — Бороться нужно, иначе житья не будет от проклятых фашистов!.. Мало осталось после этой ночи в селе семей, которые не стали бы партизанскими. С отрядом ушло в леса более ста человек. Оставшиеся со страхом ждали наступления нового дня. В комнатушке Тимки было людно. Здесь были Мишкина мать, соседи. — Если что — за Днепр пойдем, — решили они. У Мишки и Тимки в эту ночь было немало работы. Они остались в селе, чтобы, когда понадобится, вывести в лес людей. Вместе с детьми и взрослыми они дежурили всю ночь, внимательно вглядываясь в снеговой простор и прислушиваясь к каждому звуку. Фашисты появились как раз тогда, когда люди начали думать, что все обойдется хорошо. Первыми увидели большую вражескую колонну дети, которые беспрерывно дежурили на уцелевшей пожарной вышке. Они начали колотить по куску рельса, висевшему на вышке. Пронзительный звук, нарушивший утреннюю тишину, иглой кольнул в сердце каждого, поставил всех на ноги. Село закопошилось, как муравейник, которому угрожало наводнение. Мишка, запыхавшись, влетел в хату к матери Василька: — Собирайтесь, тетя, идут! Мать посмотрела на мальчика удивленно, словно он предлагал ей что-то невероятное, и отрицательно покачала головой: — Никуда не пойду. Буду ждать Василька. Лицо Мишки перекосилось болью. Он хотел сказать женщине всю правду, по было так жаль ее, что язык не поворачивался. Он умоляюще заглянул ей в глаза: — Фрицы ж идут! Знаете, на что они способны? — Не боюсь я их. А придет Василек… — Не придет, тетенька! — отчаявшись, не сказал, а простонал Мишка. В первое мгновение мать будто не расслышала его слов. Потом с трудом вдохнула в себя воздух, словно просыпаясь. Зрачки ее расширились. Она подняла голову и спросила тихим, свистящим шепотом: — Как «не придет»? — Его… — Убили? — Поймали. Мишка закусил губу, чтобы не разрыдаться. Но предательские слезы сами брызнули из глаз. Крепко сжав губы, мать тряхнула седой головой, словно отгоняя страшное горе, и медленно, как слепая, начала одеваться. Молча стала среди хаты, прощальным взглядом окинула стены. Потом она подошла к столу, собрала фотографии детей, завернула в платок и спрятала у сердца. Еще раз тяжелым взором обвела родное жилище и решительно направилась к выходу. — Идем, сынок! Веди меня к ним… — прошептала она. Когда они вышли за село, Мишка осмотрелся. На той стороне села стояли машины. Из них выскакивали зеленые фигуры, которые быстро разбегались по полю. Зайти в село с ходу фашисты побоялись. К Соколиному бору группами и поодиночке спешили люди, словно птицы в теплый край. В одной группе Мишка заметил мать Тимки и свою, которая несла на руках Верочку. …Гитлеровцев привел Лукан. — Там все партизаны! — жаловался он в полиции. — В меня стреляли из окон. Не проучишь их — нельзя будет дальше управлять селом. Теперь Лукан торжествовал. Он ехал в первой машине и думал: хорошо, если бы все село увидело его сейчас! Тогда появились бы и страх и уважение. Но чем ближе они подъезжали, Лукану все больше начинало казаться, что из-за снежных сугробов вот-вот засвистят пули, полетят гранаты. С напряжением и страхом всматривался он в каждое пятно на снежной равнине. Его ободрял только шум шедших за ними машин. Впереди фыркал и скрежетал броневик. Окружив село с трех сторон, фашисты открыли стрельбу; броневик вступил на первую улицу. В селе, казалось, уже не было ни одной души. Войдя в село, каратели, перебегая из хаты в хату, от землянки к землянке, выгоняли на снег и мороз полураздетых стариков и детей и в таком виде гнали их к школе. Поджигали хаты, подрывали землянки гранатами. Село окуталось дымом, все стонало от частых взрывов. Лукан чувствовал себя именинником: он наводил порядок! Стариков и детей согнали в хату больного Афиногена Павловича. Затем больных собрали под стеной школы… * * * Вокруг землянки, расположение которой теперь уже не являлось тайной, молча стояли люди. На вершине дуба, как большая птица, сидел Тимка. Все вслушивались в шум, доносившийся из села. Хлопали выстрелы, слышались глухие разрывы гранат. — Горит? — спрашивали снизу. — Горит! — доносилось сверху. — Всё село? — Всё. — И на Гребле? — Горит. — А Шрамов угол? — Горит. — А Бабаевка? — Горит. — А Шуляков? — Всё горит. Мишка достал из землянки почерневшую от ржавчины винтовку, надел через плечо пулеметную ленту с блестящими патронами. Люди поглядывали на мальчика с надеждой. — Пойдем за Днепр, — сказал он. — Теперь один путь, — поддержал кто-то. — Горит? — Горит! — слышалось сверху. — Звери… — Бесятся… Наступило молчание. Это была минута, когда ни о чем не хочется говорить. И внезапно сверху: — Идут на Соколиный! Испуг и растерянность появились на лицах людей. Мишка выступил вперед. — Слезай, Тимка! — крикнул он товарищу, который уже и сам спускался на землю. — Без паники, один за другим, цепочкой!.. Не бойтесь! Командир приказал нам с Тимкой провести вас в отряд. Цепочка людей потянулась из Соколиного бора. Низинами, незаметно для глаз врага, шли люди через луга к Днепру. Соколиный бор, как великан, прикованный к земле, протягивал за ними руки, будто просил не отдавать его в жертву, взять с собой. Дубы застыли, склонив могучие головы в белых снежных шапках, замерли, объятые тяжким предчувствием, со страхом ожидая вражеского удара. Люди слышали, как внезапно застонал Соколиный бор. На его теле рвались мины, снаряды, нанося раны поникшим деревьям. То тут, то там вставали столбы снега, земли и дыма. Каждый взрыв отдавался гулким эхом, и казалось, что это не взрывы гремят в лесу, а стонет, истекая кровью, лес-великан. На новые дела Днепр. Широкий, могучий, неугомонный. Теперь он спит, скованный льдом, покрытый снегом. А за ним ведут свой нескончаемый разговор с ветрами, стонут в непогоду, плачут в дождь вековые леса. Люди останавливаются на высоком берегу. Они с надеждой всматриваются в темные очертания заднепровских лесов, которые отныне станут их жилищем, их союзником в борьбе. Черный, заметно поредевший столб дыма указывает на место, где проходили детские годы и жизнь этих людей. В тот день, когда появился враг, стоял над селом такой же дым. — Стерли с лица земли… — вздыхает кто-то. — Отстроим! — Когда-то это будет? — Будет!.. И снова молчание. Кто сухими, кто влажными глазами, но с одинаковой болью и печалью смотрят все на родное село. Одна только мать Василька стоит суровая, молчаливая. Крепко сомкнуты ее губы, мысли где-то далеко… Мишка с Тимкой не отрывают глаз от Соколиного бора. Он был им родным, близким и свято берег их великую тайну. Теперь он был далеко. Лес манил, звал к себе. Но напрасно. У тех, чью тайну он так честно берег до этого времени, выросли крылья, и они полетели на вольные просторы, на новые дела. — Прощай, Соколиный! — шепчет Тимка. Мишка скорее догадывается, чем слышит слова друга. Может быть, в другой раз он посмеялся бы в душе над наивным Тимкой; теперь же он сам принимает это близко к сердцу и про себя повторяет: «Прощай!» — Эх, знал бы Василий Иванович! — вздохнул Тимка. — Что знал бы? — Да вот, что мы уже в настоящие партизаны идем. И что село… — Откуда ему знать? — Вернется — узнает. — Оттуда как раз вернется… — А ты думаешь — нет? — загорелся Тимка. — Такой хлопец, как наш Василий Иванович, чтоб не вернулся? Да он их вокруг пальца обведет! Ведь никого не выдал? Эх, если б я был там вместо него, я б уж знал, как их обмануть! Наговорил бы им с три короба… Тимка говорил без умолку, и у Мишки росла уверенность, что Василек действительно не погиб. И правда, почему он должен погибнуть? Разве на нем написано, что он партизан? Не сумеет он обмануть немцев?.. Выпустят! Или убежит. Да и Иван Павлович говорил, что о нем позаботится. Разве же они не смогут помочь Васильку вырваться оттуда? Ну конечно, смогут! Но чего вдруг так расхвастался этот Тимка? — «Я, я!» «Я» — последняя буква алфавита, — обрывает он Тимку. — Нужны ему твои советы! Выберется как-нибудь и сам. — Да ты же не веришь! — Да ну тебя! С тобой говорить… Мишка нахмурился и отошел. Люди редко перебрасываются словами, но больше молчат, погруженные в свои мысли. Тимка идет к матери. Тепло закутанная Верочка тянется к нему ручками: — Скоро уже придем? — Скоро. А куда ты идешь, Верочка? — В партизаны. — А кто ты такая? — Верочка-партизаночка, — отвечает она, как ее учили. — А что ты будешь делать? — С бабушкой фашистов бить. Тимка доволен. На утомленных лицах появляются едва заметные улыбки. Мишка уже поднялся на ноги, чтобы дать команду о возобновлении движения, но в это время какая-то женщина испуганно крикнула: — Бежит кто-то!.. Люди, как по сигналу, повернулись туда, куда показала женщина. Но там никого не было. Возможно, что ей привиделось… Наступил вечер, и солнце уже пряталось за горизонтом. — Наверное, упал. Или спустился в долину… — Может, показалось? — сомневается кто-то. — Да своими ж глазами видела! — пылко уверяла женщина. — Да вот же он! — радостно восклицает она. Человек вынырнул из лощины и, спотыкаясь, приближался к группе. Он качался, как пьяный, и иногда падал. За сотню метров от них он свалился в снег и долго не мог встать. До слуха людей донесся слабый голос, звавший на помощь. — Да помогите же ему! — сказал кто-то. Когда упавшего подняли и привели, люди ахнули от ужаса и неожиданности. Это был колхозник Иван Карпенко, которого теперь было не узнать. Лицо его представляло собой одну сплошную рапу. Волосы смерзлись в окровавленный кусок льда. Смирным человеком был Иван — его словно и не было в селе. Никто и никогда не слышал от него плохого слова. У Ивана была больна жена. Он решил остаться в селе, смутно надеясь, что все обойдется благополучно. Ведь он никого не трогал, и его не тронут… Люди окружили Ивана. Он обвел всех налитыми кровью глазами, словно заглянул каждому в душу, и похрипел: — Видели? — Да что с тобой, Иван? Иван, казалось, не слышал этого вопроса: — Видели, что они сделали со мной? — Да где же? Да как же? — причитали женщины. Иван будто и этого не слышал. — А что они сделали с другими? Чужим, хриплым голосом Иван рассказал о том, свидетелем чего он был: — Стариков и детей загнали в хату Афиногена Павловича. Нас, хворых, положили под школой. Потом на наших глазах… У, гады! — простонал Иван. — На наших глазах подожгли хату. Мы смотрели на все это, слышали всё. Чья-то дочка из окна выскакивала, а они все время бросали ее назад, пока не сгорела… Уже после того, как обвалилась крыша… Кто-то пронзительно вскрикнул и упал без чувств. Стон и плач, печальные причитания понеслись над Днепром. Люди рвали на себе волосы. Это ж их… их дети там, отцы, матери!.. А Иван продолжал: — Нас отвели под гору, положили в ряд, как снопы на току. Человек сорок нас было. А потом… поверите, люди добрые… стреляли в нас, как капусту рубили… Всех побили. Я один остался. Видите, пулями, как ножом, исполосовали всего, а я жив. Когда они уже уходили, я хотел крикнуть: «Вернитесь, добейте! Ведь всех же перебили. И жинку с детьми спалили. Зачем же я жить буду, кому я нужен теперь?..» Да не хватило силы закричать. А потом уж передумал: может быть, это сама судьба меня оставила, чтобы я свидетелем был, — кто же про это расскажет? И вот пришел… Смотрите, люди добрые, на мое горе… И запоминайте. Потом он повернулся к тем, кто, не слушая его, кричал от горя: — Что плачете, люди добрые? Разве это можно смыть слезами? Не плакать надо! Вы знаете меня. Я мухи не обидел за всю мою жизнь. А теперь буду воевать. Не по годам это мне, а воевать буду. Я их… бить буду! Для того и иду. Смолкли причитания, только иногда прорывались тяжелые всхлипывания и приглушенные стоны. Иван поднялся на ноги, протянул руку вперед и сказал: — Смотрите, люди добрые! В ночной темноте над селом стояло зарево, другое виднелось справа, третье — слева, и еще одно где-то далеко занималось, едва заметное… — Горит Украина… — Погибает народ… — шепчет какая-то женщина. — Народ не погибнет. Он борется! Это твердо и спокойно сказала мать Василька, стоявшая в стороне, гордая, величественная. — И победит! — поддержал звонкий голос Мишки. — Победит!.. — хрипло шептал Иван. Все поднимаются грозной стеной. В темноте ночи бушуют, колышутся малиновые зарева. Грозно шепчутся леса за Днепром. Люди идут. Они идут, уверенно ступая по снегу, молчаливые, со сжатыми до боли зубами. Движется, колышется живая лента, и, кажется, нет ей ни конца, ни края. Книга вторая В одном селе Через заснеженное поле быстро неслось несколько упряжек. Покрытые инеем кони мчались галопом. Из-под копыт поднималась снежная пыль, летели комья снега. Леня Устюжанин стоял в санях во весь рост. Одной рукой он держал вожжи; другой щелкал кнутом, ускоряя бег коней. И все покрикивал: — Несите, соколики! Несите, родные! Вдали в утренней мгле едва заметно вырисовывалась крылатая мельница, а от нее тянулся ряд осыпанных белым пухом придорожных верб. На рассвете группа партизан въехала в степное село. Леня Устюжанин не собирался останавливаться здесь ни на минуту: он спешил добраться до леса. Не прошло и часа, как Устюжанин со своими хлопцами пустил под откос поезд на ровной, безлесной местности. Немцы никак не ожидали, что партизаны посмеют на открытом участке пути совершить диверсию. Но Устюжанин на своих лошадях явился словно из-под земли и теперь, как вихрь, уходил от погони. Хутор ожил. Над крышами прямой струей в небо тянулся дым, скрипели колодезные журавли. — Немцев нет? — спросил Леня попавшегося им навстречу старика. — Нет, нет! — покачал тот головой. — А полицаи? — Нет, нет! Выехав на укатанную дорогу, кони понеслись еще быстрее. Люди выходили из хат и смотрели вслед необычному поезду. Узнав партизан, застегивая пуговицы на ходу, выбегала на улицу детвора. Сани мчались по селу. — Дяденька, дайте листовку! — кричали ребята. Не останавливая лошадей, Леня вынул из кармана пачку листовок и бросил ее одному мальчику. — Раздай всем! — крикнул он проезжая. Ребята свалились в «кучу малу». Поднявшись, они собрались в кружок, а счастливый обладатель пачки наделял каждого трепещущими на ветру беленькими листками. К детям отовсюду подходили взрослые. Уже выезжая из села, Леня заметил мальчика, который бежал через огороды. Он едва пробирался по глубокому снегу, доходившему ему чуть ли не до пояса, часто падал, проваливаясь с головой, но опять поднимался и снова бежал вперед. «Спешит за листовкой», подумал Леня. В одном месте улица круто поворачивала, и сани наскочили на ухаб. Толчок был так силен, что не ухватись Леня за сани, он наверняка вылетел бы в снег. Четвертая подвода, отставшая на сотню метров и догонявшая галопом, со всего разгону налетела на ухаб. Сани перевернулись, и партизаны повалились в мягкий, пушистый снег. Кони стали. Партизаны, кто смеясь, а кто громко, но беззлобно поругивая ездового, вылезали из сугробов, очищали одежду и шапки, вытряхивали снег из-за воротников. Если б не эта задержка, мальчику не догнать бы партизан. Фуражка то и дело сползала ему на глаза, но он бежал во весь дух. Увидев, что партизаны снова усаживаются в сани, мальчик закричал прерывающимся голосом: — Дяденьки, родненькие! Подождите меня! Я сейчас… Я вот здесь… Партизаны повернули головы. С усилием волоча по снегу ноги, к саням подходил паренек лет десяти-одиннадцати. На нем была залатанная, с чужого плеча фуфайка до колен; из-под нее виднелись плохонькая полотняная рубашка и такие же штанишки. Через дыры просвечивало худое, посиневшее от холода тело. Второпях мальчик потерял один валенок и теперь стоял полубосой на снегу. Но он, казалось, не замечал холода. — Дяденька, возьмите меня в партизаны! Я... — А кто ты такой? — Я вас давно ищу… — Откуда же ты? — Из Киева. — А где твои родители? — Отец мой — генерал, а мать — летчица. Она орденом Ленина награждена и Красной Звезды… — Так почему ты не с ними? — Они на фронте, а я… Слезы покатились из глаз мальчика. — Тоже допросчик нашелся! Не видишь — замерзает хлопчик! — рассердился на товарища другой партизан. Он снял с себя теплый кожух и закутал мальчика. — Поехали, парень! С нами не пропадешь. Мальчик, завернутый поверх кожуха в шинель, оказался стиснутым в санях со всех сторон партизанами. — Давай, гони! — Да следи за дорогой, а то голову оторву! — предупредил кто-то ездового. Лошади помчались вдогонку ушедшим вперед саням. Партизаны растирали руки мальчику, согревали их дыханием. — Зовут тебя как? — Ви-и-и-ктор. — Замерз? — Ни-че-го. Он весь дрожал, как в лихорадке. — Иван, у тебя ничего не осталось в фляжке? — Как бы не так! — засмеялся кто-то из партизан. — Чего смеешься? Как раз и осталось! — обиделся Иван. — Дай сюда!.. Виктор, выпей вот, согреешься. — Пионерам пить нельзя. Партизаны засмеялись. — На холоде можно. — Нигде нель… — Ты что же, хочешь воспалением легких заболеть? Какой же тогда из тебя партизан получится? — А вы пьете? — А как же на холоде не выпить? Такая, брат, у нас работа, у подрывников. Лежишь, лежишь в снегу, промерзнешь до костей, ну и если б… — Да хватит тебе уж! Давай хлопцу побыстрей — видишь, посинел он. Партизан отвинтил пробку, встряхнул флягу. На дне ее булькнула жидкость. — Оставил, называется! — с укором взглянул он на Ивана и быстро поднес фляжку Виктору. Тот не успел опомниться, как рот ему будто кипятком обожгло. Он глотнул раз, другой и поперхнулся. Долго откашливался, а потом жадно впился зубами в кусок промерзшего хлеба. По телу разлилось приятное тепло, и Виктор заснул крепким сном. Город, не отмеченный на картах Это был настоящий город, с узенькими тропинками-улицами, каждая из которых имела свое название, с жилыми домами и площадью, на которой проходили занятия по тактике и зачитывались приказы. Были здесь столовая и пекарня, швейные, обувные и оружейные мастерские, склады. «Город» этот возник осенью и рос с каждым днем. Здесь жили партизаны. Днем и ночью над головой шумели гигантские сосны, молодые хвойные деревья и тонкие, гибкие березы. Вились и таяли сизые дымки над бараками. Каждый день в отряд прибывали люди. Их временно селили в готовых домах, а уже на другой день где-нибудь в сторонке строился новый барак. К нему протаптывали узкую тропинку, а потом кто-нибудь давал ей название. Так в «городе» появлялись «улицы». Окруженная густыми елями, на отшибе расположилась хозяйственная часть отряда. Покрытые снегом возы ожидали весны, сани были поставлены, как по шнурку. В грубо сколоченных стойлах помещались лошади. Здесь же откармливали быков и свиней. Седобородые партизаны с винтовками на ремне и гранатами за поясом смотрели за скотом. На дорогах и тропинках вокруг партизанского города стояли часовые. Секреты возле лагеря и на много километров от него были замаскированы. Фашистам никак не удавалось обозначить на своих картах этот пункт. Они засылали разведчиков и шпионов. Но те, доходя свободно до партизанских застав, в «город» попадали с завязанными глазами и не возвращались. Когда выпал снег, фашисты запретили населению ходить в лес. За нарушение приговаривали к смертной казни. Они рассчитывали на то, что теперь партизанские тропинки и дороги должны привести их в таинственный город. Иван Павлович приказал запрячь не менее двухсот подвод и проложить дороги по всему лесу — ко всем ближайшим селам. И каждый раз после снегопада по нескольку дней и ночей кружили по лесу партизанские упряжки, прокладывая дороги и сплетая их в такой узел, который уже никто не мог распутать. Партизанский город оставался невидимым и неприступным. Не был обозначен он и на партизанских картах. Но любой партизан находил свой лагерь. Так пчела находит свой улей, как бы далеко от него она ни залетала. Партизанский город и действительно чем-то напоминал улей. Каждое утро сюда возвращались большие и маленькие группы людей; каждый вечер и каждую ночь выходили они отсюда, двигаясь цепочками. Приносили сведения разведчики, приходили с докладами минеры, являлись с боевых заданий взводы и роты. На первый взгляд казалось, что здесь царит беспорядок, в котором трудно разобраться. И только хорошо присмотревшись, можно было понять, что каждый человек знает свое дело и точно выполняет его. Кухарки варили в больших котлах партизанский борщ. В лесу звенели пилы и раздавался стук топора: строили новые дома и заготавливали дрова для кухни. Стучали молотки — сапожники чинили и шили новые сапоги; стрекотали швейные машины — швеи строчили белье и одежду. Город жил… Командиры делали все, чтобы лагерь как можно дольше оставался неизвестным врагу. * * * Леня Устюжанин возвращался в партизанский лагерь перед рассветом. Все время ехали лесом, и Виктор трепетно вслушивался в ночной шум, оглядывался по сторонам. Проснувшись поздно вечером, мальчик уже не мог заснуть. Ему казалось, что они едут не по земле, а плывут какой-то подземной рекой. Скрипели полозья, фыркали лошади, по сторонам что-то гудело, стонало, ревело. Холодный ветер бросал пригоршни колючего снега в разгоряченное лицо мальчика. Когда выезжали из-под густого переплетения деревьев, вокруг светлело. Лес стоял черной стеной; редкие кусты на поляне казались неуклюжими, странными тенями. Виктор, затаив дыхание, смотрел на них, не отрывая глаз. То ему мерещилось село, выделялись призрачные строения, в окнах которых, казалось, вспыхивали на мгновение синие огоньки; то все это сразу исчезало, и появлялись какие-то фигуры, надвигавшиеся грозно, неумолимо. Напуганный мальчик теснее прижимался к партизанам, дремавшим в санях, и на минуту закрывал глаза. Он ехал вместе с Леней, который познакомился с ним и взял его к себе. Виктор согрелся под теплой шинелью. — Дядя, уже скоро? — беспрерывно допытывался он. — Скоро, — отвечал Леня. Лошади устало переставляли ноги. Лесу не было ни конца, ни края. Одна просека переходила в другую, и казалось — дорога эта никогда не кончится. — Скоро уже, дядя? — хныкал Виктор. Устюжанину, вероятно, надоели эти вопросы. Сначала он терпел, но наконец не выдержал: — Ты в партизаны пришел, хлопче, или нет? Партизаны никогда не спрашивают, близко или далеко. Их дело — итти и бить врага, где бы он им ни встретился. Виктору стало стыдно, он покраснел, на глаза его набежали слезы. Но Леня в темноте не видел этого. Теперь мальчик следил за всем молча, и Устюжанин решил, что Виктор опять заснул. Кони рванули и побежали быстрее, почуяв, вероятно, близость жилья, еды и заслуженного отдыха. Виктор мог уже различить деревья: стройные стволы и тяжелые белые шапки сосен, густые, как щетки, заиндевелые кусты. — Пять! — донеслось откуда-то из-под ветвистой сосны. — Москва! — откликнулся Леня. Только теперь Виктор убедился в том, что первый оклик ему не послышался. — Кто? — снова раздался голос из-под сосны. — Устюжанин, ребята. На дорогу вышел человек: — Закурить у тебя найдется, товарищ Устюжанин? — А как же! Кони тяжело дышали, поднимая и опуская бока. Глухо шумел лес, гудел в верхушках деревьев ветер, еще больше подчеркивая тишину. Виктор прислушивался к разговору Устюжанина с незнакомцем и думал о том, что могла означать сказанная Лене цифра. Уже позже он узнал, что каждый день партизаны устанавливали новый пароль — какое-нибудь число. Часовой при чьем-либо приближении тихо называл цифру, говорил, например, «пять». Тот, кто подходил, должен был ответить «девять», потому что паролем была цифра «четырнадцать». Если кто-либо из партизан несколько дней не был в лагере и не знал пароля, он отвечал просто: «Москва». Часовой тогда спрашивал имя того, кто возвращался в лагерь. — Как дела? — поинтересовался часовой прикурив. — Рванули? — Рванули! — с достоинством ответил Устюжанин и в нескольких словах рассказал о дерзкой операции. — Молодцы! А мы сторожим, — вздохнул часовой и попросил: — Махорочки не дашь? У ребят без курева уши пухнут. — Почему же не дать… А что тут у вас? Командир дома? — Командир выехал, а комиссар здесь. Сани двинулись дальше. Виктор думал, что на этом их путь окончился, но время шло, светало, а мимо по-прежнему проплывали лес, поляны, кусты. Лошади едва плелись. Не дремали только ездовые; все остальные спали, как будто они находились не на двадцатиградусном морозе, а в хате, у горячей печки. Один Леня Устюжанин бодрствовал. Через некоторое время они въехали во двор. Виктор очень удивился, увидев под ветвистыми соснами много саней и стойла, в которых рядами стояли лошади. В отряде не спали. Конюхи быстро приняли коней. Бойцы неохотно вылезали из саней, сладко зевая и потягиваясь. По едва заметной тропинке они направились в лагерь. Леня, который за всю дорогу не прикорнул и на мгновение, хоть и не спал уже трое суток, шел пошатываясь. Он будто боялся, что не устоит перед искушением лечь тут же в снег и заснуть непробудным сном. Узенькая, как нитка, дорожка вползала куда-то в непроходимую чащу. Хотя утренний туман уже разошелся и везде пробивался плотный молочный свет, Виктор не мог заметить ничего, кроме деревьев и снега. — Десять! — Четыре! Протоптанная сотнями ног дорога стала шире и тверже. Перед глазами неожиданно возникло какое-то строение. Виктор заметил его не сразу — только тогда, когда на белом снегу стали отчетливо заметны доски и двери. Длинный низкий барак был весь занесен снегом. Откуда-то потянуло дымом, приятно запахло жильем. И как ни был Виктор поражен всем, что видел, он невольно зевнул, и глаза его на минуту закрылись. Партизаны подошли к соседнему бараку. Из черной железной трубы густо валил дым. Устюжанин остановился и обратился к своим товарищам: — Немедленно спать! Через минуту вернусь — только доложу начальству. Виктора положите, хорошенько накройте шубой. Вошли в темные сени. Кто-то зажег карманный фонарик, кто-то отдернул висевшее у входа одеяло, и на Виктора пахнуло теплом. Это был барак партизан-подрывников. Они сами его построили, сколотили просторные нары для сна, сложили жаркую печь. Виктор, как завороженный, оглядывал комнату. Спящие сладко храпели, и у него начали слипаться веки. Кто-то дал ему шубу с подкладкой из волчьего меха и указал место у печки. Мальчик упал на мягкую постель из душистого сена и сразу почувствовал себя совсем обессилевшим. Глаза Виктора закрылись, и теперь уже ничто не смогло бы его поднять на ноги. «Я партизан!» мелькнула мысль, и сразу же над ним запел ветер, загудели сосны, тихо качнулись сани, а лошади бежали безостановочно, казалось — не вперед, а назад. «Отчего это они едут назад, дядя?» хотел спросить Виктор, но язык совсем не слушался его, а тело сковал сон. Комиссар Проснувшись, Виктор с удивлением осмотрел незнакомое помещение и, вспомнив, куда он попал на рассвете, счастливо улыбнулся. В небольшое окно пробивался бледный свет, но в бараке было почти темно. Ничего не разглядев, мальчик пополз к окну. — Выспался, орел? — услышал он голос над собой. Виктор поднял голову. На верхних нарах, свесив ноги, сидел Устюжанин. — Выспался, дядя Леня! Устюжанин спрыгнул вниз: — Хорошо мы поспали, Виктор! Богатырским сном, семь часов подряд. А теперь умываться! У нас это делается просто: снежком. Не боишься? Озноб охватил Виктора, когда он вспомнил, как вчера стоял на снегу босой. Но он храбро ответил: — Ну, подумаешь, побоюсь я снега! Я на снегу и спать бы мог. — Смотри, какой молодец! Тогда марш умываться! А потом пойдем в мастерскую. Я тебе, брат, такую шинель достану, офицерскую! Одна на весь отряд такая шинель будет. И сапоги тоже, и шапку… — Мне бы буденновку! — Можно и буденновку. И жить будешь с нами, подрывниками. У нас ребята, знаешь, первый сорт! Один смелее другого. — А оружие вы мне дадите? Устюжанин, набрав в руки снегу, задумался: — Оружие?.. Покрасневшими руками он мял комок мягкого снега и не торопился с ответом. — Ну, хоть небольшое… хоть самый маленький пистолетик! Я хочу фашистов бить. — Ого-го! — захохотал Леня, с удовольствием растирая руки снегом.  — Да ты храбрый! — А мне что? Стану у дороги, когда фашисты поедут, наведу на них пистолет и выстрелю. И не один раз, а выпущу все пули из пистолета, поубиваю всех, а сам убегу… Вы знаете, дядя, какой я быстрый! Устюжанин чуть не падал со смеху. Виктор, маленький, коренастый, в широкой фуфайке, сопел носом, все время поправляя наползавшую на глаза непомерно большую фуражку. Леня увидел, что он даже и не думает умываться. — Ты что же? Говорил, что и спать можешь на снегу, а сам и прикоснуться к нему боишься? — Да как же быть? Видите, рукава какие! Действительно, рукава фуфайки свисали чуть ли не до колен. Вероятно, считая, что дал исчерпывающий ответ, мальчик снова спросил: — Так как будет с пистолетом? — Да как тебе его дать, если ты умываться не хочешь? — Я не хочу? Глаза мальчика сверкнули, он решительно сорвал с головы картуз, снял фуфайку и рубашку и, голый до пояса, стал рядом с Леней. Они оба фыркали, бросая друг в дружку снегом. — Ну теперь я вижу, что ты парень хоть куда! — сказал Леня. — Останешься с нами. Когда мы пойдем на железную дорогу, будешь барак стеречь. Сделаем тебя завхозом. — Не хочу я завхозом! Мне бы оружие… Они вбежали в барак, и Леня стал растирать своего подопечного полотенцем. В это время их позвали к комиссару. По дороге к штабу Устюжанин на ходу поправлял ремни на груди. Он так спешил, что Виктор еле поспевал за ним. — Смотри ж, по всей форме! — приказал Виктору Леня, на минутку остановившись у порога одной из землянок, и толкнул дверь. — Разрешите, товарищ комиссар? — Заходите. — Командир диверсионно-подрывной группы старший сержант Устюжанин явился по вашему приказанию. — Здравствуйте, товарищ Устюжанин! — Здравия желаю! Из-за широкой спины вытянувшегося перед комиссаром Устюжанина с любопытством выглядывал Виктор, мявший в руках свою большую фуражку. Последние дни комиссар был болен. Возвращаясь после одной операции, он едва не утонул, и теперь его знобило. Он лежал в постели, закрытый одеялами и полушубками. Но и во время болезни он занимался делами отряда. — Командир отряда вечером выехал в Соколиный бор. Берите свою группу и немедленно выступайте в этом же направлении. Там предвидится боевая операция, а у командира мало людей. — Есть, товарищ комиссар! — Не задерживайтесь ни минуты. До свиданья! Устюжанин козырнул и направился к выходу, но потом, круто повернувшись, запросто обратился к комиссару: — Вот этот хлопец, Михаил Платонович, орел! Отдайте его нам на воспитание. — Хорошо, посмотрим. Устюжанин быстро вышел из штаба, а «орел» проводил его таким взглядом, точно хотел полететь за ним. Комиссар внимательно разглядывал нового партизана. Начальник штаба, оторвавшись от работы, тоже смотрел на мальчика. Виктор, красный от волнения и снежного душа, переступал с ноги на ногу, шмыгая носом и поглядывая своими синими глазенками то на начальника штаба, то на комиссара. — Садись, Виктор. Так тебя, кажется, зовут? — Так, — тихо ответил мальчик. — Сколько тебе лет? Да ты садись, садись! Виктор осторожно сел на круглый чурбан, заменявший стул. — Я забыл, дядя, было мне уже одиннадцать или только будет. Но, наверное, уже было. Комиссар на минуту умолк, внимательно вглядываясь в мальчика. Он напомнил ему сына, вот такой же синеглазый сорвиголова. И тому тоже должно было исполниться одиннадцать. Комиссар поймал себя на том, что он уже не помнит, сколько лет исполнится сыну в этом году. Его молчание Виктор понял по-своему. «Сердитый какой! Лучше б уж отпустил… Леня куда веселее, тот свой парень», подумал он и перевел глаза на начальника штаба. Но и тот молчал. Виктор вздохнул. — Как же ты к нам попал, Виктор? — наконец спросил комиссар. — Где твои родители? Виктор шмыгнул носом и, часто моргая глазами, стал объяснять: — Мой отец — большой генерал, на фронте, а мать — летчица. Она с Гризодубовой летает. И отец и мать в армии, а я в Киеве был, у бабушки. Бабушка умерла, а я тогда — в партизаны. Я долго искал… — Вот как! — удивился комиссар. — А как твоя фамилия? — Тимошенко Виктор, перешел в третий класс. Комиссар улыбался одними глазами. Начальник штаба снял очки. — Хорошие у тебя родители! — похвалил комиссар. Виктор просиял: — У моего отца орденов — на всю грудь. И у мамы два: Красная Звезда — еще во время революции ей дали, и орден Ленина. Начальник штаба многозначительно взглянул на комиссара. Тот, откинув полу кожуха и приподнявшись на локте, внимательно смотрел на мальчика. Виктор не выдержал и опустил глаза. — Здорово умеешь врать, Виктор, — наконец промолвил комиссар. — А еще, верно, пионер! Пионер ведь? Виктор молчал. — Почему же ты не отвечаешь? — Пионер, — тихо отозвался Виктор и поднял глаза, полные слез. — Очень это нехорошо получается, когда пионеры начинают говорить неправду. Виктор со страхом взглянул на комиссара. Откуда он только знает, что Виктор говорит неправду? Все партизаны поверили, даже Леня Устюжанин, а этот сразу: «Врешь!» Да что он… Откуда было знать Виктору, что комиссар, бывший учитель, воспитавший сотни ребят, даже по взгляду взрослого мог угадать, говорил человек от сердца или кривил душой. Вытерев рукавом слезы, Виктор поднялся с чурбана и заговорил всхлипывая: — Простите меня… Разве меня взяли бы в партизаны, если б я сказал правду?.. И отец мой совсем не генерал, и не Тимошенко я, а фамилия моя Гапунька. А если бы я сказал, что Гапунька, то разве вы взяли бы? Сейчас бы сказали, что нет такого генерала. И мать моя не летчица, а была стахановкой на заводе, а отец там — охранником. Теперь он воюет, а маму немцы забрали. Еще когда бабушка захворала, мать пошла на базар, хотела сахару купить, и ее схватили вместе со всеми. Соседка говорила, что маму на станции посадили в вагон и вывезли в Германию. А бабушка тогда и умерла… А я из города пошел прямо к вам. Разве взяли бы, если б узнали, кто я?.. Виктор стоял перед комиссаром притихший, как мышонок. Только синие, как васильки, глаза, налитые слезами, смотрели на комиссара с мольбой и надеждой. Михаил Платонович видел, что мальчик не притворяется. На одно мгновение ему показалось, что перед ним стоит его сын. Семья комиссара эвакуировалась за несколько дней до оккупации. Ходили слухи о том, что последние группы отъезжавших попали в окружение. Где-нибудь могла погибнуть жена, а сын тоже, возможно, ищет партизан. И, может быть, тоже говорит: «Мой отец — генерал…» Комиссар отер горячей ладонью пот с широкого лба и тяжело опустился на подушку. — Нехорошо, Виктор, обманывать своих! — Да я ж, дядя… Разве я хотел?.. Не взяли бы ведь! — Всех честных советских людей мы принимаем. — Эге, а детей? — В глазах мальчика засветились лукавые огоньки. — А разве детей, да еще пионеров, учили когда-нибудь говорить неправду? — Я уже больше никогда, никогда не буду! Это только один раз. — А кто тебя научил так говорить? — Никто не учил, я сам думал и придумал. Ведь разве ж взяли бы просто так? — Взяли бы! А теперь не знаю, что с тобой делать. Придется назад отправить. У нас люди честные, открытые. А иначе какие же это партизаны? Виктор испуганно посмотрел на комиссара. «И почему этот человек здесь самый старший? Почему не Леня?..» мелькнула мысль. Он опустил голову и заплакал. — Еще чего не хватало — плакать! Тоже, в партизаны собрался! — Так вы ж не принимаете! Если бы приняли, то я бы не врал и не плакал. Начальник штаба надел очки. Он хотел что-то сказать, но потом снова склонился над картой. — Дядя комиссар, — умоляюще заговорил Виктор, — простите меня! Больше никогда ни о генерале, ни о летчице… — Ну хорошо, увидим… Свиридов! Отведите его в хозяйственную часть — пусть помоют, оденут, накормят, а потом передайте в распоряжение товарища Иванчук. Адъютант комиссара Свиридов вынырнул из-за ширмы. Улыбаясь, он подошел к Виктору: — Ну-с, генеральский сын, пошли экипироваться. Боец Гапунька Виктор остригся, помылся в партизанской бане, надел смену чистого белья. Партизанские портные сшили ему роскошные галифе и френчик. Из новой серой шинели, которую Леня Устюжанин как-то прожег во время сна у костра, получилась настоящая офицерская шинелька. Мальчик стал неузнаваем. Задержка была за сапогами, которые шил знаменитый партизанский сапожник дядя Яков. Он обещал сделать их только к вечеру. И вот теперь, одевшись во все новое, Виктор спешил из швейной мастерской к сапожникам. На мастерских не было вывесок, но Виктор уже знал партизанский город не хуже, чем кварталы Печерска в Киеве. Обувную мастерскую, правда, можно было найти легче всего. Около дверей мастерской на высоком пне стоял громадный соломенный сапог. В одном бою партизаны разгромили немецкий гарнизон и среди других трофеев нашли много соломенных сапог, в которых гитлеровские солдаты спасались от холода. Несколько таких «трофеев» кто-то из партизан привез в лагерь. Со временем все сапоги пошли на растопку печек, а этот поставили возле обувной мастерской. Зайдя к сапожникам, Виктор гордо прошелся по бараку, чтобы привлечь к себе внимание. Его обмундирование должно было у всех вызвать удивление и восхищение. — Теперь и действительно… как генеральский сын, — сказал кто-то. Виктор покраснел. Его историю уже знали все партизаны, и теперь мальчику было неприятно слышать эти намеки. Он съежился и подсел к дяде Якову. Перед Яковом лежали сапоги, и Виктор схватил один из них, чтобы надеть. — Не спеши! — строго сказал дядя Яков. — Еще успеешь. Не видишь — подметка не прибита? Он взял в руки сапог, и теперь Виктор заметил, что вся подошва проткнута в два ряда шилом. — Эх, и сапоги будут! Сами пойдут. Только свататься в таких сапогах! Дядя Яков спрятал усмешку в рыжеватой бородке, а Виктор покраснел и громко шмыгнул носом. Сапожник быстро забивал шпильки, на подошве ложилась белая дорожка, и Виктор не мог отвести от нее глаз. В мастерской дробно стучали молотки, но дядя Яков работал быстрее и сноровистее, чем другие. Скоро один сапог был готов. Не выпуская из зубов кусочка дратвы, дядя Яков взглянул на Виктора: — Может, сделать тебе еще и подковки? У Виктора заблестели глаза: — Набейте! Чтоб были настоящие военные сапоги. Достав связку подковок, Яков под внимательным взглядом мальчика выбирал подходящие. Но все подковки были велики, и только одна пара подошла, как будто специально была выкована для сапог Виктора. — Вот эти прилажу. Хоть они и женские, а носить будешь очень долго. Виктору немного не понравилось, что на его сапогах будет какая-то часть женской обуви, но, понимая, что другого выхода нет, он не протестовал. — А почему они, дядя, женские? Разве на них написано? Они железные. Правда? А какая же разница, к каким сапогам их прибить? Если невысокий мужчина и к его сапогам прибить, то будут мужские, а если к женским сапогам — то будут женские. А теперь они партизанские. Правда же, дядя? Яков охотно согласился с доводами Виктора: — Это правда, не написано. Были женские — станут детские. Но такой ответ не удовлетворил Виктора. Он считал, что согласиться с этим — значит уронить свое достоинство бойца. — А какая разница, дядя? С какими подковками ни ходить, лишь бы фашистов бить хорошо было. Сапожник Яков удовлетворенно улыбнулся. Виктор смотрел, как увеличивалась двойная белая дорожка на подошве второго сапога, и начал мечтать вслух: — А мне, дядя, дадут такое небольшое оружие. Ну, пистолетик такой — его иначе называют маузер. Маленький такой, а стреляет, дядя, ого-го как! Да разве вы не знаете?.. А вы, дядя, из чего стреляете? Из пулемета? Яков поморщился. А Виктор продолжал: — Выйду я на дорогу, по которой фашисты ездят, сяду за кустом — и бац, бац! Всех перебью, сколько будет. Мне что, маленькому, — разве они меня заметят! А если и заметят, то разве подумают, что я партизан? На озабоченном лице сапожника заиграла улыбка, но она тотчас же исчезла, когда Виктор спросил: — Дядя, а вы много фашистов убили? Яков взглянул на него вдруг погрустневшими глазами, пожевал черными от смолы зубами дратву и, ничего не сказав, еще энергичнее стал заколачивать шпильки. Виктор не знал истории дяди Якова и его подмастерьев. Сам Яков, знаменитый в окрестностях сапожник, жил раньше в селе далеко от партизанского лагеря. В армию его не взяли, потому что он был хром на левую ногу. Идти к партизанам Яков не решался, хоть и много слышал о них. Однажды, когда выпал снег и установилась дорога, дядя Яков поехал в лес за дровами. Хорошо укатанная дорога вела куда-то в глубь леса. Там-то наверняка были сухие дрова, незачем рубить сырое дерево на опушке. Дядя Яков, по неделям не вылезавший из хаты, замерз, проехав несколько километров. Он вспомнил, что жена положила ему в сумку хлеб и лук, а чтобы согреться — еще и фляжку водки. Не останавливая коня, проголодавшийся сапожник выпил и съел свои запасы. Согревшись, он продолжал ехать все вперед и забрался в самую чащу леса. Вдруг из-за густых сосен выскочили вооруженные люди. Они окружили сани, начали расспрашивать, кто он и зачем едет в лес. Потом, произнеся страшное слово «шпион», завязали ему глаза и повели куда-то. Якова привели в штаб. Здесь его долго допрашивали и, не имея особых оснований верить его рассказу, наконец заявили: «Будешь жить до весны у нас». Не один он был здесь в таком положении — еще кое-кто попал случайно в партизанские владения. Все они здесь работали. Кто дрова рубил для кухни, кто сапоги тачал, кто одежду шил, некоторые мастерили сани, и каждый подумывал: «А не пора ли попросить для себя оружие? Что мы, пленные, что ли? Душа у нас партизанская». Поэтому вопрос Виктора больно задел сапожника и его подмастерьев. Никто не ответил Виктору, да он на этом и не настаивал, потому что дядя Яков как раз кончил подковывать второй сапог и начал вынимать колодку. Через некоторое время в руках Виктора были новенькие, мастерски сделанные сапожки. — Вот это сапоги! — с восторгом сказал Виктор. — Говорю же — только свататься, — улыбнулся дядя Яков. — Да что вы, дядя, свататься да свататься! Здесь нужно фашистов бить, а вы такое говорите… Синие глазенки Виктора смеялись радостно и лукаво. Кряхтя, он натягивал сапоги. Когда один сапог был уже на ноге, он осмотрел его со всех сторон, явно любуясь, и заявил: — В таких сапогах до самого Берлина дойти можно. Ведь дойдем же, дядя? Леня мне рассказывал… Один из помощников Якова, сердито отшвырнув сапог, заговорил: — Хватит, к черту эту работу! До каких пор мы будем здесь небо коптить? Что мы, всю войну так просидим? Даже дети оружие просят, а тут сиди, долби молотком, сучи дратву… Я говорю вам: бросаем эту глупую работу! Виктор насторожился. О чем они говорят? Бросить? Бежать из отряда?.. Эге, хоть он и маленький, а тоже видит, к чему это клонится… Виктор молча натянул другой сапог, сдержанно поблагодарил и молнией вылетел из мастерской. Через минуту он стоял перед дверью штаба. Прислушавшись к учащенному биению сердца, Виктор решительно постучался. — Войдите! Он переступил порог. Комиссар, едва почувствовав себя лучше, уже встал с постели. — Разрешите обратиться? — Обращайтесь. — Боец Гапунька явился. — Но я, кажется, его не вызывал. — Так я сам явился. Комиссар засмеялся. Начальник штаба тоже спрятал улыбку в усах. — Ну говори, что у тебя, Виктор. Виктор прошептал: — Дядя комиссар, я был у сапожников… Ну, у дяди Якова… Я слышал, как они балакали… Они собираются убегать из отряда! — Что, что? — Один из них, тот белобрысый, говорит: «Бросаем к черту эту работу! Что мы, калеки? Дети собираются воевать, а мы молотком стучим да дратву сучим». А дядя Яков говорит: «Подожди, пойдем и мы». Так я… Комиссар опять громко рассмеялся и взглянул на начальника штаба. «Ну, что я тебе говорил?» означал этот взгляд. В это время в землянку вбежал Свиридов и радостно доложил: — Товарищ комиссар, командир вернулся! Разбили немцев и полицию. Убитых и раненых среди наших нет. Освободили заложников. В отряд прибыло больше сотни человек. Он еще не успел закончить свой доклад, как отворилась дверь и в клубах пара на пороге показался сам командир отряда Иван Павлович Сидоренко. Начало дружбы Когда на другой день Тимка проснулся, Мишки уже не было в бараке. Тимка одевался, злясь на самого себя («Проспал!»), а еще больше на товарища, который куда-то исчез. Важно шествуя по лагерю, Тимка спрашивал встречных партизан, где сейчас находится учительница Любовь Ивановна. Он хотел представиться ей, как бывший ученик и как старый приятель. …В партизанский лагерь они попали прошлой ночью. Перейдя Днепр, колхозники углубились в лес и шли всю ночь. Только утром остановились в каком-то селе. Здесь они и встретили группу партизан, направлявшихся на выполнение задания. Командир группы выделил проводника и направил колхозников в лагерь… Тимка с удивлением разглядывал партизанский город, хоть и старался не выказывать своих чувств. Если бы посмотреть со стороны, можно было подумать, что именно он, Тимка, был основателем лагеря. И действительно: разве он не видел всего этого в своих снах, разве не думал об этом каждый день?.. Тимка наблюдал, как спешили по узким улицам-дорожкам вооруженные люди, и ему казалось, что партизан здесь десятки тысяч. Он радовался при мысли, что отныне является частицей этой грозной силы. «Теперь уж недолго будут держаться фашисты, — думал он, — скоро их погонят отсюда. И опять все будет хорошо! Я буду учиться в школе, Мишка тоже. Только жаль, что Василия Ивановича нет…» Вдруг Тимка замер на месте. Из-за барака вышел синеглазый мальчик в новенькой шинели с золотыми пуговицами, в легких и добротных хромовых сапогах. Незнакомец тоже, наверное, немало удивился, встретив в лагере своего ровесника. На минутку он задержался, а потом презрительно шмыгнул носом, сунул руки в карманы шинели и двинулся мимо. Тимку не так поразила военная форма Виктора, как то, что вся фигура и даже глаза мальчугана показались ему очень знакомыми. Но кто именно был этот незнакомец, Тимка вспомнить не мог. И уже когда Виктор стал удаляться, Тимку осенило: да это же тот мальчик, которого он видел среди военных во время отступления частей Красной Армии! Только маленькую саблю он где-то, наверное, потерял… И Тимка крикнул вдогонку Виктору: — Здорово, малец! Виктор обернулся и презрительно хмыкнул; — Подумаешь, взрослый! И вообще, кто тебя, скажи, трогает? — Да ты что, меня не узнал? Лицо Виктора выразило удивление: — Что-то не помню таких знакомых. Тимка, придвинувшись к нему, заговорил убеждающе: — А помнишь, когда вы через наше село проезжали, за Днепром… Мы с Саввой еще тогда полную корзину яблок вам вынесли. Ты был с саблей и сидел рядом с командиром. Мы тебя спрашивали, как в армию попал, а ты ответил, что тебя позвали… Савва еще сказал тебе, что врешь ты… А этого Савву, знаешь… убили, и маму его… Виктор внимательно слушал и обдумывал: признать это знакомство или не признавать? Никогда, нигде, ни в какой армии он не был и сабли не носил. Этот мальчик, очевидно, принял его за кого-то другого. Но было очень соблазнительно сказать, что именно он и был там. Ого! И в армии повоевал, а теперь пришел в партизаны. Лопнул бы от зависти этот длинноногий! Виктор уже принял было горделивую позу и свысока взглянул на Тимку, но сразу вспомнил проницательный взгляд комиссара и услышал его тихий голос: «Вот как нехорошо получается, когда пионеры начинают говорить неправду». Неожиданно для самого себя Виктор рассердился: — Да что ты мелешь? Нигде я тебя не видел и никакой сабли у меня не было. Я партизан. Теперь Тимка с удивлением смотрел на Виктора: неужели ошибся? Да, так оно и есть! Тот же был черненький, и глаза не такие синие, и ростом выше, хоть и тоньше. А этот кочан какой-то… Тимка понял, что его ввела в заблуждение одежда мальчика, и в нем поднялось чувство досады. — А ты что кричишь? — в свою очередь, поднял он голос. — Кнопка такая, а кричит! Теперь сам вижу — разве взяли бы в армию такого забияку!.. Ребята стояли друг против друга в воинственных позах: Виктор — низенький, коренастый; Тимка — стройный, жилистый. Однако Тимка сразу остыл. Что не понравилось ему в этом вспыльчивом мальчугане?.. Забавный какой! Хоть и помоложе его, Тимки, но подружиться с ним, наверное, можно… — Чего пристаешь ко мне? — спрашивал Виктор, сердито сузив глаза и сжимая в карманах кулаки. — Кто тебя трогает? И кто ты здесь такой? Тимка усмехнулся: — Кто я такой? Меня здесь все знают. А вот ты кто? — Я партизан! — гордо заявил Виктор. — Что-то не слыхал я о тебе, — неуверенно проговорил Тимка. Он действительно не ожидал, что в партизанском лагере может оказаться кто-нибудь из ребят. Кому-кому, а ему, Тимке, уж сказала бы об этом Софийка! — Не слыхал, так услышишь! — хвастал Виктор. — Мне вот дядя Леня обещал маузер дать. Я фашистов бить буду. Я их, гадов… Тимке сразу стало обидно. Что же это получается? Леня дает этому мальцу маузер, завел с ним дружбу, а о них с Мишкой совсем забыл?.. А Виктор продолжал хвастать: — Видишь мою шинель? А галифе? Это все дядя Леня для меня сделал. Мы с ним, ого, какие друзья! И эшелоны на железных дорогах взрывать будем вместе. Мы уже один как стукнули!.. Тимка почувствовал себя глубоко оскорбленным: «Как же так? Здесь, в отряде, были ребята еще поменьше меня, а нас тогда отказались принять…» Он сказал запальчиво: — И мы с Мишкой тоже взрывали машины!.. — Только не ври! Не люблю, когда врут. Ты пионер? — Ну, пионер, — ответил Тимка. — Нехорошо, когда пионеры говорят неправду. Нам в отряде нужны люди честные. А лгунов не принимаем. Тимка растерялся, покраснел. Значит, этот здесь уже давно, раз он все знает. Виктор с видом превосходства взглянул на Тимку и заговорил назидательно: — Думаешь, врать хорошо? Подожди, вот комиссар с тобой побеседует… Еще не успел в отряд попасть, а уже про машины… — А ты думаешь, Мишка сумел бы сам?.. Ему и Алеша и я… — Какой Мишка? — Да наш же, партизан! Он вместе со мной поступал в отряд. И Василий Иванович… — Да что ты несешь? Никакого Мишки я не знаю. Уж сколько времени в отряде, а нигде не встречал. Тебя вот первого такого вижу, растяпу. — Так мы же только ночью пришли. — Вот видишь! — с торжеством заявил Виктор. — А я уже пятый день в партизанах. — Пятый день, говоришь? А раньше где был? — Я киевский. У меня отец… — Виктор вовремя опомнился, покраснел и упавшим голосом закончил: — …воюет, а маму немцы забрали. Тогда… Тимка презрительно хмыкнул: — Тоже мне!.. А еще хвастает, туман в глаза пускает! Пять дней… Партизан… Маузер ему дадут… Хвастун ты, вот кто! Еще подожди, пока дадут! — Раньше, чем тебе! — Увидим! Мы в партизанах с первого дня… Нас сам Иван Павлович записал! Он, думаешь, только командир? Нет, он еще и секретарь подпольного райкома партии!.. Виктор не знал, верить или нет. Может, этот хлопчик и в самом деле взрывал машины и вступил в отряд с первых дней? А если врет?.. Тимка меж тем насмехался: — Что ж ты будешь делать с маузером? Ты и пяти километров не пройдешь, завязнешь в снегу. А шинель и галифе, наверное, выплакал… Виктора это оскорбило до глубины души: — Кто выплакал? В снегу завязну? Да ты знаешь, как я быстро бегаю? Я даже снегом умывался!.. — Наверное, завяз в снегу и умылся носом! — Ты у меня смотри, а то как дам тебе!.. — Ты? Не дорос еще! Щуплый очень. Виктор решительно подступил к Тимке: — Ты чего задираешь? Очень я тебя боюсь! Давай бороться — на лопатки положу. Тимка только теперь увидел, что Виктор моложе его на два-три года. Но его рассмешила воинственность этого мальца. Захотелось поиграть с ним, подразнить. И он охотно согласился: — Ну, давай. Думаешь, я струсил? Смотри только, как бы тебе опять не умыться снегом! Через минуту новые знакомые, сцепившись в тесный клубок, катались по снегу. Из барака вышло несколько партизан, а с ними и секретарь комсомольской организации Любовь Ивановна Иванчук. Она первая заметила, что в снегу среди берез что-то шевелится: попеременно показывались то серая шинелька, то вылинявший желтый полушубок. Сначала она ничего не могла понять. Потом шинелька исчезла под полушубком. — Будешь еще лезть? Говори, будешь? — допытывался Тимка. — Пусти! Пусти, говорю! — кричал весь облепленный снегом Виктор. Тимка встал на ноги. За ним поднялся и Виктор. Любовь Ивановна рассмеялась: — Молодые партизаны знакомятся! Виктор стал отряхивать снег с шинели и заметил, что на ней недостает одной пуговицы. — Что ты наделал? Ты у меня золотую пуговицу оторвал! — завопил он. Вне себя от гнева он бросился к Тимке и схватил его за ворот полушубка. — А ну, хватит, вояки! — сурово прикрикнула Любовь Ивановна. — Что это вы сцепились, как петухи? Ребята испуганно оглянулись. Тимка смущенно подошел к учительнице: — Да я ничего… Добрый день, Любовь Ивановна! А он говорит: «Давай бороться». А я говорю: «Все равно поборю». А он и полез… — Так ведь мы не договаривались пуговицы отрывать! Нет ведь? Я говорю: «Давай честно поборемся». А он — пуговицу… — Жалеешь пуговицы — не лезь бороться. Не я же первый полез? Золотую пуговицу они быстро нашли. Ребята, насупившись, стояли перед учительницей, а та их отчитывала: — Чтоб больше этого не было! Жить нужно мирно. Уважать и любить друг друга… «Черт его принес! — думал Тимка с досадой. — Такая неприятность… Разве так я думал встретиться с Любовью Ивановной? А оно, видишь, как получилось…» — Вы же партизаны, — продолжала Любовь Ивановна. — Как же вы будете воевать против фашистов, если между собой поладить, не умеете? Ребята слушали с виноватым видом. — Помиритесь, будьте друзьями. Это новый партизан Виктор, а это наш старый, заслуженный партизан Тимка. Ребята исподлобья посмотрели друг на друга, а потом улыбнулись и обменялись рукопожатием. В это время подошли Леня Устюжанин и Мишка. — А я в подрывники иду! — весело сообщил Мишка. Виктор сразу забыл и о золотой пуговице и о случайном столкновении. Он с восторгом смотрел на своих новых друзей. Опять на допрос Василек вздрогнул и побледнел, когда его снова вызвали на допрос. Его долго не трогали; из одиночки перевели в камеру, где сидело человек пятнадцать. Он чувствовал себя немного лучше, хотя вся спина его почернела, покрылась коркой и очень чесалась. Васильку говорили, что это заживают раны. Среди заключенных Василек чувствовал себя бодрее. Особенно подружился он с Калачовым, которого все звали здесь просто Калачом. Еще в первые дни войны Федор Калачов был ранен на пограничной заставе. Его укрыли крестьяне. Выздоровев, он хотел перейти линию фронта, но был схвачен полицией и отправлен в город. Калачова жестоко били. Все тело его превратилось в сплошную рану, но никто не слышал от него жалоб. Обычно он безостановочно ходил из конца в конец камеры. По тому, как он посматривал на решетчатое окно, как вспыхивали его глаза, Василек догадывался, что задумал этот человек. И если Федор мечтает о побеге, так почему бы и ему, Васильку, не убежать? Надежда снова обрести свободу ободрила Василька. Он ожил. Сердце билось сильнее, по ночам ему снилось, что он бежит из тюрьмы. Вот он взобрался на крышу, а оттуда перелез на высокую стену. Страшно прыгать с такой высоты, голова даже кругом идет. А за стеной — поле. Колосится спелая рожь, вьется едва заметная тропинка. Она ведет далеко-далеко, за горизонт, где синеет в золотых лучах солнца Соколиный бор. Васильку хочется полететь птицей, чтобы скорее попасть туда. Решившись, он прыгает со стены и… просыпается. До утра не может заснуть Василек, лежит с открытыми глазами и думает. Он представляет себе тысячи способов побега. Все они очень привлекательны и, на первый взгляд, вполне осуществимы. Но, продумав каждый из них до конца, Василек глубоко вздыхает. Нет, так ему отсюда не удрать! Но бежать нужно. Перед ним возникает образ Павки Корчагина — любимого героя. Его жизнь всегда была примером для Василька. Павка спас коммуниста Жухрая. А разве Василек не сделал бы этого? Об этом он думает и теперь. А Калачов наверняка партийный. И они подружатся. Они обязательно убегут вместе — Калачов и Василек, — а с таким товарищем ему ничего не страшно. Постепенно Василек сблизился с Калачовым. Все в камере любили мальчика, а Калачов стал ему вторым отцом. На всех допросах Василек молчал. Заговорил он только в камере, так как не мог больше сдерживаться. Как он был рад человеческой речи! Теперь Василек понял, что значит в трудную минуту живое слово товарища. Чувство уверенности и надежды, свойственное Калачову, передавалось и Васильку. Когда он рассказал Калачову кое-что о себе, тот сочувственно произнес: — Зря молчал, нужно было отпираться. Идя на новый допрос, Василек дрожал всем телом при мысли об ожидающих его пытках, но решил молчать по-прежнему. Переступив порог, он взглянул на находившихся в комнате фашистов. Один из них был уже знакомый Васильку краснощекий, похожий на Отто; другого мальчик видел впервые. Этот фашист был, очевидно, в больших чинах: немец, похожий на Отто, раньше сидевший развалясь за столом, теперь стоял навытяжку. Василек разглядывал незнакомого немца. Он был уже совсем седой. Редкие длинные волосы, тщательно зачесанные, плохо прикрывали большую желтую лысину. У него был тонкий нос с горбинкой; рыжеватые брови нависли над неприятно острыми серыми глазами. На узкой груди блестели кресты. Фашист долго смотрел на Василька. Во взгляде его было что-то завораживающее — так смотрит змея на свою жертву. Глаза его будто говорили: «Вижу тебя, мальчик, насквозь. Напрасно ты молчишь». Василек заставил себя отвести взгляд в сторону и похолодел при мысли, что, может быть, этот гитлеровец знает все. Седой заговорил глухо, медленно подбирая нужные слова. Русский язык он знал неплохо. — Так, так, мальчик. Ну-ка, покажи язык! Василек покраснел. — Напрасно ты выдаешь себя за дурака. Или ты от испуга онемел? Гитлеровец откинулся на спинку стула. Глаза его смеялись. Василек почувствовал прилив гнева. — Ничего не боюсь! — твердо и звучно сказал он. Фашист, похожий на Отто, вытаращил глаза и благоговейно посмотрел на старшего. — Так, так… Я вижу, что ты храбрый мальчик, — удовлетворенно отметил тот. Василек уже жалел, что проговорился. Но делать было нечего. — Кто ты? — спросил седой. — Я жил здесь в городе. Наш дом разбило бомбой. Маму убило, и я ходил в села просить хлеба. Гитлеровец внимательно слушал и курил сигару. — Где ты взял шрифт, батареи? — Какие батареи? — «искренне» удивился Василек. — Ах, ты не знаешь, какие батареи? Чудесно, чудесно… А те самые, которые были у тебя в сумке! А?.. — Я не видел никаких батарей. А сумку я нашел. — Где ты ее нашел? — Когда была облава, одна женщина убегала и бросила. Я подобрал, а там был хлеб и еще что-то. Я не досмотрел, потому что как раз началась вьюга. — Кто дал тебе эту сумку? — снова спросил гитлеровец, словно не слыша, что ему рассказывал Василек. — Говорю же — нашел. — Тебя мало били! Василек молчал. — Почему ты молчал раньше? — Потому что били. А когда бьют, я молчу. — Вот как! А кого ты знаешь в городе? — Никого не знаю. — А в селе? — Тоже никого. — Где ж ты жил? — Где придется. Кто же меня возьмет? Гитлеровец опустил голову и углубился в какие-то бумаги. Он, казалось, совсем забыл о Васильке. Потом заговорил с другим фашистом. Тот вытянулся еще больше. — Этого недостаточно, полковник, — разобрал Василек. — От таких ничего не узнаешь. Давайте другого. И он больше не взглянул на Василька. — С этим что прикажете? — спросил двойник Отто. Седой махнул рукой. У Василька замерло сердце, он понял этот жест. — Отправить? — переспросил полковник. — Да, да! Последнее, что услышал Василек, выходя из комнаты, был гневный выкрик: — Всех в Освенцим! * * * Василек не ошибся. Гитлеровец, который допрашивал его, действительно был генералом с большим опытом разведчика. Его звали Вильгельм-Фридрих-Отто фон-Фрейлих. Фон-Фрейлих должен был ликвидировать партизанское движение в области, где вместе с другими отрядами действовал и партизанский отряд Сидоренко. С приездом фон-Фрейлиха в городе все перевернулось. Несколько дней генерал знакомился с делами. Он побывал в тюрьме, в лагерях. И хотя замечал во многом беспорядок, но был спокоен и уверен в себе. Когда он видел голодных, замученных людей, вокруг его запавших серых глаз густо собирались мелкие морщины, а губы кривила довольная усмешка. Потом начались приемы, совещания. Фон-Фрейлиху докладывали всё, что было известно о партизанах, о подполье. Генерал остался недоволен, грубо разносил дрожавшее от страха городское начальство. — Такими методами не раскрыть подполья, — самоуверенно заявлял фон-Фрейлих. — У вас только голые факты. По вашим данным, против нас действуют десятки тысяч партизан, весь народ. Откуда вам это известно? Фюрер поручил мне покончить с партизанами в нашем тылу. Приказ фюрера для меня закон. И я оправдаю его доверие. Партизанское движение будет ликвидировано! Я приказываю: во-первых, немедленно разгромить подполье, найти те нити, которые связывают его с лесами. Для этого надо самых подозрительных арестовать или взять под особое наблюдение. Во-вторых, немедленно образовать специальный штат разведчиков, любой ценой добиться, чтобы они проникли в подполье и в партизанские отряды… Фон-Фрейлиха слушали внимательно. Теперь с партизанами, с подпольщиками будет покончено, больше не будут сниться кошмарные сны, не страшно будет ходить по завоеванной земле… А фон-Фрейлих выдвигал новые требования: — …Нужно послать в леса хорошо подготовленную и надежную агентуру. Необходимо блокировать партизанские районы, отрезать их от населения! В каждом селе должен быть наш гарнизон… У многих, кто слушал генерала, мороз пробегал по коже: неужто придется оставить город, вести разведку боем, блокировать партизан? — …Нужно организовать свои отряды, — поучал далее фон-Фрейлих, — из проверенных друзей райха. Мы должны вызвать у населения ненависть к партизанам… В заключение фон-Фрейлих приказал высылать арестованных в концлагеря: — Туземцев нужно уничтожать и получать при этом всю возможную прибыль. Мы должны оставить только покорных, бессловесных. И поэтому, допрашивая арестованных, он все чаще цедил сквозь зубы свое излюбленное слово: «Освенцим». Виктор недоволен Мишка поселился у подрывников. На его счету было уже три автомашины, несколько убитых фашистов. Вся группа Устюжанина считала его опытным партизаном. Мишка еще больше подрос, окреп. Это был уже не мальчик, а юноша — еще не сформировавшийся, нескладный, но уже по-взрослому, серьезно смотревший на мир. По лагерю он ходил степенно, но так и казалось, что вот-вот он сбросит с себя напускную важность и весело, по-мальчишески побежит между деревьями. Сегодня он вместе с другими подрывниками старательно готовился в дорогу. Леня Устюжанин получил от Ивана Павловича важное задание. Группа шла на длительный срок в один из степных районов, чтобы там парализовать движение на железнодорожной магистрали. Когда Леня сообщил об этом своим минерам, Мишка затаил дыхание: возьмут его или нет? Если Устюжанин не захочет взять его, Мишка пойдет к самому Ивану Павловичу, и тот уж не откажет! Неужели никто не поймет, что Мишка настоящий подрывник?.. Но все его переживания и волнения оказались напрасными: Леня торжественно заявил, что пойдет вся группа. Для Тимки нашлась другая работа. С самого утра он сидел в штабной землянке. Большими глазами следил он за всем, что здесь делалось, побаиваясь, как бы его отсюда не попросили. Больше всего интересовался он штабной пишущей машинкой. Очень хотелось разглядеть ее поближе и попробовать самому что-нибудь напечатать. Разве он не сумел бы так, как этот бородатый дядя, начальник штаба? Смотрит, смотрит на круглые клавиши с буквами, а потом, как ворона клювом, ударяет пальцем. Тимка наблюдал за всем этим только издали. Очень уж суровым казался ему начальник штаба! Когда в штабе бывал сам Иван Павлович, Тимка чувствовал себя свободнее. Что ни говори, а они старые друзья! Ведь это он принимал Ивана Павловича в своей землянке в Соколином бору, и командир не забыл этого, потому что всегда по-дружески обращался с мальчиком. Тимка не сводил с Ивана Павловича влюбленных глаз. Такие отношения были у Тимки когда-то с отцом. Отец делает что-нибудь, а сын вертится поблизости. Когда отцу нужно что-либо, он зовет Тимку, а тот уж тут как тут и сразу же бросается выполнять поручение… — Вызовите Устюжанина! — приказывал командир. Пока ординарец командира поднимался с места, Тимка успевал опередить его: — Есть, товарищ командир, вызвать Устюжанина! — и быстро вылетал из землянки. Скользя по утоптанной, твердой, как лед, дорожке, спотыкаясь на кочках и врезываясь в снег на поворотах, он мчался к подрывникам. Запыхавшись, снова влетал в штаб и рапортовал: — Товарищ командир, ваше задание выполнено! Леня сейчас будет здесь. Так, незаметно, Тимка стал связным командира. Позже Иван Павлович обращался уже прямо к нему: — Тимка, позови ко мне командира второй роты товарища Бидулю. — Есть, товарищ командир! — лихо козырял Тимка, вспоминая, что Бидуля — это тот самый партизан в высокой бараньей шапке. Уже по дороге он расспрашивал встречных: — Где вторая рота? — А вон по тропинке налево. — Командира Бидулю не видели? — Пошел, кажется, на кухню. — Да нет, не на кухню, а на конный двор… Как ветер, мчался Тимка сначала на кухню, потом на конный двор и, столкнувшись где-нибудь с Бидулей, козырял: — Товарищ командир роты, вас вызывает командир отряда! — Ишь ты, какой прыткий! — обращался Бидуля к своим спутникам. — Самого еле видно, а смотри, как козыряет. Что же из него выйдет, когда вырастет? Добрая улыбка появлялась на его толстых губах, глаза совсем скрывались в набухших веках. А Тимка уже летел докладывать командиру отряда… Как-то под вечер Иван Павлович пошел во второй батальон, расположенный на расстоянии полукилометра от штаба. Туда вела узкая тропинка. Она вилась между стволами желтобурых сосен, исчезала под разлапистыми ветвями деревьев, покрытыми пухлыми подушками ослепительно белого снега. Тимка сопровождал командира. Гордый и счастливый, он шел впереди. Ему очень хотелось, чтобы и Мишка, и Виктор, и другие ребята видели его сейчас. Столько партизан в отряде, а Иван Павлович пошел с ним, потому что доверяет Тимке. Вот что значит старая дружба! — Не скучаешь у нас, Тимка? — спросил командир. — А чего мне скучать? — удивился Тимка. — Не страшно в лесу? — Ну, почему же мне будет страшно? Я по Соколиному ночью ходил один. А здесь столько партизан — не пойдут сюда фашисты. — Всяко бывает. Поживешь — узнаешь, — заметил Иван Павлович. — А быть связным тебе нравится? — Я еще в колхозе два раза дежурил. — И, подумав, Тимка добавил: — Очень хвалил меня наш председатель. «Ты, — говорил, — как Ахиллес». — А ты знаешь, кто это Ахиллес? — Василий Иванович говорил, что давно-давно был такой человек в Греции. По сорок километров в час пробегал! Но, наверное, этот Ахиллес был конем. Разве сорок километров человек пробежит? — Погоди немного. Перекурим, — остановился, задыхаясь от смеха, Иван Павлович и передал Тимке автомат. Тимка взял его в руки бережно, как ребенка. Сердце его остановилось, у него перехватило дыхание. Никому Иван Павлович так не доверяет, как ему, Тимке… Эх, да за такого командира с радостью можно умереть!.. Иван Павлович скрутил цыгарку, а Тимка, крепко сжав в руках автомат, внимательно поглядывал во все стороны. Пусть выскочили бы сейчас вот с той поляны фашисты, он всех положил бы на месте! Он сражался бы до тех пор, пока Иван Павлович не привел бы партизан на помощь. Вот только нужно научиться стрелять из этого автомата… Может быть, спросить у командира? Нет, неудобно как-то. Еще подумает, что Тимка ничего не умеет! Лучше, когда командир будет отдыхать, расспросить Леню. Тот покажет и научит стрелять. Тимка чувствовал себя как в чудесном сне. Он был готов на небывалые подвиги — ведь он охраняет командира! Заметив, что Иван Павлович поглядывает по сторонам, Тимка насторожился: неужели командир считает, что он, Тимка, может прозевать и не заметить врага?.. Ему стало обидно. Хотел он промолчать, но не удержался и выпалил: — Товарищ командир, вы не беспокойтесь… Иван Павлович, думавший о чем-то своем и, вероятно, забывший о мальчике, посмотрел на него удивленно и спросил: — О чем ты? — Я говорю: не волнуйтесь. Пока я с вами, можете ничего не бояться. Я отвечаю за вашу жизнь. Иван Павлович не мог удержаться и добродушно рассмеялся. Тимка сначала огорчился, но потом и сам заразился веселым настроением командира и начал улыбаться, стараясь все же сохранить солидность. …В Викторе в последние дни произошла перемена. Он либо сидел нахмурившись, либо бродил по лагерю, уныло склонив голову, ни на кого не глядя. Мальчик чувствовал себя обиженным. «Маленький?.. А Тимка разве большой? — думал он. — Что поборол он меня на снегу? Эге, поборол бы, если бы не новая шинель! Стал бы я напрягаться… Чтоб новая шинель порвалась? И так уж пуговица отлетела! А если бы я взялся как следует, не так легко было бы меня побороть… Хитрый же этот Тимка! Сразу пристроился к командиру, и уже адъютант. И как это я не додумался до чего-нибудь такого!..» Виктор на мгновение вообразил себя связным командира — и только вздохнул. «Да и Леня тоже хорош! Когда вез в лагерь, обещал, что и в подрывники возьмет и пистолет даст. А теперь говорит — завхозом. А Мишку берет с собой на железную дорогу! Ну, это не беда, что Мишку берут. Он уже здоровенный парень, и немцев поубивал много, и машины взрывал, а вот Тимка… Разве что пойти к комиссару, стать у него адъютантом? Да только он не возьмет… Сердится, что я заврался тогда…» Виктор не заметил, как вышел далеко за лагерь и свернул с тропинки. Снег в эту зиму выпал глубокий. На его пушистой поверхности лежали синеватые тени ветвистых деревьев. Виктору нравилось бродить по снегу. Забыв обиду, он ухватился руками за низко опущенную ветку и с силой потряс ее. Как большие комки ваты, полетели хлопья снега, и мальчик на минуту исчез под ними, засыпанный с головы до ног. Снег попал ему за воротник, обжег холодом лицо и шею. Выбив о ствол дерева снег из шапки, Виктор повернул назад. «А может быть, пойти к комиссару?.. Он как будто и строгий, а на самом деле добрый. Разговаривает сердито, а глаза смеются. Но как сказать ему? Или посоветоваться с Тимкой?..» Издалека послышались какие-то звуки. Они донеслись из-за лагеря — оттуда, где была расположена хозяйственная рота. Долетело приглушенное, но отчетливо слышное «ура». Что же там? Бой?.. Но почему кричат, а не стреляют? Виктор стремглав помчался туда, откуда раздавались голоса. Еще не добежав, он понял, в чем дело: это ребята играли в снежки. Детей в лагере было немало. Они прибыли сюда с родителями-партизанами. Сначала многих пугал лес, его таинственный шепот, дикий вой по ночам; другие никак не могли забыть о том, что едва живыми вырвались из рук фашистов. Но со временем забылись все страхи, дети привыкли к лесу, он заменил им родной угол. Главное, здесь не было немцев. И, быстро перезнакомившись, детвора начала искать развлечений. Сначала играли тихо, боясь громких выкриков. А сегодня начали настоящую войну. Разделившись на две группы, ребята атаковали друг друга, до хрипоты кричали «ура», бросали снежки. Виктор остановился. Ему тоже захотелось пойти в наступление. Здесь бы он показал себя! Но его удерживало многое. Во-первых, было жаль шинели, во-вторых, нужно было думать о том, как найти себе подходящую работу, а в-третьих — и это главное, — не хотелось связываться с детворой. Что у них в голове? Снежки, игры… Разве они пришли сюда воевать? Живут возле матерей в хозяйственной роте. Маменькины сыночки! Разве они думают об оружии? Им бы только есть да дурака валять. Вот подружись с ними — сразу комендант переведет в хозяйственную роту. И будешь там сидеть, и оружия никакого не получишь, и ни одного врага не убьешь… Нет, он не может в кого-нибудь бросить снежком, натереть кому-нибудь ухо снегом… А бой был в самом разгаре. Одна группа победила своих врагов и погнала их прямо на Виктора. Но и теперь он не вступил в драку. Заложив руки в карманы, он сердито закричал: — Вы чего раскричались? Ребята перестали шуметь. Запыхавшиеся, возбужденные, они подошли к Виктору, с уважением глядя на этого мальчика с золотыми пуговицами на шинели. Думая, что он прислан из штаба, дети струхнули. — А что такое? — спросил Ваня Семенец. — Разве нельзя поиграть? — Шум такой подняли… А если немец услышит? Увидев, как все смутились и с каким уважением встретили его, Виктор начал распекать храбрых воинов: — Нашли чем заниматься! Вот подождите: услышит комиссар — сразу выгонит из партизан. Ого, еще как может попасть за это! Дети виновато опустили глаза. — А что же здесь делать? Я вот пионер, Митька — пионер, Сашка — пионер, а работы нет… Виктор задумался. — Все пионеры? — спросил он. — Все. — Вот только Федька не пионер. — А меня обязательно приняли бы в этом году… Ничего не сказав им, Виктор круто повернулся и пошел к штабу. Он спешил, так как твердо решил поговорить с комиссаром. Растерявшиеся ребята хмуро глядели ему вслед. — Вот так поиграли! — сказал наконец Ваня. — А еще пионеры! Вопрос о снежках В это утро комиссар отряда Михаил Платонович Горский почувствовал себя лучше. Его уже не знобило, не болела голова; только усталость все еще не проходила. «Разнежился! — подумал он. — Нужно размяться, выйти на свежий воздух». — Где Журляк? — спросил комиссар Свиридова одеваясь. — Во второй роте политзанятия проводит. Ничего не сказав, комиссар вышел из штабной землянки. Свиридов бросился было за своим начальником, но Горский сказал, что он идет прогуляться и сопровождать его не нужно. Он приказал адъютанту оставаться в штабе. От резкого морозного ветра зашумело в голове. Михаил Платонович даже на минутку остановился, боясь упасть. «Черт возьми, как меня скрутило!» подумал он, но скоро почувствовал себя гораздо бодрее: свежий ветер будто влил в него новые силы. Комиссар не отличался большой физической силой, но был человек достаточно крепкий. За свои сорок лет ему не приходилось хворать серьезно. До войны он работал учителем, потом секретарем партбюро МТС. Весной и осенью, в снега и морозы бывал Горский в тракторных бригадах, не раз ночевал под дождем. И хоть бы что — никакая болезнь не брала его. Комиссар вспомнил о причине своего заболевания, улыбнулся, а по коже пробежал легкий холодок. Получив срочный вызов, он со своим прежним адъютантом Николаем пошел за Десну, к одному учителю, который был связным отряда. На обратном пути они встретились с немцами и, переправляясь по льду через реку, попали в полынью. Михаилу Платоновичу удалось выбраться на берег, а Николай погиб… «Дешево отделался», подумал Горский. Легкая улыбка еще блуждала по его бледному лицу, но сразу погасла, когда он вспомнил о Николае. «Жаль парня, хороший был боец!» Комиссар медленно шел по лагерю. Мороз крепчал. В клубах густого пара замерли белые, словно вылепленные из ваты, неуклюжие молодые сосны; длинные, покрытые инеем ветки берез свисали вниз серебряными нитями серпантина. Сквозь морозный туман едва просвечивал маленький, бледный диск солнца. Дул холодный ветер, неся мелкую снежную пыль. Встречая комиссара, партизаны радостно приветствовали его. С каждым шагом он ступал тверже, чувствуя, как снова наливается силой его тело. Подойдя к месту, где тропинка разветвлялась, он остановился. Куда пойти? Вспомнив, что Павел Сидорович, секретарь партбюро отряда, проводит во второй роте политзанятия, он направился туда. Но до второй роты комиссар не дошел. Из-за заснеженных деревьев появился Павел Сидорович, который уже возвращался в штаб. — А, Платоныч! Вышел в рейд? Здорово! Ну, как себя чувствуешь? Не рано ли еще? — Чувствую себя чудесно. — Знаю, как чудесно, — сам плавал в такой купели. — Провел политзанятия? — Провел. Рассказывал о партизанах восемьсот двенадцатого года. Интересовались Давыдовым, его стихами. А я, к сожалению, ни одного не помню. — Спроси Любу, она знаток литературы… Закурив, они, повернули обратно. По дороге совещались о том, какой вопрос поставить на заседании партбюро. Внезапно они оборвали разговор и остановились прислушиваясь. Откуда-то сбоку донеслось громкое, восторженное «ура». — Воюет детвора, — улыбнулся комиссар. — Это, наверное, Тимка их военизирует. Боевой парнишка! Утащил у старосты из хаты кур, а потом все беспокоился, не сочтут ли это кражей. Забавный! — Нет, Тимка — ни на шаг от Ивана Павловича. Это, наверное, тот, «генеральский сынок». Видно, горячий хлопец. При воспоминании о Викторе комиссар почувствовал, как что-то радостное, теплое подступило к сердцу. Вспомнил о нем, а перед глазами опять стоял сын. — Шум они подняли. Это не годится, — сказал Павел Сидорович. — А ну, идем к ним! Интересно. Не могу я, Павло, равнодушно относиться к этим беспокойным молодым гражданам. Так, кажется, и поиграл бы с ними в снежки! С трудом шагая по глубокому снегу, пригибаясь под низко нависшими ветками деревьев, они пошли туда, откуда доносились голоса. Снег, срываясь с сосен, покрывал их плечи, попадал за шею, набивался в густой мех шапок и воротников. Освобожденные от груза сосны кивали им вслед своими ветками. Подойдя к поляне, Михаил Платонович и Павел Сидорович остановились за деревьями. По глубокому снегу носились ребята, летели снежки, мелькали раскрасневшиеся, счастливые лица. Михаил Платонович тоже заулыбался, в глазах его зажглись веселые огоньки. Журляк видел, что комиссара очень интересует, на чьей стороне будет победа. Вот одна группа одолела другую. Побежденные начали отступать, чуть не наткнувшись на комиссара и парторга. В эту минуту откуда-то донеслись слова: «Вы чего раскричались?» Михаил Платонович с улыбкой посмотрел на Журляка: — Слышишь, Виктор призывает к порядку. А я, грешным делом, подумал, что он здесь и есть главный заводила. Они с интересом прислушивались к дальнейшему разговору. — Молодец! — похвалил Виктора Павел Сидорович. — Понимает дело. После того как Виктор отошел, ребята начали спорить. — Слышишь? Пионеры… Помнят, значит. А вопрос этот обязательно нужно поставить на бюро. — О снежках? — улыбнулся Журляк. — Не о снежках, а о пионерском отряде. Дети жалуются, что у них нет пионерского отряда, и они не знают, что делать. — Пионеров нужно поручить Любе — пусть организует их. Ведь она и учительница и секретарь комсомольской организации. Они повернули назад по проложенной ими тропке в снегу. Комиссар остановился между двумя высокими соснами: — Вот такой же, как этот Виктор, у меня сын. Озорник страшный, но сметлив. Даже играет всегда серьезно, по-деловому. А младших тоже наставляет на путь истины… Не знаю только, как он теперь там… Павел Сидорович еще никогда не видел, чтобы комиссар так мечтательно и нежно улыбался. Незаметно заразившись его настроением, Журляк вспомнил о своем сыне: — Мой уже воюет. Лейтенант. До самого штаба они шли молча. Каждый углубился в свои мысли и воспоминания. В новой роли Лукан вышел из кабинета фон-Фрейлиха радостно взволнованный. Вынул из кармана черного полицейского мундира большой клетчатый платок, вытер пот на лысине. Дрожащими руками достал сигарету, закурил. В ушах у него до сих пор звучали слова фон-Фрейлиха; — Вас не забудут фюрер и командование. Уничтожение партизан — наше общее дело. Ваши заслуги нам известны. Мы ценим их очень высоко. Закончится война, и вы, господин Лемишко, будете достойно вознаграждены. А сейчас нужно действовать и действовать! Лукан с замиранием сердца слушал этот голос. Он одновременно и радовался и страшился. Он боялся спросить о главном: какая же работа его ожидает? — Вам придется стать партизаном, — спокойно закончил фон-Фрейлих. Лукан с трудом понимал, что хочет сказать генерал. Представить себя, «партизаном»?.. Пришел в лес, а там его сразу узнали… Холодный пот выступил у него на лбу. — Вы возьмете с собой человек двадцать полицаев, надежных людей. С вами будет шеф, господин Штирке. Фон-Фрейлих кивнул головой в сторону обер-лейтенанта, присутствовавшего при беседе. Обер-лейтенант молча поклонился. У Лукана отлегло от сердца. — Не забывайте: за ваши труды вы получите награду. Остальное сообщит вам обер-лейтенант, которого вы в дальнейшем будете называть просто Иваном Рыжковым. Выехать нужно сегодня же! Фон-Фрейлих склонился над бумагами, давая понять, что беседа окончена. Штирке и Лукан, откозыряв, направились к выходу. Фон-Фрейлих приказал Штирке остаться. Лукан шагал по коридору, ожидая своего шефа. Тот вышел не скоро. Дружески улыбаясь, он заговорил с Луканом по-русски: — Итак, господин… то есть товарищ командир, придется нам с вами поработать. Я у вас буду начальником штаба… — Он весело скалил большие желтые зубы. — Голова этот фон-Фрейлих, ох, голова! Это вам не полковник Блох… Лукан и Штирке вышли на улицу. Ночью выпал снег. Он покрыл крыши домов, казавшихся необитаемыми, большими шапками. Ветер переносил с места на место сугробы, бросал снег в лицо. Уже давно никто не чистил тротуаров, и идти было трудно. Редкие прохожие пробирались по узеньким дорожкам. — Придется нам, командир, побродить в лесах. Надеюсь на ваш опыт и осведомленность… — Ничего, все будет хорошо. Не в первый раз! Они зашли в здание полиции. Здесь в отдельной комнате собралось человек двадцать. Лукан выпучил глаза: очень уж необычно были они одеты! Кое-кто успел нарядиться в добротные валенки, теплые штаны и кожухи, а другие еще только натягивали на себя толстые шерстяные рубахи. У некоторых на голове красовались теплые ушанки с красной партизанской лентой. Увидев обер-лейтенанта, все вытянулись в струнку. — Здорово, партизаны! — весело закричал Штирке, и в ответ ему прозвучал довольный смех. — Как одежда, теплая? — Теплая. — Так вот, господа, то есть товарищи, познакомьтесь со своим командиром. Это товарищ Лютый. А я у вас начальником штаба. Понятно? — Понятно. — Собирайтесь, через час выезжаем. Лукан и Штирке вышли. Обер-лейтенант подошел к телефону, долго разговаривал с кем-то, что-то кричал, но Лукан ничего не понял. Сердито бросив трубку, Штирке заговорил по-русски: — Черт бы их побрал! За город мы должны выехать в закрытой машине. Нас никто не должен здесь видеть. А шеф приказал куда-то вывозить арестованных… Пойдемте, а то он долго будет там возиться. Настроение у Лукана было приподнятое. Хоть он и понимал, что во всем зависит от своего «начальника штаба», но ему понравилось, что тот все время будто советуется с ним. И Лукан вырастал в собственных глазах. В дверях они столкнулись с человеком, одетым довольно странно. Платье на нем было немецкое, только на шапке красовался такой знакомый Лукану значок — серебряный трезубец. Незнакомец весело поздоровался со Штирке. Они поговорили недолго, и Лукан разобрал только слова, сказанные по-украински: «Теперь, почтенный Штирке, я буду представлять великую Украину. Ха-ха-ха!..» На улице Штирке сказал Лукану: — Голова этот фон-Фрейлих, ох, голова! Мой приятель, обер-лейтенант Гульбах, тоже идет в лес. Это группа украинских «партизан». Они должны сражаться против партизан, «против» фюрера и нас с тобой, командир. В лесу мы, надеюсь, встретимся. Нам с ним придется поддерживать связь. Вот какие дела! Лукан удивлялся: действительно, как умен этот генерал Фрейлих! Смотрите-ка, какой сетью он оплетает партизан! Как паук муху. Ну, бог даст, теперь быстро настанут на земле покой и порядок! Они зашли во двор тюрьмы. Там стояла «душегубка»— большая, окованная железом машина, в которой обреченных возили на казнь. Около нее вертелось двое немцев. Один пошел им навстречу и заговорил со Штирке. Лукан, не знавший немецкого языка, считал излишним напрягать слух. Он оглядел широкий двор тюрьмы, скользнул взглядом по окнам с решетками, из которых валил густой пар. Из главного корпуса вывели толпу бледных, замученных людей. Их подвели к машине и начали прикладами загонять внутрь «душегубки». Лукан знал, что этих людей везут на казнь, но не чувствовал к ним жалости, а смотрел на них с холодным злорадством. Позади всех шел мальчик. У двери машины он поднял голову, взглянул почему-то вверх, а потом в сторону. Лукану показалось, что глаза мальчика вдруг широко раскрылись и дольше, чем следовало, задержались на нем. Лукан заметил в них злой, враждебный огонек. Мальчик отвернулся. Через мгновение он был уже в машине. Полицай закрыл металлическую дверь и повернул ключ в замке. «Где я видел этого мальчишку? — ломал себе голову Лукан. — Что-то знакомое…» Ему не давали покою полные гнева глаза мальчика. Машина заревела, выпустила клуб черного дыма и поползла к воротам. Прощаясь, Штирке подал немцу руку. Потом он объяснил своему «командиру»: — Сейчас отвезут этих, и машина вернется за нами. Хороша машинка? Ничего не поделаешь, придется сегодня и нам в ней прокатиться. Слушая Штирке, Лукан все пытался вспомнить, где он видел того мальчишку. Вдруг его осенило: да это же Василий… Василий Иванович! Он остановился: — Куда их повезли? В овраг? — О нет, на станцию, в Освенцим, — ответил Штирке. — Их будут держать в лагере до конца войны? — О нет! Освенцим — это фабрика. Там делается много интересного. Медицинские опыты, эксперименты… И, главное, у господина фон-Фрейлиха там завод… Он их быстро переработает! С немецкой точностью, ровно через час, во двор полиции вползла «душегубка». Как раз в это время к переодетому Штирке вошел Лукан. В широком черном кожухе он выглядел толстым и неповоротливым. Из-под большой ушанки смотрели желтые глаза, над смушковым воротником торчал клок рыжей бороды, на груди скрестились ремни, на боку висела желтая кобура, в руках был немецкий автомат. В глазах Лукана появилось какое-то новое, властное выражение. Он больше не ждал приказаний своего «начальника штаба», а решительной и твердой походкой вошел в комнату к «партизанам» и скомандовал: — Стройся! …Уже смеркалось, когда «душегубка» остановилась за городом, в безлюдном поле, и из нее вылез Лукан со своей бандой. Люди с красными лентами на шапках топтались на снегу. Лукан и Штирке вместе с двумя из приехавших отошли в сторону. Один был в легком городском пальто, в желтых ботинках и в шапке какого-то неопределенного цвета. У другого, бородатого, в одежде рабочего, были живые, беспокойные глаза. — Запомните, — в последний раз инструктировал их Штирке — ведите себя спокойно, уверенно. Вы — рабочий, а вы — кадровый командир, которого он спас. Войдите в доверие. Проявите свою храбрость. А главное, разведывайте всё: местоположение, количество партизан, вооружение. Постарайтесь предупреждать наши гарнизоны об их намерениях. Они молча пожали друг другу руку. Двое поспешно отошли на боковую дорогу. На землю спускалась ночь. На свободу! Поезд то мчался на всех парах — так, что дребезжали вагоны, то едва полз, как бы не находя сил, чтобы набрать скорость. Иногда он подолгу стоял в пути. Вагон, в котором находились Василек и его товарищи, был, вероятно, недавно приспособлен для перевозки арестованных: боковая дверь наглухо забита и окована железом, небольшое оконце перекрещено крепкими решетками. Морозный воздух, как густая белая жидкость, вливался в вагон. На стенах и на потолке возникли, как грибы на старом дереве, сизые наросты инея. От стен тянуло холодом, сквозь щели в полу дуло, и все же воздух был очень тяжелым. Люди, чтобы согреться, прижимались друг к другу, хотя и без этого в вагоне было так тесно, что даже спать приходилось сидя. Внутри было совсем темно. Только когда поезд проходил через какую-нибудь станцию, в вагон вползал тонкий ручеек света и двигался по стене. Да еще время от времени вагон освещался ярким лучом карманного фонаря. Тогда люди поднимали голову, на мгновение открывали глаза. В конце вагона был небольшой тамбур. В двери зияло отверстие, как в сделанных наспех кассах. Через него раз в день подавали заключенным по кружке воды и по куску какого-то мерзкого месива, которое называли хлебом. Через это же отверстие часовой иногда заглядывал в вагон, освещая его фонарем. В тамбуре тускло горела электролампочка, оплетенная густой проволочной сеткой. Часовой никогда не покидал своего поста. Он или ходил по тамбуру, насвистывая, или сидел на стуле, и тогда заключенные видели верх его шапки. Изредка он дремал, прислонившись к стенке. Василек сидел возле тамбура, рядом с Федором Калачовым, ставшим его защитником и наставником. …Когда их вывели во двор тюрьмы и подвели к большой черной машине, все поняли, что это конец. Василек почувствовал это, стоя перед черной дверью, которая, как зверь, глотала людей. Он взглянул вверх, чтобы еще раз увидеть небо, попрощаться с ним, но сразу же забыл обо всем, заметив желтые глаза Лукана. Он испугался. Мет, не за себя, а за мать и своих друзей, которых Лукан может отдать в руки врага. Его же, Василька, все равно через несколько минут ожидает смерть… До него даже не дошли брошенные кем-то в темноту слова: — Вот и всё, товарищи! Наш последний путь… Он мысленно проклинал продавшегося фашистам Лукана, который обязательно арестует мать, схватит Мишку и Тимку. А с ними погибнет большое дело… Василек тяжело вздыхал, плечи его дрожали, по запавшим щекам текли слезы. — Ты что, Василек, раскис? Не бойся: два раза не умирают. — Да я не боюсь, — ответил Калачову Василек. — Так что же? — Я Лукана видел. — Ну и черт с ним! И Калачов обратился ко всем: — Товарищи! Бежим! Бросимся во все стороны. Те, кому удастся спастись, пусть мстят за всех! Об этом уже думал каждый, и люди вздохнули свободнее, почувствовав, что даже в таком тяжелом положении можно найти какой-то выход. …Их привезли на станцию и из «душегубки» перегнали в вагон. Василек вспомнил, что немецкий генерал обещал отправить его в Освенцим. — Федор Иванович, — обратился он к Калачову, — а может, и действительно в Освенцим? Вместо Калачова ответил кто-то другой, из угла вагона: — Хрен редьки не слаще. Ты знаешь, парень, что такое Освенцим?.. Ну то-то ж! А я из самой Польши бежал, и мне поляки рассказывали. Освенцим — это лагерь смерти. Оттуда еще никто живым не выходил. — Но Освенцим еще далеко, — сквозь зубы сказал Калачов, и все поняли его. — Далеко? Да ты посмотри, какие стены — разве их зубами прогрызешь? Разговор прервался, но каждый невольно щупал руками стены и пол. И правда, голыми руками ничего не сделаешь. Если бы хоть небольшой топор, хоть какой-нибудь нож!.. Люди были заняты только мыслями о побеге. Предлагали множество планов. Одни советовали сорвать решетку на окне, другие — попробовать разобрать пол вагона. Но Калачов видел, что все это не годится. Однако он не терял надежды. Василек все время наблюдал за часовым. Это был невзрачный, белобрысый человечек. На маленьком сморщенном и желтом, как тыква, лице — лохматые белые брови, красный курносый нос, круглые, как у рыбы, глаза навыкате. У него была привычка часто-часто моргать белесыми ресницами. Одежда на нем висела, как на чучеле. Он все время топтался в тамбуре, что-то мурлыча себе под нос, или подходил к окошку и подолгу смотрел в вагон. Тогда его глаза становились еще более круглыми, реже моргали и в них появлялось что-то похожее на любопытство, смешанное с угрозой. Он все время шевелил тонкими бескровными губами, шепча что-то про себя, иногда же неестественно вытягивал шею, и Василек видел, какая она тонкая и жилистая. Ему пришла в голову мысль: сжать эту шею — часовой и не пикнул, бы… Но как дотянуться до нее руками? А Калачов уже обдумывал новый план. Он измерял глазами отверстие в двери тамбура и ширину плеч Василька. Взрослый не пролезет, но голова Василька, да и он сам должны были бы пройти… Немец не закрывал окошка даже тогда, когда дремал, опустившись на стул. А что, если?.. И эта мысль уже не оставляла Калачова. Он понял, что единственный путь на свободу идет через это небольшое отверстие в двери. Больше ничего нельзя было придумать. Калачов никому не сказал ни слова, но уже жил этим планом, обдумывал его и волновался. То он представлял себе, что Василек осторожно пролез через отверстие и обезоружил, часового, — и сердце тогда замирало от радости; то казалось, что все его расчеты напрасны и из этого ничего не получится. Тогда дрожь пробегала по спине, хотелось вскочить, забегать по вагону, бить кулаками в стену — все равно ведь лагерь… Лагерь смерти! Но эту страшную мысль снова сменяла надежда, и Калачов опять ждал наступления ночи. …Поезд мчался быстро. За стенами вагона завывал ветер, в оконце через решетку влетал снег. Снаружи уже давно было темно. Через отверстие в двери тамбура пробивался желтоватый свет. Часового не было слышно: он, вероятно, опять задремал. Калачов встал и осторожно пробрался к двери; он едва не наступил на чью-то руку или ногу. — Какого черта! Куда лезешь? — раздалась тихая брань. — Тише! — прошептал Калачов. — Ну-ка, отодвинься! Те, кто устроился возле двери, очевидно, поняли, что Калачов неспроста гуляет по вагону, и отодвинулись. Кое-кто поднялся на ноги, и все обратили свои взоры на Калачова. Калачов измерил пальцами ширину отверстия в двери тамбура. Потом потянул к себе Василька. Тот ничего не понимал и дивился, зачем Калачов ощупывает его голову и плечи. Но и это не удовлетворило Калачова, и он топотом приказал Васильку попробовать, пролезет ли голова мальчика в отверстие. У Василька сильно забилось сердце: он сразу понял мысль Федора Ивановича. Василек был готов на все: он пролезет и через эту дыру, вцепится руками в тонкую шею немца и будет давить изо всех сил, пока не задушит! Он начал осторожно просовывать голову в отверстие… Вот уже просунул до половины — и увидел немца, который дремал, сидя на стуле, убаюканный стуком колес. Но в эту минуту паровоз затормозил, загремели вагоны, потом их резко рвануло. Часовой поднял голову и выругался. Все, как по команде, опустились на пол. В отверстии вспыхнул луч карманного фонарика и, обежав весь вагон, погас. Василек дрожал, как в лихорадке. Еще несколько секунд — и он навалился бы на немца, схватился бы с ним не на жизнь, а на смерть… Василек ясно представлял себе согнутую фигуру часового, его опущенную вниз голову, тонкую, морщинистую шею. Ударить бы по ней топором или полоснуть ножом! В голове мальчика промелькнула мысль: а что, если на эту шею накинуть петлю?.. Он зашептал на ухо Калачову. Федор ответил не сразу, и Васильку сначала показалось, что Калачов не слыхал его. Но потом он крепко прижал к себе мальчика и горячо прошептал: — Молодец! Настоящий молодец! Через некоторое время в руках Калачова оказалась длинная веревка, скрученная из разорванного в ленты белья, с петлей на конце. Никто в вагоне не спал. Люди были на ногах, глаза у всех горели надеждой. Место возле двери освободили. Калачов осторожно заглянул в отверстие. Часовой снова дремал, качая головой из стороны в сторону, в такт движению поезда. Затаив дыхание, Калачов подсадил Василька. Тот осторожно протиснулся в отверстие. Затем все произошло с молниеносной быстротой. Заарканенного часового потянули к двери. Его автомат стукнулся об пол. Все, кто был поблизости и мог достать рукой веревку, тянули за нее, да так, что Калачову пришлось сдерживать их, чтобы не оборвали. Через несколько минут Василек свалился в тамбур на задушенного часового и нетерпеливо стал искать задвижку в наружной двери. В вагон ворвался холод. Люди полной грудью вдыхали свежий воздух. Двери были открыты не в ночь и холод, а в жизнь, на свободу! Первым выпрыгнул из вагона Калачов, вооруженный немецким пистолетом и автоматом, за ним в холодный снег свалился Василек… Аленка Аленка появилась неожиданно. Она была бледна, и Иван Павлович сразу понял, что девушка пришла с плохими вестями. Командир ценил и уважал Аленку, которая была у них лучшей связной с начала существования отряда. До войны Аленка закончила восьмой класс. Когда началась война, она пришла в военкомат с просьбой послать ее на фронт. Здесь ее и увидел Иван Павлович, который в то время сколачивал свой отряд и подбирал надежных связных. Ему понравилась решительность Аленки. Он видел: такая будет отважно бороться с врагом. Он долго говорил с девушкой, а когда предложил ей остаться в тылу у врага и быть связной в партизанском отряде, она недоверчиво посмотрела ему в глаза: — Не подведете? Иван Павлович удивился: — Как же я могу подвести тебя? — А так, что в армию не пойду и здесь буду… без дела! Секретарь райкома улыбнулся: — Думаешь, что оставим, а сами уйдем? Нет, нас здесь оставляет партия. Это приказ товарища Сталина. — Я согласна, — тихо промолвила девушка и крепко пожала руку Ивану Павловичу. Юная комсомолка была неутомима. Она передавала командиру отряда важные сведения о врагах, вербовала в отряд надежных людей. И о ней с благодарностью и любовью вспоминал не один только Леня Устюжанин… — Что случилось, Аленка? — встревоженным голосом спросил командир поздоровавшись. — Сейчас… расскажу. Воды бы… Ей подали кружку чаю. Аленка взяла ее в руки, поднесла было ко рту, а потом, раздумав, поставила на стол и обняла ладонями. Тимка, сидевший в ожидании распоряжений командира у выхода, с интересом разглядывал девушку. Он не видел ее глаз, обращенных к Ивану Павловичу, но видел тонкую, высоко поднятую бровь, длинные ресницы, короткий нос, густые светлые волосы. Аленка почувствовала на себе внимательный взгляд мальчика и обернулась. Посмотрев на Тимку лучистыми серыми глазами, девушка улыбнулась и снова обратила лицо к командиру. «Красивая! — подумал Тимка. — Очень красивая». Аленка спросила Ивана Павловича: — Вы слышали, что в наших лесах объявился какой-то отряд. — Отряд? — переспросил Сидоренко. — Человек двадцать пять. Говорят, десант. Иван Павлович поднялся с места: — Десант, говоришь? Ну-ну, интересно… Что ты об этом знаешь? — Сама видела. Аленка рассказывала, забыв о чае: — Под вечер зашли в село. Одеты в хорошие кожухи, на шапках — красные ленты. Автоматы немецкие, винтовки наши. Есть и пулеметы Дегтярева. Командиру лет за сорок… Люди бросились встречать, полсела собралось. Ведь каждый хочет знать, что происходит на Родине! Выступил их командир. Он мне с первого взгляда не понравился: видно, хитрющий такой, глаза какие-то желтые, противные и бегают, как у вора, и все время бородку пощипывает. «Прислали нас сюда немцев бить», заявляет, и начал всех ругать. «Вы знаете, — кричит, — в каком положении наша Красная Армия? Разбитая, голодная… Воины умирают на поле боя, а немцы уже окружили Москву, взяли Ленинград и подбираются к Уралу. Вся надежда на вас! Кто может, собирайтесь и идите на немца, бейте его — иначе погибнет Россия. Не надейтесь, — говорит, — на Красную Армию. Надейтесь на свои собственные силы». Иван Павлович переглянулся с комиссаром. Аленка продолжала: — Люди видят — здесь что-то не так. А кое-кто, слышу из разговоров, упал духом: «Довоевались! Пропали…» Я сразу поняла: это не партизаны. Комиссар обратился к Ивану Павловичу: — Нам Москва ни о каком десанте не сообщала? — Абсолютно ничего. Нужно немедленно запросить. Тимка, позови радиста! Тимка бросился пулей. Ему ужасно хотелось услышать, что будет рассказывать эта девушка дальше… Прибежав в палатку радиста, он передал приказ командира и быстро вернулся назад. Доложив о выполнении приказа, он снова застыл у порога, весь обратившись в слух. Аленка продолжала: — …Отобрали одиннадцать стариков и подростков. «Пойдете, — спрашивают, — с нами?» Ну, люди не уверены, да и я шепнула: «Не верьте!» — «Мы подумаем», говорят. «Ах, так? Россия погибает, а вы — в кусты? Расстрелять изменников!» И… расстреляли. — Расстреляли? — Вывели на огороды и… всех. В землянку вошел радист. В штабе царило молчание. — Провокация! Безусловно, провокация! — сказал комиссар. Командир передал радисту радиограмму: — Срочно! — и потом обернулся к комиссару: — Конечно, провокация. В это время Свиридов доложил, что в отряд прибыли двое из города, просят принять их в партизаны. Окончив разговор с Аленкой, Иван Павлович велел Тимке позвать новоприбывших. Прием был обычным делом: каждый день в отряд являлись десятки людей. Шли колхозники, рабочие из городов… — Я из Житомира, — говорил, осматриваясь вокруг, высокий человек в летнем пальто. — Был рабочим. А это мой товарищ, политрук Красной Армии Швачко. Я его раненного скрывал, а потом увидел, что схватят нас, ну и… обязанность, так сказать, каждого патриота… Долго мы бродили, а все же нашли вас. Так что принимайте, будем воевать, как сумеем. Вот мои документы. Он поднял полу своего поношенного пальто и, распоров подкладку, вынул паспорт и трудовую книжку. — А у меня ничего не осталось, — заговорил его спутник, низенький, толстый человек с набухшими веками. — Только первый листочек партбилета сохранил. А характеристику, думаю, получу уже у вас. Из-под подкладки пиджака он вытащил какой-то кусочек бумаги и подал командиру. Иван Павлович внимательно просмотрел документы и молча передал комиссару. — Что ж, товарищи, у нас нет оснований не верить вам. Воюйте… Свиридов, проводи в третью роту! Тимка видел, как радостно заблестели глаза у новоприбывших. «Боевые, наверное, дядьки будут», подумал он. Потом, услышав разговор командира с начальником особого отдела, Тимка удивился. — Документы в нашем деле не всегда говорят правду, — сказал командир. — И с документами придет — не верь, и без документов — тоже не верь. Возможно, и люди неплохие, а нужно внимательно проверить. Что-то не очень нравятся они мне. Организуй наблюдение за ними: пусть каждый их шаг будет нам известен. А еще займись этим новым «отрядом». Безусловно, это трюк врага. Необходимо как можно быстрее разоблачить и уничтожить эту банду, иначе она может немало нам навредить. Тимка с любовью смотрел на командира. «Он все знает… Немцам никогда не перехитрить его!» В Польше Василек не чувствовал холода. Мороз и ветер были даже приятны. Ему нравилось смотреть, как пар, вырвавшись изо рта, оседает инеем на воротник. Ноги его были тепло обуты — он по праву получил одежду, снятую с часового во время побега из вагона. Мальчик напряженно всматривался в темноту ночи, прислушивался. Над лесом стояла полная луна. На темном небе неподвижно застыли легкие облака, посеребренные ее лучами. В лунном свете переливались и сверкали заснеженные верхушки деревьев, между стволами лежали черные тени. В лесу царила мертвая тишина. Рядом, в сторожке, спали товарищи Василька… После побега собралось их больше двадцати человек, остальные рассеялись в ночной тьме. В непроглядной темноте, борясь со злой метелью, шли они тогда по неизвестной земле, держась друг друга. Впереди шел Калачов. У него был автомат, но все сознавали, что вожак обладает оружием несравненно сильнейшим: волей к победе. Люди валились с ног от голода и усталости, но шли — радость освобождения придавала им силы. И каждый знал: не смогут идти дальше — будут ползти на восток, к своим. А кто знает, куда их завезли? Может быть, они уже на немецкой земле… Рассвет застал беглецов в поле. Люди забеспокоились — они были на виду. Но Калачов, как всегда, был спокоен. Спустились в овраг. Здесь снег был им до пояса. — Привал! — скомандовал Калачов. Люди повалились прямо на снег. — Нужно идти, добираться до леса, — подал кто-то совет. — День проведем здесь! — повелительным тоном сказал Калачов. — Могут найти… Местность-то открытая… — Мы в лощине. Какой черт будет бродить по полю в такую погоду? — А если пойдут по следу? — Следы замело. Действительно, ветер сровнял, замел снегом тропинку, по которой только что прошли беглецы. Возражать было нечего: Калачов, несомненно, прав. — Расчистить снег, собраться вместе — так теплее будет, — уверенно командовал он. На холмике под кустом залег часовой. День прошел в тревоге, но как-то незаметно. Погода установилась, выглянуло солнце. Вдали, на северо-востоке, чернел лес; на западе, всего в нескольких километрах, вырисовывались дома какого-то селения, блестела крыша высокого костела. — Мы в Польше или в Западной Украине, — сказал Калачов. — Ишь, куда загнали нас, гады! — удивился кто-то. — Скажи спасибо, что не в печь Освенцима. Когда стемнело, люди двинулись дальше. За день отдохнули, даже поспали, но все сильнее их мучил нестерпимый голод. Уходили последние силы. Только Калачов, казалось, был неутомим. Твердой поступью шагая впереди всех, он расчищал товарищам путь. За ним шел Василек. Он совсем отощал и обессилел, но не терял надежды. Как бы долго ни пришлось идти, глотая только снег, он все равно придет к своим, встретится с матерью, найдет друзей из Соколиного бора, Ивана Павловича… Когда они входили в лес, Василек вспомнил родные места. «Что, если бы это был Соколиный!..» подумал он и улыбнулся. В старом сосновом лесу было теплее, а главное — на душе у всех стало спокойнее. Пройдя несколько километров, они остановились на отдых. — Здесь должны быть шишки, — сказал Калачов. Начали разрывать руками снег; кое-кто, подпрыгнув, хватался за ветки и ощупывал их. Шишки действительно нашлись. Целый час в лесу раздавался хруст: это проголодавшиеся люди застывшими пальцами и зубами разрывали и дробили сухие, промерзшие шишки в поисках питательных зерен. Всю ночь они шли и только утром остановились отдохнуть. Калачов отошел в сторону, чтобы осмотреть местность. — По всему видно, что мы в большом лесу, — решил кто-то. — Это очень хорошо. — Может, встретим партизан, — с надеждой сказал Василек. — В таком лесу встретишь? — Не встретим, так будем партизанить. Я ведь из партизан. — Ишь ты! А на допросах говорил что? Все засмеялись. — А ты, Макаренко, кто? Говорил: бедный сапожник. А сам лейтенант. Ха-ха-ха! — Что же, правду им говорить? У всех поднялось настроение. Каждый почувствовал себя бодрее и увереннее. — Добудем оружие… — Автомат и пистолет для начала уже есть. Отойдя в сторону, Калачов услышал в кустах какой-то шум. Он прижался к дереву, поднял автомат и замер. Несколько минут было тихо. Потом снова раздался шорох и что-то мелькнуло среди заснеженных ветвей. Это была дикая коза. Она оглядывалась, высоко подняв красивую голову. Из ее ноздрей вылетали белые струйки пара. Она учуяла опасность. Сначала Калачов боялся стрелять, хотя и понимал, что пища сама идет в руки: выстрел мог выдать их. Но тут же пришла другая мысль: если здесь водятся козы, значит лес очень глухой; людей поблизости не должно быть, и выстрела никто не услышит. Автоматная очередь разорвала лесную тишину, отозвалась эхом. Коза упала и забилась, поднимая снежную пыль. Никогда в жизни не ел Василек ничего вкуснее! Следуя примеру других, он совал в пламя костра кусочки красного мяса, насаженные на заостренную палочку, а потом жадно глотал их почти сырыми. Подкрепившись, люди воспрянули духом. — На свободе не пропадешь! — весело сказал кто-то. — А ты что думал?.. И снова брели они по снегу, пригибаясь под деревьями, внимательно прислушиваясь к каждому шороху. Всё надеялись встретить еще какого-нибудь зверя, но, кроме следов зайцев и лисиц, не нашли ничего. Ночью они наткнулись на одинокую лесную сторожку. Они не заметили бы ее, закрытую деревьями и заваленную снегом, если бы не залаяла собака. Калачов двинулся к сторожке. Представлялся очень удобный случай определить свое местопребывание. Хорошо было бы также согреться и отдохнуть. Небольшая собачонка, похожая на лисицу, встретила пришельцев сначала атакой, а затем, видно сообразив, что лучше уйти подальше от беды, забилась куда-то и смолкла. На стук долго никто не откликался. Потом заскрипели двери, раздался громкий кашель и чей-то голос. Василек не понял ни одного слова; он только догадался, что голос принадлежит старику. — Отоприте, — попросил Калачов. — То кто будет? — спросили по-польски. — Свои… Спустя мгновение звякнула щеколда, загремел засов. — Проше пана. На Василька пахнуло теплом, приятным запахом жилья и пищи. Он сразу почувствовал слабость и даже пошатнулся на пороге. Когда зажгли свет, Василек увидел высокого сгорбленного старика с бритым морщинистым лицом, на котором выделялись смелые глаза и орлиный нос. — Цо паны хтят? — спросил старик. Калачов стал беседовать со старым поляком. Тот на все вопросы отвечал уверенно, с чувством собственного достоинства. Василек понял, что они находятся в Польше, на Холмщине. Отсюда до советской границы более пятидесяти километров. Места здесь глухие, и немцев старик никогда не видел. Узнав, что его собеседники из России, старик начал вставлять в свою речь много русских слов. Ответив на все вопросы Калачова, он спросил, показывая на стол: — То паны есть голодны? — Голодны, — ответил Калачов. — Юзя! — позвал кого-то старик. Из-за цветной занавески вышла молодая женщина. Она на ходу поправляла растрепавшиеся волосы. За ее спиной Василек заметил чьи-то глаза, с любопытством смотревшие на пришельцев. — Моя дочка, — пояснил дед. — В селе жила, за двадцать километров отсюда. А теперь — у меня. Мужа ее герман казнил, вот я и взял ее с внуком. И веселее и спокойнее. Поздоровавшись, Юзя быстро и уверенно начала готовить ужин. Она, казалось, не замечала людей, заполнивших всю комнату, и делала все неторопливо, степенно, как будто такие ночные гости были у них не в первый раз. — Это вся семья пана лесника? — спросил Калачов. — Сына еще имею, — ответил старик. Калачов полюбопытствовал, где сейчас этот сын, но старик притворился, что не расслышал вопроса. Юзя положила на стол буханку пахучего, мягкого хлеба, внесла квашеной капусты и огурцов. А старик добавил еще большой кусок сала. — Веприка* подстрелил. Ешьте на здоровье, — сказал он. abu Ели молча. Старик, попыхивая своей трубкой, оценивающим взглядом смотрел на людей, старался догадаться, кто они. А после ужина спросил: — Если это не тайна, то, может, паны скажут, как они попали из далекой России в наши чащи? Никто не выбирал Калачова командиром, но все с самого начала признавали его старшим. Поэтому теперь молчали, ожидая, что скажет он. Калачов начал рассказывать обо всем, что с ними случилось. Старый поляк сочувственно кивал головой. Юзя, задумавшись, стояла возле печки. Василек увидел теперь и беловолосого глазастого мальчика, который внимательно следил за ними, высунув лицо из-за цветной занавески. Утомленные тяжелой дорогой и всем пережитым, люди расселись на полу, и когда Федор закончил свой рассказ, почти все уже спали. У Калачова тоже слипались глаза. — Что теперь товарищи имеют делать? — спросил старик. — Что же делать?.. Фашистов будем бить. К своим пробиваться. — То есть хорошее дело. Герман никому жизни не дает. Пока он будет здесь, ни народу польскому, ни народу русскому жизни не будет хорошей. Герман всех уничтожает. Нужно товарищам знать, что людей польских он губит страшно. В тюрьмы берет, на работы тяжелые вывозит. Люди польские в леса идут — бьют германа. Калачов кусал себе пальцы: он боялся, что сон одолеет его. А ему нельзя спать! Нужно дать отдохнуть всем — ведь завтра снова в дорогу. Но что говорит этот старик? Поляки идут в леса?.. Усилием воли Калачов подавил дремоту. — Я очень прошу вас, помогите нам встретить польских партизан, — сказал он. Старик опустил глаза. — Нам необходима их помощь, иначе нас могут уничтожить. Нам нужно оружие, — настаивал Калачов. Поляк внимательно посмотрел на него. Калачов заметил, что в старике боролись два чувства — желание говорить откровенно и какое-то недоверие. В разговор внезапно вмешалась Юзя: — Разве отец не видит, что то есть хорошие люди? Нех подумает: нельзя ли, правда, помочь? Глаза старика заблестели. Почему же он не должен доверять этим людям, которые так искренне рассказали ему обо всем?.. Через минуту он сказал: — Нех будет так! Тревожные теперь дни настали, опасные. Не знаешь, где твой друг и где враг. Но русским я верю. Русские люди хорошие. То через панов жадных не было у державы Польской дружбы с державою Русскою. Я помогу вам. А если вы люди плохие, то что же… Пусть пан бог видит мою правду! Поляк стал одеваться. Натянув полушубок, он обратился к Калачову: — То нехорошо есть, что хлопцы твои безоружны. Когда товарищ хочет, я могу дать немного оружия. Нужно пойти в лес, а Юзя здесь посторожит. …Перед рассветом старик, Калачов и Василек вернулись из лесу. Они привезли на санях пятнадцать польских винтовок, два ручных пулемета, несколько сабель, ящики с патронами. Днем Калачов осмотрел местность. Глушь наемного километров; вокруг тянулись лишь леса и болота. Одинокая сторожка была обнесена высоким забором, а за ним шумели, стонали вековые сосны. Отряд построился на небольшом дворе. Калачов не узнавал своих людей: они сразу ожили, помолодели, держались уверенно и смело. Днем беглецы брились, умывались, привели себя в порядок. Юзя беспрерывно грела воду в большом казане. Женщина принимала гостей из России, как родных, самых близких ей людей. Теперь перед Калачовым стояли не замученные голодом и пытками люди, а сильная, боеспособная группа, готовая сразиться с врагом. — Товарищи! — начал Калачов. — Дорогие товарищи!.. — Голос его задрожал, на глазах блеснули слезы, но он сдержал себя. — Мы — советские люди. Мы были на краю гибели, но вырвались, и теперь мы на свободе. Поклянемся же, что, не жалея сил и самой жизни, будем бороться против наших заклятых врагов — фашистских варваров, за свободу всех порабощенных народов!.. — Клянемся! — Поклянемся матери Родине, что мы, ее сыны, заброшенные далеко от нее, останемся верны ей до своего последнего дыхания! — Клянемся! — Поклянемся товарищу Сталину, что мы готовы к бою, готовы выполнять его задания! — Клянемся! — Поклянемся народу польскому, на земле которого мы находимся и который встретил нас так хорошо, проявил заботу и настоящую братскую любовь, — поклянемся, товарищи, что будем бороться за счастье и свободу трудового польского народа! — Клянемся! Юзя вытирала слезы белым фартуком. Стась стоял возле нее, как зачарованный, а старый Януш растроганно говорил дочери: — Вот, дочка, какие они, эти русские!.. Настоящие люди! Василек во второй раз за свою боевую жизнь клялся в верности Родине. И ему казалось, что снова перед ним торжественные лица друзей в Соколином бору… Калачов продолжал: — Предлагаю оформить наш партизанский отряд и дать ему название: «За свободу народов». — Правильно! — Утверждаем! — Да здравствует наш отряд! — И еще предлагаю выбрать командира отряда. — Калачова! — Ка-ла-чо-ва! Строй нарушился, партизаны подхватили своего командира и стали качать его… Обо всем этом вспоминал Василек, стоя на посту. Теперь ночь была совсем не страшна для него, так как он знал, что они не безоружны, что есть у них чудесный командир Федор Иванович, которого он полюбил так, как любил Ивана Павловича. «Эх, если б встретиться с Иваном Павловичем… если б встретились два таких командира!.. А как удивились бы Мишка с Тимкой!.. А мать?.. Бедная, она теперь, наверное, глаза выплакала. А может быть…» И перед ним снова возникла толстая фигура желтоглазого Лукана в черной одежде полицая. «Пускай только… Все равно найду, собаку, на краю света найду и покараю!..» Он чувствовал в себе достаточно сил для этого. Хоть Василек и побывал в тюрьме, он за эту зиму заметно вырос и возмужал. Ему недавно исполнилось шестнадцать лет. Василек погрузился в свои мысли, но продолжал следить за лесом. Вдруг ему показалось, что кто-то идет между деревьями. Присмотревшись внимательнее, он увидел, что по снегу осторожно пробираются две человеческие фигуры. Василек быстро вбежал во двор и постучал в окно. Через мгновение вышел Калачов. За Калачовым появился, покашливая, старый Януш: — Это Кастусь. Партизаны уже знали, что сын Януша, Кастусь, — разведчик в польском партизанском отряде и вскоре должен побывать у отца. Его-то они с нетерпением ждали уже два дня. Когда они вышли во двор, два лыжника остановились шагах в трехстах от них, на ярко освещенной поляне. Затем лыжники повернули к лесу. Януш окликнул: — Кастусь, ты? — Я, отец. — Иди смело. — А кто там с тобою? — Это добрые люди, сынок. Один из лыжников подошел к ним, другой остался за дубом. «Молодцы ребята! — подумал Калачов. — Осторожно действуют». Некоторое время спустя разведчики польского партизанского отряда вели в теплой сторожке задушевный разговор с людьми Калачова. Сдерживая дыхание, слушали калачовцы рассказ Кастуся о событиях на фронте. Польские партизаны ежедневно принимали радиопередачи… На другой день Калачов и его люди прибыли в расположение польского партизанского отряда имени Адама Мицкевича. Здесь их встретили, как братьев. С помощью польских партизан отряд Калачова стал на лыжи, вооружился. Кастусь преподнес русским радиоприемник. Калачов решил начать рейд. Отряд его должен пройти из Польши через всю Украину к самому фронту. К Калачову присоединилось еще человек сорок, бежавших из гитлеровских лагерей смерти. Тепло прощались советские партизаны с польскими: — До свиданья! — До счастливой встречи в день победы! — Смерть фашизму, свободу народам! — Желаем боевой удачи! Отряд пустился в дорогу. Сам Калачов еще долго шел позади, разговаривая с командиром польского отряда и с Кастусем. Попрощавшись с ними, он вышел вперед и повел свой отряд на восток. Чтобы заехать в лесную сторожку старого Януша, они отклонились на несколько километров вправо, еще раз попрощались с семьей лесника и поблагодарили его за братскую помощь. — До свиданья! — просто сказал старый Януш, а Юзя и Стась проводили их со слезами на глазах. Отряд продолжал свой путь. На дороге Утро подкралось незаметно. Морозный туман расходился медленно. Все вокруг стало серым. Постепенно вырисовывались придорожные вербы над переездом. Вдали в утренней мгле виднелись домики и стройные тополя у разъезда. Мишка сидел за молодыми деревьями, которые летом совсем закрывали невысокую насыпь и железнодорожную колею. Он вырыл себе в снегу довольно глубокую яму и устроился в ней, как заяц-беляк. Поверх теплой одежды на нем был еще и маскировочный халат. За спиной мальчика тянулась долина, переходившая в глубокий овраг. Овраг этот выводил к заливному лугу, на котором рос густой, высокий камыш. Камыш и служил хорошим укрытием для партизан. От Мишкиной ямы к рельсам была протянута под снегом крепкая бечевка. Стоит только дернуть за нее — и на железнодорожном полотне взорвется мина большой силы. Метров за триста от Мишки, на склоне оврага, залегли остальные партизаны. Мишка внимательно смотрел вперед и прислушивался. Вокруг было тихо, только над разъездом, чуя поживу, с криком кружило воронье. Еще не прошло и месяца с тех пор, как группа Лени Устюжанина вышла к железной дороге. Она так разрослась, что теперь каждый из минеров сам стал руководителем отдельной подрывной команды. Даже Мишка уже был не просто Мишкой, а опытным подрывником, командиром: под его началом находилось четверо молодых партизан. Он полностью овладел мастерством минера и теперь с улыбкой вспоминал того Мишку, который так испугался бомбежки в то далекое летнее утро, на речной переправе. Мишка очень вырос. В валенках, в теплом удобном полушубке и ватных штанах, он немногим отличался от других партизан. Во всяком случае, никто не сказал бы, что ему пошел только пятнадцатый год. — А сколько тебе лет, товарищ командир? — спрашивал иногда кто-нибудь из новых друзей. Мишка деловито хмурил брови: — А сколько бы ты дал? — Так, семнадцать, восемнадцатый. — Так для чего же спрашивать? И Мишка переводил разговор на другое. Прежде партизаны редко навещали железную дорогу. Поезда ходили по ней и днем и ночью. Сначала минерам работать было легко. Но сразу после того, как взлетели на воздух первые эшелоны, движение поездов ночью прекратилось. Немцы усилили охрану, а утром каждый день проверяли, нет ли где-нибудь мин. К Устюжанину шла молодежь. Из новичков он организовал семь групп: по пять-десять человек в каждой. Кроме того, он отправил многих в отряд к Ивану Павловичу. Группы Устюжанина действовали теперь на двух соседних магистралях. Партизаны решили не пропускать ни одного важного эшелона. Когда у Лени кончилась взрывчатка, новички показали ему дорогу к вражеским артиллерийским складам, и вопрос был решен. Теперь вместо обычных мин на дороге закладывали заряды большой силы, которые не только рвали полотно, но и уничтожали паровоз и вагоны. …Свой участок на железной дороге Мишка с товарищами занял еще вчера. Целый день они просидели в камышах, изучая движение поездов и отыскивая удобные подступы к насыпи. Ночью через овраг пробрались к железной дороге. В своих белых маскхалатах они свободно подошли к самой линии. У них было с собой тола на десять зарядов большой силы. К полному удовлетворению подрывников, всюду на линии царила тишина. Даже ближний разъезд не подавал никаких признаков жизни. Мишка заложил две тяжелые мины не под самый рельс, а сбоку, метрах в двух от шпал. Ничего не найдет теперь немец с миноискателями, а против собак-ищеек есть хорошее средство — табак или перец. Заложишь мину и жди. А когда подойдет нужный эшелон, надо только, чтобы рука не дрогнула. От разведчиков Мишка узнал, что на линии ожидается эшелон с танками, горючим и боеприпасами. Уже около недели шел он от станции к станции под усиленной охраной, а теперь находился где-то поблизости. Все партизанские группы, в том числе и группа Устюжанина, приготовили для него ловушки. В какую же из них попадет эшелон? Мишке очень хотелось уничтожить его самому. На его счету уже были два эшелона, но что значили они по сравнению с теми, которые пустил под откос сам Леня! Погруженный в свои мысли, Мишка не заметил, как совсем рассвело. Он с тревогой спрашивал себя: почему же до сих пор нет никакого движения на линии? Из своего укрытия, находившегося метрах в полутораста от насыпи, он видел едва заметную тропку, которая вела к полотну. Это были следы подрывников, закладывавших мины. Ребята, посыпав тропку табаком, тщательно разровняли следы за собой, потом им на помощь пришел холодный ночной ветер, и теперь у постороннего человека не могла вызвать подозрений неглубокая выемка на снежной поверхности. Прошел еще час, и тогда только железная дорога начала оживать. Где-то вдали пронзительно засвистел паровоз. Протяжное эхо разнеслось по полю. Возле разъезда Мишка заметил людей. Они двигались по насыпи вдоль линии. Вскоре к Мишкиному убежищу приблизилось около десятка немцев. Двое из них шли вдоль рельсов с миноискателями, третий вел собаку-овчарку. Мишка приник к земле, затаив дыхание. Потом послышался шум движения, стук колес. Тяжело пыхтя, медленно прополз старый, ободранный паровоз, толкая перед собой две площадки, нагруженные песком. Мишка улыбнулся: немцы хитрили. Когда замер стук колес и паровоз дал знать о себе протяжными гудками, где-то вдали послышался нарастающий грохот. Мишка забеспокоился. Забыв об опасности, он высунул голову из-за снежного барьера и увидел быстро приближавшийся к нему эшелон. Взрывать или нет? Может быть, это обыкновенный эшелон?.. Если б здесь был Леня, он по стуку колес узнал бы, груженый эшелон или порожний. Он и Мишку учил, как распознавать их, но не так-то легко усвоить эту науку. Стучит-то он тяжело, но как знать?.. Тем временем паровоз приближался, посвистывал, выпуская белый пар, перекликаясь с первым паровозом. Мишка так крепко сжал в руке бечевку, что даже ногти впились в ладонь. За паровозом тянулся ряд длинных грязно-желтых вагонов. Поезд уже подходил к мине, а Мишка все еще никак не мог решить, какой это эшелон. И, уже собираясь дернуть бечевку, увидел: за вагонами идут пустые площадки, да и вагоны тоже порожние. Он разжал посиневший от напряжения кулак. «Порожняк! Едва не подорвал…» Мишка был доволен собой. Значит, он тоже может быть таким выдержанным, как Леня Устюжанин. Леня все время учил, что выдержка — главное. Если представился удобный случай взорвать эшелон, то взрывать нужно самый ценный. Взорвешь порожняк — немцы будут только рады, потому что ценный груз тогда провезут неповрежденным. Прошел еще один порожняк. «Ишь, гады! Порожние вагоны водят. Под зерно, наверное. Ну, получите же!..» За вторым эшелоном шел третий. Мишка инстинктивно почувствовал, что ему нужен именно этот эшелон. Поезд полз медленно, тяжело, и производимый им шум резко отличался от шума других эшелонов. «А Леня правду говорит, — распознать можно! Только как бы угадать, тот ли это, который мне нужен?» размышлял Мишка. Эшелон еще не был виден, а до слуха мальчика донеслись крики, раздались выстрелы. Мишка обмер. Неужели открыли партизан? Он немного успокоился, когда увидел дрезину. Это фашисты, прощупывая путь, стреляли в воздух. Они внимательно разглядывали дорогу. Мишка был уверен, что за дрезиной и пойдет ценный эшелон; может быть, тот самый, о котором говорили разведчики. Эшелон тащили два паровоза. На низеньких площадках стояли прикрытые брезентом танки, за ними были вагоны, потом цистерны с бензином и снова вагоны. У Мишки захватило дыхание, зазвенело в ушах. Он был словно в полусне. Рука дрожала, и казалось, что не хватит сил потянуть за бечевку. Он стал обдумывать, когда лучше будет взорвать мину: под паровозами или под цистернами? Жалко, что цистерны далеко от паровоза! Если взорвать под ними, паровозы и танки могут остаться неповрежденными… А первый паровоз уже по-ровнялся с миной. Как же быть? Вот уже и второй паровоз… Мишка с силой потянул за бечевку. Взрывной волной его отбросило на снег. Сначала он не слышал ничего, кроме пронзительного свиста осколков и неимоверного грохота ломающихся вагонов. Открыв глаза и подняв голову, он увидел, что на линии творилось что-то невероятное. Паровозы слетели с рельсов; один из них свалился под насыпь, а другой перевернулся вверх колесами и лежал поперек колеи. Вагоны налетели друг на друга, пылала цистерна с бензином, и огонь перебрасывался с вагона на вагон. Со страшной силой взорвалась вторая цистерна, начали рваться снаряды. Мишка осторожно отполз к оврагу, потом стал на лыжи и понесся в долину. Все вокруг почернело от дыма. Через минуту вся Мишкина группа стремглав мчалась по дну глубокого оврага. Уже в камышах партизаны остановились и долго смотрели на дорогу. Там беспрерывно раздавались взрывы и высоко поднимались клубы дыма. Мишка, счастливо улыбаясь, старательно вырезал ножиком на ложе своего автомата третий, большой четырехугольник. Сбор отряда У Любови Ивановны появилась новая забота — пионерский отряд. Уже на следующий день после того, как было вынесено решение партийного бюро, в котором ей предлагалось организовать работу среди детей, она рассказывала Михаилу Платоновичу о первом пионерском сборе: — Вся детвора собралась. Даже маленькая Верочка, и та пришла. Я говорю: «Пионеры, поднимите руки!» Все подняли, и она тоже. Ребята засмеялись, а кто-то спросил: «Да какая же ты пионерка?» А она взглянула искоса и говорит: «Вот и пионерка!» И все время сидела серьезная, важная. Забавная девчушка!.. Записали всех пионеров, а остальные кричат: «И нас примите! Мы тоже будем пионерами». Долго спорили, как назвать отряд. Один говорит: «Назовем «Смерть Гитлеру»; другой предлагает: «Юный партизан»; третий кричит: «Имени Октябрьской революции». А Виктор под конец предложил: «Назовем наш отряд именем товарища Сталина»,  — «Правильно! — кричат. — Так и назовем». Председателем совета отряда избрали Виктора. Михаил Платонович слушал с интересом. Он жалел, что сам не мог быть на сборе. — Хорошо, — сказал он. — Я распорядился насчет книжек, тетрадей, карандашей. Будешь учить ребят, Люба, в свободное время. И в учебе они не отстанут и полезным делом будут заниматься. Когда Любовь Ивановна вышла от комиссара, ее встретили члены совета отряда во главе с Виктором. — Любовь Ивановна, — заговорил, волнуясь, Виктор, — мы разбились на четыре звена. Федькино звено взяло шефство над конным двором, а звено Толи будет патроны чистить… Какие патроны? А разве вы не видели? Они лежали в земле и покрылись зеленым налетом. Их много… Девочки будут ухаживать за больными и вязать рукавицы для партизан. А Верочка говорит, что она тоже хочет быть пионеркой, и пообещала помогать бабушке чистить картошку. А мы решили… — У Виктора заблестели глаза. Не отрываясь смотрел он на Любовь Ивановну, чтобы увидеть, какое впечатление произведут на нее его слова. — …Мы решили организовать кружок самодеятельности. Многие ребята знают стихи наизусть, поют песни. Колька играет на мандолине, а Ваня — на гитаре. А ведь у подрывников есть и мандолина и гитара. Правда же, это хорошо? Ведь у нас нет ни театра, ни кино, а разве партизаны не хотели бы послушать?.. — Очень хорошо, — сказала Любовь Ивановна, и в голове у нее мелькнуло: «Вот тебе и Виктор!..» А он продолжал: — И еще мы решили… Ведь скоро День Красной Армии. Правда же? До войны у нас в этот день обязательно был торжественный сбор. Мы решили провести сбор отряда и пригласить командира и комиссара. — Правильно, пригласите. И художественную часть подготовьте. — Мы подготовим! Но мы хотели просить вас, — Виктор опустил голову, — чтобы вы пригласили комиссара. — Почему же я? Зайдите сами, он сейчас в штабе. Виктор молчал. Ему не хотелось попадаться на глаза комиссару: снова назовет «генеральским сыном», будет смеяться… Эх, если б комиссар не был так сердит на него!.. — Ну как мы зайдем? А вдруг он выгонит? Любовь Ивановна засмеялась: — Выдумываешь! Ну, если так, пойдем вместе. Комиссар удивленно поднял брови, когда снова увидел Любовь Ивановну, в сопровождении детей. — А, пионеры! Заходите, заходите. Ну, садитесь, молодцы, рассказывайте. Он остановил свои смеющиеся глаза на Викторе. Тот покраснел, но крепился, удерживая слезы. Только бы комиссар не начал смеяться над ним в присутствии членов совета отряда! Ведь это позор будет! Но комиссар и словом не обмолвился о проступке Виктора. Он вызвал своего адъютанта: — Свиридов, чаю! — А затем повернулся к пионерам: — Значит, теперь не будете играть в снежки и кричать «ура»? Члены совета отряда виновато опустили головы. Только Виктор выдержал взгляд комиссара и твердо заявил: — Не будем. Такой ответ, видимо, понравился Михаилу Платоновичу. «Молодец! — подумал он. — Другой бы сказал, что он, мол, ни при чем, ведь сам не играл… А этот не оправдывается. Точно такой характер у моего Лени». И комиссару вдруг захотелось погладить мальчика по голове. Виктор, увидев, что комиссар не напоминает о его грехах, заговорил, сначала запинаясь, а потом все смелее: — Мы вас, товарищ комиссар… Мы пришли… просить от имени совета отряда… Скоро праздник Красной Армии… Михаил Платонович многозначительно взглянул на Любовь Ивановну. — Хорошо, хорошо. Обязательно придем. Виктор был счастлив. Он уже забыл о неприятном разговоре с комиссаром. Значит, ошибся он! Думал, что это сухой и насмешливый человек, а на самом деле какой он хороший!.. Свиридов принес чай, разлил по большим алюминиевым кружкам. Потом он торжественно поставил на стол котелок с медом и положил большую булку: — Ну, ребята, принимайтесь за чай! Полакомьтесь немного. — Мы не хотим… Спасибо, — пробормотал Виктор. — Потом будете благодарить. Долго не решались ребята сесть за стол, но все же выпили по кружке чаю с медом. Пришли начальник штаба и командиры. В землянке стало тесно, и Любовь Ивановна поспешила вывести пионеров. Комиссар сказал им на прощанье: — А в снежки… что ж, и в снежки тоже иногда можно поиграть. …И вот сегодня пионеры собрались сюда к назначенному времени. Глаза Виктора сияли. Горели ярко начищенные золотые пуговицы на его шинельке. Он стоял вытянувшись и, в отличие от других пионеров, держал руку не над головой, а под козырек, как делали это командиры и комиссар отряда. Он громче всех пел «Интернационал», исполнением которого начинался торжественный сбор пионерского отряда, посвященный Дню Красной Армии. С победоносным видом Виктор поглядывал на Тимку: смотри, мол, как хорошо «Интернационал» поют, а сейчас запылает пионерский костер и сам командир будет рассказывать о Красной Армии. Тимка чувствовал на себе взгляды Виктора и, очевидно, догадывался, о чем думает этот мальчишка в офицерской шинели. Ему было досадно, что в работе отряда нет доли его участия. Тимка утешался мыслью, что сегодня покажет себя на сборе. Пусть-ка посмотрят! А пока что он не поднимал головы и делал вид, что очень занят Верочкой, которая не отходила от него. Торжественный сбор отряда открылся на той самой поляне, где ребята недавно играли в снежки. Снег был расчищен и утоптан ребятами. На середине поляны лежала большая куча зеленой хвои. Здесь же стояла бутылка с бензином, которую Виктор с большим трудом выклянчил у командира хозяйственной роты. Распоряжался всем Виктор. Он был горд тем, что выполняет поручение самой Любови Ивановны. Записав все на бумажку, он теперь незаметно заглядывал в нее, чтобы не нарушить порядок торжественного вечера. Весело запылали ветки, длинные языки пламени потянулись в небо. Послышались радостные возгласы. Пламя костра освещало счастливые лица пионеров, их блестящие глаза. Ребята были в восторге — они стояли у настоящего пионерского костра! Иван Павлович рассказывал о Красной Армии, о том, как она боролась за советскую власть, за счастье людей в годы революции и гражданской войны. О сильной и могучей Красной Армии, в рядах которой и Верочкин отец, и Тимкин, и отец Виктора сражаются с ненавистным врагом. А партизаны помогают родной армии — бьют захватчиков в их тылу. Весь народ стал армией. И все партизаны, и их командир Иван Павлович, и даже они, пионеры, — тоже воины Красной Армии, потому что партия и товарищ Сталин приказали им уничтожать врага. Костер пылал. Начался концерт. Пионеры внимательно слушали девочку, которая читала стихи о Красной Армии. Хотя почти все ребята знали эти стихи наизусть, но сейчас они звучали как-то по-новому, каждое слово доходило до самого сердца. Тимка пробрался к Виктору: — Сейчас выступит Верочка. — Какая Верочка? — насторожившись, спросил Виктор. Почему Тимка вмешивается не в свое дело? Ведь здесь он, Виктор, распорядитель! Тимка объяснил. — Тоже придумал! Она ведь не пионерка… И что она знает? — Услышишь. — Так почему же ты не сказал раньше? Я бы ее записал… В эту минуту громкие аплодисменты напомнили Виктору, что ему опять нужно выступить в роли ведущего. Он вошел в круг и предоставил слово Верочке. Видно было, однако, что Тимкино вмешательство в его дела сильно испортило ему настроение. Но когда, застенчиво поблескивая глазенками и не выпуская пальчика изо рта, выбежала к костру маленькая Верочка, Виктор забыл о своей обиде. Верочка нашла глазами Тимку, тот ободряюще подмигнул ей и знаком показал, что нужно вынуть палец изо рта. Она послушно опустила руку, вскинула головку и посмотрела куда-то поверх бушующего костра. Песнею про Сталина День мы начинаем… певуче начала девочка, и вокруг водворилась такая тишина, что было слышно, как потрескивают ветки. Лучших песен на земле Мы, друзья, не знаем!.. Закончив чтение стихов, Верочка вобрала голову в плечи и бегом бросилась к Тимке, но ее подхватили чьи-то сильные руки, и она не успела опомниться, как уже очутилась в объятиях командира. — Молодец, Верочка! Я и не знал, что ты такая смелая. Она взглянула в ласковые глаза дяди-командира и неожиданно для самой себя похвасталась: — А я еще знаю. Много-много! И петь умею. — А ты спой. — Так… стыдно. Верочка колебалась. Если б Иван Павлович попросил ее еще раз, она обязательно спела бы. Но в эту минуту командира и комиссара вызвали в штаб. Когда Тимка вслед за командиром вбежал в штаб, он был приятно поражен: здесь он увидел Сергея и с ним какого-то дедушку. Это был дядя Ларион. Иван Павлович, узнав его, понял, что члена городского подпольного центра привели в отряд какие-то важные обстоятельства. Некоторое время отряд не имел связи с подпольем. Теперь, со слов дяди Лариона, стало известно о прибытии в город фон-Фрейлиха и о подлинных целях «отряда» Лукана. Командир и комиссар задумались. Им действительно было о чем подумать. Отряд Калачова К отряду Калачова в пути присоединялись всё новые и новые люди. Остановится Калачов где-нибудь на неделю, чтобы разведать дорогу, а когда двинется дальше, то оставляет на этом месте уже целый партизанский отряд. Новые группы и отряды со временем увеличивались, множились, превращались в грозную боевую силу. Очень часто по дороге встречались большие и маленькие партизанские отряды. Калачовцы видели, что на земле, по которой ходили фашисты, нет ни одного уголка, где бы не боролись против них советские люди. По пути на восток отряд Калачова неожиданно нападал на гитлеровские гарнизоны, на железнодорожные станции, нарушал связь, пускал под откос эшелоны, жег вражеские автомашины. В первые же дни после создания отряда Василек стал лучшим помощником Калачова. У него хватало теперь энергии и на долгие переходы и на трудную разведку. Он умело пользовался компасом и картой, свободно ориентировался на местности, а главное — умел все безошибочно подмечать. Василек был всегда готов к бою, но больше всего он отличился как разведчик; теперь он уже командовал разведывательной группой. Василек подобрал себе испытанных и опытных разведчиков. Он внимательно прислушивался к голосу товарищей. И они, хотя и были старше его, не думали о том, что ему еще не исполнилось семнадцати лет. Не однажды Василек со своими разведчиками помогал отряду. Так случилось и в тот раз, когда им понадобилось более ста километров пройти по безлесной равнине. Оккупанты свободно разъезжали по дорогам и чувствовали себя здесь в безопасности. Калачов ломал голову над тем, как бы побыстрее проскочить с отрядом по этой местности. Наблюдая за движением машин, которые поодиночке и группами шли с запада на восток, Василек также думал о том, что волновало Калачова. И вдруг у него появилась счастливая мысль. Оставив своих разведчиков, он поспешил к командиру. Калачов красным карандашом провел на карте прямую линию. Она пересекла широкую ровную полосу шоссе, легла между квадратами сел и хуторов, задержалась в зеленом массиве смешанного леса и закончилась небольшим красным кружком. Василек знал, что кружок на карте — это новый лагерь, в котором отряд простоит несколько дней. Он скользнул взглядом по прямой линии шоссе с запада на восток. — А до этого леса далеко? — спросил он. Калачов быстро ответил: — Сто двенадцать километров. — Три часа езды, — словно про себя проговорил Василек. Калачов удивленно взглянул на него, но промолчал. — А знаете, Федор Иванович, что я придумал? — Говори. — По шоссе ехать на машинах. — На машинах, говоришь? — переспросил Калачов. — Это очень быстро и, главное… Калачов встал из-за стола и медленно зашагал по хате, рассуждая вслух: — Захватить пять-шесть машин. Посадить людей… Так, так… Здорово, ей-ей, здорово! Голова у тебя, Иванович, просто генеральская! Через час Калачов и Василек были уже вблизи шоссе… * * * На дороге стояло около десятка людей. Они топтались на месте, подпрыгивали; кое-кто бегал взад-вперед, пытаясь согреться. Донимал их не столько мороз, сколько холодный ветер, который забирался под одежду, пронизывая до костей. В другом месте, километрах в двух, на дорогу вышла еще одна группа. Скоро вдали появилась машина. Она двигалась совершенно бесшумно — ветер относил в сторону звук мотора. Когда она приблизилась, один из поджидавших вышел вперед и взмахнул флажком. Шофер затормозил, и машина остановилась. Через минуту ефрейтору, сидевшему в кабине, пришлось перебраться в кузов, где на бочках и ящиках уже разместилось десятка три пассажиров, а в кабину сел молчаливый человек в форме обер-лейтенанта. Шофер-немец пробовал было завязать беседу, но, обнаружив, что офицер на редкость неразговорчив, растерянно замолчал. В конце концов, его дело — везти пассажиров… Через какие-нибудь полчаса Калачов добыл несколько машин и посадил на них весь отряд. За рулем сидели шоферы-партизаны. Калачов сам вел колонну. На дороге время от времени встречались вражеские машины. Калачов властным движением руки останавливал их. Фашистские солдаты, увидев офицера, безропотно подчинялись ему. Разговор заканчивался быстро, и отряд Калачова двигался дальше. Встречные машины оставались догорать на шоссе. Большие села и какой-то город остался в стороне. Но километров через тридцать от места, с которого началось движение на машинах, на пути партизан попалось селение. Калачов пометил его себе на карте. Вечерело. Вдали на холме глазу открылось живописное селение с красным зданием в центре — наверное, бывшим панским замком, — вынырнули верхушки двух церквей. Калачов знал, что, не доезжая селения, нужно будет переправиться через небольшую реку. На переправе, конечно, стоит патруль, проверяющий документы. Что ж, документы в порядке… Когда первая машина въехала на мост, из будки на противоположном конце вышел часовой. Он жестом приказал остановиться. Поравнявшись с ним, шофер молча подал документы в полуоткрытое окно кабины. Калачов открыл дверцу и подошел к постовому. Не успев отдать честь, тот свалился на дорогу, а Калачов был уже в будке, где прикончил второго часового. У партизан на последней машине была взрывчатка. Калачов приказал заминировать мост. Через несколько минут разведчики привели к Калачову встретившегося им старика. — Кто будешь? — ласково спросил Калачов. — Каменщик, прошу пана, обыкновенный каменщик. — Что строишь? — Что скажут, прошу пана. Но пусть пан обратит внимание: небольшие теперь заработки. Калачов видел, что перед ним труженик. — Где немцы? — Что пан хочет? — не понял каменщик. — Нам нужно знать, где располагаются немцы. — А-а!.. В военном комиссариате, прошу пана. Там и комендатура и полиция рядом. — Сколько их? — Человек сто, прошу пана, может быть больше. …Быстро наступила зимняя ночь. В местечке загорелись огни. И внезапно завязался бой. Через полтора часа он завершился победой партизан. Отряд снова продолжал свой путь. В лесу сняли с машин все необходимое, затем подожгли их. Снова стали на лыжи и двинулись вперед. Несколько километров прошли по шоссе, освещенному огнем пылающих машин, а потом свернули в сторону. Замаскировав следы от лыж, пошли через лес, все больше и больше удаляясь от зарева. …Около десяти дней простоял отряд Калачова в этом лесу. После каждой разведки Василек и его товарищи с удовольствием рассказывали, что фашисты теперь боятся ездить по шоссе в одиночку. Они передвигаются только большими силами. Через некоторое время отряд снова двинулся на восток. Василек все время думал о том, что скоро увидит берега родного Днепра. Совещание Всю ночь и все утро Тимка, Иван Павлович и комиссар принимали гостей. Вернее, принимали их командир с комиссаром, а Тимка присутствовал при этом. Приезжали командиры других партизанских отрядов. Один из них приехал издалека — за двести километров отсюда. Тимка внимательно рассматривал приезжих, и каждый из командиров чем-нибудь нравился ему. Вот командир отряда имени Ворошилова — высокий, статный, затянутый ремнями, а конь под ним — не конь, а молния… Командир отряда имени Пархоменко — могучий, бородатый, с автоматом на груди и с пистолетом на поясе. Иван Павлович рассказывал, что этот командир воевал когда-то у самого Пархоменко. Было еще много других. Тимка окидывал каждого оценивающим взглядом, словно боялся, как бы кто-нибудь из командиров не оказался лучше Ивана Павловича. Но вскоре он успокоился: ведь его командир все-таки лучше всех. Вот, смотри, как все уважают Ивана Павловича! Съехались именно к нему. Тимка знал — будет важное совещание. Из разговоров он понял, что фашисты готовят наступление на партизан. Иван Павлович, как только узнал от дяди Лариона о прибытии фон-Фрейлиха, сразу отправил гонцов во все отряды и в подпольный обком. Теперь все собрались… Пусть не думают немцы, что они так легко захватят партизан! Ничего они не смогут сделать, если весь народ против захватчиков. Да еще из Москвы партизанам помогут. Иван Павлович самолеты вызывает, чтобы привезли побольше автоматов и патронов. Эх, жарко же будет, когда они прилетят! Тогда он уж обязательно увидит близко настоящий самолет. А может быть, еще и полетать удастся: это же свой, московский!.. Вот только где же здесь, в лесу, сядет этот самолет? Обо всем этом Тимка раздумывал, прогуливаясь возле штаба, где сейчас происходило совещание. Ему очень хотелось быть там, внутри. Но он понимал, что это вряд ли возможно. — Здоров, Тимка! Виктор подошел так бесшумно, что Тимка даже вздрогнул и уставился на товарища испуганным взглядом. Но Виктор не заметил этого. — Здорово, — овладев собой, ответил Тимка. — Командир или комиссар здесь? Тимка сразу вспомнил, что он и есть тот человек, который должен оберегать их покой. — Здесь. А тебе что? — У меня дело. — Какое дело? — Так я тебе и скажу! — Если не скажешь, то так ты и увидишь их! Виктор вспыхнул. Подумаешь, адъютант! Пусть попробует не пустить! — Я и сам пойду. — Так ты и пойдешь! Виктор рванулся к двери штабной землянки, но Тимка схватил его за руку: — Да ты с ума сошел! Совещание там… Понимаешь? — Какое совещание? Тимка, оглядевшись вокруг, прошептал: — Чудак, не понимаешь… Все командиры съехались… Совещаются, как фашистов разбить. — А-а-а! — медленно протянул Виктор, забыв свою обиду. И тоже зашептал: — Эх, если б и нам в бой!.. Минуту Тимка смотрел на Виктора с чувством собственного превосходства. Он хотел сказать что-то язвительное, а потом передумал и заговорил примиряюще, дружелюбно: — А что же ты думал? Если полезут на нас немцы, придется и нам… — Неужели полезут? — спросил Виктор, широко открыв глаза. Тимка был доволен тем, что Виктор не сумел скрыть своего испуга. А он, Тимка, ничего не боится. Подумаешь! Не видел он фашистов, что ли? — А что ж будем делать, когда полезут? — Бить будем. — А если их много? — Подумаешь! Командиры знают, что делать. Для этого и совещаются. — И, многозначительно подмигнув Виктору, он добавил: — Партийное совещание, вот что. Это сообщение полностью успокоило Виктора; — А-а… Тогда так, если все партизаны вместе… Разговор снова принимал нежелательный для Виктора оборот. Ему не нравилось, когда Тимка подчеркивал, что он, Виктор, далек от серьезных дел отряда. И он заговорил о другом; — А я хотел, чтобы командир или комиссар посмотрели, как работают наши пионеры. — Есть на что смотреть! — А что же, не на что? — Нам сейчас не до этого. — Идем, сам увидишь. Хочешь? Одно мгновение Тимка колебался; остаться здесь или, может быть, действительно пойти? Но он уже знал по опыту, что партийные совещания продолжаются долго, а ему очень хотелось пройтись по лагерю. Прежде всего Виктор повел Тимку на конный двор. Здесь они встретили звено пионеров-шефов. Ребята старательно чистили партизанских лошадей. Дед Макар, который стал в партизанском лагере старшим конюхом, с довольным видом наблюдал за ними и иногда весело покрикивал: — Эй, скворчата-гусенята, кончайте вашу работу! Виктор спросил у деда; — Дедушка, как наши ребята — хорошо работают? Дед Макар удивленно посмотрел на мальчика, глаза его заулыбались, он вынул изо рта трубку; — Ишь ты, генерал! «Работают!» Вот сам бы взял скребницу да и прошелся бы разок. А то, видишь, «хорошо ли работают»!.. — У меня другие дела, дедушка. — Какие же у тебя дела? Ворон ловить? — Я, дедушка, председатель пионерского отряда. Дед Макар снова улыбнулся одними глазами: — Ишь ты!.. Старший, значит, над ними? То-то я смотрю: отчего это они так за работу взялись?.. А это, значит, потому, что начальство увидели… С конного двора Виктор с Тимкой зашли в оружейную мастерскую. Оружейники чинили винтовки, минометы. Девочки и мальчики сидели над грудой патронов и старательно счищали зеленый налет. Возле каждого пионера лежала кучка патронов, таких блестящих, словно они были только сейчас получены с завода. — А я больше всех вычистила! — встретила Виктора и Тимку одна из девочек. — У меня уже восемьдесят шесть! — А у меня восемьдесят! Они задержались на несколько минут, а затем пошли в санчасть. Пионеры давали концерт. Палата партизанского госпиталя была невелика, но отличалась особенной чистотой. Стены ее были завешены шелком от парашютов. Больные лежали на нарах, застланных чистыми одеялами. Посреди комнаты сидели два пионера: один играл на мандолине, другой — на гитаре. Раненые слушали их — кто сидя, кто лежа, опершись на локоть или просто повернувшись на бок, чтобы лучше видеть юных артистов. К Тимке подбежала Верочка: — Ой, Тимка, ты опоздал!.. Я стихотворения читала, даже три, и пела! — Правда? — Честное пионерское!.. Потом она приблизила губы к самому уху Тимки и радостно зашептала: — Ох, и хлопали! Я даже два раза пела. — Какую же песню, Верочка? — О Сталине пела… Наверное, никто в мире не был в эту минуту так счастлив, как маленькая Верочка. — Хочешь, я еще спою? Кто-то взял Тимку за плечо. В человеке, который радостно и вместе с тем болезненно улыбался ему, мальчик узнал Ивана Карпенко. Тимка вспомнил тот вечер, когда все они уходили за Днепр и встретили его, окровавленного, израненного. И вот сейчас ему бросились в глаза красно-синие шрамы на лице Ивана и затянутые красными жилками белки. — Как дела, сынок? Тимка хоть и обрадовался этой встрече, но смущенно посмотрел на раненого. Ему вспомнилось все то, что начал он постепенно забывать в отряде: смерть Саввы, расправа фашистов над колхозниками, дым и пламя над родным селом… — Хорошо, дядя. А вы как? — поспешно спросил он. — Ничего, зажило уже… Правый глаз еще побаливает немного, но я скоро выпишусь. Как твоя мама? — Работает на кухне. — А этого… Василия Ивановича нет? При воспоминании о Васильке Тимка печально опустил голову: — Погиб, наверно, Василек… — Жаль хлопца! Умница был. Тимка еще ниже опустил голову. Карпенко увидел, что его вопрос расстроил мальчика: — Ничего не поделаешь… Сколько людей уничтожил проклятый фашист! Будет и на него погибель. Тимка уже не слышал и не видел выступлений пионеров. Воспоминание о Васильке больно отозвалось в его сердце. Он незаметно вышел из палаты. Начиналась вьюга. По небу низко плыли тяжелые тучи, сильные порывы ветра наметали снежные сугробы; пригибаясь к земле, стонали деревья. Иван Павлович провожал гостей в дорогу. Тимка подошел к командиру и услышал его слова, обращенные к командиру отряда имени Пархоменко: — Ежедневно будем поддерживать связь. Нельзя ждать, пока фон-Фрейлих начнет наступать. Мы должны быть готовы. Заметив Тимку, Иван Павлович приказал: — Тимка, командиров батальонов и рот немедленно ко мне! — Есть! Борясь с ветром, Тимка мчался от батальона к батальону, вызывая командиров на новое совещание. Тимка в бою После событий этих трех дней Тимка сразу почувствовал себя не только взрослым, но и воином. Он побывал в бою. В самом настоящем бою… А на поясе его блестела теперь небольшая кобура с пистолетом. Ого, пусть теперь Виктор попробует сравняться с ним! Все говорил: «Подумаешь, адъютант! Я, мол, председатель пионерского отряда, а если бы только захотел, тоже стал бы адъютантом у Михаила Платоновича…» Возвращаясь в лагерь после боя, Тимка долго не мог заснуть. То он представлял себе, как встретят его теперь пионеры, то припоминал со всеми подробностями событие, которое сделало его настоящим партизаном. Еще три дня тому назад он узнал, что командиры отряда решили разгромить гитлеровский гарнизон в большом селе. Фашисты заняли каменное здание средней школы и чувствовали себя, казалось, в безопасности. Замуровав окна кирпичом, они превратили их в бойницы. На широком дворе проложили траншеи, а по краям усадьбы построили надежные укрепления. Попробуй до них добраться!.. Все это было хорошо известно Ивану Павловичу. Он с начальником штаба сидел над картами, а Тимка волновался, боясь, что командир и в этот раз не возьмет его с собой. Несколько раз пытался Тимка заговорить с Иваном Павловичем, попросить его, но все не мог выбрать подходящего момента. Командир то сидел над планами — и тогда нельзя было мешать ему думать, то разговаривал с начальником штаба, то кратко приказывал: «Тимка, позови такого-то» — и Тимка, как ветер, мчался по лагерю; то приходили к нему командиры… И так весь день. С мрачным видом сидел Тимка у порога и вздыхал. Вот зашел командир роты Баранов. Он был одет по-военному: хотя его шинель (в ней он, вероятно, перенес немало невзгод и опасностей) вся обтерлась и износилась, Баранов не хотел с ней расставаться. Командир роты доложил, что рота его в полной боевой готовности и ждет приказания о выступлении для выполнения задания. Командир отряда о чем-то расспрашивал Баранова, но Тимка не слышал их разговора. В ушах у него звенело, сердце сильно билось, а мозг сверлила одна мысль: «Не возьмет!..» Как буря, влетел в землянку Кирпичов. Тимка и любил и побаивался его. Это был молодой донской казак с лихо закрученными светлыми усами и большим шрамом через все лицо. Из-под кубанки его выбивался такой же, как усы, светлый чуб, а глаза всегда смеялись. На нем были широкие синие галифе с черными леями и короткий тулуп, обтянутый ремнями, на которых с одной стороны висела сабля, а с другой болталась большая кобура маузера. Любил пощеголять командир кавалерийского эскадрона! Придет к нему бывало Тимка с приказом: «Товарищ командир кавэскадрона, вас вызывает командир», а он козырнет ему лихо — даже шпоры зазвенят колокольчиками, — да и ответит: «Слушаю, ваше высокородие, товарищ адъютант!» И все кавалеристы смеются. А Тимке не до смеху. Он никак не может понять, почему смеется над ним Кирпичов. Наверное, думает: «Тоже вояка — по лагерю бегает, приказы передает. А пошел бы он в бой, как мы, кавалеристы…» Слушая, как Кирпичов докладывал командиру о готовности кавэскадрона, Тимка думал: «Эх, только бы взял командир в бой! Я бы ничего не побоялся — в самый огонь полез! Увидел бы тогда Кирпичов, что я умею…» Иван Павлович приказал выводить группу из лагеря. Адъютант командира — Соловей — побежал запрягать тачанку. Тимка хоть и любил Соловья, но все же ревновал его к Ивану Павловичу и потому всегда спешил каждый приказ, данный адъютанту, перехватить и выполнить раньше. Но на этот раз Тимка даже не шевельнулся. Сдерживая дыхание, он выбирал минуту, чтобы обратиться к командиру. А тот, продолжая разговор с начальником штаба, торопливо вложил в свою сумку какие-то бумаги, повесил поверх полушубка бинокль, проверил, хорошо ли закреплены на руках компас и часы… Вот сейчас он, наверное, двинется к выходу, и тогда… Эх, была не была! Тимка подойдет, лихо козырнет, посильнее стукнет каблуками и скажет: «Позвольте, товарищ командир, и мне в бой! Я не побоюсь». Но это еще будет впереди, а сейчас Тимка, готовясь к этому разговору, только вздыхал. Вздыхал он очень громко, будто стонал. Иван Павлович взглянул на него: — Ты что, Тимка, болен? Этот вопрос так поразил Тимку, что он даже не нашел слов и только отрицательно покачал головой. — Жаль!.. А я думал взять тебя с собой. — Командир улыбнулся. Тимка забыл, что нужно козырнуть; все правила воинского устава вылетели у него из головы. Подбежав к Ивану Павловичу, он взялся за его пояс, умоляюще заглянул в глаза — точно так, как он делал, когда просил чего-нибудь у отца: — Товарищ командир… Не болен я… Это я оттого… что не берете… Я очень, очень хочу! — А вздыхаешь, будто захворал. — Потому я и вздыхал. Больше никогда не буду! …Сидя на командирской тачанке, Тимка счастливыми глазами наблюдал, как шла кавалерия Кирпичова, как мчались по лесной дороге десятки саней, облепленных партизанами роты Баранова. Грозно торчали вверх дула винтовок, пулеметов, смотрел в небо миномет. И, самое главное, люди были отважные, смелые. С ними Тимка чувствовал себя совсем бесстрашным… Тимка думал, что бой начнется сразу. По то, что происходило, его удивляло и казалось непонятным. Вместо того чтобы с ходу напасть на вражеский гарнизон, Иван Павлович остановил свой отряд в небольшом хуторе возле леса. Когда рассвело, партизаны увидели село, раскинувшееся в долине. Время шло, а приказа начинать бой все не было. Партизаны беседовали с жителями, к командиру приходили люди по личным делам. Особенно запомнилась Тимке одна сцена. К командиру пришли старик и старуха. Старуха подталкивала старика вперед, очевидно считая, что именно ему, как хозяину, следует вести разговор, но незаметно для себя рассказала обо всем сама: — Нас только двое. Есть еще трое сыновей. Но те как пошли с нашей армией, так и до сих пор воюют. — Истинно так, — поддакивал старик. — Невестки живут отдельно, а Иванко, меньшой, при нас жил, да он еще не женился. Так что мы одни. И вся надежда на нее была, все хозяйство на ней держалось — на коровенке этой… — Истинно так, — подтвердил старик. — Хорошая коровушка была, да забрал этот пес! Старики, видите, обойдутся, а ему нужно… Как мы с дедом услышали, что своя власть вернулась, вот я и говорю: «Иди проси старшего, пусть корову нам хуторской староста вернет». — Истинно просим… Потому что жить-то нечем… Оказывается, теперь староста бежал в село, надеясь на защиту немецкого гарнизона. Тимка с двумя партизанами помог старикам отвести свою корову домой. Тимке очень понравилось это поручение. Особенно был он доволен, когда старушка, угостив его вареником с капустой, спросила: — Сколько же тебе лет, внучек, что тебя мобилизовали? — А меня не мобилизовали. Я сам пошел, бабушка. Старушка долго смотрела на него: — Ишь ты, какой прыткий! «Сам пошел…» — А потом посоветовала: — Только под пули не лезь. Ведь они когда стреляют, то не смотрят — большой или маленький: убить могут или — сохрани и спаси! — калекой сделают. То-то горе будет матери! К командиру пришли старики и юноши со всего хутора. Одни просили принять их в отряд, другие говорили: — Если б нам на хуторе такой отряд образовать! Чтобы, значит, все были при оружии, и когда идет оккупант — бить его. И чтобы с вами связь поддерживать, когда нужно. Мы вам поможем, а если нам будет туго, тогда вы нас поддержите. Так на хуторе была организована группа самообороны. В нее вошло человек сорок. У большинства нашлось и оружие: винтовки и даже ручной пулемет. Тимка думал, что бой начнется с вечера. Но Иван Павлович послал двух женщин из хутора предупредить фашистов о том, что на них этой ночью нападут партизаны. Тимка ничего не понимал. Он удивленно смотрел на командира, которому верил беспредельно, и думал: «Что это с ним? Такое делает: идите, мол, предупредите… Да они же перебьют всех… Эх, Иван Павлович!..» Командир, очевидно, не замечал, что за ним внимательно следит мальчик. Он спокойно сидел за столом, тщательно разглядывал карту, читал бумаги. Время от времени на его большом лбу собирались глубокие морщины, он сдвигал брови, и в углублении меж ними ложилась густая тень от света лампы. Тимка видел: командир чем-то недоволен. Сейчас он двумя пальцами правой руки покрутит ус и закусит губу. (В этом Тимка никогда не ошибался.) И действительно, Иван Павлович привычным движением закручивал ус и крепкими зубами прикусывал нижнюю губу. Но когда в хату заходил кто-нибудь из разведчиков и докладывал о том, что во вражеском гарнизоне не спят, командир сразу становился иным: разглаживались морщинки на лбу, брови расходились в стороны, серые глаза довольно улыбались. «Хорошо! Очень хорошо!» Тимке стало не по себе: «И чего он радуется?.. Те не спят, караулят, а он радуется! Эх, а я думал… Вот если б я был командиром…» И Тимка начинал фантазировать. Он видел себя таким же высоким и статным, как Иван Павлович, он так же прищуривал глаза и хмурил лоб, даже так же двумя пальцами правой руки закручивал «ус» и прикусывал зубами нижнюю губу. Через плечо у него автомат, через другое — пистолет (нет, два пистолета!), бинокль на груди, а в руках… Ну, в руки можно взять и пулемет!.. Только он не так спокоен, как Иван Павлович. Вот он на коне подъехал к селу. Оглянулся, а за ним конницы сколько!.. Взмахнул он саблей: «За мной, вперед! За Родину! За Сталина! Ура!» И первым ворвался во вражеский лагерь… …На него опять смотрели такие знакомые оловянные глаза. У врага толстые губы, во рту сигарета. Фуражка торчком, а на фуражке череп и две скрещенные кости. Потом он стал целиться в Тимку из автомата. Тимка ударил его саблей по голове, вздрогнул и… проснулся. На столе горела лампа. Ивана Павловича уже не было. Тимка поспешно оделся и вышел из хаты. Он ходил по хутору и ко всему присматривался. Всюду были слышны шутки, смех, словно никого не беспокоило бездействие. Только в одном месте он услышал разговор, заинтересовавший его: — Много так навоюем! Пришли и стоим. Почему мы не идем на немца, а ждем, когда он пойдет на нас? — У нас разведка, — сказал кто-то. — «Разведка»! Немец тоже не дурак. Командиры у нас… Тимка присмотрелся к говорившему и узнал Швачко. Он вспомнил, что Иван Павлович приказал следить за каждым его движением. Не доверяют ему, а смотрите, как человек болеет за общее дело!.. А Швачко в это время ворчал: — Командиры — чорт знает кто! Теперь такое время: думаешь, он свой, а он… Нет, что-то не нравится мне такая война… Никто не ответил на это. В сердце Тимки шевельнулись злоба и обида. Теперь уже на этого… Швачко! Как может он так говорить о боевом командире? Разве Иван Павлович сам не знает? Но почему же он предупредил немцев?.. …Прошел еще день. И еще ночь. И снова день. Только на третий день вечером Иван Павлович дал приказ — оставить хутор и отойти в лес. Одному из стариков он велел пойти к гитлеровцам и сказать, что партизаны, кажется, испугались и ушли в лес. Тимка был очень раздосадован. Думал побывать в бою, а получилось так, что постояли на хуторе, да и назад… Он лежал в тачанке, силясь заснуть. Уже сквозь сои он услышал, как кто-то докладывал командиру: — Товарищ командир, Швачко исчез. — Что такое? — Следили за ним внимательно, а как только вошли в чащу, он пошел стороною и как в воду канул. — Не поймали? — Пошли по следу, но ведь тьма какая… — Найдется! Немедленно пошлите в штаб человека, чтобы задержать того, который пришел вместе с Швачко. …Ехали всю ночь. Тимка лежал, укрывшись с головой, и не мог ни — думать, ни спать. Обида и разочарование не оставляли его. Сквозь дремоту он услышал: — До села полтора километра. Люди находятся на исходной позиции. — Хорошо. Тимка поднял голову. Они уже вышли из лесу. Вокруг расстилалось белое поле, колыхался предрассветный туман. — Может, время начинать? — волнуясь, спросил Баранов. — Подождем донесения. Тимка еще ничего не успел разобрать толком, но понял, что сейчас будет бой. И не то испуг, не то утренний мороз, забравшийся под одежду, вызвали дрожь во всем теле. На рассвете прибыл посланец от Кирпичова: — Разведка видела, что немцы легли спать. И только теперь Иван Павлович послал связных передать командирам приказ о наступлении. Все случилось так, как и предвидел Иван Павлович. Трое суток гитлеровский гарнизон находился в напряженном ожидании. Немцев все время предупреждали об опасности. Три дня и три ночи в траншеях никто не смог сомкнуть глаз. Ведь и сон не придет и кусок хлеба не полезет в горло, когда ожидаешь, что вот-вот обрушится на тебя град свинца. И фашисты, боясь внезапного нападения, не выползали из холодных, сырых траншей и блиндажей, внимательно всматривались в даль. Пусть только сунутся партизаны! О, комендант готовит им хорошую встречу — ни один — не выйдет из-под огня! Комендант гарнизона с непонятным для самого себя нетерпением ожидал нападения. Он знал, что партизаны часто налетали на гарнизоны и громили их, но разве там были такие опытные и мудрые коменданты, как он? Разве были там такие укрепления и такие вымуштрованные солдаты? Он все предусмотрел. Если партизаны нападут, они дорого заплатят за это. Пускай идут хоть тысячи, ему не страшно… И, может, партизаны действительно побоялись, не пошли?.. «Вот как жалко!» горевал комендант. Он не знал, что же написать начальству. Как же теперь быть? Разве доложить, что партизаны, не приняв боя, отступили?.. Так или иначе, надо было дать отдохнуть своим солдатам, а днем пойти и сжечь хутор, в котором располагались партизаны, расстрелять население и уже тогда сообщить о победе. Хотя наступившая ночь должна была пройти спокойно, комендант приказал гарнизону не покидать укреплений и траншей. Только перед рассветом утомленные и окоченевшие от холода солдаты пошли отдыхать, а кое-кто остался в траншеях, проклиная свою собачью службу. И в этот миг, как снег на голову, обрушились на них люди Ивана Павловича. Часовые не успели поднять тревогу, как партизаны уже были в траншеях. Спасительное кольцо траншей превратилось для немцев в затянутую петлю. Они открыли бешеный огонь из окон-бойниц, но это уже не могло спасти их. Гарнизон был окружен. По узким щелям бойниц полоснули партизанские пулеметы и автоматы. Взошло солнце. Фашисты еще держались. Некоторым из них удалось выскочить во двор и залечь в яме перед входом в школу. Они-то и не давали партизанам прорваться в помещение. Командир роты Баранов с пятью партизанами задержался на школьном дворе. Он бросал одну за другой гранаты, тщетно пытаясь попасть в яму, в которой сидели гитлеровцы. Вернуться без результата он не мог, а гранат больше не было. Это видел Иван Павлович. — Еще гранатами попробуйте! — кричал он. — Передайте нам как-нибудь гранаты! Иван Павлович задумался: как же передать? Тимка, ни на шаг не отходивший от командира, предложил: — Товарищ командир, я передам! — Ну, ты храбрец! — улыбнулся командир, а сам подумал: «А ведь такой, пожалуй, может и пролезть». — Я проползу… Так проползу, что и не заметят! — убеждал Тимка. — Как же? Тимка упал на снег, распластался на нем и быстро пополз, не поднимая головы. Полз он мастерски, и хотя Ивану Павловичу не хотелось рисковать жизнью мальчика, он все же велел принести белый маскхалат. Тимка пробрался к Баранову по вытоптанной в снегу тропинке так ловко, что не только немцы, но и свои, партизаны, не заметили мальчика. Всем показалось, будто он прошел под снегом. Второй гранатой Баранов попал в яму. Послышались крики и стоны. Вслед за тем из нее выскочил фашист с поднятыми руками. Он вынес из ямы и отдал Баранову автоматы и пулемет. Партизаны ворвались в школу. Из другого здания немцы бросились во двор, пытаясь выйти из окружения через огороды. Но далеко убежать им не удалось… Партизаны подсчитывали трофеи. Иван Павлович допрашивал пленных. Он узнал от них что Швачко ночью пробрался к фашистам, рассказал о партизанах и остался здесь. Но среди убитых и пленных его не было. Это обеспокоило Ивана Павловича. Тимка между тем чувствовал себя героем дня. Он охотно рассказывал партизанам о том, как пронес гранаты; не возражал, когда говорили, что без него так скоро не кончили бы боя. Увидев на школьном дворе небольшой стог, Тимка решил набрать сена для командирских саней. Ведь Соловей не подумает позаботиться о том, чтобы командиру было мягко! Тимка с разбегу вцепился в пласт сена, но никак не мог вырвать его. Внезапно он почувствовал под руками что-то твердое и холодное, как тело змеи. Сначала он отскочил, испугавшись, а потом снял с плеча свою винтовку: — Вылезай! Стог зашевелился. Пласт сена поднялся, и из-под него показались чьи-то руки в черных кожаных перчатках. Это был комендант гарнизона. Партизаны, прибежавшие Тимке на помощь, быстро разбросали весь стог и вытащили оттуда еще троих, в том числе и Швачко. …Вот почему, возвращаясь после боя в лагерь, Тимка чувствовал себя совсем взрослым бойцом. Вот почему он так часто похлопывал по холодной кобуре своего «вальтера». Ведь это же был пистолет фашистского коменданта, которого Тимка сам (понимаете, сам!) взял в плен! Пистолет В последнее время Виктор стал частым гостем в партизанском госпитале. Медсестрой здесь была Софийка — Тимкина сестра. За эту зиму она выросла и очень похорошела. Белый халатик и повязка из марли на голове были ей очень к лицу. Тонкие черные брови изгибались дугой, темно-серые глаза как будто удивлялись чему-то. К ней-то и зачастил Виктор. Придет и не отходит от Софийки. Она сидит, и он садится рядом с ней. Куда она идет — и он за нею. Как только Виктор появлялся, девчата вышучивали его. А Виктор и в самом деле был влюблен. Только не в медсестру, а… в ее пистолет. В госпитале лечился один из партизанских разведчиков. Покидая госпиталь, он в знак благодарности торжественно подарил Софийке пистолет системы Коровина, первый номер. В обойме остался только один патрон, но Софийка была очень довольна подарком. Она носила его сверху, на поясе халата, и ни на минуту не могла забыть о том, что обладает таким чудесным оружием. Этот пистолет не давал Виктору жить спокойно. Он и разговаривал с Софийкой только о нем: — Правда, тетя Соня, из этого пистолета так же можно убить фашиста, как и из винтовки? Софья не могла опорочить свое оружие: — Конечно, можно… — …муху! — добавлял кто-нибудь из раненых. Выйдя из госпиталя, Виктор бродил по лагерю и мечтал: «Эх, мне бы такой пистолет! И для чего он Софийке?» А его, Виктора, с таким пистолетом наверняка взяли бы в бой… «А что, если попросить у нее?» При этой мысли Виктор даже остановился. Сердце его сжалось от волнения. Он уже видел пистолет в своих руках. И какой же из него председатель отряда, если он без оружия? Когда в лагере появился Тимка со своими трофеями, Виктор окончательно лишился покоя. Что ж из того, что Тимка старше его, на сколько там… И уже в бою был… фашиста поймал… и пистолет… и винтовка у него! Эх, не везет! Виктор чуть не плакал. Долго ходил он по лагерю и наконец пошел к Тимке. Тот встретил его с радостью, хотя Виктору и показалось, что Тимка хочет еще раз похвастать перед ним. Разве он не заметил, как засверкали Тимкины глаза и как потянулась его рука к пистолету!.. — И ты не струсил? — в который раз спрашивал Виктор, прислушиваясь, не дрогнет ли голос у товарища. — Ну, струсил!.. Разве я в первый раз! Вспомнив, как упустил он тогда Лукана, Тимка вздохнул. Виктор понял этот вздох по-своему: «Нет, не ври, Тимка, струсил ты! Ведь разве можно не бояться, когда в тебя стреляют?» Но сам Виктор не выдержал и пожаловался: — А как же они будут меня бояться, если у меня и оружия-то нет! — И у меня тоже не было. А пошел в бой — и уже есть. И ты добудешь. Тимка сочувственно посмотрел на Виктора. И тот даже удивился, что не знал раньше, какой хороший товарищ Тимка. — Да разве меня возьмут? — спросил Виктор. — Это правда, могут и не взять. Мал еще… — размышлял Тимка. Виктора словно стегнули хлыстом по голым ногам: — Да какой же я маленький? Я ж… партизан, а если лет еще мало, то каждому ведь было столько!.. Тимка вспомнил, что еще не так давно и его самого считали малышом. Ему стало жаль Виктора. — А ты зайди к командиру или к комиссару. — Мне бы такой, как у твоей Софийки, — намекнул Виктор. Ребята бегом направились к госпиталю. Раньше Тимка и сам часто поглядывал на Софийкин пистолет, но не решался выпросить его и потому пренебрежительно цедил сквозь зубы: «Мухобой… Тоже мне, оружие!» Выслушав ребят, Софийка рассмеялась: — Да это же подарок! А дареное не дарят. — Для чего же он тебе? — убеждал ее Тимка. — Такая большая — с детским пугачом! Я тебе, Соня, после боя еще лучший привезу. Отдай этот пистолет Виктору. А то и правда, как же ему?.. Софийка не знала, как отделаться от настойчивых просьб, и неохотно пообещала: — Если командир… Если мне дадут лучший… то… я… Через несколько минут друзья были уже в штабе. Михаил Платонович и Любовь Ивановна прервали свою беседу. Виктор весь пылал. Комиссар понял, что ребята пришли неспроста. — Ну, Виктор, ты как? Тимка-то, видишь, каким молодцом оказался, — ласково обратился он к мальчику. Тимка покраснел от удовольствия, а Виктор сразу же приступил к своему делу: — Товарищ комиссар!.. Честное слово… я стараюсь… Пусть Любовь Ивановна скажет. Но какой же я председатель отряда, если у меня и оружия нет? И он так жалобно взглянул на Михаила Платоновичу, что тот сочувственно кивнул. — Ребята смеются надо мной, — решил приврать Виктор. Михаил Платонович взглянул на Любовь Ивановну, и оба улыбнулись. Комиссар спросил: — Скажи, а какое же оружие ты хотел бы иметь? — Может, дадим винтовку или карабин? — предложил командир. — Исправную винтовку? — обрадовался Виктор. — Зачем же исправную. Все исправные нужны бойцам. — Не хочу! — Так что ж тебе дать? — Мне бы тот пистолет, что у Софийки, а ей дайте другой. Разве ей подходит такой пистолет! Из штаба Виктор вышел успокоенным: Софийкин пистолет со временем обещали передать ему. Но это случилось гораздо раньше, чем мог предположить Виктор. Ночью вернулся Леня Устюжанин, а с ним и Мишка. Они принесли несколько трофейных автоматов и пистолетов, да еще и пулемет. Мишка сразу побежал к Софийке и подарил ей точно такой «вальтер», какой был у Тимки. Уже на другой день Виктор гордо расхаживал по лагерю: на его поясе висела небольшая кобура с пистолетом. Через каждые две-три минуты Виктор ощупывал кобуру, словно боясь, что у него могут отнять это сокровище. Милость фон-Фрейлиха Фон-Фрейлих предавался то ярости, то отчаянию, хоть и старался не показывать этого. Глаза его горели мрачным огнем. Его мучила бессонница. Все чаще приходилось искать успокоения в вине и на ночь принимать снотворное. Но и это не помогало. После приема порошков на час-два приходило забытье, а потом генерал пробуждался с ощущением физической и душевной слабости. Еще до наступления рассвета он поднимал своих подчиненных на ноги, зло и ядовито отчитывал их за неповоротливость, немилосердно гонял, добиваясь от них невозможного. Фон-Фрейлих хотел опутать партизан и подпольщиков сетью шпионажа. Шпионов посылали в лес десятками, но возвращались они единицами; да и те не могли рассказать ничего определенного. То, что им все же удавалось узнать, вызывало недоверие и рождало страх. Ведь послушать их, так все, что есть живого на Украине, борется против фашистов. Разве могут быть у партизан пулеметы, минометы и артиллерия в таком количестве? Ему не нужны бредовые цифры; ему нужны, чорт побери, точные данные! Но в душе фон-Фрейлих соглашался с тем, что у партизан могучие силы. Каждый день из какого-нибудь района, а иногда сразу из нескольких сообщали о нападении партизан на гарнизоны. Уже было разгромлено несколько больших и сильных гарнизонов, и главное — партизаны уничтожали всех солдат, где бы они ни встретились. «Чорт возьми! — нервничал фон-Фрейлих, оставаясь наедине с собой. — Так может дойти до того, что в одну из ночей они налетят и на город». Особым приказом город был объявлен на военном положении. Начались массовые аресты. Хватали всех, кого хоть чуть-чуть подозревали в сочувствии партизанам. Тысячи людей были отправлены в рабство. Но фон-Фрейлих все больше ощущал деятельность подпольщиков в городе, словно они были здесь, за стеной, настолько близко, что он, казалось, слышал их горячее дыхание. И… ничего не мог сделать! В первый месяц фон-Фрейлих сколотил большой карательный отряд. Отряд ушел в лес, но скоро вернулся, потеряв больше половины своего состава. Узнав об этом, фон-Фрейлих поклялся собственноручно расстрелять майора, командовавшего операцией. Он непременно осуществил бы свое намерение, если бы майор за день до того не был убит партизанами… Когда к фон-Фрейлиху явился обер-лейтенант Штирке, генерал встретил его почти радостно, надеясь получить от него точные данные о партизанах. Штирке заметно осунулся. «Непременно будет просить, чтобы я освободил его от назначения», сразу же мелькнуло в голове фон-Фрейлиха, и недоброе чувство пробудилось в нем. Генерал знал: начинается приступ ярости, хотя для него, казалось, и не было причины. «Нервы! — подумал фон-Фрейлих и криво усмехнулся. — Если не вернусь отсюда неврастеником, это будет чудом провидения». Ироническое отношение к самому себе улучшило настроение генерала, и он возможно спокойней и ласковей пригласил Штирке сесть. Обер-лейтенант принял это как должное, важно уселся в кресло, попросил разрешения курить. «Держит себя, как после совершения двенадцати подвигов», с неудовольствием отметил фон-Фрейлих и сухо попросил изложить данные о партизанах и действиях против них отряда Лукана. Штирке рассказывал так, словно был в восторге от происходящего: — О, движение огромное! Мой бог, я не поверил бы этому, если бы не видел все собственными глазами. Население настроено против нас… — Он, очевидно, подыскивал подходящее слово. Долго шевелил синими, потрескавшимися от мороза губами, — …совсем нежелательно. Каждый третий туземец имеет оружие. Даже ребятишки, и те воюют против нас… Фон-Фрейлих дышал тяжело. Речь Штирке генералу не нравилась, и если бы тот не приехал на Украину вместе с ним и не считался одним из лучших его помощников, фон-Фрейлих, может быть, не стал бы его и слушать. Безусловно, обер-лейтенант Штирке преувеличивает, чтобы подчеркнуть свою храбрость. На железный крест нацеливается, бестия! — А как этот?.. — спросил фон-Фрейлих, имея в виду Лукана. — Огонь! Режет все. Ретивый! Не без моего руководства, разумеется… Фон-Фрейлих внимательно посмотрел на обер-лейтенанта и, чтобы охладить своего подчиненного, похвалил Лукана: — Таких… нужно поддерживать. Их у нас не так уж много. Надо беречь… Они еще послужат фатерлянду… да… — Генерал пожевал сухими губами. — Маскируйтесь, как вам удобнее. Это виднее на месте… э-э-э… маскируйтесь красными лентами, трезубцами, чем угодно, но действуйте! Входите в доверие. Перехватывайте их разведчиков. Сейчас мне нужны сведения, сведения… Штирке поднялся на ноги, выпрямился. Он побледнел, язык его заплетался: — Господин генерал, разрешите… я хотел… у меня большая просьба… в лесах… со здоровьем… Фон-Фрейлих понял, чего хочет Штирке, но сделал вид, что ничего не понимает, и поспешил предупредить офицера: — За вашу службу, господин обер-лейтенант, я представляю вас к награждению высшей наградой… э-э-э… орденом железного креста. Кровь бросилась в лицо Штирке, и он ошеломленно гаркнул: — Хайль Гитлер! — Хайль! А этому передайте… э-э-э… что я наградил его медалью… э-э-э… медалью за храбрость, введенной для восточных союзников… и присваиваю ему военное звание ефрейтора. Наблюдая за просиявшим обер-лейтенантом, фон-Фрейлих на минуту забыл о своих неудачах и сомнениях, почувствовал себя более уверенно. Он сделает, этот Штирке, то, что ему прикажут! — Через месяц-два я успокою этот дикий край. Здесь не останется, если понадобится, ни одной живой души, не останется камня на камне. А сейчас мне нужны сведения и сведения, господин капитан… — Простите, мой генерал, — робко поправил еще более оторопевший Штирке: — обер-лейтенант. — Я говорю: господин капитан! Моя карта должна быть четкой и ясной. Я должен знать, с кем имею дело и какие мне нужны силы для борьбы с партизанами. И в первую очередь я надеюсь на вас, господин капитан. Штирке совсем ошалел от милостей, которыми осыпал его генерал. Он клянется сделать все возможное, чтобы оправдать доверие своего благодетеля-генерала. Все это он бормочет, почти не понимая, о чем идет речь. Но по крайней мере сейчас, в кабинете фон-Фрейлиха, он уверен, что пойдет первым и проложит дорогу для славы генерала и своей славы, и никто не посмеет помешать ему. Гапунька на операции Виктор ехал на операцию с радостью, а возвращался угрюмый и недовольный. Получив пистолет, Виктор никак не мог усидеть в партизанском лагере. «Как это так? — думал он. — Тимка бьет фашистов, а я должен сидеть в лагере? Пусть еще тогда, когда был безоружным, а теперь, гляди, какой у меня пистолет!» — Товарищ комиссар, — обратился Виктор к Михаилу Платоновичу, — разве есть такой приказ, чтобы боец с оружием все время сидел в лагере? — Какой же боец будет сидеть в лагере? Сам видишь — у нас все воюют, — ответил комиссар, вероятно не понимая, куда клонит Виктор. — А почему меня не берут в бой? Разве у меня нет оружия? Тимку ведь берут? Я тоже хочу в бой… Глаза комиссара смеялись: — Смотри, какой горячий. Что ж, специально для тебя бой устроить? Может быть, позвать сюда фашистов, чтобы ты повоевал? — Я с ротой дядьки Бидули пойду. Комиссар засмеялся: — С Бидулей можно. Езжай, повоюй! Виктору больше ничего и не нужно было. Он уже заранее сговорился с Бидулей. Тот шутил, как обычно, но пообещал: «Дадут разрешение — так уж и быть, возьму с собой. Проветришься немного». Виктор помчался на хозяйственный двор. Группа Бидули уже собралась в дорогу. Подбежав к командиру, Виктор молодецки козырнул и доложил: — Товарищ командир! Комиссар позволил. — Что позволил? — переспросил Бидуля, забавляясь растерянностью мальчика. — Да с вами же… — Что с нами? — Да разве ж вы не знаете? — Эх ты, морока! Всё ему отгадай да догадайся… Ты докладывай мне по уставу. Ну, еще раз! Виктор весело сморщился, быстро шмыгнул носом, отбежал шагов на десять назад и снова подлетел к Бидуле: — Товарищ командир! Комиссар отряда приказал бойцу Гапуньке прибыть в ваше распоряжение и ехать на боевую операцию. — Вот это другое дело! Прыгай в сани. Довольный, Бидуля приказал трогаться в путь. Виктор все время напряженно смотрел по сторонам. Ему так и казалось, что вот-вот откуда-нибудь выскочат гитлеровцы и начнется бой. Но, так и не встретившись с врагом, они доехали до самого села. Здесь навстречу им вышли партизаны. На доме, около которого остановились подводы, трепыхался на ветру лоскуток с надписью: «Сельисполком». На крыльцо вышел бородатый партизан. Бидуля, стряхивая с одежды сено, крикнул ему: — Здорово, председатель! Председатель сельсовета с достоинством пожал Бидуле руку и гостеприимно протянул ему свой кисет с табаком. Они долго говорили о какой-то паровой мельнице, о муке, о пекарне, но Виктора все это очень мало занимало. Подумаешь, большое дело — открыть мельницу и намолоть муки партизанам! Вот если бы завязать бой с фашистами!.. Но скоро Виктор забыл об этом. Возле партизанских саней собралась большая группа его ровесников. Они внимательно разглядывали шинель с золотыми пуговицами и с особым почтением смотрели на кобуру с пистолетом. Это так понравилось маленькому партизану, что он некоторое время ходил вокруг подвод, делая вид, будто никого не замечает. Но вдруг ему пришло на ум, что с ребятами нужно обязательно поговорить. Еще узнает командир, скажет: «Тоже, пионерский организатор! Пистолетом расхвастался!» И Виктор решительно подошел к столпившимся у саней ребятам. Те немедленно отступили назад и, в свою очередь, сделали вид, что ни Виктор, ни его шинель, ни даже его пистолет их совсем не интересуют; — Фрицы у вас бывают? — деловито спросил Виктор. — А что им тут делать? У нас все партизаны, — ответило несколько голосов. — Наши ребята бывают? — гордый своей принадлежностью к отряду, спросил Виктор. — И ваши и наши. У нас все село партизанское. — Вы пионеры? А сборы у вас бывают? Дети переглянулись. В самом деле, как же это так? И не подумали до сих пор о таком важном деле! — Пионеры, — за всех ответила сероглазая девочка и задорно улыбнулась. — А что? — А отряд у вас есть? Ребята опустили головы. — У нас вожатая эвакуировалась, — виновато сказала девочка. — А вы что сами — маленькие? К секретарю комитета комсомола надо обратиться. Он должен дать вам вожатого. А то как же, пионеры — и без отряда! Виктор был на высоте положения. Хоть и не пришлось ему самому биться против фашистов, но он сделает дело, о котором обязательно доложит комиссару. — А это что за вояка? — услышал он вдруг над своей головой чей-то бас. Обернувшись, Виктор увидел председателя сельсовета. — Это у нас немалый чин, — отрекомендовал Бидуля Виктора. — И что только вырастет из этого архаровца! Огонь парнишка! — Видно, что бравый вояка! Смотри, как пуговицы горят! — восклицал председатель, но в его восхищении Виктор уловил явно насмешливые нотки. — Да, шинель у него в порядке. Это у нас пионерский руководитель. Огонь хлопец! — тоже не то серьезно, не то в шутку начал расхваливать Виктора Бидуля. От этих похвал Виктору захотелось провалиться сквозь землю. Он стоял красный, как рак, чувствуя на себе десятки глаз. И опять услышал бас председателя сельсовета: — Смотри-ка, он еще и при оружии! — А как же! По косарю — ложка, по вояке — оружие, — объяснил Бидуля. Председатель даже потрогал рукой пистолет Виктора. — А стреляет оно? — спросил, подходя к мальчику, седой дед. — Какая-то мухобойка, — определил председатель. — Да, летом от мух вполне можно отбиваться, — подтвердил дед. Эта шутка окончательно вывела Виктора из равновесия. Он улыбался, стараясь показать, что ему тоже смешно, но чувствовал, что вот-вот заплачет. А дед еще добавил: — Маловато оружие, маловато! Казак бравый, а оружие, можно сказать, дамское. Неизвестно, до чего бы довел Виктора этот разговор, если бы все, добродушно посмеявшись, не занялись своими делами. Виктор вернулся в лагерь в угнетенном настроении. Не говоря никому ни слова, он направился к дяде Якову. Ему он рассказал все. Как и ожидал Виктор, дядя Яков не смеялся. Он внимательно выслушал Виктора, достал большой кусок кожи и пообещал сделать ему новую кобуру, да такую, чтобы никто уже не смел насмехаться над юным партизаном. — Вот сошью тебе кобуру — и шабаш! Пойду к командиру, и пусть дает мне оружие. Что ж я… Все воюют, а я словно пасынок в этой семье. Виктор был вполне согласен с решением дяди Якова, но просил не торопиться, сшить кобуру на совесть и не пожалеть товара. На следующий день на боку у Виктора болталась новая кобура, в которую можно было втиснуть, кроме «мухобоя», самое меньшее еще один пистолет. Виктор радовался, что теперь уж никто не посмеет сказать ему обидного слова. Он комсомолец! Мишка не вышел, а вылетел от командира. У него было чувство, что он не идет, а плывет по воздуху, что перед ним расступаются безграничные просторы и никакая сила не может остановить его. Иван Павлович пригласил к себе не только командира группы подрывников Леню Устюжанина, но и всех командиров подгрупп. Был здесь и Мишка. Иван Павлович так и обращался ко всем: «товарищи командиры». А потом огласил приказ о назначении всех вызванных командирами подрывных групп. Устюжанин был назначен старшим над ними. Вторым приказом командир объявил всем благодарность и сказал, что представляет храбрых подрывников к награждению орденами. Да неужели такое может быть? Чтобы Мишке орден?.. Правда, во время финской войны председатель колхоза получил орден Красного Знамени. Но Мишка?.. Что такое три эшелона, мост? Разве уж так трудно было это сделать? Разве он уже и герой? Кончится война, вернется Мишка в свое село, придет в школу, а у него орден… Все увидят, что Мишка воевал!.. Но этого, наверно, не будет… Иван Павлович и Леня очень его хвалили. Но это, должно быть, потому, что маленький. Да разве ж он маленький? Пятнадцатый год еще когда пошел! Уже не пионер… Иван Павлович так и сказал: «А я полагал, ты, Мишка, уже в комсомоле». Да разве мало Мишка об этом думал? Ему только и снилось, как бы скорее подрасти и вступить в комсомол… С такими мыслями Мишка шел к товарищам, чтобы пригласить всех молодых партизан на открытое комсомольское собрание. …Оставшись один, Мишка достал карандаш и листок бумаги. Дрожащей рукой он вывел: «В комсомольскую организацию партизанского отряда. От партизана-минера Михаила Петровича Мирончука». «Михаила Петровича… Кто это такой — Михаил Петрович?» Мишка довольно улыбнулся. Это же он, Мишка… комсомолец! Вот только как быть с годами? Написать пятнадцать или пятнадцатый? Нет, лучше не писать совсем — разве это главное? Главное, что он уже взрослый и знает, зачем вступает в комсомол. И он коротко написал в заявлении то, о чем думал. …Пригревало солнце, снег темнел, с деревьев падали отяжелевшие пласты снега. Мокрая снежная каша разлеталась из-под Мишкиных ног, облепляла его сапоги и полы шинели. Мишка ничего этого не замечал. Он только чувствовал, что идет весна и что весна не только вокруг, но и в его широко раскрытом сердце. Когда Мишка вошел в барак, там уже было столько народу, что он едва протиснулся вперед. Партизаны сидели на нарах, заполнили проходы. Даже старики, и те пришли на молодежное собрание и оживленно переговаривались друг с другом. Любовь Ивановна стояла у окна и, постукивая карандашом по алюминиевой кружке, выжидательно смотрела на собравшихся. Увидев Мишку, она приветливо улыбнулась и рукой указала ему место перед столом президиума. Раскрасневшийся, счастливый, Мишка сел рядом с Иваном Павловичем на краешке скамьи. — Ну как? — спросил командир. — Написал, — прошептал Мишка. Он колебался: показать или не показывать командиру? А что, если написано не так, как нужно?.. Наконец он отважился. Иван Павлович быстро пробежал глазами листок и, одобрительно кивнув головой, положил его перед Любовью Ивановной. В президиум избрали Ивана Павловича, Любовь Ивановну, Леню Устюжанина. Председательствовал Леня. Любовь Ивановна начала читать Мишкино заявление. Она читала приподнято и торжественно, и Мишка снова ощутил то волнение, с каким писал эти идущие от самого сердца слова. Он гордо поднял голову, глаза его горели. Но вдруг Любовь Ивановна посмотрела на него с беспокойством. Мишка побледнел. Что-то было не так! И действительно, Любовь Ивановна спросила: — А рекомендации у тебя есть, товарищ Мирончук? Мишка растерялся и покраснел. Его словно окунули в холодную воду. Вот это так! Заявление написал, а о рекомендациях и не подумал!.. Мишка повернул голову туда, куда теперь смотрели все. Иван Павлович, склонившись к столу, писал что-то. На мгновение стало тихо. — Ручаюсь за Михаила Петровича Мирончука. Я уверен, что он будет настоящим комсомольцем и большевиком, — сказал командир, подавая секретарю листок бумаги. — Я тоже рекомендую товарища Мирончука, — сказал председатель собрания Леня Устюжанин. — И я рекомендую! В бараке зазвучали десятки голосов. Мишка не мог удержать радостных слез и смущенно опустил голову. — Товарищи, — заговорила Любовь Ивановна, — я вижу, рекомендаций у Мирончука достаточно. Но позвольте и мне дать ему рекомендацию. Мы с товарищем Мирончуком старые друзья. Я его знаю, наверное, не меньше, чем другие. Теперь дали слово Мишке. Ему никогда раньше не приходилось говорить на собраниях. Отчаянно робея, он встал. Биографию? Ну, какая у него биография!.. Но все смотрели на Мишку выжидательно, и, откашлявшись, он заговорил: — Мне пятнадцать будет скоро. Отец мой воюет. Я учился в школе, но пришли немцы, и я, как пионер… С Василием Ивановичем и Тимкой… Мы помогали партизанам. Он с минуту помолчал, стараясь овладеть собой и думая, что же еще сказать ребятам. О том, что было позади, говорить было нечего. Будущее звало его вперед. И Мишкин голос окреп, стал звонким и торжественным: — Я этот день никогда не забуду! Мишка повернулся к Ивану Павловичу. Казалось, он обращался только к нему: — Спасибо вам, товарищ командир, что вы меня… ручаетесь за меня. Я оправдаю ваше доверие, товарищ командир!.. Я буду бить фашистов еще крепче и до тех пор, пока ни одного из них не останется на нашей земле! Я буду… Громкие рукоплескания заглушили его голос. Какой-то обновленный и бесконечно счастливый, он сел на свое место. Теперь о нем говорил Леня Устюжанин. От его похвал Мишке стало неловко. Как будто Мишка все сам… Ведь он же, Леня, и научил его, а о себе ничего не говорит… Мишка почувствовал, что у него тянут из рук автомат. Вот Леня взял автомат, зарубки показывает… Да ведь Мишка на автомате еще и не столько зарубок сделает!.. Много было сказано о Мишке хорошего, а он сидел и думал: надо еще больше сделать — ведь он теперь комсомолец! После всего пережитого Мишке очень захотелось увидеть Тимку и… Софийку. Софийка выбежала к нему радостная, сияющая. Она не могла быть на комсомольском собрании, потому что дежурила в госпитале, но ей уже обо всем рассказали. — Ой, Мишка, — сказала она, пожимая обеими руками его руку, — ты уже в комсомоле!.. А я все думала… — А ты давно стала комсомолкой? — посмеиваясь, спросил Мишка, не в силах оторваться от темно-серых глаз Софийки. — Меня на предыдущем собрании принимали… Крас-не-е-ла!.. И Софийка, растягивая слова, воркующим голоском стала рассказывать о том, что чувствовала она, когда ее принимали в комсомол. — Теперь, Софийка, мы с тобой комсомольцы! — гордо сказал Мишка. Он хотел еще что-то сказать, но Софийку позвали. Она успела спросить: — Долго пробудешь в лагере? — Вечером выходим, — важничая, ответил Мишка. — Ой! Надолго? — Не знаю… — Ну, я пошла. Приходи… Она тряхнула Мишкину руку и побежала в госпиталь. Уже у самой двери она повернулась к Мишке, озорно блеснула глазами и прощально махнула рукой. «Какая…» подумал Мишка, но так и не смог определить, какая же Софийка. Он еще долго стоял на месте, словно размышляя над этим, потом пошел, медленно и солидно, положив обе руки на автомат, как это делал Леня Устюжанин. Нет, что ни говори, сегодня Мишка был совсем не похож на Мишку вчерашнего. Важный приказ Партизанский радист Федька влетел в штаб с криком: — Товарищ командир! Принял три радиограммы. Вот одна. Остальные сейчас расшифрую. Положив перед Иваном Павловичем листок бумаги, он спросил: — Разрешите итти? Иван Павлович не слышал вопроса: он читал. Комиссар через плечо командира тоже читал радиограмму. — Идите и немедленно расшифруйте, — ответил за них начальник штаба. Каждая радиограмма, полученная с Большой земли, из родной Москвы, вливала в партизан новые силы. Ведь все знали, что действуют они не как придется, а по общему плану Верховного командования. Каждый партизанский удар по врагу становился еще ощутительней потому, что был связан с ударами на фронтах, наносимыми врагу Красной Армией. Сознание, что они не одни в тылу врага, что за ними стоит великая Родина, воодушевляло их на новые славные дела. Эта радиограмма особенно обрадовала командиров. В ней говорилось: «По заданию Верховного командования, Центральный штаб приказывает провести глубокую разведку численности гарнизонов в городах, а также строительства укреплений на берегах Десны и Днепра. Сведения необходимы самые точные и возможно скорее. Радируйте регулярно». Взволнованный комиссар крупными шагами ходил по землянке. У Михаила Платоновича была привычка расхаживать по комнате, когда он радовался или думал о чем-нибудь особенно важном. Руки, заложенные за широкий командирский пояс, нервно мнут крепкий ремень, глаза радостно прищурены. — Интересно, очень интересно! — увлекшись, повторял комиссар. — Теперь понятно, почему на фронтах не было существенных изменений. Значит, что-то уже готовится для гитлеровцев… Скоро придется им удирать на запад!.. — Вы думаете, скоро? — спросил начальник штаба. — А зачем бы Верховное командование интересовалось такими сведениями? Эта радиограмма для нас историческая!.. Думай, командир! Нам нужно сделать все, чтобы поскорее иметь точные данные. — Разведка наша работает. Сведения у нас есть! — не без гордости ответил начальник штаба. Еще раз перечитав радиограмму, Иван Павлович положил ее на стол и зашагал рядом с комиссаром. — Но этих данных нам недостаточно, — сказал он, остановившись перед начальником штаба. — Нам нужна разведка глубокая, не меньше чем на двести пятьдесят километров в указанных направлениях. — Безусловно, — согласился комиссар. А командир продолжал: — Тут нужно сделать еще много… организовать разведку так, чтобы… — Разрешите продумать и разработать этот вопрос, — сказал начальник штаба. — Задача ясна. Будем думать вместе. В это время к штабу подошел Виктор. Его встретил часовой Иван Карпенко, которого выписали из партизанского госпиталя и зачислили в комендантскую роту. Виктор хорошо знал Карпенко. Он слышал о нем от Тимки и Софийки, не раз говорил с ним в госпитале. Он с сочувствием смотрел на его красно-синие шрамы на щеках и шее и был очень рад, что дядя Иван уже здоров и стоит на карауле у штаба. — Здравствуйте, дядя! Вы уже совсем выздоровели? — Совсем, Витя. Сам видишь — вояка хоть куда. — А комиссар здесь? — И комиссар здесь, и командир здесь. — Я к комиссару. — Войди. Ох, и кобура же у тебя! Фриц умер бы, если бы увидел такого вояку! Польщенный и полный благодарности Карпенко за ободряющие слова, Виктор открыл дверь штабной землянки: — Разрешите войти? Звук его голоса вывел командиров из задумчивости. — Ну-ну, попробуй. Входи! — сказал Иван Павлович. Виктор переступил порог и стал «смирно». — Товарищ командир, разрешите обратиться к комиссару. — Пожалуйста. Начальник штаба занялся своими бумагами, командир подсел к нему, а Михаил Платонович приготовился слушать мальчика. Председатель совета пионерского отряда начал так: — Товарищ комиссар, я хочу вас спросить. — Что там у тебя? — Скажите: я хорошо работаю? Комиссар удивился. Иван Павлович тоже вопросительно взглянул на мальчика. — Как это — хорошо? Как будто ничего… — Почему же «ничего»? Звенья у меня работают? Работают. Пионеры дисциплинированы? Дисциплинированы. План работы выполнен? Выполнен. — Ну, выполнен. Что же из этого? Новый нужно составить. Хорошо работаете, а нужно еще лучше! — Да как же «еще лучше»? Я ведь, товарищ комиссар, вырос… — Как «вырос»? — Да так. Мне можно более серьезную работу поручать. Боевую. Иван Павлович, который все время задумчиво смотрел на Виктора, улыбнулся: — Вот тебе и раз! А отрядом кто будет руководить? — Ваня справится. Я его научил, как работать. А меня переведите на другую… — Если договоримся, почему бы нет. — Честное пионерское, переведете? Комиссар рассмеялся: — Дай ему честное слово, а он тебе скажет: «Хочу быть комиссаром отряда». Что же мне тогда — итти председателем в пионерский отряд? Виктор лукаво улыбается, громко шмыгает носом от удовольствия. Ему очень нравится разговор в таком тоне. — Скажете, комиссаром! Разве ж я… Да мне обыкновенную, самую что ни на есть обыкновенную работу… Вот увидите! Комиссару пришлось пообещать Виктору, что если его просьба будет разумной, он ее выполнит. — Я хочу быть у вас адъютантом. Тут уж и командир не выдержал. Вместе с комиссаром они громко рассмеялись. Даже начальник штаба поднял глаза от бумаг, снял с носа очки, хмуро улыбнулся и снова углубился в свою работу. — Ах, чтоб тебя!.. Да ведь у меня есть адъютант! — И. я буду тоже. Как Тимка у командира… И не просто адъютантом. Я охранять вас буду. Потому что ваш адъютант все мотается, а вы один остаетесь. Виктор выжидательно смотрел на комиссара. С виду тот был доволен, но мальчика пугало то, что он только смеется и ничего не говорит. Что, если откажет? Помощь пришла неожиданно. — Что ж, Виктор, — сказал совсем серьезно Иван Павлович, — иди сдавай свои пионерские дела. Работу тебе найдем. Боевую, хорошую работу. Виктор сначала удивленно посмотрел на командира, а затем, поняв, что одержал победу, лихо козырнул и, словно боясь, как бы командир не передумал, поспешно отчеканил: — Есть сдавать пионерские дела! — и пулей вылетел из штаба. Командир ходил по землянке, заложив руки за спину, и, видимо, обдумывал что-то, а комиссар еще долго не мог оторвать взгляда от двери, за которой исчез Виктор. Ему казалось, что здесь только что побывал его сын. Даже начальник штаба не смог сразу погасить под усами мечтательную улыбку. — Бедовая детвора теперь пошла! — наконец проговорил он. Слова начальника штаба вывели комиссара из задумчивости. Глаза его заискрились смехом, и он сказал, обращаясь к Ивану Павловичу: — Начальники мы с тобой важные — по два адъютанта! Как у фельдмаршалов! Иван Павлович, казалось, не слышал этой шутки. Шагая по землянке, он начал вслух вспоминать о своем детстве: — Помню, враг укрепился в одном селе, неподалеку от Новгород-Северска. Щорс приказал нашему командиру Соколову во что бы то ни стало овладеть этим селом и вытеснить оккупантов. Нужно было быстро произвести разведку, побывать в селе, уточнить, где расположены огневые точки врага… В землянку незаметно проскользнул Тимка и замер в углу, слушая командира. Иван Павлович продолжал: — …Соколов позвал меня. «Ванька, — говорит, — в разведку пойти не побоишься?» А Ванька и не думает бояться — он и в огонь и в воду, только бы командир приказал. «Не побоюсь, — говорю, — посылайте». Объяснил мне Соколов, что нужно разведать, и я уже собрался было итти. «Подожди, — говорит Соколов, — это дело не простое». Позвал он нашего начпрода. «Ты, — спрашивает, — козу нашу еще не зарезал?» — «Никак нет, — отвечает начпрод. — Она у нас вроде молочного склада — молоко для раненых дает». — «Давай, — говорит Соколов, — свой молочный склад сюда. Его с собой в разведку возьмут». Эта коза охладила мой пыл. Стыдно было выходить в разведку с козой. Только позже я понял, как разумно поступил мой командир. Я побывал со своей козой в селе, на пастбище, познакомился с ребятишками, а они рассказали мне о всех вражеских огневых точках и даже показали их… Комиссар всегда понимал своего командира с полуслова. Он еще слушал рассказ Ивана Павловича, а уже знал, к чему ведет командир. И когда тот умолк, комиссар сказал: — Очень хорошая мысль! Наши орлы тоже могут быть прекрасными разведчиками. Начальник штаба усмехнулся: — Жаль только, что нет у нас козы. Тимка слушал рассказ командира, как волшебную сказку. Он мгновенно понял, какие опасные, но заманчивые дела предстоят ему и его друзьям. Вот когда начнется для него настоящая боевая жизнь! И Тимка просительно заговорил: — Товарищ командир! Посылайте меня в какую угодно разведку. Я даже без козы пройду где угодно. И ребята тоже пойдут. Вот Виктор, например… Он только и мечтает о том, чтобы пойти в разведку! Иван Павлович остановился перед Тимкой: — Ну, а я как же без тебя, Тимофей? Кто меня будет охранять? Глаза его смеялись, и Тимка видел, что он шутит. — Что там охрана!.. Я ведь знаю, что вам более важные дела нужны. Вы не думайте, что мы ничего не понимаем. Из нас тоже будут хорошие разведчики. Командир притянул мальчика к себе: — Молодец, Тимка! Понимаешь дело… В это время в землянку снова явился радист. Не скрывая радостной улыбки, он подал командиру еще две радиограммы, и по выражению его лица все поняли, что он принес очень важные вести. Действительно, в одной радиограмме партизанам предписывалось немедленно сообщить координаты и свои опознавательные знаки для самолетов, которые привезут груз, а в другой говорилось, что в отряд посылается представитель Красной Армии и центрального партизанского штаба. — Живем, друзья! — не сдержав своей радости, воскликнул Иван Павлович. — Да это же знаете что такое?.. Тимка, пусть седлают коней! — Есть, товарищ командир! — Тимка на минутку задержался. — Сапожник дядя Яков спрашивает, можно ли ему к вам. — Пусть войдет. Яков вошел смело и еще у двери снял шапку: — Як вам, товарищ командир. Извините, что беспокою… — Пожалуйста. Вы чего хотите? — Да вот, видите, какое дело… Мне уже не с руки сидеть за сапогами… — Я думаю, что сейчас у нас нет нужды держать вас в лагере. Село ваше партизанское… Как ты, Михаил Платонович? — Вполне правильно. Можно и домой. — Да мне уж говорили… Я сапоги все чинил, а это, говорю же, не с руки мне. Столько пробыл в отряде и… домой? Остаться хочу. Воевать. Иван Павлович внимательно посмотрел на Якова. И опять представил себе, каким он был растерянным, испуганным и безвольным, когда его с завязанными глазами привели в лагерь. Теперь перед ним был совсем другой человек — решительный и уверенный в своих силах. — Ну что ж, — сказал он, — хорошее дело, товарищ Онипко. Вполне правильно ориентируетесь. — А почему ж бы и не ориентироваться? Я всегда… Еще с самого начала сказал жинке: «Не быть тут оккупантам!» А оно и выходит по-моему… Так в какую роту мне итти? …Через полчаса командир и комиссар в сопровождении нескольких верховых выехали из лагеря, чтобы наметить место для приема самолетов. Готовы в дорогу Начальник штаба и заместитель командира по разведке при появлении Ивана Павловича стали «смирно» и крепким рукопожатием приветствовали его. Из полутемного угла к Ивану Павловичу шагнула женщина в клетчатом теплом платке, с сумой за плечами. За ее спиной, лукаво поглядывая на командира, прятался синеглазый мальчуган. — Здравствуйте, господин староста! — низко поклонилась женщина. — Я к вашей милости. Иван Павлович, видимо, был доволен. Приняв необычный для него спесивый и сердито-снисходительный вид, с каким-то клокотаньем в горле он спросил: — Откуда? Женщина еще ниже поклонилась, поднесла к глазам кончик платка. Губы ее искривились, из глаз вот-вот брызнут слезы. — Издалека мы, господин, издалека… В Полтаву пробираюсь. Муж мой в полицаях служил. Сам комендант не мог им нахвалиться. Поймали его партизаны — чтоб им добра не было! — и… убили… Последнее слово женщина протянула совсем похоронным голосом и начала так старательно вытирать платком сухие глаза, что на них действительно появились настоящие слезы. Мальчик не выдержал и, фыркнув, спрятал лицо в широких складках ее юбки. Заместитель командира по разведке незаметно, но довольно чувствительно толкнул его в бок. — Бумага есть? — лениво спросил Иван Павлович. Женщина молча пошарила в складках платка и подала бумажку. Это была справка, выданная старостатом одного из сел, о том, что «госпожа подательница сего документа направляется в город Полтаву вместе со своим сыном, так как ее муж погиб в борьбе за новый порядок». Пока Иван Павлович читал справку, мальчик, успевший овладеть собой, вспомнил о своей роли. Дернув женщину за полу, он тонко и протяжно заныл: — Мам, а мам! Слышите? Есть хочу. Женщина легонько стукнула его по голове и запричитала: — Да замолчи ты, надоеда, не скули! Ой, горюшко мне с тобой, сиротой несчастным! Где я тебе возьму поесть? Придем вот к бабушке — накормит… — А я сейчас… и спать хочу! И так канючил мальчуган, так горестно морщил свой коротенький нос, что даже Ивану Павловичу, прекрасно знавшему, что этот парнишка совсем еще недавно был председателем совета пионерского отряда, на какой-то момент стало по-настоящему жаль его. …Несколько дней они тренировались. Виктор переселился в барак к тете Шуре. Пришлось ему вместо шинели и великолепных галифе надеть теплое широкое пальто с рыжим воротником. Шинель и галифе — ладно, он о них не жалел, но с пистолетом долго не хотел расстаться и даже имел тайное намерение взять его с собой. «Если что, — думал он, — буду стрелять. Выхвачу пистолет и в фашиста — раз, в другого — раз, а потом бежать с тетей Шурой… Ой, нет, мамой!» спохватился он. Все-таки пистолет пришлось оставить. Но он был за него спокоен: оружие взял на сохранение сам комиссар. За эти дни Виктор еще больше сдружился с Тимкой. Он был очень доволен, когда узнал, что Тимка и мать Василька тоже пойдут в разведку. Жаль только, что не в одно место! Но это все равно. Главное, что теперь они с Тимкой будут выполнять одинаковую работу. Они подолгу с увлечением говорили о том, как будут вести себя на виду у немцев. — Я ничего не побоюсь, — говорил Виктор. — Он с тетей-мамой будет разговаривать, а я расплачусь. Знаешь, по-настоящему заплачу, я это умею. Что мне, слез жалко? А если буду плакать, разве он подумает, что я партизан? Ни черта не поймет!.. Сегодня тетю Шуру и Виктора вызвал Иван Павлович. — Что ж, — обратился он к своему заместителю по разведке, — можно благословить. Сегодня ночью пойдете, Александра Ивановна. Документы у вас в порядке, в роль вы вошли. Смотрите только в оба! Сами понимаете. — Ничего, вернемся. Сынок у меня не подкачает. — Я знаю, что он молодец. Виктор сиял. Иван Павлович снова заговорил: — Помните: записывать ничего нельзя. Нужно все запоминать и держать в голове. Неосторожный шаг, лишнее слово, бумажонка могут вызвать подозрение, и тогда… Сами знаете, на какое вы дело идете. Все нужно мотать на ус и помалкивать… Ты, Виктор, никаких разговоров ни с кем не заводи. Спрашивают о чем-нибудь, а ты сопи носом, как будто стесняешься. Это у тебя здорово получается… Не опаздывайте, — добавил Иван Павлович на прощанье. — Вы должны знать, Александра Ивановна, что мы… — голос его прозвучал взволнованно, — мы все эти дни будем с вами. Неотступно. На важное дело идете. Мы все будем думать о вас… Он обеими руками крепко пожал широкую, в темных морщинках руку партизанки. — Не беспокойтесь, товарищ командир, — тихо и растроганно ответила тетя Шура. — Мы сделаем всё. Вернемся вовремя… и расскажем, что нужно. Командир подошел к Виктору. Мальчик не успел опомниться, как очутился в его крепких объятиях, а глаза командира, добрые и ласковые, заглянули ему прямо в сердце. И как это он раньше не заметил, что у командира такие хорошие, добрые глаза! Раньше командир казался ему суровым, Виктор боялся встречаться с ним, а гляди, какой он добрый — как отец… — Ну, козаче, а ты как? Не боишься? Не подведешь «маму»? Если б Виктор стоял на земле, он бы как следует ответил командиру. Но сейчас он только поболтал в воздухе ногами и прошептал: — Нет… я… разве можно чего бояться? — Молодец! Герой! Иван Павлович крепко поцеловал мальчугана. — Желаю вам успеха и счастливой дороги! Виктор выходил от командира окрыленный. Ну как же не быть успеху, если о них так беспокоятся, так будут ждать их возвращения! Возле штаба им встретилась мать Василька. Она шла с корзинкой в руке. Позади плелся Тимка в каком-то старом балахоне. — Да иди же ты, чего голову повесил! — обернулась к нему «мать». Тимка словно не слышал. Он только посмотрел на Виктора и вопросительно улыбнулся: «Ну, мол, как это у меня получается?» Получалось, действительно, неплохо. Красные звезды Еще засветло к широкой поляне, расположенной километрах в четырех от лагеря, двинулись пешком и на подводах партизаны. Хотя немцы были далеко, боевые заставы тесно окружили поляну. Для сигнализации и приема груза с самолетов были выделены вторая и третья роты первого батальона. Но и все свободные в эту ночь партизаны валом повалили на поляну. Даже дед Макар, и тот не выдержал: — Сто лет, почитай, живу, а самолета живого не видел. А тут свой самолет, так сказать, — вещь такая, что и покататься перед смертью можно. — Да они, дед, не сядут… — Как не сядут? Выдумаешь такое! А ахтаматы на голову тебе будут бросать? — Так и сбросят, дед… — Ну, проходи, проходи, умник! Только у тебя голова на плечах! — Дед сердито нахмурился и прервал разговор, хотя никто и не думал подшучивать над ним. Виктор и Тимка ехали на санях командира. Им сегодня особое уважение и внимание. Ночью, после того как будут приняты самолеты, быстрые кони вынесут их за пределы партизанской земли. А пока Иван Павлович, понимая, как хочется мальчикам увидеть советские самолеты, позволил им поехать на аэродром. Место было выбрано удачно. Поляна вполне могла служить аэродромом. «Через неделю примем самолеты на посадку», услышал Тимка обращенные к комиссару слова командира. — А может быть, и раньше, — ответил комиссар. На мгновение Тимке захотелось остаться в лагере. Ведь все это совершится без него! Самолеты, советские люди… Но он сразу же вспомнил, что на него возложено такое серьезное дело, как разведка, и только вздохнул: что ж, мол, хорошо было бы и тут остаться, но там важнее. И, больше не думая об этом, он снова прислушался к разговору Ивана Павловича с комиссаром. — Какие силы и ум надо иметь, какую веру в свое дело! Понимаешь, Михаил, ведь это Сталин обо всем заботится, Сталин! Волнение охватило Тимку. Он знал, чувствовал, что и его, Тимки, работа, и дела Мишки и Алеши помогут выполнению великой задачи, что и он, Тимка, тоже боец, стоит твердо и непоколебимо в рядах воинов социалистической Родины. …Время тянулось медленно. Всем не терпелось поскорее увидеть долгожданные самолеты. Говорили шопотом, прислушивались. Не обходилось без шуток и тут. Кто-нибудь вдруг говорил: — Гудит! — Где? — В ухе. — Ах, что б тебя! А я думал… — Тише! — Летит! — Не слышу. — Приложи ухо к земле. Кто-то действительно ложится на землю и прикладывается ухом. Иван Павлович и комиссар стояли возле костров. Командир все время поглядывал на часы. Стрелки, казалось, ползли очень медленно. Тимка и Виктор стояли в стороне и, затаив дыхание, прислушивались. Им так хотелось первыми услышать гуденье родных моторов и сообщить об этом всем партизанам! Пусть все стоят толпой и разговаривают, а они будут молчать и слушать. Вот что-то как будто загудело… Нет… это только показалось… В последнее время Тимка и Виктор стали такими друзьями, что, как говорят, и водой не разольешь. Тимке казалось, что к нему снова вернулся Савва. Виктор тоже, как Савва, острый на язык и ловит на слове. Только погорячее. Тот был спокойный, рассудительный, никогда тебя не перебьет, а этот — как огонь. Только что-нибудь не по нем — сразу нахохлится: не говори ему ничего и не подходи к нему. А вообще славный хлопчик. Если не дразнить его, то он такой хороший друг, что и последнюю рубашку готов отдать. Ну, Тимка теперь и не дразнит его, потому что Виктор тоже настоящий партизан. Они теперь оба разведчики… А Виктор считал, что лучшего товарища, чем Тимка, нет на свете. И в самом деле: кто помогал Виктору добыть пистолет? Тимка. А то, что было между ними раньше… разве же это серьезно? Нельзя уж и пошутить?.. Виктор смотрел на Тимку преданными глазами и шептал: — Вот увидишь, мы первые услышим… вот увидишь… Иван Павлович тревожился: стрелка переползла за одиннадцать. Скоро половина двенадцатого, а вокруг тишина. Замолкли разговоры, шутки. Люди заскучали. Над лесом виднелся розоватый ущербный месяц, плыли темные тучи. Лес дышал по-весеннему: острый, свежий запах живицы и талого снега стоял в воздухе. Вероятно, только Виктор и Тимка не понимали, что время прибытия самолетов уже миновало. Они прислушивались, до боли в глазах вглядывались в ночное небо — туда, откуда должны были появиться чудесные самолеты с красными звездами на крыльях. — Придется часть людей отправить в лагерь! — с досадой в голосе сказал комиссар. Командир посмотрел на часы: без восьми минут двенадцать. — Подождем… — Летят, летят! Тимкин возглас приняли, как новую шутку. Но никто на него не цыкнул, а только прислушались еще напряженнее. Иван Павлович снял шапку-ушанку и отчетливо услышал далекий-далекий гул моторов. — Зажечь костры! Пять больших костров осветили поляну. Почти незаметным стал на небе месяц, еще более темным и бездонным показалось небо. А самолет был уже где-то совсем близко, моторы ревели гулко и торжественно. Десятки глаз были устремлены в небо. И вдруг прямо над головами партизан проплыл огромный самолет. Даже удивительным показалось: смотрели куда-то в безграничное небесное пространство, а он здесь, над самой землей. Самолет исчез за лесом. Затихло гуденье моторов. Неужели не заметил? Неужели не поверил условным знакам? Не может этого быть… Вверху вспыхнул и погас огонек. Теперь Иван Павлович уже не беспокоился: он знал — самолет разворачивается. И действительно, спустя некоторое время самолет снова величественно выплыл из-за леса, блестя в серебристых лучах луны, залившей светом поляну. Все увидели, как в воздухе позади самолета вдруг заколыхался белый цветок… Вот другой… третий… — Парашюты! Парашюты! Тимка и Виктор были вне себя от восторга. Сами того не замечая, они шумели, приплясывали, кричали на всю поляну «ура». Самолет снова поплыл за лес, а над партизанами, значительно выше первого, пели песню моторы второго самолета. — Еще один! — закричал Виктор. А Тимка уже мчался к парашюту, медленно приземлявшемуся на опушке. Первый самолет сбросил свой груз и, блеснув на прощанье отраженным светом луны, ушел за лес. Его исчезновения сразу не заметили, как не заметили и появления третьего самолета. Партизаны, увязая по пояс в снегу, сносили к кострам длинные мешки из зеленого брезента, белые шелковые парашюты и осторожно складывали все это в ряд. Тимка и Виктор уже не бегали за парашютами. Они не отходили от командира и комиссара, решивших раскрыть один мешок. — Автоматы! Новенькие автоматы!.. В руках Ивана Павловича был чудесный автомат — мечта каждого партизана. Подходили подводы, на них складывали мешки, и они медленно уезжали в лагерь. Но все забыли и о мешках и об автоматах, когда к кострам приблизилась шумная толпа партизан. С ними шел человек в теплых меховых брюках, куртке и унтах. Мальчики замерли от удивления. А человек в такой необычной одежде, весь перевитый ремнями, с большой сумкой за плечами, подошел к командиру и доложил: — Представитель штаба партизанского движения капитан Макаров. Иван Павлович заключил посланца Москвы в свои объятия. От командира тот перешел к комиссару, а потом его обнимало и целовало так много людей, что не будь на нем такой мягкой и пушистой куртки, его совсем бы задушили. Тимка и Виктор были так захвачены происходящим, что даже забыли обидеться на капитана Макарова за то, что он не обращает на них никакого внимания. Но капитан все же заметил их. — Партизаны? — весело спросил он. — Партизаны! — смело ответили ребята. — Разведчики, — добавил Виктор. — Молодцы! — обнял их обоих вместе капитан, и мальчики уткнулись носами в приятный холодок меха. — Вот вам подарки, — сказал потом капитан и дал каждому по две огромные плитки шоколада. — Из Москвы, ребятки, от самого товарища Сталина! Ребята в торжественном молчании прижали их к груди. abu Кто еще мог послать сюда, в темную ночь, такие чудесные самолеты, автоматы, столько подарков партизанам и этого боевого капитана! Позже, сидя в санях, Виктор шептал тете Шуре; — А я видел красные звезды на крыльях!.. Убаюканный размеренным покачиваньем саней, Виктор видел в мечтах сотни советских краснозвездных самолетов и гадал, почему Иван Павлович возвратил из разведки Тимку со своей «матерью». «Неужели Тимка провинился в чем-нибудь?» Виктору было от души жалко своего друга. * * * Проснувшись, капитан Макаров посмотрел на часы. Четверть девятого, а в штабе уже никого нет. Собственно, можно было еще спать и спать, но командир и комиссар, которые легли вчера одновременно с ним, уже куда-то ушли. Из-за ширмы беззвучно, как тень, выплыл Свиридов. Он доложил, что, по приказу комиссара, с этого дня находится в распоряжении капитана, и спросил, нет ли охоты у товарища капитана помыться в партизанской бане. Хотя баня была построена по всем правилам и воды и пара было в ней достаточно, хотя париться можно было сколько угодно, потому что в этот час здесь никого больше не было и никто не колотил нетерпеливо в дверь, капитан вымылся наскоро и вернулся в штаб. Командир и комиссар еще не возвратились. Они, как доложил Свиридов, пошли в подразделения, чтобы распределить оружие и боеприпасы между бойцами-партизанами. Макаров шел по лагерю. Солнце светило по-весеннему, хлюпали под ногами вода и мокрый снег, возле хозяйственного двора кружилось и шумело воронье. Капитан дышал полной грудью. Он чувствовал себя как дома. Уже не впервые приходилось ему бывать у партизан. Три раза за время работы в штабе партизанского движения его сбрасывали в глубоком тылу врага с важными заданиями Центрального Комитета партии и Верховного командования. Здесь он был посланцем Большой земли. Он был живым руководством партии и направлял действия партизанских отрядов так, чтобы они сочетались с действиями на фронте. И еще одно знал Макаров, вылетая сюда: на партизанские отряды этой области готовится нападение фашистских карательных войск. В Москве были серьезно озабочены тем, как уберечь отряды от смертельного удара и организовать разгром карателей. Именно об этом шел вчера разговор между капитаном Макаровым и командованием отряда. Все, о чем сообщил Иван Павлович, Макарова не удивило: выяснилось, что в Москве знали не меньше, а пожалуй, и больше самого командира отряда. После беседы с командиром, комиссаром, Павлом Сидоровичем и начальником штаба, Макаров убедился, что руководители здесь опытные, умелые и дальновидные. Навстречу капитану вышел человек в высокой бараньей шапке. Энергично расправив короткие жесткие усы, он молодецки доложил: — Товарищ представитель штаба, бойцы комендантской роты проводят политзанятие! Докладывает командир роты младший политрук Бидуля. Макаров поздоровался. — Очень приятно познакомиться, товарищ Бидуля, — сказал он, подавая партизану руку. — Хотя, кажется, мы уже знакомы? Это вы первый подошли ко мне, когда я приземлился? — Да, я… и наши ребята. — Я запомнил… вашу шапку, а поговорить так и не удалось. Макаров попросил Бидулю разрешить ему побыть на политзанятии. Они зашли в большой, длинный барак, наполненный людьми. Бидуля хотел было провести капитана вперед, к столу, но тот остановился у самого входа. На них почти никто не обратил внимания. Все слушали Любовь Ивановну, читавшую вслух «Правду». Любовь Ивановна прочитала даже объявления, в каком театре какой спектакль ставят и какие фильмы демонстрируются, и только после этого посмотрела на слушателей. Встретившись взглядом с Макаровым, она сказала: — Вот мы попросим нашего гостя, капитана Макарова, рассказать нам о Москве. Партизаны многое знали из радиопередач и докладов политработников, но то, что рассказывал Макаров, казалось им новым, значительным и особенно убедительным. Ведь перед ними был человек, который только вчера ходил по улицам Москвы, видел Кремль. Дыхание могучей Родины привез он сюда, в лесной партизанский лагерь. — Товарищ Сталин сказал, что не за горами то время, когда мы погоним врага с нашей земли, — говорил Макаров. — Недалеко то время, когда Советская Украина снова вся будет свободной. Партизаны обступили капитана и засыпали его вопросами: — А как же с вторым фронтом? Чего там англичане и американцы так долго собираются? — Союзнички! Хорошо, что хоть против нас пока не воюют. Один дьявол — буржуазия… Не верю я им… Капитан с интересом взглянул на говорившего. Человек был весь покрыт шрамами. Макаров сразу догадался, в чьих руках побывал этот изувеченный партизан, но все же спросил: — Где это вас так, товарищ? — Да я, можно сказать, с того света. Специально остался, чтобы бить захватчиков, — ответил Карпенко. Капитан Макаров смотрел на партизан, и глаза его мягко лучились: здесь, как и всюду, где ему приходилось бывать, советские люди были полны силы и решимости бороться до полной победы! В один день Фон-Фрейлих долго стоял у окна. Казалось, он не замечал застывших в почтительных позах и ожидавших генеральских приказаний офицеров. Фон-Фрейлих любовался весной. По улицам бежали грязно-желтые ручейки, с крыш капала вода, деревья стали еще чернее, на каштанах набухали почки; все сверкало и звенело под теплым солнцем. Оторвавшись от окна, фон-Фрейлих мерными шагами подошел к большой карте. Длинная отшлифованная указка, как жерло дальнобойной пушки, нацелилась в зеленые массивы лесов, опутанных синими жилами рек, на красные кружки, которыми были обозначены места сосредоточения партизанских отрядов. — Вот здесь наш противник, — сказал фон-Фрейлих. На его лбу прорезались морщины, в углах рта застыла презрительная усмешка. — Раньше имел честь воевать с признанными европейскими генералами и даже фельдмаршалами, а тут приходится иметь дело с мужицкими полководцами… Хе-хе! Новоявленные стратеги! Он пренебрежительно пожевал сухими губами, но по мутным глазам его было видно, что эти «новоявленные стратеги» доставляют ему очень много забот и беспокойства. Генерал снова повернулся к карте. — Как господам офицерам известно, главные силы партизан сосредоточились в речном районе. — Фон-Фрейлих направил палку в центр карты. — Их нужно зажать в железные клещи и не выпустить живыми. Нам в этом поможет сама природа. Наступление начнем одновременно со вскрытием рек. С удовольствием слушая звуки собственного голоса, немножко рисуясь, он стал излагать свой план: — Мы возьмем территорию в железное кольцо, рассечем ее на части и уничтожим всех. Если даже кому из партизан удастся вырваться из кольца, он не сумеет в ледоход перебраться через реку и погибнет. Лица офицеров были непроницаемы. Фон-Фрейлих усмехнулся: господа офицеры думают, что обещанный приход военных частей — пустая болтовня, и боятся, что им самим придется расхлебывать кашу. Впрочем, чего ожидать от шефов полицейских отрядов, жандармерии и войск тыловой службы? Это не фронтовые офицеры. Фон-Фрейлих внимательно посмотрел на стоявших перед ним навытяжку подчиненных. Ну, хватит! Достаточно он их напугал. Сейчас он сообщит им о действительной цели совещания. И генерал торжественно объявил: — Сегодня из главной квартиры фюрера на мое имя получена телеграмма. В мое распоряжение посланы три дивизии с артиллерией и танками. На-днях прибудет авиаэскадрилья. Он остался доволен: это сообщение произвело ожидаемый эффект. Он отпустил офицеров. В кабинете остался только капитан Штирке. За последнее время синие круги, как очки, легли вокруг его воспаленных глаз, нос покраснел и еще больше облупился. Даже новый офицерский мундир сидел на нем неуклюже, как чужой. Фон-Фрейлих и на этот раз сделал вид, что не слышал его жалоб. Улыбнувшись, он сказал: — Ах, извините, капитан! Забыл вас порадовать: вы награждены орденом железного креста. Поздравляю, поздравляю, вы далеко пойдете, чорт возьми, господин капитан! И вновь Штирке словно подменили: удивление, испуг, восторг сменялись на его лице. Он подтянулся, щеки его порозовели, исчезли следы усталости. Он снова стал прежним Штирке. Фон-Фрейлих приказал: — Вы должны перейти в расположение партизанских отрядов. Когда начнется наше наступление, вы будете сигналами передавать направление их движения и места скопления. Наши разведчики все время будут в воздухе. Подробности узнаете у начальника штаба. Ну, всего лучшего! За успешное выполнение моего задания обещаю вам новый крест. Вошел адъютант и положил перед генералом бумагу. Прочитав ее, фон-Фрейлих подошел к карте. Он был явно доволен. — На ловца и зверь бежит, — так ведь говорят русские? А? Пусть собираются все вместе! Красным карандашом он начертил на карте стрелу и закруглил ее у зеленого массива. Потом обратился к Штирке: — Это недалеко от вашего расположения. Кстати, разведайте, что это за опасный отряд идет на восток. Как слышно, с самой Польши он вредит нам. Но, слава богу, он идет навстречу своей гибели! Мы уничтожим его. * * * Командованию партизанских отрядов было хорошо известно, что враг готовится к наступлению. Уже не раз фашисты окружали леса и бросали против партизан карательные отряды. Но разбегались вдребезги разбитые местные гарнизоны, а насмерть перепуганные каратели возвращались ни с чем. Иван Павлович понимал по энергичной подготовке фашистских частей к наступлению коварные замыслы фон-Фрейлиха. Было решено держать тесную связь с соседними партизанскими отрядами и подготовить к боям население окружающих сел. Командиры разъехались по селам. Капитан Макаров вместе с Иваном Павловичем продвигался берегом Днепра. Приближение опасности всегда делало Ивана Павловича еще более спокойным, твердым и уверенным в себе. Он не столько думал об опасности, сколько о людях, с которыми он должен преодолеть эту опасность. Собранный, немногословный, он целиком углублялся в свои мысли, все взвешивал, рассчитывал, стараясь предугадать. Они ехали с Макаровым лесами, и Иван Павлович в каждом дереве видел своего союзника, источник своей силы. Ехали селами, и Иван Павлович в каждом доме видел своих помощников и единомышленников. Он думал только об одном: как обучить людей, где поставить каждого партизана в этой борьбе, чтобы он сумел лучше приложить свои силы. В эти минуты он думал главным образом о том, как отвести возможный удар от женщин и детей. Ну, это придется поручить Любови Ивановне. Она справится. Умная и боевая девушка, хорошая комсомолка! А охрану надо поручить Бидуле… Широко ступает командирский конь, покачивается в седле Иван Павлович… Как только дозорные на пожарной вышке начинали бить в колокол, люди в селах бросали все и спешили на площадь. У большинства были винтовки или немецкие автоматы. Кое-кто тащил и пулеметы. Иван Павлович предупреждал об опасности, призывал народ к борьбе, давал наказ, как действовать, когда начнутся бои. В одном месте они остановились и долго смотрели на реку. Лед был покрыт зеленоватой водой, по которой гуляла мелкая зыбь. — Скоро ледоход. Вряд ли они начнут наступление до ледохода, — вслух думал Иван Павлович. — Кто знает, может быть они как раз и ждут ледохода? — И то возможно, — согласился командир, посмотрев на Макарова. — Во всяком случае, следует подумать. — Нужно подготовить лодки, лес для плотов. — Если будет нужно, построим мост. — Это не простое дело. — Не простое, но для партизан возможное. С противоположного берега на лед спустилась подвода. Командиры, собравшиеся ехать дальше, остановились и стали ждать. Они хотели посмотреть, кто это в такое время отважился переправляться через Днепр — не разведчики ли? Уже когда подвода была посреди реки, командир узнал Леню Устюжанина. — Враг подтягивается, — рассказывал Леня. — Из всех районов к Днепру движутся части, подходят эшелоны с солдатами. Один удалось пустить под откос… Иван Павлович слушал внимательно, но не мог отвести глаз от реки. На Днепре потрескивал лед. Беспокойная ночь Уже под вечер по главной улице большого села шли двое — женщина и мальчик. Мальчик плелся за женщиной, недовольно сопел коротким носом. Однако бойкие глаза его зорко поглядывали во все стороны. Это были Александра Ивановна и Виктор. Далеко позади остались партизанские владения. Тут, в степи, захватчики чувствовали себя смелее. Александра Ивановна была совершенно спокойна. Как и предвидел Иван Павлович, женщине с ребенком особых препятствий не чинили. Теперь они шли в старостат. Улица была безлюдной, словно все это огромное село вымерло. Но вот вдали показались двое. Они шли, обнявшись, и хрипло горланили какую-то песню. Подойдя ближе, Александра Ивановна увидела, что это полицаи. — Добрый вечер, господа хорошие, — поклонилась она, поравнявшись с ними. — Здравствуй, молодуха! — Скажите, пожалуйста, как мне пройти в старостат? — А ты, что же, не здешняя? — Нет, дальние мы. В Полтаву идем. — Ну, так проваливай! Полицаи снова заревели дикими голосами песню. Александра Ивановна двинулась дальше, но ее окликнули. Обернувшись, она увидела, что полицай машет ей рукой. Она смело подошла к нему. — Ты откудова? Александра Ивановна назвала село и район. Полицаи переглянулись между собой. Тот, что был потрезвее, сказал: — Партизанщину разносишь? Все вы партизаны!.. К удивлению полицаев, женщина ответила утвердительно: — Все, господа добрые. Все они там партизаны. Полицай подошел вплотную, пристально глядя ей в глаза: — А ты кто такая? — Я бедная женщина. Осталась вот с сиротой. Мой тоже был, как вы. Убили его партизаны… Заученным движением Александра Ивановна поднесла к глазам кончик платка, всхлипнула. Виктор дернул ее за юбку: — Ну, мама, пойдемте. Я есть хочу. — Убили, говоришь? — Как же не убить, когда там все… Один из полицаев яростно дернул головой, погрозил кулаком вдаль: — Не горюй, молодуха! Немцев большая сила идет. Покончим с партизанами, а то нет от них нигде покоя. Александра Ивановна, не подавая виду, что сообщение полицаев ее интересует, насторожилась. Уже в который раз слышит она от полицаев и старост, что против партизан готовится поход. Она отняла от глаз платок и безнадежно махнула рукой: — Э-э, дорогие мои… возьмете вы их, партизан, как же!.. Уже не раз ходили и немцы и полицаи. И мой ходил, а назад привезли… Ой, горюшко мое, доля несчастная! Так и вы — пойдете, а потом останутся дети сиротами. На трезвеющих полицаев слова ее произвели явно угнетающее впечатление. Оба задумались. Потом один из них, храбрясь, заявил: — Нет, ничего с нами не случится. Нас будет много! — Ходило уже много. Как шли в те леса — сердце радовалось. И мой так говорил: «Перебьем!» — а гляди… мало кто вернулся. Немца, самого старшего офицера, и того убили. Второй, менее разговорчивый полицай тяжелым взглядом окинул все вокруг. На его лице застыли неуверенность и испуг. — Черт возьми!.. — Он сплюнул. — Я же говорил тебе, Петро, туда зайдешь, а назад… — Га? А черт с ним! Один раз мать родила, один раз и помирать. — Раз-то раз, но какая охота? И за что? — Но, но, но… Захныкал!.. Еще посмотрим! Виктор видел, что хмель и воинственный пыл с полицаев как рукой сняло. Они стояли, уныло сгорбившись. Потом один из них обратился к Александре Ивановне: — Пошли с нами, выпьем! Сегодня у нас, так сказать: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья, а завтра…» Эх, завтра, черт возьми… Все равно жизнь поломалась… — Спасибо. Пойду к старосте. Где он прикажет, там и буду ночевать. — Га?.. А ну, как хочешь… Старостат — вон он. Так, говоришь, партизан там много? — Видимо-невидимо! Целая армия, с пушками и танками. Там такое — не приведи, господи! — Черт возьми! А я тебе, Петро, что говорил? Если бы там слабенькие сидели, их бы без нас с тобой выкурили. А то, видишь… и нас зовут. Эх, говорил я тебе. Александра Ивановна потянула за собой Виктора. Полицаи уже без песен пошли своей дорогой. Александра Ивановна в последний раз услышала отчаянное: — Черт возьми!.. Эх, и жизнь собачья… «Собаки, это верно, — подумала она. — Самогон дуть — храбрецы, а услышали о партизанах — сразу хвосты поджали». Они вошли в помещение старостата. На пороге им встретился человек с рыжей широкой бородой, в черном дубленом полушубке. — Нам бы старосту… — Ну, я староста… Чего нужно? — Як вашей милости, господин староста. В Полтаву иду… Переночевать бы, если господин староста позволит. — Айсванец есть? Александра Ивановна вопросительно посмотрела на старосту: — Ничего у меня такого… Виктор нетерпеливо дергал ее за полу: — Ну, мама… я есть… спать хочу… Староста сердито сказал: — Шляетесь тут без документов! Айсванец нужно иметь, а если нету — всех приказано отправлять в полицию. — Да у меня ведь справка есть! Александра Ивановна подала старосте удостоверение. — Ну вот… А говорит — нету! — ворчал староста. — Да я не разобрала, о чем вы спросили. — Айсванец — это и есть по-немецки справка. — А я и не поняла. Староста вышел из полутемных сеней на крыльцо и поднес бумажку к подслеповатым глазам. — Так, значит… к месту проживания матери… в Полтаву… так… помогать, как семье погибшего в боях с партизанами… Угу… с партизанами… Так, значит, печать и подпись есть… Угу, айсванец, значит, в порядке. Так, говоришь, муж погиб? — обратился он к женщине. Александра Ивановна поднесла к глазам кончик платка. — Скажи-ка! Ах ты, сердешная! — огорчился староста. — Да как же это его? Александра Ивановна в сотый раз начала рассказывать о своем «горе». И столько тоски и жалобы на горькую долю было в ее рассказе, что староста размяк: — Твой ребенок? — Остался сиротой… — Мама, я спать… ноги болят… — хныкал Виктор. — Вы уж нас устройте куда-нибудь на ночь. — Ишь ты, какая беда! — словно не слыша, продолжал староста. — Такая молодая… хоть бы без ребенка… Ну, пошли — для таких людей и у меня место найдется. Жил староста в большом доме, крытом белым оцинкованным железом. Можно было догадаться, что раньше здесь было какое-то сельское учреждение — школа или больница. Старостиха встретила гостей неприветливо. Шлепая большими валенками с загнутыми вверх носками, она тяжело носила по дому свое грузное тело и словно не слышала приказания мужа: — Покорми! Люди с дороги. Хлопоча около печи, она бурчала себе под нос: — Всех и черт не накормит! Ему легко: этого накорми, того накорми… Какого черта где ни захватит, домой тащит… Корми, корми… Воротник скоро объедят! Но Виктору не хотелось слушать ее ворчанье. Он дергал Александру Ивановну за рукав: — Мама, вы слышите? Есть хочу!.. — А как они, партизаны то есть, со… старостами? Услышав о партизанах, старостиха перестала шлепать валенками и начала прислушиваться к разговору. — И-и, господин староста, от них никому нет пощады! Мой поехал с немцами — крепкий был, как дуб, а назад привезли. И в голову попало и в грудь… А старост тоже — и перестреляли и перевешали… У старосты гневно шевельнулись брови: — А куда же смотрят немцы и полицаи? Что, силы нет разбить партизан? — Куда там — разбить! Их как листьев в лесу, да все с оружием… Ходили немцы, да мало кто назад вернулся. — Говорила же тебе, старому дураку, — вдруг запричитала старостиха, — говорила же!.. На черта понадобилась тебе власть!.. Господин!.. Вот повесят на воротах — будешь знать, как властвовать. Ох-хо-хо, горюшко мое! — Да замолчи, дуреха! — злобно прикрикнул на нее староста. — Не твоего ума дело! — Да, не моего… всё не моего… Только по-моему всегда выходит! Александра Ивановна долго еще рассказывала о партизанах, нагоняя страх на старосту и особенно на старостиху. А потом осторожно начала расспрашивать: — Иду вот и боюсь — еще встретятся. Как у вас тут, не слышно о них? — Где ж не слышно? — встрепенулась старостиха. — Вон в соседнем селе прошлой ночью староста в одном исподнем удрал… Ходят и тут! — Может быть, у вас здесь хоть немцев и полиции много, так боятся все-таки. А у нас там никого не осталось — всех поубивали. — У нас тут… Не знаю, о чем думают немцы: на такое село только десять полицаев, да и то такие — палкой разогнать можно. Вот в соседнем городе немцев с сотню наберется, только пользы от них никакой: окопались и ни о чем не беспокоятся. Черт знает что!.. — А как же мне идти, дорогой человек? Староста начал рассказывать, в каких селах и городах немецкие гарнизоны, в каких их вовсе нет. Виктор даже забыл, что надо каждую минуту дергать мать за рукав. Он жадно ловил и запоминал каждое слово. — Ясное дело, не дадут им воли, — приободрился под конец староста. — Вот вызывают всех полицаев в город. Говорят, и немцы идут. С партизанами покончат быстро. Но старостиха тут же охладила его: — «Покончат!» Пока твои полицаи будут ездить, тебя тут быстрее прикончат. Староста нервно подергивал рыжую бороду. Виктор, вспомнив о своих обязанностях, заныл: — Ну, теть-мама, я есть… спать хочу! Александра Ивановна ахнула и с неподдельным гневом накинулась на забывшегося мальчика, так неосторожно выпалившего это «тетя». — Да замолчи ты, мучитель мой! Старостиха все-таки подала им ужин. За весь вечер староста больше не проронил ни слова. Он задумчиво ходил по комнате, поглядывая на гостей. Александра Ивановна не на шутку встревожилась: не догадался ли о чем этот рыжий пес, когда Виктор назвал ее «тетей»? Она никак не могла уснуть. Долго ворочался и Виктор, очень недовольный собой. Слышно было, как грузно ходил по комнатам староста, проверяя, плотно ли закрыты ставни, задвинуты ли крепкие засовы на дверях. Он зарядил и поставил возле двери винтовку и снова, покашливая, зашагал по дому. Из соседней комнаты слышны были вздохи и шопот старостихи: «О, боже наш, боже!..» По-видимому, на старосту напала бессонница. Он не ложился до утра и не дал задремать и Александре Ивановне. Она боялась, что староста утром отправит их в жандармерию. Думала она и о том, что так встревожило ее в дороге: всюду только и говорили о большой облаве на партизан, подготовляемой немцами. Может быть, следует вернуться в лагерь, предупредить?.. Ночь тянулась долго, в комнате было темно и душно. Скрипели доски под грузными шагами старосты. Только под утро его свалил сон. Но по комнатам снова зашаркала своими валенками старостиха. Александра Ивановна поднялась с постели, разбудила Виктора. Хоть она и не спала в эту тревожную ночь, но чувствовала себя бодрой. — Так рано? Спали бы еще, пока я завтрак приготовлю, — забубнила старостиха. — Спасибо на добром слове! Спешу очень. Рассвет встретили они уже далеко за селом. Небо закрывают тучи Тимка бродил вокруг лагеря грустный и задумчивый. Шумел лес. По небу плыли тяжелые облака; накрапывал мелкий и назойливый дождик. Снег таял, всюду образовались лужи. Вода в них была то желтоватой — если песчаное дно, то бледно-зеленой — на мшистых лужайках. Куда бы ни ступила нога — всюду чавкала жидкая грязь. Но Тимка не замечал ничего. Насквозь промокший, он плелся прямо по лужам, понурив голову. Он никак не мог примириться с тем, что его не пустили в разведку. Только собрались они, только отъехали несколько сот метров, как их догнал Соловей и передал приказание командира: Тимке и Софье Петровне вернуться. Тимка даже забыл попрощаться с Виктором. Спохватившись, он долго и печально провожал взглядом сани, на которых быстро удалялся товарищ. — Что же, я хуже Виктора? А? — чуть не заплакал Тимка. — Стало быть, хуже, — усмехнулся Соловей. — Видать, натворил чего-нибудь, вот и не пустили… Тимка раздраженно взглянул на Соловья: поддразнивает, наверно? А может, и в самом деле дознались?.. Кровь бросилась ему в голову. При мысли, что его проделка уже всем известна, мелкая дрожь прошла по всему телу… Возвратясь в лагерь, он хотел тотчас же поговорить с Иваном Павловичем. Но тому было не до Тимки. Командир отряда долго разговаривал с капитаном Макаровым, утром был митинг, а потом Иван Павлович и вовсе уехал из лагеря. Тимка с завистью вспоминал о Викторе: ходит сейчас Виктор из села в село, делает важное дело, а он, Тимка, слоняется тут бестолку. И в разведку не пустили, и в адъютанты теперь путь заказан… Он остановился под старой сосной. Крупные капли, срываясь с ветвей, звонко шлепались в воду, надоедливо барабанили по залубеневшему верху Тимкиной шапки. Где-то высоко среди ветвей что-то треснуло, на землю посыпались кусочки коры, упала шишка. Тимка поднял голову. На него лукаво поглядывала белочка. Сидя на сучковатой ветке, она умывалась передними лапками и, время от времени склоняя голову в сторону Тимки, как бы говорила: «А я тебя не боюсь!..» Тимка вздрогнул. Теперь он уже не только догадывался — нет, он был уверен, что в разведку его не взяли из-за… белочки. Ну конечно, только из-за нее, других причин не может быть… Он сердито взглянул на зверюшку. Потом, порывисто наклонившись, поднял сухую ветку и швырнул ее в белку. В одно мгновение зверек спрятался в дупло старой сосны. Тимка, ссутулившись, поплелся в лагерь. Все было ясно: командир знает о его проступке… А случилось это так. За день до выезда в разведку Тимка точно так же, как и сейчас, гулял по лесу неподалеку от лагеря. Перед выездом он должен был сдать на сохранение свой пистолет. С оружием не хотелось расставаться даже на самое короткое время, и Тимка решил хоть вдоволь поиграть напоследок. Переползая от куста к кусту, он выслеживал невидимого врага, прицеливался в деревья, но не стрелял. И вот точно так же увидел он тогда на дереве белочку. Может быть, даже эту самую… Забыл обо всем, прицелился и… выстрелил! И тут же замер от ужаса… Только секунду спустя, когда эхо выстрела прокатилось по лесу, Тимка понял, что натворил. Как теперь быть?.. Поспешно спрятав пистолет в карман, он крадучись пробрался в лагерь, влез на нары, накрылся с головой и долго беззвучно плакал. Между тем в лагере все поднялось на ноги. Партизаны обыскали лес. Целый день и вечером только и было разговоров о таинственном выстреле в лесу. Тимка прислушивался к этим разговорам и молчал. Он не знал, что делать. Пойти к Ивану Павловичу и рассказать обо всем? Но ведь стыд какой! Наверняка не пошлет в разведку и никогда не возвратит оружия… Промолчать? Значит, обмануть всех… Эти мысли терзали Тимкино сердце. «Разве я хотел стрелять? — думал он. — Нечаянно вышло! Если б не белка, ни за что не выстрелил бы…» И он продолжал молчать. Ему казалось, что никто так и не заподозрил его в преступлении. А теперь оказывается, что все уже известно… Все так же сутулясь, словно сгибаясь под тяжестью безрадостных мыслей, Тимка подошел к лагерю… и не узнал его. Лагерь обезлюдел. В почерневших, неприветливых бараках остались только женщины и дети. Комендантская рота Бидули после загадочного выстрела в полном составе вышла на охрану лагеря. Тщательно замаскировавшись, партизаны днем и ночью стояли на постах, в секретах и очень редко заглядывали в лагерь. «Ну и натворил же я беды! — корил себя Тимка. — Вот Виктор и то не сделал бы такой глупости!» Тимке почудилось, что его кто-то окликнул. Он обернулся и увидел Соловья. Сердце оборвалось: «Так и есть! К командиру…» С видом человека, на плечи которого неожиданно свалилось тяжелое горе, Тимка зашагал к штабу. — Где ты бродишь, разведчик? — беззлобно ворчал Соловей, идя рядом. — Не дозовешься тебя, не доищешься… И в нотках голоса и в том, как было произнесено слово «разведчик», Тимка почувствовал: потешается Соловей над его горем… Иван Павлович встретил Тимку обычным приветствием и усмехнулся. «Улыбается, — подумал Тимка. — А дальше что скажет?» Он не сразу увидел в полутемном бараке Софью Петровну, а заметив ее, воспрянул духом: «А может, ничего и не знает командир?» — Ну, как дела, Тимка? — обратился к мальчику Иван Павлович. — Ничего… — Тимка опустил голову. Иван Павлович несколько мгновений внимательно разглядывал его. — В разведку итти не отпала охота? Тимка, не веря своим ушам, вскинул на Ивана Павловича глаза, полные радостной надежды: — Да я… хоть и сейчас! — Вот и добре. Сейчас и пойдете. У Тимки заколотилось сердце. Горло сдавили спазмы, слезы радости и волнения навернулись на глаза. — О, да ты плачешь… В чем дело, хлопче? — ласково спросил Иван Павлович и обнял Тимку за плечи. Тимка громко всхлипнул. — Ну, что случилось, Тимофей? — с отеческой теплотой в голосе повторил свой вопрос Иван Павлович и заглянул Тимке в глаза. — Да ничего… Я уже никогда не натворю такого!.. Сколько буду жить… Лицо командира выразило недоумение. — Если б не белка… я не стрелял бы… Простите меня, товарищ командир, это больше никогда не случится! Выпалив эти слова залпом, Тимка почувствовал облегчение. Он вытер кулаком слезы и с покорностью стал ждать решения своей судьбы. Будь что будет, но он не мог утаить от Ивана Павловича правды!.. — Так это ты стрелял? — Я… Командир молчал. Тимка перестал всхлипывать. Ожидание приговора становилось нестерпимо томительным. — Почему же ты не сознался сразу?.. — Иван Павлович опять сделал паузу. — А теперь я не знаю, как с тобой и поступить… Медленно, заложив руки за спину, командир прошелся по бараку. В эту минуту в комнату проник какой-то неясный шум, похожий на гул моторов. Иван Павлович приоткрыл дверь. Сомнений не могло быть: над лесом где-то стороной прошли самолеты. Когда их шум несколько затих, Иван Павлович плотно прикрыл дверь и, подойдя к Софье Петровне, спросил: — А вы что об этом думаете, Софья Петровна? Голос Софьи Петровны донесся как будто издалека. Тимка не сразу уловил значение сказанных ею слов, но почувствовал теплоту и задушевность, прозвучавшую в них: — Он уже никогда этого не сделает. Я ручаюсь. Командир еще секунду хранил молчание, потом рассмеялся и обнял Тимку: — Слыхал? Не будь Софьи Петровны — сидеть бы тебе здесь в лагере с Верочкой… Смотри же, не подведи в дороге! — Да я… Тимка счастливым, преданным взглядом посматривал то на Софью Петровну, то на командира. Через час они выходили из лагеря. Им предстояло наладить связь с командиром отряда имени Пархоменко. По небу, обгоняя друг дружку, плыли тяжелые облака. Шел дождь. Но на сердце у Тимки было легко и радостно. Ему казалось, что все вокруг облито сиянием солнечных лучей. * * * В штабе царила тишина. Комиссар отряда и Любовь Ивановна были в ротах и батальонах, ушедших навстречу врагу. Иван Павлович и Макаров, вернувшись ночью, работали молча, напряженно, изредка перебрасываясь одним-двумя словами: готовились к заседанию партийного бюро. Из последних донесений знали, что уже во многих местах отдельные партизанские группы столкнулись с врагом. И хотя в каждом донесении говорилось о том, что враг разбит и отогнан, Иван Павлович хорошо понимал, что это только начало, а главное еще впереди. Дверь штаба раскрылась. В землянку вошло несколько человек, насквозь промокших и посиневших от холода. Иван Павлович поднялся им навстречу. — Сережка! Здоров, Сережка! — радостно приветствовал он Сергея. Ожидали донесения из города, и Иван Павлович очень волновался, так как городские подпольщики уже длительное время не давали о себе знать. Должен был снова придти дядя Ларион, но его не было. Иван Павлович посмотрел на дверь, ожидая появления дяди Лариона, но Сергей сказал: — Я один… с Васькой. — Здравствуй, Вася! Как же тебя величать? — Тарасенко, Василий Никитович. — Мальчик смотрел на всех смело и с любопытством. — Как у вас тут… хорошо! — сказал он, оглядев землянку. Иван Павлович познакомил пришедших с капитаном Макаровым. Сергей снял мокрый пиджак. — Ножик бы — записку выпороть, — попросил он. Начальник штаба начал распарывать шов. — А дядя Ларион почему не пришел? — спросил командир. — У нас там… беда, товарищ командир. Иван Павлович вздрогнул, почувствовав, что случилось что-то недоброе. Сергей продолжал: — Фашистов понаехало… С танками, пушками! Арестовывают людей. Кузьменкову лавку разбили и самого его убили… Отстреливался… А Антон Иванович скрылся… Может быть, к вам придет. Дядька Ларион ранен… — Ранен? — Если бы не Васька, пропал бы дядька Ларион. Командир выжидательно взглянул на Тарасенко. Это был крепкий паренек со смелым, задорным взглядом. Он озабоченно грел руки у печки, словно не слыша, что речь идет о нем. Начальник штаба вынул бумажку из подкладки пиджака Сергея и сел расшифровывать. Иван Павлович коротко объяснил Макарову, кто такой дядя Ларион. — Как это случилось, Василий? Расскажи все подробно, — попросил командир. — Да так… обыкновенно. Жаль, что раньше не знал вас. Я уже давно собирался, но бабушка… А теперь она умерла… А что дядька Ларион — партизан, я и не думал. Думал, так просто, стекольщик… В нашем доме полицай жил. Собака! Когда-то шофером был, а при немцах пошел в полицию. Ну, я его давно собирался прикончить, только не знал, куда потом идти. И вот заходит он к нам: «Иди, — говорит, — Тарасенко, двор чистить». Дал лом, чтобы я лед разбивал. Я разбиваю, а самому так и хочется двинуть его ломом. А тут во двор дед входит. Это и был дядька Ларион. Посмотрел он на полицая и испугался. Полицай к нему: «Ты что, старик, стекла вставляешь?» — «А что ж, — говорит дед, — можно и стекла». — «Подойди-ка сюда». Дед говорит: «Времени нет». Полицай к нему: «Стой, — говорит, — товарищ Майстренко! Не узнаешь, товарищ начальник, своего шофера?..» Я и лед перестал бить… Ну, дед посмотрел на него, усмехнулся. «Как же, — говорит, — узнать тебя в таком наряде!..» А полицай ехидно спрашивает: «Не так, как у вас, одет?» Я уже по голосу слышу, что деду несдобровать. И дед, верно понял это. Слышу, говорит полицаю: «Значит, фашисту теперь служишь?» — «Мое дело! А тебя мне сам бог послал. Давно ищу. Бороду, смотри-ка, отпустил, большевистский комиссар, чтоб не узнали!» Вижу, побледнел дедушка и сурово так сказал: «Предатель! Головой поплатишься». Полицай — за пистолет, а дед… Я и глазом не успел моргнуть, как он выхватил из кармана нож — и полицая по глазам. Полицай одной рукой за глаза, а другой выстрелил деду в бок. Я как держал в руках лом, так и ударил сверху полицая. Он и пискнуть не успел. Я — пистолет в карман и еще раз его ломом… А у деда бок прострелен, идти ему трудно, и оставаться нельзя — боимся, что немцы сбегутся на выстрел. Хорошо, что уже стемнело. Я с дядькой Ларионом добрался до знакомых, там ему рану перевязали, а на следующий день отвел его домой. Рана у него небольшая, царапнуло только, но ходить далеко не может. Вот мы с Сережкой и пришли без него… Я уж у вас и останусь. Оружие у меня есть… — Молодец, Вася Тарасенко! Спасибо тебе от партизан за дядю Лариона. — Я бы того гада все равно прикончил! Ивана Павловича окликнул начальник штаба. Он уже расшифровал донесение. Командир приказал адъютанту позаботиться о ребятах и вместе с Макаровым склонился над столом. Руководители подполья подтверждали прибытие гитлеровских воинских частей и подготовку наступления на партизанский край. В записке говорилось также и о посланных в леса шпионах с ракетницами для обозначения движения партизанских отрядов. Прочитав донесение, командиры переглянулись. Иван Павлович зашагал из угла в угол, не замечая ребятишек, с аппетитом закусывавших после трудной и опасной дороги. В штаб вбежал связной комиссара. Он поспешно передал командиру пакет и вытер широкой ладонью потный лоб. — Третий батальон, — доложил он, — в селе Ольховке принял бой. Фашистов видимо-невидимо… Есть танки. Прочитав донесение, Иван Павлович передал его Макарову. Ребята насторожились. До штаба донесся далекий гул моторов. — Самолет? — не то спросил, не то подтвердил свое предположение Макаров. Все вышли из землянки. Теперь гул моторов над лесом слышался совершенно явственно. Он то затихал, то приближался. Один из самолетов пронесся где-то над самой головой партизан. В облаках Иван Павлович на мгновение увидел распластанные крылья. Немецкие самолеты сбросили бомбы километрах в двух от партизанского лагеря, и гул моторов затих. — Значит, о лагере уже знают, — сказал Иван Павлович. — Погода помешала, а то бы… Он приказал начальнику штаба приготовиться к перенесению лагеря в другое место и передать всем членам партбюро, чтобы они прибыли завтра на заседание. Черные, зловещие тучи еще сильнее обложили небо, ветер бил в лицо, крупными каплями падал дождь. Но Иван Павлович глубоко задумался и ничего не замечал. Первый бой Фон-Фрейлих рос в собственных глазах. Хотя он сдерживался и старался быть, как всегда, грозным в глазах подчиненных, выражение его лица было довольным и самонадеянным. Все получалось именно так, как того хотел генерал. В его кабинете снова собрались генералы и офицеры. Совещание было коротким. Фон-Фрейлих объявил приказ о наступлении. Его слушали с подобострастием, и фон-Фрейлиху было приятно смотреть, как тянулись перед ним два венгерских и один немецкий генерал и несколько полковников. Слова фон-Фрейлиха падали медленно, тяжело: — Патронов не жалеть! Села сжигать! * * * Михаил Платонович, проверив готовность третьего партизанского батальона к обороне, давал командиру батальона Савченко последние приказания и советы. У порога избы стояли оседланные кони, и партизаны, сопровождавшие комиссара, крутили цыгарки, чтобы покурить перед дорогой. Они знали, что в дороге этого сделать не удастся. Как раз в то время, когда Михаил Платонович и Савченко собирались выходить из избы, послышались тревожные удары по куску рельса на пожарной вышке. По дороге они встретили дозорного: — Товарищ комиссар, со стороны Яхновки появились вражеские танки и машины. Комиссар поднимался на вышку. За ним шел комбат. — Дорога минирована? — коротко спросил комиссар. — Минирована. — Противотанковое ружье там? — Там. Когда комиссар поднялся на треть высоты вышки, он отчетливо увидел, как на дороге, поднимая пыль, появились, покачиваясь и буксуя на ходу, три немецких танка. За ними шли грузовые машины. Михаил Платонович поднес к глазам бинокль. На мгновение он увидел, что на машинах полно солдат, и сразу же что-то забарабанило над головой, а сверху посыпались щепки. — Назад! — крикнул комбат. — Бьют из пулемета. Комиссар не успел опомниться, как, схваченный сильной рукой связного, очутился на земле. Просвистел снаряд и, тяжело шлепнувшись на огороде, разорвался с грохотом. Все отскочили от вышки. Второй снаряд накренил ее. Михаил Платонович и Савченко выехали за село. Партизаны еще раньше заняли оборону на его окраине и теперь глубже закапывались в землю. Те, кто был вооружен противотанковыми ружьями, залегли в канавах вдоль дороги, по которой двигались танки. С пригорка за селом комиссару была хорошо видна вражеская колонна. Она двигалась медленно, словно прощупывая каждый метр земли. Комроты Мигалов, находившийся возле комиссара, начал заметно нервничать: — Что это? Танки — на заминированном месте и не рвутся? Комиссар не отрывал от бинокля глаз. Танкисты открыли бешеный огонь по селу. Взметнулись столбы черного дыма, показались красные подвижные языки пламени. Вдруг передний танк окутался дымом, на мгновение словно повис в воздухе и свалился в канаву. Разматываясь и изгибаясь, заблестели в воздухе гусеницы. Глухой взрыв потряс землю. — Есть! — радостно воскликнул комроты. Танки и машины остановились. Из них выскакивали солдаты, метались по дороге, залегали в канавах. Потом, рассыпавшись и выровнявшись, тройной цепью двинулись по полю на партизан. — Подпустить на сто метров и открыть огонь! — приказал комиссар, и командир роты бросился к бойцам. …Фашисты шли в полный рост. Танкисты били из пулеметов и орудий. Село пылало. Солнце постепенно совсем скрылось за дымом. В ста шагах от села солдаты приложили к плечу автоматы и полили все вокруг горячим свинцом разрывных пуль. Им ответили партизанские пулеметы, винтовки и автоматы. Немцы залегли, ползая по земле и ища спасения. С флангов пошли вперед партизанские взводы. Немцы не выдержали и начали отходить, оставляя за собой трупы; потом поднялись и побежали. abu Партизанский взвод, забравшись в тыл, ударил по колонне автомашин, стоявшей на дороге. Машины запылали, и перепуганные шоферы бросились в стороны. …Бой закончился в сумерки. Два немецких батальона были полностью разгромлены, три танка и несколько десятков автомашин уничтожены. В донесении комиссар писал, что атака врага отбита, потери — один убитый и четверо раненых и что батальон готов к дальнейшим боям. Но не успел он отправить донесение в штаб, как пришел приказ от Ивана Павловича. Комиссар спокойно положил донесение в карман и снова двинулся в дорогу. Заседание партийного комитета Заседание партийного комитета партизанского отряда происходило в лесной сторожке. Из сел партизаны ушли. Ушло оттуда и население: вражеские летчики непрерывно бомбили села и обстреливали все живое из пулеметов. С самолетов на лес бросали тяжелые бомбы, пустые бочки из-под бензина, железные плуги и даже бороны. Летя с большой высоты, тяжелые предметы ревели, пронзительно визжали в воздухе. Фашисты рассчитывали запугать партизан. Когда дед Макар увидел на месте падения «бомбы» расплющенную борону, он искренне удивился: — Конец, люди добрые! Вот попомните мое слово — скоро конец фрицу!.. Ох, не от хорошей жизни он боронами бросается! Долго смеялись и шутили партизаны. Но не только бороны бросали гитлеровские пилоты. Не оставалось ни одного села, на которое не были бы сброшены бомбы. Насколько мог охватить глаз, всюду вставали тяжелые столбы дыма и земля покрывалась непроницаемой завесой. На карауле возле лесной сторожки, где шло заседание партийного комитета, стоял Иван Карпенко. Он чувствовал себя куда лучше. Иногда ныли не совсем зажившие раны, да часто при воспоминании о семье щемило сердце. И сейчас, стараясь думать о чем-нибудь другом, он расхаживал перед сторожкой. Карпенко не тревожило то, что фашисты наступают. Если уж он, Карпенко, с автоматом охраняет самого командира и партийный комитет, пусть лучше враг не суется! Тут собрались люди партийные: районами руководили, колхозы строили, новую жизнь… Уж они-то знают, как разбить захватчиков! Ты, Иван, сколько прожил, а думал ли когда-нибудь о таком?.. У них и связь с Москвой есть, и самолеты прилетают, и капитан приехал… От самого Сталина, говорят люди! Хоть сам капитан об этом и не сказал прямо, но от народа не скроешь. abu Вот и его, Ивана, тоже не проведешь. Он за это время много узнал нового. Если бы все начать сначала! Не сидел бы тогда дома сложа руки, а пошел бы сразу со всеми. Живы были бы жена и дети… И снова перед Иваном встает тот день: перепуганная жена, девочки-близнецы держатся за ее юбку, а сынок… «Ох, сынок, сынок!» даже зажмуривается Иван от боли. Все к отцу рвался, да фашист его по голове прикладом, прикладом… Иван Карпенко старается отвлечься от воспоминаний. Он начинает думать о тех, кого он сейчас охраняет… Дело ясное — капитан Макаров приехал от Сталина. Узнал Иосиф Виссарионович, что на партизан собираются идти немцы, и прислал самолеты. И все он знает, товарищ Сталин! И на фронтах и тут… Большая сила — партия! Вон, смотри, заседает партийный комитет. Это же он обо всем думает. И о том, как отомстить за горе народное… Вот заседают, а тебе, Иван, поручили охранять. Значит, доверяют… хоть ты и беспартийный. Но снова мысли о жене и сыне одолевают его. Клубок подкатывается Ивану к горлу, на глаза навертывается непрошеная слеза. Он вытирает ее рукавом, настороженно осматривается — не видел ли кто, и ему становится стыдно за себя: «Слезу пустил… Вишь ты!.. Ты сильным должен быть, Иван! Тебе партия верит. И чудак же ты: не спросил — может быть, тебе тоже в партию записаться можно?..» В партии все первые люди, что за свободу народа жизни своей не жалеют, всех людей за собой ведут. Но разве ж он не такой, разве не умирал за народное дело? Разве Иван не сделает всего того, что прикажет партийный комитет? Сделает! Так разве он не партийный?.. Иван Карпенко мысленно уже составляет заявление с просьбой о приеме его в партию. Он обязательно поговорит с командиром! Что малограмотный — это не беда… Главное, он уже не тот, каким был когда-то. Грамоте можно и подучиться… К часовому подходят партизаны. В другое время он не заговорил бы ни с кем. Но сейчас он не может молчать. — Заседают? — спрашивает кто-то. — А ты как думал? — гордо отвечает Иван. — Решаем большие дела. То-то! — А он, гад, лезет… В Горбках уже наши бои ведут! — И в Калениковке… — Ну, хватит!.. Идите, товарищи партизаны. Я на посту… Пусть полезут — ног не унесут! И снова шагает Иван Карпенко вокруг сторожки, исполненный веры и новой силы. * * * Заседание партийного комитета продолжалось недолго. Начальник штаба рассказал членам комитета, какие силы идут против партизан. Нужно было правильно расставить людей и определить тактику боевых действий. Говорили коротко. Некоторые предлагали во что бы то ни стало удерживать позиции, чтобы не пропустить врага в глубину лесов. Другие советовали уклоняться от боев и выйти из кольца: тогда немцы, изнуренные напрасными поисками в лесах, уйдут ни с чем. Свое мнение Иван Павлович высказал последним. Он предупредил, что говорит и от имени комиссара и от имени капитана Макарова, с которым советовался до заседания. Он предлагал употребить и использовать все способы борьбы: где можно и необходимо — вступать в бои, часть партизанских сил заслать в тыл фашистам и бить их в спину. Даст группа бой — и пусть отходит. Враг будет думать, что партизаны бегут, а они завлекут его на минированные дороги, на пути, где приготовлены засады. Говорил Иван Павлович и о задачах партизанских минеров. Дороги, по которым немцы подтягивают свои резервы, надо минировать. Самую боеспособную группу, в которую войдут Леня Устюжанин и Мишка, необходимо послать к городу… Разъехались немедленно. С Иваном Павловичем оставался только капитан Макаров. Он тоже хотел ехать на место боев, но командир не то серьезно, не то шутя заявил: — Вам, товарищ капитан, придется быть при мне. Вы у нас представитель Центрального штаба и советник. И, кроме того, за вашу жизнь и благополучие на Малой земле отвечаю перед партией лично я. Так что с этого времени мы неразлучны. В тисках Лукан, остановившись со своими головорезами в небольшом селе неподалеку от леса, ждал Штирке. Село было глухое, наполовину опустошенное, но они все же раздобыли самогон и кое-какую закуску. Лукан был обижен. Уже дважды фон-Фрейлих вызывал Штирке. И хотя передавал через него, что и Лукан не обойден генеральскими милостями, но тот видел, как часть его заслуг присваивает себе Штирке. Мысль об этом не давала покою. Иногда он представлял себя немецким лейтенантом. В такие минуты Лукан даже подумывал, как бы переделать свое имя на немецкий лад. Чаще всего он видел себя в мыслях всесильным бауэром… Закончится война, дадут ему землицы, этак гектаров… И как раз тут возникали у Лукана сомнения. Сколько же ему дадут? Пятнадцать, двадцать гектаров? А может быть, и еще меньше?.. Вот если бы он был как следует отмечен фон-Фрейлихом, дали бы, может быть, пятьдесят или сто… Эх, чорт бы побрал этого Штирке! Глаза только мозолит… Одно знает — приказывать умеет. Когда же доходит до наград, то Штирке получает кресты и чины, Лукан же какую-то медаль. И к чему она ему?.. Лукан хмурит брови, желтые глаза его становятся сердитыми, смотрят угрюмо и злобно. Но через минуту лицо его снова проясняется. Пусть хоть десять или пятнадцать гектаров дадут! Все таки он будет жить господином — не так, как другие… Когда Штирке уезжал, Лукан разрешал себе отдых. Он останавливался со своей бандой где-нибудь в глухом селе или хуторе и пил без просыпу самогон. Он все-таки до чортиков устал за эту зиму, шатаясь по лесам, маскируясь то ленточками, то трезубцами, чтобы избежать нападения со стороны партизан и населения… В этот день ожидали возвращения Штирке. Лукан решительно отставил в сторону шестой стакан и приказал подать подводу. Хотя Лукан и был старшим, все же следовало выехать навстречу капитану. Разгневается Штирке — тогда не видать Лукану после войны собственного имения. * * * Софья Петровна и Тимка подходили к селу. На околице их остановили дозорные Лукана: — Куда идешь, старая? — В Озерки. — Ага, в Озерки! Это что, возле шоссейки? — Да-да. — А откуда и зачем идешь? Софья Петровна рассказывала нараспев: — Из Подлесья я. А это внучек мой, дочерин сын. Дочка замужем в Озерках. — А документы у тебя есть? — Какие же теперь документы? — удивилась женщина. — У нас в Подлесье никакой власти нет. Да и для чего они мне, документы? Видно, какая женщина идет. Тимка стоял, потупив глаза в землю и изредка поглядывая на дозорных. Ему очень хотелось знать: кто же они? И на полицаев не похожи, и не партизаны. А может быть, партизаны? Спросить разве?.. Но Тимка тут же вспомнил слова Ивана Павловича о том, что в этих краях бродит какая-то фашистская банда, которая выдает себя за партизанский отряд. И мальчик благоразумно промолчал. Дозорные отпустили женщину с ребенком, ибо они не вызывали никаких подозрений: бабушка шла с внуком к родной дочери. Мало их разве ходит! Медленно, усталым шагом они вошли в село. Возле первой хаты остановились, присели у колодца на скамью. Солнце пригревало, было тепло даже в тени, а на пригорке возле колодца земля уже высохла. Так приятно было отдохнуть! К тому же им очень хотелось пить. В селе стояла тишина. Тимка вошел во двор, чтобы попросить ведро, а Софья Петровна осталась сидеть на скамейке, прикрыв глаза от солнца, думая о своем. …Была у нее семья, были муж, сыновья, дочь, а осталась к старости одна-одинешенька. Она знает, что старшие где-то воюют и скоро вернутся. Придет Иван, вернутся старшие сыновья… А Василька уже никогда с нею не будет! Не узнает она даже, где его могилка… ее самого младшего, самого любимого… Чтоб вы, людоеды проклятые, вовек детей своих не увидели!.. Софья Петровна не может сдержать слез… Так было и в отряде. На людях, при всех, спокойна, разговаривает с достоинством, уверенно работает, а только приляжет, останется одна со своими мыслями, так и льются из глаз слезы… и, вся в слезах, засыпает. И все снится ей Василек. И чаще всего так: стоит за речкой — такой, каким был, когда еще в школу не ходил, — протягивает к ней ручонки и зовет: «Мама, мама!..» А она не знает, как через речку перебраться к сыну… Кричит она во сне, зовет на помощь, но никто не слышит, никто не приходит. Так и просыпается старая мать в слезах и горе. Нет ни реки, ни Василька… Стук колес оторвал Софью Петровну от горьких мыслей. Она подняла голову и увидела, что по улице мчится подвода с вооруженными людьми. Что за люди? Партизаны или враги? Подвода приблизилась, и Софья Петровна уже могла разглядеть раскрасневшиеся лица сидевших на ней людей. Ее обдало холодом: один из них показался ей очень знакомым. И сразу чуть не лишилась чувств… Это был Лукан! Она опустила голову в надежде, что Лукан ее не узнает и подвода промчится мимо. В голове была только одна мысль: хоть бы Тимка не вышел так скоро, хоть бы задержался! Как ему сказать? Пойти в хату?.. Не успела она подняться со скамьи, как подвода остановилась, и Софья Петровна услышала знакомый голос: — Здорово, Иваниха! Далече, далече забрела… Лукан стоял перед нею, раскорячив ноги, помахивая короткой плетью, и в его глазах играло злорадство. — Значит, в разведчиках работаем, Иваниха? — спросил он так приветливо, как будто встретил кого-нибудь из родных. Софья Петровна поднялась со скамьи, посмотрела Лукану прямо в глаза: — Да, брожу по свету… Побираюсь, кусок хлеба выпрашиваю… Глаза Лукана потемнели, лицо налилось кровью. — Прикидываешься, сволочь! — крикнул он и стегнул женщину плетью. Софья Петровна поняла, что встретилась со своей смертью. Она выпрямилась, словно не чувствуя боли, глаза ее вспыхнули гневом. — Подлюга! Палач! — сказала она громко и плюнула Лукану в глаза. Лукан вытер лицо рукавом и еще несколько раз хлестнул ее плетью. — Ты так?.. Расстреляю… живою в огне сожгу!.. Тимка видел все это со двора через узенькую щелку в заборе. Он сразу понял, в чьи лапы они попали. В том, что Лукан будет мстить матери Василька, не было никаких сомнений. Нужно было действовать, и немедленно — пока его не схватили, потому что тогда обоим конец. Нужно спешить к своим! Он осторожно отошел от забора, проскользнул за хату и садом пробрался на другую улицу, выходившую в поле. До леса было километра четыре. А там… Он вышел на улицу. Нигде не было видно ни души. У соседней хаты стоял привязанный к воротам конь под седлом. Тимке было ясно, что в хате находится один из бандитов. Мальчик повернул на огороды, чтобы бежать дальше, но вдруг остановился. А что, если взять коня?.. Мысль была настолько заманчива, что не нашлось сил ей противиться. Тимка заглянул во двор, у ворот которого стоял конь. Там никого не было. Не колеблясь, Тимка отвязал поводья, сунул ногу в стремя, вскочил на коня и, припав к гриве, помчался в поле. Да, умел Тимка ездить! Еще в колхозе Саввин отец позволял иной раз ему и Савве покататься верхом. Ездили они на лошадях и в Соколином бору… Только ветер свистел в ушах, да земля глухо гудела под копытами… Его заметили. Кто-то из бандитов, стреляя, погнался за ним верхом. Но разве можно было догнать Тимку!.. Услышав выстрелы, Лукан побледнел и выбежал со двора на улицу. — Утекает, утекает! — кричал один из бандитов, посылая Тимке вслед автоматные очереди. — Догнать! — крикнул Лукан и яростно хлестнул нагайкой по голенищу собственного сапога. — Куда смотрите, раз-зини! Софья Петровна догадывалась, что произошло. Радость за мальчика охватила ее. Ну и молодец же мальчуган! Пусть сама она погибнет, но Тимка… «Желаю тебе удачи, сыночек!» — Ты с кем была, ведьма? — спросил разъяренный Лукан, снова подходя к ней. — С кем была, того уже нет. Лукан скрипнул зубами: — Эй, послушай, Софья, не будь глупой… потому что я тебе такую жизнь придумаю… Расскажи лучше обо всем. Расскажешь о партизанах все по совести — помилую… Мы же из одного села. — Из одного села, да не одного корня… — Не дури, Софья! Или тебе жизнь не мила? — Сжалился! Лучше о своей голове подумай. Лукан, побагровев от ярости, снова замахнулся на Софью Петровну, но в это время один из бандитов сказал: — Господин капитан идет. Приказав отвести партизанку в штаб, Лукан побежал навстречу капитану. Софью Петровну вели по улице. Она посмотрела в сторону поля. На взмыленных лошадях возвращались бандиты. Сердце ее радостно встрепенулось: значит, Тимка выбрался благополучно! Реки вскрылись Ночью был небольшой мороз. Земля стала твердой, лужи покрылись тоненькой ледяной корочкой. Это утро пришло уже так, как приходят все весенние утра. Рано на востоке зарделась заря, край неба все больше и больше покрывался багрянцем. Лесами и полями шел рассвет, гасил в безоблачном небе звезды, окутывал дымкой отблески далеких пожаров. Иван Павлович и капитан Макаров в сопровождении партизан объезжали окрестные села, проверяли партизанские засады. Кони бежали весело, под копытами гулко трещали и позванивали ледяные корочки; от фырканья и топота лошадей неслось по лесу эхо. Иван Павлович больше всего любил весну. И не ту, что отживала, переходила в лето, а именно такую: молодую, идущую по земле с морозами и последними мокрыми снеговеями. Он жадно вдыхал чистый воздух, прохладный и терпкий от запаха сосен и набухших под теплым солнцем почек дубов и берез, не мог оторвать глаз от леса. Сосны стояли какие-то новые, неузнаваемые, торжественные и помолодевшие; березы низко, до самой земли, опустили ветви — уже не сухие и безвольные, как зимой, а живые, налитые соком, набухшие; только дубы и грабы еще стояли черные, равнодушно спокойные, словно их совсем и не потревожила весна, словно и не ожили их корни, не пошли по стволам живые соки. Лес жил своей жизнью. Где-то вдали постукивал дятел; среди зеленого шатра сосен радостно вертелась белка. Ничто не нарушало лесной тиши. Но вот покатилось по лесу эхо весеннего грома. Партизаны остановили лошадей, прислушались. Да, где-то гремело… Можно было подумать, что это действительно первый весенний гром. «Гремит, наступает пора благодатная…» вспомнились Ивану Павловичу стихи. Но Соловей вернул его к действительности: — Артиллерией обстреливает. Не сговариваясь, партизаны пустили копей рысью. Лес сразу наполнился шумом, гулким треском ледяных корочек, цоканьем копыт, глухим храпом. Село появилось неожиданно. Еще только что перед глазами был безграничный лес, а тут, сразу, за деревьями — хаты. У дороги — хлев, а из-за хлева: — Стой! Кто идет? Не успел никто из всадников ответить, как из засады выбежал юноша лет восемнадцати и доложил: — Товарищ командир! В селе спокойно, самооборона возле сельсовета. За юношей вышел и второй дозорный — бородач в потертой фуфайке, шапке-ушанке и таких огромных сапогах, что казалась странной та легкость, с какой он передвигался. Этот был словоохотливее своего товарища. — Погромыхивает, товарищ командир, — кивнул бородач в сторону, откуда отчетливо доносилась артиллерийская канонада. — Гром на голое дерево! Это, скажу я вам, плохая для фрицев примета… И скажи ты — суется в наши леса! — продолжал он. — Это же без головы надо быть: мы ему такую трепку зададим, как в восемнадцатом году… Иван Павлович и капитан Макаров долго говорили с колхозниками. В сельской боевой организации, называвшейся теперь ротой, было около двухсот человек — пожилые крестьяне, молодые парни, женщины и девушки. У каждого — винтовка, а у некоторых — даже автоматы. На всю роту был один пулемет, который называли «щукой». Его еще в сорок первом году вытащили из разбитого фашистского танка два ученика седьмого класса. Теперь эти парни и были пулеметчиками в своей роте. — Большие силы вражеские идут на нас: с танками и орудиями. — Мы им свою артиллерию покажем! — Крепкий, широкоплечий колхозник грозно потряс над головой кулаком. Рота двинулась бодро, с песней. Она шла туда, где гремело. Иван Павлович долго смотрел вслед… Подъезжая к следующему селу, на узкой лесной дороге командир и Макаров увидели группу людей, как будто чинивших мост. Блестели лопаты, люди на плечах носили к дороге бревна и доски… Крестьяне готовили ловушки для вражеских танков: вся дорога была изрыта. Ямы закрывали досками, присыпали землей, маскировали. — На стального зверя, — объяснил старший группы. — Мы сами охотники, знаем, как ловить… И действительно, пойдет танк по этой дороге и обязательно провалится, а из такой ямы его уже не вытащишь… — Мы так на всех дорогах, — продолжал старик. — Проселочные дороги перекрыли ямами, а в больших лесах — завалами. Ни танк, ни машина не проберутся! А пехоту — не пропустим. — Здорово! — торжествующе взглянул Иван Павлович на Макарова. — По всем лесным дорогам так. Да мин еще подбросим! Чем дальше ехали командиры, тем крепче становилась их уверенность в своем превосходстве над врагом. В каждом селе люди или вышли на линию предстоящих сражений, или готовились встретить врага на месте. Солнце уже стояло высоко в небе, когда усталые кони вынесли всадников на крутой берег Днепра. Река вскрылась. Перед партизанами развернулась величественная картина. Быстрое течение гнало, дробило лед; льдины налетали одна на другую, с шумом наползали на берега, с треском и скрежетом поднимались вверх, образуя высокие торосы. Иван Павлович долго не мог отвести глаз от зрелища разбушевавшейся стихии. Ледоход почему-то напоминал ему картину боя: здесь льдина бьется с льдиной. Вольнолюбивая река освобождалась от оков. Целую зиму злые морозы сжимали, давили непокорную реку. Она стонала, бушевала под ледяной корой, размывала ее, а теперь, набравшись силы, гневно ломала и гнала прочь ставший рыхлым и податливым лед. — Реки вскрылись! — только и сказал Иван Павлович. Они не заметили, как к ним подскакал на взмыленном коне верховой. — Товарищ командир! Четыре танка прорвались через нашу оборону и идут сюда. — Идут? — почему-то переспросил Иван Павлович, весь во власти мыслей, навеянных ледоходом. — Идут! Самооборона села Смолки готовится преградить им дорогу. — Хорошо, — сказал командир. Всадники помчались навстречу вражеским танкам. Лицом к лицу Еще никогда Василек не собирался в разведку с таким волнением. Ведь он уже в родных краях! Каких-нибудь десять-пятнадцать километров — и он будет в Соколином бору… Отряд Калачова, пройдя долгий и трудный путь, разросся, стал крупной боевой единицей. Громя врага, он подходил к районам, где действовал отряд Сидоренко. Василек не мог спать, не мог усидеть на месте, забывал о еде. Это же… Ведь это же он дома! Как его встретят? Уже, наверно, похоронили все… Думают, что на свете нет Василя, а он — как снег на голову: «Здравствуйте, товарищи партизаны! Я Василий Иванович, начальник разведки отряда «За свободу народов». Не узнали?.. Иван Павлович, Мишка, Тимка, здравствуйте!..» Но еще чаще он вспоминал о матери. Что с нею? Жива ли?.. Сегодня Василек выехал на разведку во главе тридцати верховых. Он пустил коня рысью. Добрый конь летел птицей, а Васильку все было мало. Ему хотелось лететь быстрее ветра. По лесу шла весна. Раскрывали синие глаза подснежники. Но Василек ничего не замечал. Вдруг на лесной дороге показался верховой. Он мчался, припав головой к конской гриве, и, казалось, не видел и не понимал, куда мчится. Василек поднял руку, и его разведчики мгновенно скрылись в зарослях. Сам Василек взялся за автомат, поставил коня между молодыми соснами. Неизвестный всадник приближался. Уже видно было, что это не взрослый, а мальчик. Он ехал один. Василек подал своим разведчикам знак рукой. Те вылетели из-за деревьев и мигом окружили всадника. Увидев вооруженных конников, мальчик побледнел и едва не упал с седла. Но в это время на весь лес прозвучал радостный крик: — Тимка! Среди тысячеголосого хора узнал бы Тимка этот родной голос! Не веря себе, он поднял голову и широко открытыми глазами оглядел незнакомых людей. Его взгляд остановился на крепком юноше. В широком галифе, просторном френче, с пистолетом и саблей у пояса, юноша был совсем не похож на прежнего Василька. Даже лицо другое: удлинилось, стало строгим; подбородок был уже не детски округлым, а твердым, энергичным; верхняя губа покрылась заметным пушком. Все это Тимка увидел с одного взгляда. Но глаза — Василька. И голос — Василька. И это сам Василек! — Василь… Василь Иванович! — прошептал он дрогнувшими губами. Василек уже был возле Тимки. Он едва сдерживал готовое прорваться рыдание. С волнением и радостью, едва веря в то, что это не сон, а действительность, он протянул к Тимке руки… Он еще раз спросил: — Это ты, Тимка? — Я, — беззвучно прошептал Тимка. Партизаны, наблюдая встречу двух старых друзей, стояли недвижимо, а Василек, их боевой командир, прижимая к груди заплаканного Тимку, сам едва удерживался от слез. Василек засыпал друга вопросами: — Ну как? Все живы? Иван Павлович? Мишка?.. Тимка утвердительно кивал головой. И Василек решился наконец спросить о том, что больше всего его волновало: — А моя мама? Тимка опустил голову: — Твою маму… Лукан… — Убил? — Не знаю… Василек побледнел. Партизаны потупили глаза. — Арестовал? — Да… — Когда? — Да только-только… вот в этом селе. Волнуясь и сбиваясь, Тимка рассказал ему обо всем. Василек обратился к разведчикам: — Товарищи! Дорогие мои… там моя мать… Кто пойдет со мной? Его остановил Андрей Майоров, заместитель Василька, опытный разведчик: — Все пойдем. Но ведь там банда! Нужно немедленно известить командира. Василек смутился. Как мог он не подумать об этом?.. Но никто даже в мыслях не упрекнул его, потому что все понимали, в каком состоянии был их командир. * * * Лукану было чем похвастать перед капитаном Штирке: — Господин капитан, партизанку поймали! Нужно допросить ее. Она многое скажет. Я ее знаю… Штирке был доволен. Но сейчас были дела поважнее, а с допросом можно было повременить. Штирке приказал собрать всю банду, а Лукана повел в другую комнату на совещание. — А может, не следует всех собирать? Один-то удрал… Как бы он, упаси боже, не привел других… Хотя поблизости тут, кажется, нет партизан… — соображал Лукан вслух. Штирке велел оставить посты на окраинах села. Затем он торжественно передал Лукану благодарность от самого генерала фон-Фрейлиха и перешел к инструкциям: — Генерал приказал разделиться на группы по два-три человека. Нашить партизанские ленточки. Каждому дадим ракетницу и ракеты. На случай встречи со своими установлен пароль. Лукан надеялся, что это последнее задание. С партизанами наконец будет покончено, и он снова заживет спокойно, по-пански. Он представлял себе будущую сытую жизнь, его желтые глаза засветились надеждой. Он внимательно слушал Штирке и в знак согласия молча кивал головой. — Так, говорите, войска пошли на партизан? — переспросил Лукан, когда Штирке кончил. — Да. Теперь в лесах наступит покой. Только воронам и волкам будет раздолье. — А как будет с нами? Какой будет приказ? — любопытствовал Лукан. — О, после!.. В город, господин лейтенант, в город! Вас ждет высокая должность. Я вам завидую, черт возьми!.. А мне еще придется… Капитан не успел договорить, так как в комнату влетел бандит с искаженным от страха лицом. — Партизаны! — прохрипел он. Штирке и Лукана словно окатили кипятком. * * * Софью Петровну, по приказанию Лукана, заперли в пустой комнате штаба. Там было темно, пахло плесенью и мышами. Несколько минут женщина стояла посреди клетушки, а потом, когда ее глаза привыкли к темноте, она огляделась. С потолка до самого пола тянулось тонкое кружево паутины. Внезапно сквозь щели проникли солнечные лучи, заиграли, заколыхались в столбах пыли. Софья Петровна опустилась на пол. Глядя неподвижными глазами куда-то в угол, она погрузилась в свои мысли, в воспоминания. Вот пришел и ее час! Может быть, где-то так замучили и ее Василька… И горячие слезы полились из глаз матери. Ей не жалко было своей жизни. Она плакала, представив себе, какие страдания перенес ее любимый сын… Придет победа. Возвратится из армии ее Иван, придут сыновья, дочь… А Василька не будет, и ее тоже… Даже знать не будут, где их могилы… Мать видит своих сыновей, ласкает дочь, разговаривает с мужем: «Мало мы сделали, Иван, очень-очень мало! Василек ходил в разведку, а я в партизанском лагере занималась хозяйством. Один только раз пошла в разведку — в первый и в последний раз… Вот ведь, Иван, судьба какая: встретила душегуба Лукана!.. Мало я сделала, Иван, но ты уж прости… Еще бы сделала много…» Высохли слезы на глазах. Софья Петровна знает, что Лукан сегодня жестоко отомстит ей. Но она умрет гордо: пусть не подумает эта продажная шкура, что она испугалась смерти! Она скажет ему все в глаза… Неожиданно за стеной послышались чьи-то голоса, крики. Она вскочила на ноги. Кто-то тяжело затопал в сенях. Софья Петровна подошла к дверям. И вдруг она услышала: — Партизаны! Ее сердце радостно заколотилось. Партизаны! Она отчетливо слышала это слово… Софья Петровна слушала, прижавшись к дверям. А в сенях раздавался топот, слышались испуганные голоса. — Где они? Где партизаны? — снова и снова растерянно спрашивал Лукан. Уже когда бандиты выходили из хаты, кто-то из них спросил: — А как быть с этой? Софья Петровна поняла, что говорят о ней. Она обмерла. — Стреляй! Сразу стреляй! — ответил Лукан. * * * Выскочив на улицу, Лукан увидел, что его «партизаны» через огороды и сады удирают в сторону шоссейной дороги, по которой часто проезжали немцы. Теперь только они могли бы спасти Лукана и его «партизан». Лукан кричал, бранился, звал, но никто не остановился. Никто, оказывается, не мог сейчас сказать ему, где партизаны и сколько их… Лукан поспешно кинулся к подводе, за ним помчался и Штирке. — Бежим, господин капитан! — прошептал Лукан, словно боясь, что его кто-нибудь может подслушать. — Всегда у вас так! — ругался Штирке. — Это черт знает что, а не война! Я не вижу, с кем воевать!.. А ваши трусы разбежались!.. Ну, погоняй! Лошади рванулись, вынесли возок за село. Только теперь, окинув взглядом местность, Лукан понял все и помертвел от страха. На село с трех сторон лавиной мчалась партизанская конница. Вот она появилась на улицах, блеснули сабли… Лукан бешено хлестал лошадей, они несли вперед… Когда подвода достигла вершины холма, Лукан увидел, что им наперерез мчатся партизаны. О своем автомате он вспомнил только тогда, когда за его спиной начал стрелять Штирке. Вздрогнув от неожиданности, Лукан схватился за оружие. Но с его автоматом что-то случилось. Тогда Лукан повернул лошадей прямо по направлению к шоссе и начал немилосердно стегать их: последняя надежда была на лошадей — может быть, вынесут? Лукан увидел только, как коренной упал на землю, подвода налетела на убитого коня… А затем сам Лукан от удара вывалился под ноги пристяжному. Вокруг были слышны топот и выстрелы… Лукан раскрыл глаза, поднял голову. Над ним стоял… мальчишка Ивана… Василек. Тот самый, которого вывезли в Освенцим! Василек сразу узнал Лукана по большой лысине и желтым глазам. — Где мать? — спросил он гневно. — Жива, жива, Василий Иванович… Я с ней по-человечески… Сами спросите… Я… Лукан был так мерзок и жалок, а в сердце Василька было столько отвращения и ненависти к этому выродку, что рука с обнаженной саблей, казалось, сама опустилась на его голову. Так закончилась карьера Лукана. * * * Софья Петровна слышала, как кто-то приблизился к двери, тронул замок; загремели ключи в дрожащих руках. Она затаила дыхание. Было ей очень-очень грустно. Не страшно, а только грустно… Ведь через несколько минут придут сюда партизаны, здесь будут свои, а ее уже не станет. И всего через несколько минут… Мысль работала напряженно. И тут пришло решение: бороться! Неужели же так и погибнуть? Она глаза выцарапает этому бандиту, будет держать дверь… А тот уже открывал замок… Софья Петровна шарила по двери, чтобы удержать, не дать ему войти. Она загоняла в руку занозы, но не чувствовала этого. Вдруг ее рука нащупала железную задвижку. Сердце радостно сжалось. Она едва успела задвинуть щеколду, как бандит уже потянул к себе дверь. — Открывай! — злобно закричал он. — Стрелять буду! Софья Петровна смеялась, а из глаз ее лились слезы. Бешено выругавшись, бандит выбежал через сени. Наступила тишина. Софья Петровна, закрыв глаза, стояла, прислонившись к стене. Как во сне, слышала она приглушенные звуки выстрелов, крики. Она не знала, что ей делать: выходить или нет? А вдруг бандиты отобьются от партизан и возвратятся?.. Хотелось выйти, но что-то удерживало ее. А что, если бандит только притворился, что ушел, а сам притаился за порогом?.. А в это время Василек уже носился по всему селу. Матери нигде не было. Неужели он не найдет ее в живых? Он подъехал к пленным. Те торопливо объяснили, что старая партизанка была посажена в комнатушку в той хате, где размещался штаб Лукана. Софья Петровна вздрогнула: во дворе послышались голоса, кто-то вбежал в сени, дергает с силой дверь… Значит, опять вернулись те… Она встрепенулась. Что же это? Неужели?.. Нет, это ей, наверное, показалось… Она прижимает руки к груди, а сердце бьется так, что, должно быть, сейчас выскочит. — Мама! — зовет ее кто-то из-за дверей. — Сыночек… — дрожащими губами шепчет мать. Откуда же?.. Откуда он мог появиться здесь?.. Но ведь это его голос! Ее Василька!.. Нет, она не спит, потому что кто-то бьет кулаками в дверь. Она видит, как дверь вздрагивает. И все время кто-то кричит в отчаянии: — Мама! Мама! И она открывает дверь. Перед нею — весь перепоясанный ремнями, с автоматом на груди, юноша. Нет, это не Василек… Но глаза… его глаза! Они полны слез, а руки протянуты к ней. Он! Да это же он!.. — Василек! — охает мать и бросается через порог к сыну. Василек прижимает ее к груди, а она, теряя силы, опускается на пол. И только руки ее, натруженные, исхудавшие руки матери, крепко держат сына за плечи, обнимают, ласкают его. В смертельной схватке Как жадная саранча, двинулись на партизанские леса фашистские войска. Они превращали в руины села, утюжили танками и уродовали снарядами советскую землю. Они готовы были уничтожить все живое, что встретится им по дороге. Но как не смог бы лед снова сковать освободившуюся после ледохода реку, так не удалось фашистским убийцам уничтожить вольнолюбивый советский народ. Партизаны приняли бой. И вражеские силы дробились и трещали под тяжестью их ударов. * * * Павел Сидорович был представителем партийной организации и командования в одном из батальонов, сражавшихся с оккупантами на север от партизанского края. Они действовали в болотистой местности, куда весной можно было пробраться только по длинной неширокой гати. Еще до начала наступления Павел Сидорович и командир батальона облюбовали эту гать и решили именно здесь организовать должную встречу оккупантам. По обе стороны гати были установлены станковые и ручные пулеметы; бойцы залегли в воде, за мокрыми кустами. За километр от гати был выставлен взвод, который должен был начать бой, а потом разыграть беспорядочное бегство. Все сложилось так, будто немцы сами захотели помочь партизанам в осуществлении их плана. Два батальона фашистов двигались за танками. Они шли уверенно; даже не задержались, когда партизанский взвод обстрелял их издалека. Когда же партизаны побежали через гать, танкисты увеличили скорость. Немцы старались поскорее проскочить болото и догнать бегущих. Дико ревели моторы. Обстреливая гать и лес за нею, колонна танков и пехоты двинулась через болото. Партизаны не отвечали ни одним выстрелом. И только тогда, когда вся колонна вошла на гать, фашисты поняли, что их наступление закончилось. Сигналом для партизан был взрыв под передним танком. Налетев на мину, он потерял обе гусеницы и свалился в болото. Пехота попала под пулеметный огонь, а два последних танка запылали, подожженные выстрелами из противотанковых ружей. Через полчаса горела уже вся гать. Только отдельным солдатам удалось выбраться оттуда. * * * Хотя Любовь Ивановна и не протестовала на заседании партийного комитета против такого решения, но в глубине души она чувствовала досаду. Почему это задание поручено именно ей? Неужели считают, что она не вполне владеет оружием или дрогнет в бою? Почему же именно ей приказали оставаться в лагере, где были только женщины и пионеры?.. Но уже через несколько часов она забыла о своей обиде, так как поняла, что именно здесь, в лагере, и нужна была ее твердая рука. Все в лагере смотрели на нее с надеждой, обращались к ней с вопросами, и ее ответы успокаивали встревоженных женщин и детей. Первое столкновение произошло у нее с командиром роты Бидулей. Он ходил по лагерю мрачный, низко надвинув на глаза свою баранью шапку. Была уже весна, солнце пригревало, а он, наверное, забыл об этом или нарочно не хотел разлучаться со своей шапкой. Любовь Ивановна заметила подавленное настроение командира и, зная его характер, повела с ним разговор по-своему: — Весна, товарищ Бидуля? — Ну да, весна, — буркнул он нехотя. — Жаркие дни настают, товарищ командир. — Как кому… Нам, как на курорте, в холодке… — Что это у вас за настроение, командир? Бидулю наконец прорвало: — Да что ты мне, Люба, терзаешь сердце? Издеваешься? Будто сама не в таком же положении! Все сражаются… а мы с тобой тут. Тебе еще ничего, а меня за что же заставляют загорать в лагере? Именно сейчас Любовь Ивановна поняла, что партбюро поручило ей совсем не легкий участок. Попробуй держать в руках хотя бы этого Бидулю! А ведь от него зависит жизнь сотен людей. — Это вы напрасно, товарищ Бидуля! У нас с вами задание не легче. Немцы могут прорваться и сюда. — Был бы я там, черта с два прорвались бы! А так, конечно… А между тем немцы, действительно, прорывались все дальше, в самые глухие леса. Всюду партизаны встречали их огнем, устраивали им засады, подбивали и поджигали танки, уничтожали солдат. Но сил, чтобы остановить это нашествие, надо было больше, чем сейчас имелось у них. Иван Павлович приказал своим подразделениям не ввязываться в позиционные бои, которые могли привести к большим потерям, а постараться выйти в тыл врага, чтобы бить его по частям. Вскоре к Бидуле примчались дозорные и сообщили, что около роты фашистов движется прямо к лагерю. Бидуля улыбнулся. Ведь больше всего он мучился при мысли, что ему не придется встретиться с врагом! — Ага, идут, значит… Ну что же, милости просим! Он сразу преобразился. С Любовью Ивановной он говорил теперь особенно ласково и вежливо. Движения его стали быстрыми, а шапка была сдвинута на макушку. — Вот что, товарищ Иванчук: вы организуйте здесь патронат на всякий случай, выводите их из-под огня в надежное место… Я думаю, вам лучше перейти к болоту, километров за шесть отсюда. Вот дед Макар знает… — Это Безводное? — Оно самое… Безводное болото. — Но какое же это болото, если оно безводное? — спросила Любовь Ивановна деда Макара. — Ну, дочка, это так только говорится. А воды там хватит всех гитлеров утопить!.. Хорошо, сынок, я выведу, а ты здесь… — Сейчас мы с ребятами устроим им маленький концерт. Бидуля назначал бойцов в засаду, выбирал места для пулеметных точек, помогал связывать гранаты. Иван Карпенко сделался пулеметчиком. Послушный «Дегтярев» работал у него исправно, как швейная машина. Вторым номером к Карпенко был приставлен сапожник Яков. По приказанию Бидули, они заняли очень удобную позицию: сами они находились в укрытии, а их огонь повсюду доставал врага. Готовясь к бою, они изредка перебрасывались словами. Долго ждать немцев не пришлось. Фашистские танки двигались осторожно, но производили большой шум. Подпустив их к самой засаде, Бидуля первым открыл огонь. Любовь Ивановна была среди женщин, по-прежнему смотревших на нее с доверием и надеждой. Еще перед боем она известила их о надвигающейся серьезной опасности. Женщины помоложе и старшие ребята вооружились винтовками. Но Любовь Ивановна приказала всем собираться в дорогу. Попасть в Безводное болото, окруженное густым кустарником, можно было по узкой открытой полянке. Любовь Ивановна выслала вперед разведку — двух бойцов взвода Бидули. Разведчики возвратились быстро и доложили, что лес, в котором они находятся, со всех сторон окружен немцами. Тогда Любовь Ивановна приказала всем вооруженным занять круговую оборону. Внезапно налетели гитлеровские бомбардировщики и сбросили на лес бомбы. Столетние сосны с глухим шумом повалились на землю. …Иван Павлович и капитан Макаров, разгромив немецкий батальон, отступали теперь на следующий рубеж, чтобы организовать там новую засаду. В это время у них в тылу разгорелся бой. Разведчики доложили, что фашисты большими силами окружили лагерь. Одна рота второго батальона, который подошел к Ивану Павловичу, осталась в засаде, а остальных партизан командир спешно повел на помощь окруженным. …Немцы готовились всю ночь, чтобы утром с новых позиций начать наступление на лагерь. На рассвете, когда у них все было готово к решающей атаке, на них налетели партизанская конница и тачанки с пулеметами. На небольшой поляне разгорелся ожесточенный бой. Закончился он быстро. Поляна покрылась сотнями трупов в фашистских мундирах. Кольцо окружения было прорвано. Рота Бидули потеряла в кровопролитном бою более трех четвертей своего состава, но не отступила ни на шаг. Трижды раненый, в последний раз смертельно, Бидуля так и не ушел с поля боя. Увидев командира, Бидуля попытался было улыбнуться и доложить, что врага он не пропустил, но сразу потерял сознание. Через несколько минут его не стало. Пулемет Карпенко жил. Стрелял он как-то странно: то заливался сердитыми длинными очередями, то, словно умирая, посылал одиночные прощальные выстрелы. Когда Иван Павлович подошел к пулеметчикам, стрелял только Яков. Он стрелял с перерывами: кровь заливала ему глаза. Карпенко неподвижно лежал на дне окопа. Из кармана его почерневшей от крови рубахи виднелся листок бумаги. Ивам Павлович взял его в руки. Это было заявление: «Если я умру… считайте коммунистом». Иван Павлович снял фуражку. Ночью командир решил вывести свой батальон из леса. Но разведчики, действовавшие всю ночь, доложили утром, что выхода из окруженного врагом леса нет. Спасая людей, Иван Павлович и капитан Макаров сами попали в окружение. Леня Устюжанин Дорогу Лене и Аленке указывали пожарища. Днем над землей стоял едкий дым; он висел траурным покрывалом над лесами и весенним Днепром. Изредка показывалось печальное солнце. Пылали украинские села, и некому было тушить пожары. Враги озверели. Морозными утрами гитлеровские солдаты грели свои озябшие руки на пепелищах. Отогреваясь в разрушенных селениях, они с нескрываемым страхом поглядывали на леса. В леса шли и шли фашистские полки и батальоны. А обратно ползли забрызганные кровью машины, до самого верха нагруженные трупами и ранеными. В глазах солдат стоял страх. Здесь они видели трупов не меньше, чем на фронте. …Леня Устюжанин упорно пробирался к городу. Он хорошо понял командира и так сроднился с этой мыслью, что ему временами казалось, будто он сам ее первый высказал. Гитлеровцы будут воевать в лесах, а здесь, возле города, на всех дорогах будут взлетать на воздух их машины, найдут свою могилу танки. Идти было трудно. Днем по всем дорогам сновали машины, мчались мотоциклисты, а местность была открытая. Хотя и попадались рощицы, но весна еще не успела покрыть их листвою и они просвечивались из края в край. Их было пять человек. Днем даже такой группой идти было опасно, поэтому передвигались только ночью. С рассветом партизаны прятались где-нибудь в глухом месте. И все же несколько раз на них чуть не наткнулись рыскавшие вокруг немецкие солдаты. Вдали гремели пушки, мерно строчили пулеметы, и звуки эти то отдалялись и затихали, то раздавались где-то близко, и тогда были хорошо видны вспышки от разрывов снарядов. Война не прекращалась и ночью. Партизанские группы рассыпались по всему лесу, и немцам сейчас трудно было определить, где фронт, а где тыл, потому что и днем и ночью можно было ждать нападения отовсюду. Леня Устюжанин безошибочно вел свою группу по намеченному направлению. За время своих боевых походов он научился ходить бесшумно. У него выработался чрезвычайно тонкий слух, который он почему-то называл нюхом. «Я, — говорил он, — нюхом чую, где враг». С ним шла и Аленка. Прибыв в отряд, она сразу же поселилась у подрывников и заявила, что тоже будет минером. Леня был очень рад ее приходу, но долго и безуспешно доказывал, что для нее слишком опасно ходить с минерами, что она будет очень утомляться, не выдержит далеких и трудных переходов. Однако все эти доводы так и не убедили девушку. — Мы еще увидим, кто будет самым выносливым, — заявила она. Что тут было делать? Леня хмурился и притворялся недовольным, а в душе был рад и гордился тем, что нашел отважную и достойную подругу. Алёнка действительно была неутомима. Она шла вместе со всеми и так же, как все, несла на плечах тяжелый груз — мины и тол. Кроме того, во время отдыха она всегда была настороже. Леня говорил, что она, наверное, родилась минером, и ему казалось, что всю жизнь они идут рядом друг с другом. Теперь он знал, что они действительно вместе пройдут всю жизнь. Глухой тропинкой за Аленкой следовал Мишка, сгибаясь под тяжелой ношей, а за ним — еще два партизана. Группа двигалась бесшумно, с большими предосторожностями. Леня шел по земле, которая называлась Украиной, но для него была такой же родной, как Урал. Он часто останавливался, и тогда останавливались все. Прислушавшись, он осторожно сворачивал в сторону. Он не оглядывался назад, но чувствовал, что за ним неотступно шагает его верная подруга, идут боевые товарищи. Он не спрашивал, не устали ли они, ибо хорошо знал, что они не знают усталости, и думал только о том, чтобы побольше пройти, пока ночь скрывает их от вражеских глаз. Устюжанин чувствовал, что им уже осталось недалеко идти. Пересидят где-нибудь день, а на следующую ночь заминируют дороги. Эх, как хотелось бы ему сделать это уже сейчас, чтобы заложенные его рукой мины утром принесли смерть гитлеровцам здесь, под самым городом! Леня должен был все время следить и прислушиваться к каждому шороху. Как ни следи и как ни вслушивайся, а мысли роятся в мозгу. Да и зачем отгонять их? Пускай плывут мысли и мечты, они не помешают ему быть бдительным. Разве мысль о том, что с ним будет после войны, помешает ему быть осторожным? …Окончится война. Придет он с Аленкой к ее матери. Прежде всего они построят новую, светлую и просторную хату. Старую, наверное, сожгли немцы… Потом они с Аленкой поедут на Урал. Мысленно он переносится к своим товарищам. Где они теперь? Какие бои ведут они сейчас? И кто из них уже полил своею кровью родную землю?.. Устюжанину не хотелось верить, даже думать о том, что с его друзьями может что-либо случиться. Они неуязвимы и бессмертны, так же как и он сам, потому что все они чистые люди, люди большого сердца… Вдруг Леня остановился: он заметил впереди какие-то дома. Подал знак, и вся его группа припала к земле. Он стоял неподвижно. Теперь он видел не только здания, но заметил вокруг движение больших закрытых машин. Вспыхнул огонек: кто-то прикуривал от зажигалки. Леня повернул назад. За ним отошла вся группа. — Мы пришли. За этими домами — дорога, — шопотом предупредил он своих. Устюжанин посмотрел на часы. Светящиеся стрелки показывали, что до утра осталось полтора часа. — Еще успеем, — произнес он уверенно. Он приказал Мишке и двум партизанам идти влево, осторожно пройти за домами и, выбрав подходящее место, заложить несколько мин. Сам он с Аленкой двинулся правее. Мишке не хотелось выпускать Лёнину руку. Он дольше обычного задержал ее в своей — эту широкую, горячую руку, которая так часто была для него опорой. Так не хотелось расставаться, словно Мишка боялся, что они видятся в последний раз. Но время было выступать. Мишка тихо вздохнул и двинулся в ночь. Теперь он шел впереди своих товарищей, а ему так хотелось бы видеть перед собой сильную, крепкую фигуру Лени! Но и у Мишки уже тоже был опыт. Он шел осторожно, бесшумно, всматриваясь в темноту широко открытыми глазами… Чем ближе к дороге пробирался Леня, тем больше убеждался в том, что они попали в самую гущу вражеской части. Он понял, что эта часть направляется в леса. Необходимо было поставить преграду на ее пути. Леня не колебался. Он уже видел, как взлетают в воздух вражеские машины… Конечно, все он не сумеет подорвать, но каждая мина, взорвавшись там, где этого совсем не ждали, вызовет страх в стане врага. …Они вышли на дорогу. Вокруг было тихо, спокойно. Аленка стояла на страже. Она прислушивалась и всматривалась в темноту, а Леня продолжал свою работу. Минировать здесь было трудно. Хотя танки и тягачи разбили и разрушили шоссе, все же нелегко было ставить мины на такой дороге. Он осторожно выворачивал камни коротким ломиком, выгребал лопаткой землю на плащ-палатку и уверенным движением вкладывал в землю мину. Сверху Леня прикрывал ее тонким слоем земли и закладывал камнями. Незаметно подкрался рассвет. Сначала выступили ближние придорожные вербы и телеграфные столбы. Небо на востоке покрылось румянцем. Все вокруг ожило. Где-то совсем близко внезапно загудел мотор, поперхнулся и замолк. Послышались чьи-то отдаленные, но отчетливо слышные в утренней тишине голоса. Откуда-то сбоку отозвалась весенняя птичка: «цю-ринь, цю-ринь, ви-ить». Леня ушел с дороги. Ему было досадно, что он мало успел сделать, но все же не один и не два сюрприза он подсунул фашистам за такой короткий промежуток времени. В утреннем тумане зашевелились какие-то тени. Леня и Аленка бросились бежать. — Хальт! Хальт! Они укрылись в придорожных кустах. Позади раздалось несколько выстрелов. Леня и Аленка шли быстрым шагом. В темноте придорожные кусты казались густыми и надежными, а теперь Леня увидел, что это только неширокая полоса низкорослой красной лозы, которая не могла скрыть их от вражеских глаз. А на востоке все сильнее разгоралось розовое зарево; первые солнечные лучи позолотили высокие тучи. Леня и Аленка бросились в поле. Их окружили со всех сторон. Если сейчас о чем и жалел Леня, то лишь о том, что с ним была Аленка. И еще мелькнула мысль о Мишке: удалось ли ему выбраться?.. Они залегли в густом кустарнике, который был уже давно, наверное, изрыт неглубокими заброшенными окопами. В ответ нападающим первым заговорил ручной пулемет Устюжанина. Потом его поддержала Аленка. Немцы залегли. Но когда взошло солнце и рассеялся утренний туман, Леня увидел, что их окружило множество солдат. — Партизан! Сдавайсь! — кричали фашисты. Над ними пели пули, взрывали землю, секли ветви кустов, но подойти вплотную немцы боялись. А может быть, действительно хотели взять их живыми? Леня знал, что сделать этого им не удастся, но тут же понял, откуда им грозит гибель: у него кончались патроны. Устюжанин приказал Аленке стрелять одиночными выстрелами, но она ответила, что ей все равно скоро нечем будет стрелять. «Вот и закончился наш путь, Аленка! — горько подумал Устюжанин. — И прошли мы его до конца вместе». У него еще остались две гранаты… — Партизан, сдавайсь! — Партизаны не сдаются! — воскликнул Леня и швырнул в немцев гранату. В ту же секунду он почувствовал, как бессильно повисла рука и заныло плечо от удара. На его стон подползла Аленка. Он заглянул ей в глаза. Лицо девушки было строгим и бледным. Она перевязывала ему плечо, а он смотрел на нее. — Вот и всё, Аленка… — Еще не всё, Леня. — За Родину и за нас, Аленка!.. Гитлеровцы кричали: — Сдавайсь! Аленка отвлеклась от перевязки и выпустила короткую очередь. Автомат захлебнулся и осекся. Это были последние патроны. Леня сложил вместе весь тол и мины. Аленка догадалась, что он задумал, и впервые в ее глазах отразился испуг, будто она только теперь поняла, что им придется умереть. Леня, заметив это, попробовал успокоить ее: — Мы минеры! — Да, Леня… умрем, как минеры. Фашисты подползли ближе. Они были уже в кустах: — Сдавайсь! Леня вставил в мину капсюль. — Вот только нажать… — прошептал он. А голоса раздавались уже совсем близко. Не чувствуя боли, он поднялся, левой рукой бросил последнюю гранату и, словно подкошенный, свалился на дно окопа. Граната разорвалась где-то рядом. Аленка наклонилась к Лене. Он был мертв. Вражеская пуля пробила ему голову. Аленка в первый раз обняла юношу и стала покрывать лицо дорогого друга поцелуями. Внезапно она услышала смех и подняла голову — вокруг нее собирались немцы. В одно мгновение она вспомнила о приготовленной мине, и ей снова послышался его шепот: «Только нажать»… Мишка и его товарищи услышали оглушительные взрывы мин. Сначала такой сильный, что земля задрожала; потом еще два… — Леня с немцами говорит! — с гордостью сказал Мишка товарищам. Калачов пришел Наступил третий день. Фашисты думали, что они окружили главные силы партизан, и решили любой ценой уничтожить их. К лесу, где был окружен батальон Ивана Павловича, стягивались крупные силы противника. По приказу фон-Фрейлиха, сюда подошел резервный пехотный полк — тот самый, на который наткнулся под городом Леня Устюжанин. Сюда же подтянули тяжелую артиллерию и огромное количество минометов. Двадцать минут — непрерывный огонь из всех видов оружия и десять минут — передышка… На эти десять минут замолкало все, и в лесу наступала тишина. Такая тишина, что слышно было, как плакали израненные деревья. Затихала стрельба, и тогда со стороны фашистов раздавались крики: — Партизаны! Выходите, а то всем будет конец! Партизаны не отвечали. Уже три дня ни у кого не было и крошки во рту. Но не так мучил голод, как жажда. Хоть бы глоток воды, хоть бы смочить пересохшие губы, приложить мокрую тряпку к горячему лбу, к гудевшей голове!.. Иван Павлович приказал строго беречь каждый патрон, стрелять только тогда, когда уверен, что пуля попадет во врага. Немцы несколько раз кидались в атаку. Но атаковать было нелегко. Стоило только немцу высунуться из кустов — он падал, сраженный меткой пулей. И фашисты, не успев подобрать убитых, возвращались в свои траншеи. А потом снова начинался бешеный обстрел… Иван Павлович знал, что стоит повести партизан на прорыв — и они выйдут из окружения. Но сколько может погибнуть во время прорыва? И, главное, враг не отстанет, увяжется вслед. А так — пусть фашист тратит боеприпасы, пусть бомбит и обстреливает! Главное, что у основных сил отряда руки остаются развязанными. Иван Павлович ждал помощи от комиссара. Каждый день он в сопровождении капитана Макарова обходил укрепленные позиции. Партизаны радостно встречали командиров. Их глаза говорили: «Когда с нами наши командиры, нам ничего не страшно, всё выдержим, в любом бою выстоим», и для каждого у Ивана Павловича находилось нужное слово. Увидев дядьку Якова, командир шутливо спросил: — Ну как, товарищ Онипко, шить сапоги спокойнее? Яков ответил в тон командиру: — К чему привыкнешь… Из пулемета строчить тоже привыкаешь. Они присели и, дружески разговаривая, скрутили цыгарки. Над головами густым роем жужжали пули, шелестели, перелетая, мины и снаряды. Прикуривая, Яков подмигнул: — Как думаете, товарищ командир, надолго у них хватит боеприпасов? Иван Павлович посмотрел на пулеметчиков и сказал: — На сколько ни хватит, а нужно, чтобы у нас хватило на долгий срок. * * * …Теперь Верочка больше не отходила от Петрика. Прислушиваясь к шуму далекого боя, по-старушечьи скрестив ручонки, она сидела у постели мальчика и не спускала глаз с его бледного лица. С Петриком, который был старше ее на год, Верочка особенно подружилась в лагере. Они помогали Тимкиной матери чистить на кухне картошку, вдвоем лепили снежных баб, играли, прячась за бараками. С наступлением весны, когда начал таять снег, они делали лодочки из березовой коры и следили за тем, как журчащий ручеек выносит утлое суденышко прямо на холодную поверхность собравшихся в озеро талых вод. Сейчас Петрик не играл с Верочкой. Он был тяжело ранен. Осколок, ударившись о дерево, отскочил рикошетом и, пробив мальчику грудь, застрял в спине. Петрик был без сознания. Его перенесли на островок, где расположились теперь женщины и дети. Бледный, с запавшими глазами и потрескавшимися губами, лежал он в шалаше, наспех сооруженном из ветвей и прошлогодней, почерневшей за зиму осоки. Очнувшись, мальчик тяжело стонал, и эти стоны разрывали сердце каждого. Любовь Ивановна давала Петрику лекарства, но ничем не могла облегчить его страданий. Нужна была операция. Петрик время от времени открывал глаза, жалобно смотрел на Верочку и просил: — Водички! Верочка подносила к его запекшимся губам алюминиевую фляжку с желтоватой болотной водой. Мальчик делал несколько жадных глотков и снова закрывал глаза. — Петрик, тебе уже не больно? — с надеждой спрашивала девочка. — Больно, — шепотом отвечал Петрик, и новый стон вырывался из его груди. — Поешь хлебца, — просила Верочка. У изголовья Петрика — там, где безмолвно сидела его окаменевшая от горя мать — лежали два кусочка зачерствевшего хлеба. Петрик еще не успел прикоснуться к своему кусочку, а Верочка уже положила рядом и свой. Ей очень хотелось есть, но она отказалась от своей порции. «Пусть это будет Петрику, — говорила она. — Ему нужно, чтобы скорее выздороветь». Мальчик пытался сдерживать стоны, но это ему не удавалось. — Что тебе, сынок? Где у тебя болит? — склонялась над ним мать. Слезы ее капали прямо на пылавшее жаром лицо сына. Так она сидела долго, не сводя глаз с Петрика. И он, точно просыпаясь, на миг открывал глаза и изменившимся голосом говорил: — Я, мама, не буду кричать… Немец не услышит. Я тихонечко… Болит же как!.. Жжет… Петрик знал: кричать нельзя. Неровен час, услышат фашисты, придут на этот островок, и тогда конец всем. Мальчик крепко стискивал зубы и молчал. Вскрикивал он лишь тогда, когда забывался в тяжелом бреду. — Водицы… — все чаше шептал он. Верочка снова поила его из фляжки. Потом она выползала из шалаша, тихонько пробиралась мимо вооруженных партизан к воде, наполняла фляжку и бегом возвращалась к Петрику. — Тебе лучше? — спрашивала она. Но Петрик все чаще и чаще отвечал на ее вопросы лишь тихим, жалобным стоном… У Любови Ивановны сердце разрывалось на части. Она вслушивалась в яростную стрельбу, раздававшуюся неподалеку, и не знала, что делать. Если бы могла, она бы пташкой полетела на помощь окруженным. Она понимала, как трудно сейчас Ивану Павловичу, но ни на минуту не могла допустить, что гитлеровцы одолеют партизан. Дед Макар нашел на Безводном болоте такое место, куда не пробрался бы никто. Женщины и дети укрылись на небольшом сухом островке, среди непроходимого болота. Вела сюда одному деду, наверное, известная тропинка. Женщины и пионеры не расставались с оружием. И каждый из них думал о том, как бы помочь окруженным. К Любови Ивановне приходили женщины, от имени пионеров говорил Ваня Семенец: «Ведите нас, Любовь Ивановна, на помощь нашим!» А ей самой разве не хотелось помочь? Но что могла сделать она с такой «командой»?.. Чтобы успокоить людей, Любовь Ивановна выслала в разведку деда Макара и Ваню. Просила их быть осторожными, но они, должно быть, не послушались. Вот уже минула ночь, наступило утро — время шло, а их все не было. Между тем дед Макар и Ваня подошли к самым вражеским траншеям. Понимая, что со своими пионерами и женщинами они выручить окруженных не смогут, дед Макар решил отправиться на поиски партизан и привести их на помощь Ивану Павловичу. К утру дед и Ваня были уже далеко от места боя. Утомленные, они присели отдохнуть и обсудить, как быть дальше. Увлекшись разговором, они не заметили, как около них появились какие-то люди. Старый Макар не растерялся. Он заранее научил Ивася, как вести себя, если им встретятся немцы или полицаи. Дед решил притвориться слепым, а Ваня должен был играть роль поводыря. Но вдруг дед широко раскрыл глаза. Его звал чей-то знакомый голос: — Дедушка Макар! Здравствуйте, дедушка Макар!.. Здоров, Ванька! Это был Тимка, а с ним — незнакомые партизаны. — Дедушка, а вот и Василь наш! Живой-здоровый! Через несколько часов отряд Калачова болотной тропинкой прошел к островку, где расположилась Любовь Ивановна с женщинами и детьми. * * * Иван Павлович был уверен, что им помогут. И когда неожиданно по вражеским траншеям ударили партизанские автоматы и пулеметы, он понял, что помощь пришла. Торжественным голосом командир передал долгожданную команду: — Приготовиться! Атака началась с такой стремительной силой, как будто все эти дни партизаны не знали усталости и голода. Одним броском они ворвались во вражеские окопы. Гитлеровские солдаты спасались бегством. Партизаны били их наповал. Иван Павлович шел в первых рядах наступавших. По всему лесу не стихала стрельба. Возбужденный горячим боем и преследованием, командир не сразу понял, что ранен. Только когда, доставая на ходу бинты, его остановил испуганный Соловей, Иван Павлович увидел окровавленный рукав своей рубахи… Раненый командир сидел под деревом, не чувствуя никакой боли. Тревожная мысль не давала покою: где Макаров? К ним приближалась группа партизан. Среди них Иван Павлович увидел Любовь Ивановну. Так, значит, это она привела партизан на помощь окруженным?! С нею были какие-то незнакомые партизаны. Хоть и много было людей в отряде Ивана Павловича Сидоренко, но он знал всех, а этих никогда не видел. Только одно лицо показалось ему знакомым. А Василек уже бежал навстречу своему командиру. — Иван Павлович! Товарищ командир! — воскликнул он, прижимаясь к Сидоренко. — Вы ранены? Иван Павлович здоровой рукой обнимал Василька, прижимал его к своей груди, целовал в голову: — Василек! Орел мой!.. Любовь Ивановна заканчивала перевязку. Иван Павлович предоставил ее заботам раненую руку, а другой, здоровой, продолжал держать возле себя Василька: — Жив, Василек? Рассказывай, как же ты? Василек только теперь вспомнил, что должен сказать командиру: — Мы пришли со своим отрядом. Отряд Калачова — «За свободу народов»… Встретили Любовь Ивановну и узнали о вас… А вот и наш командир. К группе приближалось несколько человек. — Федор Иванович! Встретились! Встретились! Это же Иван Павлович! — закричал Василек. Сидоренко поднялся навстречу Калачову, подал ему здоровую руку, благодарно посмотрел в умные глаза нового друга. Федор Калачов видел перед собой заросшего густой щетиной, измазанного высохшей землей человека. По рассказам Василька он представлял себе Ивана Павловича Сидоренко великаном-богатырем. А он был таким же простым и обыкновенным, как и сам Калачов. — Так вот ты какой, товарищ Сидоренко! — радостно сказал он. — Спешили. Знали, что встретим. И, кажется, прибыли во-время? — Вовремя, товарищ Калачов! Спасибо. Они трижды поцеловались. Не выпуская руки Ивана Павловича, Федор Калачов торжественно заявил: — Имею шестьсот штыков! Люди боевые, закаленные. Мы готовы выполнить любое ваше задание. — Спасибо, товарищ Калачов! В это время перестрелка, которая уже затихала, отдаляясь, вспыхнула с новой силой в той стороне, куда отходили фашисты. На выручку командиру шел его комиссар. Мишка и фон-Фрейлих Фон-Фрейлих в отчаянии хватался за голову. Он ничего не мог понять. Сначала он сердился, вымещал все неудачи на подчиненных, а потом притих, стал безразличен ко всему, часто выгонял всех и долго сидел в одиночестве. Дела шли совсем не так успешно, как он рассчитывал. Уже десятый день боев, а результаты пока везде одинаковые: сотни убитых и раненых ежедневно. Вышли из строя почти все танки. Наступательный дух солдат и офицеров сошел на-нет. Фон-Фрейлих вызвал обоих венгерских генералов, долго, как мальчишек, распекал их и приказал немедленно выехать на места военных действий. Через сутки один из генералов вернулся. Он походил на сумасшедшего и что-то бормотал о пережитых ужасах. Второго не довезли даже до города: он подорвался на мине. Фон-Фрейлих ежедневно бывал на месте сражений. Ехать по дорогам он не отваживался и вылетал на самолете. Он пытался руководить боями, но из докладов офицеров и из того, что сам видел с самолета, он ничего не мог понять. Из Берлина пришел строгий приказ: военные части, посланные в его распоряжение, немедленно отправить на фронт. Требовали также официального сообщения о полном уничтожении партизан. Это не на шутку взволновало фон-Фрейлиха. Он-то знал, что партизаны еще не разбиты! Он как раз намеревался просить еще две дивизии, и приказ этот был для него ударом обуха по голове. Промолчав о подкреплении, он умолял хоть на несколько дней отсрочить отправку на другой фронт приданных ему войск. Но на его просьбу ответили категорическим отказом. Он притворился, что не получил повторного приказа. Сегодня на фон-Фрейлиха свалились новые неприятности. Авиаэскадрилья, даже не уведомив его, вылетела из города. Теперь фон-Фрейлиху не на чем было летать в район боев. К тому же он получил убийственное сообщение: не только не удалось разгромить главные силы противника, а, наоборот, окруженные партизаны, перейдя в наступление, уничтожили один из самых боеспособных полков фон-Фрейлиха. — Проклятье! — кричал фон-Фрейлих, бегая по кабинету. — Генералы! Полковники! С мужиками не сумели расправиться!.. У него вдруг появилось воинственное намерение — самому выехать в район боев и повести своих солдат в атаку. Но, вспомнив о венгерском генерале, он несколько остыл, а немного погодя и совсем оставил мысль о выезде к войскам. Покою не было. Из Берлина пришла новая телеграмма. В ней сухо приказывалось немедленно отправить на фронт задержанные им дивизии, а самому прибыть в Берлин с отчетом. У фон-Фрейлиха поползли по спине мурашки. Черт возьми, воевал с генералами, фельдмаршалами, знаменитостями европейскими, гнал их, как стадо овец, брал в плен, а здесь… свет перевернулся вверх дном! Не может разбить толпу мужиков! Фон-Фрейлих чувствовал, что тонет. Он понимал: спасти его может только одно — победа над партизанами. А для этого необходимы твердые, решительные меры. Но кто может проявить здесь твердость и решительность, кроме него самого? Фон-Фрейлих приказал подать машину. Все офицеры обязаны выехать с ним в район боевых действий. Он решает взять с собой даже венгерского генерала. Потом он садится и пишет короткую радиограмму. Написав, долго смотрит на бумагу. Он доволен. Как удивятся и как поражены будут через несколько минут в Берлине! Как гром, оглушат их слова: «Партизаны разбиты. Через три дня после переформирования части отправляю на фронт». Он вышел на улицу. И даже остановился от неожиданности: из-за дома резко подул холодный, пронизывающий ветер. Сразу померкло солнце, отступила весна. Его никогда, даже во сне, не беспокоили призраки сожженных в освенцимских печах, но на этот раз он вздрогнул, словно почуял за плечами холодное дыхание смерти. Он отогнал от себя неприятные мысли, поднял воротник и забрался в большую машину. …Колонна была уже на окраине города. Автомобиль фон-Фрейлиха шел третьим. По обе стороны дороги мелькали руины, полуразрушенные пустые домики. Вдали темнел лес. Над ним поднимались клубы дыма. Землю пригревало весеннее солнце, но оно казалось фон-Фрейлиху совсем не таким ярким и теплым, каким привык он его видеть в своем имении. …Нужно ли было ему ехать? Разве спасет дело его присутствие? Если до сих пор войска ничего не смогли сделать, то что может сделать он, фон-Фрейлих? Может быть, отправить туда всех, а самому вернуться назад?.. Он невольно коснулся рукой плеча шофера, и тот, по опыту зная, что означает это движение, сбавил газ. Тем временем фон-Фрейлих обдумывал, как объяснить причину своего возвращения в город. Ах да, он совсем забыл об одном важном деле… Пусть господа офицеры не беспокоятся… И он твердо взял шофера за плечо. …В это утро Мишке удалось найти на окраине города надежное убежище в руинах большого дома вблизи дороги. Ночью он заложил на безлюдном шоссе несколько мин. Эти мины были рассчитаны не на первую проезжающую машину. Две, три, пять машин пройдут через каждую, и только какая-нибудь из следующих взлетит в воздух… Мишке хотелось собственными глазами увидеть результаты своей работы. Когда тянешь за шнур и видишь, как рвется мина, разнося на куски врага, тогда только ты совершенно уверен, что это твоя работа. Старательно замаскировав мину, он протянул от нее шнурок до самого своего укрытия среди руин. Он ждал. Уже прошло из лесу несколько машин с трупами и ранеными. Эти не интересовали Мишку — они уже и так отвоевались. Он ждал другой добычи. И когда увидел легковые автомобили, сразу понял, что надо действовать. Когда машины приблизились, ему в глаза бросилась третья. Через открытое окно этой машины он заметил высокую генеральскую фуражку. Мишка крепился, чтобы не потянуть шнур раньше времени. Так встретились они — старый волк, опытный убийца Вильгельм-Фридрих-Отто фон-Фрейлих и украинский юноша, комсомолец Михаил Мирончук. Мишка не вздрогнул и не испугался, увидев приближение генерала. Он знал: ему, Мишке, принадлежит будущее, жизнь; это ему по-весеннему ярко светит солнце. А фон-Фрейлих похолодел, словно почуяв за плечами смерть. Машина пошла медленнее. Мишка, не переводя дыхания, выждал, пока она подойдет к назначенному месту, и с силой потянул шнур… К новым победам! Первое мая! В этот весенний солнечный день радовались не только партизаны, радовался с ними и Соколиный бор. Он буйно зазеленел и приветливо шелестел своими ветвями, приветствуя дорогих гостей. …Ночью вернулись Александра Ивановна и Виктор. Не зная, что партизанский штаб и значительная часть отряда остановились в Соколином бору, они направились к Днепру. По дороге их встретили разведчики и проводили в штаб. В боях не пришлось подумать о незаметной партизанке и синеглазом мальчике. Иван Павлович встретил разведчиков мягким упреком: — Где ж вы так задержались?.. Ну-ну, входите. Он пошел им навстречу, крепко обнял Александру Ивановну, а Виктора подхватил и поднял на руки: — Ну как, Виктор, не устал в дороге? Александра Ивановна любовным взглядом смотрела на Виктора, ставшего ей родным сыном. — О, он у меня молодец! — похвалила она мальчика. …Несколько позже они сидели за столом. Перед командиром лежала карта. Александра Ивановна и Виктор припоминали, через какие села и районы они шли, где что видели и слышали. При этом выяснилось, что Виктор не только выносливый и неутомимый, но и сообразительный разведчик. Он обязательно добавлял что-нибудь такое, чего не помнила Александра Ивановна, а потом снова внимательно слушал, громко посапывая своим коротким носом. Когда Александра Ивановна в чем-нибудь ошибалась, Виктор энергично возражал: — А вот и не так! Разве это было в Макаровке? В Макаровке совсем немцев нет. Это в Марковке было. Александра Ивановна припоминала: да-да, Виктор говорит правду. После того как Александра Ивановна и Виктор пошли отдыхать, Иван Павлович обратился к комиссару: — Вот видишь, Михаил, как наши разведчики работают! Попробуй каким-нибудь другим путем добыть такие сведения. Комиссар был вполне согласен с Иваном Павловичем. Подумав, он сказал: — Придется послать в эти районы боевую группу. — Обязательно пошлем, — сказал командир. — А сейчас все сведения нужно передать в Москву. * * * Василек, Мишка и Тимка снова были в своем Соколином бору. Только теперь уже не одни, а с партизанами. Рассвело, когда партизаны вступили в Соколиный бор. Утомленные трудной переправой через Днепр и долгим переходом, люди, не теряя времени, легли отдыхать; только часовые похаживали по лагерю. Нашим друзьям было не до сна. Они в Соколином бору! Сердца их бились радостно. Соколиный бор гостеприимно принял их в тот день, когда к селу подошли фашистские захватчики и убили Савву; в Соколином бору встретились они с партизанами; Соколиный бор верно хранил их самую большую тайну — тайну подпольной землянки… Сколько уж времени прошло с того дня, как мальчики впервые обосновались в лесу! Узнает ли их теперь Соколиный?.. Ведь теперь это не те неопытные ребятишки, которые в первую ночь боязливо разжигали костер. Иным стал и Василек. Только по глазам разве можно его узнать. Трудную школу прошел Василек, вырос, окреп, научился настоящей военной мудрости… А Мишка? Разве это тот подросток, что был когда-то таким нетерпеливым и всегда возражал Тимке? Он теперь комсомолец, опытный минер. О, он сейчас не станет спорить попусту с Тимкой!.. Не потому, что Тимка остался таким, как прежде. Вырос и Тимка, но все же… не вышел еще из пионерского возраста. Ему и с Мишкой дружить хочется — и он старается быть серьезным, и с Виктором он не против подурачиться. А впрочем, Тимка тоже неплохой разведчик. Молодец! А через год-два подрастет — комсомольцем станет. В то время как в лагере каждый только и думал о том, чтобы отдохнуть, неразлучные друзья шли по Соколиному бору. Соколиный выглядел не таким, каким они представляли его себе раньше. Если еще год назад он казался им непроходимым и огромным, то теперь он выглядел рощицей по сравнению с теми лесами, которые пришлось проходить друзьям, и особенно Васильку. Но все же Соколиный бор был им дороже всех лесов. Они шли молча, и в памяти каждого вставали недавние дни. Сколько передумал о своем Соколином Василек в тюрьме! Казалось, уже никогда не придется побывать в нем, но вот снова идет он бором, приглядывается к каждой тропинке, к каждому дереву… Казалось, страшная буря прошла над лесом. Перебитые деревья тянулись в небо своими полузасохшими стволами, слезились незажившие раны, но лес жил. С приходом весны снова все зазеленело, и земля опять покрывалась густой травой. Друзья, не сговариваясь, направились к своей землянке. Идти было трудно. Дорогу преграждали сваленные минами и снарядами деревья. Часто приходилось обходить глубокие воронки. Вот знакомый дуб… Роскошный ореховый куст… Вверх тянется молодой папоротник. Под кустом — сухая трава, хитро, как на сорочьем гнезде, переплетенная ботва. Заметно примята старая трава. Ребята остановились. Здесь была их землянка. Казалось, кто-то недавно был тут, чьи-то ноги протоптали сюда дорожку. Мальчики переглянулись между собой, и на мгновение им припомнилась та осень, когда они так же осторожно подходили к своей землянке. Василек решительным движением откинул сплетенную из лозы дверцу. Из черной дыры потянуло знакомым запахом, как будто здесь кто-то недавно жег свечку. Они спустились в землянку. Зажгли спичку. В землянке все было таким же, как прежде: тот же стол, на столе — огарок свечи. Когда зажгли свечу и тусклый огонек озарил землянку, мальчики увидели на стене портреты Ленина и Сталина. И показалось ребятам, будто они впервые собрались в своей землянке после того, как построили ее. Долго сидели они в торжественном молчании… * * * Партизаны строились на поляне. К знаменосцам, гордо держа в руках пионерское знамя, присоединился Виктор. Из репродуктора доносился голос диктора, читавшего приказ вождя: — «…Партизанам и партизанкам — поднимать советских людей на вооружённую борьбу против немцев, всемерно усиливать помощь наступающей Красной Армии, громить тылы и штабы врага, спасать советских людей от истребления и угона их на каторгу в Германию, беспощадно уничтожать немецко-фашистских мерзавцев!..» Иван Павлович с любовью оглядывает ряды партизан. Тысячи людей стоят в первомайской колонне. Развеваются алые знамена, над ними сияет весеннее солнце, синеет неоглядная небесная лазурь. Вокруг тишина. Звучат в Соколином бору мудрые сталинские слова. Нет среди партизан Лени Устюжанина, юной Аленки, неугомонного Бидули, Ивана Карпенко и еще многих товарищей, погибших смертью храбрых в последних боях. Но командир видит много новых людей — честных и открытых лиц, ясных глаз. — «…Воины Красной Армии, партизаны и партизанки! Вперёд, за полный разгром немецко-фашистских захватчиков!..»— доносится из репродуктора. «Ничего не пожалеем, дорогой товарищ Сталин! Даже жизни своей!» говорил, мысленно обращаясь к вождю, комиссар. «Даже жизни своей!» думал каждый партизан, а перед глазами стояли дорогие образы Лени Устюжанина, Бидули, Карпенко… — …Мы клянемся перед Отчизной и народом, перед вами, товарищ Сталин, что приказ выполним с честью! — от имени всех партизан произносил слова торжественной клятвы комиссар. Ветер развевал алые знамена. Мимо трибуны проходили закаленные и возмужавшие в боях партизаны — сильные, загорелые, решительные. Капитан Макаров стоял рядом с Иваном Павловичем. Сегодня он должен был ехать в другой партизанский отряд. Там тоже нужна была его помощь. Так приказала Москва. Ему жаль было расставаться с этими людьми. Он думал о том, что никогда не забудет их и встретится с ними в день Победы. Мимо трибуны проходят Василек, Мишка, Тимка, Алеша, Виктор… Капитан Макаров любовно машет им рукой и громко кричит: — До свиданья, друзья! До скорой встречи! {О. Коряков @ Тропой смелых @ повесть @ ӧтуввез @ @ } О. Коряков Тропой смелых I. Загадочный план 1. Шифрованная проволокограмма — Вовка, ты наконец будешь вытирать или не будешь? — Так я же вытираю… ну, сейчас стану вытирать. — Опять мух ловишь? — Да иду же! Только вот в баночку ее посажу. — Имей в виду: еще пол надо мести. — А пол — это тебе. Мама, когда уходила, сказала: «Ребята, вымойте посуду и уберите в шкафу». А потом сказала: «Миша, не забудь еще, что надо подмести пол». Это, значит, тебе надо мести. Миша досадливо крутнул головой и угрожающе пробормотал: — Вовка!.. abu Почуяв неладное, Вова спешно изобразил на своем лице смирение, взялся за полотенце и принялся вытирать вымытую братом посуду. Это был маленький важный человечек с большой круглой головой. Он очень походил на Мишу, своего старшего брата, — был таким же рыжеволосым, веснущатым, широкогубым, но ростом ниже Миши и казался толще. Ребята полушутя-полусерьезно называли его Толстопузом. Вова на прозвище не обижался. Он был спокойный, порой даже чуть вялый мальчуган. В то же время этот маленький увалень обладал своеобразной хитростью и упрямством. Он немало досаждал старшему брату. Особенно Миша недолюбливал Вовину страсть к лягушкам, тараканам, ко всяким козявкам и гадам. Каждый день ему приходилось вытаскивать из своего ящика для столярных инструментов или из пенала засунутых туда Вовой жуков, бабочек, а то и лягушонка. Что еще Вова любил, так это сладкое. Вообще он с самого рождения отличался не совсем обыкновенным аппетитом. Однако, несмотря на эти свои недостатки, Вова был все же неплохим товарищем, и приятели Миши, хотя и смотрели на него чуть свысока, не гнушались его дружбой. — Вытирай суше, — сказал Миша и, тщательно ополоснув в тазике последний стакан (он вообще все делал тщательно), направился в кухню. В этот момент за оконной рамой раздался глухой металлический звон. — Проволокограмма! — вскрикнул Вова. Миша быстро поставил тазик на пол около двери и подбежал к окну. Проволокограф — так называлось приспособление для передачи спешных и важных известий — был одним из нововведений ребят дома № 15. Устроен он был так. Тонкая медная проволока, пропущенная по блокам, тянулась от второй квартиры на первом этаже, в которой жил Лёня Тикин, к квартире № 4 на третьем этаже, где жили Миша и Вова Дубовы. К проволоке была прицеплена баночка из-под крема. Если Лёне нужно было передать записку Мише, он вкладывал ее в баночку и тянул проволоку, перекинутую через блок. Железная баночка быстро ползла вверх, к форточке четвертой квартиры, баночка стукалась о специально подвешенную железную пластинку, и раздавался звон, который извещал адресата о поступлении проволокограммы. От Мишиной форточки медная нить тянулась к окну Димы Веслухина. А оттуда — опять к Лёне. Миша влез на подоконник, протянул руку в форточку и вытащил записку. Когда он спустился на пол, Вова стоял уже рядом, скосив на бумажку свои светлые, с рыжей искринкой глаза. — Почитать хочешь? — вежливо поинтересовался Миша. — Подумаешь! Очень интересно! — невозмутимо отвечал Вова, делая при этом вид, что наблюдает за облаками. Миша развернул записку. Вова приподнялся на цыпочки, уставился в бумажный лист, недоуменно поморщился и, презрительно хмыкнув, отошел в сторону. Проволокограмма сообщала: abu Миша сунул записку в карман, взял тазик и отправился в кухню. Там, наедине, он вынул записку из кармана, вытащил из другого лист плотной толстой бумаги с вырезанными на нем квадратными отверстиями и с пометкой «К2». Пометка означала: «Ключ № 2». Лёнина шифровка начиналась со второй буквы алфавита — «б». Это значило, что для прочтения ее нужно применить ключ № 2. Миша наложил лист с вырезами на записку, и в отверстиях показались буквы: abu Миша порвал шифровку и бросил ее в мусорный ящик. Братишке он сказал: — У нас с Лёнькой совещание. Убери посуду в шкаф и подмети пол. Вова оглядел посуду, пол, взглянул на брата и спросил: — А пенал свой старый отдашь? Для жучиного зверинца… или жучьего? Как правильно? — Ладно, отдам. Только чисто подмети. — У, я тогда даже с мокрой тряпкой! И на шкафу пыль вытру. И стулья все… Миша не слушал — он был уже на лестничной площадке. Два этажа — четыре пролета, сорок ступенек, четырнадцать скачков. Дверь квартиры Тикиных была открыта. Миша вошел в небольшую светлую комнату. В ней стояли книжный шкаф, письменный стол, этажерка, фикус и широкая длинная кушетка, на которой обычно спал Лёня. На ней было очень удобно барахтаться. Стена рядом с этажеркой была украшена большой географической картой. Лёня сидел у письменного стола, подтянув левое колено к самому подбородку, и, сам того не замечая, накручивал свой галстук на палец. Его густые белесые брови сдвинулись к переносью, а светлосерые глаза уставились в какую-то точку на полу. Он, против обыкновения, медленно повернул голову в сторону Миши и не встал. Взгляд его казался рассеянным, и было похоже, что Лёня недоумевает — зачем и как появился здесь его приятель. Светлорусые вихры на голове Лёни были так всклокочены, будто он специально ерошил и закручивал их. — Что опять придумал? — спросил Миша. — Ничего не понимаю! Думал, думал, все перепуталось… — Ты говори толком. Записку-то зачем прислал? — Слова Миша произносил степенно и медленно. Сухощавый, подтянутый, гибкий Лёня вдруг улыбнулся, вскочил и с размаху хлопнул Мишу по плечу. Рука у него была тонкая, но крепкая, вся перевитая мускулами, и даже Миша, этот большеголовый крепыш, покачнулся от внезапного удара. — Вот это будет приключение! Настоящее! Не будь я Лёнькой. Только надо взяться. — За что взяться? — Вот этого и я не пойму, еще не додумался. Миша, обычно спокойный, начал сердиться: — Что ты крутишь? Беспонятицу какую-то мелет! — Подожди, Дуб, не злись, — зачастил Лёня. — Сейчас объясню. Вот смотри… Нет, постой. Садись. Сиди. Сначала послушай. Лёня взял в руки какую-то книгу и уселся на стол: — Я по порядку буду. Как бы это начать?.. В общем, мой дедушка… Да ты его знаешь, на портрете видел в той комнате. Он был учителем и очень любил наш край, Урал. Он много читал и часто путешествовал… Миша терпеливо слушал, хотя и не понимал, при чем тут Лёнин дед. — Я вчера вечером рылся в папином книжном шкафу, — продолжал Лёня. — С сорок четвертого года, как папа погиб на фронте, я в шкафу ничего не брал. Больше трех лет. Теперь мама разрешает. Я искал что-нибудь интересное почитать. Смотрю, на полке, за другими книгами, — какая-то большая и пыльная. Наверно, думаю, интересная. Вытащил, гляжу: «Записки УОЛЕ». Помнишь, Игнат Семенович на уроке говорил — это было такое Уральское общество любителей естествознания. Я помаленьку листаю, вдруг бумажка выпала. Такая небольшая. А на ней… Вот посмотри. Лёня протянул Мише небольшой лист тонкой, уже начавшей желтеть бумаги. На нем был нарисован какой-то непонятный план — не то лабиринт, не то еще что-то. — Что это? — спросил Миша. — Вот я тоже подумал: «Что это?» Смотрю, в книге заголовок: «Джакарская пещера, с планом». Посмотрел на план — ну копия с листка. Стал читать. Ты потом прочти тоже. Очень интересно. В пещере, пишут, во времена Пугачева отряд какого-то Джакара скрывался. Потому называется «Джакарская». Но меня, главное, не это заинтересовало, а надпись на листке. Ты заметил? Миша взглянул на листок и обратил внимание на несколько строк, торопливо набросанных на плане чьим-то тонким пером. «По ручью, у пяти пальцев, свет в правой, над головой», прочел он. Рядом стоял дважды подчеркнутый и обведенный кружочком крестик. — Какая-то чепуха. Ты догадался, что это означает? — спросил Миша. — Подожди, ты ведь не любишь торопиться. Я и так и этак листок вертел. Потом снова прочитал статью о пещере. Ясно, что это связано с ней. Но в статье я не нашел ни ручья, ни пальцев, ни головы. Можно бы показать план маме и спросить, чей это почерк, но я не стал. — Правильно, — кивнул головой Миша: — надо, чтобы тайна была. — Ну да. Но я у мамы спрашиваю: «Чья это книга — «Записки УОЛЕ»?» — «Дедушки», отвечает. А я знаю, что у дедушки был дневник, записки он вел. Вдруг, думаю, в дневнике об этом что-нибудь есть! Разыскал дедушкину тетрадь. Сравнил почерк — похож. Долго в тетради копался. Мама уж ругаться стала. «Ты что, — говорит, — не спишь?» А я ей про план ничего не говорю. Ну вот, дошел я до тысяча девятьсот двадцать первого года. А дедушка в двадцать втором умер. Думал уж, ничего не найду в этих записях, а смотри, что нашел! Лёня подал Мише потрепанную коленкоровую тетрадь и ткнул в какую-то оборванную страницу. — А где другая половина? — Ну вот в этом-то и все дело. Если бы разыскать!.. Я бы за нее не знаю что отдал. Ведь сразу бы все открылось. А так очень плохо понятно. На оставшейся части листка можно было прочесть: abu Миша долго рассматривал страничку, хмурился и отмахивался от Лёни, которому не терпелось продолжить свой рассказ. — А ведь тут кое-что можно понять, — сказал он наконец. — Вот именно! — подхватил Лёня. — Смотри, вторая строка начинается: «карской пещеры». Ясно, что это про Джакарскую пещеру. Потом — «спустились». Значит, надо спускаться вниз. — Во всякую пещеру спускаются. — Совсем не обязательно… А вот дальше: «пальцы». И в надписи на плане тоже о каких-то пальцах. Только это совсем непонятно… — А смотри, — перебил Миша: — «клад». Может, его еще этот… Джакар зарыл. А, Лёнька? Потом: «ученым и народу нашему». Ученым и народу! Понимаешь? Ведь тут что-то очень важное скрывается. Не простой клад. — А что! Зря я тебя позвал? Миша озабоченно потер свою рыжую стриженую голову и закусил губу. Румянец разлился по его веснущатому лицу. — Вот бы нам… Как же докопаться до этого? — Миша… — Худощавое загорелое лицо Лёни стало очень серьезным, значительным. — Миша, я знаешь что придумал? Поедем туда! В эту пещеру. — Мы? Туда?.. А она где? — Так ведь это же совсем недалеко. Вот посмотри. — Он подтащил приятеля к карте. — Видишь? Это наш город. А вот течет Шарта… На юго-восток по карте тянулась голубая ниточка реки. Лёня ткнул острием карандаша в одну из малюсеньких точек, прилепившихся к ней: — Это деревня Сломино. Восемьдесят километров. А пещера рядом с ней. — Так это даже пешком можно! Как ты думаешь? Ведь сможем? — А что! Ясно, сможем. А обратно на поезде. Только отпустят ли? Если бы вот Павел… — Отпустят! Ведь не маленькие — тринадцать лет. — Миша нахмурил брови и надул свои толстые губы. — В седьмой класс перешли. Должны отпустить. А Павел поможет! — Вот это было бы да! Димуса с Вовкой тоже возьмем. Верно? — Факт. А Витю? Тут лицо у Лёни сделалось таким, будто он только что разжевал пригоршню рябины. С Витей Черноскутовым они познакомились недавно. Дело было в конце зимы. Ребята возили с улицы снег, помогая сторожу сада. Из ворот соседнего дома вышла незнакомая женщина с мальчиком. Он был одет в красивую куртку из оленьего меха. На бледном широкоскулом лице выделялись черные брови. Большие темносерые глаза смотрели задумчиво. Паренек спросил: — Мамочка, я погуляю? Женщина разрешила. Тогда он подошел к ребятам, поклонился и сказал: — Здравствуйте, мальчики. Лёне эта подчеркнутая вежливость пришлась не по-нутру. Он буркнул себе под нос: «Здравствуй, девочка», и отвернулся. Мальчик, видимо, не расслышал. Он с полминуты постоял молча, затем, стараясь завязать разговор, поинтересовался: — Снег возите? — Сеном торгуем, — вызывающе бросил Лёня. Глаза у паренька сузились, но ответил он спокойно: — А я думал — дрова рубите. — Индюк тоже думал… — Неостроумно. И грубо. — Мальчик криво усмехнулся. Эта усмешка разозлила Лёню: — Ладно, ты нас не учи! — Ты не кричи на меня. Лёня бросил лопату, двинулся к противнику, оглядел его с ног до головы и с головы до ног. Тот был высоким и крепким, и потому его тонкий голос казался странным. Лёня выставил грудь вперед: — Ого, какой распорядитель! Хочешь получить? — Не наскакивай: драться я не буду. — Еще бы! Ты сначала пойдешь спросишь: «Мамочка, позволь мне получить оплеуху». Мальчик вспыхнул, сжал кулаки, метнул на Лёню тоскливо-яростный взгляд, круто повернулся и, не оглядываясь, зашагал к своим воротам. Такой была их первая встреча. А через день завуч ввел этого мальчика в класс, где учились Лёня, Миша и Дима, и представил: — Витя Черноскутов. Будет учиться с вами. По классу пошла записка: «Он маменькин сынок. Изучено. Л. Т.». Честно сказать, Витя оказался вовсе не плохим товарищем. Он любил коллектив, был отзывчив и постоянно давал своим одноклассникам книги из домашней библиотеки, и все они были очень интересные. В общем, пожаловаться на него было как будто нельзя. Но Лёня, а за ним и многие другие всегда насмехались над кротостью и вежливостью «маменькиного сынка», как, с легкой руки Лёни, заглаза прозвали Витю товарищи. Витя был сын охотоведа. Охотоведы занимаются изучением охотничьего промысла и жизни животных и птиц. Витин отец много путешествовал. Их семья жила в Казахстане, на Алтае, а потом на Северном Урале. Осенью Витя провалился в полынью и долго не мог выбраться из ледяной воды. После этого он почти три месяца пролежал в больнице и остался в шестом классе на второй год. Теперь вот они приехали сюда. Витя с матерью остались, а отец отправился готовить очередную экспедицию. Витя мало рассказывал о своей жизни, хотя она, повидимому, была интересной. Как-то раз Лёня сказал ему: — Ты и в лесу-то, наверное, не бывал. Сидел дома, за маму держался. Витя вспыхнул: — Ты мало думаешь и много болтаешь! А я болтать не люблю. Вот летом пойдем в лес — увидишь. О чем любил Черноскутов слушать, так это о всяких таинственных историях. Его, наверное, можно было двое суток ничем не кормить, но рассказывать о тайнах, и он остался бы доволен. Сам он тоже рассказывал. И часто трудно было понять, передавал ли он прочитанное или выдумывал сам, так много знал он всяческих историй — начиная с рассказов Конан-Дойля и кончая приключениями советских разведчиков в тылу врага в годы Великой Отечественной войны. Однажды Витя по секрету признался Лёне, что сам мечтает стать чекистом-разведчиком. — Ничего у тебя не выйдет, — сказал Лёня. — Разведчик знаешь каким должен быть? — Знаю. — Храбрым… — А еще? — Сильным, ловким… — Еще? — А что «еще»! Сила у тебя есть, ловкость тоже, а насчет храбрости плохо. — Ты думаешь, храбрость — это с кулаками наскакивать на незнакомых, да? А храбрость — это выдержка. Это значит уметь собой распоряжаться, сила воли. Выдержка для разведчика — главное. Вот я тебе дам почитать одну книгу… — Да я и так знаю, ты зубы не заговаривай! Витя неожиданно присел на корточки и, вытянув руку, положил ладонь на пол: — Наступи. — Зачем? — Если хочешь, попрыгай даже на руке. И не пикну. — Больно же! — А я сдержусь. Ну, ступи! — Не стану: противно по руке ходить. — Тогда не задирайся. У меня выдержка. Когда Лёня рассказал об этом своим друзьям, Миша коротко заметил: «Болтает». И все решили, что Витя не только «маменькин сынок», но и хвастун… Вот об этом Вите Черноскутове и шла сейчас речь. — Не надо, — сказал Лёня. — Не возьмем. Да его и не отпустят. — А если отпустят? — Если отпустят… А мы спросим у Павла. Как он скажет, так и сделаем. Ладно? — Договорились. А сейчас давай все обсудим… …Когда Вова, прибрав в квартире, спустился на первый этаж и заглянул в замочную скважину Лёниной комнаты, он увидел приятелей, склонившихся над столом и что-то чертивших на большом листе бумаги… 2. Тайный совет Друзья просидели вдвоем все утро, горячась и споря, составляя планы, обсуждая свою будущую экспедицию. Потом они пошли в библиотеку. — Дайте нам все книги о пещерах, — попросил Миша. — Только не совсем все, а про уральские пещеры, — поправил приятеля Лёня. Ребята хитрили. Им нужна была литература только о Джакарской пещере, но они решили, что до поры до времени никто не должен знать об их замысле. — Вот про Кунгурскую пещеру есть. — Нет, про Кунгурскую не надо. Мы уже читали. — Тогда вот про Капову. — А это где? — Прочитайте — узнаете. Им дали про Капову пещеру, потом про Лаклинскую, Сергеевскую, Игнатовскую… Много книжек дали. Ребята с жадностью набросились на них. Сначала читали вместе, потом разделили стопку книг пополам. Но только в двух книгах они обнаружили несколько скупых строк о «своей» пещере. В одной было сказано: «На Шарте, близ села Сломино, находятся большие Джакарские пещеры»; в другой: «Значительный интерес представляют также Джакарские пещеры на реке Шарте, но, к сожалению, они почти не изучены». — Что же делать? — задумался Миша. — Изучать, — серьезно сказал Лёня и, воодушевляясь, заговорил: — Ну да! Вот и хорошо, что они не изучены. Может, верно, мы пользу какую принесем. Видишь, вон пещер-то как много, ученых на всех нехватает. Время в библиотеке они провели не зря. Книги рассказали им много интересного и важного. Кое о чем они слышали на уроках и раньше, но как-то не обращали особенного внимания. Так ведь частенько бывает: слушая учителя, мы почему-то думаем, что он больше для себя, чем для нас, старается. А когда спохватишься — бывает это иногда и через много лет, — учителя-то рядом нет. Приходится самому заново докапываться до истины. Вот и сейчас, торопливо листая книги, ребята сталкивались с вещами, о которых когда-то — они это смутно вспоминали — уже рассказывал им Игнат Семенович и которые сейчас вдруг предстали перед ними в каком-то новом свете — очень интересными и, главное, нужными. Размышляя о будущем походе, они почувствовали, как много знаний недостает им. — Знаешь, Лёня, что я думаю? — задумчиво сказал Миша. — Нам обязательно нужно прочесть как можно больше книг о путешествиях. — Обязательно, — согласился Лёня. Домой они вернулись вечером. По дороге договорились: завтра в одиннадцать собраться всем членам звена на совет. Сделать это тайно. Витю пока не звать. Сбор обеспечивает Лёня. А Миша с утра отправляется в разведку на детскую экскурсионно-туристскую станцию. Но о найденном плане — молчок. Лёня рвался немедленно пойти к Павлу, но Миша резонно ответил: — Ты же знаешь, он всегда говорит: «Обдумай сначала сам, потом советуйся со старшими». Действительно, Павел — пионервожатый школы, в которой учились друзья — не раз повторял эти слова. И кому-кому, а Лёне они были хорошо известны. Лёня Тикин был вожаком одного из пионерских звеньев. Только сейчас звена у него не было: двое, как только начались каникулы, уехали с родителями на дачу, четверо были в лагере первой очереди, а Лёня, Миша и Дима Веслухин собирались поехать туда во вторую очередь. Но и треть звена жила почти так, будто звено было полным. Ребята включили в свой коллектив Вову Дубова. Жили и играли не расставаясь, важные дела решая сообща. …К одиннадцати все были в сборе. Нехватало только Миши. За домом, где жили ребята, вернее — за двором дома, тянулся сад, спускавшийся к реке. В начале его, поближе к дому, были разбиты цветочные клумбы и желтели посыпанные песком дорожки. Дальше раскинулась ровная, как стол, теннисная площадка. Справа стоял сарай, за ним был огород, а слева, за кустами сирени, начинался старый сад, сохранившийся еще с дореволюционной поры. Ветвистые березы, густые заросли жимолости, а еще дальше, у каменистого берега мутно-желтой Шарты, — стена акаций. Здесь, в дальнем углу сада, за высокой травой, были развалины кирпичной беседки. Туда можно было прятаться с уверенностью, что тебя никто не заметит. Рядом, всего в каких-нибудь пяти-шести шагах, за густой зарослью жимолости, тянулся забор городского сада. Раньше ребята частенько забирались туда, играли в разбойников и в прятки, а главное — воевали с Архипычем, сторожем сада. Архипыч, тряся бородой и размахивая метлой, гонялся за ними по аллеям, нещадно бранил и вечно грозил надрать уши. Но зимой этого года ребята помогли ему убрать снег, и Архипыч стал беспрепятственно пускать их в сад. И странно: теперь уже сад не так манил к себе ребят. Они, конечно, бывали там, но реже, чем прежде. Чаще они собирались в своем саду, у развалин беседки. Сюда сошлись они и сейчас. Ждали Мишу. Вова, лежа в траве, жевал сухарь и дрессировал муравья, гоняя его по соломинке. Лёня палочкой чертил какие-то узоры на кирпиче. Димус — так звали Диму Веслухина — растянулся на лужайке. Это был худой и высокий чернявый мальчик. У него были крупные темные, как спелые сливы, глаза. Широкие брови над ними сидели высоко, и поэтому казалось, что Дима всегда чему-то немножечко удивляется. Губы и нос у него были самые обыкновенные, но уши — нет: большие, широкие, они сильно оттопыривались и, как шутили ребята, могли принимать волны любой длины. Действительно, Дима обладал очень хорошим слухом и был музыкален. Мечтательный и застенчивый, он никогда не рассказывал о своих успехах, но друзья его знали, что педагог, у которого Дима обучался игре на скрипке, называл его способности чудесными. Впрочем, быть музыкантом он не собирался. Он хотел стать ботаником. Сейчас Дима растянулся на лужайке животом вверх, задрав рубаху на голову. — Мне надо, чтобы тут загорело, — объяснил он приятелям, тыкая себя в живот. — А то спина черная, а тут белое. Неравномерность загара нужно устранять. — Дима любил иногда выражаться «по-ученому», «по-книжному». Прошло минут двадцать. Миши не было. — Вот уж это нечестно! — ворчал Дима. — Сказано: в одиннадцать, значит — земля провались, а ты в одиннадцать будь. Ты как, Лёнька, полагаешь? — Я — так же. Но сегодня Миша может опоздать: у него важное дело. — Слушай, — Дима перевернулся на живот, чтобы видеть Лёню, — а вы всерьез что-то интересное придумали? — Нет, дурака валяем! — огрызнулся тот, и по его обиженному и задорному тону Дима понял, что беспокоится напрасно. Так как Дима не любил обижать кого-нибудь, а тем более Лёню Тикина, которого он очень уважал, то попросил: — Ты, Лёнь, не сердись: я просто волнуюсь, оттого что Миши так долго нет. — И снова повернулся на спину, подставив солнцу живот. Было жарко. В саду стояла тишина. Волны лениво и робко плескались о берег, шурша галькой. — Бежит! — крикнул Лёня вскакивая. Миша раскраснелся и вспотел. Отсалютовав по-пионерски, он радостно сообщил: — Все в порядке! Вожак звена огляделся, чтобы проверить, одни ли они в саду, потом сказал: — Давайте ближе: вот сюда, в тень. Вова с сожалением взглянул на своего муравья, вздохнул и положил соломинку на землю. Измученное шестиногое немедленно сбежало. Дима быстро поправил рубаху и присел рядом с Вовой. — Ребята! — сказал Лёня, и голос его прозвучал торжественно и важно. Все насторожились. Диму заинтересовала эта торжественность; Миша притих, чтобы показать пример, а Вова почувствовал себя почти взрослым — ведь и к нему, как к равноправному, как к Димусу и Мише, обращался вожак пионерского звена. — Ребята! Мы собрались вот для чего. Вы про Джакарскую пещеру слыхали?.. Есть такая. Она совсем не изучена, и для науки она тайна. Понятно? Она возле деревни Сломино. Это от нашего города восемьдесят километров. Про пещеру мы узнали из бумаг моего дедушки. Очень интересно. И даже загадочно. (При этих словах Дима придвинулся поближе.) Мы с Мишей предлагаем отправиться туда в экспедицию… Думаете, не сумеем? Еще как! Не будь я Лёнькой. Ведь в прошлом году ходили пешком на озеро Горное? Ходили! Лёня оживился, сдвинул тюбетейку на затылок и размахивал руками. Но Дима перебил его: — Лёнька, ты давай все по порядку. А то я почти ничего не понял. Почему именно в эту пещеру итти? — Что же тут непонятного? — Лёня удивленными глазами обвел своих слушателей. — Я же говорю: она еще не исследована. А разве это порядок — чтобы никто о ней не знал? Когда про Северный полюс не знали, так Сталин туда папанинцев послал! Мы, конечно, еще не совсем как папанинцы, но, все же… А там, в пещере, есть что-то очень ценное. Дедушка пишет про какой-то клад, очень важный для ученых и для всей страны. Вот вы посмотрите. Он вытащил из кармана бережно завернутые в большой лист бумаги план пещеры и дневник деда. Друзья долго и внимательно рассматривали их, строили различные предположения и догадки. — Вдруг такой клад, что для него наш музей целый зал отведет! — сказал Дима. — А по дороге ты, Димус, гербарий будешь собирать, — подзадорил Миша товарища. Ведь всем было известно, что Дима — будущий ботаник. — А насекомых собирать тоже можно. — Это был не то вопрос, не то утверждение. — А знаете, сколько мы интересного в дороге увидим! — подхватил Лёня. — Ведь по Уралу пойдем! Эх, до чего хорошо будет! Лес!.. Костер!.. — И в школу принесем коллекции, в краеведческий кружок. Верно? — А на туристской станции тоже сказали, что это хорошо — такой поход, — добавил Миша. Лёня, обрадованный тем, что дело идет успешно, вскочил и весело объявил: — Слово для доклада имеет Михаил Дубов! Миша широко улыбнулся: — Сейчас доложу… Встретили меня там по всем правилам. Усадили, поговорили, как полагается. О вас всех спрашивали. «Не испугаетесь?» спрашивают. Я говорю: «Они все боевые, братцы-кролики». Это вы, значит. «Вот только Вовка… — Он оглянулся на братишку. — Но и Вовка, — говорю, — тоже ничего». — Ну, а про пещеру, про поход, что сказали? — Опять ты, Лёнька, перебиваешь! Я же доклад делаю, и не мешай! Надо, чтобы все подробно. Про пещеру сказали, что это интересно и нужно. Только, говорят, советские туристы — это не «дачники», не верхогляды, а строители пятилетки. А я им говорю: «Мы же все пионеры — про Вовку я не сказал, что он еще не пионер, — а раз пионеры, так, значит, понимаем. Уж если мы пойдем в поход, так не просто гулять, а будем изучать природу и весь местный край. И будем искать полезные ископаемые и если что узнаем новое, так ведь это для всех». — Молодец, Дуб! — восхитился Лёня. — Как все думают, так и сказал. Миша от похвалы смутился и смолк. — А нам ружье с собой дадут? — поинтересовался Вова. — Нет, нам дадут пушку, — возразил Дима, пришедший в отличное настроение. — Зачем? — А как же ты будешь комаров отгонять? — А я отгонять не буду. Я их — в баночку… — Да, — вспомнил Миша: — на туристской станции обещали помочь нам составить маршрут. Завтра пойдем с картой знакомиться. А еще спрашивали, не нужно ли нам чего-нибудь: палатку, рюкзаки и другое. Я сказал — нет. Потому что палатку нам не нужно, а рюкзаки и другое у нас есть. Потом они… — Тс-с! — насторожил всех Лёня. Его острый глаз заметил, как в стороне, около кустов жимолости, колыхнулся бурьян. Только раз шевельнулся — и встал опять спокойно, ничем не колеблемый. Если бы там бежала собака, или кошка, или другое какое-нибудь животное, бурьян не оставался бы неподвижным. У Лёни мелькнула какая-то смутная догадка, и почти инстинктивно он прошипел: — Тс-с! Ребята насторожились, еще не понимая, в чем дело, и вдруг услышали, как тоненько и сухо хрустнул сучок. Лёня склонился, напряженно всматриваясь в бурьян. Махнув призывающе рукой, он привстал и направился в ту сторону. — Стой! — неожиданно вскрикнул он. В тот же миг чья-то фигура метнулась из бурьяна за жимолостью и, ловко прыгнув, перемахнула через забор — в городской сад. Лёня быстро взлез на изгородь и огляделся. Никого не было видно — юркнул, наверное, в кусты и был таков. Правда, совсем близко от забора по аллейке прогуливался какой-то высокий человек в кожаной куртке. Но Лёне не могло притти в голову, что он мог подслушивать. Человек как ни в чем не бывало повернулся и пошел в глубь сада. 3. Наступление началось По жилью, по вещам, которые вы видите в нем, можно многое узнать об их владельце. Эта небольшая, с двумя высокими окнами, квадратная комната казалась просторной. В ней было много света и мало мебели. У стены справа от двери стоял платяной шкаф, а на нем — несколько длинных плоских ящиков, напоминающих те, что встречаются в витринах геологических музеев. В углу приткнулся скромный письменный стол; он был покрыт белой бумагой, придавленной стеклом. Под стеклом лежали три листика: «Расписание экзаменов на III курсе геолого-почвенного факультета», «План работы пионерской дружины» и распорядок дня владельца комнаты. Слева, возле лампы с бумажным абажуром, сгрудились тетради с конспектами университетских лекций, а справа лежала аккуратная стопка книг. Кроме того, на столе были: чернильный прибор из красного тагильского мрамора, громадный зуб мамонта и две фотографии, скрепленные в одной рамке. С первой глядела тоненькая, сухая старушка с добрыми, чуть прищуренными глазами и улыбчивым ртом. На второй был изображен широкоплечий хмурый старик с большими прокуренными усами и тяжелым, угловатым подбородком. Над столом висела книжная полка. Она была выкрашена в приятный коричневый цвет и покрыта лаком, но отсутствие обычных украшений и видневшиеся кое-где шляпки гвоздей говорили о том, что полка сколочена не в столярной мастерской, а, всего вернее, в этой комнате. На нижней ее доске, тускло поблескивая золотом тисненых букв, выстроились в ровный ряд сочинения Ленина и Сталина. На второй доске теснились многочисленные учебники, справочники и словари, а на самом верху лежали какие-то свертки, перевязанные тонкой бечевкой, — видимо, старые конспекты. Книги громоздились и на полках этажерки, которая стояла в простенке между окнами. Здесь можно было найти повести Гайдара и стихи Пушкина, описание путешествий Пржевальского и Дежнева, занимательные рассказы Ферсмана и Перельмана, научную фантастику Обручева и Циолковского. На этажерке высилась причудливая друза горного хрусталя, а чуть повыше, на стене, висел фотопортрет. abu С него смотрели хитровато прищуренные улыбающиеся глаза молодого парня в форме пехотного старшины. Они чем-то походили на глаза той старушки, фотография которой стояла на столе. Из-под пилотки, лихо сбитой набок, вился русый чуб. Над карманами гимнастерки на широкой, плотной груди висели орден Славы, орден Красной Звезды и несколько боевых медалей. У левой стены комнаты — широкий низкий топчан, покрытый медвежьей шкурой. Над ним — ружье, а поближе к двери, в углу, — железная кровать с простеньким серым одеялом. Рядом — маленький коврик. У края его, под кроватью, притулились гантели — небольшие спортивные снаряды для силовых гимнастических упражнений. Еще в комнате стояли три стула. На один из них был наброшен пиджак. На лацкане его, под орденскими ленточками, виднелся комсомольский значок. Владелец комнаты лежал на топчане и читал книгу. Он был одет в синие спортивные брюки и светлую просторную рубаху. Иногда он отрывался от чтения и задумывался; хмурясь, сдвигая брови, и, выставив подбородок вперед, сосредоточенно и быстро ударял карандашом по своим ровным и крепким зубам. Потом какая-то мысль озаряла его лицо, глаза улыбались и щурились, и молодой человек, вытянув из кармана блокнот, что-то быстро записывал. Легкий ветерок, влетая в раскрытое окно, шевелил его русый чуб. Вдруг ветерок стал сильнее и прохладнее, как бывает при сквозняке. Молодой человек взглянул на дверь. Она медленно открывалась. Когда щель стала широкой, в ней показалась круглая стриженая голова, и настороженно-лукавый, с рыжей искринкой глаз начал обшаривать комнату взглядом. Тут за дверью послышалось угрожающее шипенье, голова неловко дернулась и исчезла, дверь захлопнулась, затем послышался приглушенный, но все же достаточно звонкий шлепок. «Любопытный получил по затылку», отметил про себя владелец комнаты и, не меняя положения, продолжал наблюдать за дверью и слушать. Было тихо. «Удар был принят мужественно», улыбаясь, дополнил свою догадку молодой человек. В дверь постучали. — Войдите! — громко сказал юноша и быстро и легко вскочил с топчана. В комнату, салютуя по пионерскому обычаю, вошли Лёня Тикин, Миша Дубов и Дима Веслухин, а следом за ними, чуть сконфуженный скандальным окончанием своей «разведки», прошмыгнул Вова. — Это вот он, — смущенно сказал Миша, обращаясь к Павлу, но глядя на провинившегося брата. — Мы замешкались, а он такой — везде без спросу нос сует. Глаза у Павла прищурились как будто от сдержанной веселой улыбки. Но ответил он спокойно, почти равнодушно: — Зачем повторяться: ведь вы ему, наверное, уже объяснили, что так поступать нехорошо, а? — Объяснили, да еще мало, — пробормотал Миша. Павел пригласил всех садиться. Ребята, за исключением Вовы, бывали у своего пионервожатого не, раз, и здесь у них было свое излюбленное место — широкий топчан, застланный роскошной медвежьей шкурой. Павел не спрашивал, зачем они пришли. Он не любил задавать лишних вопросов. Если пришли по делу — скажут сами. И, конечно, они сказали. Перебивая друг друга, повторяясь, но, в общем, довольно толково и, во всяком случае, подробно они рассказали о Лёниной находке и о своем решении итти в пещеру. — Только вот путаницы у нас еще много, — доложил Лёня. — То ли это в самой пещере, то ли около нее или еще где. И план есть и записки дедушкины, а будто ничего нет. — Растерялся, значит? Трудно? — И глаза у Павла опять прищурились. Только теперь в них была не добрая улыбка, а насмешка. Удивительные были у него глаза! Он умел передать взглядом и ласковое тепло, и обжигающий холод презрения, и подбодрить, и осудить сурово, намекнуть на что-то и передать приказ, настойчивый и властный, не выполнить который нельзя. Может, научился он этому на фронте, бравый разведчик лыжного батальона, в опасных рейдах по тылам врага, в засадах, когда горстка бойцов становится как бы одним человеком, когда счет времени идет на секунды и нельзя ни слова вымолвить, ни шевельнуться. А может, от отца, таежного сибирского охотника, перенял он это чудесное уменье. Павлу было двадцать четыре года. Приехав из деревни в большой город, он окончил педагогический техникум и хотел вернуться на родину, но комсомол направил его на пионерскую работу. «Что, я очень для этого нужен?» спросил Павел у секретаря райкома. «Нужен», ответил секретарь. И этого было достаточно. Дело, нужное для комсомола, для страны, всегда было нужным и для Павла. Умелец, выдумщик и спортсмен, он скоро стал душой пионерских отрядов. Потом — война, а после войны он начал учиться в университете. Но учился заочно, продолжая работать пионервожатым. В эти дни Павел не работал, он был в отпуску: сдавал весенние экзамены и готовился к летней практике. Но и сейчас в его комнате часто можно было увидеть пионеров. Они приходили к нему запросто, чаще всего за советом. И никогда не уходили от него с пустой головой. Это вовсе не значит, что Павел был всезнающим. Знал он много, но знать все нельзя. И если его спрашивали о том, что самому ему было неизвестно, он, подумав, говорил: «Однако это вы вот где узнаете…» и называл или книгу, или человека, у которого можно было справиться. А после этого обычно расспрашивал ребят о том, что они узнали. Он радовался их любознательности, но не терпел «зубрилок». «В дело надо умом вникать и с интересом», учил он пионеров и придумывал всякие игры, в которых мальчишеские забавы всегда сплетались с познанием чего-то нового. Особенно любил он разыгрывать баталии и устраивать походы. — Трудно? — повторил Павел, насмешливо глядя на Лёню. — Так без трудностей какой интерес? Распутывать надо путаницу. Если бы все было ясно и понятно, вам бы итти туда незачем было. Пржевальский зачем путешествовал — оттого, что люди знали Центральную Азию, да? Наоборот! И ему было очень трудно. А было бы легко, не было бы и подвига. Понял, голова? — Понял. А вы, Павел… — Лёня смешался. — А вы идите с нами! — А если без меня? — Так ведь не пустят! — А если пустят? Я с родителями поговорю. — Да?! И с Диминой тётей?.. — И с тётей. А вы так и нацеливайтесь — идти одним. Посмотрю я, что из вас получится. Может, вам зря значки-то туристские дали, а? — Вы же сами, Павел, выдавали. — Вот сам и проверю. Что же вы, вчетвером пойдете? — Не знаем мы, Витю Черноскутова брать или нет. — Ну, а как все-таки думаете? — Думаем, не брать: еще испугается. — Он же сын охотоведа. В тайге бывал. — Это его отец бывал. А Витя-то больше к маме привык. — Ну, тем более надо взять его с собой. Помочь нужно товарищу. — Значит, по-вашему, брать? — По-моему, брать. Главным-то, однако, кто у вас будет? — А нам главного не надо, — заявил Вова, старательно ковыряя в носу. — Мы все главные. — Опять палец в нос! — Миша ударил братишку по руке. — Над тобой не то что одного — двух главных поставить надо. — И, уже успокоившись, сказал: — Ясно кто: Тикин. — Правильно, — подтвердил Павел. — И начхоза выберите. На туристскую станцию когда пойдете, завтра? Тогда сделаем так. Утром у меня последний экзамен. Потом я свободен. Вот мы на станции встретимся. Договорились? — Он помолчал и неожиданно повернулся к Вове: — А славный ты, однако, подзатыльник получил, а? Все засмеялись. Вова было насупился, но этот большой жизнерадостный парень — Павел — очень понравился ему, сердиться не стоило, и, прояснев лицом, Вова сказал: — Это еще ничего. А вот когда я ему, — он показал на Мишу, — дохлую лягушку за шиворот спустил, тогда было да! Опять все смеялись, но теперь уже над Мишей. Павел спросил: — Ну, хлопцы, все ясно? Тогда — шагом марш! До завтра. Оживленно болтая о своей экспедиции, они шли к дому, на окраину, по знакомым городским улицам. Здесь все было одето в металл и камень, и скверы, покрытые пышными коврами зелени, походили на яркие островки в сером море. Узорные решетки-заборчики опоясывали газоны. Громыхая, проносились трамваи. Широкие и длинные корпуса заводов, раздвинув своими могучими плечами городские кварталы, раскинулись просторно и шумели негромко и ровно, дыша огнем металлургических печей. Врезаясь прямо в город, по окраинам тянулись железнодорожные пути. По ним к заводам шли и шли вагоны с рудой, углем, нефтью. Возвращаясь, они везли громадные и сложные машины, сделанные на заводах руками тысяч рабочих. Ребята очень любили свой город и его заводы, а Миша — тот уже давно сказал, что станет обязательно рабочим. Это была его мечта. Но сейчас ребята проходили мимо чудесных цехов, даже не оглядываясь. Их занимало совсем другое — поход. Они обсуждали свои дела. Надо было распределить походные обязанности, решить, кто будет начхозом. Ребята поспорили, а затем сошлись на предложении Димы: устроить выборы. — Тайным голосованием, — уточнил Миша; он любил, чтобы все выглядело солидно, не хуже, чем у взрослых. — Я думаю так. Каждый из нас возьмет по четыре камешка, четыре пуговицы, четыре карандаша. Камешек — это будто Лёнька… Хотя Лёньке не надо, он вожак, а начхоз пусть будет другой. Камешек — это Димус, пуговица — это я, а карандаш… Карандаш можно вообще не брать. — Это почему карандаш не брать? — обиделся Вова, который, при всей своей медлительности, сразу сообразил, что дело касается его чести. И все-таки решили карандаш не брать: начхоз — должность ответственная. Вернувшись домой, разыскали в сарае старое ведро — урну для голосования. Набрали камешков. Две пуговицы нашлись в карманах, остальные хотели отпороть от Вовиных брюк, но при подробном исследовании штанов Толстопуза оказалось, что они держатся всего на одной пуговице. Тогда пуговицы заменили сучками. Каждый получил по камешку и сучку. Тот, кто считал, что начхозом нужно стать Мише, должен был положить под ведро сучок, кто был за Диму — камешек. Настал торжественный момент подсчета голосов. Каждому не терпелось заглянуть под ведро, и все сгрудились около него. Лёня, взявший на себя роль судьи, отстранил приятелей и поднял ведро. На земле лежали два сучка, камешек и… огрызок карандаша. — Толстопуз! — Лёня грозно двинулся к Вове. — Ты чего добиваешься? — Стать начхозом, — чистосердечно признался тот. Пришлось, предварительно очистив Вовины карманы, повторить голосование. Вышло: три сучка и камешек. Так Миша стал начхозом. Друзья договорились, что Лёня предупредит Витю и сегодня же вечером все они начнут наступление на родителей. Хоть и Павел одобрил, и начхоз есть, и на туристской станции сказали, что поход — это хорошо, а вдруг родители не разрешат — рухнут все самые распрекрасные планы. — И почему только так бывает на свете, что дети должны обязательно-обязательно слушаться родителей? — философствовал Вова. — Вот если бы наоборот! Верно, ребята?.. Вечером Лёня испытал свои дипломатические способности. Он всегда после ухода матери на работу прибирал в квартире, но сегодня постарался сделать это особенно тщательно: протер всю мебель, вымыл пол, до блеска начистил кухонную посуду, вырезал из голубой бумаги узорную дорожку и постлал ее на полку в кухне. Расчет оказался верным: это очень обрадовало вернувшуюся мать и подняло ее настроение. Лёня так и порывался немедленно приступить к делу, но сдерживал себя. Помогая матери разогреть обед и накрыть на стол, он болтал о разных пустяках, стараясь не показать виду, что его занимает совсем другая, куда более важная мысль. После обеда, вымыв посуду, Клавдия Петровна прилегла с книгой на кушетку. Лёня начал издали, обходным маневром. Подсев к матери, он, чтобы отвлечь ее от книги, слегка тронул ее пышноволосую белокурую голову и с самым невинным и глубокомысленным видом задал вопрос: — Мам, ведь воспитание воли — это очень важное дело, да? — Да, сынок, — ответила мать, не отрываясь от книги. — А скажи: если человек что-нибудь решил и добивается исполнения, он хорошо, правильно делает? — Конечно, правильно. Только если он доброе, нужное дело задумал. — А тот, кто ему мешает, тот поступает плохо, да? — Вероятно. А что это тебя так заинтересовало? — Нет, подожди, вот еще ответь. Исследовать природу» узнавать свой край — это ведь хорошо? За этой серией вопросов Клавдия Петровна почувствовала что-то каверзное. Она отложила книгу, приподнялась. — Ты скажи-ка, зачем все эти вопросы? — Нет, ты ответь. Ну, ответь, мам. — Да, это хорошее дело. Период «артиллерийской подготовки» кончился. Окружение «противника» было завершено, пути к его отступлению отрезаны. Лёня пошел в атаку, поддержав себя пулеметной очередью: — Тогда ты должна меня отпустить. Мы решили пойти пешком до Джакарской пещеры. Это не очень далеко. Мы в прошлом году ходили с кружком туристов за пятьдесят километров. Ведь ты знаешь. И на туристской станции сказали, что это очень хорошо и нужно. И Павел сказал. Мы уже все договорились — Миша, Димус, я и Вовка. Даже Вовка! Понимаешь? — Ничего не понимаю, — покачала головой мать и принялась расспрашивать. Она задала Лёне, наверное, не меньше сотни вопросов, долго рассматривала карту, снова расспрашивала. Лёня уже начал терять надежду на благополучный исход атаки, когда Клавдия Петровна неожиданно сказала: — Хорошо. Я разрешу тебе итти в этот поход. — Да?! — Лёня подпрыгнул, бешено закружился и с размаху обнял мать. — Ой, раздавишь! — улыбнулась она. — Правда, сначала я поговорю с вашим пионервожатым. Садись-ка. Давай посоветуемся, как вам лучше организовать поход. Они уселись за стол. Лёня разложил план пещеры, дневник деда и книгу «Записки УОЛЕ». В это время в дверь постучали. Пришел Витя Черноскутов. Как всегда, он спросил разрешения войти и вежливо поздоровался. — А я к тебе собирался. Мы в экспедицию отправляемся. Пойдешь с нами? Пешком! — В какую экспедицию? Лёня рассказал. — Ты, помнишь, говорил: каникулы летние будут — пойдем в лес. Вот давай пойдем. — И Лёня испытующе посмотрел на Витю. Тот не смутился. — Это очень интересно, — сказал он. — Главное — загадочно. Я поговорю с мамой. Думаю, она отпустит. — Садись с нами. Сейчас будем всё обсуждать… Но только они начали разговор, как у форточки раздался хорошо знакомый глухой металлический звон. Проволокограмма! На листке стоял восклицательный знак. Больше ничего. Лёня озабоченно нахмурил брови. Знак «!» означал немедленный сбор по чрезвычайному происшествию. — Мама, нам нужно уйти. Ты не сердись. Что-то очень важное. Клавдия Петровна только покачала головой. Лёня с Витей вихрем вылетели во двор… На полминуты позднее такую же шифровку получил по проволокографу Дима. Он в это время разговаривал со своей теткой, пытаясь зажечь в сердце старой женщины романтический огонек: — Ну как же вы, тётя, не поймете! Представьте: лес, костер горит, кругом тишина такая… Ведь красота! А вы говорите: ч-чепуха. А рядом еще ручеек или река плещется… — Вот-вот. Река. Чтобы утонуть-то. Димина тётка, высокая сухопарая женщина лет пятидесяти пяти, с крупным носом и тонкими, сухими, всегда поджатыми губами, была чуть медлительна и раздумчива. Говорила она не торопясь, как будто старалась растягивать слова. У нее не было своих детей. Осиротевшего Диму она взяла к себе пятилетним мальчиком и заботливо пестовала его, тщательно охраняя от всех возможных и невозможных неприятностей. У тётки была добрая, но холодная душа, привыкшая во всем повиноваться только разуму. Все желания и события она делила лишь на черное и белое. Ее сердце, видимо, не умело понимать горячие, страстные порывы. В затее мальчуганов тетя Фиса не увидела ничего, кроме опасностей, которые, как ей казалось, подстерегали путешественников на каждом шагу, ничего, кроме возможностей промочить ноги и простудиться, утонуть в любой реке или попасть в лапы медведя. Больше всего тетю Фису напугала пещера. — Да ты что, Димочка, шутишь, что ли? — искренне досадовала она, всплескивая руками. — В пещере-то тьма ведь. Не знаешь разве? Под землей же она. И ходы всякие — туда, сюда, а выхода нет. Не найдешь выхода. Каково мне думать, что ты там остался на веки вечные! Боже мой! Нет, нет, и не проси, все равно не пущу. Дима бился долго. Наконец в голову ему пришла замечательная мысль. Он сказал: — А знаете, тетя, ведь я могу насобирать много разных трав лекарственных. — Трав? — недоверчиво переспросила тетя. И Дима сразу понял, что она почти готова сдаться: целительные растения были ее слабостью. — Конечно, тетя! — с жаром воскликнул он. — Я ведь в этом разбираюсь, а если еще вы подучите, я вам целую аптеку принесу из лесу! — Подучить — это можно. — Тетка довольно улыбнулась и ласково посмотрела на племянника. — Вот мы вечерком с тобой сядем, много чего интересного скажу. Про зверобой, к примеру, ты слышал? Дима хорошо знал эту траву, но сделал большие глаза, изобразив полнейшее внимание и нетерпение услышать рассказ о чудесном растении. — Не слышал? Это же очень удивительная трава. Как рукой хворь снимает. И вот что я тебе о ней скажу… — Тут тетка вдруг замолчала и поджала губы: мысль о пещере вновь поразила ее сознание. Она решительно покачала головой: — Нет уж, Дима, ты меня травами не умасливай, не отпущу! — и двинулась на кухню. — Да поймите же, тетя… — начал было Дима, но как раз в этот момент раздался звон проволокографа… Через минуту все были в сборе. Тревогу поднял Миша. Выйдя после обеда в сад, он в развалинах беседки заметил воткнутую меж кирпичей палку с прикрепленной к ней бумажкой. В записке крупными печатными буквами было написано: abu Внизу вместо подписи были нарисованы две скрещенные стрелы. Молчание нарушил Дима. — Это как понимать? — тихо спросил он. Миша мрачно сказал: — Видно, днем кто-то все-таки подслушал нас. Ух, попался бы… — Когда днем? — спросил Витя. Но ему не ответили. — Что ж, значит, война? — вызывающе бросил Лёня. — С кем? Со стрелами? — Там видно будет. Подошел Вова. Под глазами его темнели подозрительные мазки грязи. Было похоже, что по щекам текла соленая водица. — Ревел? — в упор спросил Лёня. Вова сердито посмотрел на вожака и, отвернувшись, пробурчал: — Ну, и ревел. Лёня вопросительно взглянул на Мишу. Тот пояснил: — Не отпускают. Меня-то отпустили. Мать, правда, бранится. «Подошвы, — говорит, — только рвать, а толку никакого». А батя говорит: «Ничего, пусть потопает. Кашу варить научится и на мир посмотрит». Хорошо сказал, правда? А Вовку не пустили. Мал, говорят. — Меня тоже, — вставил Дима. — Что «тоже»? — Не пускает. «Утонешь, — говорит, — звери съедят и в пещере заблудишься». Десять смертей придумала! Что же это получается? Ведь так все планы могут рухнуть. И еще эта записка! Откуда она? Кто писал? И зачем ему понадобилось это? — Вот что, Миша: надо помогать, — сказал Лёня. — Витя еще не разговаривал, а меня мама отпускает. Я попрошу, чтобы она с тетей Фисой поговорила. И насчет Вовки. И твой отец пусть тоже с тетей Фисой поговорит. Ладно? И Павел обещал. Наступать так наступать! А записка… Дай-ка сюда. Спрячем — и молчок. А завтра мы с тобой, Миша, вдвоем на туристскую станцию отправимся. 4. В штабе великих походов Крутая лестница вела на третий этаж. Миша с Лёней мигом очутились наверху. Перед дверью с табличкой «Детская экскурсионно-туристская станция» ребята остановились, чтобы перевести дух. Миша постучал. Их встретила невысокая русоволосая девушка. — Это Лёнька Тикин, Тамара Ильинична, — представил Миша товарища. — Он у нас главный — звеньевой. — Почему же Лёнька, а не Лёня или Леонид? — спросила девушка. — Да так удобнее. Привыкли. Лёня — это слишком гладко. Но вы, если хотите, можете называть его Лёней. Он не очень обидится. В комнате было три стола. За одним из них сидел, склонившись над бумагами, маленький лысый старичок в больших роговых очках, с нахмуренным строгим лицом. «Какой-нибудь ученый», сразу определил Лёня. Сидевший у второго стола высокий белокурый человек встал и отошел к витрине с образцами геологических пород. На нем были кожаная куртка и широкие брюки с гетрами. Лёня с удивлением узнал в нем того мужчину, который прогуливался по городскому саду, когда так неожиданно было нарушено тайное совещание четверки. Лёня был здесь первый раз. Он с любопытством разглядывал комнату. Около двери висела большая карта Урала, расцвеченная многочисленными флажками. Флажки алели на зелени ивдельской тайги, на синих пятнах каслинских озер, в ильменских горах, в степях Башкирии, на тонких голубых полосках Чусовой, Юрюзани, Ая, Сылвы. Они обозначали места, где в этот момент находились отряды юных туристов. По стенам были развешаны картины, разноцветные таблицы и карты. На столах лежали альбомы, какие-то рисунки, коллекции минералов, гербарии, куски руд, чучела и кости птиц и животных. Так вот она какая, эта туристская станция — штаб великих ребячьих походов!.. Стараясь держаться как можно солиднее, Лёня сказал: — Нам бы начальника станции надо. — Директора? Вот я, перед вами. Лёня посмотрел на девушку, не сумев скрыть удивления. Он почему-то думал, что туристскую станцию возглавляет большой, усатый — обязательно усатый — мужчина, поседевший в опасных походах, что у этого мужчины крупное загорелое лицо, что он широкоплеч и мускулист. А перед ним была простенькая девушка в легкой шелковой кофточке и красивых лаковых туфлях. Правда, на груди у нее синел значок альпиниста… — Ну, садитесь, — сказала Тамара Ильинична и улыбнулась. Она часто улыбалась, и это у нее получалось хорошо. — В прошлый раз мы с Дубовым говорили о вашем походе. Сегодня утром у меня были ваши родители: твой отец, Миша, и твоя, Лёня, мать. Мы с ними хорошо побеседовали. Они согласны отпустить вас, и я рада этому. Скоро придет ваш пионервожатый, он звонил мне. Мы с вами обсудим вопрос подробно, выберем маршрут. Нам поможет товарищ Фирсов, научный сотрудник станции… Иннокентий Владимирович, — обратилась она к старичку, сидевшему за столом, — позовите, пожалуйста, Петра Ивановича. — А он кто? — мотнул Лёня головой в сторону вышедшего старичка. — Иннокентий Владимирович? Наш завхоз. — А-а, — разочарованно протянул Лёня. Петр Иванович оказался тоже старичком и тоже лысым, но без очков. У него было доброе, мягкое лицо с густыми лохматыми бровями над светлоголубыми выпуклыми глазами. Брови казались наклеенными. — Здравствуйте, товарищи, — поклонился Петр Иванович и каждому из ребят пожал руку. (Потом он все время называл их товарищами, каждому говорил «вы» и вообще обращался с ними, как со взрослыми. Это было приятно.) Петр Иванович внимательно выслушал ребят, потер макушку головы и сказал: — Ну-с, так. А позвольте узнать, какова будет цель вашего похода? Вы, извиняюсь, ясно представляете себе это? — Что же тут неясного? — Лёня даже немного обиделся. — Совершенно ясно. Во-первых, мы исследуем Джакарскую пещеру. Это раз. Во-вторых, мы хотим познакомиться с природой нашего края… — А скажи, хлопец, — бесцеремонно прервал Лёню тот высокий в кожаной куртке, что стоял у витрины с образцами горных пород, — скажи, в пещере вы что исследовать хотите? Его голос был глуховат, глаза смотрели напряженно, колко. На лице выделялись крупный, с резко очерченной горбинкой нос и выдвинутый вперед подбородок. Человек был уже немолод. Две глубокие морщины спускались от носа к углам рта, придавая лицу упрямое выражение. Его вопрос показался Лёне странным. — Вот я и говорю: пещеру будем исследовать. — А что именно? Ее ходы, размеры, строение? Подземные воды? Или что-то собираетесь в ней найти? Нехорошее смутное чувство встревожило Лёню. «Что он привязался?» подумал вожак звена и сказал: — Чего в ней найдешь! Посмотрим просто — и все. — Они, конечно, мечтают обнаружить клад, — с усмешкой обратился незнакомец к Тамаре Ильиничне и, вновь повернувшись к ребятам, сказал: — А кладов-то в пещерах, молодые люди, не осталось. — И не очень нужно, — не удержался от дерзости Лёня. — Ну, ну! — Высокий опять усмехнулся, потом, словно вспомнив что-то важное, спохватился, поклонился Тамаре Ильиничне, сказал всем «до свиданья» и вышел. Лёне очень хотелось спросить, кто это такой, но Петр Иванович перебил его мысль: — Ну-с, продолжим. Итак, во-первых — исследовать пещеру. Во-вторых — познакомиться с природой края. В-третьих? Лёня задумался, собираясь с мыслями. — А в-третьих… В-третьих, вообще интересно. Приключения всякие… — Хотите искать приключений? — А что, нельзя разве? — Ого, как нахохлился! Отчего же нельзя? Можно. Я даже полагаю, что нужно. В молодости я сам их искал и, признаться, не отказался бы сейчас. Однако, — он наставительно поднял свой короткий указательный палец вверх, — приключения не есть самоцель для порядочного путешественника. Вот и Тамара Ильинична скажет… Петр Иванович долго говорил о пользе исследовательской работы в походах, о необходимости все замечать, подмечать, запоминать, записывать, коллекционировать, систематизировать и обобщать. Поучения всегда скучноваты, и ребятки приуныли было. Но когда, увлекшись, Петр Иванович стал рассказывать о Земле, ее жизни и богатствах, всякая скука прошла. Словно на сказочной машине времени, ребята унеслись на сотни миллионов лет назад, в далекое прошлое нашей планеты. …Окутанная густыми раскаленными парами, разметывая жаркие вихри, клокотала расплавленная масса Земли. Первые зачатки будущих материков — мощные глыбы затвердевающего базальта — плавали в огненной жиже. Поднимаясь из кипящих глубин, столбы летучих газов и паров воды собирались в тяжкие грозовые тучи, чтобы мощными ливнями снова упасть на Землю и опять уйти от нее. Текли медленные миллионы лет, охлаждалась и твердела земная оболочка, сжималась, и базальтовые щиты, словно гигантские льдины, напирая друг на друга, торосились, громоздились в горы. Безбрежное теплое море заливало громаду Земли. Оно еще не остыло, когда в нем появились первые живые организмы, а берега начали покрываться густыми зарослями папоротников. Плотный теплый туман окутал Землю. В воде множились кораллы, трилобиты, головоногие моллюски — те, за счет чьих скелетов образовались мощные пласты известняков. А из клокочущих глубин, вздымая бугры вулканов, пробивались сквозь гранитную толщу, рвались к поверхности расплавленные массы, горячие растворы, газы и пары. В расплавах земной утробы сверкали, переливаясь, драгоценные металлы, алюминий, железо, медь. Продираясь наверх, разветвляясь миллионами струй, вытесняя другие элементы, смешиваясь с ними, они образовывали рудные тела и жилы, застывали прозрачными кристаллами самоцветов. Разрушались, умирая, и вновь подымались горные хребты; отступало перед ними и вновь наступало упрямое теплое море, а из морских растворов выпадали по берегам руды марганца, железа, алюминия. В подводных зарослях растений копилась миллионами лет жирная, масловидная жидкость — нефть. А в болотистых низинах, буйно поросших древовидными папоротниками и хвощами, откладывались и каменели, затвердевая, пласты гигантских растений — будущий каменный уголь. И еще текли сотни миллионов лет. Вечные, неутомимые работники — вода, ветер и солнце — непрестанно меняли лицо Земли, разрушая горы, занося их песками и глинами, осушая озера и реки, мельча камни и смешивая их с остатками растений. Под толщей почвы, под сглаженными обломками гор, под надвинувшимися во время далеких землетрясений пластами пород нелегко разгадать, найти и добыть то, что нужно сегодня человеку. — А нужно нам многое, очень многое, — сказал Петр Иванович и серьезно и озабоченно поглядел на притихших приятелей. — Человек своей мыслью и делом уже проник в тайны Земли, но не во все. Далеко-с не во все. Да, да. Вот вы знаете, что находится в земле под этим домом? Железо или медь? Или золото? А? Я тоже не знаю. А вот здесь? — Петр Иванович ткнул пальцем в какое-то место на карте. — А здесь? Здесь?.. То-то и оно! Не знаем мы еще. Многого не знаем. Дел впереди — непочатый край. — Вот, например, железо, — вмешалась Тамара Ильинична. — Только в эту пятилетку наш народ выплавит десятки миллионов тонн чугуна. А если собрать в одно место уголь, добытый за пятилетку, получится гора с вершиной в стратосфере. — Ну уж и в стратосфере! — усомнился Лёня. — А что ж! — решительно воскликнул Петр Иванович. — Это очень просто подтвердить вычислением. Если считать, что удельный вес угля… Трах!! — распахнулась с грохотом дверь, и что-то мягкое и тяжелое хлопнулось на пол. Все обернулись. Растянувшись во всю длину, на полу лежал Дима, а за ним, покряхтывая, поднимался на четвереньки Вова. Их физиономии выражали замешательство, смущение, испуг. Поднявшись, Дима принялся ожесточенно растирать колено, бормоча: — Это он виноват. Она высоко, а он подогнулся. — И, видя, что никто ничего не понял, объяснил: — Мы в щелку хотели посмотреть, а она высоко. Я на Вову залез, а он не выдержал, подогнулся, и мы полетели. — И вовсе я не подогнулся. Это мне муха на нос села, а я ее отгонял. Тамара Ильинична рассмеялась: — Зачем же в щелку? Почему вы не вошли в комнату? — Да-а, а Лёнька-то… Он не велел. Они с Мишей когда пошли, он сказал, чтобы мы ждали дома. — Ого! Он у вас, оказывается, строгий! Лёня злился и краснел. Как оконфузились! Путешественники! Разве серьезные люди так поступают? Хоть сквозь пол провались… Он потихоньку показал Вове с Димой кулак. Тамара Ильинична вышла в соседнюю комнату за топографическими картами. Дима подошел к Лёне и зашептал: — Ты не сердись. Мы… П-понимаешь, нас отпустили. И меня и Вовку. — Верно?! — даже вскрикнул Лёня. — Вовка, он правду говорит? Вова небрежно, будто он всю жизнь только тем и занимался, что путешествовал по свету, произнес слышанное от кого-то: — Разумеется. А как же иначе? Дима так притворяться не умел. Он рассказывал, как было дело: — Понимаешь, мы с Вовкой в саду были, а тем временем к нам Павел приходил. У Дубовых был и у тети Фисы. Я домой прихожу, а тетя спрашивает: «Тебе сухарей в дорогу насушить?» Все-таки она з-замечательная!.. А Павел сюда идет — мы видели. Вова тем временем, оглядев стены комнаты, остановился около большой витрины с коллекцией насекомых. Бабочки, жуки, стрекозы, мухи, какие-то личинки… Их было так много, что глаза не знали, на что и смотреть. — Это, наверно, со всего мира собрано, да? — обратился Вова к Петру Ивановичу. — А вы, молодой человек, прочитайте надпись. Вот-с: «Собрано учащимися школы № 8 во время похода по Южному Уралу». — Только по Южному Уралу?! А они как — сачком ловили, да? У меня тоже сачок есть. — Ого, он у вас энтомолог! — сказал Петр Иванович. — Как? — переспросил Вова. — Я говорю: энтомолог. Это значит: человек, занимающийся изучением насекомых. — А-а… Да-да, — сказал Вова, словно вспомнил давно известное и случайно забытое слово. Тамара Ильинична принесла несколько карт и начала раскладывать их на столе. В это время пришел Павел. Ребята шумно приветствовали его. Лёня потихоньку, заговорщически спросил: — Сдали? — Экзамен? Сдал, Тикин. — На «отлично»? — Обязательно. — Ну, я так и знал. — И Лёня понимающе и важно кивнул головой. — Прошу, товарищи, придвигайтесь к столу, — сказала Тамара Ильинична. Началось обсуждение маршрута. Оно длилось, наверное, часа два. Лёня и Миша настаивали, чтобы маршрут был «глухой» — подальше от крупных дорог и селений. Маленьким горожанам хотелось окунуться в дикую природу, вести походную жизнь «настоящих путешественников», и, конечно, они надеялись пережить побольше приключений. Павел принес с собой свою карту и листки с выписками из каких-то книг, сделанными им накануне, и теперь придирчиво рассматривал каждый топографический знак, заботясь, чтобы путь ребят был интересным, но не слишком опасным, чтобы близ намечаемых мест ночевок была вода, чтобы дневные переходы не были очень утомительными, — да мало ли что надо предусмотреть, составляя маршрут похода! И вот наконец Лёне торжественно вручили карту. По ней он должен был вести свой маленький отряд к Джакарской пещере, которую на карте пометили красной звездочкой. Тамара Ильинична вместе с Петром Ивановичем дала ребятам много советов. Потом она проверила, как умеет Лёня обращаться с картой. — Молодец, хорошо разбираешься! Карту вы получили свежую, последнего выпуска. Так что, думаю, не потеряетесь. — И Тамара Ильинична с улыбкой посмотрела сначала на вожака звена, потом на пионервожатого. Павел усмехнулся: — Ну, такие орлы не потеряются! Вдруг Лёня вскочил, оглянулся тревожно и зло. — Это кто нарисовал, не знаете? — спросил он, показывая на край стола, покрытого плотной серой бумагой. Среди небрежно начерканных изображений гор и леса ясно выделялись две перекрещенные стрелы. Ребята молчали, недоумевающие и встревоженные. Тамара Ильинична, удивленная, что этот простенький рисунок так взволновал их, нагнулась над столом, внимательно осмотрела бумагу и сказала: — Ну, что же здесь особенного? Конечно, черкать на столе нехорошо, но страшного я в этом ничего не вижу. — А вы не знаете, кто это мог? — спросил Дима. — Да мало ли кто… У нас так много бывает людей. — Ладно. — И Лёня упрямо сжал губы. — Нас все равно не запугаешь. — В чем дело, Тикин? — насторожился Павел. — Нет, это я так… На один рисунок похоже, — стараясь казаться равнодушным, ответил Лёня. — Тамара Ильинична, а кто это был у вас — такой высокий, в кожаной куртке? — Какой высокий?.. Ах, это вы про Скворцова! Это инженер-геолог. Он приезжий. Заходил к нам познакомиться с работой юных геологов. Интересовался как раз тем районом, в который вы собираетесь пойти. — Тамара Ильинична, — взмолился Лёня, — ну скажите, как его отыскать? Он нам очень нужен! Ребята, еще не понимая, в чем дело, с удивлением посмотрели на своего вожака. Тамара Ильинична тоже была удивлена: — Зачем он понадобился вам так спешно? — Нужно. Очень. У нас к нему есть одно важное дело. — Не знаю, как и помочь вам. Может быть, в гостинице? — Эх! — только и сказал Лёня. 5. Вожак становится сыщиком Павел остался на станции. Ребята шли домой взбудораженные. Новое появление таинственного знака, потом этот незнакомец с его расспросами… Лёня объяснил Диме и Вове — ведь они пришли на станцию позднее, — что какой-то человек (он подробно описал его) с подозрительной настойчивостью расспрашивал, зачем они хотят попасть в Джакарскую пещеру. — И про клад намекал. Только, говорит, он вам не достанется. А стрелы… Я вам вчера не сказал… Но я совсем не думал, что это, может, он… Вчера, когда я через забор кинулся, как раз этот человек был в городском саду и совсем близко от нас. Таинственная история со стрелами принимала, видимо, серьезный оборот. Ребята подходили к автобусной остановке. Вдруг Миша дернул Лёню за рукав: — Смотри, вон там, у киоска… На другой стороне улицы, у киоска, где продавали газированную воду, стоял тот самый высокий, в кожаной куртке, и разговаривал с кем-то. Лёня замер и весь напружинился. — Вот хорошо! — прошептал он и заговорил тихо-тихо, хотя веселая многолюдная улица шумела на все голоса. — Миша, ты останешься с Димусом здесь. Следите за ним. Позову — бегом. Вовка, за мной! И не глазей по сторонам. Лёня юркнул перед самым носом автомобиля, быстро перебежал на другую сторону и направился к киоску, обходя его сзади. Нашарив в кармане гривенник, он потихоньку сказал Вове: — Я буду будто пить, спиной к нему. А сам слушать стану. Ты наблюдай. Он тебя не знает, а меня знает. Вот этот — в куртке и в широких штанах. Как пойдет, ты меня за рукав. Понятно?.. Будьте добры, тётя, налейте стакан. Говорил высокий. Собеседник только повторял «угм» и, видимо, кивал головой. Сначала Лёня совсем не мог разобрать, о чем шла речь: мешал шум вокруг. Потом, напрягая слух, он стал понимать отдельные слова и обрывки фраз. — …Богатые перспективы… Дело верное… Нужно быстро… Пять пальцев (Лёня даже вздрогнул, вспомнив: «По ручью, у пяти пальцев»)… Счастливая случайность… Нас будет трое, и я думаю… — Мальчик, ты что-то очень долго пьешь. — Сейчас, тетя, я кончу. — Потом снова в Москву… — Да, тебе везет, — прервал высокого его собеседник. — Что ж, пожелаю удачи. — Надеюсь, справлюсь… Автобус! Побегу! Вова дернул Лёню за рукав. Тот, сунув стакан в окошечко, обернулся. Высокий бежал к автобусу, стоявшему у остановки. На ходу он крикнул своему приятелю: — Еще встретимся! Я отправляюсь на-днях! — и вскочил в тронувшийся с места автобус. Лёня, бросившись через мостовую наискось, догнал машину и прыгнул на подножку. Вова успел только моргнуть раза два. Лёня прислонился к стойке у входа и сделал вид, будто смотрит на улицу, а сам стал наблюдать за высоким. Тот, покупая билет, спросил у кондуктора: — До улицы Ленина доедем? — Да, гражданин… Получите сдачу… доедем. «Так, — отметил про себя Лёня. — Он плохо знает город. Факт, не здешний». Высокий сидел спиной ко входу. Лёня усиленно всматривался в него, стараясь запомнить внешность этого человека. Подозрения, которые возникли еще на туристской станции, теперь, после подслушанного разговора, укрепились. Лёня не знал, как и почему замешан незнакомец в событиях, связанных с загадочным планом пещеры, но, так или иначе, было ясно: тут дело нечисто. Не зря, видно, оказался он тогда в городском саду. И как же это ты, Лёнька, доверился его солидному виду! Ясно, что он мог подслушать все. И подслушал. А теперь зачем-то ему понадобилось притти на станцию и интересоваться походами в район пещеры, настойчиво расспрашивать Лёньку. А потом этот разговор у киоска. И скрещенные стрелы… Но вот стрелы зачем? Хочет запугать? «Не запугаешь», упрямо подумал Лёня и поправил снявшийся галстук. Высокий рассматривал через окно улицу. Его темнокрасная загорелая шея была широкой и мускулистой. С плеч по кожаной куртке спускались к спине две темные полосы — след от ремней. «Что это? Куртка парашютиста?» Каблуки ботинок были сношены с внутренних сторон и подбиты толстыми полосками кожи. «Его следы можно отличить от других», приметил Лёня. …Ребята вернулись домой одни. Лёня исчез вместе с незнакомцем. Что теперь предпринимать? Решили подождать звеньевого. Но Лёни все не было. Наступил вечер. Вова рассказал родителям о посещении туристской станции. Ему хотелось поведать и о таинственном незнакомце, но под жестким предостерегающим взглядом старшего брата он смолк и занялся в своем углу перекладыванием коробочек с насекомыми. Миша сел у открытого окна за книгу. Это было одним из его любимых занятий. Подперев голову руками и поглаживая пальцами свои жесткие рыжеватые волосы, он не спеша, часто заново перечитывая строчки, углублялся в книгу. Книги он любил серьезные, такие, чтобы из них можно было почерпнуть полезные для себя сведения. Особенно Миша увлекался технической литературой. Сейчас перед ним была интереснейшая книга Циолковского «Путешествие на Луну», но читалось плохо: мешала беспокойная мысль о товарище. Глухой звон проволокографа оторвал его от книги. В железной баночке была записка, зашифрованная ключом № 3 — совершенно секретным. Записка сообщала: «Всем быть у беседки в 22.00». Ночные сборы у ребят бывали редко, лишь в самых важных случаях: трудно было выбраться из дому ночью. Когда время подошло к десяти вечера, мать, по обыкновению, велела готовиться ко сну. Миша уже предупредил Вову, чтобы он был начеку, и тот принимал все меры к тому, чтобы, не слишком рассердив мать, уклониться от обязательной «постельной повинности». Он начал помогать отцу, мастерившему что-то на кухне, потом, когда отец стал на сторону матери, заявил, что его кровать сломалась и нуждается в срочном ремонте. — Пойдем посмотрим, — поднялся отец. — Нет, папа, я сам. Я умею. Ты мне только проволоки дай. Мне Миша поможет. Миша согласился с неожиданным энтузиазмом. Они долго возились у кровати, подтягивая и без того отлично натянутую сетку. Но «ремонт» не мог продолжаться вечно, и нужно было уже придумывать повод для бегства из дому: обе часовые стрелки соединились около цифры «10». — Спать! — приказал отец. — Приготовляй постель, — невозмутимо сказал Миша брату и сам направился к своей кровати. Вова, недоумевая, вытаращил на него глаза, но послушно взялся за одеяло и подушку. Он уже начал стаскивать с ног ботинки, когда Миша, мирно возившийся у своей постели, вдруг встревоженно вскочил и сказал: — Ох, что мы с тобой наделали!.. Где та лупа, которую я принес из школы? Ну факт, на улице оставил! Ведь говорил я тебе: не тронь! Теперь что будем делать? — Какая лупа? Что ты сочиняешь? — рассердился Вова. Миша сделал страшные глаза и энергично просигнализировал рукой: соглашайся. Вова начал догадываться. — А-а, — сказал он, — это та лупа, которую ты из школы… Понимаю. Ну да, я ее забыл в саду. — Иди ищи. И без нее не возвращайся. — Ну куда же он в темень пойдет? — всполошилась мать. — Отправляйтесь уж вместе. — Да, он будет забывать, а я за него искать должен! — заворчал Миша. — Пойду я с ним схожу, — добродушно заявил отец. Это в Мишины расчеты не входило. — Батя, ты не беспокойся. Мы сами найдем. — Втроем-то надежнее. Где мой фонарик? Все предприятие грозило рухнуть. Миша пошел на новую хитрость: — Он мог в соседнем дворе ее оставить. Там ворота, наверно, уже закрыты, придется лезть в щель. Она узенькая, ты, батя, все равно не пролезешь. Вова немедленно подтвердил, что да, может быть, действительно, даже наверняка он оставил лупу именно в соседнем дворе. — А может, у беседки? — Отец прятал в усы усмешку. — Поди, уж друзья-приятели там ищут лупу-то, а? Ну ладно, поросята, идите… ищите. Недолго только. 6. Школа под кустами Полная луна освещала двор неярким зеленовато-белым светом, и длинные черные тени ложились густыми пятнами на землю. Прячась в них, ребята осторожно пробирались к развалинам старой беседки. — Миша? — вполголоса окликнул их кто-то, невидимый за кустом жимолости. — Ага, — шопотом отозвался Миша. — Лезьте сюда, — все так же негромко сказали из куста. Миша с Вовой пробрались через заросли твердых и цепких ветвей жимолости и увидели Лёню и Диму. — Запаздываете! — сердито сказал звеньевой. — И этого нет, прикрепленного. — Он говорил о Вите. — Вовка… Нет, Миша, ты пойди осмотри кругом. Нам теперь оглядываться надо все время! Миша потихоньку выбрался из куста. Луна то скрывалась за мелкими лохмотьями туч, и тогда все кругом темнело, расплывалось в густом сумраке, и лишь звезды выступали яркими переливными точками; то выползала на синий глубокий простор, и звезды бледнели, а на землю падало холодное смутное сиянье, и все кругом светилось и становилось выпуклым и четким. Несильный ветерок шевелил листья, они качались и, когда подставляли свою нижнюю, сыроватую сторону под лунный свет, становились почти белыми. От этого кусты казались живыми. Осторожно подминая траву, Миша обошел кустарник. Все было тихо. На горизонте поднимались в небо малиновые отблески неяркого, но широкого зарева. Это стоял в небе немеркнущий свет металлургических заводов. Глухой далекий гул чуть колебал воздух. Зарево медленно и равномерно колыхалось. Казалось, что дышит мир. Миша вернулся к ребятам. — Мы все равно должны разгадать тайну пещеры! — говорил Дима. — Пусть он скрылся, мы будем действовать. — Дима повернулся к Мише: — Понимаешь, он скрылся. Зашел в дом контор — и исчез. Лёнька его больше не мог найти. — Вот слушайте, — сказал Лёня. — Перед тем как итти домой, я был у Павла. И все ему рассказал. Он говорит: я что могу, разузнаю. Он раз сказал — сделает. Но и нам зевать нельзя. Кроме того, если мы удачно пройдем, то в августе, после лагерей, нам поручат руководить походом в пещеру всего отряда. Всего отряда! — повторил Лёня и торжествующе посмотрел на друзей. — Теперь — что будем делать. Нам надо выйти как можно скорее: во вторник. Хорошо? Хоть лопнем, а выйдем! — Что же это Витя не идет? — А! — Лёня пренебрежительно махнул рукой. — Мама не пустила. — А плохо, братцы-кролики, что мы так и не узнали, кто он. — Ясно кто: не наш, — сверкнул глазами Лёня. — Он или жулик, или диверсант. — Ну, зачем ты сразу так, — сказал Дима. — Ведь Тамара Ильинична говорила: он инженер. — Ха! Ты думаешь, шпион придет и скажет: «Здрасте, я шпион». Да? Он кем угодно прикинется. — Значит, ты считаешь… — Тут и считать нечего. Понятно! Они замолчали. Борьба предстояла трудная и ответственная. Но вызов принят — отступать нельзя. — Запугать хочет, — опять начал Лёня. — Не запугаешь!.. Вы понимаете, он, наверно, хочет выкрасть то, что спрятано в пещере. А ведь мы для всех, для всей страны… Вы понимаете меня? Димус, ты понимаешь? Дима встал. Неуклюже сдвинув над большими сияющими глазами свои короткие брови, он набрал в грудь воздуху побольше и, заикаясь, произнес, как клятву: — Лёнь, мы все равно своего добьемся. Или я — н-не пионер. — Точно! Все равно победим! Правда, ребята? — Лёня обвел всех горячим взглядам. Миша крепко пожал сухие, чуть дрожавшие пальцы вожака звена. Теплая Димина рука легла на них, и Вова, глядя на старших, припечатал своей пухлой ладонью их руки. — Будем действовать, — повторил Лёня. — Завтра с утра — за дело. Собираемся в девять. А сейчас — к дому, по одному. Наутро они потребовали от Вити объяснений. — Я не мог притти во-время. Позднее пришел, а вас уже не было. — Врешь! Тебя просто не отпустили. Но зачем ты врешь? Витя вспыхнул: — Я не имею привычки лгать! А если понадобится, так я придумаю такое, что все равно поверите. — Ты хоть скажи: тебя отпускают, нет? — Отпускают. — Имей в виду, — сказал Лёня: — если еще раз нарушишь приказ, с нами не пойдешь. Они обсудили, что́ брать с собой в поход. Палатку решили не тащить. Ее, конечно, можно было бы взять на туристской станции, но, во-первых, это лишний груз, во-вторых, плох солдат, который не умеет спать без палатки. Из посуды постановили взять: котелок, чайник, кружки, миски и ложки. Однако ни у кого дома не оказалось свободных чайников и котелков. Выручила Лёнина мама: она принесла в жертву ребятам небольшое эмалированное ведро, которое могло заменить и котелок и чайник. С ложками, кружками и мисками дело обстояло благополучно. У Лёни был компас. После долгих стараний удалось насобирать шестьдесят три метра веревки. Диме было поручено взять с собой иод и бинт. Миша выпросил топор и сшил для него чехол. Сложившись, купили дюжину свечей. У Димы и Вовы не было рюкзаков. — Сшить, — приказал командир. — Я же не фабрика, как я буду шить? — заявил Вова. — Эх, путешественник! — Лёня пренебрежительно махнул рукой. — Попроси у матери крепкий мешок, лучше холщевый, и тащи сюда. Мы тут, под кустами, откроем туристскую школу. Бегом! И ножницы захвати. Вова принес распоротый мешок, ножницы, иголки, суровую нитку. Тут же, в саду, проработав часа два, Миша с Лёней сшили рюкзак. Получился он не очень красивый — швы были грубые, неровные, карманы неуклюже топорщились, и весь мешок почему-то скривился, — зато было видно, что он сделан собственным трудом. Такой тащить на спине — только гордиться! Люди скажут: «Видно, что хозяин его — не белоручка». — Теперь и я сумею себе сшить, — заявил Дима, наблюдавший за работой. Вова помчался домой хвастать своим приобретением. Миша разыскал где-то плоскую широкую бутылку и обшил ее куском сукна, прикрепив ремешок, с помощью которого бутыль можно было подвесить на пояс. Получилась фляжка. Все воскресенье ушло на эти и другие дела. Вечером Лёня вновь собрал друзей в саду и объявил: — Начинаем занятия. — Какие занятия? — С малограмотными. Он вытащил из кармана компас и карту. — Видите? Сейчас, ребята, кто-нибудь… э-э… ну, скажем, Веслухин, расскажет нам, как пользоваться этими вещами. Лёня явно подражал Игнату Семеновичу. А Дима, взяв в руки компас и карту, растерялся, как бывало иногда на настоящем уроке, и забормотал: — Как пользоваться?.. Это, значит, карта. А это называется компас. Карта раскладывается вот так. Стрелка компаса показывает север. А светлый кончик — на юг… Значит, на юг… А дальше что? Лёня с Мишей весело переглянулись. Они еще прошлым летом хорошо научились пользоваться картой и компасом. А вот Дима отвечал урок определенно на двойку. — Смотри, — сказал Миша. — Видишь, на карте обозначен мост. Ну вот, представь, что ты в лесу один и тебе нужно выйти к этому мосту. А дорога к нему не указана, и на местности, вот просто так, без карты, мост не виден. Что ты сделаешь? Дима силился вспомнить все, что объясняли по этому поводу на уроках географии, но в кладовой его головного мозга, на той полочке, где должны были лежать пачки знаний с надписью «Пользование картой и компасом» — те самые пачки, которые когда-то, слушая Игната Семеновича, Дима небрежно сунул на эту подвернувшуюся ему полочку, — было почему-то пусто. — Забыл, — краснея пуще, чем перед учителем, признался Дима. — Значит, заблудился. Понятно? — сказал Лёня и, отобрав у него карту и компас, принялся объяснять: — Сначала карту нужно ориентировать по странам света. Это как, знаешь?.. Вот, синий конец стрелки показывает на север. Справа — восток, слева — запад. Меридиан — видишь? — точно совпадает с направлением стрелки. Это называется: карта ориентирована по компасу… Вовка, ты куда? — Никуда. Просто так, погулять пошел. — А кто за тебя будет заниматься? — А вы будете. — И Вова, отойдя в сторону, уселся на траву с равнодушным видом человека, который познал все, что вообще можно познать. Заметив гнев на лице вожака, он хладнокровно пояснил: — У меня сейчас должен живот заболеть, а по карте я уже обучился. — Ну ладно! — самым зловещим тоном сказал Лёня, подумал, что бы еще добавить, но ничего не придумал и скрепя сердце снова обратился к Диме: — А ну, теперь сделай ты, что я делал. У Димы получилось. Витя ориентировал карту моментально. — Теперь дальше. Про азимут… Они занимались долго. Дима научился пользоваться картой и компасом. Его очень радовало, что он теперь сможет ходить по азимуту. — Здорово! — говорил он. — И до Москвы так можно дойти? — Куда хочешь. — Вот это штучка! — А на войне как? — сказал Миша. — Вот Павел рассказывал. Дадут задание: азимут сто сорок пять, семь километров, будка. Взводу прибыть в три ноль-ноль. Ясно? Действуйте… И действуют! — Еще о снаряжении, — вспомнил Лёня. — Если кто не знает, так знайте: норма груза на человека полагается четыре килограмма на каждый пуд своего веса. Но все равно хлеб, например, брать не надо, лучше сухари: они почти в два раза легче… Звеньевому легко сказать: сухари. А сколько они хлопот наделали! Да и не только сухари. Кажется, совсем немного вещей нужно захватить с собой в поход, а о каждой надо позаботиться, каждую найти, подготовить, уложить в рюкзак. Зато как хорошо глянуть на плотно набитый заплечный мешок, уютно притулившийся на табурете у двери, приподнять его, ощутив, как крепкой, мускульной силой наливается рука, погладить его потихонечку и подумать: «Завтра шагаем, родной!» А мать суетится вокруг и хочет еще что-то сделать для тебя и не верит сама, что сын ее последнюю ночь спит под теплым кровом, а наутро уйдет в далекую лесную глушь и лишь скрипучие сосны да темное небо станут сторожить его покой, когда, усталый, он ляжет по-солдатски на сырую землю. Мать суетится и делает вид, что сердита, подхватит на ходу рюкзак, взвесит на руке, скажет: «Вон какой тяжелющий!», а сама ласково окинет взором сына, поглядит на спину, начинающую крепнуть, подумает: «Мужчина растет». А ты и верно в эти минуты походишь на настоящего мужчину. Ты успокаиваешь мать, легонько гладишь ее, совсем как отец, по плечу и говоришь: «Не беспокойся, со мной ничего не случится». Ты-то знаешь, что, быть может, придется нелегко. Дожди будут хлестать твое лицо, ноги вязнуть в болотах, усталое тело клониться к земле, а звеньевой прикажет: «Вперед!» — и, как настоящий мужчина, как солдат, ты пойдешь вперед, и еще назло всем бедам затянешь песню, лихую, задорную. И отхлынут тучи с твоего пути, болота расступятся, и земля, став упругой, расстелет перед тобой, победителем, широкие свои, прекрасные просторы… Накануне выхода ребята весь вечер просидели, болтая о походе. Жирная красная линия маршрута, проведенная на карте, все время была перед их глазами. Заранее были помечены маленькими кружочками места привалов и ночевок у берегов лесных речек и озер. А в конце маршрута, у пещеры, лучилась яркая красная звездочка. Лёня и Витя возбужденно рисовали картинки одна другой лучше. Дима больше молчал, мечтал, а Вова, настроенный практически, пытался высчитать, сколько они смогут унести золота из пещеры. Миша посмеивался над братишкой, но вдруг, загоревшись Лёниным пылом, начинал рассуждать о походе так же горячо и пространно. Снова вытащили план и дедовский дневник. Гадали и мучались над таинственными обрывками фраз, но так и не смогли проникнуть в их суть. Явился Павел. Он много шутил и посмеивался над ребятами. Все пришли в отличное настроение. О незнакомце Павлу ничего определенного узнать не удалось. — Однако вы будьте начеку, — сказал вожатый ребятам. — Никому о нем не говорите. Но сами все примечайте. И вот вам мой приказ: от маршрута не отклоняться. Я практику в районе Шарты буду проходить. Возможно, повстречаемся, если я не сильно запоздаю. — Вот бы хорошо было! — Ну, рассказывайте, как и что вы к походу приготовили. …Они разошлись, когда уже стемнело. Лёня готовился ко сну. Завтра подниматься рано. Из дому выйти решили в семь часов. Мать хлопотала на кухне, готовя сухари. Лёне стало чуть грустно оттого, что он покидает ее. Она будет беспокоиться, его добрая, заботливая мать. Ему захотелось сделать ей приятное. «Принесу для нее из похода какой-нибудь подарок», решил Лёня. Еще раз посмотрел он план и запись в дневнике. Он верил, что раскроет с друзьями тайну пещеры. Со стены смотрел на Лёню портрет деда. Под стеклом на поблекшей фотографии седая курчавая борода казалась желтоватой, черты лица были безжизненными, но большие спокойные глаза, как живые, глядели на внука внимательно и ласково. — Я проберусь туда, дедушка, вот увидишь, — прошептал Лёня. В комнату без стука вошел Дима. Его физиономия выражала уныние и некоторую растерянность. — Ты что? — Лёнь, я завтра итти не могу. — Как так не можешь?! — Надо картошку окучивать. Я совсем забыл. У нас еще не окучена. А тетя Фиса ведь не сможет: ревматизм. Как же я ее оставлю?.. Вот всегда так: насадит, насадит, как будто нам больше всех надо! Лёня задумался. — Светает когда? — спросил он. — Часа в три или четыре. — Вот. Выходи на огород с рассветом. — Ну и что же, все равно придется потратить почти весь день. А ведь отправляться надо утром? Ведь обязательно? Дима спросил это с надеждой, маленькой, но теплой надеждой на то, что звеньевой, может быть, смягчится и отсрочит выход. Но Лёня ответил непреклонно и жестко: — Обязательно утром. Дима переступил с ноги на ногу, вздохнул: — Ну, все. Я пошел. — Угу, — кивнул головой Лёня, не глядя на Диму и думая, видимо, о чем-то своем. 7. Главное — не унывать Тетя Фиса подняла племянника, как он и попросил, до солнца. Белесый рассветный туман расплылся за окнами. Сон сразу исчез, как только Дима вспомнил, что́ предстоит сегодня. Но в тот же момент и неприятное щемящее чувство одиночества, отверженности охватило его: ребята уйдут, а он останется. Конечно, он догонит их, он уже решил, с какой-нибудь попутной машиной, но все-таки, кто знает, подвернется ли еще машина. Да и пойдут они не по дороге, а тропами… Тетушка, понимая, видимо, состояние Димы, сочувственно поглядывала на него. Согрев на скорую руку чай, она позвала Диму к столу: — Иди попей. Да не сердись на меня. — Она помолчала и добавила: — Шел бы. Уж как-нибудь окучу без тебя. — Нет, — решительно ответил Дима. На улице было свежо. Начать Дима решил с маленького участочка, что лепился у газона за воротами, а потом перейти на основной — в саду, за сараем. Почва была сухая, но рыхлая. Тяпка легко врезалась в землю, загребая ее понемногу. Картофельные кусты, подпираемые землей, выпрямлялись и, хотя она засыпала их почти доверху, становились красивее. Дима работал быстро и ритмично. Окна дома на противоположной стороне улицы заалели от первых солнечных лучей. «Ребята, наверное, спят еще, — подумал Дима. — Скоро встанут, позавтракают — и в путь… Что ж, раз решено, значит решено. Конечно, обидно. Но хорошо, что Лёнька не стал жалеть. И когда они пойдут, я должен быть веселым, чтобы они не огорчались, что им приходится меня оставить. Надо придумать что-нибудь смешное и крикнуть им. Лёнька на моем месте ни за что не показал бы виду, что унывает. И вообще не надо унывать. Не надо унывать, Димус!..» Он принялся напевать, и работа пошла совсем быстро. Кусты один за другим одевались в мягкую земляную шубу. Появились прохожие. Их становилось все больше. Это рабочие спешили на заводы, к станкам и мартеновским печам. Чем ближе к заводам, тем гуще становился людской поток, и улицы, казалось, оживали. Дымящиеся серые громады заводских корпусов, приветствуя утро, перекликались гудками; им отвечали паровозы, мчащие вагоны с рудой и углем. Гул трудового дня, ликующий и праздничный, поднимался над городом. Дима окучил последний куст и сам себе вслух сказал: — Вот как мы! Он двинулся во двор. Если работа пойдет так хорошо, может быть он к обеду успеет закончить. Тогда, пожалуй, сегодня же сумеет догнать ребят. Это было бы для них приятным сюрпризом. Дима зашел за сарай — и остановился в недоумении: на большом участке тети Фисы почти половина картофельных кустов была уже окучена. Над участком, поблескивая на солнце остро отточенными краями, взлетали тяпки. Увлекшись работой, приятели и не заметили, как Дима подошел к ним. А он стоял растерянный и взволнованный, не зная, как благодарить друзей. Миша первый увидел его и выручил, сказав просто: — Становись рядом. Дима не расспрашивал. И без того было ясно: Лёня вчера сообщил Дубовым о его посещении, и они все решили помочь товарищу. Работали споро. Вова окучивал самостоятельно, а Лёня с Мишей работали бригадой. Они шли вдоль рядка кустов, и один загребал землю с одной стороны, второй — о другой. Дима, стараясь хоть чем-нибудь заплатить друзьям за участие, не разгибал спины и быстро-быстро взмахивал тяпкой. Лёня, посмотрев на него, придрался: — Ты получше окучивай, выше. Вова воспользовался случаем, бросил свою тяпку и направился «инспектировать» Димину работу. Подошел, потоптался вокруг, критически осмотрел пройденные Димой ряды и глубокомысленно заметил: — Н-да. Потом он долго ходил по участку, разглядывая каждый бугорок, нагибался над кустами и зачем-то тыкал в землю пальцем. Побродив так минут десять, Вова подошел к «стахановской бригаде» старших и пустился в рассуждения о пользе механизации труда. — Вот мы руками машем, машем, тяпками хлоп да хлоп, а машина бы пришла — р-раз, и все окучено. А такие машины есть. Думаете, нет? Миша огрызнулся: — Ты не философствуй! Бери тяпку! — Я сейчас. Что, и передохнуть нельзя, да?.. А вон смотрите, с одной стороны окучили, а с другой нет. А еще говорят: мы бригада! За вами только глаз да глаз надо… Последняя фраза была явно украдена Вовой у матери. Миша фыркнул, а Лёня снисходительно бросил: — Толстопуз, пошел отсюда! Вова осторожно обошел Лёню и Мишу и вразвалку направился к Диме. Постояв с минуту молча, он и тут завел речь о великих переменах в сельском хозяйстве, которые должна принести механизация. — Вот, Дима, ты сейчас окучиваешь картошку, а вот потом, когда мы большими станем, будут такие машины, что они сами станут сажать, окучивать и убирать. Думаешь, нет? Дима в первый раз разогнул спину. Он повел плечами, посмотрел на Вову и, к его радости, не цыкнул, не ругнулся, а ответил. — Почему нет? — сказал он. — Не то что будут — уже есть. У нас в Советском Союзе работают в некоторых колхозах картофельные комбайны. — Ты правду, не врешь? — обрадовался Вова. — Конечно, правду говорю. Вова немедленно направился к бригаде, чтобы сообщить эту приятную новость. Так он бродил от одного к другому, изображая из себя человека, по горло занятого важными делами. За этой «работой» его застал отец, который зашел на участок к ребятам, перед тем как итти на завод. — Это у вас что за надсмотрщик ходит? — усмехаясь, спросил он. — А я, папа, учетчик и потом инспектор. Я наблюдаю, как они окучивают. Потом о машинах рассказываю. Мы смотри уже сколько окучили, — поспешил объяснить Вова. — Мы пахали! — засмеялся отец. — Знаешь, поросенок, такую басню: муха на рогах у вола сидела, он плуг тянул, а потом муха всем хвастала: «Мы пахали». Вот и ты. У нас на заводе таких «работников» знаешь как называют? — Как? — Лодырями. — Ну уж! — обиделся Вова. — Он, батя, языком больше трудится, — подтвердил Миша. — А вы ему отведите участок и скажите: «Если не сделаешь, с нами не пойдешь». — Вот это вы правильно, Петр Семенович, придумали! — обрадовался Лёня. — А я подосвиданьичать с вами зашел. Да еще вот подарок хочу сделать. Держи-ка, Мишук. — Отец протянул сыну свой карманный электрический фонарик. — У-ух! — восхищенно сказал Лёня. — Ну, спасибо, батя. Большое тебе спасибо! — Уж как-нибудь сочтемся. Медведя поймаете — привезёте. Хорошо?.. Ладно, я побегу. Ты, Мишук, за Вовкой-то поглядывай в лесу, построже будь. До свиданья, карапуз. Бывайте здоровы, ребята! Он приветливо помахал рукой и широкими, неторопливыми шагами двинулся со двора. Все моментально обступили Мишу. Каждому хотелось не только осмотреть фонарик, но и ощупать его, подержать в своих руках и попробовать, как он зажигается. Мише очень хотелось сказать друзьям, какой у него хороший отец и как они с Вовой его любят, но он промолчал: ведь ни у Лёньки, ни у Димы отца не было. Вове отвели «индивидуальную делянку» — солидный угол картофельного участка. — Вот. Машины сюда выписывай или как хочешь, а только чтобы через час готово было, — приказал Лёня. Собственно, оставалось сделать уже немного. Это веселило. Работая, ребята начали переговариваться. Дима мурлыкал песенку. — А с фонариком хорошо будет. Верно, Лёнька? — сказал Миша, усердно орудуя тяпкой. — Еще бы! Он нам в пещере знаешь как пригодится! Они помолчали. Вдруг Лёня широко улыбнулся. — «По-вашему не быть», — вспомнил он записку. — Нет, все равно по-нашему будет! Солнце стало припекать. Яркоголубое небо наливалось зноем. Последний ряд они окучивали особенно старательно. Вова пыхтел, косясь на товарищей: ему-то еще нельзя было шабашить. Обтерев тяпку травой, Миша заложил руки за спину и направился к брату. — Вот ты машешь руками, машешь, — начал он, — а есть такие машины… — Лёня! — завопил Вова. — Что он мне работать мешает? Дима сжалился над Вовой и стал ему помогать. Миша с Лёней подтрунивали над обоими. В это время на огород пришел Витя. Поздоровавшись, он замялся, потом сказал: — Ребята, вам придется итти без меня. Я с вами не пойду. Лёня сразу же съязвил: — Я так и знал, что он с мамой пойдет. — У меня приезжает папа. Вот. — Витя протянул почтовую открытку. Она была покрыта мелкой карандашной скорописью. В конце была фраза: «Скоро увидимся: 8-го или 9-го приеду недели на две домой». — Сейчас принесли, — сказал Витя. — А восьмое — это послезавтра. — А ты ее не сам написал? — Даже если я мог так написать, так штемпели-то поставить не мог. Он был прав. — Раз отец приезжает — факт, надо остаться, — сказал Миша. — А жалко. — Мне, думаешь, не жалко? — Ну, тебе что — у тебя же выдержка! — съехидничал Лёня. — Зато хорошо: медведи не съедят. — Ты не смейся. Я сказал: докажу — значит, докажу. Не сейчас, так позднее. — А позднее дедушка приедет. А потом бабушка. Знаем! — Ну ладно, до свиданья. Желаю вам счастливого пути. — Уж мы как-нибудь, не беспокойся. Витя ушел. Настроение у всех упало. — Ничего, это еще лучше, — сказал Лёня. — Давайте Вовке поможем все, да выходить надо. Через несколько минут работа была закончена. Тетя Фиса только руками всплескивала — удивлялась, что сделано так быстро и так хорошо. Когда они собрались у подъезда с вещами, Лёня построил всех и осмотрел. Лица были торжественно-важные. — Ничего не забыли? — спросил звеньевой. Все молчали. — А это что? У Вовы к рюкзаку был припутан проволокой какой-то сверток. Миша глянул и сокрушенно мотнул головой: — Вот жук! Все-таки привязал! И когда успел? Вова сделал кислую мину, обиженно скосил глаза на брата и забормотал: — Ну чего ругаешься? Потом сам у меня попросишь. — Подушка, — ткнул пальцем в сверток Миша. Лёня расхохотался. Потом сурово приказал: — Отпутывай! — Так ведь я же сам потащу. — Отпутывай! А то сейчас всем расскажу, какой ты турист. Из окон на них смотрели жильцы дома. Одеты ребята были по-походному. В ботинках, толстых носках, грубых спортивных брюках и просторных рубахах, с рюкзаками за спинами, они выглядели, как заправские путешественники. За поясом у Миши висел топор в чехле. Дима держал в руке походное ведро. У Лёни через плечо висела потрепанная полевая сумка. В нее он уложил план пещеры, дневник деда, карту, компас, блокнот и карандаш. Вова, отпутывая подушку, ворчал: — Ладно уж. Пусть я спать не буду. Все равно вы ничего не понимаете… И вот качнулись в такт шагам рюкзаки за плечами, звякнуло ведро, солнце плеснуло в лица жар, а ветер смахнул его, запрыгал вокруг, подхватил пыль из-под ног и весело закрутил по дороге; расступилась улица, и красный флажок на воротах городского сада приветливо протянулся вслед, затрепетав на ветру. Поход начался. II. Таежные тропы 1. У первого костра Солнце уже нависло над синеющими вдали горными грядами и силуэты деревьев на фоне неба потемнел», когда путешественники подошли к месту, назначенному по маршруту для первой ночевки. Переливаясь по камешкам, чуть бурля у коряг, упавших в воду, лесная речушка выплескивала маленькие ласковые волны на неширокий песчаный откос. — Эта? — спросил Миша. Лёня вытащил карту, развернул ее. — Эта, — облегченно сказал он. Семнадцать пройденных километров давали себя знать. С выходом опоздали, и пришлось нагонять упущенное время. Днем вместо горячего обеда закусили домашней стряпней, колбасой да яйцами. — Надо сразу побольше съесть, тогда нести будет легче, — убеждал Вова. Сначала шли, болтая о разных разностях. Часто останавливались, подбирая красивые камни. Дима чуть ли не у каждого цветка пытался прочесть лекцию о том, какую важную роль играет в жизни ботаника. Вова гонялся за какими-то жучками и бабочками. У него с собой были специальные морилки для насекомых. Морилка — это такая стеклянная баночка, в которую опускают насекомых. Внутрь ее кладут нарезанную тонкими полосками бумагу. Она отгораживает друг от друга жучков, мух, пауков, стрекоз — всех, кто попадет туда, чтобы они, если станут биться, не попортили свои крылышки и лапки. К пробке баночки прикалывают или приклеивают ватку, которую пропитывают эфиром или валерьянкой. Это делают для того, чтобы насекомые, попав в банку, заснули и не мучились. Пузырек с валерьяновыми каплями Вова таскал в верхнем карманчике рюкзака. Постепенно отклонения от тропы делались все реже, а подконец походная змейка в неизменном порядке — Лёня, Дима, Вова и Миша — шагала молча и равномерно. Карта, которую им рекомендовали как «самую свежую, последнего выпуска», очень скоро подвела их. То, что на ней было обозначено как тропа, оказалось торной дорогой. На дороге встречались автомобили и повозки. Посовещавшись и спросив совета у нескольких встречных, ребята свернули в сторону, на другую, настоящую, маленькую лесную тропу, которая, к счастью, тоже оказалась на карте. Высокие сосны толпились со всех сторон, напирали дружной гурьбой на тропку, преграждая ей путь, а она, хитрая и непокорная, вилась между ними и вилась… Деревья все плотнее обступили путешественников. Густая дикая трава пышным покровом устилала землю. Чаще стали попадаться сваленные бурями сосны-великаны, неуклюже тянувшие в стороны свои цепкие, твердые лапы-ветви… И вдруг зажурчала нежно, всплеснула у ног ласковые волны маленькая лесная речушка. — Эта, — сказал звеньевой. — Вот и подвинулись к звездочке. — Он говорил о пещере. — Уф-ф! — Вова скинул рюкзак. Лёня уставился на него: — Ты что? — Как что? Привал. — Порядка не знаешь. Надевай рюкзак. Вова, недоумевая, топтался в нерешительности вокруг своего мешка. Очень уж приятно было спине ощутить необычайную легкость, и хотя чудилось, будто ремни все еще давят на плечи, мускулы, казалось, вздохнули и расправились. — Надевай, надевай! Это место неподходящее. — Почему неподходящее? Не скрывая превосходства, Лёня пояснил, что не всякое место на земле годится для хорошей ночевки. Мало, чтобы вода и топливо были недалеко, надо еще, чтобы земля была сухой, чтобы ветер здесь не дул, чтобы дорога или тропа не проходили очень близко, а костер таился бы в низине или яме. — Хо, целая наука! — А что, зря мы в туристском кружке занимались? Метров через двести, у крутой излучины, где холмистый берег подымался в гору, а густая заросль можжевельника принимала на себя удары ветра, звеньевой решил разбить ночной лагерь. Обсудив меню ужина, постановили: есть кашу и пить чай. Костровым был назначен Миша. Диме поручили быть поваром, а Лёня с Вовой отправились на заготовку дров. Миша набрал мелких сучков, сложил их аккуратно горкой, подсунул кусок бересты и поджег. Когда горка разгорелась, он начал подкладывать сучья покрупнее, и пламя стало большим и жарким. Дима сходил за водой, а Миша вырубил два кола с развилками на концах и вбил их, один с одной стороны костра, второй — с другой. На них положили сырую жердинку, а на нее подвесили ведро. Лёня охапками подтаскивал хворост. Миша притащил толстую сухую лесину, потом еще. — Я засыпаю крупу, — объявил Дима. — Побольше сыпь! — откуда-то из-за кустов прозвучал голос Вовы. — Толстопуз, ты где шляешься? — Я не шляюсь. Тут муравейник — в полменя. А муравьи громадные и рыжие. Я думаю, надо их в баночку. — За шиворот их тебе надо, вот куда! Чтобы от работы не бегал. Иди сюда. Дел знаешь сколько! Шалаш нужно строить… — Какой шалаш? — Вовка!! Иди сюда! Это было произнесено самым свирепым тоном, и экспедиционному энтомологу пришлось подчиниться. Уже наползали сумерки, и все кругом начинало тускнеть, сливаясь в один цвет. Только на западе, где расплылась оранжевая заря, темные контуры сосен были четкими, как нарисованные тушью. Шалаш построили быстро. За сучок сосны, что стояла рядом с костром, зацепили один конец жерди, а второй укрепили в развилке специально вбитого кола на высоте Вовиного роста. Наломав больших сосновых веток, уложили: их на жердь утолщенными концами кверху, а разветвленными к земле. Это, пояснил Миша Вове, для того, чтобы лучше стекала вода, если пойдет дождь. Сверху еще набросали веток можжевельника. С другой стороны, обращенной к костру, шалаш оставили открытым. — Теперь делать постель, — распорядился звеньевой. — Бежит!! — страшным голосом завопил Вова. — Каша бежит! Дима бросился к костру. Операция по спасению каши окончилась, в общем, победой, если не считать, что, во-первых, с полмиски варева все-таки успело сбежать из ведра в огонь и, во-вторых, рука мужественного повара оказалась чуточку поджаренной. Удостоверившись, что теперь ужин находится в безопасности, Вова счел нужным поинтересоваться, что будет представлять собой обещанная вожаком постель. — Набросаем веток — получится перина лучше королевской. Вова выразил недоверие. — Они жесткие, — поморщился он. — Зато ты мягкий, — возразил Лёня. Но Дима тоже сказал, что лучше без веток: надо закаляться. Тогда в разговор вмешался второй из «старых» туристов — Миша. Он рассказал, что и самые опытные, самые закаленные таёжники не ложатся спать без какой-либо подстилки. Павел говорил, он знает. Этот довод подействовал, и все дружно принялись ломать и втаскивать в шалаш ветки. Упругая, пахучая постель была готова совсем быстро: ведь у костра ждала каша. Всегда и все — будь то безусый парнишка или седой профессор, солдат или геолог — нахваливают пищу, изготовленную в поле, в лесу. Чудесна костровая каша! Под уральской сосной или украинским тополем, под волжской березой, под дальневосточной елью — всюду она хороша, горячая, припахивающая дымом, чуть подгорелая — пусть подгорелая! — походная русская каша. Турист-иностранец в выутюженных брюках, увешанный термосами и склянками, если и сядет у костра, так под себя подложит чистую клееночку, своротит нос от дыма в сторону и, уцепившись пальчиками за бутерброд, будет его разжевывать и пережевывать, запивая сгущенным молочком. А кончатся бутербродики да выйдут консервы — тут он повернет свои туристские ботинки в обратную сторону. Не по нраву ему кашу варить, не уважает он грубой и здоровой, привольной лесной пиши. А ты, мальчуган с большой русской душой, уселся по-хозяйски у таежного костра, в тесном кругу своих приятелей и, возбужденно и весело толкая дружка в бок, говоришь; «А ну, даешь кашу!..» Необъятное родное небо над тобой, ничем не отгороженное, не закрытое. Земля русская, громадина такая, что тысячей глаз не оглядеть, — вот она, и, слившись с ней, ты чувствуешь легкость и силу необыкновенную… — Доставайте ложки! — скомандовал начхоз. — Ого! Они у нас уже… Как сказать: «достаны» или «достаты»? Дима ловко поправил: — Вы уже достали… Лёня, давай миску. Тебе — первому. — Нет, — великодушно отказался вожак, — накладывай сначала Вовке. Каша получилась знатная. Правда, Дима забыл ее посолить, но эта ошибка еще недостаточно квалифицированного повара была немедленно исправлена. Вова при этом попытался схитрить. — Пересолил я свою кашу, — с неподдельным огорчением заявил он. — Придется теперь еще подложить несоленой и смешать. Срочно была выделена комиссия в лице начхоза для установления процентного содержания соли в Вовиной миске. Комиссия авторитетно заявила: «Сойдет», — и Вове пришлось довольствоваться лишь той добавкой, которую получили все, когда до дна очистили свой миски. Вымыли ведро и подвесили воду для чая. Собственно, то, что находилось в ведре, чаем называлось условно. Чая с собой ребята не взяли. Вместо него в воду набросали листьев брусники, собранных тут же, у костра. — Прошлым летом с Павлом всегда так пили, — сказал Лёня. — Помнишь, Миша? Совсем стемнело. Лес кругом почернел. Только на ближних соснах, обступивших костер, колыхались трепетные желтоватые блики. Несколько бабочек неустанно кружились над огнем. Где-то прокричала ночная птица. Миша подбросил в костер сучьев. Древесина затрещала, взлетели искры, кусочек сгоревшей шелухи от коры вспорхнул огненным мотыльком, метнулись в глубь леса черные тени. — До чего же хорошо! — вздохнул Дима и, откинувшись на спину, растянулся на земле. Он любил тишину, любил помечтать, лежа вот так и глядя в далекое черносинее небо. В густой мгле сияли редкие звезды, а за речкой, тихо журчащей невдалеке, выползала среди черных стволов, карабкаясь по сучьям, большая круглая луна. Нестройно звенели надоедливые комары. То и дело слышалось: хлоп, хлоп — путешественники уничтожали летучих кровопийц. Вода вскипела. Брусничный навар был ароматный и вкусный. Вова объявил, что если ему соответственно увеличат порцию сахара, он возьмется один опорожнить ведро. Однако это предложение никого не обрадовало. Обжигаясь горячей кружкой, Дима сообщил: — Ух, мне что-то вкусное попалось… но не комар. Все засмеялись: «вкусное, но не комар». Ничего себе! Спать в этот вечер не ложились долго. Сидели, сгрудившись у костра, вспоминали всё помаленьку, начиная от утренней картошки и кончая тем, как собирали топливо и Лёня в темноте зацепился ногой за какой-то сучок и, думая, что это лисица потянула его за штанину, закричал: «Я кого-то поймал!» Посмеивались друг над другом. Только Дима почему-то был задумчив и в то же время как-то по-особенному напряжен. Вова начал клевать носом. Сидит — человек человеком, потом голова сникнет, поползет медленно вниз и вдруг, как подрубленная, упадет на грудь. Вова вскинет ее, похлопает ресницами, а через минуту снова начинает дремать. — Давайте спать, — распорядился Лёня. …Сова, проснувшись, издали приметила что-то необычное в лесу и крикнула резко и беспокойно. Потом она, бесшумно разрезая воздух мягкими шелковистыми крыльями, скользнула быстрой тенью над лесной поляной и увидела на ложе из сосновых веток под плотным навесом четыре маленькие фигурки, прижавшиеся друг к другу. Лицо одного паренька было обращено к пламени, лизавшему бревешки и сучья, сложенные в груду. Прядь светлых волос, изогнувшись, упала на густые белесые брови. Губы улыбались чему-то бесконечно хорошему. Больше сова не кричала… Утро было туманное, свежее. Холодок бесцеремонно заполз под одежду и прогуливался по спинам, вытягивая остатки тепла. Незаметно для себя ребята подкатились поближе к огню. Лёня видел во сне, будто он спускается в кратер вулкана, который они с Мишей открыли у себя в саду. Мать из окошка кричит: «Осторожней!», а он лезет вниз и бормочет: «Вперед, Тикин, не подгадь». Снизу жар так и пышет, уже невозможно терпеть, а он все же спускается ниже и ниже. Вдруг раскаленный поток лавы хлынул на него — и Лёня проснулся, отдернув ногу от костра. Штанина дымилась. Рыжее пятно на ней, когда Лёня потер его, превратилось в дырочку. Он сел и огляделся. В тумане смутно темнели кусты и деревья. Костер дымился, пламя стало вялым. Громко звенели нахальные комары. Миша спал, обняв Диму, а под боком у Лёни уютно свернулся калачиком Вова. «Сколько же времени?» подумал Лёня, встал и поворошил огонь. Пламя вспыхнуло и стало больше. Лёня подбросил сучьев и уселся рядом, подтянув колени к подбородку. Приятно было сидеть вот так, ни о чем не думая, и смотреть, как тонкие желтовато-белые нити огня сливаются в широкий колеблющийся язык пламени. Тепло охватывало тело. Завозился Дима, повернулся, присел и не то спросил, не то просто сказал: — Уже утро. Лёня глянул на него и захохотал. Из-под носа Димы вылезал, поднимаясь клинышком по щеке, залихватский черный ус. Видно, перестарался вчера повар, когда возился у костра. От шума проснулись и Миша с Вовой. — Как же это ты без подушки спал? — поинтересовался Дима у Вовы. Тот удивленно вытаращил глаза, потом улыбнулся и махнул рукой. Пошли умываться. Лёня хотел искупаться, но речка оказалась слишком мелкой. Тогда он стащил с себя рубаху и стал обтираться водой. Его примеру последовали все. Вода взбодрила, согнала дремотность. — Объявляю второй походный день начавшимся! — торжественно сказал звеньевой и веселым козленком поскакал к костру. 2. На старом шихане Четыре маленькие фигурки среди великанов-деревьев казались игрушечными. Под раскидистыми густыми ветвями было сумрачно и сыро. Вдруг яркий отблеск солнца сверкнул впереди, и вскоре тропинка уперлась в широкую серую гладь, на которой искрились и переливались слепящие глаза полосы — будто кто-то выплеснул на озеро громадную чашу ртути. Было тихо. Вода колыхалась спокойно и мерно, вспучиваясь длинными пологими буграми. Кучка молодых берез, столпившись на берегу, мягко шелестела нежной листвой. Слева, приткнувшись к краю озера и сливаясь свежей зеленью крыш с деревьями, стояло несколько больших домов. За ними виднелись белые срубы. Лёня озадаченно взглянул влево, развернул карту, опять посмотрел на дома и пробормотал: — Непонятно. На этом озере никаких домов не должно быть. Неужели… Нет, мы правильно шли. Разобраться в путанице им помогла какая-то молодая яснолицая женщина, вдруг появившаяся из леса той же тропкой, что пришли они. Поздоровавшись с ней, Лёня спросил: — Тетя, почему здесь дома? — А разве нельзя им быть здесь? — улыбнулась женщина. — Нет, почему нельзя… Только непонятно… Она перебила его: — Рыбозавод это. В прошлом году построили. — Какой рыбозавод? Рыб делает? — Рыб делаем. — Она опять улыбнулась. — Озеро-то большое, простору в нем много, и рыбы всякой — тьма. Мы икру вылавливаем и по другим озерам, в рыбоколхозы развозим. Там выпускают, а после ловят рыбу. Тут у нас научная станция — изучают, значит, рыбьи повадки, условия и прочее. — Интересно, — сказал Дима. — Здорово, в какую глушь забрались! А мы по карте смотрим… — Да что в нее смотреть-то! Поди, старая какая-нибудь. — Зачем старая? — обиделся Лёня. — Самая свежая, последнего выпуска. — Ну, — женщина пренебрежительно махнула рукой, — это разве новая? У нас в краю что ни год, то новый завод, или поселок, или еще что-нибудь. За пятилеткой нашей ни с какой картой не угонишься… Ну ладно. Некогда мне, ребятки. До свиданья… — А ведь верно! — сказал Миша, когда женщина ушла. — Ведь пятилетка! Вот мы идем, идем, на карте — пустое место, а приходим — и вдруг там какой-нибудь новый Магнитогорск. Да? — Не догадались они, которые карты составляли: надо было такими особыми значками нанести план, — сказал Вова. — Вот когда я вырасту, я знаете какие карты буду составлять? — Знаем, знаем! — Ребята засмеялись. Перед ними, набирая крутизну сразу от берега, вздымалась высокая гора, увенчанная мощным шиханом — голой, с торчащими остро углами скалой. Вид ее был угрюм и грозен. Как древний окаменевший дракон, припавший грузным телом к земле и вскинувший голову к небу, вздымался шихан. — Взбираться будем? — задрав голову, спросил Дима. — Обязательно, — ответил Лёня. Склон становился все круче. Узорные заросли папоротника были чуть не по плечо Вове. — Это папоротник-орляк, — сказал Дима. — Его можно есть. — Что ты выдумываешь! Самый обыкновенный папоротник. — Я и не говорю, что необыкновенный. Его везде много. А есть все равно можно. — Расскажи, — попросил Вова. Ему хотелось передохнуть. Остановились и Миша с Лёней. Просить Диму второй раз не надо было. Он быстро подкопал и вытянул растение. — Вот, — потряс он толстым длинным корневищем чернобурого цвета, висевшим на гладком зелено-желтом черешке; оно было ветвистое и чуть мохнатое. — Тут мука. Высушить корень, истолочь или размолоть можно — и пеки хлеб. Что, не верите? Вот я, не помню только где, читал: на Канарских островах выпекают хлеб «челехо» из такого папоротника. А листья у него ядовитые. — И, видимо, для пущей убедительности Дима многозначительно пообещал: — Подождите, еще не то узнаете… Крупная земляника краснела между кустиками черники. Темные грубые чешуйки листвы брусники подползали под майник и стебли таежной орхидеи — «венериного башмачка», красующегося пестрыми фиолетовобелыми цветами. abu abu Густые пучки горной осоки лепились тут же, меж стволов. Выше трав стало меньше. Лишь проворные стебельки линнеи, усыпанные круглыми листиками, покрывали мелким узором мягкий моховый ковер и маленькие розовые колокольчики ее цветов, поднявшись на тонких ножках, тихонечко качали головками. То там, то здесь из-под мха выпирали угрюмые темные камни — будто башни разрушенных замков, с карнизами и нишами, напоминающими бойницы. Скат становился все круче, словно земля вставала на дыбы и силилась сбросить с себя смельчаков, карабкавшихся к шихану. А они, то подпирая друг друга, то на четвереньках, цепляясь за ветки и стволы, взбирались все выше. Вот наконец и шихан — громадина, врезавшаяся в голубое небо. Рыже-зеленые пятна мхов и лишайника покрыли гранитное тело. Если смотреть на верхушку скалы, то затылок касается спины. Когда-то, тысячи лет назад, этой скалы не было — здесь замыкался массивный конус горы. Но ветер, вода и солнце разрушили по кусочкам, по крошкам-пылинкам растащили, развеяли породы, окружавшие этот гранитный столб. И вот стоит он, древний каменный старец, иссеченный трещинами-морщинами, хмурится угрюмо — суровый страж дикой, первобытной красоты. — Метров шестьдесят или семьдесят! — прикинул Миша. — Давайте залезем на вершину, — предложил Лёня. — Ну, еще… — начал Миша. Но вожак перебил: — А что! Не сумеем, думаешь? — Вовсе не думаю. А только нам итти надо. — А мы недолго, — вмешался Дима. — Только заберемся на вершину, чуточку посмотрим — и дальше. — Да он просто боится, — сказал Лёня. — Я боюсь?! Они запрятали рюкзаки меж камней, захватили с собой веревку. Впереди карабкался Лёня. Влезая с уступа на уступ, используя крупные карнизы, подталкивая друг друга, ребята забирались все выше. На пути им попалась узкая расщелина, стены которой уходили вверх так же круто, как ствол сосны поднимается к небу. Они лезли по одной стене, упираясь ногами в противоположную. Но вот каменная щель расширилась, и пришлось, вжимаясь всем телом в скалу, льнуть к ней, чтобы найти какой-нибудь выступ, хоть узенький карниз и, вцепившись в него, подтянуться еще на полметра. Здесь каждое движение — хоть на сантиметр — должно быть рассчитано, выверено и подкреплено силой мышц. Полметра. Еще полметра. И не оглядывайся назад, не смотри вниз. Напряги каждый нерв, каждую ниточку мускулов. Дыши ровно. Умей и совсем затаить дыхание. Еще полметра. Еще. Первому всегда бывает трудно. Но ведь по его следам идут товарищи. Ты прокладываешь дорогу и для них. Еще полметра. Еще… Лёня выбрался из расщелины. За ним — Миша. Показался Дима. Он крикнул: — Тяните меня за руки! — Потом вниз, глухо: — Держись за мои ноги… Вновь начались крупные пологие уступы, и вдруг — вторая расщелина, уходящая вниз. Глубокая обрывистая щель рассекала шихан. Внизу виднелись острые глыбы, казавшиеся сверху маленькими. Ребята переглянулись и, не сговариваясь, отступили на шаг назад. — П-пришли, — мрачно заметил Дима. Никто ему не ответил. Лёня молча смерил взглядом ширину и… прыгнул на ту сторону расщелины. За ним, также молча, Миша. Дима стоял в нерешительности. Будь он один, он ни за что бы не решился на этот опасный трюк. Но здесь были его товарищи, ловкие и смелые. Отстать от них было стыдно. Дима колебался. — Ну! — нетерпеливо крикнул Вова. Дима оглянулся на него, чему-то усмехнулся и прыгнул. Очередь была за Вовой. Он, как взрослый, медленно почесал затылок, потоптался и спросил: — Прыгать, что ли? Миша предложил: — Обвяжись веревкой, — и бросил ему конец. Вова опутал веревкой туловище и ступил к краю. Всё равно было страшно. Он присел на корточки, потом уселся, свесив ноги. — Ну! Что же ты? — Я сейчас. Немножечко отдохну… Вот у пожарников есть лестницы. Я видел. Кнопку нажал, лестница вжжик-жик! Нам бы такую! Ее надо сделать из легкого-легкого железа. Сложил, в карман засунул… — Вовка! Ты будешь прыгать или не будешь? Сейчас я тебя сдерну! — Да я же прыгаю! Видишь, уже приготовился… Но прошло еще минуты три, прежде чем он осмелился последовать за старшими. И то — он не прыгнул, а осторожно спустился на натянутой веревке, перелетел к другой стенке ущелья, выставив вперед руки и ноги, и был втащен наверх. Опять дыбилась отвесная круча. Снова карабкались, цепляясь за камни. Но вот наконец последние усилия — вершина взята! Это была небольшая, метра четыре в диаметре, площадка. Вокруг был воздух — и ничего больше. Несильный ровный ветер дул в лицо. Над головой плыли редкие облака и ярко светило солнце. Вдали бугрились горы. Они длинными нестройными грядами вздымались, как волны, раскатившиеся с запада на восток. Ближние громады хребтов были темнозеленого цвета с синим отливом. Дальше краски бледнели. Голубовато-белесые контуры самых дальних гор маячили на горизонте, почти сливаясь с небом. Узкие серые дымки подымались в небо и расплывались там, перемешиваясь с облаками. Это дымили заводы. Их было много. На востоке, за невысокими лесными увалами, раскинулся гигантский чудесной красоты ковер. Словно кто-то широко махнул щедрой рукой и рассыпал без числа, без края серебряные монетки по земле. Утопая в бархате лесов, озёра вдали сливались в широкую длинную цепь и тонули в дымном мареве, кутающем землю у горизонта. Вниз было жутко смотреть. Вершина скалы, накренившись на юг, нависла над воздухом. Сосны внизу казались маленькими, кусты — игрушечными. На севере зеленый склон горы, сплошь покрытый торчащими верхушками деревьев, круто спускался к озеру. Окруженное лесом, озеро, словно голубой топаз, врезанный в темную глыбу малахита, лежало спокойное, величественное. abu В отраженном водой небе торжественно плыли белые хлопья облаков. Как будто колеблемая береговой волной, чуть покачивалась стена сосен вокруг водяной глади. Опрокинувшись в топазовый омут, темнела в воде гора, увенчанная грозным шиханом. Озеро, будто гигантский глаз, смотрело на окружающий мир. Нагромоздив горы, прикрыв их густыми лесами, застлав все это облачной пеленой, кудесница-природа вырезала в земной толще громадные впадины, залила их чистой, прозрачной водой — и Земля тысячами глаз-озер глядит на мир и все не может наглядеться: так он прекрасен. — Смотрите! — воскликнул Вова. — Чье-то гнездо! В скале, метров на восемь или десять ниже той площадки, на которой расположились ребята, был виден уступ, немного вдавшийся в шихан и с трех сторон защищенный нависшим гранитом. На этом уступе приютилось большое гнездо. В нем сидели птенцы. — Орлиное, — сказал Миша и начал отвязывать с пояса веревку. Дима насторожился: — Ты что? Зорить хочешь? — Что я, маленький? — обиделся Миша. — Просто посмотреть. — Миш, дай сперва я: я легкий, — сказал звеньевой. — А кто в классе занял первое место по канату? Лёня отступил. — Ладно уж, — смирился он, — лезь. Только я потом тоже… Они прочно обмотали веревку вокруг острого выступа площадки. Миша обвязал одним концом туловище и, перехватываясь руками, стал спускаться. Можно было бы спуститься и без веревки, но с веревкой лучше: во-первых, безопаснее, а во-вторых — и это было самым важным, — так Миша походил на альпиниста, карабкающегося по смертельным кручам. Ногами он упирался в скалу, а руками перехватывал веревку. Вот он уже у гнезда. Это была массивная чаша больше метра шириной и почти такой же высоты, свитая из сучьев, и какой-то толстой сухой травы. Внутри гнездо было неглубоким, почти плоским. Два крупных птенца таращили глаза на никогда не виданное ими существо, неожиданно появившееся перед их уютной квартирой. Их клювы были окружены ободками цвета серы, переходившими в буроватые круги у глаз. Казалось, птенцы были в роговых очках. На неуклюжих телах, покрытых белым пухом, начали пробиваться мелкие темные перышки. Один птенец открыл рот и сердито пискнул резким, грубым голосом. В это время ребята с вершины утеса заметили двух птиц, тревожно реявших над шиханом. Распластав длинные, мощные крылья, они кружили, спускаясь все ниже. Вдруг одна из них взмахнула крыльями, сложила их, прижав к телу, и стремительно ринулась вниз. Страшная догадка пришла не сразу. Когда же Лёня сообразил, в чем дело, и крикнул Мише: «Берегись!», было поздно. Лесные орлы почти никогда не нападают на людей, даже если те разрушают их гнезда, но горный беркут — птица воинственная и грозная. Цепкие когти орла, клюв и мощные крылья, до двух метров в размахе, — страшное для врагов оружие. Резкий толчок в спину заставил Мишу судорожно вцепиться в веревку. Миша повернул голову и увидел, как, описав стремительный короткий полукруг, беркут готовится к новому наскоку. Он подлетел совсем близко — так, что можно было ясно разглядеть его бурое тело, испещренное темными, почти черными пятнами, желто-ржавчатую грудь и, в каком-то мгновенном повороте, большие желтые глаза, налитые холодной яростью. Вытянув лапы и быстро размахивая крыльями, орел на секунду повис в воздухе, как бы высматривая, откуда лучше напасть. Миша сжался и перехватил веревку поудобнее. Беркут бросился вперед. Миша с силой взмахнул рукой. Она рассекла воздух — орел увернулся… Второй наскок. Рука ударила по крылу. Темнобурое с белым основанием перо, медленно кружась и качаясь из стороны в сторону, лениво заскользило вниз. Веревка качалась. «Перетрется?!» Миша хотел крикнуть об этом товарищам, но поперхнулся, словно в горле оказался кусок шерсти. — Веревка… — прохрипел он. — Подложите что-нибудь… — И подумал: «Не услышат!» В тот же момент он заметил, как продолговатым бурым комком падает с неба второй беркут. Пальцы, сжимавшие веревку, сделались желто-синими. Не спуская глаз с птиц, Миша нащупал ногой выступ в скале и, подтягиваясь на веревке, начал подниматься. Перед глазами мелькнуло широкое бурое крыло. Миша зло, не чувствуя руки, ударил по нему и почти тотчас ощутил, как что-то крепкое, сухое резко хлестнуло его по голове… А Лёня, обвязав второй конец веревки вокруг талии, уже спускался вниз. Очутившись рядом с Мишей, он бешено заорал и замахал рукой. Увидев около себя второго человека, орлы отпрянули и с тревожным клёкотом закружили у гнезда. То, что его товарищ оказался рядом, придало Мише сил. Он даже улыбнулся, но глаза его остались напряженными и темными. Выбравшись наверх, Миша долго сидел молча, устало вытянув ноги и опустив руки. Орлы хлопотали у гнезда. — А они молодцы, — неожиданно сказал Миша. — Так и надо. Ребята улеглись на камне. Ветерок обдувал горячие лица. Медленно ползли по голубому шелку облака, и ласково лучилось солнце. Перед тем как спускаться с вершины шихана, долго всматривались ребята в широкую даль, и жалко было оторвать от нее взгляд. — Хорошо как все-таки! — вздохнул всей грудью Миша. — А вон там, за горками где-то, Шарта течет, да? — сказал Дима. — Пора двигаться. — И звеньевой встал. При спуске Вова вел себя героем и даже старался помочь брату, а когда дошли до ущелья, через которое час назад Вова не решался перебраться, он, хотя и с веревкой на поясе, перепрыгнул его сам. Перед расщелиной, по которой лезли наверх, они остановились. Подняться по ней было трудно, а спускаться… — Надо искать другой путь, — сказал Миша. — Тут нам не спуститься. Но другого пути не было. Тогда Миша с Лёней стали держать веревку, и с ее помощью вниз полезли Дима и Вова. Друзья, оставшиеся наверху, чуть не поссорились: Лёня говорил, чтобы следующим по веревке спускался Миша, а Миша — чтобы Лёня. — Я звеньевой. Это все равно что капитан. Он с корабля сходит последним. — Никакой ты не капитан, и это вовсе не корабль. — А веревка чья? Твоя. Вот ты и спускайся. — Лёня, так ты-то как будешь? — А ты? Я цепкий. Я спущусь. Звеньевой настоял на своем. Когда Миша очутился внизу, Лёня сбросил веревку, шутливо крикнул: «Теперь меня ловите!» и лег животом на край расщелины, спустив ноги вниз. Он нащупал ногой выступ, ухватился руками за камень, спустился ниже и снова стал шарить ногой… Миша с Димой стояли внизу, на дне расщелины, напряженно наблюдая за своим вожаком. Казалось, вот-вот Лёня сорвется вниз. И когда наконец он встал рядом с ними, трудно было различить, у кого сильнее билось сердце — у Лёни или у его друзей. Обедали на берегу ручейка под горой. Потом началась дикая тайга. Раза два тропа терялась в чаще, в буйной заросли трав и кустарника. Дурманящий запах цветов наполнял млевший от жары воздух. Рубахи намокли от пота. Под вечер пришли к новому озеру. Оно было больше первого. Противоположный берег еле виднелся. Вода была серой, крупная рябь морщила ее. Берег обрывался вниз отвесной скалистой стеной. По обрывистому ущелью, выточенному в камне речкой, когда-то втекавшей в озеро, спустились к воде. Рядом была пологая площадка, а над ней — углубление в скале, небольшая пещерка. — Вот шикарно! — обрадовался Лёня. — И шалаша не нужно. Развели костер. Пламя заметалось. Над озером дул ветер. Волны бежали на берег, росли, поднимались и, всплескивая брызги, бились о камни. Брызги долетали до костра, и огонь сердито шипел. Стало темно. Лишь светил костер, и блики огня играли на прибрежной скале. — Вы только не смейтесь, — неожиданно сказал Дима: — я песню сочинил. Про нас. Еще вчера начал… — Честное слово? — Лёня даже привстал. — Ну да. Только она еще не совсем… Но вы послушайте. Вот. Смущаясь и волнуясь, он запел — сначала тихо и неуверенно, а потом громко и свободно: Любим мы просторы и родные горы, Синие узоры — ленты горных рек. На лесных озерах мы встречаем зори, И приятен очень у костра ночлег. Может быть, настоящий поэт придумал бы слова получше, но и эти звучали совсем так, как та безмолвная песня, что волновала душу каждого из четырех. — А сейчас припев будет: По любой дороге Проведут нас ноги, До любого полюса — рукой подать. Только очень нужно Смелым быть и дружным, А иначе нам удачи не видать. — Точно! — закричал Лёня. — Ух, и правильно! — А как это: до любого полюса рукой подать? — поинтересовался Вова. — Помолчи! — оборвал Миша, но пояснил: — Это значит, что для нас любой полюс, Северный и Южный, близко. Нам все нипочем. Верно, Димус? — Угу! — сказал Дима и запел дальше: Сильные и смелые, ловкие, умелые, По родному краю весело идем. Никогда не хныкаем, не сидим без дела мы, Не страшны нам кручи, топь и бурелом! А потом опять припев. И все. Больше я еще не придумал. — Качать Димуса! — крикнул Миша и вскочил. — Объявляю песню нашей боевой, походной, — сказал звеньевой. — Кто «за»? Конечно, все были «за». Снова уселись и стали разучивать песню. Пели долго, и бодрый, чуть хвастливый мотив летел над озером, сшибаясь с ветром, кружил над волнами, вмешиваясь в их звон. Бились о камни волны. Всю ночь тревожно и хмуро рокотало таежное озеро. А наутро у костра нашли записку: abu 3. Война продолжается Записку нашел Миша. Спали в это утро долго. Солнце уже поднялось над лесом. Лёня, выкупавшись, орал: На лесных озерах мы встречаем зори, И приятен очень у костра ночлег. В этот момент Миша, возившийся у костра, крикнул коротко и тревожно: — Ребята! Он показал записку. Ее долго вертели в руках. Такая же бумажка, что и та, в саду, — листок, вырванный из записной книжки. Сверху двойная зеленая черта, ниже — обычная сеть клеток. — Издевается! — сказал Лёня, перечитывая записку. Миша пытался найти следы человека. Камень не сохранил их. Правда, у выхода из ущелья была примята трава, и видно, что недавно. Припавшие к земле стебли вели к тропке, а на ней уже ничего нельзя было разобрать. — Что ж, — сказал Миша, хмуря свои широкие рыжеватые брови, — значит, война продолжается? — Значит, будем воевать! — задорно отвечал Лёня. — Факт, будем. Но, выходит, он нас догнал и нашел в лесу. — Эх, прохлопали мы! — сказал Дима. — Он был тут — и мы не видели. Надо ночью дежурить. — А лучше петлю такую придумать: он ступит, а она затянется, — предложил Вова. Но его мысль почему-то отвергли. Было не по себе от того, что кто-то следит за ними, выискивает, находит и все о них знает. Может, вот и сейчас из-за кустов, что прилепились на прибрежной скале, пара глаз наблюдает за ними… Только очень нужно Смелым быть и дружным!.. — неожиданно и громко запел Лёня, и все оживились. — Уж если мы с орлами справились — нам все нипочем, — сказал Дима. — Война так война. Даешь кашу! — И Миша принялся раздувать костер. Вдруг у ног его, чуть слышно зашуршав, вильнула выползшая из-под камня змея. Ее почти сразу заметили все. — Бей! — крикнул Лёня. Это была гадюка. Черная зубчатая полоска протянулась по темносерой спине. Змея метнулась в сторону и наскочила на палку, подставленную Димой. С другой стороны в нее полетел камень, пущенный Лёней. Свившись в кольцо, гадюка чуть приподняла свою плоскую треугольную головку. Взгляд ее маленьких холодных глаз был неподвижен, по телу прокатилась судорожная волна. Теперь она могла броситься и укусить. В ее небольших острых зубах таились капельки смертельного яда. Дима с силой ударил палкой по змеиной голове. Гадюка припала к земле, дрогнула всем телом, несколько раз хлестнула хвостом и поползла. Голова ее была расплющена, а она ползла. — Бей еще! — Камнем! — Дай-ка я! Ее добили. Вова хотел затолкать труп змеи в свой рюкзак — «для коллекции», но Миша выбросил гадюку в озеро. Позднее, когда двинулись в путь, на берегу встретили еще несколько змей. А в одном месте, меж небольших каменных плит, увидели целый клубок из трех гадюк. Свившись вместе, они грелись на солнышке. Еще одна лежала рядом. Вова запустил в них камнем. Мгновенно расцепившись, змеи юркнули в траву. — Какое-то гадючье царство, — ворчал Дима. Зато сколько здесь было ягод! Крупная сочная земляника алела в густой траве. Уже поспевала черника. Нагнешься над одной ягодкой — увидишь еще десяток, присядешь — не можешь оторваться, ляжешь — и ешь вволю. — Вот бы нам в сад кусочек этой земли перенести! Весь дом ел бы ягоды, — размечтался Лёня. — А перенесём, — сказал Дима. — Как это ты сделаешь, интересно? В рюкзак положишь, да? — В рюкзак, — невозмутимо ответил будущий ботаник. — Только не сейчас. Вот осенью сходим в лес, не обязательно ведь сюда, накопаем кустиков земляники, принесем и рассадим у себя в саду. — Договорились! Они с полчаса ползали по одной и той же полянке, лакомились ягодами. В кустах попискивали земляные белки — бурундуки. Эти яркие красновато-желтого цвета зверьки с темными продольными полосками, аккуратно проведенными на спинках, были совсем не пугливы. Они доверчиво приближались к ребятам, поблескивая черными пуговицами-глазенками, и лениво перебегали с ветки на ветку. — Ну, идем, братцы-кролики, — поднялся Миша. — Комары заели. Пошли и, хотя ягод совсем уже не хотелось, то и дело нагибались за ними: такие попадались сочные, крупные, как клубника, аппетитные, что пропустить, оставить на земле такую ягодину было очень жалко. Незаметно дорожка исчезла. Вилась, вилась, путаясь в травах, обегая сваленные деревья, и исчезла. Вернулись, нашли, опять пошли по ней, и снова она пропала, сойдя на-нет. Лёня вытащил карту и компас. Все сгрудились около него. — Пойдем напрямик, — предложил он. — Видите, на карте дорога идет? Нам все равно ее пересекать. Километров через восемь выйдем. Азимут — вот, смотрите, — азимут примерно триста двадцать. А солнце справа. Надо следить, чтобы солнце все время было справа… Лес дичал. Это была настоящая девственная тайга. Среди древних великанов — берез и сосен — курчавился молодняк. Над сгнивающим буреломом буйствовали дикие густые травы. Попадалось много болот. Они встречались в совсем неожиданных местах: среди гор, иногда на их вершинах. Какая-то высокая раскидистая трава, похожая на багульник, ковром белых цветов прикрывала подступы к мелким речушкам. В воздухе стоял сладковатый запах. На высыхающих болотцах — в зарослях ивняка и черемухи — камыши, осока и еще какие-то травы подымались выше человеческого роста. Кустарник и трава, переплетаясь, делали эти места почти совсем непроходимыми. В двух шагах уже не было видно товарища. Трава путалась в ногах, хлестала по лицам, закрывала небо. Ветки царапались, цеплялись за одежду, охватывали все тело и не давали итти. Несколько раз Миша вытаскивал из чехла топор и прорубал дорогу. Преодолели два километра, а устали, будто прошли десять. Вышли на большую, широченную поляну, заросшую островками ивняка. Вова попросил: — Давайте посидим. Комары только этого и ждали. Они роями кружились над головами, липли к горячей, потной коже, залезали за ворот, путались в волосах и жалили, жалили, жалили. Вдруг Дима толкнул Лёню в бок: — Смотри. Из кустов, метрах в ста от ребят, на поляну вышел лось. Сутулясь и склонив тяжелую бородатую голову, он легко нес свое длинное бурое тело. Хорошо были видны его широкие рога-лопатки и мохнатая, почти черная грива. Его замучил, видно, таежный гнус, мошкара. Лось остановился, ниже склонил голову, чуть повернув ее влево, и резко дернул вверх, как бы стараясь сбросить что-то с морды. И в таком положении мощный и гордый, своенравный красавец замер, насторожившись, чутко прислушиваясь к чему-то. И нужно же было Мише как раз в этот момент прихлопнуть комаров, усевшихся на его шее! Шлепок получился крепкий, звонкий. Лось вздрогнул, поднял голову еще выше, повел ею в сторону, постоял так мгновение, повернулся и легко побежал. Через секунду таежный великан исчез за густой зеленой порослью. Миша долго не мог понять, за что обрушились на него Дима с Лёней и почему он не имеет права бить комаров, если они так бессовестно кусают его. Когда же наконец понял, то сначала загрустил, а потом, в свою очередь, напал на друзей: почему они не предупредили его, не показали лося? Вова все допытывался, какой он, этот лось. Но ничего, кроме того, что «совсем не такой, как бывает в зоопарке», не узнал из бессвязного, взволнованного рассказа счастливцев. Опять шли по непролазным дебрям, следя за тем, чтобы солнце было справа. Рубахи не просыхали от пота. На угорах воздух дрожал и слоился, как горячая вода, в которой тает большой кусок сахару. — Ночью мерзнешь, а днем от жары задохнуться можно! — пробормотал Дима. — Нам надо раньше вставать, до солнца, и, пока не жарко, итти, а в зной отдыхать, — резонно заметил Миша. Звеньевой молчал. Это действительно было упущением — морить себя ходьбой в такую жару. Он понимал, что Миша прав, и решил со следующего дня завести такой порядок: вставать как можно раньше и шагать, а в самую жару устраивать большой дневной привал. Ведь еще в туристском кружке Павел учил их этому. Итти помогала «Своя походная», лихая и задорная. Дима запевал, а припев подхватывали все разом: По любой дороге Проведут нас ноги, До любого полюса — рукой подать. Только очень нужно Смелым быть и дружным, А иначе нам удачи не видать. От песни становилось веселее, и казалось, что ноги и в самом деле готовы были шагать по любой дороге. Только Дима начал прихрамывать. — Ты что? — спросил Лёня. — Не знаю. Должно быть, ногу стер. — Разувайся. У большого пальца левой ноги расплылась краснота. Дима, зная, что в походе нужна просторная обувь, надел лыжные ботинки, но ни стельки не подложил, ни вторые носки не натянул — и набил мозоль. — Эх, голова! — укоризненно сказал Лёня. (Так обычно говорил их вожатый.) — Ну ладно, что еще не сильно стер. Сейчас соорудим стельку. Он отошел в сторону и начал собирать сухую траву. Вырывая осоку, Лёня сильно порезал палец. Но он все же насобирал и принес травы. Дима, увидев кровь, встревожился. Лёня отмахнулся, однако кровь не унималась, текла и текла. — Какая-то она у меня жидкая. — Подожди, — сказал Дима и зачем-то побежал назад. Отбежав шагов сто, он нагнулся и стал искать что-то. Прибежал он запыхавшийся и улыбающийся: — Нашел! Мы еще когда шли, я заметил. Не знал, что пригодится так скоро. В его руках был ветвистый и длинный, покрытый мелкими тонкими листочками стебель травы, напоминающей что-то среднее между укропом и ботвой моркови. Сверху белели некрупные корзиночки цветов. — Ахилле миллефолиум! — торжественно сказал Дима и начал быстро мять траву, тут же объясняя: — Тысячелистник это, или еще порезной травой зовут. Его туберкулезным дают, при малярии пьют и кровь им останавливают. Вот сейчас приложим… — Ты как знахарь какой-то, — усмехнулся Миша. — Зачем знахарь? — обиделся Дима. — Это все врачи знают. И в аптеках продают. Действительно, очень скоро кровь перестала течь, и ранка затянулась. Миша подобрал и внимательно рассматривал удивительное растение. — Хм! — глубокомысленно сказал он. — Полезная это штука — ботаника. Дима застенчиво и довольно улыбнулся, а Вова, отобрав у брата тысячелистник, деловито скомкал и засунул его в карман. Немного не дойдя до шоссе, наткнулись на речку и начали устраиваться на дневной привал. Место было ягодное, и ребята размечтались о пирожках с земляникой. — А давайте испечем, братцы-кролики! Дима с Вовой посмотрели на Мишу недоверчиво, а он перемигнулся с Лёней: — Думаете, не испеку? Собирайте ягоды. Миша — он так и остался костровым с первого вечера — принялся разводить огонь, а остальные разбрелись с кружками в руках. Прошло минут пять. Вдруг Миша заорал: — Сюда! Скорее! Рассыпая ягоды, бросились к нему. Миша суетился у костра, снимая ведро с огня. Лицо у него было встревоженное. — Смотрите! — Он ткнул пальцем в огонь. Сначала никто ничего не понял, потом у всех разом рты открылись от удивления: костер медленно приподнимался, как будто кто-то толкал его снизу. — Что это? — вместе спросили Дима и Лёня. — Вулкан. Сейчас землетрясение будет. Вова сказал это совершенно серьезно, с испугом и потому вызвал улыбки. Но костер продолжал приподыматься, и теперь стало видно, что земля под ним вспучивается. Лёня пнул горящие сучья. Миша с Димой палками помогли ему разбросать костер. Обгорелая, обуглившаяся трава прикрывала небольшой холмик. Его не было, когда здесь раскладывали костер. Он вырос только что. Миша ковырнул землю палкой. Что-то блеснуло. Он ковырнул сильней. Тонкие бурые листочки сверкнули на солнце. Все склонились над бугром. — Слюда?! — А ну-ка еще ковырнем. Это была темная, почти черная слюда. Верхний слой ее, более светлый, чем нижний, походил на разбухший слоеный пирог. Ниже слюда была темнее и плотнее. — Это от огня, наверно, — догадался Лёня. — Нагрелась — и разбухла. Он отломил кусочек и положил на горящую головню. Слюда стала быстро увеличиваться в объеме. Листочки отделялись друг от друга, и кусочек все рос, разбухая. — Вот никогда не знал, что слюда так может! — сказал Дима. — Нет, слюда так не может, — заявил Миша. — Я знаю. Ее сколько ни нагревай — останется, какая была. — Тогда что же это? — Вот если бы Павел был с нами, он бы сказал. Поудивлялись еще, натолкали в карманы этой необычной слюды, а Лёня завернул ее в бумажку и сунул в мешочек, где у него хранились уже собранные образцы других минералов. Миша снова развел костер, а остальные опять отправились за ягодами. Очень было интересно, как это начхоз будет без печки, без сковороды готовить пирожки. Съели суп, подвесили воду для чая, и Миша объявил, что он готов к защите своей кулинарной чести. Лёня взялся, насыпав в миску сахару, раздавить в ней ягоды и перемешать. А Миша вынул из рюкзака чистую тряпицу, разложил ее на земле и насыпал горку муки. Сделав в горке ямку, он налил туда воды, бросил щепотку соли и стал замешивать тесто. Дима с Вовой присели около кулинара на корточки и внимательно следили за его работой, будто ни разу в жизни не видывали теста. — Ага, вам, значит, нечего делать? — съязвил Миша. — Отправляйтесь листья собирать. Только покрупнее выбирайте. Все сразу стало ясно. Миша наделал пирожков, разгреб костер, и под огнем оказались заранее набросанные им плоские камни. Завернув пирожки в листья, он положил их на камни и засыпал толстым слоем горячей золы, а сверху еще накидал углей. И славные же получились пирожки! Мало кто едал такие. Правда, сверху они чуточку обуглились, а снизу не прожарились, и тесто осталось полусырым, но, в общем, как справедливо заметил Лёня, получилось «что-то шикарное», во всяком случае — намного лучше всякой там домашней сдобы. — А помнишь, Лёнька, у озера Горного, когда Игнат Семеныч нам показывал, как печь, какие вкусные были! — сказал Миша. Вот только комары вели себя по-свински. Не хотели они разделить туристские восторги и нападали самым гнусным образом. Не так больно, как надоедливо. Прямо из терпения выводили. Вова совсем разозлился и даже загрустил. — Вот если бы я писателем был, — сказал он, — я бы сочинил про лес такую книгу. В ней первая глава называется: «Комары!», вторая: «Комары!!», третья: «Комары!!!» Дима, ты поэт — сочини такую книгу. Но Дима сказал, что комары — это чепуха, и если кругом такая красота, то не только комаров можно стерпеть, а даже пчел и еще что-нибудь похуже. А Лёня заявил, что тот, кто умеет не бояться комаров, тот и тигра не испугается. — Ну да, скажешь! — откровенно выразил свое недоверие Вова, потом подумал и сказал: — Я и не боюсь, а раз они кусаются! Миша ничего не говорил, а сорвал ветку и отмахивался ею от серых полчищ… Километра через два от речки, где жарили пирожки, лес внезапно оборвался, расступившись вдоль широкой и гладкой шоссейной дороги. Не верилось как-то, что здесь, в глуши, видишь создание человеческих рук, и странно и приятно было глядеть на следы мощных автомашин, отпечатавшиеся на желто-сером песке. Уж на что дика местами уральская тайга, а труд и воля человека и ее обуздали, покорили. И там, где нет городов и сел, где стелются обомшелые леса, где вздымаются горы у таежных озер и вольные птицы вьют гнезда, — и там проходит советский человек, упорный и трудолюбивый хозяин своей земли. Вот — была здесь непролазная чаща. Шумели на ветру разлапистые гиганты. Гнили болота. Зверье бродило. А в середине леса геологи нашли руду, и строители воздвигли завод. От него протянулась железная дорога, по реке поплыли баржи с металлом, и сюда пришла рабочая артель. Зазвенели, наверное, наши славные русские песни. Гулко, раскатисто затрещав, подминая соседей, рухнул первый гигант. Рядом — второй, третий, сотый… Урча и переваливаясь на ухабах, забегали юркие полуторатонки. Горы земли и щебня пали в болотную воду. Молот обрушился на камень, дробя, размалывая его. Стройной шеренгой вытянулись желтые столбы, загудели, запели на них провода. Ровное широкое шоссе прорезало тайгу… Путешественники уселись в придорожной канаве. — Теперь надо узнать, куда мы вышли, — сказал Лёня. — Примерно вот здесь, — ткнул он в карту. — Только если та речка, где мы обедали, называется Каменкой. Сейчас проверим. Тут людей, наверно, много проезжает. И, как бы в ответ на его слова, вдали показалась быстро мчащаяся машина. — Остановить? — приподнялся Дима. — Нет, постой. Подождем кого-нибудь на лошади. А на машине, может, издалека едут, места здешние плохо знают. Это было резонно. Дима снова уселся. Оставив за собой густое облако пыли, мимо пронесся грузовик. Из кабины кто-то помахал ребятам рукой. — Вы видели? — обернулся к друзьям Лёня, и лицо его стало встревоженным. — Что? — В машине был он… Еще помахал… Тот, в кожаной куртке… Все посмотрели вслед автомобилю. Он был уже далеко. — Лёнь, ты не ошибся? — Что я, слепой, что ли! Вот честное слово, он! Могу пионерское дать. — А записка? — Что — записка? — Он же ее ночью подсунул. И до сих пор сидел там, ждал? Лёня задумчиво почесал нос. — Н-да… Значит, сидел. Только зачем? Эта путаница держала в напряжении, немножко пугала и злила. — Еще рукой помахал!.. — Ладно! Торопиться нужно, — решил звеньевой. — Видите, он на машине. В два счета там будет… А мы все равно не отступимся! Идем. — Подожди. Про дорогу-то надо узнать. Скоро показались конные повозки, сразу с двух сторон. Молодой веселый колхозник, приветливо поздоровавшись с ребятами, подтвердил, что река, где они были недавно, действительно называется Каменкой, и рассказал о дальнейшей дороге. — Путешествуете, что ли? — ласково спросил он. — Путешествуем. — Ну, шагайте. Хорошего пути вам! Пройдя километр по шоссе, они свернули на лесную тропинку. Жара убавилась. Итти стало легче. На ночевку расположились в диком крутобоком логу, у небольшого прозрачного ключика. На дне его была видна каждая песчинка, а от холодной воды ломило зубы. Темнозеленые игольчатые ветви елей, чуть серебрясь, гнулись к земле. По логу громоздились камни. Вёснами здесь протекает, наверное, какая-то горная речушка, бурлит и клокочет, перекатываясь с камня на камень. Лог и сейчас поблескивал на солнце, словно по дну его струилась вода. Это блестели маленькие камешки. Тут были и кварц, и свинцовый блеск, и роговая обманка, и слюда, и еще что-то, названия чему ребята не знали. Лёня все собирал, завертывал в бумажки и складывал в мешок. По краю лога болтались мохнатые и длинные-предлинные корни сосен, подмытые весенней водой. Миша где-то слыхал, что в корнях, меж мелких ответвлений, находят самородки золота. Все принялись искать. Долго искали. И не нашли. Приготовили ужин. Дима разливал чай. Землю окутала мгла. Костер освещал небольшую часть леса, ель, протянувшую широкую лапу к груде камней, а дальше стояла черная глухая стена тайги. Вдруг там, во тьме, громко хрустнул сучок. — Кто? — окликнул Лёня. Лес молчал. Но опять захрустели ветви. Кто-то подходил к костру. 4. Ночной гость Миша бросил в огонь сухую хворостину. Затрещав, она пыхнула, и тьма шарахнулась в сторону, но, отпрыгнув, стала еще чернее, гуще. Лёня порывисто вскочил, шагнул навстречу хрусту и, сжав кулаки, повторил: — Кто, спрашиваю? Миша тоже поднялся. Громадные глаза Димы застыли в настороженном взгляде. Раздвигая рукой ветки и нагибаясь, из тьмы вышел высокий бородатый старик. Он был в сапогах и брезентовом плаще, на голове сидел низко надвинутый потрепанный картуз. Борода, широкая и пышная, была желтовато-серой: снежные нити в ней путались с волосами табачного цвета. Рыжие, прокуренные усы сплетались с бородой. Под картузом белела седина, а над носом, широким и крепким, как смоляной сучок, над темными глазами нависали по-стариковски лохматые, густые брови. В широкоплечей фигуре старика чувствовалась сила, от лица веяло таежной суровостью. — Хлеб да соль, — сказал пришелец негромким, низким голосом. Повременив немного, он спросил: — Что, трошки пугнулись? — Спасибо, — ответил Лёня сначала на приветствие, потом — задорно — на вопрос: — А что пугаться-то? Не из боязливых. — Хо, ишь ты! — Старик тряхнул бородой. — Рисковые… А посидеть с вами можно? — Садитесь. Миша подвинулся. Старик огляделся, подтянул под себя жердину, опустился легко, как на стул. Все молчали. Он не спеша расстегнул свой брезентовый плащ, вынул кисет, кургузую трубочку-самоделку и большим заскорузлым пальцем стал набивать табак. Вытащив из костра уголек, старик взял его двумя пальцами, будто холодный камешек, приложил к трубке и стал пыхать дымом, спокойно и размеренно. Раскурив трубку и бросив уголек обратно в костер, он так же не спеша огляделся, посмотрел на небо, еще чуточку помолчал, пыхнул трубкой и неожиданно улыбнулся. Борода его подалась вперед, усы раздвинулись, а вокруг глаз сбежались морщины. — Хорошо-о! — сказал он окая. Все вдруг увидели, что глаза у него вовсе не темные, а светлые, стариковские, и от широкой улыбки стало как-то легче и теплее. Завозились, усаживаясь поудобнее. Дима спросил: — Чаю, дедушка, хотите? — Благодарствую. Не обижу, так выпью. — Зачем обидите? У нас чаю много. Не покупной — лесной, брусничный. И сахар есть. — Куда дорога-то? — спросил дед, принимая кружку. — Что? — не понял Дима. — Куда путь держите? — Да вот идем… — Туристы мы, — вмешался Лёня. — Путешествуем. — Землетопы, значит, — понимающе кивнул старик. — Почему землетопы? — обиделся Лёня. — Мы не просто ходим — мы свой край изучаем. — Ишь ты! Скорые какие! Его, брат, край-то наш, сразу не изучишь. Это тебе не Голландия какая — плюнул да прошел. Россия! — Старик сурово и гордо взмахнул бородой, но сразу же и просветлел. — Ничего, милые, не обидьтесь. Годы молодые — ноги легкие. Хорошо делаете, ладно. Ходить по ней, матушке, полезно. Сам лаптей истаскал — не сочтешь. Только дело-то не в лаптях. Ходить глазом надо… Непонятно? Это, значит, чтобы примечать все. Ногой сто верст протопал — кость набил, а проку нет. Глазом эти версты пройдешь — разума прибавишь. Во-от… А вы, куричьи сыны, напугались ведь, когда затарахтел я, а? — И он весело рассмеялся. — Нет, — сказал Вова, — мы думали: это не вы, а… — Кто, думали? Поди, медведя ждали? — Ну, медведей-то мы не боимся, — поспешил вступить в разговор Лёня, боясь, что Вова разболтается. — Медведь не тронет, — согласился дед. — Он зверь с понятием… Может, чаишку-то еще нальёте? Имею до него слабость. — А вы, дедушка, кто? — поинтересовался Миша. — А дедушка и есть. Право слово. Внучат таких вот, как вы, да и поболе еще годами, восемь штук. Оно, конечно, людей штуками считать неприлично, но внуки не обижаются… А возраст мой — шестьдесят девять годов. — У-у! — сказал Вова. — По занятию я, стало быть, горщик, — продолжал старик, прихлебывая чай. — Сейчас, конечно, пенсию от государства имею, но все же на покой еще не перешел. Покой человека старит и к земле гнет, а труд да дело молодят. Камешки не бросаю, роюсь в землице-то. — Вы, значит, с камнями работаете, да? — обрадовался Лёня. — С ними, — согласился дед. — Вот хорошо! Вы нам скажете… — Звеньевой подтащил к огню рюкзак. — Мы насобирали тут всяких… — Он стал развертывать бумажки и раскладывать свои образцы. Старик допил чай и повернулся к Лёне. Он брал каждый камешек бережно и легко, словно сыпучий комочек снега, ловко повертывал в пожелтелых заскорузлых пальцах и объяснял: — Кварц это. Камень обыкновенный. Вот ежели бы прозрачный нашли — хрусталем называется, поди, слышали, — он поинтереснее… А это свинцовый блеск. Ишь, будто свежерезаный свинец, переливается! Руда это. Свинец с нее и плавят… А ну-ка, ну, покажи! — Он протянул руку к небольшому неровному камешку, по цвету похожему на светлый синеватый малахит. — Это где взял? В ложке этом?.. Ну-ну, встречал здесь. Лазурь это медная, еще азуритом называют. Тоже руда, медь из нее достают. Только медью она не шибко богатая. Встарину у нас больше поделки всяческие из нее мастерили. Добрый камень, не бросовый… А это, значит, сланец. Порода пустая, но примету дает хорошую. В ней немало добрых камешков найти можно… Что? А ну покажи… Миша протянул деду кусок того загадочного камня, что вспучился нежданной горкой под их костром. — Хм! — усмехнулся старик в усы. — На огне пытали? — Вот-вот. Разбухает он. Почему, дедушка, а? — Слюда это черная. По-ученому вермикулит называется. В ней, видишь, воды много. На огонь-то как бросишь, вода паром обертывается и пучит камень. Понял? В технике он применение имеет… А это колчедан, железный камень. Блеском, поди, понравился? Знаю ведь, у вас — что у сорок: глаз-то все блестящее норовит поймать. А вы мне лучше скажите: не сыскали ли вы где ненароком нефриту? Камешек-то не шибко приметный, не веселый, сам сзеленя и будто облаком дождевым прикрыт, сероватый такой, простенький. Очень нужен он мне, этот камень. Давно ищу, и приметы есть, а найти еще фарту не было. Люди сказывали, будто видели его в наших краях. Вам не встречался ли? Ребята задумались, припоминая. Нефрит? Сероватый такой, с зеленью?.. Богатств земли русской не перечесть. Она — как гигантская сказочная кладовая, в которой, куда ни глянь, сокровища одно другого лучше. Чего только не сыщешь в наших краях! Подземные моря нефти и леса каменного угля. Толщи железных и медных руд. Алюминий и марганец. Золото и платина. И бродит по миру гордая многовековая слава о драгоценных камнях-самоцветах. Никто не окрашивал этих камней, да и не смог бы окрасить так чудесно, а они играют, переливаются всеми цветами, какие есть под нашим солнцем, и потому народ назвал их самоцветами. А еще их зовут — самосветы. Под лесным буреломом, под глыбой мшистого гранита, в размывах безымянных речушек можно найти эти камни, овеянные дымкой древних, как жизнь человечества, легенд и вечно молодые, вечно радующие глаз своей красотой — то искрящейся и буйной, то теплой и отрадной, то холодной и строгой. Если бы собрать их вместе, бросить пестрой россыпью на скалистом угоре под солнечные лучи, засверкало бы, зарябило, ожгло бы острым сиянием глаза: столько лучезарной слепящей красоты в этих маленьких дивных «цветах земли». Но когда горщик бродит по тайге, когда восхищенно трогает рукой сверкающие самоцветы, когда жадно припадает к земле, увидев прекрасный их блеск, он помнит и о других камнях, подчас совсем неприметных. Вот, например, тусклый камешек цвета грязного дождевого облака с листвяным зеленым отливом. Некрасив он с виду, а имя у него ласкающее, нежное: нефрит. Он состоит из переплета тончайших нитей-волокон минерала актинолита, или лучистого камня. Он родной брат знаменитому асбесту, «горному льну», из которого ткут несгораемые ткани. Только асбест складывается из толстых волокон актинолита, а нефрит — из самых тонких, тоньше, наверное, паутины. Нефрит очень прочен. Это его свойство человек приметил многие тысячи лег назад, когда был еще полудиким. Человек не знал тогда ни железа, ни меди, одевался в звериные шкуры и жил в пещерах. Его оружием были каменные топоры, ножи и стрелы. Многие из них он вытачивал из нефрита. Позднее из него стали выделывать посуду для богачей, чаши и табакерки, вазы и абажуры. И попрежнему он удивлял своей прочностью. Ученые заинтересовались им, стали исследовать и открыли замечательное свойство: его можно резать стальным ножом, но очень трудно сломать молотком. Так же, как пробку. Только нефрит, конечно, много тверже. Сделали такой опыт: на громадную наковальню положили глыбу нефрита и ударили тяжелым-тяжелым молотом. Разлетелась… наковальня. Вот какой прочный этот камень — древний знакомец человека. Теперь его научились применять в технике на строительстве ответственных сооружений. Там, где нужны крупные и особенно прочные детали, используют нефрит. Об этом вот замечательном камне и спросил у пареньков старик. Ребята долго молчали. Мало ли попадалось им на пути всяких камней, больших и малых. Ведь все не заберешь с собой. Вот если бы знать наперед, они, конечно, обязательно постарались бы отыскать. А так… — За блеском гонитесь, — дед укоризненно качнул головой, — за красотой. Красота-то и обманная бывает. Не все то золото, что блестит… Ну ладно. Спасибо за чай да привет. Мне дальше поспевать пора. — Это вам, дедушка, спасибо. А может, переночуете с нами? — Нет, милые, пойду. Мне тут недалече осталось. Верст семь. Сын у меня лесником в этих местах. — Подождите, дедушка. У меня вот есть еще камешек… Он совсем не блестящий. Правда, на нефрит не походит, но я не знаю, вы посмотрите. — Лёня протянул старику небольшой шероховатый кристалл грязного серобурого цвета. — Поди, опять пустышка какая, — сказал старик, но камешек взял, склонился к свету. — Стой-ка! Да ведь это… Это поценней нефриту будет. Касситерит это. А проще, по-нашему, — оловянный камень. Очень редкая руда. Олово с нее плавят. Давно в наших краях ищут, потому как олово — нужный для страны металл. Молодцы! Ей-богу, молодцы ребята! Добрая находка. Где сыскали-то?.. Ну? Чего молчишь? В каком месте, спрашиваю, нашли? Да ты не бойся, прав ваших я не отыму… Лёня виновато моргал: он забыл, где нашел этот камешек. Хоть молотком по голове бей — не вспомнить. — Не помню я… Где-то вот взял, попался он мне на глаза, а где — не знаю. — И, эх! И не записал? — Не записал. — Сротозейничал, значит. Я, скажем, не пишу, так я помню: каждый куст, не то что ложок, в лесу знаю. А ваш брат, землетопы, обязательно писать должен. Я, чай, знаю, как ученые-то делают. Пишут они. Всё пишут: где нашел, когда, сколько и прочее. А вот ты проморгал. — Так откуда же я знал, дедушка! — в отчаянии воскликнул Лёня. — Хм! Откуда знал! Не знал — тем боле. А теперь что? Хоть выбрось, хоть просто кинь — всё едино. Но, увидев, что обидные его слова совсем расстроили молодых лесовиков, дед смягчился: — Ладно уж. Головы-то не весьте низко. Еще, может, пофартит. А наперед — наука. — Теперь я обязательно буду записывать, — горячо заверил Лёня. — Вот-вот. Ну ладно. Счастливо ночевать. Теплынь сегодня. Только, чую, не к добру эта жара. Ну, здоровы будьте. — Он приподнял картуз и неторопливым шагом двинулся в таёжную темень. Скоро замер в лесу хруст, и ребята остались одни. — Шляпа я! — сказал Лёня. — Вот мог ведь… Эх! — Ничего, Лёнь, ты не сильно огорчайся. Ведь даже у настоящих ученых бывают неудачи, — сказал Дима. — Таких никогда не бывает! Это все потому, что я ничего не знаю. — Ну, зато уж мы не провороним то, что найдем в пещере, — сказал Миша. — Там, наверно, что-нибудь почище оловянного камня. — Вот если бы знать — что! А? Глаза Димы загорелись: — А вдруг, ребята, мы верно найдем там клад какой-нибудь? — Или золото. Приходим в пещеру, и… Но вот как там найти? Где? В каком ходу?.. Хотя мы найдем. Обязательно, не будь я Лёнькой! В каком-нибудь самом дальнем гроте… Темно-темно. И тишина. А у стены привален камень. Большой такой. И на нем непонятная надпись. Или нет — надписи нет, а вырублен какой-нибудь знак. Мы этот камень отваливаем, а под ним… — …дохлая крыса, — невозмутимо закончил Миша. — Слушай, Дуб! Я всерьез, а ты… Зачем тогда пошел? — Да я шучу, Лёнька. Сразу вскипел. Там, конечно, не крыса… — …а две, — придя в веселое настроение, решил пошутить и Вова. Но результат оказался плачевным: быстрая и твердая, как бамбук, рука звеньевого огрела его по затылку. Вова вскочил и свирепо крикнул: — Тогда не две, а десять, сто, тысяча! Вот! Назло тебе! Лёне сразу стало смешно. И все рассмеялись. Дима подбросил в костер веток. — Поздно уже, надо бы спать, — сказал он. — Вы как думаете? — Да, — подтвердил Лёня. — Завтра мы должны встать как можно раньше. — А дежурство сегодня устроим? — Надо. Сначала, Димус, будешь ты, потом разбудишь меня, а я — Мишу. Вовку мы освободим. Дубов-младший дипломатично промолчал. Товарищи заснули быстро. Дима остался бодрствовать один. Его обняла тишина. Лишь изредка трещали сучья в огне да ветки деревьев поскрипывали негромко и однообразно. Облака укутали луну. Лохматые колеблющиеся тени от ближних деревьев неровно дрожали и покачивались на полуосвещенных стволах гигантских сосен, а дальше, за густым переплетом чащи, ничего не было видно в черной мгле. Вдали пронзительно закричал козодой. Резко и надсадно, как озлобившаяся кошка, мяукнул филин, потом, чуть помедлив, ухнул раскатисто, гулко. Диме стало жутко. Он оглянулся на друзей и подбросил в костер веток. Пламя охватило теплом и нежило тело. Дима прилег. Держать глаза открытыми было неприятно, словно под веками перекатывались крошечные колющие песчинки. Голова клонилась к земле. Незаметно для себя Дима задремал — не заснул, а просто так, немножко забылся. Очнулся он от негромкого хруста сучка. Открыл глаза и замер, вслушиваясь. Было тихо. Костер догорал. Жаркие угли таяли под слоем серого пепла. Деревья кругом стояли громадные, растопырив мохнатые лапы. Хруст повторился. Дима взглянул в сторону звука, и ему показалось, что у ели, совсем близко, притаилась чья-то темная фигура. У него невольно остановилось дыхание. «Вскочить? Закричать? Или потихоньку разбудить ребят?.. А как бы сделал Лёнька?..» Диме втайне всегда хотелось походить на Лёню — храброго, решительного, задорного, и часто в минуты затруднений он думал: «А как бы сделал на моем месте Лёнька Тикин?» Вот так подумал он и сейчас, но не успел додумать, как рука сама потянулась в сторону приятелей, дернула за чью-то штанину, и Дима хриплым полушопотом сказал: — Ребята… В этот момент фигура у ели пошевелилась. «Сейчас убежит», мелькнуло у Димы, и он, сам удивляясь тому, что получилось так громко и властно, крикнул: — Стой! В тот же момент он вскочил. Фигура метнулась. Дима бросился за ней. Человек споткнулся, и Димус с размаху полетел через него, но успел уцепиться за руку. Рука была сильной, и неизвестный, резко выдернув ее, оттолкнул Диму ногой. — Стой! — снова закричал Димус. Ребята бросились на помощь, но было уже поздно. Ломая валежник, треща сучками, незнакомец убегал в таёжную мглу. — Кто там? — Что с тобой, Димус? — Кто это был? А Дима и сам ничего не знал и не понимал и очень сбивчиво рассказал о происшедшем. — Что ж, ты даже разглядеть его не мог? — Разглядишь тут! Темно же… — Ну все-таки… Ростом он какой? Высокий? — Должно быть, высокий. — Но ведь тот на машине был. А почему мы мотора не слышали? Димус, ты мотор слышал? — спросил Миша. — Нет. Но автомобиль он мог где-нибудь в стороне оставить. — А все-таки он нас боится: убежал, — важно сказал Вова. — Ничего он не боится, — пробормотал Лёня. — Это он нас хочет запугать. Ему нужно, чтобы в пещере не было свидетелей. Встревоженно вслушиваясь в каждый шорох, ребята всю ночь просидели у костра, спалив громадную кучу хвороста, и поспали лишь под утро. А когда взошло солнце, в том месте, где схватились было Дима и таинственный ночной гость, друзья нашли записную книжку. Все листы были чистые, нескольких нехватало. На каждом листе вверху была двойная зеленая черта, ниже — обычная сеть клеток. Лёня вытащил из сумки вчерашнюю записку с перекрещенными стрелами. То был листок из этой записной книжки. 5. Пылающий лес Шли молча, невыспавшиеся и злые. Чуть позвякивало в такт шагам ведерко в руках Димы. Тропка то вихлялась меж деревьев, кружила по краям болотцев, то прямой стрелкой вклинивалась в лесные поляны или длинной змейкой всползала на холмы. Солнце, забравшись в верхушки сосен, начало палить с утра. Ветер дул легкий и горячий. Птицы и на заре перекликались как-то сонно, нехотя, а потом и совсем смолкли. В густом, душном воздухе струился крепкий, щекочущий ноздри лесной аромат. Плавилась смола, и янтарные капельки сияли в солнечных лучах. От накаленных придорожных камней веяло жаром. — Вот бы вдруг зима минут на десять! — размечтался вслух Вова. — Да, а зимой лета просишь, — отозвался брат. Вова замолк, потом сказал очень ласково: — Миша, давай глотнем водички. У Миши самого давно пересохло в горле. И хотя воздух был чистый, казалось, что в рот набилась сухая пыль. Но вода, так заманчиво булькавшая в его фляжке, составляла «НЗ» — неприкосновенный запас экспедиции. Ее можно было тратить лишь в особо важных случаях, по разрешению звеньевого. Лёня, услышав Вовину просьбу, остановился и грозно насупился. Однако, взглянув на красное, распаренное лицо товарища, увидев, как из-под его мокрых, свалявшихся волос сбегают струйки пота, он сказал: — Пусть глотнет. Только самую капельку. — И, отвернувшись, он облизнул свои белые, запекшиеся губы. Дима тоже отвернулся, а Миша, протягивая фляжку брату, собрал изо всех уголочков рта горьковатую тягучую слюну и проглотил. Вова пил, не поднимая глаз: ему было совестно. Видимо, поняв его мысли, Лёня сказал как можно приветливее: — Ничего, Толстопуз, ведь мы-то постарше тебя. И это не только успокоило Вову, но и придало сил остальным. И Миша, и Дима, и сам Лёня почувствовали себя как-то взрослее. Приняв от Вовы флягу, Миша потряс ее над ухом и весело сказал: — Ого! Полбочки долой. — И вовсе нет. Всего один, ну два глоточка, — поспешил уверить Вова. — Ничего, теперь он, как верблюд, сможет сто верст без воды шагать, — усмехнулся Лёня. Но не то что сто верст, а и трех километров не прошли ребята, как набрели на воду. Маленькая, вдруг вывернувшаяся из-за кустов речушка тоненькой полоской блеснула впереди. Лёня, как только завидел воду, рывком перешел с мерного шага в неистовый галоп. Подхватив восторженный вопль звеньевого, все ринулись за ним. Рюкзаки полетели наземь. Четыре жадных рта припали к воде и не отрывались от нее, наверное, минуты три. — Ух, и вкусная! — восторженно простонал Миша, крутнул головой и вновь припал к воде. Решили сделать здесь привал. Карта показывала, что по этой тропе надо продвинуться на север еще километр, потом она круто свернет на восток, к Шарте. — Ура! Ночевать на Шарте будем! — Там, братцы-кролики, я вас ухой накормлю. — А завтра… Смотрите, там всего один переход вниз по реке. Завтра к вечеру, не будь я Лёнькой, подойдем к пещере. Или послезавтра днем. Поев, все, за исключением Димы, прилегли вздремнуть. «Немножко можно», сказал звеньевой. Дима отправился побродить, чтобы насобирать каких-то трав. Непрерывно и звонко стрекотали кузнечики. Томился и дрожал расплавленный солнцем воздух. Даже в тени было душно и тягостно, но сон, уступивший тревогам прошедшей ночи, сейчас решил взять свое и, навалившись на ребят, крепко прижал их к сухой, каленой земле… Первым проснулся Миша. Он открыл глаза и испугался: так долго спали! Ему показалось, что уже вечер. Небо потеряло сияющие краски дня, потемнело, и все предметы вокруг застлались серой дымкой. Но почти сразу же за мутью, покрывшей небо, он увидел красноватый расплывшийся круг солнца и понял, что день еще не кончился. Костер дымился, ветер нес в лица запах гари. Вдруг что-то рыжее быстро и плавно пронеслось по земле за соседними стволами деревьев. Миша только успел сообразить, что это была лиса, как почти по тому же месту проскакал, торопливо взметывая длинные задние лапы, заяц. «Серый за лисой охотится!» про себя улыбнулся Миша, еще ни о чем не догадываясь. Но в то же время он ощутил смутное, бессознательное чувство надвигающейся опасности. Он еще раз огляделся и заметил, что слева, на западе, небо и деревья более чистые и яркие, чем на востоке. Справа шел еле уловимый шелестящий шум. Миша повернулся лицом туда, откуда несло дым, и увидел, как из кустов, совсем не прячась, выбежала крупная темнобурая, с широкой белой полосой на крыле птица — тетерка, заскочила обратно и снова выбежала, гоня перед собой то и дело вспархивающих, попискивающих птенцов. И тут наконец к Мише пришла догадка. Он вспомнил читанные когда-то описания, очень быстро сопоставил их с только что виденным и понял: это лесной пожар. Пораженный этой мыслью, он мгновение стоял не шевелясь, потом бросился будить друзей. Лёня чуть побледнел, но серые его глаза засверкали. — Собрать вещи, — приказал он и сам начал набивать рюкзак, бросая с перерывами: — Быстро… Спокойно… Где Димус? Димус?.. Туг только все заметили, что его нет у костра. — Димус! — громко крикнул Миша. Никто не отозвался. — Диму-ус!! — закричали они втроем. Кроме легкого, еле слышного шуршащего шума ничего нельзя было различить. Друзья тревожно переглянулись. Вова напомнил, что Дима, когда они поели, отправился собирать травы. Рюкзак его остался у костра. — Я пойду посмотрю! — Лёня побежал по лесу в сторону, откуда накатывалась белесая дымка. Огня нигде не было видно. Лёня бежал долго. Время от времени он громко звал Диму Веслухина. Лес был по-особенному тих. Лёне стало не по себе. Но он все пробирался вперед. Дым становился гуще. Хорошо, что ветер дул не со стороны пожара, а сбоку, относя дым в сторону. Неожиданно, взбежав на высокий холм, Лёня увидел далеко впереди пламя — маленькие верткие язычки огня, будто кто-то шаловливо, играючи делал кистью огненные мазки по земле. Еще дальше из-за кустов выползали серые космы дыма, рассеивались, а за ними видно было широкое пламя, словно там полыхало много-много костров. — Диму-ус! — в последний раз закричал Лёня и побежал обратно. Он рассказал товарищам о том, что видел. — Надо бежать, — сказал Вова. — Достань карту, — попросил Миша. По карте они увидели следующее. Пожар надвигался с востока, со стороны Шарты. На севере протянулось громадное болото. Дым относило к нему. На юге было то шоссе, которое они перешли вчера, а на западе, от края болота — там, видимо, был торфяник, — тянулся к шоссе лесной рабочий поселок. Между ним и тем местом, где были ребята, примерно в километре, чернел значок, означавший собой дом лесника. Тут ребята вспомнили, что старик, с которым они разговаривали ночью, спешил к сыну, леснику. К отступлению было два пути: на юго-запад, к шоссе, откуда они пришли, и на запад, к домику лесника, и дальше — к поселку. — Мы… останемся здесь, — сказал звеньевой. Миша понял его и спросил: — Думаешь, справимся? — Пошлем Вовку за помощью. Вовка, тебе задание. Очень важное задание, Вовка. Я и Миша… Мы с Мишей остаемся. Видишь, пожар куда двигается? В ту сторону, к поселку. Мы станем прорубать просеку. Понятно? — Лёня часто дышал; видно было, что он волнуется, и сам он понимал, что говорит много лишних слов, совсем ненужных сейчас, а Вова все равно понимает плохо, но по-другому у него не получалось. — Мы начнем рубить, а к нам прибегут взрослые. Приведешь их ты. Понятно? Вот смотри. Вот азимут… двести шестьдесят пять. Это — на дом лесника. Держи компас. Беги. Быстрее! Вова машинально взял компас и растерянно смотрел на вожака. — Не сумеешь, что ли? Или боишься? — спросил Лёня и вдруг вспомнил, как он проводил занятия в «школе под кустами», а Вова не захотел заниматься, сказал, что и так все знает. Лёня вспомнил это и страшно разозлился: на себя — за то, что не заставил тогда Вову послушаться, и на Вову — за то, что он оказался таким лентяем и неумехой. Он вырвал компас из его рук и крикнул: — Говорил я!.. Эх! Ну, и не надо. Вове было очень стыдно. Он боялся поднять глаза. Он должен был как-то искупить свою вину. — Лёня, — тихо сказал Вова и часто заморгал, — ты не сердись. Я без компаса… попробую. Может, не заблужусь, а? — И не надо, — повторил Лёня, чуть не плача. — Оставайся. Только ведь от тебя толку… Я побежал, Миша. Он посмотрел на компас, нацелился взглядом на какой-то предмет в направлении азимута, в два прыжка пересек речку и побежал — напрямик, подминая траву, вламываясь в кучи хвороста, перепрыгивая через мелкие кусты. Миша вытащил топор. Широкое веснущатое лицо его побледнело, глаза смотрели серьезно и сосредоточенно. Он понял мысль звеньевого: валить деревья, чтобы сделать широкую просеку. Пустое место — для огня преграда. Но сколько же надо свалить деревьев! И все такие громадные… Миша посмотрел за речку. Лучше бы убежать. Но Лёнька… Ведь они договорились… Он сжал топор и шагнул к ближнему дереву. Щепки светлым веером взлетали из-под топора. Рубил он долго. И вот сосна качнулась, затрещала, помедлила немного, зашелестела, зашуршала ветвями о ветви, наклонилась, заскользила и с гулким тяжким шумом ухнула на землю. Миша рукавом рубахи провел по лицу — рукав потемнел от пота. А упало лишь первое дерево… Он шагнул к следующему. — Ну, а я-то? — не выдержал Вова. — Дай помогу. — Подожди! — буркнул старший брат и начал с силой бить острием топора по стволу. Скоро Миша понял, что лес — не под силу одному топору. Что делать? — Миш, а через речку огонь перескочит? Миша оглянулся на речку и… Это было так неожиданно, что топор выпал из рук. К ним бежал Павел. Его бойкий русый чуб, вылезший из-под перевернутой козырьком назад кепки, весело прыгал, а лицо было сосредоточенно и сурово. — Где Тикин? — спросил он, остановившись и подбирая топор, который все еще валялся у ног изумленного Миши. — Лёнька? Он к леснику побежал. — Ясно. Молодцы! А Веслухин? — А он куда-то ушел, и… мы не знаем. — Как так «не знаем»? — Павел спросил это спокойно, не повышая голоса, но взгляд его говорил: «Растяпы!» — Ну, куда-то травы пошел собирать, недалеко, и все нет и нет. — Вы искали его? — Лёнька вон туда бегал. Павел замолчал, упорно думая над чем-то. — А вы как здесь? — робко спросил Миша. Павел не ответил. Он осматривался, вглядываясь в лес. Миша неловко топтался около него. Вова присмирел, его лицо стало очень серьезным, а в рыжих, с искринками глазах, казалось, пробегали огненные переливы. — Вещи где? — наконец коротко спросил Павел. — Забирайте. Помогу. Идем. — И он быстрым шагом направился к речке, на ходу бросив: — Говорил: может, встретимся. Встретились. Я тут, на торфянике, был. В этот момент раздался конский топот, и к речке на горячей, вспаренной лошади подскакал всадник. Он был в полинялой солдатской гимнастерке без пояса. Неровная темная прядь волос прилипла ко лбу. За мужчиной, крепко обхватив его, сидел Лёня. Оба они соскочили с лошади и побежали к ребятам. У мужчины были топор и две лопаты. — Павел! — закричал Лёня. — Откуда вы? — Потом, потом, — махнул рукой вожатый. Лесник встревоженно и хмуро вгляделся в лес, быстрым, торопливым шагом прошел в сторону, вернулся, еще раз осмотрелся и сказал не то себе, не то ребятам: — С Медвежьей пади пал идет… Пластать будет — удержу нет. — За речку подальше надо отойти, — сказал Павел. — Скоро будут люди с торфяника. — Айда за мной! — И, размашисто шагая, лесник поспешил на другую сторону речки. Чувствовалось, что здесь каждая тропка была исхожена им, каждое дерево запримечено. Он и с закрытыми глазами смог бы, наверное, ходить по лесу и не заблудиться. Лесник принял решение: валить деревья, снимать дерн и копать канаву в логу, в километре от речки. Там раньше когда-то проходила просека. Сейчас она поросла негустым кустарником и мелкими деревцами и уже сама по себе представляла преграду для верхового (идущего по верхам деревьев) огня. — Держи, — протянул лесник лопату Мише, сразу оценив по достоинству крепкую, мускулистую фигуру пионера. — А ты, — обратился он к Лёне, — руби кусты. Малец оттаскивать будет. — Это относилось уже к Вове. А к Павлу: — Мы с тобой лес валить начнем. Он говорил и делал все быстро, на ходу, не мешкая. Ребята оттащили свои рюкзаки подальше и начали работать. Скоро в лесу что-то затарахтело, и к речке, подминая кусты и подпрыгивая на толстых корнях деревьев, вылетела телега. На ней сидели какая-то женщина, парень и старик, в котором хлопцы разом признали своего ночного знакомца. У всех были лопаты и топоры. Женщина поспешно отвела лошадей в глубь леса. Старик перебросился с сыном несколькими фразами: — С Медвежьей идет? — Оттуда. — А там, — старик ткнул на север, — не проскочит? — Там Лисья поляна задержит. По ней в обход пойдет. А дальше с торфяника люди должны быть. Вот один уже есть, — кивнул он на Павла. — Нам бы расшириться… Лесник скомандовал, чтобы все раздвинулись, увеличив интервалы друг между другом. Павел подошел к леснику и что-то сказал ему, показывая рукой на лес. Лесник подозвал женщину. Она выслушала его, побежала к лошади, вскочила на нее и скрылась в лесу. Огонь наступал, еще невидимый для людей. Тот неясный, еле уловимый шум, который Миша услыхал, когда проснулся, все нарастал. Теперь уже можно было различить отдельные удары, какое-то потрескивание и завыванье. Казалось, будто сквозь дремоту слышишь, как бушует на ветру большой костер. Несмотря на боковой ветер, дым, пластавшийся над землей, густел. Деревья загорались так. Сначала с легким шумом вспыхивали иглы на кончиках веток. Потом в какое-то неуловимое мгновение огненные полосы врезались в глубину кроны, и трепетные вихрастые языки огня смешивались вместе. В то же время пламя всползало вверх по стволу от земли. По коре, как слезы, струилась смола. Огонь охватывал ствол вначале робко, неуверенно, прыгал беспомощно и скатывался вниз, словно кто-то смахивал его с дерева, но, припав к земле, он вдруг взметывался снова и выше, чем прежде. Так он все лез и лез, перебегая и кружась по дереву, пока не сливался с пламенем, идущим сверху. После этого вся сосна, дрожа и корчась, полыхала огнем. Что-то трещало в ней, и яркозолотые искры широкими снопами взбрызгивались из пламени. Иногда взлетали целые головни — обугленные раскаленные куски дерева, обвитые дымной пеленой. Поднявшись высоко и чуть помедлив в воздухе, они снова падали в огненное месиво. Страшная, неуемная стихия надвигалась на горсточку людей. Всепожирающей громадой медленно, но неотступно полз лесной пожар. А люди, казавшиеся перед ним такими маленькими, беспомощными, обреченными, не только не бежали, а встали на рубеже, готовясь дать огню бой. Несколько лопат и топоры — вот все, что было у них… Нет — несколько лопат, топоры и мужество. Лопаты стали горячими. Не от огня — от трения. Они уже притупились, но всё врезались и врезались в почву. Серо-бурая полоса быстро высыхающей земли ширилась. На подмогу семье лесника прискакали рабочие с торфяника и колхозники. Те из них, что были с лопатами, стали снимать дерн и рыть канаву, другие принялись валить лес. Деревья рубили вразвал: по одну сторону канавы сосны сваливали вершинами к наступающему огню, по другую — в обратную сторону. От этого просека сразу становилась широкой. Люди всё прибывали. Они работали быстро и дружно, с какой-то яростью. Миша старался не отстать от взрослых, но это было очень трудно. Спина давно болела, а ноги ослабли и дрожали. «Хоть бы на минуточку присесть!» с тоской думал он, но только ожесточенней ворочал лопатой. В какой-то момент — Миша не уловил его — тяжесть, давившая тело, вдруг исчезла, и уже не нужно стало усилием воли заставлять мышцы работать. Они сами почти машинально делали свое дело. Но это только казалось так. Мышцам стало легче оттого, что воля напряглась предельно, все внимание сосредоточилось только на труде, на этих вот простых движениях: вонзить лопату в землю, отбросить ком, снова вонзить — и так бесконечно. Миша перестал замечать шум, людей, дым — он видел только лопату и полоску земли, которую надо было оголить и углубить. Глядя на брата и на взрослых, Вова оживился. Испуг прошел, и оказалось, что это очень интересно — воевать с лесным пожаром. Там, где-то впереди, шумливой стеной надвигалось бесноватое пламя. Если смотреть туда долго, становилось страшно. Но долго смотреть было некогда. Вова взглядывал туда лишь изредка, между делом. А дела было немало. Во-первых, он оттаскивал те кусты, которые срубал Лёня. Во-вторых, он помогал взрослым сдирать дерн с земли. В-третьих, нужно было — так, во всяком случае, ему казалось — проверять, как вообще идет работа. И Вова совал свой нос под каждую лопату и самоотверженно предлагал свою помощь всем по очереди. Сначала на него сердились, потом стали просто отмахиваться и, наконец, смирились с ним и даже улыбались, глядя, как этот толстенький веснущатый мальчуган, переваливаясь на бегу, суетится, размахивает руками и непрестанно и деловито бормочет что-то. Вова был захвачен общим энтузиазмом, леность его улетучилась, и если бы — случись такое — кто-нибудь поинтересовался его будущей специальностью, он, не задумываясь, назвал бы профессию пожарника. Лёня тоже вошел в азарт. Но это был азарт другого рода. Лёня не только проникся, как Вова, общим возбуждением, но и понимал, какую жестокую опасность несет лесной пожар. Обрывки тревожных фраз взрослых, сознание страшной беды, которая надвигалась на людей и грозила погубить миллионы деревьев такого прекрасного леса, смутное, но горячее желание противопоставить слепой, бесшабашной силе природы другую, человеческую, — все это родило в нем порыв вдохновения. Он ни капельки не жалел своих рук, уже покрывшихся ссадинами, и зажегся кипучей, порывистой лихостью. От его суховатого мускулистого тела усталость отскакивала. Лицо распалилось, губы покрылись солеными чешуйками, а серые глаза под взмокшими от пота белесыми бровями поблескивали с дерзким задором. «А ну, рубанем! А ну, трещи! Лети!» то и дело покрикивал он, перебегая от куста к кусту и ловко орудуя топором. Но иногда какая-то тоска щемила, словно крепкой шершавой ладонью захватывала, сердце, — Лёня вспоминал о Диме. «Где же он?» Звеньевой не думал, что Димус мог погибнуть в огне, но… но где же все-таки он, что с ним случилось, куда он исчез?.. Павел работал топором жарко, но мерно. Временами он озирался, высматривая ребят, и если кто-нибудь из них в этот момент оглядывался на него, он улыбался и ободряюще встряхивал головой. Два раза к нему подбегала та женщина, которую лесник посылал на лошади, и оба раза он упрямо говорил ей что-то, попрежнему указывая на лес. В своей тяжкой, горячей работе люди не заметили, как кончился день. Небо, черно-серое от дыма, потемнело совсем, а на востоке, над пылающим лесом, налилось мутно-кровавым светом. Огонь придвинулся близко. Лица жгло, одежда накалялась, пот быстро испарялся, кожа стала сухой, к ней было больно притрагиваться. От дыма стало очень трудно дышать. Казалось, что по горлу водят жесткой платяной щеткой. Глаза у всех стали красными и слезились. Некоторые падали. Их оттаскивали в сторону, и, отлежавшись, они вставали вновь. Люди не хотели отступать перед огнем. А он наступал — завывающий, шумный, грозный. Где-то там, в глубине гигантской топки, падали деревья, вытянув свои обугленные, изуродованные лапы, а здесь, ближе, уже корчились, съедаемые огнем, новые, и разгульное пламя, охватывая кроны, ползло и ползло на людей. В багровом зареве день смешался с ночью. Вова еле передвигал ноги. Миша, этот крепыш и силач, так устал, что уже два раза падал, и всем, кто видел это, было очень жалко паренька и хотелось сказать, чтобы он бросил работу и отдохнул, но сделать это было нельзя, потому что нужно было победить огонь. Настали самые страшные и самые ответственные минуты. Прорвется огонь через преграду — и тогда его уже не остановить, или он будет побежден здесь. Пламя, перемахнув через речку, подступило вплотную к людям. Жар стал невыносимым. Хвоя на земле и трава обуглились, огнем занимались ближние деревья. Одежда стала дымиться. В глазах у Лёни все плыло и кружилось. Голоса людей стали какими-то далекими и глухими. И шум огня — он был очень сильным — звучал лишь в полтона. Лёня уже бросил топор и работал лопатой. Он стоял у края канавы и помогал старику отбрасывать землю. Лопата была тяжелой-тяжелой. Лёню качало. Он думал о Диме, но мысли его путались и никак не могли задержаться на чем-нибудь определенном. Вдруг Лёня услышал чей-то слабый в шуме пожара, сорвавшийся возглас: — Ребята!.. Он оглянулся и увидел, как громадное подрубленное дерево, объятое огнем, растопырив ветви, наклонилось и валится, валится прямо на Мишу… 6. Один на один Диме вначале повезло. Перейдя речку, он побрел по лесу и скоро вышел на старую, заброшенную просеку — ту самую, на которой через несколько часов возник противоогневой рубеж. Здесь он нашел то, что ему давно хотелось найти: траву зверобой. Это знаменитая трава. В старые времена она считалась волшебной. У нее есть еще названия: хворобой, здоровая трава, молодецкая кровь. Так народ называет это растение за его целебные свойства. Зверобоем можно лечить туберкулез легких, он употребляется от кашля и удушья, а главное — как мазь от болей при ревматизме. У тети Фисы был ревматизм. Поэтому Диме хотелось найти эту замечательную траву, и он очень обрадовался, когда на опушке поляны, примыкавшей к просеке, заметил два кустика зверобоя. Высокие, в полметра, стебли подпирали яркие золотисто-желтые цветы с мелкими черными точками на лепестках. Дима знал, что для мази от ревматизма нужны только листья, но не стал их обрывать, а, забрав оба кустика целиком, двинулся дальше. Скоро он нашел еще кустик, потом еще… Он брел по лесу, смотря под ноги, и думал о своем. Была у Димы одна большая мечта: он хотел научиться сам, а потом научить других с толком использовать все растения. Дима читал много книг по ботанике и знал, что почти каждое растение содержит в себе те или иные вещества, которые могут приносить человеку пользу и которые нужны или в медицине, или в промышленности, или в сельском хозяйстве. Даже те растения, которые известны всем людям и на которые обычно не обращают внимания, имеют замечательные свойства. Вот взять этот же зверобой. Его знают как лекарственную траву. А многим ли известно, что из его цветов можно вырабатывать красную и желтую краски? Или, например, знакомый всем синий Василек. Дима читал, что из него можно приготовить замечательную голубую краску для шерстяных материй. Из цветов сорной ромашки, покрывающей желтыми коврами пустыри, пашни и придорожные поляны, тоже получается хорошая краска. А из крапивы и лопуха можно ткать добротные материи… Дима наступил на крупное, торчащее над травой растение с продолговатыми, мелко иссеченными по краям листьями и длинной твердой головкой. «Чистец», почти машинально определил он и вспомнил, как руководительница кружка юных натуралистов рассказывала об этом растении. «Вот, — говорила она, — добывается масло из льна. В семенах льна тридцать семь процентов жира. А невзрачная сорная трава чистец содержит его в своих семенах тридцать восемь процентов». И Дима вспомнил еще одну траву, похожую на чистец, — жабрей, в семенах которого ученые обнаружили более сорока процентов жира. «Вот бы найти этот самый жабрей, посадить на участках кружка, и все вместе стали бы ухаживать за ним! Раз он сорняк, значит неприхотливый, быстро бы приспособился, а мы, как Мичурин, стали бы улучшать его и вывели бы такой сорт, в котором жира будет еще больше. Ведь в лесных орехах до шестидесяти процентов жира». Дима подумал об этом, и ему пришла мысль вырастить совсем новое растение, чтобы его плоды были такими же вкусными и сытными, как орехи, а по размерам во много раз больше. Он стал размышлять, какие из знакомых трав можно для этого использовать. Может быть, потому, что Дима шел в этот момент около небольшого лесного болотца, он вспомнил о болотном растении, которое называется сусаком или хлебником. Вот что надо использовать для опытов. В толстом, мясистом корневище сусака так много крахмала, сахара, белка и жира, что он по своей питательности почти не уступает муке. А стебли его — волокнистые, из них можно ткать материю… Дима от радости даже хлопнул себя по ляжкам. Вот это получится здорово! Он сразу представил себе, как они в ботаническом кружке развели дикий хлебник, ухаживают за ним, скрещивают с другими растениями. В кружке у них это получится. Ведь их двенадцать человек. Если каждый в отдельности сможет провести только по пятьдесят опытов, то все вместе они проведут шестьсот!.. Да, у них обязательно получится. Они выведут такое растение: корни его можно будет есть, из стеблей — ткать одежду, а из семян — добывать масло. Такого растения нет, но они выведут! Дима уже стал в уме сочинять письмо президенту Академии наук — ведь о таком открытии, конечно, можно написать самому президенту, — он стал сочинять это письмо, потом представил себе другое. Тетя Фиса приходит из магазина и зовет его к столу: «Дима, иди-ка отведай, что я принесла. Совсем новый продукт и очень вкусный. Рассказывают, будто его получили какие-то молодые ученые». Дима улыбается, но ничего тете не говорит. Он подходит к столу и как бы нехотя берет кусочек. «Ну что, правда ведь вкусно?» — «Не очень», говорит Дима. Тетя кривит свои губы — вот так: верхнюю чуть приподнимет, а уголки опустит вниз — и отвечает: «Что ты понимаешь!» И тут можно будет рассказать ей, откуда и как этот продукт получен. То-то она удивится, заохает! А потом станет целоваться… Дима от этих мечтаний пришел в отличное настроение и недолго думая свернул к болотцу. Это было небольшое торфяное болото. Дима бродил по его берегу, надеясь найти где-нибудь сусак. Но нигде его не видел. И вдруг… Нет, сегодня ему определенно везет. Как жалко, что нет здесь приятелей — вот бы удивил он их своей находкой! Дима присел на корточки над маленьким, сантиметров десять в высоту, растеньицем и стал пристально его разглядывать. Не только его большие карие глаза стали огромными и глядели с напряжением, но даже уши, казалось, приподнялись и внимательно вслушивались во что-то. Перед ним была росянка, растение-хищник. На двух недлинных тонких стебельках мирно покачивались маленькие, полузакрытые бутончики цветов. Листья росянки — их было штук девять — лепились к самым корням, у мха. Они были красноватого цвета и походили на плоские игрушечные блюдечки. На этих блюдечках, покрывая всю их поверхность, торчали волоски-ворсинки, длинные по краям листка и короткие посредине. Они имели утолщенные кончики, на которых блестели малюсенькие, прозрачные, как роса, капельки. Дима, разглядывая росянку, уселся и стал ждать. Ждал он долго. Тоненько звеня, над его ухом пролетел комар. Он, видимо, хотел напиться и, заметив блестящие капельки на листьях росянки, беззаботно опустился на ворсинки. И тут случилось то, чего комар никак не ожидал. Он хотел приподнять опущенный в капельку хоботок — и не смог. Хотел поднять лапку, завязшую в другой капельке, — тоже не смог. Он начал биться, зажужжал — ничто не помогало. Вязкие, клейкие росинки крепко держали свою жертву. Так, бывает, муха, прилепившись к клейкой подслащенной бумажке, брошенной на подоконник, бьется беспомощно и увязает лапками и телом. Но это — дело рук всемогущего человека, а тут — маленькое, неприметное растение… Вдруг листочек росянки пришел в движение. Волоски на нем начали медленно вытягиваться, а капельки — увеличиваться. Волоски тянулись к комару. Он неистово забился, но ближние ворсинки, склонившись, уже коснулись его крылышек, слепили их. Волоски прижимались к его голове, шее, туловищу. Прошло несколько минут, и комар уже весь был охвачен тонкими липкими щупальцами росянки, залит их клейким соком и задушен. Медленно-медленно волоски начали передвигать свою жертву к середине листка. Казалось, что тельце комара ползет, передаваемое с рук на руки. Потом щупальцы-ворсинки стали загибаться, как пальцы руки загибаются к ладони, и через некоторое время комар исчез из глаз Димы, зажатый, словно в кулак, листком росянки. — Здорово! — вслух сказал Дима, встал и… спохватился: ребята, наверное, уже проснулись. Надо двигаться обратно. Дима пошел, уже не останавливаясь около интересных для него растений. Он задержался только один раз. На небольшом скалистом угоре, под чахлой, расщепленной молнией сосной, склонив к камню свои толстые морщинистые листья, снизу будто подернутые светлым войлоком, торчало несколько маленьких кустиков. На их пушистых стеблях белели крупные цветы. Дима слышал об этом растении, но видел его до этого только однажды — в ботаническом саду. Это была дриада, или куропаточья трава, — живой памятник далекого прошлого Земли. Дриады росли в ледниковую эпоху, лепясь вместе с карликовыми березками, полярными ивами и тундровым мхом по краям гигантских ледяных полей, покрывавших тогда почти половину нынешней России. Дима представил себе бескрайную, отливающую голубым светом равнину, пустое, холодное небо над ней, увидел мелькнувшего где-то в сверкающей снегом шири громадного оленя, фигуру человека в звериных шкурах, припавшего на поросли дриад за серым валуном — и чуть не захлебнулся от ощущения огромности времени, которое минуло с того дня, когда здесь проходил первобытный человек. Дима осторожно подкопал ножом один кустик и вытащил его из земли вместе с корнями. Вот будет ценный экземпляр в их школьном гербарии!.. Лес кругом был какой-то сумрачный и по-особенному настороженный. В сухом, горячем воздухе стоял тяжелый, плотный аромат. Сладковатый запах прелых трав и смолы смешивался с легким запахом гари. Было тихо, птицы куда-то попрятались. Но Дима сначала не обратил на это особенного внимания: ему нужно было спешить к товарищам. Он прошел километра полтора и подумал о том, что пора уже выйти к той речушке, где они остановились на обед, как вдруг… Что за наваждение!.. Нет, он не ошибся: снова перед ним были тот скалистый известняковый угор, та чахлая, пришибленная грозой сосна и эти кустики толстолистой кожистой дриады. Как же так? Неужели он заблудился?.. Дима стал припоминать свой путь. Сначала через речку, к той поляне, где ему попалась трава зверобой, потом… Потом он оказался около болотца, но как, с какой стороны он подошел к нему, Дима вспомнить не мог. А сейчас… Ведь он шел все время по прямой линии, а, оказывается, сделал круг. Закружила тебя тайга, запутала, Димус, водит за нос. Плохие шутки! Он не знал, в какую сторону теперь итти — на юг, запад, север? Вот положение! Он огляделся. Лес кругом был однообразный. Ничего особого, запоминающегося Дима по дороге не заметил, да и не старался замечать. Он стал припоминать, с какой стороны светило солнце, когда он шел сюда, и сбился с толку. То ему казалось, что оно было слева, то справа, то сзади. Видимо, он действительно кружил по лесу. Дима вспомнил рассказы о том, как люди неделями плутают в лесу и погибают, не найдя дороги. С ним этого не должно случиться. Он найдет дорогу. Итти по прямой — куда-нибудь да выйдешь. Стряхнув задумчивость, Дима двинулся в путь на запад. Он шел, стараясь нигде не сворачивать с намеченной линии, перепрыгивая колодцы, перелезал через бурелом, напрямик пересекал бугры и ямы. Стало тоскливо на душе. Ну, он будет итти, итти, а дальше? Долго ли так бродить вслепую? У него даже корочки хлеба нет с собой. Ни спичек, ни кружки — ничего. А если пойдет дождь, буря начнется? И — ведь все в лесу может случиться — здесь бродят, наверное, звери. А ребята беспокоятся. А тетя Фиса… Как только Дима вспомнил о тете, он совсем загрустил, и ему стало очень жалко себя. Он представил, как ребята вернутся домой, а его с ними не будет. Конечно, его обязательно будут искать и, может быть, даже пошлют такую специальную группу и найдут в лесу… мертвого… Нет, он вовсе не хотел, чтобы его нашли мертвым. И вообще — что за чепуха лезет ему в голову! Нехватало еще представить собственные похороны! А еще пионер! Нет хуже, когда человек хныкает. Кто в беде раскисает, тот никогда не победит. Главное, Димус, не унывать! Дима попробовал запеть. Но песня получалась плохо. Петь он перестал, но его решительность не уменьшилась. Если поднять голову и размахивать руками, шагается легче. А заблудиться в лесу — это даже интересно. То-то будет смеху, когда они снова соберутся вместе, лихие друзья-приятели, и будут потешаться над этим случаем из «научной» деятельности экспедиционного ботаника! Но тут Дима заметил, что лес кругом настороженно-тихий, не слышно птиц, а над землей стелется легкий дымок и пахнет гарью. И сразу пришла мысль о лесном пожаре. Дима остановился и замер. Его охватил страх. Он долго стоял не двигаясь. Было тихо-тихо. И пахло паленой сосной. Если пожар — надо бежать. Но куда? Где горит лес? В какой стороне? Оглядевшись, Дима залез на ближайшее дерево. Он ничего не увидел — горизонт застилала густая грязновато-серая дымка. С какой же стороны ждать огня? Знают ли о нем ребята? Где они? А вдруг огонь там, около них? Дима спустился с дерева и прислонился к стволу. Он почувствовал сильную слабость. Все мускулы тела мелко дрожали. Надо итти. Все равно надо итти! Дима пошел. Пересекая заболоченную низину, он заметил несколько водяных лилий, тех, что зовутся кувшинками. Он разулся, залез в воду и, ухватив крупный белый цветок, мирно покоившийся на широком круглом листке, потянул его к себе. Из воды показался длинный и гладкий, как тонкая резиновая трубочка, стебель, булькнули пузырьки, и вслед за стеблем вытянулся тоже длинный, но толстый, почти в руку, корень лилии. Мягкий и скользкий, он был пресным на вкус, но все же утолил немного голод. Дима снова шел. Снова падал духом и вновь бодрился. Раза два ему слышались людские голоса и топот копыт. Шум проносился где-то в стороне и исчезал. Дима кричал, но безрезультатно. Он понял, куда спешат люди: на пожар. Скорее за ними! Пусть там огонь — он пойдет за ними. Там люди. Спотыкаясь и шатаясь, Дима побежал на восток, куда умчались повозки. Он бежал и шел, должно быть, долго. Стемнело, приближалась ночь. Дима горестно размышлял о друзьях. «Свинья я, а не товарищ! Подвожу всех!» Небо стало бордовым. И не просто бордовым, как это бывает иногда на заре, а в какой-то неровной туманной колышущейся пелене. Дима подумал, что теперь можно увидев пожар, и, выбрав сосну повыше, полез на нее. Сучков внизу почти не было, пришлось лезть в обхват. Картина, которую он увидел с верхушки дерева, была одновременно очень красивая и страшная. За переплетом черных ветвей, за зубцами торчащих сосновых макушек разлилась яркожелтая, с белыми переливами огненная кипень. Что-то металось там, ходило ходуном, и отзвуки глухого, протяжного стона ползли по-над лесом. Над разливом пламени клубился дым, и его грязные темные космы смешивались с тяжело плывущими белыми наслоениями. Дым всползал все выше, желто-багровые отсветы колыхались по небу, и все небо окрашивалось в цвет густой, испорченной крови. Дима смотрел на это зрелище, вытянув свою длинную шею, вцепившись пальцами в мягко качающиеся ветви. В нем смешались и страх, и восторг, и тоскливая тревога за друзей. «Я должен найти их хотя бы ночью!» решил Дима. Он шел в сторону пожара, на зарево, таявшее в небе, но в лесу было темно и жутко. Он часто спотыкался и оступался в ямы. Воздух наполнялся сухим зноем, словно кто-то толкал по лесу волны каленого ветра. По земле полз густой дым. В горле першило. Вдруг Дима услышал какой-то крик. Он прислушался. Глуховатый женский голос протяжно выкликал какое-то одно слово, похожее на Димину фамилию. — Я-а-а-а! — завопил Дима. Крик повторился. Дима снова ответил, и вскоре к нему подъехала на тяжело храпевшей лошади какая-то женщина. Она слезла на землю, прихрамывая подошла к Диме и начала ворчливо выговаривать ему, словно своему напроказившему сыну: — И где тебя, оглашенного, черти носят! Весь лес изъелозила, коня заморила! Запропастился не знаю куда! Чего молчишь-то? Влезай давай. Да не бойся, не кусается он, смиренный. От дыму это храпит… Так она ворчала, а сама тем временем сильной своей рукой подсадила Диму, забралась в седло и, продолжая ворчать — теперь уже на коня, — пустила его рысцой в сторону пожара. Конь храпел, но не бился и послушно бежал вперед. — Вожатый ваш искать-то тебя велел, — сообщила женщина. — Какой вожатый? — удивился Дима. — Ну, тебе лучше знать, какой. Известно, пионерский вожатый. — Да с нами не было вожатого! Может, Лёнька? — А мне откуда знать — Лёнька или Колька. Вот привезу — вы там и разбирайтесь. Коня они оставили вдали от просеки и пошли вперед пешком. Дима задыхался от дыма и зноя и, пройдя немного, остановился. Решиться итти дальше было трудно, но все же он решился. Там, впереди, хрустело и завывало и не смолкал какой-то шипящий свист, похожий на паровозный. Дима еще раз остановился, потому что итти вперед было просто очень страшно. И, может быть, он повернул бы назад, если бы не увидел людей — суетливые, озаренные светом фигурки, делавшие что-то, казалось, в самом огне. Видеть их было отрадно и радостно. Прикрывая ладонями лицо, Дима двинулся на огонь. Он вышел на просеку. Близко подступившее беснующееся пламя, гулкий шум, неясные в нем крики — все это ослепило и оглушило его. Небольшая головня, рассыпая искры, мелькнула перед глазами и плюхнулась рядом. Дима вздрогнул и сказал вслух: — Трус! Женщина подтолкнула его: — Туда иди, — и махнула рукой вправо, — там они, приятели твои. Дима пошел вправо, прижимаясь к тому краю просеки, что был подальше от огня. И вдруг он увидел Лёню и закричал тонким, сорвавшимся голосом: — Ребята!.. Лёня оглянулся на этот вскрик и увидел, как подрубленное дерево, занявшееся огнем, наклонилось, растопырив ветви, и падает прямо на Мишу. В тот же миг и Дима заметил это. Они с Лёней одновременно бросились к товарищу. Но их опередил Павел. Он подбежал к Мише и, рванув его на себя, отбросил в сторону. Миша упал, а в двух метрах от него рухнула горящая сосна. Он вскочил. Рядом стояли Лёня и… Дима. Миша вытаращил глаза, хотел что-то сказать, но только проглотил слюну. И Лёня ничего не вымолвил, а Дима по инерции повторил: «Ребята!» Лишь после этого Лёня пробормотал: — Димус! А? — Ну! — сказал Миша и добавил только: — Эх… 7. Только вперед Огневая работа закончилась лишь ночью. Пламя не погасло, не отхлынуло, а, дойдя до просеки и измучившись в борьбе с людьми, истощилось, побледнело, сникло. Желтые языки его неуверенно подымались то тут, то там и, шатаясь, клонились вниз и падали. Шипели и потрескивали обуглившиеся деревья. Все застилал дым. Старик повел ребят в дом сына. Сам лесник с группой рабочих остался на пожарище. Надо было следить, чтобы огонь не разгорелся, не перекинулся дальше. Павел пошел с ребятами. — Я с вами переночую да провожу немного. — Вы уже на практике? — спросил Лёня. — Вы нам даже и не объяснили, как вы на пожар попали. — Да ведь некогда же было, голова! Что же, мы с тобой сели бы разговоры разговаривать, а кругом люди с огнем воюют!.. А появился я с торфяника. Мы там с товарищем были. — А разве геологи на торфяниках работают? — Они везде работают. Вот отдохнем, я вам про этот торфяник расскажу. Они подходили к малюсенькому прудику. На берегу его, у невысокой, поросшей черемухой и травами плотины стоял огороженный пряслами дом. — Вот вам гостиница наша, — сказал дед, и было видно, что ему эта «гостиница», дом сына, очень нравится. — Поплещемся-ко. Вода в прудике была прохладная и мягкая. Залез бы в нее — и не вылезал. Старушка, остававшаяся дома, понаставила на стол столько всякой стряпни, что тарелкам едва хватало места. Но странно: аппетита не было. Ели вяло, нехотя. Во рту не исчезал сладковато-горький дымный вкус. Глаза резало, веки слипались, и от этого глазам было еще больнее. Руки дрожали от усталости. Игнатьич — так звали старика — рассказывал старушке о пожаре. Она скорбно покачивала головой, прижимала руки к животу, как будто он болел, и вздыхала: — Охти, охти!.. — Изрядно горел, — скребя бороду, говорил Игнатьич. — Помню, однако, годков сорок назад лес у нас занялся — куда пуще. Аж земля кругом вся корчилась. Сразу-то упустили, а потом ухватить не смогли. Нынче-то вот эти соколята упредили всех. Лихие хлопцы. Пионеры, вишь. Ну, конечно, и люди дружно навалились. Узнав, что не кто-нибудь, а вот эти самые пареньки, что пришли с дедом, первые заметили пожар, предупредили о нем и потом трудились рядом со взрослыми, старушка засуетилась, стала всплескивать руками: — То-то я смотрю… то-то вижу… — И, не объяснив, что такое она видит, старушка начала подставлять им разную снедь: и мед, и варенье, и шанежки, и сливки. Это было очень приятно: на них смотрели как на героев, и ребята, даже порозовев, благодарили хозяйку, но все же вскоре встали из-за стола. Дед отвел их в сарай. Там, под деревянной крышей, лежало свежее душистое сено и было прохладно. — Эх, и поспите же вы! — сказал Павел. Ребята как бухнулись на травяную перину, так и уснули и проспали, ни разу не повернувшись, часов двенадцать. Как не хотелось выбираться с сеновала! И руки, и ноги, и спина ныли, в голове шумело, и противный дымный вкус лип к языку и гортани. — Давайте уж останемся здесь до вечера, а потом заночуем, — предложил Вова. Это было заманчиво. Все посмотрели на Павла, а тот — на звеньевого. У Лёни на лице запеклись две крупные ссадины. Он сказал: — Надо торопиться. Я, например, могу итти. И Миша, наверно, тоже. А ты, Вова, как — не выдержишь? Вова насупился: — Почему не выдержу? Просто здесь хорошо, ну и переночевали бы. — Надо шагать. — Лёня поднялся. — Ты, Димус, как? — Мне все равно, — схитрил Дима, — вот только Вовке трудно будет… — «Вовке, Вовке»! — разозлился тот. — Что я, маленький, да? А вот пошли — посмотрим, кто первый захнычет! Так решился вопрос о выходе. Старушка напоила ребят молоком, заставила их взять с собой ее стряпни, а Игнатьич рассказал дорогу. — Придется уж через болото лезть. Пойдете мимо гари вчерашней, вдоль той тропки, по которой прежде шли. В болото зайдете — вправо сверните. А потом напрямки. А на сухое место выйдете — дорогу ищите. По ней уж — до реки. Там деревню увидите, Крутой называется. Вдоль по реке дойдете до Порожной, а за ней Сломино будет. Это, значит, наше село. — Вы оттуда? — удивились и обрадовались ребята. — А как же. У меня и фамилия-то такая — Сломин… Уж не в пещеры ли наши собрались? «Сказать или не сказать?» подумал Лёня. Но Вова подобный размышления считал, видимо, излишними. — В пещеру, дедушка, — охотно подтвердил он. — Ну-к что же, ничего, посмотрите, — сказал дед. — А вы в этой пещере бывали? — спросил Дима. — Я-то? Бывал, конечно. — Ну и что? — А что — «что»? Пещера как пещера. Темно, конечно. Там в старые времена люди разные скрывались: в гражданскую войну партизаны наши, а до того отшельники всякие пребывали — схимники, значит, а бывало и разбойный люд укрывался. Всякие пользовались. — А золото там есть? — выпалил Вова и в ожидании ответа даже рот забыл закрыть. Звеньевой ткнул его кулаком в спину так, что у Вовы лязгнули зубы. Но Игнатьич на это не обратил внимания. — Золото? — переспросил он и усмехнулся в бороду. — Откуда ему быть-то там? А правду сказать, конечно, не знаю. Не видел. Только золото… Откуда ему взяться там? — Да нет, факт, ничего там нет. Это ему так в голову взбрело. — И Лёня с небрежным видом махнул рукой. Вова приготовился было возразить, но Игнатьич примиряюще сказал: — Ничего, посмотрите. Раньше бы знать, что в Сломино путь держите, я бы вам другую дорогу указал, короче. У костра-то встретились, так оттуда тоже тропка есть. Но теперь назад ворочаться… — Нет, мы лучше вперед. — Оно конечно. И тут, скажу я вам, дорога была, прямая дорога, хорошая, от торфяника, так пожар-то ее перекрыл. Придется уж болотом лезть. — Пролезем, дедушка! Попрощались они тепло, как с родным дедом. Игнатьич приглашал заходить к нему в Сломино и пожелал им удачи. День был серый. Так и не разгулявшись, уплывал он к западу, тусклый и сумрачный. Дыма в воздухе почти совсем не стало, но по небу стлались хмурые, тяжелые облака. Шагая вдоль ручья, ребята дошли почти до самого пожарища и свернули на север. До сих пор — было видно издали — вырывавшиеся откуда-то, словно из земли, язычки жадного пламени облизывали обгоревшие пни и стволы. Но это было уже не вчерашнее пламя, а трепетное, маленькое, смирившееся. — Как оно, а! — качнул головой Дима, и все сразу поняли, что это он — о вчерашнем. — Молодцы, ребята! — сказал Павел очень серьезно. — Хорошо работали, смело. — Ну, у меня, как надвинулось это близко, все нутро от страха перевертывалось, — сознался Миша. Он оглянулся на друзей — нет, никто даже не улыбнулся — и повторил: — Очень было страшно. Все казалось, что на голову огонь упадет. — А что, — подтвердил Лёня, — я тоже боялся. — А я не сильно боялся, — вмешался Вова. — Честное слово! Я знаете как работал? Ух!.. А вот будет интересно: я в школе об этом сначала никому не расскажу, а когда мы будем писать сочинение, я напишу такое: «На потушении пожара»… Ну, тушении. Ты всегда придираешься!.. Я напишу, а учительница прочтет и спросит: «Ты разве лесной пожар когда-нибудь видел?» А я встану и расскажу, а ребята все так и замрут. Жалко вот только, что у нас фотоаппарата нет. Да? Ребята подробно рассказали Павлу о своих приключениях, а Дима всем — о том, как он блуждал по лесу. Все жалели, что он потерял выкопанную им дриаду. Зверобой он тоже потерял. — А насчет дисциплинки у вас в звене, видать, не очень… А, Тикин? — И Павел посмотрел на Диму Веслухина. — Ну, а что же! — сказал Миша. — Конечно, плохо, что он заблудился, но разве Димус виноват? — А кто виноват? Ты? — спросил вожатый. — Он сам виноват. Невнимателен. И о коллективе забыл. Порядок нарушил. — И тогда на дежурстве заснул, — добавил Лёня. Дима от стыда вжал голову в плечи, согнулся. Разговаривая, они подошли к болоту. Тучи густели. Все посмотрели вверх. Лёня сказал: — Успеем. Болото перейдем и устроим шалаш. Зато утром на Шарте будем. Узенькая тропка вихлялась по голым корневищам, выступавшим из жирной, черной жижи. Вдали глухо прокатился гром. — Павел, может переждем? Гроза идет, — сказал Миша. — Не знаю, — усмехнулся Павел. — Я ведь у вас гость. Сейчас Тикин главный. А звеньевой взглянул на компас, упрямо нагнул голову: — Успеем!.. То ли вечер подкрался так незаметно и быстро и вдруг накинул на землю громадный полог, то ли в черной болотной глуши заплутался и померкнул свет или слишком уж толстыми стали тучи на небе — лес потемнел и нахохлился. Пробежал по верхушкам деревьев шумливый ветер. Заскрипели ветви, треснул где-то сучок. — Вовка, не отставать! — негромко сказал Лёня и зашагал быстрее. Шли молча. Под ногами чавкала жижа. Местами она разливалась сильно, и чтобы перебраться через нее, приходилось пользоваться кустами, подгнившим буреломом и кочками, которых становилось больше и больше. Темнота уже мешала итти. А ветер трепал деревья, порывы его слились в непрекращающийся натиск. Вдруг он стих, и через мгновение стало слышно, как шуршат мириады мелких капель. Разбиваясь о листья, они осыпались вниз тончайшей водяной пыльцой. Воздух стал влажным и, видимо, оттого, что утихомирился ветер, потеплел. От земли пополз душный запах прелого, гнили. Лёня остановился и осмотрелся. Он хотел найти какое-нибудь убежище от дождя. Ничего подходящего не было. Слишком ненадежным укрытием казались редкие болотные березы, а ивняк сам выглядел промокшим и жалким. Широкая дальняя молния полоснула небо, и от этого все кругом вздрогнуло, озарившись мгновенным светом, а потом затихло, притаилось, словно ожидая чего-то еще. — Раз-и-два-и-три-и… — монотонно принялся отсчитывать время Миша. На шестой секунде гулкий мощный рокот прервал счет. — В двух километрах, — сообщил Миша. — Идем, — сказал звеньевой и вздохнул. Честно говоря, следовало бы, конечно, отдохнуть. Ремни мешков изрядно резали плечи, и спины ныли. Ноги тоже чувствовали себя не очень важно. Но о каком отдыхе могла быть речь? Ясно, надо итти. А если дождь будет лить всю ночь?.. Дима споткнулся, упал, и руки его воткнулись в болотную жижу почти по локоть. Миша помог ему подняться и успокоил: — Ливень пойдет, всю грязь смоет. И на одежде и под одеждой. Это, однако, не очень утешило Диму. Он шел и что-то потихонечку бубнил себе под нос. — Ты что ворчишь, Димус? — Я не ворчу. Я говорю: ему хорошо, длинному тому, он на машине — сел да поехал. А мы вот догоняй его по болотам всяким. — Ну и что? — Ну и… все равно догоним. Молния, яркая-яркая, полыхнула над лесом, и почти сразу же страшный гром рухнул с неба. Из его отголосков, неуклюже ворчавших где-то над головами, возник ровный и сильный шум — это хлынул ливень. — Ух, и хлестануло! — вскричал Лёня. — А завтра будем солнечную принимать, да? — подхватил Миша. Даже Вова оживился и заорал: — В атаку! Впере-од! А Дима запел: «По любой дороге…» Дождь заливал ему лицо, а он пел, и песню подхватили, и получилось очень здорово. Они спели «Свою походную», потом «Марш пионеров». Это взбодрило, и шагать стало легче. Но ливень не прекращался, одежда промокла и стала липнуть к телу. Ботинки так отяжелели, что казалось, будто к ним привязаны гири. Снова шли молча. Тьма сгустилась. Звеньевой приказал Мише стать замыкающим. Шли, ступая друг другу в след. Ноги скользили. Ветви вырывались из рук и хлестали по лицам. Яркие голубоватые всполохи бесились в небе, и грохотал тяжкий, оглушающий гром. Но когда не было молний, наступала тьма. Протяни руку перед собой — и не увидишь пальцев. Дождь все лил и лил. Лёня остановился, разглядывая компас. — Сейчас я фонарик достану, — сказал Миша. — Не надо. Молния сверкнет — будет светло. Охватив полнеба, дробясь и ломаясь, вспыхнул, понесся, подгоняемый громом, гигантский всполох. Все склонились к компасу. Молния осветила мокрые синеватые лица и стрелку компаса. Стрелка кружилась и металась… Снова наступила тьма. — Почему она так? — тихо спросил Вова. Но ему никто не ответил. — Павел, почему стрелка мечется? От грозы, да? — Возможно. Гроза очень близко. А дождь все лил. — Очень уж он мокрый, — мрачно пошутил Миша. Павел воскликнул: — Все правильно! (Ребята разом повернулись к нему.) Так и должно быть. Знаете, говорится: «Прошли через огонь и воду». Вот и вы — сначала через огонь, а теперь сквозь воду. — Лучше бы сквозь воду не надо, — выразил свое пожелание Вова и, чуть поразмыслив, добавил: — Мне бы ничего, ну совсем ничего не надо, только чтобы дождя не было. — Хитрый какой!.. Снова шли. Звеньевой шагал впереди. Он крепился, шутил время от времени, но, в общем, чувствовал себя неважно. Лёня считал себя виноватым в том, что все они попали в эту передрягу. Ведь это он настаивал на том, чтобы обязательно сегодня продолжать путь, а потом, когда подошла гроза и Миша предлагал переждать ее у края болота, он снова настоял на своем: итти. Его послушали: ведь он вожак звена. А раз так — теперь, звеньевой, отвечай за все. Лёня боялся, что кто-нибудь из товарищей упрекнет его: «Вот, это ты добивался…» Что он ответит? А Павел скажет: «Необдуманно ты командуешь, Тикин». Но никто этих слов не сказал. Друзья не упрекали, не хныкали, не ныли. Только Вова усиленно сопел сзади. Вовин рюкзак нес Павел. Он шел замыкающим. Впереди Миши смутно маячил черный силуэт Димы. «Осторожно, ветка», говорил иногда Дима, и Миша, наклоняясь в сторону, принимал из его руки ветку. Дима еле плелся. Все-таки тяжело. Если бы одно что-нибудь досаждало, а то все разом свалилось: и дождь, и темень, и ветви хлещут по глазам, а рюкзак так сильно тянет вниз! Но Дима понимает, что нужно крепиться, и нарочно повторяет про себя: «Все равно пройдем, все равно…» Должно быть, ему хочется плакать. Но он все твердит: «Ничего, пройдем. Вот если бы таким быть, как Лёнька Тикин! Лёнька идет впереди, указывая дорогу, ему нисколько не легче, а даже труднее, но он держится лучше всех и еще смеется и шутит. Как Павел. А тебе плакать хочется. Эх, Димус!.. Ничего, все равно пройдем…» — Ты опять ворчишь, Дима? — спрашивает Миша. — Очень устал? — Я не ворчу. И вовсе не устал. — Дай-ка мне на минутку мешок. — Да что ты выдумал! Хлоп!.. Это, оступившись, растянулся Лёня. Он долго не встает. Чувствуется — не видно и не слышно, но чувствуется, — что он сильно ушибся и морщится. — Лёнь, здорово ушибся? — Хо! Просто захотелось отдохнуть. Очень уж приятная трясина. — Что же ты не скомандовал привал? — пошутил Павел. — В следующий раз. Там, где будет побольше грязи. Гроза, устав бесноваться, отходила куда-то в сторону. Гром ворочался в небе лениво, нехотя, далекие молнии слабее освещали болотный лес, и дождь стал мельче и спокойней. Лёня изредка покрикивал, предупреждая о ямах и корягах, встречавшихся на пути, приказывая свернуть то влево, то вправо. Вязкая топь преградила дорогу. Дождь чуть моросил, небо посветлело, и можно было разглядеть, что топь тянется далеко. Что делать? — Придется валить деревья и перебираться по ним, — сказал звеньевой. Остальные молчали. Лёня посмотрел на небо, огляделся вокруг. Тело просило отдыха. Вова стоял, навалившись грудью на ствол березы. — А может, Тикин, устроишь ночевку? — сказал Павел. — Дождь кончается. — А где? — спросил Дима. — Где ночевку устраивать? Лёня ответил: — На диване у тети Фисы. — Нет, верно, где? Ведь все мокрое. — Ну и что же? — сказал Павел. — Ливня уже нет. А мокрое, может, два дня будет. Солдаты на походе знаете как спят?.. Постойте здесь. Я вам крикну. Минут через пять раздалось: «Ко мне!» Павел отыскал небольшой холм. На нем росли две большие березы и было сравнительно сухо. Стали таскать к месту ночлега ветки и сучья. Миша остался разводить костер. Он измучился, прежде чем вспыхнуло пламя. Сырая березовая кора дымила, трещала и корчилась, свертываясь в тонкую трубочку, но загореться никак не хотела. А когда наконец она вспыхнула желтым, чадящим огоньком, долго не могли зажечься мелкие сучья, смолистые, но вымокшие сверху. Однако и они в конце концов занялись пламенем, от них — другие, и костер, взметнув яркое пламя, осветил холм, высокие белые стволы берез, ребят, сгрудившихся в кучу и уже начинавших дрожать от холода. — Ура! — закричал Дима. — Да скроется тьма! — Вот теперь посушимся. — А суп варить будем? — спросил Вова. — Ага, по-другому заговорил! Когда дождь лил, так он: «Мне сейчас совсем ничего не надо, только пусть он перестанет». А сейчас — суп варить! — Ну, это когда он лил, а теперь-то можно. Да ведь, Лёня? Но дипломатическая попытка Вовы склонить на свою сторону звеньевого не удалась. Лёня предложил закусить всухомятку, чтобы не пользоваться болотной водой. — Правильно, — поддержал его вожатый. — И костер не будем загромождать ведром: сушиться надо. Вова, увидев, что дело оборачивается так, встревожился: могла пропасть очередная порция сахара к чаю. Но звеньевой сказал, что раз они не будут варить ужин и чай, то все получат двойную порцию сахара и масла, и, пожалуй, можно раскрыть банку консервов. Этим Вова был вполне удовлетворен и заявил, что в таком случае он может вообще никогда не пить чай. Потом он вспомнил о стряпне, которую дала им в дорогу старушка, потребовал пустить ее в ход и сокрушался, что когда их угощали всем вкусным, не было аппетита. Дождь совсем перестал. Сохли не только одежда и обувь — подсыхали и ветки, собранные для постели. Скоро ребята заснули, и сон их был куда приятнее сна в кровати — долгожданный заслуженный отдых после трудных дел, перед другими, тоже трудными и потому интересными. Утром ласковое солнце пробудило ребят. Они вскочили, снова свежие, сильные и возбужденные. 8. Мертвое озеро После завтрака Лёня, решив ориентироваться, вытащил карту, компас и уселся в сторонке. К нему подсел Вова. Он еще не забыл обиду, которую ему пришлось пережить из-за неумения обращаться с компасом. Звеньевой приветствовал желание Вовы постичь премудрости «науки об азимутах», но сурово предупредил: — Только теперь ты уж сам учись. Больше мы не будем лекции для тебя читать. Понятно? Вова, грустно поморгав, смиренно согласился с этим условием. Уступчивость его подействовала на вожака благотворно, и, раскладывая на коленях карту, Лёня примирительно буркнул: — Вот, смотри… Он повернул лист карты так, чтобы меридиан, идущий на север, совпал с направлением, которое указывал синий конец стрелки компаса. — Там, значит, север, — ткнул он рукой, — там юг, там запад… — А почему солнце всходит на западе? — поинтересовался Вовка. — Что ты мелешь? — рассердился было звеньевой, но, взглянув на солнце, осекся. Он еще раз посмотрел на компас, на солнце, снова на компас, потряс его и удивленно пробормотал: — Это что же получается? Действительно, если верить компасу, солнце взошло на западе, и север, выводит, — не север, а юг. Все наоборот. Лёня позвал Павла. Тот осмотрел компас, достал свой. И второй прибор показывал страны света неверно. — Их гроза испортила, — сказал Дима. — Помните, как ночью стрелка металась? — Так не бывает, чтобы сразу оба одинаково испортились. — А что же тогда? — Значит, земля перевернулась, — с философским спокойствием заметил Вова и, считая, видимо, вопрос исчерпанным, двинулся к костру. — Павел, отчего это так? — А вы не спешите, подумайте сами, отчего это может быть. Ребята примолкли, задумавшись. — Ух, братцы-кролики!.. — Миша от восторга даже закусил губу. — Знаете, это отчего? Это, наверно, магнитная аномалия. Да! Где-то здесь, под болотом, залежь железной руды, магнитного железняка. Верно, Павел? — Ну да! — удивленно и обрадованно протянул Дима. — Ну конечно же! Факт! — А что, если в самом деле? — Может быть, — спокойно сказал Павел. Это предположение так взволновало ребят, что они забыли о компасах и необходимости ориентироваться. Только и говорили об открытии месторождения. Лёня обвел болото на карте жирной красной чертой и подписал: «Железо ». Подумав, он почесал карандашом нос и над словом «железо» поставил маленький вопросительный знак. — В городе расскажем — пошлют экспедицию, — сказал он. — И нас в проводники возьмут. Да, Павел? Вожатый хотел сказать, что раз есть карта, обойдутся, наверное, и без проводников, но промолчал, лишь улыбнулся. Надо было двигаться в путь. Решили итти по солнцу. Вокруг расстилалось болото. Ночью оно казалось голым, безжизненным, запомнились лишь березы да ивняк. Сейчас ребят окружали пышные мхи, травы, кустарник. Неприметные издали, из-под ног вырастали бесчисленные кочки. Топорщились пучки осоки. То там, то тут виднелись «окна» коричневой воды, покрытой зеленовато-желтым налетом. От них шел тяжелый, душный запах гнили. Почва пружинила под ногами, но часто, не выдержав тяжести, вдруг продавливалась, и приходилось прыгать на кочки, хвататься за кусты. — А вы знаете, что здесь было раньше? — спросил Павел. Нет, ребята не знали. — Здесь озеро было. Да, да, самое обыкновенное большое озеро. — А как же оно болотом стало? — Конечно, не сразу. Тут сотни, а может, и тысячи лет понадобились. А получилось это так. На дне откладывались остатки умерших водяных животных, рыб, жучков всяких, букашек. И с берега тоже речушки, весенние ручьи несли на дно камешки, щепки, песок, хвою, разную дрянь. Дно от этого все подымалось, и на нем растения распускались — целые подводные луга. Дно подымалось, а берега опускались, становились вязкими, мокрыми. У берегов тростник стал расти, осока. И они, когда умирали, ложились на дно. Над ними новые растения зацветали. Озеро все мелело и мелело. Потом пришла элодея — «водяная чума». Постепенно она полонила все озеро, и ее стебли каждый год поднимали дно выше и выше. А с берега… Вова, ты на меня не оглядывайся, а то упадешь… с берега наступали другие растения, со всех сторон, кольцом. Они стлались по озеру, сплетались и всё ползли, ползли, душили воду, а вода отступала. Белокрыльник начал расти, трифоль, сфагновые мхи — вот, смотрите, такие, — а рядом хвощ, стрелолист, осока… Так постепенно зелень покрыла все озеро. И только — вот, видите? — кое-где остались водяные «окна», малюсенькие озерки. Их становится меньше с каждым годом. Теперь уже самые крупные растения — деревья — забрались на бывшее озеро. И они тоже умирают, падают, гниют, а вместо них подымаются новые… Так вот озеро умерло, сгнило, и оказалось вместо него болото. Дима представил себе это: вот тут, где сейчас они шагают, плескались когда-то чистые, прозрачные волны, ветер носился над гладью… А сейчас, — он невольно оглянулся кругом, — сейчас дикие травы да мхи, зыбкий зеленый покров стелется над невидимыми провалами; душный запах гнили медленно ползет меж чахлых деревьев. «Гнилая смерть», болото. — И все озера станут болотами? — спросил Вова. — Не все, но очень многие могут стать. Могут, но не станут. Потому что человек в нашей стране очень сильный, всемогущий. Будем очищать озера — и они не умрут. Больше того — ведь мы умеем и из этой вот гнили делать жизнь… Непонятно? Вот сейчас поймете. Ну-ка, Дубов, копни землю. Миша воткнул черенок топора в податливую мякоть, ковырнул ее. — Вот. — Павел взял в горсть пропитанный коричневой водой, слежавшийся, перегнивший мох, сжал в кулаке. — Взгляните. Это же торф, только мокрый. А торф, вы знаете, — это бег турбин электростанций, это свет и тепло в домах, трамвай, заводские моторы, станки. Это работа, движение, жизнь! Вот вы прислушайтесь… Слышите шум? Приглушенный такой. Это на торфянике, на том краю болота. Там торфяные драги — особые машины — черпают прямо из болота эту вот коричневую жижу. Потом ее закладывают в стилочные машины. Никогда не видали?.. На танки издали похожи. Они по полю ползают и расстилают ровными рядами кирпичи торфа. Торф сохнет на солнце, а потом его отправляют на электростанции. Вот, глядишь, это болото и оживает — в электрическом свете, в моторах, в труде. — Просто как в сказке! Верно, ребята? — сказал Лёня. — Сказка-то сказкой, — возразил Павел, — а вы приглядывайтесь: пригодится в жизни. Вам впереди все пригодится. Вот приедут, скажем, инженеры братья Дубовы… Почему не станете инженерами?.. Рабочим станешь?.. Ну и хорошо. Приедут рабочие братья Дубовы… Не будешь рабочим?.. Энтомологом? Вот беда!.. Тогда один рабочий Михаил Дубов приедет с коллективом в тайгу завод новый строить. Место дикое, глухое, еще бездорожье, кругом болота. А нужно топливо. Болотная гниль? Нет, Дубов знает, что человек может эту гниль оживить. И вот он с товарищами пустит в болото машины. Сколько надо топлива? Сто тонн? Тысячу? Десять тысяч? Пожалуйста! У Миши заблестели глаза. А Дима сказал задумчиво: — Вот простое ведь болото, таких в стране — тысячи, а тут и торф, и железо, и еще, может, что-нибудь. Здорово, да? — Я и говорю, Веслухин: приглядывайтесь. Вам в будущем хозяйничать… Тикин, ты почему хромаешь? — Ночью-то я упал — нога разболелась. Но вы не беспокойтесь. Скоро пройдет. В это время они вышли к широкой прогалине. Впереди, за полоской тонкоствольных берез, виднелся темнозеленый бугор густого соснового леса. Но чем ближе к краю, тем итти становилось труднее. Ноги увязали. Того и гляди, окунешься по пояс. Кочки, словно живые, хлюпали, вертелись под ногами, будто старались сбросить в топь пришельцев, осмелившихся подмять их под себя. Выискивая места, по которым можно было пройти, приходилось сворачивать то влево, то вправо, то возвращаться назад и снова искать и искать. Наконец они уперлись в длинную топь на краю болота. До сухого места оставалось каких-нибудь пять метров. Всего пять метров — и никак их не преодолеешь. Грязная жидкая тина, подернутая желто-зеленой пленкой, покрывала это пространство. — Стоп! — сказал звеньевой. — Привал! Прошу занять кочки, кому какая нравится. Отдохнем — будем искать обход. Правильно, Павел? — Ой, какая лягушка, смотрите! — закричал Вова, но сразу же, чтобы не спугнуть жирную, вытаращившую глаза лягушку, которая удобно устроилась на листке кувшинки в двух метрах от ребят, он перешел на шопот: — Красивенькая… — Ты ее в баночку, — пошутил Дима. Но Вова шутить не собирался. Он всерьез решил изловить хозяйку болота. Пока друзья, рассевшись по кочкам, мирно беседовали, Вова начал готовиться к охоте. Он извлек из своего рюкзака все его содержимое, намереваясь превратить заплечный мешок в лягушечий сачок. Сломив ивовый прут, он согнул его в кольцо и вставил в рюкзак. Подготовившись таким образом, Вова стал подкрадываться к лягушке. Замысел его был коварен, но прост: накинуть сачок на жертву, а затем подтянуть его к себе за бечевку. Бедной лягушке оставалось жить на свободе не больше секунды, как вдруг к ней с неба нежданно свалилось счастливое избавление от неволи. Тоненько просвистев, в болотную тину шлепнулся какой-то длинный и тонкий предмет. Лягушка испуганно дернулась, прыгнула с кувшинки на хлипкую кочку, еще мгновение — и она скрылась в поросли осоки, а Вова, недоумевающий и растерянный, остался стоять с занесенным над головой сачком-рюкзаком. Предмет, упавший так некстати, оказался… стрелой. Еще не понимая, откуда и почему она прилетела, ребята с помощью ветки вытащили ее из жижи. Стрела была грубой, недавно выстроганной из сырого дерева. В одном конце ее торчали два небольших пера, а на другом была припутана ниткой свернутая в трубочку бумажка. Приятели переглянулись. Записка?! Да, это была записка, адресованная явно им: «Поздравляю, что потушили пожар. 200 метров на восток — проход на сушу». И вместо подписи — две знакомые, но по-прежнему загадочные, скрещенные стрелы. — Кто-нибудь заметил, откуда она прилетела? — С берега, понятно. — А он малограмотный, — сказал Дима, перечитывая записку. — Так нельзя написать: «Поздравляю, что…» Это не по-русски. Да, Павел? — Да, это неграмотно. — Факт, он же не русский. Но почему он все еще не в пещере? Ведь у него машина. — А я знаете что думаю?.. Точно, не будь я Лёнькой! Ух, какой!.. У него же нет плана пещеры. И дневника нет. Вот он и ждет, когда мы туда проберемся, найдем, что надо, а он — за нами. — Это ты правильно. Это может так быть. — Ребята, а вот насчет пожара… — Миша опасливо оглянулся по сторонам. — Может, это он поджег? А? — А теперь издевается: «Поздравляю, что потушили»! — Вы, Павел, как думаете? Вожатый, молча слушавший весь этот разговор, покусывал губы и хмурился. Ответил он не сразу. — О пожаре — это, по-моему, неверно, — сказал он. — Не стал бы он поджигать — лишнее это дело. И вообще вы его особенно не бойтесь. Ничего он вам не сделает. — Да мы, Павел, не за себя ведь!.. Ну, как это сказать… Клад там или что — вот за это. Мы его найти хотим для всех, а тот… — Мне думается, там не клад, а какое-то ценное месторождение. А его он не утащит. Верно, Вова? — Правильно, — солидно сказал младший Дубов. — Ну, раз правильно, так вы и шагайте со спокойной душой. Не бойтесь ни за себя, ни за пещеру. — А вы с нами далеко пойдете? — Нет, я должен вернуться: товарищ ждет. Еще вчера вечером должен был явиться. Потерял меня уже… А может, вы… Проводить вас надо? — Нет, Павел. Вы думаете, мы испугаемся? Ничуть! — Тогда двинулись. Они стали быстро собираться. Вова пыхтел, складывая обратно в рюкзак вытряхнутые вещи. — На восток пойдем, по записке? — Как бы не так! Чтобы в какую-нибудь ловушку угодить?! Они пошли на запад и скоро, обойдя топь, выбрались на сушу. Через полкилометра вожатый попрощался с ними. — Хорошо было с вами, приятно, однако надо мне итти. До свиданья, ребята. Будьте готовы! — Всегда готовы! До свиданья, Павел. Ждите нас с победой! — А как же иначе? Только с победой. Счастливого пути! …К вечеру, блеснув на солнце, легла перед друзьями широкая лента реки Шарты. III. Тайна Джакарской пещеры 1. Вова меняет специальность Берег Шарты, поросший сосновым лесом, был высок и крут. На другом берегу, напротив, раскинулось село. Красуясь белыми и голубыми узорными ставнями, вдоль реки выстроились толстостенные бревенчатые дома, за ними толпились еще и еще. Реку у села перерезала плотина. За ней разлился широкий пруд. За селом зеленели по холмам поля, опоясанные березовыми перелесками. Вдали темнели горы. Сползая за далекие увалы, солнце освещало все это нежными золотисто-розовыми лучами. Плыла над рекой чья-то песня. — Красота-а! — вздохнул Дима. — Вот она где, рыбка-то, водится! — Точно вышли, — сказал Лёня. — Старик говорил: деревня Крутая. Видите, берег какой крутой. Значит, она. Однако Вова счел своим долгом высказать особое мнение. — Это берег крутой, а не деревня, — заметил он. Спустились вниз. У воды тянулась поросшая травой пологая полоска земли. Звеньевой отправил Мишу с Вовой в деревню на разведку. Сам он стал заготовлять топливо, подтаскивая хворост, а Дима варил ужин. Скоро братья Дубовы вернулись. — Я говорил! Вот. Не верили? — еще издали закричал Вова. Миша рассказал, что это вовсе не деревня Крутая. Это село Фомино. А Крутая… — Следующая? — Следующая будет деревня Сосновка. — Где же Крутая? — Еще ниже по течению. Мы в болоте взяли очень влево и когда из него вышли — тоже. Отсюда до Крутой около тридцати километров. — Фью-ю-ють! — Да еще нога разболелась у меня! — Караул! Толстопуз подбирается к каше! — Вовка, я тебя сброшу в реку! — Хо! Подумаешь! Я на спину лягу — до самой пещеры доплыву. — Ладно, давайте ужинать. — Стоп, братцы-кролики! Ведь он здорово придумал — Вовка. Все разинули рты, в том числе и Дубов-младший, не понимая, что такое придумано им. Миша объяснил: плот. Вова натолкнул его на мысль о плоте. — Поплывем — и того, в кожаной куртке, собьем с толку, — сразу же воодушевился Лёня. — А потом, ты хромаешь, а на плоту сиди посвистывай. Новая идея захватила всех. После ужина решили измерить скорость течения реки. Миша отбежал на двадцать метров вниз по реке, а Лёня бросил в воду ветку. Пока ветка доплыла до Миши, он успел отсчитать двадцать секунд. Значит, за секунду метр, за час она проплывет… — Три километра шестьсот метров, — быстрее всех подсчитал Миша. — Десять часов — и тридцать шесть километров. А пешком итти — два дня. — Вот, Игнатьич нас землетопами назвал, а мы еще и рекоплавами будем. Решили: спать, а с рассвета приступить к делу. Утром Миша, назначенный «начальником строительства плота особого назначения», потребовал еще один топор, пилу и железные скобы для скрепления бревен. В село за инструментом откомандировали Диму и Вову. Одновременно они должны были попросить разрешения на рубку деревьев. Председатель колхоза, тучный рыжеусый мужчина с густыми грозными бровями, выслушав представителей экспедиции, улыбнулся: — Да вы топор-то держать в руках умеете? — Ну еще бы, дядя! Ведь мы пионеры. Вова немедленно поддержал товарища: — Мы даже лесные пожары тушить умеем. Видимо, председатель был в хорошем настроении. Он смешно приподнял свои длинные остроконечные усы, вытаращил глаза и удивленно сказал: — Да что ты говоришь? Пожары тушить? Уй-ю-юй!.. Да вас же деревом придавит. Дима обиделся: что он как с маленькими шутит! И, чуть заикаясь, Дима начал пространно доказывать председателю необходимость и возможность постройки плота. Тот слушал внимательно, но улыбался очень несерьезно, и Дима решил, что никакого разрешения они не получат. А председатель, выслушав его, сказал: — Ишь как расшумелась пионерия! Ну ладно. Колхозная власть юный туризм поддерживает. Верно, Ванятка? — Этот вопрос был обращен к пареньку, который сидел в углу с номером «Огонька» в руках. — Мы им это дело разрешим. Но смотрите, чтобы не зашибло. Да лишних-то деревьев не валите. А когда плот сколотите, поплывете — глядите лучше: впереди перекаты будут. Ванятка, скажи там, чтобы выдали им топор и пилу. Да проводи их. А скобы в кузнице получите. Скажите, что я разрешил еще гвоздей штук двадцать дать. Довольны? Еще бы они не были довольны! Но кузница оказалась закрытой. Дима отправился с инструментом к ребятам, а Вова остался дожидаться кузнеца. Ваня присел рядом с ним. Он был старше Вовы года на два. На голове его плотно сидел черный суконный картуз с надломленным козырьком. Легкая сиреневая майка была заправлена под штаны. На ногах красовались сапожки. Было жарко, вполне бы можно бегать босиком, но Ване, видимо, очень нравились сапожки: в них он самому себе казался весьма солидным человеком. — Ты кто? — спросил Вова. — Колхозник. — А чего тогда не работаешь? — Я в школе учусь. — Значит, ты школьник. — Это само собой. А ты кто? — Мы юные путешественники. — Туристы, значит. — Сегодня плот построим, по Шарте поплывем. — А мы завтра в Москву поедем. На поезде. — Зачем? — Спрашиваешь! В столицу. Тоже туристы. Нас десять человек поедет да еще Валентина Петровна. Не знаешь? Ее весь район знает. Учительница. Ты в Москве был? — Нет. Папа был. — Ну, папа! У меня отец аж всю Европу прошел. Орденов знаешь сколько? — Хо! А у моего, думаешь, нет? Тоже… Тебя Ваней зовут? — Иван Фомин. — А меня Вовка. Фамилия Дубов. Они замолчали. Потом Ваня спросил: — Ты электротехнику знаешь? — Кто ж ее не знает! — А электриком хочешь быть? — Нет. Я энтомо… как это… номатолог. Вот насекомых изучают, знаешь? — Ну? — Ну вот, я и есть он. — Понятно. У нас в классе девчонки тоже жучков всяких собирают, полевых вредителей. А я нет. Я электротехником буду. — Электричество проводить станешь? — А что его проводить-то? Уже проведено. Я за электрическими машинами ходить буду. У нас их много. Хочешь, покажу? — А кузнец? — Так его ж еще нет. Походим, потом придем. И он придет. Они пошли. Недалеко от реки, на краю села, стояли длинные приземистые здания. Ваня направился к ним. — Фермы, — пояснил он. — Это где коровы и овцы? — Ну да. И свиньи тоже. — Мы же машины пошли смотреть. — Ну вот и идем. Вова дважды ходил со школьной экскурсией на заводы, но на животноводческой ферме не бывал ни разу в жизни. Он был очень удивлен, не заметив вокруг ни одного животного. Несколько колхозников бросали в кузов грузовика мешки, наполненные чем-то мягким. Ваня важно поздоровался со всеми. Вова тоже сказал «здравствуйте». Они завернули за угол одного из зданий и оказались у небольшого крытого загончика. В нем стояло несколько овец. Около них было два человека. Высокий пожилой колхозник, одетый, в белый халат, держал в руке какой-то прибор, от которого отходил провод. Подмигнув ребятам, он спросил: — Стричься пришли? Занимайте очередь. Приложив прибор к спине овцы, он нажал какую-то кнопочку. Машинка заурчала, застрекотала, и на полотно, разостланное на полу, стала падать шерсть. Колхозник вел прибор по телу овцы, и за машинкой оставалась полоска оголенной кожи. За какую-нибудь минуту вся шерсть на овце была острижена. Животное стало маленьким и смешным. Колхозник перешел к следующей «клиентке». Его помощник складывал шерсть в мешок. Вова тихонечко дернул Ваню за рукав: — Это он электричеством? — Ну да. Там моторчик такой и ножи-стригуны. Он вертится, а они стригут. Соображаешь? Пока Вова размышлял, определяя, все ли он сообразил, Ваня потащил его дальше. Он открыл дверь одного из зданий фермы, и в нос ударил теплый сладковатотерпкий дух парного молока и коровьего пота. Посредине здания тянулся длинный проход, а по бокам от него, за невысокой загородкой, стояли коровы. Слева были черные с белыми пятнами, справа — бурые. Они стояли спокойно, вяло двигая челюстями, и ни одна из них не обратила внимания на вошедших ребят. — Тагилки, — с гордостью сказал Ваня. — Порода такая. Молока знаешь сколько дают? По двадцать литров в день. Смотри, сейчас доить будут. Женщины в белых халатах подводили коров к стойкам, которых было несколько. У каждой стойки лежало что-то похожее на сбрую, от которой тянулись небольшие черные шланги. Вот одна из женщин взяла «сбрую», ловко накинула ее на спину корове и щелкнула застежкой под животом. Было похоже, что на корову надели седло, только «вверх ногами»: оно оказалось внизу, около вымени. От него потянулись шланги. Женщина чистой тряпицей обтерла вымя и надвинула на него «седло». Ее помощница в это время передвинула какой-то рычажок на стойке. Раздалось жужжанье невидимого мотора, и послышалось тихое, приглушенное «чьювик-чвик, чьювик-чвик». Корова стояла смирно, разжевывая жвачку, спокойно поглядывая темными маслянистыми глазами. — Соображаешь? — опросил Ваня. Вова сокрушенно помотал головой: дескать, туго. — Мотор. Понятно? От него насос работает. Только он не накачивает, а выкачивает. В шлангах такое безвоздушное пространство делается, оно и вытягивает молоко из вымени… Тетя Паша, как оно называется? — Вакуум называется. А ну отойдите. Следующую! Подводили поочередно новых коров. Тетя Паша щелкала застежкой, поглаживала буренушек и время от времени командовала: «Следующую!» — Молоко, как в водопроводе вода, бежит и бежит, да? — сказал Вова. — Вот. Все машины в моих руках будут. Электротехника! — Ты вместо тети Паши встанешь? — Не-е. Я за самой главной машиной ходить буду. — А она где? — Вот пойдем… Ваня повел его к реке. Они подходили к плотине, как вдруг Вова заметил нечто необычное и, во всяком случае, непонятное. По полю шел трактор. Он был какой-то странный: казалось, от грузовика «ЗИС» отрубили кузов, а переднюю часть с кабиной пустили по полю. Трактор тащил за собой плуг. За ним темными жирными пластами тянулась широкая полоса вспаханной земли. Все это еще можно было понять. Но трактор не гудел, не трещал, не чадил, а, словно в сказке, будто кто-то невидимый толкал его, легко и быстро катился по полю. — Ты чего? — спросил Ваня, заметив ошалелый взгляд Вовы. — Смотри… — Ну? Пары пашут, вот и движется. — Да нет! Почему мотор стоит, а трактор идет? Ваня поглядел на Вову с недоумением, потом улыбнулся: — Да ты совсем ничего не смыслишь! А еще городской! Это тоже от моего хозяйства. Видишь, над трактором усы такие железные, а сбоку кабель? Это проводка электрическая. А мотор гудит только чуток. Прислушайся. Вова прислушался. Машина подходила к ним, и до слуха донеслось ровное, негромкое жужжанье. — Вот это да-а! — сказал Вова и, немного помедлив, спросил: — А у вас в колхозе сколько электротехников? — Дядя Данило да вот я… буду. Еще монтеры есть. — А больше электротехников не надо? — Пока что справимся, — сказал Ваня и весьма солидно шмыгнул носом. — Ну, идем на ГЭС. Там турбина — во! В турбинах соображаешь? Поскольку Вове за последние полчаса уже не раз приходилось признаваться, что соображает он не очень хорошо, он предпочел промолчать. Они двинулись к гидроэлектростанции. …А ребята тем временем трудились над постройкой плота. — Димус, где же все-таки Вовка? — уже который раз спрашивал звеньевой. — Ну откуда же я знаю? Остался ждать кузнеца, я ведь говорил. Миша бурчал: — Нашел, наверно, какого-нибудь синего таракана и про скобы забыл. Дело у них подвигалось хорошо. Они выбрали на береговом скате пять высоких стройных сосен и, срубив их, тут же очистили от веток. Потом стали толкать вниз. Скат был крутой, и сосны легко скользили по нему, потом неслись вниз уже без подталкивания и плюхались на берег у самой воды. Одно бревно угодило прямо в реку, закачалось, поплыло. Лёня кубарем скатился вниз. Скинул одежду и обувь и, в один миг оседлав бревно, начал подгребать его к берегу. — Ого-го! — кричал он. — Оно еще двоих выдержит! — Во! Что я говорил? — радовался Миша. Спустив все стволы вниз, они начали распиливать их. Самое большое бревно — центральное — сделали длиной в пять метров. К нему стали подкатывать бревна покороче и сортировали их так, чтобы передний конец плота получился в виде треугольника. Потом начали подтесывать бока бревен, чтобы они плотнее прилегали друг к другу. Показался Вова. Все бросились навстречу ему. Он распарился и пыхтел — две связки тяжелых строительных скоб, моток проволоки и пригоршня гвоздей были в его руках. — Почему так долго? — Держите… Вовсе я не долго. Это кузнец долго. Ждал его, ждал, устал даже. — Жучков, наверно, собирал, а все на кузнеца сваливает! — Я теперь жучков не собираю. — А что ты собираешь? — Я ничего не собираю. Я теперь уже не нотамолог. — Кто? — Нотамо… мотано… Ну как? — Энтомолог? — Ну да. Я уже не он, не этот… — А кто ты? — Я, наверно, буду гидротехник. Я бы стал электротехником, да им уже Ваня будет. Но гидротехником тоже интересно. Соображаете? — А зачем нам в экспедиции гидротехник? — А я не на экспедицию. Я на всю жизнь. И мы с Ваней договорились работать вместе. — С каким Ваней? — Эх, совсем ничего вы не смыслите! Ваня Фомин. Мой друг. Я его приглашал с нами поехать, да ему в Москву надо… — Плетет чего-то! — Миша безнадежно махнул рукой. — Сам-то ты плетешь! Ну и ладно. И ничего не расскажу вам. — Ну и не надо. — Не надо? А знаете, как интересно! Вот, вы думаете, овец как стригут? И Вова, забыв о своей угрозе, принялся рассказывать о том, что ему удалось повидать в колхозе. Доложив об осмотре электростанции, он объяснил, почему решил стать гидротехником: — Таких станций еще много надо. А чтобы строить их, нужны гидротехники. Гидро — это значит «вода». Соображаете? Я буду водяной техник. У меня вода такие машины будет крутить, такие машины!.. Рассуждал Вова долго, и приятели, слушая его, успели хорошо отдохнуть. Потом они принялись сбивать плот. Так как столкнуть с берега сбитый плот у ребят нехватило бы силы, они спускали бревна в воду по одному и уже там скрепляли их. Крюк скобы вбивали в одно бревно, потом приставляли к бревну другое и в него вбивали второй конец скобы. Бревно к бревну — семь штук. Миша еще не успел прикрепить седьмое, а уже весь «личный состав экспедиции» очутился на плоту. — Ура! Не тонет! Дима стал варить «последний сухопутный обед». Остальные принялись за оборудование плота. Прежде всего, кроме скоб, скрепили бревна жердями, прибив их крест-накрест. Затем посредине «палубы» устроили помост для вещей — чтобы не намокли. Вырубили длинные и тонкие березы — шесты. И, наконец, приготовили к подъему флаг — полотенце, на котором звеньевой вывел углем: «Отважный ». Так они решили назвать свой «шестоход». После обеда Дима отнес в село инструмент; просился с ним и Вова, но вожак не разрешил. Начали погрузку. Рюкзаки складывали на настил посредине плота. Наконец все было готово. — Ну, подымаем флаг. Оркестр — туш! — Та-ам, трам, там-та-та-та… — запел Дима. Флаг взвился, раздалось «ура», и голубь, вылетевший было из леса, круто шарахнулся обратно от веселого, громкого гомона. — Взять шесты! — Есть, капитан! — Отталкиваемся! — Пошел! Плот качнулся, захлюпала, забурлила вода, пополз берег… 2. Встреча с незнакомцем «Отважный» шел на шестах в прибрежной тени. Река здесь была неглубока. Плот чуть покачивало. В лицо дул ветерок, кожу приятно холодило. Иногда нос плота заносило вправо или влево, и тогда звеньевой кричал: «Справа отожми!» или: «Слева наддай!» Сам он стоял на заднем конце — корме, отталкиваясь шестом и в то же время помогая бортовым направлять ход плота. На носу был Вова. Река текла неторопливо. Вырвавшись около села Покровского из гранитов, Шарта врезается в известняковую толщу и струится плавно, прямая, степенная, чуть ленивая. Горы здесь почти начисто сглажены морем, бушевавшим сотни миллионов лет назад. Бродя по берегам, тут можно найти много кусков известняка с отпечатками давным-давно вымерших растений и животных. По этим каменным отпечаткам ученые, как по книге, читают историю древнейших времен. — Ох, я, должно быть, что-то придумал! — возвестил Вова. — Верно, верно, придумал. Электроплот. Я сейчас вам объясню. Значит, так. Сбоку — вот тут можно — приделывается турбина, колесо такое. Плот идет — она крутится. Только плот идет туда, вперед, а турбина обратно вертится, назад. Вам ясно? А то ведь это гидротехника — может, неясно? — Я-асно, — сказал Лёня, а сам подмигнул друзьям. А Вова, не обращая внимания на несерьезность Лёниного тона, грозившую подорвать его гидроэлектротехнический авторитет, продолжал: — Ну вот. Она крутится, а от нее — приводной ремень к мотору. Он: вжи-жжи — работает. Работает и крутит такой винт, как у парохода. Плот идет все быстрее, турбина тоже быстрее, и мотор… — Слева наддай! Хлопцы недоглядели: плот сильно завернуло. Дима, стоявший у левого борта, не смог сразу выправить ход. Вова сунул свой шест в воду и упер в дно, но плот с такой силой надавил на шест, что Вова в один миг очутился в воде. Его сразу же вытащили. Отфыркавшись, он уселся посредине плота, стянул с себя ботинки, одежду и деловито осведомился: — Ну как, понравился мой проект? Ему ответили дружным хохотом. Звеньевой распорядился: всем разуться и сложить обувь в рюкзаки. Вова замерз, и плот направили к середине реки, на солнце. Оно уже склонялось к закату, но, несмотря на это, пригревало, не скупясь на тепло. — Даже жалко, что завтра уже пещера и плот придется бросить, — сказал Миша. — Как попадешь в пещеру, забудешь и про плот, — ответил Дима, словно бывал там и хорошо знал, какие прелести таят в себе подземные гроты. — А вдруг мы там ничего не найдем? — сказал Лёня и сразу же огорчился от этой мысли. — Нет, что-нибудь да найдем! — Давайте, братцы-кролики, нажмем еще. И Миша стал так отталкиваться шестом, что Дима, стараясь не отстать от товарища, в две минуты вспотел. — А вдруг там залежи какой-нибудь руды? — продолжал Лёня. — Или алмазы. Как вы думаете, в пещере алмазы могут быть? Или, может быть, свинец… Лёне хотелось, чтобы в пещере оказалось какое-нибудь полезное ископаемое. Он мечтал о руднике, который построят на месте их находки. — Мы потом придем туда, и все будут на нас показывать и говорить: «Это вот они открыли». А мы к тому времени еще десять таких находок сделаем. Ведь здорово, а, ребята? Мише мысль звеньевого о руднике нравилась, только ему хотелось самому принять участие в разработках. А Дима мечтал найти в пещере какой-либо исторический клад. Какой — он сам еще не знал, но такой, что можно будет сдать в музей. — У нас в городе музей не очень интересный. Надо такое найти, чтобы у всех дух захватило и чтобы это было важное научное открытие. Вова имел свою, особую точку зрения. Он считал, что лучше всего найти золото. — Золото найдем! — на него что хочешь можно купить, — сказал он. — Хочешь — свинец, хочешь — сразу десять витрин для музея. Во! И в каждой витрине — египетская мумия. — А где ты это купишь? — вмешался Лёня. — Что, Советский Союз сам у себя покупать будет? Тоже мне, египетская мумия!.. — Ну, все равно, я с собой захвачу. Для себя. — Куда тебе его? — Золото? У-у… Из него можно такой кинжал сделать — блестящий. — Фу, он мягкий получится, плохой. — А зато все удивляться будут… — Ребята, ведь компас теперь правильно показывает! Значит, верно: в болоте железо. За разговорами время текло незаметно. Проплыли мимо деревни Сосновки. Надвинулся вечер. Решили причалить к берегу. Проволока, которую притащил Вова, пригодилась: на берегу вбили колья и к ним привязали плот. Ребята остались устраивать бивуак, а Миша отправился промыслить рыбы. Давно уже он мечтал о хорошей рыбалке, и вот наконец этот час настал. — Уха будет — язык проглотите! — пообещал Миша друзьям. Метрах в двухстах от стоянки плота, выше по течению, он приметил место, очень подходящее для рыбалки. Берег порос здесь камышом, чуть шуршала редкая осока, и на низких плоских волнах медленно и мягко колыхались листья кувшинок. Вырубив пару удилищ и накопав червей, Миша устроился на стволе низко склонившейся над водой березы. Он насадил по два червяка на каждый крючок и забросил удочки. Не прошло и минуты — дёрг! — поплавок дрогнул. Еще раз. Кто-то сидел на крючке. Чуточку выждав, Миша резко вскинул и потянул удилище. Рыба уперлась, дернула удочку, потащила ее в сторону и вглубь. Сердце рыболова забилось: «Крупная!» Он дал ей немного отойти и снова потянул на себя. Она упиралась. Еще раз приспустив леску, Миша сначала медленно, потом быстрее потянул ее в сторону и вверх и вдруг единым махом выметнул на берег. Что-то красное, зеленое, белое запрыгало, закувыркалось в траве. Уколов руку о плавник, Миша схватил добычу. Это был окунь — полосатый, крупный, чуть ли не в две ладони, с сильным горбатым телом. Когда этот хищник дернул удочку, Миша, признаться, подумал, что вытащит какую-нибудь громадину. Но и этот окунь вполне удовлетворял самолюбие рыболова. Миша еле успел закинуть удочку второй раз, как она опять дернулась. Снова попался окунь, правда чуть поменьше. Но разве приходится огорчаться этим, если в течение одной минуты в руки попадают сразу две рыбешки! И третья, уже третья клюет на полуобкусанного червяка! До чего это жадная рыба — окунь! Что ни подсунь ей — все схватит. Червяк ли это, малявка, раковая шейка, лягушонок — только подавай, не прозевает. За стаей мелких окуней всегда идут крупные и поедают мелочь. Прожорлив окунь невероятно. Бывает, до того наестся, что хвосты заглотанных рыбешек торчат из его пасти наружу. Вот он каков, этот хищник! Миша еле поспевал вытаскивать. Он снял с крючков уже семь окуней и только два раза сменил насадку. Эх, и знатной ухой попотчует он друзей! Ловись, рыбка, ловись… Эге, полосатый, клюнул! Торопишься? Чудак! Упирайся, не упирайся — все равно наш будешь… — Хорошо клюет? Миша вздрогнул, обернулся и замер. Перед ним стоял тот — высокий в кожаной… Впрочем, он был без куртки. Из-под просторной клетчатой рубахи, заправленной в широкие брюки, виднелась голубенькая майка. Рукава рубахи были засучены. В одной руке он держал ведро, в другой была дымящаяся трубка. Светлые, выгоревшие волосы падали на лоб, свисая над горбинкой носа. «Куда лучше? В воду? В лес? Вправо? Влево?» заметалась мысль. Миша встал. — Что уставился? — усмехнулся незнакомец и спросил довольно приветливо: — Откуда? Из Сосновки? «Сосновка? Что это? Ах, та деревня, что проезжали вечером! Значит, он меня не узнал». — Угу, из Сосновки, — пробормотал Миша и отвел глаза в сторону. «Все-таки надо поскорее сматывать удочки». Высокий шагнул к воде: — Ого! Ты, оказывается, много окуней натаскал! А пить здесь можно? Опершись на березу, на которой только что сидел Миша, незнакомец зачерпнул в вёдро воды. Когда он наклонился, вытянув загорелую мускулистую руку, Мишин взгляд упал на его предплечье. На бронзовой коже синел вытатуированный знак: две перекрещенные стрелы… Миша вспотел… «Столкнуть его в реку. А дальше?..» — Неважная вода. Ну, ничего. — Незнакомец выпрямился. — Кто там костер запалил, не знаешь? — Он повел рукой в сторону, где остались Мишины приятели. — Костер? Не знаю. — Надо будет сходить посмотреть, что за соседи, — сам себе сказал высокий и предложил Мише: — Пойдем со мной. Наш чай, твоя уха. Конфеты будем есть, омулем соленым угощу. А? — Не… В лесу, из-за пригорка, послышался резкий свист. — Ого-го-го! — закричал высокий. — Иду-у!.. Ну, двинулись чай пить? Миша исподлобья взглянул на него и угрюмо проговорил: — Домой надо. — Как хочешь. Он легко подхватил ведро и зашагал в лес. У Миши сильно билось сердце. Он осторожно двинулся следом за высоким. Вдруг тот обернулся. Миша быстро наклонился и сделал вид, будто ищет что-то на земле. Темнело. «Надо подождать здесь, а потом незаметно пробраться к его стоянке», решил Миша, но вспомнил: тот хотел «сходить посмотреть, что за соседи». Вдруг сейчас отправится и наткнется на ребят? Надо скорее предупредить их… Весть, принесенная Мишей, ошеломила всех. Конечно, такая встреча и раньше была вполне возможной, но все-таки это было неожиданностью, и весьма неприятной. Особенно взволновало всех сообщение о татуировке на руке незнакомца. — Неужели правда стрелы? — допытывался Дима. — Вот такие, как на записках? — Что ж, выдумывать я стану? — рассердился Миша. — Я, конечно, не сравнивал с записками, но стрелы как стрелы, и перекрещенные. Синие такие. — Это, ребята, очень важно, — сказал Лёня. — Называется «вещественное доказательство». Теперь ему никуда не скрыться. — Д-давайте отчаливать, — огорченно сказал Дима и принялся собирать посуду. — А у меня есть предложение, — сказал звеньевой. — Надо у него машину испортить. Дождемся ночи, они спать лягут, а мы что-нибудь с мотором сделаем. — Вы меня пошлите, — предложил свои услуги Вова. — Я знаю. Я ручку заводную утащу, и все. — Тебя за ноги схватят, и все, — махнул рукой старший брат. — Меня? У! А я… Но Миша перебил: — Нет, ребята! Надо действовать как? Надо наверняка действовать. Ясно, что не Вовку пошлем. Я пойду и еще кто-нибудь. Но все равно можно попасться. — Риск — благородное дело! — возразил звеньевой. — Нам в пещеру попасть важнее. «Ты просто трусишь!» хотел сказать Лёня, но не сказал: ведь он знал, что Миша вовсе не трус. Просто он рассудительный парень. — Ладно. Будем отчаливать, — согласился звеньевой. Костер залили водой, он недовольно зашипел. Тьма окутала бивуак. — Кто-то идет, — прошептал Дима. Миша выдернул колья. Качнулся «Отважный». Забулькала, забурлила под ним вода. Заколыхались вокруг черные волны. — Справа наддай… Километра два они плыли молча. Было жутковато. Кругом тьма. И вода под ногами черная — кажется, нет дна. Молчание прервал Вова. Начал он так: — А мы его в пещере поймаем. Я знаю, как его можно поймать: у него фонарь из рук выбить и свой притушить. Миша — он сильный — будет руки у него держать, а Лёня — ноги. А я с Димой его свяжу. Я ух как умею связывать! Как напутаю, напутаю верёвку — ни за что не развязать, мама всегда ругается… — Помолчав немного и представив себе, видимо, картину схватки, Вова совсем воодушевился: — Хо! Я даже один могу связать. Только вот ноги бы держать ему покрепче… И потом, есть хочется, давайте поедим, — неожиданно закончил он свою воинственную речь. С последним предложением все согласились. Причалить решили к левому берегу: противник был на правом. Развели костер. Начхоз объявил «аврал» по чистке окуней, отложив в сторону две штуки: — Жарить буду. — В листочках? — вспомнил Вова пирожки. — А вот посмотришь. Миша накопал недалеко от берега глины, притащил к огню, плеснул на нее воды и стал размешивать. — Будем есть окуней, начиненных глиной, — сострил Дима. Миша героически снес эту насмешку, продолжая свое дело. Когда глина превратилась в податливую вязкую массу, он стал обкладывать ею окуня, предварительно обсыпав его солью. — Ты, Димус, ошибся, — сказал Лёня: — мы будем есть глину, начиненную рыбой. Не возражая и этому насмешнику, Миша преспокойно обляпал окуня глиной и, поворошив костер, засунул ком своей стряпни в самое пекло. То же сделал он и с другим окунем. Лишь после этого он счел возможным разъяснить смысл странных кулинарных приемов: — В своем соку изжарится. Вкусно! А кто смеялся… — Миша, я не смеялся, — поспешил напомнить о своей позиции Вова. — …кто смеялся, тот двойную порцию получит. Чтобы лучше убедиться, как вкусно. Разделили жареную рыбу, конечно, поровну. Окуни ссохлись, местами чуть обуглились, но, в общем, были вполне съедобными. Миша объяснил, что если рыба и невкусная, так тут виноват не он, Миша, а, во-первых, то, что в окунях оказалось недостаточно жира; во-вторых, слой глины получился тонковатый; в-третьих, сама глина плоховата — растрескалась — и, в-четвертых, если бы вот утка была, а не окунь, тогда бы никто не захотел сойти с этого места, пока не получил бы вторую порцию. Зато уха не потребовала от повара ни объяснений, ни извинений. Лёня приказал костер потушить: без огня их никто не заметит, а утренний холодок не даст спать долго. Набросали веток и улеглись на них, прижавшись друг к другу. Сон пришел почти мгновенно. 3. Гибель «Отважного» Утро было свежее и тихое. В далеком бледноголубом небе замерло маленькое полупрозрачное облако. Мутные космы тумана еще плавали над рекой, когда «Отважный» отчалил от берега. Ландшафт изменился. Теперь Шарта текла меж каменных круч, врезаясь в гранит. Она петляла, извиваясь, словно лента в руках танцовщицы. То спокойная, зеркальная, то бурливая, пенная, бежала неудержимо, крутила проказливо плот. Плыли около берега. Шесты крепко упирались в дно. Настроение было бодрое. Тревожно-радостное предчувствие того, что цель близка, что впереди, наверное, борьба, вселяло в сердца задорную отвагу. — Сегодня! Понимаете? Через каких-нибудь там три часа — в пещере! У меня даже нога перестала болеть. — Нажмем, братцы! — Димус, песню! Дима оглянулся на звеньевого. Тот понял его молчаливый вопрос и ответил: — Ну, услышит — и пусть. Взлетела к скалам над рекой лихая песня: Любим мы просторы И родные горы, Синие узоры — ленты горных рек… — Эх, наддай! Шесты гнулись. Бурлили волны, всплескивались у бревен плота. Проносились назад деревья на берегу. Они протягивали свои лапы к плоту — хотели сбросить храбрецов в воду. — А что, братцы-кролики, если к середине поближе? Там течение быстрее. — Правильно! — Не надо, — сказал Дима: — опасно. — Подумаешь! Слева наддай! Выехали на середину реки и попали в быстрину. Плот закружило и понесло. Вова, предварительно отодвинувшись от края плота, пустился в рассуждения: — Вот здесь бы плотину поставить. Ух, как закрутило бы! На тыщу киловатт. Думаете, не знаю, что такое киловатт? Это работу электричества измеряют. Зна-аю. Вот я буду гидротехником — такую построю, на тыщу километров свет пущу. А что думаете… Гхрак!.. Все чуть не полетели в воду: «Отважный» наскочил на подводный камень. Течение начало заносить корму в сторону. — Отжимай шестами! — Да тут глубоко… Плот накренило. Затрещали бревна. Один рюкзак чуть не полетел в воду. Дима метнулся, схватил его. Миша с Лёней, вытянув насколько можно было руки, уперлись шестами в дно, навалились изо всех сил. Деревянная громадина чуть подалась. Но снова что-то треснуло: коротко цокнув, выскочила одна скоба. Лёня, сжав губы, быстро взглянул на друзей, крикнул: «Жми, ребята!» и, как был, в одежде, прыгнул в воду. «Отважный» качнулся. Звеньевой уцепившись за бревна, нажал на один край плота, под другой накатилась волна, плюхнулась звонко, и «Отважный», мягко соскользнув с камня, пал брюхом на воду. А вожак уже вскарабкивался на свое капитанское место: — Справа наддай! Вовка, что смотришь? Промокшая одежда облепила его сухощавое, мускулистое тело, в солнечных лучах блестела вода на лице. Звеньевой широко улыбался, похлопывая себя по мокрому животу: — Шика-арно… — Лёнь, здесь глубоко… шест не достает. — Ерунда! Без шеста поплывем. — Подождите… Что это такое? — Что? — Слышите — шум. Впереди негромко и монотонно, не прерываясь, гудело что-то. — А, — махнул рукой Лёня, — лес шумит или еще что-нибудь. Остальные молчали, чутко вслушиваясь в далекий гул. Миша тихо сказал: — Это знаете что? — и зачем-то посмотрел на братишку. — Это… перекат. Перекат?.. Лёня взглянул на товарищей. На мгновение все замерли. Миша смотрел вперед серьезно и спокойно, только кончики пальцев, сжимавших шест, побелели. Дима, чуть подавшись вперед, широко раскрыл глаза. Вова разинул рот, да так и не закрыл его — словно собирался что-то сказать, а ветер ударил в лицо и вхлестнул слова обратно. Перекат!.. Быть, значит, схватке. Закрутит, ударит, сомнет… Крепче держи свой шест, звеньевой! На тебя смотрит команда «Отважного». Тебе надо хоть чуть улыбнуться. Ты должен улыбнуться, Лёнька… Вон как гудит — далекий, грозный, неистовый. Может, твой отец на фронте вот так же вслушивался в глухой гул вражеской канонады. И Олег Кошевой… Да, Олег Кошевой стоял вот так же, вскинув голову — выше голову, Лёнька Тикин! — стоял и слушал, как надвигается на него грозный шум вражеского войска, а вокруг — его друзья. И вожак молодогвардейцев сказал им твердо: «Вперёд, боевые товарищи!»… Крепче держи свой шест, Лёнька! Быть схватке. Команда ждет твоего приказа. Но что же делать? Что делать, если здесь так глубоко и шесты не достают до дна?.. Белесые, обожженные солнцем брови вожака сдвинулись к переносице. Сверкнули серые потемневшие глаза. Сухими губами звеньевой проговорил: — Ничего. — И шагнул вперед, тряхнув еще мокрыми, прилипшими ко лбу волосами. — Ничего! Верно, Дуб? — Грести надо, — ответил Миша. — Точно. Шесты — на воду. Всем стать к правому борту. Гребем! Зарокотала, забурлила под шестами вода. «Отважный» повернулся влево. Но течение подхватило корму, повернуло плот. Вова бросился к левому борту. — Назад! — заорал Лёня. — Жмем, братцы-кролики, а ну, жмем! Они снова повернули плот налево. И снова течение перевернуло и поставило его прямо. Еще раз повернули, и опять упрямая буйная вода сделала по-своему. Так и плыли они: плот крутился, а течение все несло и несло его вниз, к перекату. Шум становился все громче. Лёня оторвал руку от шеста и вытер пот: — Кто еще не разутый? Снимай ботинки — и в рюкзак. — Лёнь, давай мешки свяжем, — сказал Миша. — А то слетят — потом не найти. Они пропустили веревку между лямками рюкзаков и завязали ее, припутав сюда же и ведро. Река завернула влево. Гул еще усилился. Ребята увидали перекат. Меж двух серых скал темнела гряда камней. Косматые волны метались над камнями. Хорошо был виден уклон вниз. Когда-то — это было очень давно — прорвалась упрямая Шарта между этими двумя великанами-скалами. Их младшие братья — громадные камни, обломки — пытались загородить ей путь. Она перепрыгнула через них и понеслась дальше. И до сих пор еще пытаются остановить реку камни. Куда там! Река обтачивает камни, они становятся все меньше и меньше. Когда-нибудь, пройдет много лет, они совсем исчезнут под водой, но пока еще держатся, и крепко, эти древние обломки грозных скал. Бьется над ними белая пена. Сверкают на солнце брызги. Рокочет, ревет вода… Вова прижался к брату. Миша взглянул на звеньевого: — Прыгаем? — Поздно: все равно вынесет на камни. Поток с новой силой подхватил плот и понес его к правому краю переката. — Будем прыгать на камни. Там неглубоко. Шесты пока не бросать. И не вешать головы! Не будь я Лёнькой… Они стояли, придвинувшись друг к другу, плечом касаясь плеча товарища. Все смотрели вперед. Стремительно надвигался перекат. Воздух гудел. И вдруг зазвучала песня: Наве-ерх вы, товарищи, все по местам… Это Дима затянул старинную боевую песню отцов. И от песни этой вдруг захватило дух, защекотало в горле, глаза заблестели. …Последний парад наступа-ает… Еще теснее сдвинулись плечи. И зазвенел, врываясь в рев порога, споря с ним, маленький дружный хор: Врагу не сдается наш гордый «Варяг», Пощады никто не желае-ет!.. А плот летел все стремительнее. Наступила последняя минута. — Сейчас ударит — прыгаем! — Только не бояться, братцы. Вовка, держись!.. «Отважный» ринулся в кипень волн. Ударился о камень. Вова упал на рюкзаки. Поток подхватил плот, бросил его на второй валун. Дима метнулся в клокочущую пену. За ним, схватив конец веревки, связывавшей мешки, прыгнул Миша. Плот затрещал, всполз на камень и рухнул с него вниз, в бурлящий волноворот. Поток швырнул Диму к камню, притиснул, потом толкнул в сторону. Дима ухватился за гладкий и скользкий гранит, обнял его и ногой нащупал под водой… что это, выступ?.. Дно! Дима отпустил камень, и разом вода, ударив под колени, сшибла его с ног. Он плюхнулся на спину, перевернулся, его понесло и вдруг шаркнуло о песок. Мель?! Он вскочил и огляделся. Мимо бежали пенные волны, бурлили у разбросанных всюду камней. Что же тут страшного? Совсем мелко! Неожиданно рядом с Димой из пены вынырнул Миша. Отфыркавшись, он сообразил, что никакой опасности нет, и радостно закричал: — Ого-го-го! — Го-го! — донеслось в ответ сквозь шум воды. Это кричал Лёня, уже пробиравшийся к друзьям вверх по течению. Он размахивал полотенцем — флагом «Отважного». Уткнувшись в камни, покачивались связанные рюкзаки, а около, все еще не решаясь отпустить их, копошился Вова. Миша натянул веревку, потащил рюкзаки к себе. — Тянись, рыбка! А, ну!.. — Го-го! Тянись! Всем стало весело. Друзья дурачились и плескались в воде. — Братцы! — спохватился Миша. — У нас и сухари, и сахар, и все другое, наверно, размокло! — Сразу такое кушанье приготовилось: кашесуппюре, — сострил Дима. — Идемте к берегу, — распорядился звеньевой. — Костер надо развести… По уступам в скале они взобрались наверх. Здесь властвовало жаркое солнце. Снизу доносился неумолчный грохот переката. Валуны, меж которых билась пенная неудержимая вода, отсюда казались маленькими. — Вот если бы здесь плотину поставить!.. А можно. Очень даже удобно. Вот я, когда научусь чертежи чертить… Миша, это в каком классе проходят — чертежи? — Ой, смотрите! — закричал Дима. Далеко-далеко, где Шарта сверкала на солнце уже спокойной гладью, виднелись темные разрозненные палочки — бревна. Это были остатки плота. Прощай, «Отважный»!.. Река громадной серебрящейся змеей уползала вдаль, извиваясь меж поросших сосняком круч. Вот так, все дальше и дальше, поплывут по ней бревна «Отважного», а потом из Шарты попадут в Тобол, из Тобола — в Иртыш, из Иртыша — в Обь, а по Оби — в Карское море, в Ледовитый океан. Ого, куда они могут уплыть! Когда Дима высказал эту мысль, Вова огорчился: — Что же ты раньше не сказал? Я бы на бревнах свое имя вырезал. Вдруг зимовщикам попадутся… В Мишином рюкзаке сохранились завернутые в пергамент сухие спички. Запылал костер. Обсушиться — и в путь. От переката до пещеры оставалось три километра. 4. Пещеролазы Они вошли в лог, который на карте был отмечен заветной красной звездочкой. Лог оказался глубоким. Скаты его, густо заросшие березняком, круто уходили вверх. По дну лога струилась мелкая прозрачная речонка — безвестный приток Шарты. Дошли! Вот она, цель их похода, рядом, может быть под ногами. Здесь бродил дед Лёни Тикина и, спустившись в подземные тайные гроты, нашел… Но что же, что нашел он там? Что так взволновало его, какое богатство хотел он подарить своей стране? Они должны найти это. И они найдут! Ребята двинулись вдоль речушки, все время оглядываясь по сторонам, задирая головы, высматривая вход в пещеру. Из-под зеленого покрова, одевавшего скаты лога, то там, то тут виднелись серые глыбы известняка. Попалось несколько мелких расщелин — они были узкими и неглубокими. Вдруг Дима, шедший выше других по правому склону, закричал: — Наше-ол! Снизу вход в пещеру не был виден, его закрывал скалистый выступ. Все бросились на голос товарища. Первым, исцарапав руки о камни, влез Лёня. Дима уже скинул рюкзак и стоял у самого входа в подземелье. Под мощными косыми плитами известняка чернел широкий провал. Слева от него и снизу, над порослью трав, шуршала на ветерке нежная листва молодых березок. Справа и сверху нависали тяжелые каменные глыбы. Ход наклонно уходил вниз, в глухую черную глубь. Дима медленно повернул голову к вожаку и сказал шопотом: — Вот она… какая… — Да-а, — так же тихо ответил Лёня. Странное чувство овладело им. В нем смешались одновременно и радость, и испуг перед неведомым, и жажда скорее проникнуть в недра, и какая-то смутная тревога. Но когда остальные забрались вслед за звеньевым, он встретил их своей обычной широкой улыбкой: — Сейчас мы ее начнем штурмовать! — Ну-ка, взглянем на план. Вот он — истрепавшийся, помятый, подмоченный листок с надписью, сделанной рукой деда Лёни Тикина. Через тайгу, пожарище, грозу пробились с ним ребята, донесли до цели. «По ручью, у пяти пальцев, свет в правой, над головой…» Как же разгадать смысл этих простых и таких непонятных слов? «По ручью, у пяти пальцев…» — А может быть, знаете что?.. — начал Миша. — Может, это значит, что в пещере надо итти в том направлении, в каком течет ручей по логу. — А ну-ка… — Лёня склонился над планом. — Нет, не получается: речка течет на юг, а крестик на плане — в северной части пещеры. — Тут все дело в «пяти пальцах», — сказал Дима. — Это, наверно, какое-нибудь определенное место так названо. Лёнькин дедушка его знал, а нам искать придется. — А что! Будем искать. Доставайте свечи. Фонарик твой, Миша, цел? Вовка, помоги мне веревку распутать. — А если он там? — спросил Вова, указывая на пещерный вход. И все сразу поняли, о ком он говорит. — Там-то его еще нет, — ответил Миша. — А вот позднее мы с ним можем встретиться. Да, ребята? — А что! Встретимся! Только… — тут Лёня насупился, — только уговор: всем держаться вместе и не трусить. Наскоро закусив и засунув в карманы хлеб и сахар, они запрятали рюкзаки в кустарнике. Каждый взял с собой по две свечи, Лёня и Миша — веревки и топор. Первым спускался Лёня. За ним почти вплотную лезли Дима и Вова. Замыкающим был Миша. Ход был крутой. Пришлось спускаться на четвереньках, спиной вперед. Снизу, из тьмы, веяло холодом и сыростью. Из-под ног срывались и с шумом летели вниз камни. Свод нависал над самыми головами. Так продолжалось метров тридцать. Потом уклон сошел на-нет. Лёня встал: свод вверху исчез. Это был подземный зал. Потолок, как громадный купол, подымался ввысь, исчезая в непроглядной тьме. В дальней стене чернел коридор. Ребята обошли зал кругом. Причудливые нагромождения известковых глыб у стен грота казались то окаменевшими чудовищами, то гигантскими вычурными креслами, то баррикадами, закрывающими ход в другие залы. Многочисленные узкие расщелины прорезали стены. Осторожно двигаясь вперед, друзья вошли в главную галлерею пещеры — широкий каменный коридор. С потолка свисали толстые арагонитовые наросты — сталактиты. Звеньевой шел и оглядывался — не отстал бы кто-нибудь. Вдруг что-то мелькнуло перед его свечой и мягко ударилось о грудь. Раздался неприятный резкий писк. Снова что-то бесшумно пронеслось перед самыми глазами. Еще и еще… Это были летучие мыши. Разбуженные шумом и светом, внезапно возникшим в их глухом обиталище, они целой стаей сновали по коридору. Дима вскрикнул — одна из мышей загасила его свечу. — О-ой, смотрите! — Вова приник к стене, в расщелинах которой копошились выводки этих маленьких летающих чудовищ. Дима взглянул — его передернуло от отвращения. — Тьфу! — сказал он. — Почему это «тьфу»? — возмутился Вова: в его сердце вновь вспыхнула страсть, погашенная было увлечением электротехникой. — Надо обязательно с собой взять. — И он протянул руку к расщелине. — Вовка! — Гулкие раскаты Мишиного голоса понеслись под сводами пещеры. — Я тебя сейчас выгоню отсюда! Исследователь пещерной фауны задумался. Почесав затылок, он скорбно пробормотал: — Я же для науки… Вожак звена поддержал его: — Надо взять. Только на обратном пути. Понятно? Вова засопел и отошел от расщелины. Они снова двинулись по коридору, осматривая стены и тихо переговариваясь. Поворот из главною коридора, указанный в плане, почему-то не попадался. Неожиданно Лёня отпрянул назад: под ногами чернел обрыв. Скользнув по глыбам известняка, луч фонарика устремился вперед и растаял в густой тьме. Лёня направил его под ноги — луч прыгнул на круто идущие вниз грубые ступени, выдолбленные в камне. Спустившись по ним, ребята оказались в новом зале. По сравнению с первым он казался громадным. Пол его был покрыт слоем коричнево-серой вязкой глины. — Вон еще, смотрите, — сказал Дима. Слева такие же каменные ступени поднимались вверх. Взобравшись по ним, друзья очутились на ровной каменной площадке. Направившись вдоль стены, они заметили в ней высокую нишу. В нише лежало несколько полусгнивших бревен — остатки сруба небольшой избушки. В молчании сгрудились друзья. Кто жил здесь? Когда? Что заставило человека скрываться от людей в глухом пещерном подземелье? — Может, тут сам Джакар жил, — сказал Дима. — Нет, едва ли, — ответил Лёня: — Джакар был с отрядом — разве все его товарищи могли поместиться в таком маленьком домике? И потом, Джакар… это было очень давно, бревна бы не сохранились. — Надо осмотреть их, — сказал Дима, перешагнул внутрь сруба и, охнув, провалился куда-то. Ребята бросились к тому месту, где он только что был. В полу пещеры зияла дыра. Рядом лежала каменная плита, закрывавшая когда-то отверстие. — Димус. — П-подождите, — раздалось из колодца. — Я, кажется, немножечко стукнулся. Колодец оказался неглубоким. С помощью приятелей Дима выбрался из него и был встречен хохотом. Сам он улыбался, но весьма кисло: болело ушибленное колено. Лёня немедленно полез осматривать колодец. Видимо, когда-то это был потайной ход из подземного домика. В стенках колодца остались выдолбленные уступы, на которые можно было опираться. — Ребята, здесь ход! Все склонились над отверстием. Внизу, на дне колодца, торчали уже только ноги звеньевого. Скоро и они исчезли: он уполз по ходу. — Подожди нас! — закричал Миша и быстро спустился в колодец; за ним полезли Вова и Дима. Вначале ползли на четвереньках, но скоро поднялись в полный рост. Ход свернул вправо и почти сразу раздвоился. Влево вверх уходила неровная расщелина, вправо тянулась длинная, почти прямая галлерея. Пошли по ней. Луч фонарика пробегал по мрачным каменным сводам. Сзади прыгали неровные длинные тени. Неожиданно коридор расширился, и друзья оказались в новом, третьем, зале. Это был неширокий, но очень высокий грот с гладкими стенами. — Как дирижабль, — сказал Дима. И верно, грот был похож на половину разрезанного поперек дирижабля. — Лестница! К стене были приставлены две толстые жердины, скрепленные короткими грубыми перекладинами. Вверху, почти под самым куполом, смутно виднелось отверстие. Лестница заскрипела и сильно покачнулась, когда Лёня ступил на первую перекладину. — Подожди, — сказал Миша и, чтобы испробовать прочность сооружения, навалился плечом на жердь. Ветхое дерево легко треснуло — жердь сломалась. Большая летучая мышь сорвалась с потолка, испуганно шарахнулась и нырнула в ход. — Зачем сломал?! — рассердился Дима. — А полезли и полетели бы — лучше? Пришлось лишь вздыхать по поводу того, что не удастся проникнуть в таинственное, темневшее наверху отверстие. Оглядевшись внимательнее, ребята увидели справа у стены уступ, похожий на лежанку. В стене между ходом и лежанкой было выдолблено изображение креста. — Давайте посидим, — сказал Дима. — И поедим, — дополнил его предложение Вова. Они уселись на каменную лежанку, установили посредине одну свечу, а остальные загасили: свечи нужно было беречь. Вытащили продукты. Обнаружилось, что у Вовы нет ни одного кусочка сахара. — Они мокрые были, и я как-то нечаянно все поел, — горестно признался он. Хотели его наказать, но сжалились, и каждый отделил ему от своей порции. Потом мальчики потушили свечу. Нет ничего чернее пещерной тьмы. Она обступила их — и мир исчез, исчезла жизнь, и плотная страшная тишина, нарушить которую боязно даже дыханием, заполнила грот. Были только тьма и тишина, больше ничего. Сколько тысячелетий стоят вот так, в черном безмолвии, эти мрачные своды?.. Неугомонная, вечно ищущая движения вода находит себе работу не только на поверхности земли. Подземные воды трудятся и там, куда не проникает глаз человека. Унося с собой в недра углекислый газ, содержащийся в воздухе почвы, вода накапливает в себе углекислоту, которая хорошо растворяет известняк. Просачиваясь в самые мелкие поры земли, врываясь в трещины, пробивая себе дорогу и в лоб и хитрыми обходами, растворяя твердую породу, вода прорезает в известняковой толще многочисленные галлереи, гроты, залы. Этот подземный архитектор не знает предела фантазии и не стесняется размерами. Некоторые пещеры тянутся на десятки километров. И тысячи лет назад делала это вода, и сегодня делает, и завтра будет делать. Поэтому можно встретить и очень старые, древние пещеры и совсем) молодые, возраст которых исчисляется какой-нибудь тысячей лет. Та пещера, в которую забрались ребята, была старушкой. Уровень подземных вод в ее районе давно понизился, ушел в глубину, а грунтовые воды, просачиваясь в пещеру, заносят в нее мельчайшие песчинки и глину. Пройдут сотни лет — и глина забьет здесь все ходы и гроты. Пещера умрет. Но сейчас в ней еще много места для тьмы и тишины. Они властвуют здесь и отступают только перед людьми, в руках которых свет. Но если света нет — берегись и ты, человек!.. Вове вдруг почудилось, что кто-то неведомый неслышно надвигается на них из тьмы, сейчас притиснет, сдавит — и даже вскрикнуть не успеешь и не будешь знать, что это такое. Вова проглотил слюну и сказал хриплым шопотом: — Хватит… Ну, Миша, зажигай. Спичка прочертила во тьме голубую полоску, вспыхнула ярко и осветила бледные лица и широко открытые глаза ребят. Зажгли свечи. Было холодно. Мерзли ноги. — Надо обратно двигаться, — сказал Миша. — Ручей искать, — добавил Дима. Лёня вытащил план. Все склонились над ним. — Вот видите: из большого зала ход — это через колодец. Потом он раздваивается. Помните, налево расщелина была. Через нее можно пробраться к тому ходу, что крестиком помечен. — Точно. Идем! Ход, начинавшийся от расщелины, был неудобный — узкий, низкий, с острыми, выступающими из стен камнями. Приходилось итти согнувшись, а местами ползти. Пробирались молча. Слышно было лишь тяжелое дыхание. Вова сопел и тихонечко ругал свою свечу, о пламя которой он несколько раз ожегся. Колени болели от ударов о камни. Свечи коптили, и становилось неприятно дышать. Ребят не покидало чувство близкой опасности, однако именно оно придавало решимость и стремление действовать быстрее. Коридор суживался все больше, но чутье подсказывало Лёне необходимость продолжать путь. Держа свечу в вытянутой руке перед собой, он ползком протискивался между камнями. Это было неудобно: свет свечи загораживал собой все, что было впереди. Изменить положение не позволяла теснота. Ход сузился еще. Пришлось повернуться на бок. — Лёнь, может дальше не полезем? Другим ходом пройдем, — сказал Миша. — Нет, — Лёня подогнул ногу, уперся в камень и оттолкнулся, — полезем. Мише, ползшему за звеньевым, приходилось труднее всех: он был среди ребят самый крупный. В одном месте ему показалось, что он застрял. Это было жуткое чувство — ощущение полной беспомощности перед миллионами пудов земли, нависшими с трех сторон. Миша рванулся вперед — погасла свеча. Он хотел вытащить спички — рука не пролезала назад. Впереди уползал, тускнея, огонек фонарика в руках Лёни. Мише почудилось, что он сейчас задохнется: камни сдавили грудь. — Что остановился? — недовольно спросил Вова, пыхтевший сзади. Голос родного братишки ободрил Мишу. — Сейчас, — сказал он, нашарил ногой выступ в стене и оттолкнулся, ударившись плечом о торчавший сверху камень. Теперь можно было достать спички. Миша зажег свет. А звеньевой уже нетерпеливо спрашивал издалека: — Ну, где вы? Ход повернул вправо. Пробираться стало легче. Вдруг Лёня приглушенно и взволнованно крикнул: — Скорее! Он сидел в гроте. Собственно, гротом это подземное помещение назвать нельзя: просто ход расширялся, но высота его оставалась почти прежней. Отсюда, круто повернув, он спускался вниз под углом градусов в пятьдесят и становился гладким и круглым, как труба. Звеньевой молча показал рукой на плоский камень у начала трубы. На камне мелом были начерчены две скрещенные стрелы. 5. Секрет скрещенных стрел Друзья, сгрудившись, молчали. И без слов было понятно: тот побывал здесь. Но когда? Видимо, недавно, пока они лазили по дальним ходам пещеры. А может, раньше. Ведь он мог пройти сюда из первого, главного коридора. Звеньевой начал распутывать веревку. — П-полезем, да? — спросил Дима. — Так ведь это же тот ход. Надо. Я попробую первый. Если что — крикну, тяните вверх. И потом, мы его отсюда камнями закидать можем. Верно? Вы тут приготовьте камни. А веревку закрепите. И прислушивайтесь. Ну, я полез… Лёня сел на корточки, зажал в руках веревку и фонарик, подвинулся к краю каменной трубы и… поехал, скользя вниз. Вначале это показалось ему очень удобным. Но спускаться нужно было медленно: веревка терла руки. Ноги — их нельзя было выпрямить, не ударившись головой о свод — заныли. Лёня проскользил уже метров тридцать. Вдруг он увидел перед собой короткое и толстое бревно, преграждавшее путь, и оперся о сырое, заплесневевшее дерево. За бревном виднелась небольшая площадка, упиравшаяся в тупик. Лёня стал на нее, и в этот момент ему почудился чей-то крик — не сверху, где были ребята, а из стены пещеры, снизу. Он стал вслушиваться. Откуда-то из камня снова донесся крик о помощи. Справа и слева от Лёни стена была сплошной, прямо перед ним громоздились глыбы. Голос доносился из-за них. — Давайте сюда! — крикнул Лёня ребятам наверх, шагнул к камням и вдруг увидел среди них чужую веревку. Она уходила в стену и была зажата большой глыбой. Лёня ухватился за камень, хотел отодвинуть, но не смог. Спустился Миша. — Там кто-то зовет на помощь, — сказал Лёня. Миша тревожно посмотрел в бледное лицо товарища: — Может, тот? — Не знаю. Друзья переглянулись и поняли друг друга. — Ага, — сказал Лёня. И Миша взялся за камень. Вот где пригодилась его сила! Он отвалил глыбу, и в стене сразу образовалось отверстие. — Сюда, я здесь! — послышалось снизу. Как раз в это время спустился Дима. На середине трубы скользил Вова, сердито бормоча что-то. Лёня подошел к отверстию и нагнулся с фонарем в руке. Книзу уходила такая же, по какой они спускались, каменная труба. — Эй, кто там? — крикнул Лёня и вытянул фонарь вперед. — Мы держим веревку, лезьте! По трубе зашебаршили ноги. Луч фонаря осветил голову и плечи, но лица человека не было видно. — Лёнь, на, держи, — прошептал Дима, подсовывая звеньевому камень. А человек, держась за веревку, полз все выше. Вот он уже совсем близко, вот он поднимает голову… Лёня увидел его лицо и с раскрытым ртом повернулся к друзьям. — Вот здорово!.. — растерянно пробормотал он. Желтый луч фонарика осветил черные волосы, бледное широкоскулое лицо, прямой, красивый нос. — Витя?! Да, это был Витя Черноскутов. Он вылез из отверстия, сильно щуря свои большие темносерые глаза: свет фонарика и свечей ослепил его. — Здравствуйте, — хрипловато сказал он своим тонким голосом и улыбнулся, словно извиняясь за то, что доставил товарищам неприятность. — Не ждали, что встретимся здесь, да? А я доказал. Сказал, что докажу, — и вот!.. — Ничего не понимаю, не будь я Лёнькой! А вы, ребята? — Откуда ты взялся? Витя хмыкнул и вместо ответа предложил: — Давайте сядем. Свет… Хорошо! Сейчас вечер?.. Еще день?.. А я думал, уже вечер. Они уселись на бревно и здесь, на маленькой площадке меж двух каменных труб, под низко нависшим пещерным сводом выслушали рассказ Вити… …В то утро, когда у развалин беседки Лёня собрал членов своего звена на совет, Витя слонялся по городскому саду. Он бродил по тихим, пустынным аллейкам и думал о том, как поступить, чтобы наконец доказать Тикину и его друзьям, что он, Витя, вовсе не трус и не изнеженный белоручка. Хоть он и старался показать, будто к их насмешкам относится равнодушно, они больно кололи его. Ему хотелось, чтобы ребята уважали его. «Странные они, — думал Витя. — Если я вежливо кланяюсь и говорю «извините» и «спасибо», так это называется «маменькин сынок»! Можно, конечно, рассказать, как я ходил в тайге с отцом, даже один раз был на медвежьей охоте, видел лесной пожар. Но скажут — врешь. Или так подумают. Но я все равно докажу им. Пойду к Павлу и попрошу организовать поход в лес и чтобы он разрешил мне руководить. Вот тогда они узнают, что я умею делать!» Витя представил удивленные лица товарищей, их возгласы восхищения, и ему стало приятно. Да, он будет помалкивать, а потом покажет себя на деле. Вот тогда Тикин сам попросит, чтобы Витю перевели в его звено, а не станет отказываться, как сейчас. Так размышляя, Витя подошел к забору, за которым сидели у беседки ребята, и заглянул в щель. Приятели бездельничали. Вдруг Лёня вскочил и закричал: «Бежит!» Прибежал Миша. Все они уселись в тени, и Лёня стал рассказывать о каком-то загадочном плане, дневнике, пещере. Ого, это было интересно! Быстро и бесшумно, как кошка, Витя перебрался через забор и притаился в бурьяне. Он умел это делать — недаром же он мечтал стать разведчиком. Так Витя узнал о походе ребят в Джакарскую пещеру. Решение было принято немедленно. В тот же день он пошел на туристскую станцию, попросил карту нужного района, сказав, что их отряд собирается устроить поход на озеро, и изучил ее. Вечером, потихоньку пробравшись к беседке, Витя оставил там записку с двумя скрещенными стрелами. Это было таинственно и потому хорошо. Пусть ломают головы и переживают страхи! Чтобы не навлечь на себя подозрения, он сразу же после этого пришел к Лёне и, когда тот стал рассказывать о пещере, притворился, что еще ничего о ней не знает. А на следующий день вечером — уже в десятом часу — к Черноскутовым неожиданно явился пионервожатый. Поговорив с матерью, он прошел в комнату, где сидел Витя, и огорошил его вопросом: — Записку-то, однако, ты зачем ребятам подбросил? Витя опешил: — Откуда вы знаете? Павел усмехнулся: — Подсмотрел. — Ну да! — В общем, выкладывай. Что задумал? Вожатый сказал это серьезно, даже сурово, но в словах его были хорошая товарищеская простота и какое-то еле приметное участие. И Витя все ему рассказал. Рассказал, как не клеится настоящая дружба, как не доверяют ему ребята и подсмеиваются над ним, как подслушал он их разговор и решил пойти в пещеру один. Пойти вслед за ребятами, по дороге подбрасывать записки, а потом обогнать их и встретить в пещере. — Вот только не знаю, что маме сказать. Сказать, что с ребятами иду, — это вранье, а одного она, наверно, не отпустит. Вожатый молчал размышляя. «Наверно, заругается, — подумал Витя. — А вдруг передаст Лёньке? Или маме скажет. Ну, если маме — это ничего…» Павел задал неожиданный вопрос: — А справишься? Витя удивленно посмотрел на него и сказал: — Что же тут особенного? Справлюсь. — Небось, страшно одному-то. — А я к лесу привык. Мы с папой по две недели в тайге ходили. В лесу не страшно. И потом, выдержку надо иметь. Вот вы не знаете, я вам скажу. Только это по секрету. Правда, Лёнька знает, но больше я пока никому не говорил… И Витя рассказал Павлу о том, что мечтает стать чекистом-разведчиком и поэтому воспитывает в себе выдержку — силу воли. — Вот утром вставать не хочется — а я сразу вскакиваю, назло себе, и холодной водой обливаюсь. Или загадаю, что завтра не буду смеяться, хоть самое смешное увижу, — и не смеюсь. Конечно, это не всегда получается, но все же… Вот на севере у меня был друг — манси Николай. Так он, если захочет, может совсем не смеяться, а сам веселый. Сильно, да? Или еще я так делаю — ткну иголкой в палец, чтобы стало больно, а сам улыбаюсь. Выдержка — это очень важно для разведчика, правда? — Молодец! — сказал Павел. — Только вот насчет иголки — это не надо. Зря. — И вдруг широко улыбнулся: — А меня с собой ты возьмешь? — Вас?! Это как? Ведь я же… я тайно… — Ну, и я тайно! Думаешь, не сумею? — Глаза Павла весело смеялись, а Витя, забыв про необходимость выдержки, до того растерялся, что не мог ничего вымолвить в ответ. — И мама тогда отпустит тебя. Договорились? Завтра приходи ко мне. Понятно? Совсем ничего не понятно! Тогда вожатый объяснил Вите свои намерения. Все было очень просто. В том районе, куда собирались ребята, Павел должен проходить летнюю студенческую практику. Она начнется через десять дней. Он пойдет туда пешком с Витей, по дороге и за ребятами присмотрит — вот и все. Откуда он узнал о записке? Сегодня прибежал Тикин и рассказал. Но тот не знает, кто подбросил. Павел догадался сам. Они еще долго беседовали. Отправиться из города Павел решил на следующий день после выхода ребят. Только когда вожатый собрался домой, Витя вспомнил, что на десять часов назначен тайный сбор у беседки. А время подходило уже к одиннадцати. Витя, проводив Павла за ворота, побежал в сад. У беседки уже никого не было. На следующий день из-за этого произошел с ребятами неприятный разговор. Избавить себя от ненужных подозрений товарищей Вите помогла открытка отца. Она действительно пришла в то утро, но в ней было написано: «Скоро увидимся: 18-го или 19-го приеду недели на две домой». Витя резинкой стер у цифр единицы, и получилось: «8-го или 9-го…» В первый день они километров двадцать проехали на попутной машине и к озеру, где была намечена вторая ночевка ребят, пришли раньше звена. — Ну, держись, разведчик! — шутил Павел. — У тебя пара глаз, а у Тикина — четыре пары. Место для своего ночлега где выберешь? — А я сейчас выбирать не буду. Я подожду, когда придут ребята. Я же не знаю, где они свой костер разложат. — Э, вот это, однако, неправильно! Разведчик все должен знать. Нужно как сделать? Представь себе, что ты — звеньевой Тикин, и его глазами определи, где надо устроить звено на ночлег… Ребята должны подойти к озеру с этой стороны. Так? Идем — выбирай место для них. Витя придирчиво обследовал берег и остановил свой выбор на площадке около пещерки в скале. — Я бы тоже тут расположился, — одобрил Павел. — Теперь — для себя. — А вот — наверху, немного в стороне от этого места. Там кустарник густой, оттуда наблюдать хорошо. — Оказывается, кое-что можно предусмотреть заранее? — Спасибо, Павел, — сказал Витя. — Без вас я бы не догадался. К тому времени, когда пришли ребята, Павел с Витей поужинали. Было интересно, где звено Тикина устроится ночевать. — На всякий случай, разведчик, приготовься к смене боевой позиции, — усмехаясь, сказал вожатый. Но менять «боевую позицию» не пришлось: ребята начали раскладывать костер именно у пещерки. Павел подмигнул Вите: — Одно очко в нашу пользу. И он рассказал о своем плане на осень. Если поход Тикина удастся, то перед началом учебы, после лагерей, можно организовать по этому же маршруту поход целого отряда. Проводниками станут пионеры звена Тикина. Но это будет не простой поход, а большая военно-спортивная игра. Отряд разделится на две группы. И вторую группу поведет Черноскутов. — Верно?! — Глаза у Вити заблестели. — А я буду главный посредник. Ничейный генерал. — Ох, как хорошо вы придумали! Вы знаете, до чего это хорошо? — Немножко представляю… Давай-ка за хлопцами понаблюдаем. Ребята устраивались у костра, балагурили о чем-то. Потом они пели. Песня была хорошая, но незнакомая. — Вот, Павел, скажите, пожалуйста, вы умеете так — когда засыпаете, сказать себе: «Я проснусь в пять часов», и проснуться в пять? — Умею. Витя посмотрел на него с уважением: — Значит, у вас сильная воля. Я об этом в одной книге читал. Сам тренировался, тренировался — не получается. Иногда получается, но редко. — А ты продолжай тренироваться. К этому и привычка нужна. — Я продолжаю. Вот завтра утром мне надо встать в четыре часа — записку ребятам подбросить. Как, по-вашему, встану? — Посмотрим. Витю разбудил Павел: — Десять минут пятого. — Опять не получилось! — грустно пробормотал паренек. Весь день они шли следом за четверкой. По дороге Павел рассказывал Вите разные геологические истории и задавал ему задачи на наблюдательность. То он замечал в траве бумажку и предлагал определить, когда, кто и почему оставил ее здесь; то спрашивал, какого цвета крылышки у той птички, что вспорхнула с куста впереди; то просил сказать, какое расстояние вон до той надломленной бурей сухой сосны, а потом учил переводить шаги в метры и обратно. Все это было очень интересно, и время текло незаметно. Вечером, когда звено Тикина устроилось на ночевку, Витя чуть не выдал себя. Он хотел опять подбросить записку, но Дима, дежуривший у костра, заметил его. Витя еле убежал и вдобавок потерял записную книжку. А на следующий день случился пожар. Первым учуял его Витя. Он знал, что это такое. Однажды они с отцом попали в лесной пожар на Алтае. Они бежали километров шесть. Шумный и жаркий огонь бушевал за спинами. Нечем было дышать. Все застилал дым. Спасла река. Вещи бросили на берегу и поплыли. Целый день сидели на островке. Витя вспомнил об этом, как только почувствовал запах гари. Павел рассматривал карту. — Торфяник видишь?.. Лети туда, предупреди. А я побегу к ребятам: как бы не растерялись. Карту возьми себе. На пожар ходить тебе запрещаю. Понял? Запрещаю. Переночуешь на торфянике — и иди в обход болота. Жди меня завтра вечером вот здесь, — Павел показал на карте место встречи. — Ясно? Витя, насупившись, ответил сквозь сжатые зубы: — Ясно. Он быстро добрался до торфяника и рассказал о надвигающемся пожаре. Самому Вите очень хотелось быть там. Вот вскочить бы на одну из телег и помчаться вместе с людьми на пожар! И Павел бы не узнал… А выдержка? Разве разведчик нарушит приказ начальника? Хоть сто пожаров — нет! Переночевал Витя на скамейке в конторе торфяника. На следующий день, к вечеру, он пришел на место, назначенное вожатым для встречи. Павла не было. Надвигалась гроза. Витя соорудил небольшой, но плотный шалаш и в нем провел ночь. Павел не пришел и к утру. Витя развлекался стрельбой из лука, но отсутствие вожатого начинало беспокоить его. Он решил обследовать край болота — может быть, попадутся хоть следы ребят. Витя оставил в шалаше записку: «Скоро вернусь», и пошел. Когда он увидел вожатого вместе с ребятами, то немного растерялся. Ведь Павел не говорил, что дальше пойдет со звеном Тикина. А вдруг он все рассказал ребятам?.. Витя решил забросить им с помощью лука записку. Для проверки: если Павел рассказал, они, конечно, сразу закричат, позовут Витю. Стрела упала рядом с ребятами. Они прочли записку и начали шушукаться. Все в порядке. Витя углубился в лес и стал оттуда наблюдать. Павел прошел с ребятами с полкилометра, потом попрощался. Витя побежал к нему. — Ну, жив-здоров, разведчик? Здравствуй. А мы славно повоевали. Затушили огонь… Ты вот учишься хорошо, — неожиданно сказал Павел, — а поздравлять грамотно не умеешь. Пишешь: «Поздравляю, что…» Надо: поздравляю с тем-то. Понял, голова?.. Ну вот. И больше им записок не подбрасывай. — А если грамотно? — Не в этом дело. — А в чем? — Уже достаточно. Они очень серьезно их принимают. — Боятся, да? — Нет, наоборот. Витя так ничего и не понял, но записки подбрасывать перестал. Последнюю ночь они с Павлом провели рядом с тем местом, где позднее плот ребят потерпел крушение. Утром вожатый объявил: — Теперь пойдешь один. — А вы? — Я вот посмотрю, как они засядут на перекате, а потом — к себе в экспедицию. Я же не просто гулять пошел — на практику иду. Забыл, голова? — А где экспедиция? — Не очень далеко. На прощанье Павел пожал Вите, как взрослому, руку и сказал: — Так и договорились: осенью будешь командовать в походе второй группой. …В пещеру Витя вошел часа на три раньше ребят. Было боязно, но вместе с тем и радостно: ох, и удивятся они, увидев его здесь! Все шло хорошо, но вот тут, в каменной трубе, случилось несчастье. И виноват в этом был он сам: спускаясь, привязал веревку к камню, не проверив, достаточно ли прочно он держится. И этот самый камень завалил отверстие. Оттолкнуть его Витя не смог: очень неудобно было держаться в крутой и гладкой каменной трубе. Витя сильно замерз. И было очень страшно, хотя он и знал, что придут ребята. Правда, он не сидел сложа руки, а исследовал пещеру дальше, только немного, потому что нехватило света. Когда Витя пытался отвалить камень, то выронил вторую свечу и потом не мог ее найти. Дальше, за трубой, тянется большой коридор, а потом — подземный ручей… 6. Сверкающий грот — Честное пионерское, ручей?! — Лёня даже подскочил и ударился головой о свод, но не обратил на это внимания. — Помните: «По ручью, у пяти пальцев…» Эх, ребята! Витька, ты не врешь, а? Ну, скажи честно, не врешь? — Зачем же я лгать стану? — Вот это да! Вот мы и нашли. Пойдем, ребята, скорее… Стой! А тот, в кожанке… Ты почему про него ничего не рассказал? — Про кого? — удивился Витя. Все в недоумении переглянулись. Но если записки действительно подбрасывал Витя… Тут что-то не то. Они напомнили Вите о незнакомце. — А-а, да, Лёня еще дома рассказывал мне, я сам-то ведь его не видел. Только не знаю, в лесу он нам не встречался. Я все-таки думаю, что он действительно инженер. А что Лёню тогда расспрашивал и потом у будки разговор этот… Нет, все-таки он, наверно, инженер. — Непонятно! — Дима покачал головой. — Никакой он не инженер! — горячо сказал Лёня. — Мы-то знаем — шпион! — А это даже хорошо, правильно, что записки подбрасывал Витя, — вступил в спор Миша. — Это больше на правду походит. Настоящий шпион такие записки подбрасывать не будет. Я уж давно об этом думал. — Что же ты давно об этом не сказал? — Так ведь я не знал, что это Витя подбрасывает! — Но почему у него на руке такие стрелы? У Лёни мелькнуло подозрение: не связан ли Витя каким-нибудь образом с тем человеком? Но об этой своей мысли звеньевой промолчал. Он только сказал: — Все-таки нам осторожнее надо быть. Они решили двинуться дальше. Веревку привязали к бревну: оно-то не обвалится. По одному спустились вниз и двинулись по коридору. На стенах виднелось много выступов, но все они были приглажены, без острых углов. Глина покрывала пол довольно толстым слоем. Ноги вязли в ней. Шли медленно. — А он верно храбрый — Витя, — сказал Дима. — Да, ребята? — Только какой-то дурной, — отозвался Миша. — Почему ты не поговорил с нами? И пошли бы вместе. — Разве я до этого с вами не разговаривал? Так ведь вы все равно считали… извини, Дима, я толкнул нечаянно… все равно считали, что я трус и неженка, и вообще… не знаю даже кто. — А что, он доказал нам! Я бы, пожалуй, тоже так сделал. Но вообще-то страшно. И в пещере одному… А Павел-то, а! — Лёня захохотал. — Вот ведь хитрый какой! Ловкий. Настоящий разведчик! — Ну, Павел у нас — вожатый вот! — И Миша, оттопырив большой палец, поднял его вверх: это означало наивысшую похвалу. Коридор повернул влево, и все услышали журчанье. Ручей! Они пошли быстрее, но еще не скоро достигли воды. А когда ход уперся в русло ручья, ребята ахнули от восхищения. Это была настоящая подземная речка. В метр шириной, прозрачная, она, всплескивая маленькие волны, мчалась по неглубокому, вырезанному в камне руслу. Ее плоские берега были сравнительно широкими — метра полтора каждый. Свод над нею был высок и неровен. Напившись вкусной холодной воды, ребята начали вновь рассматривать план пещеры. Но он обрывался как раз в том месте, где произошел обвал. — Этот ход зарисовать надо на план, — сказал Лёня и вытащил дневник деда. Все принялись заново перечитывать обрывки драгоценных фраз. — Смотрите! Раньше мы не понимали, вот: «…бой, необычно крутой и гладкой, спустились…» Так это же совершенно ясно!.. — Это про каменную трубу. — Точно! — Теперь все. Клад наш, не будь я Лёнькой! Разгорелся спор, куда двинуться вначале: налево, вверх по течению ручья, или направо. Миша с Димой стояли за первое, а Лёня и Витя убеждали итти вниз по течению. Вова, который раньше в подобных спорах соблюдал обычно нейтралитет, теперь решил воспользоваться» своим правом голоса и стал на сторону Лёни. — А сделаем так, — предложил Витя: — они пусть туда пойдут, а мы направо. Кому повезет. — Давайте! — принял вызов Миша. — Нет, — отсек Лёня. — Я как звеньевой приказываю итти вместе. Понятно? Пошли! — И он двинулся вниз по течению ручья. — Не забывайте: «Свет в правой, над головой…» — напомнил всем Дима. Внимательно осматриваясь, они медленно продвигались вперед. Рядом, весело журча, неслась речка. С потолка свисали мрачные глыбы. Выточенный подземным потоком ход вел все прямо в толщу недр. Он не расширялся и не суживался, только потолок то уходил ввысь, то свисал почти над самыми головами. На глаза попалось несколько красивых камешков голубовато-зеленого, как светлый малахит, цвета. Неожиданно свет уперся в гладкую стену. Речка уходила в камень. Она мчала свои воды все так же легко и быстро и, не изменяя течения, исчезала в стене. Над поверхностью воды чернела узкая щель. Был слышен шум падающей с уступа воды. Ребята огляделись. Нигде не было видно продолжения хода. Они попали в тупик. Пещера продолжалась где-то там, за щелью. Но туда не проберешься. Нужно было поворачивать назад. — Я что-то нашел. Это сказал Вова. Ребята оглянулись. Вова сидел на корточках, разглядывая какой-то длинный предмет, похожий на крест. Он был покрыт ржавчиной и медной зеленью. Дима, выхватив находку из рук Вовы, принялся оттирать ее о штаны. Это был сломанный меч. Крупные зазубрины испортили его лезвие, когда-то острое, а сейчас тусклое и грязное, изъеденное ржавчиной. На рукояти, украшенной костяными и медными пластинками, угадывалась тонкая узорная резьба. — Ребята это, наверно, Джакаров меч! — сказал Дима, и счастливая улыбка осветила его лицо. Может быть, и верно это был меч, Джакара, легендарного героя пугачевских времен? Но почему оказался он здесь? Как он сломался? Что произошло тогда на берегу неведомой миру подземной речки? Эти и многие другие вопросы волновали воображение ребят. — Вот за это нам в музее спасибо скажут, — проговорил Дима, все еще улыбаясь. — Это я нашел, — поспешил Вова утвердить свои права «первооткрывателя». Но меч — мечом, однако нужно было предпринимать дальнейшие поиски. Ребята двинулись в обратный путь. Нервное напряжение, голод и усталость давали себя знать. Витя еле волочил ноги. Вова тоже плелся с трудом. Звеньевой шел сзади и старался ободрить товарищей: — Теперь-то мы обязательно найдем, не будь я Лёнькой! Миша ведь всегда бывает прав. Он сказал: налево итти — значит, там мы и найдем. — Факт, найдем, раз я сказал, — шутил Миша. По любой дороге проведут нас ноги… — потихоньку запел Лёня. — Это у нас «Своя походная», — похвастал Вова Вите. — Дима сочинил. — Я слышал. Хорошая песня. Почти уже всю выучил. Вы пели, а я запоминал. — А свечу-то держать вправо? — вдруг спросил Миша. Лёня спохватился, что совсем забыл об этом, вытянул руку вправо и стал глядеть вверх. Так он прошел несколько шагов, и вдруг… Лёня замер от удивления и радости. Сверху, с потолка, свисали… пять пальцев. Пять продолговатых камней, причудливо спаянных вместе, напоминали руку с растопыренными пальцами-коротышками. — Ре…ребята! — Лёня захлебнулся воздухом. Друзья окружили его. Вот они, непонятные «пять пальцев»! «Свет в правой, над головой…» Они крутились так и сяк, старательно вытягивали руки со свечами, глазели вверх, но, увы, ничего примечательного, кроме этих странных камней, не видели. Вдруг Дима пронзительно крикнул: — Ход! Совсем в стороне, за свисавшей сверху тяжелой глыбой, чернело почти неприметное отверстие. Позднее, когда ребята, удивляясь тому, как Диме удалось заметить ход, расспрашивали его, он объяснил: — А я все повторял про себя: «над головой, над головой» и смотрел вверх. И ничего не видел. Потом я нечаянно посмотрел на тень Лёнькиной головы и, должно быть, что-то сообразил. Глянул выше — ход! Удивительно, правда? Так была разгадана надпись на плане пещеры, сделанная рукой деда Лёни Тикина. Друзья наконец достигли цели. Но что их ждет там, в этом таинственном, хитро запрятанном от человеческих глаз ходе?.. Миша подсадил звеньевого, и тот, цепляясь за выступы, добрался до отверстия и влез в него. За ним — остальные. Последнего втянули на ремнях. Ход, подобно воронке, расширялся в стороны и вверх. Ребята зажгли все свечи. Через несколько метров их поджидал невысокий обрыв, в котором природа высекла крутые грубые ступени. Друзья спустились по ним и оказались в большом каменном гроте. Слева стены его шли неправильным полукругом, и в углублении виднелся четырехугольной формы ход. Справа стена была прямой. Ребята осветили ее, и невольные возгласы восхищения раздались в глухом пещерном тайнике. Темная зелено-серая стена была усыпана золотыми крапинками. От маленьких, с булавочную головку, до самых крупных, в кулак и больше, кристаллы сверкали и искрились в неровном, дрожащем свете. Местами они отливали серебром. Кое-где виднелись красноватые камни, покрытые побежалостью — тончайшей радужной пленкой, похожей на те маслянистые пятна, что расплываются в стоячей воде, играя переливами всех цветов. Понизу стены синели натеки какой-то небесного цвета породы, похожей на купорос. Забыто было все — невзгоды путешествия, обвал в пещере, незнакомец, опасности, — стена сверкающего грота на несколько минут целиком завладела вниманием ребят. — Вот, я говорил: золото найдем! — торжествующе сказал Вова. — Миша, дай топор. Но тот сам уже замахнулся им. Жалко было ударить по этой дивной красоты стене, но оказалось, что за отбитыми образцами породы скрывались такие же, если не лучшие. — Тут, наверно, на миллион, да? — Сказал тоже! Тут на сотни миллионов. Или еще больше. — Вот это клад так клад, братцы-кролики! Хо-хо! — Я песок золотой видел, у старателей, — сказал Витя, — так он темнее, желтый такой, и не блестит. А здесь вон как сверкает. — Ну, так ведь это… — начал Лёня, но объяснить не смог и закончил: — Это сам понимаешь что! — Ребята, — сказал Дима тихо, — а что, если там камень снова обвалится? Или другой какой-нибудь. Вот мы нашли, а он обвалится. Так ведь бывает… — Ну да! Скажешь тоже! — беззаботно отозвался Лёня. Но все же эта мысль, высказанная Димой, встревожила и его и других ребят. — Все-то вместе мы отвалим. — А труба там узкая — всем и не поместиться. — Ну, тогда откопают. Ведь знают, куда мы пошли. Найдут. Не будь я Лёнькой! Павел всех на ноги подымет. Хоть сто людей пошлют, а откопают. Если понадобится — самому Сталину сообщат. А что! Очень даже просто. Пошлют телеграмму в Кремль — и все. Он сразу даст распоряжение: найти. А раз Сталин сказал — все. Надо тысячу людей — вот тысяча людей. Машины? Вот машины. Самолеты? Пожалуйста. Он знаешь как ребят любит! Он не даст, чтобы не найти. — А верно: в крайнем случае, могут ему сообщить. Конечно, мы не какие-нибудь знаменитые люди, но все-таки… — Братцы! А мы ему… мы, когда домой вернемся, письмо ему пошлем: «Дорогой и любимый Иосиф Виссарионович», — и два знака восклицания, да? «Мы нашли невиданно сколько золота. Нашли мы его для нашей страны…» Ну, а еще. А подпишемся так: «Советские ребята». И точка. — Ну, имена тоже надо, — сказал Вова. — Фамилии не обязательно, а имена надо. — Имена — обязательно! Они говорили с таким возбуждением, глаза их так блестели, что казалось, будто они уже в самом деле пишут письмо своему великому другу. — На хор-рошей, хорошей бумаге надо. У меня есть, у тети Фисы в шкафчике. Так-то она не дает, а тут даст. — Еще бы! — Ты, Витька, чего молчишь? — сказал Лёня. — Мы ведь тебе тоже дадим подписать… Верно, ребята? — Конечно! — Факт, дадим. — А ты не обижаешься, что я тебя Витькой стал называть, а не Витей? — Пожалуйста. — Витька — так лучше. По-свойски. …Они набили все карманы тяжелыми сверкающими камнями. И, право, богатства подземной сокровищницы ничуть от этого не уменьшились. Было решено исследовать тот ход, что виднелся в углублении зала. Весело переговариваясь, друзья двинулись к нему. И только они вошли в него — из-за поворота показался свет. Ребята замерли. Луч сильного электрического фонаря ударил в их лица. Лёня бросился вперед и… остановился как вкопанный: перед ним был человек в кожаной куртке… 7. Все — впереди Солнце еще не взошло. На востоке расплывалась, накаляясь и белея, розовая заря, и золотистые блики на застывших в высоком небе перистых облаках предвещали ясную погоду. На западе уплывали за лес тяжелые серо-синие тучи. Ночью прошла гроза. Трава и листья берез были мокрыми. Недалеко от пещеры, на берегу речушки, протекавшей по логу, стоял прикрытый брезентом автомобиль, а в нескольких шагах от него — походная палатка. Весело потрескивал костер. Над ним висело ведро, из которого клубился пар, вкусно пахнувший вареным мясом. У костра, удобно устроившись на низеньком широком пне, сидел человек. На плечи его была накинута кожаная куртка. Он что-то записывал в блокнот, попыхивая трубкой. В палатке кто-то завозился, послышалось сопение, и из-под брезентовой полы показалась круглая стриженая голова Вовы Дубова. Голова повернулась налево, направо, затем подалась вперед, и Вова выкатился из палатки. — Комары! — жалобно сказал он и принялся ожесточенно скрести ноги, а потом затылок, шею, бока — в общем, все места тела, до которых могли дотянуться его не очень длинные руки. — Заели? — улыбнулся сидевший у костра человек. — Совсем съели! — сокрушенно пожаловался Вова и спросил: — У костра можно посидеть, Степан Васильевич? — Только на бревёшко садись: земля еще сырая. — Ух, и сильно лило, да? — сказал Вова и, не дождавшись ответа, принялся ковырять в носу. Однако, вспомнив, видимо, что это занятие неприлично для столь солидного путешественника, как ой, Вова быстро опустил руки, подобрал веточку и стал шевелить ею угли. Неожиданно он сказал: — А мы думали — вы шпион. — Что? — Степан Васильевич оторвался от блокнота. «Ох, зря сболтнул! — подумал Вова. — Сейчас рассердится и прогонит». Но делать было нечего: слово — не чижик, вылетело — не поймаешь. И Вова повторил: — Мы думали — вы шпион. Только вы на меня не сердитесь. К острым серым глазам Степана Васильевича стянулись морщинки, крутые складки у губ поползли в стороны, и раздался громкий, веселый хохот. — Шпион, говоришь? Ха-ха-ха-ха! Рассказывал мне Павел Тихонович — думал, шутит. Разве я похож на шпиона? А, карапуз? Вове совсем не понравилось, что его назвали карапузом, и так как Степан Васильевич не рассердился, Дубов-младший, приняв вид, достойный опытного туриста, важно сказал: — Такие были наши наблюдения. Шум разбудил остальных обитателей палатки, и они вылезли на воздух, заспанные, почесывающиеся, но бодрые. — Ну, марш умываться! — скомандовал хозяин костра. — Сейчас варево готово будет. Весело гикая, обгоняя друг друга, хлопцы понеслись к речушке. Степан Васильевич посмотрел им вслед, подбросил в костер хворостинку и снова принялся за свои записи. Это был тот самый геолог, что встретился тогда ребятам на детской туристской станции. Он сотрудничал в одном из московских научно-исследовательских институтов и приехал в этот район для подготовки работы комплексной экспедиции. Ему предстояло предварительно побывать на нескольких месторождениях, и, выехав из города, он останавливался то в одном, то в другом месте, пока наконец не доехал до Сломина — последнего пункта своего маршрута. На туристской станции он действительно интересовался детскими группами любителей геологии, так как предполагал позднее использовать их помощь в работе экспедиции. На другой день его разыскал вожатый этих ребят, и оказалось, что он — студент, который направлен университетом на практику как раз в экспедицию Степана Васильевича. Павел поделился с инженером своим замыслом — втайне от ребят следовать за ними в пещеру. «Я проверю их самостоятельность, туристские навыки и, не опекая, буду присматривать за ними, — сказал комсомолец. — И второго зайца убью — сразу прибуду в район работы экспедиции!» Инженер согласился с ним. А вчера днем Павел уже поджидал машину инженера у въезда в деревню Сломино. «Съездим в пещеру, Степан Васильевич, — предложил он. — Для ребят это будет такой сюрприз!..» — «С удовольствием», сказал инженер. Он в этой пещере бывал дважды: первый раз — в юности, со своим учителем, второй раз — много позднее. Один из местных стариков, некто Игнатьич, раньше показывал ему второй ход в пещеру, который вел прямо к Сверкающему гроту. Этим ходом они и пошли и встретили ребят… К костру с охапкой хвороста подошел Павел и, сбрасывая ее на землю, спросил: — Что, пещеролазы мои умываются? — Слышите? С речки доносились крики и смех ребят. Обида их уже прошла. А вначале они страшно огорчились, когда Степан Васильевич сказал им, что в гроте совсем не золото, а медная руда — халькопирит и борнит. Не очень-то приятно променять золото на медь. Вова — тот просто негодовал: — Неправда! Мы золото нашли! А вы говорите: какой-то халькорит… Но старшие ребята согласились с тем, что месторождение меди — это тоже очень ценный подарок для страны. Только один из них, Дима, загрустил. — Медь, она, конечно, нужна, — сказал он, — только это как-то… ну, неинтересно, что ли. Я думал: клад, все так таинственно, и потом — Джакар. Мы меч нашли, вот я вам его покажу. А оказывается… медь. Ее и без тайн сколько угодно. Степан Васильевич не засмеялся над этим рассуждением. Он помнил свои детские годы и детские увлечения. Тогда он тоже считал, что тайна — очень хорошая и безусловно интересная штука. А если говорить правду, так и сейчас, уже взрослый, он очень уважал всяческие тайны и любил их разгадывать. В этом, собственно, размышлял он, и заключается прекрасная, увлекательная обязанность всех ученых. Вот: где на других планетах живут существа, подобные людям? Разве это не тайна, разгадке которой стоит посвятить жизнь! А как повторить те естественные процессы, в результате которых образуются ценнейшие минералы? Эта тайна, так долго мучившая людей, не раскрывается разве в наших лабораториях! Как отсрочить смерть? Над этой тайной бьются сотни ученых и проделывают тысячи опытов, начиная с жучков и кончая человеком. Какие богатства скрываются под необозримыми просторами Северо-Восточной Сибири? Разве не ждет страна разгадки этой тайны! О, их много, самых разных и очень интересных тайн! И, право, без них жизнь была бы скучной. Так думал Степан Васильевич, и поэтому он вовсе не засмеялся над рассуждениями Димуса, а наоборот, сочувствуя ему, захотел утешить детей. И вот что рассказал он им: — Ты говоришь, хлопец, медь — это неинтересно, потому что ее и без тайн сколько угодно. А я тебе скажу: ты ошибаешься. С этим вот месторождением связана даже не одна тайна, а три… Первая, самая древняя, — это тайна его происхождения. Известно, что медный колчедан, то-есть халькопирит, нередко образуется из тех расплавленных масс, которые извергаются земной утробой и называются магмой. Они поднимаются с очень значительных глубин, где царит страшно высокая температура. Что происходит в тех глубинах, как и почему, из каких растворов соединяются вместе медь, железо и сера, которые образуют халькопирит, — все это до сих пор очень мало изучено, и над разгадкой этой тайны природы предстоит поработать и геохимикам, и геологам, и химикам, и физикам. — Степан Васильевич раскурил трубку. — Вторая тайна помоложе. Вы историю в школе уже начали учить?.. Так вот, был в древности такой ученый — Геродот. Он много путешествовал. Геродот рассказывал, что в Гиперборейских горах — так он называл Урал — существовали чудские копи, в которых добывалась медь. Чудь — это народ, который жил в те далекие времена, когда люди еще не умели пользоваться железом, но уже научились делать медные и бронзовые предметы. В народе у нас сохранилась такая легенда. Жила чудь в уральских лесах, трудилась. Однажды двинулись в горы войска чужого народа, зазвенели мечи. Чудины не хотели стать рабами. Но они не умели воевать. Они превратили пещеры в громадные подземные убежища, укрепили их столбами и спрятались там. Когда враг подступил совсем близко, чудины подрубили столбы — земля обрушилась, и схоронила весь народ. С тех пор в пещерах и древних шахтах находят полуистлевшие человеческие кости, а рядом — медные кайлы и молотки, ломики, сумки из лосиных шкур, наполненные рудой… Я не верю, что этот народ сам убил себя, но дыма без огня не бывает — видимо, было в древности какое-то нашествие на Урал. А то, что находят под землей, — это свидетельство работ в древних медных рудниках. И здесь, недалеко от Джакарской пещеры, по рассказам стариков, есть какие-то старинные заваленные шахты, где раньше добывали медь. Разве не интересно для археолога разгадать эту тайну?.. Ребята слушали очень внимательно, а глаза Димуса раскрылись так широко, что казалось, будто он хочет сквозь тысячелетия рассмотреть чудские копи. Степан Васильевич продолжал задумчиво: — А легенда о Джакаре… Мне лично думается, что она тоже… Вы слышали эту историю?.. Как же так? Раз шли в пещеру, надо было поинтересоваться. Рассказывают вот что. Однажды — это было в конце позапрошлого века — появился в этих местах старик. Он называл себя башкиром Джакаром, но разговаривал по-русски. Он бродил по лесу, по горам, а потом куда-то исчез. Через некоторое время здесь появился небольшой отряд пугачевских удальцов. Возглавлял его все тот же старик. Именовался он уже по-другому, но люди запомнили его как Джакара, и так это имя осталось в народе. Отряд расположился как раз в этом логу. Люди были вооружены, но почему-то у всех были кирки, лопаты и другой горный инструмент. Царские слуги выследили их — говорят, что один из помощников старика оказался предателем. И кто знает — обломок не его ли меча нашли вы в подземелье? Ну, сейчас гадать не будем. Так вот. На чем я остановился?.. Да, их выследили. Сюда нагрянули казаки. Джакарцы отбивались, но враг превосходил их численно, и они спрятались в пещере. Осада продолжалась два дня. На вторую ночь отряд выбрался из пещеры по никому не известному ходу, напал на казаков и перебил их. В ту же ночь джакарцы скрылись и больше не появлялись здесь… Вот я и размышляю: зачем был тут Джакар? Думается мне, что он искал руду. Руда Пугачеву была нужна. Или, может, он рассчитывал найти здесь драгоценный металл. Сейчас это трудно решить. Когда-нибудь историки разгадают. Для меня же это не историческая загадка, а часть геологической тайны пещеры. А ты говоришь: неинтересно!.. После этого рассказа ребята как будто и совсем перестали горевать, что в Сверкающем гроте оказалось не золото, а медь. …Краешек солнца показался из-за леса. Посветлели, засверкали верхушки берез. На западе уплывали за далекие синие горы последние космы грозовых туч. С речки возвращались ребята. — Тащите свои миски, ложки! — встретил их вожатый. — Павел, чего они смеются! Ведь такая наука есть — пещерология? — спросил Вова. — Есть. Только она называется немного не так. Спелеология. — Спелеология? — Вова задумался. — Ну, все равно. Значит, я буду называться как — спелео-ло-лог, да? — О-о, ты решил стать спелеологом? — заинтересовался инженер. — Обязательно! Вот я побольше вырасту, я знаете какие пещеры открою! — Никаким он спелеологом не будет, — вмешался старший брат. — Он букашечник. — И вовсе нет! И тебя не спрашивают! Я сейчас гидротехник. А насекомые — это… — Вова подумал и совершенно серьезно закончил: — Это так, детское увлечение. Все рассмеялись, но Вова продолжал оставаться серьезным. Он поддернул свои брючонки и сказал: — Вот видите — даже штаны стали спадывать. Это значит — я похудел. Миша, когда вырос, тоже похудел. — Павел, знаете, нам сейчас Витя показывал, как по деревьям надо лазить. Ух, и здорово! Мне казалось, я хорошо лазаю, лучше Миши, а Витя — он, как кошка. Быстро-быстро! — Ой, у вас зеркало есть! — заметил Дима. — Можно посмотреться? Это было маленькое походное зеркальце, но оно вполне удовлетворило ребят. Конечно, окажись здесь большое — метра в два — трюмо, было бы лучше, а то пришлось установить очередь, так как каждому хотелось взглянуть на собственную физиономию. Все немного похудели за эти дни и все загорели. Брови Лёни стали совсем белесыми, а его вздернутый нос, обожженный солнцем, облупился. Веснушки на Мишином лице стали менее видны: цвет кожи почти сравнялся с их цветом. Скулы на Витином лице выпирали больше обычного. Дима, посмотревшись в зеркальце, спросил: — Вот тут, у губ, появились складки, да? Ему очень хотелось этого, потому что, думал он, складки у рта придадут лицу выражение суровой энергии. Вова смотреться в зеркало отказался. — Что я, девчонка, что ли! — заявил он. Но когда все принялись есть, Дубов-младший тайком от других взял зеркало и уставился в него. Над ним засмеялись. Он кротко пояснил: — Прыщик вскочил, вот тут, — и неопределенно повел пальцем возле совершенно чистого лица. Варево было очень вкусным, а Степан Васильевич сказал, что его помощник и шофер скоро должны вернуться из деревни с ведром молока. Это известие было принято с шумным одобрением. Геолог все посматривал на Лёню, потом спросил: — Тикин, твоего дедушку с отцовской стороны звали не Леонид Захарович? Лёня задержал ложку, направленную было ко рту, быстро глянул на геолога и ответил: — Да. А вы откуда знаете? — Да вот знаю, — улыбнулся Степан Васильевич. — Очень хорошо был мне знаком этот замечательный человек. Я ведь у него учился. Еще в школе. Он меня и на специальность мою навел — на геологию. И в пещере этой в первый раз я был с ним. В тысяча девятьсот двадцать первом году. А на следующий год он умер. — И геолог замолчал, задумавшись о чем-то. — Вот здорово! — сказал Дима, восхищенно поглядывая то на Степана Васильевича, то на Лёню. — А план… Лёнь, покажи-ка план. Геолог с интересом взял измятый, пожелтевший лист. Суровое лицо его просветлело. — Да, да, — промолвил он. — Эту копию Леонид Захарович снял с плана… — …в «Записках УОЛЕ», да? — В «Записках УОЛЕ». Совершенно верно. Ходил тогда с нами в пещеру мужичок один — Игнатьич, из соседней деревни. — Сломин его фамилия, такой высокий? — Да вы, оказывается, всё знаете! — удивился геолог. — Сломин, горщик по профессии… — Это наш знакомый, — гордо сказал Вова. — Чудеса! А грот вы нашли как? По этой вот надписи? — По надписи. И еще у нас есть дневник дедушки. Только там страница оборвана. Степан Васильевич листал дневник и с какой-то светлой грустью легонько покачивал головой, приговаривая вполголоса: «Да, да… да». — А вы молодцы! — сказал он наконец, оторвавшись от записей своего учителя. — Настоящие молодцы! Поглядел бы Леонид Захарович на таких внучат — радостно бы стало старику. А знаете что? Вот я буду отчет об экспедиционной работе писать — и в нем, конечно, об этом месторождении меди. Я там напишу так: «Открыл его в 1921 году один из уральских учителей, Леонид Захарович Тикин. Четверть века спустя его открытие повторила группа пионеров в составе…» — и перечислю ваши имена и фамилии. — Нет, Степан Васильевич, это несправедливо, — сказал Лёня. — Дедушка открыл и вы, а мы-то что? Мы только посмотрели. — Факт! — поддержали звеньевого остальные. — Он правильно говорит. Вова же уточнил: — А я еще не пионер. Похвала мужественного, бывалого человека окрылила ребят, и, может быть, поэтому Миша, не стесняясь, спросил у геолога: — Степан Васильевич, скажите, а зачем на руке у вас татуировка — стрелы? Этот вопрос волновал всех, и все замерли, ожидая ответа. — А ты откуда знаешь? Миша напомнил о встрече на берегу реки. — Вон что! А я тебя не узнал. Тогда темненько было. Татуировка эта… как вам сказать… это, выражаясь Вовиными словами, которые он, наверно, где-то вычитал, детское увлечение. Был я в ваших годах — любил играть в разбойников, мечтал стать пиратом. Однажды даже стащил у соседей лодку и отправился в ней путешествовать вокруг света, но на утро следующего дня меня поймали и высекли… Вот в те годы один дружок и оставил, по моей просьбе, этот след — татуировку. Сначала я этим знаком очень гордился, потом стыдился его, а сейчас… сейчас ничего не поделаешь. И тут ребята подробно рассказали Степану Васильевичу о том, как следили за ним, о записках со стрелами, о своих приключениях — обо всем. — Да, — сказал геолог, выслушав рассказ ребят, — вы подальше моего полетите. Из вас получатся, наверное, отличные исследователи-путешественники и храбрые солдаты. — Ну, уж вы скажете! — Лёня довольно улыбнулся, однако махнул рукой: — Какие мы исследователи! Сколько камней интересных видели, а ни одного толком не узнали. Оловянную руду нашли — и не знаем где. Это я виноват. — Очень мало мы знаем, — проникновенно сказал Миша. — Вот ведь тайны разгадать, о которых вы говорили, — ого, как много надо знать! — Вот это хорошо, это мне нравится!.. Вы сознаете, что знаний вам недостает, — значит, вы их приобретете. Если будете такими же упорными, как в походе. Ведь у вас, курносые, все еще впереди, все впереди!.. — Ну нет, Степан Васильевич, — возразил Вова: — они ведь уже в седьмой класс перешли. А вот я… У меня все впереди. Вот когда… — Тут он неожиданно замолчал, заметив что-то очень интересное и важное. — Хо! Молоко несут! — И, подпрыгнув, Вова бодрым галопом двинулся навстречу товарищам геолога, которые возвращались из деревни с ведром молока. Солнце, поднявшись над лесом, начинало свой жаркий трудовой день. В легком мареве застыли далекие горы. Чуть парила яркая, посвежевшая зелень. Мягко шелестела листва берез. Над мшистыми глыбами известняка, сторожившими вход в пещеру, раскинулось небо — такое необъятное, такое высокое, голубое и чистое, что хотелось смеяться и петь. И друзья запели «Свою походную». Зазвенела по лесу победная, бодрая песня дружных и смелых, и Витя подпевал, и Павел с гордостью смотрел на ребят, а геолог слушал, улыбался, и в глазах его были радость, и ласка, задор, и, кажется, зависть. {А. Алексин @ Тридцать один день @ повесть @ ӧтуввез @ @ } А. Алексин Тридцать один день Дневник пионера Саши Василькова 15 июля 1945 года Вчера, за день до отъезда в лагерь, я поссорился с Галкой. Галка — это моя сестра. Она презирает меня, потому что ей уже шестнадцать лет, а мне только тринадцать; она в девятом классе, а я только в шестом; она отличница, а я нет… Галка говорит, что у меня нет силы воли и что я ни одного дела не могу довести до конца. Я знаю, почему она так думает. Потому что я никогда не решаю до конца арифметические примеры, которые задает на дом Варвара Федоровна. Но Галка не понимает, что я делаю это нарочно. Варвара Федоровна вызывает учеников по алфавиту, а моя фамилия в журнале — третья. Я и решаю всегда три примера, а иногда даже больше (на всякий случай). Но сестра этого не понимает и говорит, что у меня нет силы воли. Я долго терпел. Но вчера я наконец возмутился. — Дай какое-нибудь настоящее дело — и я докажу тебе, что у меня стальная воля и что я все умею доводить до конца! — крикнул я сестре. Тогда Галка вынула из портфеля толстую тетрадь в красном клеенчатом переплете и протянула ее мне. Я даже опешил: такие тетради называются «общими». Я их видел только у старшеклассников. — Галочка, это мне? — спросил я тихо. — Да, я дарю тебе эту тетрадь. Но с одним условием… Я схватил тетрадку и хотел бежать в соседнюю квартиру — показать Витьке, но сестра остановила меня: — Я же сказала, что дарю тетрадь с условием. — С каким? — А вот с каким! Завтра ты едешь в пионерский лагерь, на Черное море… — Ну и что же? — Не перебивай меня, это невежливо! — сказала Галка. (Это она у мамы научилась так говорить.) — В лагере будет много интересного. И обо всем самом интересном ты будешь каждый день писать в этой тетрадке. Так ты составишь дневник. Сделать это нелегко. Но, если ты все-таки сделаешь, и я, и мама, и даже папа — все мы поверим, что у тебя есть воля. Ты просил настоящего дела? Вот это оно и есть. У меня даже руки опустились. Галка всегда умеет испортить самые лучшие минуты. Ну почему бы ей не подарить тетрадку просто так, без всяких условий? Но делать было нечего. Речь шла о моей чести, и я согласился, хоть это, конечно, девчачье занятие — вести дневник. Буду каждый день писать не меньше страницы. Я докажу Галке, что у меня стальная воля и я, если надо, могу выдержать любые неприятности! И вот сейчас я лежу на верхней полке вагона и пишу свой дневник. Остальные ребята смотрят в окна. И мне хочется смотреть, но я не могу. Ничего не поделаешь! У окна стоит мой новый товарищ — Андрей. Я его заметил еще утром, когда все ребята, уезжающие в лагерь, собрались возле клуба большого завода, на котором работает мой отец. Всех пришли провожать мамы, папы, бабушки. Только Андрей пришел один, с небольшим узелком. Он посмотрел по сторонам и сказал: — Подумаешь, устроили прощание! Как будто мы уезжаем на фронт или на Северный полюс. Андрей мне сразу понравился. А потом выступал один начальник с завода. Он заявил, что нас посылают так далеко, к Черному морю, потому, что мы «недостаточно физически крепкие». У Андрея лицо стало красным от возмущения, и он сказал, ни к кому не обращаясь: — Глупости какие! Откуда он взял, что мы недостаточно крепкие? Андрей сел в голубой автобус, не дожидаясь остальных, — не захотел больше слушать начальника. Меня провожала Галка, хоть я ее и не просил. Галка нарочно громко, чтобы все слышали, сказала: — Не выходи на станциях, а то еще отстанешь от поезда. И не высовывайся в окно… Она всегда позорит меня, как будто я «маменькин сынок». Я оглянулся по сторонам, но Андрея, к счастью, не было: он сидел в автобусе и не слышал Галкиных слов. Автобусы мчались по широким мостовым. И солнце ехало с нами вместе: даже глазам больно было от его лучей. Мимо проносились высокие дома; они были отделены от мостовой деревьями. Мы ехали так быстро, что деревья за окнами сливались в одну зеленую стену… Прохожие улыбались нам. Улыбались все: и пешеходы, и шоферы, и даже строгие постовые милиционеры. Казалось, все знали, что мы едем далеко, на юг, и все желали нам доброго пути. В вагоне я лег на верхнюю полку и очень обрадовался, когда увидел на нижней полке, под собой, Андрея. На другой нижней полке лежал мальчишка, которого я раньше не заметил. У него на носу были большие очки. Мне даже показалось, что это очки для взрослых. Мальчишка лег и сразу стал читать книгу. Я заглянул и вижу — стихи. Вот странно: читает стихи! Я не люблю стихов. Другое дело романы: Жюль Верн, Майн Рид! Или еще лучше — Николай Островский, «Молодая гвардия»! А стихи я читаю, только когда в школе заставляют. Мальчишку с нижней полки звали Колей, но мы с Андреем тут же прозвали его «Профессором» — уж очень у него был серьезный вид. Вскоре пришел еще один сосед и стал раскладывать вещи на верхней полке, напротив меня. Он был в кожаной куртке какого-то очень аппетитного шоколадного цвета. На куртке было много «молний» — и длинных и коротких, похожих на блестящих змеек. Этого мальчишку я тоже заметил у завода. Его провожали сразу три женщины: одна старая — наверное, бабушка; другая помоложе — наверное, мама, и третья еще помоложе — должно быть, сестра. Они долго целовали его перед отъездом — мне даже противно стало. Нового соседа тоже звали Андреем. Как же нам быть? Сначала мы решили Андрея с верхней полки звать Андреем Первым, а с нижней — Андреем Вторым. Но Андрей с нижней полки рассердился: — Что я, царь или король какой-нибудь? Так только царей звали — Андрей Второй! Тогда мы стали называть его Андреем Нижним, а другого — Андреем Верхним. Это было очень длинно. Но вечером выход был найден. Андрей Нижний насмешливо спросил Андрея Верхнего: — Что это тебя целая делегация провожала? Андрей Верхний ответил: — Это мама, бабушка и сестра. Я у них один мужчина в доме. — У тебя что же, нет отца? — Есть, — ответил Андрей Верхний, — но он редко бывает в Москве: он капитан и все время плавает в Черном море. И потом, как будто невзначай, он добавил: — У меня папа Герой Советского Союза. Даже Профессор перестал читать стихи и поправил очки на носу, чтобы получше рассмотреть сына Героя Советского Союза. А вечером Андрей Верхний хотел залезть к себе на верхнюю полку, но никак не мог подтянуться на руках. Андрей Нижний подтолкнул его плечом и помог вскарабкаться, а потом сказал: — Где же твои мускулы? Эх, ты!.. А еще капитан! С этой минуты все мы стали называть Андрея Верхнего «Капитаном», а Андрея Нижнего — просто Андреем. Стемнело. Зажгли настольную лампу. Она была накрыта зеленым абажуром. Когда мы прошлым летом жили на даче, я любил ходить на станцию, особенно вечером, и смотреть, как мимо платформы проносятся дальние поезда, как пролетают белые таблички на вагонах, а в окнах мелькают зеленые лампы. И когда сегодня днем увидел в нашем вагоне зеленую лампу, то окончательно поверил в свое счастье: я еду далеко, к Черному морю! Капитан улегся на верхнюю полку, и мы еще не успели попросить его, а уж он сам начал рассказывать про своего папу и про папины подвиги. Сначала все мы слушали с интересом. Кожанку свою он не снял, и она все время поскрипывала да похрустывала. А поезд все стучал: тук-тук, тук-тук, тук-тук… И голос Капитана становился все тише, а потом и совсем пропал: Капитан заснул. Андрей и Профессор тоже молчали. Тогда я тихонько достал толстую тетрадку и начал дописывать то, что не успел написать днем. Вагон дрожал, карандаш прыгал в руке, писать было неудобно. В открытое окно врывался ветерок. И вот интересно: запах ветерка все время менялся. То он был сосновым, то речным, а то таким дымным, что хотелось чихать. Снизу раздался голос Андрея: — Саша, что это ты все время пишешь? И днем писал и сейчас. У тебя переэкзаменовка, что ли? Голос раздался так неожиданно, что я не успел ничего придумать и сказал правду: — Пишу дневник. — Дневники пишут только великие люди. А тебе писать незачем. Он, конечно, прав. 16 июля Когда едешь в поезде, лучше не ложиться на полку, а стоять у окна или ходить по вагону: если ляжешь, то обязательно уснешь. Сегодня днем я лег всего на несколько минут и сам не заметил, как у меня закрылись глаза. Стучали колеса, а мне снилось, что папа взял меня к себе на завод, в свой цех, и там со всех сторон стучали станки. Проснулся я от толчка в плечо. Я открыл глаза и увидел перед своим носом красное, взволнованное лицо Андрея. Он стоял обеими ногами на нижней полке, на которой с книгой в руках лежал Профессор. Колеса не стучали, не было и прохладного ветерка — значит, станция. — Сашка, вставай! Скорее! — шептал Андрей. — Что случилось? — На станции такую вещь продают! Я через окно увидел. Такую вещь! — Какую? — Щенка! Ты понимаешь, щенка… овчарку. — Щенок — это не вещь, а животное, — скучным голосом сказал снизу Профессор. — Ну и пусть животное! Но зато какое животное!.. Сашка, мы с тобой обязательно должны купить эту овчарку. Будем ее воспитывать в лагере. А потом привезем в Москву и отдадим пограничникам. — В Москве нет пограничников, — возразил Капитан. — Во-первых, в Москве работают самые главные начальники всех пограничников. Они перешлют собаку куда надо. А потом, на Черном море тоже есть пограничники, только морские, — быстро шептал Андрей, все больше краснея от волнения. Капитан лениво сказал со своей полки: — Морским пограничникам совсем не нужны собаки. У меня папа — морской пограничник. Вот еще выдумал — собаку брать в поезд! Она спать не даст. Но Андрей не обратил никакого внимания на Капитана и спросил меня: — Сашка, у тебя деньги есть? Я засунул руку в карман куртки и нащупал там небольшой сверток: мама дала мне на дорогу, на всякий случай, сто пятьдесят рублей. У меня еще никогда не было такой большой суммы. Я сказал Андрею, сколько у меня денег. Он радостно зашептал: — Вот здорово! Давай пятьдесят рублей. У меня тоже есть пятьдесят. А пятьдесят уже дал Профессор. У Капитана Андрей почему-то не решился попросить денег. Мы не знали, сколько стоит щенок, но решили, что ста пятидесяти рублей хватит. Можно было бы сразу бежать на станцию, но возникло одно препятствие. Оказалось, что на этой станции поезд стоит всего пятнадцать минут и ребят не выпускают из вагонов. С одной стороны вагона дверь на площадку была заперта, а с другой стороны стояла вожатая нашего отряда Катя. Она никого не пускала. Сначала я не совсем понимал, зачем Андрею собака. Но, когда на пути к щенку оказалось столько препятствий, я понял, что собаку нужно купить обязательно, что даже глупо ехать в лагерь без собаки. И тут мне пришла в голову блестящая мысль. — Профессор, — крикнул я, — вставай! Беги к Кате! Профессор выронил книгу и вскочил на ноги. — Скажи Кате, что занозил руку! Она вчера говорила, что у нее есть аптечка и чтобы мы в случае чего к ней обращались. Ну вот и беги за помощью! Катя пойдет вытаскивать тебе занозу, а мы… — Обманывать как-то нехорошо… — нерешительно сказал Профессор. — Смотря когда. Для такого дела можно и обмануть. Скорей! Тут уж Профессор ничего не мог возразить и только поправил очки на носу. Он пошел на площадку, а мы двинулись за ним. Когда дверь за Профессором захлопнулась, мы прильнули к замочной скважине и стали слушать. Профессор говорил так правдоподобно, что мы и сами чуть не поверили, будто он всадил себе в руку огромную занозу и ему очень больно. Ручка двери повернулась. Андрей толкнул меня, и мы оказались в маленьком отделении проводника нашего вагона. Не успели мы прийти в себя, как мимо нас по коридору прошла Катя. За ней с унылым лицом тащился Профессор. Он почему-то прихрамывал, хотя заноза, по его словам, сидела у него в руке. Как только опасность миновала, мы бросились на площадку, соскользнули со ступенек вагона и спрыгнули на землю. Я упал и больно ушиб коленку. Платформы здесь не было, мы прыгали прямо на землю, а это было очень высоко. У вагона стоял проводник. Он закричал: «Вы куда? Куда, пострелы!» — и чуть не схватил меня за шиворот. Но я увернулся, вскочил и помчался за Андреем. Около вагонов гуляли пассажиры; мы натыкались на них, падали и бежали дальше. — Уже близко! — задыхаясь, крикнул Андрей. — Вон там, видишь? — Ага, — ответил я, хоть на самом деле даже не знал, куда надо смотреть. Мы уже подбегали к паровозу, как вдруг увидели, что прямо на нас едет тележка с какими-то ящиками. Андрей бросился в сторону и чуть не сбил с ног высокого человека в сером костюме. Человек обернулся — и у меня от страха затряслись ноги: перед нами стоял старший вожатый лагеря Сергей Сергеич. «Ну, все кончено! — подумал я. — Сейчас нас отправят домой». В эту минуту мне показалось, что на свете нет ничего страшнее нашего поступка. Но тут я услышал совершенно спокойный голос Сергея Сергеича: — Куда это вы, ребята? — Мы, мы… — пролепетал я. — Мы хотели купить щенка, овчарку! — преспокойно ответил Андрей. Я посмотрел на Андрея, он показался мне героем. — Но ведь через десять минут отходит поезд. Почему вас пустили? Вы спросили разрешения у Кати? Тут и Андрей немного растерялся. — Нет, мы сами… — опустив голову, ответил он. — А вы подумали, что Катя отвечает за каждого из вас? Как же это вы подводите своего старшего товарища? Мы молчали. Наконец Андрей уже совсем тихо сказал: — Мы очень хотели купить и воспитать овчарку. Не для себя… мы хотели для пограничников. Разрешите нам добежать до рынка. Мы в одну минуту… Сергей Сергеич улыбнулся. — Нет, не разрешу, — сказал он. — Но в лагере у вас будет собака. Возвращайтесь в вагон. Сами возвращайтесь, а я куплю газету и тоже приду. — Мы, честное слово, вернемся, сами вернемся… честное слово, — зачем-то пообещал я. — Верю, верю, — сказал Сергей Сергеич и, повернувшись, быстро пошел к киоску, где продавали газеты. Он ни разу не обернулся в нашу сторону. — Андрей, давай добежим и купим все-таки… Давай, а? — предложил я. — Ведь он не смотрит. — А зачем честное слово давал? Зачем? Тебя ведь никто не просил. Нет, теперь уж нельзя… Пойдем обратно. Андрей махнул рукой, и мы пошли к своему вагону. — Андрей, как ты думаешь, он сдержит свое слово — достанет собаку? — Какая уж там собака! — ответил Андрей и тяжело вздохнул. …Вскоре поезд тронулся. Андрей залез ко мне на верхнюю полку, и мы долго лежали вместе: вдвоем легче переживать горе. Еще в Москве нас разбили на отряды, в каждом примерно по тридцать человек. Младшие, «смешанные» отряды и старшие девочки уехали на день раньше нас. Третий отряд мальчишек ехал со своей вожатой в соседнем вагоне. А вот нашему, первому, отряду не повезло. В нашем вагоне едут и старший вожатый Сергей Сергеич и просто вожатая Катя. Хорошо еще, что нет «младших вожатых», а то бы и они, наверное, ехали в нашем вагоне. Мы еще не доехали до лагеря, а нас уже заставляют полтора часа спать днем. Из вагонов выпускают только на больших станциях, и то ненадолго. Даже собаку не дали купить. Ну буквально издеваются!.. Мы с Андреем обсуждали наше трудное положение. Андрей говорил недовольным голосом: — Ты слышал, что сказал Сергей Сергеич: «Ваша главная задача — хорошо отдохнуть!» Смешно даже! Разве у нас такие должны быть задачи? Вот бы нам вожатого-фронтовика! Уж он бы знал, что нам нужно! А эти хотят сделать из нас барчуков. Нет, я так жить не смогу. С этим надо бороться! И Андрей так резко повернулся на полке, что чуть не слетел вниз. А потом Капитан снова рассказывал о подвигах своего папы. Мне кажется, он кое-что привирает. 17 июля Сегодня в наш вагон пробралась Зинка. Она не смогла уехать с отрядом девчонок и ехала вместе с нами, в соседнем вагоне. Зинка говорит, что отстала от своего отряда, потому что была больна. Но Андрей хорошо знает Зинку (они живут в одном дворе), и он считает, что она нарочно поехала с нами. Андрей говорит, что Зинка сильная и смелая. Во дворе ее даже мальчишки боятся, хоть она никогда не дерется. Она умеет делать стойку на руках и классно работает на турнике. — Зинка — мой друг! — сказал Андрей. Я видел Зинку первый раз, но уже смотрел на нее с уважением: не так-то легко стать другом Андрея. Но дело не в этом. Дело в том, что Зинка пришла с важной новостью. Она разбудила нас, с презрением посмотрела на наши заспанные физиономии и насмешливо сказала: — Всё на свете проспите! Валяетесь как ни в чем не бывало! — А что в поезде делать? — спросил Андрей. — Что делать? А вы не знаете, что мы, между прочим, к Сталинграду подъезжаем? — торжественно объявила она. — Скоро на юг будут другим путем ездить, более коротким, как до войны. А нам повезло: через Сталинград едем! Мы так и ахнули: поезд подходит к Сталинграду! — Что же ты раньше не сказала! Пришла — и молчит! — набросился на Зинку Андрей. — Да я из-за этого и пришла. Тайком, на ходу, из вагона в вагон перебегала. — Что же делать, ребята, а? — раздался снизу голос Профессора. Он начал поправлять очки на носу: значит, тоже разволновался. — Если проеду мимо Сталинграда и не увижу его, я всю жизнь мучиться буду! — сказал Андрей. — Так вас и пустили! Ни за что на свете не пустят. Надо удрать! — Опять удрать?.. — нерешительно сказал я. — Жалко Катю подводить, она ведь за каждого из нас отвечает… Зинка поправила свою косичку и ядовито сказала: — Ну и выбирайте между своей мелкой жалостью и Сталинградом! Вопрос был поставлен так, что нам оставалось только согласиться. Послышался голос Сергея Сергеича. Зинка быстро забралась на мое место, на верхнюю полку, завернулась с головой в одеяло и так здорово спряталась, что Сергей Сергеич ничего не заметил. Он сказал нам, что поезд в Сталинграде будет стоять сорок пять минут. Сначала всех выпустят погулять минут на пятнадцать, а потом в вагон придет из агитпункта участник сражений за Сталинград и расскажет о боях в городе. Как только Сергей Сергеич ушел, из одеяла донесся голос Зинки: — Ага! А я вам что говорила! Пусть другие прогуливаются возле вагонов… А мы город посмотрим! …Когда поезд остановился, мы вместе со всеми ребятами вышли «а платформу. Между нашим поездом и вокзалом стоял товарный состав. Мы долго выбирали момент и, когда наконец Сергей Сергеич о чем-то заговорился с Катей, вскочили на площадку товарного вагона, потом спрыгнули с другой стороны и побежали к воротам. Нас было пятеро: Зинка, Андрей, Профессор, Капитан и я. От вокзала уцелела только одна стена. Мы прошли через ворота, с правой стороны. Вообще-то я умею держать себя в руках. Когда я выхожу к доске, учительница литературы даже удивляется моему спокойствию: «Васильков, подтянись, ты не на прогулку отправился!» Вот как бесстрашно иду я навстречу опасностям!.. Но, когда мы входили в город, я так сильно волновался, что даже вспотел. Вот он, самый смелый город на свете! Сперва я все время глядел себе под ноги. «Вот по этим самым камням, — думал я, — бежали в атаку наши бойцы или, может быть, полз какой-нибудь герой-разведчик. А вот на этой площади шли бои. Наверное, здесь проходил Родимцев или Чуйков…» Я очень много читал о Сталинграде и знаю фамилии всех генералов, которые командовали там. Мы шли молча. Никому не хотелось разговаривать. Посреди большой площади мы увидели фонтан. Вокруг него стояли скульптуры ребят-пионеров; они кружились, взявшись за руки. — Ребята! — воскликнул Профессор. — Я эту скульптуру видел в кино, в картине, где показывали оборону Сталинграда. Значит, она уцелела… Вот здорово! Здания были в лесах. Со всех сторон стучали молотки, визжали пилы. Мимо проезжали грузовики с кирпичами и досками. Когда мы смотрели в окна некоторых домов, то видели небо. А от одного дома осталась только стена. Она была вся в ямках от пуль, и где-то высоко-высоко — кажется, на шестом этаже — болталась рама от картины. Так, наверное, и провисела всю войну… Капитан сказал: — Знаете, ребята, а лучше бы Сталинград не восстанавливали. Пусть бы он стоял как памятник победе таким, каким был в сорок третьем году. — Вот еще! — набросился на него Андрей. — Обязательно надо восстановить! Фашисты хотели уничтожить его — так пусть он будет еще лучше, чем был! Мы отстояли Сталинград, мы его и отстроим. — «Мы-ы»! — фыркнул Капитан. — Да, мы! У меня брат в Сталинграде погиб! — крикнула Зинка. — А у меня здесь отец врачом в медсанбате служил, — сказал Профессор. У всех, кроме меня, нашлись близкие и родные, которые воевали в Сталинграде. Капитан сказал, что его отец тоже в это самое время плавал по Волге. Странно! Раньше он говорил, что его отец в это время воевал на Черном море… Мы хотели еще походить по улицам, но Андрей сказал, что нам пора возвращаться. Он взял у Капитана самопишущую ручку (эту ручку Капитану подарил отец) и написал на одном из заборов: «Московские пионеры Зина Валькова, Саша Васильков, Коля Ермаков (по прозвищу Профессор), Андрей Горин (по прозвищу Капитан) и Андрей Глебов были в Сталинграде 17 июля 1945 года». Свое имя Андрей написал последним. Я еще вчера заметил: Андрей очень скромный. …Мы быстро дошли до вокзала. Товарного поезда уже не было. Мы разыскали свой вагон, простились с Зинкой и незаметно пробрались к себе. Все ребята собрались в коридоре, и молодой, но совсем седой человек в гимнастерке с золотой звездочкой на груди рассказывал о боях за Сталинград. — У моего папы такая же звездочка, — сказал Капитан. — При чем тут твой папа! — вдруг обозлился Андрей. Капитан надулся и отошел в сторону. А седой человек рассказывал про осажденные дома. Дома здесь были как настоящие крепости: фашисты их по целым месяцам осаждали. Он сам, вместе со своими товарищами, защищал один такой дом, а городские ребята приносили воду и пищу. Потом все задавали вопросы. Мы с Андреем старались задавать как можно больше вопросов, чтобы Сергей Сергеич видел, что мы здесь. Нам казалось, что он не заметил нашего побега. Но он вдруг так пристально посмотрел на нас обоих, что мы замолчали и перестали задавать вопросы. Было ясно: он все знает. Поезд тронулся. Ребята еще долго шумели в коридоре. А мы забрались на свои полки и молча ждали наказания. Мы были уверены, что на этот раз Сергей Сергеич нас не помилует. А потом произошло самое неожиданное. Наш отряд разбивали на звенья. И вдруг Катя предложила выбрать вожатым нашего звена Андрея. Я не поверил своим ушам. А Сергей Сергеич, видя наши удивленные лица, сказал, что Андрей — очень инициативный пионер и сумеет хорошо руководить звеном. Андрея выбрали единогласно. 18 июля От города Новороссийска мы часа три ехали в больших открытых автобусах. Новороссийск очень сильно разрушен. Но здесь, как и в Сталинграде, со всех сторон слышен стук, всюду строительные леса, кирпичи, цемент. В Новороссийске я первый раз в жизни увидел море. Правда, я увидел не все море, а только кусочек, потому что автобус ехал быстро, а на берегу было очень много домов. Когда город остался позади, началась узкая шоссейная дорога. Она была прижата к высокой горе и обвивалась вокруг нее, как змея вокруг великана. Дорога то поднималась вверх, то спускалась вниз. С другой стороны дороги был обрыв. Когда я посмотрел вниз, у меня даже чуть-чуть закружилась голова. Но я, конечно, и виду не показал. Ведь рядом со мной сидел Андрей. А Капитану — тому стало совсем плохо. Он сидел бледный-бледный — его тошнило. Я думал, что Андрей будет смеяться над ним. Но Андрей взял платок, намочил его холодной водой из фляги, которая болталась у него на боку, и обвязал этим платком голову Капитану. Потом он посоветовал: — Вниз не смотри. И дыши глубже. Капитан начал бормотать, что ему уже совсем хорошо, но Андрей перебил его: — Да не ври ты! Подумаешь, большая беда. Со мной тоже случалось… Иногда мне казалось, что, если сейчас из-за поворота нам навстречу вылетит другая машина, мы обязательно столкнемся и разобьемся вдребезги. Но машины выскакивали и проносились мимо. Я не мог понять, как на такой узкой дороге разъезжаются два автомобиля. Но Катя сказала, что здесь шоферы совсем особенные, горные, мастера своего дела. Потом мы проезжали большие деревни. Они называются станицами. Из-за оград выскакивали охрипшие собаки и с яростным лаем неслись за автобусами. Потом они отставали, останавливались и, мирно виляя хвостом, возвращались на свои дворы. Станичные ребята махали нам и что-то кричали, только мы не слышали, что именно… Наконец мы увидели городок. Издали он был очень красивый. А когда подъехали ближе, то увидели, что он почти весь разрушен. Кое-где на стенах разбитых зданий сохранились надписи: «Хлеб», «Ресторан», «Промтоварный магазин»… Я читал о том, как фашисты разрушали города. Но, когда увидел все это своими собственными глазами, мне даже страшно стало. Мы проехали весь город, завернули за угол — и вдруг увидели море. Тут уж оно все было перед нами, как будто кто-то распахнул огромную дверь. Море все сверкало… Мне казалось, что голубая вода налита в огромную чашу без краев. Всю дорогу было очень жарко. А сейчас стало так свежо, так хорошо, что все ребята начали улыбаться и глубоко дышать. Воздух был какой-то особенный… В городе совсем не такой воздух. Проехали мимо высокого дома с красивыми башнями. Дом стоял над самым морем. После городских развалин он показался мне настоящим дворцом. — Интересно, кто живет в этом доме? — толкнул меня в бок Андрей. — Раньше какой-нибудь помещик жил, — уверенно ответил я. А кто живет сейчас, я, конечно, знать не мог. За поворотом показались два белых дома: одноэтажный и двухэтажный. Автобусы остановились около этих домов. Тут же была волейбольная площадка. Из дверей одного дома выбежали две девчонки и закричали: — Приехали! Прие-е-ехали! Вышел повар в белом колпаке. Он вытер лицо фартуком, но оно все равно было такое блестящее, как будто его маслом обмазали. Повар смотрел на нас сердито, словно хотел сказать: «Только вас тут и не хватало!..» А потом вышла женщина с круглым зеркалом на лбу, от которого по нашему автобусу сразу запрыгали зайчики. Из уха ее, по шее и по белому халату тянулась тонкая резиновая кишка. — Ага! Сейчас первым делом к врачу потащат! — шепнул Андрей. Но нас к врачу не потащили, а сперва распределили по комнатам. Комнаты чистые-чистые — даже на пол ступать страшно: боишься испачкать. В каждой комнате стоят пять кроватей и тумбочки. Белье, салфетки на тумбочках — и все, все белое, прямо сверкает. И стены тоже белые и пахнут мелом и морем. Раньше в этих домах было общежитие какого-то техникума. А теперь техникума нет: он во время войны эвакуировался и не вернулся назад. В одноэтажном доме живут девочки, а в двухэтажном — мальчишки. Наш, старший, отряд — на втором этаже. Андрей попросил, чтобы его, Профессора, Капитана и меня поселили в одной комнате. Катя разрешила. Просто удивительно! Пятым к нам в комнату поместили Левку Козлова. Он привез с собой рубанок, напильник и еще какие-то инструменты. Левка всю дорогу что-то строгал, пилил. Еще в вагоне его прозвали «Мастером». Из окон нашей комнаты была видна извилистая дорога. С обеих сторон ее окружали те самые тополя, которые в книжках называют «стройными». Дальше, за дорогой, было широкое кукурузное поле. А еще дальше поднимались горы. Я всегда думал, что горы наполовину темные и наполовину белые от снега. А тут они были почти все зеленые, как поле, и только макушка была белая, как будто на самом краю поля росло много-много одуванчиков. Оказалось, что отряд девочек был на пляже. А нас встретили дежурные. Нам дали полотенца, по куску мыла, и мы тоже пошли на пляж мыться. Мыло было какое-то странное, похожее на черную лепешку. Оказывается, то мыло, которое в магазинах продают, не мылится в морской воде. Мы купались в море! Я лег на песок, и теплые волны обдавали меня с ног до головы. Я нахлебался соленой воды и долго отплевывался. — Тебе что, море не нравится? — спросил Профессор. — Еще как нравится! — А чего же ты плюешься? — Это я от радости плююсь! — Оригинально!.. — ответил Профессор и скрылся под водой. И я тоже нырнул. А потом все хохотали и брызгались. Но не прошло и десяти минут, как раздались звуки горна. Катя приказала нам вылезать. Вот тебе и на! Катя подавала свои команды с берега, а мы делали вид, что не слышим и не понимаем, о чем она там кричит. И я тоже приставлял ладонь к уху, а потом разводил руками: дескать, ничего не слышу! Тогда Катя в своем полосатом купальном костюме и голубой резиновой шапочке сама бросилась в воду и в один миг доплыла до нас. — Живо на берег! Не то на три дня лишу купанья! — сердито крикнула она. Мы тут же перестали строить из себя дурачков и полезли на берег. — Ага, сразу услышали! — усмехнулась Катя. А Витька Панков дождался момента, когда огромная волна, всё заглушая, обрушилась на песок, и гордо произнес: — А мы вас вовсе и не боимся! Не запугивайте, пожалуйста! Но слышал его слова только я один, потому что стоял рядом, а Катя, конечно, ничего не слышала. И Витька это очень хорошо знал. — В другое время можете барахтаться, а ведь сейчас устали с дороги, — сказала Катя. Как будто она лучше нас знает, устали мы или нет!.. Мы попросили, чтобы после обеда нам разрешили погулять и осмотреть город, но нас заставили идти на «мертвый час». Его теперь называют «тихим часом». Но, мне кажется, название «мертвый час» больше подходит: умереть можно со скуки! Ложась в кровать, Андрей заявил, что с такими порядками нужно бороться. И мы будем бороться! Я достал бумагу и решил написать письмо папе. Мой папа не герой, как у Капитана, он даже вовсе не был на войне. У него всего одна медаль — «За доблестный труд». Такая медаль есть почти у всех взрослых. Мой папа — мастер в цехе. Конечно, мне бы хотелось, чтобы папа тоже был Героем Советского Союза. Но все равно он очень хороший. Я его сильно люблю и всегда с ним советуюсь. И вот сейчас я решил написать ему письмо. Я терпеть не могу писать письма. На бумаге все не так получается, как на самом деле. Ведь часто бывает так: о чем много думаешь, о том не можешь написать. Вот как, например, я напишу, что уже немного соскучился по маме и папе? Галка прочтет — и начнет издеваться: «Ага, уже нюни распустил!» Вот и приходится писать всякую чепуху. А чем писать всякую чепуху, так уж лучше совсем ничего не писать. Вот я ничего и не пишу… Но сегодня я должен был посоветоваться с папой. Я рассказал ему, какие у нас порядки, что нас заставляют спать днем, рано ложиться вечером, что от поезда ни на шаг не отпускали, и еще многое другое. Я спросил у папы, прав ли Сергей Сергеич, когда говорит: «Ваша задача — хорошо отдохнуть!» Я знаю, как папа ответит. Он всегда говорит, чтобы из меня не делали барчука. Я уверен, что папа будет на моей стороне. В конце письма я просил поцеловать маму, передать привет Галке и сказать ей, что у меня есть воля и что она это очень скоро узнает. 19 июля Через три дня, 22 июля, будет торжественное открытие лагеря. Открытие хотели назначить на воскресенье, но в городе на этот день объявлен воскресник, а к нам должны приехать гости из города. Вот и пришлось перенести наш праздник. Ну, и очень хорошо: лучше подготовимся! Дел сегодня всем хватает. Сергей Сергеич даже объявил соревнование между отрядами и звеньями на лучшую подготовку к открытию лагеря. — Мы должны всех перешибить! — предупредил Андрей. Меня выбрали редактором отрядной стенгазеты. Я должен выпустить ее за два дня. Но я решил выполнить задание досрочно и выпустить газету сегодня вечером. Пусть это будет самая первая стенгазета в нашем лагере! Представляю, как удивится Андрей… Андрей весь день тренируется на спортивной площадке под руководством физкультурника Петра Николаевича. Этот Петр Николаевич уже из Москвы приехал таким загоревшим, что черней его, наверное, и в Крыму никого нет. Как это он смог так здорово загореть в Москве? Андрей тренируется вместе с Зинкой. На открытии лагеря оба они будут выступать со спортивными номерами. Сегодня я сам торопился поскорей уйти с пляжа: времени мало, а работы пропасть! Я ведь должен не только выпустить стенгазету — я еще участвую в постановке пьесы. Роль у меня не самая главная, но очень ответственная. Я не должен говорить ни одного слева, а просто выйти на сцену в форме советского солдата и передать донесение генералу. Сначала мне предложили другую роль, со словами на целые две страницы, но я должен был изображать пленного гитлеровского офицера. На это я, конечно, не согласился. Уж лучше молчать в форме советского бойца, чем разговаривать в форме фашиста. С утра мы сидим над большим листом белой бумаги: делаем стенгазету. Мы — это я, Левка-Мастер и Капитан. Сергей Сергеич подошел к нам и посоветовал: — А вы опишите свой поход в Сталинград, путешественники! Всем ребятам будет интересно почитать о Сталинграде. «Ага! Значит, он уже совсем не сердится на нас, — подумал я. — Небось даже жалеет, что не удрал вместе с нами». Хотя ему удирать незачем. Он ведь может просто пойти всюду, куда захочет. Да, хорошо быть взрослым! Интересно, когда я тоже смогу ходить куда захочу? Года через три, наверное. Хотя нашей Галке уже шестнадцать лет, а она по всякому пустяку спрашивает у мамы разрешения. Уж я-то не стану спрашивать! Впрочем, все это не имеет никакого отношения к стенгазете. Нам нужно было написать о Сталинграде. Я поручил это дело Капитану. — Только ты с чувством напиши, — предупредил я. — Всё опиши: и как мы волновались и как свои фамилии на доске написали… — Будь спокоен! — ответил Капитан. Эх, жалко, что я прямо там, в Сталинграде, ничего не записал! А разве сейчас передашь, какое у нас было тогда настроение! Потом пришла Катя. Она посоветовала поместить в стенгазете какое-нибудь стихотворение. Откуда же его взять? Но вдруг я вспомнил, что Профессор в поезде целыми днями читал стихи. «Наверное, он и сам сочиняет», — решил я и тут же побежал искать Профессора. Я нашел его в беседке за домом. Расхаживая взад и вперед, он повторял: Обожаю всяческую жизнь!.. Ненавижу всяческую мертвечину! Я не очень-то разбираюсь в стихах, но сразу догадался, что это Маяковский. Сначала Профессор пробовал отказаться от моего предложения. Но я сказал, что стенгазету невозможно вывесить без стихов, что Андрей приказал ему написать стихи. И тогда он согласился. Я дал ему час сроку. Но Профессор заявил, что этого мало и что Пушкин писал «Евгения Онегина» больше семи лет. Тогда я дал ему еще полчаса и ушел. Скоро Профессор принес стихотворение. Сперва я просто запрыгал от восторга: стихотворение было прямо как в настоящей книжке. Профессор написал о звездах, луне и всяких печальных мыслях. Последняя строчка была такая: «И звезды грустно смотрят на меня…» — Ты — гений! — сказал я Профессору. Он ничего не возразил мне. Но, когда мы показали эти стихи Андрею, произошло что-то совершенно неожиданное. Андрей сморщился, как будто у него заболел зуб: — Это какой-то похоронный марш, а не стихи! Ночь… Звезды… Мы уж спим давно, когда они светят. Мне стало жалко Профессора, и я посоветовал: — Ты вот Маяковского читал: «Ненавижу всяческую мертвечину…» Ну и напиши что-нибудь вроде этого!.. Через час Профессор, запыхавшись, прибежал с новым стихотворением. Оно было посвящено нашему приезду в лагерь и кончалось так: abu Здравствуй, солнце золотое! Здравствуй, быстрая волна! Все кипит, кипит прибоем! И в сердцах у нас — весна! После каждой строчки стоял восклицательный знак. Это было очень здорово! — Вот это да! — закричал я. — Теперь ты действительно гений!.. Как редактор, я спросил только, почему в третьей строчке два раза повторяется слово «кипит». Но Профессор сказал, что иначе не получается размер. Ну, ему виднее. Да потом — так даже крепче! Мы поместили стихи на первом месте. Затем переписали рассказ о нашем путешествии по Сталинграду и сочинили еще две заметки. В одной из них мы написали про пионера Вано Гуридзе, который в первый же день проспал линейку. В другой заметке мы высмеивали Капитана. Дело в том, что Капитан еще в поезде говорил, будто может три раза переплыть Москву-реку. Но в лагере мы в первый же день заметили, что он очень неохотно идет в воду. Капитан одной ногой ходил по дну, а другой бил по воде: делал вид, что плавает. И руками он тоже поднимал такие брызги, что рядом стоять было невозможно. «А ты зайди подальше! Ты поглубже зайди! — кричали ему с берега. — Там уж ноги не хватит — другую подпорочку поискать придется! Может, тебе шест принести? Или ходулю?..» Обо всем этом мы и написали в стенгазете. Целые полстолбца написали! На го́ре Капитана, внизу осталось немного места, и тогда мы решили сделать иллюстрацию к заметке. Мастер изобразил воду, на ней — топор, а внизу подписал: «Как топор на воде». А заметку назвали так: «Капитан сухопутного плавания». Ничего, пусть отучится врать! Но Капитан не на шутку обиделся. Он сказал, что выходит из редколлегии. — Ты не имеешь права, ведь тебя ребята выбрали! — возмутился я. — А ты не имеешь права меня высмеивать! Не помещай заметку, тогда останусь, — ответил Капитан. Дудки! Пусть уходит, справимся и без него. Надо будет сегодня же обсудить это дело с Андреем. Мы так увлеклись стенгазетой, что вскоре забыли про ссору с Капитаном. Все заметки были переписаны. Теперь дело было только за художником, то есть за Мастером. Левка действительно оказался мастером на все руки. Он здорово разукрасил газету. Заголовок газеты был написан на фоне моря и солнечных лучей. Тут же был изображен пионер со знаменем. Мне показалось, что он похож на Андрея. Мастер нарисовал еще три карикатуры и написал заголовки к заметкам. Я сказал, чтобы в самом низу он нарисовал большой почтовый ящик и на нем написал: «Готовьте заметки!». Но Мастер не согласился: — Да ну его — ящик! Во всех стенгазетах этот ящик. Надоел! Как только увидят его, так нарочно не будут писать. Давай лучше изобразим дерево, а в нем — дупло; из дупла высовывается белка и приглашает: «Давайте-ка заметки!» Так мы и сделали. К вечеру газета была готова. Я торжествовал. А Мастер помалкивал. Он вообще молчалив и не любит восторгов. Наша газета будет самой первой в лагере. Мы решили вывесить ее завтра утром, а сегодня никому не показывать, даже Андрею… Но где вывесить газету? Мастер не спеша пошел в комнату, принес оттуда инструмент и сказал, что к вечеру он приготовит доску, на которой мы будем вывешивать свои стенгазеты. Уж не знаю, где он раздобыл фанеру, но только к вечеру доска была готова. Это была настоящая витрина. Точно такие же витрины висят в Москве на каждой улице и на бульваре, около нашего дома. Этот Мастер — просто клад для нашего звена. Доску мы решили повесить около столовой, где утром проходят все ребята. После ужина мы тайком пробрались к столовой и сделали, как задумали. А потом вернулись в комнату. Мастер не спеша вытер инструмент и положил его в ящик, а ящик задвинул под кровать. Угол, где стоит кровать Мастера, какой-то особенно уютный. На тумбочке аккуратной стопкой лежат книги; тут же — разные фигурки, вырезанные Мастером из дерева. На стене — портрет изобретателя радио Александра Степановича Попова. Этот портрет Мастер привез из Москвы. Я лег в постель, но долго не мог заснуть. Я думал, что, когда Мастер вырастет, он, как Попов, изобретет что-нибудь великое. Правда, все самое необходимое, кажется, уже изобретено. Но кое-что, конечно, осталось и для Мастера. Вот, например, ракета для полетов на Луну. Или такой аппарат, который смог бы за какие-нибудь два−три часа вдолбить в голову знания за всю школу. Сколько бы тогда было сэкономлено времени! В общем, Мастеру будет над чем подумать. А Капитан сразу повернулся к стене и сделал вид, будто спит. Он сегодня и с Андреем поссорился: Капитан утром не застелил свою постель, а просто накрыл одеялом смятую подушку и простыню. Привык, наверное, дома, чтобы за ним убирали. Андрей сказал, что он позорит всю нашу комнату и что мы этого не потерпим. Капитан обиделся. Сам виноват — и сам же обижается! 20 июля Сегодня утром все ребята по пути в столовую останавливались возле доски и читали нашу газету. Я стоял за углом дома и наблюдал… Ребята громко смеялись. Ура! Значит, карикатуры похожи! Значит, узнали кое-кого! А потом к доске подошел Андрей. Он осмотрел всю газету и начал оглядываться по сторонам. Я сразу понял, что он ищет меня, не выдержал и вышел из своего укрытия. Я думал, что Андрей меня похвалит. А он вдруг как набросится на меня: — Зачем высмеяли Капитана? — А зачем он врал? Зачем говорил, что плавает, как рыба, три раза Москву-реку переплывает… — Так вот и научите его плавать. А зубоскалить нечего! Тут уж я не выдержал и сказал, что это вовсе не зубоскальство, а критика, что Андрей зажимает критику и что это ему, как звеньевому, совсем не к лицу. Андрей ответил, что сперва надо самокритику разворачивать, то есть самих себя критиковать, а потом уж на других кидаться. А я ответил, что пока не вижу в себе недостатков, достойных внимания печати. Тогда он сказал, чтобы я одолжил у Профессора очки и поглядел на себя повнимательней. А я сказал, что очками и шляпами только в трамвае ругаются. Андрей замолчал: видно, согласился со мной. И тогда уж я набросился на него еще сильней: рассказал про вчерашний поступок Капитана. Андрей сначала даже не поверил: — Отказался делать газету? Ну, этого мы так не оставим. А я-то еще защищал его! Потом к нам подошли Катя и Сергей Сергеич. Им наша газета понравилась, но они сказали, что в ней мало остроты. — То есть критики? — переспросил я и торжествующе взглянул на Андрея. Мы снова весь день готовились к открытию лагеря. Катя вдруг обнаружила, что у меня хороший голос, и стала загонять меня в хоровой кружок. Сначала я, конечно, отказывался. Мне всегда бывает очень смешно смотреть на певцов: они ртом выделывают такие штуки, как будто кривляются. Об этом я сказал Кате. Она ответила, что я неправ, но если уж так стесняюсь, так она поставит меня во второй или третий ряд, и я смогу прятать свой рот за чужую спину. Тогда я согласился. А вечером к нам в гости приехал секретарь райкома комсомола товарищ Зимин. Мы уселись на траве за домом, а для гостя принесли с веранды плетеный стул. Секретарь райкома рассказывал нам, как фашисты жестоко, по плану разрушали город, взрывали дома. Они закладывали мины даже в городском парке. Было тихо-тихо. Даже море не шумело и кусты акаций не шевелились. Товарищ Зимин рассказывал еще, как жители города по вечерам, после рабочего дня, помогали восстанавливать те самые дома, в которых сейчас расположился наш лагерь. А каждое воскресенье они выходят на воскресники. Они разбирают стены разрушенных зданий, а все сохранившиеся балки, доски, кирпичи складывают в одно место, чтобы потом из этого материала построили новые дома. Завтра в городе будет большой воскресник. Все жители выйдут на улицы. «Вот бы и нам пойти на воскресник!» — подумал я. В этот момент кто-то толкнул меня в спину. Я оглянулся и увидел Андрея. Из первых рядов он незаметно пробрался назад. Вид у него был такой, как будто он хотел сообщить мне что-то необычайное. — Через несколько минут приходи в нашу комнату, — шепнул Андрей. Я не стал ждать несколько минут, а тут же выбрался с площадки и пошел за Андреем. Мы поднялись на второй этаж. В комнате нас уже ждали Профессор и Мастер. Потом пришли Вано Гуридзе, тот самый, который проспал линейку (это произошло с ним совершенно случайно), и Витька Панков. Витька здорово играет в футбол и вообще спортсмен. Вот только рисуется немного. Андрей таинственно огляделся по сторонам, закрыл дверь и, хоть нас никто не мог услышать, заговорил шепотом: — Вы только подумайте, ребята: весь город будет работать, а мы должны греться на солнышке? Пионеры мы, в конце концов, или нет? Сергею Сергеичу, наверное, самому не хочется работать — вот он и нам не дает. Я больше терпеть не буду. Сегодня же сагитируем весь лагерь и пойдем на воскресник! Согласны? — Ну, и выгонят нас из лагеря в Москву, — спокойно возразил Мастер. — Это — не дело. (Он всегда говорил, если ему что-нибудь нравилось: «Это — дело!» — а если не нравилось: «Это — не дело!») — У меня предложение… — заволновался Профессор и начал поправлять очки на носу. — У меня есть важное предложение! Агитировать сразу всех не удастся… — А что же делать? — нетерпеливо перебил Андрей. — А вот что! Будем помогать восстановлению города тайно, своим звеном… Да и то не все звено допустим к этой работе, а только самых сильных и смелых ребят, самых надежных!.. Мы решили провести строгий отбор. Каждый из нас должен принести клятву и пройти тяжелое испытание. Клятву мы сочинили тут же. Я вырвал лист из Галкиной общей тетрадки и написал: «Я (дальше — имя, фамилия или прозвище), желая помочь восстановлению города, разрушенного врагом, клянусь беспрекословно выполнять все поручения пионерского звена и звеньевого…» Насчет следующей фразы возникли разногласия. Я предлагал написать так: «Клянусь, не щадя сил и самой жизни, помогать населению города…» Но Профессор сказал, что сейчас не война, никто в городе убивать нас не собирается и поэтому слова «не щадя самой жизни» нужно зачеркнуть. — Но ты забыл, что фашисты оставили в городе много мин! — возразил я Профессору. — Все уже давно разминировано! — А может быть, хоть несколько мин осталось, откуда ты знаешь? Значит, риск все-таки есть! — сказал Вано с такой радостью, словно он только и мечтал наткнуться на мину. — И потом, вообще Сашкина фраза торжественнее. Большинство поддержало меня, и моя фраза тут же была вписана в текст клятвы. Мы долго думали над тем, какое испытание должен пройти каждый из нас. Наконец придумали: нужно из нашей комнаты, со второго этажа, по выступам и водосточной трубе слезть вниз и тем доказать свою ловкость, смелость и силу. Но это испытание можно было провести только завтра, в «мертвый час». А сейчас на площадке были все вожатые, все ребята, и лезть через окно было нельзя. Мы решили, что сегодня, ввиду срочности дела, обойдемся без испытания, но с условием, что каждый пройдет испытание завтра или в понедельник. Нам не терпелось поскорее стать участниками восстановления города. Мы решили, что первым произнесет клятву наш звеньевой Андрей, а за ним — все остальные. После произнесения клятвы мы торжественно пожали друг другу руки. Потом я выдрал из Галкиной тетрадки еще один лист, и мы написали план действий: «1) участие в воскресниках, 2) поиски мин и полная их ликвидация, 3) помощь жителям города — главным образом престарелым (старше сорока лет)». Мы очень увлеклись и не заметили, что дверь давно открыта и на пороге стоит Капитан. — Ты все слышал? — грозно спросил Андрей. Вместо ответа Капитан начал просить, чтобы мы разрешили и ему тоже произнести клятву. — Ни за что! — ответил Андрей. — Почему? — Потому что нам нужны только самые сильные и смелые. А ты… ты дезертировал, отказался делать газету. — Но ведь это было совсем неважное дело! Чепуха! А тут… Я клянусь, что все буду выполнять… все, что прикажете! — Нет уж! Если ты не мог выполнить маленького дела, то большого и подавно не выполнишь. И вообще ты считаешь, что тебе все можно… Почему? — Андрей говорил все громче. — Потому, что у тебя папа Герой! Поэтому, да? Так папу твоего мы все уважаем, а сам ты — такой же, как мы, и даже еще хуже! — И что ты из кожанки вон лезешь, не пойму? — сострил Профессор, но сам даже не улыбнулся. — Помнишь, у Крылова есть такая басня — «Гуси»? Там тоже гуси хвалились, что их предки «Рим спасли»… Капитан чуть не заплакал. Он обещал исправиться, больше не хвастаться и не врать. Я понимал, что сейчас он может обещать все на свете. — Ну ладно, — сказал Андрей, — сейчас мы все равно не примем твою клятву, а потом, может быть, и примем. Но для этого ты должен выполнять все задания. Мы будем проверять тебя. Капитан обрадовался и обещал все выполнять. Тогда Андрей дал ему первое задание: Капитан должен был стоять в коридоре и следить, а при первой же опасности сообщить нам. Потом Андрей сказал, чтобы мы его подождали, и куда-то ушел. Скоро он вернулся, но не один. С ним была Зинка. Андрей сказал, что ручается за нее, и мы тут же посвятили Зинку в свои планы. Мы условились, что завтра утром, когда все пойдут на пляж, мы убежим в город и весь день будем работать на воскреснике. Заиграл горн. Андрей приказал всем разойтись по комнатам и лечь спать, чтобы не вызывать подозрений. Капитан был снят с поста. Мы легли, но долго не могли заснуть. Наверное, все думали: «Скорей бы пришло завтра!» А я думал еще о том, что теперь некогда будет вести свой дневник. Придется поменьше записывать. 21 июля После завтрака ребята должны были, как всегда, полчаса отдыхать на территории лагеря (Катя выдумала, будто сразу после завтрака нельзя греться на солнце и купаться). Ребята начали играть в крокет, в волейбол. Сергея Сергеича не было в лагере, он куда-то ушел еще рано утром. Был самый подходящий момент, чтобы убежать в город. Ко мне подошел Профессор и зашептал: — Сашка, давай уговорим Андрея взять на воскресник Капитана, а? Он все время без отца, понимаешь? Отец его сначала четыре года на войне был, ни разу даже домой приехать не мог, а теперь, понимаешь, отец служит в Севастополе, а они в Москве живут. Ну, вот там бабушка да сестричка ходят за ним, как за барином. Он и стал таким. Мы его переделаем. — Как — переделаем? — не понял я. — Ну, перевоспитаем. Я считаю, что это наш долг. Будем ему всякие трудные задания давать — пусть закаляется! Отец его спасибо нам скажет. Возьмем Капитана с собой, согласен? Я подумал про себя, что Профессор может быть настоящим другом. Андрей согласился с нами, и скоро мы — все семеро, принесшие вчера торжественную клятву, и Капитан (он был восьмым) — встретились за домом. Мы прошли через небольшую заросль кустарников и свернули на широкую немощеную дорогу. По обе стороны ее выстроились в ряд серебристые тополя, как будто два отряда вышли на утреннюю линейку. А вдали мы увидели высокие горы. Они упирались в самое небо, а облака как будто лежали на них… — Посмотрите-ка, облака прилегли отдохнуть! — воскликнул Профессор. — Про это самое у Лермонтова написано: «Ночевала тучка золотая на груди утеса-великана!..» — Ох, и красиво же!.. — согласился Андрей. Потом мы спустились к берегу моря и минут через пятнадцать были уже в городе. Мы нарочно шли не по прямой дороге, чтобы сбить с толку погоню. Мы направились вдоль главной улицы. Казалось, что жители, все до одного, вышли сегодня на улицы. Возле каждого разрушенного дома работали люди. Одни, стуча молотками, разбирали уцелевшие стены по кирпичам; другие накладывали кирпичи на носилки, относили в сторону и там складывали ровными рядами; третьи таскали бревна, балки, доски. Мы прошли несколько кварталов, много раз сворачивали в узенькие переулочки, не зная, где нам остановиться. Потом опять вышли на главную улицу и вдруг, по команде, застыли на месте: прямо на нас с носилками в руках шел… кто бы — вы думали?.. Сергей Сергеич! Да-да, старший вожатый нашего лагеря! Он был не в своем чистеньком костюме, а в черной спецовке и сапогах. Сергей Сергеич на ходу о чем-то разговаривал с высоким мужчиной, который держал носилки сзади. Это нас и спасло. Сергей Сергеич не успел еще заметить нас, как все мы, кроме Профессора, нырнули за угол дома. А Профессор продолжал идти прямо навстречу своей гибели. Он был близорукий и сразу не узнал Сергея Сергеича. Мы выглядывали из-за угла дома и с ужасом ждали, что сейчас произойдет. Сергей Сергеич заметил Профессора. Он опустил носилки и подошел к нему. Было ясно: Профессор попался. Ждать больше было нечего, и мы пустились наутек. Мы пробежали несколько улиц, а потом пошли шагом, выбирая место, где бы можно было начать работу. Не срывать же все дело из-за потери одного товарища! Скоро мы увидели полуразрушенный дом, возле которого работали одни только женщины. У дома уцелели две стены, кусок крыши, а под крышей стояла печь. Возле стены лежали пустые носилки. Здесь мы и решили начать работу. Мы не знали, как предложить свою помощь. Наконец Андрей, запинаясь, сказал: — Тетеньки, а тетеньки, можно мы вам поможем, а? Все три женщины сразу обернулись. Они очень удивились, увидев нас. — А вы откуда? — спросила одна из них. — Мы из соседнего колхоза, — не задумываясь, соврала Зинка. — Из какого же? — снова спросила женщина. И, как мне показалось, недоверчиво. Что же ей ответить? Что сказать? Но тут я вспомнил о совхозе «Заря», про который нам рассказывал секретарь райкома. — Мы из «Зари», — быстро ответил я. — Так то ж совхоз, а не колхоз, — сказала женщина. — Она просто ошиблась! Мы из совхоза… — затараторил я. — Да-да, из совхоза, — поддакнула Зинка. — И что же, помочь нам хотите? — Ой, тетенька, хотим, очень хотим! — закричали мы все вместе. — А я не тетенька, а Клавдия Ивановна. — Хотим, Клавдия Ивановна! — снова закричали мы. — А справитесь? — Справимся, справимся! — Ну что же, берите носилки. Мы все бросились к носилкам. Но носилок было двое, а нас семеро. Мы с Зинкой схватили верхние носилки. Она стала сзади, а я спереди. Другие носилки за передние ручки взял Андрей, а сзади захотел стать Витька Панков. Но Андрей сказал, что сзади станет Капитан: — Пусть потаскает носилки! Ему полезно: разовьются мускулы. Капитан с благодарностью посмотрел на Андрея и схватился за ручки носилок. Мастер, конечно, захватил кое-что из своего заветного ящика: молоток и пилу. Пилу он отложил в сторону, а молоток ему пригодился: Мастер начал разбирать стену дома. Витька Панков и Вано Гуридзе встали на подачу кирпича. Было жарко. Сначала мы не замечали этого. Но через час я стал весь мокрый. Я снял рубашку и работал в одних трусах. Руки у нас стали красными от кирпича. Я занозил себе палец. Зинка в одну минуту вытащила мне занозу. Все-таки у девчонок тоже есть свои хорошие качества: мы, например, не умеем так ловко вытаскивать занозы. Время от времени мы отдыхали, а один раз даже сходили к морю и искупались. А потом снова работали. Мы работали вместе со взрослыми! Мы помогали восстанавливать город, разрушенный фашистами! Клавдия Ивановна и другие женщины похваливали нас: — Молодцы, молодцы, ребята! А потом Клавдия Ивановна спросила, не устали ли мы и не пора ли нам домой. Она сказала, что наши матери, наверное, очень волнуются, что она сама мать и что будь она на месте наших матерей, так уж давно бы сошла с ума. Но мы все равно отказались уходить. Тогда женщины сказали, что мы теперь справимся и без них, а они перейдут на другой «объект». Было уже два часа дня, но мы решили, что обедать в лагерь не пойдем, а будем работать до вечера. — Теперь нам все равно пропадать. А уж пропадать, так с музыкой! — сказал Андрей и снова взялся за носилки. Потом Мастер перешел со своим молотком от стены к печке и приготовился ее разбирать. Но тут произошло событие огромной важности. Мастер нагнулся над печкой и вдруг закричал: — Ребята, сюда! Скорее! Мы побросали носилки и подбежали к нему. Сначала мы не могли понять, в чем дело. Но потом, взглянув туда, куда смотрел Мастер, я увидел какие-то строчки, слова, написанные на белой штукатурке чернильным карандашом. В некоторых местах штукатурка немного открошилась, и слова трудно было разобрать. Но печка стояла как раз под уцелевшим куском крыши, и это спасло надпись от дождей и снега. Вот что было написано на штукатурке крупными и какими-то очень круглыми буквами: «К партизанам мы пробиться не смогли. Но одну фашистскую баржу все-таки потопили! Сейчас, ночью, нас с Бородачом окружили гестаповцы. Мы спрятались в развалинах этого дома. Бородач отстреливается. У нас есть одна граната. Оставим ее для себя. Прощайте, все товарищи, друзья! Да здравствует наша Родина!» Внизу стояла подпись: «В. А.» И еще ниже: «20 марта 1943 года». Несколько минут мы стояли молча. Потом Андрей дотронулся до своей головы: хотел, видно, снять шапку, да от волнения забыл, что мы все без шапок. Потом он взял кусок кирпича и нацарапал на печке: «Место гибели героев открыто московскими пионерами 21 июля 1945 года». — Это зачем? — спросила Зинка. — Так нужно. Для истории, — объяснил Андрей. — А ведь они… погибли… — сказала Зинка каким-то не своим, тонким-тонким голосом и стала тереть глаза. — Погибли… — тихо подтвердил Андрей. — Ребята! — воскликнул Вано Гуридзе. — Надо немедленно сообщить об этом! В райком и вообще всюду… Это ведь очень важное открытие! — Никуда не надо сообщать раньше времени. Пока все должно быть в тайне, — строго сказал Андрей. — Почему? — удивился Вано. — Я еще сам не знаю почему, но так лучше. В тайне всегда лучше. Мы все согласились с Андреем. — Но печку могут разобрать по кирпичикам, — подумав немного, сказал Мастер. — Не заметят надпись — и разберут. А разве это — дело? Андрей почесал затылок. («Побрел за мыслями!» — как говорит Катя.) Потом он схватил кусок фанеры и нацарапал кирпичом: «Печку трогать запрещено». И еще приписал внизу: «Из специального решения горисполкома». — Так будет верней, — объяснил он. Фанеру установили на самом видном месте. День уже кончался. Посовещавшись, мы решили возвратиться в лагерь. Мы все время думали о гибели двух неизвестных нам героев. Вспоминали каждое слово, которое было написано на печке чернильным карандашом, вспоминали те крупные, круглые буквы… И мы совсем забыли о том, что ждет нас в лагере. Только проходя через заросли кустарников и увидев знакомые белые дома, я заволновался. А вдруг в лагере переполох, все бросились искать нас, среди вожатых паника? Но ничего подобного почему-то не было. Ребята спокойно готовились к ужину, мыли руки. Мы посмотрели друг на друга и теперь только заметили, какие у нас грязные лица, руки, рубашки. Надо было сейчас же умыться. Мы побежали к умывальникам. Никто не интересовался, где мы были. Это было даже обидно!.. Мимо нас прошли Катя, Сергей Сергеич и не обратили на нас никакого внимания. Неужели не заметили нашего исчезновения? Не может быть! В комнате нас ждал Профессор. Он встретил нас очень странно: не смотрел нам в глаза и все время поправлял очки на носу. Профессор сказал, что Сергей Сергеич не ругал его, а только сейчас же отослал в лагерь. Но, когда сам Сергей Сергеич вернулся в лагерь с воскресника, он позвал Профессора к себе и долго разговаривал с ним. — А про нас-то он выведывал? — спросил Андрей. — Нет, ничего не выведывал. — Совсем ничего? — Ничего, — ответил Профессор, но каким-то странным голосом. Мы не стали больше расспрашивать его и побежали в столовую. А самое удивительное случилось вечером. На вечерней линейке перед спуском флага на середину площадки вышла Катя и, обращаясь ко всем пионерам, сказала: — Ребята! Сегодня пионеры звена Андрея Глебова на славу поработали: они помогали восстанавливать город, разрушенный врагом. Но только отправились они на воскресник тайком от нас всех. Странно! Зачем же скрывать хорошие идеи? Пионеры этого звена решили и впредь помогать населению города. Они даже план составили. Я думаю, мы поддержим это дело и все примем в нем участие! Вот что сказала наша вожатая Катя. А Сергей Сергеич стоял рядом и одобрительно покачивал головой. Откуда они всё узнали? Когда я пришел в нашу комнату, то увидел там Профессора и Андрея. Между ними шел жаркий спор. — Как же ты мог выдать тайну? Ты нарушил клятву, ты предатель! — суровым голосом говорил Андрей. — Ты не имеешь права так говорить! Я не хотел выдавать, — ответил Профессор. — Не хотел, не хотел, а все-таки выдал! — Я сначала ничего не говорил. Еще в городе Сергей Сергеич спросил у меня: «Ты ничего больше не хочешь мне рассказать?» Я ответил: «Ничего!» Но потом я пришел в лагерь и увидел, что Катя плачет… Да-да, плачет из-за нас! Она и физкультурник Петр Николаевич бегали искать нас на набережную и даже в совхоз. Ну, тогда я пошел и сказал, что вы в городе. Сказал, чтобы они больше не искали. А когда вечером вернулся Сергей Сергеич, он вызвал меня к себе и долго разговаривал со мной… — Это уж нам неинтересно! — перебил Андрей. Профессор все время поправлял очки, и от этого у него на носу образовалась красная блестящая дорожка. — Ты не имел права нарушать клятву! Да что тебе объяснять!.. — Андрей махнул рукой так, будто говорил с безнадежно пропащим человеком. 22 июля Сегодня вечером — торжественное открытие лагеря. Но еще до вечера произошло одно замечательное событие. Утром мы, как всегда, ходили на пляж с Катей. Катя следит, чтобы мы вовремя переворачивались с живота на бок, с левого бока на правый, а потом на спину. Скоро, уж наверное, и дышать заставят по расписанию. Но не в этом дело. Главное произошло перед самым обедом, когда мы вернулись с пляжа. Катя сказала, что Сергей Сергеич просит меня и Андрея зайти к нему в комнату. Мы очень удивились: неужели наказание за вчерашний побег будет сегодня? — А вы как думали? — «подбадривал» нас Витька Панков. — Вчера на линейке был всего-навсего педагогический приемчик: «Поддерживаем!.. Ценная инициатива!..» И все такое прочее. Я уж знаю. А сегодня — раз! — и вышибут из лагеря. Так что можете собирать вещички… Больше всех волновался Капитан: — А почему только им страдать? За нас за всех? Ведь все мы удирали… — Им оказывается честь, как инициаторам, так сказать. А ты что такое? Несознательный элемент, подпавший под дурное влияние, и больше ничего! — И где это ты, Витька, таких умных слов нахватался? — зло спросил Андрей. — Как — где? Да меня, если хочешь знать, больше вас всех воспитывали. Я в школе считаюсь почти неисправимым! — с гордостью произнес Витька. — Это я здесь держусь: неохота родителей срамить — лагерь-то заводской. Силы накапливаю. А в школу вернусь — ух, развернусь! И он широко развел руками, словно хотел показать нам, как именно он «развернется» в школе. — Звонишь ты — и всё! — махнул рукой Андрей. Капитан глядел на Андрея жалобно, словно видел его последний раз в жизни. А глаза его так прямо и говорили: «Если тебя и в самом деле вышибут, что же мы тогда будем делать?» До комнаты Сергея Сергеича нас провожало все звено. У двери все пожали нам руки, как будто прощались с нами навсегда… — Держитесь, ребятки!.. — шепнул Витька. И первый выбежал на улицу. Мы открыли дверь и увидели, что старший вожатый что-то пишет. «Так и есть: о нас приказик сочиняет», — подумал я. Мы вошли в комнату, а он нас вовсе и не заметил. Постояли несколько минут. Наконец Андрей тихонько кашлянул. — Хотите знать, почему я вас не замечаю? Потому что вы не стучитесь, а прямо без всякого стука врываетесь в комнату, — сказал Сергей Сергеич. И правда, как это мы забыли? От волнения, наверное. — Ну, путешественники, хотел я всей вашей компании сюрприз устроить: билеты до Москвы! Как раз могли бы целое купе занять, и ехать было бы не скучно. Да есть одно смягчающее обстоятельство… Дело вы хорошее придумали: городу помогать! Я даже хочу в ваш знаменитый план от себя один пункт вставить. И вот какой!.. Неподалеку отсюда есть костнотуберкулезный санаторий. Больные ребята там лежат годами. Давайте шефствовать над санаторием, а? Тоже будет помощь городу. Согласны? — Согласны, — ответил я. Андрей молчал. Лицо у Сергея Сергеича стало вдруг строгое и даже суровое. — А о всяких там побегах — забыть навсегда! Больше не прощу! Ни разу! Мы ничего не ответили. Но Сергей Сергеич как будто что-то прочитал на наших лицах: — Вот и добро, что поняли. Теперь слово свое крепко держите. А я свое сдержал! Сергей Сергеич нагнулся, вынул из-под стола и протянул нам… Кого бы — вы думали?.. Щенка! Самую настоящую овчарку! Мы так и ахнули. А Сергей Сергеич гладил собаку между ушей и говорил: — Вы же хотели собаку? Ну вот и получайте! Мы молчали. Мы совсем и забыли о собаке, забыли про обещание Сергея Сергеича. А он, значит, помнил… Наконец мы пришли в себя, схватили щенка и начали тормошить и разглядывать его. А он жмурился, тихонько скулил и даже один раз залаял. Это был довольно большой щенок, уже похожий на взрослую овчарку. Спина и живот у него были серые, а грудь белая. Мы хотели сейчас же нести щенка к себе в комнату и показать его всем ребятам, но Сергей Сергеич остановил нас: — Щенок ваш, но на сегодня я оставляю его у себя. — Почему? Почему? — заволновались мы. — Потому что вы начнете сейчас же возиться с собакой, всех ребят соберете и сорвете открытие лагеря. Нет уж, сейчас идите тренируйтесь, репетируйте. А завтра утром приходите за щенком. Мы не стали спорить и направились к двери. У самой двери Андрей обернулся и, покраснев до ушей, сказал: — Сергей Сергеич, большое вам спасибо! — Как говорят, лучше поздно, чем никогда, — сказал Сергей Сергеич и громко рассмеялся. Во дворе нас ждало все звено. — Кто это там лаял? — набросились на нас ребята. — Кто может лаять? Собака, конечно. Вот такая овчарка! — Андрей широко развел руками. — Теперь следить будет за нами. Чтобы не удирали!.. А под вечер, после чая, было открытие лагеря. К нам приехало много гостей. Были и герои-партизаны, и городские ребята, и секретарь райкома товарищ Зимин. Говорили даже, что должен приехать один детский писатель, который отдыхал где-то поблизости. Но он так и не приехал… После торжественной линейки был концерт. На зеленой лужайке, между двумя деревьями, мы натянули веревку. По ней передвигалась красная материя. Это был наш занавес. Сценой была лужайка. А зрители сидели прямо на траве. На меня надели гимнастерку, галифе и сапоги. Все это было мне очень велико. Сапоги чуть не падали с ног. А гимнастерка была такая широкая, что я прямо купался в ней. «С какого-то великана сняли, наверное», — подумал я. Оказалось, что все обмундирование достал где-то Сергей Сергеич. Где, интересно, он раздобыл все это, у кого?.. На сцене я был всего полминуты, и все обошлось благополучно. Когда я вышел на сцену, зрители зашептали: «Да ведь это Сашка! Сашка из первого отряда!» Я отдал донесение, повернулся на каблуках и вышел. С меня тут же сняли военную форму, потому что ее должен был надеть Боря Власов. Он играл роль советского офицера. Тут я вспомнил, что впопыхах забыл приколоть к плечам полоски красной бумаги, которые должны были изображать погоны. Хорошо, что зрители ничего не заметили! Концерт был большой. Ребята пели, плясали, а Мастер даже показывал фокусы. Но больше всего мне понравились спортивные упражнения. С ними выступили Андрей, Зинка и Витька Панков под руководством Петра Николаевича. Они делали стойку, пирамиду и, как говорит Андрей, «классно работали на турнике». Им помогал Капитан. Он придерживал турник с таким гордым видом, будто ставил мировой рекорд. А потом он даже подтянулся несколько раз на руках. Это Андрей его научил. Капитан сегодня впервые снял свою шикарную кожанку с молниями и надел спортивную форму: трусы, майку. Руки у него худые и белые-белые, как у какой-нибудь Снегурочки. Даже смотреть тошно. Потом гости осматривали лагерь, беседовали с нами. Около столовой была устроена выставка стенгазет. Еще вчера провели конкурс на лучшую газету. Наша газета хоть и вышла самой первой, но заняла всего третье место. Зато доска, на которой она висит, — самая красивая в лагере. Вот если бы за доски тоже давали премии! А почему бы и не давать: ведь они имеют очень большое значение! Вот, например, из-за красивой доски возле нашей газеты больше всего народа. А заметки все равно не очень-то читают, хоть двадцать премий присуждай! После чая с нами беседовал бывший командир партизанского отряда. Он рассказал, что партизанам приходилось скрываться в самом городе, так как вокруг нет лесов. А в таких условиях очень нужна была помощь ребят. Они могли незаметно перебегать из дома в дом, быть связными и разведчиками. Как жалко, что я во время войны не оказался в этом городе! А ведь вполне мог бы оказаться. Например, так: поехали бы мы с мамой отдыхать — и застряли бы здесь, то есть не успели выехать. И я бы тоже помогал партизанам. Хотя мне было тогда всего восемь лет… Но ничего! Это вполне сознательный возраст. В общем, об этом мечтать уже поздно… Я шепнул Андрею: — Давай расскажем, что нашли место гибели двух героев. Давай, а? Ведь знаешь, как здорово будет! Андрей даже рот мне зажал рукой и испуганно огляделся по сторонам — не слышал ли кто-нибудь моих слов. — С ума ты сошел! Все испортить хочешь, да? Я хотел сказать, что ничего не собираюсь портить. Но сказать я ни слова не мог, потому что рот мой все еще был зажат рукой Андрея. — Это пока должно быть нашей священной тайной! — продолжал Андрей. И тут только отнял руку от моего рта. — Понял? У меня есть план. Я согласился: раз есть план, тогда совсем другое дело! Но все-таки как хотелось бы мне рассказать всем о нашей замечательной находке… нет, о нашем открытии! А ведь это и в самом деле открытие. Да еще какое открытие! Может, на том месте когда-нибудь памятник поставят. И все люди, проходя мимо, будут замолкать, какие бы у них ни были важные-преважные разговоры, и все будут снимать шапку. А на черном мраморе будут высечены имена героев, имена, которых мы пока и сами не знаем. За окнами стало уже совсем темно. Давно замолчали горны, давно уехали гости. Катя уже три раза желала нам спокойной ночи, а мы всё не засыпали. Андрей повернулся ко мне и сказал: — Сашка, а мы насчет Сергея Сергеича, кажется, того… А? Как ты думаешь? Другой бы нас давно из лагеря выгнал: подумаешь, беглецы какие! Андрей еще долго ворочался: его, наверное, мучила совесть. Тогда я выскочил из-под одеяла, сел к Андрею на кровать и зашептал: — Давай-ка расскажем Сергею Сергеичу про надпись на печке. Он нам поможет, вот увидишь! — Да нет… — Андрей таинственно огляделся по сторонам. — Пока нельзя говорить. У меня план есть! — Какой план? — Классический! Мы сами, без всякой там посторонней помощи, узнаем имена героев, погибших на том месте… Узнаем всю их историю, понимаешь? И тогда соберем торжественный сбор своего отряда прямо там, в городе, возле разрушенного дома. И присвоим своему отряду имена героев. Здорово, а? Сперва я прямо закричал от радости, так что даже разбудил Профессора. Он открыл глаза, но в темноте, да еще без очков, ничего не разобрал. А потом мне в голову стали приходить всякие сомнения. Как же мы, например, узнаем имена героев? — Расспросим жителей города, осмотрим музей, памятники партизанам… Будем следопытами! Мы ведь знаем инициалы одного героя: «В. А.», а кличка другого — «Бородач». Значит, ключи у нас в руках! Так объяснил мне Андрей. И тогда я быстро-быстро заснул. И мне приснился торжественный сбор в городе, возле разрушенного дома. Только почему-то на этом сборе присутствовали мама, папа и даже Галка. 23 июля Утром Сергей Сергеич отдал нам щенка: — Берите, теперь собака ваша. — Насовсем? — Нет, не насовсем. Воспитывайте ее здесь, в лагере, потом можете взять с собой в Москву. Но, когда щенок вырастет, вам придется отдать его. — Для пограничников? — Может быть, для пограничников, а может быть, и для каких-нибудь других целей. — Ага, понимаю! Наверное, для уголовного розыска, да? Воров ловить? — таинственно, полушепотом спросил я. — И это полезное дело! — ответил Сергей Сергеич. Мы схватили щенка и собирались бежать, но старший вожатый остановил нас: — А как вы назовете собаку? Я посмотрел на испуганные, мигающие глаза щенка и предложил: — Назовем его — Смелый! Сергею Сергеичу эта кличка понравилась, и мы с Андреем побежали на зеленую лужайку. Там мы выпустили Смелого на траву. Он, видно, не знал, что ему делать, и сел, растерянно оглядываясь по сторонам. Сразу же вокруг нас собралось много ребят. Все они гладили Смелого, трепали его за уши. Тут он совсем растерялся. Подошла Катя и сказала, что это никуда не годится: — Служебная собака должна быть смелой и злой. Нужно, чтобы она подпускала к себе немногих и только им доверяла. А вы сделаете из щенка домашнюю «моську». Катя рассказала нам, чем и сколько раз в день мы должны кормить Смелого. Интересно, откуда она все это знает? — А где нам брать для него еду? — спросил я. — Об этом вы поговорите с поваром Филиппом Матвеевичем. Ну, это трудное дело! Говорят, что все полные люди — добряки. Где-то я слышал об этом или даже в книжке читал. Но могу твердо сказать, что из этого правила бывают исключения. Вот, например, Филипп Матвеевич — одновременно и полный и сердитый человек. Я думаю, он и говорить-то с нами не захочет. Мы хотели устроить Смелому лежанку у нас в комнате, но Катя не разрешила держать щенка в доме. — Где же нам его держать? — спросил я. — Собаку подарили вам — вы и позаботьтесь об этом. Хорошо бы найти для собаки какую-нибудь будку… Легко сказать — найти! Будки на улице не валяются. На выручку пришел Мастер. Он, как всегда, молча пошел в комнату, принес оттуда свой ящик с инструментами и только тогда сказал: — Сделаю я будку. Так и быть. — Да где же ты материал-то возьмешь? — спросил Андрей. — Раз сказал — сделаю, значит сделаю. Только помощника мне дайте: пилить придется. — Возьми Капитана, — предложил Андрей. — А что он умеет? — Все сумеет! — уверенно сказал Андрей. Капитан согласился. Мы знали, что Мастер — умелый парень. Но, честно говоря, на этот раз нам показалось, что он прихвастнул: сделать собачью будку не так-то просто! Мастер и Капитан ушли. Они целый день, до вечера, искали материал и мастерили, мастерили… За обедом мы с Андреем попросили «добавки». Все удивились: обед, как всегда, был сытный. Когда нам принесли по второй порции супа, мы незаметно отлили суп в приготовленную миску и поставили ее под стол. Туда же мы добавили и два куска мяса. Когда Катя ушла за чем-то на кухню, мы вытащили свою миску из-под стола и торжественно понесли Смелому его первый обед. Нам пришлось пойти на эту хитрость потому, что мы еще не успели поговорить с Филиппом Матвеевичем. Не знали даже, с чего начать разговор. Мы все время крутились около кухни. Но Филипп Матвеевич не обращал на нас никакого внимания. Он в своем белом колпаке и белом халате часто выходил во двор, точил что-то на большом сером камне, давал распоряжения. Потом он возвращался на кухню и начинал быстро-быстро молотить по столу двумя длинными, узкими ножами, как будто играл на каком-то музыкальном инструменте. Лицо у него все время было сердитое. Как подойти к нему? После чая мы снова пошли к кухне. Туда привезли дрова. Филипп Матвеевич стоял возле дров и сердито говорил женщине в таком же белом халате, как и он: — Ну что я могу поделать? Некому сейчас пилить дрова! Некому! В два прыжка я подскочил к повару и предложил: — Филипп Матвеевич, можно нам попилить дрова? Филипп Матвеевич удивленно посмотрел на нас и спросил: — Вы дежурные, что ли? — Да нет, мы сами хотим… Разрешите, Филипп Матвеевич! — Ну ладно, давайте. Да много ли вы напилите? Мы горячо взялись за дело. Пилили долго, до самого ужина. Филипп Матвеевич несколько раз выходил из кухни, качал головой и говорил: — Отдохнули бы малость! Мы вспотели, рубашки стали мокрыми, но мы не замечали усталости и упорно зарабатывали пропитание нашему Смелому. Мы кончили пилить, когда увидели, что ребята идут ужинать. Вышел Филипп Матвеевич. Он посмотрел на гору напиленных дров, и тут я в первый раз увидел, как он улыбается. — Молодцы, молодцы! — сказал Филипп Матвеевич. — Как же мне отблагодарить вас? Даже не знаю… Момент был самый подходящий. Я сказал: — Филипп Матвеевич, у нас к вам есть маленькая просьба… — Какая просьба? — Если можно, оставляйте нам каждый день немного костей и мяса. И, если можно, немного молока. — Вы что же, не наедаетесь, что ли? — Да нет, мы не для себя — мы для собаки, для щенка… — Откуда же у вас щенок? — Нам Сергей Сергеевич подарил, честное слово! — быстро сказал Андрей. — Мы хотим воспитать щенка для пограничников… — Или для уголовного розыска! — вставил я. — Немного костей и мяса, говорите? Сами-то небось не костями питаетесь? А собаку, значит, хотите голодом заморить? — вдруг набросился на нас повар. — Нет уж, я ей сам рацион установлю. Только лапы оближет! Нам повезло: Филипп Матвеевич оказался большим любителем собак. 24 июля После завтрака мы впервые купали Смелого. Оказалось, что он хорошо плавает, а когда вылезает на берег, очень смешно фыркает и отряхивается. Потом Смелый ложится на песок, кладет голову на вытянутые лапы и «загорает». Мы с Мастером руководили его купанием, а все ребята с завистью смотрели на нас. А потом мы стали учить Смелого ловить воров. Я схватил полотенце и вещи Витьки Панкова, который в это время купался, убежал с его вещами и спрятался за кусты. Профессор пристально взглянул в глаза Смелому и указал на мои следы, которые ясно отпечатались на песке. Таинственным голосом он произнес: — Смелый, совершено преступление: украдены вещи! Ищи, Смелый! Ищи вора! Пес не двигался с места. Тогда Профессор подтолкнул его сзади. Никакого впечатления! Профессор легонько шлепнул Смелого — тот взвизгнул и побежал, но не по моим следам, а совсем в другую сторону. Он, видно, совсем не хотел работать в уголовном розыске. Профессор вернул пса на исходную позицию и стал серьезно убеждать его: — Ну пойми, Смелый, пойми, что я тебе говорю. У Витьки Панкова украли вещи… — Кто украл? Кто украл мои вещи? — послышался сзади тревожный Витькин голос. Он как раз только что вылез из моря. — Кто украл мои вещи? — Да подожди ты! — отмахнулся Профессор. — Мои вещи украли! — завопил Витька, и в самом деле не видя ни своих вещей, ни полотенца. — Я купался, а их украли… А у меня брюки совсем новые, мама перед отъездом купила!.. Стали сбегаться ребята. Но Профессор так увлекся, что продолжал убеждать Смелого, а на Витьку не обращал никакого внимания. Я видел все это из-за кустов. Когда Витька совсем уж разволновался, размахался руками кто-то даже предложил ему на время свои штаны, я не выдержал и вышел из-за кустов. — Ах, это ты украл? — набросился на меня Витька. — Издеваешься, да? — Мы Смелого воспитываем, — стал объяснять я. Но Витька не хотел меня слушать. — Ты на своих штанах его воспитывай, а мои оставь в покое! Странный человек этот Витька!.. Андрей не помогал нам воспитывать щенка: он учил Капитана плавать. Капитан шумно бил руками и ногами по воде, так что во все стороны летели брызги. Андрей слегка поддерживал Капитана снизу, а потом заводил его в глубокое место и незаметно отпускал. Капитан проплывал немного сам, а потом, как только замечал, что его уже не поддерживают, начинал глотать воду, пускать пузыри и идти ко дну. Но Андрей плыл рядом. Он тут же хватал Капитана за руку и «спасал» его. Так повторялось много раз. У Андрея железное терпение! 25 июля Утром Мастер и Капитан повели нас с Андреем в заросли кустарника, они работали полтора дня. И мы увидели замечательную будку. Будка напоминала домик. Она была большая и просторная. — Вот это здорово! — восхищенно воскликнул Андрей. Мы тут же решили, что за собакой будут ухаживать только четверо: Андрей, Мастер, Капитан и я. А остальным ребятам мы не разрешим даже близко подходить. На будке мы написали: «Не подходить — собака кусается». А потом подумали и для пущей убедительности в скобках добавили: «Может разорвать на куски!» Будка была поставлена на лужайке, за домом. После обеда я повел Смелого в его новую «квартиру» (прошлую ночь щенок провел у меня под кроватью). И тут я узнал об одном секретном разговоре. Случилось это вот как. Я вел Смелого на лужайку, к будке. Проходя мимо беседки, я услышал голос Сергея Сергеича. Потом сквозь кусты увидел нашу вожатую Катю и узнал голоса других вожатых. «Зачем это они все забрались сюда? — подумал я. — Наверное, что-нибудь тайное…» Ноги мои как-то сами собой остановились, а уши вдруг стали улавливать самые отдаленные звуки, хоть я вовсе не хотел подслушивать. Сергей Сергеич говорил: — Мы им, если хотите знать, должны быть благодарны! — За что же это? — спросил кто-то из вожатых. — Да за то, что они нам очень многое подсказали. Вот, например, мы не догадались устроить экскурсию в Сталинград, а они догадались. Мы все время говорим: «Надо воспитывать в труде! Надо приучать к труду», — а повести ребят на воскресник не додумались. А они до этого и без нашей помощи дошли. Так что надо повнимательней к ним приглядываться, поддерживать их и только кое в чем поправлять. Одним словом, как пишут в статьях: «Надо направлять детскую инициативу в нужное русло»… «Про кого это он говорит? — подумал я. — Кому они должны быть благодарны? Кто это им подсказывает?» И вдруг меня осенило: ну конечно же, это про нас, про наше звено! И про меня, значит! От радости я так сильно дернул за веревочный поводок, что чуть не задушил Смелого. Он тихонько заскулил. Я зажал ему морду, быстро выбрался из своего укрытия и помчался искать Андрея. Смелый еле поспевал за мной. Я нашел Андрея на волейбольной площадке. — Ура!… — закричал я. — Они нам благодарны! Мы им подсказали! Мы им помогли! Это Сергей Сергеич сказал, я сам слышал. Он сказал, что мы им очень помогли, что они все просто пропали бы без нас, что без нас они теперь ни одного шагу не сделают! На радостях я, кажется, кое-что прибавил. Андрей попросил меня рассказать все по порядку. Я рассказал. Сначала он тоже обрадовался и заулыбался. Только заулыбался еле-еле. Он всегда так улыбается, что не поймешь, улыбается он или не улыбается. А потом Андрей вдруг нахмурился и спросил: — Ты еще кому-нибудь рассказывал? — Да нет, не успел еще. Но ты не беспокойся, я всем расскажу! — заверил я Андрея. А он в ответ совершенно неожиданно показал мне кулак: — Если еще хоть кому-нибудь проболтаешься об этом разговоре — получишь! Понял? Я, по правде сказать, ничего не понял. И зачем он из всего тайны делает? — А я вовсе не боюсь твоего кулака! — гордо ответил я. — Можешь не бояться, но все-таки имей его в виду… Я посмотрел внимательно на то, что мне нужно было иметь в виду. Кулак у Андрея был небольшой, но очень внушительный. Я ничего больше не сказал Андрею. Но до сих пор не могу его понять. Почему он не хочет, чтобы я рассказал ребятам о разговоре в беседке? Ведь все наше звено было бы так радо!.. Шутка ли: Сергей Сергеич нам благодарен! Может, Андрей боится, что мне не поверят? Ведь свидетелей не было. Один Смелый все слышал. Но какой же это свидетель? Только скулить умеет, да и то не вовремя. Нет, пожалуй, дело не в этом… Может, Андрею просто завидно, что не он услышал разговор, а я? В общем, я не мог ничего понять и решил посоветоваться с Профессором. А он выслушал меня, поправил очки и сказал, что все очень даже просто и понятно: Андрей не хочет подрывать авторитет Сергея Сергеича, потому что это неблагородно. Ведь такие ребята, как, например, Витька Панков, вообразят черт знает что и сразу начнут задаваться. — И вообще как-то некрасиво, что ты чужой разговор подслушал, — сказал Профессор и брезгливо поморщился. Что же теперь делать? Если я все разболтаю ребятам — так это будет неблагородно. А если промолчу, Андрей подумает, что я испугался его кулаков. Просто безвыходное положение! 26 июля Сегодня был совет дружины. Пригласили все наше звено. Председатель совета Петя Дорошенко, которого все зовут просто Петро, сказал, что скоро в лагере будут спортивные соревнования. Соревнования по бегу, прыжкам и метанию гранат будут проходить внутри отрядов — между звеньями. А в волейбольном состязании сборная команда нашего отряда встретится со сборной девчонок. Это они сами нас вызвали. Я предлагал отказаться. Очень нужно с ними связываться, даже как-то несолидно. Но Зинка подняла ужасный визг: «Ага, сдрейфили, сдрейфили!..» И Андрей тоже отличился: сказал, что девчонки играют не хуже нас (как у него только язык повернулся!). И еще он сказал, что у меня вообще по этому вопросу отсталые взгляды. Капитаном нашей волейбольной команды назначили Андрея, а капитаном девчонок — Зинку. Впервые они встретятся как противники. Я очень люблю играть в волейбол, и играю неплохо. Даже «гасить» умею. Андрей знает это и включил меня в нашу команду. Он сказал, что мы будем тренироваться каждый день. Не понимаю, зачем это нужно. Девчонки смеяться над нами будут, скажут: «Вот уж пыхтят, вот уж стараются!» А мы у них и так выиграем, без всяких тренировок. Потом совет обсуждал вопрос, который назывался так: «Инициатива звена Андрея Глебова». Эту самую инициативу все поддержали и решили, что каждый пионер должен оказать какую-нибудь, хоть самую маленькую, помощь городу. Мы берем шефство над костнотуберкулезным санаторием. Стали составлять список ребят, которые пойдут в санаторий. Я протиснулся к самому столу, за которым сидел Петро, и попросил: — Запиши, пожалуйста, меня! Андрей дернул меня за рукав: — Ты же в волейбольную команду записался! — Ну и что же? — ответил я. — Успею и туда и сюда. Ты уж обо мне не беспокойся. — Очень мне нужно о тебе беспокоиться! Я о команде беспокоюсь, а не о тебе. С Андреем происходит что-то неладное. Особенно ясно я почувствовал это вечером. Мы собрали секретный сбор своего звена. Андрей изложил план, который уже был мне известен. — Надо как можно быстрей узнать имена героев, которые погибли на том самом месте! И всю их историю узнать! — А может быть, и описать эту историю? — предложил Профессор. — Очень ценная мысль, — согласился Андрей. — Напишем небольшую книгу об их подвигах. Издавать ее не будем (говорят, что это — канительное дело!), а просто подарим ее пионерам города. Согласны? Все мы согласились. — Тогда нужно выбрать спецдвойку для выполнения всех этих заданий. Профессор сказал, что слово «спецдвойка» звучит как-то нехорошо: напоминает об отметках. — Тогда изберем спецбригаду, — предложил Андрей. — Кто хочет войти в нее? Я первый поднял руку. И тут Андрей как подскочит, словно у него внутри что-то взорвалось: — Сашка хватается сразу за десять дел! Всюду хочет поспеть. Он и в санаторий, он и в волейбольную команду, и в бригаду — всюду готов! Да еще с собакой возится. Несерьезно это… Ты бы, Саша, подумал над собой, вот что! Я даже вздрогнул. Эти слова: «Подумай над собой!» — мне часто говорила Галка. Мама ее поправляла: «Не «над собой», а «о себе», ты хочешь сказать?» Но Галка, которая всегда хвастается своей грамотностью, и в другие разы упорно повторяла: «Подумай над собой!» Так ей, видно, больше нравилось. Она так часто это повторяла, что я даже пытался несколько раз подумать, да все никак не получалось. Только, бывало, начну о себе думать, а меня в кино позовут или на каток нужно ехать, или еще куда-нибудь. Так ни разу «над собой» и не подумал. И не собираюсь вовсе! Пусть Андрей это запомнит крепко-накрепко. В спецбригаду выбрали Профессора и Вано Гуридзе. Как наиболее «литературно одаренных». А может быть, я тоже «литературно одаренный»: вот уж какой день пишу свой дневник! И мне это даже начинает нравиться. 27 июля Высоко над морем стоит каменный дом с башнями. Мы заметили его еще в день нашего приезда в лагерь. Раньше, до революции, в этот дом приезжал на лето какой-то граф. Все лето граф веселился, безобразничал, а осенью уезжал в Петербург. После революции граф удрал за границу. Дом с башнями — самый красивый в городе. Здесь устроили санаторий для детей, больных костным туберкулезом. Еще до войны сюда привозили больных ребят со всех концов страны. А когда началась война, санаторий эвакуировался. В красивом доме жил фашистский генерал, поэтому его не разрушили. И сейчас здесь — снова санаторий. Больные ребята лежат в гипсе по два — три года, а иногда и больше. Наши врачи придумали новый способ лечения: ребята круглый год лежат на свежем воздухе — на верандах, под навесом. Зимой их закутывают в меховые мешки, но не увозят с веранды. Но что самое удивительное — ребята продолжают учиться, они ни на один год не отстают от нас. В санатории есть учителя по всем предметам. Больным ребятам устраивают и контрольные работы и экзамены. Они переходят из класса в класс. Они много читают, слушают радио, разучивают новые песни. Почти все ребята вылечиваются, выздоравливают и уезжают из санатория. Но не забывают о нем. Они пишут письма своим учителям, врачам, санитаркам… Все это нам рассказал главный врач Савелий Маркович, пока мы гуляли с ним в саду около санатория. Дело в том, что мы пришли в санаторий в то время, когда ребят осматривали врачи. А порядки там строгие, и нам пришлось подождать. В парке росли какие-то огромные деревья и было много птиц. Скоро врачебный обход кончился, и нас отозвали на веранду. Я волновался. Мне казалось, что ребята, которые так долго лежат в постели, должны быть угрюмыми, печальными. Но они встретили нас радостно. У них были розовые, веселые лица. Даже как-то не верилось, что эти ребята так тяжело больны. Мы привезли с собой костюмы и декорации, чтобы повторить концерт, который подготовили к открытию лагеря. Наши «артисты» сегодня очень волновались. Даже я свою немую роль исполнил, как говорят, с особенным подъемом. На меня снова надели гимнастерку, галифе и огромные сапоги. Но уж сегодня я не забыл приколоть к гимнастерке погоны. А Мастеру пришлось показывать свои фокусы целых три раза. Ребята приподнимались на постелях и старались разглядеть, в чем секрет каждого фокуса. И тут же нас пригласили на большой праздник: на днях санаторию исполняется пятнадцать лет. Ребята готовят к празднику разные выступления. А потом всем покажут новый фильм. Его ребята ждут с особенным нетерпением. Во время концерта я заметил одного мальчика. Он чем-то отличался от всех других ребят. У него было строгое, даже грустное лицо. За весь концерт он ни разу не улыбнулся. Только когда на сцену привели пленного фашистского генерала, мальчик приподнялся и крикнул: — Ага, попался! Я подошел к постели этого мальчика, но не знал, с чего начать разговор. Мальчик как будто совсем и не замечал меня. На вид ему было лет тринадцать. — Можно, я здесь сяду? — спросил я. — Садись, если хочешь, — мрачно ответил он. Я сел, помолчал немного, а потом спросил: — Хочешь, я напишу письмо твоим родным или знакомым? Ты продиктуй, а я напишу. — У меня нет родных. И знакомых нет, — ответил мальчик. Он вынул из-под одеяла руку, чтобы поправить подушку. И тут я заметил, что на руке у него выжжен номер. — Что это у тебя? — не подумав, спросил я. — А ты не видишь, что ли? Номер это… клеймо. А зачем — это ты у фашистов спроси! — Ты что же, в плену был? — В плену? Ну нет! В плен я бы не сдался. В лагерь они меня посадили за связь с партизанами… Мальчик рассказал мне, как в его родное село, под Гомелем, пришли фашисты и как он помогал партизанам. Враги заподозрили его и посадили в концлагерь. Там мальчика били палками по спине. Он голодал. И вот у него началась тяжелая болезнь. — Многие наши ребята побывали в руках у фашистов. Здоровым оттуда не уйдешь! — сказал мой новый знакомый. Несколько минут мы молчали. А потом мальчик очень тихо и очень грустно сказал: — А мамку и братишку фашисты расстреляли. Отец на войне пропал. Вот и нету у меня сейчас родных. И письма писать некому… Вот только старшей сестре я все-все рассказываю. Да она тут, рядом… Ей письма писать не надо. — Значит, у тебя есть старшая сестра? — обрадовался я. — А ты говоришь — родных нету! — Это не такая сестра, а медицинская, понимаешь? Да она мне все равно что родная. Я хотел сказать что-нибудь хорошее, ласковое, но никаких слов у меня не нашлось, и я только спросил: — А как тебя зовут? — Пашкой… Павлом. — Как Корчагина, значит? Мальчик удивленно посмотрел на меня и ничего не ответил. Вскоре наши ребята начали собираться обратно в лагерь. На прощание я спросил: — Павка, можно я буду приходить к тебе? Я и сам не заметил, как назвал мальчика Павкой. — Заходи, если хочешь. 28 июля Мы рассказали Сергею Сергеичу о своих планах. Сказали ему правду, но не всю, не до самого конца. Сказали, что хотим написать книгу о партизанах города. А больше мы ему ничего не сказали. Сергей Сергеич разрешил нашей спецбригаде ходить в город и узнавать все, что нужно. Разрешил! А меня в бригаде нет… Разве это справедливо? Пусть меня не включили в бригаду, а я хочу быть в ней. И буду! Профессор и Вано даже не узнают, что я буду следовать за ними по пятам. Всюду, всюду!.. Так я решил сегодня утром. А после «мертвого часа», когда спецбригада вышла из лагеря, я тайком пошел за ней. Я и Смелого захватил с собой. Пусть учится ходить по следам, следить и искать! Было очень трудно идти так, чтобы нас не заметили. Местность открытая, даже спрятаться некуда. Одни только тополи спасали нас. Я шел затаив дыхание. Зато уж Смелый сопел за двоих. А Вано Гуридзе, как назло, каждую минуту останавливался, оборачивался и хватался за собственную пятку. Видно, что-то попало ему в тапочку. Нам со Смелым из-за этой тапочки приходилось каждую минуту шарахаться в сторону. Вано вообще всегда вертится, как волчок, минуты не может постоять спокойно. Он говорит, что в его жилах течет очень горячая кровь. Не понимаю только, как он со своей горячей кровью линейку проспал? Первым делом спецбригада зашла в райком комсомола. Тут уж я, конечно, не мог следовать за ней. А как раз напротив был маленький магазинчик, и оттуда было очень удобно наблюдать. Мы со Смелым и зашли туда. В магазине продавали рыбу с очень чудным названием — «барабулька». Люди заходили в магазин, и каждый спрашивал: «Есть барабулька? Есть барабулька?» Голоса сливались, и получалось какое-то смешное бульканье: буль-буль-буль… Я стал читать объявления, расклеенные по стенам. Тут же висели и «Правила поведения детей и подростков в общественных местах». Интересно, а кто я — «дитя» или уже подросток? Я стал читать «Правила» и узнал очень много нового. Оказывается, на сеансы позже шести часов детям ходить нельзя. А я до сих пор не знал об этом и преспокойно себе ходил. Я до того зачитался, что даже забыл следить за дверью райкома. Но вдруг, на мое счастье, кто-то наступил Смелому на лапу — он завизжал, поднялся крик: «Безобразие! Ходят в магазин с собакой! Вы бы еще слона привели!» — и так далее. При чем тут слон? Уж люди, когда разозлятся, прямо не соображают, что говорят. Я вспомнил о нашей спецбригаде, посмотрел в широкое окно витрины и увидел, что Профессор и Вано как раз выходят на улицу. Мы со Смелым вновь последовали за ними. Конечно, на некотором расстоянии. Профессор и Вано зашли в садик, где стоял памятник партизанам, и переписали себе в блокноты все имена, которые были высечены золотыми буквами на мраморе. А потом они направились в сторону моря. И мы туда же. Спецбригада дошла до того места, которое в городе называют Высоким берегом. Все здесь было разрыто, как будто только вчера кончились бои. Траншеи еще не были засыпаны землей. Часто попадались столбики, к которым были прибиты маленькие таблички, на вид точно такие же, как стоят на бульварах со всякими там строгими предупреждениями: «Не рвать цветы!», «Не мять траву!» Только кругом не было ни травы, ни цветов и на табличках было одно лишь слово: «Разминировано». То тут, то там поднимались небольшие холмы. Но когда я подходил ближе, то оказывалось, что это не холмы, а дзоты. Какие жестокие шли здесь бои! А вот теперь тихо-тихо. Даже как-то странно… Я так задумался, что перестал следить за нашей спецбригадой. А она вдруг исчезла куда-то. Уж не спряталась ли в какую-нибудь траншею. — Смелый, ты не видел? — спросил я. Но он в ответ лишь споткнулся и чуть не полетел в глубокую воронку от бомбы. Дойдя до самого обрыва, я понял, куда исчезли ребята. Они спустились вниз, к морю, по узкой каменистой тропинке. Спускаться за ними было нельзя: я бы тут же выдал себя. Тогда я на животе подполз к самому краю обрыва, свесил голову вниз и только было собрался наблюдать, как вдруг один довольно увесистый камешек сорвался вниз и тут же послышался голос Вано: — Ой, что это? «Прямое попадание!» — подумал я. Хотел отползти от края обрыва, но тут же целый град камней, задетых мною, посыпался вниз. Вано взбежал по каменистой тропинке наверх, чтобы узнать, кто это обстреливает спецбригаду. И увидел нас со Смелым. Но он почему-то вовсе не удивился, а даже обрадовался: — Иди, Сашка, сюда! Иди! — и потянул меня за руку. Мы стали спускаться по тропинке. Вано все торопил меня, тянул и тянул. — Да тише ты, мы же собаку задушим! — крикнул я, потому что веревочный поводок натянулся, как струна: Смелый отставал. На берегу я увидел небольшой памятник. Он был сделан из серого гранита. Волны докатывались до него. Они еле-еле, очень осторожно и бережно касались гранитного подножия. И тут же откатывались назад. На сером камне было высечено: «Здесь в 1942 году сражались с фашистами и погибли смертью героев отважные воины из батальона старшего лейтенанта Михайлова». Бойцы старшего лейтенанта Михайлова продолжали сражаться, когда весь город был уже занят фашистами. Герои отошли до самого берега. Когда же они увидели, что патронов больше нет, а за спиной у них море, они с ручными гранатами бросились на врагов. Вот какие бывают люди! Все это Вано и Профессор узнали в райкоме комсомола и пересказали мне. — А о партизане с инициалами «В. А.» никто ничего не знает. И кличка «Бородач» никому не известна, — грустно сказал Профессор. — Ничего, ничего! — подбодрил его Вано. — Будем искать. А кто ищет, тот всегда найдет! Последнюю фразу Вано не проговорил, а пропел на мотив известной песенки. У нашего Вано очень хороший голос. Уж его-то не приходится «загонять в хоровой кружок», он там самый главный, или, как это называется, запевала. Катя говорит, что если Вано будет учиться, так из него вполне может выйти толк. Она, наверное, хочет сказать, что Вано может стать артистом. Вот здорово было бы! Прихожу я когда-нибудь, через много-много лет, в Большой театр, покупаю программу и читаю: «Евгений Онегин — Вано Гуридзе». Я, конечно, рассказываю всем кругом, что это тот самый Вано, с которым мы были в пионерском лагере и который однажды проспал линейку. Никто, конечно, мне не верит. А в конце первого действия, когда Вано выходит раскланиваться, я подбегаю к самой сцене. Вано тут же узнает меня, машет мне рукой, и все убеждаются, что это действительно тот самый Вано. И уж потом все смотрят не на сцену, а на меня… Но все это будет очень не скоро. А пока что, значит, мы возвращались в лагерь. Когда мы уже подходили к самому лагерю, Профессор вдруг спросил: — А ты, Саша, как, собственно говоря, оказался в городе? — Шел за вами по следам. Как невидимка! — Но ведь звено решило тебя в бригаду не включать! — Подумаешь, «звено решило»! А если оно неправильно решило — тогда что? — Так ведь в лагере была волейбольная тренировка, — вспомнил Вано. — А ты, значит, ее пропустил? Эх, несерьезный ты парень… Опять то же самое! Дома Галка целые дни трезвонит: «Несерьезный ты парень, легкомысленный ты человек! Не умеешь отвечать за свои поступки!» И здесь то же самое начинается. Ну уж простите, пожалуйста! Галка — так та хоть в девятом классе учится. А Вано и Профессор, как и я, в шестом. От них уж я и подавно не буду терпеть всякие оскорбления! А девчонки, между прочим, если узнают, что мы каждый день тренируемся, так просто смеяться над нами будут. Скажут: «Испугались!» Зинка первая же скажет. 29 июля Сегодня в лагере устроили шахматный турнир. По-моему, я и в шахматы играю хорошо. И поэтому решил принять участие в турнире. Меня долго отговаривали: говорили, что желающих играть много, а шахматных досок мало… Но я проявил характер (Галка еще говорит, что у меня нет воли!) и настоял на своем. А почему же я должен не участвовать в турнире, если хорошо играю! Правда, я не имею никаких категорий, как, например, Профессор. Он имеет целую четвертую категорию и очень гордится этим. Я думал, что мне сперва нужно будет сдать на первую категорию, потом на вторую, потом на третью и лишь после этого я смогу дотянуться до Профессора. Но когда я высказал все это главному судье турнира Петро, то он расхохотался и сказал: — Ты что думаешь, в шахматах так же, как в школе: единица — самая плохая отметка, а четверка и пятерка — самые высокие? Ошибаешься, дорогой! Там все наоборот: первая категория — самая высокая, а четвертая — самая низкая. И снова расхохотался. А что же тут, собственно говоря, хохотать? Я же не виноват, что в шахматах все наоборот! По правде говоря, я не очень хорошо знаю теорию шахматной игры. То есть я знаю одну теорию, которая называется теорией «киндер-мата». При ее помощи можно очень легко поставить мат в четыре хода. Только надо, чтобы твой противник плохо играл. Может, одной этой теории маловато? Вот Профессор, например, знает всякие там староиндийские, новоиндийские, среднеиндийские и многие другие партии. Но я думаю — не в теориях дело. И не в категориях. Важно голову на плечах иметь — вот что важно! Есть, правда, у меня как у шахматиста один небольшой недостаток: я очень люблю брать ходы назад. Я полагаю, что в этом нет ничего особенного. Ведь я же не чужой, а свой собственный ход беру назад и сам же заменяю его другим ходом. Но, когда я объяснил все это нашему судье Петро, он опять расхохотался, чтобы я не строил из себя дурачка, и еще раз напомнил мне, что в турнире ни одного хода назад брать нельзя. И это очень осложнило все дело. А Вано Гуридзе, с которым мне пришлось играть, даже не разрешал дотрагиваться до фигуры: если, например, дотронешься до пешки, то обязательно должен ею ходить, а ладьей уже нельзя. А что, если у меня руки сами собой двигаются от волнения и задевают за фигуры? Я же не виноват. Вот Вано, например, все время хватается за голову, и за стул, и за столик. А я за одни только фигуры. У каждого своя привычка. Но Вано со мной не согласился и сказал, что хвататься за голову шахматными правилами не запрещено, а за фигуры — запрещено. И вот, когда я однажды совершенно случайно и буквально еле-еле дотронулся до королевы, Вано приказал мне ходить именно ею. А ей ходить было совсем некуда, только на одну клетку вбок. И то в этом случае она попадала под вражеского коня. Витька Панков, следивший за нашей игрой, ехидно сострил: — Лошадь Вано Сашкину королеву переехала! А разве можно играть без королевы! И вот на семнадцатом ходу я сдался. То есть не сразу сдался, я еще пытался спорить, но главный судья Петро сказал, что по всем шахматным правилам Вано прав. Тогда я сказал, что такие странные правила мне не подходят и что я больше участвовать в турнире не буду. — Теперь уж ты не можешь выбывать из турнира! Надо будет заново всю таблицу составлять! — закричал Вано и замахал руками. И еще он сказал, что потеряет из-за меня одно очко. Как только я услышал, что Вано, на которого я злился, может потерять из-за меня очко, так уж окончательно заявил: — Не буду играть — и всё! А тут еще прибежал Капитан и начал кричать, что я уже второй раз пропустил волейбольную тренировку и что Андрей назвал это «вопиющей безответственностью». Капитан теперь прямо не отходит от Андрея. И всякие его задания выполняет, словно адъютант или оруженосец какой-нибудь. Я даже переименовал его в «Санчо Пансо». Но Профессор сказал, что я просто ревную Андрея к Капитану. Вот уж, в самом деле, наш Профессор любит иногда поумничать! Ну, при чем тут слово «ревную»? Оно совсем в других случаях употребляется. Значит, Капитан сказал, что Андрей считает мое отношение к тренировкам «вопиющей безответственностью». Тогда я очень обрадовался и сказал главному судье Петро: — Вот видишь, не могу дальше участвовать в шахматном турнире, потому что должен бывать на волейбольных тренировках. На этот раз Капитан прибежал вовремя. 30 июля Во время чая Катя подошла ко мне и сказала: — Саша, а ты в костнотуберкулезный санаторий не собираешься? К тому мальчику, с которым разговаривал, помнишь? Наивный вопрос: помню ли я про Павку! Да я как раз после чая собирался идти к нему. Без всяких Катиных напоминаний. А теперь вот получится, что она меня подтолкнула… И как это сна успела заметить, что я с Павкой разговаривал? Все-таки какая наблюдательная! Я допил чай, запихал в рот булку, а сахар понес Смелому (уж который день чай без сахара пью, даже привыкать стал). И мы отправились в санаторий. По дороге Смелый очень смешно гонялся за бабочками. А они, как будто нарочно, дразнили его: то покружатся перед носом, то сядут на ухо, то на хвост… Ни одной бабочки Смелый, конечно, не поймал и приплелся в санаторий с грустной, разочарованной мордой. На большой веранде было очень шумно. Все готовились к завтрашнему празднику: кто разучивал песню, кто читал стихи, а в углу ребята, лежа в постелях, репетировали отрывок из какой-то пьесы. Только Павка один ничего не репетировал, а лежал молча и, как мне показалось, глядел в потолок. Когда я подошел ближе, то увидел, что он лежит с закрытыми глазами, но не спит. Я подсел к его постели, а Смелого уложил рядом на полу. — А ты разве завтра выступать не будешь? — спросил я. Павка только тут обратил на меня внимание. — А? Пришел? — как-то безразлично произнес он. — Почему ты не готовишься к празднику? — снова спросил я. — Очень нужно! — Павка презрительно усмехнулся. — Песенки, стишки всякие… В это время Павка нечаянно свесил руку вниз и коснулся морды Смелого. А тот как огрызнется! — Кто это там? — удивился Павка. Он не мог заглянуть под кровать. Я поднял Смелого и усадил его к себе на колени. — Собака? Настоящая овчарка? — воскликнул Павка и стал гладить Смелого. Пес пытался ворчать, но я шлепнул его несколько раз и приказал: — Сидеть смирно! Не огрызаться у меня!.. Ишь какой, пришел в гости — и огрызается! Тут же я решил, что пятым человеком, которого Смелый должен считать «своим», будет Павка. А Павка прямо весь переменился: так обрадовался щенку. — Приходи, — говорит, — к нам завтра обязательно. У нас кино будет, новую картину обещали привезти. Я кино до смерти люблю. А ты? И книги я люблю читать. Особенно «Тома Сойера». Ты читал? Вот уж отчаянный был парень! Если бы он в нашей деревне оказался, так уж наверняка помогал бы партизанам. — Факт — помогал бы! — согласился я. А Павка все рассказывал и рассказывал: — Я знаешь сколько книг здесь прочитал! Названия я не все запоминаю и фамилии писателей тоже… Но это ведь неважно, как ты думаешь? — Конечно, неважно! — согласился я. — Но зато я содержание помню всех книжек до одной! Больше всего я люблю читать про путешествия и про всякие геройские подвиги. А еще люблю старые, прямо до дыр зачитанные книжки. Знаешь, бывают такие. Они еще так приятно попахивают земляным погребом. Замечал? И все состоят из отдельных пожелтевших листочков, а некоторых страниц даже не хватает. И всегда их не хватает в каком-нибудь самом интересном месте. Уж это я заметил! А ты?.. — Ага, замечал… — И я, знаешь, всегда думаю: а что такое произошло на этих самых вырванных страницах? И очень часто догадываюсь! Откровенно говоря, я удивился, что Павка, лежа на спине, мог так много читать. А он как будто отгадал мои мысли и сказал: — Мне чаще всего старшая сестра читает, Марфа Никитична. У нее сегодня выходной день. Но она все равно ко мне приходила. И почитала немножко. Она, знаешь, привыкла сыну своему, когда он маленький был, вслух читать. А сейчас сын ее куда-то уехал, далеко-далеко… Она все ждет его, все ждет… И грустит очень. Но он, наверное, скоро вернется. Знаешь, как она ждет его? — А теперь он большой уже? — спросил я. — Не знаю… Как-то неудобно спрашивать. Она сама когда рассказывает о нем, и то плачет. А тут еще вопросы всякие задавать… Но он скоро вернется, я так думаю. — И куда он уехал, не знаешь? — Да говорю тебе — не спрашивал! — Ага, понятно… — Раз сама не рассказывает, значит, и спрашивать нечего. Она ему много новых книг приготовила. Очень много. И пока что мне их читает. Но и потом, когда он вернется, она все равно мне читать будет. Ведь правда? abu abu abu Когда я поднялся, чтобы уходить, Павка сказал: — Приходи завтра. Новую картину посмотрим. Я прямо дождаться не могу… Только жалко, что картины по одному разу прокручивают. Сразу-то не всё разберешь! Павка стал совсем другим, даже в гости меня пригласил. Вот как хорошо, что я захватил с собой Смелого! Прощаясь с Павкой, я сказал: — Завтра пораньше приду. Помогу вам подготовиться. Ладно? — Приходи когда хочешь, — снова безразличным голосом ответил он. И почему это у него так быстро меняется настроение? 31 июля Ночью я проснулся от странного шума. Спросонок я не мог разобрать, в чем дело. Открыл глаза и почувствовал, что из окна прямо в лицо летят холодные водяные брызги. Край моей подушки был совсем мокрый. Тогда я понял — на улице идет дождь. Это был первый дождь со дня нашего приезда в лагерь. В комнате сразу стало свежо и приятно. Дождь, наверное, был очень сильный, если брызги долетали до моей постели. Вдруг я услышал, как тихо скрипнула дверь. Я притворился спящим. В комнату на цыпочках, боясь разбудить нас, вошла Катя. Она прикрыла окно — брызги перестали лететь на мою подушку. Потом Катя подошла к Профессору, поправила одеяло на его постели и вышла. Форточка осталась открытой, и сквозь нее в комнату лилась прохладная-прохладная струя. Утром дождь продолжал бубнить по крышам. Профессор сказал, что это настоящий южный ливень. И откуда он все знает: настоящий или не настоящий?.. Мы сегодня не пошли на море, а только смотрели на него из окна. Море почернело. Огромные волны, грохоча, набегали на берег, как будто хотели смыть и пляж и все кругом. Было очень красиво. Иногда даже казалось, что все это происходит не в жизни, а на картине. Наши ребята собрались в большой комнате. Здесь Сергей Сергеич и Катя устроили обсуждение повести писателя Аркадия Гайдара «Тимур и его команда». Все мы очень любим эту книгу. Но мне было не до чтений и не до обсуждений. Ведь сегодня в три часа дня должен начаться большой праздник у ребят в санатории. Неужели дождь помешает нам пойти туда? Я вспомнил, что обещал Павке прийти пораньше и помочь подготовиться к празднику. Неужели все сорвется? Неужели дождь будет лить до самого вечера? Но дождь, видно, решил не мешать нам. Часам к двенадцати небо прояснилось, засинело, выглянуло солнце. Дождь постепенно затих. После обеда я попросил Сергея Сергеича освободить меня сегодня от «мертвого часа». Я объяснил старшему вожатому, почему мне нужно пойти в санаторий немного раньше других. — Завтра днем примешь двойную порцию сна! — засмеялся Сергей Сергеич. Я побежал в санаторий. Но добраться до него было не так-то легко. Мне показалось, что дождь затопил весь городок. Он размыл дороги. Всюду были огромные, глубокие лужи. Мне попадались телеги и машины, которые увязли в грязи, буксовали и не могли выбраться. В одном месте было особенно много воды: маленькая речушка, текущая к морю, разлилась и затопила целую улицу. Я снял тапочки и пошел босиком. Вода доходила мне до самых трусов. Наконец я добрался до санатория и по широкой лестнице взбежал на веранду. В разных концах веранды ребята, как и вчера, готовились к празднику. На стульях лежали какие-то венки, разноцветные ленты, обручи. Но я сразу заметил, что у многих ребят грустные лица. Особенно угрюмый вид был у Павки. Около его постели стояла молодая учительница и о чем-то упрашивала его. А Павка упрямо твердил: — Сказал — не буду, значит, не буду! Не буду — и всё! — Вот он всегда так: если решит что-нибудь, не переубедишь его ни за что! — с досадой сказала учительница и отошла от Павкиной постели. Мне даже стало жалко ее. — А чего это ты «не будешь»? — спросил я у Павки. — Выступать не буду. Не хочу и не буду. Что я, артист, что ли? А она заладила: «Расскажи, расскажи…» — Ты разве собирался выступать? — Мало ли что было раньше! Я хотел рассказать о том, как Павка Корчагин матроса Жухрая освобождал. Я ведь перечитал вчера эту книгу… — А почему вдруг перечитал? — Просто так… Но я-то хорошо понял, почему он перечитал: потому что я прозвал его «Павкой». Вот почему! — А теперь все изменилось, — сказал Павка. — Что же изменилось? Оказывается, изменилось очень многое: кинокартину, которую так ждал Павка, сегодня показывать не будут. Картину эту в последние дни показывали в совхозе. Из совхоза ее сегодня должны были привезти в санаторий. Уже с вечера приготовили подводу, чтобы утром послать ее в совхоз, но дождь размыл все дороги: ни санаторный грузовик, ни подвода не смогли проехать. А ведь до совхоза не близко — семь километров. Был один выход — пойти в совхоз пешком. Но кто мог пойти? Шофер и конюх санатория — оба инвалиды. Сестры не могут оставить ребят. Да и не женское это дело — шлепать по грязи. Савелий Маркович хотел было пойти в совхоз сам, вместе с другим врачом. Но идти нужно было босиком, засучив брюки до колен, а у Савелия Марковича ревматизм. Я понял, что, если картину не доставят в санаторий, весь праздник будет испорчен. Что же делать? Как помочь ребятам? И вдруг я понял! Ну конечно, мы, пионеры, которые взяли шефство над санаторием, должны наперекор всем дождям и лужам пройти в совхоз и принести оттуда кинокартину! — Павка, можешь выступать на концерте. Можешь! Картина будет. Честное пионерское, будет, вот увидишь! Не успел Павка спросить, в чем дело, как я, перепрыгивая через лужи, помчался обратно в лагерь. Был «мертвый час», но я поднял всех друзей, и мы тут же устроили экстренный совет. Я коротко рассказал обо всем. Ребята поддержали меня. Даже молчаливый Мастер произнес целую речь. Мы решили сейчас же бежать в санаторий. Но тут раздался голос Профессора: — А как же Сергей Сергеич и Катя? Так они нас и пустят? На радостях мы совсем забыли о наших вожатых. Разрешат ли они нам в такую погоду пройти по лужам четырнадцать километров? Меня стали мучить сомнения. Конечно, может быть, Сергей Сергеич и разрешит. Он ведь сам тогда, в беседке, сказал, что нужно поддерживать нашу инициативу. Только он добавил, что ее нужно направлять в русло. Значит, может и не разрешить. А мы должны обязательно, во что бы то ни стало, прямо любой ценой, принести кинокартину: ведь я же обещал Павке, а он, уж наверное, всем ребятам передал, и все они ждут. Я предложил пойти к Сергею Сергеичу и попросить его, как я просил уже сегодня утром, отпустить пятерых из нас в санаторий. Как будто для подготовки к празднику. Скажем, что картину не привезли и нам нужно подготовить физкультурные номера, чтобы показать их вместо кинокартины. Сергей Сергеич отпустит нас, а мы пойдем в совхоз. Все было очень просто. Но Андрей вдруг взбунтовался. — Хватит! Врите сами, если хотите, — сказал он, — а мне надоело… Давайте попробуем сказать все как есть. А уж если не пустят, тогда посмотрим. — Поздно будет смотреть. Мы же раскроем все свои планы, — возражал я. — Вот еще придумал! — набросилась на Андрея и Зинка. — А если не разрешат? Тогда все пропало. Разве можно так рисковать? И Витька Панков тоже сказал, что для такого случая вполне можно обмануть и что это будет даже очень честно. — Честно обмануть? — усмехнулся Профессор. — Да вы забыли, что есть еще на свете сила убеждения. Это великая сила! Мы можем убедить Сергея Сергеич а! Одним словом, Профессор опять стал умничать. Спорить было некогда, и Андрей предложил решить все голосованием. Мы стали поднимать руки. Трое были за мое предложение, Андрей и Профессор — против, а Мастер воздержался. Значит, было принято мое предложение. Правда, всего одним голосом, но было принято! И зря! Но это я только сейчас понял, а тогда еще не понимал. Андрей подчинился большинству: не пошел рассказывать Сергею Сергеичу о наших планах, но и обманывать тоже не пошел. А мы пошли — я, Витька Панков и Зинка. Увидев нас, старший вожатый прежде всего спросил, почему мы разгуливаем во время «мертвого часа». Я подтолкнул Витьку Панкова, и он начал, размахивая руками, рассказывать о том, как в санатории сорвался показ кинокартины, которую ребята так ждали. Дальше должно было пойти мое сочинение. Но Сергей Сергеич в этом месте оборвал рассказчика и спросил: — Как это — сорвался показ картины? Почему сорвался? — А кто же пойдет пешком по воде семь километров туда да семь обратно? — сказал я. — Как это «кто пойдет»? А для чего же вы брали шефство над санаторием? — вдруг спросил Сергей Сергеич. Я не поверил своим ушам. И тут же мы все, перебивая друг друга, загалдели: — Сергей Сергеич, так вот мы и хотели пойти за картиной… Мы же понимаем… «Хорошо, что еще не успели наврать!» — подумал я. Для похода мы с Сергеем Сергеичем отобрали самых сильных и закаленных ребят. Решили, что в совхоз пойдут: председатель совета дружины Петро, наш прославленный спортсмен Витька Панков, Зинка, Андрей и я. — А меня с собой возьмете? — спросил Сергей Сергеич. — Доверяете мне? — Доверяем! Еще как доверяем! Это такой сюрприз, что вы с нами тоже пойдете!.. — затараторила Зинка. Ну при чем тут «сюрприз»? Раздражает меня ее девчачья восторженность. Хорошо, конечно, что Сергей Сергеич пойдет с нами, но восторги тут излишни. Вдруг в комнату вбежал Капитан. Дрожащим голосом он попросил: — Можно, и я с вами пойду? Возьмите меня… Глаза у Капитана блестели. Мы все поняли, что настал час, когда Капитан может окончательно доказать нам свою верность. И мы решили взять с собой Капитана. Восьмым членом нашего отряда был, конечно, Смелый. В санатории главный врач Савелий Маркович долго не мог прийти в себя, узнав о нашем решении. Он пожимал нам руки и много раз говорил «спасибо». Мне даже неудобно стало: чего уж так особенно благодарить! Нам дали бумажку, которую Сергей Сергеич назвал доверенностью, и еще какую-то квитанцию. Все это Сергей Сергеич должен был передать директору клуба, когда мы придем в совхоз. Мы вышли в путь. Где-то совсем близко шумело море. Оно как будто все время повторяло одну и ту же фразу, словно заучивало ее наизусть… Дорога шла между кудрявыми виноградниками. Все эти виноградники, которые тянутся на много километров, принадлежат огромному совхозу «Заря». Но этот совхоз еще не самый большой в районе. В другое время мы бы, конечно, рассмотрели, как растет виноград, приметили бы все интересное. Но сейчас нам было не до того: мы хотели как можно скорее дойти до совхоза и вернуться обратно в санаторий. Сначала мы совсем не замечали пути. Но примерно через час я начал уставать. Ведь мы прошли до совхоза не семь километров, а гораздо больше: все время приходилось кружить, обходя огромные лужи и канавы, наполненные водой. В одном месте пройти было совсем нельзя: вся дорога была затоплена водой. Нам пришлось идти среди виноградников. Мы осторожно обходили кусты, стараясь не помять ни одного листочка. Но вдруг сзади раздался крик: — Эй, стойте! Стойте! Мы обернулись и увидели, что от вышки, поставленной посреди поля, к нам бегут двое мальчишек. Мы остановились. Запыхавшись, мальчишки подбежали к нам. — Вы кто такие? — спросил один из них. — Мы пионеры, из лагеря, — ответил за нас всех Андрей. — Пи-о-не-ры?.. — недоверчиво протянул мальчишка. — А почему по полю ходите? Разве не знаете, что здесь ходить нельзя? Мы объяснили им, в чем дело. С важным видом мальчишки начали совещаться между собой. — Странно, — сказал один. — Надо бы их отвести к Петровичу, — посоветовал другой. Меня удивило нахальство мальчишек: вдвоем они хотели арестовать и вести куда-то семерых. Смелый сердито зарычал на незнакомцев. — А откуда же у вас собака? — продолжал допрос один из мальчишек. Мы и это тоже объяснили. Тогда мальчишки потребовали наши документы. Сергей Сергеич показал бумажки, которые нам дал Савелий Маркович. Ребята прочитали эти бумажки, посовещались и наконец решили отпустить нас. На прощание Сергей Сергеич спросил у ребят: — А вы-то здесь какую службу несете? — Сторожевую. Не видите разве? Вон там — пионерский пост, — сказал один из мальчишек и указал рукой на вышку. — Ну что же, хвалю за зоркость! — сказал Сергей Сергеич. — А нам похвалы-то ни к чему. Мы свое дело знаем, — важно ответил один из пареньков. «Сторожа» побежали на свой пост, а мы пошли дальше. Но вот показалась большая арка: «Совхоз «Заря». Мы узнали, где находится клуб, и сразу пошли туда. В очень красивом зеленом парке совхоза, среди клумб и дорожек, посыпанных песком, стоял каменный дом. abu Это и был клуб. Мы сразу нашли директора клуба, и Сергей Сергеич объяснил ему, зачем мы пришли. Директор удивленно посмотрел на нас и сказал: — А мы уже объявили вечерние сеансы: думали, что по такой грязи никто к нам не доберется. — Придется отменить ваши сеансы, — ответил Сергей Сергеич. Но директор клуба смотрел на нас все еще недоверчиво. — Вы, что ж, и есть больные ребята? — спросил он. — Нет, мы из пионерского лагеря. Мы москвичи, — сказала Зинка. — И что ж, вы, москвичи, значит, для больных ребят стараетесь? — Значит, стараемся… Директор клуба заулыбался и начал хвалить нас. Он пригласил нас в кабинет, но документы все-таки спросил. Сергей Сергеич предъявил доверенность и квитанцию. Минут через пятнадцать мы вышли из совхоза в обратную дорогу. Раньше я никогда не видел, как и в чем носят кинокартины. Оказалось, что их носят в круглых плоских коробках. В каждой коробке лежит одна часть картины. Сколько частей — столько и коробок. Коробки не тяжелые, но в каждой руке больше одной все равно не помещается. Всего нам дали десять коробок. Витька Панков, Капитан и я несли по две коробки, а Сергей Сергеич, Андрей, Петро и Зинка — по одной. Обратный путь показался нам очень трудным. Коробки были легкие, но руки все-таки уставали. Один раз Капитан поскользнулся и упал. Мы так и вскрикнули. Но Капитан вел себя героически. Падая, он думал не о себе, а о коробках с кинолентами. Он поднял коробки вверх и не замочил их. Только весь испачкался в грязи. Дальше Капитан шел прихрамывая. Андрей забрал у него одну коробку. Чтобы Капитан не грустил, да и чтобы нам было веселее, я попросил: — Капитан, расскажи нам что-нибудь про своего отца, про его службу на море. — Ну да, а потом скажете, что я хвастаюсь… — А ты постарайся так рассказать, чтобы нам это и в голову не пришло, — улыбнулся Сергей Сергеич. Но Капитан только махнул рукой и упрямо сказал: — Не буду рассказывать! Было не жарко, но я весь вспотел. Лица у ребят стали красными. Никто не показывал виду, что устал. Чтобы нам было легче идти, Сергей Сергеич затянул песню, а мы все подхватили знакомый мотив: Легко на сердце от песни веселой, Она скучать не дает никогда!.. Ко всему еще снова пошел дождь. Мы сняли свои красные майки, завернули в них коробки с кинолентами, а по нашим лицам, плечам и спинам текли струи воды, как будто мы душ принимали. Так мы и дошли до санатория. Мы думали, что концерт уже окончился. Но оказалось, что его и не начинали: ребята хотели сделать нам приятное и поэтому ждали нашего возвращения. Когда мы пришли, нас встретили криком «ура». И вообще все смотрели на нас как на героев, а Сергею Сергеичу это очень не понравилось. — Подумаешь, — сказал он, — прошлись под дождичком — велико ли дело! Вот уж правильно сказал! И зачем это из мухи слона раздувать?.. Начался концерт. Ребята пели, читали стихи и… плясали. Да-да, ребята, лежа в постелях, плясали. Они не могли встать, но делали такие плавные движения руками, что нам казалось, будто они и в самом деле танцуют. В руках у них были разноцветные ленты и обручи. А потом Павка читал отрывок из книги «Как закалялась сталь». Он так размахивал руками и делал такое отчаянное лицо, что всем казалось, будто он сам оседлал белогвардейского солдата и освободил из-под стражи матроса Жухрая. Потом сестры перевезли кровати ребят в большой зал. Окна там были закрыты синими шторами, а на стене висела белая материя. Потушили свет. И все прочитали название картины — «Чапаев». Что тут поднялось! — Вот здорово! — кричали ребята. — Это лучше всякой новой картины!.. А я подумал: «Как странно, что боевые атаки, отступления и наступления и даже целая река Урал — все это умещалось в плоских металлических коробках, которые мы несли под дождем. До чего только люди не додумаются!..» 1 августа Утром на пляже мы опять учили Смелого. Я подносил к его носу кость, потом отбегал подальше и зарывал кость в песок, а Капитан и Андрей крепко держали Смелого. Когда я возвращался, мы отпускали щенка и начинали в три голоса кричать: «Ищи, Смелый! Ищи!» Смелый со всех ног бросался по моим следам. Он сбивался с пути, возвращался и наконец в каком-нибудь месте начинал разрывать лапами горячий песок. Щенок докапывался до воды, но кость так и не находил. Золотой песок прилипал к мокрой собачьей морде. Наконец Смелый отказался от своих попыток отыскать кость и с горя бросился в море. Дул свежий ветер. Вихри песка кружились в воздухе, потом опускались, чтобы через минуту снова подняться и снова заставить нас закрывать майками лицо, прятать глаза и затыкать уши. Волны все время подхватывали Смелого и выбрасывали его обратно на берег. Эта игра с волнами очень нравилась Смелому. Он визжал и совсем забыл про кость. А потом мы учили его бегать с «важным донесением». В это время ко мне подошел Профессор. Лицо у него было возбужденное, и он все время поправлял очки. — Сашка, знаешь, что я придумал? — сказал Профессор. — Что? — Давайте писать нашу книгу о партизанах вместе с ребятами из санатория. Им это будет знаешь как интересно! Ходить вместе с нашей бригадой, собирать материал они не могут, но писать они вполне могут. — Ходить с вашей бригадой даже мне запрещено, — сказал я, но с предложением Профессора согласился. — Только о нашем открытии и о надписи — ни слова! — предупредил я. — Это уж само собой. Да только ведь все наши поиски пока что напрасны: про партизана «В. А.» и про «Бородача» никто ничего не знает. О других партизанах мы очень много узнали, а о них ничего. — Узнаем еще! — уверенно сказал я. — И весь план Андрея выполним. Вот уж это действительно будет сюрприз для всех! Как ты думаешь? — Ну разумеется! — ответил Профессор. Вечером мы пошли в санаторий. Предложение наше ребята приняли с восторгом. Нужно было сообщить им все, о чем успела разузнать наша спецбригада. Профессор и Вано, оказывается, уже начали писать книгу о партизанах. И вот в санатории Профессор прочитал первые главы. Кое-чего я и сам не знал еще и поэтому очень внимательно слушал Профессора. А потом я взял у него тетрадь, чтобы переписать в свой дневник хотя бы самое начало нашей книги о партизанах. …В городе, на берегу моря, на много километров раскинулся пляж из чистого, золотого песка. Это один из самых больших черноморских пляжей. Фашисты отгородили лучшую часть пляжа и повесили объявление: «Вход только для офицеров гитлеровской, армии. За нарушение приказа — расстрел». Каждое утро гитлеровцы грелись на этом пляже, играли в карты, а потом купались. И вот партизаны задумали смелую и хитрую операцию. Незадолго до этого, напав на вражеский транспорт, они захватили много мин. Однажды ночью на то место пляжа, которое было огорожено, пробралась группа партизан. Они заложили в песке мины, захваченные у врага. А утром на пляж, как всегда, пришли гитлеровцы. Они разделись, побежали к морю и тут… стали один за другим подрываться на минах, спрятанных в песке. Слушая Профессора, я представлял себе, как фашисты, совсем голые, с зеленым листочком на носу (чтобы не облупился!), подпрыгивали на минах… «Так им и надо!» — подумал я. И вспомнил разрушенный дом в городе — место гибели двух героев, имена и историю которых нам так нужно было узнать. Павка сегодня впервые встретил меня радостно. Но все же он был чем-то смущен. Мне сразу показалось, что Павка хочет сказать что-то важное, но не решается. Когда Профессор закончил чтение, Павка спросил меня: — Саша, у тебя есть настоящий друг в лагере? — Есть, — ответил я. И потом добавил: — Андрей — мой лучший друг! Мне показалось, что ответ мой огорчил Павку. Он задумался, но потом махнул рукой и сказал: — Ну и пусть есть! Ведь можно иметь несколько, а то и много друзей. Можно? — Ну конечно, можно. Почему ты спрашиваешь? — Потому что я хочу дружить с тобой. Только по-настоящему, на всю жизнь! Давай? — Ну конечно, давай! — Ты знаешь, когда вы первый раз пришли к нам, я злился. Думал: вот экскурсию устроили, пришли глазеть на больных ребят… Я думал, что нечего вам, здоровым, делать с нами, с больными. А потом я понял, что вы пришли дружить. Я понял это вчера, в дождливый день, когда вы в совхоз ходили… — Это чепуха! — перебил я Павку. — Нет, не чепуха. Пройти четырнадцать километров, может быть, и чепуха, но придумать это могли только настоящие друзья. И это уже вовсе не чепуха. Понимаешь? — Понимаю, понимаю… — Я знаю, что ты скоро уедешь в Москву. Но для того чтобы дружить, не обязательно жить в одном городе. Ты мне будешь писать письма, рассказывать про Москву. Будешь? — Обязательно буду! — А потом я выздоровлю, и ты приедешь ко мне на границу. — Куда? — На границу. Я, когда выздоровлю, стану пограничником. Чтоб враги больше никогда-никогда не пришли в мою деревню и вообще в нашу страну!.. Я обязательно выздоровлю, вот увидишь! — Я знаю, — ответил я, потому что и вправду верил, что Павка станет здоровым и что он непременно будет пограничником. Когда я уходил, Павка сказал мне шепотом: — Сашка, приходи ко мне почаще! Мы крепко пожали друг другу руки. 2 августа Сегодня случилось самое неприятное за все время моей жизни в лагере: я поссорился с Андреем. И поссорился не просто так, не в шутку, а по-настоящему, и, кажется, навсегда. Утро было солнечное, тихое и не предвещало ничего плохого. Все ребята с нетерпением ждали этого дня — дня спортивных соревнований. Я тоже слегка волновался, но совсем не потому, что боялся встречи с волейбольной командой девочек. Я знал, что мы ее обыграем. В школе я считался одним из самых лучших игроков и был уверен в себе. Физкультурные занятия у нас в лагере начинаются после чая, когда спадает жара. К пяти часам ребята собрались возле спортивных площадок. К нам в гости пришли и городские пионеры. Ровно в пять часов главный судья соревнований Петро дал свисток. Сначала все участники выстроились в колонны и прошли мимо гостей. Грянуло дружное: «Физкульт-ура!» А потом на большой зеленой лужайке, где еще днем были поставлены ворота, началась футбольная игра. В обеих командах были пионеры нашего, первого, отряда. Но у игроков одной команды к белым майкам были пришиты синие полоски, а у игроков другой — зеленые. Раздался свисток судьи. Игра, как всегда, началась с центра. Я сразу понял, что лучше всех играет наш Витька Панков — центр нападения «синих». Он быстро «переиграл» нападающих другой команды и, вырвавшись вперед, повел мяч к воротам. Но уже у самых ворот защитники отобрали у Витьки мяч и послали его в центр поля. Вскоре Витька вновь прорвался к воротам противника, вновь налетели на него защитники. Витьке некому было передать мяч. Его атака опять закончилась ничем. — Случайно не забил, — сказал я, ни к кому не обращаясь. И вдруг услышал около себя сердитый голос Андрея: — Нет, не случайно! Индивидуалист он, всё сам хочет. Я удивился. Мне показалось, что Андрей неправ. Но спорить было некогда: надо было следить за игрой, и я ничего не ответил. Вскоре «случайность» повторилась с Витькой еще раз: он снова один бросился в атаку, и снова у него ничего не вышло. Я видел, что Витька играет здорово — пожалуй, лучше всех. Почему же он не может забить гол? — Следующий раз забьет, — уверенно сказал я. Но Андрей со злостью ответил: — Забьет? Вот посмотришь! Ни одного гола он не забьет. — Почему ты так думаешь? — Да потому, что он никого, кроме себя, не видит… Понимаешь, один хочет играть против одиннадцати человек! Я еще не соглашался с Андреем, но начал внимательнее присматриваться к игре Витьки Панкова — и заметил, что он все время терял мяч потому, что вырывался вперед один, не пасовал — почти ни разу не передал товарищам мяча. Когда ему хотели помочь, он грубо кричал: — Не мешай! Не лезь! Возмущению Андрея не было предела. — Будь я их капитаном, я бы выгнал его с поля! — сказал он. — Как это «выгнал»? — Да так! Заменил бы другим — и всё, раз он не хочет играть по-настоящему. Честь команды надо защищать, а не свою собственную! Я не очень-то люблю Витьку за то, что он сильно рисуется. Например, когда он играет в волейбол, то прыгает, как балерина. Он и не только на площадке воображает, он всегда ходит своей особой походкой: вразвалочку и руки держит чуть-чуть растопыркой, как все знаменитые чемпионы. Нет, я определенно не люблю Витьку. И все-таки, когда Андрей предложил выгнать его с поля, я не согласился. Я представил себе, как Витьку выгоняют из команды, как он на глазах у всех гостей и ребят бледный уходит с поля. Мне стало жаль его. Я прямо поразился жестокости Андрея. Игра на поле обострилась. Нападающие «зеленых» Женя Ступин, Валя Ильин и Слава Шишкин пошли в наступление. Каждый из них в отдельности играл хуже Витьки, это мне было ясно, но зато они здорово сыгрались. Женя, Валя и Слава нападали сообща, они передавали мяч друг другу, все время пасовали. Они бегали медленнее Витьки, но он так набегался вначале, стараясь всюду поспеть, что к концу первой половины игры уже устал. А с поля то и дело неслось: «Женя, давай мяч, давай!», «Принимай, Валя!», «Слава молодец! Иди вперед, иди!» Перед самым перерывом Женя удачно передал мяч Вале Ильину, и тот угловым ударом красиво забил гол в ворота «синих». Вратарь «синих» Толя Пекарев упал, но было уже поздно. Толя явно подражает знаменитым вратарям: он нарочно упал и долго не поднимался, хотя видел, что мяч уже пролетел мимо него. А когда встал, то сделал вид, будто больно ушибся, чтобы все видели, как он смело, не щадя коленок, защищал свои ворота. Во второй половине игры нападающие «зеленых» все время атаковали. А наш Витька, как видно, совсем скис. В ворота «синих» было забито еще два гола. Игра так и закончилась победой «зеленых» со счетом 3:0. Не успели смолкнуть аплодисменты, как главный судья Петро уже пригласил всех к волейбольной площадке. Я сразу забыл о футбольной игре, которая только что кончилась. Я думал только об одном: сейчас на меня будут смотреть все пионеры, все гости — надо не ударить лицом в грязь! Петро дал свисток, и игра началась. Я играл третьим номером, а четвертым номером был Андрей. Я знал, что у него очень сильный удар. Когда Андрей «гасит», то все игроки, стоящие по ту сторону сетки, пригибаются: от его удара не поздоровится! Вскоре мы с Андреем встали у сетки. Я должен был пасовать Андрею, подкидывать ему мяч на такую высоту, чтобы он мог сильно ударить — «погасить». Тут нужно было учесть и его рост и высоту его прыжка. Но я не был ни на одной тренировке и не сыгрался с другими как следует. Я подкинул мяч, но слишком низко. Андрей ударил, и мяч… врезался в сетку. Игра началась неудачно. Мы потеряли подачу. Хоть по мячу бил Андрей, но всем было ясно, что сплоховал на этот раз не он, а я. Дальше игра шла довольно ровно. Я взял несколько трудных мячей. Но каждый раз, когда нужно было пасовать, у меня получалось плохо. Первую игру мы проиграли. Но девчонки ненамного опередили нас. Когда мы переходили на другую сторону площадки, Андрей сказал: — Сашка, возьми себя в руки! Вскоре я встал на подачу. Я хотел искупить свою вину перед командой и потому волновался. У меня даже руки дрожали. Я ударил по мячу, но в самый момент удара ладонь моя слегка соскользнула в сторону, и я с ужасом увидел, что мяч полетел не прямо, а вбок — на «аут». В чем дело? Неужели я совсем отвык от мяча, от подач? Да, я давно не играл. А главное — не знал игроков своей команды и не привык к этой площадке. Но сейчас поздно вздыхать, надо взять себя в руки. Когда я ударил по мячу, рядом со мной послышался голос Вано Гуридзе: — Эх, мазила! На Андрея я даже боялся посмотреть. Я старался играть хорошо, поспевать всюду, но, как всегда бывает в таких случаях, у меня получалось еще хуже. Я даже пытался брать чужие мячи, но меня только ругали за это. Я сам чувствовал, что игра у меня не клеится. Но впереди еще было очень много времени, и я был уверен, что успею показать себя. Мы с Андреем снова встали к сетке. На подаче у девочек была Зинка. Я знал, что она сильно и далеко бьет. Я отошел подальше от сетки. Но Зинка, видно, заметила это и, как всегда, съехидничала: ударила не очень сильно. Мяч опустился у самой сетки, а там никого не было. Момент был критический. Я решил тут же доказать Андрею и всем ребятам, что не хвалился, а действительно, на самом деле хорошо играю. Андрей снова передал мне мяч. Я решил «погасить»; напряг все силы, подпрыгнул и ударил по мячу. От волнения я даже не заметил, куда полетел мяч. Я думал, что все хорошо, но вдруг услышал такой знакомый и такой спокойный голос Петро: — 5:0 в пользу второго отряда! Значит, я снова забил мяч в «аут». Подумать только: счет 5:0, и из пяти мячей три забиты по моей вине! Вдруг я увидел перед собой Андрея. Лицо его побледнело. — Как ты играешь?.. На тренировки не ходил, а теперь гробишь всю команду! — как-то сквозь зубы прошептал он. — Сейчас же уходи с площадки! Я сразу даже не понял, что сказал Андрей. Судья Петро дал свисток, чтобы мы прекратили разговор. Но Андрей попросил задержать игру и направился к судье. Через минуту Петро подошел ко мне и предложил уйти с площадки. — Капитан команды заменяет тебя другим игроком, — сказал Петро. Холодный пот выступил у меня на лбу. На секунду я почему-то вспомнил, как Андрей зло говорил об игре Витьки Панкова, как предлагал убрать его с поля. Но сейчас уходить нужно было не Витьке, а мне. Я не стал спорить, а медленно пошел. Кругом стояли наши пионеры и гости из города, и все смотрели на меня, на мой позор. Кто-то взял меня за руку. Я поднял глаза и узнал Капитана. — Сашка, не сердись на меня. Я ведь не виноват, — сказал он. Я понял, что меня заменили Капитаном, ничего не ответил и пошел дальше. Я ушел в нашу комнату и лег на кровать. Не стал смотреть, чем кончится игра. «Ага, поставил вместо меня своего нового дружка — Капитана!» — думал я об Андрее. Все было ясно: Андрей просто отомстил мне за то, что я не приходил на тренировки. Он поступил не по-товарищески. Я никогда, никогда в жизни не прощу ему этого! 3 августа Очень неприятно быть в ссоре со своим лучшим другом. Я никогда не представлял себе, что это так неприятно. Даже купание в море не доставило мне сегодня никакого удовольствия. О примирении, конечно, не может быть и речи: Андрей опозорил меня перед всем лагерем. Как он мог это сделать?.. Во всех книжках пишут, что друзья должны в трудную минуту приходить друг другу на помощь, на выручку. Вчера мне было трудно играть. Андрей, значит, должен был прийти мне на выручку. А он, вместо этого, сделал так, чтобы мне было еще трудней: выгнал с поля. Хороша помощь! Все эти мысли я высказал Профессору, который вчера прибежал в комнату вслед за мной и стал утешать. Но Профессор со мной не согласился: — Андрею нужно было команду выручать, спасать честь отряда, а вовсе не твою. Он так и сделал. И был прав! — Нет, неправ! Неправ! В это время с улицы донеслись три длинных свистка, а потом раздался такой торжествующий визг, что у меня в ушах зазвенело. — Ага, проиграли наши!.. Ну, спас твой Андрей честь отряда, спас? И без меня проиграли. Значит, дело-то не только во мне одном! — сказал я. Профессор удивленно посмотрел на меня: — Ты вроде радуешься, что мы проиграли? — Вот и радуюсь! Вот и радуюсь! — ответил я, хоть на самом деле вовсе не радовался. Профессор вдруг разозлился и стукнул кулаком по тумбочке: — Ах, вот ты какой? Ничуть мне тебя не жалко! И утешать тебя больше не собираюсь! «Нужны мне твои утешения!» — подумал я тогда. Но сейчас мне жалко, что и Профессор тоже сердится. В общем, какой-то печальный сегодня день. А вот Андрей утром сделал вид, будто между нами ничего не произошло: он подошел ко мне и хотел что-то сказать. Я взглянул на Андрея, стараясь, чтобы глаза мои выражали полное презрение и даже ненависть. Андрей удивленно пожал плечами и сказал: — Чу-дак! И ушел. Путь к примирению отрезан. Я уверен, что поступил правильно. Но все же мне было тяжело. Только днем я получил подарок, который немного утешил меня: пришло письмо от отца. Это был ответ на то письмо, которое я послал ему в первый день нашего приезда в лагерь. Но почему он так долго не отвечал мне? Я быстро разорвал конверт и прочел вот что: «Дорогой Саша! Ты просишь меня ответить, верно ли действует ваш старший вожатый Сергей Сергеич. Я нарочно так долго не отвечал на твое письмо. Мне не хотелось, Саша, подсказывать тебе ответ на тот вопрос, на который ты сам, мне кажется, должен был правильно ответить. Я хочу, чтобы ты научился правильно разбираться в событиях и главное — в людях! Это очень пригодится тебе в жизни. Думаю, что в Сергее Сергеиче ты уже сам успел разобраться, и поэтому ни в чем не буду тебя убеждать. Скажу только, что он работает в нашем заводском комитете, а в комитет мы кого попало не выбираем. Коротко расскажу тебе о домашних делах. Через два месяца — твой день рождения. Но мама уже сейчас купила подарок. Она спрятала его и хочет сделать тебе сюрприз. Но я все же, чтобы порадовать тебя, под большим секретом выдам мамину тайну. Ты написал нам, что у твоего товарища по лагерю есть фотоаппарат «Пионер». Мама прочла письмо и сердито сказала: «Всегда ему нравится то, что есть у других. Наверное, уж целыми днями смотрит на этот аппарат, как маленький. Как будто это предмет первой необходимости. Обойдется пока и без аппарата!» И в тот же день вечером мама принесла домой фотоаппарат. И, конечно, уверяла меня, что последний раз в жизни выполняет твои капризы. А я тоже задумал купить тебе кое-что, но только сделаю это накануне дня рождения, чтобы меня никто не мог выдать. Ну, Сашенька, я кончаю. Хочу увидеть тебя дома здоровым, сильным, загорелым! Мама и я крепко целуем тебя, а Галя, кроме того, просит передать, что она хорошо помнит о вашем споре. Она ждет от тебя каких-то доказательств. Что это за споры и что за доказательства — она мне не сказала. Ждем тебя с нетерпением. Твой папа». Я очень обрадовался папиному письму, хоть мне уже совсем не нужно было знать его мнение о Сергее Сергеиче. Мне вдруг очень захотелось увидеть маму, и папу, и даже Галку. Мне было очень, просто до слез жалко самого себя. Даже мамин подарок не обрадовал. Я с удовольствием променял бы его на примирение с Андреем. И, кажется, впервые мне захотелось домой. «Вот сейчас соберу вещи и удеру в Москву! — подумал я. — Тогда все узнают!» А что именно все узнают? Нет, это, конечно, глупо. Но куда же пойти? Все ребята на спортивных соревнованиях, и никому нет до меня дела… А Павка? Как же я забыл о нем? Ну конечно, надо сейчас же пойти к Павке и все рассказать ему! 4 августа Пусть Галка думает обо мне и о моей воле все, что захочет, но, честное слово, сегодня в лагере не произошло ничего особенного, если не считать того, что у нас был проведен «День песни». Катя снова заставила меня петь в хоре. И снова я прятал свой рот за чужие спины. Но вскоре меня вообще выгнали из хора, потому что сказали, что я самые веселые песни пою загробным голосом. А каким же голосом я могу петь, если мы еще до сих пор не помирились с Андреем! …Решил все же записать еще кое-что, рассказать про успехи Смелого. В последние дни мы учили Смелого бегать с донесениями уже не на короткое, а на большое расстояние. Я засовываю под ошейник «важное донесение» и, пристально глядя в глаза Смелому, внушаю ему, как гипнотизер: — Смелый, беги в санаторий! Беги к Павке! Эту фразу я говорю несколько раз, а потом, сорвавшись с места, стремглав бегу в санаторий. Смелый бежит рядом до Павкиной постели. Павка вынимает «донесение». И тут же мы оба награждаем Смелого за верную службу: он получает кусочек жареного мяса. Потом мы таким же манером отправляем Смелого обратно в лагерь. Это повторяется много раз. Зинка даже говорит, что я «издеваюсь над собакой». Но на самом деле я вовсе не издеваюсь — я воспитываю Смелого, как настоящую служебную собаку. И я уже кое-чего добился. Сегодня днем, когда я опять сказал заветную фразу: «Смелый, беги в санаторий! Беги к Павке!» — пес, не дожидаясь меня, бросился вперед, а я остался на месте. Увидев, что я не бегу с ним рядом, Смелый не остановился, а продолжал мчаться к санаторию. Профессор сказал, что у пса уже выработался условный рефлекс. Вполне может быть. Капитан, Мастер и я — все мы прыгали от радости. На этот раз в донесении, которое лежало под веревочным ошейником, было написано: «Павка! Отправляю Смелого в первый самостоятельный рейс. Напиши мне тоже что-нибудь. Саша». Мы с нетерпением ждали возвращения нашего четвероногого гонца. Казалось, что минуты тянутся очень медленно. Мы впились глазами в широкую немощеную дорогу. Проходившие мимо ребята с удивлением смотрели на нас, но мы не обращали на них никакого внимания. «Найдет ли Смелый дорогу? Не заблудится ли он?» — думал я. Вдруг на дороге показалось облачко пыли. Облачко приближалось к нам. Прошли какие-нибудь секунды, и вот мы увидели Смелого. Сухая серая пыль вздымалась из-под его быстрых ног. И сам он был весь такой же серый. — Милый мой! Милый!.. — шептал я. — Вот это дело! — произнес Мастер. С какой нежностью я гладил пса, с какой радостью кормил его! Под ошейником была засунута бумажка, свернутая в трубочку. Мне показалось, что в этой бумажке должно быть написано в самом деле что-то серьезное, очень важное для нас всех. Я развернул бумажку и прочел: «Саша, помирился ли ты с Андреем? Ответь мне. Павка». У меня сразу испортилось настроение. — Прочти вслух! Что там написано? — нетерпеливо кричали ребята. — Ничего особенного, — ответил я и разорвал бумажку. — Давайте пошлем Смелого еще раз, — предложил Капитан. Но на этот раз я сам повторил Зинкины слова: «Хватит издеваться над собакой. Пусть отдохнет». И больше в этот день не посылал Смелого к Павке. 5 августа Сегодня, когда я пришел к Павке, он на меня так пристально взглянул и спрашивает: — С Андреем помирился? — Да не помирюсь я с ним никогда! Это уже решено. Мы с ним на всю жизнь поссорились, понимаешь! И не уговаривай ты меня! — А у нас здесь кричать не положено, — раздался вдруг сзади спокойный и в то же время строгий голос. — Ты что это разгорячился? Я повернул голову — и увидел женщину в белом халате, белой косынке и с очень-очень усталым лицом. Я даже вскочил со стула: мне показалось, что женщина хочет поскорей добраться до него, чтобы сесть и отдохнуть. — Это наша старшая сестра Марфа Никитична, — сказал Павка. — А это… — Это Саша Васильков, — улыбнулась старшая сестра. — Я уж сама догадалась… Она как-то очень странно улыбнулась: улыбались морщинки на ее лице, улыбался рот, а глаза оставались печальными. — Мне Паша много рассказывал о тебе, — сказала Марфа Никитична. — Я сейчас не буду мешать вашей беседе. Только не кричи, пожалуйста, Саша. Ладно? Это ребятам вредно. Да и вообще повышать голос без надобности ни к чему. Она ушла. А я тихо сказал Павке: — Какое у нее лицо грустное! — Еще бы! Сына она все ждет. А он уехал и долго-долго не возвращается. — А куда уехал-то? — Опять ты — «куда»! Она же мне не рассказывала. Я так думаю, какая-нибудь секретная командировка. Бывают такие. Я где-то читал, вот не помню только где именно: названия книг у меня тут же из головы вылетают… Но зато она мне его тетрадку дала почитать. Со всякими записями. Там он, между прочим, и про нее пишет. Хочешь почитать? Павка полез под подушку, вынул оттуда толстый-претолстый однотомник Некрасова, а в середине книги, между страницами, лежала тетрадка. Павка вынул ее, бережно разгладил и перелистал. — Вот здесь — сказал он, — читай! Здесь как раз про Марфу Никитичну написано. Я осторожно взял в руки тетрадку — не какую-нибудь толстую, общую, а самую обыкновенную школьную тетрадку в клеточку — и стал читать: «…Когда я был маленький, я всегда очень боялся всяких болезней. Но не из-за себя, честное слово! А из-за мамы. Если температура у меня становилась чуть-чуть выше нормальной, мама сразу так пугалась, что мне и самому делалось не по себе. Она ведь у меня старшая медицинская сестра большого санатория и очень хорошо знает, что в гриппе, например, нет ничего особенного, но, когда я заболевал гриппом, мама тут же забывала обо всех своих медицинских познаниях. Ей начинало казаться, что болезнь неизлечима. Она звонила всем врачам в городе. И сразу становилась какой-то жалкой, беспомощной… Моя сильная и строгая мама! Я не узнавал ее в такие дни. Она все прощала мне: лишь бы поскорей выздоровел! А почему я пишу обо всем этом в прошедшем времени? Разве сейчас что-нибудь изменилось? Хоть мне уже целых четырнадцать лет! Помню, как я в первый раз пошел в школу. Этот день, наверное, все помнят. Мама шла со мной рядом, а я очень стеснялся: еще увидят товарищи со двора и начнут дразнить «маменькиным сынком». Я упрашивал маму: «Ну не надо меня провожать! Я и сам найду дорогу, это ведь очень близко». Мама согласилась, простилась со мной. А потом, когда я случайно обернулся, то увидел, что она все идет и идет сзади, прячась за прохожими. Как маленькая… Сколько раз я пытался утром встать раньше мамы и приготовить ей завтрак. Но мне это почти ни разу не удавалось. Как только она услышит, что я поднимаюсь, так сразу вскочит с постели и оденется быстро-быстро, словно по военной тревоге. А потом, когда я завтракаю, она все стоит надо мной: «Масло не забудь… Не торопись, это вредно. У тебя еще есть время. Жуй как следует…» И каждое утро слышу я от нее тревожный вопрос: «Ты все книжки взял?» Я знаю, что по вечерам она проверяет мой портфель: не забыл ли я положить туда какую-нибудь тетрадку или учебник. Все мое школьное расписание она помнит наизусть, кажется, лучше, чем я сам. А когда я выступаю на вечерах школьной самодеятельности, мама выучивает все стихи, которые я должен читать. И потом, сидя в зале, она шепчет губами за мной, повторяет каждое слово: если собьюсь или забуду — она сможет подсказать… Честное слово, я не гонюсь за пятерками. А если люблю получать их, так только для того, чтобы поскорей принести домой и показать маме. Я знаю, что у нее будет радостный вечер. Как хочется мне поскорее вырасти, сделать какое-нибудь важное изобретение, получить много денег, чтобы принести их маме и отдать все, все… Я ведь знаю, что ей иногда не хватает денег, она одалживает у соседки. И еще я хочу очень многого добиться в жизни. И чтобы обо мне написали в газете. Пусть никто не читает, а только одна мама прочтет. Представляю себе ее лицо в ту минуту! Мамочка, милая моя мама!.. Недавно я слышал, как соседка сказала: «Вы отдаете ему всю душу, потому что у вас нет никакой личной жизни». Как-то противно прозвучали у нее эти слова. И особенно это выражение — «отдаете душу». Мне показалось, что оскорбили что-то самое хорошее на свете. Может, мне зря так показалось? Но нет! Разве, если бы у нас был отец, мама стала бы другой? Нет-нет… Она не может быть другой… Просто не может. Но почему я сегодня вдруг подумал обо всем этом? Ага, вспомнил: из-за Лешки Куроптева. Я зашел сегодня к нему за одной книгой. Он стал искать ее и никак найти не может. «Ты, — говорит матери, — не брала?» И так как-то грубо, нехорошо говорит. А мама у него уже старая и несчастная какая-то. «Не брала я, Лешенька, не брала», — стала оправдываться она. А Лешка еще поискал, поискал и вдруг как заорет: «Ты, наверное, соседкиной дочке читать дала! Всегда без моего спросу книги берешь! Вот попробуй еще раз взять!..» А через несколько минут Лешка эту самую книгу у себя под подушкой нашел. Только я книгу не взял. И вообще больше не буду у него брать: мне его книги читать противно…» Я взглянул на Павку и тихо спросил: — Она его очень ждет, да? — Так ждет, что передать невозможно. Говорит: вот-вот должен приехать. А он все не едет и не едет… — Интересно-о… — прошептал я. — Саша, хочешь я тебе дам почитать эту тетрадку? — предложил Павка. — Там дальше еще много интересного. И про школу, и про учителей тоже есть… Хочешь, дам? Только на один день, не больше. Мог ли я отказаться! Я взял тетрадку и пошел в лагерь, потому что пора было ужинать. …Было уже очень поздно. Во всех комнатах нашего лагеря замолкли голоса. А шум прибоя в тишине слышался так отчетливо, как будто волны били прямо к нам в окно. И еще где-то далеко-далеко гармошка играла все время один и тот же мотив. В окно глядела луна, такая круглая, будто она была не настоящая, а где-нибудь над сценой, в театре. От луны в комнате было совсем светло. Я тихо достал тетрадку и стал ее перелистывать. Вдруг кровать Андрея скрипнула. — Сашка, хватит тебе шелестеть! Спать мешаешь! — сердито прошептал Андрей. Но я чувствовал, что на самом деле он вовсе не сердится, а просто хочет заговорить со мной. — А я тихо шелестю! — тоже сердито ответил я. — «Шелестю»! Такого слова нет, — усмехнулся он. — Эх, грамотей! — Мне некогда слова подбирать: тут такая тетрадка интересная! — Ну да, интересная! Не верю! — сказал Андрей. — Ну и не верь! — ответил я, а сам испугался: вдруг он кончит ворчать и заснет! Мне хотелось продолжать разговор: ведь так побурчим-побурчим себе под нос, да и помиримся. — У меня очень интересная тетрадка! — еще уверенней сказал я. — Ну да! Не верю! — повторил Андрей. Тогда я собрался с силами и сказал: — А ты посмотри — и сам убедишься! Мне показалось, что Андрей очень обрадовался моему предложению. Он вскочил с постели и подбежал ко мне: — А ну-ка, покажи! Чего уж там такого особенного в этой тетрадке? Мы подошли к подоконнику — там было светлее. — Это тетрадь сына старшей сестры санатория, — объяснил я, не глядя на Андрея. — Он куда-то уехал далеко-далеко… А это вот, значит, его тетрадка… Тут он про мать свою пишет. А дальше про школу… — Любопытно! — сказал Андрей и почесал затылок: «побрел за мыслями». Ничего особенно любопытного в моем сообщении не было, но ему просто не хотелось ложиться обратно в постель, а хотелось помириться со мной. Я же хотел этого еще в сто раз больше! — Вот читай отсюда, — сказал я. — «Когда Лешку Куроптева выдвинули в совет отряда, — зашептал Андрей, — я встал и отвел его кандидатуру. Ребята не понимали — почему. А я сказал, что он дома орет на свою мать и что я ему из-за этого вообще не доверяю. Бородач поддержал меня и все…» На этом месте Андрей остановился и стал перечитывать последнюю фразу. Он перечитал ее раз пять, не меньше. Лицо у Андрея побледнело и стало каким-то сумасшедшим. «Может быть, от луны?» — подумал я. Да нет, и глаза у него бегали как-то ненормально. И лоб он вытер рукой, словно был полдень и страшная жара. — Что с тобой? Что случилось? — испуганно спросил я. — Разве ты не узнаешь? Разве ты не видишь? — буквально задыхаясь, спросил Андрей. — Круглые буквы! И Бородач… Бородач, которого мы никак не могли отыскать! Он поспешно захлопнул тетрадку и прочитал то, что было написано на ее обложке: «Тетрадь по физике ученика седьмого класса «А» Вани Алексеева». — Ваня Алексеев! — прошептал Андрей. — Ваня Алексеев!.. Вот они, инициалы «В. А.», которые мы тоже не могли расшифровать!.. Бежим скорей! — Куда бежим? — не понял я. — В город! К тому самому месту!.. Проверим!.. — Да ведь уже поздно. Нас никто не пустит. — А мы и спрашивать не станем. Это же такое дело, такое дело! Прыгай в окно! Мы как были босиком, в трусах и майках, так и выпрыгнули во двор. И помчались в город. Андрей быстро отыскал тот самый разрушенный дом: он, оказывается, много раз приходил сюда один, тайком от нас всех. Луна светила вовсю, и было светло как днем. Андрей раскрыл тетрадку, и мы стали сличать почерки. — «К партизанам мы пробиться не смогли. Но одну фашистскую баржу все-таки потопили!» — прочитал Андрей. А потом прочитал другое: — «Когда я был маленький, я всегда очень боялся всяких болезней. Но не из-за себя, честное слово! А из-за мамы…» Конечно! Тот же самый почерк! — уверенно сказал Андрей. — И как это ты, Сашка, не обратил внимания? Эх, легкомысленная твоя башка!.. Момент был такой серьезный, что я даже не обиделся. Просто некогда было обижаться. — Но ведь он же уехал далеко-далеко… И мама ждет его… Значит, он не вернется? — тихо спросил я. Андрей ничего не ответил. Он только прочитал последние слова, написанные чернильным карандашом на штукатурке: — «У нас есть одна граната. Оставим ее для себя…» — Так надо сейчас же разыскать Марфу Никитичну и все рассказать ей, — предложил я. — Что ты! Что ты! — Андрей замахал рукой. — Пока не надо, пусть еще подождет. Еще хоть несколько дней… Пусть подождет его… — Но ведь она все равно узнает… — Конечно, узнает. Потому что мы соберем здесь торжественный сбор и присвоим имя ее сына своему отряду. Вот! — Это будет очень здорово! — сказал я. — А пока пусть она ждет его… Пусть еще надеется, пусть… 6 августа Я много раз бывал на торжественных сборах и слетах — и в школе, и в Доме пионеров, и в клубе папиного завода. Другой бы, уж наверное, давно привык и совсем не волновался, а я вот не могу. Как только услышу звуки горнов и барабанную дробь, как только увижу торжественно плывущие красные знамена, так до того расстраиваюсь, что даже слезы на глазах выступают. То есть расстраиваюсь я, конечно, от радости, а не от какой-нибудь там печали. Но сегодня сбор был особенный. Таких сборов ни я и никто из наших ребят ни разу в жизни не видел и, может быть, никогда уж и не увидит больше. Мы собрались в городе, возле того самого разрушенного дома. Каждые пять минут сменялся почетный караул у знамени. Самые обычные наши рапорты звучали как-то по-особенному. Вокруг собрались жители города и городские пионеры. Андрей от имени нашего отряда рассказал, как мы обнаружили надпись, как хотели узнать имена и историю героев, погибших на этом самом месте, как организовали спецбригаду и как в конце концов совершенно случайно узнали, кто же такие «В. А.» и «Бородач». — То есть мы узнали только, что Ваня Алексеев был пионером и жил в этом городе, а кто такой Бородач, мы еще точно не знаем, — поправился Андрей. Потом все устроились на небольшой полянке, недалеко от разрушенного дома. Секретарь райкома комсомола товарищ Зимин рассказал нам про Ваню Алексеева и про таинственного Бородача. …Как только в город ворвались фашисты, Ваня сразу сказал своей матери, Марфе Никитичне: — Не буду я сидеть сложа руки и смотреть, как бандиты у нас хозяйничают! Не могу я, мамочка! Но установить связь с партизанами было не так-то легко. Тогда Ваня пошел к своему любимому учителю, которого ребята в шутку звали «Бородачом». А еще его звали «Макаром Чудрой» за то, что он был похож на цыгана. У него была черная-пречерная курчавая борода, которую он, расхаживая по классу, всегда поглаживал. В доме у Бородача жил гитлеровский офицер. Под кроватью он хранил гранаты и ручные бомбы: до ужаса боялся нападения партизан. Однажды Ваня разузнал, что в город пригнали большую баржу с боеприпасами. Он рассказал об этом Бородачу. Они посоветовались, посовещались и решили: вытащить из-под кровати офицера бомбы, ночью взорвать баржу и уйти к партизанам, которые, как было известно Бородачу, скрывались на территории виноградарского совхоза. Ох, и смелый же это был план: вдвоем взорвать баржу! А ведь она охранялась, наверное… Товарищ Зимин рассказывал очень коротко, но я представлял себе, как Ваня и Бородач ползли по пляжу, прячась за дюны, за рыбацкие лодки… Ваня, конечно, первый прыгнул на спину часовому, повалил его, и они покатились по песку (так всегда показывают в кинофильмах). Бородач, конечно, вовремя пришел Ване на помощь. Они уничтожили часового, потом уничтожили баржу, то есть не уничтожили, а взорвали… Это я так себе представлял. Но товарищ Зимин сказал, что ничего точно известно не было, а было известно только одно: Бородач и Ваня хотели взорвать баржу, а после пробиться к партизанам. Об этом Бородач рассказал своему другу — одной старой учительнице. А потом оба — и Бородач и Ваня Алексеев — пропали куда-то, и никто ничего о них не знал. Одни думали, что они погибли при взрыве баржи, другие предполагали, что им удалось пройти через линию фронта и пробиться к нашим… Так вот почему Марфа Никитична до сих пор ждала Ваню! «А мы, значит, отняли у нее эту надежду… последнюю надежду… — подумал я. — А нужно ли было это? Хорошо ли мы сделали? Может, лучше было бы ничего не говорить о нашем открытии: так бы и ждала она Ваню, и ждала…» — Московские пионеры помогли нам разгадать трудную загадку, — сказал товарищ Зимин. — Мы теперь знаем, что, взорвав баржу, Бородач и Ваня Алексеев хотели уйти от преследования фашистов, но не смогли… Они были окружены и отбивались в развалинах этого дома. А последнюю гранату они оставили для себя. Они не сдались врагу! Так почтим же их светлую, незабвенную память! Все встали. Девочки плакали, и мне тоже что-то попало в глаз, и я полез за платком, но платка я не нашел и поэтому стал вытирать глаза руками. — Чего стесняешься? Не стесняйся, Саша, — услышал я вдруг позади себя. Обернулся — и увидел Андрея. Он не плакал, а только молча смотрел куда-то вдаль… Андрей положил руку мне на плечо — и мне стало как-то спокойней и не хотелось, чтобы он убирал руку. Но тут все снова пошли к разрушенному дому. И товарищ Зимин сказал: — Пионеры первого отряда, обнаружившие место гибели героев, обратились к нам с просьбой. Они попросили, чтобы их отряду было присвоено имя пионера-героя Вани Алексеева. Разве можно было не уважить их просьбу! Андрей вышел вперед, и товарищ Зимин вручил ему какую-то бумагу. Мне хотелось сейчас же посмотреть, что на ней написано, но неудобно было лезть вперед, и я решил потерпеть. Теперь наш отряд носит имя Вани Алексеева. Правда, до отъезда из лагеря осталось всего шесть дней, но ведь и в будущем году и каждый год здесь будет пионерский лагерь папиного завода. И всегда первый отряд лагеря будет носить имя Вани Алексеева. Пусть в лагере будут отдыхать другие ребята, пусть! Но и им будет, так же как и нам, приятно носить имя героя. И они будут спрашивать вожатых: «А почему наш отряд носит это имя?» И вожатые расскажут им, как мы однажды удрали на воскресник и как обнаружили место гибели героев. А мы уж тогда будем, может быть, совсем взрослыми людьми. Но, наверное, будем дружить, как и сейчас. Я так думаю. А Марфы Никитичны не было на сборе. Я спросил у главного врача санатория — почему, а он сказал, что она тяжело заболела. Заболела?.. Может быть, не стоило нам находить эту надпись?.. 7 августа Завтра все отряды пойдут в виноградарский совхоз. Но это будет не какая-нибудь там прогулочка или экскурсия. Нет, это будет настоящий поход! До совхоза — восемнадцать километров. Нас не повезут на машинах — мы пойдем пешком, в походном строю, с горном, барабаном и красными знаменами. В совхоз отряды пойдут разными дорогами. Нам не дадут проводников, мы будем сами находить путь по карте и компасу. Все это придумал Сергей Сергеич. Он сказал председателю совета дружины Петро: — А хорошо бы экскурсию в совхоз совместить с походом! — Это здорово! — согласился Петро. А дальше уж мы сами должны были соображать, изобретать, придумывать… Сегодня все готовятся к походу — достают в городе карты, берут у Филиппа Матвеевича продукты на дорогу, чистят котелки. Я уже говорил, что в совхоз отряды пойдут разными дорогами, но забыл сказать, что они будут соревноваться друг с другом: кто первым придет в совхоз — тот и победит. Впереди отрядов пойдут разведчики. Они будут оставлять на пути указательные знаки и предупреждать обо всех трудностях и преградах. Предупреждать об этом могут, конечно, и карты. Но они не очень-то верны: ведь карты отпечатаны еще до войны, а за это время сколько было разных перемен! Совет нашего отряда решил, что первые пять километров пути должны быть разведаны уже сегодня. Дело в том, что к совхозу ведут три дороги. Самую короткую дорогу мы уступили третьему отряду и старшим девочкам. Дадим им несколько очков вперед! А вот по какой из двух остальных дорог пойдет наш отряд — еще неизвестно. На этот вопрос и должны ответить разведчики. В разведку решено послать двух пионеров. Но кого пошлют? Члены совета нашего отряда, Катя и Петро совещались между собой. Всем ребятам, конечно, очень хотелось пойти в разведку, и все вертелись тут же, чтобы обратить на себя внимание. И я вертелся. И довертелся-таки до своего: одним из разведчиков назначили меня. Другие ребята просто умирали от зависти. А я принял это назначение скромно и тихо, как должное. — А кто же будет вторым разведчиком? — спросил я. — Андрей, — ответила Катя. Ага, все ясно: опять педагогический приемчик! Катя и Петро, как и все в лагере, заметили нашу ссору с Андреем и вот хотят послать нас в разведку вместе, чтобы мы помирились. Мне вспомнилось, что в одной кинокартине я видел что-то очень похожее: два бойца ссорятся, и командир посылает их вместе на важное задание. Ну, и они там, конечно, мирятся. Название этой картины я позабыл. Смешно даже: неужели Катя и Петро думают, что мы не можем помириться без их помощи? И я как можно громче сказал: — Андрей, а здо́рово получилось, что мы вместе идем, правда? Пусть видят, что мы уже давно помирились без всякой их помощи. Как говорится, своими силами! А председатель совета дружины Петро, который в походе будет командиром нашего отряда, сказал: — Вы должны разведать обе дороги на пять километров. На пятом километре мы сделаем первый привал и тогда пошлем вперед других разведчиков. Особенно не спешите, но и не ползите, как черепахи. Другие ведь тоже высылают разведчиков. Так вы постарайтесь вернуться раньше их. Минут десять мы с Андреем шли вместе, а потом широкая дорога разделилась на две узкие. Мы условились на обратном пути встретиться в том самом месте, где широкая дорога раздваивалась, чтобы в лагерь вернуться тоже вместе. Простившись с Андреем, я зашагал быстрей. Идти было очень легко. По обе стороны стояли высокие тополя. Они бросали густую тень, и я совсем не чувствовал жары, хоть солнце светило вовсю. На пути встречались разные препятствия: русла высохших речушек, неглубокие рвы… Все эти препятствия были нанесены на карте. По сторонам дороги валялись гусеницы танков, груды ржавого железа, дула разбитых пушек. Я шел и мечтал о том, как в Москве познакомлю наших школьных ребят с Андреем, с Мастером, Профессором и даже с Зинкой. А у нас во дворе все ребята просто заболеют от зависти, когда увидят, сколько у меня новых друзей. Но я и их тоже познакомлю со своими лагерными товарищами. И мы в Москве тоже организуем могучее пионерское движение под боевым лозунгом: «Помогай родному городу!» Мы будем совершать такие дела, что нас обязательно вызовут в Моссовет и объявят благодарность. Я уже представлял себе, как подхожу к зданию Моссовета… Вдруг я почувствовал острую боль в ноге и громко вскрикнул. Размечтавшись, я забрел на небольшую полянку, покрытую маленькими, но очень злыми колючками. Я шел босиком, и несколько колючек вонзилось мне в пятку. Прихрамывая, стараясь не ступать на больную ногу, я выбрался с полянки. Присел на траву и попытался вытащить колючки. Но это было не так-то легко. Вот была бы тут Зинка — она бы мигом вытащила! Вся пятка горела, и я даже не мог найти место, куда колючка вонзилась. Тогда я встал и пошел, или, вернее, заковылял дальше. Я шел очень медленно. Вскоре дорогу преградила довольно широкая река. Она сверкала на утреннем солнце, радостно журчала прозрачной водой и совершенно не желала сочувствовать моему горю. Нужно было раздеться и переплыть реку. Я посмотрел на карту. До конца пути, который мне полагалось разведать, оставалось всего полтора километра. Раздеваясь, я думал о том, что опять подведу Андрея и весь наш отряд. Ведь я провозился с колючками не меньше пятнадцати минут, а теперь буду именно как черепаха ползти полтора километра до конца пути да пять километров обратно. А Андрей будет ждать меня на перекрестке дорог, и, уж конечно, другие разведчики вернутся в лагерь раньше. Я чуть не плакал от досады. И вдруг мне в голову пришла мысль: «А не вернуться ли мне в лагерь сейчас же, не доходя этих полутора километров и не переплывая реки?» Ведь до сих пор не встретилось ни одного препятствия, которое не было бы нанесено на карту. Значит, и на последнем километре таких препятствий нет. Никто не узнает, что я не закончил разведку, и не сможет узнать об этом, если даже захочет. Я снова натянул на себя рубашку и через минуту уже ковылял к лагерю. Когда я подходил к перекрестку дорог, Андрей ждал меня там. «Как хорошо, что я вовремя вернулся, а то ругал бы меня Андрей на чем свет стоит!» — подумал я, увидев товарища. Через пятнадцать минут мы доложили совету отряда о результатах нашей разведки. Было решено, что моя дорога больше подходит для похода: во-первых, на пути встречаются разные препятствия, а во-вторых, тополя, растущие вдоль дороги, смягчают жару. Дорога же, которую разведывал Андрей, шла по совершенно открытым и знойным местам. Итак, завтра утром наш отряд выйдет в поход по дороге, разведанной мною! 8 август Рано утром под барабанную дробь и звуки горна наш отряд выступил в поход. По другой дороге в поход отправились остальные старшие отряды. Командиром там назначена Вера Жигалова. Но на самом деле всеми делами заправляет Зинка. Она сегодня нахально заявила, что придет в совхоз раньше нас. Ну, это мы еще посмотрим! А весь отряд малышей в это время еще спал крепким сном. Малыши тоже отправятся в поход. Они пойдут по той же дороге, что и мы, но только в девять часов утра. Им, конечно, трудно будет пройти восемнадцать километров. Они пройдут только половину пути и на девятом километре остановятся. На совете дружины было точно подсчитано, что, когда мы достигнем совхоза, малыши как раз дойдут до девятого километра. Дальше отряд не пойдет, а будет ждать машину, которую мы вышлем навстречу ему из совхоза. Мы шли четким шагом, в ровном строю. На боку у каждого висела фляга с водой, а за спиной — походный рюкзак. С нами пошла и Катя. Но она была на положении рядового члена отряда. Командовал нами Петро. И Смелый тоже был участником нашего похода. Солнце только что поднялось. Тополя блестели от росы. С моря дул ветерок, и на душе было так хорошо и радостно, что хотелось петь. И действительно, наш запевала Вано Гуридзе затянул песню. Я уже говорил, что у нашего Вано очень хороший голос. И когда он поет, то уже не вертится во все стороны, как волчок, а становится спокойным и задумчивым. Видно, очень переживает… Первые километры пути были мне хорошо известны. Мы пересекли русло высохшей речки, прошли мимо лужайки, покрытой колючками. Я с ненавистью посмотрел на эту лужайку. А вот и река! Это первое препятствие. Плыть было трудно: в одной руке каждый из нас держал рубашку, флягу и рюкзак. Одним из первых достиг берега Капитан. Он вылез из воды и сразу обернулся назад: Капитану очень хотелось, чтобы мы оценили его подвиг. Все действительно оценили, но только поздравлять стали Андрея: ведь это он научил Капитана плавать. — Да, теперь уж мы без подпорочек обходимся и без ходуль, — сказал Андрей. — Вот только ручки у нас еще слабоваты: с подкладкой на меху… Капитан ничуть не обижался, а даже, наоборот, смотрел на Андрея как на бога. Мы снова тронулись в путь. — Дальше все пойдет как по маслу! Никаких преград! — сказал я уверенно, стараясь скрыть волнение. Я со страхом смотрел вперед: а вдруг на пути встретится какое-нибудь препятствие? И тогда все ребята поймут, что у меня не хватило пороху дойти до конца. Я еще раз взглянул на карту, и она меня немного успокоила. Прошло еще минут двадцать. Дорога в самом деле была гладкая: ни одного холмика не встретилось. Я было совсем успокоился и поверил в свое счастье. Дорога повернула в сторону, мы прошли мимо каких-то низеньких кустарников. И вдруг так ясно, словно передо мной было зеркало, я почувствовал, что лицо мое стало багровым от волнения. Ноги задрожали: я увидел длинную пропасть. Она пересекала дорогу и тянулась так далеко, что ей не было видно конца. — Смотрите, противотанковый ров! — услышал я чей-то голос. Да, это был самый настоящий противотанковый ров: метра четыре в глубину и не меньше трех с половиной в ширину. Такие рвы я видел неподалеку от Москвы. С одной стороны рва был пологий склон, а с другой — совершенно вертикальный, отвесный обрыв. Спуститься на дно было бы нетрудно, но как подняться на противоположную сторону по совершенно отвесному обрыву? Ров не был обозначен на карте. Это было препятствие, рожденное войной. Я замер от ужаса: теперь и Петро, и Андрей, и все члены отряда будут знать, что я вчера не дошел до пятого километра, что я наврал, будто разведал всю дорогу. Но раскаиваться было уже поздно. Мы с Андреем стояли рядом. Я боялся взглянуть на него. К нам подошли Петро и Катя. У Петро, у нашего доброго Петро, которого все, любя, называли «хлопцем», было суровое, прямо грозное лицо. — Кто разведывал эту дорогу? — спросил он. Я сделал шаг вперед. Андрей продолжал молчать. — Ты знал об этом препятствии? — спросил Петро. — Нет… — тихо ответил я. — Но ведь ты ходил в разведку? — Я не дошел… я не до самого конца… — пробормотал я так, что даже сам не расслышал как следует своих слов. — Значит, ты обманул нас? — спокойно, но как-то так, что мне стало холодно, спросила Катя. А Андрей все молчал. Я подумал: «Может быть, объяснить им, что я в разведке занозил ногу и поэтому… Хотя зачем! Ведь это все равно ничего не меняет: нужно было честно обо всем рассказать!» — Что ров появился — это даже хорошо. Лишнее препятствие в походе — всегда находка! Но как ты мог не выполнить задание и обмануть нас всех? — не глядя на меня, сказал Петро. — Нет, все тут гораздо сложней, — возразила Катя. — За нами идут малыши, и мы должны будем дождаться их, чтобы помочь перебраться через ров. Значит, наш отряд наверняка придет в совхоз позже и займет последнее место! — А ведь теперь наш отряд носит имя Вани Алексеева! Ты, наверное, забыл? — сказал Андрей. И это было то, о чем я думал с той самой секунды, когда показался проклятый ров… 9 августа Говорят, в совхозе было очень много интересного. Я пишу «говорят», потому что сам ничего толком не видел и не слышал, а только все время думал о том, что случилось со мной вчера… Ведь наш отряд и в самом деле пришел в совхоз последним. Все другие пришли раньше нас на целых двадцать минут. И все из-за меня, все из-за меня!.. Я до сих пор понять не могу, как это все случилось. Ведь я же хотел сделать лучше. Честное слово, хотел сделать лучше! Я еще там, возле проклятого рва, попросил, чтобы меня снова послали в разведку на самом трудном участке. Но Катя только усмехнулась: — Ты что же, так и собираешься всю жизнь подводить товарищей и тут же искупать свою вину, подводить — и искупать, подводить — и искупать?.. Я ни слова не ответил, потому что на всю жизнь вперед я еще ничего не загадывал, а только в ту минуту очень хотел пойти в разведку и доказать всем… А что доказать? Сам не знаю. Может, Катя и права? В совхозе ребята меня, как говорится, полностью игнорировали. Как встретят, так отводят глаза в сторону, будто я прокаженный какой-нибудь. И только потом, когда пошли на экскурсию по полям и директор совхоза Николай Иванович стал рассказывать всякие интересные вещи, все, как мне показалось, перестали злиться и вообще забыли про меня. Мы смотрели, как поля с самолета опрыскивают бордосской жидкостью, чтобы вредители не заводились. И тут случилось одно происшествие. Пока мы задирали головы вверх, двое мальчишек из младшего отряда ловко нырнули в кусты и начали там лопать виноград. Зинка заметила это и вытащила их за шиворот из кустов. У мальчишек рты были набиты виноградом, и они никак не могли проглотить его (наверное, от волнения). Потом наконец проглотили и стали с самым мрачным видом повторять одну и ту же фразу: — Да пусти ты!.. Да пусти ты!.. — Я вас так пущу, так пущу, что всю жизнь помнить будете! — орала на них Зинка. Она попросила Витьку Панкова подержать ребят, словно они могли удрать куда-нибудь, а сама скрылась в кустарнике и через секунду вернулась, неся вещественное доказательство преступления — виноградные гроздья, которые мальчишки от страха побросали в кусты. Директор Николай Иванович заступился за мальчишек и сказал, что в этом нет ничего особенного и что винограда всем хватит. А Зинка сказала, что, если бы они попросили, тогда было бы совсем другое дело, а раз не попросили — значит, это самое настоящее воровство! И я тоже согласился, что это безобразие. А Андрей, который стоял впереди меня, вдруг обернулся и сказал: — Безобразие, говоришь? Да они ангелы небесные по сравнению с тобой! И тут я понял, что никто обо мне не забыл и что самое неприятное, наверное, еще впереди. И уж дальше я все время молчал. В столовой для нас приготовили большие корзины с виноградом. Сперва все как набросились на корзины! Но я заметил: если думаешь о чем-нибудь вкусном, чего нет (ну, например, думаешь зимой о вишнях или о винограде), то кажется, что ел бы это самое «чего нет» без конца; но если вкусного много и можно есть сколько угодно, так очень быстро надоедает… Так было и в столовой. Уже через десять минут ребята только стреляли друг в друга косточками. А у меня вообще не было никакого аппетита, и я не съел почти ни одной виноградинки. Только положил немного в пакет, чтобы завтра отнести Павке, — вот и все. 10 августа Сегодня вечером меня обсуждали на совете отряда. Больше всех нападал на меня Андрей. Чего он только не говорил! И все мои грехи припомнил. Я даже не ожидал, что он такой злопамятный! Он говорил, что я очень легкомысленный человек и за поступки свои не желаю отвечать, и что я подвел всех на волейболе, и что с шахматного турнира удрал, и что за спецбригадой следил, «наплевав», как он выразился, на все звено… Когда Андрей говорил, со всех сторон неслись разные реплики. Витька Панков сказал, например, что я «типичный несознательный элемент». Он-то мог бы и помолчать. Рисуется так, что смотреть тошно. Строит из себя чемпиона! А сам, между прочим, подвел нашу футбольную команду на состязаниях. Его бы тоже не мешало обсудить! И мне было бы немного легче: у наших ораторов на двоих не хватило бы пороху, и каждому меньше досталось бы. Между прочим, откуда происходит слово «оратор»? Я сегодня понял, что оно происходит от слова «орать». Я это понял, когда Вано Гуридзе выступал. Он топал ногами, махал руками, как мельница: наверное, его горячая кровь накалилась сегодня до ста градусов. И все, все меня ругали! Даже молчаливый Мастер и тот вставил слово. Он развел руками и сказал: — Да, с походом плохо вышло. Это уж не дело! Тогда Андрей прямо совсем озверел и предложил, чтобы мне объявили выговор на линейке, перед всем лагерем. У меня даже мурашки по телу запрыгали. Ведь я уже и так все понял… честное слово, все понял, зачем же такие жестокости? И вдруг за меня заступились. Кто бы — вы думали? Вожатая Катя… Вот уж не ожидал! Она сказала, что Андрей в основном прав (ну, это я и сам знаю!), но что вообще-то я парень неплохой и добрый и что я помог дружине узнать историю Вани Алексеева. — А потом подвел отряд его имени, да? — крикнул Андрей. — А с тетрадкой все это, если хотите знать, случайно получилось. Сашкиной заслуги тут вовсе нет. Катя предложила на линейке меня не позорить, а ограничиться этим разговором. Почти все ее поддержали. А Андрей сплюнул и сказал: — Эх вы, добренькие… Смотреть противно! Ко мне подошел Витька Панков: — Кланяйся в ножки: пожалели тебя! Еще чего захотел! Вот если бы меня Андрей простил, так я бы на животе, по-пластунски, десять раз прополз до моря и обратно. Но Андрей не простил… 11 августа Последний день нашей лагерной жизни. Сегодня утром на пляже я видел, как Андрей, Вано и Профессор разглядывали какую-то толстую тетрадку в кожаном переплете, очень похожую вот на эту, в которой я веду свой дневник. Из их разговора я понял, что в руках у них книга о партизанах города, что там очень много написано о Ване Алексееве и что книга эта уже кончена. — Знаете, кому мы подарим ее? — сказал Андрей. — Матери Вани, Марфе Никитичне. Она сейчас больна, но мы пойдем к ней домой и подарим. Согласны? Профессор и Вано прямо заплясали на песке — так им понравилась эта идея. Они знали, что я слышу их разговор, но ко мне не обращались. А перед обедом они пропали куда-то и даже на «мертвый час» опоздали. Я пришел в комнату и лег в постель. Мастер тоже улегся. И вдруг ввалилась вся пресвятая троица. А вслед за ними вошла Катя. — Мы были у Марфы Никитичны, — рассказывал Андрей, — и подарили ей нашу книгу. Она так была довольна, так довольна!.. Она уже поправляется… — А потом, — перебил его Вано, — она нам такой подарок сделала!.. Он что-то показал Кате. Мне очень хотелось посмотреть, прямо глаза чесались от любопытства, но я лежал, повернувшись к стене, и делал вид, что сплю. — Вот какой он, Ваня Алексеев! — шептал Вано, чуть не захлебываясь от восторга. — Марфа Никитична нам подарила! «Наверное, они фотокарточку разглядывают», — подумал я. А Андрей вдруг как вскрикнет: — Ой, ребята, а может, эта карточка-то у нее последняя была? А мы взяли! — Это маловероятно, — подумав немного, произнес Профессор. — Последнюю она бы не отдала. — А вдруг!.. — Нужно было спросить, последняя или не последняя. Что это вам все благородные мысли в голову задним числом приходят? — с досадой сказала Катя. Но тут Мастер вскочил с постели, зашелестел фотобумагой (значит, взял в руки Ванину фотокарточку) и сказал: — Давайте ее сюда. Я сделаю! Что именно хотел сделать Мастер — видно, никто не понял, а он не стал объяснять. Он вообще не любит заранее говорить о своих планах и намерениях. Катя вдруг спросила: — А Сашу вы не взяли с собой? Никто ничего не ответил. — Ну, это уже нехорошо! Ведь он помог вам узнать историю Вани… И вообще это несправедливо. — Он слышал, что мы собираемся идти к Марфе Никитичне, — ответил Андрей. — Мы на пляже нарочно громко говорили, чтоб он услышал. А что же, ему специальное приглашение посылать на золотом подносе? Так, что ли? Я стал чуть-чуть похрапывать, чтобы все были уверены, что я сплю. А на самом деле мне хотелось не храпеть, а плакать… После «мертвого часа» я побежал в санаторий. У меня было очень мало времени: ведь сегодня торжественное закрытие лагеря. Собираясь к Павке, я позабыл, что в санатории ребята отдыхают днем гораздо дольше, чем мы. Вспомнил я об этом, когда молодая сестра в белом халате и в косынке решительно преградила мне путь у входа на веранду. Как я ни умолял сестру, все было напрасно: в санатории — железные порядки. Только главный врач Савелий Маркович мог дать разрешение. — Можешь пойти к Савелию Марковичу. Да только напрасно. Я уж тут третий год работаю, и ни разу еще никто не нарушал дневного сна. Не разрешит он. Но я все-таки пошел к Савелию Марковичу. Другого выхода все равно не было. Главный врач встретил меня хорошо. Но как узнал, зачем я пришел, так сразу нахмурился и закачал головой. Когда я понял, что мне, может быть, не придется проститься со своим другом, сердце у меня упало и, сам не знаю откуда, появился ораторский талант. Я начал рассказывать Савелию Марковичу о своей дружбе с Павкой. Не могу передать, что я тогда говорил, потому что у меня сейчас все равно не получится так убедительно, как получилось тогда. Савелий Маркович долго слушал меня, потом встал и сказал: — Ну ладно, разрешаю тебе, Саша, проститься. Паша ведь все равно не спит сейчас: разве можно спокойно спать, не простившись с другом! Пойди и успокой его. Еще, чего доброго, разочаруется в тебе. А всякое разочарование вредно сказывается на здоровье. Только поэтому и разрешаю. Но даю на все прощание десять минут. Не больше! Савелий Маркович проводил меня на веранду, а потом вернулся назад. Когда мы проходили мимо дежурной сестры, лицо ее вытянулось от удивления: она впервые видела, чтобы кто-нибудь поднимался на веранду во время «мертвого часа». Савелий Маркович был прав: Павка действительно не спал. Он лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. И вдруг он увидел меня. Его глаза сразу перестали быть грустными и радостно заулыбались. На цыпочках, чтобы никого не разбудить, подошел я к Павкиной постели. — А я думал, что ты не придешь, — прошептал Павка. Потом он спросил о нашем походе в совхоз. Я, как мне кажется, покраснел, но о своем позоре ничего не рассказал: зачем омрачать последнюю встречу! Я видел, что Павке не хочется говорить о моем отъезде, и начал вполголоса подробно рассказывать ему о нашем торжественном сборе возле разрушенного дома. — А Марфа Никитична заболела, — грустно сказал Павка. — Я все знаю: ведь мы книгу-то о партизанах вместе с вашим Профессором кончали. А все-таки здорово это получилось с тетрадкой-то, а? И хорошо, что вы эту надпись нашли. Теперь все знают, что Ваня — герой! А Марфа Никитична выздоровеет. Ей уже немного лучше. И я выздоровлю! Ты знаешь, меня смотрел профессор Чернобаев, и он сказал, что я буду совсем, совсем здоров. Ну, как будто и не болел даже! Я так обрадовался, что чуть не полетел со стула и начал говорить совсем громко, забыв, что кругом спят. Опомнился я только тогда, когда в дверях показалась сестра и знаками дала мне понять, что пора уходить. Я встал. И лишь тогда Павка сказал мне: — Значит, завтра ты уезжаешь? — Да, завтра днем, часов в двенадцать… — Саша, я хочу подарить тебе одну вещь на память. Павка вытащил из-под подушки маленький перочинный ножичек. Ножичек был самый обыкновенный. Но в ту минуту он показался мне необычайно красивым. — Не надо, не надо! Что ты! — замахал я руками. Но Павка решительно протянул мне ножичек: — Нет, ты возьми его. Обязательно возьми. Этот ножичек мне очень дорог: мне подарил его отец. Да я не стал бы дарить тебе какую-нибудь чепуху, я должен подарить именно то, что мне дорого. Ведь мы друзья на всю жизнь! Я чувствовал, что в ответ тоже должен что-то подарить Павке. Я хотел поискать что-нибудь в своих карманах. Но ни на майке, ни на трусах не было карманов, и мне даже порыться было негде. — Павка, а что же я-то тебе подарю на память? У меня с собой ничего нет. — Пиши мне письма о Москве. Я буду их все очень хранить… И очень буду ждать, очень… Я вернулся в лагерь. Все готовились к вечернему костру. Андрей таскал хворост и сучья. Я пошел в дом и стал заглядывать во все комнаты. Но всюду было пусто. Только Мастер забрался в темную кладовку и, обвязав лампочку своими красными трусами, совершал что-то таинственное. Я снова вышел на улицу. И вдруг как-то особенно ясно услышал шум прибоя. За двадцать пять дней я так привык к этому шуму, что перестал слышать его. Я, может быть, в последний раз увидел, как поднимались волны. Они показались мне небывало большими. Они будто хотели подняться как можно выше, чтобы заглянуть к нам в лагерь, добраться до наших белых домиков… Мне очень захотелось проститься с морем. Я сбросил тапочки и босиком, по острым камням и колючкам, побежал к пляжу. Когда мои ноги погрузились в горячий песок, мне стало так же хорошо, как в тот день, когда я впервые увидел море. Мне показалось, что и море тоже обрадовалось моему приходу, что оно тоже хочет проститься. Волны били мне в грудь, потом широко разливались по пляжу и с тихим шорохом уползали. Я набрал полную панаму ракушек и побежал обратно в лагерь. Ракушки я спрятал на дно чемодана. Пусть в Москве, в дождливые осенние дни или в зимнюю вьюгу, эти ракушки напомнят мне о далеком южном городке, о золотом пляже, о синем, праздничном море. Мне захотелось в последний раз пройти по зарослям кустарников, заглянуть в беседку, поваляться на зеленой лужайке. Я шел по аллее в каком-то задумчивом настроении. И вдруг я услышал торжествующий лай. Это Смелый, будка которого стояла неподалеку, узнал мои шаги и лаял, рвался ко мне. Я отвязал Смелого и начал трепать его за уши. Он радостно крутился у моих ног, лизал руки и ласкался. И тут в голову пришла мысль, которая заставила меня немедленно разыскать Капитана и даже вызвать Мастера из таинственной, темной комнатушки. Андрея я не позвал. — В чем дело? — недовольным голосом спросил Мастер, щурясь от яркого света. — У меня есть одно предложение. Только дайте слово, что согласитесь со мной. — Посмотрим! — многозначительно сказал Капитан. — Нет, дайте слово, что согласитесь! Я нагнулся, обнял Смелого и начал гладить его по белой лохматой груди. Пес даже глаза зажмурил от удовольствия. — Да в чем дело, в конце концов? — воскликнул Мастер. Он начинал не на шутку сердиться. — Кто из нас в Москве будет воспитывать Смелого? — спросил я. — Все вместе, — ответил Мастер. — Ну да! Мы все перессоримся из-за него. У кого он, например, будет жить? — У всех по очереди. — Что ж, мы так и будем таскать его через весь город: из Сокольников на Арбат, а потом в Измайлово? — К чему ты клонишь? — спросил Капитан. — А вот к чему. Что, если бы нам пришлось отдать Смелого? — Зачем отдать? — удивился Мастер. — Ну… или, вернее, подарить… — Как это — подарить? Кому? — закричали оба. Я боялся, что они не согласятся со мной, но медлить было нельзя. — Давайте подарим Смелого моему другу Павке! А, ребята? Сперва они помолчали, потом Капитан нерешительно развел руками: — Да как же он, лежа в постели, будет воспитывать собаку? — Павке гораздо лучше! — горячо заговорил я, стараясь убедить товарищей. — И знаете, кто нашел улучшение? Профессор Чернобаев! Последние слова я произнес так, будто фамилия профессора Чернобаева была с пеленок знакома моим друзьям. — Но ведь мы хотели отдать собаку пограничникам, — сказал Мастер. — А Павка как раз и собирается стать пограничником! Он воспитает собаку лучше нас с вами. Друзья продолжали молчать. Вдруг Мастер, словно приняв какое-то решение, махнул рукой и сказал: — А это — дело! По-моему, можно подарить. — Пожалуй, можно, — подтвердил Капитан. Но впопыхах мы совсем забыли о том, что надо спросить разрешения у Сергея Сергеича: ведь это его подарок. Мы разыскали старшего вожатого. Он не только разрешил нам подарить собаку, но даже похвалил нас и сказал, что наша дружба с санаторными ребятами — настоящая пионерская дружба! Через несколько минут я принес из комнаты листок бумаги и написал на нем вот что: «Дорогой Павка! От имени всех ребят лагеря дарим тебе нашего Смелого. Дарим его вместе с будкой и жестяной миской для еды. Воспитывай Смелого, а потом возьми его с собой на погранзаставу. Ведь ты будешь пограничником! Скорей выздоравливай!» Мы подписались под этим письмом. Потом я свернул бумажку трубочкой и, как всегда, положил ее Смелому под ошейник. А Смелый все время заглядывал мне в глаза. Он будто чувствовал, что в его судьбе должны произойти какие-то перемены, и очень хотел узнать, какие именно. Я поцеловал Смелого в мокрый черный нос. Мне стало как-то не по себе. Капитан и Мастер тоже волновались. Я испугался, как бы они не передумали, и решил поскорее закончить прощание. — Смелый, беги в санаторий! Беги к Павке! — произнес я, как всегда, тоном гипнотизера. Смелый сорвался с места и помчался к своему новому хозяину, в санаторий. А мы смотрели ему вслед. Вскоре серый пушистый хвост последний раз мелькнул и скрылся за кустами акации. Вечером мы узнали, что Смелый добрался до санатория и что его там хорошо встретили. Нам рассказал об этом Савелий Маркович. Он пришел из санатория к нам в гости, на костер. Савелий Маркович подошел ко мне и сердито спросил: — Ты что же это, Саша, без спросу увеличиваешь штаты в моем санатории? — Как — увеличиваю? — не понял я. — Не притворяйся! — Савелий Маркович погрозил мне пальцем. — Присылаешь к нам всяких крикливых, шумливых, смелых… Тут я понял, о чем идет речь. А главный врач улыбнулся и, сказал: — Ну, шучу, шучу! Хороший подарок прислал Паше… И будку вашу мы тоже заберем. Сам потащу, невзирая на ревматизм. …Гости к нам съехались со всего города. Наступила торжественная минута. Андрей поднес спичку к куче хвороста посреди лужайки. Хворост вспыхнул, пламя тут же набросилось на сучья, на ветки — и огромный костер, треща, запылал. Концерт был не такой большой, как в день открытия лагеря, но был еще интереснее, потому что проходил при свете костра. Наши малыши очень хорошо пели, плясали и показывали разные смешные сценки. Потом Профессор с выражением прочитал собственное стихотворение о нашем лагере, которое кончалось так: Провели мы здесь, ребята, Замечательные дни!.. Вано Гуридзе поразил всех. Он начал петь одну очень красивую восточную песню, а потом песня как-то совершенно незаметно перешла в лихой танец — лезгинку. И тут я увидел, что у него действительно очень горячая кровь: он поднял возле костра такой ветер, что пламя кидалось из стороны в сторону… А в физкультурных номерах сегодня участвовали почти все ребята. Мы делали сложные пирамиды, классно работали на брусьях, на турниках. И это, по-моему, очень расстраивало Витьку Панкова. Вдруг я увидел, что от дома к большой поляне, на которой проходил наш сбор, бежит Мастер. В руках он держал что-то, а что именно — я издали не разобрал. Но вот Мастер подбежал ближе, и мы заметили, что в руках у него фотографии. Пламя костра осветило их, и мы увидели лицо Вани Алексеева. — Вот это дело! — с восторгом сказал я, сам не замечая, что повторяю любимое выражение Мастера. — Мастер, откуда это у тебя? — удивленно спросил Андрей. — Сделал своим «Пионером» снимок со снимка. Ничего особенного, — ответил Мастер. — Тут десять фотографий. Раздадим всем членам нашего звена. А оригинал вернем Марфе Никитичне. Я сам отнесу ей после костра, ладно? — Ладно, ладно! — воскликнул Андрей и обнял Мастера. Как я завидовал Мастеру в эту минуту! Так вот почему он целый день просидел в темном чулане! Началась наша последняя, торжественная линейка. Голоса вожатых… Короткие рапорты… Мне вдруг стало грустно-грустно: ведь я слышу все это последний раз. То есть, конечно, не последний раз в жизни, а здесь, на этой поляне. Ведь, может быть, я уже никогда сюда не приеду. А если даже приеду, то, наверное, здесь уже не будет ни Сергея Сергеича, ни Профессора, ни Зинки, ни нашего Вано… ни Андрея. Запели горны, загремели барабаны. Дежурный, стоявший у мачты, потянул вниз тонкую бечевку, и красный флаг медленно пополз к земле. 12 августа Снова стучат колеса поезда. Снова я лежу на верхней полке и гляжу в окно. А внизу Профессор, Витька Панков и Мастер играют в «известных людей». Это очень интересная игра: берется какая-нибудь буква, и каждый называет всех известных людей, каких он знает на эту букву. Можно называть писателей, композиторов, артистов. Кто назовет больше фамилий — тот и выиграл. Выигрывает все время Профессор. Он знает известных людей даже на букву «Щ»! Внизу то и дело происходят ссоры: Витька Панков говорит, что Профессор просто выдумывает некоторые фамилии, пользуясь его, Витькиной, необразованностью. — А ты посмотри в энциклопедии, посмотри! — возражает Профессор, теребя очки на носу. — Не знать, кто такой был Доницетти, — это просто стыдно! Известный итальянский композитор. У него еще есть опера «Любовный напиток». — В Большом театре она не идет! — заявляет Витька. — Мало что не идет! А ты посмотри в энциклопедии. — Ты знаешь, что в поезде нет энциклопедии, потому и говоришь «посмотри»! Вместо энциклопедии все трое обращаются к Сергею Сергеичу: он едет в соседнем купе. И каждый раз оказывается, что Профессор прав. Нет, Витенька, здесь нужно головой работать, а не ручками и ножками! Вот у тебя и не выходит!.. А Андрей в коридоре учит Капитана делать комплекс утренней гимнастики своего собственного изобретения. Возится с ним, как нянька. А на меня даже не смотрит. 13 августа Сегодня утром приехали в Сталинград. К нам в купе зашел Сергей Сергеич. — Ну, первый отряд, — сказал он, — идемте немного попутешествуем по Сталинграду. А вы, Андрей и Саша, будете нашими проводниками. Вы ведь город хорошо знаете. — А мы вовсе не вдвоем убегали в Сталинград, нас больше было, — угрюмо ответил Андрей. Сергей Сергеич покачал головой, словно хотел сказать: «Неужели вы до сих пор не помирились? Зря, очень зря!» Мы прошли через знакомые ворота, справа от вокзала, и оказались в городе. Мы видели Сталинград всего двадцать восемь дней назад, но он очень сильно изменился. Мостовая, которая была раньше разворочена, теперь сверкала асфальтом. А в небольшом домике, где раньше сквозь окно можно было увидеть небо, теперь уже жили люди и на окнах стояли цветы. Мы искали забор, на котором написали свои имена. Я отлично помнил, что забор этот был в конце квартала. Мы прошли весь квартал, но забора уже не было. Не было и строительных лесов, которые скрывались за этим высоким забором. На том месте, где стоял забор, теперь был широкий тротуар, а над тротуаром возвышался новый пятиэтажный дом. — Пойдемте вон туда, — сказал Сергей Сергеич и повел нас через дорогу, на противоположную сторону улицы. Мы подошли к высокому кирпичному дому. — Вот эту школу мое подразделение защищало от врага, — сказал Сергей Сергеич. — Фашисты с воздуха разворотили крышу школы, разбили перекрытия. Но в самое здание мы их так и не пустили! И видите, школа уже восстановлена и в ней снова учатся здешние ребята. Вот это да! Оказывается, Сергей Сергеич — фронтовик. И даже в Сталинграде воевал! Я вспомнил концерт, который был у нас в день открытия лагеря. Значит, Сергей Сергеич тогда ни у кого не одалживал гимнастерку и галифе, в которых я чуть не утонул. Это была его собственная форма. Его собственная!.. Мы обошли школу кругом. До начала учебного года оставалось больше пятнадцати дней, но над главным входом уже был вывешен большой плакат: «Добро пожаловать!» «Наверное, у Сергея Сергеича есть медали и даже ордена, — подумал я. — Но только он их никогда не надевает. А Витька Панков какой-то несчастный спортивный значок даже на пляже носит: нарочно майку никогда не снимает!» Когда поезд тронулся, Сергей Сергеич и Катя пришли к нам в купе. Они долго разговаривали с нами, приглашали к себе на завод. — Приходите к нам в гости, — говорил Сергей Сергеич. — Мы вам пропуска закажем, цехи посмотрите. Ну как, Андрей, придете к нам с Сашей? Андрей ничего не ответил. Мне очень хотелось в эту минуту сказать ему: «Андрей, не сердись! Я, честное слово, все понял… Я никогда, никогда в жизни больше не буду подводить товарищей! И все дела научусь доводить до конца… Честное слово, научусь!» Но ничего этого я, конечно, не сказал. 14 августа Поезд все приближается к Москве. Пора кончать свой дневник. Получилась целая толстая книга. А каждая книга должна иметь название. Как же мне назвать свой дневник? В лагере я провел двадцать шесть дней. Пять дней был в дороге… Всего, значит, получается тридцать один день. Так я и напишу на обложке: «Тридцать один день»… Катя предупредила, что, когда поезд остановится, мы все должны будем построиться и организованно, со знаменами, горном и барабаном выйти на перрон. Чем ближе к Москве, тем сильней я волнуюсь. Интересно, кто меня будет встречать — мама или папа? Не терпится скорей приехать. Чтобы время бежало быстрей, я попробовал заснуть, но у меня ничего не вышло. Тогда я попытался, как говорит Галка, «подумать над собой». Раньше у меня все не было времени, а вот сейчас как раз можно было и подумать. Но мысли в голову полезли такие грустные, такие печальные, что я совершенно неожиданно заснул… Когда я проснулся, поезд уже подходил к перрону, к тому самому, с которого мы уезжали. Все стали прощаться. И тут впервые я назвал Профессора — Колей, а Мастера — Левой… Неужели Андрей ничего мне не скажет на прощание? Нет, в самый последний момент он, конечно, опомнится — я уверен… Все стали готовиться к торжественному выходу на перрон. Но никакого торжественного выхода не получилось: как только поезд остановился, все папы и мамы хлынули в вагон и не дали нам построиться. «Кого же я сейчас увижу — маму или папу?» — думал я. А увидел Галку. Она налетела на меня и стала целовать. Я весь похолодел от стыда (к чему эти нежности?). Но тут я заметил, что Андрея тоже целует какая-то полная пожилая женщина, и тогда немного успокоился. Мне показалось, что женщина сердито смотрит на меня. А потом я понял, что она просто очень похожа на Андрея, а Андрей на меня сердит, поэтому мне показалось, что и она тоже сердится. И вдруг я увидел, что Андрей вместе с этой самой пожилой женщиной выходит из вагона. Значит, он так и не простил меня! Значит, мы с ним никогда-никогда больше не увидимся! А я-то мечтал познакомить его со всеми ребятами во дворе и каждое воскресенье куда-нибудь ходить вместе… У меня даже все лицо вспотело от волнения, и я стал вытирать его рукой. А Галка строго взглянула на меня и своим обычным тоном произнесла: — Для этого существует платок! Я полез в карман за платком. Но у меня платков никогда не бывало: я их тут же терял. В кармане лежала какая-то бумажка. Откуда она? Я вынул ее и развернул. Там было написано всего несколько слов: «Полянка, дом 10, квартира 3». И все… Но больше мне ничего и не нужно было! Я знал, что эту записку написал Андрей. Значит, он сунул ее мне в карман, когда я спал. Значит, мы с ним увидимся! Тут я взял и поцеловал Галку… {А. Голубева @ Мальчик из Уржума @ повесть @ ӧтуввез @ @ } Голубева Антонина Григорьевна Мальчик из Уржума Повесть о детстве и юности С.М.Кирова Перед тем как написать эту книгу, я побывала в маленьком городке Кировского края — Уржуме. Слово «Уржум» по-марийски значит: «увидел белку». Жители Уржума рассказывают, что когда-то, много лет тому назад, здесь, в дремучих лесах, водилось много белок. Из Ленинграда в Уржум ехать нужно долго: сначала на поезде до города Кирова, а потом 165 километров на лошадях. Это зимой. Летом можно ехать на пароходе от города Кирова до самого Уржума. Я отправилась в Уржум зимой. Реки замерзли, и оставалось одно: нанять лошадей. Ямщик мне попался старый и неразговорчивый. Лошаденка у него была рыжая, маленькая и мохнатая. В низкие широкие розвальни он наложил много сена. Зимы в этих местах суровые. Закутанная в теплый платок, в огромном тулупе и валенках выше колен, влезла я в розвальни, и мы тронулись в путь. — Эй, дедушка, когда в Уржуме будем? — крикнула я своему ямщику. — В Уржуме? Больно прыткая! Сесть еще не успела, — пробурчал старик. Так он мне ничего и не ответил. А когда я снова попробовала завести разговор, он только покосился на меня через плечо и зачмокал на лошадь: — Ну ты, хохряк! Шевели ногами! Полозья саней резко поскрипывали на поворотах, под дугой позванивал колокольчик. Я дремала. Проснулась от сильного толчка. Дорога шла под гору. Справа виднелась замерзшая речонка. Избы, занесенные чуть ли не до самых крыш снегом, казались издали сугробами, из которых торчат трубы и радиоантенны. — Колхоз «Новый путь», — сказал ямщик не оборачиваясь. — Здесь поить будем! Мы привернули к первой избе, и я выбралась из сена. В колхозе мы переночевали, а на рассвете — снова в путь. Едешь, едешь — всё одно и то же. Надоест глядеть — зажмуришься, подремлешь, а как откроешь глаза — опять то же самое. Сосны да елки, елки да сосны, словно мы и с места не трогались. Вдоль дороги торчат из снега полосатые верстовые столбы. Перегоны здесь длинные. Пока от одного колхоза до другого доберешься, столбов десять насчитаешь, а то и больше. Еду-еду я и всё думаю: что же это за город такой — Уржум? Знакомых у меня там нет, и еду я туда в первый раз... Одно только мне известно: есть в Уржуме маленький домик, где родился и жил замечательный человек, которого знает вся наша страна. Нет у нас города, в котором бы не было улицы, завода, школы или пионерского отряда его имени. Звали этого человека Сергей Миронович Киров. Хорошо бы разыскать в Уржуме школу, где он учился. Может быть, в одном из классов до сих пор еще стоит поцарапанная, облупившаяся парта, на которой он сидел. Может, найдутся в Уржуме и люди, которые знали его с детства. — Дедушка! — спрашиваю ямщика. — Скоро ли в Уржум-то приедем? — Потерпи еще малость. Так мы ехали четыре дня, а на пятые сутки под вечер впереди засверкали веселые огоньки. — Вот тебе и Уржум! — сказал ямщик. Лошаденка бойко затрусила вниз, и скоро мы въехали на базарную площадь. Здесь было пусто и тихо, только большая косматая собака бегала между ларьками, вынюхивая снег, да на крыльце возле кооператива дремал сторож, завернувшись в бараний тулуп. Мой ямщик снял заскорузлые варежки, сунул их за пояс и, обернувшись ко мне, неожиданно заговорил. Я никак не думала, что он такой разговорчивый. — А зовут меня Тимофей Палыч, — сказал ямщик. — Мы здешние, уржумские... Проживаем здесь семьдесят два года. Каждый столбик, каждый камешек я тут знаю. Вот, к примеру сказать, кто в этом дому живет? Не знаешь? А я знаю. Живет здесь учитель Спасский, Владислав Павлович. Он здешний, уржумский, отец его доктором у нас был. Вон, видишь, у него в окошке свет горит. Поздно ложится. А тут наискосок кто жил? Жил тут купец Царегородцев. Он от каменной болезни помер. Криком кричал на всю улицу... А вон там, под горой, где забор белый каменный, арестный дом стоял, — там теперь, кажись, склады... А вот в этом доме, в низку — лавка купца Харламова и почта помещались. Богатейший был человек купец Харламов. Старик причмокнул и покрутил головой. — У него в лавке три лампы-молнии горели. Двух приказчиков и мальчишку держал. Теперь в этом помещении советская власть Дом колхозника устроила... Вылезай, пассажирка, приехали. Старик дернул за проволоку от колокольчика у ворот двухэтажного каменного дома. Минуты через две нам открыла ворота женщина, закутанная в большой пуховый платок. Старик остался на темном дворе распрягать лошадь, а я пошла за женщиной в дом. — Вы откуда едете? — спросила она меня, когда мы вошли в контору. — Из Ленинграда. — В командировку или на работу к нам? — В командировку. Хочу написать книжку о детстве товарища Кирова. Надо вот людей найти, которые его знали. Женщина всплеснула руками. — В этом деле я вам очень могу помочь! Через улицу живет один гражданин, по фамилии Самарцев, по имени-отчеству Александр Матвеевич. Они с Сергей Мироновичем росли вместе, — так этот человек вам много чего рассказать может. Я обрадовалась. — Как бы мне к нему поскорей попасть? Я бы хоть сейчас пошла. В эту минуту в контору вошел мой ямщик. — Тимофей Палыч, — сказала женщина, — не отведешь ли свою пассажирку на улицу Свободы к Самарцеву? Я бы и сама свела, да нынче я дежурная. — А по-старому это какая улица будет? Полстоваловская, что ли? спросил ямщик. — Ну да, Полстоваловская, а теперь улица Свободы. — Что ж, отвести можно. Здесь рукой подать. Через полчаса ямщик повел меня на Полстоваловскую. Падал густой снег. Узенькие мостки вдоль домов были бугристые и скользкие. Снегу намело чуть не до окон. — Ишь, какая распута началась. Хорошо, во-время приехали, а то застряли бы в дороге. Мы прошли две маленькие улочки, очень похожие одна на другую, и свернули влево. — Ну, вот и добрались, — сказал старик, остановившись возле старого деревянного дома. — Давай, пассажирка, стучать. Пускай хозяева гостей принимают. Дверь нам открыла маленькая седая старушка с вязаньем в руках. — Самарцевы еще не спят? — спросил старик. — Да, кажись, уж легли... Ямщик мой шагнул вперед. — Как это легли? Разбудить надо. Она, небось, из Ленинграда приехала! В дальней комнате кто-то закашлял, и хриплый мужской голос спросил: — Кто там? — А вы разве не спите, Александр Матвеевич? — сказала старушка. — К вам тут из Ленинграда пришли, то есть приехали. В комнате еще раз кашлянули. Потом заскрипел отодвинутый стул, и в кухню, щурясь на свет, вошел высокий седой человек в белой косоворотке и в черных валенках. — Прошу вас в комнату, — сказал он. — Чем могу быть вам полезен? Я объяснила, зачем приехала. — Ну что ж, расскажу всё, что знаю. Мы с Сережей вместе росли. Я его в детстве Серьгой звал. Настоящая фамилия его Костриков. На этой самой улице мы с ним жили, через один дом отсюда... Только вот говорить-то я, к сожалению, не мастер... Ну, да уж как умею!.. Много чего рассказал мне в этот вечер Александр Матвеевич Самарцев. Поздно ушла я от него. Нигде уж огни не горели. Весь Уржум спал тем глубоким сном, каким спят глухие деревни зимней ночью. И так же, как в деревне, где-то во дворах лаяли собаки. А утром я пошла смотреть маленький домик рядом с Самарцевским — ночью его не разглядеть было. Домик старый, бревенчатый, потемневший от времени, глубоко осевший в землю. Тусклые стекла подвальных окошек еле поблескивают над землей. Походила я по улицам, зашла в школу, где раньше было Уржумское городское училище, а вечером повел меня Александр Матвеевич к людям, которые хорошо знали Сергея Мироновича Кирова, когда он был еще Сережей Костриковым. Одни из них знали его ребенком, другие с ним в школе учились, третьи встречали его уже юношей. Рассказы этих людей очень помогли мне в работе над книжкой. Но больше всего узнала я о детстве Сергея Мироновича Кирова от его сестер, Анны Мироновны и Елизаветы Мироновны. Глава I ДОМИК НА ПОЛСТОВАЛОВСКОЙ И ЕГО ОБИТАТЕЛИ В 1886 году — больше полвека тому назад — электрического света и в больших юродах почти еще не было, а уж в Уржуме и подавно. Улицы еле-еле освещались керосиновыми фонарями. Зимой бывало наметет на фонари снегу, чуть огонек мерцает. От ветра и дождя фонари частенько и вовсе гасли. И в домах тоже керосин жгли. У богатых были бронзовые и фарфоровые лампы с цветными стеклянными абажурами, а у тех, кто попроще, — жестяные коптилки. На улицах, особенно осенью, такая темнота и грязища была, что ни проехать, ни пройти. Грязь до самого лета не просыхала и потом превращалась в сухую, едкую пыль. Ну и пылища стояла в городе! Трава у дороги и листья на деревьях в середине лета покрывались серым густым налетом. Только и было хорошего в городе, что быстрая река Уржумка да еще старые тополя на главной улице. На плане, который висел в городской управе, улица эта называлась Воскресенской, но сами уржумцы прозвали ее «Большая улица» и никакого другого названия знать не хотели. С первыми теплыми днями здесь, на Большой, появлялся известный всему городу старый цыган шарманщик с облезлым зеленым попугаем, который сидел у него на голове, вцепившись когтями в грязные курчавые волосы своего хозяина. Старик-шарманщик останавливался под окнами купеческих домов. Во дворы заходить ему было страшно, так как почти в каждом дворе гремел цепью огромный злой пес. За шарманщиком по пятам бегала толпа уржумских мальчишек с тех улиц, куда шарманщик заглядывал редко. На боковых улочках жили люди бедные: сапожники, печники, и здесь уж, конечно, старику-шарманщику рассчитывать было не на что. Самим еле-еле на житье хватало. И домишки на этих улочках были плохонькие, деревянные, не то, что на Большой, где дома сплошь были каменные, с высокими тесовыми воротами. В каменных домах жило уржумское купечество и начальство. Самым важным домом считался на Воскресенской дом полицейского управления. Здесь у ворот, возле полосатой будки, всегда стоял часовой, усатый солдат с ружьем. Стоял он навытяжку, грудь колесом и, не мигая, смотрел в одну точку. Уржумские мальчишки как-то раз поспорили между собой на две копейки: оловянные глаза у часового или настоящие. А через два квартала от полицейского управления тянулся длинный белый дом с решетчатыми окнами — острог. Уржумские ребята потихоньку от взрослых часто бегали глядеть, как к острогу пригоняли партию арестантов, оборванных, растрепанных, с распухшими лицами. Иной раз среди арестантов были люди в студенческих тужурках, в пиджаках, в черных косоворотках. Этих людей уржумцы звали «политиками» или «крамольниками». Арестанты шли по самой середине улицы, а по краям ее ехали верхом, с шашками наголо, конвоиры. Они привставали на стременах и сердито кричали на мальчишек: — Осади назад! Лошади косили глазами и похрапывали. «Политики», которых пригоняли в Уржум, оставались здесь не меньше, чем три года, а иные и пять лет. Жили они как будто на воле, а на самом деле им и шагу ступить не давали без ведома полиции. Они были ссыльные. На Полстоваловской улице, где родился и провел детство Сережа Костриков, жила целая колония ссыльных. Одни из них отбывали свой срок и уезжали, а на их место пригоняли других. Ссыльные занимали дом в конце Полстоваловской, под горой, а Сережина семья жила в начале той же улицы, в третьем доме с края. Семья Костриковых была не слишком велика: отец, мать да трое ребят старшая Анюта, средний Сережа и младшая Лиза. Еще была у Сережи старая бабушка, Меланья Авдеевна, или, как ее все запросто звали, Маланья. Только жила она отдельно. Служила в няньках у чиновника Перевозчикова. Костриковы занимали меньшую половину дома, а большую половину сдавали в наем Самарцевым. Окон в доме было пять, и все они выходили на улицу: три окошка самарцевских, два — костриковских. Отец Сережи перебивался случайными грошовыми заработками. Пробовал он одно время и служить — устроился объездчиком в лесничестве. Но жалованья там платили так мало, что семья еле-еле сводила концы с концами. В доме было бедно и незатейливо. На кухне стоял дощатый кривобокий стол, накрытый старой клеенкой, да две скамейки по бокам. На стене висели часы со ржавым маятником. Часы эти всегда спешили. На каланче бывало еще только двенадцать пробьет, а у Костриковых — глядишь, уже половина второго. В углу на кухне примостилась деревянная скрипучая кровать. На ней спала мать Сережи. Ребята спали на полатях, по-деревенски. Кроме кухни, была еще одна комната. Называлась она важно «горницей», а всего богатства было в ней четыре крашеных старых стула, с которых давным-давно облезла краска, да стол с вязаной скатертью. Здесь же в углу стоял старый шкаф для чайной посуды. Верх у него был стеклянный, а низ деревянный, с тремя ящиками, — нижний ящик никогда не открывался. Посуда в шкафу всегда красовалась на одном и том же месте. Для постных щей, которые варили каждый день в доме, довольно было чугуна да глиняной миски, а для каши и картошки хватало горшка. Простая еда была у Костриковых. Дети иной раз еще козье молоко пили от своей козы Шимки да под пасху и рождество лакомились белыми баранками. Когда Сереже исполнилось шесть лет, приглянулась ему на базаре игрушка — деревянная лошадка, серая в черных яблоках, с хвостом из новой мочалы. Стоила эта радость всего-навсего шесть копеек. Только копеек лишних у матери не было, и лошадку Сергею не купили. В утешенье сшила ему мать из тряпок мячик, только я всего. Но Сережа со своим приятелем, Санькой Самарцевым, умели обходиться и без игрушек. Играли они в деревянные чурбачки, которые принес им однажды знакомый плотник, в лунки и в салки. Летом самым любимым их занятием было купанье в Уржумке. Они сидели в речке часами — до тех пор, пока, бывало, кожа у них не посинеет и не покроется пупырышками. Плавали наперегонки, валялись в песке. Обваляются с ног до головы — и бултых в воду. Так целый день и жили у реки. На головы лопухи надевали, чтобы солнце не припекало, вот и вся одёжа. А по вечерам собирали они во дворе у себя соседских ребят, в чикало-бегало играли или в пряталки. Много во дворе разных углов, где можно отлично схорониться. Например, на конюшне или в яме под сараем. Эту яму вырыла собака Шарик, когда у нее народились щенята. Здесь было холодновато, сыро. Прятались еще мальчики в огороде и в темных сенях, за старой рассохшейся бочкой. Да мало ли места было. Двор велик! Иной раз ребята во время игры в пряталки переодевались. Наденут чужую рубашку и выставят нарочно плечо или локоть из-за угла. Тот, кто водит, сразу и попадается. «Санька! — орет, — Санька!» А это вовсе и не Санька, а Колька Сазонов в Санькиной рубашке. Но в пряталки или в чикало-бегало можно было играть только в большой компании. А вот когда Сережа и Саня вдвоем оставались, то чаще всего строили из песка и глины запруду или крепость. Работа не всегда ладилась. Иной раз дело до ссоры доходило. Саня хоть и старше был на два года и уже в школе учился, но был какой-то тихий и вялый: начнет работать с охотой, да сразу же и остынет, сидит на земле и еле-еле мнет глину ладонями. А Сережа не такой — чуть выскочит на двор, сейчас же кричит: «А давай, Сань, строить!.. А давай палки стругать!.. А давай за щуренками пойдем!..» («Щуренками» ребята маленьких щук называли.) Ловить рыбу мальчишки ходили на пруд возле мельницы. Если ловля была удачная, возвращались домой вприпрыжку, с визгом, с хохотом. А Серьга хохотал больше всех. В горле у него так и булькало. Соседи его «живчиком» звали, а домашние — «спросом». Это потому, что ему всё на свете знать надо было. Он и к Саньке с вопросами частенько приставал. Раскроет букварь и всё просит: выучи да выучи читать. Санька, чтобы отвязаться, показал ему как-то первые попавшиеся на глаза три буквы: П, С и О. Сережа буквам сразу же клички придумал: П — это ворота, О — баранка, а С — полбаранки. Эти три буквы он всё время на земле палкой писал, а потом вздумал их на стене сарая углем вывести. Громадные кривые буквы О, П и С. Влетело ему за это от отца здорово. С тех пор он больше стен не пачкал. Но учением интересоваться не перестал. Каждый день расспрашивал он Саню про школу: что там да как там? А дома всё бубнил: «Ну, когда я в школу пойду? Отдайте меня в школу!» «Куда тебе в школу итти — мал еще», — говорила Сережина мать. Глава II КУЗЬМОВНА Сережину мать звали Екатериной Кузьминичной, а соседки запросто кликали ее Кузьмовной. Была она худенькая, маленькая, с карими глазами. Говорила всегда тихо и медленно. Все ребята во дворе ее любили, а свои подавно. Сереже исполнилось семь лет, когда отец его вздумал пойти на заработки в другой город. Из Уржума каждую весну много народа уходило в Вятку, на «чугунку» — так называли тогда железную дорогу — да на кожевенный и лесопильный заводы. В городе отец рассчитывал подработать немного, а к осени вернуться домой. Но уже заморозки начались, выпал снег, а отец всё не возвращался, словно в воду канул человек. Пропал без вести. Ходили слухи, что он там в Вятке и помер. Но толком ничего никто не знал. Сколько раз Кузьмовна бегала к знакомому писарю, сколько пятаков переплатила ему за письма и прошения, а из Вятки всё не было ответа. Пришлось Кузьмовне самой пойти на заработки, чтобы прокормить себя и троих ребятишек. Грамоты она не знала, ремеслу ее не обучили. Значит, оставалось ей одно — поденщина: то стирка по чиновничьим и купеческим домам, то мытье полов, то уборка перед праздниками. Начиналась такая работа до света, а кончалась затемно. Платили поденщицам в те времена по четвертаку, по тридцати копеек в день, да и эти деньги отдавали не сразу. Сколько бывало за свой четвертак приходилось кланяться! «Загляни, голубушка, послезавтра, сейчас мелких нет», или — «некогда», или — «не до тебя». Вместе с соседкой Устиньей Степановной уходила Кузьмовна на весь день из дому, а ребят в обеих квартирах запирали они на замок. Сидят, сидят ребята под замком, скучно им станет, и начнут они перекликаться через стенку, а то на печку залезут, кулаками в стенку стучат. — Серьга, это ты? — кричит Саня. — Я! — А это ты, Сань? Так и перекликаются. Только скоро это им надоело — через стенку что-то глуховато слышно было. И вот решили ребята продолбить чем-нибудь в стенке хоть маленькую дырку, чтобы легче было разговаривать. Печки в обеих половинах дома находились у одной и той же стены. Взяли мальчики косари и давай отбивать штукатурку. И такой тут стук пошел, будто печники в доме работают. С утра принимались за дело. Матери — за дверь, а ребята — на печку. Даже пятилетняя Лиза, Сережина сестренка, и та помогала в работе — отбитую штукатурку в кучу складывала. Деревянная стена под штукатуркой совсем тонкой оказалась, а всё же пробивать ее пришлось с неделю. По целым дням ребята не слезали с печки. Заберут с собой кусок черного хлеба, воды в ковшике, да и долбят стенку, сколько сил хватает. И, наконец, как-то утром, долбанули они разика три, смотрят — дыра получилась. Да еще какая дыра! Руку просунуть можно. Ну и было тут радости! Все по очереди в дыру руку совали и здоровались. По имени и отчеству друг друга величали: — Здрасьте, Сергей Мироныч! — Здрасьте, Александр Матвеич! — Это вы, Анна Мироновна? — Я. А это вы, Анна Матвеевна? — Я! А к вечеру заткнули дыру старым валенком и тряпками, чтобы матери не заметили. Они после прихода с работы всегда на печке грелись. Придут усталые, иззябшие, напьются чаю с черным хлебом да и полезут на печку. Лежат, греют спины и между собой через стенку переговариваются. — Ну что, Кузьмовна, отдышалась? — кричит Самарцева. — Немножко отлегло. Горячего чайку выпила, вот и обошлось, — отвечает Кузьмовна покашливая. У нее уже давно сильно грудь болела. Иной раз она до слез кашляла. Надо было ей лечиться, да ни денег для этого, ни времени не хватало. Однажды вечером улеглись обе подруги отдохнуть и, как всегда, разговорились. — Степановна, а Степановна, — говорит вдруг Сережина мать. — Что-то тебя нынче уж больно хорошо слышно, — будто ты со мной рядом на одной печке лежишь? — Да и тебя, Кузьмовна, я сегодня уж очень хорошо слышу, — отвечает Самарцева. — Трубы, что ли, открыты?.. Стали они осматривать стенку — каждая со своей стороны — и нашли дыру. Вот удивились. Откуда дыра взялась? Тут они сразу и догадались: не иначе как ребята провертели. Им самим так удобнее было: не надо горло надрывать, перекликаясь через стенку. Да и в хозяйстве эта дыра пригодилась. Понадобится Устинье Степановне поварешка, луковица или щепотка соли, она бывало и кричит: — Соседка, пошли, если есть, луковку взаймы! Схватит Сергей луковицу и мигом на печку, а там уже Санька дожидается, через дыру руку просунул и пальцами шевелит. — Кто сильней, давай тягаться, — скажет Санька. Забудут ребята о луковице, схватятся за руки и перетягивают друг друга до тех пор, пока Устинья Степановна не позовет Саньку с печки. Ребята старались где только можно найти себе забаву и развлечение. Сладостей и игрушек купить было не на что. Матерям за поденщину платили гроши, только на черный хлеб хватало. Работа у матерей была нелегкая. По господам ходить — полы мыть, белье стирать. В холод, в метель да ветер они двуручные корзины белья на Уржумку таскали полоскать в проруби. Самарцева — та хоть покрепче была, а Кузьмовна каждый день силы теряла. Продуло ее как-то на речке, и начала она кашлять еще больше. Пойдет по воду, а бабы головами вслед качают. — Плохи дела у Кузьмовны нынче. Неполные ведра и то еле волочит. Чахотка у ней. До весны не дотянет. И верно, не дотянула. Слегла Кузьмовна в постель. Волосы сама себе расчесать не может — руки не поднимаются. Пришлось бабке Маланье, ее свекрови, уйти от акцизного чиновника Перевозчикова, у которого она служила в няньках. За больной ходить надо было, за ребятами смотреть, щи варить. С полгода болела Кузьмовна. Все думали: авось поправится. А она всё хуже и хуже. Раз утром в декабре месяце подошла бабка к кровати Кузьмовны. Видит — совсем плохо дело. Закричала: — Ребята! Мать помирает! Сережа с сестрами, не подозревая беды, сидели в это время на полатях. Спрыгнули ребята с полатей, подбежали к матери. Мать лежала на кровати, широко раскинув руки; на ее желтых, провалившихся щеках горел лихорадочный румянец. Мать тяжело дышала, и глаза ее были закрыты. — Мам! — тихонько окликнула Анюта. — Мам! Мать не отвечала. Анюта затряслась и заплакала тоненьким голоском; глядя на нее, заревела и маленькая Лиза, Сергей стоял молча, опустив голову. — Чего вы, глупые, чего? — тихо сказала Кузьмовна, открывая глаза. — Не помирай, — всхлипнула Анюта. Сергей вдруг ткнулся головой в плечо матери и тоже заплакал. Кузьмовна сделала усилие, приподнялась на подушке и обняла Сергея. — Дурачки, идите играйте. Не помру я, — сказала она и погладила по голове маленькую Лизу. Ребята успокоились и полезли на полати играть в «гости». На следующее утро Анюта проснулась раньше, чем обычно. Она свесилась с полатей, поглядела вниз — и замерла. Внизу около кровати матери суетились бабушка и Устинья Степановна. За их спинами матери было не видно, но по тому, как вздыхала бабушка, а Устинья Степановна закрывала мать простыней, — Анюта поняла, что случилось что-то страшное. На столе горела маленькая лампочка, за окном была еще ночь. — Вот и отстрадалась наша Катеринушка! — сказала бабушка и концом головного платка вытерла слезы. Два дня в дом Костриковых ходили соседи прощаться с Катериной Кузьмовной. А на третий к воротам подъехали простые деревянные сани, запряженные мохноногой лошаденкой, и Кузьмовну повезли на кладбище. День был морозный и ветреный. За гробом шли бабушка Маланья с внуками и Устинья Степановна со своими ребятами. Итти было трудно — намело много снега. Ребята по колено увязали в сугробах. На полдороге бабушка Маланья посадила Лизу и Сергея в сани рядом с гробом. На кладбище было тихо. Стояли застывшие белые деревья, на крестах и палисадниках шапками лежал снег. Узкие кладбищенские дорожки затерялись среди сугробов. Похоронили Кузьмовну в дальнем конце — у старой ограды. Не успели забросать могилу землей, как вдруг повалил густой снег и через минуту покрыл белым покровом могилу матери. Глава III СЕРЕЖИНА БАБУШКА Сережина бабушка, Маланья Авдеевна, родилась в деревне Глазовского уезда. Тут она и замуж вышла, но жить ей с мужем не пришлось. Сережиного деда, Ивана Пантелеевича, взяли смолоду в солдаты и угнали на Кавказ. Было это при царе Николае Первом. В то время по царскому закону в солдатах служили целых двадцать пять лет. Уходил на службу молодой парень, а возвращался он домой стариком. Да хорошо еще, если возвращался. Бабушка Маланья Авдеевна так и не дождалась своего мужа. Он прослужил шесть лет, заболел лихорадкой и умер на Кавказе в военном госпитале. Пришлось Маланье с маленьким сыном у людей в няньках служить — сначала в деревне, потом в городе. Питомцы разные ей попадались — и ласковые, и упрямые, и послушные, и озорные. Няньке тут выбирать не приходится, ее дело — забавлять барчонка и ухаживать за ним, как господа прикажут. А случалось, что и не за одним, а за целым выводком ходить надо было. Начнут господские дети в стадо играть: кто мычит, кто хрюкает, кто блеет. А няньку заставляют собакой быть. Ползает бабушка Маланья на четвереньках по комнате и лает. Отказаться никак нельзя. Дети в слезы. Сейчас же к матери с жалобой: — Няня играть с нами не хочет! А барыня с выговором: — Какая же ты нянька, если детей забавлять не умеешь? Придется тебе расчет дать! Пока Маланья Авдеевна еще молодой была, ей это с полгоря было. И на четвереньках бывало бегает, и мячик с крыши или из канавы достает. Но под старость трудно уж ей было не то что в канаву, а и под стол вместе с детьми залезать, когда барчата в казаки-разбойники или в прятки играли... Однажды заставили они бабку Маланью сесть верхом на перила лестницы да и съехать вниз. Долго отказывалась бабушка от этой поездки — дети и слушать ее не хотели. Маленький барчонок уже плакать начал и ногами стучать. — Ну, воля ваша, — сказала бабушка, села на перила и поехала. Ничего, жива осталась, а только ладони в кровь ободрала. Три дня у нее руки, точно култышки, обвязаны были. На первом месте, у барина Антушевского, прожила бабушка Маланья тринадцать лет. И вдруг барина по службе из Глазовского уезда в город Уржум перевели. Стали господа няньку уговаривать: — Поедем с нами. Как приедем в Уржум, найдем мы себе другую няню, а тебя обратно на родину отправим. Войди, Маланья, в наше положение. Ну и послушалась бабушка Маланья, вошла в положение, поехала с господами в Уржум, а они, вместо благодарности, обидели ее. Был раньше такой порядок: как наймется кто к господам в услужение, у него сейчас же паспорт отбирают. А без паспорта никуда не сунешься. Приехала бабушка с господами в Уржум, прожила там три месяца и стала к себе на родину собираться. — Ищите себе, барыня, новую няньку. Я домой поеду. А барыня и слушать не желает и паспорта не отдает. Что тут делать? Куда жаловаться пойдешь?.. Махнула рукой бабушка Маланья, поплакала, погоревала и осталась навсегда в Уржуме. От Антушевского перешла к другим господам служить, а когда совсем старой стала, поступила к акцизному чиновнику Перевозчикову. «Послужу годков пять, а там, авось, чиновник пожалеет и за верную службу пристроит меня в богадельню, успокою там свои старые кости», думала бабушка. Но вышло всё по-иному. Глава IV СИРОТЫ Подходил к концу пятый год нянькиной службы у чиновника Перевозчикова. Уже чиновник насчет бабки Маланьи прошение в богадельню подал. Уже бабка подарила чиновниковой кухарке свою цветистую шаль с бахромой, — куда, мол, такая шаль в богадельне! А тут вдруг умерла от чахотки сноха Маланьи, Кузьмовна, оставив круглыми сиротами троих ребят. Пришлось бабушке своих родных внучат на старости лет няньчить. А было ей тогда восемьдесят два года. Взяла бабушка расчет и вместо богадельни переселилась на Полстоваловскую улицу. Перенесла туда свой зеленый сундучок, где лежало ее добро, накопленное за многолетнюю службу: три платья, фланелевая кофта, платок кашемировый, прюнелевые башмаки да белья несколько штук. Началась у бабушки новая жизнь. Внуки маленькие были, и дела с ними хватало. И обед сварить надо, и ребят обшить, и за водой на речку сбегать. Нелегко было старухе с хозяйством справляться. Стала бабушка себе помощницу готовить Анюту к работе приучать. Анюте всего десять лет было. Бабушка ее то в лавку пошлет за хлебом или керосином, то пол мыть заставит, то белье полоскать. Старалась Анюта, как могла, угодить бабушке. Иной раз и Сережа ей помогал. Станет Анюта картошку чистить, а он тут как тут: «Давай почищу». Но не успеет и одну картошку очистить, как бабушка отбирала у него нож. — Картошку нужно чистить с умом. Кожицу тонюсенько срезать, а ты вон сколько добра испортил. Так и в рот ничего не останется, — говорила бабушка. Сережа неохотно отдавал ножик и сейчас же находил себе другое дело. Начинал косарем колоть лучинки на самовар, а то отправлялся с Анютой на речку полоскать белье. Анюта тащила корзину с бельем, а он шел рядом и держался за край корзины. На реке Анюта пробиралась по камешкам туда, где вода была чище и глубже, а Сережа оставался на берегу. Он собирал ракушки, строил из песка запруду и посматривал на Анюту. — Не потони, Нютка! — кричал он сердито, когда сестра слишком низко наклонялась над водой. Однажды Сережа не выдержал и по камешкам отправился к Анюте. Она обернулась: — Ты зачем здесь? — Я тебя буду за юбку держать, чтобы не потонула. И, стоя на соседнем камне, Сережа крепко держал сестру за подол до тех пор, пока она не выполоскала белье. Бабушка Маланья вставала на рассвете, как только петухи пропоют, и долго молилась перед иконой. Пока ребята спали, она доила козу Шимку, приносила воду с реки, топила печку, а там, глядишь, просыпались и ребята. Начинались беготня и шум. Сережа гонялся за Лизой, Лиза пищала и пряталась за бабушкиной юбкой. Бабушка ставила на стол чугун горячей картошки. Ребята подбегали к столу, усаживались на табуретки и тянулись к чугуну. Каждому хотелось схватить картофелину покрупнее. — Тише вы, разбойники! — кричала бабушка. — С голодного острова, что ли? Чего хватаете? От горячей пищи кишки сохнут. Пока внуки сидели за столом, она всё их наставляла и учила. — Раз вы сироты, так и жить вам надо по-сиротски. Баклуши не бить, старшим угождать, к работе привыкать. Была она старушка маленькая, толстая. Седые, мягкие, как пух, волосы заплетала в две косы и закрывала черной чехлушечкой. Любила бабушка нюхать табак. Говорила, что табак хорошо действует на зрение: «Как понюхаю, так в глазах и просветлеет». Табакерка была у нее черная, с крышкой, на которой была нарисована нарядная барыня в шляпке с голубым бантом и с букетом цветов в руках. Эту табакерку подарили ей господа на именины. Одевалась бабушка аккуратно. Поверх длинной широкой юбки и кофты носила темный, в горошинку, ситцевый фартук. И ребят к аккуратности приучала: — Спать ложишься, так одёжу на место клади, чтобы утром спросонья не искать. Дыру заметишь, сразу зашей, чтобы еще больше не разорвалось. Что откуда возьмешь, обратно на место положь. Очень сердилась бабушка, когда кто-нибудь из ребят разбивал по неосторожности тарелку или чашку. — Наживать не умеете, только всё портите и ломаете! А «купил» в доме-то нет. Раззоридомки!.. Однажды, вскоре после смерти матери, произошел случай, который надолго остался в памяти ребят. Как-то вечером сидели они на печке и ели кашу. Перед ними на низенькой скамеечке стояла глиняная чашка. Вдруг Сережа нечаянно толкнул скамейку, чашка упала и раскололась. — А я бабушке скажу, — прошептала маленькая Лиза. Она любила докладывать бабушке про всякую мелочь — только и бегала за ней весь день и надоедала: «Бабушка, а Сережа твою иголку пополам сломал! Бабушка, а Анюта Шимкино молоко расплескала!» Когда чашка разбилась, все ребята перетрусили. Сережа повертел черепки в руках и сказал: — Чашку можно воском склеить. Он слез с печи, достал из-за иконы свечку, зажег ее и слепил воском расколотую чашку. — Дай я тихонечко на полку поставлю. Может, бабушка и не заметит, сказала Анюта. — Я сам поставлю, — ответил Сережа и, пододвинув табуретку, влез на нее и потянулся к полке. Дотянулся до полки и прислонил чашку разбитым краем к стенке. Утром, когда бабушка хотела достать чашку с полки, на голову ей так и посыпались черепки. А один большой черепок остался у нее в руках. — Это чья же работа? — сказала бабушка, показывая черепок. Ребята молчали. — Сейчас же признавайтесь, кто чашку разбил. Лиза только хотела было нажаловаться, как вдруг Сережа сказал: — Это я разбил... — Ей-богу, бабушка, он, а не мы. Мы не разбивали, — закрестилась Лиза. — Ах вы, разбойники, ах вы, раззорители! — закричала бабушка и, чтобы никому не было обидно, выдрала всех троих. Бабушка Маланья была иной раз непрочь и припугнуть ребят. — Вот брошу вас и уеду, куда глаза глядят. Живите одни, как знаете, раз такие озорники и неслухи, — грозилась она. Однажды, когда ребята опрокинули в сенях кувшин с квасом, бабушка отшлепала их и пошла нанимать лошадь, чтобы ехать в деревню Поповку. Целый день ребята просидели одни дома. Сережа несколько раз выбегал к воротам поглядеть, не идет ли бабушка, но бабушка всё не шла. Маленькая Лиза со страха начала реветь. Как же они теперь без бабушки жить будут? Откуда денег достать, чтобы хлеба купить? А ночью как одним спать? Страшно ведь!.. Только под вечер, когда стемнело, вернулась домой бабушка. Ребята поджидали ее во дворе около дома. В три голоса начали они упрашивать бабушку остаться с ними и не уезжать в Поповку. Бабушка не сразу согласилась. — Я уж и лошадь наняла у Ивана Павловича, только сундучок взять осталось. Ну, да так и быть, на этот раз останусь. Только смотрите — не озоруйте у меня! Строгая была бабушка Маланья. Но бывало стоило ей начать рассказывать сказки, как ребята забывали обо всех ее строгостях и воркотне. Рассказывать бабушка была мастерица. Больше всего ребята любили сказку про «Сиротку». Сказка была такая: В некотором царстве да в некотором государстве жили-были муж с женой. И была у них дочка. Жили они припеваючи, да вдруг случилась беда: заболела и померла мать. Осталась дочка сироткой. Стали соседи отца уговаривать: женись, мол, да женись, одному мужику со всем в доме не управиться, — и хозяйство, и дочка на руках. Подумал мужик, подумал и женился. Пришла мачеха в дом, а с ней вместе горе пришло. Ведьмой оказалась мачеха. Такая зловредная баба, с утра до вечера падчерицу корит. Всё ей не так да не эдак. То бьет сиротку, то голодом морит. А та себе поплачет, поплачет втихомолку, а пожаловаться отцу не смеет. Скоро родилась у мачехи своя дочка. Совсем житья не стало сироте. Раз утром отец и говорит ей: «Собирайся, дочка, поедем в лес». Поехали они в лес. А в лесу отец и признался: «Велела мне мачеха тебя в лесу оставить, велела она тебе руки отрубить». Заплакала девочка, положила руки на пень. Отсек топором отец ей руки по локоть. Сел на лошадь да и ускакал. Ходит сиротка безрукая по лесу, плачет навзрыд. Тихо в лесу, только в ответ ей кукушка кричит: ку-ку, ку-ку. На ночь залезла девочка в дупло, чтобы медведь ее не съел, а утром опять побрела по лесу пристанище искать. Шла, шла и набрела на маленькую избушку в лесу, — видно, охотники тут когда-то жили. Осталась сиротка в этой избушке жить. Идет год за годом, растет сиротка, как березка, в лесу. Красавица девушка стала, только безрукая. И вот надумала девушка пойти в ту сторону, где больше солнце греет. Шла она, шла и увидела большой фруктовый сад. Видит — висят на дереве яблоки заморские. Невиданные птицы на деревьях поют. Хотела сиротка сорвать яблоко, а не может — рук нет, ртом тоже не достать — высоко. Стоит бедная, смотрит на яблоню. Вдруг слышит — сзади кто-то говорит: «Сорви, красавица, яблоко, сорви». Оглянулась она и обомлела. Стоит перед ней раскрасавец молодой. Одежда на нем золотая в брильянтовых камнях, — как солнце горит. Стала сиротка вытягивать вперед свои обрубочки. Глядит — выросли они, и стали на них расти пальцы. Сначала большой, потом указательный, потом средний, за ним безымянный, — одного мизинца не хватает, а под конец и мизинец вырос. На обеих руках по пяти пальцев выросло. Заплакала от радости сиротка. Подошел к ней красавец, сорвал ей яблоко «белый налив» и повел ее к себе во дворец. С той поры стали они жить-поживать да добра наживать. Ребята знали эту сказку наизусть, а всё-таки любили ее слушать. А еще нравилась им бабушкина песня про добра молодца. Подперев щеку рукой, пела ее бабушка тоненьким жалобным голоском: Грустная была песня, а хорошая. Сережа слушал бы ее всю ночь напролет. Да бабушка засиживаться не любила. Керосин жалела жечь зря. Глава V НУЖДА За покойного мужа-солдата бабушка получала пенсию — тридцать шесть рублей в год да рубль семьдесят копеек квартирных. В году двенадцать месяцев. Разделишь эти деньги на двенадцать, так на месяц только три рубля придется, а в месяце тридцать дней. Три рубля на тридцать разделишь, так только по гривеннику в день выходит. Попробуй проживи на гривенник вчетвером, чтоб все были сыты, обуты и одеты. У бабушки руки опускались — что тут делать, как быть? Не хватает ни на что ее солдатской пенсии. Придется, видно, надеть внукам через плечо холщевые сумы и послать побираться. Пойдут они по домам, станут под окошком, запоют в три голоса: — Подайте милостыньку сироткам. Подайте корочку хлебца. Иные хозяева нищих от окошка прогоняют. А то и злыми собаками припугнут. Начала бабушка советоваться с людьми. Пошла к своей соседке, к Санькиной матери, Устинье Степановне. — Как быть, Степановна? Пропадаем. Хлеба черного ребятам, и того вдосталь нет. Уж не долог мой век — помру. Пенсия в казну пойдет, а что с внуками будет? Думали они, думали вместе и рассудили так: одно остается — пойти бабушке в приют, попросить, чтобы взяли туда ее внуков. Но просить легко, а выпросить трудно. Приют содержался на деньги купцов и чиновников. Было в приюте всего сорок мест. А бедняков, желающих отдать в приют своих ребят, в городе больше сотни насчитывалось. Без знакомого человека тут уж никак не обойдешься. И надумала бабушка Маланья сходить к своему прежнему хозяину, чиновнику Перевозчикову. У него большое знакомство среди уржумского начальства было, и сам с женой часто в гости к председателю благотворительного общества хаживал — в карты играть. Надела бабушка самую лучшую кофту, вытащила из зеленого сундука кашемировый платок: как-никак к господам идет — надо поприличнее одеться. Пришла она к чиновнику Перевозчикову, стала просить похлопотать за ее внуков, чтоб их в приют приняли. — Откажут тебе, Маланья Авдеевна, — сказал Перевозчиков. — У тебя ведь собственный дом имеется. Домовладелицей считаешься. Бабушка от обиды чуть не заплакала. — Ну и дом! У иного скворца скворечник лучше. Из-под пола дует, стены осели, двери скособочились. Окна силком открывать приходится: все рамы порассохлись. Одна слава, что дом! Выслушал Перевозчиков бабушку, почесал подбородок. — Ну ладно, старая. Придет комиссия, посмотрит твой дом. Но ведь ты, кажись, кроме всего прочего, николаевская солдатка, пенсию за мужа получаешь. — Вот, батюшка, от этой самой пенсии я и прошу внуков в приют устроить. До того эта пенсия велика, — заплакала бабушка Маланья и стала по пальцам считать, сколько в день на четырех человек от ее большой пенсии приходится. Получилось по две копейки с грошиком на человека. — Ну ладно, Маланья Авдеевна, иди домой — похлопочу за твоих внуков, пообещал Перевозчиков и велел бабушке Маланье заглянуть к нему через недельку. Поблагодарила его бабушка, поклонилась в пояс и пошла домой. У ворот ее встретила Лидия Ивановна, жена Перевозчикова. Поговорила с ней и тоже пообещала похлопотать за внуков. Бабушка и ей в пояс поклонилась. Ребятам о приюте старуха пока еще ничего не говорила. Жалела их, уж очень тосковали ребята после смерти матери. Особенно скучал Сережа. Увидит материнскую шаль на гвоздике и расплачется. Наденет бабушка старую выцветшую кофту Кузьмовны, Сережа посмотрит и сразу вспомнит, как мать в этой самой кофте ходила с ним в лавку Шамова и купила ему как-то розовый мятный пряник. А иной раз позабудет, что у него мать умерла. Заиграется на дворе, захочется ему есть, вбежит в сени, раскроет дверь нараспашку и крикнет: — Мама! Мам!.. И остановится на полуслове. Вспомнит, что нет у него больше матери. Постоит один в темных сенях и пойдет тихонько обратно во двор. Несколько раз начинала бабушка с ребятами разговор о том, что не прокормить ей, старой, троих внучат. Ведь ей, может, помереть скоро придется, а они когда еще на ноги станут. Ребята слушали и не знали, куда она клонит. А старуха думала про приют и всё ждала, что-то скажет ей чиновник Перевозчиков. Долгой показалась ей эта неделя. Но вот наступил срок. Опять пришла старая к Перевозчикову, а он говорит: «Зайди-ка еще через недельку». Три раза бегала бабушка к чиновнику и только на четвертый ответ получила. — Ну, поздравляю, Маланья Авдеевна. Одного можно в приют устроить, сказал Перевозчиков. — Как одного? Я, батюшка, за троих просила. — Нельзя всех в приют принять. Возраст не подходит, — стал объяснять Перевозчиков. — Сколько лет старшей? — Анюте-то? Одиннадцать будет. — Многовато. — А Лизаньке пять годков исполнилось. Тоже не подходит? — Это маловато. — Сереже восемь стукнуло. — Ну вот эти годы самые подходящие для приюта. Сережу и веди. «Чего ж тут рассуждать, надо сразу соглашаться», — подумала бабушка и стала благодарить Перевозчикова. Придя домой, рассказала она об этом Устинье Степановне. — Ну что ж, — ответила та, — для мальчика, пожалуй, и лучше, что он в приют попадет. Ему образование, ремесло обязательно нужно. А в приюте, говорят, мальчиков сапожному ремеслу и переплетному учат да еще корзины и шляпы из соломы плести. «И верно, — подумала бабушка, — вырастет Сережа, будет у него свой кусок хлеба, а с ремеслом человек никогда не пропадет. Будет Сережа сапожником и, может, до такого мастерства дойдет, что станет господские башмаки шить с высокими каблуками. За такие башмаки уржумские богачи с Большой улицы дорого платят». Глава VI В ПРИЮТ И вот позвала бабушка Сережу со двора, где он с ребятами играл. Начала с ним разговор издалека. Вспомнила про свою молодость, когда еще без очков нитку в самую тонкую иголку вдевала и лучше всех песни в деревне пела. А сарафана праздничного у ней не было. В бедности жили — тоже сиротой выросла. Слушает Сережа бабушку, а сам с ноги на ногу переступает — хочется ему на двор к ребятам убежать, да нельзя. Бабушка всё говорит и говорит. Про сарафан кончила рассказывать, про теленка начала, какой у них в деревне занятный теленок был, весь рыжий, а на лбу и на груди по белому пятнышку. Заслушался Сережа, а бабушка вдруг и говорит: — Завтра мы с тобой в приют пойдем. — Не хочу в приют. — Что ты, Сереженька, как это — «не хочу»? Что мы будем делать, на что жить станем? А в приюте тебе хорошо будет. Мальчиков в приюте много. — Не пойду! Не хочу! — закричал Сережа. Да как затопает ногами, как заплачет. Затрясся весь... Начала его бабушка уговаривать. Да разве уговоришь! Боится Сережа приюта. Он хоть сам в приюте не был, да они с Санькой не раз видели приютских. Их каждое воскресенье утром водят к обедне в острожную церковь. Идут они по-двое, тихо-тихо, словно старички и старушки, даже спину по-стариковски гнут. Что девочки, что мальчики — все наголо острижены. У девочек длинные серые платья, а у мальчиков темные ситцевые рубахи и черные штаны. Позади тетенька всегда идет, — верно начальница ихняя, строгая такая, в черной длинной юбке. На глазах очки в золотой оправе. Черный шнурок от очков за ухо заложен. Если день пасмурный, так начальница в руке зонтик с костяной ручкой держит. Вот теперь и ему тоже придется ходить с приютскими. И мальчишки с Воскресенской улицы будут дразнить его из-за угла: «Сиротская вошь, куда ползешь?» Уж из приюта не выпустят! Не побежишь с Санькой на Уржумку купаться. Не придется больше прятаться на старом сеновале и ловить у мельницы щуренков. — Бабушка, миленькая, не отдавай в приют! Я работать буду. Рыбу стану ловить, на базаре продавать. А то пойду дрова пилить. Бабушка даже заплакала, слушая его. А потом пришла Устинья Степановна и стала уговаривать бабушку отложить еще на один день отправку Сережи. Может быть, за день мальчишка успокоится и сам поймет, что ему нужно итти в приют. — Придется, видно, еще на денек оставить, — согласилась бабушка. Ночью, когда все заснули, Сережа на полатях долго просил сестру Анюту, чтобы она уговорила бабушку не отдавать его в приют. Только бы не отдавала, а уж он постарается много денег заработать. Можно будет каждый день варить щи, кашу, а черного хлеба будет столько, что даже не съесть. Ну, а если без приюта никак нельзя, так пусть отдают всех троих, а то почему это он один оказался дома лишний? — Попросишь? — Попрошу, — пообещала Анюта. Просьбы Анюты не помогли. Через день бабушка, не говоря ни слова, стала собирать Сережу в приют. В это утро к ним зашла Лидия Ивановна Перевозчикова. На Лидии Ивановне была белая батистовая кофточка в прошивках и шелковая черная юбка, которая шуршала на ходу. На серебряной цепочке раскачивалась желтая кожаная сумочка — ридикюль. От Лидии Ивановны хорошо пахло духами, и сама она была ласковая и грустная. — Я слышала, что ты, Сережа, боишься итти в приют? А там так хорошо! Ребяток много, тебе с ними будет весело. В приюте много игрушек есть, книжек. Отдельная кроватка у тебя будет, а потом ты в школу пойдешь. Сережа слушал Лидию Ивановну и глядел исподлобья. Она присела перед ним на корточки, провела по его стриженой голове рукой. Руки у нее были белые, мягкие, от них тоже пахло духами. — А если тебе не понравится в приюте, ты можешь прийти обратно домой, — сказала Лидия Ивановна и слегка потрепала его по щеке. — Захочешь и уйдешь — вот и всё!.. Эти слова Лидии Ивановны понравились Сереже больше всего. Кроватка, игрушки, товарищи — всё это хорошо, а дома жить всё-таки лучше. Сережа повеселел. Бабушка надела на него самую лучшую голубую ситцевую рубашку. Он без слез простился с сестрами и Санькой. Чего горевать, если он, может быть, уже завтра домой придет!.. Они вышли из дому. Слева пошла бабушка, держа Сережу за руку, справа — Лидия Ивановна. Она шуршала шелковой юбкой и размахивала ридикюльчиком. У калитки дома долго стояли и глядели ему вслед Анюта, Лиза и Санька. Глава VII «ДОМ ПРИЗРЕНИЯ» Приютский дом был последним домом на краю Воскресенской улицы. Серым забором он отгородился от остальных домов. Над воротами на большой ржавой вывеске было написано: ДОМ ПРИЗРЕНИЯ МАЛОЛЕТНИХ ДЕТЕЙ Всю дорогу Сережа шел спокойно, но как только подошли к приютским воротам, он начал вырываться. — Ну чего ты? Ведь мы только в гости идем! — сказала Лидия Ивановна. Сережа успокоился, но боязливо покосился на приютские ворота. Его удивила и испугала большая вывеска. Вывески в Уржуме он видел только над бакалейными, винными лавками да еще над воротами белого дома, у которого стоял усатый часовой. Но в лавках торговали, в белом доме жили городовые с шашкой на боку. А здесь вывеска зачем? Перед тем как войти в приютский двор, бабушка оглядела Сережу, одернула на нем рубашку и погладила рукой гладко остриженную голову. Губы у бабушки шевелились. Она шептала молитву. Бабушка открыла калитку, и они вошли в приютский двор. Кособокая низенькая калитка, скрипя, захлопнулась за ними. И тут Сережа увидел страшный дом, который называется «приютом». Посредине длинного и просторного двора, заросшего травой, стояло двухэтажное угрюмое здание. Деревянные его стены потемнели от старости, окна были маленькие и тусклые. Красная железная крыша от солнца выгорела полосами. От ворот к дому шла аллейка низеньких, чахлых кустов акаций. Под окнами росли кусты сирени и три молодых тополя. На дворе было тихо, словно в этом доме никто и не жил. Ветер около крыльца раскачивал полотенца на веревке. Чтобы попасть в дом, нужно было подняться по старым ступенькам на узкое крыльцо с навесом, украшенным обломанными зубцами. Лидия Ивановна быстро пошла через двор к крыльцу. За ней шел Сережа, а сзади, придерживая обеими руками широкую длинную юбку, торопилась бабушка. Перед тем как взойти на крыльцо, Сережа еще раз оглядел двор. «Наверное, приютских увели гулять», — подумал Сережа и вошел в сени. В длинных узких сенях было прохладно, пахло новой мочалкой и жареным луком. На второй этаж нужно было подняться по узенькой лестнице с желтыми перилами. Старые ступени поскрипывали под ногами. — Ну вот мы и пришли, — сказала Лидия Ивановна улыбаясь и погладила по голове Сережу. В маленькой комнате было темно и прохладно, как в погребе. В простенке между окнами стоял приземистый старый шкаф. Не успел Сережа оглядеться, как в комнату вошла высокая женщина в золотых очках — та самая, которая водила приютских в церковь. Бабушка закланялась. — Здравствуйте, Юлия Константиновна, — сказала Перевозчикова. — Бумаги принесли? — спросила Юлия Константиновна, оглядывая Сережу серыми близорукими глазами. Бабушка стала торопливо доставать бумаги из кармана своей синей широченной юбки. Руки у бабушки тряслись, и она никак не могла отстегнуть английскую булавку, которой был заколот карман. Наконец она вытащила маленький сверточек, завернутый в носовой платок. Развязав платок, она подала начальнице бумаги, а узелок с Сережиным бельем положила на табуретку. — Фамилия как? — спросила Юлия Константиновна, держа близко перед собой развернутую плотную бумагу. — Костриков, Сергей, — поклонилась бабушка. — Лет? — Восемь. Он за десять дён до Благовещенья родился. — Хорошо, — шумно вздохнула начальница, словно пожалела, что Сережа родился за десять дней до Благовещенья. Потом она достала из вязаной черной сумочки связку ключей и подошла к шкафу, похожему на домик. Дверцы со скрипом открылись. Сережа вытянул шею и посмотрел, что там такое в этом большом шкафу, но на полках не было ничего особенного — только самые обыкновенные вещи. Тетради в синих обложках, карандаши, коробочки с перьями, высокая кипа белой бумаги. В глубине на полке прятались узкогорлые бутылки с чернилами и пузатая бутылка с клеем. Юлия Константиновна положила на верхнюю полку Сережины бумаги и снова заперла шкаф. Ключи, зазвенев, снова исчезли в черной вязаной сумке. Сережа от испуга покраснел до слез и сильно дернул бабушку за юбку. Он только сейчас вспомнил, как бабушка рассказывала ему и сестрам про свою барыню-хозяйку, которая вот так же отобрала от нее паспорт, и из-за этого бабушке пришлось на всю жизнь остаться в Уржуме. Верно, и ему придется остаться навсегда в приюте. Бабушка, должно быть, отдала его паспорт в приют! — Спасибо, Юлия Константиновна, спасибо, — закланялась бабушка. У Сережи задрожали губы, он хотел было заплакать, но Юлия Константиновна подошла к нему, взяла его за руку и подвела к окну. Сережа увидел, что во двор с улицы входят приютские. У всех круглые, как шар, головы. Из окна не разберешь, кто из них девочка, кто мальчик. — Ну, пойдем, Серьга, к ребятишкам, — сказала Юлия Константиновна. Сереже это понравилось. Так называл его только Санька. Он вышел в коридор за Юлией Константиновной. Бабушка шла позади. Когда они спустились по лестнице, бабушка вдруг засуетилась и быстро, точно клюнула, поцеловала Сережу в макушку. Сережа вытер голову и обернулся, но бабушки уже не было. Она ушла через другую дверь. — Пойдем, пойдем, — сказала Юлия Константиновна и вывела Сережу на крыльцо. Приютские с криком носились по двору. Видимо, они только что вернулись с реки. У девочек в руках были цветы — кувшинки с длинными стеблями, а на бритых головах венки. Мальчики размахивали ивовыми прутьями. — Дети! Вот вам еще новый товарищ. Юлия Константиновна подтолкнула Сережу вперед и, быстро вбежав на крыльцо, исчезла в сенях. К Сереже подошли две девочки. Они остановились перед ним и начали перешептываться. Одна из них, маленькая, остроносая и черненькая, похожая на грача, вдруг громко фыркнула и закрыла лицо фартуком. Сережа насупился и отвернулся в сторону. Кто-то ударил его по спине. — Эй ты, головастый! Давай играть! Перед Сережей стоял плотный мальчишка с короткой губой и открытыми розовыми деснами. — А во что? — В чикало-бегало. Меня Васькой зовут, а тебя как? — Сергеем. — Бежим к сараю, там у меня лапта спрятана, — сказал Васька. Они побежали к сараю. Посреди двора стояла маленькая девочка и, нагнувшись, втыкала в песок цветы ровными рядами — делала садик. Васька на бегу растоптал ее цветы и грядки. Девочка заплакала. — Реви громче! — крикнул Васька и дал ей тумака. Она упала носом в песок — на свои грядки. — Это ты за что ее? — спросил Сережа останавливаясь. — А так, — буркнул Васька. — Пускай не лезет!.. — Она и не лезла, — сказал Сережа. — Поговори еще! — крикнул Васька. — Я и тебе наклею. — А ну, попробуй!.. Сережа выставил вперед плечо и налетел на белобрысого. Васька встретил его кулаками. — Что там такое? — раздался вдруг из окна голос Юлии Константиновны. — Юлия Константиновна, новенький дерется! — крикнул Васька. — Врет, врет, он сам начал! — закричали приютские. — Поди сюда, Василий, — позвала Юлия Константиновна. Васька побежал на крыльцо, грозя Сереже кулаком. Девочка всё еще сидела на песке, вытирая фартуком слезы. — Зинка, хватит реветь, вставай! — крикнула ей подруга. Зинка встала, отряхнула платье и, засунув палец в рот, уставилась на Сережу. Трое мальчишек переглянулись. Один из них, курносый, подтолкнул своих товарищей и что-то шепнул им на ухо. — Жених и невеста! Жених и невеста! — закричали они неожиданно хором. А курносый мальчишка, вытаращив глаза, запрыгал перед Сережей. Сережа покраснел и наклонил голову, точно собирался бодаться. Мальчишки подступили ближе. — Жених и невеста! Невеста без места! — кричали они изо всех сил. Сережа круто повернулся и побежал к дому. — Ябедник! Ябедник! Жаловаться побег! — орал ему вслед курносый. Сережа, добежав до стены дома, уткнулся лицом в стену. — Гляди, гляди, — ревет! — смеялись девочки. Но Сережа не собирался плакать. Он с минуту постоял у стены и вдруг бросился бежать к воротам. С шумом распахнув калитку, он выскочил на улицу. — Юлия Константиновна, Юлия Константиновна! Новенький убежал! — завопили приютские и бросились ловить Сережу. Он не успел еще перебежать дорогу, как приютские схватили его и с криком потащили обратно во двор. Сережа вырывался изо всех сил. Но это не помогало — ребят было много. Калитка захлопнулась. Один из приютских запер ее на щеколду. — Пустите меня! Я всё равно убегу. Пустите! Ну! — рванулся в последний раз Сережа. Глава VIII ВОСПИТАННИКИ Через неделю приютской жизни Сережа увидел, что ребята не так уж похожи друг на друга, как ему показалось в первый раз. Тут были и тихонькие и озорные, и ловкие и неуклюжие, и плаксы и веселые. Самым отчаянным драчуном — грозой всего приюта — был Васька Новогодов, тот самый, который прозвал Сережу «головастым» и ударил Зинку. Васька Новогодов попал в приют три года тому назад. Его нашли под Новый год на паперти собора. Он стоял, посиневший от холода, в рваном и грязном тулупчике, голова его была обмотана грубым вязаным платком. Длинные концы платка, перекрещенные на груди, торчали сзади наподобие двух ушей. — Ты о чем, девочка, плачешь? — спросила сердобольная старуха-нищенка. — Ма-а-амка ушла! — заревел еще громче Васька. Старуха побежала за городовым. Тот взял его за руку и, ворча и ругаясь, повел Ваську в приют. Когда в приюте Ваську раздели, то он оказался белоголовым мальчишкой в деревенской розовой рубашке, подпоясанной веревкой, и в драных штанах, заправленных в большие старые валенки. Имя свое он сказал сразу. Зовут его Васька. Лошадь, на которой они ехали из деревни, рыжая и зовут ее Малька, потому что она маленькая. А мать его зовут «мамка». Больше о себе он сказать ничего не мог. На вид ему было четыре-пять лет, и поэтому его записали в приютской книге Василием, пяти лет отроду, по фамилии Новогодов. Такую фамилию ему придумал приютский поп, которого ребята называли: батюшка, а взрослые — отец Константин. — Младенец сей был найден в канун Нового года, а потому пусть и называется отныне Василий Новогодов, — рассудил поп. Таких, как Васька, в приюте было немало. Девочку Полю подкинула тетка, которая морила ее голодом. Поля всегда так торопилась есть, точно боялась, что у нее отнимут чашку с едой. Приютские ее прозвали: «Полька-жадина». Были еще два мальчика-подкидыша «неразлучники». Они всегда ходили вместе, держась за руки. И если один из них падал, ушибался и начинал плакать, то другой за компанию ревел еще громче. На первый взгляд Сереже показалось, что у всех приютских волосы одного и того же цвета, но потом он заметил, что стоило только после стрижки немножко отрасти волосам, как в приюте появлялись всякие ребята: русые, белобрысые, черные, и было даже двое рыжих. Дни шли за днями. Скоро Сережа понял, что бежать из приюта трудно, почти невозможно. Во-первых, сами ребята смотрели друг за другом, а потом у ворот на скамейке всегда сидел дворник Палладий — длиннобородый пожилой и строгий мужик. На нем был белый холщевый фартук и лапти на босу ногу. Рыжие волосы он подстригал в скобку и густо мазал лампадным маслом. — Балуете! Вот я вам ужо! — тряс рыжей бородой Палладий и сердито грозил коричневым пальцем. Приютские его боялись больше, чем начальницы. Оставалась у Сережи одна надежда — дождаться бабушки. Он решил, что, как только она к нему придет в воскресенье, он станет перед ней на колени и начнет просить ее, чтобы она взяла его домой. О том, что бабушка может не прийти, он даже боялся думать. От этих страшных мыслей замирало сердце и холодели руки. Играя с ребятами на дворе, Сережа не спускал глаз с калитки. Из спальни он поминутно поглядывал в окно, не открывается ли калитка, не идет ли бабушка. Но бабушка не шла. Правда, она приходила в приют, и не один раз, справиться о внуке, но только в те часы, когда ребят уводили на прогулку. Каждый раз, возвращаясь в приют, Сережа узнавал от маленькой Зинки, которая не ходила на прогулку, потому что у нее вечно болели то уши, то зубы, что нынче опять приходила его бабушка. Сережа забирался за сарай и плакал там потихоньку, чтобы ребята не видели. Он сердился на бабушку за то, что она приходит в такие часы, когда его нет дома. Он не понимал, что бабушка это делает нарочно — не хочет его расстраивать. Глава IX ПРИЮТСКОЕ ЖИТЬЕ День в приюте начинался с восьми часов утра. Наверх, в спальню, длинную комнату с низкими окнами на север, приходила толстая сторожиха Дарья и будила ребят. — Вставайте!.. Вставайте!.. — выкрикивала она хриплым голосом, икая после каждого слова. Приютские говорили, что Дарью «сглазили» и у нее страшная и неизлечимая болезнь — «икота». Каждое утро Дарья сдергивала с Васьки Новогодова одеяло и звонко шлепала его по спине. Васька любил поспать и всегда вставал последним. Толкая друг друга, топая босыми ногами по деревянному полу, ребята бежали гурьбой на кухню умываться. Пять жестяных умывальников, приколоченных к длинной доске, звенели и громыхали так, что слышно было даже наверху в спальне. Брызги летели во все стороны, и около рукомойника на полу стояли большие лужи. На лестнице от мокрых ног оставались следы. После умыванья каждому нужно было повесить личное полотенце «по форме»: сложить пополам и перекинуть через заднюю спинку кровати. Если кто этого не делал, того наказывали. Повесив полотенце, ребята сбегали вниз в столовую, которая находилась рядом с кухней. Это была мрачная комната с закопченными стенами и большой иконой в углу, настолько темной, что на ней нельзя было ничего разобрать, кроме тонкой коричневой руки, поднятой кверху. Посредине столовой стояли длинные некрашеные столы, а по бокам их — деревянные лавки. В столовой ребят выстраивали между лавками и столом — на молитву. Стоять было неудобно. Сзади в ноги вдавливался край скамейки, а в живот и грудь упирался край стола. Дежурный — кто-нибудь из ребят постарше — выходил вперед и начинал читать молитву. Читать надо было быстро, без запинки, а то попадало от батюшки. За первой молитвой шла вторая. Ее пели хором. Маленькие ребята только шевелили губами. Молитва была трудная, некоторые слова им было просто невозможно выговорить, например: «даждь нам днесь». После молитвы приютские усаживались за стол. Мальчики сидели отдельно от девочек. На столе кучкой лежали деревянные крашеные ложки. На каждой ложке на черенке ножичком была сделана какая-нибудь отметка, зазубринка, крестик или буква, чтобы каждый мог узнать свою ложку. Утро начиналось с завтрака. Чай давали только два раза в неделю: в пятницу и среду. На завтрак варили гороховый кисель с постным маслом, иногда толокно с молоком, изредка давали одно молоко. Ели ребята из глиняных чашек — пять человек из одной чашки. Когда наливали молоко, то в чашку крошили кусочки черного хлеба. Ребята зорко следили друг за другом — каждому хотелось побольше молока, поменьше хлеба. Белый хлеб ребята получали только два раза в год: на пасху и на рождество. Накануне этих праздников Дарья пекла в русской печке маленькие кругленькие булочки с изюмом. Две изюминки на каждую булочку. Один раз жадной Поле посчастливилось: она нашла в булке целых четыре изюминки верно, Дарья обсчиталась. С тех пор все ребята надеялись найти как-нибудь в своей булочке лишнюю изюминку, только никто больше не находил. Кончали завтрак, опять читали и пели молитву, а затем шли в мастерские. Мальчики — в переплетную, сапожную и столярную, а девочки — в швейную, где подрубали полотенца, шили наволочки и мешки. Иногда в приютскую швейную приносили заказ от какой-нибудь купчихи на пододеяльники. Вот уж боялись тогда испортить работу — шили не дыша. Особенно трудно было петли метать. Но зато если купчиха оставалась довольна, то присылала в приют пшена на кашу или крупчатки для «салмы». Как-то раз утром на завтрак подали странное кушанье. — Салма, салма... — зашептались за столом ребята. — Это не простое кушанье, а татарское — важно сказал Сереже его сосед, рыжий Пашка, который, если на него смотреть сбоку, был очень похож на зайца. Сереже было очень интересно попробовать новое кушанье. Он думал, что это рыба вроде сома. Но в чашки налили мутного серого супа, в котором плавала крупно нарезанная лапша и горох — всё вместе. Ребята, причмокивая губами, начали есть салму. Некоторые так спешили, что давились и кашляли. Нужно было поскорей съесть, чтобы успеть попросить вторую порцию. Сережа никак не поспевал за ребятами. Он не привык есть так быстро. Бабушка не позволяла торопиться, говорила, что от горячей пищи кишки сохнут. Здесь же нужно было поторапливаться. В этот день Сережа вылез из-за стола голодный и сердитый. Он так и не понял, понравилась ему салма или нет. Кроме салмы, готовили еще в приюте кушанье, которое называлось «кулага». Это был густой кисель из проросшего овса, темнокоричневого цвета, с запахом хлебного кваса. Только и было радости от этой кулаги, что ею можно было отлично вымазать щеки и нос соседу — кулага была сладкая и липкая. Но за это в приюте наказывали. Наказания здесь были не такие, как дома. Дома бабка мимоходом дернет за ухо или за вихор — вот и всё. А тут оставляли без обеда, а то ставили в столовой на колени. Васька Новогодов стоял чаще всех. Он даже иногда сам приходил и становился в углу на колени. Лучше уж в углу постоять, чем остаться без обеда. В два часа начинался обед. Ребят опять выстраивали на молитву. Обед был из двух блюд: суп или щи, а на второе — каша. После обеда нужно было снова молиться. В девять часов вечера читали и пели молитвы перед ужином и доедали остатки обеда. Потом опять молились и в десять часов ложились спать. Перед сном читали особенную молитву — не богу, а ночному ангелу-хранителю. Ангел должен был ночью сторожить приютских ребят. Рыжий Пашка рассказал как-то Сереже, что он несколько раз нарочно не спал, чтобы подкараулить ангела, но ни разу никого не видел. Может, ангел куда и ходит по ночам, да только не в приют. — Мы как монахи здесь живем, всё только молимся, — ворчал Пашка. — А толку никакого. Уж скорей бы осень пришла. — А что осенью будет? — спросил Сережа. — Осенью мы хоть учиться в приходскую школу пойдем. У нас в приюте своей-то нету. — А меня возьмут? — А тебе сколько? — Скоро девять, — сказал Сережа. На самом же деле до девяти ему нужно было расти еще полгода. Пашка прищурился и, оглядев его небольшую коренастую фигуру, сказал: — Там разберутся!.. Летом перед обедом ежедневно водили ребят купаться. Река была рядом. Сразу же за приютским домом начинался отлогий косогор. По берегам Уржумки росли душистые тополя, березы и ивы с опущенными, словно мокрыми ветками. Приютские ребята сбегали по высокой траве вниз на берег, а некоторые ложились и с хохотом и визгом скатывались по косогору к речке. Правда, место здесь было даже лучше, чем против собора, где купались городские, — здесь и песок был почище и трава не такая примятая. Но купаться с приютскими Сереже было скучно. В воду и из воды ребята лезли по команде. Юлия Константиновна стояла на берегу в белом, гладью вышитом полотняном платье, держала в руке розовый шелковый зонтик и нараспев кричала: — Дети, в воду! Де-ти, в во-ду! Потом осторожно садилась на песок на разостланное полотенце, читала книгу и посматривала поверх очков на ребят. Приютские заметили, что если Юлии Константиновне книга попадалась неинтересная, то купанье выходило плохое. Юлия Константиновна перелистает книжку, посидит-посидит, вздохнет, а потом и начнет командовать: — Дети, не кричать!.. Дети, далеко не уплывать!.. Дети, не нырять!.. Дети, песком не кидаться!.. Ну какой интерес от такого купанья, когда и пошевелиться нельзя! Но зато, если книга попадалась интересная, то Юлия Константиновна читала не отрываясь, даже глаз не поднимала. Вот тогда-то начиналось раздолье! Прожив три недели в приюте, Сережа понял, что Лидия Ивановна его обманула. Ничего из того, что она обещала, не оказалось в приюте. Игрушек не было. Приютские играли деревянными чурбачками и тряпочным мячиком, точно таким, какой был у Сережи дома. Одно только оказалось правдой. У каждого приютского была своя отдельная деревянная койка. Но тоненькие, набитые слежавшейся соломой грязные матрацы были жестки, а из подушек то и дело вылезала солома и больно кололась. Простынь приютским не полагалось, спали на одних матрацах. В каждой щелке, в каждом уголку спальни жили клопы. По ночам они ползали по стенам целыми стаями, гуляли по полу и даже падали с потолка. — А Лидия-то Ивановна хвастала, что в приюте всего много. Выдумала всё, — жаловался Сережа Пашке. — А ты за это, как она придет в приют, подбеги сзади да и плюнь ей на юбку, — учил Пашка. Но Лидия Ивановна и не думала приходить в приют. Глава X ДОМОЙ Третья неделя подходила к концу, когда Юлия Константиновна решила отпустить Сережу домой. В воскресенье — отпускной день в приюте — она позвала его в канцелярию, в ту самую комнату, где в большом шкафу на полке были заперты его бумаги. — Иди-ка сейчас, Сережа, в спальню, надень сапоги, чистую рубашку и отправляйся домой. А вечером тебя бабушка обратно в приют приведет. Понял? — спросила Юлия Константиновна и взяла его за подбородок. — Понял! — строго и будто нехотя ответил Сережа. Он не совсем поверил словам начальницы, подумал, что она шутит. — Что же ты стоишь? Иди! — сказала Юлия Константиновна и стала перебирать на столе какие-то бумаги. Видно, не шутит!.. Сережа побежал наверх в спальню, прыгая через две ступеньки. Второпях он надел рубаху наизнанку. Пришлось стянуть ее и надеть второй раз. Сапоги натягивал так, что чуть не оторвал у них ушки. Наконец всё было готово. Сережа спустился вниз, осторожно держась за перила. В грубых и тяжелых сапогах ноги не сгибались и сделались точно каменные. Он вышел на двор и оглянулся. Ему казалось, что сейчас непременно позовет из окна Юлия Константиновна и скажет: «Нечего тебе домой ходить. Оставайся-ка лучше в приюте». Но его никто не позвал назад, и он благополучно дошел до калитки. Калитка с визгом распахнулась и плотно захлопнулась за Сережей. На Воскресенской улице было тихо, — видно, все еще были в церкви. Только посредине дороги в пыли копошились куры, да чья-то коза общипывала сквозь палисадник кусты сирени. Сережа перевел дух, выпрямился и что было сил припустился бежать. Ему казалось, что его приютские тяжелые сапоги стучат на всю улицу. Он бежал, боясь оглянуться назад. Красный, вспотевший, тяжело дыша, Сережа остановился около аптеки, чтобы передохнуть. В окнах аптеки поблескивали цветные стеклянные шары, которые очень нравились Сереже. Раньше, когда он жил дома, он и Санька часто бегали любоваться на них. Теперь было не до шаров. Сережа облизнул губы, рукавом рубашки вытер с лица пот и опять пустился бежать дальше. На углу Буйской и Воскресенской улицы из-за густой зелени уже виднелась Воскресенская церковь, точно большая белая глыба. А от церкви до дома оставалось рукой подать. Сейчас только нужно будет свернуть направо в Буйскую улицу, пробежать мимо церковного забора, потом мимо двухэтажного каменного дома купца Казанцева, потом мимо бакалейной лавки Людмилы Васильевны, а там уж и пустырь старовера Проньки, которого все считали сумасшедшим стариком, потому что он перед каждым встречным снимал шапку и низко кланялся. А рядом с пустырем Проньки его, Сережи, дом. Дом в пять окошек на улицу. Там все свои: бабушка Маланья, сестры Анюта и Лиза и товарищ Санька. Вот он, вот он — дом! Сережа добежал и с разбегу ударил ногой в калитку. Она отлетела в сторону. На дворе, спиной к воротам, на корточках сидел Санька и усердно строил из камешков и земли запруду. Маленькая Лиза, щурясь от яркого солнца, сгребала в кучу песок железной ржавой банкой. У сарая бабушка развешивала на веревке мокрое белье. Всё было по-старому, на своем месте. — Са-а-нь-ка! — закричал Сережа так громко, что бабушка выронила из рук мокрое белье. — Ишь ты, какой стал! — сказал Санька, осматривая обстриженную под первый номер голову Сережи, серую мешковатую рубаху и сапоги с торчащими ушками. Сережа опустил голову и тоже оглядел свои штаны, рубаху и сапоги. — Какой — такой?.. Какой был, такой и остался. Пойдем на речку купаться?.. — Куда? К собору? — Да нет! Давай на тот конец реки пойдем, — сказал Сережа. — Этакую даль! — протянул Санька, вытирая грязные руки о штаны. — Зато там песок хороший, Сань, да и острог посмотрим. Они побежали по Полстоваловской улице и только в самом конце ее, возле дома ссыльных, остановились. На крыльце сидела с книгой в руках женщина с короткими волосами, в мужской рубашке, подпоясанной шнурком, а возле нее стоял какой-то мужчина с длинными волосами, немного покороче, чем у попа. Он что-то рассказывал стриженой женщине, и оба они громко смеялись. — Гляди, крамольники! — толкнул Саня товарища. Сережа хотел остановиться и посмотреть на них, но тут с Воскресенской улицы донесся топот ног и громкая песня со свистом. — Солдаты!.. Бежим!.. — крикнул Саня. Они выбежали на Воскресенскую улицу и увидели, как, поднимая тучи пыли, с ученья возвращаются солдаты в парусиновых рубашках с красными погонами на плечах. Все они были в плоских, как блин, бескозырках с большими белыми кокардами. Казалось, что все солдаты похожи друг на друга, как близнецы. Все загорелые, потные и белозубые. Они громко пели. Иногда в середине песни они так пронзительно свистели, что у прохожих звенело в ушах. спрашивали солдаты и сами же себе отвечали: Мальчики проводили солдат до собора и побежали на речку. Купались в Уржумке часа три, пока не надоело. Плавали, ныряли, фыркали до тех пор, пока женщина, полоскавшая белье с плота, не обругала их чертенятами и не пообещала пожаловаться на них бабушке. Прямо с Уржумки Сережа и Саня побежали за город, в Солдатский лес, который начинался сразу же за Казанской улицей. В лесу Сережа снял с себя рубашку, и они начали собирать в нее шишки. Из шишек и сухих сосновых веток развели большой костер. Над костром вился сизый пахучий дым, а внизу под ветками громко трещало. — А теперь давай прыгать, — сказал Сережа и, разбежавшись, перепрыгнул через костер. Санька тоже прыгнул через огонь, да так, что на нем чуть не загорелись штаны. — Мне прыгать трудновато, у меня ноги длинные, мешают, — пробормотал он, оправдываясь. — Прыгай еще, — предложил Сережа. — Не хочется. Домой они вернулись к обеду. Бабушка в этот день нажарила ржаных лепешек, которые пекла обычно только по большим праздникам. В сумерках мальчики играли на улице под окнами в разные игры, и Сережа даже забыл, что придется возвращаться в приют. Но вот наступил вечер. На улице совсем стемнело и стало прохладно. Бабушка раскрыла окно и ласково сказала: — Сереженька, а нам пора в приют итти. Опять в приют! В приют, где дерутся мальчишки и фискалят друг на друга, где ставят на колени, где кусаются клопы... Ему захотелось зареветь, но он удержался от слез, потому что у ворот стояли мальчишки. Сережа съежился, засопел носом и боком пошел с улицы во двор, загребая по дороге пыль своими тяжелыми сапогами. Глава XI В ШКОЛУ В одно осеннее утро, когда приютские кончили завтракать, Юлия Константиновна вошла в столовую и сказала: — Ну, дети! Завтра вы пойдете учиться в школу. — В школу! — зашумели и загалдели ребята. Один из мальчиков схватил ложку и стал стучать ею по столу. Всем надоела приютская жизнь, а в школе будет что-то новое. В это утро ребята молились кое-как. Дежурный молитву читал так быстро, что даже стал заикаться. После молитвы приютские собрались в кучу. Разговор у всех был один и тот же — о школе. Те, кто уже в прошлом году ходил в школу, рассказывали другим про занятия, про переменки и про учителя Сократа Ивановича, который всегда чихал и называл школьников «зябликами». А те ребята, которые должны были пойти в школу в первый раз, расспрашивали, дают ли приютским на руки тетрадки и удается ли им иной раз после школы хоть немного побегать по улице. — А новеньких в школу поведут? — спрашивал Сережа то у одного, то у другого из приютских. — Сам пойдешь! Школа-то рядом, только дорогу перебежать, — засмеялся Васька Новогодов. — А учитель не дерется? — спросила черненькая косая девочка с испуганным лицом. — Меня не тронет, а ты — косой заяц, тебя станет лупить! — крикнул Васька. — А может, тебя самого из школы прогонят! — Что? Что? Меня прогонят из школы? Как бы не так! — закричал Васька и щелкнул кого-то из ребят по лбу. — Юлия Константиновна, Юлия Константиновна! Васька опять дерется! — закричали ребята. Васька успел дать несколько тумаков двум маленьким девочкам и ударил по голове мальчика с завязанной щекой. На шум в комнату торопливо вошла Юлия Константиновна. — Опять?! — сказала она строго и показала пальцем на дверь, которая вела в столовую. — Ладно уж, — крякнул Васька и, засунув руки в карманы, пошел становиться на колени. Начальница, не торопясь, пошла за ним. — Юлия Константиновна! — бросился Сережа вдогонку. — А вы не знаете, меня в школу возьмут?.. — Как же, обязательно возьмут, — сказала Юлия Константиновна не оборачиваясь. Сережа от радости скатился кубарем с лестницы, выбежал на двор и чуть не сбил с ног рыжего Пашку, который тащил из кухни помойное ведро. — Пашка! Завтра в школу пойду! — Подумаешь, невидаль! — заворчал Пашка. — Несется глаза вылупя, а тут человек помои тащит. В глубине двора, возле сарая пять маленьких приютских девочек, держась за руки, топтались в хороводе и пели унылыми голосами любимую песню Юлии Константиновны: Сережа с разгона так и врезался в хоровод. Девочки завизжали и бросились врассыпную. Сережа с минуту постоял в раздумье и повернул к воротам. А что если сейчас побежать домой и рассказать всё Саньке? Дом близко, рукой подать. Можно успеть до обеда вернуться обратно. Никто ничего не заметит. Сережа распахнул калитку, выскочил за ворота — и налетел прямо на дворника Палладия. — Ты это куда же, земляк, собрался? А? — удивился Палладий, поворачивая к Сереже рыжую бороду. Сережа ничего не ответил дворнику и, поглядев на него исподлобья, молча вернулся во двор. Придется, видно, ждать до воскресенья. Раньше никак не убежишь! Ночью ребята шевелились и ворочались больше, чем всегда. Сережа просыпался раза три — он всё боялся, что проспит и приютские без него уйдут в школу. Последний раз, когда он проснулся, никак нельзя было разобрать — вечер это или уже утро. За окошком было темно, и внизу на кухне не хлопали дверью. Значит, еще ночь. Сережа высунулся из-под одеяла. — Ты чего не спишь? — вдруг спросил его с соседней койки рыжий Пашка. Голос у него был хриплый, — видно, он тоже только что проснулся. — А ты чего? — спросил Сережа и, натянув на голову одеяло, оставил сбоку маленькую щелочку, в которую и стал разглядывать спальню. Скоро на соседних койках завозились и зашептались приютские. — Вставать пора! — сказал кто-то из ребят, и все разом принялись одеваться. Когда Дарья пришла будить детей, они были уже одеты. — Эку рань поднялись, беспокойные! — проворчала Дарья и вышла из спальни. Оправив кровати, ребята побежали умываться, а потом пошли завтракать. Когда они доедали гороховый кисель, в столовой появилась Юлия Константиновна. На ней было черное платье с высоким воротником и белой кружевной рюшкой вокруг шеи. На грудь Юлия Константиновна приколола маленькие золотые часики. Волосы у нее были завиты и лежали волнами. Юлия Константиновна оглядела приютских и велела стать в пары. Стуча сапогами, перешептываясь и толкаясь, ребята выстроились в узком проходе между стеной и скамейками. В столовую прихрамывая вошла Дарья, неся на вытянутой руке стопку носовых платков. Юлия Константиновна начала раздавать приютским носовые платки. Платки были большие, и на углу каждого красными нитками была вышита метка: Д.П.М.Д. — Дом призрения малолетних детей. Но это было еще не все. Как только роздали платки, Дарья принесла сумки — добротные, из сурового полотна. Они были похожи на кошели, с которыми уржумские хозяйки ходили на базар. Только у этих сумок были не две лямки, а одна длинная лямка, и их можно было надевать через плечо. На каждой сумке сбоку темнела круглая приютская печать. Потом ребят вывели на двор, и Юлия Константиновна, в черной тальме и белых кружевных перчатках, вышла на крыльцо. — Дети, за мной! — скомандовала она и, подобрав длинную юбку, медленно пошла к воротам. Пары потянулись за ней. У ворот дворник Палладий, в чистом фартуке, низко поклонился Юлии Константиновне. — Пошли? — спросил он и распахнул калитку. — Пошли! — сказала Юлия Константиновна. Приютские шли важно по улице. Им казалось, что сегодня день особенный — вроде воскресенья, хотя все отлично знали, что был вторник. Из ворот одного дома вышла женщина с тяжелой бельевой корзинкой на плече; она остановилась, опустила корзинку на землю и долго глядела вслед приютским. — Куда это их, сирот, повели? — сказала она, покачивая головой. — В школу, тетенька! — крикнула девочка из последней пары. Ребята старались итти в ногу. Кто-то даже начал считать: — Раз, два! Раз, два! Но считать и маршировать пришлось недолго — школа была на этой же улице, только наискосок. Около маленькой желтой калитки Юлия Константиновна сказала: — Дети, не толкаться! Входите по одному. А как не толкаться, когда всякому хочется поскорей попасть на школьный двор, а калитка такая узкая! Школьный двор ничем не отличался от остальных уржумских дворов. Был он мал, порос травою; в глубине двора был садик, а в садике виднелся кругленький столик и скамеечки, — видно, учитель здесь летом пил чай. На палисаднике висело детское голубое одеяло и маленькая рубашонка. У крылечка разгуливали толстые утки. — Это чьи утки? — спросил Сережа у Пашки. — Учителевы, — ответил Пашка и хотел еще что-то прибавить, но не успел. Приютских ввели в темные сени. Только что вымытый пол еще не просох, и ребята на цыпочках прошли через сени до входных дверей. Из комнат доносился топот, какая-то возня и детские голоса. Вдруг дверь приоткрылась, и ребята увидели Сократа Ивановича, маленького бледного человека в синей косоворотке. — Проходите, зяблики, в залу! — крикнул он. — Сейчас будем молитву читать. — В залу, — громким шёпотом сказала Юлия Константиновна и, шумя юбкой, пошла впереди ребят. Залой называлась небольшая пустая комната с низким потолком и тремя скамейками у стен. Здесь было полутемно, потому что перед окнами росли густые кусты сирени. — Темно, как у нас в столовой, — сказал кто-то из приютских. В залу вошел приютский поп, отец Константин. Он, как всегда, пригладил рукой длинные волосы, поправил на груди крест и начал читать молитву. И молитва тоже была знакомая. Ее в приюте читали каждый день. После молитвы ребят повели в класс. Здесь Сережа впервые увидел школьные парты. Ему очень понравилось, что парта — это и столик и скамейка вместе. А еще больше понравилось, что в ящик парты можно прятать книги и сумку. Его посадили рядом с Пашкой. Сережа не успел толком разглядеть класс, как вошел учитель Сократ Иванович, и начался урок. — Ну, зяблики, кто из вас знает буквы, поднимите руку, — сказал Сократ Иванович. Сережа знал уже три буквы — те самые, которые ему когда-то показал Санька. Но поднять руку побоялся. Он оглядел через плечо класс и увидел, что всего только двое из приютских подняли руки. Да и те держали руки так близко от лица, что нельзя было понять, подпирают ли они рукой щеку или хотят отвечать учителю. Тут Сережа набрался храбрости и стал медленно вытягивать руку кверху. Сократ Иванович его заметил. — Ну, отвечай. Ты сколько букв знаешь? — Три! — Какие?.. — Пы, сы, о. — Отлично. А изобразить их на доске сможешь? Сережа замялся. — Можешь написать их на доске? — спросил еще раз учитель. — Я палкой на земле писал и углем на сарае тоже писал, — тихо ответил Сережа. — А ну, попробуй теперь мелом написать на доске. Сережа вылез из-за парты и пошел к большой черной доске. Сократ Иванович дал ему кусок мела. Доска была высокая, на подставке. Даже до середины ее Сережа никак не мог дотянуться, хоть и привстал на цыпочки. — Пиши внизу, — сказал Сократ Иванович. Сережа написал внизу с края доски две огромных буквы. — О — баранка. Сы — полбаранки, — бормотал он про себя, выводя буквы. Как пишется буква «П», он вдруг позабыл. — Ты что там шепчешь? — спросил Сократ Иванович. — Сы — полбаранки, — повторил Сережа тихо, — пишется так. — Молодец! Ну иди на место. А как твоя фамилия, «полбаранки»? — Костриков, Сергей. — Ну, иди, Костриков Сергей, на место. В этот день Сережа узнал еще три новых буквы, но не вразброд, как показывал ему Санька, а по порядку: А, Б, В. Так началось Сережино ученье. Прошла первая школьная неделя, и опять наступило воскресенье. На завтрак дали ненавистную кулагу. Сережа глотал ее с трудом — только бы поскорей доесть. После завтрака, как обычно, начали читать молитву, а после молитвы к Юлии Константиновне подошел учитель закона божия, отец Константин. Они вышли оба в коридор, и батюшка, придерживая на груди крест, принялся что-то рассказывать начальнице. Медленно ходили они взад и вперед по длинному коридору, а позади, словно тень, шагал Сережа. Ему хотелось скорей домой, а без позволения уходить не разрешалось. Перебивать Юлию Константиновну, когда она с кем-нибудь разговаривала, тоже не полагалось. Хочешь не хочешь — жди, пока она кончит. Наконец батюшка распрощался и пошел вниз. Сережа опрометью бросился к Юлии Константиновне. — Заждался, небось! Ну, иди домой, — сказала Юлия Константиновна. Сережа поглубже нахлобучил картуз и пустился бежать. Он перевел дух только возле своего дома. Калитка была раскрыта. Двор пуст. Сережа вошел в дом. В кухне на полу сидела Лиза и укачивала куклу. — Бабушка! Сережа пришел! Бабушка выглянула из-за печки. — Ты что это такой красный да потный? — удивилась она. — Уж не подрался ли с кем? — Я теперь, бабушка, в школу хожу! — выпалил Сережа. — Вот и хорошо. Грамотным человеком станешь, — сказала бабушка и перекрестилась. Сама она не умела ни читать, ни писать. — Бабушка, я пойду к Сане! — Иди, да с мальчишками не озоруй. Но Сережа, уже не слушая ее, хлопнул дверью. Саньки, как назло, не было дома, и Сереже добрых полчаса пришлось просидеть на камне у ворот. Наконец Санька появился, — оказалось, что его посылали в лавочку. Сережа чуть увидел его, сразу же выпалил все свои новости: — Уже вызывали... Сократ Иваныч каждый день нам по три новых буквы показывает. Скоро научит читать и писать и в уме складывать!.. В это время бабушка позвала их в дом. — Ну, грамотеи, — крикнула она из окошка, — идите домой — оладьи есть! Когда на улице стемнело, бабушка начала собираться провожать Сережу в приют. Надев на плечи старую шаль, она вышла на двор, посмотрела на высокую крапиву около сарая и сказала вздыхая: — Ну, я собралась. Пойдем-ка в приют. — Я сам нынче пойду, — ответил Сережа и подтянул за ушки сапоги. — Ишь ты! — сказала бабушка. — Ну сам, так сам. — Она махнула рукой и пошла обратно в дом. В этот вечер Сережа один, без провожатых, отправился в приют. Всё больше и больше Сережа привыкал к приютской жизни. С тех пор как он начал ходить в школу, приют уже не казался ему таким постылым, как раньше. Начальница, Юлия Константиновна, была им очень довольна. С мальчиками он непрочь был подраться, но девочек и маленьких ребят не обижал, не щелкал их по стриженым затылкам, не драл за уши, как другие приютские. В школе он учился хорошо, а в приютской мастерской, где плели корзины и шляпы, старик-мастер Пал Палыч им нахвалиться не мог. Никто из ребят не умел так искусно плести донышки для соломенных шляп и ручки для корзин, как Сережа. У всех ребят донышки получались либо вытянутые наподобие колбасы, либо острые. А такие шляпы на рынке никто не хотел покупать. Бабушка Маланья частенько рассказывала Саниной матери про Сережины успехи. — В приюте, Степановна, говорят: толк из Сережи выйдет. К ученью способности обнаружил. И характер у него настойчивый. Другой ребенок попишет, попишет и бросит, если у него что не выходит. А наш вспотеет весь, а уж своего добьется. Я упорная, а он еще упорнее. Прошлой осенью какой с ним случай вышел. Играл он во дворе, дом из песка строил. Так занялся, что ничего кругом не слышит и не видит. Вдруг дождь как хлынет. Я за Сергеем: «Иди домой!» кричу, а он и ухом не ведет. Выскочила я под дождь, схватила его за руку и в сени втащила. Только отвернулась — он опять на двор. А дождь так и хлещет, словно из ведра. Я ему из окошка кулаком грожу: иди, мол, озорник, в дом. А он сидит на корточках, весь мокрый, грязный, и кричит: «Дом дострою и приду!» Я только рукой махнула. Весь в меня характером вышел! Глава XII ПРИЮТСКИЕ И ГОРОДСКИЕ Наступила зима. Начались первые заморозки. По утрам лужи около крыльца затягивались тоненькой, прозрачной корочкой льда. Стены, забор, калитка и даже старая бочка возле сарая — всё побелело от инея. — Зима, зима! — кричали ребята и бежали на двор пробовать первый лед. Хрупкий и прозрачный, он сразу же ломался под ногами, и темная вода заливала сапоги. К полудню от инея на крыше не оставалось и следа. Иней быстро таял. — А вдруг зима совсем не придет? — горевали ребята. Но зима пришла. Однажды утром в воскресенье приютские проснулись в восемь часов, поглядели в окошко — и ахнули. За окошком падал снег, и не какими-нибудь мелкими снежинками, а целыми хлопьями. Снегом засыпало весь приютский двор. Снег лежал на крышах и на деревьях. Даже небо, казалось, стало какого-то белого цвета. После завтрака приютским роздали зимнюю одежду. Мальчики и девочки получили теплые ватные пальто серого цвета. Рукава пальто были вшиты сборками и походили на фонари. Кроме пальто, ребятам выдали рукавицы и валенки. На каждом валенке чернела круглая печать уржумского приюта. Девочки повязали стриженые головы большими шерстяными платками, а мальчики надели круглые, стеганые на вате шапки. Пальто были сшиты на рост. Полы путались в ногах, а рукава были так длинны, что из них виднелись только кончики пальцев. — Поп! поп! — дразнили друг друга мальчишки. На дворе дворник Палладий разгребал сугробы большой деревянной лопатой. Сережа подбежал к нему. — Ну, помощник! Вот и зима пришла, — сказал Палладий и похлопал себя по бокам. «Помощником» дворник стал называть Сережу недавно, после того, как во дворе рассыпалась целая поленница дров и Сережа помог ему собрать дрова. — Дай мне, Палладий, лопату! Гору пойду строить, — попросил Сережа. — Возьми, только потом на место поставь! Сережа отправился за ворота на берег Уржумки. В длинном ватном пальто, маленький и широкоплечий, он шел по двору, переваливаясь с ноги на ногу и таща по снегу за собой огромную лопату. — Эй, катышок! Возьми лопату на плечо, ловчей будет! — закричал вслед Палладий. Сережа вскинул лопату, как ружье, на плечо и не спеша вышел из калитки. В это воскресенье приютские насыпали на берегу замерзшей Уржумки большую снежную гору. Работы всем было по горло. А больше всех старался Сережа. Он сгребал снег, утаптывал его валенками и придумал такую штуку: чтобы скорее насыпать гору, таскать снег на рогожке. Даже дворник Палладий пришел помогать ребятам и, когда гора была готова, вылил на нее три ведра воды. К вечеру гора подмерзла, и приютские начали кататься. Но кататься было не очень-то удобно. Санок в приюте не было, и приходилось съезжать с горы на пальтишках или подстилать рогожу. Васька Новогодов с вечера облил свою рогожу водой и оставил ее на ночь во дворе. Рогожа замерзла и стала точно лубяная. Но не успел Васька съехать с горы, как лед на его рогоже стал трескаться и осыпаться, словно стекло. Только пальто сзади подмокло, а толку никакого. Как-то вечером, когда приютские вышли на улицу поиграть в снежки, они заметили, что с высокого крутого берега Уржумки катится вниз прямо на лед какой-то темный комок. Подошли поближе, пригляделись и узнали в этом темном комке Ваську Новогодова. — Эй, ребята, давайте-ка и мы с берега кататься! — крикнул Пашка. — Здесь покруче, чем на нашей горке, будет! До самой середины реки катить можно. Он разостлал свою рогожу и только было хотел съехать с берега, как внизу из-за сугроба вынырнул запыхавшийся Васька Новогодов. — Ты еще чего выдумал, рыжий петух? С моей горы кататься собрался? Вот как дам — полетишь вверх тормашками! Пашка послушно подобрал свою рогожу и, озираясь, пошел к приютской горке. После этого случая ребята боялись даже близко подходить к «Васькиной горе». Так прошло несколько дней. Но вот как-то под вечер приютские снова забрели на «Васькин берег». Уже темнело. Снег голубел, словно кто-то облил всю землю слабым раствором синьки. На реке у берега пухлой периной лежал снег. Так и хотелось разбежаться и броситься сверху плашмя в пышные, мягкие сугробы. Ребята подошли к самому краю и заглянули вниз. Там внизу, почти на середине Уржумки, топтался Васька Новогодов, стряхивая с себя снег. Сережа постоял с минуту на горе и вдруг не спеша начал расстилать свою рогожку. — От Васьки попадет, не езди! — закричали хором приютские. Сережа, не слушая их, молча уселся на рогожу. — Ой, смотрите, поехал, поехал! — завизжала Зинка. И верно, Сережа уже катился вниз с высокого обледенелого берега, взметая за собой снежное облако. Долго глядели ребята, как мелькала среди сугробов его большая круглая шапка. А минут через десять с речки мимо приютских пробежал Васька Новогодов. Подмышкой у него торчала свернутая в трубку рогожа. На бегу он оборачивался и грозил кому-то кулаком. Дворник Палладий рассказывал потом, что, вбежав во двор, Васька перво-наперво принялся изо всех сил колотить ногами в бочку, а потом бросил рогожку на землю и заревел во всё горло. А на другой день на «Васькину гору» отправились вместе с Сережей еще несколько мальчиков. — Поехали, ребята! Чего бояться? — звал их с собой Сережа. — Боязно. Тут больно берег крутой. — Нет, не страшно, — уговаривал Сережа, — только в ушах здорово свистит, и снег в лицо бьет. Глаза крепче зажмурить надо! Только и всего! Сережа съехал с берега первым, а за ним и все остальные. Недели через две после этого произошло событие, о котором долго говорили приютские. В приходской школе, кроме приютских, учились также и дети уржумских купцов и зажиточных мещан. Между приютскими и городскими издавна была вражда. Стоило приютским выйти со школьного двора на улицу, как их начинали дразнить: — Приютская вошь, куда ползешь? Приютские молчали, потому что боялись связываться с городскими. Те были и покрупнее и покрепче, — как-никак дома жили, а не на приютских хлебах. И главным коноводом у городских был краснощекий Лешка, сын приказчика с Воскресенской улицы. Был он одним классом старше Сережи. Однажды во время большой перемены подставил он Сереже ногу. Сережа растянулся на полу и больно ушиб колено. А приказчиков сын, довольный своей шуткой, убежал в класс. Прозвенел звонок. Сережа прихрамывая пошел на свое место. Весь урок сидел он хмурый, глядел в угол и раздумывал: как бы это показать городским, что приютские тоже за себя постоять могут? Неужели же так и сносить от них щелчки, пинки и обидные слова? Да и за что? Ведь он не сам пошел в приют — его бабушка туда отдала. Урок окончился, учитель вышел из класса. Сережа, насупившись, продолжал сидеть на парте. — Пошли, Костриков, домой, — сказал ему Пашка. Сережа встал и начал укладывать в полотняную сумку пенал и книжки. В маленькой темной раздевалке осталось к этому времени всего только четыре пальто. Уже все ученики разошлись по домам. Сережа оделся и вышел с товарищами на двор. Он шел, всё еще прихрамывая. — Больно? — А то нет! — сердито буркнул Сережа. На школьном дворе было пусто. — Ну, сегодня нас не тронут. Все домой ушли! — обрадовался Пашка. Но только он это сказал, как из ворот соседнего дома с криком вылетели городские. Впереди бежал Лешка в большой беличьей шапке, надетой набекрень. — Бей приютских! — закричал он. Пашка и еще двое приютских пустились наутек. Сережа остался один посредине улицы. Лешка подскочил к нему и сбил с него шапку. — Дай ему еще, дай! Мало! — закричали городские, подбрасывая Сережину шапку ногами. Сережа и не думал ее отнимать у них. Он стоял на месте, наклонив большую, коротко остриженную голову, и тяжело дышал. Лешка развернулся и хватил его кулаком в грудь. Сережа шагнул назад, потом вперед. Коленки у него подогнулись. — Прощения просит! — заорали городские. Но в эту самую минуту Сережа с размаху ударил Лешку головой в живот. Тот раскинул руки и упал навзничь. Сережа, не давая ему опомниться, навалился на него всем телом. Лешка дергался, пробовал вырваться, но Сережа держал его крепко. — Пусти! — завопил Лешка на всю улицу и стал пинаться ногами. — А будешь драться? — Пусти! — А будешь?.. — Пу-у-у-сти! Слышишь — пу-сти!.. Лешка вертел головой, ища глазами товарищей. Но они стояли у забора и даже не собирались итти ему на выручку. — Говори, будешь? Будешь? — спрашивал Сережа, сопя и пыхтя. — Не буду, — наконец ответил Лешка, но так тихо, чтобы приятели его не слышали. — Смотри у меня, — сказал Сергей и поднялся с земли. Он не торопясь отряхнул снег с пальто и валенок и оглянулся по сторонам. С другого конца улицы бежали приютские. Они всё видели из-за угла. Лица у них сияли, как новые гривенники. Пашка поднял с земли Сережину шапку, ударил ею о колено и подал Сереже. А в это время Лешка у забора ругался со своей командой. — Чего же вы смотрели, когда он на меня накинулся? — говорил Лешка сквозь зубы и сжимал кулаки. — Один на одного всегда дерется, — оправдывались его приятели. Весь вечер в приюте только и было разговоров, что о Сереже. — А Костриков ему как даст!.. Как даст!.. — захлебываясь рассказывал Пашка. — Теперь мы городским покажем! — засмеялся один из приютских. Первый раз за всё время городским не удалось поколотить приютского. Глава XIII У.Г.У. Сереже исполнилось одиннадцать лет, когда он окончил приходскую школу. Тех, кто учился хорошо в школе, отдавали учиться дальше, в Уржумское городское училище, которое ребята называли по первым буквам: УГУ. Но попасть в УГУ было дело трудное. Это не то, что из класса в класс перейти — здесь отбирают самых лучших учеников. — Кострикову что? Его сразу же примут в УГУ! — завидовали одноклассники Сереже. — Еще бы не приняли, когда у него всё пятерки да четверки. И верно, Сережа был первый, кого назвал Сократ Иванович, когда объявлял о переводе школьников в УГУ. Училище помещалось на Полстоваловской улице, в белом двухэтажном доме с парадным крыльцом под железным зеленым навесом. Рядом с деревянными сутулыми домиками дом казался нарядным и большим. Через парадную дверь ходили только учителя, а ученики, чтобы не запачкать сапогами каменной лестницы, бегали с черного хода, мимо кухни директора. Здесь всегда пахло вкусными жирными щами и жареным мясом. А в дни стирки густой белый пар клубился и плавал по кухне, словно туман над болотом. Во дворе школы был разбит маленький садик, где росли две сутулые елки да несколько тополей, обглоданных козами. В глубине двора возвышались столбы с перекладиной, похожие на виселицу, и «гиганты» — гигантские шаги, на которых запрещалось бегать, такие они были гнилые и старые. Ученики Уржумского городского училища задирали носы перед ребятами из приходского. Их училище помещалось в большом каменном доме. Учились в нем одни только мальчики, не то что в приходском, где и девчонки и мальчишки сидели вместе. А главное — ученики Уржумского городского училища носили форму: серые брюки и курточки такого же серого, мышиного цвета, подпоясанные кожаным ремнем с медной пряжкой, на которой стояли три буквы: У.Г.У. Пряжку ученики начищали мелом до ослепительного блеска и любили ходить нараспашку, чтобы лишний раз щегольнуть перед приходскими своей формой. Правда, у многих из них форменные курточки и штаны были сшиты из такого грубого сукна, что ворсинки торчали из него, точно щетина. Но всё-таки это была форма. Санька Самарцев щеголял в ней уже целых два года. А теперь и Сережин черед пришел. Будут они ходить по улице одинаковые, и никто не догадается, кто из них приютский, а кто нет. Хоть они и в разных классах, но всё же можно встречаться на переменках, а после уроков возвращаться вместе из школы. Да еще домой можно будет иной раз забежать, благо бабушкин дом здесь же на Полстоваловской. Но всё вышло по-иному. Как-то в воскресенье Саня встретил Сережу, чем-то озабоченный. — А у меня новость, — заявил он с важностью, — в УГУ я больше учиться не буду, а осенью поеду в Вятку, в реальное училище. И он сказал Сереже, что ему больше не придется гулять с ним по воскресеньям, потому что он должен всё лето заниматься, чтобы подготовиться в реальное. Если он выдержит экзамен, то будет называться «реалист» и станет носить форму не хуже, чем у студентов. — А в реальном трудно учиться? — спросил Сережа. — Еще бы не трудно! Одна геометрия чего стоит... — А если уроки хорошо учить? — Не знаю, — помотал головой Саня и, оглядевшись по сторонам, добавил таинственным шёпотом: — Завтра я к крамольникам пойду. — Зачем? — Они меня будут в реальное готовить. Они ведь ученые — студенты. За меня хлопотала библиотекарша — она их знакомая, а мать ей белье стирает. — А меня возьмешь к ним? — спросил Сережа. — Как-нибудь возьму, — пообещал Саня. — Ты когда к ним пойдешь, так погляди хорошенько, как у них там всё, попросил Сережа. — Ладно, — согласился Санька и стал считать по пальцам все предметы, по которым ему придется готовиться. Санька загнул пять пальцев на одной руке и два на другой. — Закон, русский, арифметика, естествоведение, география и рисование, да еще устный русский и письменный русский... Пропадешь! — А сколько в УГУ уроков? — спросил Сережа. — Тоже хватит, — сказал Санька и начал рассказывать про УГУ такие страсти, что Сережа не знал, верить или нет. По словам Сани, директор, Алексей Михайлович Костров, был злой, как лютый зверь: чуть что — он щипал ребят, бил их линейкой и таскал за волосы. — А тебя драл? — спросил Сережа. — Драл. Один раз за волосы, два раза линейкой. — А если уроки хорошо готовить? — Ну, тогда не так дерется, а всё-таки попадает. В следующее воскресенье Саня встретил Сергея на углу Буйской и Воскресенской. — У крамольников был, — сказал Саня шёпотом и так подмигнул глазом, что у Сережи захватило дух. Мальчики побежали во двор и уселись на бревне под навесом сарая. Саня наклонился к Сереже и зашептал ему что-то на ухо. — Ничего не слышу, говори громче, — рассердился Сережа. Саня огляделся по сторонам и начал вполголоса рассказывать о крамольниках. Сережа узнал, что самого главного крамольника зовут Дмитрий Спиридонович Мавромати; он-то и занимается с Саней. Заниматься с крамольником не очень страшно. Дмитрий Спиридонович не дерется и не кричит, как директор Костров, только если неверно ответишь ему, он начинает постукивать по столу карандашиком. Сидит и стучит себе: тук, тук, тук. До тех пор стучать не перестанет, пока не поправишься или вовсе не замолчишь. А когда диктант пишешь, он не стоит над душой сзади, а ходит по комнате. И задачки все Дмитрий Спиридонович из головы выдумывает. В задачнике задачки скучные: то про воду — сколько ведер воды из одного водоема в другой перелили, то про пешеходов — сколько верст они из одного города в другой прошли, а вот у крамольника задачки особенные. Первую задачу он выдумал про рыбу — сколько рыбы поймали рыбаки неводом и сколько денег за нее выручили? Всех рыб учитель по именам называл. Сколько плотвы, сколько щук, сколько окуней, сколько налимов. Вторая задача была еще лучше — про табун лошадей. Надо было сосчитать, сколько гнедых, пегих, вороных, серых, караковых, чалых, белых. Здорово интересно! С виду Дмитрий Спиридонович на всех других крамольников похож: длинные волосы и очки носит, только очки безо всякого ободка, одни стеклышки на шнурочке. — У нашей Юлии Константиновны очки тоже на черной веревочке, только в ободке, — сказал Сергей, а потом попросил Саню рассказать, что делают крамольники у себя дома. — Книжки читают, а один крамольник себе рубашку зашивал, — ответил Саня и стал торопливо рассказывать, как после занятий новый учитель позвал его пить чай. Чай они пили с белыми баранками. Кроме Дмитрия Спиридоновича, было там еще три крамольника: один высокий, с кудрявыми волосами, второй бородатый, — кажется, сердитый, а третий с завязанной шеей. Разливала чай женщина, тоже крамольница. Ее все называли «панна Мария». На ней была мужская косоворотка с белыми пуговицами, подпоясанная ремнем, а волосы были подстрижены и причесаны назад, как у Дмитрия Спиридоновича. — А еще чего видел? — спросил Сергей. — Всё! — отрезал Санька и замолчал. Ему нечего было больше рассказывать. По правде сказать, он был не слишком доволен крамольниками, он ожидал, что увидит что-нибудь особенное — не такое, как у всех уржумцев, а у них было всё самое обыкновенное: и старый самовар с погнутой конфоркой, и чайные чашки с голубыми цветочками, и стеклянная пузатая сахарница. И сидят крамольники на обыкновенных табуретках и спят на узких железных кроватях под стегаными ватными одеялами. А на окошках у них растут в горшках фикусы и дерево столетник, как у бабушки Маланьи. — Врут про них, — сказал, помолчав, Саня. — Кто? — Да все уржумские. Говорят, что крамольники антихристы, ничего не боятся и что у них дома бомбы и пистолеты, чтобы царя убивать, а я ничего такого не видал. — А зачем врут? — Затем, чтобы народ стращать, — сказал Санька. Потом подумал и прибавил: — А кто их знает, — может, и правду говорят? Может, они, крамольники, хитрые и нарочно всё припрятали, когда я пришел. Кто их знает! Глава XIV УЧИТЕЛЯ И УЧЕНИКИ Осенью 1897 года Саню повезли в Вятку, в реальное училище, а Сережа начал учиться в УГУ. В первый же день, придя в школу на молебен, Сережа увидел страшного и сердитого директора Кострова, о котором ему рассказывал Саня. Молебен должен был начаться в девять часов в зале, во втором этаже. Зал был совершенно пуст. Только вдоль стен стояли стулья, а против двери красовался большой, во весь рост, портрет царя в золоченой раме. Справа и слева от царя висели картины безо всяких рам. На одной были нарисованы перистые яркозеленые деревья, а среди них распластался на земле тигр; на ветках деревьев сидели оранжевые обезьяны; из круглого синего озера высовывал зубастую пасть крокодил. Картина называлась «тропический лес». Остальные картины были попроще: морское дно с крабами, медузами и звездами, северное сияние, сталактитовая пещера. В ожидании молебна новички гурьбой ходили по коридору и заглядывали в зал и в классы. Нашлись даже такие смельчаки, которые подошли к дверям учительской и заглянули в замочную скважину. Разглядеть им, правда, ничего не удалось, так как скважину заслоняло что-то лиловое. Но зато они услышали, как в учительской разговаривают двое. Один как будто лаял хриплым отрывистым голосом, другой покашливал и рокотал баском. Сережа стоял вместе с другими в коридоре и смотрел, как двое новичков боролись около лестницы. Вдруг тяжелая дверь учительской распахнулась настежь. Из комнаты, сгорбив спину, вышел быстрыми шагами высокий худой человек. Руки у него были заложены назад. Бледное, будто заспанное лицо с припухшими веками казалось сердитым. Густые его брови шевелились, точно две черных гусеницы. — Директор, директор, — зашептали в коридоре. — Вы где находитесь, а? — закричал директор и так посмотрел на мальчиков, что те попятились назад, а один из них споткнулся на ступеньке и чуть не полетел кубарем с лестницы. — Немедленно в зал, на молебен! — лающим голосом скомандовал Костров. Новички шарахнулись. Незнакомый учитель выстроил новичков парами и повел их в зал. Седой длинноносый старик-священник в лиловой рясе начал служить молебен. Служил он долго, неторопливо, слова произносил невнятно, — Сережа слушал его, а сам не спускал глаз с оранжевого, белолапого тигра в тропическом лесу. Прошел месяц. Все новички теперь уже хорошо знали причуды каждого учителя, а сколько было учителей, столько было и причуд. Инспектор Верещагин, Гавриил Николаевич, больше всего заботился о том, чтобы ученики хорошо читали по-славянски. Он всегда ставил ученикам в пример дьякона из кладбищенской церкви, который ревел таким голосом, что пламя на церковных свечах дрожало, точно от ветра. Если ученик читал неуверенно, запинался или тянул слова, Верещагин вырывал у него книгу из рук и, склонив голову набок, передразнивал. — Бэ-э-э, бэ-э-э, — блеял он по-козлиному и тряс головой. — Ну что, хорошо? — спрашивал инспектор и сейчас же добавлял: — Вот так же и ты, дурак, яко овен, священное писание читаешь. Старик-священник был большой любитель рыбной ловли. Его часто видели на улицах Уржума в подоткнутом подряснике, с ведром и удочкой в руках. Он часто брал с собой учеников и очень завидовал, если улов у них был больше, чем у него. — Ну, — говорил какой-нибудь неудачливый счастливец. — Сколько я вчера окуней наловил!.. Теперь батя наверняка двойку влепит, а то и кол. Больше всех ребята любили учителя арифметики и русского языка, Никифора Савельевича Морозова. Толстый, розовый, он начисто брил голову, щеки и подбородок и оставлял только маленькие усики, словно приклеенные к верхней губе. Серые навыкате глаза его были всегда прищурены. Зимой и летом Морозов носил белую полотняную рубаху, вышитую по подолу, по вороту и по краям рукавов васильками и ромашками. Кто-то из жителей Уржума за вышитую рубашку прозвал его «малороссом», а за бритое лицо — «артистом». Второе прозвище Никифору Савельевичу и в самом деле подходило, потому что в любительских спектаклях никто лучше его не играл комических ролей. Он даже иногда и женские роли играл. Какую-нибудь сваху, монахиню, а то и купчиху. Во время урока Никифор Савельевич расхаживал по классу, размахивал руками, прищелкивал пальцами и приподнимался на цыпочки. А голос-то, голос какой у него был! Весной через открытое окно на всю Полстоваловскую улицу было слышно, как объясняет он арифметические правила у себя в классе. В те удачные дни, когда ребята отвечали Никифору Савельевичу уроки без запинки, а в письменной работе делали мало ошибок, Никифор Савельевич ровно за пятнадцать минут до звонка таинственно подмигивал одним глазом и закрывал журнал — это означало, что урок окончен и что сейчас Никифор Савельевич вытащит из папки книжку в кожаном переплете с золотыми буквами на обложке и скажет: — Ну, сегодня я вам, друзья, почитаю сочинения Николая Васильевича Гоголя. Тогда в классе проносился радостный приглушенный вздох, шарканье подошв и шёпот. Ученики усаживались половчее и поудобнее. А через минуту шум и шарканье стихали, и в классе наступала мертвая тишина. Никифор Савельевич, держа близко перед собой раскрытую книгу, начинал читать, а читал он замечательно. Особенно жадно слушали ребята повесть Гоголя «Вий». Они замирали, когда Никифор Савельевич читал страшное место о том, как гроб с ведьмой летал по церкви вокруг бурсака. Проходило пятнадцать минут, в коридоре трещал звонок на переменку, потом второй звонок к началу урока, а ребята не двигались с мест. А ведь с каким нетерпением ждали они звонка на других уроках! Учение в УГУ давалось Сереже легко. Скоро он сделался первым учеником и любимцем Морозова. Бывало подойдет к нему Никифор Савельевич на уроке арифметики, заглянет в тетрадку через плечо и скажет: — Покажи-ка, покажи. Это ты интересный способ придумал! И усядется рядом с Сережей на парту. Ему приходилось садиться на самый кончик скамейки — толстый был очень и дальше пролезть не мог. Сережа был одним из самых младших в классе. Рядом с ним сидели на партах рослые парни, чуть пониже директора Кострова. Парней этих звали Чемеков и Филиппов. Чемеков был сын церковного старосты и сидел второй год в первом классе, а было ему четырнадцать лет. Никифор Савельевич частенько говорил про Чемекова, что он ленивее осла и сонливее зимней мухи, а сам Чемеков хвастался, что его дома отец дерет каждую субботу за плохие отметки, а ему хоть бы что! — Ну и пускай дерет, — от ученья у меня голова болит, — говорил он, позевывая. Друг и приятель Чемекова, Филиппов тоже сидел второй год в первом классе. Большего щеголя во всем УГУ не было. Он носил ботинки с необычайно длинными утиными носками и только и делал, что чистил их то ладонью, то носовым платком, то промокашкой. Свои жидкие белесые волосы он мазал какой-то душистой помадой, которая пахла на весь класс. Оба приятеля — щеголь и лентяй — так плохо учились, что раз во время классной диктовки в их письменных работах Никифор Савельевич насчитал ровно по тридцати восьми ошибок в каждой. Дело в том, что приятели сидели на одной парте и всегда списывали друг у друга. — Чем башку помадой мазать, лучше мозги бы, Филиппов, прочистил, громогласно отчитывал его Морозов. — Борода ведь вырастет, когда городское окончишь! Глава XV САНЯ — РЕАЛИСТ Саня приехал из Вятки на каникулы в жаркий июньский день. В длинном ватном пальто, в черной фуражке с желтым кантом и золоченым гербом реального училища, он важно и не спеша шел по Воскресенской улице. Ему было очень жарко, пот катил с него градом, но он и не собирался снять с себя ватное пальто. Ему очень хотелось, чтобы все видели его новую форму, в которой он казался еще выше и еще тоньше, чем обычно. Но, как назло, смотреть на него было некому. Сонные и пустые уржумские улицы изнывали от зноя. Нигде не было ни души. Только посредине дороги лежала старая лохматая собака с высунутым от жары языком. Собака посмотрела на него и лениво закрыла глаза. Саня подошел к своему дому, толкнул калитку и вошел во двор. Посредине двора бабушка Маланья развешивала мокрое белье. — Вы к кому, молодой человек? — закричала бабушка и, приставив руки к бровям, стала вглядываться в незнакомца. — Это я, бабушка Маланья! Ты разве меня не узнала? — засмеялся Саня, очень польщенный, что его приняли за молодого человека. — Саня? Ишь ты, как вытянулся! Старое старится, молодое растет. А это что же, форма у тебя такая? — кивнула бабушка на черное пальто и, подойдя к Сане, начала щупать материю. — Хорошее сукно. Почем набирали? — спросила бабушка. Из дома выбежали Санина мать и сестры. Все окружили его, целовали, что-то спрашивали, перебивая друг друга. Мать, обняв сына за плечи, то плакала, то смеялась. Все были в сборе. Не хватало одного Сережи. — Ну, как Серьга? Перешел во второй класс? — спросил Саня. — Перешел. Его в школе хвалят — хорошо учится. Завтра придет, так наговоритесь досыта, — ответила бабушка. — Не завтра, а послезавтра, — завтра, небось, суббота, а Сережа в воскресенье приходит, — вмешалась в разговор восьмилетняя Лиза. — Наш пострел везде поспел, — засмеялась бабушка и слегка дернула Лизу за рыженькую косицу. Через два дня товарищи встретились. Первое, что показал Саня Сергею, это свою новую форму. Он надел ватное пальто с блестящими пуговицами и фуражку. Заложив одну руку в карман, а другую за борт пальто, он не спеша прошелся взад и вперед по двору. Сережа сидел на бревне и глядел на товарища. — Ничего пальто, только очень длинное, ходить мешает. — С непривычки мешает, а потом ничего, — сказал Саня и стал объяснять, что в реальном висит на стене в канцелярии приказ, где сказано, что от земли до края шинели должно быть не больше чем два с половиной вершка. Саня снял шинель и остался в черных брюках и в черной курточке, перехваченной кожаным ремнем с большой медной пряжкой. — У нас на одну букву больше, чем у вас. У вас У.Г.У., а у нас А.В.Р.У., — сказал Саня, поглаживая пряжку. Сережа очень обиделся, что Санька всё время говорил «у нас» и «у вас». — А что такое АВРУ? — спросил он. — Александровское вятское реальное училище, — отчеканил Санька. — А почему Александровское? — Потому что в честь Александра, царя. — И, помолчав, добавил: Хочешь, примерь мою форму! Сергей надел на себя пальто и фуражку. Фуражка оказалась ему мала, а пальто не сходилось в груди, хотя полы его волочились по земле, а из рукавов не было видно рук. — Ты словно поп в рясе, — засмеялся Саня. Сережа торопливо стал стаскивать тяжелое ватное пальто. — Давай-ка лучше сбегаем к нам на училищный двор, — сказал он Сане. Я тебе кое-что покажу. — Чего я там не видел, — лениво ответил Санька, но всё-таки пошел. Придя на школьный двор, Сергей сел на землю и стал снимать сапоги. — Это зачем? Сережа улыбнулся и вместо ответа снял с себя куртку, а потом подвернул брюки выше колен. Подбежав к трапеции, он ловко ухватился за перекладину лестницы. Перебирая руками перекладины, одну за другой, он стал подтягиваться на вытянутых руках до самого верха. Тело его слегка раскачивалось из стороны в сторону. — У нас на гимнастике только учитель так умеет. Он офицер, — сказал Саня. — Это я за год наловчился! — крикнул Сережа сверху и, спрыгнув на землю, вытер руки о траву. — Сейчас будет фокус-покус номер два! Он подбежал к толстому столбу рядом с лестницей и, обхватив столб ногами, быстро и ловко начал взбираться наверх. Очутившись на верхушке столба, он перепрыгнул на трапецию, которая была рядом, и принялся раскачиваться на руках. А под конец два раза перекувырнулся через голову. — Обезьяна, настоящая обезьяна, — сказал Санька. Обезьян он никогда в жизни не видел, но слышал, что обезьяны умеют ловко лазить по деревьям. Когда Сергей показал Сане все свои фокусы, они уселись на траву и начали разговаривать. Саня рассказал о своих новых школьных товарищах, об учителях и о самом городе Вятке. По его словам выходило, что Вятка — это огромный город, немногим меньше Петербурга. Дома там все каменные и есть даже трехэтажные. В городском саду с утра до вечера играет оркестр военной духовой музыки. А в соборе служит сам архиерей. Сережа лежал на траве и, подперев голову руками, жадно слушал товарища. На самом деле Вятка была захолустным провинциальным городком, где улицы освещались так же, как и в Уржуме, керосиновыми фонарями. Осенью и весной из-за непролазной грязи нельзя было отличить мостовую от панели. Одним только способом и можно было пробираться в это время по городу: прижимаясь к домам и хватаясь руками то за стены, то за оконные наличники. — А еще в Вятке крамольники живут, как у нас в Уржуме, — сказал напоследок Саня. Это была правда. В Вятку начали высылать политических ссыльных еще раньше, чем в Уржум. Саня наконец замолчал. Теперь была Сережина очередь рассказывать товарищу новости. Сережа призадумался. Чем удивишь Саньку — ведь он и сам уржумский, сам учился в УГУ! Приятели посидели на скамейке еще немного и пошли обратно на Полстоваловскую. Дома Саня начал показывать Сереже свои учебники, которые он привез из Вятки. — А это по какому? — спросил Сергей, раскрывая одну из книжек. — Это по-немецки. — Ты умеешь разве? — Умею. И читать и писать. — А говорить? — Тоже. Только не очень много. — Ну, а скажи, как по-немецки будет стол? — Дер тыш. — А стул? — Дер штуль. — А коза? — спросил Сережа, увидев за окном на дворе старую Шимку. — Мы козы еще не проходили! — Я тоже хочу учиться по-немецки, — сказал Сергей и снова стал перелистывать немецкую книжку. — В Уржуме немецких учителей нет, они только в Вятке живут. — Ну и что же? Вот кончу УГУ и тоже в Вятку поеду учиться, — ответил Сергей. Саня усмехнулся, но не стал с ним спорить. Когда на другой день Сережа после обеда прибежал из приюта к бабке во двор, Санька был уже не вятский, а прежний — уржумский. Шинель, фуражку с гербом, штаны, куртку и даже ремень — всё отняла и спрятала в сундук мать, чтобы Санька зря не трепал формы. Санька стоял во дворе в полукоротких штанах и в прошлогодней рубахе с полукороткими рукавами и мыл в кадке под капелью грязные босые ноги. — Пойдем на мельницу за окунями, — позвал Сережа Саньку. Санька сбегал в сени за ведром и удочками, и товарищи отправились по знакомой дороге к мельнице. Сначала шли нога за ногу, загребая и поднимая столбы пыли по дороге, а потом вздумали бежать наперегонки. Так припустились, что только пустое ведро брякало да удочки за плечами тряслись. — А ты в Вятке рыбу ловить ходил? — спросил Сережа, когда они уселись на отлогом берегу пруда, около мельницы. — Ходил, — нехотя ответил Санька и забросил удочку. — А в Вятке какая рыба водится? — Да ну тебя с этой Вяткой! Рыба как рыба... У нас в Уржумке окуни, пожалуй, пожирней будут. И Сережа понял, что Санька хоть и расхваливал Вятку, но по душе ему больше Уржум. До самого конца июля Санька ни разу не заикнулся больше о Вятке и не вспоминал о своем АВРУ. Только за неделю до отъезда, когда мать вытащила из сундука его форму, он вдруг сказал: — Эх, кончилось леточко! Скоро мне опять придется в Вятку ехать. Глава XVI ВТОРОКЛАССНИК Саня опять уехал в свою Вятку, в АВРУ, а Сережа остался у себя в Уржуме, на Воскресенской, в «Доме призрения». Через неделю, пятнадцатого августа, должны были начаться в УГУ занятия. Все говорили, что во втором классе учиться будет потруднее. Прибавят еще один урок — географию, и занятия будут кончаться на час позже. А по русскому станут задавать не пересказы, как в первом классе, а сочинения. Это значит — надо будет «сочинять», — всё придется выдумывать самому из головы. И всё-таки Сережа шел в класс веселый. Для приютских школа была не то, что для городских. Здесь они иной раз забывали, что они «приютские». В классе Сережа опять занял вторую парту около окна. Первый урок был русский. Начался он как обычно: Никифор Савельевич вошел в класс точно так же, как входил в прошлом году. Левой рукой он прижимал к груди толстую папку, а правой рукой быстро размахивал. Только рубашка у него была новая — не белая, а суровая и вышитая не васильками и ромашками, а маками. Еще ребята заметили, что Никифор Савельевич за лето очень загорел даже его наголо бритая, словно лысая, голова стала коричневой. — Ну, друзья, нагулялись, отдохнули? — спросил Никифор Савельевич, отдуваясь, и сам же ответил: — Нагулялись, отдохнули. А теперь будем учиться! Напишите-ка, друзья, сегодня для начала классное сочинение. Все переглянулись. — На тему «Наш двор», — громко сказал Никифор Савельевич и уселся за стол. Ну, это дело не такое уж трудное — написать про школьный двор. Пожалуй, это даже легче, чем пересказ; там запомнить надо, что после чего, а здесь гляди себе в окно и пиши. Так и начинать сразу можно: «Наш двор не очень большой. В правом углу нашего школьного двора стоит сарай с дровами, а напротив сарая стоят гиганты и рядом трапеция...» — и так дальше, всё по порядку. Но хоть сочинение о школьном дворе показалось всем очень легким, писали его ребята долго. А Сережа, который всегда подавал пересказы первым, подал Никифору Савельевичу в этот день работу перед самым звонком, вместе с Филипповым. Никифор Савельевич сложил в стопку голубые тетрадки с сочинениями и взял их с собой домой. К завтрашнему утру он обещал проверить и принести тетрадки. — Лучшее из ваших сочинений, друзья, я прочитаю вам вслух, — сказал Морозов, выходя из класса. Наутро Никифор Савельевич вошел в класс и сразу же сказал: — Послушаем сочинение Кострикова Сергея «Наш двор». И, раскрыв верхнюю тетрадку, он начал читать так же громко и раздельно, как читал «Вия». Сочинение удивило весь класс. В нем говорилось, что на школьном дворе под высокими деревьями растет трава и очень много цветов, что площадка посыпана песком. Трапеции, скамейки, гиганты выкрашены зеленой масляной краской, а посреди двора стоят новые, высокие качели с толстыми канатами. Зато про старый сарай и про дрова в сочинении не было ни слова. Не успел Никифор Савельевич дочитать это сочинение, как школьники, словно по команде, уставились в окна. За окнами был маленький пыльный двор, чахлые пожелтевшие тополя, обглоданные козами, и старые гиганты, на которых ветер раскачивал полусгнившую веревку, завязанную узлами. — Всё наврал, — пробубнил Чемеков. — Ничего этого у нас нет — ни скамеек, ни качелей. — А может, будут! — тихо ответил Костриков. — Будут! — кто-то из ребят на последней парте фыркнул. — Хорошее сочинение, — сказал Морозов. — Толково написано! Смех сразу же смолк. После уроков Морозов подозвал к себе Сережу. — Ты книжки читать любишь? — спросил он. — Когда интересные, люблю. — А что же ты читал? Сережа назвал три книги, которые ему очень понравились. Он их брал в школьной библиотеке. Книги эти были: Аксакова «Детские годы Багрова внука», Лажечникова «Ледяной дом» и «Робинзон Крузо». — Вот что, брат, забеги ко мне завтра после уроков, я тебе одну хорошую книжицу дам, — пообещал Никифор Савельевич. Сережа обрадовался. В школьной библиотеке он перебрал все книги. Уже читать было нечего. В городе было четыре библиотеки. На Воскресенской — три: городская, земская и частная. И одна библиотека-читальня — на Казанской улице. Но все четыре библиотеки были для взрослых. Детей туда не очень-то пускали. Только в библиотеку-читальню на Казанской ребята иногда заглядывали. Старушка-библиотекарша позволяла иной раз двум-трем ребятам посидеть в уголку и посмотреть картинки (книги в читальне на дом не выдавались, их можно было читать и разглядывать только на месте, в библиотеке). Давала библиотекарша ребятам свободные книжки, то есть такие, которых никто не брал. Хоть не так уж много народу приходило сюда, но ребятам редко удавалось дочитать до конца интересную книжку. Придешь бывало в читальню на другой день, а ее, как назло, читает какой-нибудь дяденька или тетенька. Перед тем как дать книгу, старушка-библиотекарша просила ребят показать ей руки. Если руки были грязные, книга не выдавалась. Старушка была хоть и добрая, но строгая. Она ни за что не позволяла нескольким мальчикам садиться рядом за один стол, а рассаживала их по разным концам зала, чтобы не шумели и не перешептывались. Чаще всего Сережа брал у старушки «Ниву» за целый год или другой журнал — «Природа и люди». В журналах были картинки и маленькие рассказы и статейки, которые он успевал прочитать за те полчаса или час, когда забегал сюда между школой и приютом. В журнале «Нива» было много картинок, разные попадались. Иногда интересные, — например, «Крепость в горах» или «Охота на бенгальского тигра». А то скучные — всякие боярышни за пяльцами да продавщицы цветов. Другое дело — в журнале «Природа и люди». Там что ни страница, то глаз не оторвешь. На одной картинке изображено «Извержение вулкана». Страшная картина. Черный дым валит из кратера, и огонь выбивается из него языками. По склонам огнедышащей горы катятся огромные камни, и падают вниз вырванные с корнями деревья. А под горой бегут, спасаясь от потоков лавы, женщины и мужчины с детьми на руках. Но особенно долго просиживал Сережа над картинкой «Кораблекрушение». Трехмачтовый корабль накренился набок. Вода захлестывает и заливает палубы и каюты. А рядом с погибающим кораблем на гребнях огромных волн колышутся две шлюпки с пассажирами и матросами. Люди растрепаны, полуодеты, — видно, кораблекрушение случилось среди ночи. На их лицах страх и отчаяние. Только один человек не ищет спасения. Он спокоен. Это капитан корабля. Смелый и решительный, он стоит с подзорной трубой в руках на покосившемся мостике и отдает последнюю команду... Из подписи к этой картинке Сережа узнал, что капитан должен последним сойти с гибнущего корабля. Таков морской закон. В условленный день Сережа получил от Никифора Савельевича обещанную книжицу. Называлась она «Дети капитана Гранта», сочинение Жюля Верна. Кто знает, — может быть, этот капитан Грант видал на своем веку не меньше опасностей, чем капитан с картинки? Скорей бы узнать, что это за капитан и какие у него дети! Вечером в приюте Сережа долго сидел за длинным дощатым столом и читал Жюля Верна. Читал, пока не погасили лампу, но и в темноте он всё еще представлял себе море, яхту и острова с дикарями. Утром Сережа захватил с собой «Детей капитана Гранта» в училище. Может быть, удастся хоть на переменках почитать еще немного. Сереже повезло. Первый урок в этот день был закон божий, и старик-поп рассказывал новую притчу о блудном сыне. Поп сидел за своим столом, а не разгуливал, как обычно, между партами по всему классу. Сережа потихоньку вытащил из-под парты книжку и читал ее весь урок до звонка. На перемене он тоже не выпускал книгу из рук. Сидел на подоконнике в углу зала и перелистывал страницу за страницей. Его окружили ребята. — Интересно, Костриков? — спросил один из парней, заглядывая через плечо в книгу. Названия на обложке нельзя было прочитать, потому что Сережа, боясь испачкать переплет, обернул книгу в синюю плотную бумагу из-под сахара, которую дала ему приютская кухарка Дарья. — Еще как интересно-то! — сказал Сережа. — Не оторвешься. Тут ребята обступили его еще теснее и заставили подробно рассказать все четыре главы, которые он успел прочесть. — Теперь он из-за этой книжки задачки будет худо решать! — сказал Чемеков, когда после звонка все пошли в класс. Но никакой беды с Сережей из-за «Детей капитана Гранта» не приключилось. Учение шло у него своим чередом. Как-то во время перемены в класс вошел Никифор Савельевич и увидел, что рядом с Костриковым на парте сидит верзила Филиппов. Оба сидят красные, хмурые. Не то поссорились, не то подрались — не поймешь! У Филиппова даже припомаженный кок растрепан и взъерошен. Сергей рядом с Филипповым малышом кажется — макушка его достает только до второй пуговицы на куртке Филиппова. Морозов остановился в дверях и стал прислушиваться к тому, о чем они говорят. Говорил, в сущности, один только Сережа, а Филиппов, отвернувшись к окну, молчал и тер кулаком красные глаза. — А потом сложишь, — долбил Сережа в самое ухо Филиппову, — это как раз и будет, сколько верст пешеходы прошли вместе, а потом вычтешь. Получишь, на сколько один прошел меньше другого, а потом... — ...А потом во время переменки из класса выходить надо, — сказал Никифор Савельевич, подходя к самой парте. Оба от неожиданности даже вздрогнули. — Почему в классе сидите? Филиппов и Сергей ничего не ответили. — Почему, спрашиваю, в классе сидите?.. — Да я тут с Костриковым задачу решаю, — пробормотал Филиппов. — А почему у тебя глаза на мокром месте? Чего ревел? — Это просто так! — буркнул Филиппов. — Как это просто так? — Да он меня в коридор не пускает. За ремень под партой держит. Пока задачку не решу. Еле сдерживая смех, Никифор Савельевич вышел из класса. Сережа Костриков был его любимый ученик. В те дни, когда ребята делали в диктовке много ошибок и Никифор Савельевич, хлопая дверью, уходил с пол-урока, весь класс обступал Сергея. — Костриков, иди попроси Никифора Савельевича. Он для тебя будет... Что «будет» — ученики не договаривали, но Сергей сам понимал, в чем дело. Он бежал в учительскую, и обычно через несколько минут Никифор Савельевич возвращался в класс. Прищурив глаза, заложив руки назад, учитель вприпрыжку принимался ходить по классу. Потом останавливался посредине и, подняв кверху указательный палец, говорил школьникам: — Хотел я вам почитать одну интересную книжку, но теперь раздумал и читать не буду. Не буду! Урок плохо приготовили. Недоволен я вами, друзья! Недоволен! После этих слов Никифор Савельевич снова направлялся к дверям. Ученики вскакивали с парт и бросались за Морозовым. — Простите, Никифор Савельевич, мы больше не будем. Почитайте нам что-нибудь, простите нас! — кричали ребята. — Ну уж так и быть! Сегодня я почитаю. Но не лентяям читать буду, а тем, у кого головы на плечах. Голова, друзья, для того дана, чтобы ею думать, а не для того, чтобы на ней вихры помадить! Все ученики при этих словах Никифора Савельевича обязательно поворачивались и смотрели на Филиппова. Глава XVII СПЕКТАКЛЬ Шел второй год Сережиного ученья в УГУ и пятый год его жизни в приюте, когда случилось событие, которое сильно взволновало всех ребят. Для приюта построили новый дом. Деньги на постройку пожертвовали уржумские купцы, которых отец Константин называл «благодетелями». Старый приют был настолько плох, что давно уже боялись, как бы он не рухнул и не придавил всех воспитанников. Новый деревянный дом выстроили здесь же, во дворе, в двух шагах от старого. Давно уже в приюте не было, такого волнения, как в день новоселья. Что там ни говори, а всё-таки новый дом. И жизнь в нем, верно, будет тоже новая, не такая, как прежде. Но дом оказался ничуть не лучше старого. Комнаты были также малы, спальни также тесно набиты койками. Уборная, как и в старом доме, помещалась в холодных и темных сенях; рядом с кухней, на стене, висели всё те же, давно знакомые, рукомойники. А в коридоре уже на другой день после переезда запахло мочалкой и жареным луком. Только тем и отличался новый дом от старого, что бревенчатые стены, еще не успев потемнеть, пахли лесом, и на них выступали капли смолы, когда печки бывали жарко натоплены. Новый приютский дом пришел осмотреть сам председатель совета Уржумского благотворительного общества — Польнер. Это был пожилой человек в очках и в длинном черном сюртуке. Ходил он слегка сутулясь, заложив левую руку за спину, мягко и осторожно ступая, словно шел по льду. Приютским он не сказал ни слова, может быть, он их даже не заметил. Низко опустив голову, обошел он дом и так же неслышно исчез, как и появился. Приютская кухарка Дарья сказала, что он человек непьющий, скромный, как девушка, и уж теперь-то, после его прихода, для приютских начнется житье. Но надежды на Польнера и на новую жизнь не сбылись. Всё шло по-прежнему, так же скучно и однообразно, как раньше. Так же по утрам приходила будить ребят Дарья, так же по пятницам и средам ели они липкую кулагу и гороховый кисель с постным маслом, так же наказывали их за всякие провинности — ставили столбом посредине столовой, и так же после ужина сразу гасили лампу. Это для Сережи было обиднее всего: нельзя было читать книги. А книги Никифор Савельевич давал замечательные — и Гоголя, и Тургенева, и стихи Некрасова. Рано утром, как только начинало светать, Сережа поднимался с кровати и, завернувшись в одеяло, усаживался на окно. За окном было темно, и звезды еще не все успевали погаснуть в ночном небе. Понемногу рассветало, а Сережа сидел на холодном подоконнике, с трудом разбирая слова. — Сидит, как домовой, на окошке, людей только пугает! Вот погоди, скажу Юлии Константиновне, что сам не спишь и другим не даешь, — ворчал и грозился проснувшийся Пашка. В ту же зиму, под Новый год, Юлия Константиновна решила устроить спектакль, в котором участвовали бы сами ребята. Пьесу выбрала она грустную, под названием «Сиротка». Говорилось в этой пьесе про девочку, у которой померли родители. Сиротке очень плохо жилось до тех пор, пока ее не взял к себе на воспитание добрый старик-лесник. Но как только лесник взял ее к себе, пьеса и кончилась. Всем ребятам очень хотелось играть в пьесе. Роль сиротки досталась Наташе Козловой, и все девочки ей завидовали. Маленькая, бледная Наташа славилась на весь приют своим голосом. Ей дали главную роль потому, что сиротке полагалось по пьесе много петь. Играть лесника досталось Пашке. Это были самые интересные роли. К спектаклю готовились долго. Репетиции устраивали в канцелярии, за плотно закрытой дверью. Все, кто не участвовали в спектакле, изнывали от любопытства, бегали подслушивать и подсматривать в замочную скважину. Репетировали пьесу по два, а то и по три раза в день. Ребята с непривычки уставали и путали слова. На одной из репетиций двое «артистов» горько расплакались и не захотели читать в третий раз свою роль. Юлия Константиновна рассердилась. После репетиции она приказала упрямым «артистам» пойти в столовую и стать на колени. Теперь уж «артисты» стали завидовать тем, кто не участвовал в спектакле. Три недели готовили пьесу — репетировали ее и рисовали декорацию: большущую русскую печь с заслонкой, похожей издали на огромную черную заплату, и стену с дверью, которая не открывалась. И вот, наконец, пришел Новый год, а с ним и тревожный день спектакля. «Артисты» с утра так волновались, что за завтраком даже не прикоснулись к жареной картошке, самому любимому блюду приютских. Наташа Козлова то и дело бегала в коридор и пила из кадки ледяную воду. От страха ее бросало то в жар, то в холод. К полудню она охрипла. Юлия Константиновна сперва разбранила ее, а затем заставила выпить несколько сырых яиц. Рыжий Пашка всё утро ходил по коридору и зубрил по бумажке роль. — Милая моя, кроткая сиротка, — читал он, вытягивая шею. — Теперь уж ты не будешь одна-одинешенька на белом свете. Ты станешь жить со мной в моем тихом лесном домике и покоить мою старость... Пока Пашка долбил роль, у Сережи было дела по горло. Юлия Константиновна поручила ему повесить занавес. Задача эта не такая уж мудреная — вбей два гвоздя в стенку и протяни веревку между гвоздями, а потом вешай на веревку занавес из трех сшитых одеял. Да вот беда, самого главного у Сережи под рукой не оказалось. Были гвозди, да ржавые и погнутые — в стенку никак не лезли, и веревка тоже негодная — гнилая. Как на такую веревку занавес повесишь, так он сразу и оборвется. Пошел Сережа по двору искать, нет ли где гвоздика. И вдруг в углу сарая отыскал он целый ящик гвоздей. Гвозди хорошие, только самую малость ржавчиной тронуты. Там же, в сарае, под ломаными санями нашел Сережа и веревку, недержаную, новую, добротную. Дарья как только ее увидела, так сразу на нее польстилась. — После представления белье на ней буду вешать. К вечеру все в приюте сбились с ног. Мальчики перетаскивали из столовой в залу длинные скамейки, девочки торопливо дошивали занавес из одеял, а Сережа Костриков с дворником Палладием и Васькой Новогодовым устанавливали декорации. Наконец часов в шесть начали собираться гости. Первым пришел один из попечителей приюта, купец Харламов, высокий толстый человек в сюртуке, с медалью на груди. С ним рядом шла, подпрыгивая на каждом шагу и вертя во все стороны маленькой остроносой головкой, сухопарая женщина в атласном платье. Потом пришел сутулый рыжий доктор, у которого были такие волосатые руки, что издали казалось, будто он в шерстяных рыжих перчатках. Затем явились две старушки в кружевных накидках. Старушки привели с собой внуков — белокурую толстенькую девочку с красными бантами в косичках и мальчика в синем бархатном костюме и белом пикейном воротничке. Дети, никого не боясь, принялись хохотать, бегать по коридору и ловить друг друга. Гостей рассадили в первом и втором рядах, на стульях. Приютские устроились сзади, на высоких скамейках. Занавес долго не поднимался. Из-за кулис слышался чей-то громкий шёпот и шарканье ног. Там все «артисты» столпились вокруг Пашки, которому Юлия Константиновна привязывала бороду из мочалки. Пашка оттягивал бороду вниз, хныкал и божился, что борода мешает ему говорить и даже дышать, потому что тесемки, на которых она держится, слишком туго стягивают ему щеки. Наконец прозвонил колокольчик, тот самый колокольчик, который всегда собирал ребят на обед. И вот занавес, сшитый из серых одеял, испещренный по краям круглыми приютскими печатями, медленно пополз в сторону. Приютские, затаив дыхание и вытянув шеи, уставились на сцену. Между картонной печкой и картонной стеной у настоящего окна сидела, подперев голову рукой, сиротка в красном сарафане. Она смотрела в окошко. Посидев с минуту, сиротка вздохнула два раза, так, как ее учили на репетиции, и, сложив руки на груди калачиком, запела дрожащим, тоненьким голоском: Приютские слушали, раскрыв рты. Две девочки, которые сидели обнявшись на крайней скамейке, украдкой всхлипнули. На сцене появилась Катя Столярова, которая представляла злую соседку. Она была в повойнике, и под платье у нее была подсунута подушка, которую она придерживала обеими руками на животе, боясь, чтобы подушка не упала. abu — Катька-то, Катька!.. — зафыркали приютские. Злая соседка надавала сиротке оплеух и велела ей нарубить три вязанки дров и натаскать с речки шесть ведер воды. Сиротка вытерла фартуком слезы и запела песню еще грустнее, чем первая. Под конец пьесы из-за правой кулисы на сцену вышел лесник — Пашка. На нем было зимнее приютское пальто и меховая шапка-ушанка дворника Палладия. За спиной у Пашки висело игрушечное ружье. На Пашку нельзя было глядеть без смеха. На груди у него веером лежала желтая мочальная борода, а на верхней губе были густо выведены углем лихо закрученные усы. — Здравствуй, сиротка, — сказал лесник, поворачиваясь к публике спиной. Видно было, что он боится посмотреть на зрителей. — На публику гляди, на публику, — шептала из-за кулис Юлия Константиновна, да так громко, что слышно было в последнем ряду. Не слышал ее один только Пашка. Сережа, который стоял у занавеса, видел, что у Пашки от страха так дрожат руки, словно он только что притащил со двора полное ведро воды. Но понемногу Пашка успокоился и вошел в роль. Он говорил всё громче и громче и всё сильнее размахивал руками. Ему было жарко в тяжелом ватном пальто. Он снял шапку и почесал затылок. Все увидели, что на Пашкиной голове торчат, наподобие заячьих ушей, концы красных завязок от мочальной бороды. Зрители засмеялись. — Занавес, занавес! — зашипела Юлия Константиновна. Сергей, топая сапогами, пробежал через сцену и задернул занавес. — Ну, зачем ты, дурень, шапку снял? Всю пьесу испортил, — отчитывала Юлия Константиновна за кулисами Пашку. — Вспотел больно, — оправдывался «лесник». После спектакля дамы-попечительницы подошли к столпившимся приютским. — Как тебя зовут, мальчик? — спросила Сергея сухопарая дама в атласном платье. — Сергей. Дама погладила Сергея по голове. — Ах, какие у тебя жесткие волосы, — сказала дама. — Ты, наверно, злой? — Злой, — хмуро ответил Сергей и повернулся к окошку. — Боже мой, какой дикарь! — вздохнула дама и покачала головой. В ночь после спектакля многие из приютских долго не могли заснуть. Все вспоминали Катю Столярову с подушками на животе и лесника Пашку. Сам Пашка ворочался с боку на бок, натягивая на голову одеяло. Сергей, который спал рядом, услышал, что Пашка что-то бормочет. Он прислушался. — Да ну их совсем с их спектаклем, — бормотал Пашка. — А у тебя, Паша, хорошо получилось, — сказал Сергей. — Вот только зачем ты шапку... Но Пашка не дал ему договорить и лягнул его ногой. Глава XVIII ПОЧЕМУ ЭТО ТАК? Перед самым концом учебного года поп вдруг вздумал определить Сергея в церковный хор. Во время большой перемены он подошел к Сергею, который сидел на подоконнике и читал какую-то книгу. — Ты только светские песни поешь или и церковные напевы знаешь? — спросил поп. Сергей не знал, что ему ответить. — Голос у тебя нужный — тенор. Я вчера слышал, как ты на берегу вечером песни пел. Чистый голос... С завтрашнего дня станешь в церковном хоре петь. И Сереже пришлось петь в церковном хоре, в острожной церкви. Пело там двадцать человек. Девять приютских да одиннадцать городских. Пели по субботам за всенощной и утром в воскресенье — обедню. Петь на клиросе было стоящее дело. Во-первых, певчие получали по тридцати копеек в месяц; во-вторых, после службы можно было набрать целую кучу свечных огарков и накатать из них твердых восковых шариков, которыми очень удобно перебрасываться, и еще воском хорошо было заливать бабки, когда под рукой не было олова. Одно только было плохо — за каждую ошибку регент бил камертоном по голове. Сергей любил разглядывать во время службы прихожан. Он давно уже заметил, что люди побогаче и понаряднее стояли в церкви впереди. За ними шли люди попроще, а нищие в лохмотьях теснились в дверях, в уголках, а то и на паперти. С правой и с левой стороны около амвона красовались два глубокие кресла, обитые зеленым плюшем, и перед креслами на полу были разостланы пестрые коврики. Сергей видел, как в воскресенье за обедней и за всенощной эти места неизменно занимали одни и те же люди: два уржумских купца с женами и детьми. Когда поп выносил крест, купцы всегда прикладывались первыми, а за ними выстраивались гуськом остальные прихожане. «Почему это так? — раздумывал Сергей. — Нарочно так делают или нечаянно получается?» Как-то раз утром, перед началом обедни на купеческий коврик встал подслеповатый старик, — видимо, николаевский солдат, — в военной фуражке с полинявшим верхом и с сучковатой палкой в руке. К нему сейчас же подошел церковный староста и что-то сказал. Старик заторопился и сошел с ковра. Сергей, который всё это видел, при случае спросил у церковного старосты Чемекова, в чем тут дело. — У каждого в жизни свое место имеется, малец! Мертвые, и те на кладбище по порядку положены. Кто поважнее да побогаче — к церкви поближе, а бедные могут и подальше лежать, у изгороди. Ну, а здесь, как-никак, живые люди, понимать надо! — ответил церковный староста. Из этого ответа Сергей так ничего и не понял и решил спросить об этом как-нибудь на уроке закона божия у батюшки. Ведь он сам говорил ученикам, что церковь — дом господень и что перед царем небесным все люди равны! Равны, равны, а одни, небось, в креслах сидят, а другие на паперти топчутся!.. Сергей непременно спросил бы об этом у батюшки, да раздумал после того, как поп поставил на колени одного парня за любопытство. Парень этот задал на уроке вопрос: «Какой царь главнее — земной или небесный?» Но Сережа не успокоился. Он решил спросить о том же бабушку Маланью. Она в церковь ходит и, наверное, все церковные порядки знает. Но, видно, Сережа выбрал не подходящее время для расспросов: бабушка мыла пол и поэтому ответила сердито и почти так же непонятно, как и церковный староста: — Бедным в жизни нужда да маята, а богатым почет да красота... Ты старайся, Сережа, учись! Может, тоже в люди выйдешь!.. Глава XIX УРЖУМСКОЕ НАЧАЛЬСТВО В тот год, когда Сережа кончил УГУ, избили полицейского надзирателя, по прозвищу Дергач. Его нашли на земле, полумертвого от страха, в Солдатском лесу, в двух верстах от Уржума, неподалеку от проселочной дороги. Избит он был здорово, — видно, кто-то не пожалел кулаков для надзирателя. С утра до поздней ночи уржумцы передавали друг другу последнюю новость: — Слышали, Дергача поколотили! Купцы с Воскресенской улицы только руками разводили. — Да что же это за история?.. Самого надзирателя!.. Это не к добру. Чего же дальше ждать, ежели такое началось? На Полстоваловской в маленьком пятиоконном домике Костриковых тоже обсуждался этот случай. Кривой старичок, ночной караульщик Владимир Иванович, угощал бабку Маланью крепким нюхательным табаком и рассуждал: — Вот какие дела! На базаре говорят, что это всё политики действуют. Это они с Дергачом рассчитались. Больно лют он до ихнего брата! — Нет, не политики, — качала головой бабка. — Политики кулаками драться не станут! Это его воры да зимогоры так разукрасили! — За чем пойдешь, то и найдешь, — поддакивала Устинья Степановна Самарцева. — Зловредный человек этот Дергач. Свечку пусть своему угоднику поставит, что его до смерти не забили. Дождется еще василиск кровожадный! Сережа слушал эти разговоры, но молчал. Он думал: «Не всё ли равно, кто избил, — политики или зимогоры? Раз он полицейская селедка, так ему и надо!» Хоть никто в городе открыто полицейских не ругал, разве только пьяные у казёнки, но ребята сами знали им цену. Летом школьники частенько увязывались следом за партией арестантов, которых полицейские гоняли за город на починку моста и проселочной дороги. От ребят ничто не укроется. Они не раз слышали, как осипший полицейский надзиратель орал на острожных, обзывая их каторжниками, аспидами и душегубами. От уржумского острога до Солдатского леса всю дорогу не смолкала брань. А когда, наконец, острожники приходили на место работы, Дергач по-хозяйски расхаживал между ними и подбадривал их криком: — Шевелитесь, черти!.. Заснули, аспиды!.. В ответ молодые арестанты огрызались, а люди постарше только хмурились и поглубже врезались лопатами в землю. Как-то раз один старик-острожник не то от жары, не то от усталости присел на край канавы и задремал. Заступ его валялся тут же рядом. Ни слова не говоря, Дергач поднял заступ и ударил старика по голове. Да как ударил! Старик только охнул и схватился руками за окровавленный затылок. И тут, видно, кончилось у острожных терпение. Они бросились на Дергача со всех сторон с заступами, кирками и ломами. Не сдобровать бы Дергачу, если бы не конвоиры с винтовками. А то еще был такой случай. В острожной церкви учительница из села Антонкова во время всенощной подошла близко к деревянной решетке. По приказу тюремного начальства, здесь выстаивали службу арестанты — и уголовные и политические, все вместе. Не успела учительница оглянуться, как за ее спиной, словно из-под земли, вырос Дергач. — Пошла прочь! — гаркнул он чуть не на всю церковь. Прихожане и арестанты оглянулись, а церковный староста перестал считать свечи у свечного ящика и даже перекрестился. Испуганная учительница отошла от решетки, а Дергач, выпятив грудь, стал рядом с ней, точно конвойный, да так и простоял до конца всенощной. Через два дня учительницу вызвали в полицейское управление на допрос. Дергач божился, что он своими глазами видел, как «учительша» пыталась просунуть сквозь решетку записку политическим. И просунула бы подлая, если бы он, Дергач, ей не помешал. Антонковскую учительницу в Уржуме хорошо знали. Она была еще молодая, и все помнили, как она кончала гимназию на Воскресенской. И потому, когда ее после допроса перевели в другую школу, почти за сто верст от Уржума, все ее очень жалели. Через несколько дней после отъезда учительницы Дергач возвращался из бани, распаренный и благодушный, с веником и бельем подмышкой, и вдруг кто-то высыпал на него из-за забора целую кучу мусора, картофельной шелухи и золы. Дергач кинулся во двор искать виновников, но их и след простыл. Виновники задворками пробрались в конец улицы и скрылись за калиткой «Дома призрения». Это были приютские мальчики, и один из них — ученик четвертого класса Уржумского городского училища, Сережа Костриков. Бабка Маланья Авдеевна об этом так никогда и не узнала. А если бы узнала, так померла бы со страха, — так она боялась начальства. Когда к ней приходил полицейский надзиратель требовать уплаты штрафа за то, что коза Шимка общипала деревья на улице, или за какое-нибудь другое нарушение порядка, — бабушка услужливо пододвигала полицейскому табуретку и смахивала с нее краем фартука пыль. Потом, кряхтя и вздыхая, открывала свой зеленый сундучок и вытаскивала с самого дна какой-то маленький, туго стянутый узелочек. Отвернувшись от полицейского, она быстро, дрожащими руками развязывала узелок и доставала из него бережно припрятанные медяки. — Господи Иисусе, Никола угодник, Мария египетская, — шептала бабка, пересчитывая копейки. Надзиратель, получив деньги, еще долго сидел после этого на табуретке и зевал, чесал затылок, а потом вдруг, если бабка всё еще не догадывалась, чего он хочет, ни с того ни с сего начинал жаловаться на свою горькую жизнь. Бабка уже понимала, что власть надо «угостить». Без этого не уйдет. Она доставала из шкафа рюмку на короткой ножке, похожую на лампадку, и низенький графинчик с настойкой. Вытирая после настойки усы, надзиратель начинал разъяснять бабке, что горькая жизнь у него из-за студентов. А студенты разные бывают: те, которые под надзором, народ безопасный, а вот которые на свободе разгуливают, те самые зловредные — от них каждую минуту пакости жди. Бабка Маланья качала головой и поддакивала. Сергею иной раз случалось бывать в это время у бабки и слышать такие разговоры. Он слушал и никак не мог понять, — почему студенты зловредные и опасные? Студентов он видал в городе часто — они приезжали в Уржум к родным на каникулы. Народ это был веселый и шумный. По вечерам они катались по Уржумке на лодке, пели хорошие песни. Сережа иные из этих песен запомнил, и сам их распевал, когда ходил ловить щуренков на мельницу. А одну песню ему так и не удалось выучить до конца. Слышал он ее только один раз в Мещанском лесу — вечером. Студенты развели в лесу костер, играли на гитаре и пели: Глава XX «БЛАГОДЕТЕЛИ» В 1901 году, перед роспуском учеников Уржумского городского училища на каникулы, в учительской, окрашенной голубой масляной краской, за столом заседало шесть человек. Директор училища Костров сидел с полузакрытыми глазами и, казалось, дремал. Черные брови-гусеницы у него на лбу отдыхали. Рядом с ним Никифор Савельевич Морозов старательно записывал что-то на клочке бумаги. Перед ним высокой стопкой лежали аттестаты окончивших в этом году городское училище. Отец Константин, еле сдерживая зевоту, потирал пухлые, словно восковые руки. По другую сторону стола рядом с председателем благотворительного общества Польнером важно восседали два уржумских купца — попечители приюта, — оба в черных сюртуках, краснощекие, бородатые и причесанные на прямой ряд. В комнате было душно. Над столом с жужжанием летали мухи. В раскрытые окна доносились плач грудного ребенка и звонкий крик мальчишек, которые в конце улицы играли в «лунки». Люди за столом в учительской сидели уже около часа. Все устали. Всем давно хотелось разойтись по домам, но нужно было еще решить один вопрос. Никифор Савельич Морозов взял в руки аттестат, лежавший сверху, и заговорил умоляющим голосом: — Не учить дальше такого способного юношу — просто преступление: у него незаурядные способности. — И я так полагаю, — отозвался Польнер, покосясь на директора. — Мальчик оба училища с хорошими отметками окончил. Первый ученик. Директор Костров внезапно раскрыл глаза, пошевелил своими гусеницами и откинулся на спинку стула. — Двадцать пять лет, — сказал Костров, — я служу в училище. Видел тысячи юнцов. Да-с, тысячи. А толковых видел редко. Да-с, весьма редко. В большинстве случаев это всё лоботрясы, лентяи и болваны. Да-с. Директор ударил ладонью по столу. — Но в данном случае, — сказал он после некоторого молчания, — я вынужден признать, что Костриков Сергей парень с характером и с головой. Я склонен думать, что из этого парня толк выйдет. Да-с, выйдет... Костров замолк и снова закрыл глаза, как будто считая, что и так сказано слишком много. Все некоторое время молчали. Первый прервал тишину отец Константин. Он вздохнул и сказал, перебирая цепочку креста: — Из всего вышесказанного, по моему разумению, следует, что ученик Костриков действительно достоин субсидии. Ежели господа попечители не откажут, то, с богом, пусть дальше учится. Один из купцов заерзал на стуле. — А сколько, примерно, это стоить будет? — За год тридцать рублей, — поспешно ответил Польнер. — За четверть семь с полтиной. — Так, значит, ежели три года учиться, это выйдет девяносто рубликов. Дороговато! — подсчитал второй купец. — Да прикинуть форму, да квартирные, да баню, да пить-есть ему надо, да на дорогу, да то, да се. Многовато... — Не выйдет. — У нас, уважаемые, деньги на полу не валяются. Оба купца-попечителя заговорили громко и сердито, словно подсчитывая у себя в лавке выручку. — Уважаемые господа попечители, — вмешался в их разговор Польнер. Насчет квартиры прошу вас не беспокоиться. У меня в Казани живет одна дальняя родственница, достойнейшая женщина — Сундстрем, Людмила Густавовна. Эта особа вошла в положение сироты и за самую небольшую плату, почти из милости, согласилась приютить его где-нибудь у себя в уголку. — За сироту, как говорится, господь сторицей воздаст и прибыль приумножит, — сказал отец Константин нараспев. — Отрок сей талант имеет, а талант, как говорится, грешно в землю зарывать. Долго еще ломались купцы-попечители и наконец всё-таки согласились отправить за свой счет в Казань первого ученика Уржумского городского училища Сергея Кострикова. Крепко зажав в руке аттестат об успешном окончании полного курса в Уржумском городском училище, Сергей Костриков побежал домой. Дома он застал бабушку в слезах. Сегодня утром к ней пришел усатый городовой с двумя понятыми и за неуплату домового налога описал и унес с собой всё, что было ценного в доме. Унес самовар с помятым боком и погнутой ножкой и большой круглый бак для воды, «медяник», который до того позеленел снаружи, что его нельзя было отчистить даже тертым кирпичом. Лучших вещей в доме у бабушки не нашлось. Бабушка долго всхлипывала и никак не могла толком объяснить Сергею, в чем дело. За нее стала рассказывать сестренка Лиза: — А что у нас тут было!.. Приходил городовой и с ним дяденьки, двое. От Анны Ивановны — брат ее, да из зеленого дома Дарьи Федоровны муж. Городовой стал у бабушки денег просить, а у ней нету. Тут он взял самовар со стола, а воду из самовара вылил. А дяденьки медяник унесли, воду тоже вылили, прямо на двор под березу. Бабушка городового просит: «Ваше благородие, отдайте!», а он не отдает. «Деньги принесешь, — говорит, тогда и самовар и медяник отдадим». Сергей положил на стол аттестат, подошел к бабушке и обнял ее за плечи. — Не плачь, бабушка, — сказал Сергей. — Скоро я деньги зарабатывать буду. Купим тогда новый самовар, с конфоркой. Он помолчал минуту, а потом добавил: — Меня, бабушка, в Казань посылают учиться. На купцовский счет. Бабушка еще громче заплакала, но теперь уже от радости. — Слава те, господи. Вот радость, вот радость-то! Может, и в самом деле в люди выбьешься. Не станешь маяться, как маялась я да покойная Катенька... Через две недели из Вятки приехал Саня. — Ну, Сань, я в Казань поеду, в техническом учиться буду, там, наверное, и по-немецки учат, — похвалился Сергей. — У техников форма плохая, — равнодушно ответил Саня. — На фуражке молоточек и тиски. — Это еще с полгоря, — засмеялся Сергей. — Мне бы главное — в Казань попасть. Прямо не могу дождаться осени... И вот, наконец, осень пришла. В августе 1901 года Саня уехал обратно в Вятку, а Сергей — в Казанское ремесленное училище, которое называлось «Соединенным промышленным». Он повез с собой метрическую выпись, аттестат об окончании Уржумского городского училища и «обязательство», где говорилось: «Означенного С.Кострикова я обязуюсь одевать по установленной форме, снабжать всеми учебными пособиями и своевременно вносить установленную плату за правоучение. Жительство он будет иметь в квартире моей родственницы, дочери чиновника, девицы Людмилы Густавовны Сундстрем. Даю ручательство в правильном над Сергеем Костриковым домашнем надзоре и в предоставлении ему необходимого для учебных занятий удобства. Председатель Совета Уржумского Благотворительного Общества Виктор Польнер». Глава XXI В КАЗАНИ Людмила Густавовна Сундстрем жила на Нижне-Федоровской улице в деревянном двухэтажном доме. Это была высокая женщина, лет сорока пяти. Худая и плоская, она чем-то напоминала высушенную рыбу. Это сходство еще увеличивали ее серые, круглые, навыкате глаза, похожие на глаза морского окуня. Людмила Густавовна имела чувствительный и мечтательный характер. Она зачитывалась слезливыми немецкими романами и особенно любила, когда в книгах было написано про любовь и всё кончалось свадьбой. Она была слезлива и жалостлива. Жалела людей, жалела сорванные цветы, жалела животных. В ее квартире всегда находили пристанище голодные, облезлые кошки, собаки с перебитыми лапами и отдавленными хвостами. Она их лечила, откармливала и снова выпускала на улицу. Все вещи Людмила Густавовна называла ласкательными именами: чашечка, стульчик, ложечка, подушечка. А своих жильцов — студентов — звала не иначе, как «деточки» и «голубчики», хотя этим деточкам было по двадцати с лишком лет. Получив письмо из Уржума, Людмила Густавовна стала с нетерпением ждать приезда Сергея. Она вообразила, что «сиротка» должен быть обязательно худеньким, бледненьким, золотоволосым мальчиком, таким, какими обычно изображались сиротки в старинных слезливых романах. — Бедное дитя! — говорила она про Сергея, еще не зная его. — Бедное дитя! Однажды утром с черного хода кто-то резко позвонил. Людмила Густавовна пошла сама отпирать дверь, так как кухарка ее ушла на рынок. На площадке стоял паренек лет пятнадцати. Это был широкоплечий крепыш, смуглый, с темными насмешливыми глазами и большим лбом. Старая фуражка была сдвинута на затылок, из-под нее виднелись густые темные волосы, подстриженные ежиком. Короткое выцветшее приютское пальтишко не сходилось на груди. В руках он держал небольшую корзинку с вещами. — Ты кто? — спросила Людмила Густавовна, с удивлением и даже с испугом разглядывая паренька. — Сергей Костриков. — Сиротка?.. Из Уржума? — Из Уржума. — Так это, значит, ты? Ну, входи, входи, — растерянно сказала Людмила Густавовна, впуская Сергея в кухню. «Сиротка» показался ей что-то слишком уж здоровым, сильным и веселым. — Послушай, а ты правда сиротка? — сомневаясь, спросила Людмила Густавовна, пристально разглядывая своего нового жильца. — Сирота, — ответил Сергей. — Ну что ж, садись, — сказала Людмила Густавовна и стала расспрашивать его о своем двоюродном брате Польнере и об Уржуме, где она гостила, когда была еще совсем юной девушкой. Сергей глядел в пол и медленно отвечал на вопросы. Он не всё понимал из того, что говорила Людмила Густавовна, — она трещала, как сорока, да к тому же еще и шепелявила. Скоро вернулась кухарка с рынка. Людмила Густавовна велела напоить Сергея чаем и, чтобы обдумать, куда поместить нового жильца, пошла в свою комнату, тесно заставленную старинной плюшевой мебелью. Толстая усатая старуха-кухарка оказалась разговорчивой и добродушной. — Значит, учиться приехал? Хватишь ты, парень, соленого до слез с этим ученьем. Бедному человеку учиться карман не дозволяет. Бедному мастеровать надо: в плотники, в столяры, в сапожники итти. Старуха долго философствовала о судьбе бедняков и под конец рассказала Сергею печальную историю о том, как в прошлом году в их доме умер от чахотки молодой студент: — Лицо у него было желтое, ровно восковое, нос острый. Бежит бывало утром голодный, на свои лекции торопится. Сапоги драные, шинель на рыбьем меху... Пока Сергей пил чай, Людмила Густавовна сидела в своей комнате, обдумывая, куда поместить нового жильца. Но как ни прикидывала, как ни раздумывала, для Сергея находилось только одно место — в темном коридоре. Там стоял небольшой сундук, покрытый выцветшим ковром. Над сундуком висели завернутые в простыни две картины и шелковый зонтик в сером чехле. Здесь же в углу на ватной подстилке жила старая слепая кошка. Людмила Густавовна вышла на кухню и объявила Сергею свое решение: он будет спать в передней на «сундучке», а заниматься может вечером на кухне после того, как все отужинают и кухарка вымоет и уберет посуду. Вечером в квартиру начали собираться студенты. Они возвращались с занятий. Всего жильцов у Людмилы Густавовны было шесть человек. В этот вечер, выйдя на кухню, жильцы увидели там темноволосого смуглого мальчика. Он сидел у окна и читал какую-то книжку. Долго пришлось в первый вечер Сергею ждать на кухне, пока все улягутся спать и перестанут ходить через коридор. Когда, наконец, в квартире всё утихло, Сергей пошел устраиваться на новом месте. Сундук оказался слишком коротким. Спать на нем можно было только свернувшись клубочком. Постель была жесткая, а от матраца почему-то пахло керосином. Сергей долго ворочался и никак не мог уснуть на новом месте. Только под самое утро он заснул крепким сном. Глава XXII УГЛОВОЙ ЖИЛЕЦ Занятия в Казанском промышленном училище начинались ровно в восемь часов утра. А так как Сергей жил в другом конце города, то вставать ему приходилось рано. Кухонные часы с растрескавшимся циферблатом показывали только половину седьмого, когда он просыпался. На умывание и сборы у него уходило не больше десяти минут. Сапоги он надевал в самую последнюю минуту, а до того ходил по кухне и по коридору босиком. Польнер на прощание перед его отъездом из Уржума дал ему такой наказ: учиться на круглые пятерки... и беречь сапоги. — В большом городе подметки быстро изнашиваются. Зря по городу не гоняй! И Сергей зря не бегал. Но как убережешь подметки, когда от дома до училища, с Нижне-Федоровской улицы до Арского поля, надо было тащиться такую даль! Хорошо еще, если на улицах сухо, а дождь и слякоть — совсем для сапог погибель. Размокнут, раскиснут так, что и до утра не просушишь. А погода, как назло, становилась с каждым днем всё хуже и хуже. — Отошли ясные деньки, — ворчала по утрам старуха-кухарка, зажигая коптилку. — Теперь как примется, так уж и будет и будет лить без конца, покуда снегу бог не пошлет. Кряхтя и позевывая, старуха принималась ставить самовар и только тут замечала в потемках Сергея. — А ты, ученый, уж и в поход собрался... Вымокнешь, парень, как рыба. Хоть бы чаю дождался, у меня самовар мигом поспеет. Но Сергею некогда было дожидаться чая. Он нахлобучивал фуражку, поднимал узенький воротник своего пальтишка и выходил на мокрую, холодную улицу. Керосиновые фонари мигали на ветру. Кое-где в деревянных низеньких домишках были тускло освещены окна, и с улицы видно было, как за ситцевыми занавесками двигаются тени — там собирались на работу. Итти Сергею было трудно. Ноги разъезжались. Под сапогами чавкала и хлюпала жирная грязь. Чернели глубокие лужи. Сергей то обходил их сторонкой, то перепрыгивал через них, стараясь не промочить сапог. Шел он быстро, размашисто, но всё-таки успевал заметить многое, что попадалось на пути. А больше всего привлекало его взгляд окно писчебумажного магазина, где за стеклом между коробками почтовой бумаги и горками записных книжек лежала раскрытая готовальня. До чего же она была хороша! Футляр черный, подкладка малиновая, бархатная, а на бархате так и блестят два циркуля. Один измерительный, другой чертежный. Рядом с циркулем — два рейсфедера, и здесь же большой стальной транспортир, стальная линеечка и футлярчик для карандашей. А рядом с готовальней в том же окне лежало штук пятнадцать лекал самой причудливой формы, — они, видно, продавались вместе с готовальней. Может, даже за ту же цену. Эх, с этой готовальней можно было бы такие чертежи делать, что сам Жаков — учитель черчения — и тот бы не придрался. Да еще хорошо бы столик отдельный где-нибудь раздобыть, хоть маленький. А то приходится работать за кухонным столом. Того и гляди сальное пятно на чертеж посадишь. Вот уже полтора месяца, как Сергей жил у Людмилы Густавовны, и все эти полтора месяца изо дня в день повторялось одно и то же. Часов в девять вечера старуха-кухарка принималась мыть посуду. Мыла она не торопясь. Чугуны терла песком, ножи и вилки чистила тертым кирпичом или наждачной бумагой. А пока она возилась с посудой, Сергей нетерпеливо шагал взад и вперед по кухне. Ну когда же старуха кончит уборку и освободит стол? Но старухе спешить было некуда. Наконец, не вытерпев, Сергей сам хватал ножи и вилки и так яростно принимался тереть их наждаком, что кухарка даже пугалась: — Легче, парень, черенки не поломай! Но вот уборка подходила к концу. Кухарка принималась мыть стол. Сначала поливала его кипятком из чайника, потом скребла большим кухонным ножом, потом мыла мочалкой и снова поливала кипятком. От стола шел пар, его шершавая доска лоснилась и становилась желтой, как масло. Сергей только этого и ждал. Он хватал чистую тряпку и насухо вытирал этот занозистый, старый стол. Вот теперь можно и поработать. На столе появлялся большой квадратный лист белой бумаги. Сергей осторожно прикреплял его на углах стола кнопками, затем доставал из своей корзинки пузырек с тушью, старую казенную готовальню, два остро отточенных карандаша и резинку. — Ну, дорвался голубчик. Теперь всю ночь сидеть будет, — говорила старуха и, намочив голову под рукомойником, принималась на ночь заплетать жидкие косицы. Но Сергей уже не слышал ни старухиных слов, ни ее шарканья по кухне. Он подвигал к себе поближе настольную керосиновую лампочку, надевал на нее бумажный колпачок, который смастерил сам, и начинал чертить. Острый карандаш легонько скользил по плотной белой бумаге, иголочка циркуля оставляет чуть заметные точки. И вдруг — снова шаги. На кухню, шлепая туфлями, заходит Людмила Густавовна. Каждый вечер она обязательно заглядывает во все углы своей квартиры. — С огнем надо быть осторожнее, — говорит она, останавливаясь возле Сергея. — Не дай бог, пожар может случиться... Больше всего в жизни она боялась мышей и пожаров. Сергей, не отрываясь от чертежа, молча кивал головой. — Ты слышишь, что я сказала? — спрашивала Людмила Густавовна. И Сергей еще раз кивал головой: — Мгм... мгм... Ага... Заглянув за печку, где храпит старуха, и мимоходом зачем-то пощупав мокрое полотенце на веревке, Людмила Густавовна величественно удаляется из кухни. Папильотки дрожат и качаются у нее на голове. abu Ну, наконец-то ушла. Теперь Сергей остается полным хозяином на кухне. Как хорошо, что так тихо стало в квартире! Только из умывальника мерно каплет в лохань вода да тикают на стене часы. Сергей достает рейсфедер, подносит его к лампе и пристально смотрит на кончик. Нужно проверить, не пристала ли к перу маленькая ворсинка или пушинка. Если не снимешь ее во-время, пропала вся работа: вместо черной, тонкой, красивой линии на бумаге останется хвостатая комета. Сергей снимает сапоги и ходит вокруг стола, разглядывая со всех сторон готовый чертеж. Невысокий, широкоплечий, он ложится грудью на стол, чтобы дотянуться до верхнего края чертежа. Потом отходит, прищуривает один глаз и, склонив голову набок, еще раз оглядывает работу. Чертеж получился на славу. Сергей доволен. Ему очень хотелось бы сейчас посвистеть, попеть, но вокруг все спят. Только за печкой бормочет старуха — это она во сне пересчитывает покупки: — Грудинка полтора фунта, два фунта ситного, два черного, на пятачок сендерея и петруш-ш-ш-ки... Глава XXIII НОВЫЕ МЕСТА, НОВЫЕ ЛЮДИ По воскресеньям, праздникам и табельным дням, когда в училище не было занятий, Сергей с утра уходил бродить по городу. Большой город Казань. Это не то, что Уржум. Тот в один день вдоль и поперек два раза обежишь. А Казань и в месяц как следует не осмотришь, особенно если ходить будешь только по воскресеньям. Первые сведения о том, что надо посмотреть в Казани, Сергей получил от старухи-кухарки. Больше всего она хвалила главную улицу. Тут тебе и магазины всякие, и торговые ряды, и дома высокие кирпичные да каменные, — одно слово, праздничная улица — Воскресенская. Живут по этой улице всё благородные купцы и начальство. А еще советовала кухарка сходить на Волгу и на Арское кладбище. — На Волге, — говорила она, — грузчики больно жалостно песни поют, а на кладбище — благодать. Тихо, зелено и птицы заливаются. Сергей побывал всюду, обошел главные улицы с красивыми каменными домами, где около богатых магазинов и лабазов было шумно и оживленно и всегда толпился народ. Прошел мимо мечети, где с высокого белого минарета по вечерам раздавались гортанные выкрики татарского муэдзина. Увидел Казанский университет — огромное здание, украшенное массивными колоннами. Он долго стоял и глядел, как хлопала тяжелая дверь и из нее шумной толпой высыпали студенты. Побывал Сергей и на Волге, забрел и на Арское кладбище. Заглянул и в Козью Слободку, и на Попову горку, и в Засыпкин переулок, и в Кошачий, и в Собачий. Здесь, на окраине города, улицы были узкие и грязные. Здесь ютилась беднота. Вечером скудно освещенные улицы оживлялись: с заводов и фабрик сюда — домой — тянулся усталый рабочий люд. Попал Сергей и в Татарскую слободу. По-русски ее звали «Устье», а по-татарски — «Какаида». Это был как будто совсем другой город. Здесь говорили только по-татарски. Женщины и девочки ходили в длинных шароварах, а мужчины были бритоголовые, в тюбетейках. На татарских улицах Сергей совсем не встречал пьяных. Старуха-кухарка говорила: — Им, нехристям, ихний Магомет водку пить не позволил. Бродя по Устью, Сергей видел, как худые грязные татарские ребятишки целый день играли в уличной пыли, под копытами ломовых лошадей. А мимо равнодушно проходили богатые татарки в шелковых платках, в плоских бархатных шапочках, украшенных серебряными монетами. Скоро он нашел себе двух товарищей. Эти товарищи были Асеев и Яковлев. Теперь по городу они стали ходить втроем. С Асеевым он познакомился в первый же день занятий. В коридорах училища разгуливали и стояли подростки и великовозрастные, усатые парни. Было шумно. Говор, смех, крики, шарканье ног гулко отдавались в концах коридора. Новички, ошеломленные и растерявшиеся, жались к стенам и окнам. Среди них был и Сергей. Он с любопытством разглядывал ребят, своих будущих товарищей. «Вот тот, наверное, тоже новичок. Один ходит. А тот уж, конечно, не первый год в училище — всех задевает, со всеми перекликается». И вдруг Сергей заметил среди ребят одного паренька, который стоял у противоположной стены, заложив руки за спину. Паренек ничем не отличался от других ребят. Худенький, остроносый, он терялся в толпе стриженых мальчиков в одинаковых темных рубашках. Но Сергей не сводил с него глаз и не столько с него самого, сколько с медной пряжки его ремня. На пряжке были вырезаны три буквы: У.Г.У. Эти буквы были Сергею так хорошо знакомы. Четыре года носил он ремень с точно такой же пряжкой, когда учился в Уржумском городском училище. Сергей с минуту еще подумал, а потом двинулся прямо на парнишку. — Ты разве тоже в УГУ учился? — спросил он. — Учился, — ответил тот озадаченно. — А отчего ж я тебя никогда не видел? — И я тебя никогда не видел. — Ты в этом году кончил? — спросил Сергей. — В этом. Сергей с сомнением покачал головой. — Нет, у нас в Уржуме таких не было. — А разве я тебе говорил, что я из Уржума? Я из Уфы. УГУ — Уфимское городское училище. — Так бы спервоначалу и сказал, — засмеялся Сергей. Остроносый тоже рассмеялся. С этого дня у Сергея с парнишкой началось знакомство, а потом и дружба. Звали остроносого Асеевым. Жил он на Рыбнорядской улице вместе со своим товарищем Яковлевым, который тоже вскоре стал приятелем Сергея, и в классе их даже прозвали «неразлучная троица». Глава XXIV СОЕДИНЕННОЕ ПРОМЫШЛЕННОЕ Казанское промышленное училище потому и называлось соединенным, что в нем было не одно, а целых четыре технических училища: одно среднее химико-техническое и три низших — механико-техническое, химико-техническое и строительно-техническое. Сюда съезжалась молодежь со всех концов страны. В длинных полутемных коридорах училища можно было услышать окающую речь северян, певучую украинцев и гортанную кавказцев. Таких училищ было только два на всю огромную Россию, и, хотя училище было открыто всего за три года до поступления Сергея, молодежь о нем уже знала даже в далеких медвежьих углах. Поступить в Казанское промышленное было нелегко: желающих были сотни, а попадали десятки. Тяга в училище была такая потому, что в нем имелись механические и строительные мастерские. Заодно с учением можно было здесь и практику получить. А со второго курса учеников промышленного училища посылали уже на заводы и на фабрики. В низшем техническом училище, куда поступил Сергей, нужно было учиться три года, и принимались сюда даже из сельской двухклассной школы, так что Сергей, окончивший и приходское и городское четырехклассное, был среди своих товарищей одним из первых грамотеев. В среднем требования были повыше — туда принимали из четвертого класса реального или из пятого класса гимназии, и учиться в среднем нужно было на год больше, чем в низшем. Здание Казанского соединенного училища было большое кирпичное и занимало чуть ли не целую улицу, — только улицы здесь никакой не было. Училище стояло за городом, а адрес его был короткий: «Арское поле, свой дом». Тут же, на Арском поле, помещались духовная академия, ветеринарный институт и крещено-татарская школа. Когда толпы учащихся высыпали черной лавиной из дверей академии, института и промышленного, здесь было даже шумнее, чем на иных улицах города. И всё-таки это был не город. Весной в оврагах и в канавах у дороги долго не таял снег, а над кладбищем с криком носились грачи, устраивая себе гнезда. Да разве можно было расслышать этот птичий гомон, когда внизу спорили, шумели, распевали на разные голоса будущие механики, чертежники, строительные десятники, машинисты и заводские мастера! Учеников среднего училища можно было отличить от всех прочих с первого взгляда. На их черных фуражках, воротниках и обшлагах были синие канты. «Низшим» кантов не полагалось — ни на фуражках, ни на тужурках. И если какой-нибудь франт из «низших» не мог устоять от соблазна и заводил себе фуражку с синим кантом, то такая вольность могла обойтись дорого. В кабинете у инспектора Широкова в углу стоял шкаф, и в этом шкафу на полках лежали рядом, как в шапочной мастерской, целые дюжины фуражек с кантами. Эти фуражки инспектор собственноручно снял с повинных голов. За франтовство ученикам приходилось расплачиваться двумя часами карцера да еще покупать новую фуражку. Но различие между «средними» и «низшими» было не в одних кантах. После окончания школы их ожидала разная судьба. «Средние» готовились в техники, чуть что не в инженеры, а «низшим» редко удавалось прыгнуть выше десятника, мастера или машиниста. И притом министерство народного просвещения не разрешало ученикам низшего технического училища переходить в среднее, даже если они кончили на круглые пятерки. Но всё это не мешало «средним» и «низшим» жить между собой довольно дружно. Ни правами своими, ни кантами «средние» не слишком гордились. Одним только преимуществом они непрочь были похвастаться перед «низшими»: им разрешалось курить даже в училищных коридорах, а «низшим» курить не разрешалось. В остальном же дисциплина для тех и других была одинаково строгая. Инспектор Широков одинаково распекал и наказывал ученика с кантами и ученика без кантов за малейшее нарушение училищного распорядка. Наказания назывались здесь «взысканиями», и в канцелярии в рамке под стеклом висела таблица с длинным и грозным заголовком: «Правила о взысканиях, налагаемых на учеников средних технических и низших училищ, утвержденные господином Министром Народного Просвещения». Взыскания были разные — от двух часов отсидки в карцере вплоть до исключения из училища. В карцер сажали за пропуск уроков, за отсутствие форменного пояса, за оторванную пуговицу, за позднюю отлучку с квартиры, за самовольную перемену местожительства, за неявку на молебен. А исключали «за непочтительность» и «неповиновение» и, главное, за те проступки, которые не были упомянуты в «Правилах», а именно — за «политику». Не только в училище, но даже и дома учеников не оставляли в покое: инспектор и надзиратель рыскали по квартирам и тщательно проверяли, сидят ли ученики после восьми часов вечера дома, с кем водятся, не устраивают ли у себя на квартирах незаконных сборищ. Во всякой ученической квартире имелась особая тетрадка, в которой надзиратель оставлял свою подпись. Если, навестив квартиру, начальство обнаруживало, что ученик имел дерзость отправиться в театр без особого на то разрешения, незадачливого театрала на другой день ожидала расправа: за три часа сидения в театре на галерке он платился пятью-шестью часами отсидки в карцере. Но ходить по театрам ребятам удавалось редко: и денег на это не хватало, и работы было у них по горло. Задавали им в училище много, особенно по черчению и математике. Если ученик не успевал справиться с работой в будни, приходилось работать и по воскресеньям и по праздникам. Сергей проводил в училище целые дни — с восьми часов утра до восьми часов вечера. Правда, среди дня ученикам полагался двухчасовой обеденный перерыв, но Сергей жил от училища далеко — не стоило ему гонять лишние два раза чуть ли не через весь город, — тем более, что дома обед его не ждал. Он оставался в училище и обедал в полупустой столовой, где за длинными столами пристраивались еще десять-пятнадцать человек, живших, как говорится, «у чорта на куличках». Остальные разбегались по домам, чтобы перехватить чего-нибудь поосновательнее, чем тощий школьный обед за восемь копеек. Часам к шести вечера все учителя кончали уроки и расходились по домам. Из начальства оставались только одни надзиратели. Старый сторож садился на табуретку у входа и спокойно дремал — ему уж не нужно было ежеминутно открывать двери и кланяться. В длинных коридорах гасили огни, и вместе с темнотой наступала тишина. Только из-под дверей чертежных классов и лабораторий пробивался яркий свет. В чертежных негромко шуршала бумага, с легким шорохом передвигались по туго натянутым листам белой бумаги треугольники, лекала и линейки. А в лабораториях позвякивали колбы и пахло чем-то неопределенным — не то жженым пером, не то тухлыми яйцами. И в чертежных и в лабораториях было тихо. Но зато какой гул стоял в механических мастерских, выходивших окнами во двор! Эти мастерские совсем были не похожи на классы, а скорей на заводские цехи. У каждого ученика было здесь, как на заводе, свое «рабочее место», свой станок. Приходя в мастерскую, ученики сбрасывали с себя форменные тужурки и надевали кожаные фартуки. Сергей начал свою практику в механических мастерских с токарного станка. На этом станке он должен был поработать месяцев пять, а потом перейти к кузнечному делу, к лужению и, наконец, к сборке машин. Еще в Уржуме в приютских мастерских Сергей славился своими ловкими, хваткими руками и быстрой сметкой. За токарный станок он стал с охотой, и дело у него быстро пошло на лад. На первых порах новички в мастерских то и дело попадали в беду: то руку порежут, то на ноги тяжелую болванку уронят, то палец зажмут в тиски. Мало того, что было больно, неудачнику влетало еще и от мастера — старого заводского слесаря, который преподавал в «механических». — С машиной обращение надо знать, ворона полоротая, — говорил мастер. — Этак, неровен час, ты и свой нос в тиски зажмешь. У станка стоять — не в бабки играть. Сергею не приходилось выслушивать такие отповеди. — Этого машина любит, — кивал на него головой мастер, проходя мимо. И это было верно. А еще вернее было бы сказать, что не столько машина любила Сергея, сколько Сергей — машину. Он не оробел перед ней в первые дни, а взялся за нее по-хозяйски. По нескольку раз в день он обтирал ее, смазывал, проверял. Станок его стоял у окна в углу. Тут же Сергей пристроил полку для инструмента, а на пол поставил ящик для отходов и пакли. Паклей полагалось обтирать после работы станки и грязные, замасленные руки. Чуть только ученики осваивались с работой, им поручали изготовлять самые разнообразные вещи для школьных мастерских и лабораторий — сначала полегче, потом потруднее. Они сами делали и ручки для инструментов, и молотки, и масленки, и лейки, и медные ступки, и даже гидравлические прессы. Не зря директор Грузов в одной из своих речей обещал местным заводчикам — Крестовниковым, Алафузовым и прочим — через три года дать на заводы дисциплинированную и подготовленную рабочую силу. Крестовников, Алафузов и другие крупные казанские тузы были «попечителями» технического училища. Они знали, за что дают деньги и оборудование училищу. Одного только они не знали в те времена, а именно, что среди будущих техников и машинистов, которые учатся в Казанском промышленном училище, растет и немало будущих революционеров. Никакой контроль, никакая слежка за чтением и поведением учащихся не мешали им устраивать незаконные сборища и передавать друг другу запретные революционные книжки. От Арского пустыря до города было не слишком близко. Вечером по пути домой можно было вволю наговориться друг с другом. Шагая по темной дороге от училища до города, ученики промышленного — по прозвищу «масленщики» успевали поговорить о многом. В этих разговорах доставалось и школьному начальству, и городскому, и даже всероссийскому — самому царю Николаю Второму, «помазаннику божию». Глава XXV ЗНАКОМСТВО СО СТУДЕНТОМ Как-то раз вечером, когда кухарка еще не начинала уборку посуды, в кухню вошел смуглый быстроглазый студент и остановился в дверях. Сергей сидел в это время у окна, склонившись над учебником физики. Он рассматривал снимок паровой машины. Студент подошел к Сергею и заглянул через его плечо в раскрытую физику. — Пустяковое дело, не хитрая штука, — ткнул он пальцем в паровую машину. — Вот электрический двигатель — это другой разговор. Сергей, прикрыв учебник, с любопытством оглядел студента. Тот протянул ему руку. — Давайте знакомиться — Владислав Спасский, студент физико-математического факультета. Так Сергей в первый раз в жизни познакомился с настоящим студентом. Владислав стал часто заходить к нему на кухню. Иногда он приносил с собой сложные, трудные чертежи и объяснял Сергею устройство всяких машин. Оба любили машину и не могли спокойно разговаривать о таких замечательных вещах, как цилиндр, ротор, статор, валы и прочее. За разговором они иной раз забывали о времени. Старуха-кухарка ворочалась за печкой и ворчала на них: — Ученые люди, а совести нет. Гудут и гудут, что шмели... Но «гудели» не только Сергей и Спасский. По вечерам в трех комнатах, которые Людмила Густавовна сдавала студентам, было людно и шумно. В одной комнате читали и цитировали римское право, в другой обсуждали только что слышанную лекцию, в третьей играли на гитаре и пели. Но настоящий Содом и Гоморра, по выражению кухарки, начинался, когда все жильцы собирались вместе в самой просторной комнате, — у Леньки Стародуба. Студенты вскладчину покупали баранки, колбасу, сухую рябиновую пастилу. Кухарка грела медный полуведерный самовар. Молодежь рассаживалась кто где — на кровати, на подоконниках, для всех не хватало стульев. На столе пофыркивал и шумел самовар. Студенты пили чай, ели бутерброды, пели хором песни и спорили. Спорили горячо и шумно, размахивая руками, перебивая друг друга. Споры были всякие. О только что появившемся в продаже новом романе, о студенческих землячествах, о строгих и придирчивых профессорах, о любительском спектакле, который студенты ставили своими силами. Нередко в самый разгар шума на пороге комнаты появлялась Людмила Густавовна, взволнованная и сердитая. — Господа, нельзя ли потише! Сейчас с жалобой от соседей приходили. Шум затихал, но стоило ей выйти из комнаты, как снова начинались горячие споры. Сергей занимался на кухне. До него доносились обрывки слов, звон посуды, переборы гитары и песни. Особенно Сергею нравилась песня про сад, ее пел химик Хрящицский. Это была знакомая песня, ее певала и бабушка Маланья. Вскоре Сергей перезнакомился со всеми жильцами Людмилы Густавовны. На первых порах он их немного стеснялся, молчал и казался угрюмым. Но когда дело доходило до машин и чертежей, он даже решался вступать в споры. Однако по-настоящему заинтересовались им студенты только после одного случая. Было воскресенье. По стеклам барабанил осенний дождь, и все жильцы сидели дома. От нечего делать Владислав затеял французскую борьбу с Сергеем. Он объявил, что в пять минут во что бы то ни стало положит Сергея на обе лопатки по всем правилам французской борьбы. И действительно, с первого же приема Владислав начал одолевать. Но вдруг Сергей ловко вывернулся и каким-то неожиданным приемом, которого он и сам не знал, положил Спасского на обе лопатки. Положил, да еще и прижал к полу. Студенты захохотали. — А ты, оказывается, сильный, — смущенно сказал, поднимаясь с пола, Владислав. — Ничего, парнишка здоровый! — признали студенты. — А всё-таки нашего Леньки Стародуба ему не побороть. Вскоре после этого пришел и сам Ленька Стародуб. Это был белобрысый, близорукий, толстый увалень в очках. — Бороться я не стану, — заявил Ленька, когда ему рассказали о новом «чемпионе» французской борьбы. — А то ведь я ненароком все косточки у этого юноши сломать могу. Лучше я вам всем один фортель покажу. «Фортель» заключался в следующем: один человек должен был лечь на пол спиной кверху и вытянуться. Другой ложился на него спиной к спине. Тогда первый вставал на ноги и поднимал второго, будто куль с мукой. Все по очереди довольно легко проделали этот номер. Одного только Леньку Стародуба никто из студентов не мог поднять. — Кабан... Тумба... Слон... Гиппопотамий бог, — шутливо бранились студенты. Ленька, очень довольный собой, хохотал и шумно бил себя в грудь кулаком. — А ну, давайте я попробую, — предложил Сергей и, не ожидая ответа, лег на пол. Ленька, как огромная туша, навалился ему на спину. Все молча ждали, что будет. Сергей понатужился, тяжело задышал и, густо покраснев, начал медленно подниматься на ноги. — Браво! бис! бис! — закричал Владислав Спасский. И все студенты тоже закричали, застучали каблуками и захлопали в ладоши. — Что ж это из него вырастет?.. — удивленно спросил Ленька Стародуб и, подойдя вплотную к Сергею, начал бесцеремонно ощупывать его крепкие мускулы. Угловой жилец, подросток, который занимался на кухне и спал на сундуке в темном коридоре, сразу заслужил внимание жильцов Людмилы Густавовны. Глава XXVI КАТОРЖНЫЕ Как-то Сергей и Спасский шли по улице. Навстречу им, громыхая по булыжникам мостовой, тянулись подводы, нагруженные ящиками с пестрыми наклейками. — Знаешь казанское мыло? Оно по всей России идет. Братья Крестовниковы на мыле и на свечах миллионы нажили, — сказал Владислав. — А большой у них завод? — спросил Сергей. — Да один из первых в России. — Я еще на заводах никогда не бывал, только в Уржуме на Аркуле видал, как пароходы чинят. У нас заводская практика со второго курса начинается. — А ты бы пошел на Крестовниковский завод да посмотрел. Ведь ваших техников туда как будто пускают. — Верно, попробую сходить. И, не любя откладывать дело в долгий ящик, Сергей в первый же день, когда было не так много уроков, отправился в Плетени, на мыловаренный завод братьев Крестовниковых. Сидевший у ворот завода сторож сперва не хотел его пропустить, но Сергей показал ему свой ученический билет. Сторож подумал, что ученика прислали на практику, — это было обычное дело на заводе, — и открыл калитку. Первое, что бросилось в глаза Сергею, были длинные каменные цехи, приплюснутые, словно вросшие в землю. Крепко пахло мылом, нашатырем и еще чем-то, затхлым и кислым. Земля во дворе была скользкая от мыльных ополосков. Голубовато-серые лужи отливали перламутром и пузырились. Недалеко от ворот, около длинного здания шла погрузка ящиков с мылом. Большие, тяжелые ящики спускали сверху на блоке. На каждом ящике пестрела этикетка: «Казанское мыло. Малая золотая медаль на Парижской выставке». — Скажите, как пройти в машинный цех? — спросил Сергей у рабочих, которые возились около подвод. — Какие у нас машины? Одно название, — махнул рукой один из рабочих в тяжелом и блестящем от мыла фартуке. — Иди вон туда, парень! — крикнул второй и показал в глубь двора. Сергей пошел, куда ему указали, но попал не в машинное отделение, а в сернокислотный цех. Он открыл маленькую скрипучую дверь, и острый запах пахнул ему в лицо с такой силой, словно он наклонился над огромной бочкой нашатырного спирта. Сергей закашлялся. Он очутился в длинной темной комнате с каменным полом, с каменными стенами, почерневшими от кислоты. Несколько рабочих возились у чана. Окна были решетчатые, словно в тюрьме. — Не закрывай дверь, парень! — крикнул Сергею высокий рабочий в синей рубахе. — Сдохнешь здесь, как крыса в ловушке. И он, закашлявшись, плюнул на пол. Сергей подсунул под дверь обломок кирпича и постоял немного на пороге. «Неужели и в других цехах такая же духота?» — подумал он. Второй цех, куда он попал, был мыловаренный. Здесь варилось знаменитое «казанское яичное мыло». Из огромных чанов поднимался белый горячий пар. Паром, словно кисеей, был затянут весь цех. Возле чанов стояли рабочие и длинными, как весла, мешалками тяжело ворочали и промешивали кипящее мыло. Сергей столкнулся со стариком-рабочим. — Ты чего здесь бродишь? — спросил тот. Сергей ответил, что он пришел поглядеть, как варят мыло. — Погляди, погляди, коли что разглядишь, — усмехнулся старик и словно нырнул куда-то в белый туман. Долго ходил Сергей по заводу, заглядывал в каждый закоулок. Кто знает, — может, после ученья ему самому придется работать на этом заводе? А если не на этом, то на таком же. Конечно, интереснее было бы попасть на завод, где оборудование получше, где машин побольше. Да еще неизвестно, куда возьмут. В коридоре одного из цехов, у бочки с водой, в которую полагалось бросать окурки, Сергей разговорился с молодым рабочим. Рабочий торопливо докуривал кривую цыгарку. Левая рука у него была толсто обмотана почерневшей тряпкой. — Это что у тебя с рукой? — спросил Сергей. — Кислотой облил. Третий день, а ни черта не заживает. — Как же ты одной рукой работаешь? — Так и работаю, в полсилы. Да я еще удачливый, другие вовсе без рук или без глаз остаются. Кислота — она штука вредная. До кости прожигает... Парень бросил в воду окурок и ушел в цех. А Сергей зашагал к воротам. Во дворе Сергей встретил несколько мальчишек, которые, перепрыгивая через мыльные лужи, бежали куда-то к цехам. С виду они были моложе Сергея года на два — на три. У мальчишек и лица, и руки, и одежда были перемазаны сажей. «Где же это они на мыльном заводе столько сажи набрали?» — удивился Сергей. У калитки он спросил сторожа: — Что у вас эти мальчишки делают? — Котлы чистят, — ответил, позевывая, сторож. — Двадцать три копейки в день зарабатывают. «Так вот он какой завод, — думал Сергей, шагая по дороге в город, каторга, и та, пожалуй, лучше». Когда дома вечером Сергей рассказал о Крестовниковском заводе Спасскому, тот только плечами пожал. — Завод как завод. Другие еще хуже бывают. А если тебе не нравится, так ты возьми и переделай. Тем разговор и кончился. Через несколько дней после этого Сергей познакомился с одним стариком-рабочим. Старик жил неподалеку на Нижне-Федоровской. Фамилия у него была какая-то длинная и чудная, а звали его все попросту Акимычем. Знакомство у Сергея со стариком началось так. Раз вечером, когда Сергей возвращался домой, кто-то окликнул его: — Паренек, а паренек! Сергей обернулся. У низеньких покосившихся ворот стоял старик с прокуренными нависшими усами и клочковатой бородкой. — Огонька нету? Доставая из кармана коробок спичек, Сергей подумал: «Где я этого старика видал?» И тут он вспомнил густую пелену молочного тумана в мыловаренном цехе у Крестовниковых и того старика, который сказал ему: «Погляди, погляди, если что разглядишь». Это, и верно, был тот самый рабочий. Вскоре Сергей с Акимычем подружился и даже стал изредка заходить к нему в гости. В маленькой комнате, оклеенной наполовину оберточной бумагой, а наполовину цветистыми розовыми обоями, сильно пахло махоркой и геранью. На окошке висели две клетки со щеглом и скворцом. Однажды, когда Сергей пришел к старику, Акимыч менял в клетках воду и подсыпал в кормушки конопляное семя. Он поздоровался с гостем, а потом снова принялся за прерванное дело. — Чего носом-то вертишь? — говорил он скворцу. — Чего? Работничек!.. Ишь, зоб-то как набил. Разжирел, что околоточный. Вот пошлю тебя на завод кислоту переливать, — тогда узнаешь. А то сидишь да чиликаешь. Какой от тебя толк? Дармоед ты, дармоед. — А ты чего воду расплескал? — ругал он щегла. — Слуга я тебе, что ли? Легко, думаешь, мне уборкой заниматься? И без тебя дела хватает. Вот погоди, выпущу тебя на двор, там кошки тебя сожрут. Подсыпав птицам корма и налив в чашечки воду, Акимыч обернулся к Сергею. — А теперь и мы с тобой малость поклюем. Он достал связку баранок и налил из жестяного чайника два стакана чая. — Давненько я с молодым народом чаю не пил, — сказал Акимыч, прихлебывая из стакана. — Сын-то у меня, пожалуй, немногим постарше тебя будет. Тебе сколько? — Шестнадцать в марте. — Значит, мой постарше — ему двадцатый. А я думал по виду, что тебе тоже годков восемнадцать. — Где же ваш сын? Уехал куда? — Недалеко уехал. Рукой подать, а только я его пятый месяц не вижу. Старик наклонился к Сергею и сказал ему на ухо: — Сидит. И тут Акимыч рассказал, что сын его, Григорий, не дурак, книжки читает и в работе тоже маху не дает. Если б ему поучиться, он бы, может, до техника дошел. Только характер у него горячий, а мастер в цехе — собака. Ну вот, у них дело и вышло... Только за третьим стаканом Сергей узнал от Акимыча, какое вышло дело. — Из-за штрафа всё это получилось, — вполголоса говорил Акимыч. — Да не сына моего оштрафовали, а другого. Штрафуют ведь у нас каждый день. Моргнешь лишний раз — и то штрафуют. А сынишка мой возьми да и скажи это мастеру прямо в глаза. А мастер его по зубам. А мой Григорий ему сдачи... Ну вот — и посадили. Да еще перед этим обыск сделали и нашли... книжки... запрещенные... — А откуда же он книжки брал? — Да уж брал, — сказал Акимыч, и на этот раз ничего больше не захотел рассказывать — ни про сына, ни про запрещенные книжки. Только после того как старик познакомился с Сергеем поближе, стал он говорить с молодым своим приятелем попросту, обо всем, что думал. Немало узнал от него Сергей про заводское житье. — Я, — говорил старик, — на заводе новичок, — всего лет пятнадцать с лишним работаю. А есть у нас такие, что тут при заводе и родились. Мальчишек, котлочистов наших, видал? Так у многих из них и отцы здесь работают, и деды тут же помирать собираются. Да и куда уйдешь? Братья Крестовниковы — народ деловой, пронзительный. Они при заводе свои лавки открыли — на книжку товар отпускают. Рабочий человек и оглянуться не успеет, а уж он кругом в долгу. Да к тому же у нас, почитай, каждый рабочий в собственном доме живет. Дом — не дом, конечно, а четыре угла да труба наружу, а деньги на такой дворец те же братья Крестовниковы давали. Вот и выходит: они радетели наши, а мы их должники по гроб жизни. Свечку за них ставить должны, за здравие их драгоценное. — Сам бы я до всего этого, может, и не дошел бы, — прибавлял старик, да Григорий мне как на ладони всё показал, а ему умные люди глаза протерли. Понимаем мы теперь, что да кто всему виною, только прямо об этом говорить не следует. У нас полгода тому назад студента одного арестовали практиканта в кислотном цехе. Социалистом оказался. А кто донес? Не иначе, как старший мастер. Он, говорят, в охранке служит. И старик рассказал Сергею — не прямо, а обиняком — про тех, «кто виноват». Рассказ этот был похож не то на сказку, не то на басню. — Стоит себе дом, старый дом, труба набок легла. Из-под пола дует, окна порассохлись, двери скрипят. Холодно, грязно, погано. А в дому жильцы живут. Каждый в своей конуре. Каждый сам себе норовит обиход устроить. Один дыры в полу войлоком затыкает, другой в окно подушку сует, третий обоями новыми с этакими васильками каморку свою оклеивает. Думает красотой все изъяны закрыть. А из-под пола без передышки дует и дует. Сгнил дом, и фундамент давно просел — того и гляди завалится. Тут уж, сколько ни затыкай дыр, толку не будет. Ни к чорту дом не годится. Вот и пойми, кто виноват... Понял? — Понял! — усмехнулся Сергей. — Царь виноват. Старик даже привстал. — Да ты, дурной, потише. Больно уж догадлив. Я тебе что рассказал? Про гнилой дом. Значит, кто виноват, что он сгнил? Хозяин виноват. Ты так бы и говорил: хо-зя-ин ви-но-ват. А ты вон куда метнул. Прямо в цель. Знаешь, что за такие слова бывает? В Сибирь, на каторгу... Каждый раз, бывая в гостях у старого рабочего, Сергей узнавал что-нибудь новое и поучительное. Однажды он застал Акимыча взволнованным и сердитым. — До чего хитры бестии, — ворчал старик. — «Ваше дело, говорят, прибавку от хозяев требовать, чтоб брюхо сыто было, чтоб теплые бараки для вас строили, а политика — не вашего, рабочего, ума дело». Нет, врешь, брат, чья политика, того и власть. Нам за свою власть, за рабочую, бороться надо. Долго еще ворчал и сердился старик. Сергей не выдержал и спросил, кого так ругает Акимыч. — Экономистов. Самопервые предатели рабочего класса, — отрезал старик. Прав был старый рабочий, когда возмущался «экономистами». Так социал-демократы называли людей, которые вредными разговорами отвлекали рабочих от политической борьбы. Глава XXVII СЛУЧАЙ С ДВИГАТЕЛЕМ Уже два месяца жил Сергей у Людмилы Густавовны, но с соседями своими по квартире слишком близко не сошелся. Они были и старше его, да и жилось им много лучше, чем Сергею. Студенты нередко устраивали вечеринки на паях, а у Сергея денег на пай не было, даром же он угощаться не любил. Вот и приходилось сидеть на кухне за чертежами да вполголоса подпевать, когда из комнат студентов доносилось пение. А песни пелись там всякие — и грустные, и веселые, и смешные. Чаще всего пели соседи Сергея казанскую студенческую песню: Даже с Владиславом Спасским Сергей разговаривал не часто, пока не связала их одна общая затея. — Знаешь, Сергей, что я придумал? — сказал ему как-то Спасский. Попробуем-ка мы с тобой соорудить электрический двигатель. Сергею эта мысль пришлась по вкусу. Он еще тогда, когда Спасский при первой их встрече упомянул про электрический двигатель, подумал о том, как было бы хорошо смастерить такую штуку. — Давай составим список всего, что нам понадобится для работы, предложил Спасский и, не ожидая ответа, вырвал листок бумаги из толстой клеенчатой тетрадки, в которой обычно записывал лекции. Подсев к кухонному столу, он принялся писать. Сергей сидел напротив и не сводил с него глаз, а Спасский писал долго, раздумывая, покусывая карандаш или почесывая кончиком карандаша бровь. — Ну, готово, — сказал он, наконец, и протянул Сергею бумажку. На ней четким, ровным почерком было написано: 1. Чугунный корпус. 2. Статор, а к нему катушки и пластины. 3. Ротор: а) вал ротора, б) подшипники, в) пластины якоря, г) пластины коллектора и д) щетки коллектора. 4. Монтажные провода и всякие болты, винты и гайки. — Ну давай думать, что и где надо раздобыть. Стали думать. Прежде всего надо было достать чугунный корпус. Без него нельзя было и работу начать. Затем необходимы ротор, статор и пластины статора. — Всё это, пожалуй, можно купить, — сказал Спасский. — Но только вот денег придется ухлопать много... — А нельзя ли устроить это подешевле? — спросил Сергей. — Что если купить один корпус, а остальное сделать самим? Поискать на рынке какой-нибудь подходящий лом, да из лома всё и сделать! — Ладно, попробуем, — сказал Спасский. — Я достану монтажные провода и подшипники. — Ну, а я гайки, болты и винты выточу у себя в училище на токарном станке. Было бы только из чего. В первый же свободный день приятели отправились на рынок, в ряды, где продавался всякий металлический хлам. Им сразу же посчастливилось. Среди ржавого железного лома они нашли готовый чугунный корпус с небольшой трещиной. А потом им подвернулась еще одна замечательная штука. На разостланной старой рогожке лежала поломанная бронзовая каминная решетка. Переплеты ее были из крепких и массивных бронзовых прутьев. Сергей внимательно осмотрел решетку и приподнял ее. — Послушай, из этих прутьев можно будет вырубить и выпилить вручную всё, что нам нужно, — и щетки и пластины, — сказал он быстрым шёпотом Спасскому. Продавец, маленький кривой старикашка, по лицам покупателей сразу понял, что товар его приглянулся. Он заломил такую цену, что Спасский даже крякнул. — Да ведь зато решетка какая, — зашамкал старик, — ей и цены нет. Она ко мне прямо из княжеского дома попала. Сколько ни упрашивал его Спасский хоть немного уступить, старик не сдавался. В конце концов приятели, вздохнув, отошли от рогожки. И только тогда, когда они собирались уже завернуть за угол, старик стал звать их обратно. — Эй, молодые люди, вернитесь, вернитесь! Разговор есть! — кричал он им вдогонку. Приятели вернулись обратно, чувствуя, что теперь уже сделка состоится. — Уж очень вы мне понравились, молодые люди, — говорил старичок, — так и быть, забирайте дорогую вещь за полцены. Сергей и Владислав пыхтя поволокли домой решетку и чугунный корпус. С этого дня, возвращаясь из училища, Сергей каждый раз приносил с собой какую-нибудь часть двигателя, выточенную и вырубленную его собственными руками. Спасский осматривал деталь и похваливал: — Молодец! Вот только здесь бы не мешало еще самую малость подточить... Сергей кивал головой, а на утро карман его пальто оттопыривался от тяжелого груза. Он опять тащил в училище деталь, которую нужно было исправить. Недели через две всё было готово. Можно было приступить к сборке двигателя. Сначала оба приятеля принялись за дело с одинаковым жаром, но потом студент стал остывать. То ли ему надоело, то ли он почувствовал, что Сергей может управиться с работой и без него, но только он стал часто отлучаться. Пойдет к себе в комнату искать спички, чтобы закурить, и не возвращается целый час. А то заговорится с кем-нибудь в коридоре и совсем забудет про двигатель. Под конец Спасский прямо сказал Сергею: — Делай, брат, всё сам! У тебя, видно, к таким делам способности есть. А я в технике не силен. Вот теория, это — другое дело! Через неделю двигатель был собран. Его бережно перенесли в комнату Владислава, поставили в угол и прикрыли газетами. Каждый раз, когда к студентам приходили товарищи, будь то медики, юристы или историки, Сергей снимал газеты и начинал подробно объяснять устройство двигателя. Скоро его уже некому было показывать, и о нем забыли. Но недели через две о двигателе пришлось вспомнить. У Спасского так разорвались и проносились брюки, что ходить в них на лекции стало невозможно. Он еле дождался денег из дому и сразу же отправился на рынок покупать обновку. Однако купить брюки ему не удалось. Помешало этому неожиданное обстоятельство. Какой-то высокий худой человек в очках и в черной крылатке ходил по рынку и таинственно прятал под крылаткой небольшой ящик. Спасский заинтересовался ящиком и спросил, что это за штука. — Телеграф продаю, — сказал незнакомец, чуть приподняв полу крылатки. Телеграф стоил шесть рублей, ровно столько, сколько должны были стоить брюки и сколько всего было денег у Спасского. Спасский оглядел и ощупал со всех сторон телеграф и, потоптавшись несколько минут около человека в крылатке, решительно махнул рукой. «Эх, была не была! Брюки как-нибудь можно заштопать, а телеграфы за шесть рублей не каждый день продаются». С ящиком подмышкой Спасский, насвистывая, вернулся домой. Дома его встретили товарищи — Ленька Стародуб и курчавый химик Хрящицский. — Купил? — закричал Ленька. — Купил! — сказал Спасский и вытащил из-под пальто деревянный ящик. — Посылку из дому получил, что ли? — подскочил к нему Ленька, который очень любил поесть. — Голодной куме одно на уме. Телеграф я купил, — вот что! — сердито ответил Владислав. Химик и Ленька внимательно осмотрели покупку Спасского и одобрили. А через час вернулись домой и остальные четверо жильцов Людмилы Густавовны и тоже принялись расхваливать покупку. Они со всех сторон обступили Спасского, который сидел за телеграфом. Каждый из студентов получил в этот вечер столько телеграмм, сколько не получал за всю свою жизнь. Телеграммы читал вслух Ленька Стародуб — он знал азбуку Морзе. Ему первому и была адресована телеграмма: «Вы стройны, как аравийская пальма, легки и быстры, как антилопа». Химик Генрих Хрящицский, который по месяцам не платил за квартиру, получил такую телеграмму: «Убедительно прошу уплатить комнату четыре месяца, вернуть потерянную сапожную щетку. Милочка Сундстрем». Студенты в этот вечер не отходили от телеграфа. Пол в комнате у Спасского был завален витками и обрывками длинных бумажных лент. Кошки девицы Сундстрем растаскали их по всем коридорам. В конце концов сама девица Сундстрем влетела в комнату Владислава. — Что вы делаете? По всему дому бумажки какие-то валяются... Что вы печатаете? Она подобрала с пола обрывок бумажной ленты и поднесла к близоруким глазам. Но, кроме точек и тире, девица Сундстрем не могла ничего разглядеть. Она побледнела и схватилась за сердце. — Владислав, это секретный шрифт? — Да, это азбука Морзе, — ответил Спасский. Девица Сундстрем, не разобрав, в чем дело, в испуге шарахнулась из комнаты. — Да не бойтесь, Людмила Густавовна! — крикнул ей Владислав. — Это ведь обыкновенный телеграф! — Телеграф в квартире?! А кому вы телеграфируете? Надеюсь, здесь нет ничего предосудительного? Вы знаете, я отвечаю за ваше поведение. И Людмила Густавовна вышла из комнаты, захватив с собой, на всякий случай, обрывок телеграммы. Когда поздно вечером Сергей вернулся из училища и, услышав стук, зашел к Спасскому, тот сидел перед аппаратом, усталый от непривычной работы. Бумажная лента на катушке подходила уже к концу. Спасский сейчас же вручил Сергею последнюю телеграмму: «Главному инженеру-механику Кострикову тчк Просим принять срочный заказ на 2000 электрических двигателей тчк. Деньги переводим на ваш текущий счет тчк Президент Соединенных Штатов». — А в чем ты завтра думаешь на лекцию итти? — спросил один из студентов, когда Спасский, потягиваясь, встал из-за стола. — Пустяки, — беспечно махнул рукой Владислав. Но когда он снял брюки и поглядел на них, лицо его вытянулось. Брюки были так сильно изношены, что починить их было невозможно. — Напиши домой, чтобы тебе еще выслали денег, — посоветовал Ленька. Спасский, завернувшись в одеяло, молча сидел на кровати и о чем-то думал. Телеграф стоял перед ним на столе. — Нет. Не пришлют, — уныло покачал головой Спасский. Отец Владислава, доктор Спасский, был человек бережливый, строгий и терпеть не мог легкомыслия. — И дернул же меня чорт купить этот дурацкий телеграф, — ругал себя Спасский. — Теперь хоть обматывайся телеграфными лентами и отправляйся так в университет на лекции. Химик Хрящицский предложил студентам собрать деньги и купить вскладчину брюки Владиславу. Студенты начали подсчитывать свои капиталы. У шести человек набралось 3 рубля 27 копеек. Сергей в счет не шел — у него не было и ломаного гроша. За его ученье, еду и угол в квартире платили уржумские попечители. — Знаешь что? Продай двигатель и купи себе штаны, — сказал вдруг Сергей. — Тогда уж лучше телеграф продать, — вздохнул Спасский. — Телеграф не стоит. Он новый. Мы его как следует и не осмотрели, сказали студенты. Спасский раздумывал еще минут пять. Он доказывал Сергею, что не имеет права на двигатель, потому что они его делали вместе и Сергей работал даже больше его. Но под конец Спасский всё-таки согласился. Через два дня двигатель продали за шесть рублей, а на следующий день это было воскресенье — Владислав опять собрался на рынок. — Ну уж теперь я пойду с тобой вместе, а то, чего доброго, ты еще себе купишь вместо штанов подзорную трубу, — сказал Сергей. Вечером все студенты пили чай в комнате у Спасского и поздравляли его с обновкой. Сидели долго. Уже поздно ночью Владислав вышел на кухню долить самовар. Он увидел, что Сергей занимается странным делом: медленно и осторожно окунает длинную тонкую веревку в бутылку с тушью. — Что ты делаешь? — А ты что за спрос? — засмеялся Сергей, вспомнив бабушку Маланью. Он вытащил мокрую черную веревку из бутылки и повесил ее сушиться у печки. На другое утро Сергей и Спасский случайно вышли из дому вместе. Когда они подходили к Грузинской улице и Владислав собирался уже свернуть к университету, он вдруг заметил, что левый сапог у Сергея крест-накрест перевязан черной веревкой. Веревка поддерживала отваливающуюся подошву. — Это что ж такое? — удивился Владислав и вдруг, узнав вчерашнюю крашеную веревку, осекся на полуслове и замолчал. Через неделю Спасский неожиданно получил от отца добавочный перевод на три рубля. Так как эти деньги, по его словам, были «сверх сметы», Спасский решил истратить их на удовольствия. На два рубля он купил чайной колбасы, огурцов, булок, ванильных баранок и бутылку кислого красного вина, на этикетке которого славянскими буквами было написано: «Церковное». А на остальные деньги купил два билета в театр. — Как вы на это смотрите, уважаемый инженер-механик? — спросил он, размахивая двумя розовыми бумажками. — Приглашаю вас завтра в театр. На «Фауста». Не возражаете? Сергей, конечно, не возражал. Он никогда в жизни еще не бывал в театре. На следующий вечер друзья начали собираться в театр. Ученикам промышленного училища позволялось ходить в театр только по особому разрешению. Сергей не был уверен, что ему дадут такое разрешение, и решил пойти тайком, в «вольном платье». Он сам выгладил себе рубашку, начистил сапоги и замазал чернилами заштопанные на коленках дырки. Спасский вычистил свой студенческий мундир и надушился одеколоном. В Казанском оперном театре они разделись в гардеробной и поднялись по лестнице, застланной коврами. На улице шел снег, дул холодный ветер, а здесь было тепло, сверкали зеркала и пахло духами. Когда швейцар, распахнув входную дверь, впускал людей, занесенных снегом, с улицы врывалась струя холодного воздуха и свист ветра. Товарищи потолкались в фойе, где чинно прогуливались дамы в платьях со шлейфами и мужчины в черных сюртуках или военных мундирах. Тут и там мелькали студенческие тужурки. Изредка медленно и важно, заложив руки за спину, по фойе проходил богатый татарин — торговец, в длиннополой суконной поддевке, желтых сапогах и бархатной, вышитой серебром тюбетейке. Когда прозвучал звонок к началу, Сергей повернул было вслед за нарядной толпой в партер. — Куда ты? Нам, дружище, выше! — схватил его за плечо Спасский. «Выше» — оказалось галеркой. Деревянные скамьи, стоявшие в несколько рядов, были заполнены учащейся молодежью. Места у Сергея и Спасского были боковые. Чуть ли не над их головами нависал пестрый потолок, расписанный толстыми амурами и ангелами, играющими на скрипках. На галерке, набитой до отказа, было душно и шумно. Молодежь чувствовала себя тут как дома. Студенты и курсистки перекликались, менялись биноклями, передавали друг другу программы. Сергей перегнулся через барьер и начал глядеть вниз. Из оркестра доносился нестройный гул настраиваемых инструментов. В тёмнокрасных бархатных ложах, похожих на нарядные коробочки, сидели дамы с обнаженными руками и плечами, обмахиваясь веерами, а за ними стояли мужчины в блестящих крахмальных манишках и черных фраках. Когда оркестр заиграл увертюру, занавес медленно пополз в сторону. Сергею хорошо было всё слышно, но видел он, что делается на сцене, только тогда, когда артисты выходили на середину сцены. Стоило им отойти к правой кулисе, как они исчезали, словно проваливались сквозь пол. Артистка, исполнявшая роль Маргариты, к досаде Сергея, всё время стояла у правой кулисы, Сергей слышал ее пение, а видел только кусок шлейфа ее атласного белого платья. Но всё это казалось Сергею пустяками, — до того нравились ему пение, музыка и сам театр. Он сидел, закрыв глаза и подперев обеими руками голову. Больше всего понравилась ему ария Мефистофеля «Люди гибнут за металл». Возвращаясь домой, Сергей и Спасский во весь голос распевали арию Мефистофеля. Только на перекрестках, где стоял городовой, они замолкали. Через несколько дней, когда Сергей пошел навестить Акимыча, он рассказал ему о театре. — Билеты-то, небось, дорогие? — спросил старик. — Сорок копеек, да я не сам платил. Меня товарищ повел. — Ишь ты, богач какой! А сидел за сорок копеек где? — Наверху места были. — В райке, значит? — засмеялся Акимыч. — Что ж, раек — это место почетное. Мой Григорий со студентами тоже всегда в райке сидел. А господа, те больше в ложах. У них везде свои места — и в церкви, и в театрах. Даже бани — и те у них свои, «дворянские», а у нас «простые». Глава XXVIII «БЛАГОДЕТЕЛИ» ОТКАЗЫВАЮТСЯ Когда Сергей ехал учиться в Казань, его беспокоило только одно: как бы не остаться на второй год. Польнер сказал ему, что если он останется, то ему придется вернуться обратно в Уржум. Купцы-«благодетели» ни за что не согласятся платить за лишний год. В Казани, придя в первый день на занятия, Сергей прочитал расписание уроков и задумался. Двенадцать предметов, шутка ли! И среди этих предметов есть такие, о которых он и не слышал раньше никогда: механическое производство, устройство машин, механика, счетоводство, черчение... Но не так страшен чорт, как его малюют. Когда началось учение, Сергей увидел, что со всеми этими мудреными предметами он, пожалуй, справится. Скоро на уроках учителя стали его похваливать. — Недурно, молодой человек, — говорили они, — старайтесь и впредь. Так прошли первые месяцы учения в промышленном. Приближался страшный для всего училища день — в этот день должны были объявить отметки за первую четверть. Сергей знал, что занятия у него идут хорошо, и потому не тревожился. Но оказалось, что дела его обстояли даже лучше, чем он ожидал. Надзиратель назвал его фамилию в числе первых пяти учеников. Придя домой, Сергей сразу же уселся писать письмо в Уржум Польнеру. Надо было сообщить, что деньги на учение потрачены не зря. Но ответа он не получил. Узнав от Польнера, что Костриков считается в классе одним из лучших учеников, купцы-попечители тут же решили больше денег на учение и содержание его не посылать. — Такой способный парень и сам не пропадет! Авось и без нас как-нибудь пробьется, — рассудили «благодетели». И вот за два дня до объявления второй четверти школьный надзиратель Макаров после урока алгебры сказал Кострикову, что его немедленно требует к себе в кабинет сам инспектор Широков. — Ну уж если сам Широков вызывает, — значит, дело серьезное! Инспектор Широков чаще всего вызывал учеников для того, чтобы отчитывать их и сажать в карцер за нарушение правил. Сергей пошел к инспектору немного обеспокоенный и удивленный. Наверное, его ждет какая-нибудь неприятность. Так оно и вышло. — Костриков Сергей? — сердито спросил Широков, едва Сергей успел переступить порог кабинета, заставленного тяжелой дубовой мебелью. — Да, Костриков Сергей. — Так вот, молодой человек, потрудитесь внести плату за право учения не позднее двадцатого числа сего месяца! Сергей чуть заметно пожал плечами. — Но ведь за меня платят из Уржума, попечители приюта... — В том-то и дело, что не платят ваши попечители. Напишите им, узнайте, почему они перестали высылать деньги. В случае неуплаты вам грозит исключение. Можете итти!.. — Инспектор слегка кивнул головой и погрузился в чтение какой-то бумаги. Сергей вышел из кабинета. — Вот тебе и поучился!.. Невесело было ему и тревожно. Чего-чего только он не передумал за длинную дорогу с Арского поля до Нижне-Федоровской! Может быть, заболел Польнер? Может быть, внезапно в один и тот же час умерли от паралича оба попечителя приюта, как внезапно умер прошлым летом толстый полковник Ромашко? Может, на почту, которая везла его деньги из Уржума в Казань, напали разбойники, убили ямщика с почтальоном и ограбили почту? Он сам слышал когда-то, как бабушка рассказывала своему задушевному другу, кривому старику-караульщику Владимиру Ивановичу, что у них такие случаи в Глазовском уезде бывали. А может, Широков просто ошибся? Завтра он опять вызовет Сергея в кабинет и скажет: — Можете продолжать учиться, Костриков. Вам не грозит исключение! А дома Сергея поджидала уже другая беда. Вечером, когда он занимался на кухне черчением, на пороге появилась Людмила Густавовна. Она была, как всегда, в голубом бумазейном капоте. На ее прыщеватом лбу, как всегда, рожками торчали папильотки. — Пора спать! — сказала она ворчливо. — Нечего керосин жечь. — Мне еще нужно уроки готовить. — А мне какое дело! Керосин нынче опять на копейку подорожал. Людмила Густавовна погасила лампу и вышла из кухни, хлопнув дверью. Сергей с минуту посидел в темноте, потом нащупал наколотый на доску чертеж, который ему нужно было завтра отдавать учителю, нашарил спички и зажег лампу. Но не успел он взять циркуль в руки, как дверь из коридора в кухню снова открылась. На пороге опять стояла Людмила Густавовна. Можно было подумать, что она и не отходила от дверей. — Кому я сказала — туши лампу! Она подбежала к столу и с такой силой подула на лампу, что из стекла взметнулось пламя и сейчас же погасло. — Никакой человек не обязан даром держать жильцов! Каждый угол в теплой квартире стоит денег. Отопление, освещение, мытье полов в коридоре и кухне, — перечисляла Людмила Густавовна в темноте плачущим голосом. — Твои благодетели отказались платить. — Она всхлипнула. — Я не могу!.. Ищи себе другую квартиру!.. В этот вечер чертеж так и не удалось доделать. Всю ночь Сергей ворочался на своем сундуке с боку на бок и не мог заснуть до утра. Еще не было шести, когда он оделся и вышел из дому. Он решил дочертить заданный урок в классе. До Арского поля он почти бежал, не разбирая дороги. В лицо дул холодный ветер. Редкие прохожие попадались навстречу Сергею. Все они торопились куда-то, у всех были хмурые лица. Только бы успеть приготовить чертеж к началу урока, — подгонял себя Сергей, перепрыгивая через лужи. Он боялся даже подумать о самом страшном: а вдруг его, и вправду, выгонят из училища, и Людмила Густавовна не пустит домой ночевать? Тут он вспомнил, что у него в классе кто-то из учеников получает стипендию от какого-то Казанского общества помощи бедным ученикам. Но кто знает, — может быть, это общество помогает только казанцам — тем ученикам, которые родились и живут в Казани. А как же быть ему — уржумскому? Он подошел к училищу. Парадная дверь была еще заперта — оставалось итти с черного хода. Сергей вбежал во двор и увидел около крыльца старика-сторожа. С озабоченным лицом, почти благоговейно, сторож чистил веничком свой выцветший казенный мундир. Он, видимо, недавно встал, и седые жидкие волосы его были растрепаны, а не расчесаны, как обычно, на прямой ряд. Сергей прошмыгнул мимо старика, занятого столь важным делом, и помчался в свой класс. В пустых темных и прохладных коридорах гулко раздавались его шаги. В самом конце коридора топилась печка. Сухие дрова стреляли и щелкали на весь коридор, а на полу около печки дрожали красноватые тени. В классе Сергей пристроился у окна, чтобы было посветлее, но чертить на парте было неудобно. Чертежная доска всё время съезжала. Да и серое утро за окном не очень-то помогало делу. Только бы успеть, только бы успеть!.. Но работа шла плохо. То и дело ломался карандаш, валился из рук циркуль. Трудно работать, когда, может быть, дня через три-четыре придется навсегда бросить учение. В коридоре пробили часы, когда он окончил чертеж. Половина восьмого. После бессонной ночи Сергею так захотелось спать, что он сел за парту и, положив голову на вытянутые руки, задремал. Так застал его Асеев, который пришел в училище одним из первых: — Ты что — ночевал здесь, что ли? — спросил он Сергея. Тот приподнял голову, и Асеев увидел, что лицо у него желтое, хмурое и сонное. — Да что с тобой? Беда какая? — Асеев подсел к нему на парту. Сергей коротко, словно нехотя, рассказал ему про свои дела. Асеев только пожал плечами. — Хозяйка отказала, — велика важность! Плюнь ей в глаза и переезжай к нам на Рыбнорядскую. Мы с Яковлевым как-нибудь потеснимся. А насчет Широкова тоже чего-нибудь в три головы придумаем. Сергей повеселел и в первую же перемену пошел к надзирателю Макарову просить, чтобы ему разрешили переехать на новую квартиру. Но это оказалось не так просто. — Дня через три получишь ответ, — сказал надзиратель. — Сначала наведем справки относительно благонадежности твоей новой квартирной хозяйки. Мы должны знать, в какой обстановке живет ученик нашего училища. И Макаров велел Сергею сообщить в канцелярию новый адрес. Адрес был такой: Рыбнорядская улица, дом Сурова, квартира Мангуби. Три дня Сергей приходил в училище чуть свет и готовил тут свои уроки, чтобы пореже встречаться с Людмилой Густавовной. А на четвертый день он получил, наконец, разрешение переехать на новую квартиру. Он распрощался с Владиславом Спасским и остальными жильцами-студентами и забрал свою корзинку. У Людмилы Густавовны было во время прощания такое обиженное лицо, словно это ей, а не ее угловому жильцу отказали от квартиры. Переехать и устроиться на новом месте Сергею было гораздо проще, чем получить на это разрешение. Рядом с двумя гвоздями, на которых висели тужурки и шинели Асеева и Яковлева, Сергей вбил третий гвоздь для своей шинели. В угол, где стояли две корзинки, он поставил третью. Всё было готово. Только спать Сергею было не на чем. Асеев предложил сдвинуть вместе обе железные койки, свою и Яковлева, и посредине положить Сергея. Это было бы, пожалуй, и не плохо, если бы кровати были немного пошире, а железные края у них не такие острые. Кроме того, у одной из кроватей давно не хватало ножки, и ее подпирал деревянный чурбак. — Лучше уж я на полу лягу. Это понадежнее будет, — сказал Сергей. Так и порешили. Соорудили на полу между столом и окошком постель, и Сергей улегся, вытянувшись во весь рост. Этого удовольствия он себе не мог позволить, пока жил в коридоре у Людмилы Густавовны Сундстрем и ютился на старом сундуке. Глава XXIX ЖИЗНЬ ВТРОЕМ На новом месте Сергею жилось хоть и по-прежнему впроголодь, но зато свободно. Заниматься можно было до поздней ночи. В комнату, где жили втроем Сергей, Асеев и Яковлев, не приходила квартирная хозяйка, не высчитывала, на сколько копеек выгорело в прошлый вечер керосина. Керосин они покупали сами, и бегали за ним все трое по очереди на угол, в москательную лавку. Спать на полу Сергею пришлось недолго. Из четырех досок и четырех поленьев он сколотил себе широкий и длинный топчан, на котором можно было лежать, вытянув ноги. Из того, что было в комнате Сергею понравился больше всего стол для черчения. Работали за ним втроем, и всем хватало места. По правде сказать, этот огромный стол, неизвестно как сюда попавший, никогда не предназначался для черчения. Это был портновский стол, весь покрытый следами каленого утюга. По вечерам товарищи зажигали лампу под самодельным абажуром и, положив на стол три чертежных доски, дружно принимались за работу, то напевая, то насвистывая. Работали старательно и терпеливо. Преподаватель черчения Жаков был очень строг и требовал, чтобы на чертеже не было ни единой помарки, ни единого пятнышка. Асеев был неряхой и часто оставлял на блестящей ватманской бумаге оттиски своих пальцев. Поэтому его карманы были всегда набиты обмусоленными, стертыми резинками, но и они мало помогали делу, а только еще больше пачкали бумагу. Приходилось прибегать к последнему средству — к хлебному мякишу. Специально для этой цели товарищи через день покупали в булочной полфунта ситного. При покупке обязательно просили у приказчика, чтобы тот отвесил им не горбушку, а серединку. Хрусткие, поджаристые корочки товарищи съедали по дороге из булочной, а мякиш делили на три равные части и берегли, как зеницу ока. У Асеева ситный кончался раньше, чем у всех. Половина у него уходила на подчистку пятен, а другую половину он незаметно для самого себя съедал, отщипывая кусочек за кусочком. Когда от мякиша у него оставались одни только крошки, он начинал приставать к Сергею и просить у него взаймы кусочек ситного. — Опять съел? — удивлялся Сергей. — Съел, — признавался Асеев. — Уж очень он сегодня мягкий и вкусный, чорт бы его побрал! Для товарищей белый хлеб был лакомством. — Последний раз даю, — предупреждал Сергей и, отломив от своей доли кусок, протягивал Асееву. — Дай еще, — снова просил Асеев через полчаса. — На что тебе нужен ситный? У тебя чертежи и без того чистые выходят. Товарищи вместе чертили, вместе решали геометрические задачи. А утром они втроем отправлялись на Арское поле, в училище. За разговорами дорога казалась короче. Сергею жилось теперь гораздо веселее, чем прежде. Одно только беспокоило его: надо платить за учение, а денег нет. Сергей подал прошение в педагогический совет Казанского промышленного училища и со дня на день ждал ответа. Прошение было не многословно. Много точно таких же бумажек поступало каждое полугодие в совет училища. Писались такие прошения одинаково — по форме: «В Педагогический Совет Казанского промышленного училища. Ученика низшего механического училища Кострикова Сергея Прошение Не имея денег для взноса платы за право учения в Казанском промышленном училище, честь имею покорнейше просить Педагогический Совет Казанского промышленного училища освободить меня от вышеупомянутой платы». Второе прошение Сергей подал в Общество вспомоществования нуждающимся учащимся. Это прошение тоже было написано по форме. Сергей просил «оказать ему помощь в виде денежного единовременного или ежемесячного пособия». В Обществе на его прошении написали: «На три месяца 5 рублей с февраля. Очень б. Ничего не получает. На что живет, неизвестно». Буква «б» означала слово «беден». — Нечего сказать, помогают учащимся! — со злостью сказал Яковлев. Отвалили пятерку в месяц — и отделались. На еду тебе с грехом пополам хватит, а сапоги чинить на что будешь? Но когда Сергей пришел получать пособие, сердитый и сонный секретарь объявил ему, что деньги он будет получать только два месяца. — Так на заседании постановили. Два месяца по пятерке. Читайте протокол. И секретарь ткнул пальцем в развернутый лист бумаги, где в длинном списке «нуждающихся» Сергей нашел и свое имя, выведенное круглым канцелярским почерком. Сергей прочитал протокол, получил пятерку и молча вышел из канцелярии «Общества». Он думал об одном, как бы только протянуть ему этот год. А на следующий год он постарается обойтись без всяких попечителей и «Обществ». Пойдет на практику куда-нибудь на завод или в ремонтные мастерские. Конечно, не плохо бы и нынешним летом подработать денег на зиму. Только возьмут ли первоклассника? Если бы взяли — он пошел бы с радостью. Всё равно летом ему ехать некуда, да и не на что. К бабушке Маланье не поедешь, она сама еле-еле концы с концами сводит. В приют тоже не поедешь. Польнер не отвечает ему ни на одно письмо. Может, он уже давно и приютским-то не считается? Нет, нужно надеяться только на свои руки! К весне Сергей заболел. Он долго не хотел поддаваться болезни. Захвораешь — сляжешь. А если сляжешь, — значит, не будешь ходить в училище. Сейчас для Сергея это было немыслимо. Разве можно заболеть, когда педагогический совет еще не дал ответа, освободит ли он от платы Сергея или уволит из училища? Нельзя поддаваться болезни, нельзя пропускать уроки. Надо каждый день бывать в мастерских и лабораториях, надо учиться на круглые пятерки. Но как ни крепился Сергей, а лихорадка делала свое дело. Его потягивало, знобило и трясло. Все одеяла и шинели, которыми укрывали Сергея товарищи, не могли его согреть. Не помогал и крутой кипяток, хотя Сергей, обжигаясь, глотал по пяти стаканов чая подряд. — У нас здесь редко кто лихорадкой не болеет. Такой уж город гнилой, говорил Сергею старичок-дворник. — Как весной в половодье Волга разольется, так и затопит низкие места. До пол-лета сырость не просыхает — чистое болото. А для лихорадки сырые места — самое раздолье. — Нужно бы тебе, парень, чаю с малиной выпить, в баню попариться сходить! — кричал дворник вдогонку Сергею, когда тот утром выходил из дверей с чертежами и книжками. — Ничего, дедушка, и так пройдет! — отмахивался Сергей. — Ляжешь, да и разлежишься. И он не пропускал ни одного дня ученья. Желтый, осунувшийся, дрожа от озноба, он просиживал в классе от первого урока до последнего, а однажды даже отправился с экскурсией на парафиновый завод. Но по дороге ему стало так плохо, что Асееву и Яковлеву пришлось вести его под руки. Дома по вечерам Сергей вычерчивал детали машин, чуть ли не лежа на столе. А когда приходило время укладываться, у него уже не хватало сил раздеться и лечь. Стянув с ноги сапог, он просиживал так несколько минут. От слабости у него кружилась голова и его покачивало, но он старался сидеть прямо, опираясь обеими руками на края топчана. Только по плечам, которые дрожали мелкой дрожью, Асеев и Яковлев видели, что Сергея опять лихорадит или, как говорил старик-дворник, «бьет». Однажды Асеев слышал, как Сергей, уже лежа в постели и завернувшись в одеяло с головой, вдруг сказал негромко, но внятно: «Спи, Сергей, спи». Асеев так и не понял, во сне ли это говорил Сергей или бредил. Глава XXX ДРУЗЬЯ ДЕТСТВА ВСТРЕЧАЮТСЯ ВНОВЬ Недели за две до роспуска учеников на каникулы в канцелярии промышленного училища на стене был вывешен список с фамилиями учеников, «уволенных на летние каникулы к родителям, родственникам или на практику». В списке первого класса, где учился Сергей, значились следующие фамилии: 1. Асеев Дмитрий. Город Уфа — к родителям. 2. Веселицкий Василий. Город Сенгелей Симбирской губернии — к родителям. 3. Дедюхин Иван. Город Сарапул — к родителям. 4. Желудков Николай. Город Слободской Вятской губернии — к родственникам. И так дальше, по алфавиту до буквы К и после нее. Кто ехал в Нижний Новгород, кто в область войска Донского, кто в Вятку, кто в Царицын и Самару, кто куда, — но все ученики ехали к родителям и родственникам. Только двое во всем классе направлялись педагогическим советом на практику: Костриков Сергей — в город Симбирск на завод Сангова и еще один парнишка на Казанский пороховой завод. Сергей был рад. Он сам месяца два тому назад, когда его освободили, наконец, от платы за учение, просил педагогический совет послать его на практику. Он был одним из лучших учеников, и поэтому его просьбу уважили. Новый, незнакомый город Симбирск, неизвестный завод Сангова, а главное, будущая практика — всё казалось Сергею заманчивым, и у него было одно желание — скорее ехать. Кто знает, может быть, удастся столько заработать за лето на этом заводе, что хватит на весь учебный год. И тогда, значит, не придется больше подавать прошения о пособиях. До роспуска на каникулы оставалось еще добрых две недели, но уже суета и то особенное оживление, которое предшествует всегда отъезду, проникло в училище. Да и весна, верно, давала себя чувствовать. Солнце щедро сияло над городом, и солнечные зайчики прыгали и плясали повсюду: и по стенам классов, и по лицам учеников, и по сюртукам строгих и хмурых учителей, которые, казалось, посветлели и помолодели от весеннего солнца. И даже надзиратели, чем-то похожие на сердитых шершней, не налетали, как раньше, на учеников с угрюмым жужжанием. Окна в классах были открыты настежь. Черный и влажный пустырь весь зазеленел. На школьных молодых березах появилась легкая и нежная листва. Ученики ходили в шинелях нараспашку и в сдвинутых на затылок фуражках. Разговоры у всех теперь начинались с одного: «А вот у нас летом...» И дальше шли почти сказочные рассказы о том, какие огромные яблоки и груши растут летом «у нас в Великих Луках» или «у нас под Самарой» и какие замечательные язи и окуни клюют там на живца. Сергей тоже ходил в расстегнутой шинели и насвистывал что-то веселое. Он уже собирался ехать на пароходе в Симбирск, когда вдруг неожиданно пришло письмо из Уржума, а вместе с письмом пришли и деньги на дорогу. Письмо было от Польнера. Сергей перечитал его два раза, но всё никак не мог понять толком, кто же посылает ему на дорогу деньги. То ли сам Польнер вспомнил, наконец, о нем, то ли купцы-попечители вздумали опять облагодетельствовать «сиротку»? Сергей уже крепко свыкся с мыслью, что он поедет на практику в Симбирск, и вдруг такая перемена! Он даже не знал, что ему делать — куда ехать: в Уржум или на практику? Но выбирать долго не пришлось. Инспектор Широков объяснил ему, что он, как воспитанник приюта, не имеет права до совершеннолетия распоряжаться собой без ведома приютского начальства. Раз выслали деньги — надо ехать. И Сергей поехал. Самый дешевый путь из Казани в Уржум был пароходом. До пристани Сергея никто не провожал — его товарищи и сожители по комнате уехали домой еще накануне. С маленькой корзинкой в руках он еле пробрался на пароход через большую, шумную толпу провожающих. Уезжало много народа, да и провожало немало. До отхода оставалось с полчаса. В каюте четвертого класса, большой, низкой и полутемной, было тесно и душно, как в тюрьме. Вся она была заставлена и завалена узлами, ящиками и кадками. Плакали грудные младенцы, крикливо и уныло убаюкивали их женщины. Какой-то белобрысый парень, сидя на грязном кособоком мешке, боязливо и тихо тренькал на балалайке. Сергей оставался в каюте недолго. Он снова взял подмышку свою корзинку и вышел на нижнюю палубу. Тут тоже было грязно и шумно, но зато поближе к воде и всё-таки на воздухе. Скоро пароход отчалил. Сергей подошел к борту, прислонился к нему и стал смотреть, как уходит назад грязная казанская пристань с ее неугомонной толчеей. Вот он впервые едет на каникулы домой. Всего восемь месяцев прожил он в Казани, а уж кажется, что в Уржуме целых пять лет не бывал. Любопытно будет теперь пройтись по длинным, горбатым, точно коромысло, уржумским улицам, встретить знакомых людей, побывать на мельнице, в Мещанском лесу... После этого лета ему в Уржуме, пожалуй, не гостить. В будущем году практика, а потом — на работу. Целые сутки провел Сергей на пароходе «Кама», а всё не уходил с палубы. Даже и спал здесь, пристроившись на каких-то мешках. А на следующее утро у пристани «Соколики» он пересел на вятский пароход. Это уже был как бы свой, родной пароходик, небольшой, чистенький, с крашеной палубой, и назывался он «Дед». Все вятские пароходы почему-то именовались по-семейному: «Отец», «Дед», «Сын», «Дочь», «Внучка», и даже был пароход «Тетка». Сергей сел на скамеечку и почувствовал себя почти дома. Мимо проплывали одна за другой знакомые пристани — Вятские поляны, Горки, Аргыш, Шурма. От Шурмы до Уржума только тридцать верст оставалось, там уже Русский Турек и Цепочкино. Когда пароход отошел от Русского Турека, у Сергея сердце заколотилось — до того захотелось ему очутиться в Уржуме. Хоть с парохода слезай и беги домой берегом. Слишком уж медленно шлепал колесами неповоротливый «Дед». На пристани Цепочкино, где Сергею надо было слезать, вместе с ним на берег сошло восемь человек пассажиров — пятеро мужиков из села Цепочкина, две старухи и рябой худой монах с кружкой, в которой брякали медные деньги. Монах собирал на постройку церкви. Прямо против пристани одиноко возвышалась гора; на самой ее верхушке белела скамеечка, по склонам горы росли березы и кусты орешника. Под горой притулилась старая, облезлая часовня. К ней, размахивая по-солдатски руками, зашагал монах с кружкой. От пристани до Уржума считалось двенадцать верст по тракту, но была еще вторая дорога, узенькая тропка напрямик, через заливные луга. Этот путь был вдвое короче. Сергей взобрался на гору, а потом легко сбежал вниз. Он шел лугами, вскинув на плечо свою маленькую корзинку, где лежало несколько штук белья, кусок мыла, полотенце, а на самом дне — награда первой степени техническая книжка и похвальный лист с надписью: «За отличные успехи и примерное поведение». Лист был плотный, глянцовитый, с гербами и золотым обрезом. Подойдя к Солдатскому лесу, Сергей прибавил шагу. Уже начиналась окраина города и была видна Казанская улица. Тут Сергей не выдержал и пустился бегом. Только около солдатской казармы он остановился в раздумье. — Куда же теперь итти — в приют или к бабке? Деньги на дорогу как-никак прислали из приюта, — значит, он еще приютский и должен итти в приют. Но как же не зайти домой — к бабке и сестрам? Сергей постоял с минуту и свернул в сторону Полстоваловской. Он шел по городу и с жадностью смотрел вокруг. Мало что изменилось здесь за этот год, но и самые незначительные перемены он замечал. Свернув на Полстоваловскую, Сергей сразу же увидел, что крыша городского училища выкрашена зеленой краской, а старый, покосившийся забор вокруг дома бакалейщицы Людмилы Васильевны починен и подперт новыми столбами. А бабушкин домик совсем не изменился; только нижнее подвальное окошко треснуло, — верно, ребята пальнули с улицы «чижом». Бабушка сидела у окошка, оседлав нос старыми очками, и чинила белье. Сестренка Лиза за столом читала какую-то книжку. Она первая заметила Сергея и крикнула: — Ой, бабушка, кто приехал! Бабка сняла очки, пристально посмотрела на внука и заплакала. Усадив его на табуретку перед собой, она не спеша стала рассказывать ему все новости. Сережа узнал, что старшая сестра его Анюта уехала несколько дней тому назад к своей подруге в слободу Кукарку. Нынче она окончила ученье, и с этой осени сама будет учить ребят в деревне. О себе бабка почти ничего не рассказала. — Что про меня говорить? Девятый десяток доживаю. Слепну. Вот Лизуньку на ноги поставлю, а там и умирать можно. О тебе, Сереженька, я больше не беспокоюсь. Ты уже на верном пути. Старушка взяла в руки фуражку Сергея с техническим значком, смахнула с нее ладонью пыль и положила на место. — Нужно будет молебен отслужить, — это тебе бог учиться помогает, сказала напоследок бабушка. Сергей в ответ только усмехнулся. Посидев дома с полчаса и пообещав забежать еще вечерком, Сергей отправился в приют. По дороге он заглянул в другую половину дома, к Самарцевым, но Сани дома не оказалось — он уехал кататься на лодке. Польнер встретил Сергея приветливо и даже поздоровался с ним на этот раз за руку, как с равным. — Располагайся в приюте как дома. В спальне у мальчиков для тебя найдется место. Сергей чувствовал себя странно среди приютских. Его сверстников что-то не было видно. Оказалось, что Васька Новогодов уже стал сапожником, рыжий Пашка определился в столяры, Наташа Козлова на казенный счет учится в гимназии на Воскресенской улице, а маленькая Зинка умерла от скарлатины. На Сергея глазели незнакомые малыши-новички, только что поступившие в приют. Сергей услышал, как один из них, высунувшись в окно, закричал кому-то во двор: — А к нам дяденька чужой жить приехал! А «дяденьке» было неловко и даже как-то чудно жить с такими малышами в одной комнате. Он пошел к Польнеру и сказал, что хотел бы ночевать дома, на Полстоваловской, а столоваться, если можно, он будет приходить в приют. Польнер подумал с минуту, почесал бровь, зевнул — и дал согласие. Вечером Сергей отправился опять на Полстоваловскую. Уже закрывались лавки и лабазы на Воскресенской, и приказчики навешивали на окна тяжелые деревянные ставни. Кое-где в домах зажгли огни. На углу Буйской и Воскресенской четверо босоногих мальчишек шумно играли в бабки. На крылечке своей бакалейной лавки сидела Людмила Васильевна и вязала длинный белый шерстяной чулок. Такие чулки она вязала уже лет пять подряд, и неизвестно было, кто же будет носить такие большие, длинные, толстые чулки. На этот раз Саня оказался дома. За последний год он еще больше вытянулся и был выше Сергея чуть ли не на две головы. Он кончил реальное, но ходил всё еще в форме — донашивал ее. — Ну, как, Серьга, понравилась тебе Казань? — сразу же спросил Саня. — Отчего же не понравиться? Город большой, красивый. Одних учебных заведений, пожалуй, штук около ста будет, — сказал Сергей. Саня недоверчиво покачал головой. Он вспомнил, что когда-то, приехав из Вятки, сам плел всякие небылицы. Должно быть, и Сергей тоже малость прихвастнул. — Ну, а как в Казанском промышленном — трудновато учиться? — Как тебе сказать... Не то чтобы трудно, но работы хватает. Двенадцать предметов. Оба помолчали. — А ты еще не бреешься? — сказал Саня, поглядев на темный пушок, который появился у Сергея на верхней губе. — Нет, думаю усы и бороду отращивать, — ответил Сергей и засмеялся. Так разговор и не клеился. Наконец Сергей вскочил с места и сказал: — Знаешь что — побежим-ка мы с тобой купаться... по старой памяти! И друзья детства отправились на Уржумку. Дорогой Саня нет-нет да и оглядывал искоса Сергея, точно никак не мог его узнать. «И верно, Сергей какой-то странный и непонятный стал, не то задумчивый, не то строгий. А может, эту серьезность он только для виду на себя напускает», — раздумывал Саня, вышагивая рядом с товарищем. — Слушай, а я совсем позабыл тебя спросить — немецкий язык у вас изучают? — сказал Саня. Сергей мотнул головой. — Какое там! Начальство считает, что «масленщикам» немецкий знать ни к чему... «Нет, не хвастает, — подумал Саня. — Уж что за хвастовство, если масленщиком себя называет!» На обратном пути после купанья, уже подходя к дому, Сергей взял Саню под руку и спросил негромко: — А ты на Полстоваловскую к ссыльным не собираешься? — Нет, не думал, — удивился Саня. — А тебе зачем? — Хочу познакомиться. Не заглянуть ли нам завтра вечерком? — Что ж, заглянуть можно. У меня ведь там, как-никак, учитель старый живет — Дмитрий Спиридонович Мавромати, — ответил Саня. Глава XXXI «КРАМОЛЬНИКИ» Все в городе от мала до велика знали старый одноэтажный домик под горой, в конце Полстоваловской улицы. В этом домике, принадлежавшем вдове чиновника, старушке Анне Павловне, в трех комнатушках жили политические ссыльные, или, как их называли в городе, «крамольники». Было их девять человек, жили они дружной коммуной. Старшим в этой молодой коммуне был рабочий ростовских мастерских Зоткин, человек лет тридцати, высокий, сутулый, с длинными, обвисшими усами. Он любил пошутить и прозвал домик под горой «Ноевым ковчегом». Всю эту молодежь — студентов, рабочих — выслало сюда царское правительство: кого за принадлежность к рабочим подпольным организациям, кого за участие в стачечном комитете или в демонстрации. Пригнали их в Уржум с разных концов России. Были тут два поляка, два латыша, один украинец, один грек и трое русских. И все они пришли по этапу. В любую погоду, в зной или проливной дождь, шагали они по трактам и проселочным дорогам, прежде чем увидели зеленый холмистый городок Уржум над рекой Уржумкой. Это была первая для них длительная остановка после тяжелого, многодневного пути с ночевками на этапных дворах. От рассвета до вечерней темноты шли они со своей партией по дороге. А конвойные ехали по сторонам на лошадях и поторапливали отстающих. Не всегда ссыльные добирались до места ссылки прямым путем. Дмитрий Спиридонович Мавромати из города Ейска до Уржума путешествовал два с половиной месяца, а обычным путем на это нужно потратить всего пять дней. Мавромати везли длинной кружной дорогой — из Ейска в Ростов, из Ростова в Самару, из Самары в Казань, из Казани в Уфу, из Уфы в Челябинск, из Челябинска в Екатеринбург, из Екатеринбурга в Вятку, из Вятки в Нолинск, а уже оттуда в Уржум. В каждом городе политическим приходилось ждать попутчиков-ссыльных, которых направляли по одному с ними маршруту. Иной раз они задерживались по неделе, а то и больше, в пересыльной тюрьме. Тюрьмы эти потому и назывались пересыльными, что через них «пересылались» арестанты. В Уржум пригоняли еще не так много ссыльных. В Вятке их было больше, в Вологде, Архангельске и в Мезени еще больше. А уж про Сибирь и говорить нечего. Там для ссыльных было много места. Первым делом, как только «высланные под гласный надзор полиции» добирались до места назначения, они должны были явиться к исправнику. Он принимал их под расписку, словно вещи, и сразу же объявлял им все правила, которым они должны были подчиняться. Правила были такие: два раза в месяц приходить к исправнику на проверку, никуда не отлучаться за черту города дальше чем за пять верст, а главное — не заниматься политикой и не заводить связи с местным населением. Служить и заниматься преподаванием ссыльным строго запрещалось. Политическим оставалось одно: итти в землекопы, каменщики или плотники. А в иных местах глухой Сибири политическим ссыльным подчас приходилось просто итти в батраки, чтобы только не умереть от голода. Политические измышляли всяческие способы, чтобы хоть что-нибудь заработать. Братья Спруде в Уржуме стали заниматься огородничеством. Это были первые огородники, которые вырастили здесь парниковые огурцы и помидоры. Вся коммуна питалась овощами из своего огорода да еще продавала их на сторону. Рабочий Зоткин ходил на Уржумку ловить рыбу, и это тоже было подспорьем. Мавромати давал уроки, готовил ребят в реальное училище и гимназию. По закону это не полагалось, но в городе образованных людей было не так-то много, и полицейские власти смотрели на это сквозь пальцы. Политические жили одной большой крепкой семьей — даже в ссылке они не теряли связи с товарищами, которые оставались на воле. Эту связь поддерживали перепиской. Письма передавали через надежного человека, чтобы миновать полицейский контроль. В каждом городе и даже в деревне находились люди — рабочие, учителя, студенты, — которые, не боясь попасть под гласный или негласный надзор полиции, помогали ссыльным чем и как могли. Через поля, леса и болота переносили они письма, брошюрки и нелегальные газеты, спрятанные в сапоги, под рубашку или зашитые в подкладку пиджака. Политические и в ссылке продолжали свое дело. На дальних окраинах они вели революционную работу. А недовольных царем и жандармами находилось немало повсюду, даже в самых глухих и дальних углах. Царь и его жандармы просчитались. С каждым годом высылали они из столиц и других городов «неблагонадежных», но от этого в городах число революционеров не уменьшалось, а увеличивалось, да и на окраинах их становилось всё больше и больше. Ссыльные привозили с собой в медвежьи углы свои книги, свои мысли, свои песни. Глава XXXII ДОМИК ПОД ГОРОЙ Сколько раз Сергей, еще совсем маленьким, пробегал мимо старого домика на Полстоваловской, стараясь каждый раз заглянуть в окошко и подсмотреть, как живут эти странные, не похожие на уржумцев люди! А теперь он поднимается к ним на крыльцо, как гость. Из открытого окна было слышно, как кто-то играл на скрипке. Сергей и Саня постучались. — Открыто, — послышался чей-то голос. — Входите! Они толкнули дверь, прошли через маленькие сени и очутились в комнате, где за столом, покрытым суровой скатертью, у самовара сидело трое человек. Четвертый стоял, повернувшись лицом к окну, и, слегка раскачиваясь, играл на скрипке. — Это и есть Мавромати, — шепнул Саня, кивнув головой на скрипача, и тотчас же громко сказал: — Добрый вечер, Дмитрий Спиридонович! Я к вам с товарищем зашел. Мавромати, не отрывая подбородка от скрипки, улыбнулся ему и ответил: — А, Саня! Ну садись, я сейчас доиграю. Со стула поднялся высокий широкоплечий человек с белокурыми кудрявыми волосами. — Будем знакомы. Франц Спруде, — представился он и крепко пожал мальчикам руки. — Христофор Спруде, — сказал другой человек, тоже светловолосый, но с бородкой. Это был старший брат Франца. Молодая стриженая женщина, панна Мария, налила гостям по стакану чая и подвинула к ним тарелку с баранками. «Бедно живут», — подумал Сергей, оглядевшись по сторонам. В комнате не было никакой мебели, кроме трех узких железных кроватей вдоль стен. На самодельных деревянных полках лежало много книг. В простенке висел портрет Пушкина, нарисованный тушью. — Что это ты, Дмитрий, сегодня играл? — спросила женщина, когда Мавромати опустил скрипку. — Поэму Фибиха. — А я думал, — опять упражнение, — засмеялся старший Спруде, показывая крупные белые зубы. — Если бы гаммы, я бы давно убежал, — отозвался Спруде младший. Не обращая внимания на их шутки, Мавромати присел к столу и, отхлебывая чай, спросил Саню: — Как успехи? По тригонометрии подогнал? — Чего теперь подгонять? — сказал Саня. — Я уже реальное окончил. — Ну, поздравляю. А товарищ твой где учится? — В Казани, в низшем техническом училище, — ответил Сергей. — В Казани? Тут разговор оживился. Ссыльные стали расспрашивать Сергея про училище, про город, про казанские новости. Скоро вернулся с рыбной ловли рабочий Зоткин. Он принес и поставил перед панной Марией ведро, в котором трепыхалась рыба. Сергей и Саня заглянули в ведро: там была и крупная рыба, и много всякой мелочи. Больше всего места занимала щука, свернувшаяся в ведре кольцом. — Завтра у нас будет рыбная уха, — весело сказал Франц Спруде и потер руки. — Уха не бывает из телят, — поправил его Христофор Спруде, — она всегда рыбная. Пора выучить русский язык. Все засмеялись, а громче всех — Франц Спруде. «Хороший народ, веселый», — подумал Сергей. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Ему хотелось разговаривать, шутить, и было интересно слушать других. Саня смотрел на него с удивлением и молча пил чай. «Ишь ты, какой разговорчивый стал!» — думал он. Ушли Сергей и Саня от крамольников поздно. — Заходите к нам часто, — приглашал их Франц Спруде. — Забегайте, забегайте, ребятки, — ласково сказал Зоткин. Возвращаясь от ссыльных, Сергей всю дорогу насвистывал что-то веселое, а рядом с ним вышагивал хмурый, чем-то недовольный Саня. Дома они быстро поужинали и пошли спать в амбар, где Саня всегда жил летом, приезжая на каникулы. Там стояла деревянная широкая кровать, маленький стол и табуретка. А в углу амбара были свалены в кучу безногие стулья, прогоревшие чугуны, разбитое корыто и прочий непригодный к делу домашний скарб. Саня зажег свечку, подсел к столу и принялся читать какую-то книгу. — Ты это что читаешь? — спросил Сергей. — А ну тебя, — отмахнулся Саня. Лицо у него было нахмуренное. — Ты чего надулся? — Отстань! Но через минуту Саня сам заговорил с Сергеем и открыл ему свою обиду. Как же это так? Ему, Сане, своему старому товарищу, Сергей не рассказал о Казани ровно ничего, а у ссыльных разговорился так, что и удержу не было. — Да брось ты, Саня, я просто не успел еще... Погоди, ночь длинная, я тебе много чего расскажу, — успокоил Сергей Саньку. Когда приятели улеглись и погасили свечку, Сергей начал, позевывая, рассказывать про свою жизнь и ученье в Казани. — А в Казани «Андрея Кожухова» читают? — спросил вдруг Саня. Сергей впервые слышал об этой книге. — А про что там? — Про революционеров. Интересная книжка! Я ее всю прочел, хоть мне ее только на одну ночь дали. Она запрещенная. У нас в реальном ее потихоньку друг другу передавали. — А где бы эту книжку достать? — встрепенулся Сергей. — О чем там говорится? Саня начал рассказывать. Рассказывал он не спеша и очень подробно, но в самых интересных местах, как назло, надолго умолкал, словно что-то припоминая. — А дальше-то, дальше! — нетерпеливо толкал Сергей товарища в бок. Наконец Саня кончил свой рассказ. Несколько минут в амбаре было тихо. Только слышно было, как в темных углах возятся и пищат мыши. Саня начал уже дремать, как вдруг Сергей приподнялся и, облокотившись на подушку, вполголоса, будто про себя, сказал: — Повесили, значит... Слушай, Саня, а товарищи у Андрея остались? — Остались, — ответил Саня спросонья. Через три дня приятели снова отправились к ссыльным. — Дайте мне, пожалуйста, что-нибудь почитать, — попросил Сергей у старшего Спруде чуть не с первых же слов. Христофор подумал минуту, пристально посмотрел на Сергея и сказал: — Хорошо. Он дал ему номер «Искры», сложенный вчетверо и, видно, много раз читанный. Это была первая нелегальная газета, которую Сергей держал в руках. — Почитайте, почитайте. Только осторожно, чтобы никто ее у вас не увидел. На одну ночь даю, — сказал Спруде. После этого Сергею уже не сиделось в гостях. Хотелось поскорей вернуться домой и прочесть «Искру». Он вскочил и стал прощаться с хозяевами, а газету спрятал под рубашку. Не успели мальчики дойти до третьего дома, как Саня начал торопить Сергея. — Говорили же тебе, что надо быть осторожнее, — шептал он товарищу на ухо. — Скорее!.. Идем скорее! — А ты не шепчи и не беги, если не хочешь, чтобы нас заметили, отвечал Сергей. — Да и чего ты зря беспокоишься? Улица ведь пустая! И верно, улица была пуста. Накрапывал дождик, и поэтому на скамеечках у ворот не сидели, не беседовали в этот вечер жители Полстоваловской. Но Саня шел и всё время прислушивался и оглядывался по сторонам. Всякая мелочь пугала его: скрип калитки, внезапно раскрывшееся окно и в нем чья-то голова, выглядывающая на улицу, шаги прохожих, голоса на соседних улицах... Ему казалось, что весь город знает о том, что они с Сергеем несут от ссыльных «Искру». Недалеко от их дома навстречу им попался исправник Пенешкевич. Приземистый, коротконогий, он важно выступал, выпятив грудь и слегка переваливаясь с боку на бок. Товарищи переглянулись, и оба подумали одно и то же: «Вот идет мимо и даже не догадывается... А что, если бы догадался?» Но исправник, не замечая их, проплыл дальше. Вот, наконец, и калитка бабкиного дома. Мальчики вбежали во двор. В амбаре они зажгли свечку, закрыли дверь на засов и принялись за чтение. Так вот она какая, нелегальная газета «Искра»! Та самая, которую выпускает за границей Ленин, та самая, которую с опасностью для жизни революционеры тайком переправляют в Россию. Шестнадцать небольших, разделенных на два столбца страниц. Бумага тонкая, прозрачная, похожая на папиросную. В левом верхнем углу первой страницы напечатано: «Российская Социаль-демократическая Рабочая Партия». А в правом углу: «Из искры возгорится пламя!»... Ответ декабристов Пушкину. Сергей медленно перелистал легкие, чуть шелестящие страницы с непривычными заголовками: «Из нашей общественной жизни», «Письма с фабрик и заводов», «Иностранное обозрение», «Из партии», «Хроника революционной борьбы». — Да читай по порядку, — сказал Саня. Но Сергей, раскрыв номер на середине, начал читать то, что первым бросилось ему в глаза: «...Все только и говорят о том, что произошло в Сормове первого мая. Что же произошло там?.. «Во время первомайской демонстрации были вызваны солдаты. Демонстранты вплотную подошли к ним и затем, повернувшись назад, продолжали свое шествие. Солдаты бросились за ними, начали разгонять толпу прикладами. Безоружные рабочие должны были уступить. «Только один товарищ остался до конца, не выпуская из рук знамени. «Я не трус и не побегу!» — крикнул он, высоко поднимая красное знамя, и все могли прочесть на нем грозные слова: «Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода!» «Товарищи! Кто из вас не преклонится перед мужеством этого человека, который один, не боясь солдатских штыков, твердо остался на своем посту?..» Сергей перевернул еще несколько страниц и прочел другое сообщение — о Воткинском казенном заводе. «Воткинцы бастуют... На Воткинский завод отправился вятский губернатор и посланы войска из Казани. Рабочие забаррикадировали плотину своего пруда (единственный путь, ведущий к ним) и поставили на нем пушку, — благо они изготовляются на заводе...» На той же странице сообщалось о забастовке в городе Бежице: там рабочие избили шпиона Мартиненко. В заметке было сказано: «Урок был хорош, потому что побитый агент говорит, что ни за что не останется теперь в Бежице (его колотят уже второй раз, но первый раз легко)...» Сергей прочел письма с фабрик и заводов от первой строчки до последней. Всё, о чем здесь говорилось, произошло так недавно — всего месяц или два тому назад. И случилось это не где-нибудь за тридевять земель, а здесь под боком в Вятке, в Нижнем, в Сормове... Сергей еще был в Казани, когда оттуда выходили войска, посланные на Воткинский завод. Может, он встретил их на улице, когда они спешили, направляясь на вокзал, и даже не подумал, куда их гонят. Сергей быстро пробегал строки, набранные мелким шрифтом. Так странно было видеть напечатанными черным по белому слова: «революция», «восстание», «низвержение царского самодержавия», «самодержавие народа». Это были те слова, которые произносились шёпотом, с оглядкой, а тут они спокойно смотрели со страниц. — Читай дальше, — сказал Саня. Сергей перевернул еще несколько страниц и прочел: «Крестьянские волнения». «Недели две, как Полтава занята разговорами о крестьянских волнениях... «Всё внимание изголодавшихся крестьян обращено было на хлеб, даром валявшийся в громадном количестве в амбарах. Они являлись с повозками, обращались к помещикам или управляющим с предложением отпереть амбар и добровольно выдать им часть хлеба и только в случае отказа сами отбивали замки, наполняли свои телеги и отвозили домой. «...Когда на требование властей возвратить забранный хлеб со стороны крестьян последовал отказ, войску отдан был приказ стрелять. Убито тут же три человека. Один, раненный двумя пулями и проколотый штыком, привезенный в Полтавскую больницу, через несколько часов умер. Затем началось сечение. Порка происходила и в Васильевке; лозинок искать некогда было, поэтому били первыми попавшимися сучковатыми ветвями достаточной длины и толщины, и в силу этого (пользуясь деликатным выражением доктора) «целость кожи у всех наказанных нарушена». Пороли так, что изо рта, из носа обильно текла кровь, после порки крестьяне вставали сплошь почерневшими: иногда давали по сотне и по две ударов...» Уже второй раз обходил караульщик Владимир Иванович со своей колотушкой Полстоваловскую улицу, когда Сергей и Саня дочитывали «Искру». В последних ее столбцах чуть ли не в каждой строчке мелькали слова: На два года. На три. На четыре. На пять. На шесть. Бессрочно... Бесконечные списки имен, названия городов и сроки наказания. — Смотри-ка, наш Малмыж, — с гордостью сказал Саня, ткнув пальцем в одну из строк. — Из Малмыжа тоже, значит, высылают. — Ссыльных, за маевку, — сказал Сергей, — шесть человек. — Куда же их еще? — удивился Саня. — Ведь они и так в ссылке. — Малмыж хоть и трущоба лесная, а всё-таки как-никак городом считается, — ответил Сергей. — А их теперь, небось, по самым что ни на есть глухим деревушкам распихали. Сергей свернул газету, спрятал ее и потушил свечу. — Спать, что ли? — спросил Саня. Сергей ничего не ответил, а через минуту сказал медленно и раздельно, как будто про себя: — Из искры возгорится пламя... Рано утром, когда проснулся Саня и поднял голову с подушки, он увидел, что в амбаре на столе горит свеча, будто ее и не тушили. Около стола сидит Сергей и, запустив обе руки в волосы, читает «Искру». — Ну, почитай оттуда еще что-нибудь, — попросил Саня. — Ладно, слушай. — И Сергей начал читать вслух статью с первой страницы. Но, прочитав полстраницы, Сергей остановился и сказал: — Это не хроника. Это немножко потруднее будет... Надо сначала прочитать про себя и разобраться... В статье были имена и слова, неизвестные Сергею. Он долго читал ее, пока, наконец, в дверь амбара не постучалась бабка. — Сережа, Саня, — сказала она, — сбегайте-ка на речку за водой стирать собираюсь. — Сейчас, бабушка! — отозвался Сергей. Потом он спрятал «Искру» и сказал Сане тихо: — Сегодня вечером надо будет Спруде порасспросить насчет этой статьи... На первых порах нам одним трудновато. Глава XXXIII ПЕРВОЕ ПОРУЧЕНИЕ Сергей и Саня стали частенько заглядывать к ссыльным. Как-то раз они особенно поздно засиделись в «домике под горой». Пили чай, разговаривали, слушали игру на скрипке. В этот вечер Сергей впервые увидел у ссыльных какой-то странный листок с напечатанными на нем темносиними буквами. Бумага была плохая, желтого цвета, а синие буквы не совсем ровные. Сергей заинтересовался этим листком и сразу же спросил у Спруде, почему листок так необычно напечатан. — Печатали вручную, — ответил Спруде и объяснил Сергею, что это революционная, нелегальная листовка и напечатана она на гектографе. А через неделю Сергей и Саня неожиданно получили от Спруде серьезное и важное поручение — попробовать напечатать листовку. — Попробуем, — в один голос ответили Сергей и Саня. — Вам придется самим сделать гектограф. Купите глицерину и желатину, да побольше. А чтобы не возбудить подозрение, ходите в аптеку по очереди. Сегодня — один, завтра — другой. Помните, что в этом деле нужна большая осторожность, — сказал на прощанье Спруде. — Будем осторожны, — ответил Сергей. На другой день утром, как только Сергей проснулся, он сразу же стал собираться в аптеку за глицерином. — Сначала пойду я, а потом ты, — сказал он Сане. Они условились встретиться возле Воскресенской церкви. В Уржуме была всего одна аптека — земская — и помещалась она на Воскресенской улице. Мимо этой аптеки Сергей в детстве бегал каждое воскресенье из приюта домой. А еще раньше, до приюта, он часто ходил сюда вместе с Саней смотреть синие и красные стеклянные шары, выставленные в окнах. Когда болела мать, бабушка ходила в эту аптеку за лекарством и не раз брала с собой внука; тут он видел большие фарфоровые банки с черными надписями. Из-за высокой стойки выглядывал толстый человек в белом халате. Он получал деньги за лекарство. Перед ним на стойке строем стояли пузырьки с длинными, словно хвосты, разноцветными рецептами. Рецепты были белого и желтого цвета. Бабушка говорила, что лекарства с белыми хвостами можно пить, а те, что с желтыми, пить нельзя — ими можно только натираться. Разноцветные рецепты были нарочно придуманы для неграмотных, чтобы они не перепутали лекарства. Перед тем как отпустить покупателю свой товар, аптекарь наряжал пузырек, точно куколку. Он приклеивал к пузырьку бумажный хвост и надевал на пробку цветную гофрированную шапочку, похожую на чепчик. Давно уже Сергей не был в земской аптеке. А сейчас он шел туда за тем, чтобы купить глицерину для тайной типографии. В аптеке было в это утро пусто. Сергей оглядел полки с лекарствами, стеклянные шары на окнах, белые фарфоровые банки с надписями по-латыни. Ничто не изменилось. Всё было здесь такое же, как в дни его раннего детства. Вот из-за белой двери вышел тот же толстый аптекарь — немец Келлер. Он был еще без халата, — видно, только что встал с постели. Аптекарь строго посмотрел на покупателя через стекла пенсне в золотой оправе и спросил, четко выговаривая слова: — Что вам угодно? На сколько? Это были единственные две фразы, которые он выговаривал правильно. Вот уже двенадцать лет, как он десятки раз в день задавал один и тот же вопрос. — Глицерину на пятнадцать копеек, — ответил Сергей. Келлер достал с полки маленький пузырек в желтом гофрированном колпачке. Сергей уплатил деньги, сунул пузырек в карман и вышел из аптеки. На углу у церкви его уже дожидался Саня. Они перемигнулись, и Саня, выждав несколько минут, тоже отправился в аптеку. — Что вам угодно? На сколько? — спросил его аптекарь. — Глицерину на пятнадцать копеек. Так Сергей и Саня стали ходить за глицерином ежедневно. Через неделю в углу амбара, под ворохом сена и старым войлоком, было припрятано порядочное количество пузырьков. Но Сергею всё казалось, что глицерина будет мало. Он предложил Сане ходить в аптеку и по вечерам, когда Келлера сменяет его помощник, маленький лысый человечек, про которого в городе говорили, что он непрочь выпить, водит дружбу с городовыми и много врет. Помощник провизора никогда не расставался с белым халатом. Даже на рынок за морковью он ходил в халате, для того чтобы его все принимали за доктора и ученого человека. В первый же вечер, когда Сергей явился в аптеку и спросил на пятнадцать копеек глицерину, помощник провизора ухмыльнулся и подмигнул: — Вам для чего же глицеринчик, молодой человек? Для смягчения лица? Барышням хотите понравиться? — Нет, я глицерин внутрь принимаю, чтобы голос нежней стал, — ответил, не смутившись, Сергей. Помощник провизора достал из шкафа пузырек с глицерином и молча подал его Сергею. Глава XXXIV «ИСКРА» НА УРЖУМКЕ Сергею хотелось как можно скорее приступить к делу. Для того, чтобы ничего не перепутать, он достал у знакомой библиотекарши энциклопедический словарь. К его большой радости, в словаре оказалась целая статья о том, как устроить гектограф и как на нем печатать. В статье говорилось, что первое и основное, что требуется для гектографа, — это железный лист с поднятыми, высокими краями. На этот лист наливается сваренная масса из желатина и глицерина. Когда масса застывает, берут лист белой бумаги и пишут на нем особыми синими чернилами текст, с которого нужно снять оттиски. Затем лист с написанным текстом накладывают на застывшую массу. Все буквы с него переходят на желатинно-глицериновую поверхность. Накладывая на эту поверхность листы чистой бумаги, можно получить оттиски текста. Железный лист Сергей и Саня решили заказать у кузнеца. У бабушки были листы для печенья пирогов, но взять один из них для гектографа казалось Сергею делом рискованным. А вдруг бабушка, как назло, хватится, а листа-то и нет на месте. Кто взял, да почему, да для чего? Начнутся разговоры с соседками, а это может повредить делу. Да и лист не годится — мелок. Лучше заказать. Получив деньги от ссыльных на покупку листа, товарищи отправились вечером к кузнецу. В соседних домах уже зажглись огни, когда они вышли за ворота. — Полуночники, опять до рассвета бродить уйдете! — проворчала бабушка Маланья. Она всё еще считала Сергея и Саню детьми. Но приятели в ответ на ее воркотню только усмехнулись и быстро пошли по улице. Кузница находилась за городом. Она стояла неподалеку от тракта, посреди поля. Возле нее торчало несколько кустов, обломанных и общипанных лошадьми. Издали кузница казалась не то черным холмом, не то угольной насыпью. Только по искрам, вылетавшим из низенькой трубы, было видно, что это кузница. Сергей и Саня подошли к дверям. В кузнице было полутемно, только в горне еще тлели последние красные угли. На пороге сидел бородатый кузнец и покуривал. Сергей присел рядом со стариком, немного поговорил с ним и заказал ему лист средней величины, с высокими краями. — Противень вам нужен, а не лист, — поправил его кузнец. — Ну что ж, можно, — через пять дней будет готов. — А раньше нельзя? — Нельзя, — сказал старик и ушел к себе в кузницу. На этом разговор и кончился. Пока кузнец готовил противень, Сергей и Саня не теряли времени даром. Они запаслись желатином, раздобыли синих чернил для гектографа и выбрали место для своей будущей типографии — старую баню во дворе. Всё было готово, а противня надо было ждать еще целых три дня. Приятели решили заняться пока что одним хозяйственным делом. У сарая лежала вверх дном старая, рассохшаяся лодка. Сергей и Саня заделали дыры в ее днище, просмолили борта, отмочили в керосине ржавые уключины. Оставалось только покрасить ее и дать ей имя. Когда-то она называлась «Незабудка», но первые четыре буквы уже стерлись, и на борту красовалась надпись «будка». Сергей закрасил эту надпись, как и всю лодку, голубой масляной краской и старательно вывел ровную и четкую, как на чертеже, надпись: «ИСКРА» Буквы были черные с красной окантовкой. Когда лодка была готова, Сергей выволок из сарая салазки, взвалил на них лодку и повез ее с Санькой вдвоем на берег Уржумки. Полозья зарывались в песок, подпрыгивали на камнях. Сергей тянул салазки за веревку, Саня подталкивал их сзади. На берегу они встретили полицейского надзирателя Куршакова, которого за крикливый голос и маленький рост звали в городе Петушком. Петушок только что выкупался и поднимался в гору, бодрый и свежий, застегивая крючки на мундире и вытирая мокрую облезлую голову. Когда салазки поровнялись с ним, Петушок остановился и прищурил глаз. — «Искра», — прочитал он. — Чудное название придумали молодые люди «Искра»! Вы б ее лучше «Ветерком» назвали или «Зорькой». «Красотка» — тоже хорошее имя, или вот еще «Зазноба»... — Нам «Искра» больше нравится, — сказал Сергей и потащил салазки к реке. Глава XXXV ТАЙНАЯ ТИПОГРАФИЯ Наконец противень был готов. Сергей и Саня пошли за ним в кузницу под вечер, чтобы вернуться домой, когда стемнеет. Но они давно успели и лист получить и поговорить с кузнецом, а всё еще не темнело. — Пойдем в канаве посидим, — сказал Саня, оглядываясь по сторонам. Они забрались в придорожную канаву, заросшую ромашкой, полынью, лопухами, и сидели там, пока на небе не появились первые звезды. Теперь уж можно было нести противень по улице, не опасаясь, что из первой же калитки выглянет какая-нибудь тетка или бабка и крикнет на всю улицу: — Кому новый противень несете, ребята, — Устинье Степановне или Маланье Авдеевне? Но всё обошлось благополучно. Никого не встретив, приятели прошли по темным улицам и пронесли противень к себе в амбар. А ночью, когда все в доме заснули, они вышли во двор и стали осторожно рыть за баней яму, чтобы закопать лист. Один копал, а другой прислушивался, не идет ли кто мимо. Но на дворе было тихо, только изредка где-то в конце Полстоваловской лаяла собака, да бабушкин приятель, ночной караульщик Владимир Иванович, обходя свой участок, стучал в колотушку. Когда лист был зарыт, землю затоптали и сровняли. На другой день Сергей и Саня побежали к ссыльным за текстом для листовки. Братья Спруде были в это время на огороде. Засучив рукава, Христофор окучивал картошку, а Франц сидел на корточках и пропалывал грядку с огурцами. Тут же стояла старушка Анна Павловна, квартирная хозяйка ссыльных, и рассуждала о всяких огородных делах. Сергей и Саня походили на улице, пока она не убралась восвояси, и только тогда окликнули Христофора. Он вышел к ним, отряхивая с ладоней землю, и повел в дом. — У нас всё готово, — сказал Сергей негромко. — Мы к вам за текстом. Спруде удивился: — Уже готово? Это очень здорово! Он ушел в другую комнату и через несколько минут вынес им статью из газеты «Искра». Она была подчеркнута красным карандашом. Эту статью они должны были переписать печатными буквами и размножить на гектографе. Писать печатными буквами нужно было для того, чтобы жандармы не могли узнать по почерку, кто писал. — А дома у вас про это дело знают? — спросил Христофор Спруде внимательно, поглядев на обоих товарищей. Сергей улыбнулся и пожал плечами. — Не беспокойтесь, Христофор Иванович, — кроме нас двоих, никто не знает. — Хорошо! Тогда начинайте. Только писать надо очень ясно и разборчиво, чтобы и такой человек прочитал, который еле-еле буквы знает. — Это Сергей сумеет! Он чертежник, — сказал Саня. — Так, — кивнул головой Спруде. — А сумеете ли вы еще одно дело сделать? Сергей и Саня насторожились. — Дело это очень серьезное. Тут требуется хладнокровие и осторожность. Послезавтра, в ночь под субботу, надо разбросать листовки на базарной площади и на Малмыжском тракте. Понятно? — Понятно. Сделаем! В этот же вечер в низком старом амбаре началась бесшумная торопливая работа. Закрыв дверь амбара на засов, Сергей и Саня разложили перед собой тонкие, прозрачные листы «Искры» и начали переписывать статью, подчеркнутую красным карандашом. На столе, потрескивая, горела свеча. Большие желтые капли медленно сползали на старый медный подсвечник. Тени от двух склонившихся голов шевелились и покачивались на бревенчатом потолке и стенах амбара. Всю ночь до рассвета мальчики старательно по очереди переписывали статью. Петухи уже начинали петь третий раз, когда Сергей дописывал последнюю строчку. В щели амбара проникало солнце, где-то за огородом играл на рожке пастух, хозяйки выгоняли на улицу мычащих коров. Товарищи спрятали «Искру» и переписанный лист в угол, под сено и войлок, а сами легли спать. Но разве после такой работы уснешь?.. Сергей и Саня долго ворочались с боку на бок, а потом, не сговариваясь, стали одеваться. — На Уржумку, что ли? — А то куда же! Первая лодка, которая отчалила в это летнее утро от низкого песчаного берега и пошла на ту сторону, к дымящимся от росы заливным лугам, была «Искра». В ней сидели два паренька. Они по очереди работали веслами, пели громко на всю реку песню, и никто бы не догадался, что эти юноши провели всю ночь без сна, переписывая воззвание, которое кончалось словами: «Долой самодержавие! Да здравствует революция!» В следующую ночь товарищи перенесли свою работу в старую баню. На деревянной колченогой лавке разложили они стопку чистой бумаги и здесь же поставили противень с налитой в него желатинно-глицериновой массой. — Ну, начали! — сказал Сергей. Он засучил рукава рубашки, взял листок с переписанным текстом и осторожно наложил его на глицериновую массу. Но сколько времени нужно держать лист, — он не знал. Да и часов у него не было. Он сосчитал до десяти, а потом осторожно потянул листок за край и стал его приподнимать. Синие буквы текста явственно отпечатались на гектографе. Сам же лист бумаги стал жирным и тяжелым. Сергей снял его, скомкал и бросил под лавку. — Кажется, не плохо получается — можно печатать. Давай бумагу! Вот тут-то и пошла работа. Секунда — и Сергей уже снял с гектографа первую листовку. Темносиние жирные буквы казались выпуклыми, и текст легко можно было прочитать. Сергей отвел руку с листовкой в сторону и полюбовался ею, словно это была не листовка, а какая-нибудь замечательная картина. — Здорово выходит, а? — каждую минуту повторял Саня, еле успевая подавать чистые листы. У Сергея только локти мелькали. Он накладывал листы, прижимал их и снимал, — накладывал, прижимал и снимал. Весь полок, все его пять ступенек, обе старые банные скамейки — всё сплошь было застлано только что отпечатанными, чуть влажными листовками. — Довольно, может быть? — сказал Саня. — Ведь класть уже больше некуда. — Нет, давай еще! Нужно всю чистую бумагу в дело пустить. Когда не осталось, наконец, ни одного чистого листка, товарищи принялись за уборку, чтобы скрыть следы своей работы. Они подобрали с полу обрывки бумаги и осторожно смыли теплой водой с гектографа синие строчки. Потом вынесли гектограф на двор и закопали его на прежнем месте. Теперь нужно было выполнить последнее, самое важное поручение ссыльных: разбросать прокламации по городу. Глава XXXVI КОГДА ГОРОД СПАЛ — Ну, давай собираться! Сначала пойдем на базар, а потом на Малмыжский тракт. Они стали торопливо рассовывать листовки по карманам, запихивать их за пазуху. Рубашки оттопырились на груди, карманы раздулись, а листовок всё еще было много. Сергей засунул десятка два за голенища сапог и столько же в рукава рубашки. Это были последние листовки. После этого Сергей и Саня задули свечу и осторожно вышли из амбара, постояли с минуту на дворе, прислушиваясь, не идет ли кто. Нет, шагов не слышно. Ночь была темная, жаркая, в траве трещали кузнечики. Мальчики осторожно, на цыпочках прошли по двору и вышли на улицу. На каланче пробило двенадцать часов. Город Уржум спал. Все окошки в домах были черные. Фонарь на углу Полстоваловской давно погас — летом его тушили рано. Сергей и Саня зашагали к базарной площади. Вот и собор, а за ним чернеет площадь. Пригнувшись, они побежали к пустым деревянным прилавкам, на которых в базарные дни приезжие крестьяне расставляли деревенский товар — крынки с молоком и плетушки с яйцами. Молча и быстро товарищи начали разбрасывать по прилавкам листовки. На площади было тихо, но со всех сторон слышался хруст и пофыркиванье. Это жевали сено распряженные лошади, а неподалеку от них стояли возы с поднятыми вверх оглоблями. На возах и под возами спали крестьяне, съехавшиеся еще с вечера к базарному дню. Изредка одна из лошадей чего-то пугалась, начинала бить копытом по мягкой земле и ржать. — Н-на, лешай!.. — слышался из-под воза сонный голос. На возах шевелились и поднимались люди. Сергей и Саня тотчас же прятались за прилавками, прислушиваясь к шороху, а потом опять принимались за работу. Скоро все прилавки были покрыты белыми листовками. — Ну, готово, — шепнул Сергей, — теперь нужно скорей бежать на Малмыжский тракт. Они побежали. До Малмыжского тракта было не так-то близко, а с работой надо было покончить до утра. У одного из домов с высоким забором и резной железной калиткой Сергей остановился, вытащил из кармана несколько листовок и с размаху ловко перебросил их через высокий забор в сад. Саня испуганно схватил его за руку. В этом доме жил сам уездный исправник. — Бежим. Сергей толкнул Саню в бок, они понеслись во всю прыть. Когда улица осталась позади, Сергей сказал шёпотом: — Пускай знают, что революционеры и ночью не спят. Под городским садом ребята сняли сапоги и перешли Уржумку вброд. На той стороне реки сразу же начинался Малмыжский тракт. По обеим его сторонам темнел лес. Едва только Сергей и Саня добрались до тракта, как где-то позади неожиданно раздался короткий пронзительный свисток. Казалось, свистят совсем близко. Сергей и Саня опрометью бросились бежать к лесу. В нем можно было отлично укрыться от погони. За первым свистом раздался второй, еще громче и пронзительней, и, наконец, всё смолкло. — Стой, — остановил Саню Сергей. — Куда разогнался? Нужно листовки разбросать! — Верно, — сказал Саня, переводя дух. Они пошли по дороге, оставляя листовки то там, то здесь, то в придорожных кустах, то по обочинам дороги. Через полчаса все до одной листовки были разбросаны. — Обратно пойдем другой дорогой, — предложил Сергей. — Чорт его знает, кто это свистел. Свисток был полицейский. Может, караулят у брода... Он хорошо помнил совет Спруде быть осторожнее. Дорога шла через болото. Белый туман низко стлался по земле, и трудно было разглядеть тропинки. Приходилось наугад прыгать с кочки на кочку. Ребята часто проваливались в холодную болотную воду. Ветки елок хлестали их по лицу. — Ничего, придем домой — обсохнем, — подбодрял Сергей товарища. Саня так вздыхал, точно тащил на спине тяжелую ношу. На улицах города начинало светать, когда мокрые, усталые, но довольные своей работой приятели вернулись домой. У себя в амбаре они с жадностью съели приготовленную бабкой краюху хлеба и выпили целую крынку молока. Потом развесили мокрую одежду и улеглись спать. Но спать было уже некогда, начиналось утро. Первое известие о разбросанных по городу листовках принесла на Полстоваловскую бабушка Маланья. Она только что вернулась с базара, перепуганная и даже сердитая. Черный платок ее съехал на сторону, бабушка запыхалась. — Господи Иисусе, — рассказывала она, — пошла я на базар, думала куплю к празднику полголовки и ножки свиные на студень. А там точно острожный двор. Пристав бегает, полицейский надзиратель бегает, городовые бегают. Шуму, крику, в свистки свистят... Какие-то бумажки ищут. Нынче ночью, говорят, студенты крамольники по городу бумажки разбросали, а в бумажках всякие слова против царя написаны. Уж где только не накидали этих бумажек! И на Малмыжском тракте, и на базаре полным-полно, и по всему городу... Да это еще что! Владимир Иванович рассказывает, будто у исправника в беседке целый ворох нашли. Господи Иисусе! Вот ведь какие бесы бесстрашные!.. Сергей и Саня переглянулись и захохотали. — Что смешного-то? Чего зубы-то скалите? Ведь за такие бумажки людей в Сибирь гоняют, а им смешки!.. Старуха долго еще ворчала. Ей и в голову не приходило, что «бесы бесстрашные» — это ее внук Сережа и самарцевский Санька и что у нее на дворе за баней зарыта тайная типография. Весь день Сергей ходил, точно после выдержанного экзамена. Он видел, как мимо их дома, придерживая шашку, пробежал полицейский надзиратель Петушок в непомерно большой фуражке. За Петушком вышагивал длинный рыжеусый Дергач, а за ним, задыхаясь, еле поспевал тучный пристав. Через десять минут после них, поднимая на Полстоваловской облака пыли, промчалась пролетка с исправником. — Зашевелились! — усмехнулся Сережа. — Да поздно! Теперь уже наши листовочки пошли по всему уезду гулять. В городе — на улице, в домах, в лавках, на речке — только и было разговору, что о листовках. Думали, что это дело рук ссыльных. Все перешептывались, охали, качали головами, разводили руками. Сергей и Саня ходили по улицам, прислушивались к разговорам, посмеивались про себя. Им очень хотелось сбегать в конец Полстоваловской и узнать, что слышно у ссыльных. Но об этом и думать было нечего, по крайней мере дня три-четыре. Вечером, как обычно по субботам, все уржумцы топили бани у себя на дворе. И в эту субботу установленный порядок не был нарушен, несмотря на весь переполох. Бабушка Маланья тоже топила баню. Сергей со своим приятелем таскали воду ведро за ведром. В конце концов бабушка на них даже прикрикнула: — Никак всю речку вычерпали. Другим-то оставьте! А мальчикам в этот день на радостях казалось, что они не то что речку могут вычерпать, а целое море. Когда поздно вечером, после всех домашних, они пошли в баню мыться, Сергей совсем разошелся. Он выплеснул на каменку подряд несколько шаек воды. Раскаленные камни зашипели, и белый горячий пар густо повалил от печки. — Хватит! И так жарко! Что ты, с ума сошел? — крикнул Саня, которого из-за пара не было видно. — Жарко? — спросил Сергей и выплеснул под ноги Сане целую шайку холодной воды. — Серьга, чорт! — заорал Саня. Он сидел на лавке с намыленной головой, и лицо у него было сердитое. — Озяб, Санечка? Ну, давай я тебя веничком попарю! Сергей схватил с лавки лохматый березовый веник и кинулся к товарищу, но Саня успел схватить шайку холодной воды и окатил Сергея с головы до ног. — Ну уж теперь не жди пощады! Саня не на шутку перепугался. Он съежился на лавке и выставил перед собой в виде щита пустую шайку. Мыльная пена разъедала ему глаза, а воды под рукой не было. От этого он строил такие рожи, что Сергею стало смешно. Он сел на скамейку напротив и, протянув Саньке руку, сказал: — Ну, ладно, так и быть! Мировая! Саня поставил пустую шайку на пол и промыл глаза из Сережиной шайки. После перемирия оба приятеля полезли на полок и принялись тереть друг другу спины. Но долго они еще не могли угомониться. Ночью бабка вышла во двор, чтобы посмотреть, не забыли ли ребята погасить в бане лампу. Огонь в окошке еще мерцал. Бабка подошла к бане и вдруг услышала оттуда: Сильный, звонкий, раскатистый голос Сергея бабка сразу узнала. Это пел он. А приятель его подпевал глуховатым басом: Бабка заглянула в окошко и даже руками развела. Товарищи сидели на полке и дружно распевали, постукивая по дну шаек кулаками: — Какие песни к ночи поют, да еще в бане. Тьфу! — плюнула бабка и постучала в окошко. — Идите спать, полуночники! Через несколько минут огонь в бане погас. Две тени быстро пробежали по двору, и дверь амбара захлопнулась. В эту ночь Сергей и Саня спали как убитые. Всё лето стояла жара, и даже в середине августа солнце еще припекало во-всю. Только-только начали поспевать яблоки, а Сергею пора уже было собираться в Казань. Пятнадцатого августа в промышленном начинались занятия. Накануне отъезда, уже поздно вечером, Сергей пошел к ссыльным прощаться. Идя по Полстоваловской, он еще издали увидел, что в окнах маленького домика темно. «Может, они все на дворе сидят?» — подумал Сергеи и подошел поближе. На низеньком покосившемся крыльце кто-то сидел и курил. Папироса освещала кусок светлой рубашки и острую маленькую бородку. Это был Христофор Спруде. — А наши рыбу ловят... Садитесь! — сказал он и подвинулся. Сергей присел на крылечко. — Завтра еду — проститься зашел. — Ну так подождите, наши, верно, скоро вернутся. Хотите курить? Оба закурили. Было так тихо, что каждое слово, сказанное вполголоса, отдавалось по всей улице. На другом конце Полстоваловской, у ворот дома старовера Проньки, кто-то сидел на лавочке и негромко пел. Песня была грустная, и мотив как будто церковный. Песня вскоре смолкла. Огни в домах гасли один за другим, стало еще тише и темнее. Сергею начало казаться, что он сидит где-то посреди поля рядом с каким-то дорожным товарищем. Соседние домишки в темноте были похожи на стога сена. — Тихий городок, — сказал Спруде, — третий год, как нас сюда выслали. — А где вы раньше жили? — Россия велика. Где только я не бывал... Жил и в Петербурге, и в Москве, и на Дону, и на Урале, и в Казани... — Хороший город Казань, верно? — спросил Сергей. — Город не плох, да и люди там есть хорошие. У меня там и сейчас один товарищ живет, студент. Может, забежите к нему? У него много народа собирается — студенты, семинары, рабочие... — Я бы с удовольствием!.. — сказал Сергей поспешно. — Да вот, как они... — Что они! Скажите им только, что Христофор прислал, они вас, как старого приятеля, примут. Спруде наклонился к самому уху Сергея: — Раз уж вы на гектографе печатали и листовки ночью разбрасывали, значит, вас рекомендовать можно... Да смотрите — не забывайте одного: в нашем деле нужно... нужно... Как бы это покороче сказать? Нужно, чтобы сердце было горячее, а голова холодная! Глава XXXVII ПОСЛЕДНИЙ ГОД В КАЗАНИ В 1903 году Сергей начал работу практикантом у Крестовниковых, на том самом заводе, на котором он побывал в первый год своего учения в Казани. Теперь уже не со слов Акимыча и не мимоходом познакомился он с тягучей и унылой жизнью в цехах, пропахших щелоком и несвежим бараньим салом. По одиннадцати часов подряд не отходили рабочие от чанов с кислотами и от бурлящих котлов, в которых варилось знаменитое казанское мыло. У Крестовниковых работало много татар. Сергей видел, как, обливаясь потоками пота, татары таскали огромные бадьи с гудронным салом. Многопудовая бадья покачивалась на палке, врезавшейся в плечи переносчиков. За день они иной раз перетаскивали на своей спине по триста-четыреста пудов. Этих парней подбирали всегда по росту — молодых и сильных. На опасной работе, на переливке кислот из бутылей в чаны, тоже стояли татары. Руки и ноги у всех у них были в язвах и ожогах. За эту страшную и опасную работу им платили от восьми до восемнадцати рублей в месяц, а работали они весь день или всю ночь подряд. Когда Сергей, усталый, в замасленной блузе, возвращался с завода домой и, переодевшись, садился к столу за училищные чертежи, в ушах у него долго еще оставался гул котельного отделения, грохот лебедок, ругань мастеров и унылые выкрики грузчиков-татар. Сергей работал до поздней ночи, покрывая белый лист контурами усовершенствованных машин, котлов и двигателей. Он чертил и думал о душных, грязных цехах Крестовниковского завода, где таких котлов и двигателей и в помине не было, где работали по старинке, так же, как и полсотни лет назад, в год основания завода. Наглядевшись на каторжную жизнь рабочих, Сергей в тот год написал в Уржум такое письмо: «...Например, здесь есть завод Крестовникова (знаете, есть свечи Крестовникова), здесь рабочие работают день и ночь и круглый год без всяких праздников, а спросите вы их, зачем вы и в праздники работаете, они вам ответят: «Если мы не поработаем хоть один день, то у нас стеарин и сало застынут, и нужно будет снова разогревать, на что понадобится рублей пятьдесят, а то и сто». Но скажите, что стоит фабриканту или заводчику лишиться ста рублей? Ведь ровно ничего не стоит. Да, как это подумаешь, так и скажешь: зачем это один блаженствует, ни черта не делает, а другой никакого отдыха не знает и живет в страшной нужде? Почему это, как вы думаете?..» В то время, когда Сергей писал это письмо, ему было семнадцать лет. Он смотрел вокруг широко открытыми глазами и многое видел. А глядеть было на что. Вся страна напоминала пороховой склад, опутанный целой сетью тлеющих фитилей. Дело шло к девятьсот пятому году. То там, то здесь вспыхивали забастовки и стачки. Шли глухие слухи о том, что не всё спокойно и в армии. У солдат и матросов находили революционные листовки. Видно, нижним чинам надоело терпеть зуботычины и муштру. Камеры в тюрьмах не пустовали. В одиночках сидело по-двое. «Крамольников» с каждым годом становилось всё больше. Они были повсюду — и на заводах, и в армии, и среди студенческой молодежи. В листовках и прокламациях, на тайных сходках и в открытых выступлениях на улице звучали призывы к борьбе с самодержавием. Так было по всей царской России, так было и в Казани. 21 января 1903 года по городу были расклеены и разбросаны прокламации. Попали листовки и на Алафузовский, и на Крестовниковский, и на Свешниковский, и на пороховой, и на пивоваренный заводы, залетели они в мастерские и в типографии. И даже на суконной фабрике Губайдулина, что в пятнадцати верстах от города, очутились крамольные листовки. Прокламации были напечатаны и на русском и на татарском языках. Говорилось в них так: »...Нам надо соединиться — вступить в общую семью рабочих-борцов, которая у нас называется «Российская Социал-демократическая Партия». «Мы, сознательные казанские рабочие, уже вступили в эту партию и призываем всех наших товарищей примкнуть к нам. Так подумайте же крепко об этом, товарищи, и, организовавшись в кассы, в кружки, союзы, подавайте нам свою мозолистую братскую руку и смело вперед, в борьбу, вместе со всеми униженными и обиженными, на наших угнетателей и грабителей». Такие листовки были наклеены на столбы, на дома, на заборы. Часам к двенадцати дня полиция рассыпалась по всему городу и принялась уничтожать листовки, но они были приклеены «на совесть» и отдирать их было трудновато. Орудуя шашками, словно ножами, соскабливали городовые крамолу со стен. А под ногами у них то и дело вертелись мальчишки-татарчата, которые раздавали публике точно такие же листовки, словно это были самые обычные ежедневные газеты. Городовые не знали, что им делать сначала: ловить ли чертенят-мальчишек или соскабливать листовки со стен. Чуть ли не каждый месяц то в одном районе города, то в другом полиция разгоняла демонстрации. 26 октября в Казани умер арестованный студент, социал-демократ Симонов. Два месяца провел он в тюрьме и четыре месяца — в окружной психиатрической больнице. Больница оказалась хуже тюрьмы. Студента нарочно поместили в отделение, где содержались самые нечистоплотные из душевнобольных. Его лишили прогулок и не выпускали даже на больничный двор. Четыре месяца дышал он спертым воздухом, а у него была чахотка. Он лежал в больнице, но никто его не лечил. Врач к нему даже и не заглядывал, но зато каждый день его палату неизменно посещали жандармы и следователи. Они старались выпытать у полумертвого Симонова имена тех людей, которые участвовали вместе с ним в революционной организации. И вот Симонов умер. Огромная демонстрация студентов и рабочих была ответом на это убийство. Симонова провожали на кладбище с красными венками и с революционными песнями. А через несколько дней, 5 ноября, в годовщину Казанского университета, в память Симонова была устроена вторая демонстрация, какой в Казани еще не видели. Полиция разогнала студентов и рабочих нагайками. Тридцать пять студентов было арестовано. В демонстрации 5 ноября вместе с другой учащейся молодежью участвовали и ученики промышленного училища. Долго волновалась казанская молодежь после этого памятного дня. То и дело в университетских аудиториях и на частных квартирах устраивались сходки. На заводах и фабриках возникало всё больше и больше тайных, подпольных кружков, которыми руководили студенты — социал-демократы. Студент, к которому направил когда-то Сергея Христофор Спруде, тоже был социал-демократом и руководителем кружка. Звали его попросту Виктором, без всякого отчества, парень он был простой и веселый. Глядя на его безусое, мальчишески-насмешливое лицо, трудно было поверить, что ему под тридцать лет. Только по его выцветшей, когда-то синей, а теперь голубовато-серой фуражке можно было узнать в нем старого студента. Сергей изредка бывал у него, просиживал с ним целые вечера, спорил, пил чай и уходил домой, унося под шинелью брошюрки, газеты, а иной раз и объемистую книгу. Однажды вечером, вскоре после похорон Симонова, Сергей зашел к Виктору. — Вас-то мне и нужно, — сказал Виктор. — Может, вы мне что-нибудь посоветуете. Сергей сел на старый, продавленный диван, а студент начал ходить по комнате, дымя папиросой и, видимо, что-то обдумывая. Потом он подсел к Сергею поближе. — Послушайте, — сказал он, — у вас в механических можно было бы что-нибудь смастерить так, чтобы начальство об этом ничего не знало? — А что именно нужно? — спросил Сергей прямо. — Ведь вас, вероятно, не гидравлический пресс интересует и не кронциркули... Виктор засмеялся. — Пресс не пресс, а что-то в этом роде. Понимаете, какая история... Нам нужно кое-что тиснуть. Срочно. В большом количестве экземпляров. А на гектографе далеко не уедешь. Так вот, не можете ли вы что-нибудь изобрести? Станочек какой-нибудь или наборную коробку с валиком. Шрифт у нас есть типографские рабочие выручили. Сергей задумался. — Что ж, надо сообразить... Коробка — дело не такое хитрое. Но ведь это немногим лучше гектографа. Сотни две-три листовок напечатаете — и конец... — Ну, что поделаешь, — развел руками Виктор. — В типографии Тимофеева, на Большой Проломной, можно было бы зараз и десять тысяч экземпляров напечатать, но там, пожалуй, нашего заказа не примут... — Постойте, — сказал Сергей. — Мне кое-что пришло в голову. — Ну, ну? — У нас в механических мастерских сейчас чинят одну штуку, которая могла бы для этого дела пригодиться. Не хуже тимофеевской будет, но только много поменьше. — Это было бы замечательно, — сказал Виктор вставая. Сергей тоже встал. — Так вот, значит, я попробую ее достать и передать вам. Она к нам прислана из какого-то общества помощи слепым. Но сейчас, я думаю, она нужнее зрячим... Только надо сообразить, как всё это устроить. — Добре, — сказал Виктор. — Завтра я сообщу об этом своим, а вы мне скажете, как обстоит дело. Приходите вечером в городской театр. Там встретимся. Разговор этот происходил 13 ноября. А к 15 ноября Сергей надеялся уже исполнить свое обещание. Но 14-го случилось событие, которое неожиданно помешало этому делу. Глава XXXVIII ШКОЛЬНЫЙ БУНТ 14 ноября в Казанском городском театре был устроен спектакль-концерт в пользу неимущих студентов. Участвовали в концерте сами же студенты. Еще за несколько дней до этого в городе поговаривали о том, что студенческий концерт непременно закончится демонстрацией. К ярко освещенному подъезду театра то и дело подходила молодежь. Перед широкими ступенями не спеша, вразвалку прохаживались городовые. Сегодня их было особенно много, — видно, полицеймейстер прислал усиленный наряд. Три товарища — Сергей Костриков, Асеев и Яковлев — подошли к театру и огляделись по сторонам. У них не было в кармане разрешения директора, а попасть в театр на этот раз было необходимо. Товарищи уже собирались было проскользнуть в дверь, как вдруг увидели в двух-трех шагах от себя пронырливого и вездесущего надзирателя Макарова. Макаров стоял, заложив руки назад, и смотрел на них в упор. Бежать было поздно. Заметив трех учеников, надзиратель прищурился и, видимо, хотел что-то сказать. Но Асеев его опередил: — Здравствуйте, Панфил Никитич. А нас сегодня господин инспектор за примерное поведение отпустил в театр. И, не дав надзирателю опомниться, товарищи уверенно пошли в подъезд. В фойе, украшенном гирляндами елок, играл военный духовой оркестр. В киосках студенты и курсистки продавали цветы, программы и конфеты. Сегодня в театре собралась почти вся учащаяся молодежь Казани. Среди студенческих тужурок только изредка мелькали черные штатские сюртуки и нарядные платья дам. Почти у всех на груди были приколоты номера для «почты амура». Сергей, Асеев и Яковлев долго бродили по фойе среди публики. Они искали глазами Виктора. Вдруг к Сергею подбежала гимназистка с длинными косами. Через плечо у нее висела на голубой ленте сумка с надписью: «Почта амура». — Вы номер 69? — спросила она улыбаясь. — Вам письмо. Сергей распечатал маленький сиреневый конверт и увидел три строки, написанные крупным, размашистым почерком: «Жажду с Вами свидания. С нетерпением жду в Державинском сквере после концерта. Третья скамейка от входа направо». Письмо было от Виктора. Не успел Сергей сунуть сиреневый конверт в карман, как Асеев зашептал: — Широков, Широков! Смотри, Широков идет! Товарищи обернулись и увидели грозу всего училища — инспектора Широкова, Алексея Саввича. Он входил в фойе, торжественный и парадный, с орденом на шее и орденом на груди. А за ним семенил, щуря глаза и вытягивая шею, надзиратель Макаров. Товарищи переглянулись и быстро шмыгнули в коридор. Но на этот раз им не удалось улизнуть от Макарова. Он схватил Сергея за рукав и сказал сердито: — Стыдно, господа, врать. Стыдно. Господин инспектор и не думал вам давать разрешения. Прошу сию же минуту оставить театр и отправиться домой. Сергей и его два товарища молча поклонились и пошли в раздевалку. Там они постояли за вешалкой минут десять, а потом снова поднялись наверх. Концерт уже начался. Вся публика была в зрительном зале. Только несколько человек опоздавших, столпившись кучкой, стояли у закрытой двери. Из зала доносился шумный рокот рояля и тонкий голос скрипки. Потом по всему залу прокатились дружные аплодисменты, кто-то крикнул «браво», и студент-распорядитель с пышной розеткой на груди пропустил опоздавших в зал. В эту минуту на сцену вышел другой студент, тоже с розеткой на груди, и громко объявил: — «Умирающий лебедь» Бальмонта. Исполнит студент Казанского университета Пав-лов-ский. У рояля ученица Московской консерватории мадмуазель Фельдман. Из-за кулис вышла на сцену тоненькая девица в черном тюлевом платье с красными гвоздиками у пояса, а за ней белокурый студент с широкими плечами и задорно закинутой назад головой. Форменный сюртук сидел на нем мешковато, — видно, был с чужого плеча. Девица подсела к роялю и опустила тоненькие руки на клавиши, а студент шагнул к рампе и, оглядев зал, полный молодежи, начал ровным, сильным, широким голосом: Над седой равниной моря ветер тучи собирает... По залу пробежал легкий шорох. А голос со сцены зазвучал еще сильнее и повелительнее: Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный. То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы. В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике. Студент на мгновение остановился, и вдруг в ответ ему сверху, с галерки, захлопали. Чайки стонут перед бурей стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей. И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает... Кто-то, пригнувшись, испуганно и торопливо пробежал через зал... Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах... Из ложи полицеймейстера раздался хриплый окрик: — Занавес! Прекратить безобразие! Толстый лупоглазый полицеймейстер стоял, перегнувшись через барьер, и махал кому-то в дверях белой перчаткой. Публика соскочила со своих мест и бросилась к рампе. Раздались свистки, взволнованный звон шпор, но занавес не опускался. А студент, стоя уже на самом краю рампы, читал полным, сильным голосом, покрывающим весь шум в зале, стихи Максима Горького — «Буревестник». — Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: — Пусть сильнее грянет буря!.. В задних рядах десятки молодых голосов подхватили последние слова: — Пусть сильнее грянет буря!.. Занавес медленно опустился. Публика повалила к выходу. Помятый в толпе школьный надзиратель Макаров робко пробирался в раздевалку, когда мимо него по лестнице, весело перепрыгивая через ступеньки, пробежали три ученика Казанского промышленного училища — Костриков, Асеев и Яковлев. Прямо из театра Сергей отправился в Державинский сквер на условленное свидание. Домой он вернулся поздно. На следующее утро, как всегда, товарищи отправились в училище. Асеев и Яковлев задержались в шинельной, а Сергей, с чертежами подмышкой, пошел в класс. У дверей его встретил надзиратель Макаров. — Костриков, — сказал он спокойно и даже как будто лениво. — Будьте любезны проследовать в карцер. В карцере, темной длинной комнате, похожей на тупик коридора, было холодно и пахло плесенью. Через пять минут туда привели и Асеева и Яковлева. Не успел надзиратель повернуть в замочной скважине ключ, как Яковлев запел: В карцере товарищи должны были просидеть ни много, ни мало двенадцать часов подряд: с восьми утра до восьми вечера. Они решили не скучать. Сперва барабанили ногами в дверь, выбивая дробь, потом боролись, потом пробовали даже играть в чехарду, а под конец начали петь песни: Никто им не мешал. За дверью карцера, в коридоре было тихо, словно все школьные надзиратели вымерли. К вечеру, когда в мастерских и лабораториях уже кончились занятия, узников освободили и предложили не являться в училище — впредь до особого распоряжения. А на другой день по училищу поползли слухи, что Кострикова, Асеева и Яковлева исключают. После звонка на большую перемену по длинным мрачным коридорам взволнованно забегали ученики. — В актовый зал... Все в актовый зал! — Директора! Инспектора! — Отменить исключение! — Оставить в училище Кострикова, Асеева и Яковлева! Школьное начальство засуетилось. Никогда еще не было в училище подобной истории. С трудом загоняя учеников из коридора в классы, хватая их за куртки, перепуганные надзиратели повторяли скороговоркой: — Успокойтесь, господа, успокойтесь. Завтра утром всё уладится. Непременно уладится. Директор будет с вами беседовать, и всё, разумеется, выяснится и уладится. В конце концов надзирателям удалось заманить и загнать учеников в классы. Занятия кое-как дотянулись до последнего звонка. Прямо из училища, не заходя к себе домой, целая ватага третьеклассников отправилась на Рыбнорядскую к Асееву, Кострикову и Яковлеву. В маленькой, тесной комнате они расселись на кроватях, на топчане, на огромном портновском столе и начали обсуждать положение. — Исключат! — говорили одни. — Уж если Широков решил что-нибудь, он своего добьется. — Да нет, — возражали другие, — постановления же об этом еще не было. — Какого постановления? — Да педагогического совета. Ведь не могут же без совета исключить! Это всё одни разговоры. — Ну, там разговоры или не разговоры, а пусть попробуют исключить. Видели, что нынче в училище началось? А завтра еще не то будет. Вон в Томской семинарии два месяца назад хотели одного парня исключить, так там ребята все стекла выбили, провода перерезали и самого инспектора, говорят, поколотили. И мы то же самое сделаем. Третьеклассники долго бы еще спорили и волновались, но тут вмешался Сергей: — Вот что, ребята. Завтра мы, как ни в чем не бывало, придем на занятия, а там будет видно. С тем и разошлись. А на другое утро, чуть только пробило семь часов, Костриков, Асеев и Яковлев вышли из ворот своего дома и зашагали в училище на Арское поле. В гардеробной, которая в промышленном называлась «шинельной», уже было тесно и шумно. Ни один из надзирателей не заметил самовольно явившихся учеников. Но как только они вышли из шинельной в коридор, Макаров сразу же подскочил к ним. — Прошу вас покинуть училище впредь до особого распоряжения инспектора. Вам это русским языком было сказано. Товарищи переглянулись и пошли назад, в шинельную. Но не успели они еще одеться, как их окружили ученики из третьего класса, второго и даже первого. — Прошу сию же минуту, не медля, разойтись по классам. Занятия начинаются! — закричал, заглядывая в шинельную, Макаров, но его никто не хотел слушать. Классы пустовали. Да, видно, и сами учителя в это утро об уроках не думали. Они заперлись в учительской, и ни один из них не появлялся в коридоре, хотя звонок прозвенел уже давно. Еще с полчаса просидели Костриков, Асеев и Яковлев в конце коридора на широком подоконнике, окруженные целой толпой товарищей. Макаров издали смотрел на это сборище, но не решался подойти. Но вот снова прозвонил длинный, пронзительный звонок, и учителя гуськом вышли из учительской, направляясь в классы на занятия. Толпа возле подоконника поредела. — Как? Вы еще здесь, господа? — удивился Макаров, снова набравшись храбрости. «Господа» нехотя двинулись к выходу, и надзиратель Макаров сам проводил их до парадной двери. Лишь только захлопнулась за ними тяжелая дубовая дверь, как в училище началась суматоха. Ученики старших классов бросились в шинельную, чтобы остановить Сергея Кострикова и его товарищей. Но шинельная уже была пуста. — Выгнали! — закричал кто-то из ребят и, подбежав к тяжелой, длинной вешалке, на которой висела добрая сотня шинелей, начал валить ее на пол. Однако вешалка была основательная и не подавалась. На помощь парню бросилось еще несколько ребят. Вешалка покачнулась и, взмахнув всеми рукавами и полами, грохнулась на пол. На нее, словно на баррикаду, взгромоздились ученики. — Прекращайте, ребята, занятия! — кричали они на весь коридор. Пускай вернут в училище Кострикова, Асеева и Яковлева. — Директора! Инспектора! Тут надзиратели совсем растерялись. Стоило им заглянуть в дверь, как в них летели чьи-то галоши и фуражки, а иной раз и шинели. Ученики уже высыпали на лестницу. — Директора! Инспектора требуем! Инспектора! — Директора нет в городе. Инспектора тоже нет. Он уехал, — врал ученикам побледневший до синевы, вконец перепуганный надзиратель Тумалович. Но никто ему не верил. Все высыпали на улицу и пошли мимо здания училища. У одного из окон толпа остановилась. Здесь жил инспектор Широков. — Давайте споем ему вечную память! — крикнул кто-то из толпы. — Начинай, споем! — подхватили голоса. — Вечная память инспектору Широкову, Алексею Саввичу, — запел дружный хор, а один из парней влез на тумбу и начал дирижировать, размахивая длинными руками. У окна, спрятавшись за тюлевую занавеску, стоял злой и растерянный Широков. После «вечной памяти» школьники двинулись по Грузинской улице. Они шли и пели студенческую революционную песню: Навстречу им уже выезжал наряд полиции. Их задержали и вернули назад. Они не успели даже дойти до угла улицы. пели школьники, оттесняемые полицией. В тот день, когда ученики промышленного училища, отпев заживо инспектора Широкова, высыпали с песнями на улицу, Сергей тоже не сидел дома. В Державинском сквере, где два дня назад у него было свидание с Виктором, он встретился с ним опять. — Ну, как дела? — спросил Виктор. — Сегодня вечером будет?.. Сергей нахмурился. — Сегодня нет, — сказал он. — А что случилось? — Да ничего особенного. В училище не попасть. Начальство собирается исключить меня, Асеева и Яковлева. За четырнадцатое число... — Так, — нахмурился Виктор. — Штука неприятная. А сколько вам осталось до окончания? — Шесть месяцев. — Всего-то? Подлая история... У вас, кажется, родителей нет? — Нет. Я с восьми лет в приюте. — Ну, что-нибудь придумаем, — сказал Виктор, участливо положив руку на колено Сергею. — Конечно, придумаем, — кивнул головой Сергей. — А может, еще и обойдется. — Наши там бунтуют... Но как бы дело ни повернулось, станок достать надо, а то его через два дня заказчикам вернут. Адрес остается тот же? — Тот же, — сказал Виктор. — Ну, значит, до восемнадцатого. 17 ноября утром около крыльца Казанского училища остановились санки. Из них вылез, кряхтя, полицеймейстер и толстый седобородый преосвященный в высокой бобровой шапке. Всех учащихся созвали в актовый зал. Первым держал речь преосвященный. Он долго говорил о том, что грешно и неразумно итти против начальства и что бог карает мятежников, а начальство вольно с ними поступать «строго и справедливо». Ученики молчали. Затем коротко и резко сказал несколько слов полицеймейстер. Речь его можно было передать несколькими словами: «учатся на казенный счет, а бунтуют». — Грошовой стипендией попрекает! — сказал кто-то в задних рядах. И наконец заговорил сам инспектор. Заложив по-наполеоновски руку за борт сюртука, Алексей Саввич Широков вышел вперед и сказал хриплым, отрывистым голосом: — Довожу до сведения учащихся, что Костриков, Асеев и Яковлев исключены... — Здесь Широков гулко вздохнул. Все замерли. — ...не будут, — закончил Широков. В зале поднялся шум. Кто-то негромко крикнул «ура». Училищное начальство вынуждено было оставить «бунтовщиков», так как боялось, как бы школьный бунт не перехлестнул через стены училища. В любую минуту промышленников могли поддержать казанские студенты и рабочие. С 18 ноября в промышленном училище всё пошло своим чередом. Звенели звонки, начинались и кончались уроки, начинались и кончались перемены. Все были на своих местах — и учителя, и ученики, и сторожа. Длинная, тяжелая вешалка в шинельной тоже стояла на своем месте. Три крайних ее крючка были заняты тремя шинелями — Кострикова, Асеева и Яковлева. Когда три приятеля появились утром в училище, их встретили как героев. В шинельной их качали, на дворе им кричали «ура». Во время уроков учителя разговаривали с ними осторожно и тихо, как будто все три товарища только что перенесли тяжелую болезнь. Одним словом, порядок в училище был налажен. Всё было тихо и мирно до восьми часов утра следующего дня. А в восемь часов обнаружилось нечто такое, что снова переполошило училищное начальство и даже полицию. Из механической мастерской исчез ручной печатный станок, только что отремонтированный и приготовленный к сдаче заказчикам. Когда об этом узнал инспектор Широков, он сказал надзирателям испуганно и сердито: — Что же это такое, господа? Почему не уследили? Ведь это же не подсвечник, это станок, — на нем печатать можно! Скоро дело до того дойдет, что мне в кабинет подбросят бомбу... Немедленно расследовать, кто взял станок! Надзиратели забегали, захлопотали, но найти виновника так и не удалось. Не нашли и станка. В тот же самый день к вечеру станок был уже на новом месте. Новые хозяева сразу же пустили его в работу. Станок, который был предназначен для того, чтобы печатать холодные и унылые годовые отчеты благотворительного общества и списки жертвователей, печатал теперь на тысячах листовок смелые и горячие слова призыва: Глава XXXIX ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ КАЗАНИ В конце июня 1904 года в маленьком домике на Полстоваловской улице шли спешные приготовления. Ждали Сергея. Он должен был со дня на день приехать в Уржум. Особенно ждала Сергея бабушка Маланья. Ей было уже девяносто два года. Она почти ослепла, частенько недомогала и иногда по целым дням не слезала с печки. — Поглядеть бы одним глазком на внука и помирать можно. На механика выучился. Шутка ли! — говорила бабушка соседям. К приезду Сергея в доме побелили стены и печки. Сестры Анюта и Лиза вымыли пол, вымыли и протерли бумагой, до блеска, оконные стекла. В горнице на столе красовалась белая скатерть, которую стлали только на рождество и на пасху. Посредине стола в глиняном кувшине поставили огромный букет васильков, любимых цветов Сергея. От выбеленных стен, нарядной скатерти и цветов на столе маленькая бедная горница приняла праздничный вид и даже, казалось, стала больше и светлее. Всё было готово к встрече Сергея. Пароход приходил на пристань Цепочкино четыре раза в неделю, около двенадцати часов дня. Но в день приезда Сергея пароход опоздал. И когда Сергей пришел на Полстоваловскую, дома была одна бабушка Маланья. Старшая сестра Анюта ушла к подруге, а Лиза убежала на Уржумку купаться. Бабушка, укрывшись шалью, дремала на лавке. — Кто там? — закричала она, услышав в сенях чьи-то громкие незнакомые шаги. — Свои! — ответил с порога мужской голос. — Сереженька! Приехал! — ахнула бабушка. Она поднялась с лавки и ощупью, держась за стену, пошла навстречу Сергею. Через минуту они сидели рядом на лавке. Старое морщинистое лицо бабки сияло. — Большой, большой вырос. И тужурка форменная! И усы!.. Всё как следует! Поглядела бы сейчас на тебя покойная Катя. — Бабушка заплакала. И действительно, Сергей вырос и очень возмужал за последний год жизни в Казани. Широкоплечий и крепкий, в суконной форменной тужурке, с темными густыми волосами, зачесанными назад, он выглядел старше своих восемнадцати лет. Вскоре вернулись сестры, и в доме зазвучали молодые, веселые голоса, а через час уже вся Полстоваловская знала о приезде Сергея. То и дело хлопала и скрипела старая низенькая калитка Костриковского дома. Пришла мать Сани, Устинья Степановна Самарцева, заглянул Пронька, забежали два соученика Сергея по городскому училищу. А под вечер явился приютский дворник Палладий. Он заметно постарел, и в рыжих волосах его, подстриженных в скобку, появилась седина. Палладий поздоровался, поставил у дверей большую сучковатую палку, которую он называл «своим дружком», и уселся на табуретку против Сергея. — Скажи, пожалуйста, техник-механик стал! — удивлялся Палладий. — Одиннадцать лет в приюте служу, а впервые вижу, чтоб приютский сирота в люди выбился. Он почтительно разглядывал форменную фуражку, которую держал осторожно двумя пальцами за козырек. Дворник долго сидел в гостях у Костриковых, пил чай с баранками, расспрашивал Сергея про Казань и ушел очень довольный тем, что Сергей выучился на «механика» и «не загордился». Не успела закрыться дверь за дворником Палладием, как пришел Саня Самарцев. Саня был в новом костюме, в высоком накрахмаленном воротничке, подпиравшем подбородок, и в шелковом галстуке. В руках он держал тоненькую бамбуковую тросточку с надписью «Кавказ». — Вот и наш кавалер пожаловал, — сказала бабушка Маланья. И верно, иначе как кавалером Саню теперь и назвать было нельзя. — Я тебя сразу и не узнал — ишь ты, какой франт, — сказал Сергей, обнимая приятеля за плечи. — Вас, уважаемый Сергей Миронович, тоже узнать трудновато, — засмеялся Саня. В первое же воскресенье товарищи встали в шесть часов утра и отправились на рыбную ловлю. Город уже просыпался. Шли уржумские хозяйки с ведрами на речку. Звонили в соборе к ранней обедне. Домовладельцы подметали перед своими домиками улицу. Товарищи дошли до реки, выбрали укромный уголок, разделись и бросились в воду. Как хорошо было плыть по реке в это июньское жаркое утро! Вода была прозрачная, видно было песчаное желтое дно. — Дальше учиться будешь? — вдруг спросил Саня, плывя рядом с Сергеем. — Я непрочь, да только, сам знаешь, — кому пироги да пышки, а кому желваки да шишки, — усмехнулся Сергей. — А то оставайся здесь. У нас в Управе вакансия регистратора освобождается. Хочешь, похлопочу за тебя? — Не надо, — сказал Сергей. Оба плыли несколько минут молча. — Иван Никонович! — вдруг закричал Саня. — Иван Никонович! Сергей увидел на берегу лодку, а в ней парня лет двадцати шести, с пышной русой шевелюрой. Студенческая выгоревшая от солнца фуражка сползла ему на затылок. Он вычерпывал из лодки воду железной банкой. — Говорят, что он политический, — тихо сказал Саня. — Познакомить тебя? Ивана Никоновича, студента Томского технологического института, Саня знал еще по Вятке. Знакомство состоялось. Этот день они провели втроем, а вечером втроем отправились в гости к политическим ссыльным. Возвращаясь от ссыльных, Сергей вдруг сказал: — Хорошо бы собрать знакомую молодежь да поехать по реке на лодке. — Мысль невредная! — подхватил студент. Через неделю был устроен пикник. На лодках поехало человек двенадцать: курсистки, студенты, гимназисты. Взяли с собой самовар, бутерброды, гитару. Поздно вечером на берегу Уржумки разложили костер, наварили ухи. Играли на гитаре, пели хором революционные песни. раздавались молодые голоса над рекой. От костра на воде дрожали красноватые отблески. Сергей стоял у костра и дирижировал зеленой веткой. Глава XL СЕРГЕЙ УЕЗЖАЕТ Почти каждый день Сергей встречался со студентом. Возвращаясь из Управы, Саня постоянно заставал их вместе. Он начинал ревновать Сергея, и ему казалось, что тот никогда с ним так охотно и оживленно не разговаривал, как с новым товарищем. Даже бабушка Маланья благоволила к Ивану Никоновичу, который ежедневно бывал у Костриковых. Бабушка прозвала его «Тара-ри-ра». У студента была смешная привычка: он всегда напевал себе под нос мотив без слов, так что слышалось одно беспрерывное «тара-ри-ра тара-ри-ра». В середине августа Сергей вдруг объявил дома, что он уезжает с Иваном Никоновичем в Томск. — Ты что ж, в Технологический учиться едешь? — спросил Саня. — Хотелось бы, да неизвестно, как обстоятельства сложатся. — Кем же ты всё-таки думаешь быть? — Буду тем, что сейчас самое важное и самое нужное, — ответил Сергей. — Ничего не понимаю, — рассердился Саня и замолчал. Бабушка, узнав об отъезде Сергея, завздыхала. — Зачем уезжать? Устроил бы тебя Саня в Управу и жил бы ты себе тихо да спокойно в Уржуме. — Ехать, бабушка, нужно. — Ну, раз нужно, поезжай, — махнула рукой бабушка. — Это тебя не иначе как «тара-ри-ра» взбаламутил! За семь дней до отъезда Сергей решил пойти к фотографу вместе с бабушкой и сестрами. Бабушка по такому торжественному случаю позвала Устинью Степановну и долго советовалась с ней, в каком ей платке сниматься — в ковровом или в черной шали. Лиза, вместо обычной косы, сделала прическу. По городу бабушку медленно вели под руки Лиза и Сергей. Бабушка шла и спотыкалась — не слушались старые ноги. Фотограф — маленький тщедушный человечек — суетился, долго усаживал их и, наконец, усадил: бабушку рядом с Лизой, которая держала в руках книгу, а позади поставил Сергея и Анюту. Через четыре дня снимок был готов, и бабушка Маланья повесила его на самом видном месте, в горнице под иконой. Уезжал Сергей в осенний теплый и ясный день. На березах уже кой-где пожелтели листья, но небо было голубое и безоблачное. Сборы не затянулись. Корзинка с бельем, одеяло да подушка — вот и всё имущество! Бабушка Маланья в это утро встала чуть свет, напекла Сергею подорожников и налила бутылку топленого молока. — Дорогой выпьешь. На воде есть всегда хочется, — уговаривала она Сергея и, несмотря на его протест, всё-таки всунула ему в карман бутылку с молоком. Младшая сестренка Лиза на прощание подарила брату носовой платок, на котором вышила его инициалы. Сергей простился с бабушкой и сестрами, за ним зашел Иван Никонович и Саня, который хотел проводить товарищей до пристани Цепочкино. Когда они пришли на пристань, пароход стоял у причала. До отхода оставалось несколько минут, и уже все пассажиры были на палубе. Женщины с узлами и детьми, поп в соломенной шляпе с большим парусиновым зонтиком, краснощекий подрядчик в поддевке и несколько человек крестьян с мешками. Едва успели Сергей и студент войти по трапу на пароход, как босоногий белобрысый матрос отдал концы — и пароход медленно отошел от пристани. Сергей и Иван Никонович стояли на палубе и махали фуражками. — Пишите! Пишите! кричал Саня. Он стоял на берегу до тех пор, пока пароход не скрылся за поворотом реки. Тогда Саня медленно пошел домой, размахивая своей тросточкой. «Вот поехали, — думал он, — будут жить в большом городе, учиться, работать, а я остался в Уржуме». Он шел, размахивая тросточкой, и в досаде сбивал листья с придорожных кустов. А в это время на пароходе, в маленькой каюте, разговаривали товарищи. Пароход вздрагивал, где-то внизу стучала машина. Сергей сидел на узкой койке, Никонов стоял у стены и курил. — Ты должен знать, Сергей, что тебя ожидает! Не исключена возможность виселицы. А о тюрьме и ссылке уж и говорить нечего... Сергей поднялся и, тряхнув головой, откинул волосы со лба. — Знаю, Иван! Он распахнул маленькое круглое оконце; в каюту ворвался свежий речной воздух и шум колес. — А вот и Шурму проехали, — сказал Сергей, высунув голову в окошко. Вечерело. Мимо проплывали вековые дремучие леса, болотистые топи, невысокие холмы, и только изредка на отлогих глинистых берегах темнели крохотные, сутулые избушки. Над рекой вставал серый холодный туман. Кое-где начинали зажигаться огни. {А. Гончар @ Знаменосцы @ роман @ @ @ } Альпы Книга первая I С тех пор, как передовые советские части перешли границу и скрылись за холмами чужой страны, прошло уже несколько дней. На переправе пограничники проверяли документы бойцов и отдельных команд, догонявших фронт. Они снова поставили пестрый столб и строили полосатую будку поста. Граница! Мы вернулись сюда, и часовой стал на том самом месте, где стоял 22 июня 1941 года. Мы ничего не забыли, но многому научились. Мы живы, возмужавшие и умудренные опытом. А жив ли ты, вражий авиатор, с железным крестом на груди, ты, который в то далекое черное воскресенье сбросил первую бомбу на эту пограничную будку? Думал ли ты тогда, что очень скоро придет час твоей гибели, что бойцы нового, рожденного в боях, 2-го Украинского фронта в своих зеленых бессмертных гимнастерках снова появятся на берегах этой реки и перейдут ее. «Судьба!» — сказал бы ты. Да! Судьба справедливых армий всегда прекрасна. Когда Черныш подходил к посту, его внимание привлек коренастый, плечистый сержант, беседовавший с пограничником. Рыжая, подстриженная под бокс, голова сержанта все время вытягивалась вперед, а руки были согнуты в локтях так, словно он подкрадывался, чтобы внезапно накрыть перепела в траве. Насколько Черныш мог понять, этот рыжий сержант в 1941 году отбывал службу именно здесь на границе. Сейчас он юмористически изображал, как их впервые бомбили, как он искал укрытия в лозняке, как каждая яма казалась ему слишком мелкой и он вгрызался в землю, а вражеский самолет охотился за ним, как ястреб за полевой мышью. Сержант по-тигриному выгибал свою широкую пропотевшую спину, вспоминая, как мурашки бегали тогда по ней. Времена, времена!.. Пограничник, читая документы Черныша, переспросил наименование части. Сержант прервал свой рассказ и обратился к Чернышу: — Вы в Н-ский? — В Н-ский. — Буна дзива*, мы попутчики. abu По лицу сержанта нельзя было угадать, шутит он или говорит серьезно. На нем было выражение той лукавой дурашливости, от которой можно ждать всяких неожиданностей. abu — Только извините, товарищ младший лейтенант, я вас что-то не припоминаю. — Я… впервые. А-а! — вытянул губы сержант, как будто очень удивленный этим обстоятельством. — Впервые! Тогда, будьте добры, отступите на пять шагов, я вам откозыряю! Черныш вспыхнул: — Товарищ сержант! (Сержант щелкнул каблуками с подчеркнутой лихостью.) Зачем вы из себя Швейка корчите? Почему у вас такой неопрятный вид? Из-под куцой гимнастерки сержанта торчала нижняя рубаха, плохо заправленная в брюки. Она была очень грязна, и это как будто смутило сержанта. Но он не растерялся, не покраснел. Вообще трудно было представить, что он может краснеть. Его лицо оставалось землисто-серым, даже после того, как он стер с него пыль. — Не сердитесь, товарищ младший лейтенант, на мою рубашку, за то, что она такая неряха, — сказал сержант, заправляясь, и его веки нервно задергались. — Видите ли, не мама ее стирала, а девчата из фронтовых прачечных, а у них руки давно разъедены мылом… Рубашка моя, рубашка! Я сам тебя скоро выстираю, в Дунае тебя выстираю!.. На вас вот — другое дело! Все новенькое и чистенькое… Вы из-за Волги на Украину поездом ехали? — Ну и что?.. Поездом. — А я… на животе полз, — сказал сержант почти топотом и с такой сердечностью, что Черныш вдруг пожалел о своей горячности. — Так вы и в самом деле не Н-ского? — спросил Черныш примирительно. abu — Пойдем вместе? — Так точно. Сержант Казаков. Козырнув пограничникам, они вступили на деревянную переправу, истоптанную за эти дни тысячами ног. — Счастливо дойти до Берлина! — кричали вдогонку пограничники. — Ждите телеграммы! — отвечал Казаков без улыбки. Под ними гудели сосновые доски. Тускнело солнце, как перед дождем. Шумела река, покрытая сережками пены, ржавые волны катились откуда-то с высоких гор в неведомое далекое море. Впереди из-за горы надвигалась синяя туча; дорога за переправой поднималась все выше, и казалось, что не туча перед ними, а тоже гора и до нее можно дойти. Казаков в своих трофейных сапогах с широкими низкими голенищами похож был на кривоногого кавалериста. Он шел, ступая на пятки, подавшись всем корпусом вперед, и рассказывал, что удирает из госпиталя. Там ему электрическими лампами лечили нервы, чтобы не дергались веки и не тряслись руки, когда он волнуется. Узнав, что его часть вместе с войсками 2-го Украинского фронта уже перешла границу, он не выдержал и сбежал. — Тянет, как пьяницу к чарке тянет, — говорил Казаков. — Наверное, для «гражданки» я пропащий человек. Так и останусь вечным солдатом. — Вечный солдат, — усмехнулся Черныш. — Это когда-то были вечные студенты… А как вы про меня догадались?.. — Что из училища? — Да. — А у меня глаза разведчика. На вершине горы над дорогой маячил белый столб. Поднявшись выше, они увидели, что это не столб, а высокий каменный крест, выбеленный известью и накрытый дощатым навесом, почерневшим и покоробившимся от времени. Распятие на кресте тоже потемнело и потрескалось от солнца и ветра. — Вот наше «Л», — показал Чернышу Казаков большую букву со стрелкой на запад, начерченную углем под самым распятием. — Значит, идем правильно. На запад, на запад! Словно охваченные одной мыслью, они одновременно оглянулись и посмотрели вниз, на переправу, на реку, ставшую снова границей. За рекою в дрожащем мареве раскинулся родной край. Казалось, не будь этого дрожащего синеватого марева, вся страна открылась бы им, как на ладони: и широкие теплые поля, изрытые окопами, и сожженные села, и взорванные города, и дороги, забитые скелетами обгоревших машин. Разоренный край, кровавый перекресток, поле битвы, — отсюда ты еще роднее сыновнему сердцу! Лицо Казакова стало сосредоточенным, выражение легкомысленного лукавства исчезло. — Товарищ младший лейтенант, видел бы ты нас год назад! Мы только вступили на Украину… Весной, на рассвете… В грязи по колено, голодные, изнуренные. Подумать только: два года не были на этой земле, два года только слышали, как она стонет, издали видели, как она горит. И вот кончается Курская область и уже за совхозом, знаем, — Украина. Не спали перед тем несколько ночей, а тут откуда только силы взялись! Штурмом взяли совхоз, поле перелетели на крыльях. «Вот это, — кричит комсорг Ярославцев, глянув на карту, — это уже Украина!» Сколько было нас там — и сибиряки, и таджики, и белоруссы, и украинцы, — все припали к земле и поцеловали ее. Поверишь, плакали… Стоят на коленях бородачи, в шинелях, облепленных грязью, без шапок, среди невспаханного поля… Эх! abu abu Не заметили, как набежала тень, кочковатая земля потемнела и будто слегка закачалась под ними, как палуба. Они впервые почувствовали и отметили, что земля эта чужая. Залопотал дождь, и по рыжей пыли запрыгали дымки, словно от разрывных пуль. — Где твоя шинель, сержант? — спросил Черныш, сбрасывая свою. — Шинель я раздобуду, — нехотя ответил Казаков. — Перестоим под этим грибком, — сказал он, становясь у распятия. — Святой не прогонит? — Это спаситель… Прячься под мою шинель, сержант. Они накрылись ею оба. Дождь все сильнее стучал по шинели, а там далеко внизу, на родной стороне, еще светило солнце. Матово-белая дождевая коса, свисая на горизонте, еще не дошла туда, и зеленеющие степи посылали свою последнюю солнечную улыбку на эту чужую гору. И Черныш, еще совсем юный, затянутый в новые ремни, и Казаков, горбившийся около него, чтобы не стянуть с офицера шинель, — оба страстно вглядывались в эту солнечную даль, словно хотели вобрать ее глазами в свои сердца и унести с собой. II — Ты откуда? — спросил Черныш Казакова. — С Донбасса. — Отец, мать пишут? — Я из беспризорных. — Сирота? — Какой я сирота? Сироты — это дети, а мне уже… сколько ж это мне?.. С двадцатого… Да… с тысяча девятьсот двадцатого… Дождь прошел так же внезапно, как и начался. Последние капли стекали по распятому голому телу на кресте. Дождь смыл с него пыль. Вышли из-под укрытия. Казаков начал сворачивать цыгарку. — А боги у них такие же, как и у нас, — заметил он, исподлобья поглядывая на белый крест. — За что же его распяли? — Это целая история, — ответил Черныш, но рассказывать не стал. — Итак… вперед на запад? — Марш. Они двинулись. Размокшая глина налипала на сапоги, стало трудно итти. — Тяжелая земля, — заметил Казаков, мрачнея. — Там было легче. И они оглянулись еще раз. Глаза Черныша засветились и стали глубже, а лицо приняло такое выражение, словно он стоял в строю, а перед ним знаменосцы проносили знамя училища. — Мать-отчизна! — невольно вырвалось у него по-юношески звонко и торжественно. И даже для Казакова, который не терпел никакой пышности, эти слова прозвучали сейчас душевно и убедительно. — Жди нас, — сказал сержант, — вернемся победителями или… не вернемся совсем! Они стали спускаться с горы, и родная сторона скрылась за холмом. Вдоль дороги тянулись незнакомые поля, перекроенные узкими длинными полосками. — Даже странно видеть такие лоскутки, — сказал Казаков. — Неужели и у нас когда-то было так? Черныш молча смотрел на полоски, тянувшиеся по склону, словно читал по ним книгу о великой бедности. — Не такой я представлял себе Европу, — признался Казаков. — Я думал встретить здесь сплошные города и сады, где с человеком не разминешься — так всюду перенаселено. Ведь им все не хватает жизненного пространства! А у них, оказывается, села еще реже, чем у нас в Донбассе. Хлеба, омытые дождем, ярко зеленели. Вдоль кювета выстроились гибкие неисчислимые стебли. Снова прояснилось небо. До самого села они не встретили ни одной живой души, только каменные кресты белели над дорогой и указки, написанные на них углем, были повернуты на запад. Многочисленные надписи, покрывавшие сверху донизу стены на центральной улице села, свидетельствовали о том, что здесь недавно прошла большая веселая армия. Стены еще смеялись ее отголосками: «Васька и Колька, догоняй!», «Балабуха с быком в Бухаресте» (до Бухареста еще сотни километров вражеской территории), «Владимиров, жми» и т. п. А над всем этим: «Л»… «Л»… и большая стрелка на запад. Внезапно посреди пустого села ударил бубен, запиликала скрипка. У желтой хатки сошлись в круг бойцы; на завалинке, прижав бороду скрипкой, сидел старый цыган, около него — глазастый паренек с бубном. Перед ним, разбрызгивая грязь, танцовали мальчик и девочка. Чубатые, курчавые, высоко подобрав свои рубашонки из сурового полотна, они часто кувыркались, и тогда все собравшиеся разражались громким смехом. Старик подбадривал детей энергичными выкриками. Заметив на Черныше офицерские погоны, скрипач вскочил и, согнувшись дугой, заиграл «Катюшу». Чернышу стало стыдно и за старика, и за его угодничество, и за жалкий танец детей. Он взял Казакова за локоть: — Пошли. Но сержант непременно хотел остаться. — Это, наверное, уже начинается западноевропейская культура, — говорил он. — Познакомимся! — Успеем еще! — тянул его Черныш. За селом им часто встречались румыны и бессарабцы, везшие на волах наших раненых. Волы, сбившие ноги на каменистой дороге, прихрамывали, а румыны в серяках и высоких черных шапках шагали около возов, с кнутами, как чумаки. abu Некоторые кормили волов на ходу с рук. Почерневшие от солнца, сухие и изможденные, с выпуклыми печальными глазами, румыны напоминали собой распятия на белых крестах, что стояли при дороге. Иногда на возу из-под окровавленной шинели тяжело поднималась голова. — Браток… А, браток… Дай закурить. Казаков раздавал остатки своего табака. Впервые Черныш пожалел о том, что не курит. — Далеко фронт? — допытывался Казаков. — Да-ле-ко… — Сколько километров? — Мы уже… двое суток. Возы, проезжая навстречу, глухо стонали. Черныш смотрел на раненых почти с благоговением. Они побывали там, где он еще не был, и казались какими-то особенными людьми. Он стыдился того, что идет мимо них, румяный и здоровый. Чувствовал, что лицо его пышет молодой горячей кровью, и представлял почти с завистью, как он сам лежит на возу, накрытый шинелью, корчась от боли каждый раз, когда деревянное колесо каруцы наскакивает на камень. На ночлег остановились у хмурого румына в хате, полной детей и цыплят. Хозяйка подала на ужин брынзу, выбросила на стол горячий круг мамалыги и разрезала ее ниткой. Хозяин в постолах и узких шерстяных штанах молча сидел на кровати с трубкой в зубах, хотя табаку в ней не было. Из углов на гостей сверкали глазами черные замурзанные дети. Их, видимо, удивляло, что эти незнакомые люди еще не начали резать всех подряд, как об этом говорилось в букваре, что они тоже умеют смеяться, шутить и есть мамалыгу. Женщина бросила и детям круглую мамалыгу, и мелюзга облепила ее, как воробьи подсолнух. Казаков смотрел, как дети давятся горячими комками, и неожиданно вздохнул. abu — Такие же и у нас… Когда шли зимой по Украине, зайдем, бывало, в село — нет ни души. Все сожжено, все разбито. Копошатся ребятишки в теплой золе, греются. «Где батько?» — «Нету». — «Где мать?» — «Нету». Скинем шинели, сложим автоматы, возьмем лопаты, выроем им землянку, оставим сухарей и снова… вперед на запад. — После этой войны, — сказал Черныш, — дети уже не будут копошиться на пепелищах… Люди не будут гнуть спину, как тот сегодня со скрипкой… После этой войны все люди должны стать людьми. — Понимаешь, кучерявая, чего мы хотим? — подошел Казаков к худощавой девочке с крестиком на груди. — Нушти*… abu Он положил ей на голову свою тяжелую огрубевшую руку. — Чтоб не резала мамалыгу ниткой, понимаешь? — Нушти… — Чтоб свободной росла… — Траяска Романия Марэ! — неожиданно сказала девочка, и в черных ее глазенках блеснула решимость. abu Хозяин и хозяйка испуганно зацыкали на нее. — Что она сказала? — спросил Черныш Казакова. — Наверное, «да здравствует великая Румыния», — засмеялся Казаков. Хозяин, испуганно засуетившись, объяснял, что так писали в букварях. Девочка сверкала из угла глазами, как волчонок. Черныш встал из-за стола и, скрипя сапогами, задумчиво прошелся по хате. — Наша война не на год и не на два, — говорил он, словно сам с собою. — Нам нужно не только разгромить вражеские армии. Нам также придется не меньше бороться против этого идиотского «Траяска Романия Марэ», против угара шовинизма, которым здесь успели отравить даже таких. — Когда мы будем возвращаться с победой домой, — сказал Казаков, — я обязательно зайду сюда есть мамалыгу. Слышишь, волчонок? Как тебя зовут? Елена? Я уверен, Елена, что тогда ты меня встретишь совсем другим лозунгом. Ночевать хозяин пошел в овчарню, он боялся, чтобы у него не забрали овец. Хозяйка постелила Чернышу на кровати, а Казакову на полу, потому что считала его денщиком молодого офицера; так было в своих войсках, что стояли здесь на постое. Однако Черныш не захотел ложиться на кровать и тоже устроился на соломе. Хозяйка дала им тяжелый, сбитый из шерсти ковер, от которого несло овечьим потом. Казаков не стал раздеваться, только расстегнул ворот гимнастерки. — Это роскошь, — сказал он, — в которой я себе никогда не отказываю даже в окопе. Если не расстегнусь — не засну как следует. А расстегнувшись, я словно раздеваюсь догола и лежу дома на подушках. Хорошо! Хозяйка, уложив детей, села возле них и так дремала, сидя всю ночь, не гася огня. Проснувшись далеко за полночь, Казаков увидел, что Черныш сидит в нижней рубахе, — раздетый, он выглядел совсем, как мальчишка, — и беспокойно оглядывается по сторонам. — Что случилось? — спросил Казаков встревоженно. — Что случилось? — Блохи, — пробурчал Черныш беспомощно. — Бло-хи! Казаков успокоился. — Европа, — промычал он и, повернувшись на другой бок, снова заснул. III На следующий день указка вывела их на центральную дорогу. Тут было людно и шумно, без конца мчались машины с боеприпасами, пушками, кухнями, шли, обливаясь потом, бойцы и офицеры со скатками на плечах. Казаков повеселел, словно приближался к родному дому, и шел, как по воде, высоко поднимая ноги. Медали с замусоленными колодками сияли на его груди. А он, беззаботный, поглядывал во все стороны, пил прозрачную воду из зеленых криниц при дороге, черпая пилоткой, а потом помахивал ею проезжавшим девчатам из полевой пекарни. Чернышу хотелось поскорее увидеть настоящую войну, однако он до сих пор нигде ее не находил; она убегала вперед, как мираж в пустыне, оставляя за собою только дороги, забитые народом, который плыл и плыл без конца, серый от пыли, и, казалось, этот людской поток не кончится никогда. Вокруг звучали шутки и смех, кто-то рассказывал веселые истории. Казаков, всюду поспевая, вмешивался во все эти разговоры, до всего допытывался, и похоже было, что все тут давно знакомы ему. Его приподнятое настроение постепенно передалось и Чернышу, которому начинало казаться, что нет на свете никакой войны, никаких ужасов, а есть только какое-то большое мировое гулянье, куда они все так страшно торопятся. — Люблю фронтовой край! — выкрикивал Казаков. — Ты чувствуешь, что здесь даже воздух иной, чем в тылу? Никакого тебе чорта! Чабаны-румыны выходят на дорогу выпрашивать табак. Они гнутся в три погибели, сбрасывают шапки и протягивают худые, опаленные солнцем руки. — Чего вы гнетесь? — не мог спокойно смотреть на них Черныш. — Выпрямитесь и пошли с нами! — Будто захмелев, он приглашал и их на это фантастическое гулянье. А чабаны думали, что он смеется над их бедностью, и испуганно пятились от него. Немцы научили их, разговаривая с военными, всегда держаться в отдалении. На другой день Черныш и Казаков уже подходили к селу, где расположился штаб полка. Полевая стежка вилась меж высоких хлебов. Она была хорошо наезжена, хотя сейчас на ней не было никакого движения — ни подвод, ни машин. — Тут только по ночам ездят, — заметил Казаков, разглядывая свежие колеи под ногами. За селом, возникшим перед ними в буйной зелени, вздымалась, как огромный верблюд, двугорбая высота. Там был противник. Высота молчала, все вокруг замерло. Никаких признаков жизни. Молчаливая, настороженная зелень. Холмы, горы, пышные сады — все зеленое и поникшее; солнце неподвижно стоит над этим изумрудным морем и горячий свет его льется так обильно, что режет глаза. Правее, в десятках или, может быть, в сотнях километров, высятся темносиние Карпаты в клубах серебряных, слепяще-белых туч… Ни одного выстрела не слышно нигде… Это и была война, которую Черныш представлял себе в грохоте и в громе! Она встретила его неожиданной, неестественной тишиной, горячей дремотой юга, зловещим безлюдьем степных дорог. В селе тоже стояла тишина, дворы заросли бурьянами, жители отсюда были эвакуированы в тыл. В садах кое-где сновали бойцы, собирая на земле горькую, мелкую черешню. Черешни тут росли высокие и роскошные, как дубы, чернея на солнце гроздьями ягод, облеплявших ветки. Возле штаба Казаков встретил своих разведчиков. Среди других бойцов их сразу можно было узнать и по уверенно-развалистой походке, и по речи, и по движениям, в которых было нечто солдатски-аристократическое. Их любил весь полк, их баловал весь полк, и со временем это породило в них такую уверенность. Полк давно стал для них родной семьей, и они держались в нем непринужденно, как в семье. Они даже в свои рапорты и козыряние старшим вкладывали что-то особенное, домашнее. За несколько минут они, толкаясь, смеясь и перебивая друг друга, успели рассказать Казакову, что они сейчас «кантуются», то-есть бьют баклуши, потому что три дня назад достали трудного языка и «хозяин» дал им отдых на несколько дней. Кончилось тем, что, обнявшись, они потащили Казакова куда-то пить цуйку. Приглашали и Черныша, но он отказался, потому что хотел сегодня же быть на месте. Оформившись в штабе, Черныш, прежде чем итти в батальон, явился по офицерскому обычаю представиться командиру полка. Адъютант-таджик ответил, что «хозяин» в соседнем блиндаже у майора Воронцова, и посоветовал зайти туда. В блиндаже гвардии майора Воронцова, заваленном газетами, картами, книгами стояла приятная, свежая прохлада. Деревянный пол тут, видимо, часто поливали холодной водой, чтоб не было так жарко. Из угла в угол по блиндажу не ходил, а почти бегал сам «хозяин» — гвардии подполковник Самиев. Из рассказов Казакова Черныш представлял его именно таким. Маленький, энергичный, удивительно подвижный таджик, он пристально оглядел Черныша с головы до ног и, очевидно, остался доволен безупречной курсантской выправкой молодого офицера, который стоял у порога вытянувшись, с запыленным ранцем за плечами. — Черныш? — Самиев вдруг стукнул себя по лбу коричневым пальцем. — Черныш… Вы откуда? Родом, родом?.. Черныш, смущаясь, ответил ему по-таджикски. Самиев засиял. — Ваш отец инженер-геолог? Всеволод Юрьевич? — Так точно, Всеволод Юрьевич. — Воронцов, слышишь, посмотри: первый земляк, который встречается мне на фронте! Такое совпадение, а! Самиев еще задолго до войны знал отца Черныша, с которым вместе работал в одной из экспедиций на Памире. Отец часто брал в свои поездки по Средней Азии и сына, и Черныш с малых лет хорошо знал те места, про которые сейчас, волнуясь, расспрашивал его Самиев. Подчиненные Самиева не узнали бы в эту минуту своего командира, — они считали его человеком суровым и вспыльчивым. Он пригласил Черныша сесть и, когда тот замялся, насильно усадил его и, мечась по блиндажу, возбужденно и ласково поглядывал на Черныша, словно встретил тут, в чужом краю, свою далекую молодость. — Я рад, я рад, что вы попали именно в мой полк, — говорил подполковник скороговоркой, и Черныш едва успевал следить за его речью. — Воронцов! Уже у моих друзей сыновья — офицеры! А мы все еще считаем себя юношами! Гвардии майор Воронцов лежал в постели, накрытый кожухом и тяжелыми пестрыми коврами. Уже несколько дней его трясла малярия. В разговор он не вступал, лишь иногда бросал пытливый, внимательный взгляд на Черныша. В дороге Казаков рассказывал легенды о Герое Советского Союза майоре Воронцове. Политрук роты под Сталинградом, герой Днепра, он вырос за время войны до заместителя командира полка по политчасти. Этот гвардейский стрелковый полк нельзя было себе представить без Воронцова. Другие, заболевая, могли ложиться в медсанбат. Воронцов болел в полку, не допуская и мысли, что может быть как-то иначе. Когда болел кто-то другой, к нему нельзя было заходить и беспокоить его. К Воронцову же и к больному можно было заходить и разговаривать, как со здоровым. У другого могло быть что-то не в порядке в личной жизни, и тогда он имел право жаловаться, требовать сочувствия и помощи. У Воронцова все должно было быть всегда в порядке, и было бы странно слышать, что Воронцов вдруг на что-то жалуется: ведь это Воронцов! И в самом деле, он никогда не жаловался, а ему жаловались все, и он сам считал это вполне нормальным. Когда его посылали на учебу, он отказался — и послали другого. Брали на работу в штаб фронта — отпросился, никого этим особенно не удивив. Разве могло быть иначе? Воронцов как бы составлял важнейшую, неотъемлемую часть сложного полкового организма, он был в полку, будто мать в семье. Естественно, что мать должна всех утешать, выслушивать, лечить, наказывать и пестовать, сама никогда не сваливаясь с ног. Она до того привычная и родная, что ее не всегда и замечаешь, и только, когда ее не станет, сразу поймешь, что она значила. Не раз и не два Воронцов шел с боевыми порядками пехоты, когда было туго, а иногда, когда и не совсем туго. В дивизии штабисты не называли его иначе, как комиссаром. И вот теперь Черныш увидел этого человека, которого еще раньше, после рассказов сержанта Казакова, поставил себе за образец. Правда, Черныш представлял майора Героя Советского Союза не таким — накрытым кожухом и коврами, с желтым, измятым лицом. Воронцов рисовался ему не иначе, как в гордой воинственной позе впереди пехоты с пистолетом в руке и с газетой, торчащей из кармана. Так изображал майора Казаков. Теперь же Черныш видел утомленное лицо, совсем невоинственное и задумчивое, и потный широкий лоб. Воронцов лежал желтый и сосредоточенный, натянув кожух до самого подбородка, блестя широкой лысиной, окруженной рыжими колечками редких волос. Серые, глубоко запавшие глаза часто вскидывались на Черныша, внимательно оглядывая его черный поблескивающий курсантский ежик. Чернышу хотелось услышать от майора хоть слово. Но Воронцов молчал, иногда беззвучно шевеля сухими, потрескавшимися губами. Зато Самиев, потирая маленькие, живые коричневые руки, говорил неутомимо. — Вы не смущайтесь, будьте задирой, держитесь уверенней, — поучал он Черныша, — а то вам будут наступать на пальцы. Конечно, вам тут все незнакомо, странно, я знаю, я сам только год, как выпорхнул из академии. Да, я академик, будьте любезны! Я уверен, что вам понравится наша семья. У нас вы быстро возмужаете, у нас люди быстрее растут, нежели в тылу, если, конечно… Но я думаю, вы не из трусливых?.. — Бой покажет, товарищ гвардии подполковник! — ответил Черныш, заливаясь румянцем. Воронцов вдруг повернул голову и всмотрелся в Черныша из-под лохматых, рыжих, словно выцветших на солнце, бровей. — Комсомолец? — спросил Воронцов. — Так точно, комсомолец, товарищ гвардии майор! — поднялся Черныш со стула. — Сядьте, — поморщился Воронцов и отвернулся к стене. — Бой, бой, это для нас лучший экзамен, — продолжал Самиев. — Конечно, храбрость — самое ценное качество в человеке. Вы спортсмен? — Альпинист, товарищ гвардии подполковник. — Чудесно! Это сразу видно: жилистый, легкий. Это вам пригодится… в Альпах. У Черныша от радости захватило дух: — А мы и там будем? — Где мы не будем? Мы всюду будем, гвардии младший лейтенант («гвардии», — подумал Черныш), всюду, везде! Наши крылья только разворачиваются! — Скоро наступление, товарищ гвардии подполковник? — не удержался Черныш, хотя понимал, что спрашивать об этом не совсем тактично. Самиев и Воронцов переглянулись и одновременно улыбнулись. Улыбка изменяла лицо Воронцова и будто всего его преобразила. Чернышу казалось, что он уже давно знает этого человека, простого и сердечного, и почувствовал себя сейчас непринужденно и свободно. — Какой нетерпеливый, а? — сказал Самиев. — А вы готовы? — Готов, товарищ гвардии подполковник! — Хорошо. Не волнуйтесь, наш поезд тронется точно по графику Ставки. Минута в минуту, именно тогда, когда будет нужно. Вас к Брянскому? В третью минометную. Чудесно! Брянский — ветеран полка, сталинградец, коммунист, культурный офицер, в прошлом студент, кажется, из Витебска… — Из Минска, — поправил Воронцов, медленно опуская утомленные веки. — Да, да, точно, из Минска. Золотая голова! Когда кончим войну, я его обязательно направлю в академию. Его место там. Ты как смотришь на это, майор? — Не торопись, — отвечал Воронцов, не открывая глаз. — Война же не кончается сегодня? — И после паузы сам себе ответил: — Нет. Прощаясь, Самиев на мгновенье задумался и, словно между прочим, спросил Черныша: — Нам, кстати, нужен ПНШ. abu Что вы скажете, если я вам предложу? abu Черныш покраснел. Хоть ему и льстило такое предложение подполковника, но, глядя доверчиво Самиеву в глаза, он ответил: — Весьма благодарен, товарищ гвардии подполковник, но лучше я пойду на взвод. Мне уже и так стыдно, что я до сих пор не принимал непосредственного участия… — Понимаю, понимаю, — перебил его командир полка, беря за плечи, словно Черныш своим отказом стал ему дороже. — Желаю успеха в будущих боях… Воронцов вытянул из-под кожуха горячую руку и подал ее Чернышу. Рукав нижней рубахи закатился по локоть, и майор показался Чернышу совсем домашним, как отец. — Мы еще встретимся, — сказал майор слабым голосом. — Перед нами дорога… далекая и… очень ответственная. Так вы готовы? — добавил Воронцов шёпотом. — Ко всему готов! Выйдя, Черныш с минуту соображал, куда надо итти. Еще в штабе ему объяснили, как найти третий батальон, и теперь он пошел вдоль насыпи. Проходя мимо штаба, который разместился в бетонированном помещении у виадука железной дороги, Черныш увидел запыленного связиста, привязывавшего к дереву белого коня. Накануне Черныш встречал этого бойца в дивизии, что-то спрашивал тогда у него, и теперь боец козырнул ему, как старому знакомому. Из помещения выскочил озабоченный начальник штаба с какими-то бумагами и сразу же поднял голову к небу, выискивая в нем румынских «музыкантов». Неожиданно взгляд начальника остановился на коне, привязанном к дереву. Начштаба уставился на него, как на что-то ужасное, и, заикаясь от волнения, накинулся на бойца: — Почему конь белый? (Очевидно, он хотел сказать: почему белый конь не замаскирован?) — Я вас спра-ши-ваю, — кричал он, потрясая папкой перед носом бойца, — почему конь белый? Связист выпрямился и ответил плутовато: — Не знаю, товарищ гвардии майор, почему конь белый! Возможно, от белого жеребца! Черныш засмеялся и пошел, не дожидаясь конца разговора. Начиналась новая жизнь с новыми интересами. Дорожка извивалась в высокой траве вдоль насыпи. Теплый воздух был напоен густыми запахами степных цветов и трав. Дремали пашни, млея в полуденной духоте. Среди хлебов белела разрушенная железнодорожная будка, вокруг которой торчали ободранные снарядами стволы деревьев. Из-за будки несло трупным смрадом. IV — Гвардии младший лейтенант Черныш — в ваше распоряжение. — Ладно. Опустите руку. Командир минометной роты откладывает газету в сторону и застегивает воротник. Шея у него по-девичьи нежная и белая, словно он никогда не выходил из этой землянки. — Мне уже звонили от хозяина, — продолжает он и, подавая Чернышу руку, тоже белую и твердую, рекомендуется: — Гвардии старший лейтенант Брянский. Они садятся на бруствере у входа в землянку и, обмениваясь малозначащими вопросами, внимательно изучают друг друга. У Брянского красивое лицо с тонкими чертами, бледное, но не худое. Из-под длинных светлых ресниц пристально смотрят голубые глаза. Розоватые сумерки ложатся на землю. Вдоль насыпи строем проходит взвод с лопатами, ломами и кирками на плечах. Тяжело ступая, бойцы останавливаются против Брянского. Коренастый, широколицый лейтенант хриплым сердитым басом докладывает Брянскому, что первый взвод возвратился с работы. Брянский с туго перетянутой талией, с пышным золотистым чубом стоит перед ним, облитый солнцем, как подсолнух в цвету. Он внимательно выслушивает рапорт, спрашивает, не забыли ли случайно лопаты, записывает, сколько кубометров вырыто, и, наконец, разрешает распустить взвод. Знакомит Черныша с лейтенантом Сагайдой, командиром первого взвода. — Ты тоже ванькой-взводным? — интересуется Сагайда, бесцеремонно оглядывая Черныша. — Давай, давай, будет, наконец, и мне облегчение… — После войны, — добавляет Брянский. Пошли осматривать огневую позицию. Она раскинулась во все стороны, разветвилась, как корень, ячейками и ходами сообщения. В ячейках, накрытые маскировочными сетками, стояли минометы, уставившись стволами в ясное румынское небо. Бойцы, большей частью усатые, степенные, увидев офицеров, вскакивали на ноги и замирали в готовности. Они были из последнего пополнения, которое Брянский сам отбирал и сам обучал, пока стояли в обороне. Бойцы — преимущественно винницкие, подольские, надднестровские колхозники — были дисциплинированы и работящи. Односельчане, соседи и даже два брата, — все они держались вместе, жили еще общими воспоминаниями о доме и запасном полку, еще называли друг друга по именам: — Хома? — Что? — Куда ты задевал паклю? Словно спрашивал: — Куда ты положил вилы? Казалось, они так всем колхозом и пришли сюда и вместо того, чтобы пахать или сеять, взялись за угломер-квадрант, за новую незнакомую науку, которой, между прочим, овладели достаточно быстро, и Брянский был вполне доволен своими усатыми воспитанниками. — Я не ошибся в расчетах, отбирая именно этих усачей из пополнения, — говорил он теперь своим офицерам. — Я видел, что они добросовестно относятся к работе, а это на фронте так же необходимо, как и на заводе в тылу. Между прочим, вы заметили, из кого выходит больше всего героев в бою? — Из бывших беспризорных, — сказал Сагайда, — из беломорканальцев. — Совсем нет, — возразил Брянский. — Я, наоборот, знал немало таких, которые в тылу взламывали замки и бесстрашно забирались в чужие окна, а тут, перед лицом смерти, становились жалкими трусами. Лучшие воины — это вчерашние стахановцы, шахтеры, слесари, колхозники, вообще люди честных трудовых профессий. Война — это прежде всего работа, самая тяжелая из всех известных человеку работ, без выходных, без отпусков, по двадцать четыре часа в сутки. — Товарищи, — сказал Сагайда словно перед аудиторией, — вы прослушали небольшой доклад научного работника, исследователя проблем войны гвардии старшего лейтенанта Брянского. У кого есть вопросы? — Валяй, валяй, — сухо усмехнулся Брянский. В эту ночь Черныш долго не мог уснуть. В землянке было жарко, рядом храпел Сагайда, он весь пылал и, фыркая во сне, все время забрасывал на Черныша тяжелую горячую руку, пытаясь обнять его. На противоположных нарах ровно дышал Брянский. Лунный свет стелился через порог землянки, исчезая всякий раз, когда мимо двери проходил часовой. В головах у Брянского сидел телефонист, тихо напевая какие-то нежные мелодии и то и дело вызывая кого-то: — Заря, Заря, я Гром — проверка. И снова наступала такая тишина, что, казалось, настороженные шаги часового слышны на весь мир. Черныш лежал с широко раскрытыми глазами и смотрел на выложенный рельсами потолок, вспоминая мать, которая где-то там, в жарких краях за Каспийским морем, думает, наверное, сейчас о нем, может быть, представляя себе, как он бросается всем телом на амбразуру дота. — Женя, — говорила она ему в последнюю встречу, — я знаю, каким ты бываешь до самозабвения горячим. Ты слишком романтик. Конечно, я не советую тебе быть плохим воином или прятаться за чужие спины. Я знаю, что ты на это неспособен, и, может, именно за это больше всего люблю тебя. Будь таким, какой ты есть, будь мужественным, уничтожай их, но, Женя… думай иногда о своей матери. Бедная мама! Сколько она сейчас передумает. А он лежит в спокойной землянке, и никакой войны нет, есть лунный свет на пороге, гулкие шаги часового и какая-то странная «Заря», которой молодой телефонист время от времени свидетельствует свою готовность. И все же Черныш чувствовал, что он достиг сегодня чего-то необычайного, что-то очень важное произошло в его жизни. Завтра утром он уже не будет итти по дороге с ясными указками, утоляя жажду студеной водой из зеленых криниц. Отныне перед ним встала каменная стена, и он уперся в нее. Дороги сомкнулись и никуда не поведут до тех пор, пока он сам не пробьет эту стену, чтобы свернутые дороги расправились, как пружины, и устремились вперед с указками для других. — Вы не спите? — спросил телефонист. — А? — Да… говорю, девчата надоели звонят и звонят… — Чего им надо? — Гвардии старшего лейтенанта. И все не наши позывные: какая-то Березка, какая-то Фиалка. — Так разбуди его. — Нельзя. Старший лейтенант приказал отвечать фиалкам, что его нет. V Утром Шовкун, ординарец Брянского, вносит котелок, ложки, расстилает полотенце и режет на нем хлеб. — Что там? — поднимается взлохмаченный Сагайда, чтоб заглянуть в котелок. — Опять гвардии горох! Здоров будь, давно виделись!.. Шовкун! — Я вас слушаю. — Я знаю, как ты меня слушаешь! Водка есть? — Сегодня не давали. Сагайда глубоко вздыхает. — Так вот знай, Шовкун, — говорит он, вздохнув, — твоя Килина взяла к себе в хату мужика. Милиционера! Сагайда внимательно следит за тем, какое впечатление окажут его слова на ординарца. Всегда после такой жестокой шутки пожилой боец начинает моргать, как ребенок, глаза его обволакиваются мягкой влагой, и весь он тоже как-то обмякает, смущенно улыбаясь. — Что вы, товарищ гвардии лейтенант… Не может этого быть… У нас и милиции нет поблизости. Она вся в Гайсине. Сагайда думает. — Все равно, связалась с бригадиром, — говорит он. — Бригадир привез ей соломы, а она уже тут вся перед ним — и так, и сяк. abu — Довольно тебе, — морщась, останавливает его Брянский. Садятся есть. Шовкун стоит у двери, и кажется, что его совсем нет в землянке. Он обладает удивительной способностью — исчезать на глазах, становиться совсем незаметным и никогда никому не мешать. Но стоит Брянскому хотя бы спросонок позвать его, как Шовкун сразу же тихо откликается: «Я вас слушаю». Сагайда ест, чавкая. После еды ему хочется закурить. Но он знает, что у всех в батальоне уши пухнут без табаку. — Ты не куришь? — спрашивает он Черныша. — Нет. — И не пьешь? — Нет. — И дивчат не целуешь? Черныш краснеет. А Сагайда начинает жаловаться на Румынию. Нищенская, несчастная страна! Хаты без дымоходов, потому что каждый дымоход Антонеску облагает налогом. Табак не сеют, потому что это государственная монополия. Все наши окурки пособирали на дорогах, а говорят — Европа! Брянский тоже страдает без курева, но стоически переносит свои муки. Шовкун легким движением собрал посуду, перемыл, перетер и, хотя сам он поворачивался медленно, однако работа в его руках делалась как-то сама собой быстро и ладно. Уже он все сделал и снова, переминаясь с ноги на ногу, поглядывал на старшего лейтенанта, которого, видимо, обожал. — Да, хоть бы раз потянуть, — жалуется, наконец, Брянский. — Товарищ гвардии старший лейтенант, — обрадовавшись, отозвался Шовкун своим проникновенным голосом. — У меня немножко есть… В конверте прислала… — Килина? — кричит Сагайда. — Так чего же ты молчишь? Давай скорее! Закурили. — Шовкун! — зовет Сагайда, жадно затягиваясь. — Разве это табак? Какая-то мерзость! — То я немного буркуна подмешал, — оправдывается Шовкун. — Наши хлопцы все буркун курят. Он ароматный. А румыны много его развели на своих полях. — Тоска, — говорит Сагайда. — Ненавижу эти обороны. Копай и копай без конца. Святое дело наступление. Я только тогда и чувствую, что живу, когда наступаем. Черныш! — В чем дело? — Дай мне адрес какой-нибудь учительницы или агрономши. Черныш удивляется: — Для чего? — Напишу ей письмо. Это у Сагайды мания. Он пишет много, куда попало и кому попало, с одной целью — получить фотографию. Если он достигает своего, то несколько дней ходит, хвастаясь, показывает каждому фотографию девушки, которую никогда не видел и никогда не увидит. Он сам ее расхваливает на все лады, а потом вдруг заявляет мрачнея: — Но я знаю, — это она, такая-сякая, не свою прислала. — Почему не свою? — Потому что сама она конопатая. — Ты ж ее не видел. — Все равно — конопатая!!! Тогда его лучше не трогать. Он сердито спрячет фотографию в свой бумажник и замолчит. Чернышу все это кажется шутовством. — Я не понимаю, — говорит он, — как можно писать человеку, которого совсем не знаешь? — А что мне, по-твоему, делать? — кричит Сагайда. — Скажи, что мне делать? Хорошо, что у тебя есть там какая-то узбечка, какая-то селям-алейкум, которая ждет тебя и, собирая хлопок, распевает «Темную ночь». — Каждого кто-нибудь ждет. — Каждого! Меня никакой чорт не ждет! — А дома? Лицо Сагайды кривится в злой гримасе, а губы начинают мелко дрожать. — Мой дом, брат… ветер развеял! И он рассказывает свою историю, давно уже известную всему полку. — Ты, наверное, не знаешь, что наша дивизия носит имя моего родного города? Да, да, Красноград — это мой родной город, мне выпало счастье освобождать его собственными руками. Тому уже скоро год, — правда, Брянский? — Через месяц — как раз год. — Под вечер завязался бой, — с этого всегда Сагайда начинал свою историю, — а в полночь мы уже вступили в город, немцы за Днепр драпали. Вошли мы — все трещит, горит, валится. Отпросился я в ту ночь у Брянского… Лучше б ты меня не отпускал, Юрий!.. Иду городом, наших бойцов мало, гражданских совсем никого, муторно, а улица вся горит… И узнаю ее, и узнать не могу, и родная она мне, и уже какая-то чужая, страшная. Я никогда не видел такой жуткой багровой ночи!.. Свернул к заводу, стены разрушены, над цехами свисает покареженная арматура, а внизу под ней висят авиабомбы, как черные свиньи. Не успели их немцы взорвать. Летний театр в парке догорает, каждое дерево освещено, каждую ветку видно. А ведь там я когда-то… и сидел, и обнимал… Чёрта с два! Прихожу на окраину, на месте нашего дома — груда кирпича и пепла, вот и все мое счастье, брат! Поискал, нашел все-таки в одном погребе знакомых соседей — посгибались, трясутся, узнать меня не могут. Долго убеждал их, что я действительно Володька Сагайда, тот, от которого все заборы трещали. «Как ты возмужал! (то-есть постарел!)». «Как ты изменился!» — «Где мои?» — спрашиваю. Отец, говорят, еще зимой сорок первого подался куда-то на село с тачкой за хлебом и там где-то умер или по дороге снегами занесло. А сестру в Германию увезли. Писала, говорят, из Гамбурга, еще когда была там на бирже. «А где ж, спрашиваю, Лиля?» Была такая соседка, лаборанткой на заводе работала. «Замуж вышла». — «Как вышла?» — «Так… Повенчалась и выехала куда-то…» Некоторое время все сидели задумавшись. Потом вдруг Сагайда вскинул голову, отбросил чуб назад. — Ладно! За все расквитаемся. Еще заплачешь ты, неметчина, горькими слезами. Все тут перетопчем! — Мы не дикие кони, чтобы все топтать, — с неожиданной резкостью вмешался Брянский. — Мы самая передовая армия в мире. Такими нас и ждут. — Знаю, знаю, ты сразу начинаешь подводить базу, — нервно отмахнулся Сагайда и снова обратился к Чернышу. — Так даешь адрес? — Но подумай, Сагайда, в такой переписке не может быть ничего настоящего, серьезного, глубокого, — стоял на своем Черныш. — Писать неведомо кому… abu Нет, тут есть что-то нехорошее… Даже грязное. — Грязное! — свирепо вскочил Сагайда. — Что значит — грязное? Как ты это понимаешь? У солдата много чего грязного! У него грязные руки, грязные ноги, портянки воняют потом! Нередко ему приходится делать работу, которая кажется грязной! — Выдумки, — говорит Брянский. — Не выдумки! Смотри правде в глаза, Юрий! Да не в этом дело. По-моему, настоящий патриот как раз тот, кто способен в интересах Родины выполнять не только чистенькие, а всякие и так называемые грязные работы! Иначе, кому ж она их поручит? Или вызывать с Марса людей для таких спецзаданий, чтоб, видите ли, совесть ее «чистеньких» патриотов оставалась незапятнанной? Солдат должен все мочь и… все преодолеть! Скажи, Шовкун? Шовкун, который как раз чистил в углу автомат, видимо, не понял, о чем шла речь. — Скажи, правду я говорю? Боец боялся Сагайды и потому, взглянув на Брянского — не сердится ли тот, наконец сказал: — А как же… слушаюсь. Однако это не помешало остроумному Шовкуну вечером смеяться над Сагайдой в кругу земляков. VI Вечера в роте, если солдаты не уходят рыть траншеи и носить шпалы, проходят в долгих задушевных разговорах. В эти лунные вечера бойцы вылезают из своих нор и собираются на траве за брустверами ходов сообщения. С тыла к самой огневой подходит степь, и они лежат на траве, как на берегу ароматного моря. Высокая ночь незнакомого юга, терпкий запах близкого поля действуют на бойцов, словно колдовское зелье, забываются дневные споры, утихают страсти, все становятся ближе друг к другу, откровеннее, доверчивей. — Кто будет эти хлеба жать? — слышен задумчивый голос. — Наверное, и осыплются и сгниют на корню. — Там не столько хлебов, сколько меж и бурьянов. — Тут комбайном и работать нельзя. — Что ж у них родить будет, как не бурьян, если севооборота нет. Я видел — на кукурузе снова кукурузу сажают — так-сяк, и растет мамалыга. — Не обрабатывают землю, а только мучают. — А говорили: культура! — Культура: законы под бубен объявляют. Ходит колотушник по селу, бьет в бубен и выкрикивает указы. А бабы перегнутся через плетень и слушают. — Вывесил бы на стене и пусть читают… — Начитают! У них в селах все неграмотные. — А вот по своим Бибулештам не бьют. — Значит, у них там командир батареи из Бибулешт и он жалеет свое село. — Выдумывай. То они боятся нас дразнить. — Смотри, Иван, — говорит один, лежа на животе и поглаживая огрубевшей ладонью травинку, освещенную месяцем. — Смотри: и тут растет пырей! Совсем такой, как у вас. — Земля везде под нами одна. — И солнце над нами одно, а не два. — Ходил я сегодня за обедом через траншеи первого батальона. Ой-леле! Там целый подземный город. Если б не указки, заблудился б, как в лесу. Одна стрелка в ту роту, другая в эту. Эта — на БО3, та — в ленкомнату. abu — Хорошо, что есть указки. — Что оно значит, наше «Л»? — Может быть, Ленин? — Недавно румынешты на наше БО наступали. Но там молодцы, не растерялись: пустили в траншеи и перебили потом лопатками. — Бывает, чего ж! — Ходят слухи, что скоро будем наступать. — Когда я ходил вчера со старшиной на склад, все хорошо видел: сколько там пушек за горой — не сосчитать! А ребята все такие крепкие и, видно бывалые. Уже, говорят, все дзоты ихние на карте обозначены. И каждый имеет свой номер и даже кличку. — И кличку? Это уж врут. — …И уже пристрелян каждый дот. Каждая батарея знает, по какому ей целиться. Та по этому, другая по тому. Как объявят артподготовку, будут сажать ему в лоб, аж пока он не треснет! — Снаряды их не берут. Сюда Малиновский пустит тысячу самолетов. На каждый дот — самолет. — Говорят, что эти доты тянутся от самых Карпат аж до Черного моря. — Это им немецкие инженеры настроили. — Подлюги! У меня хату пустили по ветру. — А я от Германии спрятал дочку в чулане и заложил его кирпичом, — так в управе меня до того стегали, что на мне шкура полопалась. — Сознался? — Дудки. — А моего и совсем не слышно. Был где-то в Руре… Наверное, разбомбили союзники. Да, развезли наших детей по всему свету. — Руки я, конечно, не хотел бы лишиться, потому что очень плохо — только две зимы в школу ходил, одной головой трудно будет жить. А без ноги — ничего еще… — А спать как? — Жена снимала б деревяшку. При этом кто-то бросает соленую остроту, всем становится весело, и бойцы смеются долго, вволю и не спеша, словно едят. Возле штаба батальона заиграл аккордеон, запел своим красивым голосом общий любимец Леня Войков, комсорг батальона: Из командирской землянки минроты вышли офицеры и, о чем-то живо беседуя, направились на музыку. — Файни4 хлопцы, — замечает один из бойцов, глядя вслед офицерам. — Слишком молоды только. — Молодые да ранние. Знаешь, сколько уже Брянский в этом полку? С самого основания. Шесть раз ранен. — Оттого он и белый такой: видно, кровью изошел на операциях. — А ты думаешь! — А Сагайду не поймешь: когда — добрый, а когда — как зверь. Особенно не люблю, когда он меня донимает за то, что наркомовской нормы не дают… И напоминает мне про Килину. — Зато в бою с ними будет надежно. Обстрелянные, не подведут. — А этот новый, чернявый наш — не татарин? Разговаривал по какому-то с Магомедовым. — Глаза круглые, как у голубя. — Такой вежливый и бойцов называет на вы. — Когда он спросил на политинформации, кто скурил газету, я хотел соврать, что не видел, да не смог. Как-то он тебе в самое нутро смотрит. — А моя пишет: хлеба стоят, как солнце. Войдешь — и с головою скроешься… Никогда, говорит, Грицю, я не забуду дней нашей счастливой жизни, года наши молодые. Как выйду, говорит, под вечер за ворота с сыном на руках, стану, а теплый ветер дует с юга, так и кажется мне, что то ветер из самой Романии, от тебя, милый!.. VII Ежедневно рота занималась боевой и политической подготовкой по плану, составленному Брянским, который с упорной пунктуальностью не допускал ни малейших отклонений — так, словно рота стояла в мирных лагерях, а не на передовых позициях под вражеской высотой среди этой знойной южной степи. Политзанятия с бойцами Брянский проводил всегда сам. — Я поведу роту в бой, — говорил он, — и я больше всех заинтересован в том, чтобы ока была воспитана, как следует, собрана, чтоб не подвела ни себя, ни меня. От того, как я ее воспитаю, зависит не только то, как она выполнит свой боевой долг. В конце концов от этого зависит и моя собственная жизнь. Я должен воспитать роту так, чтобы в любых обстоятельствах мог целиком надеяться на нее и верить ей, как самому себе. Сегодня в роте бурный день. Парторг батальона принес экстренный выпуск газеты — листовку о подвиге Самойла Полищука, который в бою под Яссами уничтожил собственноручно шесть вражеских танков. По телеграфу из Москвы был получен указ правительства о присвоении Полищуку звания Героя Советского Союза. Слава о рядовом бойце стрелковой роты, никому до сих пор неизвестном, за несколько дней облетела весь 2-й Украинский фронт. В подразделении Брянского на это событие откликнулись особенно живо, потому что Полищук был земляком многих бойцов роты. Это был не какой-то неведомый, сказочный богатырь, а близкий и понятный им человек, обыкновенный винницкий колхозник-тракторист, который пришел на фронт с последним пополнением, как и многие бойцы роты Брянского. Еще недавно Полищуку, как и им, жена, наверное, приносила в запасный полк самогон и пироги в деревенской торбе. Командир третьего расчета Денис Блаженко, высокий молчальник, с нахмуренными черными бровями, заявил неожиданно, что знает Полищука лично, — еще задолго до войны учился вместе с ним на курсах трактористов в Ямполе. — Какой он из себя? Силач? Борец? Сорви-голова? — Обыкновенный человек, — отвечал Блаженко, хмурясь, — такой, как и я, хотя бы. Смирный был и не забияка. — Дело же не в том, силач он там или нет, — терпеливо разъяснял Брянский смысл подвига. — Главное, что он но растерялся в решающую минуту. Времена танкобоязни давно миновали. Танки идут, а Полищук ждет. Танки его не видят, а он их видит. Они сверху, а он в траншее. Бей и жги! И уже представлялись бойцам обожженные солнцем солончаковые степи под Яссами, траншеи полного профиля, и вражеские танки с черно-желтыми крестами лезут на них, как слепые чудовища, дыша горячим смрадом. А винницкий тракторист стоит по плечи в сухой земле с бутылкой КС в руке и ждет, ждет… abu Ждет, потому что не хочет, чтобы эти слепые уроды прошли через него и снова с грохотом поползли на советскую землю. Бей и жги! — Это каждый из вас смог бы, — говорит Брянский. — Разве нет? — Я смог бы, — сердито бурчит Блаженко, мигая своими ястребиными глазами. До самого вечера в окопах не смолкают разговоры бойцов о подвигах земляка. И горящие взгляды останавливаются на вражеской молчаливой высоте, переносятся дальше влево, где до самого моря расстилаются залитые солнцем просторы чужой страны, закованной в железобетон. Брянский видел, что сегодня бойцы с большим, чем когда бы то ни было, нетерпением ждали боя. Его радовал этот боевой дух, как возвышенная музыка. — Скоро, скоро загремит гром и ударят молнии от края до края на этом чужом небе, — говорит Брянский, прохаживаясь по огневой и размахивая листовкой. — Скоро, скоро, товарищи… — А я… смогу, — неожиданно повторяет Денис Блаженко, глядя на высоту, как охотник на тигра. VIII Черныш лежал в траве на краю насыпи, разглядывая притихшие, словно покинутые людьми, доты. Что творится там, в этих бетонированных чревах? Что делают там гарнизоны, что планируют, что готовят? И где та тропинка на нагретую солнцем высоту, по которой ему придется бежать, сгибаясь под пулями, и где то место, на котором, быть может… Рельсы на насыпи поржавели за лето, давно тут не ходят поезда, а семафор вдалеке на западе стоит все время, день и ночь, открытый. Черныш только сейчас его заметил. Кто открыл его? И когда? И в какие края он зовет? — Товарищ гвардии младший лейтенант! — позвали снизу. Обернувшись, Черныш увидел бойца своего взвода Гая, высокого тихого юношу. Недавно его принимали в комсомол, и Черныш запомнил рассказ Гая о том, как его брата убили немцы. — Вас зовет командир роты, — улыбаясь сообщил Гай, закинув голову в маленькой пилотке, смешно сидевшей на самом темени. — Уже вернулся? Черныш знал, что Брянский в полку на партсобрании. — Уже. Черныш соскочил вниз и торопливо заправился. Когда шли на огневую, Гай все время оглядывался на него и как-то странно улыбался и щурился, будто собирался чихнуть. Он был чем-то явно взволнован. «Наступление! — было первое, о чем подумал Черныш, глядя на парня. — Значит, наступление!..» — Страшно? — спросил он бойца. — Нет… Как-то… Всех будто хочется приголубить… Он оглянулся: не смеется ли Черныш. — Это вам просто… страшно, — сказал Черныш. — Э, не говорите, — уверенно ответил Гай. — Мне не страшно. Мне совсем не страшно. Я, товарищ командир… смелый! Он снова оглянулся: не смеется ли Черныш. — Поверите, я на полном ходу прыгал с поезда, а другие боялись. Последний раз это было за Варшавой. Я тогда себе ногу свихнул, так поляки меня на возу перевозили от села до села, с рук на руки передавали до самой Украины. Потому что они тоже ненавидят немцев… Я вас, товарищ командир, хочу только попросить… Так, на всякий случай… Адрес вот… Гай расстегнул гимнастерку и достал из кармана, пришитого изнутри, бумажку. — Если что случится, — напишите ей… Больше нет никого… Буквы на бумаге расплылись, вероятно, от пота. Подавая ее Чернышу, Гай еще сильнее сощурился и продолжал со стыдливой деликатностью: — Напишите, будьте так добры, ей… Чтоб складно… Чтоб жалобно… Пусть поплачет… Не бойтесь, не умрет! — добавил он уже сердито. Чернышу хотелось подбодрить парня, но он не знал, как это сделать. — Не волнуйтесь, — только и сказал он. — Ничего с вами не случится. — А я и не волнуюсь, — засмеялся боец. — Чего мне волноваться? Я не предатель и не злодей, плохого я ничего не совершил. За святое дело и умереть легко. Когда моего брата и других привезли из лесу связанных и подъехала бестарка уже под самую виселицу, чтоб их вешать, то бабы все заголосили, а он поглядел вокруг и сказал: «Жаль покидать и тебя, родное Полесье, и тебя, высокое ясное солнце!.. Но я ни в чем не каюсь!» Возница ударил по коням и выдернул из-под него бестарку… «Ни в чем не каюсь», — повторил Гай. — Не в чем каяться… На огневой уже кипела работа. Брянский сам руководил подготовкой, прохаживаясь по брустверу в зеленых сапожках, пошитых из плащ-палатки, и отдавая короткие приказания расчетам. Сетки с минометов были сняты. Бойцы подносили ящики с минами, распаковывали гранаты и делились ими, запасались патронами; все были возбуждены и торопливы. Взглянув на Брянского, Черныш окончательно убедился в том, что сегодня произойдет что-то особенное. Брянский был какой-то торжественный. Застегнутый на все пуговицы, туго затянутый, он стоял на бруствере, и в самом деле, как подсолнух в цвету. Пристально посмотрев на Черныша своими голубыми, как дым, глазами, он сказал: — Знаешь? Сегодня, наконец, работа. И повторил: — Большая работа, друг! «Он меня так разглядывает, слоено примеряет, каким я буду в бою!» — подумал Черныш и сказал: — Прекрасно! — Я сейчас иду на НП. abu Вы остаетесь с Сагайдой. — Он взял Черныша под руку и говорил ему, как что-то очень интимное. — Знаешь, тут возможны разные ситуации, это ведь первый бой для большинства моих орлов. Может случиться, например, что я требую «огонь», а противник вас все время обстреливает; кто-нибудь, может, и в блиндаж нырнет, не выдержит… С таким действуй решительно, молниеносно. Никаких поблажек. Кроме того, внимательно смотри, чтоб наводчики, засуетившись, не перевирали. Каждый раз сам проверяй установки. А вообще я уверен, что все будет хорошо. Смотри: народ у нас, как на подбор. Надраили «самовары» — аж горят. abu И Брянский крикнул: — Бинокль! Ординарец козырнул у него за спиной. — Есть бинокль! Потом Брянский подозвал Сагайду, и тот подбежал к нему, стуча тяжелыми сапогами. Он тоже был сегодня весь подобранный, праздничный и отрапортовал торжественно по всей форме: — Товарищ гвардии старший лейтенант, по вашему приказанию гвардии лейтенант… — Остаешься за меня, — не дал ему закончить Брянский. — Есть за вас! Брянский посмотрел на часы. — Концерт начинается через пятьдесят минут. Он взял у ординарна бинокль и повесил себе на грудь. Подал руку Сагайде, и они, по давнему своему обычаю перед боем, обнялись порывисто и как будто сердито. Прощаясь с бойцами, которые, сбившись вокруг своего командира, всячески желали ему счастья, Брянский успокаивал их. — За меня не тревожьтесь, товарищи, я знаю, что со мною ничего особенного не случится. — Может и зацепить. — Зацепить? Зацепить, конечно, может, и вообще… может. Но разве смерть это самое страшное? Есть более страшное, чем смерть: позор! Позор перед Родиной. Товарищи, этого бойтесь больше, чем смерти. У каждого из нас есть дома жена, или дети, или мать, или невеста. Они смотрят на нас, оттуда, из-за Прута. То смотрит на нас их глазами сама наша Родина, которая поручила нам отстоять ее честь и независимость. Вы знаете, какими она хочет нас видеть? Знаете? — Знаем! — ответили хором бойцы. — Хорошо! Я надеюсь! Брянский спрыгнул в глубокую траншею, ведущую в стрелковые роты. За ним сполз с бруствера Шовкун с автоматом, флягой воды и плащ-палаткой для своего командира. Все было готово. Расчеты стали на свои места и замерли в напряженном ожидании. Казалось, что сейчас должно произойти затмение солнца. Командиры в последний раз проверили минометы. Ни одного взрыва. Ни одного выстрела. Черныш нетерпеливо поглядывает на часы. Бойцы сосредоточены, серьезны, как люди, которые вдруг почувствовали на себе огромную ответственность. От этого они словно выросли в собственных глазах и сразу как-то затвердели, заострились. Каждого сейчас волновало не только поведение собственного расчета, а судьба всего фронта. Боец на какое-то время почувствовал себя почти маршалом. Черныш оглядывается и не видит уже тех благодушных, улыбчивых, лукавых лиц, какие он видел до сих пор. Огромная грозная тишина висит над степью. И вдруг издалека слышится несказанно прекрасная музыка, словно все небо сразу превратилось в грандиозный голубой орган и заиграло. — Катюша!!! Зашелестело небо, незримые волны тугого шума понеслись над головой: шов-шов-шов… Молнии ударили по высоте, и она, обволакиваясь дымом, загремела. Казалось, инженер включил ток, и сложный, огромный агрегат войны начал работать — ритмично и ровно. Телефонист в землянке припал к трубке, закрыв второе ухо, чтобы слышать, что передает Брянский с НП. Земля то и дело осыпалась с потолка, падала на столик и телефонисту на голову. …Сагайда уже охрип, отдавая команды. Он стоял у входа в землянку с блокнотом в руках, мокрый от пота. Черныш, принимая команды на огневой, хотел бы петь их. Он кричал что было силы, но расчеты, хоть и были рядом, едва слышали его за сплошным грохотом. Стволы минометов уже раскалились так, что нельзя было прикоснуться к ним. Земля гудела, трескалась, то в одном, то в другом месте, из нее вырывались гром и пламя, смешанные с угаром. Газы наполнили воздух, горько было дышать. А Черныш передавал и передавал короткие цифры. Стройными упругими клиньями пошла авиация, разворачиваясь над дотами. В этот момент Черныш был горд больше чем когда бы то ни было тем, что он сын такой могучей державы. Он гордился тем, что уральский металл сотрясает сейчас чужое небо над ним, что летят откуда-то из-за его спины снаряды гвардейских минометов, рассекая воздух. Эти высокие багровые трассы, подобно молниям прорезавшие небо с востока на запад, — настоящие буревестники, предвещающие народам Европы близкое освобождение. Выстрелов не было, слышно, только сплошное грохотание земли и неба, в котором выделялись взрывы авиабомб, — казалось, рушатся высоченные крепости. В голове беспрерывно звенело, как после сильного, но неболезненного удара. Черныш не мог сдержать себя, то и дело выглядывал за насыпь. Высоты не было. Она исчезла, от вершины и до самой подошвы, превратившись в сплошное ревущее месиво, в клубящуюся туманность. Внезапно в небе засвистело. Свист приближался с неимоверной быстротой и летел, как казалось Чернышу, прямо на него. Но ему было совсем не страшно. Вообще все, что происходило вокруг в этом гремящем хаосе, его не пугало и воспринималось им до сих пор, как какое-то стихийное явление, вроде бури, пурги, вроде горячего самума. То, что свистело вверху, метнулось в землю, сухо грохнуло, и горячая волна забила Чернышу дыханье, отбросила прочь, и он не почувствовал, как очутился в траншее, прижатый к стене, почти что на четвереньках. Он оглянулся, не смеется ли кто, но услышал чей-то встревоженный голос: — Не ранило? Не ранило ли? Разве можно его ранить? Так просто?.. Со скрежетом пролетели согнутые рельсы, снова взрыв, снова горько, нечем дышать, и все-таки он все время машинально слышал то, что ему нужно было, и когда третий миномет вдруг замолк, ухо Черныша мгновенно уловило это. Он бросился в третью ячейку. Заряжающий Роман Блаженко стоял на одном колене возле миномета на глинистой земле, а его младший брат Денис, командир расчета, легко и умело стягивал с него рубаху. У пожилого бойца было красивое тело, белое и мускулистое, только шею по воротник покрывал густой загар, который сейчас особенно бросался в глаза. Осколок снаряда, разорвав руку выше локтя, образовал на ней две губы, и из них ключом била яркая, чистая кровь, стекая по белому локтю на землю. Блаженко, шевеля длинными усами, растерянно смотрел на свою кровь. — Кость цела, — успокоил его Денис, перевязывая рану. — Болит? — спросил Черныш. — Нет, не болит, — ответил раненый. — Только крови жалко. Вишь сколько задаром вытекло. Денис, быстрей! — подгонял он младшего брата. Хотя Денис был уже гвардии ефрейтор и среди командиров пользовался гораздо большим авторитетом, чем Роман, но между ними сохранялись отношения семейной иерархии, и Денис беспрекословно подчинялся старшему брату, как отцу. — Скорее — и в санвзвод! — приказал Черныш, которому стало вдруг боязно. Он почувствовал, что и его может ранить или убить. Напоминание о санвзводе вконец встревожило обоих братьев. — Товарищ командир… Товарищ командир, — заговорили они вместе. — Я вас очень прошу, — умолял раненый, — не гоните меня в санвзвод. И лейтенанту Сагайде сейчас не говорите… Черныш ничего не понимал. — Почему? — Оно тут заживет… Присохнет… Я все буду делать… И стрелять. — Но ведь там быстрее вылечат?! — Ой, не надо, товарищ командир!.. Очень вас прошу, не отправляйте! — На загорелом морщинистом лице Блаженко появился настоящий страх. Усы его жалобно обвисли. — Тут мой брат. Он в колхозе ветсанитаром был… — Я сам его вылечу, — заявил Денис твердо. — Тут все наши… А там вылечат и куда-нибудь зашлют… Сюда не попаду… — А если заражение? — Не будет, — уверял Денис. — У меня есть всякие медикаменты и коренья. — Смотрите! Черныш поставил заряжающим другого бойца, а Роману приказал итти в блиндаж. Раненый растроганно всхлипнул. — Удачи вам, товарищ командир! Очень мягкое и чувствительное сердце было у старшего Блаженко. IX Время артиллерийской подготовки истекло, и адский грохот постепенно спадал, как море, взбудораженное штормом. Теперь, когда били уже только отдельные батареи и минометы, все услышали равномерный непрерывный гул далеко на левом фланге. Бойцы вслушивались, как зачарованные. — На Яссах! — Значит, по всему фронту! Дым над высотой таял, и сквозь рыжевато-серые облака начали снова выплывать отдельные куски высоты. Вся она была перепахана за этот час. Странным казалось, что она еще существовала. Больше того, и доты стояли на своих местах, только совсем голые, землю с них разметало на все стороны, и они белели сейчас на склонах гигантскими черепами. Батареи продолжали молотить по ним, ослепляя и оглушая методическим огнем гарнизоны, сходящие с ума в этих железобетонных черепах. Вдруг из землянки выскочил Маковейчик, молодой лобастый телефонист, без пилотки, с землей на плечах, и выкрикнул, что было сил: — Пехота поднялась! И снова исчез в своей пещере. — Пехота поднялась! — пронеслось, как молния, от бойца к бойцу и даже за холмом у артиллеристов услышали эту весть: — Поднялась! — Пошла! Пошла! Как слово самой высокой надежды, эта магическая весть сразу облетела весь фронт, штабы и батареи и докатилась до тылов. Пехота встала! Если бы тут были оркестры, они откликнулись бы на эту весть приветственным маршем. Черныш с замиранием сердца видел сквозь дым, как на склонах высоты появились серые точки. Маленькие, едва заметные, они приковали к себе все взгляды. Они то и дело исчезали в дыму взрывов, пропадали, казалось, совсем, но дым рассеивался, и серые пятнышки снова жили, ползли по склонам, как муравьи после дождя. За этими движущимися серыми крапинками, за этой мошкарой следили, не сводя глаз, все — от бойца-артиллериста до генерала. Потому что то была сила, перед которой не могло устоять ничто. Брянский с НП передал приказ перейти под самую высоту. Сагайда, сияющий и лохматый, появился на бруствере и подал команду, какую он любил больше всего на свете: — Отбой! Минометы на вьюки! Это означало — вперед. Телефонист с гордостью доложил в штаб: — Я отключаюсь. Ячейки опустели за несколько минут. Тяжелые плиты, двуногие лафеты, стволы уже были на спинах у бойцов, входивших в траншею. Стоя в стороне в нише, Сагайда пропускал роту и проверял, все ли взято. Вот впереди проходит раскрасневшийся Черныш с высоко поднятой головой; большие ясные глаза его блестят из-под черных, по-девичьи тонких бровей. Он ступает с какой-то особенной легкой упругостью. Вот высокий Бузько согнулся под тяжестью плиты и шагает, глядя под ноги, словно хочет запомнить каждый свой шаг на этой земле. Быстро шагает балагур Хома Хаецкий, с пышными хитрыми усами, закрученными кверху, как бараньи рога… Гай, весь обвешанный металлическими лотками с минами, гремит ими, как рыцарь зелеными латами, и смотрит на Сагайду, на товарищей, на все, что происходит, простодушно и доверчиво. Проходят неразлучные братья Блаженко, темные и задымленные. Младший с трубой на плече и с прицелом в руках, старший с лотками в здоровой руке. — Блаженко! — окликает Сагайда старшего, а братья останавливаются оба. — Я вас слушаю, товарищ лейтенант гвардии. — Сколько я вас учил, что не лейтенант гвардии, а гвардии лейтенант! — Простите, забыл, товарищ… лейтенант гвардии! — Дайте сюда лотки! — Он в моем расчете, — вмешивается Денис. — Это по моему приказу. — Дайте сюда лотки! — Товарищ гвардии лейтенант, — настаивает на своем Денис, — вы же не можете через мою голову отменять мои приказы. Боевой приказ… — Так ты уставы знаешь! — говорит Сагайда и силой забирает лоток у Блаженко-старшего… — Почему не доложил, что ранен? Марш! Роман моргает, переводя глаза то на Сагайду, то на Дениса. — Марш… с братом! Сагайда сам берет лотки и тоже идет, замыкая роту. Траншея, вырытая в полный профиль, спускается все ниже. Сагайда видит головы почти всех бойцов, их загорелые жилистые шеи. Головы поднимаются и опускаются, как будто отделившись от туловищ, плывут по одному руслу, покачиваясь на волнах. В некоторых местах траншея перекрыта шпалами, и, когда бойцы входят в темный туннель, Хома Хаецкий выкрикивает своим певучим подольским говором: — Ой, патку мой, патку!.. Так, словно в ад! — А ты думал, в рай?! — смеется кто-то из бойцов. Ночью рота окапывалась уже на новой огневой позиции, в овраге под самой высотой. О сне не могло быть и речи. Бой продолжался. К вечеру заняли 14, 17 и 18-й доты, некоторые были блокированы, однако румыны еще простреливали почти всю местность, которую нашим удалось захватить. Рота зарывалась в землю. Тяжело дыша, работали бойцы, скрежетали в темноте кирки, высекая искры, когда попадался каменный пласт. С наступлением ночи ринулись к высоте подводы, груженные боеприпасами. Затарахтела дорога, заполненная еще днем разбитыми возами и разорванными лошадьми. Объезжая их, подводы грохотали в темноте, на полном галопе подскакивая к высоте и с хода разворачиваясь, сваливали в одну груду ящики и опять мчались за новым грузом. У подножья высоты выросла гора боеприпасов. Брянский послал почти половину роты носить мины на огневую. Караваном теней брели в ночи бойцы с ящиками на плечах, падая, когда поблизости в твердый грунт врезался снаряд. Хаецкий, обладавший удивительно тонким слухом, всегда первый ловил нарастающий свист снаряда или шелест тяжелой мины. — Летит! — выкрикивал он, а сам уже лежал, припав к земле, как осенний лист. Спина у него холодела, по ней пробегали мурашки… — Патку мой, патку! Почему-то он был уверен, что мина обязательно ввинтится ему в поясницу, как сверло. Не в ногу, не в руку, а именно в поясницу. Под рубахой у него холодок ходил; Хома загребал руками землю и, ломая ногти, шептал: — Пронеси! Трахкало где-то сбоку. Над головой фыркали осколки и падали, стуча о землю, как спелые груши. Тогда Хаецкий первый энергично поднимал голову, выпятив усы вперед. — Вон где упало! — сообщал он, будто другие этого не видели. — Подымайсь! — командовал Черныш. Бойцы молча поднимали на плечи груз и двигались, сгорбившись, дальше. — Все идут? — А как же?! Это был уже четвертый рейс за ночь. — Покурить бы, — сказал кто-то, идя за Чернышом. Накануне наступления они получили табак. Поблизости, врезаясь в высоту, проходила какая-то пустая траншея; Черныш разрешил остановиться в ней и сделать перекур. Было уже за полночь. Бойцы, сложив ящики вдоль бруствера, чтобы потом было легче их брать на плечи, присели в окопе. Впечатления боя и тяжелая ночная работа утомили. Но надежные стены траншеи сразу вернули утраченную живость, наполнили уверенностью. Засверкали на дне рва звездочки цыгарок и развязались языки. «Как немного нужно человеку, — невольно подумал Черныш, — чтобы он почувствовал себя довольным и засмеялся». — У нас был румынский комендант, по ихнему претор, — слышался уже певучий голос Хомы Хаецкого. — Так я к нему каждый день ходил, чтоб он вернул мне корову, а он каждый день меня стегал. Бойцы смеются. — А ты все-таки ходил? — А я ходил, чтоб ему косточки на мелкие части разнесло! — И вернул? — В обе руки… Куда-то повез в Бухарест. — Пасется на площади. — Узнаю — отберу. — Удирая, они пели: «Антонеску дал приказ — всех румынов на Кавказ. А румын не дурной — на каруцу и домой». — Запели, когда припекло на Украине. — Гляди, чего тут понастроили: не угрызешь. — Припечет, так все равно удерут. — Пусть уносит их с дымом и гарью. Черныш встал. — Кончай курить! Внизу расстилается сизая прохлада ночи. На поле то здесь, то там всё еще возникают багровые кусты взрывов. На высоте, над боевыми порядками пехоты, повисают ракеты и вянут, падая, как скошенные, слепящие колосья. А за горою все небо рдеет. Пылает румынский тыл, пылает вся Румыния, тревожно и загадочно. — Тю, чтоб ты пропало! — выкрикивает Гай, мимо которого проходит Черныш. — Что такое? — Чья-то рука. Черныш нагнулся над бруствером и в самом деле увидел скрюченную руку, свисавшую в самый окоп, преграждая дорогу. С чувством брезгливости, в котором не хотел сам себе признаться, Черныш взял ее, холодную и твердую, и откинул, чтобы пройти. А на ладони у него осталось что-то липкое. Идя, он все время тер ладонь землею; однако, еще много дней спустя, всякий раз, когда Черныш принимался есть, ему казалось, что от руки несет чем-то тошнотворным. Они приближались к заклятому месту, к небольшой прогалине при входе в овраг. Она еще и до сих пор простреливалась противником из пулеметов, и Черныш скомандовал залечь и лег сам. Он полз по изрытой, пропитанной вонью земле. Пули звенели все время, то пролетая над головой, то чмокая рядом во что-то мягкое, как в тесто. Трупы то и дело загораживали путь. А сзади с тяжелым сопением ползли один за другим бойцы, таща за собой ящики. Иногда Чернышу казалось, что это не ночь, а ясный день и что врагу видно все, даже звезду на его пилотке. Тогда он на мгновение прятал голову за какого-нибудь убитого. А поборов причуду, собравшись весь в напряженный кулак, он полз дальше, шаркая локтями и коленями, словно плыл по чему-то твердому и кочковатому. Внезапно кто-то крикнул позади него. Это был ужасный крик на полный голос, и от этого особенно страшный среди темноты, где до сих пор все говорили почти шопотом. — Хлопцы! Братики!.. Голос пронзительный, высокий, прозвучал таким нечеловечески измененным, что Черныш не мог узнать, чей он. — Братики!.. Этот крик среди ночи прозвучал так неожиданно, что, казалось, услышат его на всей огромной высоте, на обоих склонах и бросятся спасать человека. Черныша кинуло вперед, подальше от этого крика, и он слышал, что за ним и все бойцы ползут быстрее и дышат тяжелее и чаще. Пули все гуще прошивали воздух. Наконец, Черныш достиг камня, за которым можно было передохнуть. Сюда пули не залетали. «Что я сделал? — ужаснулся вдруг Черныш. — Что я сделал!» Из темноты выползали бойцы и собирались молча вокруг, не поднимая голов от земли. — Кого нет? — почти закричал Черныш, сердясь неизвестно на кого. — Кого нет? Не было двоих: Бузько и Вакуленко. Черныш, готовый на все, решительно повернулся и пополз назад. Пусть лучше его убьют, но так он не пойдет к Брянскому. Кто-то схватил его за ногу. — Не ходите… Лучше я. Это был Гай. Не ожидая ответа, он зашуршал в темноте, как уж. Ловко маневрируя между трупами, боец пополз на стон. Свистели и шмякались пули, иногда позванивая, наверное, о чью-нибудь лопатку. Гай не обращал внимания на эти звуки, он слышал поблизости что-то несравненно более важное: глухое клокотание, словно где-то ворковали голуби. Нащупал рукой тело, еще теплое и все мокрое от пота. По сапогу домашнего кроя узнал, что это Бузько. Тело сжалось, расправилось, еще раз сжалось, и все время было слышно поблизости мягкое воркотание: кровь била струйкой из подмышки. Гай приложил ухо к его груди. Стало тихо, как будто онемела в удивлении вся земля: сердце не билось. Гай пошарил в карманах, забрал кошелек и патроны убитого и снова пополз. В нескольких метрах от этого места он узнал Вакуленко — в темноте блестела его лобастая лысая голова без пилотки. Этот был убит наповал: пуля пробила шею и вышла через затылок. Вернувшись к камню, Гай передал Чернышу документы убитых, а себе оставил только патроны, взятые у Бузько. Все опять поднялись, подав друг другу трехпудовые ящики. Пулеметы татакали в темноту. Над высотой ракеты стремились достичь неба и, обессилев, гнулись и умирали, рассыпаясь искрами. Пока дошли до места, никто не проронил ни слова. На огневой, отыскав Брянского, Черныш доложил ему, что люди с минами вернулись и что двое убиты. Брянский внимательно и серьезно выслушал рапорт, расспрашивая о некоторых подробностях. — Жаль, — сказал он после паузы, — жаль. Особенно этого… Вакуленко. Из него вышел бы неплохой наводчик. Я держал его на примете. Ну, что же?.. Брянский мгновение подумал. — Что же… Забирай, друг, людей и… снова за минами. Мин, мин, друже! Утром снова должен быть «сабантуй». abu Черныш козырнул и подал команду на пятый рейс. X Утром действительно начался «сабантуй», не смолкавший весь день. В бой были введены все стрелковые батальоны. Они блокировали слева несколько еще живых дотов. Противник тоже подбросил значительные силы пехоты и бросал ее раз за разом из окопов в контратаки, стремясь освободить запертые в дотах гарнизоны. Несколько раз пехота сходилась врукопашную на самой вершине. Беспрерывный гул, трескотня и тучи дыма висели над высотой, заволакивая солнце. Брянский стоял на наблюдательном пункте 7-й стрелковой роты и отсюда руководил огнем. Он получил задание все время держать под обстрелом одну из важных траншей, шедшую из румынского тыла на высоту, вплетаясь в сложное кружево ее обороны. В стереотрубу Брянский хорошо видел эту траншею, оплетенную изнутри лозой. По ней он бил и бил с самого утра. Корректируя огонь, он редко заглядывал в таблицу стрельб, ибо знал ее почти наизусть. Математическая память у него была развита необычайно. Когда мины ложились где-нибудь поблизости от траншеи на опаленной, изрытой земле, Брянский не мог сдержать своего раздражения. — Партачи! Партачи! Партачи! — кричал он после каждого неудачного выстрела и, не отрывая глаз от цели, грозил в телефонную трубку и требовал немедленно сообщить установки; ему казалось, что там обязательно всё перепутали наводчики. Зато, если мина разрывалась в самой траншее, наполняя ее дымом, лицо Брянского сияло от удовольствия, он хватал Шовкуна за плечо и энергично тыкал пальцем в том направлении. — Видишь, видишь, — говорил он, не спуская с траншеи глаз, — накрыта! Цель накрыта! Чудесно! Молодцы! И наскоро записывал что-то в свой блокнот. Организацию боя он всегда воспринимал как процесс неустанного творчества, материал для все новых обобщений и уточнений. Брянский оценивал бой не только по его окончательным результатам, хотя это, конечно, главное. Брянский оценивал его еще и по тому, как он был подготовлен, проведен, как разворачивался, как преодолевались сложные ситуации и неожиданности, всегда возникающие в ходе боевых действий. Какая-нибудь, даже самая маленькая, операция батальона выступала перед Брянским либо «неопрятной», как он говорил, с лишними жертвами, либо проведенной точно, смело, красиво, с наименьшими потерями. После очередного боя, когда комбат собирал командиров рот, чтобы подвести итоги, Брянский так и говорил: — Уничтожение такой-то группы противника в таком-то перелеске было проведено решительно, точно, красиво. Командиры стрелковых рот всегда были рады случаю подшутить над Брянским. — Особенно, — говорил кто-нибудь, — «красиво» сержант Новиков засадил штык тому немецкому унтеру пониже пупа! И сейчас, руководя огнем своей роты, Брянский все время следил и за огнем других минрот и минометных батарей, всякий раз делясь своими наблюдениями с Шовкуном. — Смотри, смотри, как Сергеев строит веер! Ишь, жук. Накрыл! Накрыл всех! Шовкун, весьма слабо разбиравшийся в веерах, немало дивился неутомимости своего командира. — И зачем вам, товарищ гвардии старший лейтенант, тот Сергеев? — осмеливался спрашивать ординарец с мягкой вежливостью. — Разве мало вам хлопот со своей ротой? Разве вы за того Сергеева отвечаете? — Шовкун! — взглядывал на него Брянский с неожиданной суровостью. — Мы за всех отвечаем! abu И за всё! И снова, упершись вытертыми локтями в сухую глину бруствера, впивался острым взглядом в поле боя. А под обрывом, где разместилась его огневая позиция, творилось что-то необычайное. Чохканье горячих минометов, гомон, суетня и ругань. Кто посмотрел бы со стороны на этот ералаш, мог бы подумать, что тут люди лишились рассудка и только мечутся, не помня себя, запертые в этой клетке, наполненной жгучей духотой. И только приглядевшись поближе, можно было заметить, что тут господствовали полный порядок и четкость хорошо налаженного механизма. Это было единственное сравнительно неуязвимое место под высотой, и сюда сбились все, кто имел на это право и возможность. Кроме огневой Брянского, тут разместился командный пункт батальона со всем своим штатом до писарей включительно. Писари, разложив на коленях свои нескончаемые сводки, придавали картине особую деловитость и уверенность. Тут же развернулись и санитарные взводы двух батальонов, около которых собралось несколько десятков раненых, сидевших и лежавших на самом дне рва в ожидании ночи. Штабной офицер с молдаванином-переводчиком допрашивал первых пленных, захваченных сегодня. Они были еще мокры от пота и ничего, кроме нашей вчерашней артподготовки, не помнили. Какой-то контуженный сержант, собрав возле себя группу легко раненных, заикаясь, громко рассказывал, как он подложил взрывчатку под дот и как ею же его оглушило, потому что не успел далеко отползти. Другой, совсем молоденький боец-грузин, смешно рассказывал, как подстерег румынешта, когда тот, не ожидая гостей, открыл бронированные тыловые двери дота. — Буна дзива, — сказал я ему и оглушил прикладом по голове. А в дот — противотанковую. Жара нестерпимая. Весь овраг до самых краев налит прозрачным, расплавленным зноем. Сюда ниоткуда не залетит ветерок и не всколыхнет горячий воздух. Расчеты у минометов стоят, обливаясь потом, черные, как негры. Но настроение у всех возбужденное и приподнятое, потому что то и дело приходят вести о падении то одного, то другого дота. Хаецкий, с красными от бессоницы глазами, сидит весь в копоти, вставляя в мины дополнительные заряды. Он без умолку балагурит, поблескивая из-под усов своими молодыми зубами. — Товарищ гвардии лейтенант, — обращается он к Сагайде, подбрасывая на руке мину. — А приятно какому-нибудь фрицу поймать в руки такой огурчик? Где-то поблизости вверху над обрывом взрывается снаряд и обессилевшие осколки фырчат над головой, как сытые перепела. Это немного тревожит Хаецкого, и он задирает голову туда, поверх обрыва, к небу. Он грозит в сторону противника миной. — Эй, имей сознание! — кричит Хома, развлекая всю роту. — Куда ты стреляешь? Чего ты хочешь! Или ты надумал меня убить? Но это было бы очень плохо! У меня дома жена и двое детей и отец-старик! Да ведь и я жить хочу! Роман Блаженко тоже заряжает мины. Это легкая работа, и рана ему не мешает. — Я стыдился бы, — говорит он, — сидеть сложа руки, когда у всех такая страда, такая запарка… Я ведь съедаю такой же котелок каши, как и другие. Все знают, что он очень злой на работу. Без нее он чахнет, как колос в засуху. Роман — человек нежной и тихой души. Заведут они, бывало, с братом Денисом, как ярмарочные лирники, только им одним известную песню про «песочек, что заметает милого следочек», и Блаженко-старший сразу разжалобится до слез. Однако смеяться над ним, обидеть его никто не отважится, потому что около него стоит Денис, атлетического сложения, человечище лет тридцати, с вечно насупленными черными бровями и, как ястреб, поглядывает вокруг. В любую минуту и перед кем угодно он готов заступиться за брата. Над телефоном сидит Маковей, в роте его все называют Маковейчиком, потому что он 1926 года рождения и у него симпатичное лицо с широким, как бумажный кораблик, носом. Сам Маковейчик маленького роста, но грудь у него молодецкая и всегда выпячена вперед, на плечах сидит лобастая подвижная голова, которая, по словам Сагайды, предназначалась для человека-великана и ошибочно очутилась у Маковейчика. Сагайда любит — забавы ради — всей пятерней провести по лицу Маковейчика от лба до подбородка. — Не балуйте! Не пацайте! — кричит тогда боец и бросается на Сагайду бороться, потому что «пацание» означает, что сейчас можно пошутить и с лейтенантом. Когда рота стояла еще на формировании и много пела по вечерам, Брянский добился перевода Маковейчика в минометную роту из стрелковой, потому что Маковейчик прекрасно запевал. Иногда талант этот ему же вредил. Дежуря ночью у аппарата, он и тут в обороне, бывало, от скуки начнет соловьем заливаться в трубку, очаровывая незнакомых и невидимых девушек-телефонисток, пока разъяренный командир взвода связи не даст ему три наряда вне очереди, угрожая еще разбить на его голове трубку. Однако вместо нарядов Сагайда, который не терпел, чтобы его бойца наказывал кто-нибудь, кроме него, трижды «пацал» Маковейчика пятернею, и этим ограничивалось наказание. Но сейчас Маковейчику не до песен. Он сидит, свернувшись калачиком над аппаратом, с трубкой, привязанной через голову к уху. Он передает команды Брянского, его похвалы и проклятия, передает обрывки подслушанных разговоров о положении у дотов, а сам думает и заклинает, чтобы снова не порвало кабель. Сегодня он уже шесть раз бегал по открытой высоте на линию, и каждый раз старшие бойцы провожали его сочувственно, словно на тот свет, потому что в конце концов все его любили. Правда, он не приходился им настоящим земляком, даже ехидно допекал их говором, передразнивая, как «Гандрей гузенькою гуличкой повез пахарям гобедать». Но старшие не были на него в претензии за эти шутки, ибо мальчишка мог быть многим из них сыном и, может быть, напоминал им собственных детей и тепло родных гнезд. Когда он возвращался с линии, появляясь над оврагом и прыгая оттуда, как с неба, рота облегченно вздыхала: — Маковейчик! Живой! А Сагайда, в знак особого расположения, «пацал» его несколько раз, поймав в свои лапы. И все же линия опять замолкла. Маковейчик, проверяя самого себя, некоторое время кричит в трубку, ругает своего напарника, сидящего где-то на НП. Но напарник все-таки молчит, и Маковейчик, чертыхаясь, выскакивает из окопа. Он берет у Хаецкого нож, чтоб зачистить концы кабеля. Хаецкому жаль давать нож, и он долго ищет его в своих карманах, полных «имущества». — Быстрее ищи! — кричит Маковейчик. — Вижу, что жалеешь… — Смотри, не потеряй. — А если и сам не вернусь? — А нож чтоб был. Маковейчик хватает кабель в руки и бежит вдоль линии. Пока линия идет по оврагу, Маковейчик чувствует себе спокойно. Но вот она потянулась в гору, и Маковейчик пошел по ней, пока не очутился, наконец, на открытом месте. Тут ему начинает казаться, что он совсем голый. Безлюдная земля, выгоревшая трава, взрывы грохают то тут, то там по всей высоте. Маковейчик бежит, пригибаясь, издали напоминая катящийся клубочек, и кабель бежит у него в руках, обдирая пальцы. На какое-то время линия входит в разрушенную траншею, потом снова всплывает наверх и тянется по пригорку. Солнце стоит где-то над головой. Пот заливает глаза, и солоно становится на сухих губах. Невдалеке упал снаряд, Маковейчика обдал горячей волной, он ощупал, оглядел себя — цел и невредим — и снова покатился в пороховых газах, в горькой духоте, один, как в пустыне. Глядя на эту высоту со стороны, он никогда не представлял, что она так велика. А сейчас ему кажется, что он бежит по ней уже целый час. Наконец — порыв. Маковейчик зубами зачищает концы кабеля, забыв, что в кармане у него лежит нож Хаецкого с цепочкой. Соединив, пускается обратно. Вниз бежать значительно легче. Он чувствует удовлетворение от того, что наладил линию и уже не так сильно пугается снарядов. Кое-где желтеет ободранное дерево, пахнут, засыхая от жары, васильки, еще не срезанные металлом. И вдруг Маковейчик останавливается, как вкопанный. В нескольких метрах впереди из-за бугорка неожиданно показался румын в зеленом мундире и постолах. Он, видимо, тоже не ожидал такой встречи и остановился с разгона, тяжело дыша. Худой и черный, он смотрел на Маковейчика. Это длилось считанные секунды, а им казалось, что они стоят друг против друга уже давно. И сразу, как по команде, оба круто повернули и… пустились наутек в разные стороны. Лишь отбежав довольно далеко, Маковей почувствовал за спиной автомат. Налетев на румына, Маковей совсем забыл о своем пэпэша, как забыл, наверно, и румын о своей винтовке. abu Спохватившись, Маковей быстро снял автомат и оглянулся. Эге, догони, попробуй! Постолы зеленого румына мелькали уже далеко. На его вылинявшей спине болталась забытая винтовка. Телефонист пустил ему вдогонку длинную очередь. Румын оглянулся на бегу, нагнулся и… глумясь, пошлепал себя по заду. — Ах ты, мамалыжник! — крикнул Маковей, выпуская еще одну очередь, хотя румын уже скрылся за бугорком. — Бежит, аж кости стучат, а еще насмешки строит! Маковею было как-то и стыдно, и легко, и весело. «Счастье твое, что автомат был у меня за спиной, — мысленно обращался телефонист к румыну. — Я бы тебе показал, нушти русешти!.. abu И откуда ты здесь взялся? Заблудился, как поганая овца, и мечется во все стороны». Вернувшись на огневую, Маковей не удержался, чтобы не рассказать о своем конфузном приключении. Товарищи подняли его на смех. — Эх ты, растяпа! — Эх ты, дурачок! — Ты б ему — хэнде хох! — Забыл, — неловко каялся Маковейчик. — Все вылетело из головы. Глаза у него, как два черных колодца. Большие, блестящие… — Смотри, Маковей, в другой раз растеряешься — аминь тебе! Вся рота потешалась над своим соловьем, но в душе товарищи делали скидку на зеленую молодость телефониста. К тому же для Маковейчика это был первый бой. Сидя над аппаратом, Маковей терпеливо сносил шутки и насмешки. — Как ты мой нож не потерял, когда показал захудалому румыну спину? — говорил Хома Хаецкий. — Я с тебя шкуру на кисеты содрал бы. Полосами драл бы! «Погодите, — думал про себя Маковей, — погодите… Разве на этом конец… Стану и я таким солдатом, как наши полковые «волки». Сказано ведь: солдатом не родишься, а делаешься…» На сердце у Маковейчика просторно и легко, потому что кругом так много солнца, что даже небо добела раскалилось, а внизу, далеко-далеко за насыпью, виднеются луга и дрожа бежит по ним марево, как прозрачные водяные барашки. А на тех лугах, припомнил Маковейчик, румыны в белых штанах пасут с собаками свои отары. И у овец на шеях маленькие звонкие колокольчики… В сердце маленького телефониста поют весенние солнечные хоры. XI Наконец, высота пала. Это случилось на следующую ночь перед рассветом, и первый об этом узнал Маковейчик. Линия сразу наполнилась радостным клекотом, поздравлениями. Ночью румыны отступили. Никто еще не знал тогда, что отступили они в последний раз, что в эту ночь Румыния, окутанная заревом, была поставлена на колени. Снималась наша пехота. Связисты, свободно прохаживаясь по высоте, сматывали кабель; обозы потянулись к высоте и уже не возвращались обратно, а стали под нею огромным шумным табором. Утро было высокое и ясное, как после дождя с градом. Саперы-подрывники подкладывали под пустые доты десятки килограммов тола, и доты с ревом подымались над землей и почти целиком становились на дыбы, как фантастические чудовища, растопырив скрюченные лапы железных креплений. Взяв минометы на вьюки, рота Брянского двинулась вперед. Здоровая свежесть летнего утра омывала бессонные глаза бойцов, охлаждая опаленные, давно немытые лица. Один за другим поднимались бойцы на высоту за командиром роты. Рубахи на спинах побелели за эти дни; на них выступила и засохла соль. Впереди Черныша шагал Гай, неся тяжелую плиту, которую еще несколько дней назад чистил и нес Бузько. Навьюченная на спину бойца металлическая плита поблескивала, как лемех. Достигнув вершины, остановились передохнуть. Какая открылась картина! Далеко справа на западе румянятся под утренним солнцем вершины Карпат. Среди зелено-сизых полей, извиваясь, поблескивают воды тихого Серета. В окутанных легким туманом степях, сколько хватает глаз, виднеются вдали зеленые острова сел в садах, над которыми высятся белые церкви. Как будто и не было там никогда войны и никто не слыхал, что она вообще существует на свете. Казалось, там, как и раньше, ревет скот, угоняемый утром на пастбище, и ходит по улицам допотопный инвалид, отбивая законы под звон своих цимбал. И только эта высота стоит перепаханная, перегоревшая, изодранная, изорванная, словно прошел над нею смерч, покрыв ее трупами, клочьями одежды, брошенным оружием, противогазами и разным хламом. А над всем этим кладбищем высятся бетонированные доты, с корнем вывороченные нашими подрывниками из земли. — Корчуйте их, корчуйте! — кричит Хаецкий, словно саперы могут услышать его. — Корчуйте их под железный корень! А мы выкорчуем и тех, кто разводит на земле эту погань! Саперы группами снуют по всей высоте с миноискателями в руках, обозначают минные поля, делают проходы бойцам в широкий мир. «Л»… «Л»… — возникают на высоте свежие деревянные таблички. Всеми овладело повышенное настроение, потому что чистое, словно выкупанное, августовское утро раскинулось до самого ясного горизонта, враг отступал, а они остались живы и впервые после горькой духоты и напряжения этих дней дышали свободно, полной грудью. Ни единого выстрела не слышно было над землей. — Вот и траншея, по которой мы вели огонь, — сказал Брянский, и всех потянуло взглянуть на результаты своей работы. Глядя под ноги, чтобы не наступить на мину, бойцы подходили к траншее. Траншея представляла ужасное зрелище. Смесь глины, кровавого тряпья и замерших в различных позах желтых трупов. Один босой, с портянками на ногах, сидел, опершись спиной о стену траншеи и склонив голову, словно в задумчивости. На его коленях, как будто спал — лицом вниз — другой с брезентовым открытым ранцем на плечах, откуда торчало грязное белье. Рядом, заваленный наполовину землей, лежал третий. Не обращая внимания на трупы, Брянский привычным глазом профессионала сразу определил, куда падали мины. — Эта разорвалась на бруствере… Эта ударила в стенку… Интересное попадание… А та легла на самое дно… Порядок! И обращаясь к своим офицерам, продолжал: — В этом бою я сделал очень интересные наблюдения. Мне кажется, что то построение огня из нескольких минометов, какое мы применяли до сих пор для траншей такого типа, может при некоторых коррективах давать намного лучшие результаты… Смотрите, под каким углом эта траншея стояла к нам… И он начал развивать свои идеи, глядя прямо на Черныша и определяя, хорошо ли тот его понимает. — У тебя после каждого боя целая туча идей, — замечает Сагайда, который, видимо, давно привык к этому. — Факт, что мои усачи дали жару. А ты все кричал, что партачим. Денис Блаженко молча спустился в траншею и отыскал там несколько сизых осколков. — Это из моего миномета, — заявил Денис, хмуро взглянув на Брянского. Осколки пошли по рукам. — Почему обязательно из твоего? — Вот моя маркировка. Она у меня записана. — Не волнуйтесь, Блаженко, — улыбнулся ему Брянский. — Я все помню. У меня каждый честный боец свое получит. Шли по самой высоте, перепрыгивали через траншеи, не могли удержаться, чтобы не осмотреть все воронки. Встретился один из батальонных связистов и показал тропку, по которой недавно прошла пехота. Кое-где на высоте еще торчали белые пушистые венички ковыля, певучей степной травы, которая от самого легкого ветерка тонко звенит, как живая. Из каких степей и какими ветрами занесены и посеяны тут ее семена и каким чудом спаслась она от огня и металла в эти дни? Кое-где возле воронок седеет безводная полынь, или кустится пахучий чебрец, и Гай, сгибаясь под тяжелой плитой миномета, не ленится нагнуться, чтобы сорвать душистый кустик. Потом, закинув голову к солнцу, он несколько раз глубоко вдыхает запах сухого цветка и щурится как-то особенно ласково, улыбаясь неведомо кому. — Ловко пахнет, — приговаривает он, — это наша трава… По-нашему и пахнет. Удивительной была любовь к растениям и запахам у этого полесского юноши. — Ты начал бы еще, как дивчина, венок плести из этих цветков, — смеялись бойцы. — Я сплел бы, если б время было, — отвечал Гай, краснея. — Я умею. abu abu Внезапно прозвучал громовой взрыв, и ясное утро сразу нахмурилось: Гай наступил на мину. Еще минуту перед этим Черныш видел его. Он стоял над синими васильками, ласково улыбаясь им. Потом нагнулся, бережливо сорвал цветок и не успел ступить и шагу, как земля грохнула и все исчезло в черном дыму. На месте, где стоял Гай, вздыбился черный столб, и когда он рассеялся, там ничего не оказалось, словно боец в одно мгновенье вспыхнул и сгорел на костре… Сняли с него обожженную взрывом плиту, которая придавила его к земле. Тело, освобожденное от брезентовых окровавленных лямок, словно вздохнуло и бессильно упало. Гай лежал, вытянувшись во весь рост, и только теперь все увидели, какой он был красивый, стройный, широкогрудый. И шелковистые белесые брови лежали на лице, как два ковыльных стебля, занесенных сюда буйными ветрами из восточных степей. Доверчиво и немного удивленно смотрел он в чистое небо, а глаза были еще синее неба, прозрачные, как сапфир. И удивительнее всего были синие, опаленные взрывом васильки, все еще стиснутые в мертвых пальцах Гая. Так и похоронили его с этими полевыми цветами родного края. С трудом нашли иссеченные документы. В том же кармане была и пригоршня автоматных патронов. Маковейчик выгреб их, словно золотые семечки, и пересыпал в свой карман. Он не знал, что приходится тем патронам уже третьим хозяином. Смерть Гая оставила тяжелое впечатление, усиленное, может быть, тем, что случилась она не вчера в кромешном пекле боя, а именно в это утро, когда такая ясность разливалась вокруг и бескрайные степи дышали пышностью юга, ароматом новых далеких походов. Бойцы шли, сурово задумавшись, исподлобья взглядывая на незнакомые, чужие края, расстилавшиеся перед ними внизу, на далекие белые города, в каких они еще не были, но непременно должны побывать. — И там настигнем, — блеснул белками Хаецкий. — И ничего не забудем. Ни одной капли! Ничего! Вскоре догнали батальон. Он также еще не успел спуститься вниз, хотя разведка докладывала, что и в первом городке и дальше противник не обнаружен. Старшины кормили людей. Впервые за трое суток бойцы ели, как полагается, сидя на зеленом склоне во вчерашнем румынском тылу. Ели медленно, не спеша, пригреваемые нежным солнцем, и улыбались солнцу так, будто долго не виделись с ним. Черныш сидел в стороне от роты на траве, опершись подбородком на руки. Смерть Гая ошеломила его. Вспомнилась та ночь, когда Гай, рискуя жизнью, полез вместо него, Черныша, отыскивать среди трупов Бузько и Вакуленко… А сейчас он лежит на высоте, иссеченный, с васильками в руках. Было нестерпимо горько. За дни штурма Черныш заметно похудел, его смуглое мальчишеское лицо вытянулось, густой румянец на щеках потемнел, как дубовый лист, охваченный багрянцем. Солнце уже поднялось. Внизу на равнине, в дрожащем горячем мареве раскинулось степное местечко; еще в обороне Черныш не раз видел его на топографической карте у Брянского. Там оно было только группкой черных прямоугольников, а в действительности — тут перед глазами — какой красивый городок! Широкие улицы бегут к солнечной, слепящей реке, в зелени кварталов поблескивают жестью крыши, проглядывают белые стены, словно развешанные экраны. Но Черныш знает, что всё это только развалины. Задумавшись, Черныш не заметил, как сзади подошел к нему Роман Блаженко и, остановившись, тоже молча смотрел вниз на городок. — Я б их не убивал, — вдруг промолвил боец, и Черныш, вздрогнув, оглянулся на него сухими воспаленными глазами. — Кого? — Вот тех гитлеров, антонесок, вот тех министров, каким не сидится без войн… Убить — что ж… Этого мало. Я заковал бы их в цепи и водил бы… Нет, пусть бы водили те маленькие сироты, каких они, как маковые зерна, пустили по свету. Пусть бы они их водили по всем дорогам и по всем странам… И не давать бы им ни хлеба, ни воды… Пусть бы ели пепел наших сожженных хат… Грызли б тот задымленный кирпич… Я припекал бы их медленно день ото дня тем огнем и железом, какие они послали против нас. Чтоб нажрались той войны, чтоб никому уже не захотелось ее никогда!.. — Будем жечь… Выжигать… Как чуму! abu Блаженко, спросив разрешения, сел рядом на траву и, снова глядя вниз и щурясь, отчего его морщинистое лицо стало казаться более старым, укоряюще продолжал: — Но и этого мало, мало!.. Вот Гай был… Такой славный хлопец… Молодой, хороший, совестливый такой… Разве прожил он свой век? Разве он не хотел еще поглядеть на это солнышко? А они ему… так! abu Взглянув ненароком на младшего лейтенанта, Блаженко окаменел: Черныш плакал. Плакал, не замечая слез, впившись затуманенным взглядом в зеленый пустой городок с белыми экранами. Если б его спросили, о чем он плачет, он не смог бы ответить. Бывают минуты, когда становится жаль всего на свете. «Всех хочется приголубить!..» — не выходили у него из головы слова Гая. Это были его первые и последние слезы на войне. Позже, вспоминая их иногда, Черныш стыдился своей чувствительности, не зная, что, может быть, это была самая нежная песня его еще не огрубевшего сердца. Подали команду двигаться. Впереди шли, не рассредоточиваясь, стрелковые роты, затем штаб батальона, за ним рота Брянского. Спускаясь вниз, Брянский и Сагайда о чем-то спорили, скользя по сочной траве. Зеленые парусиновые сапожки Брянского совсем вылиняли за эти дни. «Они уже всё забыли, всё-всё, — без упрека подумал Черныш. — И Гая». Через несколько дней на марше, когда они ближе сошлись с Брянским, Черныш напомнил ему этот эпизод. Старший лейтенант задумался. — Знаешь, Черныш, — сказал он после некоторой паузы, — знаешь… Я видел за эту войну то, что, может быть, немногие видели. Я понял то, что, наверное, также поняли немногие. И от того, что увидел и понял, я стал или мудрее, или… Да что нам об этом сейчас говорить, — ты всё это на себе испытаешь… XII Тыргу-Фрумосский и Ясский укрепленные районы противника были прорваны. Триста пятьдесят железобетонных оборонительных сооружений, которые, казалось, встали нерушимым железным валом от Пашкани до Ясс, теперь оставались уже за спинами наших бойцов. В прорыв были введены ударные войска 2-го Украинского фронта. Громя врага, уничтожая его резервы, встречающиеся на пути, они вскоре вышли к городу Васлуй, овладели им и быстро продвигались на юг. Один за другим пали города Роман, Бакэу, Бырлад, Хуши. Выйдя в район Лопушна — Леушени на реку Прут, войска 2-го Украинского фронта встретились с войсками 3-го Украинского, наступавшими все эти дни с плацдарма возле Бендер на запад вдоль знаменитого Троянова вала, обходя таким образом с юга и юго-запада кишиневскую группировку немецко-фашистских войск. Соединившись, войска обоих украинских фронтов наглухо замкнули кольцо вокруг кишиневской группировки противника. Началось планомерное беспощадное сжимание этого грандиозного кольца, в котором оказались, кроме румын, пятнадцать немецких дивизий из группы войск «Южная Украина». Развертывалась одна из блестящих битв Великой Отечественной войны. Несколькими решительными ударами наши войска разрубили на части окруженные вражеские дивизии, ликвидируя отдельные подразделения, продолжавшие жить, как живет некоторое время разрубленная на части гадюка. И ни один полк, ни одно подразделение из десятков тысяч окруженных не вырвались из кольца. День и ночь гремело в районе Ганчешт, Минжира, Хуши и Бакэу. Красная Армия уничтожала окруженные вражеские дивизии. Полководцы сталинской школы устроили здесь врагу поистине новые Канны. Тем временем другие войска обоих украинских фронтов вели общее наступление на центральные районы Румынии. В состав одного из этих наступающих соединений 2-го Украинского входил и гвардейский стрелковый полк гвардии подполковника Самиева. Весенним потоком хлынули с гор войска, затопили все дороги, ведшие в глубь Румынии, на юг и на юго-запад. Уже доходили сведения о взятии Кишинева, Ясс, о капитуляции Румынии, но пока это были только слухи, ничего точного, определенного бойцы не знали. Шли форсированным маршем дни и ночи, почти не отдыхая. И было странно, что группы сдавшихся румын бредут навстречу без конвоя и никто их не трогает. Разве что какой-нибудь веселый боец крикнет: — А, Романия Марэ! Чей руссешти! — Спасайся, кто как может, — в кукурузу!.. А румыны брели, не отвечая на шутки, разутые и молчаливые, изнывая под пузатыми ранцами с солдатским барахлом, и на лицах их проглядывала скрытая радость. Видно было, что это идут хлеборобы и пастухи, оторванные Антонеску от родных кусочков земли, проданные Гитлеру на убой, как стадо овец. Им уже мерещились родные дома, и они спешили туда по обочинам, уступая дорогу нашим колоннам. Потом появились румыны при полном вооружении. Потянулись обозы, артиллерия, та самая артиллерия, которая, может быть, еще несколько дней назад била по нас из-за дотов, а теперь покорно двигалась навстречу походным порядком. Постепенно бойцы начали обзаводиться лошадьми. Хаецкий появился в минроте, гордо сидя в каруце, покрытой брезентом и запряженной сытыми конями. Брянский начал распекать бойца, хотя подвода ему была очень нужна. Его бойцы обливались потом под тяжелыми вьюками с материальной частью минометов. — Что вы, товарищ гвардии старший лейтенант! — взмолился Хаецкий, искренне чувствуя себя невиновным. — Помилуй бог, чтобы я грабил!.. Я свое отобрал! Это же наши лошади — или я уже неспособен их узнать? Из нашего колхоза! Я их в Америке узнал бы!.. Два года на них зерно возил на станцию! Этой кличка «Веселая», а этой — «Маринка»! — Это жеребец! — засмеялся кто-то из бойцов. Хаецкий не растерялся. — А кто запретит мне жеребца назвать «Маринкой»?.. Тут еще где-то у них и корова моя, тоже отберу! В конце концов Брянский разрешил сложить материальную часть на повозку. Бойцы в одно мгновение развьючились, и минометы лежали в каруце, заботливо переложенные сеном. — Вьо! — крикнул Хаецкий, блеснув своими плутоватыми глазами. — Айда на Букурешти! Лошади, почуяв, что вожжи попали в крепкие руки, по-лебединому выгнули шеи. Утомленные круглосуточным маршем, бойцы мечтали о лошадях. Как раз навстречу шла румынская кавалерийская дивизия, сверкая новой сбруей. Пока где-то там в штабах ломали себе головы, как оформлять в бумагах передачу капитулирующими войсками средств передвижения нашим частям (такая передача была предусмотрена в акте о капитуляции), — серые от дорожной пыли пехотинцы с радостными криками накинулись на остолбеневших кавалеристов. В конце концов они имели на это право и без штабной бумажной волокиты! Разве могли они, переутомленные последними боями, безостановочным маршем, потерять такой случай получить транспортные средства?! Враг удирал, не оглядываясь, и его надо было догонять. А мимо проезжают на лошадях войска вчерашнего сателлита Германии… Может быть, это были и в самом деле те лошади, что еще недавно топтали поля за Днестром?.. …Сагайда появился в роте на коне, как богатырь. Черная кубанка его была сбита на ухо. — Чего вы спите? — закричал он хрипло. — Ни черта не останется! И снова исчез. Мимо Черныша пробежал Казаков. — Привет, младший лейтенант! — крикнул он на ходу. — Айда за лошадьми! Черныш очутился с Казаковым в самой гуще. Румыны растянулись на целый километр, сбились с лошадьми на обочинах дороги. Черныш видел, как какой-то пехотинец, ругаясь, тянул за ногу с лошади чужого кавалериста, а тот, упираясь, восклицал: — Капитуляция! Капитуляция! Подскочил Казаков, оттолкнул бойца и крикнул кавалеристу: — Слезай! Разве вам на таких конях ездить? Кавалерист мгновенно очутился на земле, а Казаков в седле. — Это нам сама судьба их посылает! — крикнул Казаков. — Разве не заслужили? Черныш схватил первую попавшуюся под руку лошадь. — Слазь! — крикнул Черныш властно, поймав лошадь за разукрашенную уздечку. В седле сидел чернявый молодой сержант и смело смотрел на Черныша, играя нагайкой. «Похож на меня! — невольно подумал Черныш. — Наверное, тоже спортсмен!» — Слезай! — крикнул он румыну. Тот неожиданно ответил по-русски: — Без приказа не могу. Капитуляция! «Наверное, в Одессе был, если говорит по-нашему, — подумал Черныш. — Может быть, это он и Гая убил, поставив мину под васильками!..» И чувствуя, как гнев переполняет его, Черныш снова скомандовал: — Слазь! — Доминэ офицер! — взмолился румын, но тут же вылетел из седла с доброй помощью Казакова, который подъехал к нему с другой стороны. Черныш легким движением послал ногу в горячее стремя. Оно напомнило ему светлое детство, степи Казахстана, где он ездил на маленьком коне в отцовской экспедиции. Навстречу Чернышу скакал без оглядки на добром коне какой-то лысый пехотинец без пилотки, с редкой серенькой бородкой. Он, видимо, никогда не сидел на лошади и сейчас вцепился обеими руками в гриву, трензеля упали, и конь уже оборвал их ногами. Запенившись и храпя, конь летел во весь дух, почувствовав на себе непривычного ездока. — Останови! — молил пехотинец не своим голосом, дергая гриву. — Останови, останови! abu Среди подвод суетился Маковейчик. Он искал транспорт, чтоб уложить на него катушки с кабелем. Маковейчик терялся и не знал, на чем остановиться. Наконец, его внимание привлекла желтая рессорка. В ней не было никого. Маковейчик, словно тигренок, вскочил в нее и схватил вожжи. Кучер, обедавший в стороне, подбежал с ложкой в руке. — Пожалуйста! — весело говорил он Маковейчику, очевидно, довольный тем, что его освобождают от этой обузы. Теперь он уже, наверное, покончит с войной и вернется домой. — Пожалуйста, товарищ! Румын объяснял, что он хочет забрать из тачанки свое хозяйство. — На, на, забирай! Мне, кроме лошадей, ничего не нужно! Маковейчик начал сам выбрасывать все из шарабана: одеяло, мешок, облезлую смушковую крестьянскую шапку. На самом низу в сене лежали яблоки. Румын отказался их взять, оставляя Маковейчику в знак расположения. Солнце сияло; кони ржали; румыны, освободившись от них как от лишнего груза, уже весело варили что-то на бездымных кострах. Все вокруг бурлило жизнью и счастьем, стоял веселый гомон ярмарки, синее небо звенело, сухая дорога дымилась пылью, лысый пехотинец уже мчался с другой стороны на своем коне без руля, без ветрил. — Останови! Останови! — вопил он охрипшим голосом, вцепившись пальцами в гриву, а полы его шинели развевались, как серые крылья. — Держись! — смеясь, отвечали ему, и никто не пытался остановить коня. abu За несколько часов все пересели на лошадей. В штабах наскоро оформляли передачу на бумаге. У Брянского каждый расчет достал себе подводу. В третьем расчете ездовым сел Блаженко-старший. Он терпеливо, по-хозяйски выбирал лошадей и подводу. У лошадей осматривал копыта, заглядывал в зубы. Каруцу обошел с Денисом несколько раз, постукивая по колесам. abu — До Бухарестов дойдет? — Дойдет. Крепкие колеса звенели. Все же, посоветовавшись между собой, братья добыли еще и запасное колесо и положили его в повозку. — Потому что там, говорят, пойдет камень. Все шоссе теперь загремело, заскрипело, затопало. Подразделения на ходу строились в походную колонну. Командир полка Самиев то и дело обгонял ее на мотоцикле, удовлетворенно оглядывая и приказывая командирам строжайшим образом следить, чтоб никто не отстал. — Теперь мы их догоним, товарищ гвардии подполковник! — не утерпел Хаецкий, чтоб и тут не высказаться. — Догоним, хоть на краю света! Гремела дорога, подымалась пыль, окутывая бойцов серой тучей. Только головы всадников выглядывали из нее, покачиваясь ритмично то вверх, то вниз, то вверх, то вниз. Шоссе не вмещало могучего потока, и много верховых скакало вдоль дороги прямо по хлебам, с радостными криками, в бурном чаду погони. — На войне, как на войне! — воскликнул Черныш, скача с товарищами-офицерами впереди своей роты, и отчаянно свистнул плетью, забывая обо всем на свете. XIII Мчались, не переводя дыхания. Врывались в неразрушенные, чистые города. Белые флаги свисали с каждого крыльца, с каждого балкона. Черныш с гордостью смотрел на эти флаги, на эти символы покорности; они как бы утверждали законность его воли и непобедимую мощь его родной армии. Городская публика стеной стояла на тротуарах и, ошеломленная, смотрела, как с грохотом проносились по улицам незнакомые войска — шумные, неудержимые, полные энергии. Бойцы, обветренные сухими ветрами юга, с потрескавшимися губами, верхом мчались по асфальту, не останавливаясь даже для того, чтобы выпить глоток воды, потому что на стенах городских домов уже вырастало огромное, в рост человека, «Л» с толстой, как рука, стрелой. Кто-то уже промчался здесь перед ними, кто-то уже начертил это «Л», хотя они думали, что идут первыми. Казалось, это «Л» само заранее вырастает на стенах домов по всему их пути. И они цокотали и цокотали по городским асфальтам, вылетая снова в степь, и гнали, гнали коней, охваченные азартом преследования. Враг, избегая боя, поспешно отступал и еще сильнее притягивал и дразнил этим, как дразнят охотника свежие звериные следы. Как-то под вечер впереди возникли мягкие силуэты гор, словно выступили незаметно из голубизны горизонта. За ними заходило солнце, выпуская пышные румяные стрелы в белые облака, и эти стрелы также, казалось, указывали бойцам дорогу вперед, как естественные указки. Всю ночь ехали без остановки к тем горам. Теперь уже было ясно, что дивизия идет не на Бухарест, как предполагали офицеры, а повернула на запад, в Трансильванские Альпы. Похоже было, что стоят они тут рядом, а пришлось еще скакать день и ночь, пока, наконец, войска не начали входить в горы. Спустился вечер, и сразу похолодало, хотя днем была нестерпимая жара. Сагайда, передав лошадь бойцу, забрался в повозку и скоро уснул. Он любил поспать и при малейшей возможности не отказывал себе в этом. И сейчас, несмотря на то, что колеса прыгали по камням и что-то металлическое то и дело ударяло его по голове, он спал и даже видел сон. Ему мерещилось, что это командир полка Самиев бьет его кулаком по затылку к приказывает выбросить вон кубанку. По поводу этой кубанки с казачьим красным донышком у Сагайды не раз возникали конфликты с полковым начальством. Командир полка, горячий патриот пехоты, очень не любил «модников», «кубанщиков», как он говорил, а Сагайда принадлежал как раз к закоренелым кубанщикам. Он носил кубанку в холод, отмораживая уши, в жару, обливаясь потом, при этом она сидела у него на самом затылке. Командир полка, встречая его, не шутя грозил Сагайде кулаком, Сагайда давал слово сбросить кубанку и… никак не мог разлучиться с ней. «Потеряю я свою кубанку…» — любил он напевать в землянке. Шовкун, покачиваясь, дремлет в седле. Мокрая, пропотевшая за день спина теперь мерзнет. Плащ-палатку он только что отдал Брянскому, сказав, что сам наденет шинель, но шинель его лежала где-то глубоко в повозке и до привала он не мог достать ее. А привала все не давали. Дорога поднималась выше и выше. Впереди в темноте шевелилась, грохотала река, которая текла не вниз, а в гору. — Это ты, Шовкун? — окликнул всадник в темноте, поравнявшись с ним. По голосу нельзя было узнать, кто это, потому что всадник хрипел; тут все хрипели, с тех пор как вошли в горы, с их резкими сменами температуры. Приглядевшись, Шовкун узнал Романа Блаженко. Роман был в высокой смушковой шапке, как богатырь в шеломе. — Ты ж ехал в каруце? — заговорил Шовкун. — А теперь туда Дениса посадил, пусть передохнет, потому что он весь разбился в седле. — Без привычки оно, конечно… А ты в шапке?.. — Добрая шапка! Это мне Хома дал. И где он их выдирает? А пилотку я спрятал в карман, потому что еду и дремлю… Того и гляди, потеряю. — Уже многие едут без пилоток, растеряли, сонные. — Дорога! Это уже Карпаты, как ты думаешь, Шовкун? — Это Альпы. — Альпы? А где ж Карпаты? Нашего отца в ту войну в Карпатах убило… Сосед, который с ним был, говорит, что даже его могила есть в горах. — Где наших могил нету? Наши люди всюду бывали. — Нам словно на роду написано — всегда всех освобождать и спасать. — А тут еще и люди, видишь, тонкокожие. — Утлые… А немец драпает — не догнать. — В горах зацепится. — Опять будет крещение. — Будет, ой будет!.. Проскакал мимо них комбат и, на ходу сорвав с Блаженко шапку, швырнул ее далеко в сторону. — Вот тебе, пожалуйста, — спокойно сказал Блаженно, словно ждал этого, и стал доставать из кармана пилотку. — Он со всех поскидал эти шапки, — усмехнулся Шовкун. — По всему кювету лежат. — Да я ж ее только ночью надевал. Днем я знаю, что нельзя. — Нет, тебе, Роман, в пилотке лучше… В шапке ты на чабана похож. А на нас, что ни говори, Европа смотрит. — То правда. Она присматривается к нам, примеряется… Что, мол, за солдаты у Сталина, что они за люди… А холодно… — Я и сам озяб, — сказал Шовкун. Несмотря на лютый холод, его все больше клонило в сон. Тепло, шедшее снизу от коня, приятно согревало и убаюкивало. Темнота тяжелела, словно сами горы смыкались над головой. Иногда Шовкуну казалось, что лошадь идет не вперед, а пятится. «Что за чертовщина?» — вскидывал Шовкун голову, чтобы разогнать сон. Но через минуту ему снова казалось, что лошадь ступает назад, будто чем-то напуганная. Переехали вброд быструю горную речку и снова вышли на шоссе. В полночь сорвался ветер. В скалах загудели сосны, глухо, как бандуры. — Уже, наверное, противник недалеко, — сказал Блаженко. Шовкун сопел в седле и не слышал его. Среди темной ночи впереди вдруг занялось зарево. Чем выше забирались бойцы, тем зарево перед ними разрасталось; наконец, стало видно, что горит высокий мост над какой-то горной речкой. Пламя билось на ветру, как огромная багряная птица. Мрачные отблески ложились на горы, на сосны, на скалы. Вскоре оно осветило и лица бойцов, ехавших зареву навстречу и хмуро разглядывавших его. Скомандовали привал. Сагайда проснулся от того, что подвода остановилась и металлическая ножка лафета перестала бить его по голове. Если б еще била, спал бы. Высунувшись из-под шинели, Сагайда в первый момент не мог понять, где он. Почему эти скалы поблескивают, почему гудят сосны, почему гудит и трещит огненный мост? — Коня отрезали! — хрипло закричал кто-то поблизости. — С поводьями отрезали! Остался ни с чем, как ты, боже, видишь!.. abu Послышался смех, шутки, стук котелков. Сагайда понял, что это не сон, а все наяву. Он соскочил с каруцы, дрожа всем телом от лютого холода. В стороне, при смоляном факеле, два бойца ковали коня. Они спешили, то и дело поглядывая на кухню, тревожась, что не успеют поесть. Так бывало на каждом привале, голодные бойцы прежде всего бросались ковать коней. Подковы терялись каждый день, а неподкованный конь не мог тут пройти по камню и десятка километров. Охромевшего, замученного, его приходилось сгонять с дороги в сторону и бросать, отыскивая другого. А найти коня в этих горах было нелегко. Вдоль дороги полыхали костры, бойцы, согреваясь, приплясывали, вокруг них. Некоторые натянули пилотки на уши. Возле одного костра Сагайда увидел Брянского и Черныша; они ели, склонившись над одним котелком, и о чем-то разговаривали. На марше они сдружились. Сагайда пошел к ним, на ходу доставая из-за голенища свою ложку. — …И самая высшая, по-моему, красота, это красота верности, — услышал, подходя, Сагайда воркующий, бархатный голос Брянского. — И пусть бы пришлось мне быть на фронте еще двадцать, тридцать лет… Быть еще семь раз раненым… Поседеть, состариться, а я все оставался бы ей верен. — Опять красота верности, — вмешался Сагайда, подсаживаясь к котелку. — Ты уже забыл, какая она… Ты веришь в сказку! Третий год ни письма, ни фотографии. — Да, третий год, — продолжал Брянский, казалось, не обращая внимания на слова Сагайды. Он был сейчас в том настроении, когда человеку после долгого молчания вдруг хочется поделиться с кем-нибудь самым своим интимным. Пофыркивали близко лошади, жуя овес; трескучий сосновый костер обдавал ласковым теплом; горы гудели, как пустые железные ящики. — Она училась со мной в университете, — продолжал Брянский, ловя руками тепло костра. — Три года мы с ней сидели рядом на одной скамье. Мы уже так знали друг друга, что даже мысли угадывали безошибочно. Собственно, у нас были не две, а одна мысль, разделенная на двоих. Я мог бы каждый ее взгляд перевести на речь и записать с точностью до одного слова. У нас не было «моего» и «твоего». У нас было только наше. И мы знали, что так будет всю жизнь… Вскоре после начала войны меня ранило. Я лежал в госпитале под Смоленском, и она ко мне приезжала. То была наша последняя встреча. Очень скоро немцы захватили Минск, я еще успел получить от нее открытку с дороги. Она шла на восток, не зная, где остановится. Помню ее последние слова: «Если тебя не будет, Юрий, я ни с кем, ни с кем не смогу найти счастья… До самой смерти останусь одна!» — И ты веришь? — перебил Сагайда. — Верю. Верю, ибо знаю, что иначе не может быть. Это не самоуверенность. Конечно, она может встретить более красивого, чем я, более умного… Но я глубоко убежден, что… сердца… именно такого сердца не встретит. Потому что нет на свете двух абсолютно одинаковых сердец. А она любила именно такое, как мое. Тысячами граней светится каждое людское сердце. И только у нас, между нами двумя, эти тысячи граней, все до последней, светились одинаково, взаимно притягиваясь. Я после нее видел многих девушек, даже более красивых, чем она, даже настоящих красавиц, но ни одна из них не могла сравниться с ней. Не потому, конечно, что она самая лучшая в мире, нет, я не идеалист. Но именно такую, не худшую и не лучшую, я только и могу любить. Для меня она самая лучшая на земле. Потому я так верю и себе, и ей… И я рад, что родился таким однолюбом. Это делает меня богатым и сильным. Я чувствую себя всегда богатым и сильным. Вот почему я и говорю, что наивысшая красота — это красота верности. Люди, которые мечутся, разменивают свои чувства направо и налево, по-моему, в конце концов должны чувствовать себя нищими. — Однако ж я уверен, что ты ее забыл, — не унимался Сагайда. — Разве она и сейчас такая, как три года назад? Она уже и физически изменилась. И ты продолжаешь ее любить просто… из своего рыцарского упрямства. Дама сердца! Собственно, ты уже любишь не ее, а свое студенческое прошлое, свою молодость. Сказка! — Пусть даже так! Пусть сказка. Но эта сказка будет светить мне всю жизнь. — Выходит — ты идеалист? — спросил Черныш, улыбаясь. — В этом — возможно. — А если и она тебя еще любит, — продолжал Сагайда, — то также лишь воображаемого, тоже сказку. Фантазирует дивчина, обтачивая для нас мины где-нибудь в Магнитогорске или Челябинске. Ведь ты тоже стал не таким, каким она знала тебя до войны и какого именно любила. Что ни говори, Юрий, а ты тоже стал… до некоторой степени солдафоном… возможно только чуть меньше, чем мы. — В какой-то мере ты прав, Володька, — согласился Брянский, задумавшись. — Может быть, в сердце нет уже той нежности, что была… Сколько новых привычек, сколько новых жестоких страстей пустили в нем корни. В сердце много кой-чего сгорело за эти годы… Но от этого оно стало… лишь более крепким. Черныш лежал, опершись на руки, перед костром и смотрел в огонь. Отблески пламени переливались в его глазах. — Более крепким, — бормотал Сагайда, выскребывая котелок. — Более крепким, а? Здорово! — Сгорело… Выгорело… Но ради какой цели! — мечтательно произнес Черныш. — Ради такой, лучше которой у человека не может быть ничего. Брянский не слышал его. Он сидел, обняв белыми руками свои выцветшие парусиновые сапожки, и равномерно покачивался. В этой позе он казался совсем маленьким, было что-то девичье в его остро поднятых плечах с твердыми аккуратными погонами. В глубокой задумчивости он глядел на костер, на пламя, пожирающее зеленые ветки, на которых, закипая, выступает смола. — Всё, всё мы отдаем тебе, Родина, — произнес он вдруг каким-то странным голосом, ни к кому не обращаясь. — Всё! Даже наши сердца. И кто не изведал этого счастья, этой… красоты верности, тот не жил по-настоящему. Он продолжал, покачиваясь, смотреть на пламя, хотя, вероятно, ничего не видел и не слышал. Все молчали. У соседнего костра Хома Хаецкий, облизывая ложку, серьезным тоном рассказывал товарищам: — …А я ей отвечаю: милая моя Явдошка! Твоего письма, в котором ты просишь денег, я не получал… Подали команду двигаться. Снова сели на лошадей. Речку переезжали вброд, некоторые лошади пугались воды, брыкались, рвали постромки. Пришлось бойцам, скинув брюки, заходить по грудь в ледяную воду. Перекинув вожжи вперед, они тянули за собой норовистых коней силой, как бурлаки баржу. — Так и помогают всю дорогу, — сказал какой-то боец, — то лошади людям, то люди лошадям, а все вместе — вперед. Теснота, шум, ругань, грохотанье подвод, и снова черная дорога и горы, взблески искр из-под копыт, цокот подков. Сзади, разбушевавшись на ветру, догорал высокий мост, а вдоль дороги тлели покинутые костры. Холодная горная ночь на чужбине невольно располагала к откровенности. Сегодня даже Брянский, всегда сдержанный, охотно делился мыслями с товарищами, которые ехали плечом к плечу с ним. До сих пор Черныш не думал, что этот человек, который, казалось, был целиком занят лишь своими формулами, делами роты, боями, живет еще чем-то другим. Брянского он считал хотя и очень способным офицером, но сухим и до некоторой степени педантом. И, может быть, только эта походная ночь способна была вызвать Брянского на откровенность. Ему, видимо, сейчас хотелось еще и еще говорить о ней, о далекой любимой девушке, говорить хоть в простор, говорить ветру, словно она могла где-то услышать его речь. Его неожиданно горячие слова о ней были овеяны песенной красотой. — Где б она ни была, я найду ее! — уверял он. — Кончится война, и я вернусь к ней, я отыщу ее!.. Она любит Бетховена. Она будет играть мне. А я буду слушать, вспоминать эту ночь в горах и думать о «бессмертной возлюбленной». — А почему ты уверен, что она жива? — спросил Сагайда. — Я, конечно, желал бы ей сто лет жить, но ведь ты сам знаешь, что значит сейчас три года. И бомбежки, и пожары, и болезни… Да мало ли что… — Нет, нет, она жива, она живет! Она у меня крепка, как алмаз! Где-нибудь на Волге, или в Сибири, или на Урале! Может быть, и в самом деле стоит в цеху, обтачивает для нас мины. — Может быть, это она в азиатских степях на голом месте строила военный завод, — произнес Черныш. — В ветер, в буран, в жгучий мороз. И не забывала о тебе, Юрий! — Может быть, и сейчас, читая сводки Информбюро, мысленно ищет меня в этих самых Альпах. — Вот рыцари, вот фантазеры, — смеялся в темноте Сагайда. — Фантазируйте, так теплее! Черныш оглядывался на ходу и видел горное шоссе, забитое войсками, багровую реку, через которую артиллеристы переправляли пушки, и даль за рекою, где исчезала темная движущаяся масса войск. Чернышу казалось, что эта живая лента тянется до самой границы и дальше, дорогами родной земли, к дому его матери. Может быть, она сидит сейчас перед репродуктором, ожидая отца с работы, и слушает последние известия, накинув шаль на худенькие плечи. И хочет услышать о своем Жене. А Женя… Разве он еще Женя? Ведь он теперь гвардии младший лейтенант Черныш, неведомый матери. Мост, перегорев, с грохотом повалился в воду. — Мы сжигаем за собой все мосты, — сказал Черныш. — То не мы, то фриц, — возразил Сагайда. — Фриц думает, что без мостов не догоним. А Иван и сквозь ад пройдет. Брянский внимательно смотрел вперед, на тесную щель дороги, в которую вползали войска. — Сюда, в эти Альпы, можно итти только наступая, — говорил он. — Отступать отсюда невозможно. Это было бы гибелью для всех нас. Но поскольку отступать мы не собираемся, — хрипло засмеялся он, — то и рвемся все выше в эти каменные катакомбы. Далеко в голове колонны затарахтели подводы, грохотанье все приближалось, и вот уже перед Брянским, Сагайдой и Чернышом заговорили колеса, и кони под ними сами перешли на рысь. Ночь зашумела, заговорила, будя сонные горы… XIV Фронт все глубже входил в горы. Началась полоса горных хребтов. Уже не один такой хребет перевалили войска. Сбитый с высот противник откатывался все дальше. Полки стали на дневку. Черныш и Брянский лежали в саду на выгоревшей траве. Брянский достал из своей планшетки какие-то схемы и записи с формулами, объясняя их Чернышу, явно удовлетворенный тем, что Черныш его понимает. Над ними раскинула корявые ветки черная обгоревшая яблоня без листвы; странными казались висевшие на ней, как на новогодней елке, сморщенные, испеченные плоды. Неподалеку тлела куча пепла, и только труба, уцелевшая среди развалин, свидетельствовала, что еще вчера здесь было человеческое жилье. Последние дни авиация противника житья не дает. Бомбит горные дороги, бомбит селения, где войска останавливаются передохнуть. Тогда дороги и сады ощетиниваются стволами зениток. Это уже настоящая Трансильвания. Типичная картина: село, окруженное со всех сторон грядами бесплодных гор, и только в котловине роскошно растут густые сады, огороды, виноградники. Накануне это село бомбили, и пепелища еще и до сих пор дымятся. — Пошли эти свои соображения в наркомат, — говорит Черныш Брянскому. — Там, я уверен, их обязательно примут во внимание для нового наставления. — Мне кажется, — говорит Брянский, — что эти наблюдения я обосновал довольно убедительно. С математической точностью. Ведь наши минометы — относительно новый вид вооружения и, естественно, что их огневые возможности еще не полностью исследованы. У миномета большое будущее. Возьми хотя бы «катюши»… abu А построенный таким образом, как я предлагаю, огонь всех минометных рот полка обязательно накрывает траншею противника и не дает ему возможности поднять голову. Тут ни одна мина не ляжет зря. Наши стрелки могут смело бросаться на первую позицию обороны!.. К ним подходит Сагайда. Сегодня здесь, на дневке, батальон получил, наконец, почту за несколько дней — свежие газеты, журналы, полмешка писем. Сагайда не получил ничего. Он, видимо, тоскует и не находит себе места. Срывает от нечего делать над головой запеченное пожаром яблоко и ест его, почти не жуя, как кашу. — У нас на окраине на песках жила баба Шураиха, — начинает он. — Иду я, бывало, с хлопцами в парк на танцы, а она стоит на пороге и кричит мне: «А, Сагайдин пройдоха!.. Это ты мою собаку убил!» Однако… славная была бабуся. Интересно знать, жива ли она еще. Появляется откуда-то Денис Блаженко и, браво щелкнув каблуками, спрашивает разрешения у гвардии старшего лейтенанта обратиться к нему. Брянский разрешает. Блаженко коротко докладывает. Как известно, брат его, Роман, несмотря на то, что был ранен в руку, продолжал оставаться в строю и выполнять боевые задания. За такой поступок брат его, Роман, заслуживает награды; он, Денис, спрашивал об этом у замполита гвардии майора Воронцова. — Вы немного опоздали, Блаженко. Я уже подал и на Романа, и на вас, и на многих других. Будете и дальше честными воинами, не сомневайтесь, засияют у вас на груди и «Отвага» и «Слава». Я не скупой для хорошего солдата. Можете итти. — Ой жила, — сказал Сагайда, когда ефрейтор, откозыряв по всем правилам, отошел. — Жила-то, жила, — согласился Брянский, — но командир из него вырабатывается прекрасный. Волевой, дисциплинированный, и стреляет лучше других… Брянский не успел закончить. Небо вдруг загудело где-то совсем близко за горой и кто-то закричал; — Воздух! Воздух! Они вскочили на ноги и бросились к ближайшей щели. Брянский на ходу запихивал бумаги в планшетку. В садах залопотали зенитки; бойцы до сих пор и не знали, что они тут есть. abu Некоторые кинулись в горы, отвесными каменными стенами обступившие село. Небо с воющим свистом опускалось на землю, все быстрее и стремительнее. Черныш прыгнул в щель на чьи-то тела. Земля раскололась и ударила вверх упругим пламенем. Стало горько и темно. — Пронеси, пронеси! — жарко шептал кто-то под Чернышом. Земля вздрагивала. Взрывы возникали все ближе. Промчались через садик перепуганные лошади в запряжке и без ездового. Небо, воя, падало прямо над щелью. «Неужели сюда? Неужели сюда? — лихорадочно работала мысль Черныша. — Не может быть, не может быть!» Земля сдвинулась, что-то тяжелое навалилось на Черныша, ему стало душно. Следующий взрыв уже — он слышал — раздался дальше, следующий — еще дальше. — Прогудело! — первым отозвался Сагайда, стряхивая с себя землю. Он помог Чернышу вытащить ноги, заваленные землей. Едкий туман стоял вокруг. Со дна щели поднялся Хаецкий, выбирая сено из усов. — Хаецкий! — удивился Черныш. — Это вы были подо мной? — Как видите, товарищ гвардии младший лейтенант. Действительно, я. — Вы и шептали? — Я или не я, а хорошо, что пронесло. Такие пряники летели на нас. Га! Через садик бежал Шовкун, тревожно озираясь вокруг. Увидев своих, он крикнул: — Старшего лейтенанта не видели? — Нет, — ответил Сагайда. — Мы и самих себя не видели. — Горечко! Горе мое! — ударил Шовкун об полы руками и бросился бежать дальше. — Вот они тут! — пожалел земляка Хома. Шовкун, остановившись, облегченно вздохнул и подошел к щели, смущаясь перед всеми за свою тревогу. — Там все живы? — обратился к нему Брянский, вылезая из окопа. — Наши все. А в четвертой роте… Беда!.. Их было двое или трое под черешней… Так ни один не встал. — Горит! — вдруг выкрикнул Хома. — «Мистер» горит! Все посмотрели, куда он указывал. На одной из самых высоких гор, распластавшись на деревьях, как черный ворон, догорал подбитый нашими зенитками, вражеский самолет. Столб черного дыма вставал над ним. — Хорошо горит, — сказал Брянский. Вылезли на траву и закурили. Даже Черныш закурил за компанию и почувствовал, что голова пошла кругом. Какой-то боец с кнутом в руке пробежал мимо, расспрашивая, не видели ли лошадей. — Запряжены? — спросил Хома Хаецкий. — Запряжены. — Гнедые? — Гнедые. — Не видели. Всеми овладело бодрое, возбужденное настроение, как после боя, когда все опять встречаются живыми. Горький дым медленно выветривался из котловин, и горы словно расступались. На их хмуром, сером фоне ясная голубизна неба казалась еще нежнее. — А какие тут подсолнухи растут, па-атку мой! — запел Хаецкий. — Будет с нашу хату! — А созревает все же позднее, хоть и юг, — заметил Шовкун. — Смотрите — август, а овес еще почти зеленый. И слива… Прибежал Роман Блаженко, запыхавшийся и встревоженный, сообщил, что убито пять лошадей и вдребезги разбита его каруца. — А вашего коня ранило, — обратился он к Чернышу. — Сильно? — порывисто поднялся Черныш, мрачнея. — Как вам сказать… Когда началось, он совсем ошалел, сорвался с повода и выскочил на шоссе. Хотел куда-то бежать… Там и лежит. — Покажите где. Они пошли с Блаженко. — Не печальтесь, мы вам другого коня достанем, — успокаивал Блаженко своего командира. — Мы с Хаецким. Шоссе было забито лошадьми и вдребезги разнесенными повозками. Черныш еще издали узнал своего коня. Он барахтался в кювете, то и дело поднимая голову с белой звездочкой на лбу и пытаясь встать на передние ноги. Но ноги не держали, и конь снова падал, тяжело хрипя. Куда он хотел бежать?.. Ему вырвало грудь. Конь узнал Черныша и потянулся навстречу, не спуская с него внимательных умных глаз. «Доминэ офицер!..» Черныш вспомнил взгляд юноши-румына, у которого он отобрал этого коня. «Немало мы прошли с тобой с тех пор, дружок мой!..» В горле у коня заклокотало, словно там бились и не могли вырваться наружу членораздельные звуки. «Что ты хочешь сказать, верный мой товарищ?..» Черныш расстегнул кобуру, достал пистолет и прицелился прямо в лоб, в белую лысинку… XV На другой день Блаженко с Хаецким и в самом деле откуда-то привели Чернышу лошадку. Она была маленькая, незавидная, но ладная и на диво сильная. — Наш, отечественный, — отметил Хаецкий, как цыган обходя коня и старательно заглаживая выстриженное тавро. Горы оказались настоящим испытанием для армейских лошадей. И бойцы, которые видели немало трофейных коней, добытых у врага, — немецких, французских, венгерских, — убедились, что все-таки самые выносливые лошади — наши. Трофейные тяжелые битюги и красивые рысаки спадали в теле за несколько трудных переходов, тощали на глазах и падали в горах на каждом километре. Наши же лошади, неприхотливые в корме, легкие и неутомимые, топали и топали дни и ночи, поднимаясь на самые крутые кряжи, верно служа бойцам. Хома Хаецкий по этому поводу философствовал: — Куда их лошадям до наших! Они у них задыхаются от ожирения сердца!.. Слабодушные, как их хозяева! А посмотрите на наших коней. Всюду пройдут! Один недостаток был у лошадки, которую добыли Чернышу: расковавшись, она стерла копыто и теперь хромала на правую переднюю. Может быть, именно поэтому Хоме и Блаженко и удалось взять ее. Кинулись подбирать подкову, но ни одна не подходила: все были для этого малыша слишком велики. Вообще подкова стала в горах драгоценностью. Когда она, сорвавшись, звенела по камням, за нею бросались, соскочив с седел, сразу несколько всадников, словно то звенело золото. Маленькие же подковы для наших лошадей ценились особенно высоко, как пистолетные патроны самых дефицитных калибров. Таких подков у здешних кузнецов не было. Подогнать подкову на лошадь Черныша можно было только в кузнице. У Брянского конь тоже щелкал подковами: они ослабли, и нужно было их подтянуть. Брянский и Черныш попросили у командира батальона разрешения заскочить в какое-нибудь из окрестных горных селений в кузницу. Комбат вначале возражал, а потом разрешил. Пообещали ему догнать колонну до темноты и раздобыть флягу вина. Дорога крутой спиралью спускалась вниз и далеко, по ту сторону долины, снова спиралью поднималась по склонам. И сколько видно было, на целые километры двигались и двигались колонны войск, поднимая бурую пыль. Слева в долине, покрытой лесом, на значительном отдалении от шоссе, Брянский и Черныш увидели крыши горного селения. Там должна была быть кузница. На дорожке, свернувшей в ту сторону от шоссе, виднелись следы подков. Когда Брянский и Черныш выехали на дорожку, их обогнал Казаков. Он во весь дух мчался вниз по шоссе в красной пожарной машине с колоколами по бокам. В машине стояли еще несколько полковых разведчиков с автоматами, в пилотках набекрень. За рулем сидел маленький боец в больших зеленых очках. Очки, предназначенные для защиты европейского господчика от преждевременных морщин, теперь защищали бойца от солнца и пыли. — На запад! — крикнул Казаков Брянскому и Чернышу. — На задание! Лошади шарахнулись в кювет при виде красной машины, со страшным грохотом промчавшейся мимо них. А вдали командир полка, остановив свой мотоцикл, выскочил из него и поднял нагайку, как регулировщик красный флажок. — Даст жару, — сказал Брянский. — Академик, академик, а отлупцует — будь здоров. Их лошади топали по каменистой тропинке, все дальше углубляясь в лес. Рядом журчал прозрачный ручеек, прыгая по зеленым, обросшим мохом камням. Черныш остановил коня и подошел к ручейку напиться. — Юрий!— воскликнул он, склонившись над водой. — Настоящий нарзан!.. Попробуй! Брянский тоже сошел. Это была не обычная, а минеральная вода. Она забивала дух своей приятной остротой, и слезы выступали у офицеров на глазах, когда они пили. — Запомни это место, Евгений, — сказал Брянский. — После войны приедем сюда на курорт. — Доживем? Брянский не ответил. — Когда будешь, Евгений, уже стариком… вспомни когда-нибудь этот ручеек, где это было и с кем ты пил. Мне приятно думать, что через много лет кто-то будет вспоминать меня. Они наполнили фляги водой, чтобы привезти комбату вместо вина. abu Снова сели на лошадей. Горы вокруг как бы висели в воздухе, прозрачные и легкие в эти последние дни лета. Леса словно светились насквозь. Контуры каждого дерева, каждой скалы были удивительно четкими, как в панораме бинокля. В чистом горном воздухе никогда не бывает туманов, которые в низменных местах уменьшают видимость. Кое-где в лесах уже пробивалось первое пламя осеннего багрянца, от которого деревья становились еще более пышными и пестрыми. Самый незначительный шорох, шум птичьего крыла, копытный цокот — все резонировало здесь с необычайной гулкостью — звонко, чисто, в полный голос. И воздух, и горы, и леса, — казалось, все начинало от каждого слова звенеть, как грандиозная мембрана. При въезде в село всадников уже поджидали, толпясь, ребятишки, видимо, издали заметившие их. — Ковач? Ковач? — предупредительно допытывались дети. — Ван, ван!6 abu Заметно было, что дети давно с нетерпеливой радостью ждали их и теперь наперебой хотели чем-нибудь услужить и помочь офицерам. Сопровождаемые толпой оборванных малышей Брянский и Черныш поднимались узенькой кривой уличкой, где, как показывали дети, жил кузнец. Из каждого двора выглядывали целыми семьями жители, мужчины поднимали измятые шляпы, а женщины, улыбаясь, приглашали выпить молока. Черные, неповоротливые буйволы, жуя жвачку, лежали за изгородями, в загонах. Тем временем дети восклицаниями и красноречивыми жестами пытались рассказать, что тут уже были русские и среди них какой-то веселый Иван Непытай, они тоже ковали лошадей, искали вина и потом уехали. За поселком, под самой горой, на висячем мосту виднелись вагонетки, а ниже, между высокими конусами дробленого камня, тянулась узкоколейка и стояли новые деревянные бараки. Там были каменоломни. В конце улички Черныш и Брянский вдруг остановились и удивленно переглянулись. Что это? До их слуха откуда-то из-под горы донеслось пение — торжественное, медленное, гулкое, будто шло оно из каменной пещеры. Они не понимали незнакомых слов, но сразу узнали мотив, родной с детства, с пионерских отрядов… «Интернационал»! Дети тоже остановились и с гордой радостью смотрели на офицеров. «Интернационал»! Брянский и Черныш ударили лошадей и поехали быстрее. Вскоре уличка кончилась, и перед глазами открылась небольшая, окруженная нежилыми строениями, мощеная площадь перед каменоломнями. Возле одного из сараев чернела куча древесного угля, лежали разные машины, железный лом, кирки. Это, видимо, и была кузница-мастерская каменоломен. Напротив широко открытых задымленных дверей выстроились в ряд кузнецы. Их было человек десять, все без шляп, в брезентовых фартуках с молотами в руках. Они-то и пели пролетарский гимн. Когда Брянский и Черныш подъехали, один из кузнецов вышел вперед и торжественно поклонился им. — Здрас-твуй ту-ва-риш! — сказал он старательно одному, затем другому. Офицеры смутились, растроганные этой церемонной и неожиданной встречей. Тем временем кузнец объяснял украинским говорком, что сам он родом из Буковины, а работает тут в каменоломнях барона Штрайха. Его товарищи — рабочие — хотели бы достойно встретить советских офицеров, но они бедны, у них, кроме детей, ничего нет, и они решили встретить сталинских воинов «Интернационалом». Немцы забрали у них молодежь и погнали строить укрепления. Немцы отняли скот у тех, кто не успел его спрятать в горах. Но германы не могли забрать у них «Интернационал». Брянский и Черныш, приятно взволнованные, соскочив на землю, пожимали кузнецам руки. Окружив лошадей, кузнецы проворно хватали их за ноги, осматривали копыта, прищелкивая языками. Загудел, разгораясь, горн. Особенную симпатию вызвал хромающий конь Черныша. Крепкий, как кочан, смирный, с густым чубом на лбу, копь позволял детям баловаться с ним, лазить под живот и аккуратно подбирал губами лакомства с их ладоней. Ему давали ореховые зерна, персики, виноград, и он все поедал. — Русский конь! — кричали дети, играя и радуясь тому, что лошадка такая маленькая и все ест. — Русский. Иов! Иов!* abu Тем временем кузнецы подгоняли на него подковы, не позволяя ни Брянскому, ни Чернышу помогать им. Буковинец-переводчик уверял, что они теперь наготовят много маленьких подков специально для русских лошадей. Подкуют так, чтобы они взобрались с бойцами на самые высокие гребни Альп. Вскоре вся площадка перед каменоломнями была заполнена жителями поселка — мужчинами, женщинами, стариками, детьми. Тут были венгерские, румынские семьи и несколько семейств украинцев из Буковины. Все они много лет работали здесь на каменоломнях. Были также беженцы, преимущественно молодые девушки, из Альба-Юлии, Сибиу и других городов. Они спасались в этих горах от войны и голода. Некоторые девушки, не стыдясь стариков, подходили к Чернышу и Брянскому, непринужденно осматривали их с ног до головы и ласково похлопывали по щекам. Все приветливо смеялись, старые и молодые, не осуждая девушек за их вольность, от которой обоих офицеров бросало в жар. К таким ласкам, да еще на виду у всех, они не привыкли. Женщины несли им фрукты, козий сыр, молоко, но Брянский и Черныш ели только фрукты, а от соленого сыра отказывались. — Нэм отравит*, — уверяли женщины, первые пробуя еду. abu — Германам отравит, русским — нэм отравит. Они все жаловались на барона Штрайха. Когда Брянский сказал, что уже не будет здесь барона Штрайха, а введутся новые, демократические порядки, все бросились жать ему руку, а дети принялись с увлечением свистеть в сторону гор, словно в них еще сидел сам барон Штрайх. Молодая цыганка пристала к Чернышу — погадать ему, предупреждая, что не требует никакой платы. Черныш рассмеялся. — Нам не нужно гадать. Мы и так знаем, что нас ждет впереди. Когда лошади были подкованы, кузнецы привязали еще по нескольку запасных подков к седлам. Они не хотели брать денег, только попросили звездочки с пилоток. — Добрэ подковали, от сердца подковали, — уверял буковинец на прощанье. — Пусть не сотрутся подковы, пусть не подобьются ваши кони!.. — Прозвенят по всей Европе, — сказал Брянский, прыгая в седло. Когда они отъехали, спускаясь по той же самой каменной уличке, за ними снова зазвучал величественный мотив. Гимном провожали рабочие своих освободителей в далекий благородный путь. В мужской хор теперь вплетались, как шелковые цветные нитки, детские и девичьи голоса. Песня нарастала и нарастала. Вечернее небо, горы, леса отражали эту песню, и она долго звенела в чистом воздухе. XVI Гора была такая, что с нее спускались весь день. Тормозить приходилось сразу два колеса, и они раскалялись на камнях, как на огне. Потом почта всю ночь снова поднимались. За полночь колонна вдруг остановилась, и ездовые подложили под колеса камни, чтоб повозки не подавались назад и лошади отдохнули. Камни на такой случай каждый ездовой возил с собой в передке, чтобы потом не искать в темноте, когда понадобятся. Ждали команды кормить коней, но команды не было. Вместо нее откуда-то сверху передавался от бойца к бойцу, перебегая вниз, другой приказ: — Командиры рот в голову колонны! Это предвещало тревогу. Офицеры пробегали вперед, на ходу расправляя гимнастерки под ремнями. Вскоре они вернулись к своим подразделениям. Колонна стала быстро рассредоточиваться. Транспорт съезжал с шоссе на обочину и маскировался в соснах. Пока что ехать было некуда. С транспортом оставили минимум ездовых: одного на несколько подвод. Остальные, став сразу напряженно суровыми, деловито строгими, вьючили лошадей. Запасались канатами. Кто не имел фляг, получал у старшин. Издали с горы донеслось несколько спокойных пулеметных очередей, как будто стреляли в небе. Тем временем разведка приносила все новые и новые сведения. Там вверху, на одном из самых высоких перевалов, засел противник. Небольшое горное селение он превратил в надежный опорный пункт. Дорога перед селом была перекрыта дубовыми завалами, эскарпами; под высотой, пересекая шоссе, тянулись в несколько ярусов траншеи, дзоты и открытые огневые точки. Подножье высоты опоясывали сплошные проволочные заграждения. О штурме перевала в лоб не могло быть и речи. Это стоило бы слишком больших жертв и не гарантировало успеха. Командир полка послал конную разведку далеко влево и вправо от дороги, чтобы уточнить характер вражеской обороны и огневую систему. Разведчики вернулись на рассвете. Докладывали то, что примерно представлял себе командир полка. На флангах не было не только каких-нибудь дорог, не было даже тропинок. На самых выгодных гребнях враг выставил одиночные пулеметы, а еще дальше, в горах, как будто и живой души не было. Там начинались дремучие леса и отвесные стены диких скал. Противник был уверен, что леса и скалы надежно охраняют его и никто через них не сможет пройти. А Самиев снова погнал разведчиков на фланги, поставив задачу — искать проходов. Потому что и он, и Воронцов, оценивая обстановку, приходили к одному выводу: перевал придется брать именно там, в непроходимых лесных чащах, в непролазных скалах, откуда враг совсем не ждет их. Они должны перевалить этот кряж где-то на фланге и зайти врагу в тыл. В полдень разведчики вернулись. Дополнительные данные подтверждали результаты ночной разведки: в глубине флангов начинался такой глухой край, что враг не считал нужным выставлять там даже отдельные засады. Самиев вместе с начальником штаба засел за разработку детального плана операции. Майор Воронцов собрал коммунистов и комсомольцев. Полк должен был продвигаться вперед отдельными отрядами и мелкими группами и, возможно, действовать определенное время децентрализованно. Роль коммунистов и комсомольцев в этих отдельных группах становилась особенно большой и решающей. Вообще роль одиночного бойца в горных условиях значительно возрастала по сравнению с условиями равнины. Тут общий успех в большой мере зависел от инициативы, находчивости, боевого настроения каждого в отдельности. Воронцов, хорошо понимая это, расставлял людей с таким расчетом, чтобы коммунист был в каждой группе, которой предстояло действовать определенное время самостоятельно. Именно коммунист должен был в ней задавать тон и все время поддерживать высокий боевой дух солдат. Это было необычное собрание. Коммунисты и комсомольцы явились по приказу майора уже в полной боевой готовности, обвешанные гранатами и дисками, с автоматами на груди. Не выбирали председателя и секретаря, не писали протокола, не составляли резолюции. Времени для этого не было, группам предстояло выступить немедленно. Кое-кто присел на буреломе, некоторые слушали стоя. Воронцов говорил, прохаживаясь между ними. Опавшие листья шуршали под его порыжевшими сапогами. Майор говорил негромко, голос его шелестел, как эти листья, и все-таки все слышали каждое его слово. — Мы переходим к новой тактике. До сих пор мы бились с врагом в степях и на равнинах, в лесах и болотах. Отныне мы будем биться с ним в горах. Будем биться чаще не днем, а ночью. Наша цель — захватить перевал, захватить дорогу. Война в горах, как видите, это прежде всего война за дороги. Но мы, пехота, гвардия, не можем приковывать себя к дорогам. Мы должны уметь хорошо маневрировать в горах, по какой угодью пересеченной местности. Тогда эти пустынные кряжи, эти непролазные лабиринты превратятся из наших врагов в наших друзей. Немцы считают их непреодолимыми. А мы их преодолеем. Немцы их боятся, а мы их победим. Потому что наша тактика, сталинская тактика, гибче, смелее, современней, чем немецкая. Черныш слушал майора, не сводя с него глаз. Он впервые видел Воронцова после той встречи под дотами, когда Воронцов лежал в блиндаже, больной малярией. Замполит только недавно поправился. Лицо его после болезни все еще было какое-то осунувшееся, блеклое. Снова на Черныша повеяло от него чем-то гражданским, как от отца. Этот хрипловатый голос… Короткий ватник, из-под которого выглядывает гимнастерка… Слегка ссутуленные плечи… Для многих было загадкой, чем этот невзрачный майор, разговаривающий со спокойствием сельского учителя, изредка откашливаясь, — чем он мог так влиять на своих бойцов и офицеров? Пожалуй, никогда не слышали, чтобы он кричал и суетился. Он все делал, как и говорил, спокойно, ровно, поблескивая из-под крылатых бровей серыми глазами, то с суровым уважением, то с лаской. И его слушались все, его приказы выполнялись не менее точно, чем приказы командира полка. Полк любил его. — От нас в первую очередь будет зависеть успех этого боя, — говорил Воронцов, как будто вытачивая каждое слово. — Мы, коммунисты и комсомольцы, обязаны знать, где наше место в походе и в ночном бою. Наше место в первом ряду. Ночью наш голос должен всегда звучать впереди бойцов. Боец верит нам, боец всегда поднимется за нами в атаку. «Сделаем! — хотелось крикнуть Чернышу. — Сделаем!» Автоматные магазины, набитые патронами, выглядывали у Воронцова из обоих голенищ. — Нас не испугают ни горы без дорог и тропинок, ни глухие места, где, может быть, не ступала еще нога человека. Мы пройдем тут, потому что мы — большевики. Чаще, чаше напоминайте бойцам слова фельдмаршала Суворова: «Где олень пройдет, там и наш солдат пройдет. Где олень не пройдет, и там наш солдат пройдет». XVII План операции, маршруты отдельных групп и отрядов были разработаны «академиком» до мельчайших деталей. Только точное выполнение каждым отрядом своего задания могло принести успех. Поэтому с отрядами и отдельными группами пошли даже штабные офицеры. Они должны были, как штурманы на самолетах, все время ориентировать бойцов, которые легко могли заблудиться в этих ущельях, особенно ночью. Первый батальон оставался на месте, чтоб атаковать перевал с фронта. Второй батальон шел налево в горы, третий — направо в горы. За сутки они должны были перевалить хребет, сделать до полусотни километров каждый, а к вечеру следующего дня выйти с двух сторон в тыл врага и незаметно оседлать шоссе. По сигналу зеленой ракеты должна была начаться ночная атака. Минометная рота Брянского в этом бою тоже действовала рассредоточению. Взводы были приданы отдельным стрелковым ротам. Взвод Черныша выступал со вторым батальоном в тыл противника и, выбрав огневую позицию на господствующей высоте, должен был обстреливать вместе с пулеметчиками тыловое шоссе врага и вершину перевала. Второй батальон выступил после обеда. Несколько часов двигались лощиной по дну ущелья, все больше углубляясь в лес. На поводу вели лошадей, навьюченных минометами, боеприпасами, термосами с водой. Впереди минометчиков шли автоматчики и стрелковая рота. С ними, кроме комбата, был и гвардии майор Воронцов. С автоматом за плечом, с трубками газет, торчавших из карманов, он, то и дело оглядываясь, осматривал бойцов, которые змейкой брели за ним, шелестя ботинками в листве. Их было мало. Когда шли маршем, их всегда было мало, а когда завязывался бой и они рассыпались, и оружие их начинало говорить, — тогда, казалось, их количество увеличивалось в несколько раз. Лес становился все гуще. Вековые деревья сошлись над головами бойцов, и солнце не могло пробиться сквозь них. Сырость, никогда не просыхающая здесь, насыщала воздух. Камни, покрытые толстым слоем прогнивших листьев, были мягкие, как подушка, и оседали под ногами. Среди листьев то здесь, то там шуршали, извиваясь, гадюки, копошились ежи. Часто дорогу загромождал бурелом. Бойцы, как белки, прыгали через столетние поваленные деревья, но лошадям с грузом пробираться было трудно. Некоторые застревали между деревьев и, стараясь высвободиться, ломали ноги. Их бросали, разбирая боеприпасы по рукам. Все время делали на деревьях зарубки для связных. Сдирали нетронутую, поросшую мохом кору стволов и вырезали «Л». — Эл, эл, — выкрикивал темпераментный, как всегда, Хаецкий. — Повсюду идешь ты за нами!.. Будешь ты везде — и на горах, и в степях, и в чужих краях!.. Словно линия вечных маяков оставалась эта буква за бойцами в темных кедрах дремучих чужих лесов. Первая буква бессмертного имени вождя. Словно витал над бойцами дух великого Ленина, все время сопровождая их. Вскоре настал момент, когда пришлось бросить и последних лошадей. Перед бойцами высокой стеной встала крутая скала. Черныш приказал разгрузить коней и отправил их с двумя бойцами обратно. Воду из термосов разлили по флягам, а остаток выпили. Начался долгий и упорный штурм гранитной стены. Черныш разулся, обвязался канатом и полез первым. Было время, когда он взбирался на Памир, не думая о войне. Он любил спорт, солнце, сияющие серебряные вершины. А Родина учила его взбираться на самые высокие пики не только ради спорта… И сейчас он благодарил ее за эту науку. — Вы говорили, что были альпинистом, — сказал Воронцов, который до сих пор помнил разговор в блиндаже. — Видите, это пригодилось. Закинув голову, Воронцов внимательно следил за осторожными и цепкими рывками Черныша вверх. Часто Черныш останавливался отдохнуть, держась за скалу руками и ногами. Босой, без ремня, без пилотки, он казался каким-то особенно штатским. abu abu Задрав черную чубатую голову, Черныш изучал ближайшую зазубрину, за которую можно было бы ухватиться и подтянуться на руках. Потом цеплялся за нее сильной, мертвой хваткой. Он уже взобрался метров на 20, а стена и дальше поднималась над ним, отвесная, как небоскреб. Снизу бойцы, затаив дыхание, следили за каждым его движением. Внизу высокой грудой были сложены хворост, плащ-палатки, фуфайки — на тот случай, если Черныш сорвется. «Ой, мало это поможет!» — думал Хаецкий, поглядывая на зеленую постель, приготовленную для его командира. — Держись! — резко командовал Воронцов, заметив неосторожное движение младшего лейтенанта. Лицо майора от напряжения становилось твердым, как камень. — Отдохни! И Черныш, выполняя и там команду, отдыхал, осматривая в то же время скалу над собой и старательно изучая ее вершок за вершком. Вниз он не посмотрел ни разу. Отсюда он был похож на сильную зеленую птицу с черной головой, что впилась когтями в гранит и повисла, распластавшись на нем. «Какой цепкий», — думал Хаецкий, со страхом поглядывая вверх на головокружительный небоскреб и волнуясь при мысли, что и ему придется туда взбираться. Солнце уже заходило, под скалою залегали темные тени, а Черныш все еще не достиг гребня. Тонкий 25-метровый канат, который тянулся от него вниз, уже кончился, и его дотачали другим, такой же длины. — Хватай скорее, притачивай хвост, — кричал, суетясь, Хома Хаецкий, — а то взберется и улетит, а мы останемся! — Тебя пошлем, Хома! — И думаешь, не взобрался б? — Языком?.. Хорошо, что у тебя он такой длинный — и каната не нужно!.. — Все! Есть! — вдруг радостно крикнул Черныш с высоты. — Есть, товарищ гвардии майор! — докладывал он во весь голос, так звонко, что даже боковые патрули услышали его и обрадовались. Бойцы видели, как младший лейтенант ступил на какой-то широкий карниз и быстро пошел все выше и выше наискось по скале, пока не встал босыми ногами на самый гребень. Рубаха его заплескалась по ветру, и червонное солнце неожиданно озарило всю его фигуру. А внизу, под скалою, было совсем тихо, безветрено и солнце уже давно зашло. — Что видите там, гвардии младший лейтенант? — кричал Хаецкий, выставив в небо свои черные усы. — Сюда гляну — вижу Москву, туда гляну — Берлин! — Кто теперь? — спросил Воронцов. Каждому казалось, что эти серые пытливые глаза смотрят только на него. — Я, товарищ гвардии майор! — Я! Я! — Альпинисты еще есть? — Есть, — глухо ответил Денис Блаженко, подступая к канату. Земляки Дениса таращили глаза на своего ефрейтора. Альпинист! Блаженко Денис альпинист! Да знает ли он хотя бы, с чем это едят? Ведь он выше своей клуни никогда не взлезал, это они знают наверняка! — На какие ж вы горы всходили? — вежливо допрашивал Воронцов ефрейтора, который уже туго затянулся канатом. — На Казбек? На Эльбрус? — Я бы сказал, товарищ гвардии майор, куда он взбирался, — не удержался Хома, — да боюсь — наложит взыскание! Строгий! Но все-таки он что-то тихо сказал ближайшим бойцам, и те прыснули. — Давайте! — крикнул Блаженко вверх и полез, словно некованый конь по льду. Черныш, стоя за гребнем, тянул канат, упираясь коленями в каменный выступ. Ветер трепал его чуб. Когда поднялись уже все бойцы и втянули наверх оружие, тогда, наконец, повязался и Хома. — Скорее! — кричали ему, как всегда кричат последнему. А он спокойно обвязывал себя, как можно крепче, чтобы не сорваться. Зато бойцы, сговорившись, тянули его быстрее, чем других, тянули шутливо все вместе, как ведро с водой. Хома едва успевал перебирать руками и ногами и во-время отклонять голову, чтоб не разодрать лицо о скалу. — Легче! — молил он. — Ой, легче, пропал человек! А когда уже стал на гребень, то оглянулся вокруг в синеющий прозрачный вечер и всплеснул руками: — Ой-ой! Какой мир широкий! Горы и горы без края! Такое все большое, что и сам словно подрастаешь!.. Явдошка моя, стань на цыпочки, посмотри-ка сюда!.. Эге-ге!.. Увидела б Явдошка, как ее Хома взбирается на небо, не узнала б Хому. Сказала бы: «Это не тот Хома!» Хаецкий начал развязывать себя и, наматывая канат на руку, заговорил-запел по-подольски: — Ой, канат, канат, родной наш брат! Нигде мы тебя не бросим, всюду понесем с собой! Плетеный, ты нам дороже, чем если был бы кован из чистого золота! Братский канат, ты объединяешь нас! Пока держимся за тебя дружно, ничто нам не страшно! Как один с тобой в гору поднимется, то и всех вытянет! Как один падать будет, то все его поддержат и не дадут разбиться! Добре, будем держаться этого каната, братья-славяне! «Братья-славяне» — с некоторых пор стало общепринятым обращением бойцов между собой, когда они были в хорошем настроении. Сейчас «братья-славяне» вьючили минометы на себя. — Кажется, и вы теперь становитесь альпинистом, — сказал Хаецкому Воронцов, с улыбкой слушавший, как Хома философствовал с канатом. — Становлюсь, товарищ замполит, становлюсь!.. Разрешите прикурить! Спасибо! Однако просто чудеса делает с человеком физкультура. Внизу, под скалою, был один Хома. А поднялся на скалу, это уже совсем другой Хома! И видит дальше, и слышит лучше! И голова как будто умнее стала! И сердце чище. Ей-богу, становлюсь альпинистом. — А мы издавна альпинисты, товарищ Хаецкий, — сказал Воронцов, шагая рядом с бойцом. — Мы альпинисты еще со времен Суворова. И майор, перебираясь вместе с бойцами с камня на камень, начал рассказывать про Чортов мост. Черныш изредка взглядывал на Воронцова и удивлялся тому, как замполит изменился. Еще утром на партийно-комсомольском собрании он выглядел поблекшим и хилым, а сейчас он ступал по острым камням, иногда балансируя, как молодой. Лицо его в синих сумерках казалось заострившимся. Он рассказывал и рассказывал бойцам разные истории, и бойцы старались не отстать и быть ближе к нему, чтобы все слышать. Во время коротких привалов, когда бойцы опускались на холодный камень, Воронцов не садился, все время прохаживаясь между ними. Он казался им неутомимым, они не знали, что если майор сядет, то ему будет очень трудно подняться на свои больные ноги. Синяя светлая ночь стояла над горами. Она просвечивалась насквозь, как драгоценный камень чистой воды. Высокие звезды дрожали над головами бойцов, иногда падая, словно кто-то оттуда, с неба, пускал сигнальные ракеты. Позванивали в такт шагам фляги и тугие диски на ремнях. Стучали ботинки по вековым камням, на которые доселе еще никто не ступал. «Там, где олень не пройдет…» XVIII Гвардии сержант Казаков шел с несколькими бойцами-разведчиками впереди третьего батальона, который вел сам хозяин, командир полка Самиев. Батальон шел в обход перевала, далеко вправо от шоссе. Худенькие, как девочки, елки разбрелись по бесплодью гор. По дну ущелья между тысячетонными каменными глыбами сквозь колючий кустарник пробирались бойцы. Почти все были уже оборваны, окровавлены, исцарапаны. Даже у подполковника Самиева смуглая, старательно выбритая щека была покрыта сухой темной коркой запекшейся крови. Он шел с комбатом впереди, красиво ступая своими тонкими, обтянутыми в коленях ногами, то и дело останавливаясь и разворачивая карту, когда замечал где-нибудь на горе деревянную хатку, похожую на ласточкино гнездо. Покусывая полную губу, подполковник смотрел на карту, потом плевался, чертыхался и порывистым энергичным жестом закрывал свой огромный планшет: гнезда ласточки не было на карте. Его уже после составления карты свил себе какой-нибудь лесник-романтик. — Марьш! — с таджикским акцентом командовал Самиев и шел дальше. Разве он мог останавливаться из-за того, что перед ним была устаревшая карта Центральной Европы! Казаков оставлял по дороге «маяков», а сам с компасом в руке пробирался все выше и выше по заданному азимуту. Он хорошо ориентировался на местности и потому шел среди этих вековых седых ярусов камня так твердо, словно не впервые проходил тут. Как и всему батальону, Казакову приходилось продвигаться со своей группой медленно, все время маскируясь, часто переползая по-пластунски, потому что с кряжа, вдоль которого они шли низом, время от времени огрызались вражеские пулеметы. Километрах в двенадцати от шоссе, в хаотическом нагромождении диких скал, обрывов, круч, где казалось, не могло быть ни одного живого существа, неожиданно ударил сверху пулемет. Казаков сигналом положил бойцов и сам залег тоже, внимательно изучая скалу, с которой его обстреляли. Она напоминала средневековый замок, мрачную цитадель, заостренную кверху, как башня. Откуда-то, с той башни, и была обстреляна разведгруппа. Сержант послал одного из бойцов навстречу батальону предупредить хозяина, что на пути их продвижения выявлена огневая точка противника. — Передай, что через час она будет уничтожена, — приказывал Казаков посыльному, — а пока что пусть хлопцы перекурят и попьют холодной воды, если она у них есть. Будет уничтожена… Легко передать, что будет уничтожена! Но ведь это надо еще и сделать. Хозяин не любит пустых слов! Казаков принял решение. Раз уж его группа все равно замечена, он оставляет тут нескольких бойцов, которые будут демонстрировать подготовку к штурму башни в лоб. Вражеские пулеметчики сосредоточат внимание на этих «гастролерах», как назвал Казаков мысленно своих товарищей, а он тем временем незаметно проберется к самой сопке, зайдет с тыльной стороны на вершину и уничтожит пулеметный расчет гранатами. Казаков не поручил этого дела никому из своих бойцов, а решил все сделать сам. Не потому, что он не надеялся на своих хлопцев, — он знал их давно и верил им, как самому себе. Он попросту сам хотел полакомиться таким куском. От возбуждения у него «дрожали поджилки» всякий раз, когда представлялся случай дать волю своей находчивости, умению, храбрости, когда возникала возможность разгуляться мыслью, развернуться рукой. И по праву командира Казаков всегда забирал себе самые опасные задания, не задумываясь над тем, что в конце концов это может стоить ему жизни. — Ты, рыжий, злоупотребляешь своими сержантскими лычками, — упрекали его товарищи. — Всегда сам лезешь к чорту на рога! — Это я даю Казакову по блату, — высказывался сержант о себе в третьем лице. Разведчики начали «давать гастроли», и сразу же с башни прозвучало несколько коротких очередей. Казаков пополз между камнями едва заметный, серо-зеленый, как степная ящерица. Бойцы продолжали дразнить огневую точку. Снова пулемет дал несколько тактов, однако пули тонко прозвенели высоко над головами разведчиков в чистом сухом воздухе. — Что за чёрт? — удивился один из разведчиков. — Стреляют не по нас, а над нами! — Может быть, мы в мертвом пространстве? — Кой чёрт? Смотри… Они измерили на-глаз от вершины сопки до них. Выходило, что пули могли сечь их. Казаков полз неутомимо. Он, Казаков, которого на тактических учениях никакой силой не удавалось командирам заставить ползать по-пластунски без фальши, сейчас полз так, словно это с детства было его излюбленным делом. Оглянувшись, он встал на ноги только тогда, когда приблизился совсем к подошве башни, где уже в самом деле было мертвое пространство и сверху не могли его видеть. Растертые о камни локти остро зудели. Во время отдыха, когда войсковая прачечная с девушками стояла недалеко от полка, локти на гимнастерке Казакова были всегда старательно заштопаны. Тогда и трофейные сапоги его блестели, а рыжая, как огонь, большая голова, подстриженная под бокс, благоухала самыми лучшими духами европейских марок. Тогда!.. Но когда полк вступал в бой или когда хозяин еженощно гонял Казакова за «языком», а «язык» не попадался, тогда сержант на весь свой внешний блеск и на девушек махал рукой. Ходил молчаливый, как с похмелья, и только веки нервно подергивались. Ему говорили, чтобы хоть умылся и причесался, но даже это становилось для него неразрешимой проблемой. Он отделывался шутками. В таком состоянии он был и сейчас. Снова нижняя рубаха, вытянувшись, торчала из брюк. Несмазанные сапоги потрескались. Рыжая поросль покрывала костлявый подбородок. Теперь он забыл прачечную, ни на что не обращал внимания, ничто его не интересовало, кроме задания. В такие минуты весь он сосредоточивался в зеленоватых, немного раскосых глазах и в ушах, оттопыренных, как граммофонные трубы. Он стоял, прислушиваясь, склонив голову набок и раскрыв рот. Видно было, как в лукавых его глазах бродят тысячи выдумок и комбинаций. В это время глаза его были по-настоящему счастливые. Он продвигался вверх, хватаясь за колючие кусты огрубевшими веснущатыми руками. Надежные широкие руки, которые так нравились девчатам… Оглядывался, прислушивался и снова пробирался среди камней, напрягаясь всем телом, похожим на сплошной гибкий мускул. Ни одной тропки здесь не было. «Кто там на высоте? Сколько их?» — эти мысли не пугали Казакова, а только увлекали, подгоняя. Ему не терпелось поскорее взобраться туда и помериться силами. Горные орлы кружили высоко в синем небе. «Сюда, наверное, никогда даже не залетали наши птицы! — подумал Казаков. — А мы залетели». И вот, наконец, вершина. Она представляла собой площадь значительных размеров, беспорядочно заваленную голыми камнями, хотя снизу казалась острым шпилем. Со взведенной гранатой в руке сержант крался между камнями в ту сторону, откуда изредка слышались скупые пулеметные очереди. «Почему не взять их живьем? — вдруг решил Казаков. — Возьму! Хозяин будет доволен!» Снова прицепил гранату к поясу, держа наготове автомат. То, что он увидел, остановившись за последним камнем, крайне удивило его. За пулеметом, на краю пропасти, лежал один-одинешенек солдат в венгерском желтом обмундировании, босой. Вокруг него валялись картонные пакеты с патронами, стреляные гильзы, открытая фляга. Больше не было никого и ничего. Солдат внимательно всматривался вниз, не замечая, что кто-то «уже стоит у него за спиной. «Почему он босой?» — подумал Казаков и, направив автомат, привычно, с подчеркнутым безразличием, сказал: — Хендэ хох! Солдат повернулся к нему лицом. Это было лицо мертвеца, лицо фараона, много веков пролежавшего в гробнице. Сухое, темножелтое, с глубоко запавшими глазами… Только глаза еще жили и вспыхнули таким удивлением, смешанным с безумной радостью, что Казакову стало жаль своего пленника. — Хендэ хох! — сказал сержант еще раз так, словно предлагал земляку закурить. Солдат сел и, сидя, поднял руки. Только теперь Казаков понял, почему пулеметчик босой. Обе ноги его были прикованы к камню короткими железными цепями. «Смертник! — мелькнуло в голове у Казакова. — Смертник!». Он много слышал об этих смертниках, которых враг оставлял при отступлении. — Камрад, не убей! — сказал солдат, испуганно и беззлобно всматриваясь в Казакова. — Я хорват, товарищ. Сухим скрипучим голосом он пропел по-хорватски какой-то фривольный куплет, чтобы убедить этого плечистого юношу с автоматом, что он действительно хорват. Губы его, запекшиеся, как хлебная черная корка, едва разжимались. Казаков снял с пояса флягу и, хотя там было воды всего на один глоток и у него и самого пересохло в горле, он, не задумываясь, подал старому солдату. — Пей. Солдат схватил флягу обеими руками. Сухие, тонкие руки его вздрагивали, когда он пил, и даже седеющие волосы на голове дрожали. — Кесенем сейпен*, спасибо, мерси, — благодарил солдат на всех языках, возвращая флягу. abu — Я этого никогда не забуду. Казаков, одной рукой подняв автомат в небо, дал три выстрела. Это было сигналом вниз его ребятам, и один из них сразу же помчался к Самиеву доложить, что все в порядке. Волнуясь, все еще не опомнившись, солдат рассказывал о себе. Он венгерский хорват из Балатона, чизмарь по профессии, то-есть сапожник. Когда Салаши призвал его в армию, запродав немцам, он не хотел стрелять в своих восточных братьев-славян и решил сдаться в плен. Привязав однажды ночью к своей винтовке белый платок, он ушел в горы. Целую ночь блуждал он в каких-то трущобах, каменных лабиринтах, без компаса, со своим белым платком на винтовке. На рассвете ему показалось, что он достиг цели. Со скалы над ним чохкали маленькие минометы, и он закричал в ту сторону, размахивая белым платком. К нему оттуда быстро спустились… Это были немцы и мадьяры. Проблуждав ночь в Альпах — жестокие Альпы! — он снова попал к своим. Мадьяры и немцы сразу догадались, в чем дело. Отвели в штаб батальона. Там офицеры долго издевались над его неудачным переходом в плен, а потом хотели расстрелять. Однако с солдатами у них туго, и один из офицеров посоветовал оставить его в засаде на крайнем глухом фланге батальона. Это была верная смерть. Его приковали к каменной башне возле «МГ»*, оставив ему только вдоволь патронов. abu Теперь они знали, что он будет стрелять, защищая себя до последнего патрона, когда на него будут наступать. И он вынужден был стрелять. Это была единственная надежда для него, прикованного к этой альпийской скале, потому что только выстрелами он мог дать знать о себе, что он есть, существует, живет. Он был обречен на гибель без хлеба и без воды, среди раскаленных солнцем камней. Потому что, кто услышал бы его стон среди этих бесконечных, пустынных каменных кораблей? Кому пришло бы на ум искать живого человека тут, на краю света? Разве что голодные орлы прилетели бы выклевать ему глаза. Казаков представил на миг, как лежало бы через месяц здесь почерневшее солдатское тело, высушенный скелет, прикованный к немому, поржавевшему от дождей «МГ». Хорошо спасать людей! Куда лучше, чем убивать! Рассказывая о себе, хорват все тянулся рукой, чтоб коснуться Казакова. Словно еще и сейчас ему не верилось, что перед ним живой советский сержант в выцветшей пилотке, с автоматом на груди. Посреди рассказа хорват вдруг умолк, остановив зачарованный взгляд на ордене Славы, блестевшем у Казакова на гимнастерке, грязной от пота. — Кремль? — указал солдат на силуэт Спасской башни на ордене. — Кремль. — То есть сила. То есть виктория. abu Казаков поднялся, подошел к тяжелому «МГ» и взял его обеими руками за теплый ствол. — Сейчас я тебя раскую, братыш!.. Орлы клекотали, величаво паря над глубокими ущельями. XIX В полночь, когда гвардии подполковник Самиев выпустил из ракетницы одну за другой шесть зеленых ракет, немцы и мадьяры, защищавшие перевал, не подозревали, как близок их конец. Часовые, не понимая, в чем дело, удивленно поглядывали на ракеты, рассыпавшиеся над их головами холодным зеленым огнем. Кто из них знал, что два советских батальона уже с вечера лежат вдоль шоссе в тылу и тоже ждут этих зеленых огней? Теперь дождались и встали. Тишина треснула, ночь загремела, тысячи огней от трассирующих пуль, прошивая темноту, помчались отсюда на перевал. На опыте предыдущих боев за высоты подполковник Самиев убедился, что между боем у подножья и боем на вершине проходит, как правило, определенный отрезок времени. Это дает возможность противнику опомниться и собраться с силами. Чтобы избежать этого сейчас, подполковник заблаговременно расставил соответствующим образом силы и огневые средства полка. Батальоны, вышедшие незамеченными немцам в тыл, сейчас лежали выше перевала в скалах над шоссе. Установленные там станковые пулеметы и минометы по сигналу накрыли вражескую оборону почти навесным огнем. Бойцы же первого батальона еще с вечера залегли дугой внизу под перевалом так, чтоб на фоне неба им видны были силуэты немцев. Огни сверху и снизу скрестились, накрывая перевал. То, что полк начал бой ночью, давало ему особые преимущества. Ошеломленный неожиданным ударом противник кинулся к аппаратам, но связь уже была перерезана. Тем временем штурмовики первого батальона проложили гранатами проходы в проволочных заграждениях. Несмолкающее среди темноты «ура» поднималось все выше, опоясывая вершину. Дезорганизованный дерзкой ночной атакой, враг не успел оказать сопротивления. Это был один из самых коротких и самых блестящих боев, проведенных полком в горных условиях. Бой почти без потерь. «Академик» долго гордился перед генералом своей умело организованной ночной операцией. К утру шоссе было освобождено бойцами от дубовых бревен. Противотанковый ров засыпали так, что по нему мог двигаться транспорт. Снова затарахтели кованые колеса, поднимаясь на перевал, один из самых высоких в Трансильванских Альпах. Бойцы спешили достигнуть вершины и посмотреть вперед: что там? не степи ли?.. А перед ними снова вставала знакомая панорама гор, низкие и высокие хребты, словно грандиозные волны каменного моря. Горы, горы, горы… Бойцы думали: бои, бои, бои. XX «Жив, здоров. Все время с боями продвигаемся в горах. Воюем в Трансильвании, если ты слыхала о такой стране. Бьем и немцев, и мадьяр. Вспоминаем нашу далекую золотую Родину. Не видим ничего, кроме солнца над головой. А ночью тучи белеют под нами. У нас есть все, что нужно солдату. Мечтаем выйти из этих бесконечных гор: душа тоскует по степным просторам. Не скучай, мама. Будь счастлива. Женя». XXI Маковейчик сидит, согнувшись над аппаратом. То и дело он поднимает опаленные глаза и сообщает: — Убило комсорга. — Убило лейтенанта Номоконова. — Ранена санитарка Галя. Минометы, охлаждаясь, мрачно смотрят вверх на высоту 805. Третий день ее штурмует пехота и не может взять. В батальонах полка осталось мало людей. Командир полка Самиев, разговаривая по рации с высшим начальством, только еще больше темнеет лицом и коротко повторяет сквозь зубы: — Есть… Есть… Есть… В тылах шла чистка за чисткой. В пехоту забрали поваров, писарей, ездовых, старшин. Они теперь там, наверху, ползли метр за метром все выше и выше среди раскаленных камней, о которые чиркали, плавясь, пули. Комбат вызвал Брянского к аппарату. И Брянский, разговаривая, также повторял, стиснув зубы: — Есть. Есть. Есть. А закончив, сел на камень и обхватил голову руками. — Что там? — спросил Сагайда. — Требует дать в пехоту четырех человек. Что я ему дам?.. Кого я ему дам? И, достав блокнот, обвел глазами своих бойцов. Кого он даст? Комбат говорит, что это временно, но Брянский хорошо знает, что из пехоты к нему не возвращаются. А сколько честных усилий, неутомимого труда он положил, чтобы эти люди стали такими минометчиками, как сейчас. Свой опыт, знания, свою страстную любовь к делу он терпеливо на каждом привале передавал им. Особенно в горах… В горных условиях роль минометного огня сразу повысилась сравнительно с тем, как это было на обычной местности. Бездорожье и резко пересеченный рельеф, ограничивающий обзор и обстрел, вынудили стрелковые подразделения обходиться наиболее легкими и подвижными артиллерийскими системами. Современный миномет оказался словно специально созданным для гор. Его можно перенести на вьюках там, где никогда не пройдет тяжелое орудие. Своим огнем он всюду проложит дорогу батальону и продвинется сам с помощью минометного расчета. Крутизна траектории млн оказалась в горах особенно ценной. Мина, выброшенная под нужным углом, с одинаковым успехом может сбить вражеский пулемет на высоком гребне и достать врага на дне самой глубокой складки, закрытой для всех других видов огня. В горах Брянский, как командир, встретился с новыми трудностями. Его минометчики, привыкшие вести огонь на равнине, должны были особенно старательно учитывать специфику новых условий. В горах, например, при глазомерном определении расстояний до цели, — ошибки неминуемы. Кроме того, тут дальность стрельбы зависит от углов места цели. На равнине точное определение дальности до цели, выбор нужного заряда и угла возвышения обеспечивали почти точную вертикальную наводку миномета, ибо условия стрельбы близко подходили к тем, по которым составлены таблицы, какими обычно пользуется каждый офицер-минометчик. А в горах угол места цели часто был больше, нежели тот, при каком составлялись таблицы, и это заметно сказывалось на дальности выстрела. Только основательная математическая подготовка Брянского дала ему возможность быстро учесть всю специфику новых условий, и, доучиваясь сам, он подучивал все время и своих офицеров и бойцов. Воздух в горах прозрачней, чем на равнине, и видимость значительно лучше. Поэтому наводчикам и наблюдателям, привыкшим определять расстояния в условиях равнины, тут расстояния казались меньшими, чем в действительности. Брянский поставил задачу: — Перестроить глаза! Пока глаз не привыкнет к горным условиям, старший лейтенант запретил и себе и своим подчиненным пользоваться глазомерным определением дистанций. Брянский требовал, чтобы данные глаза обязательно проверялись хотя бы сеткой бинокля. Ни себе, ни подчиненным Брянский не давал в горах покоя. Даже Сагайду и Черныша он тренировал часами, приучая «смотреть по-новому». И снова свой опыт, свои эксперименты и наблюдения он старался обобщить и записать. Все время спешил, как будто боялся, что не успеет в другой, раз это сделать. Почти не зная сна и отдыха, он, как фанатик-экспериментатор, лежа где-нибудь среди горячих камней, выводил, какие-то дополнительные формулы для стрельбы снизу вверх и другие — для стрельбы сверху вниз. Набивал ими свой планшет и, улыбаясь утомленными глазами, говорил Чернышу: — Если что случится со мной, возьмешь этот планшет в наследство. И добавлял задумчиво: — Жаль, если наш опыт, добытый такой ценой, пропадет. Кто знает? Возможно, он еще когда-нибудь пригодится тем, кто ходит сейчас в пионерских галстуках… Мы ведь с тобой не думаем, что эта война последняя на земле… Ты же знаешь, как много врагов у нашей Отчизны… И вот сейчас он сидит с блокнотом и карандашом в руках и смотрит на роту, которую пестовал, учил, растил, как мать своих детей. С ними, с этими людьми, честными и преданными, он уже прошел сотни километров и мечтал пройти еще сотни. abu «Кого ж я ему дам?» И он начал писать. Записал трех и задумался. Потом, обламывая карандаш, добавил четвертого: «Шовкун». Уходили: старик Барабан, его сосед Багрий, молдаванин из Рыбницы Булацелов и Шовкун. Выслушав приказ, никто из них ничего не сказал, ни о чем не попросил. Молча, глядя в землю, забрали свои солдатские пожитки и попрощались с товарищами. Уже отойдя несколько шагов, Шовкун вдруг вернулся и, смущаясь, подошел к Брянскому. — Вот… чуть не забыл… Ваши подворотнички, товарищ гвардии старший лейтенант… постираны. И еще раз поглядев со скрытой нежностью на своего командира, козырнул и бросился догонять товарищей. Это было в обеденную пору. Не прошло и нескольких часов, как Шовкун снова спускался на огневую той же самой тропинкой между бурыми кустами и огромными каменными глыбами. Подбородок у Шовкуна был перевязан, и сквозь марлевую подушку проступала свежая кровь. Его обступили товарищи и земляки. Но Шовкун не мог как следует владеть раздробленной челюстью и не говорил, а только шипел сквозь зубы. — Я ничего… и не успел, — шипел он. — А Булацелова убило рядом… Те еще были живы… Вторично расставаясь с товарищами, теперь уже чтобы итти в тыл, Шовкун снова подошел к Брянскому. — Товарищ гвардии старший лейтенант… Поберегитесь… Вы поберегитесь, — едва мог разобрать Брянский. — Потому что мне плохое приснилось… На прощание Брянский крепко пожал ординарцу руку. — Поправитесь, возвращайтесь в роту. Я вас всегда приму. — Постараюсь, товарищ гвардии старший лейтенант. Когда Шовкун пошел, медленно спускаясь на дно ущелья, Брянский долго провожал его пристальным взглядом. Потом подошел к Чернышу, сел рядом с ним на теплый камень и сказал с какой-то особой задушевностью: — Женя… Я тебе уже говорил… Если со мной что случится, — забери планшет. Тут все мои… Всё мое… Я знаю — ты доведешь его до конца. Ты знаешь все мои идеи. Знаешь и понимаешь сам… Черныш молча сжал руку товарища. Высоко над грядою гор пролетали в солнечном небе какие-то тонкие ширококрылые птицы, вытянув вперед головы. Брянский следил за ними. — На юг, в теплынь. Ты не интересовался, Женя, дорогами птиц?.. Наши сюда не летают… Из Беларуси они через Украину, а затем, кажется, через Черное море… Черныш впервые услышал от Брянского это «Беларусь». Произнес его старший лейтенант с какой-то особенной мягкостью. Хома Хаецкий, высунувшись из ячейки, которую он всю ночь долбил киркой, вглядывался в заросли, лежавшие слева под высотой. — Немцы! — вдруг сказал он, побледнев. Бойцы настороженно посмотрели в ту сторону. — То тебе показалось. Там где-то наши. — Та немцы! — Да нет же. Вдруг еще несколько голосов одновременно крикнули: — Немцы!!! Теперь уже все увидели, как, извиваясь между камней, молча ползут враги. Где они просочились, никто не знал, хотя в конце концов здесь это не было необычайным явлением, ибо в горах нередко ни у них, ни у нас не было сплошной обороны. Тут защищались и штурмовались большей частью дороги и отдельные высоты, как бастионы, вздымавшиеся над окружающими хребтами. Брянский сразу разгадал маневр противника и оценил опасность. Обтекая высоту, немцы хотели отрезать батальон, который штурмовал ее наверху. Он немедленно приказал повернуть на немцев все минометы, коротко сообщил комбату и закончил словами: — Принимаю бой. Минометы задрали свои трубы почти вертикально, в самый, зенит. Было видно, как мины, словно черные рыбы, прочертив в голубизне самую крутую траекторию, саданули в гущу немцев. Там, среди камней, дыма и пламени, поднялся страшный гвалт, и немцы поднялись в атаку. Вечерело, тени от высот застилали ущелье. Брянский взглянул на опаленных солнцем бойцов и вспомнил лето Сталинграда. — Товарищи, — сказал он спокойно, и только бледность лица показывала, каких усилий воли стоит ему это спокойствие. — От нас зависит судьба батальона, судьба наших товарищей-пехотинцев. Шаг назад — уже измена. Отступать нам некуда. Может быть, кому-нибудь из нас суждено тут погибнуть, не дожив до дня Победы. Но будем помнить одно: на нас лежит великая миссия. Будем же стоять насмерть! Он вспомнил, что точно так же обращался к бойцам под Сталинградом. Бойцы стояли по грудь в ячейках, словно загипнотизированные. В мире наступила полная пустота, все исчезло, были только согнутые фигуры в чужой униформе, которые всё приближались и приближались. — Огонь! — скомандовал Брянский. Ударили из всех автоматов и карабинов. Немцы беспорядочно строчили на ходу из автоматов, падали в трескотне, поднимались и снова бежали, приближаясь, и уже видны были их искаженные, смертельно перепуганные лица. — Гранаты! — крикнул Брянский. Он первый метнул гранату, следя за ее полетом, и сразу взял другую. Его глаза, которые, казалось, давно и навсегда погасли, сейчас загорались острым синим огнем, как будто ветром сметало с них пепел и раздувало спиртово-синие угли, тлевшие под ним. — Гранаты! Гранаты! Гранаты летели одна за другой, поднялся черный туман, немцы вбегали на огневую. В этот момент все услышали, как выкрикнул Брянский: — За Родину! За Сталина! Никогда, ни до, ни после того, Черныш не слыхал этой фразы, так произнесенной. С какой-то особенной силой и значимостью прозвучала она здесь, смыкая их всех в один кулак. Перед ним блеснули, как в феерическом огне, и далекая река на границе, и солнечные поля за нею, и выпускной вечер в училище, и мать с корзинкой, и длинный караван в песках, и еще что-то неясное, неопределенное, но бесконечно прекрасное промелькнуло перед ним в одну секунду, и всё стало для него еще более понятным. Он видит, как Брянский маленькими руками вцепился в каменистый бруствер и легко выскочил наверх, не оглядываясь, словно ничуть не сомневался в том, что и бойцы сделают то же самое, прыгнул с бруствера вперед, занося тяжелую противотанковую гранату. Черныша тоже вынесло единым движением наверх, он, глядя все время вперед, успевал как-то краем глаза видеть, как и другие бойцы вылетали из ячеек, будто их оттуда что-то выталкивало, и у всех были бледные сосредоточенные лица. — За Родину! — еще раз крикнул Брянский, и Черныш не узнал его сильного голоса, измененного резонансом чужих гор. Черныш видел еще, как Брянский боком проскочил несколько шагов и метнул гранату, выхватывая в то же мгновение пистолет. И сразу среди немцев, которые были вот тут, рядом, грохнуло, заклубилось, и они на какую-то долю секунды исчезли в черном дыму. Черныш видел, как упал Брянский, но не остановился, и никто не остановился. Все, согнувшись, мчались вперед, и все что-то кричали, и Черныш тоже кричал. Немцы бежали с огневой. Это придало Чернышу силы, такой силы, что, казалось, его не мог бы сейчас остановить приказ самого маршала. Перед ним мелькнул френч. Накрытая кружкой фляга билась на толстом заду немца, и Черныш хотел за нее уцепиться и бежал еще быстрее, не бежал, а летел, как птица, все тело его сделалось легким, упругим, как мяч. Черныш, чувствуя в своей руке что-то тяжелое, размахнулся и ударил немца по темени. Тот сразу присел, и Черныш только теперь заметил, что ударил немца миной, которая неизвестно когда и каким образом очутилась у него в руке. «Хотя бы не взорвалась!..» — мелькнуло у него в голове. — Руби! Бей!!! — За Брянского!!! — выкрикнул кто-то поблизости, и Черныш снова рванулся вперед в сплошной рев, стон, топот ног. «Значит, Брянский убит!» — догадался он на бегу, но это его не остановило, а наоборот, еще больше наполнило лютой силой, и его не удивило, что имя друга уже гремит среди них, как боевой клич. Черныш видел, как перед Денисом Блаженко повернулся высокий немец в очках и страшно закричал: — Гитлер капут! — И тебе то же! И Денис рубанул его киркой по переносице. — За Брянского!!! Ущелье гремело боевым клекотом. Перед Чернышом скрежетали по камням кованые сапоги, и он, стиснув зубы, напрягаясь до последнего предела, прыгнул еще раз вперед и ударил немца обеими руками в шею, в спину, повалил и вцепился пальцами в горло, и тот, наливаясь кровью, захрипел. Промчался мимо Хаецкий с растрепанными страшными усами, он все время бил немца по спине маленькой саперной лопаткой и пытался схватить его за полы френча. На мгновенье Черныш увидел Сагайду, который промелькнул в распахнутой гимнастерке, с голой волосатой грудью, с налитыми кровью глазами. Он держал в руке пистолет. Черныш вспомнил, что и у него есть пистолет, на бегу выхватил его и бежал, и все бежали — уже между немцами, которые с перекошенными от страха глазами неслись куда-то вслепую. В воздухе свистели приклады, взлетали крики и стоны. Снова перед Чернышом появился немец, как будто тот самый, которого он душил, скрежетали на камнях кованые сапоги, болталась на заду фляга, кто-то близко кричал: «Стой!», и Черныш тоже закричал в затылок немцу: — Стой! Стой! Немец инстинктивно оглянулся на голоса, зашатался на камнях и упал. — Я русский, — вскричал он, вставая на камни и поднимая дрожащие руки. — Я из Солнечногорска. — В Солнечногорске таких нет, — ответил Черныш и, подняв пистолет, выстрелил ему прямо в грудь. Черныш вытер лицо рукавом, и неожиданно взгляд его остановился на высоте. Там, на фоне вечернего неба, четко выделялся человеческий силуэт, неподвижный, словно высеченный из камня. Солнце уже давно ушло за высоту, а небо над ней светилось — переливалось красками. Силуэт не двигался. Дерево? Но в это мгновенье фигура, стоявшая до сих пор в профиль, повернулась, и стали видны контуры автомата в поднятой руке. «Значит, высота наша!» — мелькнуло у Черныша в голове, и он закричал из всех сил: — Наша! Наша! XXII — …Он погиб, очевидно, от собственной гранаты, — говорил Сагайда, склоняясь над Брянским и отыскивая рану. — Она разорвалась слишком близко. Старший лейтенант лежал на правом боку, откинув голову и подавшись всем телом вперед, как птица в полете. Он напряженно вытянул руку вдоль камня, словно хотел достать что-то, лежавшее совсем близко. В руке застыл пистолет. Брянский лежал, как живой, крови не было на его белом лице, и глаза его были не закрыты, а только слегка прищурены, как тогда, когда он смотрел в бинокль и командовал. Неожиданно среди всеобъемлющей тишины треснул пистолетный выстрел, и пуля звякнула о камень где-то в нескольких метрах от Брянского. — В чем дело? — крикнул Сагайда, увидев, что из пистолета Брянского вьется дымок. — В чем дело? Оказалось, что кто-то из бойцов невзначай коснулся в сумерках руки Брянского, и его пистолет выстрелил от этого неосторожного движения. — Брянский! — с болью воскликнул Черныш, стоя над маленьким холодным телом командира и друга. — Юрий! Ты и мертвый стреляешь! Горы темнели, выплывал далекий месяц. На Брянском расстегнули гимнастерку, осмотрели рану. Осколок прошел в сердце. Сгрудившись вокруг старшего лейтенанта и присвечивая фонариком, бойцы по очереди разглядывали фотографии. Мертвый командир теперь словно открывал им все свои тайны. Скорбная женщина в черном платке, завязанном по-старомодному, сложив на коленях руки, смотрит прямо в объектив. — Мать, — говорит Сагайда. Мать! До сих пор мало кому из бойцов приходило в голову, что и у Брянского может быть мать. Девушка стоит на берегу моря в купальном костюме с веслом в руках. Солнце бьет ей в глаза, она щурится и смеется. — Невеста. abu abu abu Из левого кармана гимнастерки достали партбилет. Он весь слипся, пронизанный осколком. — Пошлют в Москву… в ЦК партии. Денис Блаженко твердым голосом сказал, не обращаясь ни к кому в отдельности: — Я вступаю в кандидаты. И, встретившись глазами с братом, добавил: — Я уже подготовлен. Прибыл старшина с бойцом, ведя в обеих руках лошадей, навьюченных боеприпасами. Вьючные седла были системы Брянского. Когда в горах пришлось бросить значительную часть обозов и перейти исключительно на вьюки, Брянский предложил эти простые седла вместо стандартных армейских вьюков. Седла Брянского, введенные сначала в минроте, быстро распространились, и теперь ими пользовались все полки дивизии. Лошадь Брянского тоже была навьючена боеприпасами и дымилась под тяжким грузом. — Старшина! — позвал Сагайда. — Ты видишь? Он указал на трупы, лежавшие возле огневой. — Я знаю, — мрачно ответил старшина. По дороге он встретил нескольких раненых в этом бою, они шли в санроту. — Знаешь, старшинка?.. Если знаешь, то скидай свою рубаху. А то глянь… Сагайда расстегнул на груди булавку, и разорванная гимнастерка разошлась на две части. Бойцы сели вокруг термоса ужинать. Старшина разливал спирт по норме и подносил им сегодня с особым уважением, словно перед ним были не те люди, что всегда. Маковейчик раньше не пил спирту, боясь, что сгорит от него, свою порцию он отдавал Хоме. Сегодня Маковейчик неожиданно выпил да еще попросил и у Хомы. Хаецкий не дал, пообещав расплатиться в другой раз. Молча пили и молча ели, как после смертельно утомительного труда. Позвонил комбат и передал Сагайде командование ротой, пока штаб пришлет кого-нибудь из резерва. — А Шовкун сказал, что вернется в роту, — произнес Роман Блаженко. — Он как-то говорил старшему лейтенанту, что до Берлина с ним будет итти. Брянского похоронили в тот же вечер на самом шпиле только что отбитой безымянной высоты 805. Как ветерана полка, его хоронили с воинскими почестями, какие только возможны были в этих условиях. В суровой задумчивости стояли бойцы вокруг могилы, слушая прощальное слово гвардии майора Воронцова. Он справедливо считался лучшим оратором в полку и в дивизии. Но сейчас говорил не только оратор. Воронцов стоял в своей фуфайке, с которой почти никогда не расставался, левая рука его была подвязана на груди. Майор сам принимал участие в штурме высоты, и его легко ранило. Лысый, с оттопыренными большими ушами, чуть ссутулившись, он стоял над могилой, как старый отец среди своих сыновей. Золотая Звезда ясно светилась над рукой, повязанной белым. Брянский был для Воронцова не только командир одной из минометных рот. С Брянским он прошел путь от Сталинграда. Брянскому он давал рекомендацию в партию. Воронцов, словно за родным сыном, следил, как растет этот молодой, одаренный, порывистый офицер. — …Он до последнего вздоха сохранил верность присяге, верность знамени, верность своей Родине, — говорил гвардии майор. А Брянский лежал на палатке белый, спокойный, с ясным челом и, сверкая при луне орденами, слушал, что говорили о нем. Высокий ясный вечер был полон простора, того запаха беспредельности, какой присущ только вечерам этого поднебесного края. — Это не первый и не последний боевой наш товарищ, которого мы оставляем в Альпах. Мы идем вперед, а они остаются за нами на каждой сопке, как наши верные заставы. Оглянемся, и мы увидим их образы, их силуэты на близких и дальних высотах. Они будут стоять на чужбине, как вечные стражи, вечное напоминание всему миру о жертвах нашего народа, который грудью встретил полчища немецких орд и оплачивает собственной кровью освобождение Европы. Черныш стоял с планшеткой Брянского через плечо, стиснув в руке пистолет, приготовленный для салюта, и смотрел на далекие вершины, четко очерченные под мертвым сиянием месяца. Временами Чернышу казалось, что отсюда можно увидеть и ту высоту, на которой остался боец его взвода Гай. Между этими сопками для Черныша установилась какая-то неведомая, таинственная связь, как между теми придорожными белыми столбами, которые он видел в Румынии. — Днем эти силуэты на горах будут видны за сотни километров, а ночью будут сиять, напоминая о себе и о своей державе. Это не только жертвы. Это неугасимые горячие призывы, написанные нашей кровью. Было необычайно светло вокруг, полная луна, как матовое солнце, заливала светом океан хребтов, раскинувшихся во все стороны. Черныш двинул локтем и почувствовал чью-то теплую руку. Это его утешило. Чем дальше оставалась за ним родная земля, чем больше сотен километров отделяло Черныша от нее, тем дороже становились ему боевые товарищи, которые словно дышали на него ее дыханьем, говорили с ним ее языком, несли в себе ее верность. Это чувство братства наполняло, наверное, и других бойцов, проявляясь тем выразительнее и острее, чем меньше их оставалось. Наверное, именно поэтому, стоя сейчас молчаливым суровым кругом у могилы Брянского, они все теснее смыкались, прижимались плечом к плечу, локтем к локтю, чтобы почувствовать теплое касание, единственное среди холода этих чужих гор. — …Его образ, озаренный красотой верности, останется навсегда в наших сердцах. В честь большевика — офицера Сталинской гвардии — салют! Брянского, в тех же парусиновых сапожках, завернули в плащ-палатку и опустили в могилу. Отдавая последнюю честь офицеру Великой армии, все присутствующие подняли свое разнокалиберное, поблескивающее при луне оружие, отечественное и трофейное, различных систем и различных армий мира. Выстрелили по команде в небо — раз, и другой, и третий… Всю ночь рота Сагайды пробивалась за пехотой через ущелье, втягивая за собой коней, навьюченных минами и материальной частью в седлах системы Брянского. И было непривычным, что уже не идет впереди твердой походкой, часто оглядываясь, светлый юноша с задумчивыми глазами. В строевой части полка чертежники уже снимали копию с топографической карты и наносили пометки на высоте 805, в том месте, где он похоронен. Ущелья белели внизу, затопленные молочными озерами туманов. Месяц клонился к закату, камень остыл за ночь, и бойцы мерзли в гимнастерках. — Черныш, какое у нас сегодня число? — мрачно спросил Сагайда, ковыляя рядом. Он сорвался этой ночью в какой-то овраг и повредил ногу. Черныш не знал, какой сегодня день. Ему казалось, что уже прошло много времени с тех пор, как они ведут бои в Трансильванских Альпах. — Ты знаешь, — продолжал Сагайда, — мать у него совсем старая. Одна. Она жила на его аттестат. Я решил послать ей свой. А? — Хорошо будет. — Скажи, для чего мне деньги? Все, что мне нужно, я получаю без денег. А ей пошлю — все-таки помощь. Юрий писал ей обо мне, какая у меня история с родными… Так она в каждом письме и мне привет передавала. Тоже называла сыном. Камни поблескивали под луной тусклыми осколками. — Хорошо, что их добивали на месте, — сказал Сагайда. — Буду и впредь… От жгучей тоски руки Черныша сжимались в кулаки. Кажется, в его короткой жизни не было еще такого горя, какое могло б сравниться с этим. Брянский был его первым другом на фронте. Эта мужская дружба, не раз испытанная смертью, забывается труднее, чем первая любовь. Перед глазами Черныша стояла девушка с веслом на берегу моря и смеялась солнцу. Он видел ее только на фотографии, но обращался, словно к живой. «Люби его, кохай его! — заклинал он в тоске. — Люби, хотя он никогда не вернется к тебе с этой высоты, как и боец Гай со своей! Не вернутся… Кончится война, загремят салюты в честь победы, а они останутся тут, как наши заставы! Люби его, не забудь во век, люби, люби его, не забудь ради другого! Может, тогда он будет здесь не таким одиноким!» А на следующее утро какой-то молодой сапер, проходя по следам батальона и ставя указки, увидел огромную глыбу, под которой был похоронен Брянский. Она была на виду, ее легко мог заметить каждый, кто шел по указкам. Боец рубанул несколько раз киркой по камню и возникло «Л», со стрелкой, направленной на запад. XXIII В это же утро бойцы Сагайды, взобравшись на последний хребет, облегченно вздохнули. Внизу простиралось огромное плато, зеленевшее виноградниками, лугами и садами. Ласкала и успокаивала глаза бойцов эта степь в горах, раскинувшаяся на десятки километров. А вдалеке на западе синели и синели горы. — Это, наверное, и есть тот альпийский луг? — обратился Сагайда к Чернышу. — Какой? — Когда-то до войны у нас были духи «Альпийские луга». Я их однажды подарил Лиле на именины. — А теперь тебе их дарит сама природа. Догорая, дымились населенные пункты. По дорогам двигались бронетанковые части и конница казачьего корпуса, прорвавшаяся где-то слева. В ближайшем местечке расположился полк. Сагайда узнал от комбата, что полк вышел во второй эшелон и будет стоять тут, наверное, до завтра, ожидая пополнения, которое где-то уже ведут офицеры резерва. Местечко было полуразрушено ударами нашей штурмовой авиации. В уцелевших домах уже хозяйничали бойцы. В трофейных бочках из-под горючего грелась вода, голые бойцы мылись на солнце, стриглись, писали письма, читали газеты. У полковых разведчиков играла гармошка, и на воротах уже белела надпись: «Добро пожаловать». Из ворот, как раз когда мимо них проходила минрота, выехал Казаков верхом на маленьком белом ослике. Сержант был выбрит, чист и доволен. В руке он держал пустую оплетенную бутыль. — Куда, Казаков? — В Иерусалим. Бойцы гикнули, свистнули на осла, и он помчался во весь дух по улице. Казаков, обняв животное длинными ногами, ловко балансировал на нем с бутылью в руке. Минометчики расположились в саду на окраине. Душистые белые яблоки южных сортов наполняют сад запахом ликера. Краснощекие налитые персики сгибают ветки. Осыпаются созревшие волошские орехи, устилая траву. К саду примыкает виноградник. Никто о нем не заботится. На площади в несколько гектаров белый прозрачный виноград свисает тяжелыми гроздьями до самой земли. — Гей, кумэ! — зовет Хома Романа Блаженко. — Идите ко мне персики есть. Ешьте сколько душе угодно, тут хватит и на вашу жинку, и на ваших деточек, и на всех ваших родичей, хоть их у вас — батальон! Прифрантившись, почистив оружие, большинство бойцов ложится спать. Только Хаецкий, хоть он тоже не спал всю ночь, не может угомониться. Он шныряет по двору со щупом в руках, заглядывает во все углы и пробует землю. Он всегда ищет какие-то клады в этой чужой земле, как будто он тут уже когда-то был и закопал их. Он мечтает найти закопанную бочку столетнего вина, чтоб угостить весь «колхоз», как он называет свою роту. abu Прощупав весь двор и ничего не найдя, он, наконец, успокаивается. Берет лопату и копает для себя щель. Копать землю он мастак. За несколько минут щель готова, дно ее устлано душистой травой. Хома влезает туда и укладывается спать, положив автомат под голову; Хаецкий ненавидит проклятые «мессеры» и может спокойно отдыхать, только зарывшись в землю. — Земля моя, матинька моя, — обращается он к ней, — с тобой мне лучше всего! В тебе я словно у мамки за пазухой. Всадник-автоматчик гонит по улице пленных. Солнце пригревает; они топают рысцой, тяжело дыша. — Гони их, гони, — говорит Роман, стоя у ворот на посту. — Бач, как обливаются потом, а мешки с барахлом не скидают. И чем они их понабили? С грохотом проезжают наши и румынские танки, не останавливаясь в местечке. На танках сидят румынские солдаты в черных беретах и пьют сырые яйца. — Что, они тоже вступают в бой? — спрашивает Блаженко знакомого ординарца из полка. — Уже вступили. Блаженко щупает свою руку, рассеченную при взятии дотов. Она уже зажила. — Пусть искупают свои грехи, — говорит Роман, провожая взглядом танкистов, исчезающих в сухой пыли. После обеда Черныш пошел с Денисом Блаженко к Воронцову за рекомендациями, которые тот обещал дать. Майора они застали на террасе дома, где расположилась политчасть полка. Воронцов сидел на стуле, а некрасивая сердитая фельдшерица из санроты делала ему перевязку. — Садитесь, — пригласил Воронцов, — я сейчас… Присев, Черныш смотрел на майора и вспоминал первую встречу с ним под дотами. Казалось ему, что это было давно-давно… Тогда он впервые только услышал о Брянском, не зная, что станет его самым близким другом и что пройдет еще немного времени, как он будет хоронить его ночью на сопке. Брянский! Самиев мечтал послать тебя после войны в академию! Покончив с перевязкой, Воронцов достал лист бумаги, ручку и приготовился писать. Он задал Чернышу несколько вопросов. Черныш родился в ту зиму, когда страна прощалась с Ильичем. Он лежал еще румяным несмышленышем в люльке, когда Сталин давал Ильичу клятву на верность его заветам. И те, которые лежали тогда в колыбелях, — только что рожденное поколение, — неосознанно принимали на себя эту клятву, всасывая её с молоком матери. Теперь они несут ее по дорогам Европы… Пионерский отряд, десятилетка, путешествия летом с отцом в горы, военное училище. И всё. Жизнь была ясна и прозрачна до дна. В ней было мало горя, мало потерь, много смеха и солнца. И первой самой болезненной утратой для него была смерть Юрия Брянского. Тяжелым, физически ощутимым камнем она сейчас лежала на сердце. Майор писал. Закончив и помахивая листком, пока просохнет, он смотрел с террасы на далекие синеющие горы. — Там опять Альпы, — сказал он. — Я знаю, — ответил Черныш, угадывая мысль Воронцова. Когда и Денису рекомендация была написана, ефрейтор, беря ее, вытянулся и взял под козырек. Дорогой, когда они уже возвращались в роту, Денис заговорил с несвойственной ему раньше сердечностью в голосе. — Наверное, у нас сегодня воскресенье, товарищ гвардии младший лейтенант… Так как-то празднично… Видите, вступаю… Не знаю, так ли вам, как мне. Ведь знаю, что это вступление каких-то… практических преимуществ мне не дает. Как был ефрейтором, так и останусь. Как носил миномет на плечах, так и буду носить. Наоборот, обязанностей еще больше будет. Теперь еще парторг будет все время давать поручения. И все-таки хорошо. Если б я докладывал о правах и обязанностях члена партии, то про обязанности рассказал бы лучше, чем о правах. Вступаю в партию, говорю, — значит, беру на себя добровольно дополнительные обязанности перед народом. Беру новую ношу на плечи. Пусть тяжелей будет, но на сердце-то как хорошо… Будто воскресенье, будто праздник… Под вечер тучи обложили небо. Весь мир стал серым, и пошел обложной дождь, равномерный и тихий, какие идут подолгу. Все сразу заметили, что лето уже прошло, что настала осень с нескончаемыми дождями, размокшими дорогами, холодными ветрами. Солдату это было страшнее, чем пули и снаряды. В такую пору тоска по родному краю становится особенно нестерпимой. Вечером Черныш и Сагайда сидели у разведчиков. Играла гармошка, тоскливые мужские голоса из разных углов комнаты подпевали ей. Казаков сидел у края стола, склонившись на руку, печальный и задумчивый. Родные песни навевали и на него много воспоминаний. Черный дождь тарахтел в стекла, грохотала под ветром железная крыша, и от этого в освещенной комнате было еще уютнее. «Добро пожаловать», написанное на воротах, уже смывалось дождем. Приятно было думать, что сегодня не придется никуда итти; можно в сухом помещении петь с друзьями допоздна, а потом спокойно поспать на соломе до утра. Часовой за окном на террасе остановил кого-то окликом, спрашивая пропуск. Потом в дверях загремело, и ординарец Сагайды остановился на пороге мокрый, с автоматом на груди. Вода ручьями стекала с его плащ-палатки. — Товарищ лейтенант, батальон выходит. Сагайда чертыхнулся и быстро встал, затягивая ремень. Прибежал полковой связной с приказом Казакову немедленно явиться к начальнику штаба. Черныш и Сагайда вышли на улицу, и колючий дождь ударил в их разгоряченные лица. Было слышно, как во дворах перекликаются бойцы, собираясь и позвякивая оружием. — Иванов, где ты? — кричал кто-то в темноте. — Где ты, чорт бы тебя взял. На западе полнеба было охвачено неподвижным заревом, дождь лил, стекая холодом на горячие шеи, и было странно, что это зарево не гаснет под ним. — Горит… Горит Европа, — сказал Сагайда, топая по грязи. Черныш видел в тусклых отблесках его мокрое лицо. Промчался улицей черный всадник, ветер раздувал его палатку, грязь стрельнула из-под копыт во все стороны. Сагайда поднял руку, прикрывая лицо, и выругался. Зарево, подымаясь в ночи, стояло перед ними, как вздыбившееся в небо, пылающее море. XXIV Батальон, не рассредоточиваясь, продвигался вперед. Бескрайный мрак разливался вокруг. Казалось, это была другая земля, не то зеленое широкое плато, какое утром предстало перед глазами бойцов, залитое солнцем до самых далеких синих гор. Молча плелись бойцы навстречу мокрому ветру… Лошади минометчиков храпели и стонали в темноте, они вязли в пашне. Виноградники, кукуруза, подсолнухи трещали под ногами. Шли без дорог, их, кажется, и не было тут. Ночью как будто исчезли все те асфальты, по которым утром двигались части казачьего корпуса, вздымая тучи пыли. Комбат со старшим адъютантом время от времени останавливались при свете фонарика под плащом свериться по карте и снова догонять пехоту. Чавкала и чавкала тяжелая земля, словно целовала неутомимые солдатские ноги. — Патку, мой патку! — слышится голос Хаецкого, который бьется где-то сзади с конем. — И когда же будет край этому болоту? В этот момент сапоги переднего бойца зазвенели о камень, и весь батальон облегченно вздохнул. — Шоссе! Знали пехотинцы, что не ходить им по этому шоссе, знали и минометчики, что не мчать им по этой звонкой дороге на конях, ибо она, пролегая с севера на юг, не сходилась с направлением наступления, а ее не передвинешь, как стрелку на часах… Знали это, и все же обрадовались. Хоть десять шагов, хоть пять шагов — только бы почувствовать под ногами твердую почву, а не хлюпкую тяжелую пашню, в которую, кажется, ушел бы с головой, если б не двигался все время вперед. С хода пересекли асфальт, и сразу из темноты возникла железнодорожная насыпь, протянувшаяся параллельно шоссе. Под насыпью сновали силуэты людей, слышалась румынская речь и русское «давай, давай!» — Слышишь, как румынешти гвоздят по-нашему? — сказал кто-то, повеселев. — Они будут нашим правым соседом, — сказал Чернышу Сагайда, который только что вернулся от комбата. По другую сторону железной дороги, где-то совсем недалеко, вражеские транспортеры открыли огонь. Гулкие выстрелы «МГ» как будто ударяли по жестяному небу. То и дело в темноте встречались румынские солдаты с охапками кукурузы для своих окопов. — Здоровеньки булы, товаришочки, — кричал им Роман Блаженко бодрым голосом. — Здоровы будьте, братцы! Бойцы, скинув с себя палатки, укрыли ими минометы от дождя, а сами, оставшись в гимнастерках, рыли ячейки, позвякивая лопатками Сагайда и Черныш сидели под насыпью, не прячась от дождя, потому что и негде к незачем было прятаться: они промокли до костей. Земля, мягкая, как губка, теплела под ними, нагреваясь от их тел. — Иногда представляю себе, — глухо говорил Сагайда, — что было бы, если бы всё на свете было единым. Что б ни языков, ни кордонов… Ни войн… Города хорошие, белые. Хочешь — езжай в Багдад. Хочешь — в Буэнос-Айрес… И люди стали бы все равными, свободными… А то не живут, а бродят по миру и лязгают зубами… И после паузы добавил уже другим тоном: — Если б я встретил того немца, который украл мою дивчину, представляешь? А? — Разве только у тебя, Сагайда? Сколько они украли наших людей? А сколько они украли, покалечили людских надежд, ожиданий, прекрасных планов? У меня все время перед глазами стоит Брянский, звучит в ушах его голос. Помнишь, он как-то сказал: «Всё, всё мы отдаем тебе, Родина, даже наши сердца…» Как это справедливо! Разве в самом деле мы не отрекаемся от всего, на что имели право на земле! И личное счастье, и собственные желанья, все мечты и все чувства мы слили в одно-единое стремление — жажду победы… Может, потому она, Родина, для нас становится еще дороже, еще прекрасней, чем больше лишений мы переносим за нее. Вот прожил я двадцать лет. Конечно, сталкивался с разными людьми, были среди них и хорошие, были и мелкие, завистливые, злые. Но — странно — сейчас эти последние забылись, вспоминаются только хорошие люди, и вся наша страна от севера и до Памира представляется прекрасным единым лагерем только хороших, честных, трудящихся людей… Великодушен народ, пославший свои тысячные армии для освобождения Европы! Среди бойцов, копавшихся поблизости в темноте, кто-то громко стукнул лопаткой о камень. — Знаете, чем бы я казнил Гитлера и всех виновников войны, если бы поймал их? — послышался голос из ячейки. — Я его не стрелял бы… Я б только выволок его из кресла и засадил бы в этот окоп, полный грязи, и пусть бы он копал и копал все осенние ночи, пока не сгнил бы в этом болоте. Пока не нажрался бы этой грязищи… Тогда больше не захотел бы воевать никакой министр! Только окопались, как прибежал вестовой из батальона и доложил, что приказано сниматься и итти вперед, потому что противник отступает. Сагайда подал команду вьючить лошадей. Скользя и вытягивая один другого за руки, словно на скалу, перебрались через насыпь, и снова темная пустыня залегла перед ними. Среди черного океана, как багровые острова, вздымались пожары. Ближние и дальние, они своими неподвижными заревами вызывали ощущение космической беспредельности этих темных просторов. Казалось — иди хоть столетия, все будет под ногами чавкать вязкая земля, будет сеять и сеять нескончаемый дождь, всё будут выситься в темноте неподвижные острова крутых розовых скал. Далеко за полночь бойцы Сагайды приблизились к одной из багровых сопок, и Черныш увидел, что нет никакого скалистого острова из розового камня, а есть лишь длиннющие скирды, конюшни, сараи, которые горят со страшным безразличием. По временам затрещат балки, с грохотом посыплется раскаленная черепица с крыши, и опять все горит медленно и ровно. Не горел только господский дом в центре просторного двора, озаренный со всех сторон пламенем. Стройные белые колонны, увитые диким виноградом, высились у входа. Нетронутый пламенем белый дом возвышался, как властелин этой черной степи. Зияющие провалы окон с оранжевыми отблесками на уцелевших кое-где стеклах молчаливо и загадочно глядели на незнакомых вооруженных людей, которые заполнили двор и на мгновенье остановились, пораженные. Всегда бывает эта остановка, хоть на одну секунду, перед тем, что только что было другим таинственным миром и стреляло по тебе, а сейчас ты должен войти в его нутро. Знаешь, что там уже нет врага, и все же остановишься, потому что оно, строение, по инерции еще дышит на тебя неприязненно. И только войдя внутрь и крикнув что-нибудь товарищу или даже самому себе, ты словно овеешь чужие стены своим дыханием, и они уже становятся близкими и понятными, как трофейное оружие, выстрелившее впервые в твоих руках. В сараях ревел привязанный скот, задыхаясь в дыму и сгорая живьем. Опаленный жеребенок, фыркая, выскочил из пламени и стал, испуганно озираясь. Увидев возле минометчиков лошадей, он пошел к ним, ища мать. Совсем маленькое, беспомощное существо топало тонкими ножками и доверчиво тянулось к рукам бойцов. Каждому захотелось погладить его. Роман Блаженко обнял жеребенка за шею и прижался щекой к его мордочке. Черныш горько усмехнулся. Какое-то теплое воспоминание мелькнуло перед глазами. — Смотри, заколешь его своими усищами! — кричали Блаженко бойцы. Воздух от близкого пожара нагревался, и бойцам становилось теплее. XXV Во второй половине дня пронесся слух, что справа румыны драпают. Неизвестно, кто первый пустил эту новость, но каждый уже знал ее. Нервная тревога появилась в движениях бойцов. И хотя минометы из-за дотлевающей скирды чохкали, как и раньше, боец, даже опуская мину в трубу, одним ухом настороженно прислушивался к тому, что делается в пехоте. А там, во рву за поместьем, где залегла пехота, было неспокойно. Пулеметы захлебывались. Пробежал связной из полка и на оклик Сагайды ничего не ответил, только махнул рукой. Появились штабные работники, озабоченно спеша куда-то. Пробежала полковая разведка. Казаков бежал в расстегнутом ватнике с автоматом в руке и, с каким-то особым вниманием вглядываясь вперед, даже не заметил Сагайду. Комбат требовал огня и огня. Сагайда бил и бил, встревоженно поглядывая на растущую груду пустых ящиков, потому что транспорты с боеприпасами еще где-то пробивались по бездорожью. Черныш стоял на наблюдательном пункте, отрытом этой ночью в поле за имением. Он сам напросился у Сагайды корректировать огонь, и Сагайда согласился, считая в глубине души Черныша лучшим корректировщиком, чем был сам. В окопе, у ног Черныша, сидел над аппаратом Блаженко-старший. После того как в бою под высотой один телефонист был ранен, Романа поставили на аппарат, и он с присущим ему усердием взялся за новую работу. Одновременно он выполнял при Черныше и обязанности ординарца, хотя делал это не по приказу Черныша, а вполне добровольно, по собственной инициативе. Черныш направил огонь минометов на правый край лощины, куда вползали бронетранспортеры с десантами. Минометчики стреляли на шестом заряде, и попасть в бронетранспортер было трудно. Но несколько мин легли за ними, там, где брели десантники, и когда дым рассеялся, Черныш видел, как немцы сбивались в группки по нескольку человек, наверное, возле убитого или раненого. Шум и трескотня поднялись и слева, совсем близко, где до сих пор было спокойно. В лощине не смолкало «ура», но пехоты не было видно. Возможно, — как это нередко бывает, — кричали лежа. Транспортеры заходили в балку, прошивая ее трассирующими пулями. Поднялась настоящая огненная метель, грохот нарастал. Из этой метели, из балки один за другим выскакивали бойцы и бежали сюда, к имению. Черныш понял, что румыны и в самом деле ударились в панику, и фланг оголился. Значит, противотанковую артиллерию действительно не успели подтянуть, и полк очутился в тяжелом положении. Видимо, там, впереди, была дана команда отходить к имению. Уже не одиночки, а группы пехотинцев побежали мимо Черныша. Тяжелые, залепленные грязью шинели шумели возле него. Чернышу показалось, что пробежал здесь и тот лысый пехотинец, который носился по румынской дороге без седла на коне и молил: «Останови, останови!» abu Всё летело мимо Черныша, и он, вдруг ойкнув, раскинул руки, словно хотел своей грудью остановить эту лавину… и упал. А пехотинцы, под градом пуль, который становился все гуще, бежали, перескакивая через Черныша. Блаженко, как будто и не следивший за Чернышом, сразу же заметил, вернее почувствовал, что нет уже младшего лейтенанта среди тех, кто суетился вокруг. Нету! И он, не задерживаясь, решительным прыжком выскочил из окопа и сразу же наткнулся на своего командира. Черныш, смертельно бледный, лежал, распластавшись в грязи, с пистолетом в руке. Закрыв глаза, он слегка стонал, будто во сне. Блаженко с одного взгляда отметил, что Черныша ранило куда-то в затылок, потому что чубатая голова его лежала в луже крови, смешанной с грязью. Блаженко даже не представлял, чтобы можно было бросить своего командира среди этого поля и удирать. Властным окриком Роман позвал ближайшего пехотинца, и тот остановился испуганный. — Помоги взять! Блаженко взвалил Черныша на свои плечи, взяв его, как брал в колхозе мешки с зерном, — обеими руками. Черныш застонал. Блаженко не думал, что этот сухощавый юноша такой тяжелый. Он словно во сто крат потяжелел в этом бою. В стонах, трескотне, страшном гаме тонуло все вокруг, туманилось сознание и ноги приобретали необычайную быстроту. Блаженко казалось, что спина его теперь закрыта панцырем, что вообще ни одна пуля не заденет его, пока эта ноша лежит на спине. Был уверен, что за такой святой работой никакая сила не может убить человека. Упал перед Романом какой-то боец, разрывная пуля ударила в голову так, что снесло череп. «А меня не может!» — подумал Блаженко и переступил через ноги бойца. Он бежал, вспотев, кашляя, задыхаясь, вскидывая глаза ко лбу, чтоб видеть дальше вперед. Бойцы уже пролетали через поместье, одни минуя его, другие заскакивая в дом, чтобы передохнуть. Пули крошили каменные стены, словно кирками. Блаженко тоже остановился на крыльце и поднялся к двери. На первом этаже возле дверей уже набилось много бойцов из разных рот, батарейцев и полковых разведчиков, радистов, связных. Некоторых Блаженко знал в лицо, большинство были незнакомы ему. — Черныш! — вдруг послышался из толпы голос Сагайды. — Черныш! Его осторожно положили на цементный пол. Подошел Казаков, который тоже забился сюда. Теперь перед Казаковым лежал уже не тот молоденький чистенький офицер, какого он встретил впервые на пограничной переправе. Брюки Черныша были вымазаны грязью, подошва на одном сапоге отстала, погоны смялись, слиняли за это время… А черный густой чуб отрос, и на верхней твердой губе пробились темные усики. Товарищи перевязывали Черныша, разрывая свои измазанные пакеты, которые месяцами носили в карманах. Черныш лежал без сознания. Он был ранен не только в голову, но и в бок. Пока с ним возились, бойцы один за другим выскакивали из дома и бежали через двор. Некоторым удавалось прорваться между взрывами мин, иные исчезали в клубах дыма, и клочья одежды летели вверх вместе с дымом и брызгами грязи. А когда двое упали, корчась, уже на самих ступенях, больше никто не рисковал выбегать из дома. Слева, где-то совсем близко, зашел бронетранспортер и прошивал двор. Страшное слово метнулось среди бойцов: — Окружены!!! Сагайда приподнялся, шагнул через ноги Черныша. — Что такое? Что? — О-кру-же-ны. Он инстинктивно рванулся к выходу, но порог загородили раненые, которые ползли со двора внутрь, оставляя дорожки крови на ступенях. Двор уже опустел. Лишь кое-где еще стонали раненые. Шум стихал, удаляясь. Сагайда встревоженно окинул глазами присутствующих и встретился взглядом с Сиверцевым, знакомым лейтенантом с батареи. Сиверцев смотрел на него так, что Сагайда сразу поверил: да, это было оно, то самое, чего каждый из них боялся. Железное кольцо сомкнулось. Бойцы, притихшие и настороженные, остро следили за каждым движением Сагайды. Не глядя на них, Сагайда видел их глаза, полные вопросов, ищущие надежды, и чувствовал — большая, доселе неведомая ответственность ложится на его плечи всей своей тяжестью. Его пригибала эта тяжесть. — Что ж, — сказал Сагайда, выпрямляясь, — что ж… Плечи его поднялись. Напротив стоял с ручным пулеметом высокий пожилой боец. Щеки у него глубоко запали, так что кости натянули кожу. — Пулемет исправный? — спросил Сагайда. — А что? — глянул боец исподлобья. Руки у него были в засохшей грязи, словно наждак. — Исправный, спрашиваю? — Ну, исправный… — Не нукай, — не поедешь! Ложитесь тут, на дверях. — Я не из вашего батальона… — Ложись! — Не кричи! — спокойно поднял голову боец. — Страшнее видели — не испугались. А тут мы сейчас… все одинаковы! Темная кровь ударила Сагайде в лицо. Он четким шагом подошел к бойцу вплотную и, едва сдерживаясь, проговорил: — Я приказываю! — Своим приказывай… Не успел боец закончить, как Сагайда коротким ударом сбил его с ног. — Ложись!!! Боец, не поднимаясь, молча пополз к дверям и начал с привычностью профессионала устанавливать пулемет на пороге. — Второй номер! — Я. — Давай сюда! Казаков тоже выступил вперед, обращаясь к Сагайде с какой-то подчеркнутой официальной почтительностью. — Товарищ гвардии лейтенант! Тут наиболее опасно! Разрешите и мне стать на дверях! — Становись. Выставив охрану в дверях, Сагайда осмотрел внимательно весь дом, подсчитал оружие, бойцов и боеприпасы. Чем больше он занимался этим делом, тем больше росла в нем уверенность, и положение начинало казаться не таким безнадежным. Сагайда выставлял посты возле окон, возле каждой дыры, откуда можно было вести огонь и наблюдать. Инструктировал при этом бойцов детально, как наряд на разводе. И бойцы успокаивались, будто и в самом деле тли в гарнизонный наряд. Незнакомые, из других подразделений, они уже выполняли волю Сагайды без слов и обращались к нему с большим уважением, словно к начальнику караула. abu Смотрели на него с готовностью и скрытой надеждой, будто он сосредоточил в себе отныне их спасение. Большинство бойцов собралось в многооконном зале второго этажа. Отсюда можно было обстреливать значительную часть двора, на который уже вошли бронетранспортеры и обступили дом, словно конвоиры. Внизу, под самыми окнами, послышался шум чужих голосов. — Русс, сдавайся! — донеслось оттуда в разбитые окна. — Сдавайся, мы не будем убивать! А увидав в окне бойца-казаха, закудахтали, загикали: — Монголия! Азия! — Русс, сдавайся! — Гранатами! — скомандовал Сагайда бойцам, что стояли напротив окон. — Русс никогда не сдается. Бойцы, пряча головы, высунули одни только руки а опустили гранаты. Внизу грохнуло, заревело и долго после стонало: о-о-о! Потом и это затихло, оттуда никто больше не звал. Пулеметы резанули по всем окнам. Черныш лежал в углу под стеной. На мгновенье он очнулся и попросил пить. Губы его пересохли, слиплись, и он с трудом разжимал их. Блаженко, спросив разрешения у Сагайды, спустился вниз поискать воды. Наверху в зале было еще светло, а чем ниже он спускался путаными лестницами, тем больше темнело. Он добрался до подвала, из полуоткрытых дверей которого пробивался свет. Роман открыл их и вступил в мрачное помещение, длинное и низкое, с потолком склепа. На столике горела свеча, а возле в широком кресле сидел седой венгерец, глубоко задумавшись. Увидев бойца, он повернул к нему отечное холеное лицо с клинышком седой бородки. — Вы еще тут? — спросил он. В подвале, заваленном узлами и мебелью, все стояло вверх дном. — Воды, — сказал Блаженко, показав жестом, будто пьет. — Воды. Старик взял со стола небольшой бронзовый бюст и, показывая его бойцу, проговорил с какой-то напыщенной гордостью: — Кошут. Блаженко спутал это слово с «тешик»*, какое он знал, и возразил: abu — Нет, не это! Воды, понимаешь, воды! — И снова показал, будто пьет. А мадьяр говорил ему что-то поучительное, неприязненно и сердито, смешивая слова русские, немецкие и словацкие. Роман, который за время пребывания на чужой территории с удивительной сметливостью научился ловить общий смысл чужих языков и жестов, понял из разговора старика, что и тут когда-то была революция, и предок этого седого венгерца был офицером революции и погиб в бою с войсками царя Миклоша. abu И что этот старый граф тоже решил никуда не итти из фамильного замка, где когда-то собирались революционеры Мадьярорсага и где живет славный дух его предков-повстанцев. abu — Габору нем йов!* — закончил старик, а воды и не думал искать. abu Тогда Блаженко сам пошел на поиски. Он натыкался на множество различных вещей, каких никогда не видел раньше, и, теперь, повертев в руках, отбрасывал прочь. А старик, не спуская глаз, следил за ним, удивляясь, что чужой солдат не берет его ценностей. В дальнем углу, за пуховиками, боец нашел, наконец, то, чего хотел. Там стояла стеклянная банка с маринованными черешнями. Взяв банку, Блаженко подошел к столу и подал старику: — Пей, граф. Роман боялся отравы. — Пей… Кошут! Мадьяр пил. — Стой! Довольно! Блаженко забрал банку. Выходя, на мгновенье задержался в дверях. Он хорошо знал, куда идет. — Слушайте, мадьяр… если нас тут перебьют, капут… понимаешь… то, чтоб похоронил! Слышишь? Он пояснил слова жестами. Венгерец утвердительно закивал. Наверху в зале было полно дыма. На полу стонали раненые. Тут уже образовался целый госпиталь. Сагайда предлагал раненым для большей безопасности спуститься на первый этаж. Но они отказывались. Они хотели быть все вместе до конца и теснились к Сагайде, сбившись вокруг него в один окровавленный кулак. Сагайда в глубине души был рад, что они с ним, все вместе. Блаженко, хлюпая по лужам крови, на четвереньках пополз вдоль стены к младшему лейтенанту. Пули впивались в стену над головой, и штукатурка сыпалась ему за воротник. Бойцы неподвижно стояли у окон и не стреляли. Немцы боялись показываться на видном месте. На дворе прояснилось, серое небо на западе оголялось голубыми острогами. «Солнце заходит на погоду», — отметил Роман. Черныш, голый по пояс, лежал спокойно, будто отдыхал после большой усталости. Голова его была забинтована марлевой чалмой. На голой груди скрещивались белые бинты. Сухое, удлиненное лицо Черныша еще больше вытянулось, подбородок заострился, исчез густой румянец со смуглых щек. Маленькие сухие губы были крепко сжаты. — Товарищ командир… Черныш сосредоточенно, не мигая, смотрел на противоположную стену и не слыхал Блаженко. Стену, обагренную ярким закатом, клевали пули; большая картина в золотой раме покачивалась на шнуре, какой-то венгерский рыцарь на добром белом коне рубился с окружавшими его турками в красных жупанах. И всех их клевали невидимые птицы, и они покачивались. — Товарищ командир… товарищ командир… Черныш поморщился, с усилием оторвал глаза от картины и сурово посмотрел на Блаженко. Блаженко разомкнул его твердые губы краем банки. Черныш глотнул несколько раз и вздохнул. — Где Брянский?.. Где Сагайда? Сагайда и Сиверцев в противоположном углу зала хлопотали около рации. Рядом с ними лежал радист, раненный в обе руки, и давал указания. — Отправьте меня в санчасть, — проговорил твердо Черныш. — Я ранен. В это время от окна кто-то крикнул: — Идут! Бойцы оглушительно застрочили из автомата. Стреляные гильзы зазвенели о пол, как золотые. — Почему они стреляют? — поморщился Черныш. — Ох, зачем они стреляют… У меня болят уши. За окном, где-то близко заскрежетал транспортер, и трассирующие пули влетели в зал, как обрывки молний. Снова послышались крики немцев. Глаза Черныша расширились. — Так. Значит, они кругом? Блаженко молча вздохнул. Солнце зашло за далекие горы, и стена померкла, красные жупаны турок потемнели и красавец-рыцарь потемнел. Только белый конь попрежнему гарцовал на полотне. Неожиданно где-то внутри дома заиграл баян и послышалась песня. Бойцы онемели, пораженные: так необычно. так дико ворвалась песня в эту страшную стрельбу, в общее напряжение. Дерзкое пение приближалось, нарастало, словно из далекой степи. В дверях появился приземистый кривоногий боец в расстегнутой гимнастерке с медалью, с перламутровым аккордеоном в руках. Боец усмехался широкой безразличной усмешкой, как будто ему не было никакого дела до того, что творилось вокруг. — Всё! — выкрикнул он, перестав играть. — Конец! Тут наша могила! Те, которые были в зале, не отрывали от него глаз. — Внизу — вино!.. Товарищи!.. Ребята! Милые мои, эх!.. Предлагаю выпить бочку! Всю, до дна! А тогда противотанковую под себя! Пусть видит поганый фриц, как русские умеют умирать!.. Пусть вся Европа!.. — Замолчи, паскуда! — высунулась из-за пианино бородатая голова раненого. — Это не цирк — показывать себя… Не для того послали нас! Глубокие морщины залегли у Сагайды на лбу. Он оставил рацию и подошел к бойцу, некоторое время молча оглядывая его с головы до ног. — Товарищи, — сказав Сагайда хрипло, обращаясь к бойцам. — Взгляните на этого типа. Это дезертир. Да, да, ты еще с нами, но ты уже дезертир и предатель. Ты давал присягу? — Несколько раз, товарищ гвардии лейтенант! — выпрямился кривоногий. — А присяга что нам говорит? До последнего вздоха! До последнего вздоха, где б ты ни был, в любых обстоятельствах!.. Держись, грызись зубами за Родину!.. Будь достойным своей великой исторической миссии!.. — Есть быть достойным… исторической миссии! — козырнул певец, все еще держа в одной руке аккордеон. — Нас ждут народы Европы, — подбирал Сагайда не раз слышанные слова. — Нас послали освободить их. — Есть освободить Европу! — снова козырнул боец, стойко держась на ногах. — Замолчи! — гаркнул на него Сагайда. — Пьяная морда! И снова обратился к бойцам: — У нас здесь нет трибуналов. Мы сами трибунал! Что мы с ним сделаем? — За окно! — закричали бойцы единодушно. — За окно! Сейчас им жаль было на него тратить девять граммов свинца, — патронов было мало. В это время через порог вполз тот пулеметчик с запавшими щеками, которого Сагайда оставил на главном входе. Пулеметчик поддерживал рукой расстегнутые штаны, и Сагайда в первый момент подумал, что этот тоже пьяный. — Меня ранило, — тихо сказал пулеметчик. Он сел возле порога, опершись спиной о косяк двери, и поднял одной рукой свою грязную рубаху, другую все время держал на животе. Сагайда нагнулся и невольно вздрогнул, под пальцами пулеметчика зияла рваная рана. — Кто пулеметчик? — не мешкая, обратился к бойцам Сагайда. — Я! — ответил кривоногий. — Ты пьяный. — Гвардии лейтенант! Я не пьяный!.. Я… Я дурной! Я иду к двери. Сагайда подумал и снова смерил взглядом растрепанного бойца. Тот стоял серьезный и не качался. — Сержант Коломиец! — позвал Сагайда полкового связиста, которого знал еще с Донца и который сейчас выполнял у него обязанности разводящего. — Отведи его на пост. — Есть на пост. — Проверишь: уснет — застрели. Боец осторожно поставил аккордеон в угол. Они пошли. А раненый пулеметчик, закусив потрескавшиеся губы и стараясь не стонать, все что-то шарил у себя на животе. Сагайда приказал сделать ему перевязку. — Не надо, — со странным спокойствием сказал пулеметчик. — Пакетов мало… у нас… А мне… все равно… Он поднял к Сагайде серое лицо с большими глазами. — Товарищ гвардии лейтенант… — Я вас слушаю. — Простите меня… Сагайду бросило в жар. Он сразу догадался, о чем хочет сказать боец. — Пустое. — Нет, простите, простите… Он кивнул, чтобы Сагайда нагнулся. Сагайда нагнулся к его впалой колючей щеке, и они, как-то особенно торжественно, трижды поцеловались. XXVI Казаков лежал в дверях, положив автомат диском на порог. Рядом с ним, возле другой половины двери, темнел кривоногий боец за пулеметом. Вдоль стены стояли гранаты со вставленными уже запалами. Когда сержант Коломиец привел этого приземистого, плюгавого бойца на смену раненому пулеметчику, Казаков оценил его невысоко: блоха. Разве он сможет заменить своего раненого в живот предшественника, который даже Казакова удивил своей виртуозной работой, и которого сержант ласково называл «батькой». Однако кривоногий пьянчужка залег у пулемета так уверенно, словно давно тут лежал. И в процессе боя впечатления Казакова постепенно менялись. Руки у малого были на удивление ловкие, каждое движение уверенное и твердое, видно было, что ему не впервой лежать за ручным пулеметом. Поставленный на опасный пост он весь собрался, быстро отрезвел и покрикивал теперь энергично и властно на своего подручного, который подавал магазины. — Живей поворачивайся, пьяная морда! — подгонял он, хотя тот был трезвее трезвого. Когда на темном дворе возникал подозрительный шорох или сдерживаемый лязг оружия, пулеметчик немедленно давал в том направлении короткую очередь. Стреляя, он весь сжимался и разжимался в такт пулемету, как пружина. Казалось, что он стреляет не только руками, а всем своим куцым упругим туловищем. Казаков по себе знал, как опасность изменяет человека. Это он испытывал много раз, выходя ночью на задание, — тогда исчезают сразу вялость и томление, и напряженные до предела нервы наполняют тело тугой силой. В такие минуты он осознавал, какую огромную силу носит в себе человек, сам не замечая ее в обычное время, — она просыпается только перед лицом смертельной опасности. Словно мускулы и воля не одного, а сотни здоровых людей соединяются вдруг в одном теле так, что им становится тесно. Это произошло с Казаковым и сейчас. Может, потому лежал он у дверей, уверенный, что его не убьют. Эта странная уверенность, убежденность не покидала его в самые трудные минуты его фронтовой жизни. Быть раненым, оглушенным, искалеченным — это он представлял, потому что уже испытал, а исчезнуть совсем, не существовать — этого не могло случиться. За поместьем, где-то в районе железной дороги, взвивались ракеты. Странным было, что между ним, Казаковым, и его полком громыхают, ездят, пускают ракеты немцы. Временами казалось, что это не он окружен тут, загнанный в темный каземат среди горной степи, а наоборот, они окружены, потому что полк перекликается с Казаковым, стреляет, живет. Полк! Разве он, Казаков, вечный солдат, может существовать без полка? Это невозможно, немыслимо! Когда сержант стрелял, он ясно представлял себе, что выстрелы слышат и там, в его родном полку. Слышат, как и тогда, когда он выходил с товарищами на задание во вражеский тыл, и весь полк, приготовившись прыгнуть вперед, вслушивался в поднятую им суматоху за вражеской обороной. И горячий «хозяин» командир полка Самиев, наставив ухо в ночь, говорил скороговоркой: — Волки, волки действуют! Молодцы! Передайте первому хозяйству поднимать «карандаши»! Вспомнил Казаков, как в свободные часы «хозяин» шутя заставлял его ходить «по-граждански». «Что ты, Казаков, все горбишься, все на пятках ходишь, все крадешься!.. А ну, выпрямись, пройди по-граждански, представь, что ты где-то на проспекте ухаживаешь за дамой!..» И Казаков старался так пройти и не мог, он все-таки крался по-волчьи, а товарищи смеялись: — У сержанта волчья жила в ногах, товарищ гвардии подполковник! Припомнив эту сцену, Казаков словно согрелся в холодной темноте. Полк, полк! Пока с тобой — до тех пор живу! Сержант обращается к своему соседу-пулеметчику: — Как думаешь, коряга, выстоим? — Что за вопрос? Им тут верный конец… И щелкнул, загоняя новый магазин. В зале было темно, и Роман, пробираясь к окну заступать на смену, боялся задеть какого-нибудь раненого. Невзначай провел рукой по клавишам пианино, и басы заворчали, как из могилы. Роман стал у окна, в которое врывался холодный ветер, и, прислонившись плечом к стене, зорко вглядывался одним глазом в то, что делается во дворе. Небо исходило звездами. Тьма глубокая и холодная разлилась над миром, и, казалось, ее не перейти, не перелететь. Ветер стонал и качал темноту и небо, звезды сыпались с него и падали в руки кому-то далекому, счастливому. Заметает ветер песочек, заметает милого следочек… Когда-то он был молодым, сидел при луне под калиной с дивчиной. Было то на самом деле или только приснилось ему? А сейчас? Тут… Тут, среди этой бескрайней слепой степи, под чужими звездами, под ветром, что развевает, пепел пожарища — аж распаляются искры, — тут он, рыбак с Буга, может быть, закончит свой путь. Нечего утешать себя напрасно, он не ребенок, может смотреть горькой правде в глаза. Немцы как будто утихомирились. Броневики, словно огромные черные гробы, замерли на пепелище, притихли. Но ведь не забыли там, что в доме полно красноармейцев. Наверное, составляют какие-то планы, их образованные офицеры соображают, как укоротить век и Блаженко и его товарищей, чтоб осталась там где-то над зеленым Бугом его Оленка с малыми детьми. Чужие мужья возвратятся домой из походов, а она, защищаясь ладонью от солнца, будет высматривать и его на пыльном шляху, а его все не будет и не будет! Придет, может быть, Денис — хоть бы он остался жив — и расскажет дома про Романа. Дениса теперь принимают в партию быть ему после войны председателем колхоза… Расскажет он про Романа. Как дрался с немцами в окружении где-то в Трансильвании и погиб честной смертью! Поставят и для Романа на стол полную чарку, однако останется она невыпитой. Ой, Буг, Буг! Далеко от тебя забрались мы! Версту за верстой внимательно оглядывает он свой жизненный путь, всё ли там у него в порядке. Иногда он мысленно обращается к кому-то: «Кум Дорош! Простите мне, что я ваши невода потрусил. Было тогда мне очень скрутно, а в мои ничего не ловилось!» Когда мелькнет тень через двор, он, тщательно прицелившись, посылает туда пулю. И снова думает, вспоминает, надеется. И когда Роман представлял, как они лежат здесь иссеченные собственной последней гранатой, то не усматривал в этом ничего неестественного. А как же может быть иначе! Это даже лучше, чем если бы их жарили живьем где-нибудь под скирдою… А он видел после того ночного боя в горах, когда захватили перевал: возле сожженного сена лежали наши бойцы, рядышком, все обугленные. Перед тем их где-то захватили немцы. Нет, тут разминуться негде, прятаться бессмысленно, надо стоять грудью вперед. Теперь он считает патроны бережно, как скряга, целится так, чтоб не промазать. Давно, давно прошли те времена, когда он стрелял по врагу, не целясь, выставив карабин на бруствер, а голову спрятав в окоп, как страус. Было, было и такое, и сейчас, в эту, может быть, последнюю минуту, можно и в этом признаться. Но теперь он уже другой. Провело тебя, Роман, через Альпы, как через горнило, стал ты закаленным, настоящим солдатом, что бьется с врагом, не лукавя! Целится, чтоб не промахнуться! Только было ему горько от того, что, наверное, старый граф не похоронит их как следует, не посадит в головах калину. А так хотелось, чтобы осталось что-нибудь после него на земле, хоть бы кустик певучей калины. Она рассказала б ветрам о Романовых думах, а ветры понесли б их через Альпы на восток… Правда, придут же скоро сюда ваши, придет Денис, он отыщет брата и похоронит. Роман долго копается в кармане, нащупывает металлическую замасленную протирку и, повернувшись к стене, скребет по ней в темноте: «Денис-брат, — выскребывает он, — с лейтенантом Сагайдой мы все тут…» Он долго думает, подыскивая слова. Вспоминает бои в горах, вспоминает гвардии старшего лейтенанта Брянского и как он говорил с ними перед боем, незадолго до своей смерти. И Роман снова скребет: «стояли насмерть». Вниз на кого-то сыплется штукатурка, и с пола чертыхаются: — Что ты там стену грызешь? — Сдурел с голодухи!.. Блаженко прячет протирку в карман. Теперь ему становится легче. В кармане он нащупывает яркий шелковый платок. Как-то он припрятал его, приготовив в подарок дочурке, когда еще мечтал вернуться к семье. Под шершавыми пальцами приятно течет ткань, как вода мягкого Буга. Течет и течет, пока Блаженко не выпускает платок на ветер за окно. Уже ничего ему не нужно. Теперь он словно в последний раз вымыт и одет в чистое белье. В карманах нет ничего лишнего, только патроны. Роман перебирает их пальцами, считает… Считает, как скряга. На фоне еще не остывшего пепелища шмыгнула тень, и Блаженко нацелился в нее. — Порядок! — вдруг слышится из темного угла радостный бас Сагайды. — Готово!.. Товарищи!.. Есть!.. Они наладили рацию. И полк, который остановился вдоль железной дороги облетела волнующая новость: установлена связь с имением. И в минроте Маковейчик на всю огневую закричал подпрыгивая: — Я ж так и знал, что они не сдались! Имение требовало огонь на себя. Артиллеристы получили приказ непосредственно от генерала: снарядов не жалеть. Боеприпасы везли и везли всю ночь, в тылах не ложились спать. Минометы Сагайды также стояли готовые к бою. Как и раньше, стояли около них расчеты, хотя и поредевшие в последних боях. И слушали они уже не хриплые команды Сагайды, а суровый голос Дениса Блаженко, — он, как наиболее опытный из младших командиров, взял на себя командование ротой. Денис уверенно выполнял свои новые обязанности, они были ему хорошо знакомы. Еще с вечера он пристрелял отдельные участки имения и самый дом, который был сейчас записан у наводчиков, как цель номер один. Присвечивая шкалу цыгарками и фонариками, они в последний раз проверяли установки. Блаженко, нахмурив брови, ходил по огневой, и Хома Хаецкий, которого он назначил ординарцем, следил теперь за ним с такой же готовностью, как когда-то Шовкун за старшим лейтенантом, чтоб кинуться выполнять любое задание командира. Они все были уже хорошо обстреляны, и солдатские суровые обычаи впитались им в кровь. Денис уже знал, кто из их батальона находится в окружении, и теперь, он изредка бросал на имение внимательный взгляд, будто надеялся увидеть там брата. Может быть, Роман сейчас сидит, отстреливаясь, где-нибудь на чердаке, может быть, первая мина, что вылетит по команде Дениса, шугнет к брату в окно. Даже если бы Денис наверное знал, что это будет именно так, он, кажется, ни на минуту не задержался б со своей командой. Это война, и поместье требует огонь на себя. И когда, наконец, среди темной ночи прозвучал залп, и мины, по команде Дениса, вырвались из огненных жерл, зашелестели вверх, Денис стиснул кулак. «Получай, брат письма! Посылаю тебе горячие письма!» Не отрывая взгляда от поместья, он рубил кулаком: — Пять беглых — огонь! Огонь! Огонь!.. И когда поместье среди многочисленных взрывов засияло белыми колоннами, Денис как будто и в самом деле увидел брата, который поднялся среди степной темноты уже не простым рыбаком с Буга, а могучим, необоримым воином. XXVII Когда двор загрохотал взрывами, все в зале потянулись к окнам. Раненые подняли головы, опирались на локти, тянулись к колеблющимся красным отблескам, не обращая внимания на пули, бешено застучавшие в стены над их головами. Гром и феерическая извивающаяся река, засверкавшая в зале, как будто вывели Черныша из тяжелого бреда. Красные янычары весело затанцовали на стене, белый конь, выгнув шею, то вдруг исчезал со своим рыцарем в тени, то снова вырастал, когда за окном вспыхивало. — Я «Крейсер», я «Крейсер», как меня слышите, как меня слышите? Прием, у рации Сиверцев. — Не привалит ли нас тут? — посмотрел кто-то на потолок. — Не пробьет! — ответили ему из-под стены. abu Вооруженные бойцы, сбившись возле окон, стояли суровые и сосредоточенные. Два бронетранспортера уже горели на дворе. Другие загудели моторами, расползаясь в темноте. — Я «Крейсер», я «Крейсер», как меня слышите, как меня слышите? Прием, прием!.. Крейсер?! Почему крейсер? Черныш вслушивался горящим ухом, как гудит и глухо вздрагивает все под ним, словно корабль во время шторма. Куда он плывет и почему так ослепительно и так жарко? Пышет горячее море, бушуя, бьет жаркими волнами… Это он проплывает в песках, в горячих пустынях Азии. В далекую экспедицию выступил караван. Никнут в бессилии сожженные солнцем травы, бредут отары овец, опустив головы в поисках водопоя. А перед ними плетутся чабаны в сухих чувяках и острых румынских шапках. А вот он уже где-то под зелеными деревьями, где много людей сидят на коврах и пьют из прозрачных кружек. Пьют и смеются и дружески беседуют между собой и среди них он узнает Брянского, но Брянский уже не Брянский, а вожатый каравана. У него бритая голова и пестрый халат, а говорит он по-венгерски. Девушка с черными косами откидывает паранджу. И Черныш неожиданно видит, что перед ним та цыганка из Альба-Юлии, что хотела гадать ему. Она смотрит на него ласково, как его мать, гладит смуглой рукой по горячей щеке и шепчет ему: «Красивые горы, вы, Альпы!» А цыган играет «Катюшу», и он, Черныш, танцует с детьми, а потом и все присутствующие закружились в танце под зелеными деревьями, и громкий говор и дружный смех сплелись в единую какофонию звуков и красок, в фантастическое плетеное кружево, словно тут собрались люди всех наций мира. И среди мешанины самых разных языков, какие он знал и каких не знал, выделялся только смех, у всех одинаковый и понятный всем. Счастливый и веселый, он посмотрел на высокое небо, и это было уже не небо, а огромный голубой циферблат, и вращались на нем огромные стрелки, похожие на каменистые дороги. И Черныш командовал, ощущая в себе могучую силу и безграничные права: — Хаецкий! Поверни шоссе! Поверни шоссе на запад! Так! Прицел шесть шестьдесят шесть!.. — Бредит, — говорит кто-то поблизости. Черныш пытается подняться на локоть и видит мигающий зал и людей с оружием, грозно поблескивающим в их руках. — Кто бредит? — спрашивает он сурово и снова валится на огонь, который ему подложили вместо подушки. И снова слышит глубокие голоса и далекий смех. Они доносятся откуда-то сверху, словно с хоров величественного храма, и он взбирается к ним по отвесной скале, раскаленной как огонь. Оглядывается и видит внизу странные колодцы, где едва приметна вода. Где он их видел? И когда? Когда был маленьким и бросал в них камешки, которые летели туда целые столетья, пока, наконец, звонко не булькали. Булькали и начинали говорить: — Доминэ офицер… Доминэ офицер… — Так это ты? — пристально вглядывается в него Черныш. — Это ты? Чего ты хочешь? Твоего коня уже нет. Нету. Говори! Где ты был? — Я никуда не ходил, — говорит Роман, пробираясь к Чернышу. — Я стоял на посту. — На посту, на посту, — жарко шепчет Черныш, — где же твой пост? — Возле третьего окна, товарищ командир. — Возле окна? Почему возле окна? Возле какого окна? А это там… на высоте. Я вижу отсюда твой пост. Ты кто?.. Но ведь ты убит! Он в ужасе закрывает глаза, и снова кто-то зовет его: — Доминэ офицер!.. — Замолчи! Вот твой конь! Посмотри! И показывает ему на стену, на нескончаемую разбитую дорогу, по которой бредут бойцы по колено в грязи, подоткнув шинели, идут машины и танки, а из кювета поднимается белый конь с вырванной грудью, и уже нет вокруг него красных жупанов и нет на нем юноши-рыцаря, а конь упирается дрожащей ногой в грязный кювет и тяжело поднимает свою лебединую белую шею, но она снова бессильно никнет и падает в грязищу, а конь стонет, и плачет, и умоляет: — Останови! Останови! Остановись! Остановись! А войска проходят мимо коня-лебедя, чавкают ноги неисчислимых армий, ползут пушки, ревут тягачи и танки, и никто не обращает на него внимания, все проходят дальше, оставляя его в кювете при дороге. — Порядок, порядок, — радуется Сагайда, — два горят, два горят, еще огня, еще огня… — Не нужно огня! — кричит Черныш, порываясь вскочить. — Я лежу на огне. Весь на огне!.. — Еще огня, еще огня, — скандирует Сагайда в противоположном конце зала. XXVIII Глухая сила, сотрясавшая огромный дом, подняла и старого графа, и он, взяв свечу, медленно поплелся наверх. Остановился у двери, не смея войти в свой зал. Во все окна с шипением врывались трассирующие пули, словно сюда ветром забивало трескучий огненный дождь. А странные люди с незнакомым оружием в руках стояли возле окон с обеих сторон, отблески багровых взрывов прыгали пятнами на их бледных лицах, на шинелях, словно на стальных, латах древних рыцарей. В дом графа, в это гордое фамильное гнездо, как будто снова вернулась его далекая мятежная молодость. Бойцы безостановочно вели огонь, зал наполнился грохотом, дымом и гарью. Теперь, когда сторожевые бронетранспортеры были разогнаны артиллерийским огнем, враг шел волна за волною в контратаку, стремясь ворваться в дом, боясь потерять добычу. С прищуренными острыми глазами, с запекшимися губами стояли бойцы на своих местах, ведя методический огонь только по живым целям. На старого графа никто не обращал внимания. — Королев! — кричал боец от окна какому-то раненому. — У тебя мой диск? — Я заряжаю Мостовому. — А где же мой? Кто набивает мой диск? — кричал боец раненым, которые, кто только мог, набивали обоймы и диски. — Эй, борода, у тебя мой диск? Венгр не понимал языка, не понимал этих людей и их упорства. Какой-то раненый, заметив его, сердито крикнул из-за пианино: — А ты чего зеньки вытаращил? Чего со свечкой пришлепал? Хоронить надумал? Рано, брат… — То он при нашем огне не видит ничего, так пришел со своим… Не нужна была здесь свечка мадьяра, — и так было светло, как днем, бронетранспортеры пылали против окон. Дрожащее сияние тысячами крыльев трепетало в зале. А незнакомые рыцари стояли в серых шинелях, как каменные, поражая старого венгра своим таинственным мужеством. Какой-то раненый, припадая на одну ногу, шел из коридора, неся в поле шинели пачки немецких патронов. Их немало осталось внизу после немцев, и теперь бойцы, у которых было трофейное оружие, не жалея, использовали их. — Чего стал тут, путаешься, старый хрен? — оттолкнул раненый мадьяра, облизывая сухие губы. — Давай сюда или туда. Граф закивал головой и потопал вниз со своей свечкой, что-то бубня про себя. Вскоре он снова появился в дверях со стеклянной банкой консервированных фруктов. Руки раненых потянулись к нему со всех концов, готовые разорвать банку. Старик растерялся, а какой-то стриженый боец в шинели с поднятым воротником уже приложил банку ко рту. — По одному глотку! — сказал он, глотнув и передавая банку товарищу. — По одному глотку! — кричали отовсюду. Все вдруг почувствовали нестерпимую жажду. — Оставьте офицеру, — кричал Блаженко из угла. — Дорвались! Но не хватило и по одному глотку. Тогда все накинулись на мадьяра, словно он был виноват во всем. — Давай еще, скряга! — Только раздразнил! — Давай такой-сякой… Он понял, чего от него хотели, и снова должен был спуститься в подвал. На этот раз Блаженко встретил его в дверях и потащил с банкой к Чернышу. Черныш напился, и горький чад, тошнотворный запах крови, содрогания всего дома перестали мутить его сознание. Мысли прояснились. Он ощутил в своей руке судорожно зажатую маленькую холодную гранату Ф-1. В минуту просветления Черныш тайком взял ее под стеной у соседа и спрятал под себя. Он прятал ее, как вор, чтобы не заметил Блаженко. Она была заряженная, маленькая, рубчатая его спасительница. Вся жизнь Черныша сосредоточилась в этой гранате, и он зажал её, эту жизнь, в своей ладони. Если б все было кончено, если бы чужой говор заполнил темные своды и загремели чужие сапоги тут рядом, он сорвал бы чеку, последнюю чеку в своей жизни. Поэтому он не нервничал и чувствовал себя спокойно и почти в полной безопасности. — Товарищ гвардии лейтенант! — обратился: кто-то к Сагайде. — Пулеметчик кончился. Не дышит. — Вынесите в коридор. Снаряды падали и падали, с пением опускаясь с высоты, и Сагайда на мгновение засмотрелся на них. Ему казалось, что летят они откуда-то очень издалека, где о нем думает кто-то. Словно это сама Родина посылала им сюда, за тысячи верст, свой привет, осыпая сынов своих жгучим красным цветом. — Какая же сегодня сводка Информбюро? Как ты думаешь, Сагайда? — спросил Сиверцев, сидя около рации. — Что, если запросить, а? — Выругает хозяин. — А про нас будет? — Ты что — смеешься? Это… мелкий эпизод. Мелкий эпизод! На самом деле Сагайда думает не так. Раньше, воюя вместе с Брянским, он как-то мало задумывался над смыслом своей деятельности, над своей ролью в общих событиях. Он как бы надеялся, что Брянский все обдумал и за него, а ему остается только козырнуть и стремглав броситься в огонь и в воду выполнять боевой приказ. Сейчас же, когда сами обстоятельства заставили его взять на свои плечи непривычную ношу, ответственность за жизнь товарищей и за судьбу этой крепости, он взглянул на все события шире и глубже. Он представил себе весь огромный фронт от северной Норвегии и до Балкан, где армии его страны ведут неутомимую борьбу с врагом. И на этом железном тысячекилометровом пространстве маленькой грядкой стоит его «крейсер». Конечно, если он падет и Сагайда взорвется со своими товарищами на последней гранате, то почти ничего не изменится. Но разве это в самом деле так? Разве не из таких незаметных «крейсеров», что борются изо дня в день, что выстаивают изо дня в день, разве не из них складывается единое движение вперед, к тому ясному дню, который будет назван Победой? Мелкий эпизод… Пусть не будет его в сводке Информбюро. Но он нужен людям, как воздух, иначе почему раненый пулеметчик так смотрел ему в глаза, и за то, что Сагайда его ударил, молил: «Простите, простите…» Снизу прибежал взволнованный Казаков с автоматом в руке. — Лейтенант! Танки урчат!.. Ракеты!.. Кажется, наши идут в атаку! Сагайда вскочил, и они оба загрохотали по ступеням вниз, к парадному. Черное поле за имением вихрилось ракетами, трассирующими пулями, ревело и стонало, словно катилась сюда по омытой дождями земле какая-то необоримая вечная сила. abu Гул моторов нарастал. В сумерках бледного сентябрьского рассвета все четче становились контуры строений. Они за ночь стали ниже, потому что крыши, перегорев, обвалились, и от этого весь двор, безлюдный и тихий, казался иным, чем вчера. Кругом будто стало просторней, стало больше неба. Шум боя катился где-то в поле, правее и левее поместья, гул моторов усиливался: и вдруг из-за стены сожженного коровника выскочила группа немецких солдат. — Танки, танки! — орали они по-своему и мчались через двор вслепую, пригнув головы. Грязь летела во все стороны из-под их ног, хотя бежали они, казалось, по твердому. Уже ясно видны были их лягушачьи плащ-палатки. Они мчались, ослепленные ужасом, прямо на дом. — Приготовсь! — резко крикнул Казаков соседу, сам замирая в напряженном ожидании. Добыча шла на них. — Режу! — Погоди!.. Мы их живьем!.. Чёрт с ними, пусть отстраивают Сталинград! В это мгновенье из-за той же задымленной стены вылетел на полной скорости наш танк, ведя пулеметный огонь. Пули зацокали по каменным ступеням и с шипеньем зарикошетили. Казаков отвернул голову в сторону. Когда он снова выглянул, то увидел, танк, который, разворачивая и разбрасывая землю, как корабль волну, уже выходил со двора в поле. На его грохочущих гусеницах трепыхались клочья лягушачьих палаток. Немецкий снаряд прошумел над домом и разорвался где-то неподалеку. А из-за покоробившихся, задымленных стен хлынули наши — наши братские серые шинели! — кинулись прямо к дому. Пулеметчик и Казаков сорвались им навстречу. Трудно было переступить этот порог, на котором они, немея в напряжении, пролежали эту дьявольскую ночь, зато за порогом Казаков бежал, не чувствуя, что касается земли, и не мог ничего крикнуть, потому что звуки застыли в горле, а глаза затуманились слезами. Очень, очень редко эти глаза туманились слезами! Схватив первого пехотинца, какого-то маленького, курносого, радостного, Казаков оторвал его от земли и изо всей силы прижал к своей груди. — Черти! — только и выкрикнул он и цапнул курносого за ухо так, что тот запищал. Среди наших запестрели зеленые румынские шинели, румыны тоже принимали участие в общей атаке. Пробежал знакомый Казакову командир стрелковой роты в кожанке и все время энергично выкрикивал: — За мной! За мной! Пехота, не задерживаясь, миновала поместье, на ходу заряжая оружие. Моторы гудели все дальше, голоса уходили все глубже и глубже в степь, клекот вражьих пулеметов долетал все глуше. Бойцы-пехотинцы, которые продержались ночь в доме, вырвавшись снова на свежий воздух, на ходу присоединились к своим подразделениям. Разрушенное поместье и этот дом, изгрызанный снарядами, оставались за ними в самом деле лишь как более или менее памятный боевой эпизод. За поместьем открывались серые волнистые равнины, светились кое-где на них стальные озера и зеленели шеренги посадок вдоль дорог, еще занятых врагом. А еще дальше на запад снова вставали горы. Низкие дымчатые тучи плыли над ними, обтекая вершины. В дом пришли с носилками санитары и начали сносить раненых и убитых на первый этаж. Сюда же принесли и несколько раненых, наших и румын, подобранных только что на поле боя. Ждали санитарных подвод. Вынося из зала раненых и поскальзываясь на стреляных, окровавленных гильзах, один из санитаров обратил внимание своего товарища на стену возле окна. — Смотри, Каширин, что-то нацарапано: Денис-брат с лейтенантом Сагайдой мы все тут стояли насмерть Медленно разбирали они эту надпись. И она уже звучала для них как нечто легендарно-давнее, таинственное, написанное кем-то особенным, а не этими простыми людьми, их однополчанами. abu Через поместье уже шли минометчики с трубами на плечах, и Сагайда вышел им навстречу, как живой из ада. — Товарищ гвардии лейтенант, — рапортовал ему Денис Блаженко, выпрямившись старательнее, чем когда бы то ни было. — В роте за время вашего отсутствия ничего особенного не произошло. И потом уже, глядя в сторону, сдержанно спросил вполголоса, где брат. — Живой! — успокоил его Сагайда. — Усы засмалил за ночь. Сдаст в санроту младшего лейтенанта и нагонит. — А я знал, что вас не возьмут! — радостно сказал Маковейчик. Сагайда за это «пацнул» его пятерней. Отыскав комбата, Сагайда также отрапортовал, что в его роте выбыл из строя по ранению командир взвода Черныш, а кроме этого ничего особенного не случилось. Комбат молча обнял Сагайду, и они пошли рядом. — Черныша… очень? — В голову… В бок… пулевые. — Выживет? — Выживет. — Хотя бы… Славный парень. Они выходили в поле, на поблекших лугах перед ними уже пролегли следы наших танков и самоходок, как множество новых дорог. Рассыпавшись, шли минометчики с лафетами и металлическими плитами на спинах, словно закованные в броню. Первой к дому подъехала румынская санитарная повозка с плоской открытой платформой. Роман, помня наказ Сагайды, настоял, чтобы в первую очередь взяли его офицера. Черныша, забинтованного, окровавленного, вынесли и положили на повозку рядом с румынским сержантом, раненным, очевидно, в легкие, потому что кровь выступала у него из ноздрей и изо рта. — Блаженко, — тихо позвал Черныш. — Возьмите… — И он, разжав свою сухую руку, указал на гранату. — А где планшет? — Есть, — успокоил его Роман, прикрепляя планшет Брянского к поясу на брюках Черныша. Артиллеристы тащили через двор орудия, лошади напрягали мускулистые груди. Прошла минрота первого батальона с навьюченными лошадьми в седлах системы Юрия Брянского. Озабоченные связисты прокладывали кабель вперед. Шли ротные старшины с термосами на спинах и расспрашивали у каждого: далеко ли пехота? Горячие термосы с борщом уже напекли им спины, а они, обливаясь потом, все не могли нагнать своих. — Там! — махали им рукой, в даль, в поле, изрезанное колеями танков и пушек, как множеством дорог в одном направлении. — Куда прошла вторая рота? — Куда третья? — Все туда! Вот указка… Действительно, на изгрызанной сталью стене дома уже какой-то сапер успел начертить: «Л», и тугая стрелка, как волевой жест вождя, устремилась на запад. А там опять вставали Альпы, исчезая вершинами в тучах. Голубой Дунай Книга вторая I Машины мчались с гор. Был предвечерний час октябрьской сухой осени. Пестрые леса на склонах вдоль дороги не только не гасли под косыми лучами вечернего солнца, а разгорались еще ярче, нежели днем. Шура Ясногорская стоит в кузове, держась за кабину, и смеется пробегающим золотым лесам, смеется дороге, что шумит ей навстречу. Вся земля — в шелестящей багряности. На прогалине, у ручейка расположились на привал бойцы маршевой роты. Тонкий лист, облетая с желтых деревьев, ложился на потные плечи маршевиков. Один, сбрасывая скатку, закинул голову и на мгновение застыл, завороженный… Что он там увидел? На самой вершине горы виднеются развалины древнего замка. Сквозь проломы в стене прорывается солнце. Трансильванская осень до самого горизонта пылает светлыми пожарами. Почему так необычайно хорошо, празднично, ласково сегодня на свете? И бойцы шуршат покоробленными сапогами не по серому камню, а по такой чистой красоте, устлавшей землю! И следы за ними такие чистые! Рота за ротой, рота за ротой… Шуршите, сапоги, не знающие износа, шуршите! Вы чавкали по вязким украинским черноземам. Вы становились белыми на бессарабских известняках. Вы краснели, как медь, на румынских суглинках. Шуршите, шуршите! Вы достойны ступать по таким коврам. Машины летят словно в сказку. Ветер шумит навстречу: шу… шу… шу… шу… Шура… Шура… Ветер шепчет ее имя, это он доносит слова Юрия, оттуда, из-за Тиссы, где глухо рокочут бои. Летите, машины, летите! Шуми, высокое шоссе, навстречу счастью! Счастье! Оно пришло, как всегда, нежданно-негаданно. Шура ждала его в письмах из Минска, а оно было уже тут, под боком, в ее полевом армейском госпитале, в девятой палате челюстников! И как все это случилось? Она задержалась в палате, разговаривая с земляком-сержантом. В углу усатый Шовкун говорил с соседом о горных боях. Шовкун! Хороший, милый Шовкун с подвязанной челюстью! Как она раньше не замечала, что у него такое симпатичное лицо, такие мягкие, задумчивые глаза? Когда Шура заходила в палату, он шмыгал под одеяло и не вылезал из-под него, пока фельдшерица не выйдет. Бойцы шутили над ним, над тем, что он стыдится своего госпитального неглиже, и Шура поддерживала их шутки. И вот из-под этих стыдливых усов, старательно расчесанных солдатским самодельным гребешком, вылетели тогда слова, которые заставили ее вздрогнуть. «Седла Брянского!» Шовкун с мягким спокойствием рассказывал собеседнику что-то о горных переходах. Седла Брянского! Шура стояла, не дыша, оборвав на полуслове разговор с сержантом. Боялась: а вдруг ей только послышалось? — Как вы сказали, Шовкун? — Га? — Про седла… Чьи… чьи седла? — А-а, седла… Нашего командира роты гвардии старшего лейтенанта Брянского. — Брянского? — Ну да, его. Он сам их придумал, когда мы перешли на вьюки. Потом и все полки… — Ах, я не об этом, Шовкун! Скажите, как зовут… вашего Брянского? Как… Ожидая, она медленно поднимала к груди свои маленькие ладони, будто готовилась схватить то слово, как птицу. — Зовут? Гм… Дайте подумать… Как это они между собой… Ага, Юрий. — Юрась! — Нет, Юрий. — Юрась! Юрась! Юрась! Она наливалась счастьем, как весенняя яблоневая почка. Упала на грудь Шовкуну, смеялась и плакала, умоляя: — Говорите еще, говорите еще! — Что ж говорить? Я больше ничего не знаю, — растерянно смотрел на нее боец. Щеки его горели. А хлопцы из углов поддавали жару, крича, чтобы целовал товарища фельдшерицу, пока есть шанс. — Говорите же, говорите, Шовкун!.. Все, все расскажите!.. Как ему там? Какой он сейчас? — Ну, какой… Такой маленький, живой, белявенький… Напрасно бойца не обидит… славный такой… — Где вы с ним виделись в последний раз? — В последний раз? О высоте 805 слыхали? Скаженная высота! Арараты! Много наших забрала… Когда меня ранило, я еще заходил к ним на огневую. Разговаривали мы тогда с гвардии старшим лейтенантом. Они мне тогда еще сказали: «Как выздоровеешь, то вертайся ко мне в роту. С радостью приму». Я ж у них… ординарцем был. Шовкун знал все, что интересовало девушку. Слушая бойца, она узнавала своего Юрася таким, каким он был сорок месяцев назад. Сдержанный и скрытно-нежный… Упрямый и справедливый до мелочей… Озабоченный бесконечными проектами усовершенствования минометов и стрельбы. Она видит, как он едет на коне среди зеленых елей с биноклем на груди. А вот он идет во главе роты вдоль каменных обрывов, скрываясь и вновь показываясь, как на волнах. А вот ночью у дороги разговаривает с товарищем хриплым голосом. — Хриплым? А не кашляет? — В горах мы все хрипели… Это не беда. А чтоб кашлять, то не кашляют. Как заснут, то дышат ровно. Только часто бросаются и командуют во сне: «Огонь!.. Огонь!..» Шура, не таясь, горячо завидовала бойцу, который еще так недавно слышал дыхание ее любимого, смотрел в синие глаза, тайком укрывал во время сна его ноги собственной шинелью, чтоб «не озябли» в брезентовых сапожках. — Благодарю!.. Благодарю вас, Шовкун! И с глазами, полными слез, Шура крепко стиснула шершавую руку бойца. На другой день она взяла назначение в полк, в котором воевал Брянский. Горный трансильванский городок, в котором разместился ее полевой госпиталь, уже исчез позади, за перевалами. Колонна машин несется вниз, и багряные горы расступаются, как живые, давая дорогу. Кажется: через какой-нибудь километр дорога кончится, вот-вот машины с хода налетят одна за другой на скалу и рассыплются в щепы. Проехали и этот километр, а дороге нет конца, это только крутой поворот — «берегись!» — и снова, огибая скалу, побежало шоссе, вырубленное неведомыми каменотесами. Идут и идут маршевые роты. Но эти роты уже, видимо, сформированы не из тех бывалых вояк, которые плывут зарубцованные из госпиталей. Эти — как один — в новом обмундировании с незаконченными котелками за спиной. — Почему они такие хмурые? — обращается Ясногорская к артиллерийскому технику, сидящему у кабины, желтому, словно с похмелья. — Вчерашние узники, — поясняет техник. — Из румынских тюрем и лагерей. Доброкачественное пополнение. Злое. — А где же их оружие? — Оружие будет. Может быть, вы как раз на нем стоите. Только теперь Ясногорская заметила, что стоит на длинных ящиках, забитых наглухо. В задке кузова из-под брезента выглядывали старательно уложенные какие-то зеленые трубы. — Это тоже оружие? — кивнула Шура на трубы. — Спрашиваете… Это минометы. Шура припомнила, что именно такими минометами командует Юрась. — Они страшные? — Рвут немцев в клочья. У нас их зовут самоварами. — Самоварами? — Ясногорская радостно подняла брови. — Говорите: страшное, а так нежно называется! — А гвардейские минометы, наши красавицы «катюши»? Может, потому и нежно, что страшное. «Какой диалектик», — усмехаясь, подумала Ясногорская. Леса пылают под солнцем пышным, нежарким пламенем. На горных склонах рассыпаются отары коз и овец. Высоко над шоссе стоит, как в песне, девочка в сборчатой яркой юбке. Приветливо машет белым платочком. Шура скинула свой зеленый берет, отвечая на далекое приветствие. — Какие тут люди любезные! — глаза ее заблестели. — Моя хозяйка-венгерка, провожая меня, даже заплакала… — Да, — говорит техник, — любезные. Ночью у нас как-то оружейный мастер отбился в горах. На другой день его нашли в виноградниках задушенным. — Что вы говорите? — ужаснулась Ясногорская. — А как же вы думали? Фашизм заползает в норы. Это уже не молодчики сорок первого года с закатанными рукавами. Эти хитрее. С такими воевать тяжелей, чем с открытыми. А мы про это нередко забываем. Они нашего оружейного мастера и вином напоили и девушку-красавицу рядом посадили. Так-то… — В самом деле, — задумавшись, сказала Ясногорская, — мы, советские люди, бываем иногда слишком благодушными. Всех меряем на свой аршин. Скажите, их нашли, тех, которые задушили оружейного мастера? — Кое-кого. Не всех. Машины выбрались на высокий перевал. Ясные, охваченные багрянцем горы стояли до самого горизонта, далекого, синего, чистого. — Взгляните, взгляните, товарищ техник, — указывала Шура на острую сопку, поднимавшуюся над другими голой каменной вершиной, а внизу опоясанную желто-горячим лесом. — Взгляните, какая красивая! Совсем золотая! — Высота 805, — буркнул техник, — наша дивизия брала. Если бы артиллерийский техник был более разговорчив, он рассказал бы, какой ценой досталась дивизии эта золотая, далекая сопка. Рассказал бы, что там, между прочим, остался на вечной страже белорусский студент, прекрасный офицер-минометчик, которого техник хорошо знал еще с Терновой балки под Сталинградом. Может быть, техник плохо себя чувствовал, а может, ему хотелось спать, только он ничего больше не рассказал. А Ясногорская не допытывалась, потому что впереди открывались невиданные еще пейзажи. Колонна машин спускалась в венгерскую равнину. Навстречу бежали блеклые степи, повитые вечерними сумерками-дымами. Фронт тут, видимо, прошел недавно. Вдоль шоссе тянулись штабеля зеленых и желтых ящиков взрывчатки, груды обезвреженных мин. Наши саперы тысячами повытягивали их с разбитых дорог, мостов и обочин. Поле было уже разминировано на сто метров по обе стороны шоссе. В кюветах, выставив черные обгорелые зады, торчали носами в землю немецкие броневики и автомашины. Равнина, как море, накатывалась необозримой бесцветностью, терялась далекими берегами в вечерних туманах. Словно древние корабли, покачивались на равнине, до самого горизонта, фермы хуторян-венгерцев. Машины неслись в седое море, фермы качались, плыли в туманы под парусами садов с высокими мачтами тополей. Машина подпрыгнула на повороте, техник стукнулся затылком о кабину и перестал дремать. — Наконец, горы остались позади, — лениво обратился он к спутнице, кивнув на горы с таким видом, словно они ему осточертели донельзя. — Замучили нас пробками. Шура обернулась. Солнце заходило, и горы в последний раз осветились легким, ажурным золотом. Блеск оголенных скал, пестрые ярусы лесов, горные поселки с узкими и высокими, как терема, деревянными домами трансильванцев, — все сливалось в величественную картину, поражавшую своей роскошной декоративностью. Чистое небо не давило на горы, а напротив, своей высокой легкостью создавало впечатление, что оно плывет над ними. Казалось, что и в самом деле где-то за горизонтом стоят грандиозные белые колонны, которые подпирают высокую, тонкую голубизну. По дороге на целый километр вытянулись громыхающие танки. Машины были новые, они, видимо, недавно сошли с платформ, однако экипажи сидели у открытых люков уже в замасленных орденах и медалях. — Это бывалые, — заметил техник. Он стал беспокоиться о том, чтобы танкисты не помяли какую-нибудь из его машин. — Этих опасайся. Ничего не щадят! — Куда они идут? — Куда… Известно, куда: на Дунай! — На голубой Дунай! На броне каждой машины белели надписи. — За Родину… За Сталина… За Родину! За Сталина! — читала Ясногорская эти надписи, когда их студебеккер обгонял грохочущую колонну, окутанную тяжелой бензиновой гарью. Запасные бочки с горючим, увязанные металлическими канатами, стояли на каждом танке. Далеко впереди глухо грохотал фронт. Танкисты смотрели вперед, сдвигая на затылок свои черные шлемы. — За Родину!.. За Сталина!.. — повторяла Ясногорская, как присягу, хотя танки с этими надписями уже остались позади. Не знала она, что повторяет последние слова Юрия Брянского, с которыми он упал на горячие камни. II Шура, не помня себя от счастья, переполнявшего ее, старалась представить себе первую встречу с Юрием. Она не предупредит его о своем прибытии. Пусть это на какое-то время будет тайной, она хочет встретить его неожиданно, увидеть его таким, какой он есть. Если с бородой, пусть! Она еще никогда не видела его бородатым. Юрась — бородатый! Девушки, вы слышите? Ее факультетские подруги как будто сидели рядом. А каким будет его первый взгляд, когда он увидит свою Шуру в зеленой шинели с длинными рукавами, с погонами на плечах? Не будет ли ему это неприятно? Может быть, он и до сих пор представляет ее в белом легоньком платье, в босоножках, над которыми всегда потешался. «Ты в них, как Афина-Паллада», — смеялся он. А может быть, он помнит ее по тому фото, которое ему больше всего нравилось: на берегу моря, возле байдарки, с веслом в руке… Солнце там совсем ее ослепило. Да! Тогда она была легкой, как косуля, Юрась никогда не мог ее поймать, быстроногую. Теперь она, наверное, не удрала б от него в своих керзовых. Но что осталось в ней внешне таким, как и раньше, — это ее девичьи косы. Тугим плетеным пряслом они уложены спереди вокруг ровного пробора, охватывают голову, как корона. Юрась особенно любил эти «косы русачки», и она ради него не подрезала их. «Где ж ты была, моя быстроногая Афина-Паллада, как жила, что делала эти годы?» — спросит он ее. И она расскажет все, все до конца! Расскажет, глядя ему прямо в глаза. И ничего не надо будет скрывать, как другим, в ее глазах не будет бегать воровская женская вина, как бывает у других. Она с гордостью расскажет, как в эти тяжелые годы бед и скитаний сберегла в своем сердце все, что они называли Нашим. Нашим! Они это Наше писали в письмах с большой буквы. Это был такой богатый, их интимный клад, целый мир, нетронутый, чистый и неисчерпаемый, его стоило пронести через жизнь, как самую любимую песню. Стоило в самые тяжелые времена военных неудач надеяться без писем, что Юрий где-то живой на Западном фронте, или на Северном, на Кавказе, или под Сталинградом. Стоило прорыдать в те душные ночи на мокрой от слез госпитальной подушке. Стоило вынести вдвое и втрое больше горя, чтоб только дожить до этой минуты их встречи, дожить, нигде не споткнувшись, отталкивая соблазны, дойти до него незапятнанной, верной. Пусть бы побелели ее косы, но остались бы глаза ясными и правдивыми. Нет, не может Юрась ни за что осудить ее. Он знает, что она могла вести себя только так, как вел себя он. А он уже в первые дни войны перевязал шпагатом свои математические конспекты, отложив их до лучших времен, а сам с батальоном студентов-добровольцев ушел на фронт. Тогда их называли политбойцами. Шура пошла на работу в один из минских госпиталей. Некоторое время они переписывались, потом одно ее письмо вернулось: «Выбыл из части». Между ними было заранее условлено, на случай, если связь оборвется, искать новые адреса через родных. Шурины родители и мать Брянского эвакуировались на Восток. Старший брат Шуры, видный партийный работник Белоруссии, остался в Минске для подпольной работы, но об этом она узнала значительно позже. Однажды он приехал в госпиталь. От него Шура узнала, что в дороге, во время бомбардировки, погибли их родители. В этот день она вторично получила: «Выбыл из части». С матерью Юрия тоже не удалось установить связь, потому что несколькими днями позже во время налета немецкой авиации на госпиталь Шуру ранило. В санитарном эшелоне их отправили на Восток. Ехали долго, больше десяти суток, и за это время люди в вагоне свыклись, сжились. Тут были и летчики, и танкисты, и артиллеристы, а больше всего, конечно, пехотинцев. Помнится, один из летчиков рассказывал, что летал на Плоешти. Товарищи слушали его, как зачарованные: Плоешти! Ведь это было так далеко! Не могла тогда Шура знать, что пройдет три года, и Плоешти будут для нее уже глубоким тылом, тылом даже для армейского госпиталя. В одном купе с Шурой ехал пожилой политрук-пехотинец с дорожками лысин над выпуклым лбом, с перебитыми, в гипсе, ногами. Целыми днями политрук молчал. Его широкое суровое лицо было неподвижно, как будто тоже залитое серым гипсом. Только когда кто-нибудь заслонял от него окно, политрук сводил на переносице рыжие колоски бровей и требовал негромко, но твердо, чтоб отошли от окна. С утра до вечера он не отрывал взгляда от окна, за которым пролетала его страна, словно полк, поднятый по тревоге. Шура припоминает, как они въехали в первый, еще не затемненный, заволжский город. Схватив костыли, она спрыгнула на перрон. Освещенный вокзал, яркие огни трамваев в желтом тумане моросящего дождя… Репродукторы на площади, музыка… Может быть, тогда она впервые в полную силу почувствовала всю красоту вчерашней, довоенной жизни. Всеми непрожитыми радостями и всеми незажившими болями навалился этот город на нее. Ей было и невыразимо радостно от того, что есть, есть еще в ее стране города, куда бессильны добраться фашистские бомбовозы, не нависла над ними варварская ночь, всюду сопровождающая оккупантов. Тут горят бесстрашные огни — огни! огни! И в репродукторах звучит голос Москвы. И в то же время Шуре было нестерпимо больно от того, что где-то в родной стране бойцы уже курят тайком в рукава, что над головами у них гудит черное небо, и воздух рвется от визга сирен и свиста бомб. За какие-нибудь два-три месяца она потеряла родителей, разминулась на тревожных дорогах с Юрием и стоит с костылями на освещенном перроне одна. Вернувшись в свое купэ, она ткнулась головой в подушку и дала волю слезам. Эшелон двинулся дальше, монотонно цокотали колеса, в вагоне погасили свет, — все спали. Она могла наедине выплакать все, чем болело ее сердце. Однако она ошиблась, думая, что все спят. Не спал ее загипсованный сосед. Ночами ему, видимо, становилось хуже, потому что слышно было, как он скрипит зубами. — Почему вы плачете? — спросил политрук Ясногорскую. Девушка и в темноте чувствовала, что он смотрит на нее. — Я не плачу, — сказала она. — Я так… Вспоминаю. — Что же вы вспоминаете? — Вспоминаю, как мы жили когда-то… Очень давно… Перед этим. Политрук промолчал. Мирные огни первого освещенного города, которые он только что видел в окно, вызвали и у него тысячи мыслей. — Мы много вспоминаем, — сказал он погодя. — Это хорошо. Но этого мало. От этого сейчас и в самом деле можно только плакать. Нам бы нужно меньше вспоминать, а больше думать, что делать. Думать о том, что нас ждет… — Что нас ждет! Госпиталь где-нибудь в Чите или в Иркутске! — А потом? Шура молча плакала. В другом конце вагона все громче стонал обожженный танкист. Он то угрожающе умолял, то жалобно стонал, требуя морфий. Он кричал уже много ночей подряд. «Ему еще тяжелей, чем мне, — подумала вдруг Ясногорская. — А этому политруку, который скрипит зубами каждую ночь, словно грызет стекло? Я хоть на перроне была, а он?» Политрук закурил цыгарку. — А вам разве никогда не хочется вот так… Выреветься? — сказала она почти сердито. — Мне хочется… ходить, — ответил политрук. — Ходить, ходить… Бежать. Лететь бы! Он тяжело вздохнул. — А тогда… куда? — Куда? В пехоту. Только в пехоту. Фамилия политрука была Воронцов. Начался Урал. Усеянный огнями, как звездами, он дымил круглые сутки заводскими трубами, гремел эшелонами, принимал станки, эвакуированные с Украины. И этот беспрерывный тяжелый грохот индустриального края был сейчас девушке куда милее голубых берегов южного моря, где она однажды провела лето. Шура слушала эту грозную музыку вдохновенного труда и не могла наслушаться. Ибо это была не просто музыка; это была ее собственная сила, ее спасение, ее будущее. Политрук тоже изменился, с его лица как будто сходил гипс, оно оживало и светлело. — Какая сила! — несколько раз обращался политрук к Ясногорской. Прогремели уральские туннели, эшелон влетел в Сибирь. Поезд мчался, почти не останавливаясь на станциях, врезаясь в белую глубину березовых лесов. Ехали день, а за окном все леса, все бело, бело, бело… Ехали второй, а за окном — бело, бело, бело… Леса стояли прозрачные, чистые под голубым небом. Такой Сибирь и осталась навсегда в представлении девушки — ясным, белым краем. Она никак не могла понять, почему при царизме Сибирью карали людей. — Моя Сибирь, — с гордостью говорил политрук. Родом он был откуда-то из-под Ачинска. Как-то в вагоне завязался интересный спор. Веселый чубатый сержант вечером рассказывал товарищам о своих любовных приключениях, о том, с какими хитростями он всегда выходил сухим из воды, удачно скрывая грехи от своей жены. Было это в каком-то овцеводческом совхозе в Сальских степях. Политрук долго и терпеливо слушал веселого сержанта, а потом все-таки не выдержал. — Чем вы хвалитесь? — спросил политрук так, словно сержант обидел его, — своими изменами? — Изменами? — сержанта резануло это тяжелое слово. — Какие же это измены… товарищ политрук! Это семейные дела. — А семья что, по-вашему? Портянка? — грубо спросил политрук. — Захочу — обмотаю ногу, захочу — выброшу, замотаю другой… Разве семья это не та основа, на которой складывается наше государство, наша сила? — Атом! — сказал стрелок-радист, спуская ноги с верхней полки. — Атом… И разве не в этом атоме начинается школа нашей выдержки, дисциплины, верности? Не тут ли наши дети начинают проходить свою допризывную подготовку? Они смотрят на нас; они на родительских примерах учатся и гражданской верности. А вы… хвалитесь. Ясногорская тогда горячо поддержала политрука. Ей тоже семейная и гражданская верность представлялись как части единого целого. Задетый этой беседой за жилое, сибиряк рассказал присутствующим одну из своих охотничьих историй. Это была притча о лебедях, у которых, как известно, существует великий закон: самец и самка сходятся на всю жизнь. И когда один погибает, гибнет и другой. — …И если подруга осталась одна, — рассказывал Воронцов, закрыв глаза, — то выбросившись из воды, она взвивается с курлыканьем высоко в небо — едва белеет… И с огромной высоты, сложив крылья, камнем падает на землю… И сейчас Ясногорская, трясясь в машине среди темных чужих степей, вспомнила услышанную ею еще в сорок первом году легенду о лебединой верности. Встретившись с Юрием, она расскажет ему и про это. Расскажет, как искала… его по сибирским госпиталям, как бегала вниз всякий раз, когда прибывала с фронта новая партия. В госпиталь, который стоял над самым Енисеем, часто приходили шефы. Вниз по Енисею свистели, как в трубе, ветры Заполярья, мчались белые метели, а в госпитале было тепло и зеленели украинские столетники, подаренные шефами. Вечерами в коридорах на языках многих народов звучали песни. После операции Шура некоторое время была в тяжелом состоянии. Ее немало изрезали, пока вынули осколки из ног. Она несколько дней выдыхала наркоз, и подушка казалась ей насквозь пропитанной наркозом. Отбросив ее, Шура клала голову на голый матрац. Бредила Минском и звала Юрия. Есть не могла ничего. И, словно угадав желание больной, одна из женщин-шефов принесла ей лесных ягод. Они были такие кислые, такие вкусные! — Откуда вы? — спросила Шура женщину. — С полтавского паровозоремонтного. — Полтавцы! Землячки! — белоруссы и украинцы считали себя тут земляками. — Что вы делаете в этой тайге? — Все делаем. Кое-что даже лучшее, чем в Полтаве. Позже, вылечившись, Шура увидела это лучшее. За городом, который трещал и звенел от ясного мороза, носились в синем небе самолеты. Среди них были и такие, каких еще никто не видел на фронте. С утра до ночи их испытывали и испытывали. С товарной станции ежедневно уходили на запад длинные эшелоны. Как-то Шуре впервые довелось увидеть легендарные «катюши». Десятки платформ были загружены ими. Укрытые брезентом, подняв рамы, они неслись и неслись на запад. В те солнечные дни при пятидесяти градусах мороза, думая о полтавчанах, об истребителях новых систем, которые испытываются за пять тысяч километров от фронта, об эшелонах гвардейских минометов, несущихся сквозь тайгу, — думая про все это, Шура с особенной силой почувствовала, что никогда никаким врагам не покорить ее Родину. И, может быть, именно эта вдохновенная вера в свой народ наполнила тогда Шуру уверенностью в неминуемости и ее личного счастья. Никаких известий от Юрия она не имела, а между тем была убеждена, что он где-то есть. III В дивизию приехали ночью. Собственно, не в дивизию, а в тот городок с темными готическими шпилями, где она стояла накануне. Сейчас ее тут уже не было. Даже тылы снялись и выехали вперед. Техник, ругаясь, обегал покинутую стоянку. Он сразу стал таким деятельным и азартным, каким Шура не ожидала его увидеть. — Где их искать? — кричал техник даже на нее, как будто девушка могла знать. — Вперед, а куда вперед? Тьма, ночь! Он освещал фонариком стены и все искал указок. Шуру пробирал холод. Ночью неожиданно подул северный ветер, небо быстро затянулось тучами. Стало моросить. — Заберусь в бункер и буду спать до утра! — грозил техник в темноту. — Чтоб знали, как не оставлять «маяка»! — Известно, куда в такую темноту! — поддержал кто-то из шоферов-новичков. — Где-нибудь в кювете или на мине шею свернешь! Лучше до утра… — До утра, до утра! — еще громче закричал техник, разозленный тем, что его мысль понравилась шоферу. — Я кому-то дам до утра! И побежал снова освещать стены и телеграфные столбы. — Получил! — смеялись шоферы над новичком, который так простодушно согласился ждать до утра. — Ты его еще не знаешь, друг! Он тебе понаспит — слушай его советы… — Всегда кричит об одном, а делает другое. Всю ночь будет бегать, высунув язык, пока не отыщет наше «Л». Через несколько минут техник вынырнул из темной улочки. — По машинам! — скомандовал он, садясь в передний студебеккер. — Есть «Л»! Колонна двинулась. Ехали при зажженных фарах. Дождь в полосе света перед машинами ткался густой косой сеткой. Ясногорская забилась под большой жесткий брезент, которым были накрыты ящики. Брезент был весь иссечен осколками, сквозь него задувал ветер, как сквозь морской изодранный парус. Машины то и дело останавливались, техник вылетал из кабины, чтобы осветить столб и орать на все поле. «Чего он ругается? — думала Шура в теплой дремоте. — Так хорошо, а он ругается…» Жесткий парус стучит над ней. Гудит просмоленное днище. Голубое широкое море разлилось во все концы. В высоком небе вьются птицы, облепляют мачты, падают на соленые плечи матросов. Загорелые матросы поют на палубе о еще неоткрытых землях, о зеленых тропических странах. Горит, расцветает море, взрытое кормой. Когда Шура, проснувшись, откинула брезент, уже светало. Колючий дождь ударил ей в горячее лицо. Где-то впереди, едва слышно клекали пулеметы. Как и вечером, вдоль дороги виднелись вдали все те же фермы, заретушированные седым дождем, с журавлями колодцев, поднятыми, как семафоры. Неужели за ночь так мало проехали? Шура соскочила с машины и пошла в голову колонны. Дорогу загораживал фургон-газик, лежавший боком посреди шоссе. Возле него возились шоферы. Тут же, ползая на коленях в грязи, что-то собирали, закатав рукава, два старших лейтенанта. — Чего вы так смотрите? — обратился один из них к Ясногорской. — Не узнаете? Хозяйство первопечатника Ивана Федорова. Это была дивизионная редакция. Она удачно подорвалась на мине. Удачно потому, что журналисты хоть и оглохли, но остались живы и теперь усердно выбирали из грязи шрифты, разбросанные взрывом. Ясногорская решила не ждать, пока освободят дорогу, а итти дальше пешком. Узнав, что ей нужно в полк Самиева, старшие лейтенанты объяснили, как ближе туда пройти. Журналист всюду остается журналистом: выбирая среди дороги из грязи шрифты, оглушенный, как рыба, он все же каким-то образом уже узнал расположение всех полков. Шура, поблагодарив техника за то, что подвез, накинула на плечи палатку и пошла. Дождь лил и лил. Кюветы наполнились мутной водой. На развилке дорог дивизионная указка поворачивала влево, а полковая сходила с шоссе прямо на луга, изрезанные колеями. Куда ни глянь, луга лоснились дождевыми озерками, из которых кое-где торчали таблички указок. Следы сотен ног виднелись на незатопленных местах. Шура старалась угадать среди этих многочисленных следов ступню Юрася. Сама смеялась над своим причудливым желанием и все-таки искала… Вот эти мелкие, четкие, может быть, его. Уверенно вдавленные от каблука до носка. Вот они перекинулись через канаву, вот исчезли под водой. Косые венгерские дожди, не размойте его следов! Пусть станут они, высушенные ветрами и солнцем, твердыми, как камень! Из седой мороси вынырнул обоз крытых брезентом подвод. «Это, наверное, из полка едут на дивизионные склады, — подумала Ясногорская. — Спрошу. Они должны знать». На задней подводе кто-то пел. Медленная, журчащая песня далеко уходила в мглистые луга… Голос был густой, красивый, широкий. Шура и ездового представила красивым, молодым бойцом. Казалось, и эта песня сложилась именно здесь, в темные венгерские ночи, среди степи, в окопах над чужим шоссе. Когда певец проезжал мимо Ясногорской, она окликнула его. Из-под палатки выглянуло пожилое доброе лицо с мокрыми седыми усами. «Неужели это он пел?» — удивилась Ясногорская и спросила: — Вы из хозяйства Самиева? — Да. Боец остановил лошадей. — Вы знаете старшего лейтенанта Брянского? — Брянского? — солдат окинул девушку каким-то особенно теплым, хорошим взглядом. — Чего ж, хорошо знаю. Это наш сталинградец… — солдат помолчал. — Башковитый командир был. — Был? — похолодела Ясногорская. — Почему был? — Э-эх, дочка, дочка, что спрашиваешь, — вздохнул солдат. — В Альпах… Под высотой 805… смертью храбрых. Шура закрыла лицо руками. — Эй, Ульяныч! — крикнули ездовому. — Чего стал? Трогай! Она не слыхала, как двинулась подвода. Все стояла, закрыв лицо руками. Ткался и ткался дождь тысячами веретен. Солдат, догоняя обоз, несколько раз оглянулся. Вся степь была затянута седой пряжей. И девушка стояла, не двигаясь, как песенный тополь, склоненный ветром. Смертью храбрых… Он так сказал: смертью храбрых. Шура не плакала. Она еще не чувствовала боли, как сгоряча не чувствует ее раненый. Все тело как-то онемело, стало терпким… В самом деле кто-то далеко поет, или ей это только слышится? Ясногорская подумала, что может окаменеть вот так, как стоит. Окаменеть на самом деле, за какую-то минуту, и остаться стоять среди этой пустынной степи, словно каменная скифская баба. «Почему он перестал петь? — как будто очнулась она, прислушиваясь. Как это часто бывает в моменты крайнего горя, ее мысли цеплялись за постороннее, чтобы забыть главное. — Почему он не поет?» Подводы уже едва виднелись в дожде. Девушка вдруг почувствовала себя совсем обессилевшей. Ей захотелось сесть, упасть, распластаться на земле. Чтобы этого не случилось, она, спотыкаясь, двинулась вперед. Под высотой 805… 805… Ведь это же та сопка! Та золотая сопка! Шура, вскрикнув, подняла руки. Тяжелые тучи быстро бежали над ней, казалось, над самой головой. Теперь она могла рыдать, биться, кричать, потому что она была одна, одна во всем мире. Разве не хлюпкая пустыня безразлично лежит до самого горизонта? Где-то клокочут пулеметы. Где они? Никого нигде не видно. Впереди замаячила ферма. Шура шла, машинально стараясь попадать в отпечатки чьих-то следов. Первое, что она заметила, приблизившись к ферме, было «Л», глубоко выцарапанное на стене, наверное, штыком. Шура долго стояла, вглядываясь в эту единственную родную букву на чужой стене. На дворе и в саду расположились подводы с ящиками боеприпасов. Мокрые лошади, которым нехватало конюшен, стояли распряженные около подвод, горбясь от холода. Шура вошла в сад, дотянулась до какого-то дерева и, обхватив руками мокрый ствол, застыла. Неужели это все? Перед войной они с Юрием терпеливо ждали, пока закончат институт, поженятся, будут вместе работать. Впереди было столько широкого счастья, что они даже не представляли, как его может не быть. Казалось, что, взявшись по-детски за руки, вступят они в звонкую румяность весеннего утра и так пойдут, пойдут и пойдут… — Юра! — шептала она почти в забытье, прижимаясь горячим лбом к мокрой коре. — Юрасик! Плечи ее дрожали. Если бы она знала, то соскочила бы вчера с машины, полетела б на ту золотую сопку! За спиной послышались шаги. Шура сердито обернулась. Перед нею стоял коренастый крепыш на словно вросших в землю ногах, выгнутых по-кавалерийски. Он был ростом ниже девушки, но широк в плечах, крепко сбитый. Острые монгольской прорези глаза смотрели на Шуру с готовностью помочь. Крепыш быстрым рывком отдал честь. — Вы кого-то ищете? — заботливо спросил он с заметным нерусским акцентом. — Чем могу служить? — Я ищу Брянского… — Брянского? Брянского я знаю. Ясногорская встрепенулась: он говорит как о живом! Что-то невыразимое, такое, что относится только к живым, а не к мертвым, зазвенело в интонациях его голоса! И Шура обостренным, обнаженным чутьем сердца уловила это живое. Сразу прониклась мыслью, что на лугу ей сказали неправду. — Вы… Вы его знаете? Она подалась вперед, застыла в порывистом движении. Тысячи надежд налетели на нее и падали на плечи, на руки, как голуби. Нежно-белое лицо ее зарумянилось. Никогда, кажется, Ясногорская не была такой вдохновенно-прекрасной, как в это мгновенье. — Вы его знаете? — Я старшина его роты. — Так он есть? — Его… к сожалению… — Не-ту? — А рота его есть. IV Старшина минометной роты Вася Багиров был из тех людей, для которых война давно уже стала привычным, родным делом. Башкир по национальности, энергичный, настойчивый, буйный, он жил до войны неугомонной жизнью. Закончив национальную среднюю школу, Вася нетерпеливо бросился в белый свет. В двадцать пять лет он уже успел и столярничать в далеком Заполярье, и доходил до Монгольской народной республики со стадами скота, обошел Урал в поисках самоцветов. С юношеской жадностью накинулся Багиров на жизнь, открывшуюся своей необъятностью перед ним, перед его народом, который века был темен и забит. Как будто опьяневший от новых безграничных возможностей, Вася хотел скорее все увидеть, обо всем узнать, коснуться всего, что было в этом чарующем океане, каким представлялась ему великая его держава. В этих путешествиях железный организм Багирова не надломился, а, наоборот, приобрел богатырскую закалку. Болезни его не брали, морозы его не беспокоили, — получив солдатские рукавицы, он терял их на следующий день и никогда не жаловался на то, что мерзнут пальцы. В минометную роту Вася пришел под Сталинградом, испил всю горечь жизни рядового бойца и только на Днепровском плацдарме, когда их в роте оставалось столько, что Багиров должен был считать себя взводом, — Брянский назначил его старшиной. На этой должности и раскрылись полностью его таланты. Интересы роты, честь роты стали как бы целью его бытия. Волевой, пронырливый, он мог пойти на что угодно ради своего подразделения. Он заводил знакомства, хитрил, лишь бы его бойцы были накормлены, напоены, образцово снаряжены, вдоволь снабжены боеприпасами. Он, например, прилагал бешеные усилия к тому, чтобы минометчики выступали на самых лучших лошадях, вызывая зависть всего полка. Бывало, Вася исчезал на целую ночь, возвращаясь утром весь в синяках и уже не на том коне, на котором выезжал, а на каком-то лохматом одре. — Среди казаков побывал, — сочувственно говорили тогда ездовые, но так чтобы Вася не слышал. В такие дни он бесился при одном напоминании о казаках. Донские хлопцы из кавалерийского корпуса, который, начиная с Румынии, часто соседствовал с полком Самиева, не раз чесали плетками минометного старшину, который повадился к ним за лошадьми. Однако ради справедливости следует оговориться, что Вася Багиров никогда не доходил до позорного для гвардейца бегства. abu abu Багирову многое прощали, ибо знали его бескорыстие: лично для себя он не взял бы и нитки. Когда у бойца на марше разлезались сапоги, Багиров, не задумываясь, разувался и отдавал ему свои. А больше всего искупал Вася свои грехи боем. Из боя он выходил амнистированным за все. Где уж было наказывать человека, об отчаянной храбрости которого знал весь полк! Кто из старых однополчан мог забыть, как минувшей весной в боях у Днестра Багиров верхом на коне, с бутылкой в руке, помчался по полю за немецким танком и поджег его? Кто, как не Багиров, выкрал в Трансильвании у немцев кухню с кашей и прогрохотал с нею среди ночи через всю нейтральную? Его тогда даже не ранило. Наверное, сама судьба любит отчаянных и покровительствует им. Бой для него был священнодействием, ради которого Вася не давал пощады ни себе, ни своим подчиненным. Пока на передовой было спокойно, Багиров вел себя смирно. Ни с кем не ссорился, двигался, как сонный, казалось: погладь его — и он замурлычет, как ручной тигренок. Его скуластое, сухое, смуглое лицо было добрым, а косые щелочки глаз доверчиво щурились. Но когда начинался бой, тогда держись! Тогда он круглые сутки не слезал с коня, метался то на передний край, то в боепитание, то чорт его знает куда, и все горело на его пути. Беда размазне, если он попадался под руку Багирову в такой момент. Брянский дорожил своим старшиной и гордился им перед другими командирами рот, которые, однако, из ревности хвалились перед ним своими «фельдфебелями». — Что у вас там за фельдфебель! — махал рукой Брянский. — У меня — да, фельдфебель. Пусть бы меня занесло в самый ад, и то он нашел бы и доставил «огурцы». Как-никак, а грыз он со мною сухую землю под Сталинградом. А сталинградские курсы много значат… За Брянским Багиров и в самом деле, не задумываясь, пошел бы в огонь и в воду. Брянский принимал от него присягу, Брянский вручал ему новый автомат, Брянского сама Родина назначила ему в командиры. И потому о командире роты Багиров заботился значительно больше, нежели о самом себе, его честь оберегал строже, чем свою собственную, потому что это была честь роты. Попавшись где-нибудь на грешном деле, старшина всячески старался взять всю вину на себя, ничем не очернить командира роты. И только с Брянским Вася до конца делился самым интимным. Вася был женат. Зимой прошлого года, когда они держали оборону в степном хуторе на Кировоградчине, одна веселая молодичка в ярких монистах не на шутку влюбилась в Багирова. Она почуяла в нем надежного мужа и хозяина, на плечо которого с уверенностью можно опереться. Пренебрегая пересудами соседок, она с радостью отдала свою руку этому бедовому солдату с выгнутыми ногами врожденного всадника. «Будут у нас сыны, — шептала она, — такие хорошенькие, чернявые, косоглазые китайчата». Сыграли короткую, солдатскую свадьбу с бураковым самогоном. Безусый Брянский по старшинству был посаженным отцом. Прожил Багиров со своей певучей молодичкой без году три дня. Однако и в далеких краях не забыл ее. Сосредоточенно сопя, отвечал ей на нежные письма, вкладывая в них ласковые зернышки украинского языка, запомнившиеся ему. Посылал полностью все, что платила ему армия, и твердо намерен был вернуться после войны только к ней. Брянский поддерживал в нем это намерение, помогал Васе избавиться от легковесных подозрений, которые кое-кто, ради потехи, пытался посеять во вспыльчивом сердце старшины. Вася переписывался со многими бойцами и офицерами, выбывшими из роты в госпитали. Даже те, которые выбыли очень давно, решив обратиться в роту с каким-нибудь посланием и припоминая, кому его адресовать, всегда останавливались на Васе. Не считали ли хлопцы его бессмертным? О погибших товарищах их родным писал также старшина. Если за убитым не было каких-либо значительных подвигов, Вася сам наделял его такими подвигами. Разве мог Вася безразлично писать о бойце, с которым вместе пробивался трансильванскими лесами, переходил вброд по шею ледяной Муреш, справлял октябрьские праздники под мокрыми скирдами в венгерских хуторах? Нет, про этих людей Вася мог писать только с горячей нежностью, они все выходили у него только выдающимися людьми, разрушавшими дзоты, рвавшими гранатами танки, грудью встречавшими смерть. Всех их Вася помнил поименно, новичкам рассказывал о них трогательные легенды, и пусть бы кто-нибудь попробовал высказаться о его товарищах без должного уважения! Это были святые традиции его роты, его честь, слава, и старшина хранил их нетронуто-чистыми в своем сердце. Ибо только в боевой деятельности своей роты он усматривал и смысл своего собственного существования, только с боевым подразделением чувствовал себя настоящим человеком. И когда он узнал, что перед ним стоит суженая его любимого командира, то, чтобы утешить ее в горе, у него не нашлось ничего более убедительного, чем слова о том, что рота Брянского есть, что она живет. Вася считал, что более высокого утешения, чем это, быть не может. И Ясногорская поняла его именно так. «Когда у человека уже нет ничего, — подумала она, — когда человеку кажется, что он одинок, как последний колосок на скошенном поле, даже и тогда он ошибается, потому что у него еще остается высшая, самая прекрасная святыня — родной народ. Это так много, что ради этого стоит жить и бороться». Старшина повел Шуру в дом, что-то шепнул бойцам, и их лица стали серьезными и торжественными. Солдаты отдавали девушке честь с подчеркнутым уважением. В комнате было тепло, потрескивали дрова в печи, и только тут Шура почувствовала, что промерзла до костей — все ее тело дрожало. Ее поили чаем, заплаканные глаза девушки были красны и круглы, как у голубя. Скинув тяжелую, мокрую шинель, она склонилась на угол кушетки и не почувствовала, как заснула. Ездовые ходили на цыпочках, повар перестал греметь сковородками, на огневую по беспроволочному телеграфу полетела весть о том, что в тылах минометчиков спит на кушетке, смертельно уставшая, красивая худенькая девушка — невеста Брянского. Шура, вздрагивая, спала беспокойным сном, спала и не спала, видела сны и бредила наяву. Даже во сне тяжело было у нее на сердце. Когда она проснулась, на столе уже горела свеча, в комнате никого не было, в черные смолистые окна тарахтел дождь, словно в стекло стучались клювиками ласточки, ища, где бы обогреться. На стуле, возле кушетки, лежала ее просушенная шинель, стояли на полу ее керзовые сапоги, начищенные так, что их трудно было узнать. Шура медленно оделась, прошла на кухню, повар предупредил, что ужин готов. Девушка, поблагодарив, вышла на веранду. Ветер стучал железной крышей. Глухо, уже по-осеннему гудели деревья, все было окутано густой, непроглядной темнотой. Казалось, что и дождь льется с неба черный, как смола. Фронт молчал, а может быть, его не было слышно из-за ветра. Постепенно глаза привыкли к темноте, и в ней очерчивались силуэты коней возле подвод. Тускло поблескивали наполненные водой колеи. К дому примыкали хозяйственные строения. Как это заведено у венгерских хуторян, они и свое жилье, и конюшни, и сараи строят под одной крышей. Из степи, как из влажной пещеры, тянуло свежей прохладой, девушка дышала полной грудью, чувствуя, как голова ее постепенно проясняется. У самой веранды, возле настежь открытых дверей конюшни, топтались лошади, хрупая корм. Где-то вверху, на сене, разговаривали ездовые. — Эх, Роман, Роман, — услышала девушка задумчивый голос. — Какие тут края богатые… Какие земли! Не найдешь у них румынской мамалыги. Хлеб пшеничный и белый, а ходят в хромовых чоботах. Не успели еще немцы их объесть и в деревянные колодки обуть. — Пусть нам скажут спасибо, Хома. Разве им самим удалось бы выскочить из немецкого хомута? Да ни за что! — Так бы и жили: как будто дома, а в самом деле — внаймах. А нет ничего горше, чем быть вот так… бездомными!.. Помнишь, как старший лейтенант Брянский перед своей смертью крикнул нам: за Родину! И голос у него тогда был какой-то не простой… Что это значит: Родина! Пока она у тебя есть, ты и богатый, ты и сильный, ты и всем нужен, Роман. А не дай бог потерял, тогда считай уже, что нет у тебя ничего. Что ты без нее? Подумать страшно, Роман. Тогда б тебя и на этой ферме псами затравили. Кварты воды не дали б… Проходимец, сказали б, байстрюк, безродный, чорт его дери! Сверкнула наверху зажигалка, и Ясногорская увидела усатые загорелые лица, словно отлитые из красной меди. Прикурив, бойцы снова заговорили. — А так, смотри, Роман, тебе всюду и почет и хвала. Только глянут на твои погоны, на пятиконечную звездочку на лбу, на твой ППШ, — сразу шляпы с голов… Потому что ты для них большой представитель из района… нет, не из района, а из самого центра… — Теперь я знаю, Хома, почему наш Брянский так сердился, когда мы натягивали на головы трансильванские чабанские шапки… Вид не тот. Помнишь, он заставлял нас гвардейские значки глиной тереть? Неспроста. Хотел, чтоб хлопцы были, как орлы, чтобы все на них лежало по форме. Чтоб держались, как положено представителям такого государства. Говорил, бывало, — пусть тебя любят, пусть тебя и боятся… Ты им слово скажешь, а они уже бородами кивают: йов, мол, йов. Добре. Кто твоего языка не понимает, все равно: йов… Авансом… А все трудящиеся радуются.. — А как же! Сколько мы лагерей пораскрывали! Сколько б душ там истлело. Всё после тебя, как после весеннего дождя: воздух свежий, земля зеленая… Историческая миссия, говорил, бывало, Брянский. Брянский… Юрась… Ясногорской казалось, что он продолжает тут всюду жить, продолжает требовать и поддерживать, разрешать и запрещать, деятельно проникает в духовную жизнь своих бойцов. Разве ж это не бессмертие? Во двор, не торопясь, въехал всадник, его окликнул невидимый среди подвод часовой. Всадник ответил неохотно. По голосу Ясногорская узнала старшину. — Не заблудились в степи, товарищ старшина? — заботливо спрашивал ездовой, принимая от Багирова скрипучее седло. — Такая темень! — И как назло, нигде ничего не горит, — сердился старшина. — Фермы одна на другую похожи. Глухо, пусто. Только по колеям и ориентировался. — По колеям? — А чего ж… Там, где мы хоть раз проехали, они светятся. «Где мы проехали, колеи светятся! — подумала Ясногорская, проходя через веранду в дом. — Как хорошо он это сказал…» V Прибытие в полк девушки, невесты погибшего офицера, стало своеобразной сенсацией. Заместитель командира полка гвардии майор Воронцов добился того, чтобы Ясногорскую, согласно ее желанию, назначили фельдшером в третий батальон, в батальон, где прошел свой боевой путь Брянский. Воронцова Шура узнала сразу. Он внешне не очень изменился за эти годы. Те же серые, всегда настороженные глаза под рыжими лохматыми бровями. Большая, лобастая голова, которая теперь уже, правда, совсем полысела. Спокойные, уравновешенные движения. Ясногорскую немало удивило, что тогдашний сердитый политрук с перебитыми ногами теперь даже не хромал. Третий батальон стоял во временной обороне среди степных холмов и балок на виноградных плантациях, в нескольких десятках километров на северо-восток от Будапешта. Целыми днями сеялись сквозь серое сито осенние дожди, а когда их не было, — над полем с рассвета до самого вечера бродили туманы. Роты зарылись в размокший чернозем, каждую ночь поднимаясь на авралы: траншеи заливало водой. Пехота вычерпывала ее ведрами, и минометчики притащили откуда-то небольшой пожарный насос и выкачивали воду, похваливая технику. Минометы стояли на огневой, как девушки, под кокетливыми зонтиками модниц. Поэтому обращались к ним только на «вы». — Разрешите проверить ваш прицел… — Разрешите протереть вас банником… В первые дни пребывания Ясногорской в батальоне ей пришлось пережить немало огорчений. С разных сторон на нее наступали поклонники, добиваясь взаимности. Некоторые молодые офицеры из тех, что прибыли в батальон уже после гибели Брянского и знали его лишь по рассказам, теперь были не прочь выдать себя при случае за его друзей. Они рассказывали про него Ясногорской разные фантастические подробности. Получив отпор, некоторые вдруг заболевали. Шуру вызывали по телефону то в одну, то в другую роту. Она терпеливо ходила по всем подразделениям, не обнаруживая никаких серьезных заболеваний. В то же время она проверяла личный состав по форме 20, беспощадно гоняла неопрятных за грязные котелки, если обнаруживала в них засохшую кашу. На командный пункт возвращалась утомленная, вся в глине, потому что в пехотных траншеях, хоть и были положены доски и двери, жидкая грязь все же брызгала сквозь них до самых колен. После шуриных посещений молодые «больные» офицеры простодушно хвастали по телефону друг перед другом, что Шура слушала их пульс. Заболел как-то и старший адъютант батальона капитан Сперанский. Он засел в своем блиндаже и весь день не выходил. Его «ломало и знобило». Вечером в блиндаж к Ясногорской явился ординарец Сперанского: капитан болен, просит зайти. Шура, набегавшись за день по траншеям, должна была накинуть на плечи шинель и итти. Приближаясь к землянке адъютанта, она услышала звон гитары. Но, когда постучала в дверь, гитара смолкла и послышался почти стон: — Да-а… В блиндаже было чисто, пахло духами. На столе горела гильзовая лампа. В головах у капитана стояла блестящая венгерская сабля, с которой он не разлучался. Надо сказать, что у молодого капитана была репутация отважного офицера. «Морда чуть не лопнет», — подумала Ясногорская и, скрывая раздражение, спросила: — Что с вами? — Не знаю, Шура, что-то такое… понимаете… — Температурит? — Возможно, температурит. Поставили термометр. Измерили. — Нормальная, — сердито сказала Ясногорская. — Чего вы сердитесь, Шура? — поднялся Сперанский. — Знаете, какая здесь тоска… Какая собачья тоска сидеть в этих прокисших виноградниках! Наступать бы… — Вы для этого прислали ординарца? — Шура… А хотя б… Шура задыхалась. — Капитан… Капитан… Вы — хам. Чтоб не разрыдаться, она быстро пошла к выходу, придерживая руками борта шинели. На блиндаже затопали. «Подслушали в дымоход, черти, — выругался мысленно Сперанский. — Раззвонят теперь…» Шура вошла в свою сырую землянку. На полу, на брезентовых носилках, спал санитар, прикрывшись шапкой. Девушка добралась до своих нар, разулась и села, подобрав ноги. Горькая обида душила ее. Зачем он так делает? Разве она виновата, что такая собачья тоска в этих чужих виноградниках? Разве она пришла сюда, чтоб стать для кого-то игрушкой и развлечением? Уткнувшись головой в острые колени, она наплакалась вволю, всхлипывая, как маленькая. На другой день в батальоне побывал Воронцов. Он зашел с комбатом Чумаченко и в землянку Ясногорской. — Не очень тут тепло, — сказал майор, присев на нары. — Как думаешь, Чумаченко? — Не очень. — Поменяться бы вам… Не согласен? Комбат покраснел. — Так вот, Чумаченко, чтоб вам не меняться, прикажи поставить сюда печку… Печку, понимаешь? Может быть, тут еще придется раненым лежать. Да и дочка, видишь, как посинела. Ясногорская и в самом деле стояла бледная, с синими полосами под глазами. Она была в суконном зеленом платье, знак гвардии поднимался на высокой груди. — Тогда вы были совсем другая, — глухо заговорил майор, обращаясь к Шуре. — Помните, в эшелоне? Все гремела своими костылями через весь вагон и заслоняла мне окно. Теперь вы солиднее, серьезнее… — Научилась кое-чему, — скупо сказала Ясногорская. — Конечно, как не научиться… Такие университеты… А тогда вы большей частью ревели по ночам и вспоминали. — Я и сейчас вспоминаю… — Что? — Все. — Например? — К примеру, вашу лебединую легенду. — А-а, легенду. Помню. Нет, это не легенда… Нет. У них и в самом деле так. — Только один-единственный раз? На всю жизнь? А потом вниз головой? — Да. Но не забудьте, что лебеди — птицы. Чистые, красивые, воспетые всеми поэтами, но только птицы. — А у людей? — А у людей так не может закончиться. Разве наши интересы ограничиваются этим? Лебедь!.. Лебедь видит только свою пару, свое озерко, а человек — ого-го! Ему видны широкие горизонты! Разве есть кто-нибудь на земле более крылатый, чем человек? Так-то, дочка… А как тебе тут у нас первые дни? — Хорошо. Чумаченко вздохнул. — Даже хорошо? — удивился майор. — Не надоедают? Дают отдохнуть? — Дают, — девушка зарделась, как яблочко. — А я слышал кое-что, — нахмурился замполит, поднимаясь и похрустывая коленными чашечками. — И ты, Чумаченко, слыхал? — Слыхал, товарищ гвардии майор. — Как оборона, так бесятся, — выругался майор. — Это все с жиру. Майор ругался, однако злости не было в его словах. Спустя некоторое время весь командный пункт видел, как замполит вошел, сутулясь, в блиндаж к капитану Чумаченко, выгнал всех и вызвал к себе Сперанского. Адъютант пробежал, позвякивая трофейными шпорами. Признанный полковой лев, он тщательно заботился о своей внешности. Никто не знал, о чем так долго разговаривал бравый адъютант с замполитом один на один в блиндаже комбата. Но Сперанский вылетел оттуда красный, как рак, и тут же ни за что, ни про что пропесочил своего ординарца, который первым попался ему на глаза. Замполит приказал Чумаченко: всех юных офицеров-«стрелкачей», у которых «ненормальные пульсы», посылать в боевое охранение на поправку. — На грязи, — сухо приказал Воронцов, зная, что в окопах боевого охранения грязь была по пояс. — Там пройдет. Пороки сердца и всякие другие пороки, как рукой, снимет. После этой истории Ясногорскую в разговорах называли не иначе, как Верной. Верная! Больше других были рады этому новому имени минометчики. Они все время десятками глаз и ушей следили за ее поведением. И прежде всего самих себя они считали бы кровно обиженными, если бы Ясногорская — невеста их славного командира! — дала повод называть себя не так, как ее теперь называли в батальоне, а как-нибудь иначе. Некоторых легкомысленных девушек минометчики сами умели огреть словом, как плетью. У Ясногорской с минометчиками сложились особые отношения. По неписанному и несказанному договору девушка считала это подразделение своим, а минометчики считали Шуру своей. Роту по традиции еще и до сих пор многие называли ротой Брянского. В роте уже было немало новых людей, которые Брянского не застали, но и они под влиянием его воспитанников прониклись высоким уважением к погибшему командиру, знакомому им, словно по песне. Из воспитанников Брянского в роте еще оставались Роман и Денис Блаженко, телефонист Маковей, веселый подолянец Хома Хаецкий, старшина Багиров и несколько других. Из госпиталя, адресуясь к старшине, писал Евгений Черныш. Здоровье его поправлялось. Лейтенанта Сагайду контузило на Тиссе, и он сейчас тоже отлеживался где-то во фронтовом госпитале. Ротой теперь командовал гвардии старший лейтенант Кармазин, присланный из резерва. В батальоне Кармазина чаще всего величали просто Иваном Антоновичем, возможно, из уважения к его педагогическому прошлому. До войны Кармазин был директором средней школы, где-то на Черниговщине. Достойный, солидный человек лет сорока, он пользовался у подчиненных и у начальства большим авторитетом, как знаток своего дела и к тому же человек строго принципиальный. Когда между офицерами возникал из-за чего-либо спор, то Ивана Антоновича обычно избирали судьей. Знали, что во имя справедливости этот арбитр не пощадит ни брата, ни свата. Брянского Кармазин знал очень хорошо: оба они были ветеранами полка. Надо сказать, что к своему предшественнику Иван Антонович относился без ревности. Он нисколько не обижался на то, что его роту и сейчас, по старой памяти, называют ротой Брянского. — Я подхожу к людям не субъективно, а объективно, — не торопясь, взвешивая каждое слово, говорил Иван Антонович, когда заходила речь на эту тему. — Брянский заслужил, чтобы его не забыли. И бойцы, воспитанники Брянского, отдавали должное Ивану Антоновичу за эту его благородную объективность. Когда Ясногорская приходила на огневую минометчиков, все уже было подготовлено к ее встрече. Зеленые «самовары» из-под кокетливых зонтиков как бы приветливо улыбались ей. Иван Антонович вылезал из своей землянки, обтирая стены узкого прохода крыльями плащ-палатки. При этом вид у старшего лейтенанта был такой торжественный, что, казалось, не хватает у него в руках только хлеба-соли на рушнике. Бойцы со скрытой радостью ждали, пока фельдшерица зайдет в их подземелье, осмотрит котелки, горящие на полках, как солнце, натертые, конечно, к ее приходу. Проверяя минометчиков по форме 20, Ясногорская каждый раз дивилась тому, какие они опрятные. Ставила их в пример остальным подразделениям батальона. Могла ли она подозревать, что к ее приходу эти несчастные рубахи беспощадно жарились над огнем? Когда у кого-то из новеньких было случайно «обнаружено», покраснела вся рота. Такой ужас! Старший сержант Онищенко, парторг роты, не сходя с места, присягнул, что «больше этого не будет». Пока Шура была на огневой, ни одно плохое слово не срывалось ни у кого с губ. Не только разговоры, но даже взгляды бойцов приобретали особую скромность. Самым приятным для Ивана Антоновича было то, что ребят никто не предупреждал заранее, чтобы они так держались. Это получалось у них само собой, просто потому, что перед ними была невеста их героя-командира, что она была Верная, что она своей верностью и девичьей чистотой тоже поддерживает в глазах других честь и заслуженную гордость их роты. Бывая в батальонных тылах, Ясногорская никогда не обходила владений Васи Багирова. Ее тянуло сюда, как в родной дом, с родными семейными запахами. И хотя бойцы-ездовые с чувством стыдливой деликатности никогда первые не заводили разговор о Брянском, девушка по незначительным мелочам замечала, что Юрась продолжает тут существовать, продолжает влиять на них. Приветливость ездовых никогда не переходила в панибратство. Возможно, их сдерживали офицерские погоны Ясногорской, а может, просто каким-то человеческим инстинктом они чувствовали, где лежит грань. Ротный портной долго раздумывал, пока, наконец, решился все же предложить Ясногорской свои услуги. abu — Давайте, я немножко переделаю вам шинельку… Шура взглянула на свои длинные, подогнутые рукава и едва сдержала готовые брызнуть радостные слезы. О ней думали, о ней заботились с такой нежной неловкостью! По случаю прихода Шуры повар минометчиков Гриша жарил и шкварил разные деликатесы, на какие только у него хватало выдумки. Подавая Шуре жаркое, он выбирал для нее куриные пупки, наверное, потому, что сам их больше всего любил. При этом ребята, внимательно следившие за Гришей, не замечали никаких двусмысленных взглядов в сторону стройного девичьего стана. А между тем вся рота знала, что Гриша — отпетый донжуан. Картофель ему чистили какие-то накрашенные вертихвостки, которых он добывал в степных хуторах, как из-под земли. Ездовые долго соображали, чем их повар, маленький и сутулый, как дьячок, так привлекает чужеземок. Хома Хаецкий почему-то видел причину этого в том, что Гриша — горбатый. Сам Хаецкий был стройный, как струна. Накручивая свои усы, как часовую пружину, он заводил с Шурой разговор о венгерском адмирале Хорти. Хому очень интересовало и даже беспокоило, как это в стране, где нет ни одного моря, вдруг правит адмирал. — Ведь так можно дойти до беды! — кричал боец с характерным подольским напевом. — На море, допустим, он может, а на земле нужно уметь держать вожжи… Вот я сам… Шура при этом не могла сдержать улыбки. Пропуская роты через баню, Шура ловила себя на том, что относится не ко всем одинаково. Когда приходили мыться минометчики, она не могла удержаться, чтобы не выбрать им белье получше, побелее. И к ним чаще забегала спросить, достаточно ли горячей воды и мыла. Ребята, красные от затылков до пят, поворачиваясь к стенам, кричали дружным хором: — Достаточно! Достаточно! Шура упрекала себя за то, что не может быть беспристрастной. Да и как она могла относиться одинаково ко всем, если Вася Багиров, устраивая вечером подводу специально для того, чтобы подвезти Шуру от бани на командный пункт, набрасывал ей на плечи палатку, как настоящий рыцарь! Бог знает, где этот столяр с Крайнего Севера мог научиться рыцарским тонкостям! Ездовому, который должен везти Шуру, Вася наказывает быть внимательным, не заблудиться в тумане и не заехать в гости к фрицам. — Товарищ старшина! Вы ведь меня знаете не со вчерашнего дня! — обижается боец. Прощаясь, Багиров отзывает Ясногорскую в сторону и, сверкая темными раскосыми глазами, говорит с трогательной таинственностью: — Может быть, там кто-нибудь будет приставать к вам… Или говорить разные такие слова… Вы нам скажите… Одно слово скажите. А мы уж ему физиономию распишем правильно, по-гвардейски! VI Хому Хаецкого фронтовая жизнь изменяла на глазах у всех. Это был уже не тот лукавый, немного суматошный подолянин, который при приближении «мессеров» впивался зубами в землю и молил неведомую силу: — Пронеси! Пронеси! Вопреки всем лишениям и заботам переднего края, Хома даже растолстел, щеки у него налились. Привозя мины на огневую, Хома затевал борьбу с лобастым Маковейчиком и брыкался при этом, словно конь. Вместо осторожности и предупредительности в его поведении постепенно появилась гордая решимость, даже самоуверенность. Ни днем, ни ночью он не снимал с пояса чехол с немецким штыком-ножом, хвастая, что когда-нибудь собственноручно резанет-таки тем ножищем какого-нибудь фрица. — Ой, фриц, фриц! — грозил Хома кулаком в сторону противника. — Чи не говорил я тебе в сорок первом, что кривдой полсвета пройдешь, а назад не вернешься? Вот и не вернешься, трясця твоей матери! На боку у Хомы висела пустая кобура, готовая принять трофейный пистолет — давнюю мечту Хомы. Раньше, когда, бывало, на марше или ночью в тесноте переправы возникали обычные в таких случаях стычки между ездовыми разных частей, Хома держался от греха подальше. Старшина Багиров дал ему однажды за это такой нагоняй, что Хома долго не мог притти в себя. — Вы что ж это, Хаецкий, тушуетесь? — кричал Вася. — Почему спрятались под повозку, когда транспортная рота чесала Островского батогами? Багиров всегда требовал от своих, чтобы в драку вступали дружно все, раз уж кто-нибудь один ее начал. — Я левша, — оправдывался Хома. — И, кроме того, у меня колесо спадало. — Колесо! Штаны у вас спадали, а не колесо. За то, что не выручили товарища, получите три наряда вне очереди! — Есть, три наряда вне очереди! — глотал пилюлю Хома. — Но, товарищ гвардии старшина! Когда же я их отстою? Я и так каждую ночь на посту. Разве после войны? — Прекратите ваши шуточки, Хаецкий! Три ведра картошки! Слышишь, Гришка? — Слышу, товарищ гвардии старшина! — откликается повар. Он рад запречь Хому. Языкатый Хома всегда издевается над тришкиными романами с вертихвостками. — Но, товарищ гвардии старшина! — умоляет Хома. — Смилуйтесь! — Ладно, — говорит Вася. — Посмотрю еще на ваше поведение… Больше Хома уже не нырял под повозку. Со временем его цыганские усы и громкий певучий голос господствовали над переправами. Он влетал на гремящие доски первым, угрожающе подняв над головой тяжелый, с кисточками, кнут. В ездовые Хаецкий попал благодаря реформам Ивана Антоновича. Чтобы рота была более дружной, чтобы не создавалась особая, по его словам, каста ездовых, Иван Антонович завел порядок, по которому миновозы периодически менялись. После некоторого времени работы на конях командир роты отзывал их на огневую, а других, из огневиков, ставил на их место. Иван Антонович гордился своей реформой, ибо при ней никто из его бойцов «не забывал стрелять». Теперь Хома отбывал этот тыловой период. Правда, транспорт минометных рот назвать тылом можно лишь условно. Где только есть возможность, этот «тыл» располагается рядом с огневой. На маршах двигаются большей частью совместно. Только если огневая расположена под самыми боевыми порядками пехоты и негде замаскировать коней, — подводы останавливаются в километре или двух сзади, в населенном пункте. Тут их не достают вражеские пулеметы, однако огонь чужой артиллерии и минометов обрушивается на них. Кроме того, во время боя миновозы должны курсировать все время с боеснабжением на огневую, проскакивая среди бела дня на глазах у противника. Огневая не может ждать. Этим объясняется, между прочим, то, что среди ездовых потерь было всегда больше, нежели среди огневиков. И все же Хому тянуло к старшине. Он, как и старшина, любил лошадей. Его кони с заплетенными гривами, с мускулистыми грудями брали всех на буксир в гиблых местах. Правда, и съедали они не только свой паек овса. Ездовые это знали, прятали от Хомы овес подальше, однако если Хома задерживался на передовой, без него ужинать не садились. Каждому нехватало неугомонного подолянина. С начальством Хома держался достойно и был мастак поговорить. Поболтать с высоким начальством было для Хомы удовольствием. Особенно радовали его встречи с Героем Советского Союза гвардии майором Воронцовым. С майором Хаецкий близко познакомился, мытарствуя в Трансильванских Альпах. Теперь, заходя к минометчикам, замполит всякий раз спрашивал, сохраняется ли у них тот альпийский канат, с помощью которого они когда-то штурмовали скалу, и Хома уверял майора, что канат лежит у него в передке. Потому, что, может быть, им встретятся на пути еще не одни Альпы… Затем майор спрашивал Хаецкого, что слышно из дому. Хома как-то пожаловался замполиту, что бригадир не дает Явдохе соломы покрыть хату. Воронцов написал письмо председателю колхоза. Он писал такие письма десятками: председателям колхозов, секретарям райкомов, военкомам. И бойцы тянулись к нему со всеми своими болями. Этот плечистый майор с серыми умными глазами казался им всемогущим защитником, который все может, стоит только обратиться к нему. Майор в самом деле заботился о семейных делах бойцов так, словно о своих личных, если не больше. — Получил письмо, — хвалился Хаецкий. — Дал бригадир соломы? — Сам и покрыл, товарищ гвардии майор. Подействовало. И Хома начинает при всех бойцах читать майору письмо от Явдошки. «Хомочка, мой дорогой, хоть бы бог дал скорее разбить ворога и здоровым домой притти… Передавай от меня и от деток наших щирое спасибо твоим офицерам, что прописали нашему председателю. Я только услыхала на работе, что прибыло в контору письмо, а пришла домой — арба соломы на дворе, словно из земли выросла. Сам бригадир вверху на хате ходит, как аист. Не знаю, что там такое писали им твои офицеры, что аж на хату его вынесло… А то уже и потолок падал и по стенам текло… Хомочка, мой дорогой, не знаю, как мое сердце рва-лося к тебе, я уже не могла на постель взобраться и по свету ходить. Я говорю, разве я еще мало наплакалась, мало набедовалась, что его не слышно? Буду просить, чтобы писал мне каждую неделю и не забывал, хозяин мой далекий…» — А вы почему ж не писали? — сурово перебивает Хому замполит. — На чернявых мадьярок засмотрелись? Про свою забыли? — Что вы, товарищ гвардии майор! Побойтесь бога! У меня тоже чернявая! На все село молодица! — В чем же дело? — Да это еще, когда мы к Мурешу скакали, так я редко писал. Знаете, как мы там наступали… Не до писания было… День и ночь без передышки!.. Километрами, а не ярдами!.. — Не употребляйте слов, каких не знаете, — замечает майор. — Разве вы знаете, что такое ярд? — Ярд? — у Хомы это слово вызывает явное презрение. — Ярд союзники придумали. В нашей армии такой мизерной меры нет. Это что-то вроде старорежимных локтей. abu Наша армия отмеряет только километры: сто двадцать по фронту, шестьдесят в глубину, при этом уничтожено… — Хома, — говорят бойцы, — ну-ка расскажи, какая сводка у союзников. Кое-кто при этом уже посмеивается. — Там неуклонно наступают, — серьезно говорит Хома. — После упорных боев три дивизии союзников ворвались в сельский населенный пункт. Захвачен в плен один айн-цвай. — А потери союзников? — Один контуженный. Остался на отдых. — Ого! В таком разе у них есть время писать домой! — говорят бойцы. — И вы пишите, — строго говорит майор. — Им свое, нам свое. Наши жены стоят того, чтобы мы им писали часто, чтоб наши явдошки не плакали. — Солдат слезам не очень верит. — Хома, как негр, ворочает белками. — С Тиссы я ей написал. А теперь, говорю, напишу с Дуная. Смотри, говорю, там сама. За меня будь спокойна. Ведь у меня теперь не один наш колхоз. Имею большие дела. На очереди девятый удар, как сказал товарищ Главнокомандующий. — А десятый? — спрашивают Хому бойцы. — Десятый, то уже — домой! «Хомочка, мой дорогой, — продолжает читать Хаецкий, — нашей телке уже шестой месяц, а овца котная. Не забывай нас и на синем Дунае, потому что мы ложимся и встаем, думая о тебе. Посылаем тебе низкий поклон — от белого лица до сырой земли… Еще забыла — у нас пришел Стах, левая рука не действует, и Миколин шуряк без ноги, сапожничает… А смертью храбрых — Олекса, и Штефан, и Прокоп…» — Обоих кумовьев нету! — с болью восклицает Хаецкий. — Товарищ гвардии майор!.. Многих наших людей нету! Гибнут! Вот вы упрекаете меня, что редко пишу… А что писать? Бить их надо скорее, проклятых! Скажу вам правду, товарищ гвардии майор: раньше телка у меня из головы не выходила. А теперь все реже и реже снится. И овца котная… Пусть окотится на здоровье… Разве у меня сейчас только это на уме? Когда вся Европа нас ожидает и порядка ждет! Потому что Олекса, и Штефан, и Прокоп сложили головы… Я спрашиваю: за что? Я должен знать, как тут будет после нас. — Ваше право, товарищ Хаецкий. — Вот ходят слухи, что в румынскую дивизию, которая за нами, поналезли фашистские офицеры и мутят воду… За нашей спиной… Разве для того мы Румынию бурей пролетели, а всю Трансильванию на локтях переползли, чтобы там всякая нечисть снова голову поднимала? Еще не высохла там кровь наших Штефанов и Прокопов… И Брянских! Ведь так? Так пусть я буду знать, кто там у них засядет: приятели наши или враги! — Друзья будут, товарищ Хаецкий, — успокаивает Хому Воронцов. — Демократические правительства. — Вот же, граждане европейцы, — вдруг обращается подолянин к воображаемому обществу европейцев, — вот же! Не для того мы вас освобождали, чтобы вы вместо старых фашистов насажали новых, в демократических штанах! Хому интересовало все, он до всего допытывался. В самом деле, он все меньше думал о домашних делах и о своей телке. Что касается этого, то он целиком полагался на Явдошку. А его самого все больше захватывали европейские и международные дела. Они так волновали Хому, словно он сам готовился завтра-послезавтра стать дипломатом. Его своеобразного диспута с майором Воронцовым бойцы ждали с нетерпением. Воронцов же считал эти диспуты одной из форм воспитательной работы среди личного состава. Кадровый политработник, он знал тысячи путей к сердцу солдата. И Хаецкий, вырастая сам, одновременно помогал и майору в его работе. У Хаецкого был острый взгляд, он все замечал, во все хотел вносить свои коррективы. То его вдруг беспокоили дела югославских партизан, и он желал знать, честно ли помогают им союзники. То Хома, задумавшись, неожиданно высказывал предположение, куда будет удирать Гитлер, когда «ему припечет». Тут же он давал свои рецепты, где и как нужно будет искать людоеда. Когда Воронцов уходил, Хома с бойцами провожал его до шоссе. Мокрый, кое-где разбитый снарядами асфальт сверкал в туманной степи, как меч. Боец некоторое время стоит задумавшись, оглядывая прекрасную дорогу. Потом, ударив себя пальцем по лбу, начинает мерить ее от бровки до бровки; заложив руки за спину, он ступает широко, как строгий землемер. Майор и бойцы, усмехаясь, ждут. Промеряв раз и другой, Хома заявляет, что этот асфальт уже украинского грейдера на три метра. — Когда идут здесь несколько полков на марше, то никак не обогнать передних, товарищ гвардии майор. Або съезжай на обочину и подрывайся на минах, або чеши батогами других ездовых, чтоб пропустили. А наши грейдеры — и на Винницу, и на Могилев — куда шире! Мы их от района до района сами прокладывали. От каждого колхоза — бригада. — Будет время, — говорит Воронцов, — мы наши грейдеры тоже зальем таким асфальтом. — О, то были б добрые шляхи! — взволнованно говорит Хома. — И гладенькие, хоть катись… Как этот. Но и на три метра шире! Тогда и они начнут облизываться… — Товарищ гвардии майор, а как железнодорожные пути? — спрашивает кто-то из бойцов. — Тоже ведь неодинаковые! У нас шире, у них уже. Будут они когда-нибудь перешиваться?.. Чтоб всюду одинаковые? — Очевидно, будут. — А кто к чьему примерять будет: они к нашему или мы к ихнему? — Только не мы, — усмехается Воронцов, показывая крепкие тесные зубы. — Разве вы не знаете, товарищи, что поезд на широкой колее держится уверенней?.. Гони на полную скорость!.. Но, — майор хитро грозит пальцем, — следи за атмосферами! VII Бойцы соскучились по солнцу. Видели его давно, давно… Круглые сутки — ветры, дожди, туманы. На огромных плантациях, где держали оборону батальоны, виноград был собран лишь частично. Оставшийся гнил на корню. Туманными утрами, когда враг постреливал наугад, пехотинцы вылезали из своих глинистых окопов, как суслики. Пригибаясь, рассыпались с котелками в руках между рядами лоз: выбирали еще не сгнившие от дождей седые кисти, лакомились ими после солдатской каши. А там, где-то впереди, затянутый дождями, стоял загадочный дунайский красавец Будапешт… Будапешт! Это слово теперь не сходило с уст. Все дни в ротах шли занятия. Сталинградцы проводили беседы с молодыми, делились опытом боев в условиях большого современного города. Командиры батальонов снимали по очереди в тыл с переднего края отдельные отряды, формировали штурмовые группы, гоняли их до седьмого пота. Занятиями руководили также сталинградцы. В районе полка были местечки и села с постройками городского типа, и бойцы штурмовали по нескольку раз давно захваченные ими улицы, вели жаркие гранатные бои, строили и взрывали баррикады. Все было всамделишное за исключением того, что каждый штурм всегда кончался благополучно, а побежденные, чертыхаясь, вновь поднимались на ноги. Майор Воронцов придавал большое значение этим занятиям. Бои штурмовых групп он контролировал лично. Как-то замполит зашел к полковым разведчикам. Ребята как раз переживали свои медовые три дня, три дня раздольной свободы, которые получали всякий раз после того, как приводили важного «языка». Разведчики засыпали майора жалобами. — Хотя бы эту столицу не миновать! — беспокоился сержант Казаков. — А то какие-то все Пашкани да Яслодани… — Нашу дивизию, — гудели бойцы, — уже и так танкисты окрестили: непромокаемая, невысыхающая мимо-Бухарестская, мимо-Будапештская… — Степная, лесная, горная, болотная?.. — Гвардейский аттестат, — сказал майор, — почетное имя. Разве фронт — это одни столицы? Это, товарищи, две тысячи километров… Впрочем, мимо-Будапештской мы, кажется, не будем. Вы видите, как мы сейчас стоим? Куда нацелены? — Прямой наводкой на голубой Дунай! — Да, на картах и в вальсах он голубой. А будет красный, как дубовый жар. Кстати, сержант Казаков… — Слушаю! — Вы уже проводили занятия? У вас ведь есть новички. — Программу из штаба получили, — рапортовал Казаков. Он временно замещал командира взвода. — Завтра начинаем! — Действуйте, — сказал майор, — действуйте. На следующий день он видел, как разведчики выехали в поле на лошадях. У майора возникли подозрения: какие уличные бои ребята будут вести верхом? Разведчики пришпорили лошадей и понеслись, держа курс на винокурню. Она высилась своей трубой среди хмурой осенней степи, как большой пароход, севший на мель. Через некоторое время к винокурне подъехал на мотоцикле и сам майор. За рулем сидел его ординарец. Во дворе стояли подводы, старшины из всех полков получали здесь вино для своих подразделений. В одном из подвалов слышались песни. Воронцов направился туда. В подвале среди огромных бочек по колено в вине бродили оседланные лошади разведчиков. Майор приказал ординарцу увести лошадей в полк. А их хозяева пели «гречаники» где-то вверху на высоких бочках, и Воронцов вынужден был несколько раз крикнуть, пока его услыхали. — Кто там бубнит внизу? — послышался из-под потолка голос. — Стукни его по-гвардейски, Петя! — Слезай! — крикнул Воронцов, добавляя еще кое-что. Узнав майора, разведчики посыпались сверху, как груши. До пояса обмокшие в вине, становились перёд замполитом, опустив головы. — Учитесь? По программе? — Товарищ гвардии майор, — тяжело ворочал языком Казаков. — М-мы штурмовали его… этот объект… п-по программе… Каменный, крепкий, как город… Мы его с ходу… С поля… — А тут? — Эт-то… сверх программы. Ап-пробация, не отравлено ли… Майор вывел разведчиков во двор. — Где лошади? — Были тут… Наверное, пасутся. Воронцов подал команду построиться и повел разведчиков к каменному бассейну, наполненному водой. — Снять головные уборы! Провинившиеся старательно исполнили команду. — На колени! Шеренга опустилась на колени. — Головы в воду по самую шею! Раз-два!.. Ребята нырнули, как селезни. Проделав над ними несколько раз эту операцию, майор снова построил разведчиков. Они чихали и отфыркивались. Лица становились скорбными, это означало, что орлы протрезвляются. — Где лошади? — повторил майор. Теперь Казаков увидел вдали лошадей. — Вон повела какая-то стер… — Так вот: на коней каждому из вас запрещаю садиться до самого Будапешта, до его взятия. Лишь после того, как падет последний квартал, получите право сесть в седло. — Рады стараться! — гаркнули оштрафованные. — А теперь — марш в полк! Вечером на задание. Вечером полковые «волки», совершенно трезвые, действительно, пошли на задание. Там, где они проходили, ничто не звякнуло, не треснуло, не хрустнуло. Словно шли бестелесные темные тени по мягким пуховикам. Утром сержант Казаков привел к Воронцову молодого венгерского капитана. Капитан рассказал немало интересного. — Я убедился, — говорил он через переводчика, — что с германами нам пора порвать. Они заведут нас в пропасть. — Поздновато вы убедились, — заметил майор. — Не в Воронеже, не в черниговских лесах, а лишь под стенами собственной столицы. Поздновато. — Мы возлагали надежды на Хорти, — мрачно продолжал пленный. — Мы были уверены, что он с вами заключит мир. Капитан рассказал, что многие из его товарищей-офицеров тайно носят при себе гражданскую одежду на случай окружения Будапешта. Все они возмущены засилием немцев в стране. — Всюду засели проклятые швабы, — разглагольствовал пленный. — Военное министерство и генеральный штаб возглавляет немец Бергер. Командующие 1, 2 и 3-й венгерских армий — немцы. Всеми нашими войсками командует немецкий генерал-полковник Фризнер… Под конец капитан пожаловался Воронцову на то, что вот этот сержант, взяв его в плен, заставлял его, капитана, козырять ему. — Я офицер венгерской армии, — гордо заявил капитан, — а должен козырять вашему сержанту. Замполит сурово обратился к Казакову. — В чем дело? Разведчик, сердито поглядывая на пленного из-под надвинутой на лоб ушанки, объяснил, что хотел знать, как приветствуют в венгерской армии: всей пятерней или только двумя пальцами. Ему, как разведчику, вообще крайне необходимо знать, как отдают честь в разных армиях мира. А именно капитан мог ему это продемонстрировать по всем правилам. — Но вы же заставили меня не один раз козырять, а десять! — воскликнул капитан, выслушав объяснения через переводчика. Сержанта затрясло. Веки его нервно задергались. Заикаясь, он некоторое время дышал открытым ртом, пока, наконец, смог вымолвить первое слово. После контузии Казаков плохо говорил, когда волновался. Воронцову было больно смотреть, как дышит его испытанный полковой «волк». — Я н-не знал, что ты т-такой лягаш, т-такая дешевка! abu Т-ты бы мне сто раз откозырял! Т-ты б у меня от самой нейтральной по-пластунски п-полз!.. — Прекратите, Казаков! — сказал майор. — Можете идти. А когда сержант вышел, замполит встал из-за стола и, заложив руки за спину, молча прошелся по комнате. Его широкое бритое лицо было покрыто серой усталостью. Лоб прочертили глубокие складки. — Капитан! — остановился майор перед пленным. — Вы напрасно обижаетесь. Совсем напрасно. То, что вы, офицер погибающей армии, отдали честь этому сержанту, не должно ни капли унижать вас. Вы сами уже достаточно унизили себя покорной службой швабам. А известно ли вам, кто этот сержант, который взял вас? — И Воронцов почти прошептал, словно открывал капитану глубокую тайну: — Донбасский шахтер, ста-лин-гра-дец!.. Понимаете? Спаситель Европы, спаситель мировой цивилизации. Так разве он не заслуживает, чтобы вы ему козырнули? Капитан ничего не ответил. VIII Почти одновременно в третий батальон вернулись Шовкун и Черныш. Шовкун, зайдя, как водится, сначала на командный пункт к писарю, неожиданно встретился там с Ясногорской. Фельдшерица, возбужденная, раскрасневшаяся, в расстегнутой шинели, склонилась возле КП над раненым пехотинцем. Когда его пришлось поднимать на санитарную рессорку, Шовкун бросился помогать Ясногорской: тут нехватало ее хрупких, девичьих сил. А Шовкун так тихо, так бережно уложил тяжелого бойца, что тот, повернувшись бескровным, покрытым щетиной лицом, поблагодарил. — Вам бы милосердной сестрой быть, — тихо сказал он Шовкуну. — Вы человека берете… сердечно. В тот же день Ясногорская, с разрешения комбата, взяла к себе Шовкуна в санитары. — Будете сестрой… У широкоплечей сестры жилы набухли на шее — так ей было неловко. Иван Антонович в ином случае ни за что не поступился бы своим минометчиком. Он был готов схватиться с комбатом, доказывая, что минометчиков мало, и место их возле «самоваров». На этот раз Иван Антонович не возражал. — Если Шура выявила у него медицинские способности, то что поделаешь… Пусть. Евгений Черныш принял свой взвод. Рота встретила его поздравлениями: пока Черныш лечился, ему было присвоено звание лейтенанта и пришел приказ о награждении его орденом Красного Знамени за высоту 805. — Вы, словно жених! — весело оглядывали минометчики своего офицера. Черныш был в новом кителе, в красивых, с кантами, галифэ, в артиллерийской фуражке. Лейтенант заметно возмужал, стал солиднее. Голову он держал прямо, хрящеватый кадык туго выпирал из-под воротника, на щеках играл смуглый румянец. Казалось, лейтенант был однажды и навсегда обожжен солнцем. — Как живете, Денис? — обратился лейтенант приятным баском к Блаженко. — Живем, не горюем, — сдержанно отвечал ефрейтор. — Из земли не вылазим. Теперь чего доброго домой вернешься, и то настроишь на огороде блиндажей. На зарядку всех будешь гнать — и жену и детей. — Теперь ты в колхозе не будешь поворачиваться кое-как, — кричали товарищи. — Будешь жить форсированным маршем! Услышав на огневой голос Черныша, из-под земли выскочил простоволосый Маковей. Забыв, что без шапки, он козырнул по старшинскому фасону: порывисто, кулаком. — Здравия желаю, товарищ гвардии младший… то-есть — лейтенант. Черныш схватил его обеими руками и затряс. — Маковейчик!.. Соловейчик!.. Не охрип? И до сих пор поешь в трубку? Маленький телефонист тыкался лбом в грудь Черныша. Возвращение товарища из госпиталя рота всякий раз переживала как праздник. Словно прибывший вносил с собой живой аромат давних боев, которые, отдаляясь, меркли в памяти, в то же время приобретая все более яркую окраску. Кроме того, возвращаясь в боевые ряды, товарищи своими зарубцованными ранами словно говорили роте: — Мы неистребимы. Мы живучие. На командном пункте батальона Евгений впервые встретился с Ясногорской. Это было под вечер в поле, под скирдами соломы. Почерневшие от дождя скирды еще утром были в руках противника. Вокруг, на зеленой озими, лежали черные звездообразные цветы минных разрывов. Теперь, прохаживаясь между ними, Иван Антонович выбирал место для своих «самоваров». — А сеяли тут вручную, — говорил старший лейтенант, разглядывая неровные, сизые всходы. — Сею, вею, повеваю… Под скирдами разместился комбат Чумаченко со своей штабной ватагой, как называли их минометчики. Хотя никто не знал, придется ли тут ночевать, работа все же закипела. Свистела земля, выбрасываемая из ячеек, шуршала солома. А в километре, над посадкой рассыпались ракеты и не умолкала стрельба. Там был передний край. Без конца дождило, поле затянулось седой пеленой, далекие деревья, телеграфные столбы, скирды — все растворялось в пасмури, теряя очертания. Когда Черныш подошел к Ясногорской, она как раз переобувалась, сидя на куче надерганной соломы. Где бы ни встретил он ее, все равно узнал бы. Белолицая, с прищуренными большими глазами, с тонкой фигурой… Тугая корона кос под беретом. Он уже видел это лицо в ту голубую трансильванскую ночь. — Извините… Садитесь, — сказала девушка, когда они познакомились. Черныш покраснел: бедная, она забыла, что сесть не на что. — Спасибо. — Вы давно прибыли? — спросила Ясногорская, лишь бы что-нибудь сказать. О Черныше она уже слышала раньше, знала, что он был близким другом Юрася. А, встретившись, не находила для него слов. — Давно… Собственно, вчера… — Да… Здесь это уже давно, — Шура выжала портянку, с которой потекла вода. — Побродили мы сегодня… Настоящее море. — Море… А я вас, между прочим, видел на море, — смущаясь, выпалил Евгений. — На берегу возле байдарки… С веслом в руке. — Ах, это то фото! — Шура поморщилась, как от боли. — Кстати, вы не знаете, у кого оно сейчас? — У Сагайды… Он тоже вернется в полк. Шура обулась и, шурша намокшей плащ-палаткой, встала. — То было море, — вздохнула она. — Прекрасное море. Оба они в это мгновенье подумали о Брянском. Из соломенного дупла, вырытого в скирде, задом вылез Шовкун. Весь в соломе, с шапкой, повернутой ухом вперед, он, казалось, только что бросил вилы у молотилки. Увидев Черныша, боец растрогался до слез. Чего греха таить, он был очень мягкий и нежный, этот усатый винничанин. Потом, обращаясь к Ясногорской, доложил: — Отрыл окоп полного профиля… Правда, лежа. Сухо. И сверху не пробьет. И ветер не задувает. Только остюгов много и мышей. Шура подошла к Шовкуну и заботливо повернула на нем ушанку звездой вперед. — А вы где будете? — спросила она санитара. — Отройте и себе. — Что я, — смутился Шовкун. — Я могу где угодно. С телефонистами притулюсь. О Шуре Шовкун заботился так же самозабвенно, как в свое время о Брянском. Делал он это не из каких-то корыстных соображений, — это было его внутренней потребностью. «Молодой наш цвет, — говорил он товарищам, — как же его не беречь!» — Какой он хороший, — сказала Ясногорская о Шовкуне, когда они с Чернышом перешли в соломенную пещеру. — Как красная девица, — усмехнулся Евгений. Прячась от дождя, они присели на краю соломенного дупла. Был только пятый час, а уже темнело. Чернышу хотелось многое сказать этой девушке-вдове с глазами, полными тоски, но он запрещал себе говорить. Он знал: о чем бы ни начал речь, все равно она будет касаться Юрия, будет проникнута Юрием, ибо хоть они и не говорили о нем, он все время был с ними. Утешать? Но она, кажется, из тех, которые не принимают утешений. Пристально смотрит на него, словно хочет увидеть насквозь, а лицо ее в сумерках, как будто голубое. Наверное, много плачет по ночам… Перевела взгляд в поле, темное, холодное. — Уже пролетает снег, — сказала задумчиво, кутаясь в плащ-палатку. — Но, боже, какой он у них… У нас белый-белый… А тут серый, как пепел… — Тает. IX Как-то утром Хаецкий, вернувшись с переднего края на ферму, был поражен неожиданным зрелищем: во дворе, в саду, за скирдами и далеко в поле — слева и справа — стояли пушки, пушки, пушки. Как будто выросли из-под земли. Немцы ничего о них не знали: благодаря туманам вражеская авиация в последние дни не действовала. Едва Хаецкий сел с товарищами завтракать, как за окном ударило тяжелое орудие. Дом вздрогнул, и стекла с веселым звоном посыпались на стол. — Вот это я люблю! — воскликнул Хома, хватаясь за шапку. — Это по-моему! — Иштенем… Иштенем* — прошептал хозяин фермы, глядя на крышу. abu Бойцы, одеваясь на бегу, выскакивали во двор. Пушки уже ухали от края до края, их залпы сливались в единый, напряженно дрожащий гул. Во двор влетел Багиров на взмыленном сытом жеребчике. — Кончай ночевать! — радостно скомандовал он, не сходя с коня. — На голубой Дунай! Шура Ясногорская в это время стояла на командном пункте. Она впервые видела перед собой поле боя, знаменитую пехотную атаку. Правда, эта атака мало отвечала шуриным представлениям о ней. Перед глазами расстилался типичный для Венгрии волнистый степной ландшафт. Овраги, холмы, равнины и снова лента холмов. По седому полю, словно курени, торчали составленные вместе снопы кукурузы. Между ними, не торопясь, двигались фигуры бойцов, почти сливаясь с бесцветным фоном стерни, виноградников и кукурузных полей. Бойцы шли, рассыпавшись по полю. Они именно шли, а не бежали короткими перебежками, причем передвигались не прямо вперед, как обычно в атаках, а пересекали поле в разных направлениях, наискось и в стороны и даже, сойдясь по нескольку человек, некоторое время стояли на месте, как будто о чем-то советовались. Тогда их трудно было отличить от кукурузных снопов. Блеклые, дымчатые тучи летели над полем по-осеннему низко и быстро. — Это уже атака? — спросила Ясногорская у комбата Чумаченко. Капитан Чумаченко, пожилой, высокий мужчина с моложавым лицом и белыми, как снег, висками, стоял рядом с ней в фуфайке, в ватных штанах, покрытых на коленях грязью. — Атака, атака, — ответил он, глядя в бинокль. — Артподготовка кончилась, карандаши встали, продвигаются, чем же не атака! Хлопцы идут, как боги! Хлопцы шли, как боги. Весь горизонт усеялся этими серыми богами. Одни поднимались по отлогому склону, другие уже исчезали за холмом, словно врастали в землю. Шура раньше думала, что при атаке нужно обязательно бежать, бежать по геометрической прямой, как в фильмах, а тут бойцы шли не торопясь, в полный рост, двигались и прямо, и наискосок, расходясь лучами, будто обмеривали все поле, как землемеры. Издали Шуре не видно было, что бойцы шагают по колено в вязком черноземе и бежать не могут, потому что им нужно перескочить не сто метров, а преследовать противника до самого вечера, потом с вечера до утра. Они не идут напрямик, потому что под ногами то и дело замечают ниточки проводов, которые надо переступить, не зацепившись, чтоб не взлететь на воздух. А «ура» не кричат потому, что «ура» для них не парадное развлечение, а могучее практическое орудие, и его, как всякое другое оружие, следует экономить для нужного момента. Сейчас пускать в дело это оружие не было необходимости, потому что немцы драпали. Оглушенные ударом артиллерии, они не скоро опомнились. Кое-где стали огрызаться ожившими пулеметами. После грохота канонады поле казалось большим и тихим, как степь в мертвую обеденную пору. Пулеметы цокали в ней, словно степные кузнечики. Пехотинцы продвигались медленными, методическими волнами. Некоторые даже натянули на себя палатки, потому что сеял мелкий дождь. И, наверное, именно этой солидной неторопливостью бойцы напоминали девушке землемеров. Шура начинала понимать, что и огромные просторы за ее спиной кажутся ей так бесповоротно, навсегда отвоеванными именно потому, что они взяты не авантюрными десантами, не бомбами с визжащими «психическими» сиренами, не декоративными отрядами мотоциклистов, нет! Они пройдены шаг за шагом, основательно измерены ногами пехотинца. Пехота!.. Матушка-пехота!.. И хотя вперед были высланы санитары, а Шуру комбат не пускал туда, пока не будет в этом крайней необходимости, Шуре не стоялось тут. Она натянула берет, повесила через плечо санитарную сумку. — Товарищ комбат, я пошла. Чумаченко на этот раз не стал ее задерживать. Ясногорская, тяжело шлепая сапогами по хлюпкой грязи, пошла вперед. Вася Багиров по опыту знал, что коль уже началось такое наступление, то батальон, рано или поздно, пойдет вперед. Чтоб не отстать от своих огневиков, старшина всегда выступал заранее. Еще не утихла артиллерийская подготовка, а подводы минометчиков, нагруженные боеприпасами, уже выкатывались из фермы в направлении передовой. Хозяин фермы, закопав сапоги и нарядившись в рваные чувяки, стоял у ворот и прощался. — Хома! — растроганно кричал он Хаецкому, помахивая шляпой, — Ависонтлаташ!* abu С артельным говорливым Хомой он особенно сблизился. Не раз по вечерам, когда Хаецкий был свободен, они часами просиживали за бутылкой вина, мирно беседуя на том странном, но доходчивом языке, который советские бойцы сами создавали за границей, в каждой стране. Фермер хотел из уст рядового бойца, такого же, как и он, хлебороба, услышать правду о советском государстве, проверить всё то, что ему годами вбивала в голову сельскохозяйственная газетка, которую он выписывал. Хома рассказывал. В этих беседах один на один с человеком другого, далекого мира Хаецкий чувствовал себя совсем иначе, чем в беседах со своими товарищами по оружию. С ними он мог разговаривать о чем угодно и как угодно. Но в беседе с иноземцем он подбирал особенные слова. На какое-то время он как будто становился полпредом. Величие того, что делается на его родине, отсюда, со стороны, самому Хоме становилось как бы более понятным и видимым. Перед этим мадьяром он чувствовал личную ответственность за все, что делалось и делается в его стране, и, проникаясь гордостью патриота, он старался говорить торжественными, большими словами. Дома, в своем колхозе, перед каким-нибудь представителем из района или области Хома первый, размахивая руками, кричал бы о множестве всяких недочетов. Если бы мадьяр услышал его там, он мог бы подумать, что вся жизнь Хомы состоит из этих недостатков, трудностей, очередей за мануфактурой в кооперативе, злоупотреблений бригадира или кладовщика. Тут же Хома, почувствовав в самом себе гордость строителя, хозяина и защитника нового строя, умел как-то сразу отделить существенное от незначительного, большое от малого. И он рассказывал венгру об этом большом с гордостью. Правда ли, что крестьянин, не граф, может в Советском Союзе стать депутатом парламента? Что за вопрос! Конечно, правда. Правда ли, что крестьянские дети могут учиться в институте на государственный счет? А как же! У Хомы, у самого, племянник учится в Киеве. Фермер хвалит русских коммунистов. Хому он, кажется, тоже считает коммунистом. И только когда речь заходит о колхозах, мадьяр упирается, как вол. Хома бесится, его кулаки свистят под носом у оппонента. — Такого закоренелого единоличника, как ты, я давно не видел! — признается Хома. — Хуже бабы! Когда-то наши бабы вот так артели пугались, а теперь, попробуй… водой не разольешь!.. В оккупации пришлось всем селом в лес перебазироваться, к партизанам, а все равно и там колхозом жили! Разве мыслимо без него… Вот так, как вы здесь волками… Каждый в свой угол смотрит. Ни тебе колхозного клуба, ни тебе собраний! Как вечер — все на запорах, псы спущены, и сам ты, как пес, не можешь уснуть, всю ночь боишься, прислушиваешься, сторожишь свою бедность. Позабивались в свои хутора, как в норы… Скажи, чи ты ходишь куда-нибудь в гости? Чи есть у тебя кум? Где ваше морально-политическое единство? По-вашему так: жри соседа или он тебя сожрет! Хома наливает белого вина и выпивает залпом. Он и фермера учит пить «по-нашему», единым духом, а не хлебать, как чай. — А знаешь ли ты, к примеру, — продолжает Хома, — как мы в Трансильвании скалы штурмовали? Думаешь, цеплялись, кто как попало? Ошибаешься, брат… Для этого у нас есть такая штука — альпийский канат… Но это военная тайна. Факт тот, что если один сорвется, то все поддержат. А если один взобрался на вершину, так всех тянет за собой… Так-то мы живем! Но что с тобой говорить: ты человек отсталый и к тому же пьяный… — говорил в конце концов боец и махал рукой. Непоколебимое превосходство чувствовалось в этом его движении. А сейчас фермер, забыв на время разногласия, провожал своего бурного оппонента за ворота и желал ему счастливой дороги. Однако дороги никакой не было. Для того чтобы выйти на Будапештское шоссе, полк с артиллерией и обозами должен был пересечь около десяти километров трясины. Это не было естественным болотом, это было вспаханное поле, но настолько размытое беспрерывными осенними дождями, что на нем трудно было достать до твердого грунта. Пехота вышла к шоссе под вечер первого дня наступления и стала продвигаться вдоль него. А транспорт с боеприпасами и артиллерия еще утопали в проклятом поле. Всюду, куда ни глянь, в размытой пашне бились обозы и пушки. Гиканье, нуканье не умолкало над вечереющей степью. Лошади, напрягаясь из последних сил, барахтались в грязи по самую грудь. Колеса едва поворачивались, выгребая пуды чернозема. Через каждые несколько метров останавливались передохнуть. Более слабые лошади падали с ног. Однажды упав, лошадь уже не могла подняться: ее засасывало на глазах. Из грязи то там, то сям торчали конские уши. Упавших лошадей выпрягали и бросали, заменяя свежими. Полковые артиллеристы где-то мобилизовали хуторян с волами. Хотя было холодно, хуторяне, жалея сапоги, пришли босые, закатав штаны — дальше некуда. Волы были такие, что не достать рогов… Их впрягали в подводу по три-четыре пары, но они не могли сдвинуть ее с места. Голоногие мадьяры суетились около скотины, погоняли, кричали, а волы барахтались грудью в болоте и не двигались. — Бес их знает, что они там гелгочут своим волам! — сердились пушкари. — Может быть, тпрукают… Кугутня! И люди, и животные, вымазанные с головы до ног, стали непохожи на самих себя. А среди подвод ходил тот самый артиллерийский техник, который в свое время подвозил Ясногорскую. Он был теперь начальником боепитания полка. abu Когда-то других подвозил, а сейчас сам тащился с седлом на плечах, передавая старшинам приказ хозяина: ни одного ящика с боеприпасами не бросать. Кто додумается «растерять», — трибунал. Багиров кидался во все стороны, отыскивая лучший проезд. Всюду было одинаково. Лишь в одном месте он наскочил на полевую дорожку между виноградниками. По ней, казалось ему, можно было проехать хотя бы километр в нужном направлении. В азарте он погнал коня на дорожку, чтоб разведать ее до конца. Не успел старшина проскочить и десяти метров, как земля под ним взорвалась и лошадь подняло на дыбы. Острая боль пронзила согнутые в коленях ноги. «Конец!», мелькнуло в голове. Пощупал рукой. Ноги на месте. Мгновенно выбросил их из стремян, потому что лошадь уже падала. Соскочив с седла, Вася сначала не удержался на ногах от страшной боли и упал. Но в ту же секунду поднялся на руках и, словно акробат, перебросил свое тело, высвобождаясь из-под коня. Правая передняя, выше копыта, была срезана у коня, как бритвой. На счастье Багирова, мина была не осколочной. «Наверное, моя Катерина счастливая», — с нежностью подумал старшина о своей кировоградской молодичке. Лошадь стонала. «Если бы не твоя нога, друг, поплатился бы я своей, — думал Вася, доставая пистолет. — Конь, мой конь! Если б были конские протезы, оставил бы я тебя в живых. Сколько раз ты меня спасал! Но что же… Прости!» И Вася выстрелил коню между ушей. Багиров не считал это жестокостью. Относительно себя он давно решил, что если бы ему оторвало руки и ноги, он попросил бы кого-нибудь из товарищей его пристрелить. Самолюбивый до крайности, Багиров не согласился бы стать кому-либо в тягость. Он считал, что жить стоит только полной, стосильной жизнью, как песня, приятной себе и другим. Сняв седло с убитого коня, старшина вернулся к своим. — Что с вами, старшина! — воскликнул Хаецкий, всматриваясь в Багирова. — Так то под вами трахнуло? Вы весь в саже, как ведьма из трубы! — Отмоюсь… В Дунае, — ответил Вася, бросая седло на подводу. — Что ж делать. — И, вытираясь, старшина изложил ездовым свой новый план. Эти планы, иногда почти фантастические, рождались у него в голове один за другим. И чем сложнее были обстоятельства, тем больше было планов. Новый заключался вот в чем. Одновременно пробиться всем подводам невозможно. Это видно по всему. На хуторских волов напрасная надежда: с наступлением темноты голоногие погонщики разбежались кто куда, пушкари выпрягли круторогих «му-два». Но даже без подвод они не могли сойти с места. Значит, одна надежда — только на себя и на своих коней. Иван Антонович уже, наверное, высматривает их с «огурцами». Багиров предлагает от всех шести подвод отобрать самых крепких коней, запрячь в одну подводу и тянуть ее к шоссе. Потом таким же образом взять другую, третью, пока не будут вытянуты все. Этот простой способ дал неожиданные результаты. К полуночи первая подвода была на Будапештском шоссе. Это уже много значило: на подводе десять ящиков, сотня мин. Метод Багирова вскоре подхватили все. Наверное, нигде целесообразная мысль, живая инициатива не распространяется с такой молниеносной быстротой, как на фронте. Сколько таких мелких зерен, брошенных в боевом запале безымянными тружениками армии, давали в самый короткий срок буйные всходы! Могучая, вечно действующая сила — разум советского народа! Это было сильнейшее оружие, каким владела Советская Армия и какой нехватало противнику. Не тысячи, а миллионы таких малозаметных рядовых усилий разума, направленных и объединенных одной идеей, ковали Победу. Все больше и больше подвод и орудий, перепахав в темноте размытое поле, выезжало на шоссе. Как ни странно, а армейские лошади тянули лучше, чем фермерские круторогие волы. Может быть, потому, что лошади, понимая язык бойцов, напрягались и отдыхали по единой команде. На рассвете Будапештское шоссе было запружено орудиями и транспортом с боеприпасами. Ни одна подвода не шла навстречу, на восток. Все гремело, спешило, рвалось к Дунаю. X В конце ноября 1944 года войска 3-го Украинского фронта форсировали Дунай на юге Венгрии, у границ Югославии. Создав первый задунайский плацдарм и захватив важные города Мохач, Печ, Батажек, войска фронта повели наступление на запад между озером Балатон и рекой Дравой и на север между Балатоном и Дунаем. — Из всех наших фронтов мы теперь самые западные, — гордились третьеукраинцы. — Перевалили за девятнадцатый меридиан. За несколько дней общего наступления на север, вдоль правого, западного берега Дуная, советские войска очутились в полусотне километров от Буды. В столице началась паника. Заводчики и коммерсанты удирали на запад. Вверх по Дунаю поспешно отплывали корабли, груженные добром. Плыли против течения по темному тяжелому Дунаю, как по тучам. Одновременно немецкое командование снимало новые свои дивизии из Италии и с западного фронта и бросало на Дунай. В эти дни на врага свалился еще один оглушительный удар. На северных подступах к Будапешту войска 2-го Украинского фронта также перешли в наступление, прорвали оборону и надвигались на столицу. Советские танки, пробиваясь горно-лесистым бездорожьем севернее Будапешта, достигли Дуная. Тем временем ниже по Дунаю, южнее Будапешта, саперы в одну ночь навели переправу. Части, перескочив на западный берег, соединились в районе озера Веленце с «задунайцами», наступавшими с юга. Полк Самиева все эти дни вел бои вдоль одной из шоссейных магистралей, которая шла к столице с северо-востока. Оправившись после первых ударов в дни прорыва, враг усиливал отпор. То на одном, то на другом участке он при поддержке «королевских тигров» переходил в контратаки. Против этих «тигров» с нашей стороны была выдвинута не только специальная противотанковая артиллерия, но и артиллерия тяжелых систем. Можно было видеть в степи танковые башни, отброшенные взрывом метров на семьдесят от «тигра». Приходилось штурмовать каждую ферму, каждый городок, продвигаясь вперед километр за километром. В населенных пунктах встречалось все больше беженцев из Будапешта. Как-то во двор, где остановился Багиров со своими бойцами, зашел высокий старик с элегантной палочкой в руке, в широком, кофейного цвета, макинтоше. Здороваясь, он уважительно, но без подобострастия, поднял фетровую шляпу, открывая седую львиную шевелюру, зачесанную в одну сторону, как у русских художников прошлого столетия. Смуглое с орлиным носом лицо иностранца еще сохраняло следы былой красоты. Прибывший хорошо говорил по-русски. — Прошу, панове, у вас есть кухня? — спросил он. — У нас все есть, — отвечали бойцы. — А тебе что? — Я хочу вам рубать… огонь. Извините, дрова, — предложил старик свои услуги. Повар Гриша с недоверием посмотрел на его белые руки, на лицо интеллигента с мешками под глазами. — Погрейся, — сказал Гриша. — Разомнись физкультурой. Заинтересованные ездовые пришли посмотреть, как капиталист будет рубить. Они не сомневались, что перед ними либо капиталист, хозяин разбомбленного предприятия, либо коммерсант. Венгр положил свою палочку, пригладил бородку и, стараясь скрыть замешательство, бодро взялся за топор. Уже по тому, как он его держал, было видно, что этот дровосек не много нарубит. А Гриша нарочно подложил ему толстую колоду. Венгр подходил к ней со всех сторон, хищно нацеливался и тюкал. Колода только перекатывалась с места на место. Бойцы улыбались. Неудачливый дровосек быстро вспотел. Хаецкий не мог больше спокойно смотреть на его самоистязание. Он бросил кнут, плюнул на руки. — Эх ты… Легковесная Европа! Дай-ка я тюкну. Венгр, обиженно улыбаясь, отдал топор. — Гех! — выдохнул Хома, размахиваясь из-за плеча. Топор впился в дерево. — Гех! — выдохнул боец, размахиваясь еще раз. Колода треснула, как тыква. За одну минуту Хома расщепил ее на мелкие куски. Венгр зачарованно смотрел на работу бойца. — У вас русские руки, — восторженно сказал он. — У вас золотые руки! Хаецкий, польщенный такой похвалой, взглянул на свои шершавые, покрытые мозолями, ладони. Золотые… Русские… — Ты кто? — спросили венгра. — Капиталист? Старик засмеялся. — Я артист, — ответил он. — Живописец. — Ас чего это тебе вздумалось дрова колоть? Старик смутился. — Что вы спрашиваете? — вступился за него Хома. — Разве не видите, что он припухает? Гам-гам нечего! — Гам-гам? — спросил повар. — Говори прямо. — Да… Я из Будапешта. Бойцы знали, что беженцы голодают. — Пойдем… Заправишься. Артиста повели к кухне. «Заправляясь», старик рассказывал о себе. Звали его Ференц. Он был одним из многочисленных жителей венгерской столицы, которые, спасаясь от террора салашистских банд, тысячами оставляли родной город и бежали в сельские провинции. В первую мировую войну Ференц три года пробыл в русском плену, в Юзовке. — Была Юзовка, — поправил старика Гриша. — А теперь Сталино! Гриша был родом из Сталино. — Ваш народ благороден и великодушен, — говорил художник, вытирая платочком усы после еды. Он рассказал, как однажды ему пришлось ехать в теплушке вместе с говорливыми украинскими крестьянками. Сжалившись над оборванным солдатиком, они дали ему большую краюху хлеба, хотя тогда в Донбассе с хлебом было туго. Прошло почти четверть века, а старик никак не мог забыть ту краюху. — Может быть, то моя мама была, — задумчиво сказал повар. — Она жалостливая… Всем бы помогала… — Ваши всегда помогали другим народам, — продолжал Ференц. — Вот теперь ваши армии проливают кровь на полях нашей Унгарии. Кто скажет, что это кровь эгоистов? В Будапеште радио ежедневно распиналось: «С востока надвигаются азиатские варвары! Спасайтесь, венгры!» Тогда я сказал: «Я знаю, какие это «варвары». Я жил среди них три года, как среди братьев. Не от них нам надо спасаться». Художнику пришлось прятаться от преследования в разных районах города, в бункерах и подземельях. Ему помогали многочисленные знакомые. Где-то в Будапеште осталась с маленьким внуком его дочь, муж которой погиб в Испании в Интернациональной бригаде. — Все честные люди в Унгарии, — говорил Ференц, — ждут вашу армию. Я мадьяр, я патриот, — верьте моему сердцу. Художник рассказывал бойцам о жизни в Будапеште, о Салаши, которого считал своим личным врагом. — Бандит, уголовник, немецкий наймит! — и Ференц к великому удовольствию бойцов выругался крепкой русской бранью. Ему было известно, что Салаши, главарь «Скрещенных стрел», еще во время регентства Хорти Миклоша неоднократно попадал в тюрьму, а однажды некоторое время пробыл в сумасшедшем доме. — Странно, что фашизм выносит на поверхность именно таких дегенератов, — размышлял художник. — Дегенерат Гитлер, морфинист Геринг, тупой разбойник Салаши… Наверное, сама по себе гнилая атмосфера фашизма плодит таких микробов. Но настоящая демократия, как солнце, убьет их! Ференц, повеселев, рассказал бойцам известный всему Будапешту казус, как Салаши выступал по радио. «Румыния продала нас и всю Европу! — кричал Салаши. — Она капитулировала перед войсками Сталина! Мадьяры, берите пример с каменной Финляндии!» А на другой день капитулировала и «каменная Финляндия». Гитлеровцы после этого случая не подпускали своего лакея к микрофону. Захватив власть, Салаши и его подручные устроили в Буде, в королевском дворце, комедию присяги короне святого Стефана. Ход церемонии транслировался по радио. Вдруг, когда салашистский диктор сделал паузу, в эфире прозвучал чей-то грозный голос: — Мадьяры! Вспомните, как Салаши в июне тысяча девятьсот тридцать восьмого года стоял перед судом! — Этот голос неизвестного патриота был голосом самой правды, — говорил Ференц. — Я надеюсь, что этот пройдоха Салаши снова предстанет перед судом нашего народа. — Только теперь его нужно лучше судить, — заметил Хома с апломбом опытного юриста. — Что то за суд, если живым выпустили! Художник понравился бойцам. Постепенно он свыкся с ними, прикатил откуда-то свою детскую коляску с разными вещами: рулоны полотна, краски, бумага… Другого имущества у Ференца не было. На досуге он показывал бойцам свои альбомы с этюдами Будапешта. Это были зарисовки руин — разбитые фронтоны, арки, детали храмов, набережные. Под одним из этих рисунков стояла надпись по-венгерски. — Разгневанный Дунай, — с горечью перевел художник. — Это мои обвинения. В новой, демократической Унгарии я предъявлю эти этюды судьям. Салаши сам взрывал мосты. Ференц старался во всем помочь бойцам. Он не хотел даром есть их хлеб. Но он был совсем непрактичен, и Гриша немало намучился с ним, пока научил чистить картофель и молоть мясо для котлет. Однако бойцы с присущим только нашим людям добродушием ценили уже одно стремление Ференца помогать им. Они не обижали старика, и когда садились есть, каждый приглашал Ференца к своему котелку. То, что он без конца хвалил свою Унгарию, с которой они воевали, вовсе не обижало бойцов. — Мы уважаем патриотизм всякой нации, — говорил Багиров, — потому что мы сами патриоты. Чаще всего Ференц подсаживался к котелку Хаецкого. Хома, который умел над каждым посмеяться, в то же время вызывал и общую симпатию своим чувством коллективизма, которое, казалось, было у него в крови. Как-то Хома изъявил желание, чтобы Ференц нарисовал его «на память потомкам». Художник согласился и за несколько минут увековечил Хому на листе грубой бумаги. Позируя, полнощекий, с глазами навыкате, Хома напрягался еще больше, «чтобы выглядеть более страшным». Он пожелал, чтобы его нарисовали с конем, и, держа своего мерина за повод, время от времени щелкал его по зубам для того, чтобы и конь вышел бравым. Левую руку Хома положил на рукоятку трофейного штыка, висевшего у него на боку. Усы вверх, шапка чортом набекрень. — Рисуй так, чтоб на Котовского был похож, — заказывал Хома. — Коню шею дугой! Хома надувался и делал страшные глаза. Но Ференц придал его лицу простодушное выражение беззлобной веселой лукавости Кола Брюньона. Несмотря на такое своеволие художника, Хома, посмотрев на свой портрет, остался доволен. — Похож! — сказал он. — И конь, как живой. У тебя, Ференц, добрые руки. — Хома художнику «тыкал». Он вообще почему-то всем иностранцам говорил «ты». — Прямо скажу, Ференц, что у тебя… серебряные руки. Кесенем сейпен, спасибо! Ференц, улыбаясь, мельком взглянул на свои белые, как будто и в самом деле серебряные руки. XI Противник поспешно отходил к Будапешту, минируя за собой шоссе. Минометчики двигались полей с трубами и лафетами на плечах, не укладывая их на вьюки. Знали, что очень скоро остановятся на новом рубеже отбивать контратаку. Всю ночь пехота вела бой за населенный пункт, маячивший впереди фабричными трубами. Пехотинцы, раненные ночью, брели навстречу и говорили, что это видны трубы северо-западных окраин Пешта. Утро было серое, пасмурное. Падал холодный, острый дождь. Земля покрывалась ледяной коркой. Обледеневшая озимь хрустела под ногами, как зеленое стекло. Палатки тарахтели на бойцах при каждом движении. Рядом с минометчиками полковые артиллеристы тянули пушки на конной тяге. Всадники кричали с седел, уверяя, что им уже виден голубой Дунай. Молодой лейтенант батареи Саша Сиверцев догнал Черныша. Они вместе лежали в госпитале, вместе вернулись в полк. — Ты, Женя, сияешь на все поле, как в броне, — сказал Сиверцев, притронувшись к обмерзлой блестящей кожанке Черныша. — Где взял? — Выменял у Григоряна на шинель. Прогадал? — Смотря по тому, как ты себя ночью чувствуешь… Зубами клацаешь? — Что ты! Даже жарко. — То-то я вижу — ты весь горишь, весь цветешь. Тут что-то не то, Женя… Женя стукнул товарища по спине, может быть, потому, что Сиверцев угадал. Последние дни Черныш, действительно, был в радужном настроении. Он не знал, откуда это идет, а может быть, не хотел сам себе признаться. Вчера вечером на КП он опять беседовал с Ясногорской. abu Это был обычный разговор о том, как он в госпитале приводил в порядок записи Брянского, перед тем как послать их в наркомат. — Сколько там мыслей и каких богатых мыслей! — вырвалось у него. — Вы думаете, что когда-нибудь опять будет война? — спросила, хмурясь, Ясногорская. — Я этого не хотел бы. Но наш опыт, добытый кровью, стоит сберечь. Это не помешает. Шура вздохнула. — Женя, — сказала она после долгой паузы, — вы… вы — хороший друг. Возвращаясь на огневую, он слышал, как звенят эти слова в темноте осенней ночи. Будто стало рассветать, быстро, как весной. И весь румяный утренний свет зазвенел над степью, как струна. Сверкнула белая птица — крячок, вынырнув из высокого ясного моря, и понеслась куда-то. Нет, он ни в чем не хотел признаться даже самому себе. Это было бы слишком. — О чем ты задумался, Женя? — спросил Сиверцев. — Так, о Дунае… Какой он весною… Маковейчик, какой он, по-твоему, весною? — обратился лейтенант к своему телефонисту, шагавшему впереди с катушкой на спине. Боец обернулся, радостный, раскрасневшийся, исхлестанный дождем. Брови у него обмерзли. — А он такой, как Днипро, товарищ гвардии лейтенант… — Да, ты ж днепровец… — Не совсем, товарищ гвардии лейтенант… Мы от Днепра двадцать километров. У нас в степи совсем никакой речки нету. И село называется Сухонькое. Была, говорят, когда-то речка Восьмачка, так выпила ее баба Приймачка. Была у нас такая бабуся… А как-то раз мама взяла в колхозе коней, и мы поехали на зеленые праздники в Переволошино к тетке в гости. Знаете Переволошино, где Меншиков Мазепу и шведов потопил? — Знаю, — рассмеялся Черныш. — Так вот, едем мы, степь, солнце палит, пыль за нами! И вижу перед собой далеко — бело-бело, а еще дальше — синё-синё, как будто льны цветут у самого края земли. «Мама, — скрашиваю, — то льны цветут?» А мама смеется. «То, говорят, Днепро». — «А почему он такой синий?» — «От неба, говорят». — Так ты думаешь, что и Дунай такой? — А почему ж… Летом, может быть, и такой… От неба. Небо всюду синее. — А сейчас он, как сталь, — вмешивается Саша Сиверцев. — Как Нева. (Сиверцев был родом из Ленинграда.) Знаешь, реки, как и люди, меняют настроение. Ясно — голубеют, пасмурно — темнеют… Из-за кирпичных строений поселка вынырнула в поле подвода, запряженная тяжелыми венгерскими битюгами. Когда она подъехала ближе, минометчики обступили ее. Черныш издали узнал Шовкуна, сидевшего на подводе с автоматом за плечами. В руках он держал туго натянутые вожжи. Усы у него обмерзли, а лицо было сердитое. Иван Антонович склонился над подводой. Подойдя, Черныш вздрогнул: под откинутой плащ-палаткой лежали рядом Сперанский и Ясногорская. Капитан смотрел куда-то в сторону дикими, бессознательными глазами и едва слышно стонал. Ясногорская, белая, как мрамор, была без берета. Ее коса сползла и покрылась седым инеем. — Женя… — прошептала Ясногорская бескровными губами, увидев Черныша. — Женя… И умолкла, глядя на него с пристальной ласковостью, как будто прощаясь, хотела о чем-то предупредить. — Погоняй, да берегись мин, — сказал Иван Антонович Шовкуну, и тот двинулся. Иван Антонович, взявшись за угол обледеневшей плащ-палатки, накрыл адъютанта и Ясногорскую, словно крышкой. Черныш шел мрачный, как ночь. Хрустел сапогами по ледяной корке. Что она хотела ему сказать? Почему не сказала? — Вылечатся, вернутся в полк, — глухо говорил Саша Сиверцев рядом, а Чернышу казалось, что голос доносится издалека. — Ведь мы вернулись.. Черныш молчал, изредка оглядываясь на ходу. Подвода скрылась в овраге. Вдоль шоссе, извиваясь, до самого горизонта бежали обледеневшие телеграфные столбы. Противник не успевал их спиливать. Далеко на левом фланге двигались полем седые танки, покачиваясь, как корабли. Рассыпавшись по всему полю, брели подразделения пехоты, и бойцы, подавшись вперед, против ветра, напоминали собой серых степных орлов. Позже Черныш узнал от комбата, как все произошло. Ночью капитан Сперанский, обходя боевые порядки, напоролся на мину. Ясногорская в это время находилась поблизости, в одной из стрелковых рот. Услышав взрыв, а затем и крик раненого, она бросилась на помощь. Казалось странным, что и она не подорвалась. У Сперанского были изранены ноги. Шура тут же на месте принялась за перевязку. Противник, засевший неподалеку в каменных домах на окраине открыл пулеметный огонь, целясь в темноте туда, откуда слышались стоны раненого. Ясногорская взвалила капитана на спину и поползла. Вскоре ее ранило в руку, выше локтя. Рука подломилась. Сперанский, очевидно, догадался, что случилось, и приказал Шуре оставить его и ползти одной. Ясногорская отказалась. Сперанский, сдерживая стоны и грубо ругаясь, достал пистолет: — Ползи… Приказываю… Убью… Шура молча пыталась тянуть его одной рукой. Так их и застали пехотинцы, посланные командиром стрелковой роты. Один взвалил капитана на спину, другой поднял Ясногорскую на руки, как ребенка, и бросился б ней в окопы. Уже перед самым окопом ее ранило вторично двумя пулями: в бедро и в правую руку. Шовкун раздобыл у венгра подводу и положил обоих раненых. Лежа рядом, они не обмолвились ни словом о прошлом, хотя Сперанский до последнего времени подозревал, что именно Шура пожаловалась на него Воронцову. Но все это было таким далеким, таким мелким. Теперь им было не до того… XII 26 декабря 1944 года на северо-западе от Будапешта советские войска взяли город Эстергом. В этом районе войска 3-го Украинского фронта, обойдя венгерскую столицу за Дунаем с запада, сомкнулись с войсками 2-го Украинского, шедшими им навстречу. Будапешт был окружен. Днем позже огромное кольцо было рассечено надвое. Одну часть вражеской группировки наши войска загнали в придунайские горы и леса, на север от столицы, и постепенно уничтожили. Другую, основную, зажали в самом Будапеште. Уже 27 декабря завязались бои на окраинах города, начался тот славный будапештский штурм, который продолжался около двух месяцев. Немецкое командование придавало огромное значение обороне Будапешта. Расположенный на узле двадцати шести железных дорог и шоссейных магистралей, Будапешт стратегически представлял своеобразные ворота в Австрию, Чехословакию, в южные провинции собственно Германии, которые до последнего времени у немцев считались глубоким тылом. Падение венгерской столицы неминуемо должно было выбитъ у Гитлера последнего и самого закоренелого сателлита. Пошатнулся бы весь южный фланг немецкого фронта, который все еще нависал над Балканами. Поэтому неудивительно, что немецко-фашистское командование стягивало под Будапешт многочисленные войска, перебрасывало сюда лучшие свои резервы. Немецкие генералы грозили дать Советской Армии под стенами Будапешта неслыханный реванш за Сталинград. Бойцы говорили, что кто-то где-то уже читал немецкие, как всегда безграмотные, шутовские листовки, в которых фюрер хвалился: «Берлин сдам, а 3-й Украинский в Дунае выкупаю». И вот теперь этот колоссальный город в двести квадратных километров территории, начиненный войсками и техникой, с действующими заводами, которые еще выпускали танки и снаряды, оказался зажатым в железные тиски. Разгорался девятый сталинский удар. Всю ночь с 28 на 29 декабря и утром 29 декабря армейские мощные звуковые станции с переднего края беспрерывно передавали окруженным войскам сообщение советского командования. Дикторы сообщали, что 29 декабря в 11 часов по московскому времени в расположение противника прибудут советские парламентеры для того, чтобы вручить окруженным ультиматум. Чтобы сберечь Будапешт, спасти от гибели его исторические ценности, памятники культуры и искусства, чтобы избежать многочисленных жертв среди мирного населения, советское командование предлагало окруженным гуманные условия капитуляции. 29-го, точно в 11 часов, в направлении Кишпешта* выехала легковая машина. abu Над ней развевался большой белый флаг. В машине ехал офицер-парламентер с текстом ультиматума, подписанного командующими обоих Украинских фронтов. Всюду вдоль шоссе, по которому проезжала машина парламентера, наступала тишина. Наши бойцы заранее получили приказ прекратить огонь в этом районе. Немцам также был хорошо известен маршрут следования нашего парламентера. Белый флаг над машиной был далеко виден. И все же, когда машина въехала в расположение вражеских передовых позиций, из всех окон и чердаков по стеклам кабины ударили немецкие пулеметы. Парламентер был убит. В тот же час на другой берег Дуная, в Буду, был направлен второй парламентер с переводчиком. Тут события развернулись иначе. Немцы пропустили парламентера через передний край и направили в свой штаб. В штабе командование заявило парламентеру, что оно отказывается принять ультиматум. Офицера вежливо отпустили. Выходя из штаба, он не знал, что, обгоняя его, по проводам на передний край уже летят приказы тех, с которыми он только что разговаривал. И когда он возвращался в нашу зону, немцы открыли огонь ему в спину. Этот парламентер был также убит. Переводчик каким-то чудом проскочил и добрался к своим. Так могли поступить только немцы. Разбоем они начинали, разбоем и заканчивали. С давних времен во всех войнах парламентеры пользовались правом неприкосновенности. А сейчас они истекали кровью на правом и на левом берегах Дуная, в предместьях европейской столицы. Упали на мокрую мостовую иссеченные белые флаги, которые должны были даровать жизнь тысячам людей, спасти от разрушения огромный город. Теперь оставалось одно: карать! Подлое убийство парламентеров вызвало волну гнева и возмущения среди наших войск. Очевидцы их смерти, бойцы передовой линии сурово смотрели из-под ушанок на чужой огромный город. Сердито набивали диски, заряжали тяжелые гранаты. Пушкари с грохотом вкатывали на руках артиллерию в подвалы, во дворы, за углы домов. Поднялись тысячи жерл, ожидая команды. — Держись, проклятый гад! — говорили бойцы. — Пощады теперь не жди! Убийство парламентеров было провокационным вызовом. Армия вандалов, загнанная в безысходность, осталась и тут верной себе. Она не дорожила ничем. Что ей было до этого города, до его жителей? Обреченная сама на гибель, она все хотела потянуть за собой в пропасть. Она бросила вызов… И тысячи советских орудий ответили на него. Как живые, задрожали серые кварталы. Загудел, раскаляясь, влажный воздух. Будапешт, выбрасывая гигантские языки пламени, окутался едким дымом на пятьдесят дней и ночей. XIII Завязались бои в кварталах. С начала городских боев в минометной роте Брянского произошло немало перемен. Теперь она уже не делилась ка «тыл» и огневую. В городских условиях исчезла необходимость в таком разделении. Сейчас всё снабжение происходило непосредственно из полка. Вообще весь гибкий армейский организм здесь сжался, стал тугим, как мускул. Штабы и тыловые базы, которые в полевых условиях, согласно уставам, размещались на определенном отдалении от фронта, сейчас получили возможность базироваться у самого переднего края, в соседних кварталах. Командир роты Кармазин, собрав всю роту вместе, превратил и ездовых в огневиков. Старшина Багиров временно исполнял обязанности командира взвода, а тайком мечтал о том, что ему дадут штурмовую группу. Собственно, у минометчиков такие штурмовые группы были уже подготовлены; в свободные часы сам Багиров обучал их уличному бою по сталинградским правилам. В тылах остался один Гриша, который заменял на батальонной кухне контуженного повара. Черныш, как и раньше, занимался преимущественно корректированием. Даже придирчивый Иван Антонович давал его работе положительную оценку. Это было немаловажно! Черныш стоял на чердаке высокого дома и вел наблюдение через слуховое окно. Объектом его наблюдений было городское кладбище. Оно лежало за квартал впереди, окруженное каменной стеной. Через дорогу напротив стены, в развалинах кирпичных строений, засели стрелковые подразделения батальона. Перед Чернышом открылась панорама большого города. После многонедельных дождей и туманов впервые распогодилось и в ясном воздухе над Будапештом с утра и до ночи висела наша авиация. Окруженный город еще дымился сотнями заводских труб, воздетых ввысь, как жерла крепостных орудий. На заводах до сих пор производились танки, бронемашины, тысячи снарядов для окруженных войск. Советские летчики то в одном, то в другом районе города с грохотом опускали бомбы на военные цехи. Казалось, лопается земная кора до самых глубин. Языки неярких дневных пожаров выбивались то там, то здесь над пестрыми пропастями многочисленных кварталов. Небо, не мрачное и не голубое, было затянуто каким-то высоким белым покровом, и серебристое холодное солнце лилось сквозь него, словно сквозь грандиозный матово-белый абажур. Под молочными лучами тускло, как броневые плиты, поблескивали крыши домов. На них, отбрасывая косые тени, торчали шеренги дымоходов, как будто поднятые в атаку солдаты: встали, глянули вперед, в пропасти глубоких улиц, и замерли на месте. Над кварталами, как гигантские фаустпатроны, высились водонапорные башни. И до самого горизонта, сколько хватал глаз, — каменные ярусы кварталов, башни, шпили, купола храмов, заводские трубы, и снова каменные застывшие каскады на том берегу Дуная. Горячий гул опоясывает каменный необозримый лагерь, канонада не смолкает ни на минуту, грохоча методично, как огромные камнедробильные тараны, заведенные раз и навсегда. Над ближними кварталами — запах тола, пушистая сажа. Внимание Черныша приковано к кладбищу. Зажав в зубах давно погасшую цыгарку, он припал к узкому окну. Он обыскивает взглядом тот прямоугольник, который лоснится мраморными плитами, надмогильными столбиками, белеет крылатыми серафимами. Лейтенант знает, что за каждым благодушным серафимом притаился автоматчик. Черныш ищет вражеские пулеметы. Командир стрелковой роты с самого утра чертыхается по телефону: пулеметы противника связывают ему руки. Чернышу удалось подавить несколько огневых точек, но на их месте оживают другие. В правом углу кладбища стоит, словно старушка, круглая часовенка. Взгляд лейтенанта поймал под ее крышей едва заметную вспышку. Быстро вычислив данные, Черныш крикнул Маковейчику: — Передай! Маковейчик прижался под балкой, согнувшись над аппаратом. Он выкрикивает цифры в трубку. Лейтенант, нервничая, следит за тем, как мины рвутся вокруг часовенки. Наконец, одна — в крышу. — На! — выдавливает сквозь зубы Черныш. Часовенка дымится. На этом же чердаке, возле другого окна, стоит лейтенант Сиверцев, высокий, курчавый блондин с золотистыми бакенбардами. Он ведет наблюдение за другим сектором, собирая данные для своей батареи. Иногда он кричит Чернышу: — Женя! Какая видимость в твой телескоп? — Много нечисти вижу. — Пропеки, прожги… — Жгу. В этот момент крыша рассекается огнем, словно в нее ударяет молния. Саша Сиверцев падает, закрывая голову руками, как будто только ее и бережет. Тяжелая мина взрывается на балке, озарив весь чердак. В туче дыма и пыли просвистели осколки. Саша поднимается, протирает глаза. Они у него живые, подвижные, схватывают все сразу. Бакенбарды стали серыми от пыли. — Женя, ты живой? — кричит Сиверцев. — Кажется. Они встают и, снимая с себя паутину, идут навстречу друг другу. — Неужели нащупал? Как думаешь, Женя? Выкурит нас из этой мансарды? — Ты куда бьешь? — спрашивает Черныш. — По семнадцатому объекту. Уже горит. Закурили, присели. Сиверцев в свое время много рассказывал Чернышу о Ленинграде, о трагедии блокады. Перед войной он закончил среднюю школу и мечтал о художественном институте. Саша знал не только Ленинград, но и Пушкино, Гатчину, Петергоф, как свой дом. Все дворцы, памятники, аллеи, статуи… О них он подробно говорил с Чернышом, даже горячо советовался, как лучше будет реставрировать тот или иной дворец. В азарте он забыл, что Черныш не ленинградец и знает не всё, о чем идет речь. — Как, ты не знаешь статуи Самсона? — искренне удивлялся Сиверцев. — Женя, ты шутишь… Он всех считал ленинградцами. Иногда начинал: — Да, ты знаешь, Женя, Эрмитаж восстановили. Саша хорошо знал, что это не так, и все же, почти подсознательно, пылким своим воображением он уже заглаживал воронки на ленинградских площадях, реставрировал Эрмитаж, вводил в порт пароходы. У него все становилось на свои места. Черныш, слушая трогательную неправду своего друга, поддакивал и невесело усмехался. Теперь, когда они сидели, покуривая, под будапештской крышей, Черныш подумал, что его другу-ленинградцу, наверное, хочется здесь все стереть с лица земли. Сиверцев с такой гордостью сообщил, что его семнадцатый объект уже горит. — Скажи, Саша, тебе иногда хочется за все, за все… За Петергоф… За ленинградские развалины… abu Понимаешь? Сделать и тут так, — Черныш кивнул в сторону окна. — Чтоб все дотла… чтоб распахать плугами! И начать все заново… Скажи… Сиверцев задумался. Его мальчишеское лицо сразу повзрослело. — Нет, — наконец, ответил он, вздохнув. — Нет, Женя. Разве Эрмитаж бомбили из Будапештского музея? Разве я не знаю, кто это делал? — А мне иногда хочется. — Не дури, Женя. Разве я тебя не знаю! Кстати, тебе показывал Ференц фотографии дунайских мостов? Красота! — Взорвали салашисты. — Что ты? — ужаснулся Сиверцев. — Кто сказал? — Были вчера перебежчики. Сиверцев помолчал. — Цепной мост, — стал припоминать он. — Нету. — Эржебет-хид*… abu — Нету. — Ференц-Йозеф-хид… — Нету. — Проклятые, проклятые, — неожиданно крикнул Сиверцев. — От Пушкино до Дуная! Всюду рвут, рвут, уничтожают! — Его охватила ненависть, как будто он говорил о собственном уничтоженном добре. — А послушать их — только и слышно: цивилизация и цивилизация. — Они краснобаи, — Черныш грубо выругался. — Мастера на крокодиловы слезы. abu В этот момент Маковейчик, подслушав разговор на КП, закричал: — Самоходки! — Где? Чьи? — офицеры вскочили. — Наши. Будут таранить стену. Штурмовым группам никак не удавалось ворваться на кладбище. Несколько раз они пытались перескочить через стену, но неудачно. Свалились на тротуар первые атакующие. По требованию комбата поддерживающий артиллерийский полк выслал два самоходных орудия. Они вышли на передний край и с расстояния в несколько десятков метров прямой наводкой ударили в стену. Снаряды прогудели у самой земли. Пушки били раз за разом по одному и тому же месту. Стена окуталась тучей каменной пыли. Сквозь нее засветились пробоины. Один за другим штурмовики ринулись в свежие провалы и рассыпались по кладбищу. Черныш переносил огонь все глубже и глубже, впереди штурмовиков. Словно вымащивал бойцам горячую мостовую, выкладывал ее огненным щебнем. Вечерело, и пожары над городом, мало заметные днем, теперь как бы разбухали, наливались кровью. Их стало неожиданно много. XIV За домом, с крыши которого Черныш вел свои наблюдения, стоял другой такой же высокий дом. Время от времени из его окон вырывалось хвостатое упругое пламя: били минометы. Вначале Иван Антонович хотел поставить свои «самовары» на земле. Для этого нужно было вырубить несколько каштанов на дворе, потому что они мешали стрелять. Хаецкий уже спустился в подвал дома, чтобы достать пилу или топор. Ференца он взял с собой в качестве переводчика. Старый художник, как и многие другие беженцы, двигался вслед за фронтом до самого Будапешта. Зная уже немало людей из полка — старшин, писарей, политработников, — Ференц на новом месте всегда отыскивал «хозяйство» Ивана Антоновича. Около минометчиков он никогда не оставался голодным. Зато Кармазин и комбат Чумаченко и даже бойцы при случае использовали его как переводчика. Веселый художник гордился этим и называл себя «партизаном». Хома Хаецкий, хотя и хвалился публично тем, что уже хорошо «шпрехает» по-венгерски, однако, спускаясь в бункер, на всякий случай взял с собой и Ференца. Бункер был полон детей, женщин, стариков. Они выглядывали отовсюду: из груды каких-то лохмотьев, из-за пуховиков, поднимались на нарах, настеленных в три ряда. — Как в вагоне, — заметил Хома, осматривая всё хозяйским глазом. Узнав от Ференца о том, что русский ищет пилу или топор, венгры всполошились. Они до смерти были запуганы пропагандой о «зверствах русских». Увидев усатого черного Хому со штыком на боку и автоматом за спиной, они решили, что зверства сейчас начнутся. Дети бросились к материнским подолам и заревели на все голоса. Они думали, что усач со звездой на лбу начнет их сейчас пилить или рубить топором. — Что за шум? Чего это они там шпрехают по-дойчему? — сурово спросил Хома у переводчика. Когда дело становилось серьезным, Хома всегда обращался со своим приятелем строго и никакого панибратства не допускал. — За кого они меня принимают? Ференц объяснил. — Спокойно! — поднял руку боец. — Передай, что я ни рубить, ни пилить не буду. Передай, что пила нужна мне для каштанов, потому что они нам мешают. А молодички пусть тоже не пугаются, бо я на грех не пойду. Неизвестно, как перевел Ференц, только после его слов жители бункера подбодрились. Молодички перестали прятаться в платки. Некоторые, посмелее, стали просить «пана капитана», чтобы он не рубил каштаны. Это пролетарский квартал, и дети рабочих летом не видят никакой зелени, кроме каштанов. Пусть пан капитан сжалится над ними… Хома, забыв о европейском этикете, задумчиво почесал затылок и, взяв в руки два топора, заявил, что сам этого решить не может, что у него есть командир постарше. Хома так и сказал, считая себя перед мадьярами также командиром. К тому же они его величали паном капитаном. Хома не растерялся от того, что они его так называли, словно не замечал ошибки. Если бы кто-нибудь из наших назвал его офицером, то Хома, безусловно, сразу внес бы соответствующую ясность. Но перед иностранцами он чувствовал свое превосходство и не удивлялся тому, что в их глазах он из рядового бойца превращается в «пана капитана». На шапке у него светилась вырезанная из белой жести большая звезда. Он нарочно сделал ее большой, чтоб далеко было видно, чтоб уважали его иностранцы. Мадьяры, вслед за Хаецким, послали наверх делегацию искать «старшего командира». Иван Антонович с присущей ему педантичной сухостью через Ференца выслушал делегатов. abu Он стоял в дверях первого этажа под своей неизменной плащ-палаткой, которую никогда не снимал с тех пор, как получил ее со склада. На КП среди офицеров эта вечная палатка давно уже стала «притчей во языцех». Говорили, что Иван Антонович поклялся сбросить ее только после победы. — С чего бы тут ржать? Не понимаю! — удивлялся Антонович. — Палатка записана на меня. После войны я обязан буду отчитаться за нее перед интендантами. А знаете, какой это народ! Это было убедительным аргументом. То, что Кармазин под Будапештом уже думает о своих послевоенных делах, никого не удивляло. Слушая делегацию говорливых женщин, Иван Антонович несколько раз исподлобья взглянул на голые почерневшие каштаны. Выражение его широкого, со вздернутым носом лица не обнадеживало. Он видел, что Хаецкий и Островский уже встали около деревьев с топорами наготове. — Руби! — скомандовал старшина Багиров. — Постой, — медленно поднял руку старший лейтенант. — Отставить! — крикнул Багиров. Иван Антонович неторопливо осмотрел двор, словно был тут комендантом и обдумывал какую-то внутреннюю реконструкцию. — Хорошо, — сказал он. — Хай живэ! Пусть ваша мелюзга, играя после войны под этими зелеными деревьями, помянет и нас незлым, тихим словом. Так, товарищи? — Так! — отозвалась огневая. — Так! И старший лейтенант приказал ставить минометы внутри дома, у окон. В такой высокой позиции каштаны минометам не мешали. Даже венгерки понимали, что вести огонь со второго и третьего этажей менее безопасно, чем с земли. Однако и они, и сами бойцы были довольны тем, что Иван Антонович амнистировал каштаны. По-человечески хорошо было смотреть, как истощенные матери окружили старшего лейтенанта, благодаря за подарок, сделанный ротой детям будапештской окраины. У Ференца на веках задрожали слезы. Он знал, что придет время, и солдатский подарок зазеленеет на радость ребятам, которые, живя в придунайском городе, почти не видели самого Дуная и не ездили, как дети богачей, на белые дачи Балатона. — А нам говорили, что русские… что коммуништы… — волнуясь, лепетала одна из делегаток. — Вы, конечно, не коммуништ? Кармазин улыбнулся: — Коммуништ. Женщины вытаращили на него глаза. — Коммуништ? — Коммунист! — ответил Иван Антонович с гордостью. Ночью рота собралась переходить на новую позицию. Расчеты, привычно разобрав минометы, спускались вниз. Этажи замирали. Уходя последним, Вася Багиров заметил у одного из вырванных окон высокую согбенную фигуру. — Ты, Денис? Фигура не шевелилась. Старшина подошел ближе и узнал Ференца. Художник стоял, прислонившись к раме, и молча смотрел на город. Горбоносое застывшее лицо Ференца, тускло освещенное далеким заревом, напоминало штампованного орла со старинной монеты. Багряные хребты подпирали небо. В подоблачных черных глубинах гуляли прожектора. Зенитные пулеметы прокладывали тонкие трассы. Грохотала канонада. — О, Будапешт! — с болью вырвалось у Ференца. В Будапеште художник провел всю свою жизнь. Тут были похоронены его родители и деды, тут промелькнула его молодость. Отсюда он тайком провожал своего лучшего ученика в Испанию, в Интернациональную бригаду… Янош, Янош!.. Чахнет твоя жена, сиротой растет твой сын… Где-то затерялись они в подземном Будапеште. Живы ли? И где их искать? На Догань-утца? Но существует ли сейчас эта улица? Швабы и салашисты заминировали всё. Вчера Ференц разговаривал с перебежчиком. Подземельями он пробрался на советскую сторону. Рассказал: в центре нестерпимые грабежи, мародерство, голод… Немцы отбирают у населения остатки продуктов, гонят всех баррикадировать улицы, возводить противотанковые сооружения. Кто уклоняется — расстрел. Никаких признаков гражданской власти, полный разгул и террор «Скрещенных стрел». Чем все это кончится? Чем кончится твоя большая драма, Будапешт? Не гирляндами фонарей — пожарами осветились твои улицы. Не пестрят веселой толпой набережные Дуная — трещит камень от стали! Не звенят трамваи, не поют авто… Тысячетонными глыбами валятся стены на мостовую. Все трещит, грохочет в невиданной катастрофе. Кажется, что за ночь город провалится, бесследно исчезнет, и только дунайские волны понесут пушистую черную сажу к морю.. Все лучшее, созданное Ференцем-художником, родилось в Будапеште и для Будапешта. Его картины украшали ратушу, Парламент, отель «Европа», кафэ «Балатон»… Правда, ими наслаждалась преимущественно аристократия, но художник не терял надежды, что когда-нибудь их увидит и весь трудящийся Будапешт. Над островом Чепель, урча, кружатся «юнкерсы». Они еще могут садиться на городском ипподроме. Вывозят раненых, подбрасывают снаряды. Гитлер приказал держаться во что бы то ни стало: в Комарно выгружаются сотни танков, они идут на помощь. Что же это будет? Чем все кончится? Ференц оборачивается к старшине. — Да… Горит правильно, — говорит Багиров. Художник пристально смотрит на Васю. — Спасите, — говорит он тихо и торжественно. — Спасите Будапешт. Кроме вас… больше некому. — Не тужи, Ференц. Все будет в порядке. Снизу зовут старшину. Рота выступает. Спускаясь с Багировым по ступенькам, Ференц начинает рассказывать ему о знаменитом отеле «Европа», до которого отсюда рукой подать. Снаряды с мертвенно-белыми вспышками рвутся на стенах. Проваливаются сквозь крыши. Осколки стучат по жести. — Словно домовые ходят, — глухо замечает кто-то. Хома задорно вскидывает голову: — Эй, вы, нехристи! Чем там грохотать, спустились бы сюда! На рукопашную! — Хаецкий! — прикрикнул Иван Антонович. Дальше двигались молча, как на облаву. XV Следующей ночью батальон врезался в новый квартал, который упирался углом в перекресток. Продвигаться дальше мешал угловой дом противоположного квартала, выходивший фасадом на этот же перекресток. Под вибрирующим, неестественно-кровавым светом зарева разведчики прочли: «Europa». Латинский шрифт теперь свободно читали даже бойцы с низшим образованием. — Hotel Europa, — медленно разбирал какой-то усатый воспитанник церковно-приходской школы. Все этажи отеля, снизу доверху, щетинились пулеметами и автоматами. Из одного окна время от времени выбрасывалось пламя миномета. Отель представлял собой выгодную позицию. Отсюда противник простреливал не только две улицы, к которым подошли стрелковые роты, а держал под огнем и весь квартал, захваченный батальоном Чумаченко. Огонь был большой плотности. Бойцы для эксперимента выбросили, на перекресток пустое ведро. Через минуту оно превратилось в решето. На командном пункте, который разместился в длинной, низкой казарме, стоял неумолкающий шум. Перекликались телефонисты, исчезали и вновь возникали ординарцы, некоторые бойцы разбирали трофейные седла, занимавшие почти четверть казармы. По очереди приходили греться минометчики, их огневая была у самой казармы. — Добрые седла, — кричал какой-то веселый старик, — да не на ком поездить! — И он одним взмахом отсек крыло от седла: — На подметки! Капитан Чумаченко в углу обсуждал с офицерами положение. Отель нужно было захватить этой же ночью, днем его никак нельзя было взять. Но как захватить? Правда можно было вызвать полковых саперов и с их помощью, подкравшись в темноте, пустить дом на воздух… Это практиковалось уже не раз и самим Чумаченко и соседними батальонами: взрывать объект до падения стен и полного уничтожения гарнизона. Но в данном случае комбата это не устраивало. Исходя из тактических соображений, он хотел захватить отель нетронутым. Если бы ему нужно было взять только этот объект, Чумаченко безусловно взорвал бы его. Но кроме «Европы», ему предстояло сломать сопротивление еще десятков объектов, и он уже сейчас думал о них. Здание отеля, во-первых, было высокой и крепкой старинной кладки, а во-вторых, угловое. Овладев им, батальон приобрел бы своеобразный удобный трамплин для того, чтобы захватить весь квартал. — А я установил бы в нем «самовары», — соображал Кармазин, — и тогда площадь графа Сечени была бы у меня, как на ладони. Гвардии майор Воронцов, прибыв на КП с вечера, сейчас молча сидел у стены на куче немецких противогазов, похожих на собачьи намордники. Казалось, он сидя дремлет, зарыв широкий подбородок в курчавые отвороты кожушка. А между тем он внимательно слушал офицеров. Наконец, поднял тяжелые, припухшие веки: — Чумаченко, где твои сталинградцы? — Все на местах, товарищ гвардии майор: возглавляют штурмовые группы. — Кто да кто? Комбат стал считать по пальцам. Своих сталинградцев он знал наперечет. Когда назвал Багирова, Иван Антонович спохватился: — Да! Мой старшина носится с оригинальным планом… Кармазин вкратце изложил суть этого плана. Комбат послал за Багировым. В это время неожиданно в казарму вошли командир полка Самиев, маленький, черненький, как жучок, и генерал-майор, командир дивизии. — Батальон, смир-рно! — вылетел вперед Чумаченко. — Вольно, вольно, — остановил его генерал. Генерал был коренастый, крепкий, выбритый до синевы. Оглядывая на ходу казарму и вытянувшихся бойцов, он прошел к столику, сооруженному из двери. — Ну-с, чумак, давай карту объектов. «Чумак» в устах генерала звучало шуткой и свидетельствовало о том, что «хозяин» в веселом настроении. Генерал, конечно, знал, что комбат-3 совсем не чумак, не тот чумак, что ходил в Крым за солью и гулял в Киеве на рыночке. Генерал знал, что комбат-3 капитан Чумаченко в прошлом инженер-электрик Днепроэнерго. Но сегодня хозяин назвал комбата чумаком, и комбат уже чувствовал, что если и будет нагоняй, то не слишком жестокий. Нужно сказать, что насколько Чумаченко был спокоен и выдержан в бою, настолько же он терялся и дрожал перед начальством. Засуетившись, он подал генералу не ту карту, какая была нужна. — Ай, чумак, зачем ты мне даешь Терексент-миклош? Неужели мы его должны вторично брать? Я думаю, с них хватит и одного раза. — Простите, товарищ гвардии генерал-майор! Вошел старшина Багиров и, вызывая восхищение Ивана Антоновича, смело и по форме подошел к высшему командиру: — Товарищ гвардии генерал-майор, разрешите обратиться к гвардии капитану… — А-а, это тот, что гнался на коне за танком? — усмехнулся генерал. — Помню, помню… Ну-с, обращайся, что там у тебя… Речь зашла о гостинице. Старшина, не торопясь, изложил свой план. Генерал заинтересовался. — Смело, хотя и рискованно, — сказал он. — Но риск для гвардейца… — генерал выжидающе посмотрел на сухого, как шкварка, Самиева. — …благородное дело, — закончил скороговоркой Самиев. Багирову разрешили отобрать в штурмовую группу людей по своему выбору. Такую роскошь Чумаченко допускал только в исключительных случаях. Итти захотели многие. Однако Вася брал «по знакомству». — Может быть, на смерть идут, — рассуждали между собой телефонисты, — а тоже по знакомству. Не успеют! Чудное творится с людьми. Действительно, среди отобранных оказались давние друзья старшины, большей частью отчаянные ребята из взвода автоматчиков. Из минометчиков Вася взял Дениса и Романа Блаженко и Хаецкого. Хотя старшина нередко и укорял Хому за его штучки, однако симпатизировал подолянину. — Чортов балагур, — говорил Вася Хоме, — ты становишься настоящим солдатом! Сейчас, когда старшина спросил Хаецкого, готов ли он, тот ответил: — Как штык! Осматривая штурмовиков, генерал остановился против Хомы. Подолянин ел его глазами. — Туже затянитесь, — заметил генерал, беря бойца за ремень. Ватные штаны на Хоме опускались: в карманах было полно гранат. — Не спадут, товарищ гвардии генерал-майор! — уверял Хома, затягивая ремень. — Не спадут? — генерал оглядел бойца с ног до головы. — Сталинградец? — Нет, товарищ гвардии генерал, мы… поближе. Но хватка у нас сталинградская. Старшина научил! Генералу, видимо, понравился ответ. — А ну, расстегните фуфайку. Посмотрю, что там у вас есть. Хома расстегнулся, выставляя грудь с гвардейским значком и медалью «За отвагу». — Ого! Добре. Я себе давно прошу у командующего такую медаль, — не дает. Это, говорит, только передовикам. — А вы ж орден Суворова недавно получили, — дерзко бросил Хома. — Разрешите взглянуть, какой он. Генерал, улыбаясь, расстегнул свое кожаное пальто, блеснув орденами. — Тоже добре, — сказал Хома. — Так говорите, готовы… Гм… А вот представьте себе: неожиданно в темноте вы сталкиваетесь с фрицем. Что бы вы прежде всего сделали? Ваше первое движение? Хома задумался. Иван Антонович похолодел. — Вот представьте, примерно, что я фриц, что вот так я иду… Что бы вы делали? — Штурмовал бы, товарищ гвардии генерал. Потому что я вас вижу, а вы меня нет. — Согласен, пусть так… Допустим, я вас не вижу. Но как именно вы штурмовали бы? А ну, вот вас двое, — генерал кивнул на Багирова и Хаецкого, — вы и вы… покажите. Штурмуйте меня. Хома испуганно смотрел на генеральское пальто, на белоснежный воротничок, туго подпиравший шею. «Шея, хоть ободья гни», — подумал Хома. От генерала пахло духами. — Однако, товарищ генерал, — замялся Хома. — Как-то… не совсем… Измажем вас. — Ничего, ничего. Берите так, как вас учили. Я тоже дерусь всерьез. Вася подмигнул Хаецкому: давай, мол, по всем правилам. Бойцы расступились. Генерал берет у кого-то автомат на руку и шагает, как будто прислушиваясь. Хома и Багиров, улучив момент, набрасываются на «хозяина». Одна секунда — и генеральский автомат летит куда-то в сторону, чья-то соленая рукавица тычется ему в рот, руки заламываются за спину. Генерал что есть силы отбивается, однако — еще секунда — его валят и, держа — Вася за руки, Хома за ноги, — с рукавицей во рту подносят к командиру полка. — Отпустить! — приказывает Самиев, сияя. — Молодцы! Генерала отпустили, рукавица куда-то пропала. Он поднялся, тяжело посапывая. Его лицо густо налилось кровью. «Чи не наштурмует он нам!» — подумал Хома. Но генерал был искренне доволен. — Самиев, что же это такое? — обратился он к командиру полка. — Меня и то свалили, а что с тобой, сухарем, было бы? Клас-си-че-ски. — Десятки рукавиц вытирали его хромовое пальто. — Пускай их, Чумаченко, пускай орлов! Штурмуйте, товарищи, на славу! Всем выдам… Славу. Бойцы хором заверили, что постараются. — Крепкий дядька, — сказал Хома, выходя во двор. — Так меня саданул, что я едва удержался. — Ну, если бы не удержался! — пригрозил старшина. — Я б с тебя шкуру спустил! Стянутая ночным морозцем земля застучала под ногами, как костяшки. XVI — Алло Ференц! Взлохмаченный художник поднялся на нарах, удивленно оглядывая бойцов, заполнивших бункер. — Старшина? — Как видишь… Слазь. В Будапеште художника многие знали. В подземельях он нередко встречал знакомых, и они давали ему приют. Ференц спустился с нар и стал совещаться с Багировым. Отель «Европа» интересовал художника, наверное, не меньше, чем старшину. В свое время Ференц оформлял фойэ и биллиардный зал этого отеля. Там висели его картины. Теперь художник беспокоился о том, что дом взорвут и весь его труд взлетит на воздух. Относительно этого они накануне строили немало разных проектов. К удивлению Ференца Вася немедленно перешел от слов к делу. Художник разбудил какого-то гражданина в кепке и в легком демисезонном пальто. — Пролетарий, — отрекомендовал его Ференц. — Давай-давай, — сказал пролетарий и двинулся по длинному бункеру. Бойцы шли за ним осторожно, переступая через спящих. Проводник остановился против стены, покрытой плесенью, и указал рукой: — Здесь. — У кого кирки — сюда! — скомандовал старшина. Кирки дружно застучали. Венгры испуганно просыпались, озираясь: что тут делается? Не только в Пеште, а и под Пештом нет покоя. Ни днем, ни ночью. Габор, проклятый габор!* abu Ференц успокаивал их. Бойцы долбили попеременно, врубаясь все глубже в стену. — Может быть, не здесь, Ференц? — Здесь, здесь! — уверяли и Ференц, и пролетарий. — Смотрите, не ошибитесь! Тогда обоим — секим башка. — Будь спок, Вася! — ответил Ференц солдатским присловьем. — Не психуй. Бойцы засмеялись. Наконец, Денис сильным ударом проломил стену. Сдерживая дыхание, стали прислушиваться. Из дыры пробивался монотонный приглушенный гул, как из улья. Денис просунул голову. — Полно, — сообщил он. — Молятся. Дыру расширили и стали по одному пролезать. Снова очутились в бункере, еще большем, чем предыдущий. Все жильцы стояли на коленях с деревянными крестиками и свечами в руках. — Иштенем, иштенем, — звучало во всех углах. Здесь советских бойцов видели впервые и смотрели на них, как на представителей другого мира. Казалось странным, что они не режут всех подряд, не насилуют, что хорошо одеты, сильно вооружены. Крепкие, как моряки. Пролетарий позвал какую-то пожилую женщину в роговых очках и поцеловал ее. Ференц горячо заговорил по-венгерски. Помянул и Хорти и Салаши. Женщина вышла вперед и что-то сказала художнику. — Старшина, давай! — промолвил Ференц. Пошли. Женщина в очках шагала впереди. Пересекли весь бункер, маневрируя между постелями, пожитками, мебелью, — и стали подниматься по лестнице. С каждой ступенькой звук канонады нарастал, как будто они входили в громыхающую грозовую тучу. Очутились во дворе. Пригибаясь, метнулись вдоль стены вперед и через каких-нибудь десять метров опять попали в подвальный ход и стали спускаться. Под ногами захрустело. Багиров засветил фонарик. Казалось, что они попали в шахту. Просторный бункер чуть ли не до потолка был засыпан блестящим антрацитом. На четвереньках поползли в глубину. Раздвинули немецкие бумажные мешки с чем-то тяжелым, как соль, и, спрыгнув вниз, очутились в сыром и холодном помещении, загроможденном котлами парового отопления. Молча, стараясь не стучать, не греметь, прошли между котлами и увидели перед собой раскрытые двери, сквозь которые просачивался тусклый свет. Оттуда повеяло на бойцов тяжелым смрадом непроветриваемого жилья. Старшина погасил фонарик. По его знаку бойцы встали за котлами в ожидании. Женщина в очках вошла в бункер. Вася тщательно следил за тем, как она подошла к нарам и начала трясти кого-то, дергая за белые боты. На нарах поднялась заспанная девушка и, удивленно слушая женщину, все шире улыбалась. Потом легко соскочила на пол, торопливо взглянула в зеркальце, поправляя прическу, и, схватив женщину за руку, энергично потянула ее к выходу. — Маричка! — тихо воскликнул Ференц. — Маричка! Выяснилось, что это была подруга его дочери, хорватка. Девушка поздоровалась со стариком, потом повернулась к бойцам, энергично подняв стиснутый кулачок. — Смерть фашизму, слобода народам! — приветствовала она пришедших девизом югославских партизан. Ференц объяснил бойцам, что брат девушки партизанит в горах Югославии. Радость, такая большая и чистая, какой, возможно, никогда не вызывает в человеке его узко-личное счастье, охватила в этот момент бойцов. И башкир, работавший столяром на крайнем севере, и русский, и украинец, и далекий славянский брат с балканских гор — все как будто встретились здесь, в подземельях Будапешта, у замороженных паровых котлов. И каждый почувствовал, в какой великой борьбе он принимает участие, какие надежды на него возлагает человечество. Свобода народам! Бойцы горячо пожимали девушке руку, как будто эта рука соединяла их с партизанами на Балканах. Хаецкий даже чмокнул ее так торжественно, как будто христосовался на пасху. Женщина в очках, которая должна была теперь вернуться, что-то сказала Ференцу. Художник смутился. — Чего она хочет, Ференц? — Просит документ. Женщина хотела, чтобы пан офицер выдал ей какой-нибудь документ о том, что она принимала участие… на стороне демократии. — После, после, — отвечал Багиров. — И ей, и пролетарию, всем выдам… если живы будем! Теперь место провожатой заняла Маричка. Некоторое время шли в темноте, потом старшина зажег свой электрический фонарь. Перед ними была довольно широкая цементная труба. Девушка, согнувшись, уверенно вошла в нее. — Денис, отныне говори: прошел Крым, Рим и будапештские трубы, — не удержался Хаецкий. На него зашикали. Вскоре труба кончилась. Бойцы попали опять в котельную. Нащупали ступеньки и, держась одной рукой за скользкую стену, а другой за автоматы, стали подниматься. То и дело останавливались, прислушиваясь. Небо! Высокий багряный простор молчаливо щупали прожекторы… Бойцы с облегчением вдохнули свежий морозный воздух. — Гараж, — прошептал Ференц, разглядывая в темноте длинное приземистое строение. — Гараж «Европы». Я его узнаю. Багиров осторожно высунул голову, оглядел, словно обнюхал двор, потом дом над головой. Окна всех этажей с этой стороны были целы и вспыхивали рубиновыми отблесками. — Как будто «Европа». — «Европа», «Европа», — уверенно шептал Ференц. Автоматчик Самойлов, лопоухий, неговорливый москвич, тоже взглянул, словно из башни танка. — Она! В самом деле, над ними был отель, хотя его трудно было узнать: немой, темный, с балконами. С фасада балконы уже давно были сбиты, на их месте торчали только изогнутые рельсы. Старшина отправил провожатых обратно, поблагодарив за помощь. — Завтра встретимся… Завтра! Ой, как же ты далеко, завтра! К тому, кто спокойно дремля, будет ждать тебя в бункере, ты явишься скоро и незаметно. Но в какой страшной дали ты скрываешься от глаз штурмовиков! Они должны идти к своему завтра через этот дом!.. Здесь на каждом этаже притаилось сто смертей и ждут, ждут… — Друзья, кому из нас сегодня умирать? Никто не отвечает. — Роман, Денис, ваш дед-кармелюка жил сто пять годов, а чи пережил он хоть одну такую ночь? — Разве это ночь? Это ведь целая вечность! XVII Багиров в последний раз инструктировал свою штурмовую группу. Благодаря рассказам Ференца он хорошо представлял себе внутреннее расположение отеля. Вася распределил штурмовиков по этажам. Они должны были тайком добраться до коридора, засесть там в засаде и ждать сигнала. То, что штурмовиков было немного, имело свои преимущества: они могли действовать свободно, не боясь убить в темноте кого-нибудь из своих. — Знай, что каждый идущий на тебя — враг, — сказал старшина. На первом этаже должны были действовать Багиров и Хаецкий. Здесь, уничтожая гарнизон, нужно было в то же время выломать парадные двери для того, чтобы первые атакующие влетели в дом без задержки. Комбат предупредил, что как только в отеле завяжется бой и пулеметный огонь противника будет дезорганизован, с фронта гостиницу атакуют еще несколько штурмовых групп. Бойцы пожали друг другу руки. Это была взаимная присяга, взаимное заверение в том, что они будут драться до последнего. И если случится так, что эта ночь станет для них последней ночью в жизни, то они, каждый в отдельности, проведут ее с достоинством. Самойлов, поднявшись в полный рост, с гранатами в обеих руках, пошел прямо в дверь. Мгновенно он исчез за порогом. Все ждали взрывов изнутри. Их не было. — В порядке, — облегченно вздохнул Хаецкий. Бойцы один за другим бесшумно скользили в черный провал тыловых дверей. Братья Блаженко шептались о том, что в случае чего они встанут друг к другу спинами. Как никак, тогда у них будет четыре ноги — не так просто сбить. Глаза кругом, два автомата… Когда наступила их очередь итти, старшина еще раз предупредил: — На вашем этаже в третьем окне слева миномет. — Не в третьем, а в четвертом, — поправил Денис. — Там его дорога и кончилась. И темный высокий Денис неторопливо направился к двери. В это время в помещении что-то задребезжало и из дверей навстречу Блаженко вынырнул с пустым ведром немец. Роман приготовился прыгнуть на помощь брату. Но Денис, не ускоряя шага, прошел мимо немца, чуть не задев его плечом. Фриц не обратил на него внимания, приняв его за своего, и, насвистывая, пошел через двор. — Ну и нервы! — восторженно заметил о Денисе Ростислав, маленький боец, почти подросток. — Мы его переманим к себе, в батальонную разведку. Ростислав с товарищем должен был оставаться на дверях, и Багиров приказал ему: — Когда этот айн-цвай будет возвращаться, уложите… Чтоб ни звука. — Будет исполнено. Гостиница молчала, только где-то с противоположной стороны, как и раньше, глухо постреливали пулеметы. Ушел Роман. За ним поднялся Хаецкий. — Молись за меня, жинка, — промолвил он тихо. — Молитесь за меня, дети. Потому что я… пошел. — Дуй! Тело его сжалось в тугой клубок мускулов. Он шел, словно по воздуху: земли под ним не было. Старался не дышать, потому что весь Будапешт слышит, его дыхание. Весь Будапешт — настороженный, темный — видит в это мгновение его фигуру, которая тенью продвигается к дверям. Трофейный штык, вынутый из чехла, блеснул, как рыба, вскинувшаяся при луне. Хома зажал его намертво. Если бы он даже захотел сейчас разжать собственные пальцы, то не смог бы. Но как только переступил порог и очутился в абсолютной темноте, которая как будто взглянула на него множеством глаз и услышала его присутствие множеством ушей, — почувствовал себя на удивление уверенным. Знал, что теперь уже никакая сила не вытолкнет его отсюда. Никакая! Где-то в глубине коридора открылась дверь. Кто-то вышел, смеясь, и закрыл ее за собой. Идет, стуча по паркету подковами. Хаецкий припал к скользкой колонне и стоял не двигаясь. Шаги приближались. В этот момент у двери появилась фигура Багирова. — Алло, Ганс, — спокойно сказал тот, кто приближался, и Хаецкий слышал, как он достает на ходу фонарик. — Ганс, их денке… Он не договорил. Сверкнули, скрещиваясь, две световые полосы: немец направил фонарь на старшину, а старшина, не растерявшись, направил свой на немца. Какую-то долю секунды не двигались, стояли, упершись тугими полосами света один, другому в грудь. Фонарь Багирова был сильнее. Немец заморгал, зажмурился. И в это мгновенье, сверкнув кинжалом, Хаецкий прыгнул на него из-за колонны. Свет погас. Никто не вскрикнул. Когда Ростислав переступил порог и встал на свое место у стены возле входа, он услышал обрывки отдаленного приглушенного разговора: — Готов? — Не шевелится. — Марш на дверь. — Присветите. Еще раз на секунду сверкнул фонарик и погас. Хаецкий на цыпочках пошел к парадному. Старшина стоял у одного из номеров и прислушивался к тому, что делается внутри. Вдруг за дверью гулко, как в пустой цистерне, ударил пулемет. «А-а!» Багиров вырвал чеку, рванул дверь и швырнул гранату, отскочив в сторону. Сзади загрохотало. Вырванная дверь полетела в коридор. Перебегая от одной двери к другой, старшина в каждый номер запускал гранату. Коридор наполнился газами. Почти одновременно на верхних этажах тоже загрохотали взрывы. Вся гостиница заходила ходуном. В удушливой, горькой темноте нечеловеческими голосами заорали недобитые. Треском, топотом, грохотом сотрясало все этажи. Хаецкий, напрягаясь, отваливал мешки с песком, пробиваясь к парадному входу. Старшина все глубже уходил в коридор. Номера за ним раскрывались с громом. Тяжело дыша, он стоял уже у шестой или седьмой двери, когда она сама перед ним вдруг распахнулась, и оттуда, теснясь и застревая, с криками повалили немцы. Ничего не видя в темноте, они чуть не свалили Багирова с ног. Не ожидая, пока это случится, он сам упал под стену и дал длинную очередь вдоль коридора. На фоне коридорного окна ему было хорошо видно, как падают и снова поднимаются немцы. Крича, мечутся от стены к стене раненые, а на их место из номеров выскакивают другие. Старшина выбил вон опустевший диск, загнал полный и снова дал очередь почти по самому полу, срезая тех, которые упали нарочно. Кажется, он никогда не стрелял с таким буйным наслаждением, как сейчас. Знал, что ни одна пуля здесь не вылетает зря. Спохватившись, некоторые немцы тоже застрочили кто куда, укладывая своих же. По всему коридору, от пола до потолка, зашипели трассирующие, зарикошетили. Недобитые в комнатах гранатами, очумевшие солдаты выбрасывались в коридор на свою погибель. Как только в гостинице завязался бой, капитан Чумаченко бросил группы в атаку. С автоматами наперевес бойцы неслись через перекресток на клокочущий снизу доверху дом. К этому времени его огонь был уже парализован. Несколько штурмовиков подскочили к парадным дверям и, схватившись за них, рванули на себя. Изнутри, обливаясь горячим потом, ломился Хома. Двери были крепко, наглухо забиты. Но под дружным двусторонним напором не выдержали, затрещали. Хома, радостно ругаясь, вылетел прямо на головы своих товарищей. Ткнулся лицом в чей-то влажный полушубок и схватился за него, чтобы не упасть. — Вы, Хаецкий? — услышал он голос майора Воронцова. — Ну да! — Показывайте хозяйство! — Прошу! Дом, как гром!.. Одни влетали в двери, другие высаживали забаррикадированные окна с бойницами и амбразурами и вскакивали в них. Темный пол мягко вдавливался и стонал под сапогами. Кто-то скомандовал атаковать третий этаж. Выяснилось, что там в двух комнатах засели немцы и упорно обороняются. Когда бой начал уже стихать, Денис и Роман Блаженко ворвались в комнату, где по их расчетам стоял немецкий 81-мм миномет. Зажгли вместо свечи обрывок кабеля, осмотрелись. Все помещение было наполнено белым гусиным пухом. В разодранных взрывом перинах лежали у миномета иссеченные, залепленные пухом солдаты расчета. abu — Со всей гостиницы стянули пуховики, — отметил Роман. — И на себя и под себя. Отстреляется и в перья — греться. — Такая уж раса хлюпкая. Зябнет. Денис глазом знатока осмотрел немецкий миномет и, обнаружив, что он не поврежден, приказал брату: — Срывай плиту. Перенесем. Миномет перенесли в комнату напротив. Перетащили плетеные кошелки с минами. Выломали окно, выходившее на город. Будапешт гудел, заплывая пожарами. Денис привычно навел прицел. Хотел спуститься вниз и отыскать Антоныча, чтобы узнать, куда бить. — Разве ты сам не знаешь, куда? — удивился Роман. — И то правда. Мины были трофейные — это были их мины. — Огонь! — сам себе командовал Денис. Первая мина опустилась в ствол. Били, пока раскаленная труба не начинала светиться в темноте. — Ну как, Роман? — спрашивал Денис брата, который подавал ему мины из кошелки. — Ну как? — За ночь фрицев поубавится. Давали трубе остыть и снова били, били, били… XVIII То освещая путь гранатами, то обходя задними дворами прилегающие к отелю дома, штурмовые группы до самого утра пробивались в глубь квартала. В «Европу» перешел командный пункт батальона. Сюда уже несли на плечах боеприпасы, связисты тянули кабель, на первом этаже санитары перевязывали раненых. Во всех штабах по инстанции отметили на карте еще один важный объект, захваченный ночью. Артиллеристы в одних гимнастерках катили на руках противотанковые пушки, устанавливая их за углом отеля и на перекрестке в круглом окопе, отрытом немцами для своей зенитки. Разбитая зенитка еще и сейчас торчала в небо мертвым хоботом. — Пушкари не отстают, — удовлетворенно сказал Чумаченко, выглянув сквозь провал окна на перекресток. Сегодня он был доволен всем, что творилось на свете. С того момента, как начались бои в Будапеште, орудия сопровождения шли рядом со штурмовыми группами. Эти славные маленькие пушечки можно было видеть то в разрушенном подъезде, то выглядывающими из окон подвалов, то прыгающими по мостовой вдоль узкой улицы, зажатой обвалившимися стенами и напоминавшей горное ущелье после землетрясения. Пушкари, ладные, крепкие ребята, единым духом выбросили немецкую зенитку из окопа и поставили на ее место свою, русскую. На стволе их пушчонки светились, как ордена, красные звезды, а на щите красовалась надпись: «Смерть белофиннам!» Где остались те белофинны и те карельские леса, а надпись не слиняла и в Будапеште! Артиллеристами командовал Саша Сиверцев. Его бодрый голос звенел. Сиверцев устанавливал пушки жерлами в разные стороны: одну вдоль проспекта, протянувшегося вниз, к самому Дунаю, другую — в боковую уличку. Сегодня юношеское лицо Сиверцева играло особенно ярким румянцем. Уши под черным околышем фуражки пылали, как петушиные гребешки. Он был в том настроении деятельного вдохновения, которое всегда так озаряет храброго человека перед боем. — Саша! — услышал он откуда-то сверху знакомый голос. В окне третьего этажа стоял Черныш, также возбужденный и радостный. — Доброго утра, Саша! Как спалось? — Благодарю, друг! Никак не спалось. А ты разве спал? — Куда там спал! Ведь у нас сегодня воробьиная ночь! Хозяин говорит: классическая ночь. — Где твои «самовары»? — Всюду: два во дворе, два тут со мной, один где-то кочует. — Вы опять ввели кочующие? — Отчего ж! Тут так же, как в горах. Ты меня с земли поддержишь? — Что за вопрос! А ты меня — из своих апартаментов. — Апартаменты!.. Одни разбитые ванны, и фрицы с ночи лежат… Как «Смерть белофиннам» чувствует себя в дунайском климате? — О, будь здоров! Готовится принять новую звезду на ствол. — Сейп*. abu Морозное свежее утро расцветало над Будапештом. Белело небо, беловатым казался тонко вибрирующий воздух. На востоке по горизонту легла светлая полоса. Самолеты над высотами Буды купались в прозрачной белизне. Где-то внизу, вдоль проспекта, ударил «фердинанд». abu Одна за другой с адским гудением понеслись болванки, прыгая по асфальту. Тугой ветер рвался с воющим присвистом. Посыпались стекла. Черныш видел, как засуетились артиллеристы. В глубине квартала заскрипела «собака» — шестиствольный миномет, и одна мина взорвалась около пушкарей. Кто-то из них, видимо, выбыл из строя, потому что Сиверцев сам подскочил к пушке, наклонился, стараясь поймать цель в панораму. А цель надвигалась снизу по проспекту. Выкрашенный уже в белый цвет «фердинанд» приближался, словно сплошная ледяная глыба, выброшенная Дунаем. Только Сиверцев, припав глазами к панораме, хотел подать команду, как тяжелая горячая болванка просвистела над его головой и снесла щит. — Бей! — что есть силы крикнул Сиверцев и закрыл лицо руками. Прозвучал выстрел. Сквозь пальцы Сиверцева сочилась кровь. Внизу, на другом перекрестке, белая глыба вспыхнула, как свеча. — Лейтенант! Вас ранило? — Ранило? Его не могло ранить: болванка, просвистев над головой, полетела дальше, звеня о мостовую и подпрыгивая, как камень, пущенный по воде. Сиверцев все еще стоял возле своей пушечки, закрыв глаза руками. — Лейтенант, откройтесь! Он через силу оторвал от лица окровавленные дымящиеся руки. Действительно, Сиверцев не был ранен. Но ударом воздушной волны ему вывернуло глазные яблоки. Бойцы взяли его под руки и повели в гостиницу. Сейчас он лежал у стены на ковре и ждал, пока его перевяжут. Косячки бакенбард слиплись от крови. Батарейцы метались, разыскивая фельдшера. Все они, как один, были гололобые. У них был обычай брить друг другу голову в любых условиях, летом и зимой. Может быть, поэтому их шеи казались высеченными из камня. — Запорожец! — позвал Сиверцев одного из своих сержантов. — Сожгли? — Спалили. — По моей наводке? — По вашей. Офицер помолчал. Фельдшера не нашли, вместо него явился Шовкун и, опустившись перед Сиверцевым на колено, как перед знаменем, начал рвать бинт. — Последний раз в своей жизни, — сказал Сиверцев неожиданно ровным, спокойным голосом, — я видел в панораму «фердинанда»… Горит? — Догорает. — Ребятки… Последняя моя панорама… Ребятки, отвернувшись к стене, смахивали слезы шершавыми, обожженными ладонями. Гвардейские затылки, тщательно выбритые, лоснились от пота. Шовкун нежно перевязывал. — Пушка цела? — спросил через некоторое время лейтенант. — Цела. — Берегите ее, — тихо завещал он. XIX Черныш как раз вел огонь, когда телефонист передал, что его хочет видеть офицер с батареи. — Лежит внизу… Раненый. Командира роты не было, и Черныш не мог отлучиться. «Раненый… С батареи… Неужели Саша? Конечно, Саша. Но как? Когда?» — думал Черныш между командами. Вскоре появился Кармазин и, заменив Черныша, отпустил его к товарищу. Но внизу Сиверцева уже не было. У окна стоял Шовкун с фаустпатроном в руках. От санитара Черныш узнал, что его хотел видеть, действительно, Сиверцев. — Но это только так говорится… видеть, — грустно сказал Шовкун. — Ему, бедному, уже не суждено ничего видеть… — Как? — Глаза вытекли. Евгений стоял, словно пораженный громом. Мелькнуло в памяти, как однажды в госпитале Саша признался, что ничего так не боится потерять, как зрение. — Пусть это будет между нами, — говорил тогда Сиверцев, — но я больше всего берегу зрение. Берегу его… для Ленинграда. Так, знаешь, хочется еще хоть раз все увидеть… И шпиль Петропавловки, и балтийских морячков с девушками на набережной. И Петра, устремленного вперед. Нет, Женя, это не любопытство художника. Это все после трех лет разлуки… как-то в глаза просится… Понимаешь, в сердце просится… Кто-то крикнул, что на проспект снова вырвался немецкий танк. Шовкун приготовил фаустпатрон к выстрелу. «И когда он научился пользоваться им?» — подумал Черныш, взбегая на огневую. Во второй половине дня напряжение боя несколько спало, и Черныш, бродя с тяжелыми мыслями по гостинице, встретил в биллиардном зале Ференца. Художник, заложив руки за спину, стоял в углу, сосредоточенно разглядывая что-то на полу. Подойдя, лейтенант увидел полотно картины в разбитой раме. Следы многих сапог остались на ней. — Моя, — промолвил художник, указывая ногой на картину. Вася Багиров за помощь в ночной операции подарил художнику широкий ремень. Сейчас, затянувшись этим ремнем поверх макинтоша, художник и в самом деле был похож на партизана. Шляпа была высоко поднята, открывая смуглый, с двумя выпуклостями лоб. — Моя… Картина изображала гору Геллерт на правом берегу Дуная, где стоит цитадель. На картине гора изображена еще не застроенной, такой, какой она была в древние времена. Словно скала на безлюдном материке. На самой вершине — всадник, суровый степной житель в шлеме и кольчуге. Утомленный конь опустил голову в поисках корма. Корма нет, потому что… «Не прорастет трава там, где ступит копытом мой конь». Всадник, откинув забрало, вглядывается в далекий горизонт. — Кто это? — Арпад. Один из первых венгерских витязей, которые привели мадьяр на берег Дуная. — Куда он смотрит? — Сюда, на Пешт. Вернее, на то зеленое поле, где через много лет вырастут кварталы Пешта. — Хотите реставрировать? — Зачем? Разве сейчас это главное?.. Сейчас я вижу новые краски. Вы знаете мои альбомы? Я их пополняю… Захотите, покажу. В зале появился санитар, козырнул лейтенанту. — Я отправлял гвардии лейтенанта Сиверцева. Он передал вам письмо. Незнакомой женской рукой было написано: «Женя, друг мой!.. Пишу. Не пишу, а диктую. Из санроты. То, чего больше всего боялся, случилось. Случилось бесповоротно, навсегда. В одно мгновенье отошло в сторону все, о чем мечталось. Нет художественного института… Пусть! Однако жить буду! Ведь жил как-то Павка Корчагин, наш старший брат… А трудно, тяжело. Неслыханно тяжело, Женя. Хотел в гостинице встретиться с тобой, — не удалось. Не обижаюсь, знаю, что ты, наверное, не мог. Желаю тебе в ближайшее время увидеть Дунай. Тот Дунай, о котором столько передумано, — чистый, голубой от неба… «Как льны цветут» Может быть, он будет таким в ясный день Победы. Желаю тебе дожить. Жди. Буду писать на полк. Саша Сиверцев». XX Через несколько дней, уже в новом квартале, Черныш получил возможность ознакомиться с новыми альбомами Ференца. Бункер, в котором нашел себе пристанище художник, был в том же дворе, где и огневая минометчиков. Посреди двора высился замерзший фонтан, возле него накануне, во время налета, были убиты две лошади из боеснабжения. От коней остались уже одни ребра и копыта со стертыми, блестящими подковами. Всю мякоть обобрали венгры. В минуты затишья они выскакивали сюда со всех бункеров, как на охоту. Приближаясь к подвалу, Черныш обогнал двух девушек. Одна из них несла кусок конины, осторожно придерживая его пальчиками. Венгерки, пропустив Черныша, о чем-то живо заговорили. Потом одна из них догнала его и слегка дернула за локоть. — Пан офицер! Черныш обернулся. — Что тебе? — Пан офицер… Девушка о чем-то быстро говорила, все время умоляюще улыбаясь. Черныш понял только одно слово: «кенир» — хлеб. Девушка повторила его несколько раз. Чтоб лучше объяснить лейтенанту свою мысль, она, не смущаясь, расстегнула шубку, показывая свою тонкую, перетянутую поясочком, талию. Черныш ничего не понимал. Тогда девушка мгновенно оголила белую ногу и шлепнула по ней перчаткой. Черныш покраснел до ушей. За кусок «кенира» она предлагала ему себя. Черныш выругался и, отвернувшись, быстро побежал вниз. Девушка смотрела ему вслед с наглым сожалением. Чернышу было стыдно и тяжко. В бункере он сразу увидел Ференца. Художник работал, сидя в одной рубахе перед узким зарешеченным окном. Подтяжки, словно бурлацкие лямки, стягивали его плечи. Упругие солнечные лучи заливали бункер. Когда на дворе взрывался снаряд, в бункере возникал неуловимый отблеск, как дневная молния. Сейчас эти отблески не страшны, они не багровые, как ночью, а светлые, перемешанные с солнцем. Время от времени они бьются, колеблются вокруг Ференца, жильцы жмутся к стенам, только художник не двигается с места. Услышав оклик лейтенанта, Ференц отложил работу и почтительно поднялся, приветствуя вошедшего. Пришли и девушки с кониной. Избегая взгляда Черныша, они шмыгнули в угол. У них был пристыженный вид. Ференц достал обещанный альбом. Это были зарисовки венгерских дорог, трупы в кюветах, придорожные указки, эскизы серых степных ферм, забытых богом и людьми. Карандашом, тушью, акварелью… — А вот мой шедевр. Ференц перекинул лист. Юноша с бакенбардами стоит на коленях у пушки. Сосредоточенным взглядом устремился вперед. Саша Сиверцев. — Вы его видели… тогда? — Видел. Какой офицер! Мне говорили его солдаты… Я знаю… Черныш посмотрел на Ференца. «Что ты знаешь о нем, Ференц? Очень мало ты знаешь! Разве знаешь ты о том, что этот высокий юноша-мечтатель, ведя огонь в Будапеште, думал уже о восстановлении Ленинграда? Сколько он, Саша, говорил об этом Будапеште! И ненавидел, и любил его. Беспощадно бил и не хотел убивать!» Девушки, готовя пищу, украдкой поглядывали на лейтенанта. Он стоял над раскрытым альбомом, глубоко задумавшись. Густые широкие брови сурово сошлись на переносице. Девушки разочарованно шептались о том, что этот черный, как мадьяр, офицер, наверное, в кого-то влюблен. Иначе, почему же он побрезговал ими? Они молодые, у них хорошие бедра. Может быть, он боится плохих болезней? Но ведь он мог расспросить жителей бункера, убедиться… Нет, он, видимо, идеалист и влюбленный. С такой нежностью рассматривает альбом… — Что вы тут подписали, Ференц? — «Спаситель», — перевел художник подпись под рисунком. Вечером, когда на огневую прибыла кухня, Черныш позвал повара. — Гриша, у тебя остается в котле? — Бывает. — Если сегодня останется… Раздай тут жильцам. Припухают. — Я знаю, что у них в этом году пятнадцать месяцев. — Как пятнадцать? — А так: кроме наших двенадцати, прибавилось три немецких. — Выдумывай! — А как же: терпень, холодень и голодень. abu После раздачи в котле оказались остатки, и Ференц объявил в бункере, чтобы шли с посудой во двор: русский Гриша будет давать суп. Гриша с черпаком в руке, в халате поверх ватника стоял над котлом. Его носатое хитрое лицо на этот раз было серьезным, словно он вершил какое-то важное государственное дело. Венгры выстраивались в очередь, и Гриша отмерял каждому полчерпака, стараясь никого не обделить. Он сердито ворчал, что нажил себе «этих нахлебников» и должен из-за них торчать тут, пока фриц не пришлет ему горячей засмажки. И все же Гриша честно примерял глазом, чтоб всем было поровну, чтоб всем хватило. Венгры смотрели на него с благоговением. Надолго, надолго запомнится голодным жителям будапештских трущоб этот «русский Гриша» с черпаком в руке, с автоматом за спиной. Гриша ворчал и злился; однако когда женщина, которой он наливал еду, показала на пальцы, что у нее еще двое «кичи» — маленьких, то Гриша вместо того, чтобы отмахнуться, пропустить это мимо ушей, сразу навел справку: — Правду она говорит? Мадьяры закивали головами: правду, правду. Гриша отмерил и на «кичи». Черныша, который со стороны наблюдал за раздачей, взволновала эта дотошность повара. «Сколько написано о человечности, о гуманизме и гуманистах, — думал лейтенант. — Сколько об этом сказано медовых слов, а еще больше лицемерных. Этот простой боец-повар, конечно, ничего этого не слыхал. Он совсем не филантроп и даже слова этого не знает. Откуда же у него эта дотошность, это беспощадное правдолюбие? Он раздает пищу чужим людям… Никем не контролируемый. Ждет немецкого снаряда. Мог бы раздать так-сяк. Вместо этого он бережно отмеряет, чтоб кого-нибудь не обделить. Ему, очевидно, органически необходимо установить правду: есть ли, действительно, у женщины эти «кичи». Среди других в очереди стоял, согнувшись, пожилой мужчина с видом министра, в драповом пальто, с толстым портфелем подмышкой. Указывая на этого субъекта, женщины шипели Грише: «шпекулянт!» Ференц на ухо сказал лейтенанту, что субъект с портфелем, действительно, спекулянт. Он уже раз получил суп, а теперь подходит вторично. Черныш тоже видел этого типа днем: тот шнырял среди бойцов, спрашивал золото. — Есть, — сказал ему тогда Хаецкий. — Ой, много есть! Полный диск. Золотом набитый. Только не продаю — даром отдаю! Кому должен — расплачиваюсь! Хочешь? Спекулянт тогда не захотел. Теперь он стоял возле кухни и, задрав свою козлиную бородку, протягивал банку к черпаку. До этого Гриша как будто не слышал, о чем ему шептали женщины. Он не боялся промахнуться. Хоть лица спекулянта и не запомнил, зато запомнил его консервную банку. Когда она потянулась навстречу черпаку, Гриша, не говоря ни слова, мгновенно размахнулся и треснул черпаком прямо по министерской голове. Черпак наделся на шляпу спекулянта. Венгры были в восторге. — Я тебя проучу! — закричал Гриша. — Я научу тебя честно вести со мной коммерцию! Ишь… дипломат! «Дипломат», приседая, вырвал голову из черпака и отскочил в сторону. Ференц свистел, как мальчишка. Вытирая с ушей суп, спекулянт издали поглядывал на Гришу с трусливой злобой. Черныш, смеясь, обратился к Ференцу: — Скажите, разве это не гуманная расправа? — Это не по римскому праву, — ответил художник. — Это по русскому праву, по праву справедливости, лейтенант! — Ошень карошо! — промолвила одна из женщин, старательно выговаривая непривычные слова. abu Черныш пошел на огневую. Девушки, которых он встретил днем на ступеньках, сейчас, стоя в очереди, следили из-под надвинутых шляпок за его пружинистой походкой. Он ступал легко и уверенно. — Кажется, что для него великая радость, — сказала одна из девушек, — делать каждый шаг по земле. XXI «На протяжении трех суток вас не слышу. В отчаянии, потому что все время пребываю под угрозой смерти. Делаем все, чтобы поддержать связь. В Офен Штолили Пешт русские заняли новые районы. Ремхплац* занят». abu Эта шифротелеграмма была перехвачена однажды нашими войсками. Окруженные молили Гитлера. Гитлер приказывал держаться. Дивизии, снятые из-за Рейна, с гор Италии, прибывали под Будапешт. Срочно были высланы на фронт курсанты берлинских военных училищ. Прямо из эшелонов их бросали в бой. Грандиозная танковая битва развернулась на северо-запад от столицы. Тут враг сосредоточил силы для того, чтобы извне протаранить кольцо окружения. Сметались с лица земли усадьбы венгерских магнатов. Степи пылали пожарами. Танки горели в туманном поле, как огни кочевников. …Будет лето после войны. По пыльному шляху из Будапешта на Секешфехервар будет мчаться «виллис». Американец из союзной контрольной комиссии в дымчатых очках, защищающих от солнца, будет оглядывать окружающие поля. Что это за железные стада разбрелись от Дуная до самого Балатона? Желтые и обгоревшие «пантеры» да «тигры» зарастают бурьяном выше гусениц… Откуда их столько? За минуту насчитаешь десятки. И кто их остановил? Сколько мчится машина — все они, они, они вдоль дороги. Неужели все это ревело моторами, поводило жерлами, метало огонь? Неужели все это было остановлено теми русыми ребятами в обмотках, которые стоят сейчас на будапештских площадях, регулируя уличное движение? Эпос, зарастающий степными буйными травами, пропетый в придунайских степях зимой 1945 года советскими пушками, советскими людьми. За спиной темнел Дунай, впереди светилась Победа. В те дни, пропитанные нашей кровью, не один советский боец повторил подвиг Матросова! Обвязавшись гранатами, с гранатами в потрескавшихся почерневших руках, с глубоко запавшими глазами, уже озаренными бессмертием, бросался боец под ревущий танк. И взрывался под танком, как бомба неслыханных атомных сил, наполненная святой энергией любви и гнева. Окруженные в Будапеште не знали, как за Дунаем советские гвардейцы уничтожают их долгожданных «тигров», как рвут немецкую броню подкалиберные уральские снаряды. Окруженные уже потеряли ипподром, где по ночам садились транспортные «юнкерсы». Теперь боеприпасы им сбрасывали на парашютах в огромных пакетах. Пакеты все чаще попадали в руки наших штурмовиков, которые неудержимо приближались к Дунаю. Бойцы батальона Чумаченко уже слышали стрельбу с правого берега, из Буды. Командный пункт батальона в это время помещался в комиссионном магазине, выходящем витриной на одну из центральных улиц. В полутемном, длинном и узком помещении, где когда-то шмыгали слащавые продавцы, теперь ходили озабоченные бойцы и офицеры. Под ногами трещало стекло расколотых пулями зеркал. Шелестели пушистые меха, шелка и бархат, ласкавшие плечи венгерских красавиц. На голом прилавке, задрав ноги, лежал телефонист, передав трубку комбату. Чумаченко, поддакивая, выслушивал рапорт из стрелковой роты, которая штурмовала объект за 200 метров отсюда. — Первый этаж занят, — докладывал командир роты, — на лестницах гранатный бой. — Откуда докладываешь? — Из ванной на первом этаже. — Не врешь? — Слушайте. В трубку были слышны взрывы гранат. На другом конце прилавка бойцы возились около патефона, найденного в этом же магазине. Среди груды пластинок со всяческими фокстротами и румбами бойцы нашли и несколько наших, отечественных. Хозяин магазина уже проставил на них свою цену. — «Есть на Волге, утес» — двести пенго, — выкрикивал батальонный радист. — «Ой, гай, мати» — тоже двести. — А румба? — Сто! — Иштенем, что же это такое? Свои дешевле ценят, чем наши. — Еще бы! Разве у них есть такие? — Вот смотри: «Побратався сокiл»… — Далеко наши соколы залетели! — Над Дунаем вьются! — Две пятьсот. — Понакрали на Украине! — Поставь! Радист ставит пластинку, заводит патефон. Шовкун, торжественно пригладив усы, присоединяется к пластинке. Товарищи поражены — какой чистый, сочный голос у санитара. Он пел, задумчиво глядя в разбитую витрину, словно видел там не чужую улицу с искареженным, заснеженным трамваем, а родную зеленую весну, когда шумят дубы и зацветают луга. Бойцы один за другим начали подтягивать. За дружными голосами пластинку уже едва было слышно. — Прекратить! — рявкнул комбат от телефона. — Ни черта не слышу! Бойцы умолкли, пластинку сняли, однако песня продолжала звучать и шириться где-то на дворе. — Что за чёрт! Иван Антонович кинулся к выходу на внутренний двор. Вся его огневая пела. Стоят по грудь в земле братья Блаженко. Стоит лейтенант Черныш. Стоит Хома. Стоит Багиров. Стоят все огневики и, задумавшись, поют песню, мотив которой долетел к ним из КП. Иван Антонович внутренне любуется своими бойцами, и ему трудно подать команду: — Прекратить! Однако он ее подает, потому что комбат разговаривает. А Чумаченко, закончив разговор, сам подошел к патефону. — Что вы тут завели? — строго посмотрел он на Шовкуна. — Собрали капеллу! — Мы так… Не нарочно… — Не нарочно! Где та пластинка? — спрашивает комбат. — А ну-ка дайте сюда! И, положив ее на диск, сам начинает крутить ручку. Теперь комбат мешает Ивану Антоновичу. Но Антоныч молчит. Он сидит в углу в своей неизменной плащ-палатке, в шапке с опущенными ушами и рассматривает топографическую карту. Эти карты накануне откуда-то принесли батальонные разведчики. Они думали, что захватили карты Венгрии, может быть, как раз тех мест, где им в будущем придется вести бои. Но Иван Антонович обнаружил, что перед ним самая настоящая Черниговщина. Шевеля губами, Антоныч медленно разбирает мадьярские названия знакомых мест. Возможно, по этим картам карательные экспедиции венгров гонялись за черниговскими партизанами. Старший лейтенант находит сёла своего родного района, разыскивает знакомые дороги, перелески, балки, холмы, по которым ему приходилось ездить на партактивы и учительские сессии в райцентр. — Наврали, стервы, — ругается под нос Иван Антонович. — Тут мне всякий раз приходилось греть чуб. Встанешь, бывало, с велосипеда и прешься на гору одиннадцатым номером. А они влепили две горизонтали. Две горизонтали!.. Тьфу! Обнаруживая на картах ошибку за ошибкой, Кармазин всякий раз докладывает об этом комбату с неприкрытым возмущением и презрением. Кажется, будто он готов пожаловаться на составителей карт, но беда в том, что некуда подать жалобу. Поэтому Антоныч сам делает и вывод, словно выставляет школьникам оценки. — Я их научу составлять, — угрожает он, раскладывая карты на вытертых коленях. — Я им покажу! Пусть попробуют к моей карте подкопаться! Каждый объект занесу, каждый закоулок. Каждый фонарь на моей карте будет стоять, как виселица! Дело в том, что Иван Антонович собирался сам составить карту тех будапештских кварталов, в штурме которых он принимал участие. — Для чего это вам, Иван Антонович? — спрашивали его молодые офицеры. Старший лейтенант поучающе говорил: — Никогда не теряйте чувства перспективы. Пройденные пути должна быть зафиксированы. Вот… — он поднимает замусоленный блокнот. В него — все, знали — старательно был занесен весь боевой путь Ивана Антоновича. Блокнот был душистый, он лежал в сумке рядом с туалетным мылом. На листках — расчерченные схемы, а под ними объяснения маршрута. Эти дополнительные заметки Иван Антонович, пользуясь терминологией топографов, называл легендами. — Детям передам! — угрожающе говорил он и прятал блокнот, с душистыми легендами в свою пузатую полевую сумку. XXII — Антоныч, огонька! — кричит комбат от телефона. — Хорошего огонька! Из третьей роты ему передают, что фрицы идут в контратаку. Кармазин удивительно быстро вскакивает на ноги. — Есть огонька! Голос его, философски спокойный в разговоре, неожиданно наполняется твердым звоном. — Мы их научим, как составлять черниговские карты! Старший лейтенант бегом пересекает магазин. — Черныш! — кричит он с порога. — НЗО — два! abu Пять беглых! Всеми! Антоныч сразу посвежел, словно умылся снегом. Стоял и считал выстрелы. Расчет братьев Блаженко, самый хитрый из всех расчетов, опять вместо пяти выпустил семь. Хитрецы, верно, надеются на то, что старший лейтенант за выстрелами всей роты не заметит нарушения. Но Иван Антонович сам хитрее всех хитрых. Наверное, не родился еще тот, кто обманул бы его. Выстрелы утихли, командиры расчетов один за другим докладывают: — Очередь! — Блаженко! — строго кричит Иван Антонович. — Опять семь? Ефрейтор выпрямился в ячейке. Молча хмурясь, ждет наказания. — Товарищ гвардии лейтенант, он случайно, — вступается за ефрейтора Черныш. «Ври, — подумал Антоныч. — Тоже такой. Я всех вас по глазам вижу». Но не сказал ничего. Ему не хотелось сейчас наказывать за перерасход мин. Со скрытой гордостью смотрел он на свою роту. Ишь, лоботрясы! Щеки горят. Плечи так и ходят, руки ищут, с кем бы померяться силой. Черныш стал натирать Маковейчика свежим снегом. Вцепились другие, пошла веселая потасовка по всей огневой. Комбат снова требует огня. Кармазин подает команду: — Расчеты!.. И в мгновение все на своих местах. Словно стоят так уже давно. Дома, как четыре высокие скалы, обступили двор. Снесенные крыши, полуобвалившиеся стены. Чудом держатся высоко вверху скрученные взрывами лестницы. На четвертом этаже видны внутренние стены одной из комнат, оклеенные обоями. Обнажились внутренности человеческого жилья, впервые открылись небу. С закопченной оконной рамы свисает головой вниз длинноволосый блондинистый немец. Пальцы, растопыренные, как когти, навсегда выпустили винтовку. Она валяется внизу, под окном, припорошенная снегом. Тут же и пилотка немца с нашитым на лбу мотыльком. Тянутся окостеневшие руки, хотят достать выбитое оружие. — Глубоко, не дотянешься! — кричит немцу Хаецкий. Слева и справа гремит каменный Будапешт. Земля слегка покачивается, как на волне. Откуда ни возьмись над самыми крышами, воя, проносится самолет. На брюхе черные кресты. Такой, как в сорок первом. Тогда он ходил по головам, как хозяин, а теперь словно удирает стремглав от погони. — Девочки, по щелям! — командует кто-то из бойцов, имитируя женский голос. Самолет засыпает двор мелкими трескучими гранатами. Затрещало, захрустело всюду, как будто рассыпалась осколками высокая стеклянная стена. — Одурел немец! Треск утихает, бойцы вылезают из земли. — Меня ранило, — обращается ко всем Хаецкий. — Куда? Хома тут же при всех расстегивается, спускает штаны, нагибается. — Денис, посмотри! Осколок, маленький и острый, как овод, впился в белое тело. Денис Блаженко берет его пальцами. — Тяни, — командует Хома. Ефрейтор осторожно тянет. — Ты нас демаскируешь! — кричат ребята Хоме. — Сверкаешь до самой Буды! Осколок вытащен. — Засмоли, Денис! — говорит Хома земляку. Денис заклеивает ранку бинтом. — И кровь не идет. — До смерти поправишься. — Я вам этого не забуду! — грозит Хома в сторону Дуная, подпоясываясь. — В санвзвод пойдешь? — Ты что: пьяный или кулака просишь? Пошел бы я срамиться! — Очень ты боишься срама… — Довольно про это, — говорит Хома. — А кто брякнет лейтенанту — прибью. Сам скажу, когда присохнет. Командир роты и лейтенант Черныш курили в туннеле подъезда и слушали далекую стрельбу с того берега. — Сужается кольцо, как шагреневая кожа, — говорил Иван Антонович. — Теперь им хоть верть-круть, хоть круть-верть… Он смотрел на Черныша и ждал. — …А под нашей миной смерть, — закончил Черныш именно тем, чего ждал Иван Антонович. Мимо ворот неожиданно проурчал танк. Он мчался на максимальной скорости, вылетел на перекресток и, разворачиваясь, стал палить по прилегающему кварталу, где уже расположились полковые тылы. Минометчики в радостном азарте кинулись к воротам, на ходу заряжая противотанковые гранаты. В этот момент каждому очень хотелось подорвать танк. — Куда? — остановил бойцов старший лейтенант. Он считал, что этот танк является «хлебом» артиллеристов, а совсем не минометной роты. Черныш тоже схватил гранаты, шмыгнув за спиной Ивана Антоновича. Но старший лейтенант заметил его. — Черныш! — крикнул он вдогонку. — Черныш! Черныш не слыхал или сделал вид, что не слышит. Танк газовал по улице назад. — Гвардии лейтенант! Иван Антонович выругался так, как педагогам ругаться не пристало. Черныш застыл в подворотне. Пиратский танк, пылая, мчался вдоль улицы. С верхних этажей на него сыпались гранаты, бутылки с горючей смесью, одни попадали в него, другие падали по сторонам или впереди — весь асфальт горел. Механик-водитель давал полный вперед, сбивая пламя встречным ветром и надеясь выскочить из огненного мешка. Черныш, стиснув зубы, швырнул гранату. Она ударила в борт. Неужели удерет? Неужели выскочит? Черныш швырнул другую. Граната грохнула под гусеницей, гусеница, сползая, потянулась за машиной, как гадюка, — танк дернулся боком и застопорил. Открылся люк, из него стала подниматься хромовая перчатка. В этот момент артиллеристы дали по борту, и танк взорвался, как бомба. Черныш вернулся на огневую радостный. Он сгребал снег с цементного жолоба и набивал им рот. — Наставляй ухо! — с шутливой строгостью сказал Кармазин, приближаясь. Черныш, как блудный сын, послушно наставил ухо, и старший лейтенант ударил его по уху кулаком. Вся огневая ревела от удовольствия. Но на этом не закончилось. Ночью Иван Антонович разобрал своего лейтенанта по косточкам. Он любил исповедывать молодых. Черныш слушал Антоныча покорно, однако глаза его смеялись. Они сидели на КП у командира батальона. Был предрассветный час, тот час, когда даже неумолкающий от гула Будапешт заметно успокаивался, содрогаясь, как бы в тяжелой дремоте, редкими взрывами. — Так вот расскажи, Черныш, гвардии капитану, — говорил Иван Антонович, попыхивая козьей ножкой. — Всё расскажи. — О том, как танк подорвал? — не без ехидства спросил Черныш. — Нет, как нарушил приказ командира роты. — Но ведь я уже получил за это по заслугам! — Еще бы, — сказал капитан Чумаченко, явно становясь на сторону Антоныча. — Еще бы! Ты бы ему, Антоныч, на всю катушку… — Счастье его, что подорвал. А если бы промахнулся, то… был бы ты бедный, Черныш. И переходя на свой обычный философский тон, Иван Антонович спросил уже вполне серьезно: — Скажи, ты задумывался над своим поступком? Делал ты тактический и психологический разбор его? Черныш думал об этом. В самом деле, что понесло его в ворота, где он очень просто мог потерять голову? Официального приказа у него не было, даже наоборот. Честолюбие? Нет, ради честолюбия он никогда не согласился бы рисковать жизнью. Чувство мести? Черныш знал, что чувство мести у солдат на фронте очень много значит. У одного немцы сожгли хату, у другого дочь увезли на каторгу, третьего самого гноили в концлагерях. Все это много значило. Но разве только это? Семья Черныша выехала из Украины задолго до войны, и оккупации не знала. Его хату не сожгли немцы. Его мать не испытала обид от иноземцев. Значит, не личная месть погнала его с гранатами к воротам. Это было что-то другое, более значительное и более высокое. Черныш знал, что только он, только такие, как он, способны уничтожить этот танк, он знал, что от этого зависит очень многое для других людей. В тот момент он и в самом деле не думал о себе: будет он жить или нет. Какая-то прекрасная сила направляла его руку и диктовала каждый шаг. Он знал, что неуничтоженный танк через некоторое время ворвется в другой квартал и будет крошить все на своем пути. Сейчас Черныш сказал Антонычу именно об этом. — Я понимаю такое чувство, — сказал капитан Чумаченко, радуясь, как всякий, кто неожиданно находит душевного союзника. — Знаешь, я до войны работал электриком. Была такая красивая высоковольтная сеть «Днепроэнерго». Может быть, вы видели за Днепром в степи металлические мачты? Это она. Между прочим, она совсем изменила знаменитый украинский пейзаж. Мне выпало счастье и строить ее, и работать на ней. Когда мы ставили мачты, я был еще комсомольцем. Бравый, знаете, парень был, чубатый. — А теперь, вишь, виски уже, как снег, — задумчиво заметил старший лейтенант. — Что ж поделаешь, Антоныч… Потерло нас. И сеть мою потерло. Из тех проводов, которые я собственноручно натягивал, при немцах… ложки отливали. Провода, знаете, алюминиевые, толстые. — Может быть, вот эта моя трофейная тоже из них? — невесело пошутил Черныш, вытягивая из-за голенища складную ложку. — Может быть… А сколько там нашего труда вложено! Наших радостей. Нашего сердца. Когда мы форсировали Днепр, я увидел нашу славную мачту-днепрянку. Она была смонтирована на воде, красавица, знаете, была… Легкая такая, стройная, на высоком фундаменте. Гляжу, лежит утопленная, головой в воду. Захотелось пойти, обнять, сказать: встань, поднимись. Вам, наверное, трудно это понять. А для меня эта сеть была всем. Потому что не только я ее возводил, но и она меня возводила, поднимала… Родом я из лоцманской слободы, есть такая на заднепровских песках. Отцы и деды мои гоняли дубы по Днепру. — Как это дубы? — спросил Черныш. — Дубы? Это своеобразные лодки. Я уже их не застал. Хотя, правда, брат мой еще «дубы гонял»: собственно, он работал мотористом на катере, однако, все равно говорили: «дуба гоняет». Так вот, как только стала действовать сеть Днепроэнерго, мое село сразу изменилось. Вы знаете, как рисуют украинское село на картинках? Хатки под соломой, тополя край дороги, месяц над ней. А в нашей лоцманской слободе вместо тополей у дороги выросли металлические мачты, выше всякого тополя. Электричество на улицах. Месяца почти не замечаешь. Есть он на небе или нет его, у нас все равно ночи ясные. На глазах, понимаете, пейзаж изменился. И я, лоцманский парубок, Гаврик Чумачок становлюсь тем временем инженером Гаврилой Петровичем Чумаченко. Так как же мне было не любить эту сеть? Всю душу она забирала… И вот однажды — тревога! Линейные сообщают, что где-то обрыв. Обычно в таких случаях что делают? Выключают рубильник, и баста. Ремонтируй. Правда, для этого нужно остановить все предприятия Новомосковска или Павлограда примерно на полдня. И вот, знаете, мне так больно стало за мою сеть! Я не мог допустить, чтобы кто-нибудь сказал о ней плохое слово. Не хотелось услышать его, как плохое слово о любимой дивчине. И я взялся ликвидировать обрыв без выключения тока. Вы представляете, что это значит? Ток по сети идет напряжением в 35 000 вольт. Если б где-нибудь чуть-чуть оступился, в одну секунду от меня остался б только пепел. Но что же? Дал расписку, как перед операцией, что берусь добровольно. И взялся… Не буду говорить о технических деталях этого дела. Дело, знаете, очень деликатное. К тому же никто у нас еще не пробовал так… Скажу одно: когда работал, — а была ночь, непогода, синие искры трепетали в ионизированном воздухе вокруг проводов, — когда работал, ни разу как-то не подумал о себе. Наверное, точно так же, как Черныш сегодня… Работаю, руки немеют, а мне так приятно думать, что все заводы города работают бесперебойно, сотни людей, стоя у станков, не подозревают даже, что где-то в степи орудует штангой неизвестный электрик, думая о них и забывая, что каждую секунду его может испепелить молния. — И тогда чувствуешь себя настоящим человеком, — радостно сказал Черныш. — Человеком вполне! «Какой он молоденький», неожиданно подумал Антоныч, глядя на своего взводного, и солидно сказал: — Именно поэтому ты не имеешь права зря рисковать ни собой, ни другими. Не забывайте, что страна отдала фронту самых сильных, самых крепких, самых надежных. Она послала их на Дунай не для того, чтобы они умирали, а для того, чтобы… Антоныч смотрел на Черныша выжидающе. — …Чтоб победили и вернулись возводить мачты, — ответил Черныш, как школьник. — Пять, — поставил отметку Иван Антонович. Кармазин строго осуждал тех офицеров, которые иногда ради внешнего блеска легкомысленно относились к себе или к своим подчиненным. «Неоправданные людские потери — самый большой позор для командира», — говорил старший лейтенант. В этом отношении взгляды Антоныча целиком сходились со взглядами комбата. Всегда уравновешенный и терпеливый, капитан Чумаченко становился беспощадным, когда узнавал, что какая-то рота понесла напрасные потери. — Ты понимаешь, что дано в твои руки государством? — пробирал он какого-нибудь чрезмерно азартного вояку. — Не коня, не машину, не станок… Шофер машину разобьет, и то его судят. А ведь это люди. Люди, понимаешь? — Да еще какие люди! — подхватывал Антоныч. — Богатство! Хоть в душе Антоныч оставался сугубо штатским человеком, он, однако, был влюблен в настоящего бойца-фронтовика. — Может быть, потому, что фронтовик ежедневно встречается со смертью с глазу на глаз, — вслух размышлял Антоныч, — он лучше других узнает подлинную цену жизни. Вы заметили, что на фронте люди живут дружнее? И мне кажется, что даже процесс формирования нового сознания здесь происходит интенсивнее. — Ого! — сказал Черныш. — Чего ты огокаешь? Возьми, к примеру, отношение фронтовика к деньгам. Он попросту забывает их цену, ни во что не ставит. Или вспомним такое старое выражение: сделать карьеру. Это выражение я слышал тысячи раз среди нашего офицерства и всегда оно употреблялось только в ироническом смысле. Ты обратил на это внимание? Разве это случайно? — Нет. — Потому что на настоящего воина, по-моему, меньше всего давит та отвратительная сила, которая у нас, на политическом языке, зовется родимыми пятнами капитализма. Или, вернее сказать, он скорее сбрасывает с себя этот груз, освобождается от этих пятен, ибо воин меньше других захвачен узкими, личными интересами. Он постоянно, днем и ночью, живет, так сказать, идейной общественной жизнью. — Наэлектризованный, — сказал капитан, — током высокого прекрасного напряжения. — Пусть так… Иван Антонович не договорил. Во дворе разорвался тяжелый снаряд. С минуту все молчали, потом Черныш порывисто поднялся: — Пойду взгляну, не пришибло ли часового. Капитан и Антоныч тоже встали. Переступая через бойцов, спавших вповалку, они вышли во двор. В воздухе пахло пороховыми газами. — Пропуск! — послышался голос Романа Блаженно. — Не узнаете, Блаженно? — А спросить обязан. — Правильно. Где-то над головами мурлыкали «кукурузники», неутомимые друзья пехотинцев. Они когда-то бомбили фрицев в курских и украинских кукурузных полях и там получили от бойцов кличку «кукурузников». Это солдатское прозвище они пронесли до венгерской столицы, где нет уже под ними никакой кукурузы, а высятся лишь каменные громады. «Кукурузники» ходят над ними спокойно и размеренно, не нервничая, как «мессеры», ходят над самыми крышами ночного города, нащупывая каждый купол, готический шпиль, вспышку на батарее… За высокой стеной встают малиновые горы. Пылает Буда на том берегу. Горит и здесь, в этом квартале. Ощерились багровые ребра балок. Над иным зданием дым поднимался столбом, курчавясь вершиной, как дуб. Как тот песенный дуб, который разрастался, не боясь мороза. С одной стороны он был зловеще багровым. Большая часть кудрявой кроны оставалась в тени и только угадывалась. Но вот где-то внизу забил другой световой источник, гигантская крона обозначилась вся и замигала бледнозелеными светлячками. От этого миганья, частого, как далекие зарницы в степи, казалось, что дуб покачивается. Он расплывается, растет, превращается в тучу. И всё мигает, мигает. От этого миганья кажется, что и все небо и вся земля качаются. — Не холодно, Блаженко? — спрашивает старший лейтенант. — Ничего. Боец стоит, положив на автомат руки в лайковых перчатках, которые лопнули по швам. В ячейках чернеют минометы. Они сейчас напоминают длинношеих лисиц, которые, подняв передние лапы, присели на хвосты в напряженном ожидании. У минометов спят бойцы, накрывшись плащ-палатками и согреваясь собственным дыханием. Иван Антонович обходит их, присвечивает фонариком. Палатки поседели от мороза. Где-то на левом фланге взметнулись в небо упругие хвостатые кометы «катюш». Полетели яркими, огненными трассами через темный Дунай на Буду. Через минуту донесся грохот, словно ударил молодой весенний гром. — Звучно, — говорит капитан Чумаченко. — На хорошую погоду. Так и заводские гудки у нас над Днепром: на дождь хрипят, а на хорошую погоду поют звучно. XXIII Пешт, восточная часть города, был уже почти полностью очищен от противника. Несколько тысяч кварталов остались за спинами наших бойцов. Выбивая врага от квартала к кварталу, советские войска прижали его с трех направлений к Дунаю. Немцы бешено сопротивлялись в прибрежном районе. На той стороне Дуная в белесой мгле тонула Буда, опускаясь террасами кварталов к самому берегу. На горе был виден высокий королевский дворец. Артиллерия, установленная противником возле дворца, и ниже, под горой, обстреливала Пешт. Полк Самиева и его соседи уже штурмовали площадь перед Парламентом. Самоходные пушки и танки, вырвавшись из засад, где они еще с ночи, притаившись, ждали сигнала атаки, сейчас прочесывали всю площадь до самого берега. Прикрываемые ими штурмовые группы шаг за шагом приближались к Парламенту. Минометчики Кармазина прокладывали дорогу автоматчикам своего батальона, наступавшим правее Парламента через небольшой сквер. У них было задание выйти к набережной. Среди памятников, фонтанов, железных оград перебегали, отстреливаясь, немцы. Штурмовые группы в гранатном бою вытеснили их из сквера, и немцы вели теперь огонь из-за колонн Парламента, из-за гранитных перил набережной. Энергичный, радостный бой нарастал. Как лесное птичье царство, стрекотали автоматчики среди каменных громад. И минометы били сегодня как-то особенно звонко, как в литавры. Минометчики за это утро уже несколько раз меняли позицию, маневрируя в фарватере штурмовых групп. Сейчас горячие минометы остывали в самом сквере. Их трубы еще дымились, как будто дышали паром на морозе. — Дожили, — весело выкрикивал Иван Антонович. — Дожили, что бить больше некуда! Действительно, штурмовые группы уже сблизились с противником, так, что мины могли зацепить своих. Бить по вражескому тылу? Но тылом у врага был Дунай. Дунай, Дунай! Так вот ты какой! Не голубой, не вальсовый! Темный, как туча! Широкое смертельное поле, гибельная нейтральная зона. Искрошенный снарядами лед трется о берега. Клокочут темные глубины, пенится вода, как на подводном камне… Не голубой, не вальсовый! Из Буды немецкие пушки все чаще бьют по Дунаю. Вражеские артиллеристы уже видят в бинокли своих, припертых к берегу. Сбившись за углом Парламента, наскоро перегруппировавшись, немцы снова идут в контратаку. Удержаться хотя б до ночи!.. Свинцовый град сечет воздух. Заскрежетала бронза монументов. Трассирующие пули пронизали сквер. Черныш, выглядывая из-за пьедестала, видит, как на штурмовиков лейтенанта Барсова кинулись десятки немцев. — Гвардии старший лейтенант! — почти кричит Черныш командиру роты. — Разрешите поддержать Барсова! Наседают… Пятна темного румянца на щеках Черныша разгораются, словно под солнцем. — Разрешите, гвардии старший лейтенант! — кричат бойцы. Антоныч разрешает первому взводу. Черныш взмахнул автоматом: — Первый взвод! За мной! Как стая тяжелых птиц, у самой земли летели бойцы, разворачиваясь. С разбега Черныш наскочил на какого-то бойца-пластуна. Он полз, волоча автомат, оставляя на снегу кровавый след. След был яркий, пылающий. — Где санпункт? — поднял голову боец. Он был без ватника, в одной гимнастерке, заправленной в штаны. — Где санпункт? — Там! — Черныш показал рукой в тыл, не останавливаясь. — Давайте, самоварники, — крикнул раненый вслед минометчикам. — За Парламентом их набилось, как червей. Давайте, браты… Парламент, высокий, темнокоричневого цвета, с готическими шпилями по бокам и куполом в центре, мрачно смотрел на бойцов. Он как будто удалялся от них, опускался в Дунай. Он был похож на огромный средневековый собор. Без крика падали раненые. Минометчики, передвигаясь короткими перебежками, уже соединились со штурмовиками лейтенанта Барсова. — Евгений, ты здесь? — услыхал Черныш голос откуда-то сбоку. Оглянувшись, он увидел Барсова, молодого, разгоряченного боем офицера, с автоматом в руке. Барсов, не глядя на Черныша, прицелился куда-то из-за каменной тумбы, дал очередь и прыгнул через ограду к перилам набережной. Знакомый Чернышу парторг четвертой роты, пожилой, высокий сержант, поднялся в полный рост, крикнул «ура» и повалился, раненый, на талый снег. Но «ура» не погасло, оно вспыхнуло и покатилось вдоль берега, подхваченное многими голосами. Наверное, его услышали и на той стороне широкого Дуная. Немцы, бешено отстреливаясь, отступали за гранитные массивные колонны. Эти колонны с западной стороны, со стороны Дуная, подпирали тяжелый тысячетонный Парламент. Хаецкий, пробираясь под стеной, подкрадывался к одной из таких колонн, за которой стоял автоматчик. Немец строчил, не замечая Хаецкого. Мало у тебя глаз, ворог! Не знаешь ты, что долгие недели городских боев в лабиринтах Пешта многому научили бойца Хаецкого! Сто семьдесят кварталов, добытых в жестоких боях батальоном Чумаченко, не прошли для Хаецкого даром. Он привык уже к этим трущобам и подземельям, к баррикадам на улицах, к окнам-бойницам, к колоннам-защитницам. Он уже знает, где ему нужно быть осторожным, а где бесстрашным прыжком выскочить вперед. Так, как здесь. Из-за колонны виден был ствол черного автомата. Хаецкий прыгнул сбоку, схватил горячий ствол обеими руками и дернул на себя. За автоматом из-за колонны потянулся и немец. Здоровенный, выше Хомы, в черных наушниках, с блуждающими, дикими глазами. Он никак не хотел выпустить автомат из рук, словно и сам был частью этого автомата. С минуту они, сопя, тянули друг у друга автомат, каждый стремился схитрить и столкнуть противника в Дунай. Но немец пятился от берега. Пятился и Хома. Наконец, Хома, улучив момент, изо всех сил повернул автомат. Руки немца хрустнули в суставах. Какой-то солдатик, незнакомый Хоме, пробегая мимо, походя треснул немца прикладом по черепу. Немец схватился за голову, закружился, но не упал. Он с ужасом косился на высокий берег, закованный в камень. Дунай темнел внизу, как пропасть. — Не крутись! — тяжело дыша, крикнул Хаецкий и стукнул немца его же автоматом. — Поддержу! Немец очутился у берега. Хома, разозлившись, поддал ему сапогом в зад. Немец полетел в воду. Длилось это считанные секунды. Весь берег клокотал и вихрился. Тяжелый вонючий дым стлался над рекой. Штурмовики вдоль всей набережной гранатами и врукопашную добивали противника. Тем временем по улицам прилегающих к Парламенту кварталов уже тянулись колонны пленных. Сами пленные теперь ускоряли шаг, чтобы быстрее выйти из-под огня своей артиллерии. Она без умолку била по Пешту с высот Буды. Торопливо прошла колонна венгров с белым флагом из одеяла, со своим полковником впереди. — Где плен? — спрашивал полковник. Орловцы и черниговцы показывали ему, не пользуясь картами Будапешта. Немцы брели в колоннах, опустив головы, ни на кого не глядя. Они шли сейчас в самых нелепых костюмах. Только немногие были еще в своей униформе, на остальных были пальто, плащи, шляпы, у многих шеи были затянуты платками. Странные превращения произошли с этой армией: как только она оказалась без оружия в руках, сразу стала похожей на колонну арестантов. Как будто ведут их по городу из тюрьмы на работу или в баню. У них не было силы, морального права встретиться взглядом с бойцами, которые стояли на тротуарах еще потные, разгоряченные, радостные после боя. Хоть было совсем не холодно, у пленных под носами висели капли. — Хотя б утерли свои арийские носы, — кричали бойцы. Партию пленных, человек полтораста, гнал Казаков. Сержант был сегодня особенно возбужден. — Чистокровное стадо, — кричал он знакомым однополчанам. — Даже два оберста. Вон видите, нос долотом вниз… Думаю, что майор Воронцов разрешит нам сегодня сесть на лошадей. — А Буда? — Ей то же самое будет! Колонны брели и брели. — Было в сорок первом году, — обратился к товарищам на тротуаре какой-то тонконогий пожилой пехотинец в обмотках, туго накрученных до самых колен, — было, братцы: один их автоматчик гнал наших десять. А теперь наш автоматчик гонит их сотню. — История, батя, история, — вмешался бас. — Колесо истории. Тютюн ван? — Нынчен. Сигары… гавайские. — Это барахло, батя. Кременчугской махорочки б!.. XXIV После боя на набережной минометчики, влетев в помещение Парламента, столкнулись у входа с Ференцем. — Ты уже здесь, Ференц? — крикнул Вася Багиров. — Убьют! Еще стреляют… — Уже не убьют, — снимая шляпу, торжественно ответил художник. — Уже нет. Приблизившись к Чернышу, Ференц взял его за руку. — Товарищ лейтенант… гвардии, — произнес он с акцентом. — За всё… всем вам… всей России… И хотел поднести руку к губам. Черныш, краснея, вырвал руку. — Что вы, Ференц? У нас… так не делают. Они побежали вверх по белым мраморным ступеням. За бойцами, размахивая полами своего макинтоша, спешил Ференц. Он указывал на колонны из цельного мрамора, возвышавшиеся по сторонам. — Наш шедевр. Шедевр! Это слово больно задело Черныша. Перед ним предстал наяву Саша Сиверцев из альбома художника. Тогда Ференц тоже так сказал. — Эти завезены из Швеции… Эти из Феррары… Эти из Германии… Монолиты… Хома внимательно оглядывался по сторонам. Ему все казалось, что за каждой колонной в полутьме притаился чужой автоматчик. — Приемный зал… Красное дерево… Бронза… Розовый мрамор… Шедевры… Бойцы какого-то другого полка группами спускались навстречу, с ручными пулеметами на плечах, возбужденные, сияющие. Пошучивая, они гнали несколько обезоруженных фрицев. — Куда, братья-славяне? — спросили бойцы из другого полка. — К министрам! — Нету. — Еще сидят в канализационных трубах! — Го-го-го! Залы, словно гулкие Альпы, отражают веселые голоса. В окна, сквозь разноцветные стекла, льется мягкий радужный свет, наполняя залы, фойе и коридоры пестрым полумраком. Как будто поднимаешься по этим белым ступеням в туманный, фантастический мир. — Палата депутатов, — с гордостью объясняет Ференц, забегая к минометчикам то с одной, то с другой стороны. Чем выше поднимались, тем светлее становилось вокруг. Словно взбирались на высокую гору. Сквозь пробитый купол светилось небо. Палата депутатов… Мрачный, величественный зал с ярусами стульев. Перед каждым стулом столик с табличкой. На ней фамилия депутата. Где сейчас эти депутаты, продавшие фашистам свой народ? В Швейцарии или в Баварии, или на острове Капри… Внизу, посреди зала, как на арене цирка, круглый стол под зеленым сукном. Вокруг стола, на полу, разбросаны тяжелые старинные книги в кожаных переплетах. Стоят кресла министров, обитые красным бархатом. — Трибуна оратора… Ложи дипломатов… Ложи журналистов. Ференц замирает от гордости и умиления. Хаецкий утомленно присел в одно из кресел, разглядывая разукрашенные стены. Только теперь он почувствовал, как гудят ноги после долгого напряжения. — Хома! Хома! — встревоженно говорит Ференц. — Это кресло министра. — Министра? — Хома глядит на кресло. — Так что же?.. Сломается? Нет, как будто стульчик не хуже других. Мягкий, как раз для меня… Ты ж знаешь, Ференц, что я контуженный… Хома утирает пот рукавом. Бойцы рассыпались между депутатскими рядами, шныряют, ищут — не притаился ли часом где-нибудь оглушенный фриц. Художник собирает с пола тяжелые фолианты и, вытирая их, складывает стопкой на стол. — Что это за книги? — Законы, Хома… Наши старые законы. — А-а, это те законы, что пели, как скрипка, — Хома неожиданно тонким, дребезжащим голосом имитирует скрипку: «Йде весiлля — напмося й намося, йде весiлля — напмося й намося» abu Так? А наш бас им отвечает (Хома скандирует медленно, басом): «ще по-ба-чи-мо, ще по-ба-чи-мо». abu Вот и побачили. Разве не так, Ференц? Однако почему они, твои законы, такие затоптанные, пылью прибитые? — Я перетру, Хома. — Перетри, перетри хорошенько, Ференц, — поучает Хома, — да еще и перетруси. Бо там, наверное, уже и моль завелась. Какие хорошие — оставь, а какие плохие — в печку. На их место положи новые. Такие, чтоб войн не было! Слышишь, Ференц? — Но это в компетенции министров, Хома. — Как ты говоришь? — Ну… это наши министры… — Министры… Гей вы, министры! — кричит боец пустым местам палаты, как будто там и в самом деле сидят министры. — Пойдите-ка сюда, имею к вам разговор. Буду своего добиваться… Вот фашистов мы выперли в Дунай. Места для вас свободны. Будьте ласковы, мерси, занимайте… Но знайте, что теперь Хома не захочет, чтоб вы снова гнули фашистскую политику и загибали ее на войну. Разве напрасно я всю Мадьярщину до самого Дуная своими окопами перекроил? Разве напрасно не вернулись в нашу Вулыгу Олекса и Штефан и кум Прокоп? Нет, ой, нет. Теперь я буду внимательно к вам прислушиваться. Не захотите жить мирно и ладно, будет вам горько, как сегодняшним фрицам! Не усмехайся, Ференц, не скаль на меня зубы. У меня еще у самого такие, что гвоздь перекушу. И рука еще не сдает. И сыны еще дома растут, червонные, как калина, крепкие, как дубки. Я им пишу, чтоб смотрели с нашей Вулыги и на Дунай, и за Дунай, и на весь белый свет… Черныш стоял наверху, в палате сенаторов, окутанной белыми сумерками. Молча осматривал пышную окраску стен, скользя по ним пренебрежительным взглядом, и думал о тех далеких, растерянных по пути, что шли и не дошли сюда. И боец Гай, и Юрий Брянский, и Саша Сиверцев, и Шура Ясногорская, — все навеки или на время выбывшие из строя, как будто они только что поднимались с ним, вооруженные, по белым ступеням и вступили в этот зал. Он ясно видел их лица, слышал их голоса и сам обращался к ним. «Вы не должны быть никем забыты — ни изменчивыми политиками, ни дипломатами, ибо вы шли в авангарде человечества и без вашей жертвы не было бы ничего…» Рыдал без слез, кричал без слов. «Вас человечество подхватит, как песню, и понесет вперед, потому что вы были его первой весенней песней…» Большие дороги армий пролегли перед глазами Черныша. Отсюда, с этой высокой точки чужого побежденного города, он доставал взглядом неисчислимые тысячи серых окопов, разбросанных по полям Европы, слышал перестук солдатских подков по заминированным асфальтам, стон забытого раненого в подоблачных горах. Жизнь, перестав быть для него розовой загадкой юности, открывалась перед ним в простоте своего величия. Он видел ее смысл сейчас яснее, чем когда бы то ни было. И пусть он упадет, как Юрий Брянский, в задунайских низинах или в словацких горах, — он и последним проблеском сознания будет благодарить судьбу за то, что она не водила его зигзагами, а поставила в ряды великой армии на прямую магистраль. Мысли его прервал Багиров, явившись с сообщением, что батальон собирается. Возвращаясь из палаты сенаторов, Багиров и Черныш услыхали голос Хомы. Заглянули в нижнюю палату. Хома сидел глубоко внизу, закинув ногу на ногу и поучал. Автомат лежал у него на коленях. Вокруг Хомы, скрючившись, держась за животы, хохотали бойцы. Среди них были и самиевцы, и солдаты из других частей. — Кончай ночевать! — скомандовал старшина. — Минометная, выходи! Хома вылетел из кресла. — Будь здоров, Хома! — тряс ему руку Ференц, прощаясь. — Будь здоров, Ференц!.. И не кашляй! — Будь спок, будь спок, Хома. Положись на нас. Спасибо за кушай-кушай… Спасибо за всё. Бойцы загрохотали между депутатских мест по деревянным ступенькам. Из Буды били пушки. Один снаряд, проскочив сквозь купол, разорвался внизу, в приемном зале. Полетели обломки статуй. Тучей поднялась со стен белая известковая пыль. Бойцы, осыпанные ею, выскакивали из Парламента на свежий воздух. Оружие стало белым. И каждый боец вылетал белый, как сокол. XXV Вечером полк готовился к маршу. Подразделения группировались в одном из темных кварталов. Командир полка Самиев, собрав комбатов, сообщал им порядок движения. Ароматные кухни тряслись через двор, теряя жар из поддувал. Бойцы спешили с котелками на ужин. Багиров, добыв опять подводы в транспортной роте, укладывал материальную часть. По всему было видно, что марш будет далекий. Иван Антонович заставлял своих минометчиков переобуваться при нем, чтоб не потерли ноги в пути. Полковые разведчики гарцовали на черных лошадях. Среди бойцов о марше ходили разные слухи. abu — Я слыхал, что на Дальний Восток. — Брехня… Идем на север, форсировать Дунай… — Чего тут гадать: куда прикажут, туда и пойдем. В огромном пустом гараже бойцы разложили костры. Ужинали, переобувались, сушили портянки. От нагретых ватных штанов шел пар. Иван Антонович подошел к одному из костров, у которого сидели минометчики. Волна теплого воздуха мягко накатилась на него. Среди минометчиков у костра сидели лейтенант Черныш и майор Воронцов. Прихлебывая чай прямо из закопченных котелков, присутствующие вели спокойную, видимо, давно начатую беседу. — …Знаете, как об этом сказал Михаил Иванович, — говорил майор: — Вы, говорит, явитесь домой новыми людьми, людьми с мировым именем. Людьми, которые сознают свое непосредственное участие в создании мировой истории. — Чуешь, Роман? — толкнул земляка Хома. — Творец мировой истории! — А они нас считали низшей расой… — А мы и будем низшей, — говорит Хома. — Что-о? — насторожился ефрейтор Денис Блаженко. — Низшей расой, говорю. Потому что мы останемся на земле, а они закачаются на виселице. Разве ж то не выше? Бойцы хохочут. Маковейчик играет затейливым портсигаром. — А ну, покажи свой трофей майору! — подзуживают его бойцы. Маковейчик демонстрирует. Умный портсигар, щелкнув, выбрасывает готовую самокрутку. — Здорово! — заблестели глаза у одного из пехотинцев, такого же молоденького, как и Маковейчик. — Только закладывай бумагу! — Здорово! — говорит и майор, прикидываясь удивленным. — А ну еще! Маковей с простодушной радостью щелкает. — Домой повезешь? — спрашивают его. — Я такой мизерии не повез бы, — говорит Хома. — Чи я беспалый, что сам не скручу себе цыгарки, най его маме! И вообще это выдумка, чтоб только глаза замазывать. Раз-два и уже заедает. Привезти — так мотоцикл! — Или часы, — вставляет молоденький пехотинец. — Часов у них, как мусора. — Все «роскопы»22, — замечает Денис Блаженко, не отрывая взгляда от развернутой дивизионной газеты, которую держит в руках. abu — Штамповка. — А сколько шелков, — бросает кто-то. — Искусственные, — возражает Хома. — Только в воду — и расползаются… Разве мы слепцы? Мы все видим. — Много у них всякой всячины, — задумавшись, говорит майор и останавливает взгляд на газете в руках Блаженко. На первой странице, у заголовка, изображен орден Ленина, которым награждена дивизия. — А вот скажите мне, товарищи, — Воронцов передает ординарцу пустой котелок, — скажите мне, у кого из них есть… ленинизм? — Ле-ни-низм? — переспрашивает Маковейчик, ошарашенный этим неожиданным вопросом. — Да, ленинизм. У кого из них родилось такое учение, которое, как солнце, осветило дорогу всему человечеству? — Ни у кого. — А у кого из них есть такое государство, — постепенно повышает голос майор, — которое устояло, как скала, в этакую бурю? — Ни у кого. — А у кого из них есть люди, которые, не сломав хребта, вынесли б все то, что вынесли мы с вами? Бойцы сидели задумавшись. Даже в их молчании было что-то объединяющее. Видно было, что думают они не каждый про свое личное, отдельное, а про единое, одинаковое у всех. Это был момент той глубокой задушевности, какая так часто возникает у солдатского костра между людьми, прошедшими вместе долгий, тяжелый путь, сроднившимися в боях. И радости, и боли, и воспоминания, и перспективы давно уже стали для них общими, как бы семейными. Черныш достал из кармана треугольник письма и, наклонившись к огню, развернул его. «Который раз лейтенант его перечитывает», — подумал Хаецкий. Это было первое письмо от Шуры Ясногорской, полученное Чернышом сегодня. «Здравствуй, Женя, — писала она. — Лежу в армейском госпитале, в том самом, где когда-то сама работала и встретила Шовкуна. Здесь же и Саша Сиверцев, мы часто встречаемся с ним и вспоминаем полк. Полк! Сколько в этом слове для нас и тоски, и боли, и невыразимого очарования! Где вы теперь, Женя? В Будапеште ли, под Эстергомом или у Комарно? Мы каждый день думаем об этом с Сашей и никак не можем угадать: всюду, где самые тяжелые бои, там, нам кажется, и вы. Отсюда, со стороны, все предстает перед нами в каком-то особенном освещении. Каждый шаг нашего пехотинца кажется событием, достойным летописи. Женя, как я счастлива!.. Да, именно счастлива… Пусть тебя не удивляет, что после всего случившегося, я еще могу говорить о счастье. Не думай, что я забыла что-нибудь или раны уже зарубцевались и не кровоточат. Нет, Женя… Золотая трансильванская сопка горит, не угасая, и не меркнет, не меркнет… И только величие того, за что он погиб и за что готова погибнуть и я, дает мне силы и ощущение счастья даже в самую тяжелую минуту. Потому что разве счастье это только смех и наслаждение, и ласки? Так представлять его могут лишь ограниченные люди, которые никогда не были бойцами и не имели своего полка и своего знамени. Разве такие мелкие «счастливцы» не достойны жалости? Это, Женя, ты знаешь лучше, чем я. Знаешь ты и то, как осточертела мне эта госпитальная кровать, эти процедуры и режимы. Хочется скорее освободиться от них и опять к вам, к вам, нога в ногу с вами…» Во дворе послышалась команда: — Офицеры, к комбату! Евгений встал, пряча письмо. Воронцова у костра уже не было. Бойцы гасили огонь, выходили во двор. В темноте звучали короткие команды, строились подразделения. Пролетал снег. На западном берегу сквозь порошу метели пылали горы. Белели освещенные пожарами бетонные быки высоких дунайских мостов. Взорванные фермы опустились в багряную воду, словно пили ее жадно и никак не могли напиться. — Знаменосцы, в голову колонны! — пронеслась команда командира полка. Подразделения двинулись. Они будут итти вначале среди темных ущелий разбитых кварталов. Потом выйдут в придунайские поля, занесенные снегами. Будут идти всю ночь, слыша канонаду и слева и справа на флангах. Будут идти прямо в нее, не колеблясь, сжимая верное оружие. Впереди взвод знаменосцев с полковым знаменем в жестком брезентовом чехле, с позолоченным венчиком на конце древка. Офицеры на ходу будут поглядывать на компасы, светящиеся в темноте на их руках. Будут идти, идти, идти… Золотой венчик знамени, покачиваясь, будет все время поблескивать над головами бойцов. Злата Прага Книга третья I Наступала великая весна. Ширились горизонты, день становился просторней. С каждым пройденным километром солнце припекало все сильнее. Наступление приобретало все более стремительный темп. Куцых топографических карт хватало всего на несколько часов движения. Посылаемые из высших штабов, эти карты едва успевали догонять наступающие войска. За двое суток полк с боями прошел от Грона до Нитры и форсировал ее у местечка Новые Замки. А сталинскую благодарность, полученную за освобождение Новых Замков, бойцы читали уже за десятки километров от Нитры, на реке Ваг — третьем словацком притоке Дуная. Обогретые солнцем дороги вели в глубь Словакии. Шинели просохли и стали легкими, как птичьи крылья. Может быть потому, что весну полк встретил в походе, у бойцов создавалось впечатление, будто самое понятие времени зависит от них, от темпа их наступления. Чем стремительнее шли они вперед, с боями форсируя вскрывшиеся холодные реки и задыхаясь в горячих маршах, тем быстрее, казалось, наступает весна. Долгожданная пыль апрельских дорог! Впервые в этом году она заклубилась над нами. Не та, что разъедала нам глаза в сорок первом, не та, что отравляла нас в украинских степях! То была тяжкая пыль горя, смешанная с грязной сажей пылающих наших жилищ… А эта — золотистая, легкая, апрельская — поднимается рядом с тобой могучими крыльями, предвещая великую солнечную весну. Бурная спутница походов, она, кажется, уже несет в себе привкус победы. — Странно! — восклицает посеревший от пыли Маковей, обращаясь к Роману Блаженко. — Аж на зубах скрипит, а приятно! — Приятно-то приятно, да как бы засуха не ударила… Они скачут верхами за ротными повозками. Вокруг расстилаются плодородные придунайские равнины. Кое-где покажется на горизонте одинокий словак с одним волом в плуге. Лучи солнца, повернувшего на запад, рикошетят на далеких полевых озерах. Над прошлогодними камышами уже взвиваются белые табунки чаек. Впереди вся дорога запружена войсками. В тучах поднятой пыли видны очертания подвод, всадников, машин. Сотнями серебряных молодиков23 поблескивают на солнце подковы. Спокойно покачиваются на лафетах полковые артиллеристы. Обгоняя минометчиков, одна за другой проплывают «катюши», неся в себе грозу. Гомон марша возбуждает Маковея. Словно сквозь огромный радостный оркестр пролетает он, ротный соловейко. Ему хочется петь. — Роман, каких я девчат видел в Таланте! — Эх, Маковей, Маковей… Жди беды. Будет тебе от старшины. Мы тут всей ротой тебя искали. — Старшине я уже доложил… Выругал на первый раз, и все!.. — Счастье твое, хлопче, что не во время боя отстал. — Дурак бы я был — во время боя отстать! За это дали б штрафную… Но какие там девчата! Видел бы ты их, Роман! — Телефонист сладко прищурился, покачал головой. — Павы! Этой весной молодой хмель бродил в крови Маковея. Юноша влюблялся в каждую девушку, которая подавала ему кружку воды через забор или лукаво улыбалась, выглядывая из окна. abu — Гляди, как бы эти павы не сбили тебя с панталыку… — Словачки и мадьярочки, Роман! Как высыпят из костела да как поплывут по улице, — очей не оторвешь!.. Платки на них яркие, юбки короткие и круглые, как на обруч натянутые… Идут по тротуару в красных сапожках, маленькие молитвеннички к груди прижимают и на меня из-под косынок только зырк-зырк!.. А сапожки у них дзень-дзень… Еду себе рядом с ними и любуюсь. — Марусина! — зову одну, самую лучшую… А она улыбнулась мне, остановилась у калитки: — Я не Марузина, я Иринка! — Ах, Яринка! Йов, говорю. Хочу, говорю, посмотреть, что там у тебя так красиво позванивает, когда ты идешь по улице… Покажи-ка свое дзинь-дзинь-дзинь!.. Тогда она глянула на меня — да как глянула! — и, засмеявшись, подняла свой красный сапожок. И что б ты думал, Роман? Ничего особенного… Просто между высоким каблуком и подошвой у нее прилажен маленький, как пуговица, медный колокольчик… А я вначале думал, что это какое-нибудь чудо особенное. Я, говорю, Яринка, думал, что сама земля под тобой позванивает… Потому что такая ты вся… ладная! А она повела глазами, щелкнула по колокольцу своим кожаным молитвенничком, и звоночек аж засмеялся!.. Чудесно!.. Но вижу: ехать уже пора. Тронул коня, а Яринка как глянет на меня… И жалобно как-то и испуганно: — Хова?* abu — Фронт, говорю. — Не надо фронт… Не любим фронт. — Ну что ты ей скажешь на это? Пока я за угол не свернул, все стояла на месте, как вкопанная, смотрела мне вслед. — Ой, хлопче, хлопче, — укоризненно говорит Роман, — не играй с огнем. И не заметишь, как в капкан попадешь. — Что ты мне мораль читаешь? — вспыхнул Маковей. — Взялись за меня, опекуны! И ты, и Хома, и все — одно и то же… веди себя хорошо, остерегайся, гляди в оба… Сам не маленький, кое-что понимаю! — Маковей, — спокойно продолжал Роман, — я прожил две твоих жизни, прислушайся к моему слову, спасибо когда-нибудь скажешь… Разве я или Денис, или офицеры зла тебе желаем, приструнивая тебя? Да ведь вся рота болеет за тебя, как за родного сына! Ты, правда, хлопец хороший, в боях авторитет приобрел… И грамотнее многих из нас, и медали не зря тебе повесили… Но молодой еще и падкий на все, что в глаза бьет! — А что ж, по-твоему, у меня душа из репейника? — То-то и оно, что душа у тебя молодая и горячая, доверчивая ко всему. Оберегай ее, Маковей, не вывихни! Разве забыл, сколько в Будапеште шпионок наши хлопцы поймали! Сколько там всяких субчиков в дамские жакеты переодевалось? Уж у них и повязки на рукавах, уж они и «антифашисты», уж они и «подданные» других держав — паспорта у них заранее заготовлены… Думаешь, для чего? Думаешь, добра тебе желают такие типы? Они только и ждут, чтобы завести тебя куда-нибудь одного, напоить метиловым спиртом — и ножакой в спину… Это тебе, хлопче, не дома, тут чужая территория… — Выходит, уже на дивчину и глянуть грех? Уж и пошутить с ней нельзя? — Грех не грех, а береженого и бог бережет. Думаешь, то красные сапожки тебе позванивают? То иску-ше-ния твои, Маковей!.. Ходят они по улицам в женских сапожках, обступают тебя со всех сторон. Все перед тобой выставлено: вина панские, картинки бесстыдные, женщины тонкобровые… Бери, Маковей, развлекайся, получай удовольствие!.. Разве не капканы? А ты их обойди, иди своей дорогой, куда твоя миссия пролегла. Глянь, Маковей, какие пути-дороги перед тобой стелятся. Такие пути, что, как встанут, так и до неба достанут! Маковей невольно поглядел на далекую дорогу, что лежала перед ним, окутанная золотистой пылью, запруженная войсками. Ни конца ей, ни краю… Протянулась далеко-далеко, уходя за горизонт, пылающий над ней грандиозной аркой заката. Неужели, если встанет, так и до неба достанет? Маковей присмирел, задумался. — Разве я этого не знаю, Роман? Не такой я легкомысленный, как некоторым кажется… Яринку я сегодня и в глаза не видел! Блаженко свирепо уставился на юношу. — А что ж ты мне всю дорогу о ней тарахтишь? — Так она ж была! Только не в Таланте, а еще в Камендене на плацдарме… Я видел ее, когда ездил в полк за орденом. — Когда это было! — А вот сегодня почему-то вспомнилась, встала перед глазами. Вот и рассказал тебе про нее… — Чудной ты, Маковей… Всегда говоришь так, будто сны рассказываешь… Надумал меня своими сказками развлекать! Весна на тебя действует, вот что я тебе скажу. — А на тебя не действует? Роман промолчал, явно уклоняясь от ответа. Потом снова навалился на парня: — Где ж ты, в таком случае, болтался? Мы тут с ног сбились, разыскивая тебя. — У меня конь засекся, так я перевязывал, чтоб старшина не заметил и не пристыдил всенародно. Знаешь: он как начнет!.. И нечего было искать меня… Что я вам — ребенок на ярмарке? Никто не заставлял вас бегать, высунув язык. — Именно ты и заставил, чтоб тебя лихорадка не схватила! — рассердился Блаженко. — Может, думаем, сдуру где-нибудь в беду попал, может, ему помочь нужно… — Не попаду, — засмеялся Маковей, — будьте уверены! — Потому и не попадешь, что вся рота с тебя глаз не сводит, что все товарищи заботятся о тебе… Как только где-нибудь запропастишься, так и бросаются один к другому: где Маковей? Где телефонист? Разыскать немедленно! Всыпать по первое число! А как же? Вся рота хочет, чтоб из тебя человек вышел. Парень мечтательно слушал, вглядываясь в высокое море пылающего заката. — Что тебе? Образование у тебя восемь классов — не то, что мы, церковно-приходские… Котелок у тебя на плечах варит… Да ты даже в офицеры можешь выйти! Внимание Маковея поглотила дорога. Вся она двигалась, дрожала, дымилась без конца, словно горела. Закат полыхал все ярче, полевые озера покраснели, как будто налились яркой кровью. Клубящаяся над дорогой пыль стала красно-бурой. Далеко на горизонте дорога изгибалась, исчезая где-то у самого солнца. Там, на небосклоне силуэт колонны едва темнел, вытянувшись на розовом фоне, как неподвижная полоса леса. Можно было только догадываться, что и там, вдали, как и здесь, все грохочет, движется вперед, все, как и здесь, затянуто красно-бурым дымом, который медленными волнами ложится на окрестные словацкие поля. Маковей мерил дорогу глазами, улыбался ей. — А в самом деле, как встанет, так до неба достанет!.. Это ты верно сказал, Блаженко! Вдруг кто-то сзади огрел плетью лошадь Маковея. Она взвилась под своим всадником. — Гони, не давай мочиться! — прозвучал знакомый голос. Среди всадников появился Хома Хаецкий. Весь запыленный, будто только что от молотилки. Вспотел, ватник распахнул. На погонах, вшитых в плечи ватника, толстым слоем осела серая пыль. Едва заметно краснеют под ней старшинские «молотки». Уже около месяца Хома старшинствует. Васю Багирова взяли в полк, к знамени. В горах Вертешхэдьшег погибло несколько знаменщиков, и Багиров в числе других ветеранов-сталинградцев заменил погибших. А в роте его заменил Хаецкий. Кому ж было занять освободившуюся должность, как не старшему ездовому, как не герою Будапешта? Командир роты назначил, а замполит Воронцов, узнав об этом, сказал: — Добро. Поздравляю вас, Хаецкий… Теперь вы развернетесь. Сейчас Хома как раз разворачивался. Раздобыл для роты хозяйство большее, чем было раньше. Вышколенный Багировым, уверенно гнул свою старшинскую линию. Маковею покоя не давал. Хорошо, что глазастый — все видит… Вот и сейчас, поравнявшись конем с Маковеем, он говорил телефонисту: — Когда остановимся, Маковей, то мы сядем ужинать, а твоя ложка пусть немножко отдохнет… Раньше всего сведешь коня в ветлазарет. Засекся ж! «И откуда ты это знаешь, чортов «допиру»! Ведь конь даже не хромает!» — подумал Маковей и начал защищаться. — Я промыл, забинтовал… — Знаю, чем ты промыл… Мочой! А здесь нужен ихтиол. Пора уже тебе понимать в медицине. Сделаешь, как сказано, и доложишь. — Слушаюсь, — буркнул телефонист. — А сейчас — гони! Некоторое время они ехали молча. Жеребчик Хомы, несмотря на то, что с него клочьями падало мыло, прижимал уши и упрямо, по-собачьи щелкал зубами на маковейчикова коня. Далеко впереди, за едва различимой головой колонны, садилось солнце. Ребристые облака вдоль горизонта раскалились, стояли словно золотые горы. Протянулись друг за другом неподвижными светлыми кряжами. Одни совсем близко, другие за ними, иные еще дальше, будто пошли куда-то на край света. А между этими чистыми золотыми хребтами в пылающем просторе купалось солнце. Затопило румяным сиянием всё вокруг себя, охватило полнеба пылающими стожарами. Роман закурил, посмотрел на солнце, потом на товарищей. Хаецкий и Маковей уже, кажется, забыли о своем резком разговоре: ехали плечо к плечу, устремив взгляды на закат. abu Все трое притихли, завороженные чарами этого ясного весеннего вечера. — Заходит, — наконец, задумчиво произнес Хома. — Где оно заходит, Маковей? — За Веной, может быть… Нет, Вена левее и Братислава левее. За Прагой заходит, за золотой Прагой… — Почему — золотой? Телефонист задумался: в самом деле, почему? — А почему — Злате Моравце? Народ так назвал: Злате Моравце, Злата Прага. Сегодня на станции, когда я с конем возился, мне два чеха помогали. «Торопитесь говорят, пан-товарищ, вызволять нашу Злату Прагу. Там на вас вельми чекают». Грохот подвод, гул моторов, ржанье коней — все звучало теперь значительно громче, чем днем. Звонкие вечерние поля будто подхватывали и усиливали шум похода. Справка и слева по степи всюду шли войска. Все словацкие дороги сегодня запылили на запад. И оттуда, с параллельных дорог, звонкий весенний вечер доносил до Маковея — через луга, через озера! — музыку моторов, которая час тому назад еще не была слышна. Парню припомнились осенние дожди-туманы где-то у Тиссы… Долгие-предолгие ночи, топкие черные поля… Хриплые команды, тонущие в седой мороси… Там даже звук собственного голоса, отяжелевшего от сырости, падал в нескольких шагах от тебя… А сейчас… Как громко и звонко вокруг! Весна… Маковею кажется: если он сейчас запоет, то услышат его аж на самом Днепре… По голосу узнают девчата: наш Маковей! Где-то на Дунае поет, а в Орлике слышно! А на западе солнце неутомимо возводило свои величественные сияющие здания, воздвигало из золотых туч города с башнями, соборами, кучерявыми садами. И все это светилось изнутри, разгораясь все сильнее. — Вы видите: город в облаках! — взволнованно крикнул Маковей товарищам. — Смотрите, какой он золотой! Раскинулся в тучах дворцами, башнями, садами… А среди них — волны, волны, волны, как флаги. Плывут, переливаются, летят… Зрелище захватило всех. Но в этих призрачных сооружениях каждый видел свое. Хоме рисовался гигантский золотой трактор, вставший на дыбы над закатом. Роман уверял, что то гиганты-кузнецы стоят с молотами над огромной наковальней и куют. А Маковей настаивал на своем: это город. — Ну как вы его не видите? Кто знает, — может, это Прага? Может, она и в самом деле золотая? В его широко открытых глазах горели радужные переливы далекого неба. — Где-то там нас ждут! Солнце зашло, степные озера потускнели и стали тёмнокрасными, словно запеклись. Седые волокна легкого, прозрачного тумана поплыли оврагами, пологими балками, густо усыпанными холмиками кротовых подземных поселений. Сзади в колонне кто-то радостно призывал товарищей посмотреть вверх: высоко над войсками летели на север журавли. — Смотри, как дисциплинированно летят, — заметил, задрав голову, Хома. — Даже дистанцию соблюдают! II Старшинствовать Хаецкий начал с наступлением весны. Полк тогда наступал в горах вдоль северного берега Дуная. Безлюдный, мрачный край… Голые вершины сопок, темные массивы лесов. Ущелья. Пропасти. Размытые проливными дождями дороги. Бешеные пенистые потоки, разбухавшие с каждым часом. Противник откатывался через горы за Грон. Рвал за собой мосты и мостики, забивал тропы и стежки завалами, минировал нависающие над дорогами скалы. Основную тяжесть наступления в эти дни выносили на себе саперы. Все подразделения помогали им. Чуть ли не каждый пехотинец шел вперед с кайлом или топором, как строитель. Приходилось ежесуточно форсировать по нескольку водных рубежей, возводя для артиллерии и тяжелых обозов новые мосты в таких местах, где их никогда не было. Дожди лили беспощадно. Гуляли в седых ущельях холодные ветры-бураны. Однако ранняя, весна с каждым днем проступала все ярче. Даже в непогоду сквозь тучи пробивалось столько света, что воздух казался не серым, как осенью, а почти белесым, лучистым. И лица бойцов, блестящие, умытые дождями, всё время были как бы освещены невидимым солнцем. В горах почти не встречались населенные пункты. Лишь изредка попадались убогие поселки венгерских и словацких лесорубов. Гвардейцы не останавливались в них ни ночевать, ни за тем, чтобы переобуться или отдохнуть. Их обходили, унося дальше в отяжелевших шинелях воду бесчисленных горных потоков, перейденных вброд. Не хватало фуража для лошадей. Старшины, напрасно обскакав бесплодные окрестности, в конце концов давали лошадям, как и своим гвардейцам, порции размокших сухарей. В это время Иван Антонович Кармазин получил распоряжением откомандировать старшину Багирова в полк. На сей раз Антоныч не мог даже пожаловаться на то, что его грабят, что у него забирают лучших людей. Наоборот, Антоныч и вся рота провожали Васю с удовлетворением: он шел к знамени, ему оказана такая честь — честь для всей минометной!.. Старшинские дела по приказу Антоныча принял Хаецкий. Вася передал ему свою полевую сумку с ротными списками, коня и толстую плотную нагайку. — Гремела наша минометная и греметь будет! — на прощанье заверяли Васю товарищи. А он, собрав свое немудреное солдатское имущество, уместившееся в карманах, и пожимая растроганному Хоме руку, весело завещал: — Держи, друже, руль твердо, не отклоняйся от гвардейского курса!.. Легко Васе сказать: держи! А он, этот старшинский руль, оказался довольно горячим. Поначалу чуть было руки не обжег, най его маме! До сих пор жила в памяти Хаецкого первая ночь его старшинства. Горькая и поучительная ночь… Хорошо запомнил ее и командир роты. Батальон Чумаченко тогда вынужден был задержаться у горной бурной речки. При свете факелов, замерзая в ледяной воде, роты наводили переправу. Некоторым подразделениям, в том числе и минометчикам, комбат разрешил короткий отдых. Наконец-то, можно отоспаться! Расположились тут же, возле реки, на острых камнях. Завернувшись с головой в палатки, бойцы падали там, где стояли, и мгновенно засыпали. Грудами мокрых тел сплелись под повозками, пригрелись под попонами у теплых тел истощенных коней. А командир роты Антоныч еще долго сновал по своему табору, проверяя посты. За деревьями по-чужому шумела река, суетились люди с факелами в руках, стучали топоры. Время от времени в черной глубине противоположного берега взвивались ракеты, вспыхивала короткая перестрелка — то батальонные автоматчики, форсировав речку «на котелках», вели где-то разведку боем. Иван Антоныч уже промок до последней нитки, и казалось, что теперь ему безразлично, где свалиться, чтобы хоть немного поспать. Но он все еще бродил, не решаясь улечься прямо в слякоть, как другие. А дождь сплошной пеленой наваливался на окружающие леса, на темные кручи и высоты. Где-то в темноте среди повозок Хаецкий громко ссорился с непослушными лошадьми. «И чего он до сих пор толчется?» — подумал Кармазин. — Я выбью из тебя эти предрассудки! — кричал Хома коню. — Будешь ты у меня шелковый! Командир роты направился на голос Хомы, осторожно обходя клубки сонных, мокрых тел. Хома остановил командира роты грозным окликом: кто идет? — хотя еще издали узнал Антоныча по характерному чавканью сапог и по тому глухому покряхтыванью, с каким комроты медленно спускался с бугра. — Почему до сих пор не спите, Хаецкий? — На посту, товарищ гвардии старший лейтенант. — На каком посту? — удивился Иван Антонович. — Кто вас назначил? — Видите ли… я сам себя назначил. Старшине, конечно, не полагалось стоять на посту, и Хома это прекрасно знал. В роте существовал порядок, при котором на огневой несли охрану назначаемые офицерами бойцы расчетов, у повозок же старшина должен был выставлять отдельный «автономный» пост из числа ездовых. Охраняя повозки, они одновременно должны были ухаживать за лошадьми. Сейчас на этом посту Антоныч неожиданно застал своего выдвиженца. — Вам обязанности старшины известны? Хома насупился в темноте, как сыч. — Известны. — Почему же вы своих подчиненных уложили спать, а сами стоите вместо них? Некоторое время Хаецкий молчал. Потом, собравшись с духом, затянул своим полнозвучным подольским говорком: — Товарищ гвардии старший лейтенант! — Антоныч уже давно заметил, что Хома начинает таким манером напевать всякий раз, когда ему больно и горько на душе. — Все мы одинаково не спали: и я, и они. Да разве ж мне ноги покорчит — выстоять какой-то там час? А не стань — сразу начнутся разговоры! — Спокойнее, Хаецкий… Какие разговоры? — Известно, какие… Ишь, скажут, как начальником стал, так и начал из нас веревки вить. Блаженки домой напишут, все отрапортуют в артель… Накинулся, скажут, Хома собакой на земляков… Иван Антонович слушал жалобы Хомы и диву давался: кто это говорит? Тот ли Хома, который, будучи рядовым, ни перед кем не поступался своими правами? Который не уступил бы самому генералу, если бы чувствовал свою правоту? А теперь, став начальником, вдруг запел такое… Он будто стыдился своего нового звания. — Та лучше я самосильно все лямки буду тянуть, чем упреки выслушивать! — Эге-ге, — сказал Иван Антонович. — Вижу, вы, Хаецкий, плохо усвоили свои командирские функции. То, что вы солдата жалеете, это хорошо. Командир — отец своим бойцам и должен их жалеть. Но то, что вы их работу хотите перевалить на свои плечи, — это уже плохо. Потому, что как бы крепки ни были плечи одного человека, они не выдержат того, что выдержат плечи коллектива. Что же в конце концов получится? abu Отстояв час за рядового, вы потом свалитесь с ног, зададите храпака. А кто будет за вас посты проверять? Кто будет выполнять ваши прямые старшинские обязанности? — Меня хватит на все. — Не хватит, Хаецкий, если будете стоять из ночи в ночь… Свалитесь непременно. Днем начнете дремать на ходу. А я не дам. Я буду гонять беспощадно. И буду требовать вашей прямой работы не с того ездового, вместо которого вы сейчас с лошадью возитесь, а персонально с вас. И не спрошу: спали вы или нет. И даже, когда с ног свалитесь, то не пожалею, а, наоборот, строго накажу. Если солдат сваливается с нор по своей собственной неосмотрительности, его за это надо сурово наказывать. Плохо, никуда не годится, Хаецкий! Подумайте: старшина роты, — Иван Антонович многозначительно поднял вверх палец, — ездовых охраняет! Лошадей за них кормит! А они спят себе сном праведников… Ну, как это называется, Хаецкий? Отвечайте! — Панибратство, — подумав, говорит Хома. — Либерализм. — Вот… именно так. А где панибратство, где либерализм, там уже не спрашивай железной дисциплины. Там, смотришь, старшине и на голову сядут. А поэтому, — Кармазин перешел на грозный тон, — отныне приказываю: вам, как старшине, на пост не становиться. Коня под седло возьмите самого лучшего. «Артиста» возьмите. Чтоб с первого взгляда было видно: ага, это старшина едет! Образец для всех. И никому — никаких поблажек. Все, что подчиненным положено, — дайте. Все, что с них полагается, — возьмите. Имейте в виду: я в свою очередь, буду взыскивать с вас безжалостно по всем пунктам. Понятно? — По всем пунктам. — На то не обращайте внимания, — уже мягче заговорил Иван Антонович, — кто да что о вас скажет или подумает. Ибо вы не мне угождаете, не Ивану, не Степану, а выполняете волю Родины. Все отбросьте, все забудьте, кроме нее. Действуйте неуклонно, честно, справедливо. И тогда, каким бы вы строгим и беспощадным ни были, бойцы никогда не перестанут вас уважать и любить. Иван Антонович склонился у повозки на ящик мин, задумался. Хома тем временем, хлюпая по лужам, добрался до крайней повозки, разыскал среди ездовых своего земляка и приятеля Каленика. — Каленик, вставай! Ездовой что-то буркнул в ответ, но не проснулся. — Вставай! Кому сказано! С большим трудом очумелый Каленик поднялся, сел. — Что такое? — На пост. — На пост? — Каленик вкусно зевнул. — А который сейчас час? Разве ты свое уже отстоял? — Уже отстоял. — Что-то очень скоро… — Суждено столько. — А Гмыря где? Нехай сейчас он станет, а я пойду в третью. — Нет, ты станешь сейчас. — Та почему ж? — А потому, — рассвирепел Хома, — что встань, когда с тобой командир разговаривает! Приятель вскочил, как ошпаренный. Когда Хаецкий вернулся к Антонычу, тот все еще стоял, задумавшись, у повозки. Натянутая палатка торчала у него на голове, по ней лопотал дождь. «Почему ж он сам до сих пор не ложится? — подумал Хома о командире роты. — Весь день наравне с нами надрывал жилы, а ночью и не приляжет…» — Товарищ гвардии старший лейтенант! Антоныч не откликнулся. Склонившись на ящики, он крепко спал. «Стой, Антоныч, стой, держись на своих двух, — дружелюбно думал Хома, остановившись за спиной Антоныча, готовый подхватить его на руки, если тот будет падать. — Держись, потому что должен… Но свалишься тут, возле воза, по собственной вине, то еще и кару примешь…» Утром, прежде чем двинуться на переправу, Хаецкий произвел ревизию на повозках и доложил командиру роты о наличии мин. На каждой повозке было по боекомплекту. — Больше не поднимете? — поинтересовался Кармазин. — Больше?.. Чего ж… Можно попробовать… Хома замялся. Откровенно говоря, ему и самому хотелось догрузить подводы хотя бы сотней мин, воспользовавшись тем, что машины полкового боепитания стояли сейчас под боком. Все может случиться: машины могут отстать, ведь еще неизвестно, какие горы там, за переправой. Хорошо если дороги, а если бездорожье, обрывы, овраги? Зарез! Тогда лишняя сотня мин будет находкой. Хома уже давно всё это обдумал, прикинул. Неслучайно чуть свет взялся за ревизию. Но дело в том, что на повозках лежали не только боеприпасы, много места занимало личное имущество бойцов и офицеров роты, в том числе вещи самого Ивана Антоновича. Как быть? В какой форме доложить Антонычу о своем решительном намерении? Но старший лейтенант, видимо, догадался сам. — Старшина… — Я! — Немедленно очистить повозки от посторонних вещей. Выбросить все, что не может стрелять или взрываться. Вместо этого догрузиться боеприпасами. — Слушаюсь! Разрешите начать? — Начинай… Через секунду Хаецкий был уже на повозке. Бойцы, предчувствуя расправу, обступили его со всех сторон. Случилось так, что первым попал в руки Хаецкого ранец командира роты, обшитый снаружи собачьим мехом. Ординарец Антоныча почтительно смотрел из толпы на этот мех. — Чье? — глядя на Антоныча, громко спросил Хома, хотя прекрасно знал, чьи это вещи. — Старшего лейтенанта, — поспешил ответить ординарец. — Принимай! — крикнул Хома ординарцу и швырнул ранец к его ногам. «Пропали авторучки, — покорно подумал Антоныч, молча наблюдая эту сцену. Все знали, что в его ранце, кроме белья и чистых тетрадей, заготовленных для родной школы, хранилась целая коллекция авторучек — бойцы дарили их Антонычу после каждого боя. — Теперь каюк ручкам… наверно, все поломались…» — Ну, что вы ему на это скажете? Ничего не скажете, — смеялся Черныш в глаза Антонычу. — Смейся над чужим горем! Рад, что у тебя ничего нет, кроме полевой сумки. А Хома тем временем лазил по возам, ворочал тяжелые ящики, отчитывал ездовых за либерализм, за то, что принимают на хранение всякую дрянь. — Чье одеяло? Трофейное одеяло слетело с повозки. — Чья торба? Братья Блаженко дружно стали перед Хомой. — То наша, — заявил Роман. — Кидай сюда. Но Хома, прежде чем сбросить мешок, из интереса заглянул в него. — О, человек! — загремел он, обращаясь к Роману. — Сыромятины в мешок напихал! Тьфу! abu Стыдился бы с таким барахлом на переправу въезжать! Гляньте, гвардейцы, на трофей Романа: полон мешок сырца! Чи не на постромки для своей тещи заготовил? Чи не запрягать ее планируешь? — Не насмехайся, Хома, — мрачно вмешался Денис. — То на гужи для хомутов. Писали ведь тебе, что сбруя в артели никудышная, все немец пограбил, веревками коней запрягают… — Так что же ты, Денис, на плечах это в артель понесешь? — И понесу! — Ну неси! Хома кинул братьям их мешок и взялся за другой. — А это чей? — То мое, — подбежал Маковей. — Что ты сюда насовал, Тимофеич? Похоже, костлявого фрица заткнул. — То запасное седло… Праздничное! Не выбрасывай, Хома! В другой раз Хаецкий безусловно уважил бы просьбу Маковей Как и вся рота, Хома опекал маленького телефониста и где только мог протежировал ему. Но сейчас Хома был беспощаден. — Не подбивай меня, Маковей, на грех. Что не положено, то не положено… Раскидывая ранцы и вещевые мешки, Хома добрался, наконец, и до своего собственного имущества. Стоя на повозке, он взял свой мешок за помочи, вытряхнул содержимое на ящики и начал перебирать. Смена белья, бритва и помазок, пара голенищ, отрезанных от сношенных домашних сапог, полотняный домотканный рушник… Нетяжелый скарб у Хомы, однако и ему нет места на армейской повозке! Солдату в походе тяжела даже иголка. Взял вышитый рушник на руки — ветвистая калина улыбнулась бойцам, напоминая далекие родные края, защелкала расшитыми соловейками. — Патку мий, патку! Своими руками Явдошка эти узоры выводила! Долго берег, а нынче разлучаться должен… Не осуди, жинка, не осуди, любка! Пускаю твоих вышитых соловейков на высокие горы! Летите, коли на то пошло! — Не выкидай, Хома, — запротестовали товарищи. — Голенища брось, а рушник оставь! Хаецкий раздумывал мгновенье, колеблясь, и послушался совета. Сложил свою пеструю памятку, положил ее в карман. — Не много весит. Может, даже легче с ним будет в походе… Все это происходило ранней весной в хмурых придунайских горах. С тех пор прошло уже около месяца. Хома освоился, привык уже к своим новым обязанностям. В горных переходах он было заметно похудел, а теперь опять вошел в норму, даже шире раздался в плечах, загорелая тугая шея распирала воротник. Горы остались далеко позади, серый камень сменился словацким хилым черноземом. Не ранняя, а уже полная весна дышала вокруг. Едучи в колонне к далеким огням гаснущего заката, Хаецкий чутко ловил ноздрями знакомые с детства запахи весенних, распаренных за день полей. Пахло родным Подольем, пресными земляными соками, хмельной силой будущих урожаев. — Может, мы уже землю вокруг обогнули и опять домой возвращаемся? Ты слышишь, Роман? Ты слышишь, Маковей? И земля, и села пошли знакомые, будто виденные уже когда-то давно. Напевная словацкая речь радостно звенела повсюду… III — Добры ранок, пане вояку! — Здорова будь, сестра! Где-то поблизости бойцы разговаривали со словачками. Сагайда сквозь теплую дремоту слышал их громкие мелодичные голоса, думая, что это ему еще снится. Разве уже утро? Он медленно раскрыл глаза и был радостно поражен: прямо над ним, вся в цвету, раскинула ветви тонкая яблонька. Словно пришла откуда-то ночью и стала у его изголовья. И все деревья вокруг, казавшиеся ночью черными и колючими, стояли сейчас бледнорозовые, мягкие, праздничные. Золотые пчелы гудели, копошились в лепестках, то скрываясь в чашечках, то вновь появляясь, еще гуще покрытые золотой пылью. Теплый спокойный воздух, пронизанный, солнечными молнийками, был чист и ясен. Сагайда встал, потянулся и ощутил в отдохнувшем теле крепкую силу и желание действия. Совсем близко на западе высились горы — Малые Карпаты, они тянулись могучей грядой с севера страны до самой Братиславы. Ночью, когда полк подходил к ним, горы казались мрачными, словно зубчатые средневековые стены. К утру они будто придвинулись ближе, заблестели камнями на солнце, весело зазеленели на склонах. Где-то в горных глубинах глухо гремел бой, а здесь, вокруг Сагайды, было тихо и спокойно. Весь полк Самиева, которому после неистового марша выпала, наконец, короткая передышка, сейчас блаженствовал. Сегодня он должен был получить пополнение. Штаб полка остановился ночью в словацком селе Гринава, раскинувшемся вдоль Братиславского шоссе, а подразделения, в том числе и минометчики Ивана Антоновича, расположились в садах предгорья, нависавших над селом огромным цветущим амфитеатром. Сагайда, выпрямившись среди низких деревьев, некоторое время стоял ослепленный сверканьем утренней природы. Он по-детски протирал кулаком глаза, стараясь освоиться в этой непривычной весенней стороне. Пышными розовыми клубами перекатывались по всему предгорью цветущие черешни. Внизу, словно приплыв из далеких зеленых равнин, пришвартовалась к подножью гор Гринава. Вытянувшись вдоль шоссе, она пробивалась черепичными крышами сквозь густые сады. Вскинула над собой белые снасти садов, натянула сияющие паруса и будто легко повисла на них, готовая отплыть при малейшем ветре… Куда поплывешь ты, Гринава?.. За селом разлеглись густо изрезанные поля. Едва виднелись на дорогах ползущие обозы, их то и дело обгоняли машины, ослепительно сверкая на поворотах стеклами кабин. На далеком горизонте неутомимо передвигались клубы марева, словно ряды прозрачных атакующих войск. «Теперь и я понимаю, что весна!» — с наслаждением думал Сагайда. Роту он догнал несколько недель назад на Гроне. Тогда весна еще только высылала вперед своих дерзких разведчиков — гремучие буйные ручьи на южных склонах. Лишь сейчас она развернулась во всю ширь, двинув навстречу полкам свои прекрасные солнечные силы, и полки соединились с ними, словно две братские армии. Гринава гудела внизу, как улей, после долгой зимы впервые выставленный на солнце. Бойцы и словаки расхаживали группами по улицам села, толпились на площади. Несмотря на ранний час, то в одном, то в другом конце села взлетала песня. У минометов несколько бойцов чистили оружие, и среди них похаживал свежевыбритый Денис Блаженко, заглядывая в стволы и придирчиво выискивая пятна. — Где народ? — крикнул ему Сагайда. — Все там, — махнул Денис рукой в сторону села. — Митингуют со словаками и словачками. Их партизаны как раз из гор выходят… — И комроты там? — Командир роты в полку. Пошли с гвардии лейтенантом отбирать пополнение. — Пришло? — Как будто. Сагайда сбросил китель, снял рубашку и начал мыться до пояса. Денис прямо из ведра щедро лил ему на спину щекочущую воду, а он, с наслаждением выгибаясь, фыркал, гоготал и плескался во все стороны. — Мне ничего не передавал ком роты? — Они вас вдвоем тащили за ноги, никак не могли разбудить. Потом засмеялись, пускай, говорят, поспит для эксперимента сколько влезет. Говорили, что вы три дня можете спать без просыпу. — Вот еще мне экспериментаторы! — засмеялся Сагайда и, сбив набекрень свою кубанку, уселся возле термоса, в котором ему был оставлен завтрак. — Садись и ты, Денис, рубанем… Хватит на двоих. — Нет, я уже. — Как хочешь… А я повеселюсь. После завтрака Сагайда отправился в село. Он шел напрямик, то скрываясь в белых зарослях садов, то снова выходя под солнце в голых еще виноградниках. Он приветствовал знакомых офицеров, которые, разувшись, ходили по террасам предгорья и, перекидываясь шутками, впервые пробовали голыми подошвами приятно щекочущую теплую землю. Два незнакомых Сагайде бойца, сидя под деревом, мирно беседовали, потягивая из котелка свежее, покрытое высокой пеной, молоко. — Вот ты говоришь, Мартынов, ненависть… А по-моему, не только ненависть, а прежде всего любовь двигает каши армии вперед, — говорил один, в погонах сержанта. — Тяжелая и трудная любовь, освященная нашей кровью… Любовь ко всем угнетенным, ко всем трудящимся людям на земле. Ею мы сильны, Мартынов, сильнее любой другой армии… «Философы», — дружелюбно подумал Сагайда, проходя незамеченным мимо бойцов и, вопреки установленному им правилу, не поднимая их окриком, чтобы они отдали ему приветствия. «Любовь двигает армии… гм… загнул», улыбнулся Сагайда, припоминая, что однажды уже слышал нечто подобное от Брянского. Тогда он лишь посмеялся над словами друга и почему-то назвал его Спинозой. А сегодня эти слова запали Сагайде в душу. Начинались окраинные дворы Гринавы. Тут было совсем тихо и ничто не напоминало о войне. Кудахтали куры, собираясь к гнездам. В парниках поднималась рассада… Лишь за спиной, где-то далеко, зеленые громады гор приглушенно гремели. Неужели там еще идет бой? Неужели он, Сагайда, только на время вырвался из мрачного зноя войны и очутился вдали от грохота, вдали от дыма и крови, среди этих садов, среди цветенья и солнца, словно выброшенный во сне на какой-то солнечный остров? — Младый пане! От грядки через двор спешит к нему мелкими шажками старенькая, сгорбленная словачка. — Просим вас, не обходите мой дом, загляните хоть на едну минутку! Она стоит перед Сагайдой маленькая, словно куропатка на меже, жалобно и неуверенно улыбаясь. — Богатые люди днесь открыли пивницы, угощают драгих высвободителей, — губы у бабуси обиженно задергались. — А я убогая словачка, ниц не мам, герман вшецко повыел, повыпил… Але хце се ми тако принять гостя, русского вояка, посадить его на красном месце… Не откажите… Зайдите-но!.. Сагайда взволнованно засопел. — Отчего ж… Зайду… С радостью зайду. Бабуся торопливо пошла впереди него к дому, то и дело оглядываясь, словно хотела убедиться, действительно ли офицер идет за ней. Скрипнула дверь, распахиваясь настежь, запела на весь двор. — Про-о-сем! В хате было, как в венке. Хотя бедность смотрела из всех углов, впечатление сглаживалось заботливой, какой-то целомудренной чистотой, которая чувствовалась во всем. Стены разрисованы ветвями винограда, на окнах цветы в горшках. От порога к столу протянут пестрый домотканный коврик, очевидно, только сегодня положенный. Часть комнаты отгорожена простой переносной ширмой. Бабуся, поднявшись на цыпочки, заглянула за ширму, улыбнулась и отставила ее в сторону. На низкой деревянной кровати, свернувшись клубочком, спала девушка, тяжело дыша и время от времени вздрагивая во сне всем телом. Она была одета так, словно только что вернулась из дальнего пути: в сапогах, в теплом зимнем платке, подпоясана ремнем. Белые пушистые волосы рассыпались по ее плечам шелковистыми волнами. — Видите, опять оделась, — говорила бабуся, поглаживая белый, покрытый потом, лоб девушки. — Так всегда, только-но выйду на минутку, вернусь, а она уже одета, как бы мает сейчас куда-то идти. Далеко ты собралась, голубка?.. И ночью так: проснется, схватится и — все на себя, все на себя. Оденется, как будто до войска, потом упадет и спит… Езус-Мария, как у нее лоб горит!.. — Давно заболела? — спросил Сагайда, стесняясь подойти к кровати. — О, то было еще зимой, — нараспев, с гордостью говорила бабуся. — Видите, ноги и во сне у нее все дергаются, как будто сами куда-то идут, идут, идут… Юличка моя все Татры прошла с нашими партизанами. А как застудилась в горах, то ее лечили добрые люди в Братиславе. Потом они тайно привезли Юличку сюда. Теперь стала поправляться… Лицо девушки пылало. Раскрасневшееся, напряженное, оно часто меняло свое выражение. Тонкие изогнутые брови то мрачно хмурились, то ласково разбегались, придавая всему лицу выражение спокойствия, удовлетворения и сердечности. Старушка вытерла и без того чистый стул и пододвинула его Сагайде. — Юличка так хотела вас видеть, так хотела, — говорила она таким тоном, словно Юличка лично знала Сагайду и именно его хотела видеть. — Покличте та покличте, мамця, русского вояка, пусть увижу… У самой кровати на тумбочке стояла корзинка со свежими синими цветами, похожими на подснежники. Сагайда остановил на них взгляд и задумался. Собственное детство взмахнуло в памяти голубым крылом, пробежало босыми ногами по загородным ротам… Бабуся заметила этот взгляд, взяла на руки корзинку, как вазу. — Маете на русском эти цветы? Как-то зовутся по-русски? — Подснежники. — Подснежники? По-словацки — небовый ключ. Это есть самый ранний первый цветок нашей весны. Юличка кохается в тотех цветах. «Мама, ходи-ко до леса, достань мне небовый ключ». «О, доня, там еще снега лежат». Мама-люба, уже солнце за окном высокое, уже пророс небовый ключ… Принеси, пускай здоровая буду». Теперь каждый день ей ношу, — тихо смеется старушка, — хай видит, хай радеет, хай здоровьем красна будет… Неожиданно девушка, вскинувшись, начинает говорить во сне. — Виола! Виола! — настойчиво зовет она. — Где ты, я не вижу тебя, Виола!.. О, какая метель, какой ветер студеный!.. Мать смотрит на Юличку спокойно, она, видимо, уже привыкла. — Виола — это ее посестра из Банской Быстрины, — объясняет старуха Сагайде, когда девушка замолкает. — Они вместе были в Высоких Татрах, в одном отряде у Яна Пепы. Вы слыхали про Яна Пепу? — Нет, не слыхал, — откровенно признался Сагайда, немного смущаясь от того, что не слыхал про этого Пепу. — О, та он же был знатным коммунистом, народным посланцем республики. Оккупанты давали сто тысяч корон за голову Пепы! Его имя гремело в наших горах, словно весенний гром!.. А про пана Степу вы слыхали? — Про какого Степу? — Про Степу из Русска… из России. О, его ведь вся Словакия знает!.. То был славный парень… Как вырвался из немецкой концентрации та появился прошлый год в Крушногорье, так все гардисты уже не мали себе спокойного сна. Пана Степу наши партизаны признали между собой старшим, хотя летами он был, говорят, юнак. Але ж дался его отряд немцам и гардистам!.. Мосты летели на воздух, машины с оккупантами скатывались в пропасти… А неуловимый был, как молния в горах!.. — О, кабы я могла, кабы я была моцна! — снова бредила Юличка. И вдруг она порывисто поднялась и села, спустив ноги с кровати. Мать бросилась к ней. Девушка смотрела в стену неподвижным, бессознательным взглядом. — Юличка! — мать обняла ее за плечи и прижала к себе. — Ты хотела позвать гостя, кукай-но. — Она указала дочери на Сагайду, сидевшего у окна. — Ты видишь, кто зашел к нам? — Она сказала это таким тоном, словно Сагайда приходился им близким родственником, которого давно ждали. — Ты не узнаешь его? Да это ж русский!.. Юличка несколько мгновений молча смотрела на погоны и ордена Сагайды. Потом вдруг встала на ноги и вся засветилась: — Братку!.. Она держалась рукой за плечо матери, боясь упасть. Сагайда поднялся и, густо краснея, пошел ей навстречу. — Я позову врача… — Не надо лекаря, братку… Найлучшие лекарства уже есть у меня! Достатечне есть! Открывайте, мама, все окна в сад… О, какая там весна сегодня, какое солнце ласковое… IV Хому в этот день видели повсюду. То он стоял в дверях паровой мельницы и громко витийствовал перед словаками, советуя им «обобществлять предприятия для народа», то сидел, распустив усы, за столом в садике католического священника и поносил перед ним папу римского; то, наконец, ходил по селу с захмелевшими хлеборобами и угрожал поделить чьи-то земли. В конце концов слух об этом дошел до майора Воронцова, и тот приказал немедленно вызвать Хаецкого к нему. «Дай ему волю, так он завтра колхоз организует, — думал Воронцов о подолянине, — а ты в дивизии за него пилюли глотай». Вскоре Хома явился на вызов. Он прибыл не один, а в сопровождении целой толпы штатских, с которыми, видимо, успел где-то угоститься сливовицей. Словаки уже звали его по имени, как своего односельчанина, и, размахивая руками, клялись, что избрали б Хому своим приматором, если б он остался здесь. — Приматор — это что? Председатель сельсовета? — спрашивал Хома и уверял своих новых друзей, что его, мол, на такой пост и дома выберут. Такая самоуверенность удивляла и радовала словаков. Это были в большинстве пожилые степенные крестьяне с трубками в зубах. Им не нужен был переводчик, словацкий язык удивительно близок певучему подольскому диалекту Хомы. Шагая по улице, подолянин без удержу шутил, а словаки, весело толпясь вокруг, на ходу заглядывали ему в рот, ловили каждое сказанное им слово. — Если товарищ майор будет слишком уж распекать, так вы меня поддержите, — поучал Хома своих новых приятелей. — Мою руку держите… Будьте живыми свидетелями, говорите, что, мол, Хома нас ничем не обидел… Возле двора, где расположилась политчасть, Хаецкий столкнулся с Воронцовым. Майор вышел из ворот, с ним было несколько вооруженных юношей в коротких пиджаках и в гетрах, с партизанскими ленточками на шляпах. Юноши оживленно рассказывали Воронцову о «Степе из Русска». Увидев Хаецкого, майор остановился. — Рассказывайте, — строго обратился он к минометчику, — чью там землю вы собрались делить? Может быть, у вас тут собственные поля? И кто вас вообще уполномочил на такие вещи? Хома, вытянувшись, некоторое время ел майора глазами, стараясь угадать настроение начальства. — Совесть меня уполномочила, товарищ гвардии майор! — наконец, уверенно выпалил он. — Речь шла о земле тех предателей, что с немцами поудирали. — То гардисты! Тисовцы! Полицианты! — дружно загудели словаки. — Бежали б они к своей могиле! — Не будет им нашей земли! — Пусть им Гитлер дает!.. Хома, поддержанный этим единодушным хором, сразу приободрился и, видимо, не чувствуя за собой никакого греха, смело продолжал: — Зачем бы я их землю делил? Разве вы, братья-словаки, сами не способны управиться? Разве вы позволите врагам народа вернуться из-под немца и осесть на этих полях? — Не позволим, пане Хома! — возбужденно запротестовали словаки. — Я, товарищ гвардии майор, только советовал им, как лучше… — Что ж именно вы советовали? — А мой совет был такой: обработанные и засеянные поля предателей распределить между партизанскими вдовами и матерями. Здесь есть даже такие семьи, что сыны их у генерала Свободы воюют… А незасеянные поля нарезать более крепким хозяйствам, которые собственное тягло имеют… А чтоб не было никаких нареканий и перегибов, надо выбрать такую комиссию, как наши комнезамы были! «Что ты ему возразишь? — думал, улыбаясь в душе, Воронцов. — Не плохо рассудил, чорт возьми!» — Все эти вопросы, Хаецкий, будут разрешены органами новой гражданской власти. Я уверен, что здесь обойдутся без вашего вмешательства. Товарищи словаки сами управятся с такими делами. Как вы скажете, товарищи? — приветливо обратился Воронцов к свидетелям Хомы. — Управитесь? — Управимся, товарищ майор! — энергично закивали усатые крестьяне. — Вот видите, Хома, — улыбнулся Воронцов, — выходит, что ваше вмешательство непродуманно и излишне. — Товарищ гвардии майор! — почти с дружеской сердечностью воскликнул Хома, уловив знакомые веселые искры в глазах майора. — Да разве я очень вмешиваюсь? И могу ли я во все вмешиваться! Но если меня люди со всех сторон дергают: расскажи, помоги, посоветуй, — должен же я посоветовать! А как же? Ты, говорят, Хома, уже академию социализма прошел, а мы только за парту садимся. У тебя вон какая практика за плечами, а мы еще только по первой борозде проходим. Так должен же я людям помочь, свой опыт передать!.. Воронцов едва сдерживал улыбку, глядя на распалившегося Хому. Вспомнилось майору, как в прошлом году в Альпах товарищи тянули Хаецкого канатом на отвесную скалу. А сейчас «патку, мой патку» уже сам вытягивает других. «Теперь за папу римского начнется», — решил Хома, потому что майор снова нахмурился. Хаецкий не сомневался в том, что вся эта волокита началась из-за попа, с которым он сегодня выпил чарку, а после жестоко поспорил. Надо бы его совсем не трогать. Ткнуть бы ему фигу при встрече, как мать учила когда-то, и пойти себе прочь. Может, это и предрассудок, но помогает наверняка. Чуть ли не всем чернорясникам Европы Хома уже понатыкал кукишей, чтобы никакой беды не случилось, а этого пощадил. И вот, пожалуйста: заработал неприятность. Конечно, это поп пожаловался замполиту. Наверное, рассказал, какие угрозы посылал Хома папе римскому, сидя за поповским столом… Сейчас начнется, держись, Хома!.. Однако майора интересовало совсем другое. — Докладывайте, как вы там на мельнице распоряжались. — Должен был, товарищ гвардии майор! — честно докладывал Хома, обрадовавшись, что самая главная, по его мнению, опасность, миновала. — Должен был! Хозяин той мельницы в Австрию пятки нарезал, а у людей мука кончилась. Как быть? Выходит, надо обобществлять предприятие… Я им прямо говорю: обобществляйте! Набейте жернова по-новому и пускайте машину! А то как же? Правдивое мое слово, Юраш? — апеллирует Хома к одному из своих явных приверженцев, стоящему ближе других. — О, Хома, — с удовлетворением откликнулся Юраш. — Обобществим для народа, чорт его дери! Воронцов переглянулся с юношами-партизанами, которые весело следили за происходящим, и все засмеялись. А неугомонный Хома разошелся и уже допрашивал другого: — Штефан, а твое мнение? — То так должно быть! — воскликнул Штефан, приземистый, воинственный, видимо, готовый хоть сейчас взяться за мельницу богача. — То буде демократицка справа! — Францишек! А ты почему молчишь? Ты — за? — Айно*, — решительно топнул босой потрескавшейся ногой Францишек. abu — Айно! — Айно! — подхватили в один голос остальные крестьяне. — Слышите; все говорят: файно!* — резюмировал Хома. abu — Народ хочет! А если народ чего-нибудь дружно захочет, то уже так и будет, клянусь своими сынами! Воронцов отпустил подолянина, не наложив на него взыскания. Однако серьезно предупредил, чтобы в дальнейшем Хома не брался распределять землю, которая ему не принадлежит. Хома заверил, что — най его маме! — линию не перегнет… А часом позже уже хозяйничал в роте. У него и тут было немало дел. Офицеры только что привели нескольких бойцов молодого пополнения, и Хаецкий, осуществляя свои старшинские права, должен был выстроить их и проинструктировать. Иван Антонович, лейтенант Черныш и все расчеты, посмеиваясь, наблюдали, как Хома приструнивал новичков. А он начал с того, что, не моргнув бровью, важно обошел шеренгу. Что там говорить, он знал, с чего начать! Прежде всего стал экзаменовать новоприбывших: твердо ли запомнили номера своих автоматов и карабинов? Потом просовывал свою руку за ремень каждого и выворачивал, определяя, туго ли затянуты орлы. Видно, Хома остался доволен. — То, что номер карабинки заучил, — это раз хорошо. То, что погоны на тебе сидят, как влитые, — это два хорошо. А то, что вид имеешь молодецкий, — это три хорошо. Таким будь! — восклицал Хома. — Должны и в дальнейшем внимательно за собой следить, бо у меня на тяп-ляп не проживешь. За первую пуговицу даю замечание, за другую — уже взыскание накладываю. Звезды на пилотках чтоб сияли у вас на две версты вперед! Иначе я не признаю. Ведь ты не какой-нибудь там ай-цвай, ты — великий человек! На тебя весь мир смотрит, следит, как ты сел, как встал, как двинулся, как пошел!.. Все это вы должны себе раз навсегда зарубить на носу и держать голову высоко. В нашей минометной нема таких, что уши по земле волочат. У нас такой народ, что сам на чужие уши наступает! Всё понятно? — Понятно! — Не слышу! — Понятно!!! — Разойдись!.. Новички рассыпались во все стороны. Однако Хоме показалось, что они разбежались недостаточно быстро. — Эге, разве ж так гвардейцы расходятся? Гвардейцы отскакивают во все стороны, как пружины. Становись! Новички снова выстроились. — Разойдись! — Становись! — Разойдись! — Становись! Уже пот ручьями катился по раскрасневшимся лицам новичков. Наконец, Хома сжалился. — Добре. Вот так, чтоб всегда. А сейчас пойдете со мной на склад. Я получу обмундирование, а вы принесете. Весть о летнем обмундировании вызвала в роте всеобщий восторг. V «Что, собственно, произошло? — думал Сагайда, шагая по улице Гринавы. — Почему тебе таким особенным, многозначительным кажется этот сегодняшний разговор в словацкой хате? Ну, пригласили тебя, ну, обласкали… В конце концов самая обычная вещь… Но почему же ты вышел оттуда таким смущенным и взволнованным? Каким зельем тебя напоили в той убогой светлице, разрисованной до самого потолка буйным виноградом? Идешь и земли не чуешь под собой… Идешь, и звенит все время у тебя в ушах нежное слово: — Братку! Словно разбогател неожиданно, словно впервые со всей полнотой ощутил свою большую солдатскую ценность… Откуда все это? Было время, когда тебе, грубому, мстительному, озлобленному личными потерями, все было немило в этих чужих землях, ты не видел перед собой ничего и никого, кроме врагов. С мрачным недоверием смотрел ты на тех, кто тебя приветствовал. В их приветствиях тебе слышались неискренность и виноватая предупредительность, покорность перед твоей силой. Упрямый в своей ненависти к врагам Отчизны, ты с постоянным подозрением проходил среди чужих людей, будто продирался сквозь колючий кустарник, полагаясь только на себя, на товарищей, на оружие. «Любовь двигает армии вперед…» Кто это сказал? Где? А-а, это те молочники, те философы… Здорово… В самом деле, если подумать, чорт возьми, так это же счастье — любить людей!.. Конечно, стоющих. Конечно, настоящих. Таких, как… эти». Сагайда восторженно смотрел на своих однополчан, которые беседовали и смеялись, толпясь вперемешку со словаками возле каждого двора. Некоторые уже в светлозеленом, только что полученном обмундировании, другие еще в прошлогоднем… Обтрепанные в походах обмотки, выгоревшие, полинявшие гимнастерки, простые, открытые лица… Однако глядишь на них и насмотреться не можешь… Не впервые ли Сагайда взглянул и на себя, и на своих товарищей новыми глазами? Кажется, еще нигде он не ощущал так глубоко свое значение и свою роль освободителя, как здесь, на этой словацкой земле, где его ждали «шесть долгих-долгих лет»… Только что его спрашивали: — Матку маш?* abu И утерянная за время войны семья словно возвращалась к нему большой родней — могучими единокровными полками. — Есть, — отвечал он с гордостью. — Витця маш?* abu — Есть. — Братив маш? abu — Есть, есть!.. — Сестру маш? Когда Юличка спросила его о сестре, он не мог сразу ответить. Этот вопрос больно ударил его по незатянувшейся ране. Ведь у него и в самом деле есть где-то сестра, родная щебетунья Зинка, вывезенная в запломбированном вагоне на немецкую каторгу… Где ты, Зинка, где ты, сестричка? Может, изнываешь рабыней на подземных опостылевших заводах, состарившись в свои восемнадцать лет? А, может, палачи уже загнали тебя в могилу? Юличка, видимо, разгадала его тяжелое молчание. — Считай меня сестрой, — сказала она. — Буду тебе, как родная… Юличка… Лежа согнувшись в постели, она казалась ему совсем маленькой. А когда, откинув косы, встала на ноги и выпрямилась, то оказалась высокой и стройной… — Здравия желаю, гвардии лейтенант! Кто это? Шовкун!.. Стоит перед Сагайдой уверенно, с достоинством, как равный перед равным… Голос его заметно окреп, в нем теперь твердо звенит гвардейская медь, сменив ту вкрадчивую, податливую мягкость, над которой так издевался Сагайда, когда Шовкун был ординарцем Брянского… Теперь Шовкун, очевидно, не позволил бы никому отыгрываться на себе. Усы подстрижены щеточкой, санитарная сумка на боку. Гвоздь! Сагайда от души рад ему, как рад всему на свете, что хоть в малейшей степени причастно к его идеалу, к Брянскому. — Получил вот письмо от Ясногорской, — хвастается Шовкун. — Скоро будет в полку. Комбат сказали, что как только Ясногорская появится на горизонте, опять потребует ее к нам. — А Муся? — Наладим, — сказал Шовкун о своей нынешней начальнице так решительно, словно ее судьба целиком зависела от него. — Разве она стоит Ясногорской? Мизинца ее не стоит… На нее уже и командир санроты зубы точит. Нас, то-есть, санитаров, представил на «Отвагу», а ей — дулю под нос, извините за выражение… Потому что мы из огня не вылазим, а Муся наша больше за кавалерами бегает… Чувствовалось, что Шовкун хорошо знает цену своей работе, и хоть тяжела она ему, однако нисколько не обременительна. — Ты, дружище, уже врос в свою новую должность, как добрый всадник в седло, — засмеялся Сагайда. Хвалю за ухватку! — А чего ж… при моей должности иначе и быть не может. Людьми дорожишь и тобой дорожат. — Да, я слыхал… Комбат о тебе хорошего мнения… Когда же приедет Ясногорская? Хоть бы увидеть, какая она… — Через неделю-другую прилетит. — Ого! До того времени еще трижды умереть можно! — Теперь уж грех помирать, товарищ лейтенант… К цели подходим. …Вернувшись в роту, Сагайда не узнал своих: все были переодеты в новое, зеленое, весеннее. Хома встретил его упреком. — Наконец-то, дождался вас, гвардии лейтенант! Видите, все уже, как рута, зазеленели, только вы один вылинявший… Да еще Маковея где-то чорт носит, и на обед не появлялся… Прошу, получайте свое обмундирование и вещевую книжечку. Черныш был уже с ног до головы в новом — вырядился, как на парад. Привинтил орден, затянул ремень, подошел к Сагайде: — Осмотри меня, Володька! Скажи свое авторитетное слово! — Повернись… Так… Все, как на тебя шито. Только сапоги не гармонируют… слишком уж богатырские. Сапоги из желтой юфты, с высокими плотными голенищами действительно были несоразмерны и тяжелы для легкой красивой фигуры Черныша. — На тебя хромовые просятся. — То ничего, что тяжелые, — заметил Роман Блаженко. — Зато походка выработается. Ведь коня-рысака специально подковывают тяжелыми подковами, чтоб ногу до груди выбрасывал. Антоныч, разувшись, старательно примерял сапоги. Сагайда ждал от него какого-нибудь неприятного сюрприза: где, мол, был, да у кого спрашивался, уходя из расположения роты? Но Антоныч сделал вид, будто Сагайда уходил из роты с личного его, Антоныча, разрешения. «В конце концов этот курносый — симпатичный тип, — подумал Сагайда о командире. — Но почему же мы с ним никак ужиться не можем? С первого дня на ножах…» Вернувшись из госпиталя в полк, Сагайда был неприятно поражен тем, что его ротой — славной ротой Брянского! теперь командует какой-то Кармазин. Правда, этого «какого-то» он хорошо знал, ибо Иван Антонович долгое время командовал минометчиками соседнего батальона. В ту пору Сагайде не раз приходилось иметь с Антонычем разные дела, официальные и неофициальные, и отношения между ними в общем оставались добрососедскими. Но то, что Кармазин вдруг оказался его непосредственным начальником, Сагайду покоробило. Пусть Черныш, пусть кто угодно другой, близкий к Брянскому, возглавит роту, — Сагайда согласится безоговорочно. Но какой-то Кармазин! Посторонний человек, далекий от семейных традиций роты, пришел на готовенькое и начал спокойно распоряжаться!.. Первые дни Сагайда чувствовал себя так, словно вернувшись в родной дом, неожиданно застал в нем мачеху. Свое непризнание «мачехи» Сагайда невольно переносил и на бойцов, прибывших в роту уже при Кармазине. Имея привычку давать людям прозвища, Сагайда окрестил их «кармазинниками». Незаслуженно обижая их, Сагайда всю свою грубоватую, еще не угасшую влюбленность в Юрия Брянского теперь перенес на ветеранов роты, на тех людей, которые как бы несли на себе немеркнущий отблеск погибшего друга-офицера. Ими дорожил, их оберегал за счет других. Нелюдимому, неуживчивому Сагайде вообще трудно было кого-нибудь полюбить, но если уж кто завоевывал его суровую любовь, то — на всю жизнь. В особом фаворе был у него маленький Маковей. Ему лейтенант даровал всякие льготы, строго спрашивая с других телефонистов, напарников Маковея. Антоныч не мог смириться с такой несправедливостью, и на этой почве между ним и Сагайдой возникали острые стычки. Иван Антонович, рассвирепев, кричал, что, пока он командует ротой, никому не позволит создавать в ней нездоровые отношения. «Нет у меня сынков и пасынков, своих и не своих! У меня есть только наши люди, советские бойцы!» Накануне, сцепившись с Сагайдой, Антоныч пригрозил, что предаст его офицерскому суду чести. А сейчас как будто ничего между ними и не было. Примеряя сапоги, Кармазин спокойно сообщил Сагайде, что получил пополнение — несколько молодых, необстрелянных ребят. — Все пойдут в мой взвод? — настороженно спросил Сагайда, ожидая, что командир роты умышленно даст ему всех новичков вместо воспитанников Брянского. — Не дам тебе ни одного, — оглушил Антоныч Сагайду. — Почему? — А так… Ты трудно уживаешься с людьми. Воспитываешь медленно… Всех даю в первый взвод, Чернышу. А ты возьмешь тех, с которыми… полегче. Сагайда обиделся, но промолчал. Он понимал, что здесь не обошлось без сговора командира роты с Чернышом. Черныш, конечно, тоже хотел бы иметь у себя людей проверенных, опытных, на которых можно положиться. Но он согласился взять к себе весь этот необстрелянный молодняк. Думает, что у него лучше, чем у Сагайды, командирские данные. Ну что ж… Пусть будет так. Натянув, наконец, новые желтые сапоги, Антоныч прошелся в них туда-сюда, попробовал, не жмут ли и, усевшись на холмике, снова разулся. Потом кликнул ординарца: — На, спрячь мою обнову! — А вы как? — удивился ординарец. — Пока что буду шкрябать в старых, добью уж их до конца. А новые, — Антоныч улыбнулся и оглядел окружающих, — новые обую уже в день Победы. — К тому времени я себе еще одну пару выцыганю у начальника ОВС, — решительно сказал Сагайда и, держась за плечо Черныша, с такой силой выбросил вперед ногу, что наполовину стянутый старый его керзовый сапог отлетел на несколько метров в сторону, едва не стукнув Ивана Антоныча по темени. — Куда вы швыряете? — неожиданно послышался снизу голос Маковея. Телефонист вышел из-за ветвистых белых деревьев, улыбаясь всей роте. — Разве вы не видите, что это я иду? — Иди-ка, иди, гуляка, — поманил его Хома, — засажу. тебя до ночи бараболю чистить! Маковей появился на огневой, как молодой королевич: в складке его пилотки задорно синел кустик «небового ключа». Увидев новичков, хлопец тут же предупредил их, что как только отдохнет, будет с каждым из них по очереди бороться. — Испробую вашу зеленую силу. Обедать Маковей отказался. — Я недавно заправился, — сообщил он. — Обедал с разведчиками и партизанами. Вы не знаете, что это за народ — партизаны! Как есть наши: «Полюшко» даже поют! Мы с Казаковым первыми их заметили, когда они с гор спускались. Смотрим: спускаются стежкой один за другим, машут нам фуражками и беретами… abu Я сгоряча подумал даже, что это мы со вторым фронтом соединились. «Союзники!» — кричу Казакову. А ближе подошли, слышим по разговору — братья-словаки… — Откуда ж они «Полюшко» знают? — А у них в отряде командиром был какой-то наш капитан, по имени Степа. Он их всему научил. «Степа из Русска» — так они его называли. А настоящей его фамилии никто не знает. Только то и известно, что был этот Степа офицером Красной Армии, потом попал в плен, все концлагери прошел… Его уже в печах должны были сжечь, а он организовал товарищей, перебил с ними охрану и вылетел, как орел, на волю! — Маковей даже засмеялся при этом. — Появился в Высоких Татрах, установил контакт с партизанами и в боях славу добыл. А потом они выбрали его командиром одного из своих отрядов. Незаменимый, говорят, был вожак! Повсюду немчура перед ним дрожала. — Это правда, — поддержал воодушевленного Маковея Сагайда. — Я тоже слышал о нем. «Бывает же такое с человеком, — задумался Роман Блаженко. — Дома его уже, наверное, занесли в без вести пропавшие, а он где: то живет, действует, за наше дело борется…» — Где он сейчас, Маковей? Парень опустил глаза. — Месяц тому назад где-то в Моравии голову сложил… Вместе с целой группой партизан… Но фамилия его непременно будет установлена! Майор Воронцов сам взялся за это. — Данных мало, — пожалел Денис, — трудно будет искать. — Чего там мало, — энергично запротестовал Маковей. — Звание известно — это тебе раз. Имя известно — это тебе два. Родом… советский — это тебе три! А еще я не договорил: у него где-то дивчина осталась. В свободный час он как-то рассказывал о ней партизанам. И песни, говорят, по вечерам пел для нее. Чтоб она их услышала, чтоб знала, где он есть. Всюду, где он проходил со своим отрядом, словаки поют его песни. По всему Крушногорью поют, в каждой хатёнке лесника, где он отогревался в метели и завирухи… Разве по таким фактам нельзя человека узнать? — Узнают, — убежденно заявил Сагайда. — По таким следам да не найти! VI Так Хоме и не пришлось на сей раз засадить Маковея чистить картофель. Вечером полк снялся, вошел в зону Малых Карпат. Чем дальше, тем слышнее гремел бой, ленточки трассирующих, прорезая темные ущелья, приближались, становились ярче. Отсинело высокое гринавское небо, отзвенела певучая братская речь, отшумели белым шумом переполненные чаши садов. Кончилась короткая передышка, когда солдаты, как бы выйдя из войны, из ее душных цехов, попали было на мгновенье в неожиданно солнечный, непривычный, обновленный край. Все это опять оборвалось… Впереди темным, зловещим морем снова клокотала война. Полк привычно входил в нее по пояс, по грудь, по шею… По крайней мере, такое ощущение было сейчас у Сагайды. Он шел по обочине узкой дороги с командиром взвода бронебойщиков Теличко. Из-за ближнего хребта уже вздымались багровые маяки зарев, подпирая небо над передним краем. Дорога круто поднималась в гору, пролегая то по узким карнизам над пропастями, то входя, как сейчас, в лесистые ущелья, темные и тесные, как туннели. Тяжело дышали в темноте лошади, вытягивая повозки и пушки. Позвякивало оружие на бойцах. Слышались короткие сердитые команды. Сагайда постепенно приходил в себя после сильных гринавских впечатлений. abu Его спутник, Герасим Теличко, маленький, задиристый, горластый, принадлежал к числу тех, с кем Сагайда делился своими сердечными тайнами. Младший лейтенант Теличко был ветеран, «старик»; с ним Сагайда не раз попадал в трудные переделки, и поэтому, встречаясь, они никак не могли выговориться до конца. Сегодня минометчики и бронебойщики шли рядом, и Сагайда, уверенный в своих «гренадерах» (а с новичками пусть нянчатся Кармазин и Черныш!), мог спокойно всю дорогу точить лясы с приятелем. Они успели уже перемыть косточки какому-то начальнику, уже дали прозвище знакомому скряге-интенданту и теперь добрались до Антоныча, над которым поиздеваться и сам бог велел. — Знаешь, Герасим, мой курносый Сократ (так Сагайда заочно величал Антоныча) опять проехался по мне. Услышав это, Теличко расхохотался: — Как же это он умудрился, формальная его душа? Ведь по тебе, Вовка, проехаться — нелегкое дело! — Представь себе — умудрился. Из нового пополнения не дал мне ни одного свистуна. «Ты, говорит, медленно воспитываешь, тебе с новыми людьми трудно, — садись на более легкий хлеб…» Так разве не дракон он после этого, скажи? — И ты смолчал? — Смолчал. Как раз был в таком настроении, такая лирика нашла на меня после Гринавы… Не хотелось ни с кем ссориться, с каждым братался бы… Как ни говори, а он тоже честно протопал свою тысячу километров, чтобы освободить эту самую Гринаву… Работяга, вол! — А как же с новичками? Что он их себе за пазуху положит? — Передал всех в первый взвод, Чернышу. Пусть, дескать, выковывает. — И тот не возражал? — Куда там, сам захотел. Видишь ли, Черныш считает, что у него для этого больше данных, что мне это будет труднее, чем ему… Ну и пусть тянет… — Он, кажется, до сих пор из себя недотрогу корчит, этот ваш Чернышок? Ни анекдота от него стоящего не услышишь, ни спиртяги с ним не потянешь. Все чем то озабочен, все время серьезный такой, все у него идет по программе. Чихнуть не может без программы. — Ты его просто мало знаешь, — возразил Сагайда. — Он только на вид теоретик, а на деле задушевный парень. А что любит на каждом шагу мировые проблемы решать, так это уж у человека такой характер. Между прочим, он хочет после войны какую-то диссертацию писать о роли минометного огня в условиях форсирования водных рубежей. Целые вечера бубнят об этом с Кармазиным. — Лишь бы уменья хватило, — заметил Теличко, — а мысль неплохая. — Уменья хватит. У него шарики работают, дай бог… Недаром с ним Брянский дружил. — А это правда, что у него с Ясногорской что-то наклевывается? — Факт. Тайком молится на ее фотографию. — Почему тайком? — удивился Теличко. — Если бы мне такая ответила взаимностью, я на весь мир раструбил бы… — А он корчит из себя безразличного. Мучается, кипит, переживает, а письма ей пишет холодные, как рапорты Чумаченко. Вот натура! И знаешь, что его сдерживает? «Она, говорит, была невестой моего друга. Я, говорит, не имею морального права на это». Так и живет, стиснув зубы. А, по-моему, именно он, а не кто-нибудь другой, далекий Брянскому, имеет право на ее любовь. Как ты считаешь? — Я лично не вижу тут ничего особенного, — развел руками Теличко. — Конечно, если бы закрутился легкий роман, мне было бы обидно за Юрия. — А мне? — воскликнул Сагайда. — Да за такое я им обоим глаза повыдирал бы! Но тут совсем другая песня… Тут дело серьезное… Если уж Евгений не может пересилить себя, если это для него «первая и последняя», если и она его искренне сердцем избрала… то тут нужен другой подход. Здесь должен сказать свое слово настоящий судья. — Кого ты имеешь в виду? — Брянского. Представляешь, как бы он ответил на этот сложный вопрос? Осудил бы он их или нет? По-моему, нет. По-моему, он одобрил бы. Потому что тут не пустячки, не шутки, тут люди сгорают. Разве чистой, настоящей любовью осквернишь его память? Разве, скажем, для меня или для тебя было бы что-нибудь обидное в том, что человек, которому я хотел создать счастье, нашел его где-нибудь после моей вынужденной посадки? Я ведь не какой-нибудь дикарь, скиф, который, давая дуба, приказывал убивать свою жену и класть ее рядом с собой в могилу. Я, наоборот, завещал бы друзьям беречь ее, любить, осчастливить… Погибая сам, я хотел бы, чтобы моя любовь была, как знамя, подхвачена другим и честно пронесена им дальше через всю жизнь… Чтобы в ваших чувствах билось мое чувство, чтобы в вашей верности жила моя верность. Кому из нас не хотелось бы даже после смерти остаться примером для других? Примером не только в подвигах и боевых делах, но и в самом интимном… — Ты, Вовка, разошелся, как влюбленный. Все это результат твоих гринавских встреч. Теперь мне ясно, что ты влип. — Ты со мной не согласен? — К сожалению, я тут ни при чем. Выкладывай это Чернышу, а не мне. — Уже выкладывал. — И как он? — Молчит… Черныш молчал. Шел с новичками впереди, иногда вместе с ними подталкивал повозки, все время думая о Ясногорской. То, что Сагайде казалось простым и понятным, для него было мучительным клубком чувств, трудно их распутать, трудно выразить словами. Так и выгреб бы их из своего сердца, чтоб не жгли, не растравляли его… Скоро она вернется в полк… Опять будет рядом. Хочет он этого или не хочет? Иногда он готов закричать ей отсюда: приди, скорее приди! А иногда хочется кричать: не приходи! Ведь он не тот, ведь он… другой! Но, забегая мыслями в послевоенное время, представляя себя в новой, необжитой обстановке, он почему-то всякий раз встречал ее там, хотел и не мог разминуться с ней, она возникала всюду на его воображаемых будущих путях. Выплыл месяц, и хребты гор заблестели каменной чешуей. Колонна, перевалив через кряж, начала спускаться. Здесь был яснее слышен привычный гул ночного боя. Стали видны орудийные вспышки в далеких ущельях. Повозки, спускаясь на разогретых тормозах, громко стонали в ущельях, словно лебеди из старинных славянских песен. Черныш слышал, как сзади, то и дело спотыкаясь на острых камнях, Маковей допытывался у Блаженко: — Интересно, Роман, чем тебе кажутся эти силуэты на месяце? Говорят, какой-то Авель поднял на вилах своего брата Каина. — Не Авель Каина, а Каин Авеля. — В конце концов это не так важно — кто кого. Факт, что брат брата убил. Вот варвары!.. Но где же вилы? Сколько ни смотрю, а вил не вижу. По-моему, эти силуэты больше на солдат похожи. Смотри: один сидит, а другой над ним склонился и рану ему перевязывает. Будто дивчина над бойцом. Где-то совсем близко, как бы проснувшись, заговорили пулеметы. Дробная россыпь ударов дерзко ворвалась в тишину, словно кто-то сверху по длинной водосточной трубе спустил щебень. Перекатилось эхом, замерло… Голубые ракеты, взвившись над ущельем, мрачно осветили часть горной дороги, безлюдную опушку, лесной домик на курьих ножках… Прозвучал приказ: немедленно развернуться в боевые порядки. С оружием наготове подразделения спускались в темные буераки, куда не достигало голубое сияние месяца. По пояс, по грудь, по шею… VII «Здравствуй, Женя! Вот я уже и на пороге родного дома. Наш санитарный эшелон сейчас стоит на пограничной станции Н. Это письмо пишет тебе под мою диктовку медсестра Лида. Утро. Мы только что умылись на берегу и теперь сидим под насыпью, ожидая встречного поезда. Все, кто только мог, высыпали из вагонов, восторженно приветствуя долгожданную родную землю. Даже если бы мне не сказали заранее, что за рекой, в нескольких метрах отсюда, уже начинается наша Родина, то я сам узнал бы об этом. Я почувствовал бы ее хотя бы по легкому весеннему воздуху, что плывет на меня оттуда, словно с высоких, вечно чистых гор. Представляешь, Женя, что у меня на сердце? Представляешь, что может быть на сердце у человека, когда у него есть куда возвратиться, есть с чем возвратиться? Я не случайно подчеркиваю именно то, что у меня есть, что я приобрел, а не то, что я потерял. Поверь, мои потери в сравнении с моими приобретениями кажутся мне в этот момент совсем ничтожными. Так, верно, должен чувствовать себя каменщик, чьи руки выложили хотя бы один карниз величественного дворца. Постепенно привыкаю к своему положению. И странная вещь: мне временами кажется, что, несмотря на утерянное зрение, я все-таки вижу. Может быть, это потому, что я не одинок, что меня всегда окружают товарищи и друзья. Со всех сторон я чувствую поддержку товарищеских рук, товарищеских глаз. Они стремятся передать моему восприятию окружающий мир во всей его полноте, они хотят, чтобы мне все было видно, так же как им. И я вижу, Женя! Мы ехали через Трансильванию. Грохоча в туннелях, наш эшелон пролетал теми самыми ущельями, где в прошлом году были наши огневые. Два дня мчались над самым Мурешом, над тем самым бурным Мурешом, который — помнишь — пришлось нам форсировать вброд октябрьской ветреной ночью… Я снова чувствовал под собой те хребты, по которым мы прошлый год рвались на запад. Мезитур, Арад, Дева… Вслушайся, дружище, в названия этих мест. Я уверен, что от них на тебя также повеет чем-то теплым, чем-то близким. Мне кажется, что все земли, по которым мы прошли с такими боями, стали для нас навсегда близки. Я, во всяком случае, не смогу теперь безразлично слушать румынскую или венгерскую речь, не смогу спокойно воспринимать газетные или радиосообщения о жизни этих народов. Я не смогу быть беспристрастным к ним. Да и кто из нас отныне может не интересоваться ими, не следить за развитием их жизни, за их движением по новому пути? В конце концов разве это не естественно? Разве не оставил здесь каждый из нас частицу самого себя? Земля эта еще и сейчас горяча от нашей крови, еще до сих пор солона от нашего пота. Вот почему я волновался, как при встрече с родными, когда Лида сказала мне, что вдоль железной дороги стоят вооруженные кирками и лопатами смуглые трансильванцы в своих боярских шапках и в войлочных штанах. Это те самые чабаны и лесорубы, которых мы с тобой часто встречали в горах. Сейчас они прокладывают через горы газопровод. Я слышу их искренние возгласы, которыми они приветствуют наш эшелон. Все мы взволнованы до глубины души. Да! Освобожденные не могут забыть освободителей, — это понятно. Но я уверен, что и освободители тоже никогда не станут безразличными к освобожденным. Иногда горы поднимались вблизи вагонов, как небоскрёбы. Иногда отступали вдаль. Тогда бойцы, толпясь у окон, с радостью узнавали вершины, которые им довелось штурмовать, вслух обращались к ним, как к живым существам. Для меня эти вершины, окутанные тучами, были как бы символами развенчанной недосягаемости, они воплощали в себе величественный эпос нашего похода. Чувство преодолимости всего, что раньше казалось непреодолимым, — не это ли самое важное чувство, которое вынес я из войны? Сейчас в моем представлении все самое могущественное на свете кажется карликовым по сравнению с человеком, борющимся за свои идеалы. Может быть, все это не ново, но для меня лично это было в какой-то мере открытием. Откровенно говоря, раньше и люди и явления жизни выступали передо мной несколько преуменьшенными. И только на фронтах этой войны я узнал настоящую цену себе и своим товарищам. Потому что именно на этих фронтах каждый из нас, простых людей, рядовых гвардейцев человечества, отчетливо ощутил, что он имеет свой определенный вес на великих весах истории. Такими мыслями я жил, пересекая вторично Трансильванские Альпы. Не раз мне хотелось поделиться ими с тобой, вспоминая наши ночные беседы под мокрыми скирдами, разбросанными в венгерских степях, под холодными заревами Будапешта, когда мы волновались за судьбу и пути человечества не меньше, чем за нашу полковую разведку, ушедшую куда-то на опасное задание. Кстати, как там наш Казаков? Как другие «волки»? Приветствуй их, если живы. В Плоешти нам пришлось перебазироваться из мадьярских вагонов в советские. Теперь уже до самого Плоешти доходит наша отечественная широкая колея. Отсюда поезда водят наши машинисты с нашими девушками-кочегарами. Нам попались обычные «телячьи» вагоны, поклеванные за войну пулями и осколками и уже старательно залатанные где-то на наших вагоноремонтных заводах. Гвардейцы, ощупывая нашитые доски, нежно поглаживали их ладонями, как зарубцевавшиеся раны. Гладил и я. А Лида плакала. Как твои отношения с Ш.? Я почему-то уверен, что если вы до сих пор не сблизились, то в будущем это произойдет непременно. Зная вас обоих, ваши характеры, ваши взгляды, склонности и интересы, я себе представляю вас в жизни не иначе, как рядом. Прибыл встречный эшелон, остановился рядом с нашим. Заиграли гармошки, зазвучали песни. Это молодежь едет на фронт. Счастливые: они пойдут в бой! Возможно, кое-кто из этих новичков попадет именно в твою роту. Придется тебе, Женя, выступать уже в роли ветерана-учителя… Что ж! Обучай их гвардейской науке. Должен кончать. Гудок. Эшелон молодых двинулся к вам на запад. Нам тоже команда: по вагонам… Домой, домой!.. Привет однополчанам, привет гвардии. Саша Сиверцев». VIII Это письмо Черныш получил на Мораве. Полк готовился форсировать реку. В кустарниках вдоль полноводной Моравы уже ползали разведчики, изучали характер противоположного берега, засекали вражеские огневые точки, выискивали самые выгодные причалы для предстоящей высадки десантов. Десантные группы уже были здесь, неподалеку, за спиной у разведчиков. Если бы враг мог заглянуть в гущу приморавских лесов, он увидел бы, какая гроза собирается у него над головой! В лесу становилось тесно от непрерывно прибывающих войск. Полк Самиева работал старательно, спокойно и деловито, как огромная мастерская. На этот раз он должен был переправляться на подручных средствах. Вся техника сосредоточивалась где-то севернее: направление главного удара было выбрано там. Самиевские мастера сегодня соревновались в изобретательности. Саперы и пехотинцы, скинув телогрейки и поплевав на ладони, принялись вязать плоты. Из ближайших сел по лесным тропинкам несли на плечах тяжелые лодки и остроносые душегубки. Отдельные десантные группы были уже сформированы и, располагая перед боем несколькими свободными часами, проводили пробные учения. Атака на Мораву должна была начаться вечером, с первыми сумерками. Черныш готовил своих новичков, когда батальонный почтальон Олег Чубарик принес ему письмо: — Танцуйте, лейтенант! Но Чернышу в этот день было не до танцев. Выяснилось, что большинство его новичков впервые стояло перед серьезным водным рубежом. Были, правда, среди них и прошедшие суровую купель форсирований. У молодых наводчиков Бойко и Шестакова за плечами стоял опыт форсирования Дуная. Солдатская судьба привела их сюда через госпитали и запасные полки из 3-го Украинского. Они уже побывали в Болгарии и Югославии, имели на груди красные и золотые нашивки и держались уверенно. Даже Хома, ведя с ними длительные беседы, признавал, что хлопцы видали виды и могут немало интересного рассказать ему о балканских краях, о тамошних порядках. За этих Черныш был спокоен. Беспокоили его такие, как рядовой Ягодка. Этот статный краснощекий юноша с умными, внимательными глазами с первых дней заинтересовал Черныша. «Видно, человек с богатым умом, с хорошим образованием, — думал о Ягодке Черныш, отбирая его из пополнения. — За три дня станет наводчиком». Каково же было его разочарование, когда он узнал, что Ягодка неграмотный: не умеет даже расписаться. Вся рота была удивлена. В самом деле, бойцам непривычно было видеть неграмотного юношу двадцати лет, умного, работящего и безусловно способного. На Ягодку приходили посмотреть, как на что-то ненормальное, дикое. Где он рос? В каком лесу? Оказалось, что Ягодка родился и вырос под румынской оккупацией. Он был родом из Измаильской области. В роты прибыло несколько солдат, недавно ставших советскими гражданами, и все они первые дни держались в стороне, ходили невеселые. Их, видимо, угнетала собственная отсталость. Одного из них, бессарабца Иону, Хаецкий взял к себе в ездовые, пообещав «сделать из него человека», остальных Черныш забрал в свой взвод. Сегодня он должен был повести их в первый, самый страшный для них, бой. Как они будут держать себя на Мораве? О чем они сейчас думают? Что их беспокоит? Прочитав письмо Саши Сиверцева, Черныш оглядел своих молодых бойцов. Они сидели возле него на перевернутой вверх дном лодке. Одни смотрели на Черныша доверчиво, спокойно, у других была в глазах глубокая тревога. Вероятно, им казалось, что они сидят сейчас на собственном горбу, а не на боевом суденышке, которое очень скоро понесет их навстречу подвигам, славе, победе. Может быть, именно их встретил Саша на границе? Может быть, как раз им нехватает великой науки — науки боя? Обучать? Но как их сейчас обучать? Сагайде — тому легко. У Сагайды просто. Вот он поблизости муштрует своих бывалых. — Пока Денис и Анохин гребут, ты, Роман, ведешь по берегу огонь. Понял? — Понял. — Если тебя легко ранило, все равно ведешь огонь. Понял? — Понял. — Если тебя… совсем ранило, тебя заменяет Фесюра. Фесюра, понял? — Так точно. abu — Товарищ гвардии лейтенант! А если меня убило? — Убило? — Сагайда на мгновенье заколебался. — Тогда, — еще энергичнее выкрикнул он, — передай весло Маковею, а сам падай на плот! Похороним на плацдарме!.. Черныш не мог так легко договориться со своими. Для них нужны другие слова. Прощальная тоска залегла в голубых глазах Ягодки. Чем его утешить, чем ободрить? Как разбудить богатырскую силу, что дремлет сейчас в широких плечах юноши, в его крепких развитых руках? Трудно? Но ведь ты командир, ты коммунист, сумей найти дорогу к его сердцу! — Вы, Ягодка, хорошо действуете веслом? — Неплохо. — Наверное, часто рыбачили дома? — Не часто, но по воскресеньям ездил… когда хозяин пускал. — Какой хозяин? — А тот, у которого я служил. — Кем вы служили? — Кем? — Ягодка стыдливо покраснел. — Все вместе… и чабаном был… и брынзу делал… Зимой со всей худобой сам управлялся… Двенадцать лет отбатрачил. — Двенадцать из двадцати! И круглый год? Чорт возьми, это же каторга! Неужели нельзя было иначе? Иона тоже вот батрачил, но он только посезонно. — Я не мог посезонно, потому что я… безродный. Ни кола, ни двора. Да, может, это и лучше… — Почему лучше? — А потому, что, как стукнет вот здесь на Мораве, так никто жалеть не будет. Никому и не икнется. — Это вы, Ягодка, уже слишком… — Почему слишком? Скажите — не так? Это только для виду каждый хочет показать, что ты ему нужен… А я, товарищ гвардии лейтенант, уже давно знаю, что никому я не нужен. Напьюсь вот навеки моравской воды, так никто и не заметит. И ничего тут не поделаешь… Кому же по-настоящему болеть — есть такой Ягодка на свете или нет его?.. Боец безнадежно махнул рукой, словно уже хоронил себя. — Все это чепуха, — сказал Черныш после гнетущей паузы. — Безродный, ненужный… Чепуха, товарищ Ягодка. Давайте подумаем так: вот вы скоро выйдете на тот берег. Что он сейчас представляет собой? Чужая опасная земля, начиненный фашистскими войсками клочок австрийской территории. Место, где только предполагается создать плацдарм. Но как только ты, Ягодка, ступишь туда своей ногой, сразу все изменится. Тот загадочный берег перестанет быть просто берегом, он уже станет плацдармом. Произойдет на земле событие, пусть небольшое, пусть нерешающее, но оно вызовет немедленно сотни других событий, повлияет на них, внесет изменения в судьбу многих людей. И если сейчас, пока ты сидишь в этих кустах и изливаешь мне свою хандру, о тебе, может быть, и в самом деле мало кто думает, — то тогда о тебе подумают все. Для противника ты станешь большой опасностью. Друзьям ты будешь крайне нужен, не только нужен, а просто-таки необходим и дорог. Тогда ты увидишь, какая у тебя родня! Весь полк, вся армия с молниеносной быстротой узнает, что у нее на таком-то участке за Моравой появился плацдарм. Откуда, каким образом? Очень просто: ведь там встал уже своей ногой гвардии рядовой Ягодка. Поддержать его немедленно! Помочь ему во что бы то ни стало! Можешь представить себе, сколько людей будет тогда за тебя тревожиться. Все взгляды обратятся к тебе, все мысли будут о тебе, тысячи людей будут работать для тебя. А как же… Для тебя где-то на Урале дивчина целые сутки не выйдет из цеха. Из-за тебя Верховная Ставка даст кому-нибудь добрый нагоняй, чтобы лучше о тебе заботились, чтобы случайно не погиб там, не пропал этот гвардии рядовой Ягодка! В высоких штабах, недосыпая ночей, будут вырабатывать самые лучшие маршруты. Для тебя саперы будут строить мосты. К тебе по всем путям-дорогам потянутся обозы. А кто о тебе, рядовом Ягодке, забудет в это напряженное время, тот, чего доброго, и под трибунал пойдет… Тут не до шуток. Как же ты можешь после этого сказать, что ты безродный, ненужный? Да какой отец, какая мать вложит столько сердца в своего Ягодку, сколько вложит в тебя Отчизна?! — Здорово, — засмеялся боец, закрыв лицо руками. Товарищи восторженно смотрели на него. Словно сидел перед ними не смущенный измаильский паренек, а кто-то большой и значительный. Черныш взволнованно продолжал: — А перескочишь ты Мораву, вырвешься на широкий тактический простор и придешь первый туда, где тебя люди годами ждут… Тебя там ни разу и в глаза не видели, а думают о тебе давно. Ты им нужен, ты для них свой. Знаешь, как тебя там встретят? Видел, как нас встречала Словакия? С колокольным звоном, с цветами, с открытой душой! Ты для них будешь и самым близким, и самым дорогим, и самым родным! Первые благодарности — тебе, первые приветы — тебе, первая любовь народов — тебе. Потому что ты — самый передовой из передовых, ты — освободитель!.. Возбужденный, разгорячившийся, Черныш умолк. — Это все так, товарищ гвардии лейтенант… Но ведь для этого надо быть самым передовым? — Безусловно. — Таким, как наш старшина? Как братья Блаженко? Как все ваши «брянчики»? — А вы думаете, что они такими родились? Думаете, они пришли в прошлом году к Брянскому законченными гвардейцами? Уверяю, что Хаецкого тоже таскали тогда за ремень не хуже, чем он теперь вас таскает. И меня в свое время таскали, и Сагайду… Не сразу Москва строилась. Но как раз в том и состоит одно из преимуществ нашей армии, что мы быстро совершенствуемся, растем, крепнем. Быстрее, чем другие! Сегодня вы, Ягодка, просто рядовой, завтра уже хороший боец, послезавтра вы — герой, победитель, любимец народа… — Только в атаке не оглядывайся назад, — спокойно посоветовал Ягодке наводчик Шестаков. — Это — гибель. Как сел в лодку — забудь про свой берег… — Но про товарищей не забывай ни на секунду, — добавил Бойко, пришедший в роту вместе с Шестаковым с 3-го Украинского. — Иначе беда!.. Когда мы зимой по тонкому льду форсировали Дунай, так приходилось за руки браться, человек по двадцать. Возьмемся и идем так. Крепко держались, — пусть вот Шестаков скажет. Если один и проваливался, так те, что шли рядом, сразу подхватывали его и не давали утонуть. А если бы в одиночку двигались, каждый сам по себе, много нас накрылось бы… Ягодка внимательно слушал. Потом быстро заговорил по-молдавски со своими земляками. Молдавский язык он знал не хуже, чем свой родной. Выслушав Ягодку, молдаване заметно оживились, повеселели. — Я им сказал, — охотно перевел Ягодка Чернышу, — что хозяин мне всегда врал! Хозяин каждый день учил меня, что лучше всего в жизни итти одному. Быстрее к цели, говорил, приходит тот, кто идет в одиночку, через головы других. — Это действительно ложь, — согласился Черныш. — Быстрее приходит коллектив. IX — Ты знаешь, что это не мой каприз, а желание массы, коллектива, с которым ты не можешь не считаться, — говорил в это время майор Воронцов командиру полка Самиеву. — В конце концов мы с тобой, может быть, за этот коллектив ордена получаем… — Я уже сказал, Воронцов, и — хватит… Как сказал, так и будет. Пока все там не закончу, пусть сидят здесь. Мало чего кому захочется! Речь шла о полковых знаменосцах. Воронцов настаивал на том, чтобы Самиев разрешил знаменосцам переправиться ка ту сторону, как только атакующие закрепятся на плацдарме. Он ссылался на факты, хорошо известные им обоим. — Ты же слыхал, Самиев, солдатскую поговорку: где знамя пронесено, там уже мы в землю вросли. Если знамя будет на плацдарме, то сила и уверенность каждого бойца возрастут во сто крат. Тогда его ничем не столкнешь оттуда. Разве твой боец, почувствовав вблизи знамя, отступит от него хоть на шаг? Ты сам видел, как в Барте подразделения реагировали на то, что знаменосцы появились около них в самый критический момент боя. Может быть, мы и выстояли там только благодаря неслыханному энтузиазму, который был вызван знаменем… Самиев категорически возражал. — В Барте было одно, здесь другое. Ты знаешь, с кем нам придется иметь дело на этом плацдарме. Пока наведут переправу и перебросят артиллерию, «тигры» могут нас трижды смешать с землей. Еще, может быть, так припрут к берегу, что ты и вздохнуть не сможешь! — Вот чтобы этого не случилось, я и предлагаю… — Лучше не предлагай мне, Воронцов! На этот раз не сагитируешь. Я пропаду, ты пропадешь, — нас с тобой заменят. А если со знаменем что-нибудь случится? Ты представляешь себе? Самоубийство для полка! Как ты вообще можешь мне предлагать такое? — Не такое, а совсем обратное. Ответственность за знамя я готов взять на себя. — Как же! Пока ты будешь «отвечать», мне голову снимут. Я против таких эффектов. Форсируем, расширимся, пойдем вперед, — вот тогда дам команду. Не бойся, Багиров нас не потеряет, у чорта в зубах найдет. Они разошлись, на сей раз не придя к общему решению. Воронцов дружил с командиром полка, любил его за решительность и честность в бою, за горячий темперамент. Воронцов восторгался своим таджиком, когда тот руководил боем. Это было подлинное искусство, уверенное, всегда изобретательное и точное. Однако слабости вспыльчивого академика тоже, бесспорно, никто не знал лучше, чем Воронцов. Проявлением одной из этих слабостей Воронцов считал и состоявшийся только что неприятный разговор. В такое время держать знаменосцев в обозе! Как может Самиев недооценивать присутствия их там, в самом пекле? Это близорукость… И ничем ты его не проймешь, если упрется… «Бывают иногда моменты, когда он становится просто нетерпимым», — сердито подумал Воронцов и пошел в батальоны. Шел густо заселенным лесом, тяжело ступая и чуть сутулясь, как грузчик, несущий на плечах невидимую кошу. Ко всему присматривался, все ощупывал своими острыми серыми глазами. Останавливался возле десантных групп, привычно брал на пробу их настроение. Перед боем Воронцов, казалось, беспокоился больше, чем во время самого боя. Сейчас его приятно удивляло царившее в подразделениях оживление, сверкавшие в глазах самоуверенные дерзкие огоньки, что можно заметить перед наступлением лишь у действительно бывалых вояк. На прогалине бронебойщики под руководством безусого ефрейтора разложили костер, варят бог знает где добытую смолу. Ефрейтор, засучив рукава, сидит верхом на перевернутой лодке, смолит потрескавшееся днище. — Нет непреодолимых водных рубежей, — доказывает он товарищу, — все они проходимы. Пожилой крепыш вытесывает весло, скептическая улыбка гуляет у него под усами. — А ты их все перепробовал? — Дон пробовал, Днепр пил, Тиссу на бочке форсировал. Чего тебе еще надо, старый хрен? Бронебойщики дружно хохочут. Капитан Чумаченко, собрав под деревом своих командиров, разъясняет им боевое задание. — Самое опасное на плацдарме — это помнить о лодках и веслах, — слышит Воронцов глухой голос Чумаченко. — Выбрось их из головы. Известно, конечно, — в начале боя тебе и твоим людям будет тесно, душно на пятаке. Река все время будет притягивать тебя, тянуть назад. Тебе будет казаться, что как только ты оторвешься от берега, пойдешь в глубину, так тебя и отрежут сразу, окружат, сомнут. Не поддавайся этому чувству, оно ложное, ненастоящее… Смелее отрывайся от берега, углубляйся в лес, выходи вот на эту дамбу. — Чумаченко тычет пальцем в карту, разостланную перед ним на земле. — Тогда ты сразу почувствуешь себя свободнее, развяжешь себе руки для маневра… Заметив замполита, офицеры вскакивают, отряхиваются. — Сидите, — машет рукой Воронцов и первый садится возле развернутой карты комбата. Сегодня с самого утра Воронцов на ногах. Разогнав в «низы» всех политработников, он не мог на этом успокоиться и неутомимо ходил от подразделения к подразделению — в одном выступая с речью, в другом ограничиваясь веселой репликой, брошенной на ходу, в третьем беря кого-нибудь за жабры не хуже, чем Самиев. Всюду видели в этот день его широкоплечую, высокую фигуру в меховой офицерской безрукавке. — Имейте в виду, — обратился Воронцов к командирам рот батальона Чумаченко, когда они сели возле него полукругом, почтительно вытягиваясь даже сидя, — имейте в виду, товарищи, что на плацдарме нам не миновать встречи с танками. Предупредите об этом своих людей, чтобы танковый удар не ошеломил их среди боя. Против нас стоит бронетанковая эсэсовская дивизия «Шёнрайх». — Битая? — спросил один из молодых офицеров. — Битая, но мало. Совсем плохо битая. Недавно переброшена сюда с Западного фронта, из Люксембурга. Офицеры задумались. Чумаченко сердито смотрел на свою четырехверстку, пересеченную голубой лентой Моравы. В это время на замполита, тяжело дыша, налетел комсорг полка Толя Домбровский: — Листовки уже получены, как быть? — Не знаешь как? Немедленно в подразделения, читать вслух! В минроте первым из рук агитатора выхватил листовку Маковей. Протиснувшись между товарищами, вскочил на лодку, зазвенел: — «Вперед за Мораву, советские богатыри!». Ягодка жадно слушал, опершись на весло. X — Десанты в лодки! Команду подали шопотом, но впечатление было такое, будто ударила она как гром. Наконец!.. Весь левый берег, до этого казавшийся безлюдным, теперь ожил, задвигался. Темнота наполнилась почти невидимым, но явно ощутимым движением множества человеческих фигур. — Десанты в лодки! Просвистев по песку, лодки стрелами влетели в воду. Затрещали темные кусты, выбрасывая на воду тяжелые, заготовленные днем плоты. Заплескалось вокруг, захлюпало… Бойцы, по колени в воде, на бегу вскакивали в свои шаткие суденышки, сильными ударами весел отталкивались на глубину. Грозными роями взвились в темноте ракеты, пущенные с противоположного берега. Осветилась морщинистая широкая река, покрытая и справа и слева плотами, лодками и лодочками, низко летевшими от восточного берега. Вдоль реки блеснули пулеметные вспышки. Словно рванулись навстречу десантам слепящие струи расплавленного металла. Густо затехкало вокруг, волны закипели. — Греби сильнее! — хрипел Черныш, не спуская глаз с противоположного берега, направляя веслом лодку. — Греби!.. Греби!.. Греби!.. Бойцы молча гребли. Втянув голову в плечи, выворачивали веслами пенистую волну. Река превратилась в ад. Жутко закричали раненые. Опережая Черныша, пронеслась душегубка с полковыми разведчиками. При вспышке ракеты Черныш заметил зеленоватое сосредоточенное лицо Казакова. Прошмыгнула лодка пулеметчиков, ведя огонь на плаву. Пригнувшись к плотам, яростно гребла пехота. — Греби, братцы, греби! В нескольких метрах от Черныша гонят свой тяжелый плот десантники Сагайды. За спиной Блаженко, лицом на восток сидит, согнувшись, простоволосый Маковей. Торопливо перебирает обеими руками красную нитку кабеля, протягивая его через реку. Серьезными глазами смотрит на свою работу. Кажется, что тянет он красный провод не с катушки, висящей на груди, а из самой груди. Тянет, как окровавленную живую нитку собственного нерва, распуская его вслед за собой. Пуля задела лодку Черныша, прошелестела щепа, отколовшись от борта. С обеих сторон ударила артиллерия. Лес насквозь осветился пламенем, затрещал, загрохотал. Пузатые немецкие мины зашумели над головой, тяжело шлепнулись в реку, и она всколыхнулась, казалось, до самого дна. Черныш, отталкивая чью-то, перевернутую взрывом душегубку и стараясь удержать направление своей лодки, кричал на незнакомых пловцов, приказывая цепляться за нее. Они нависли на бортах его лодки, молча захлебываясь водой. Грести стало тяжелее, минометчики изо всех сил налегали на весла. Черныш уже не видел ничего, кроме противоположного берега, завихренного огнем. Рвался к нему не только взглядом, но всем своим существом. Вот уже скоро, вот уже близко… Стать бы только ногой на землю!.. Вспыхнуло, взорвалось рядом… Черныш инстинктивно пригнулся ко дну лодки; тяжелый фонтан с шумом навалился на него, окатил с головы до ног. Почувствовал, как неустойчивое дно лодки выскользнуло из-под него, и охваченное холодом тело начало погружаться в воду. Неожиданно коснулся ногой дна. Стоя по шею в воде, Черныш посмотрел на свой десант. — Все здесь? — Все, все! — откликнулись ему новички удивительно близкими, желанными, родными голосами. — Лафет пошел на дно, — сердито сообщил Ягодка и, не ожидая приказа, исчез под водой. Через минуту его мокрая голова появилась на поверхности. Набрав воздуха, Ягодка нырнул вторично. — Есть! — доложил он, появляясь над водой. Кто-то подал ему руку, помогая преодолеть быстрое течение. Бойцы поспешно выбирались за Чернышом на берег. Темная глубина леса перед ними гремела, ревела, вспыхивала. Растянувшись на многие километры, плацдарм, рождаясь, клокотал горячей пальбой, раскатистым, как море, шумом наступления. Зловещие вспышки ракет над деревьями уходили все дальше и дальше. Вот, наконец, она, таинственная земля чужого берега! Ягодка шагнул из воды, с недоверием занося ногу над берегом, как над огромной миной. Казалось, ступит — и весь берег взорвется под ним. Ступил и… ничего не случилось. Санитары и фельдшеры уже метались в темноте, подбирая раненых. С левого берега непрестанно прибывали новые волны десантников. Не пришвартовываясь, прыгали прямо в воду, навстречу плацдарму, бежали вперед, мокрые, горячие, стискивая гранаты в руках. Сагайда не стал вытягивать за собой плот. Уже не нужны ему плоты, — драпать отсюда никто не собирается!.. Решительно махнул рукой: — Пускайте на Голубой Дунай!.. Денис Блаженко, стоя по колени в воде, с силой оттолкнул плот на быстрину: — Плыви до Черного моря! XI Саперы наводили переправу. Рядом с ней в кустах играл оркестр. Музыканты настойчиво дули в свои трубы, обливаясь потом, изнемогая, как от тяжелой работы. Это действительно была работа. Они знали, что поставлены здесь генералом не для того, чтобы развлекать, а с вполне практической целью: помогать саперам своими маршами. Именно так смотрели на оркестрантов и сами саперы. Они уже по опыту знали, что музыкантский взвод — немалый помощник, под музыку мост вырастает значительно быстрее. Музыканты играли в нарастающем темпе, саперы двигались быстрее, работа горела у них под руками. Сваи несли бегом, доски несли бегом, все делалось только бегом. До самого утра работали в ледяной воде, согревались не спиртом, а собственной кровью да горячими маршами, которые неудержимо рвались с левого берега, требуя простора, звонких мостов на плацдарм, далеких дорог. И все-таки к утру мост еще не был закончен. Утром над Моравой появилась вражеская «рама», и химики вынуждены были окутать все строительство дымовыми завесами. Однако стук топоров и молотков не затих и в дыму, бурные марши требовали дорог и сквозь дым. Шум предстоящих триумфов, радостных майских громов уже слышался бойцам в этих могучих ритмах, несущихся над моравской незаконченной переправой. Лес перед будущим мостом уже трещал, запруженный артиллерией, машинами, обозами. Никому не стоялось на месте, каждый тянулся поближе к переправе, чтобы первым вырваться на плацдарм. Хома со своими повозками бился в общей тесноте, ругался, поносил всех и вся, лез через головы вперед, крича, что, дескать, начальник переправы приказал пропустить его первым. Конечно, Хома и в глаза не видел этого авторитетного начальника, на которого все время ссылался, протискиваясь шаг за шагом к мосту. А тем временем — откуда взялся? — появился и сам воображаемый покровитель Хомы. Налетел на подолянина, остолбенел: — Я? Тебе? Разрешал? — Товарищ майор!.. Экстренный груз!.. — В сторону! — затрясся начальник переправы. — В сторону! В сторону! Только что обманутые Хомой и поэтому особенно злые на него артиллеристы накинулись с кнутами на его лошадей. В одно мгновение все повозки Хомы очутились далеко сбоку, затиснутые в кустарник. — Выставили!.. А-а, трясця вашей маме! Хома сплюнул и как ни в чем не бывало отправился искать новые возможности пробиться к мосту. Неожиданно из-за леса прилетели первые снаряды. Враг начинал обстреливать переправу. Близкие взрывы ударили на берегу, заглушая звуки оркестра. Вскоре возле переправы остались только те, кто работал. Остальным было приказано рассредоточиться в лесу. Хома не мог больше ждать. Раненые, на лодках эвакуированные с плацдарма, приносили далеко не утешительные вести. С ужасом оглядывались они на реку, словно не верили, что вырвались оттуда живыми. Хоме казалось, что судьба плацдарма зависит от него, что все там пойдет вверх тормашками, если он задержится со своим боевым грузом. Саперы работали уже под обстрелом. Среди них были раненые. Хаецкий сел на коня. — За мной! — скомандовал он ездовым. Ездовые не спрашивали — куда. Молодые деревца забились под копытами лошадей, затрещали под колесами. Выехав на просеку, старшина вырвался на своем жеребчике вперед: — Гони за мной! Погнали, что есть духу. Будь, что будет! Хома решил попытать счастье у соседей. Он знал, что справа, выше по течению, строит для себя мост «Сестра», соседняя гвардейская дивизия. Еще выше наводило переправу казачье соединение. По дороге Хома узнал от встречных, что мост «Сестры» тоже готов только частично и саперы там работают под огнем. — А у казачат? — У казачат заканчивают. Хома подался к казакам. Солнце поднялось из-за леса. Чистое, по-весеннему светлое небо синело над просекой. Почки на деревьях тихо, торжественно набухали. О, как эти деревья оденутся через неделю, как закрасуются буйно и весело!.. Но где будет в то время Хома? Дождется ли он зелени в этом году? Может быть, уже сегодня осиротеют его дети? Явдошка, дружина моя любая! Сыны мои, Миронко, и ты, маленький Ивась! Чи видите вы, где ваш батько сейчас по свету мыкается? Да разве вы можете?.. Если увидите, что среди чистого неба молнии на западе бьют, — то и меня в них увидите. Если услышите, как издалека гром на голые деревья рушится, то считайте, что и татко ваш в том громе… Бо то не гром гудит, то гудит наш плацдарм. За Моравой на десятки километров ухали и ухали пушки. Иногда даже слышно было, как постукивают на плацдарме пулеметы — тонко, дремотно, по-птичьему. Словно пробивают на далеких деревьях кору неугомонные дятлы. Что там сейчас творится? Как чувствуют себя товарищи? Перед глазами Хомы проносились страшные картины. Он знал, что это значит — удерживать плацдарм без артиллерии. Правда, еще утром несколько легких батарей были переправлены за реку на плотах. Но разве их хватит? Мосты нужны, мосты, мосты!.. Тревога не покидала Хому всю дорогу. Когда он привел свои повозки к казачьей переправе, по ней уже потоком двигались войска. С холма, по отлогому склону, влетали на мост всадники, орудия, кухни, транспорты, — в кавалерийском соединении все это, видимо, двигалось одновременно. У переправы стоял генерал в черной косматой бурке, время от времени подгоняя своих казачат: — Галопом! Пулей! Пошел! Войска вгонялись в переправу, как в обойму, вылетали на западный берег, разветвлялись по дорогам. А из-за пригорка уже вырывались другие, неслись горячим, шумным потоком, конь к коню, колесо к колесу. Генерал пропускал своих в первую очередь. «Гости» пока что должны были ждать в стороне, с завистью поглядывая на уплотненную до предела лавину конников, хозяев переправы. Здесь Хома встретил нескольких старшин-однополчан. Они кляли на чем свет стоит казачьего генерала, который на лету выхватывает гостей из колонны и без разговоров спроваживает вместе с лошадьми в сторону. Сейчас старшины, раздобыв где-то красные кубанки, маскировали своих ездовых под казаков. У Хомы кубанок не было. Да и как он замаскирует, скажем, своего Каленика? Ведь у Каленика на лбу написано, что он пехтура. Его даже по шее можно разоблачить — сморщенная, худая, сугубо пехотная шея! Хома, не теряя времени, проинструктировал ездовых, как им надлежит держаться. Каленику пригрозил: — Ты мне чортом смотри! — Есть! — промычал Каленик. — Ломитесь за мной! Пришпорив коня, проникнутый холодком решимости, Хома бросился в общий движущийся поток. Ездовые дружно пробивались за ним. Сверкая зубами, огрызаясь налево и направо, Хома, в конце концов, сбил конем какую-то захудалую казачью кухню, втерся на ее место и, под нагайками сдерживая нажим, втиснул между казаками своего совсем озверевшего Иону. Теперь все! Стоит затесаться одному! Через минуту Иона пропустил впереди себя всех своих минометчиков. Их сразу подхватило, понесло. Только б на мост, только б ступить на первую доску! Оттуда уже никакой генеральский окрик не в силах их вернуть. Мчась рядом с повозками, Хома расстегнул телогрейку, выставил грудь, чтобы звенела «Славой» и «Отвагой». Может быть, заглядится хоть на секунду, залюбуется таким казачиной!.. Лихо осадил коня вплотную перед генералом, заслоняя от него своих ездовых. — Товарищ генерал! Первая подвода Хомы влетела на мост. — Товарищ генерал! Вторая подвода протарахтела на мост. — Товарищ генерал! Третья подвода вырвалась на мост. — Да что ты мне зарядил: генерал, генерал… Пьяный или нагайки просишь? Четвертая подвода зазвенела на досках… Все! Хома сверкнул зубами, дал шпоры коню, метнулся за ней. Оглянулся, уже подпрыгивая на мосту. Генерал грозил ему вслед тяжелой плеткой. Напрасно! Хома уже был защищен тысячеголосым бушевавшим валом, неудержимо напиравшим на него сзади. За переправой вздохнулось легче. Миновали перелесок, выехали в поле. Некоторое время двигались вдоль грунтовой дороги, запруженной казаками. Далеко-далеко, до самого горизонта покачивались впереди красные донышки кубанок, как маки на ветру. Куда ехать? Казаки сворачивали на север, Хоме надо было на юг, к своим. Он лишь приблизительно представлял себе, где сейчас может быть его рота. Попробуй, найди их в этой массе полков, уже развернувшихся по всему широкому пространству. Стрельба доносилась отовсюду, с каждым шагом слышнее. В ней натренированное ухо Хомы различало чахканье батальонных минометов — там, и там, и там… Их уже можно было насчитать не меньше десятка на широком, еще не остывшем после боя, плацдарме. Но где же рота Хомы? Полагаясь главным образом на свою старшинскую интуицию, Хаецкий искал своих где-то слева, там, где, извиваясь в луговых низинах, убегала за горизонт дамба. Между нею и приморавским лесом тянулась на юг широкая полоса открытой местности. Заболоченные балки, голые холмы, покрытые редким кустарником луга… Хома окинул взглядом эту пустыню и взял курс на юг, параллельно дамбе. Бархатный настил мягко зашелестел под колесами. Занесенное откуда-то половодьем прошлогоднее сено висело на кустах бахромой, показывая, как высоко поднимались здесь еще недавно вешние воды. Теплые поля, разогретые леса дышали полной грудью, посылая к небу прозрачные струи марева. Вдоль всей дамбы тянулись окопы — незнакомые Хаецкому подразделения занимали оборону. В некоторых местах, уже на самой насыпи, стояли орудия, и по тому, как они били — отрывисто, сердито, неослабно, — Хома догадывался, что противник где-то недалеко за дамбой. Хома нетерпеливо подгонял ездовых. Вырывался на своем конике далеко вперед, возвращался к тяжелым повозкам и опять рвался вперед. Если бы мог, то, кажется, сам впрягся бы в эти горы ящиков и тянул их быстрее к огневой. Прибыть во-время, доложить Антонычу!.. Так, мол, и так… Ездовые не жалели батогов, пена клочьями летела с лошадей. Хотя плацдарм был уже достаточно широк и внешне положение казалось более или менее нормальным, Хому все острей охватывала тревога. По многочисленным, на первый взгляд незначительным, приметам он определял, что дела плохи. Почему так часто скачут всадники-связные от насыпи к реке и обратно? Почему так лихорадочно суетится народ, торопливо роет окопы вдоль всей дамбы? Почему артиллеристы, скинув телогрейки, не отлучаются ни на секунду от своих орудий и стоят возле них в напряженных по-охотничьи позах? Раненых много. Одни ковыляют к лесу сами, других несут на палатках. И все обращаются к Хоме с одним и тем же вопросом: — С переправы? Переправа готова? Небо дрожит, как натянутое. Снаряды воют над головой, летят к лесу. С характерным пощелкиваньем бьют вражеские самоходки, замаскированные в оврагах за дамбой. Хаецкий на ходу расспрашивает раненых про свой полк. Вот уже начали встречаться люди его дивизии. Где-то здесь рядом, слева, и однополчане Хомы. Раненые выглядят страшно. Измученные, бледные, измазанные грязью… Некоторые хромают, смертельно усталые, у иных еще горит в глазах боевое возбуждение. Никто из них не обращает внимания на снаряды, рвущиеся совсем близко на опушке, словно эти разрывы — пустяки в сравнении с тем, что им пришлось пережить. Тем временем над Моравой в высокой голубизне закружились «юнкерсы». Стрекотом зениток встретили их переправы. Не опускаясь, самолеты капнули косыми бомбами, и гулкие леса застонали. Над берегами поднялись дымовые завесы, пышные, кустистые, ослепительно белые на солнце. Стрельба приближалась. Весь ясный горизонт на западе сотрясался неестественным нервным громом. В разных местах над открытым плацдармом высоко взлетали огни ракет, бледные при дневном свете. Снаряды ложились все ближе. Хаецкий вел свой обоз у самой дамбы, чтобы на случай артналета ездовые могли спрыгнуть в готовые окопы. Испуганные лошади, чувствуя опасность, летели ветром, готовые выскочить из шлей. Уже грохотало слева, справа, спереди, сзади. Хома, оглушенный взрывами, не заметил, как очутился против своего батальона. С насыпи на него смотрело множество знакомых лиц, которых он почти не узнавал. Размахивали руками, кричали: падай! падай! Ездовые, соскакивая с передков, прыгали в ближайшие окопы. Хома, с полными звона ушами, тоже свалился на чьи-то тела и оказался лицом к лицу с Маковеем. — Маковей! Паренек бросился в объятья Хомы. — Ты с переправы, Хома? Что привез? — Мины, гранаты… — О, гранаты!.. Нужны дозарезу! Мы уже пять контратак отбили! Такое тут творилось! На артиллеристах горели рубашки, приходилось бить по танкам с расстояния в полсотни метров!.. — Где Антоныч? Должен доложить ему… — Докладывай Чернышу. Антоныч… отвоевался. — Как так? — А так… Вот он возле моего окопа… Хаецкий высунул голову за бруствер. Вытянувшись на плащ-палатке, лежал Кармазин в своих потрескавшихся разбитых сапогах. Смотрел прямо на Хому, напряженно открыв рот, словно хотел что-то громко крикнуть и не мог. Муравьи уже гуляли по его серому лицу. Хому затрясло, как в лихорадке. Лицо его судорожно перекосилось от лютой боли, он сел в углу, стиснул тяжелые кулаки и гневно уставился в стенку окопа. — О, до каких же пор это будет? До каких пор?.. Маковея охватил вдруг ужас. До каких пор? И кто на очереди? Как только кончился артналет, Хому вызвали к командиру полка. Самиев с несколькими офицерами стоял под дамбой. Сегодня все они были с автоматами в руках, как рядовые. — С переправы? — встретил Самиев Хаецкого, не ожидая формального рапорта. Хома доложил скупо и невпопад. Все время он думал об Антоныче. Узнав, что Хома переправлялся совсем в другом месте, хозяин не стал его слушать. В другое время он отметил бы старшинскую изобретательность подолянина, похвалил бы его за то, что он первый прорвался на плацдарм с обозом боеприпасов. Но сейчас Самиев, видимо, думал о другом. Не выслушав Хаецкого до конца, отвернулся и заговорил с офицерами о всаднике, приближавшемся со стороны леса. — Казаков? — Он. Полчаса назад Казаков был послан на переправу узнать, каковы там дела. Сейчас он во весь дух гнал обратно. Посеревший, с распахнутой грудью, подскакал к хозяину, доложил, не вставая с седла: — Переправа разбомблена. Начинают снова. XII Дамба напоминала собой гигантские соты: яма на яме, окоп на окопе. В ячейках рядом стояли солдаты и офицеры, разведчики и штабники. Всех, кто был под рукой, командир полка поставил в оборону. Хома, вытащив из окопа тело убитого пехотинца, занял готовое укрытие на самой дамбе. Соседями Хомы были: справа — петеэровцы, слева — Маковей со своим аппаратом. abu Маковею этот день казался неестественно длинным. Солнце, остановившись посреди неба, как будто уже не движется дальше. Отбито пять контратак… Сколько еще их придется отбить до ночи? В первые часы после форсирования наступление разворачивалось довольно успешно. Полк, решительным ударом выбив немцев из леса, отбросил их за дамбу. Многие думали, что теперь наступающие подразделения пойдут и пойдут вперед по полю, не задерживаясь. На рассвете комбат Чумаченко наметил было свой будущий КП у станционной водокачки, едва видневшейся в синеватой мгле на горизонте. Самоуверенность Чумаченко никого не удивила, хотя до водокачки было еще много непройденных километров, а на самой станции еще гудели немецкие поезда. Среди комбатов уже давно выработался обычай — под свои будущие КП заранее выбирать пункты, еще занятые врагом. И раньше или позже, но комбаты со своими штабами неизменно появлялись там, где наметили появиться. На сей раз дело обернулось иначе. В самый разгар наступления неожиданно, почти в спину атакующим, ударили немецкие танки. Они зашли по балке, смяв на открытой местности пехоту левого соседа. Самиев приказал батальонам немедленно отойти за дамбу. Возвращаясь по голому полю под шквальным огнем, батальоны понесли значительные потери. В это время минометчики и потеряли своего Ивана Антоновича. До насыпи его донесли еще живым. Он умер незаметно, когда рота уже залегла на дамбе рядом с другими искромсанными подразделениями полка и отбивала первую бешеную контратаку. Это было утром. Тогда здесь еще стояла полковая батарея легких пушек, которые, собственно, и решили судьбу предыдущих схваток. Несколько подбитых немецких машин сейчас стояло в балке перед дамбой — результат славной работы батарейцев. Но самой батареи уже здесь не было. Самиев перебросил ее на помощь соседу далеко на левый фланг, куда сейчас перенесся центр боя. Там противник, прорвавшись через дамбу, постепенно вклинивался в плацдарм, стремясь снова выйти к Мораве. Маковей то и дело тревожно посматривал туда. Хома тем временем углублял свой окоп, показавшийся ему слишком мелким. — Это теперь моя хата, Маковей… А все хозяйство — десяток гранат… Разгрузив свои повозки, Хома передал их в распоряжение санитаров, которые повезли на них раненых к реке. Боеприпасы, доставленные Хомой для своей роты, были распределены поровну между всеми минометными подразделениями полка. Хома не жалел: пусть все пользуются, лишь бы с толком. — Хуже всего, что местность кругом танкодоступная, — через бруствер жаловался Маковей Хаецкому. — Если он нас столкнет отсюда, с этой насыпи, никто не добежит до леса… Передавит среди поля гусеницами… — Ячейки держись, — мрачно посоветовал Хаецкий. — Ура! — неожиданно закричал Маковей, прижимая трубку к уху. — Артполк пришел!.. Услышав это слово, бойцы выставили головы из окопов, радостно всматриваясь в опушку. Артполк! abu Гроза немецких танков, надежда гвардейской пехоты! Не раз бойцам приходилось видеть блестящую работу артиллеристов. Вооруженные новейшими скорострельными орудиями, подвижные, летучие, как молнии, они неутомимо сновали по фронту, появляясь неожиданно то тут, то там — в местах наибольшей опасности. Прямо с марша вылетали на поле боя, разворачивались с хода, били без промаха! — Где артполк, Маковей? — посыпались на телефониста вопросы. — Где он? Где? — За речкой, у переправы стоит наготове! Хозяину оттуда кто-то передает… Последние слова Маковея потонули в сплошном грохоте. Противник открыл огонь по всему плацдарму одновременно. Ударил из всех видов артиллерии: самоходками, танками, тяжелыми минометами. Плацдарм закипел на десятки километров, от края до края покрылся огромными пузырями взрывов. Маковей бывал во всяких переделках, но, пожалуй, впервые попал под такой обстрел. Это был даже не обстрел, а разнузданный, всепоглощающий обвал огня, воющая крутоверть разорванного металла и поднятой на воздух земли, тяжело бушевавшей над телефонистом. Исчезли паузы между залпами. Голова еще звенела от предыдущего взрыва, еще сдвинутая земля сыпалась в окоп, а воздух уже опять качался, завывал, пружинил, втискивая в землю. Удар близкой молнии, горячее урчанье чугунных слитков, и снова нескончаемое вытье, вытье, вытье… Забившись на дно ячейки, спрятав под себя аппарат, как живое нежное существо, Маковей пронзительно молил в трубку: — «Земля», «Земля», «Земля»… — Чего тебе? — кричали на него из батальона. — Сиди там и дыши! В самом деле, что ему нужно? Просто услышать человеческий голос, убедиться, что линия действует, что все на своих местах. И снова:.. — «Земля»!.. «Земля»!.. На этот раз ему никто не ответил. То ли не хотели, то ли связь порвало, разметало снарядами?.. Маковей похолодел. — «Земля», — едва не заплакал он в трубку. — «Земля»… А «Земля» молчала. Все вокруг вихрилось, оглушало, обжигало горячей воздушной волной, присыпало сверху. Неужели никто не откликнется? Маковей вдруг почувствовал себя заброшенным далеко на край света, забытым, обессилевшим, беспомощным. «Где ты, Хома? Где ты, Роман? Где вы, товарищи? Связь моя порвалась, аппарат молчит, погибаю!..» Может быть, только сейчас, в эту минуту, он, беззаботный Маковей, сразу и до конца постиг, какое значение имела для него эта тонкая нитка красного кабеля. Она соединяла его с командными пунктами, с соседями и с тылами, соединяла, в конце концов, с самой Родиной. Пока она действовала, парень чувствовал себя твердо и уверенно. А порвалась — и все вокруг как бы заслонилось тучей, дохнуло на солдата пустыней, зашаталось, теряя силу и смысл. Уже не нужно ему ни девчат в красных сапожках, ни весенних песен на просторе, — он задыхается в своем тесном окопе, как в наглухо заклепанном котле. Так вот как страшно остаться без этой нитки! Нечем без нее дышать в жаркой ячейке, тесно, одиноко и страшно сидеть здесь! Маковей решительно поднимает голову. Дым тяжелыми бурунами бродит над плацдармом, как над разверстым кратером гигантского вулкана. Бьют и бьют огни. «Побегу!» — решает Маковей, поднимаясь. — Куда? — откуда-то снизу кричит ему лейтенант Черныш. — Сиди, пока не утихнет! — Обрыв! — Сядь, говорю! Маковей присел в своей норе. Немая трубка стиснута в его застывшей руке. Не зуммерит онемевший аппарат. А плацдарм беснуется. Взрывы разворачивают, сотрясают, рвут дамбу. В поднятой на воздух земле мелькают, поблескивая, сплющенные алюминиевые котелки, колеса станкача, чьи-то желтые сапоги… Может, Антоныча? И солнце еще светит, и небо еще иногда прорывается сияющей синевой сквозь бурлящие тучи земли и дыма, а Маковею этот день кажется ненастоящим, неестественным, фантастически уродливым. Как будто земля уже выскочила из своей орбиты и, разваливаясь на куски, летит куда-то вверх тормашками, и некому ее поставить на место. — «Земля!» — снова неистово молит Маковей в трубку. — «Земля!» О, если бы она ответила! Как ожил бы его изорванный кабель, его родной живой нерв! Все на свете вернулось бы к Маковею… Все вокруг сразу приобрело бы прочность, целесообразность и выразительность. Тогда ему ничего не было бы страшно! Не давили бы на него вот так эти тяжелые пласты зноя, свиста, стали, что завывая, проносятся над ним в чужом, затянутом тучами небе… Когда этому будет конец? Когда это утихнет? Почему лейтенант не пустил его бежать на линию? Может быть, приказано сняться, отступить за Мораву? Ведь ясно, что после этой канонады сюда сунутся танки… Сейчас уже каждому понятно, что батальонам не усидеть на этом чортовом пятаке! Отступать, пока не поздно!.. Может быть, в окопах уже ни души, может быть, Маковей остался один-одинешенек на всей дамбе? Сквозь сплошной грохот слышно, как размеренно, с беспощадной неутомимостью работающих станков бьют немецкие самоходки. Как будто работают сами, без людей, разряжаясь и опять автоматически заряжаясь из неисчерпаемых погребов. Кажется, что истязание металлом, грохотом, газом, свистом никогда не кончится, не уляжется, не затихнет, пока не доведет несчастного Маковея до безумия. Однако кончилось. Окутанная дымом насыпь стонала, словно огромное живое тело, которое четвертовали. Раненые звали на помощь. Соседи перекликались между собой. Хома, черный, как чорт, выбрался на поверхность и положил на бруствер тяжелую связку гранат. — Теперь беги! — крикнул Черныш Маковею. Маковей стремглав бросился вниз. Под насыпью он заметил майора Воронцова. Стоя среди раненых, майор, едва сдерживая раздражение, успокаивал окровавленного бойца: — Никуда мы не уйдем, никого не бросим. Сниматься будем только вперед. Я уже послал гонца за знаменем. XIII Для Воронцова этот день был особенно тяжелым. Задержка с переправой, неустойчивость общего положения на плацдарме, прорыв немецких танков на левом, изнурительные контратаки, значительные потери — все это вызывало у части личного состава подавленное настроение. Последний артиллерийский удар, казалось, не оставит на дамбе ни одной живой души. Но дым рассеялся, убитых и раненых снесли вниз — их оказалось меньше, чем можно было ожидать, — и из окопов опять выглядывали замурзанные, сразу похудевшие, напряженные лица. Нахмурив косматые брови, замполит проходил вдоль дамбы, задерживаясь иногда возле раненых, осторожно переступая через убитых. Вся дамба следила за ним, утомленными взглядами докладывала, как ей тяжело. Воронцов знал, что это смотрят на него трактористы и доменщики, педагоги и десятиклассники, шахтеры и студенты… Смотрят не только своими собственными глазами, а и глазами своих семей, матерей и детей, вверяя ему свою судьбу. Майор знал и то, что каждый его непродуманный приказ, каждый его неверный шаг и даже ошибочный жест обернется чьей-то кровью, здесь, под чужой дамбой, обернется сиротами и вдовами там, на Родине. «Ты не имеешь права ошибаться. Ты должен всегда действовать безошибочно». Что такое безошибочно? Правильно ли поступает он сейчас, решив с Самиевым держать свой полк на этом голом кулаке, вытянутом к западу? Не обрекает ли он тем самым своих людей на поголовное уничтожение танками, которые, без сомнения, рано или поздно опять пойдут на штурм дамбы? Может, и в самом деле был прав начальник штаба, советуя до прихода артиллерии снять отсюда подразделения и положить их в оборону по лесным болотам вдоль Моравы: танки в лес не пойдут, потери в живой силе будут незначительные, плацдарм будет удержан безусловно. Все это хорошо. Но если снимется полк Самиева, то правые соседи тоже вынуждены будут один за другим оставить дамбу, перекочевать в лес. А окопы? Кому достанется эта изрезанная норами окопов дамба? Ведь здесь опять засядет противник. И потребуется кровь, много крови, чтобы выбить его вторично. Самиев только что передал в дивизию: «Если танки слева прорвутся и отрежут меня от реки и связи уже не будет, — считайте, что я на дамбе. Дамбу не обстреливайте». Воронцов поддержал это решение командира полка. Но хватит ли сил удержать дамбу под бронированным натиском «Шёнрайха»? Не раскаются ли позже Воронцов и Самиев в своем упрямстве? Вот уже минометчики молча, по-деловому хоронят своего мудреца — Антоныча. Как жил, так и умер: спокойно, просто, незаметно. Война есть война… Не все умирают с блеском. Антоныча скосила пуля, когда он задержался возле одного из своих убитых новичков, чтобы взять его минометную трубу. Труба… Тысячи таких труб не стоят одного Антоныча! Но разве он мог примириться с тем, что она достанется врагу?.. Минутой позже Сагайда уже тащил через дамбу окровавленного Антоныча вместе с трубой. Теперь его хоронят. Черныш и Сагайда берутся за края палатки, спускают тело в пустой окоп. Хаецкий смотрит на их работу сам не свой. — Тяжело, товарищ Хаецкий? — Ой, товарищ замполит… Так тяжко, как будто всю землю на плечах держишь… — А нужно… abu Воронцов проходит дальше. Отовсюду глядят на него изнуренные, до неузнаваемости почерневшие лица. Родные, близкие ему почти кровной близостью. О каждом бойце Воронцов думает, каждому он хотел бы сберечь жизнь. Как? Что такое безошибочно? Не переоцениваешь ли ты своих людей? Правильно ли ты определил запасы их душевных сил? Майор уверен, что самый лучший полк любой другой армии мира не удержался бы на этой проклятой дамбе в таких условиях. Но ведь его полк — советский. К нему нужно подходить с другой мерой. С новой мерой. — Знамя несут! — неожиданно послышались в нескольких местах радостные голоса. — Знамя!.. Знамя!.. Словно целительный ток пробежал по утомленным лицам. Раненые поднялись, стали на колени. Все смотрели в сторону леса. Оттуда выходили, направляясь прямиком через поле, полковые знаменосцы. — Воронцов! — позвал майора командир полка. Он стоял под насыпью, поднявшись на носки, сердитый, нервный. Замполит подошел к нему. — Ты видишь? — Самиев порывистым движением указал на знаменосцев. — Ты видишь, до чего додумались, головы? Ты видишь, куда они идут? Ну, покажу ж я им, чч-чертям! — Это я за ними послал, — медленно произнес замполит. — Что? — Самиев весь съежился, стал колючим, неприятным. — Ты? Ты? Ты? — начал он бешеной скороговоркой. — Я знал, что ты не станешь возражать, — спокойно продолжал Воронцов, словно не замечая гнева хозяина. — Надо людей поддержать. Видишь: совсем замучились, гаснут. — Воронцов, я тебя не понимаю! — крикнул академик и петушком отскочил на шаг от замполита. Потом опять впился глазами в знаменосцев, нетерпеливо поскрипывая на месте сапогами. Но чем ближе подходили знаменосцы, тем заметнее успокаивался командир полка. Затихал, остывал на глазах. Стиснутые кулаки постепенно разжимались. Знаменосцы пересекали поле. Изрытое, порыжевшее, пережженное, оно местами было еще затянуто клубами седовато-бурого дыма. Знаменосцы уверенно продвигались сквозь эти клочковатые клубы, ныряя и вновь появляясь в них, будто двигались на огромных высотах, среди туч. Дамба притихла в напряженном торжественном ожидании. Светлели опечаленные лица, разрисованные высохшими ручьями черного пота. В погасших глазах вспыхивали огоньки, живые, решительные, бодрые. Маковей, вернувшись с линии, опять стоял в своем окопе. Он одним из первых заметил знаменосцев, когда они только появились на опушке. Сейчас Маковей уже не думал о том, будет ли приказ уходить отсюда. Разве теперь это возможно? Ему стало вдруг совершенно ясно, что отсюда можно сниматься только вперед, или героем погибнуть здесь, отстаивая знамя. И даже эта страшная мысль сейчас не пугала и не смущала его. Ему было радостно чувствовать в себе готовность идти на все. И он смотрел на знамя сияющими, восторженными глазами. Привыкнув видеть святыню полка в голове колонны, телефонист надеялся и на этот раз увидеть за знаменосцами колонну боевого подкрепления. И странным казалось, что она, эта колонна, не вынырнула из лесу за знаменосцами. Однако она была! Взволнованный Маковей в радостном порыве как бы наяву увидел ее. Увидел всех, кого привык встречать под знаменами на Родине, на бурных демонстрациях, на всенародных праздниках: отцы и матери, сестры и одноклассницы, пионеры и учительницы — все они будто в самом деле шли сейчас за знаменосцами, спешили на помощь Маковею. Чужой глаз не мог их заметить. Они видны были только ему, приднепровскому соловейке, и его верным товарищам. — Видишь, Хома? — Вижу. «Значит, и ему видно», — радостно подумал Маковей. Знамя все ближе и ближе. Уже ясно видит командир полка Васю Багирова, его скуластое напряженное лицо, на котором еще сохранился загар сталинградского солнца. Уже видны командиру полка шершавые узловатые руки башкира, крепко стиснувшие древко. Уже вспыхнул над чехлом пятилучный огонек золотого венчика, согревая своим светом сердитого, измотанного за день Самиева. И потемневшее, как волошский орех, лицо академика прояснилось. Предчувствие катастрофы быстро исчезало, воздух светлел, тесный пятак плацдарма словно раздался вширь, стал просторным. Даже дышалось легче. Положение казалось уже не таким безнадежным, как до сих пор. — Посмотри, Воронцов, как он идет, как он идет! — следя за знаменосцем, восторженно воскликнул Самиев. — С каким достоинством!.. Даю слово, есть что-то величественное в его походке!.. Самиеву казалось уже, что не Воронцов вопреки его воле послал гонца за знаменем, а что это сделал лично он, «хозяин». И когда знаменосцы приблизились к нему, неся перед собой святыню полка, Самиев мгновенно как бы вырос, выпрямился и отдал честь энергичным, вдохновенным жестом. И все бойцы и офицеры, мимо которых, чеканя шаг, проходили знаменосцы, тоже будто подрастали и, молчаливые, все же напоминали собой вдохновенных трибунов. «Вот она, та сила, — думал Воронцов, — которая делает каждого из нас способным без колебаний выйти на единоборство с вражескими танками». XIV Как и надо было ожидать, шестую контратаку начали танки. Они выползли из широкой лощины, тянувшейся перед дамбой и, выстроившись в ряд, открыли сильный орудийный огонь. Стояли несколько минут на пригорке, захлебываясь вспышками, дергаясь всеми своими стальными мускулами, как на привязи. Потом, не прекращая огня, с грохотом двинулись на дамбу в лоб. Рябые, как гадюки, они еще сохраняли на броне следы неслинявшей зимней окраски. Утром таких здесь не было, — видимо, только что прибыли, поспешно переброшенные с какого-нибудь другого участка фронта. За танками, пригибаясь, высыпали табуны эсэсовцев. Брели, стреляя наугад, выпуская в ясное небо ракеты, словно им было темно среди этого белого весеннего дня. Дамба молчала. Высоко над нею в сопровождении юрких «ястребков» плыли на запад тяжелые бомбардировщики. Плыли спокойно, уверенно, как в далекое будущее. Они не могли повлиять сейчас на судьбу защитников дамбы, однако после их перелета окопникам стало легче. Может быть, потому, что плацдарм в небе был шире, чем на земле: самолеты гордо понесли на своих крыльях красные звезды на запад. Дамба молчала. Бронебойщики замерли возле своих ПТР. Хаецкий положил руку на связанные в пучок гранаты, лежавшие перед ним на бруствере. Маковей, по примеру старшины, приготовил и себе связку. Ему казалось, что танки идут прямо на него и что полковое знамя стоит под дамбой именно за его, Маковея, спиной. А Хаецкому между тем казалось, что знамя стоит как раз за ним, за Хаецким, а не за кем-нибудь другим. Каждый боец, застывший в своем окопе на дамбе, считал лично себя защитником знамени. Танки двигались, тяжело покачиваясь, тускло лоснясь боками, будто из воды выбирались на сушу доисторические земноводные чудовища. А за ними вихрились огни ракет, в бессильной злобе соревнуясь с весенним богатством солнца. Маковей уже не видел ни солнца в небе, ни плацдарма, увитого дымами, ни австрийской станции, мрачно маячившей вдали. Весь мир перед ним сосредоточился в этих громыхающих стальных махинах, надвигавшихся на него. За машинами уже слышалось воинственное пьяное гоготанье наступающих гитлеровцев. Дамба грозно молчала. Даже раненые сдерживали стоны, вслушиваясь в нарастающий железный скрежет. Знаменосцы окаменели внизу под насыпью, в глубоком — по грудь — окопе. Знамя стояло между ними посредине, как солдат. Неожиданно, в момент, когда одна из машин, обходя подбитый утром бронетранспортер, повернулась боком к насыпи, ударила первая бронебойка. Выстрел ее в мощном тяжелом грохоте танков прозвучал бледно, тонко, почти нежно. Но машина сразу вспыхнула. Это было настолько неожиданно, что вражеская пехота на некоторое время оторопела. Но три других танка, не останавливаясь, лезли вперед, и эсэсовцы, придя в себя, еще с большим остервенением кинулись за ними. Теперь уже по всей дамбе захлопали бронебойки. Задыхаясь долгими очередями, ударили станковые пулеметы. За спиной у бойцов дружно зачахкали минометы. Один из танков шел прямо на Маковея и Хаецкого. Свирепо подгребая под себя землю, дыша угарным зноем, он неуклонно приближается, вот он уже взбирается на самую дамбу. Еще минута, — и он приплюснет Маковея к земле, перевалится через насыпь и, перемалывая раненых, пойдет прямо на знаменосцев. Нет, он не пойдет на них, он ни за что не пройдет здесь! Маковей бросится на него с гранатами, бросится всем своим телом, лишь бы только он взорвался. Уже по танку бьют товарищи. Уже вся земля вокруг него вспыхивает взрывами, гремит, дымится. Хома уперся подбородком в бруствер, впился своим, сразу озверевшим взглядом в машину, держит наготове тяжелую полупудовую связку гранат. Еще немного… еще… еще… И Маковей не дышит. Еще… еще… еще… Как будто сговорившись, Хома и Маковей метают одновременно. Есть! Но проходят нестерпимо долгие секунды, на грани жизни и смерти, пока под жирным закопченным брюхом машины ударяет громовой взрыв. Танк вздрогнул всем своим телом, дернулся на одной гусенице и, нелепо накренившись, застыл. Казалось — толкни его сейчас рукой, и он впереворот покатится вниз. Пулеметчики секли по вражеской пехоте, меняя ленту за лентой. Вода закипела в станкачах. Из-под насыпи с самой короткой дистанции залпами били минометы, обдавая горячим пламенем бойцов. Мины густо ложились по всей лощине, табуны немцев растерянно шарахались среди взрывов. Неожиданно слева, на другом краю насыпи, заглушая трескучую пальбу, прокатилось могучее горячее «ура». Маковей, меняя диск, глянул туда и сам закричал изо всех сил: на самой дамбе, охваченные жирным пламенем, неподвижно стояли еще два танка. Горящие, они были сейчас видны всему плацдарму. Маковей вдруг почувствовал, что ему становится легко, просторно, свободно. В это время у него за спиной зазвучали радостные голоса минометчиков: — Артполк идет! — С казачьей переправы! — В атаку! Маковей не разобрал, кто первый подал эту команду. Самиев или Воронцов, бежавшие по дамбе с автоматами в руках… Казалось, она родилась сама собой и полетела вдоль насыпи. — В атаку! В атаку! И, как бы в ответ на этот призыв, весь плацдарм загремел канонадой. Выскакивая из окопа, Маковей оглянулся и на миг застыл, пораженный: седое поле до самого леса мигало множеством орудийных вспышек. Артполк! Это был действительно он. Разворачиваясь с хода, артиллеристы открыли массированный огонь по танкам, клином рвавшимся к реке. abu Маковей, передав аппарат напарнику, спрыгнул с насыпи в гущу атаки. Среди атакующих уже бежали Черныш и Сагайда, бежали рядом братья Блаженко, бежали Ягодка и Хаецкий, кругом бежали свои, свои, свои… — Не давай им удрать, не давай! — буйно гремел Хома, делая саженные прыжки. Бросая убитых и раненых, изредка отстреливаясь на бегу, немцы удирали в лощину. За холмами на западе авиация уже бомбила ближайшие вражеские тылы. XV Гибель Ивана Антоновича была для роты горькой неожиданностью. Сложилось так, что рота беспокоилась о нем меньше, чем о других. И не потому, что Антоныча мало ценили. Наоборот, он пользовался среди бойцов гораздо большим уважением, чем, скажем, неуравновешенный, временами совсем нестерпимый лейтенант Сагайда. И несмотря на это, Сагайду, особенно во время боя, оберегали внимательнее, нежели Кармазина. Странность этих отношений объяснялась, возможно, тем, что бойцы были глубоко убеждены в безошибочности и правильности каждого шага Ивана Антоновича. На вспыльчивого Сагайду иногда «находило» такое, что он, забывая о всякой осторожности, мог вслепую полезть на рожон. С Кармазиным этого никогда не случалось. Осторожный, рассудительный, вдумчивый, он в самые критические минуты не терял спокойствия и самообладания. Никто не помнил, чтобы он при каких бы то ни было обстоятельствах изменил своей степенной походке и пустился бегом, как другие. Даже во время последнего боя, когда подразделения, спасаясь от танков, ветром летели за дамбу, Кармазин бежал солидной рысцой в своей плащ-палатке. Его не считали ни отчаянным, ни трусом. Он был скромный работяга войны, честный, всегда уравновешенный. Именно поэтому он никогда не вызывал опасений за свою особу, все были уверены, что кто-кто, а он «дотянет»… Иван Антонович и сам охотно поддерживал общую уверенность в том, что с ним никакой беды приключиться не может, что он увидит конец войны. Когда Сагайда перетащил его на своей спине через дамбу, никому не верилось, что это лежит, заплывая кровью, Иван Антонович. И когда его засыпали землей, бойцам еще некоторое время казалось, что Ивана Антоновича не похоронили, а просто он ушел из роты по служебным делам, временно передав командование Чернышу. У Черныша и Сагайды были равные звания, и вначале минометчики не знали, кто из них будет назначен командиром роты. Но бойцы, не сговариваясь, стали сразу же обращаться к Чернышу как к командиру роты. В первые минуты ему было неловко перед Сагайдой. Но Сагайда, заметив это, сам начал неприятный разговор. — Принимай роту, Женька, — предложил он мрачно. — Почему не ты? В самом деле, почему не он? Ведь у него, Сагайды, фронтовой стаж значительно больший, чем у Черныша. В то время, когда Черныш еще порхал где-то курсантом, Сагайду уже заметали в окопе суровые донские снега. Черныш не перемесил и половины той фронтовой грязи, какую перемесил Сагайда. Все это было так. Но Сагайда не позволял себе закрывать глаза на то, что Черныш «хоть и поздно встал, зато много взял». Знания его были более глубокие, чем у Сагайды, решения более гибкие и дальновидные. «У тебя мысль имеет ровный, анкерный ход, — не раз говорил Сагайда Чернышу. — А у меня все как-то налетами, с приливами и отливами». Методом скоростной прицельной стрельбы из минометов, который недавно предложил Черныш, уже заинтересовалось высшее командование. Этот метод давал возможность взять от родного оружия значительно больше, чем предусматривалось нормативами. Воюя, командуя, Черныш непрерывно учился, из каждого боя делал поучительные выводы, словно и на войне оставался курсантом. Сагайда же полагался главным образом на огонь своего сердца, и хотя сердце у «его всегда клокотало и рвалось в бой, этого было, конечно, недостаточно… И вот теперь он должен уступить первенство. Это было обидно, но Сагайда не дал разгуляться своему самолюбию. Речь шла об интересах дела, а в таких случаях он умел быть беспощадным не только к другим, но и к себе. По существу, он сам виноват. Надувшись не на Черныша, а на самого себя, Сагайда ответил, как думал: — Ты сам знаешь, почему не я. У тебя больше данных, тебе и поле деятельности шире. И — не ломайся! Вскоре Чернышу передали из штаба официальный приказ: именно он назначается командиром роты. Прошло несколько дней. Морава уже стала для гвардейцев глубоким тылом. Плацдарм теперь не воспринимался, как плацдарм — он был необъятно широк! Пересекая с упорными боями восточную Австрию, полки постепенно приближались к австро-чешской границе. Здесь бои приобрели своеобразный характер. В большинстве это были ночные короткие атаки, молниеносные штурмы укрепленных высот и дорфов. Каменные, мрачные дорфы… Они лежали, словно зарывшись в землю, отгороженные один от другого валами крутых холмов с обширными виноградниками на склонах. Перебираться через голые высоты приходилось большей частью ночью, сквозь перекрестные струи пулеметных очередей. Стегало огнем отовсюду. Засады, западни, минные поля… В глубоких долинах пылали населенные пункты. На окраинах сел, среди виноградников, ровной линией выстраивались приземистые бетонированные бункера. В мирное время в этих бункерах хранилось вино. Теперь они служили удобными убежищами для эсэсовских банд. Виноградные лозы против бункерных пещер были скошены пулеметами. После нескольких дней тяжелого наступления полк Самиева оказался в нефтеносном Цистердорфском районе Австрии. XVI Как-то под вечер батальоны штурмовали большую железнодорожную станцию, раскинувшуюся на голом плоскогорье, утыканном на десятки километров нефтяными вышками. Еще до начала боя ударом авиации были разрушены все пути, ведшие от станции на запад, и станция сразу превратилась в огромный тупик, замкнутый со всех сторон. Десятки пузатых цистерн с горючим, сгрудившись на путях, гулко лопались, сгорая в собственном огне. То в одном, то в другом месте рвались начиненные боеприпасами вагоны. Несколько паровозов еще кряхтели на тупиках, фыркая белым паром. Вся станция корчилась в огне: горели крыши амбаров, корежились на ветру, из края в край валил дым. Покоробленные сухие поля на подступах к станции вихрились взрывами, бушевали седыми заметами поднятой ветром пыли. Среди этих заметов короткими перебежками наступала пехота. Хома со своим громоздким транспортом стоял, замаскировавшись, в одном из оврагов, в километре от станции. Может, и здесь пробивалась из земли молодая зелень, может, и здесь весна заявляла о себе, но Хома не замечал ее. Ему казалось, что опять возвращается ненастная осень. Ветер разгуливался, собирался дождь. Низко над фронтом нависли темные косматые тучи, стремительно летя против ветра. Потемнели посадки, пригибаясь к дорогам. Нефтяные вышки, четко очерченные днем, сейчас едва маячили на близких и далеких холмах. Только станция горела все ярче, грохотала, билась среди поля гигантскими черно-багровыми крыльями дыма. Поле жалобно стонало, нагоняя на Хому тоскливые думы. Вспоминался родной дом, жена, вспоминалось все то, до боли влекущее, что могло осуществиться только после войны. Это была одна из тех минут, когда солдату чего-то остро недостает, когда сердце у него вдруг защемит, и он неожиданно почувствует, как далеко зашел, как трудно вернуться назад, какие холодные дали отделяют его от родного края. В такие минуты Хому неудержимо тянуло к своим огневикам. С ними на переднем крае, в самом сердце боя, он чувствовал себя увереннее и безопасней, чем в поистине безопасном необстреливаемом овраге. Но здесь он был без них, без своих огневиков. Поэтому, как только стало известно, что первые подразделения ворвались на территорию станции, Хома сел на коня и махнул ездовым: — За мной! На станции еще все трещало и дышало жаром, когда Хаецкий во главе своего обоза ринулся через переезд. Колеса подпрыгивали на развороченных рельсах, лошади путались в оборванных телеграфных проводах, а ездовые гнали все быстрее. Обгоняя один другого, они с разгона влетали в пристанционный поселок, как в огненную просеку. Обвалившиеся стены, снесенные крыши, изломанные заборы… Вся улица изрыта свежими воронками, на дне которых еще белеет устойчивый дым. Храпят чуткие кони, вдыхая ноздрями тяжелый смрад тлеющего тряпья, горелой сажи, газа недавно разорвавшихся мин. Ветер с гулом раздувает пламя, и оно бьет жаркими клочьями из дверей пустых гулких пакгаузов. Слышно, как раскаленные гвозди, срываясь с жестяных покареженных кровель, словно осколки, свистят в небо. Пехота, заняв первые кварталы, уже вела бой где-то в центре, но пули еще жужжали вдоль улиц и переулков. Хаецкий, развернувшись на перекрестке, кинулся на северную окраину, куда, как ему казалось, углубились и его огневики. Проехав немного узким, изломанным переулком и не встретив однополчан, Хома из осторожности остановил повозки и, передав коня ездовым, отправился пешком искать своих. Все больше темнело, стал накрапывать дождь. Нигде не видно никого. Окна домов, мимо которых пробегал Хома, смотрели на него темными провалами. Может, потому, что, пробежав улочку из конца в конец, он не встретил никого из своих, — все окружающее особенно остро пахнуло на него чужбиной… Даже мелкий дождь, усиливаясь, бил ему в лицо как-то неприязненно. На краю улочки Хома остановился. Дальше тянулся пустырь, загроможденный разбитыми машинами и тракторами. «Вот бы добыть разрешение и послать один домой, — подумал мимоходом Хома. — Какая радость была бы в колхозе! Хаецкий с фронта трактор прислал! А то жинки лопатами землю копают…» За пустырем виднелись длинные серые пакгаузы. «Склады, — мелькнуло у Хомы. — Может быть, с овсом? Добре, если с овсом! Набрал бы для коней!» У одной двери суетилось несколько фигур. Как будто рвались внутрь, высаживали ее прикладами. Наверное, разведчики. Хома через пустырь разогнался к ним. И вдруг со всего разбега дернулся на месте, присел и, спрыгнув в ближайшую воронку, выбросил автомат вперед. У сарая были немцы. Только сейчас Хома понял, что они не высаживали дверь, а, наоборот, забивали ее, чем-то обливая сверху. У одного в руке блеснул огонек, и пламя лизнуло массивную дверь. В тот же миг Хаецкий выпустил очередь из автомата. Двое или трое сразу упали, остальные, пригибаясь, бросились наутек. Хома наводил автомат на каждого в отдельности и скашивал короткой уверенной очередью. Последнего пуля догнала уже на углу длинного сарая. Выскочив из воронки, Хаецкий кинулся вперед. Уже прыгая по ступенькам, он услышал, как внутри сарая ревмя ревут, кричат, стонут многочисленные людские голоса. Десятки кулаков бьют в дверь, заложенную снаружи толстым ломом. Пламя уже подбиралось по двери к самой крыше. Перевернув автомат, Хома ударил прикладом по огромному металлическому замку. Внутри сразу притихли, но в следующую секунду закричали с еще большей силой — дико, страшно, нечеловечески. Хаецкий подскакивал к горящей двери, бил и снова отскакивал. Уже тлел на нем рукав, уже потрескался приклад, а замок все не поддавался. Хаецкий оглянулся вокруг, ища глазами что-нибудь более солидное, чем приклад. Обломок рельса!.. Он был такой тяжелый, что при других обстоятельствах Хаецкий, конечно, ни за что не поднял бы его. Но сейчас силы его умножились, и он, схватив стальной обломок, размахнулся им, синея от натуги. Горели обожженные руки и будто прирастали мясом к железу. Изо всех сил ударил по замку. Замок раскрылся. Едва Хома успел выбить его из петли, как дверь с грохотом распахнулась, и из сарая повалила плотная кричащая толпа. Мимо Хомы замелькали смертельно бледные, искаженные ужасом лица мужчин и женщин. Словно мертвецы встали из гробов. Застывшие, неподвижные глаза смотрели прямо перед собой. Не задерживаясь, люди бежали сквозь пламя, стучали деревянными колодками по ступеням, рассыпались по пустырю, кидались наобум — кто куда. Хома пытался остановить их, но они не замечали его. Лавируя между тракторами и изувеченными машинами, не останавливаясь, не оглядываясь, втянув головы в плечи, будто ожидая выстрела в спину, они бежали в серые тихие сумерки поля. Только слабенькая девочка, похожая в своих шароварах на лыжницу, остановилась, услышав голос Хомы, взглянула на него мгновенно выросшими большими глазами и припала к нему, забилась, затрепетала. — Наши! — обессиленно заплакала девочка. — Наши, наши! Хома бережно оторвал ее от себя и только сейчас, при свете пылающего сарая, заметил у нее на рукаве желтую нашивку с коротким словом: Ost. abu Хома не знал значения этого чужого слова, но сразу почувствовал в нем что-то позорное, уродливое, как клеймо. Схватил нашивку, сорвал ее и гневно швырнул под ноги. — Сестра! — волнуясь, сказал он. — Далеко ж я тебя встретил, сестра! Девочка посмотрела на свой изодранный рукав, потом на Хому, потом опять на рукав. Глаза ее, еще полные дрожащих слез, вдруг наполнились ярким светом, и она закричала: — Бронислава! Радомир! Ян! Кое-кто из бежавших неуверенно начал оглядываться, потом останавливался и, заметив советского солдата, бросался к нему, как к защитнику. Через минуту Хому обступили люди и прижимались к нему, запыхавшиеся, возбужденные и растерянные. Рабы, невольники… Истощенные, бледные, будто годами не видели солнца… В беретах, в фуражках, в кепках, простоволосые… Блестящими, как после болезни, глазами смотрели они на него со всех сторон. Говорили на разных языках, тянулись к нему руками. Перепуганные взгляды их находили опору в этом загорелом, обожженном стужами лице, в этой темной тугой шее, облитой сияньем близкого зарева. А Хома, веселый и радостный, поворачивался среди них своими широкими плечами, срывал с рукавов желтые нашивки и отбрасывал прочь. — Отныне вы свободны! — Свободны! — это слово повторялось на многих языках. — Свободны! Свободны!.. — Навсегда свободны! У одного не было нашивки. — Это француз, — объяснила Хоме землячка. — Мсье Жан… У них не было нашивок. Старик француз закивал бородой, взволнованно залепетал: — Же ву, же ву… abu — Живу, говоришь? abu — Хаецкий приветливо хлопнул его по плечу. — Живи на здоровье, го-го-го!.. И больше не попадайся людоедам в лапы! Невольники наперебой обращались к нему на разных языках. Хаецкий понимал далеко не все, но одно он постиг: это он вернул этим людям самое дорогое, самое прекрасное — жизнь и свободу. Сознание значительности этой минуты наполняло его счастливой гордостью. Это он дал им нынешний ветреный вечер и эти широкие дороги в родные края, и звонкий завтрашний день. Сегодня их несчастья должны были кончиться навсегда. Сколько людских надежд и мечтаний задохнулось бы дымом в этом сарае, погибло бы под пылающей крышей!.. Когда-нибудь комиссии и строгие эксперты откопали бы обугленные кости. Но разве откопаешь мысли, разве воскресишь мечты, нетерпеливо рвущиеся в окутанную сумерками даль, туда, где люди мысленно встречаются со своими семьями и друзьями, ласкают давно невиданных детей… Освобожденные взволнованно, беспорядочно рассказывали о себе. Они работали недалеко отсюда, на нефтяных промыслах. Когда фронт неожиданно приблизился, немцы согнали их на станцию, устроив на скорую руку транзитный лагерь в этих сараях. Охрана лагеря ждала со дня на день вагонов, чтобы увезти невольников дальше на запад, на другие работы. Но когда события развернулись с молниеносной быстротой и стало ясно, что ни один вагон уже не выйдет за стрелку, рассвирепевшие эсэсовцы заперли барак на здоровенный замок и подожгли. Среди освобожденных больше всего было чехов и поляков, несколько русских девушек и украинок, несколько французов и даже один араб, неизвестно где захваченный немцами. Услыхав про «арапа», Хома захотел непременно на него посмотреть. Все стали звать Моххамеда. Но он уже исчез, перемахнув через насыпь, в глухое поле. — Скажите, куда же нам теперь? — спрашивали Хому девушки. Подолянин указал на восток широким властным жестом: — Идите! До самого Владивостока путь вам открыт! — Но ведь где-то должен быть комендант? — Комендант? Я для вас комендант! Я вам говорю: топайте! Девушки плакали. Достали свои паспорта и просили Хому сделать в них пометки. Это были страшные паспорта рабынь, изобретение новейшего рабовладельчества: «Arbeitskarte». В каждой карточке — фотография владелицы с большой деревянной табличкой на груди. На табличке — шестизначный номер. И тут же рядом — фиолетовый оттиск пальцев. Надписи повторялись на двенадцати языках: русском, украинском, чешском, английском, французском… Для всех народов были заготовлены арбайтскарты! Хома не читал. Повернувшись к пылающему бараку, он огрызком толстого карандаша выдавливал через всю арбайтскарту: освобожден, освобождена, освобожден, освобождена… Протянула карту и девочка, первой пришедшая в себя среди общей паники. — Как тебя звать, сестричка? — спросил Хома, особенно старательно выводя на ее карте свою резолюцию. — Зина, — ответила девочка. — Кто ж тебя дома ждет? Мама? Папа? — Нет никого. Всех растеряла за войну. Один брат где-то в армии… — К кому же ты вернешься? — Как к кому? К нам, домой. У меня сейчас там все родные!.. Как перейду границу, буду обнимать каждого, кого ни встречу… — Какая ж ты худенькая, аж светишься… Девочка заметно смутилась, словно в этом было для нее что-то постыдное. — Поправлюсь… Наберусь сил… — Набирайся, сестричка, набирайся… Счастливой тебе дороги! Хома спешил, бой уже откатился за поселок, окутанный вечерними сумерками да багровыми заревами пожаров. У него не было времени расспросить Зину подробнее, он даже не узнал ее фамилию. А если бы спросил, она ответила бы: Сагайда. Объяснив освобожденным, как им лучше всего выбраться за линию фронта, Хома кинулся разыскивать своих огневиков. Он нашел их уже ночью на западной окраине. Гордый своим поступком, долго рассказывал товарищам о лагере, о землячках, о французах и «арапе», кинувшемся куда-то наобум, вслепую, так что не могли его дозваться. — Где ни побегает, все равно к нашим придет, — рассуждали товарищи. — Известное дело, придет… Все дороги к нашим ведут… — А его, беднягу, наверное, где-то арабенята тоже высматривают, ждут… — А почему же нет? Человек есть человек… Сагайда, накрывшись плащ-палаткой, не вмешивался в разговор, сидел задумчивый и молчаливый. Сестра Зина не выходила из головы. «Освобождаем же мы многих, — думал он, — может быть, в эту минуту кто-нибудь освобождает и мою сестричку, мою Зинку». Долго еще потом шли по Австрии и почти во всех деревнях встречали своих земляков и землячек, работавших у бюргеров. Девчата рассказывали, как добрели толстые бюргерши по мере приближения советских войск. — Когда вы были на Тиссе, моя хозяйка перестала драться и дала мне платье. Когда стали на Мораве, она прибавила мне кружку кофе. А когда вы вступили в Австрию, так начала угощать вином… — Где она сейчас, старая волчица? — Бросила все хозяйство и спряталась где-то в бункере. — А ты отсюда домой попадешь? — С закрытыми глазами! — И не заблудишься? — Нет. Сагайда, встречая освобожденных девушек, жадно вглядывался в их лица, надеясь встретить среди них сестру, свою щебетунью Зинку, звонкое свое счастьечко. А оно, его счастьечко, в это время мелко стучало каблуками по пыльным шляхам на восток, вдоль дорфов и бункеров, и вглядывалось из-под косынки в каждого встречного военного, стараясь найти среди них своего Володьку. Для нее здесь все были, как братья, а для него там все были, как сестры. XVII В свободные часы Хома со своими ездовыми разбирал положение на фронтах. Для этого он доставал из полевой сумки пачку самых различных карт, вырванных из чужих атласов и учебников. Обложившись ими и потирая руки точь в точь, как начальник штаба, Хома говорил: — А теперь, Иона, разберемся. Иона-бессарабец пользовался особым вниманием Хомы. Подолянин твердо помнил, как, принимая новичка в ездовые, он поклялся сделать из него человека. И надо сказать, бессарабец оправдывал надежды своего учителя. Хозяйственный, работящий и когда надо на удивление храбрый, он выполнял свои обязанности безукоризненно. А между тем Иона, как и Ягодка, был совсем темный человек. Пробатрачив полжизни в именьях румынских землевладельцев, он и сейчас еще не совсем свыкся с новым положением и в обществе «восточников» болезненно ощущал свою отсталость. Всякий раз, когда приходилось расписываться в боеснабжении за мины, его бросало в жар. Иона расписывался с большим трудом. Поэтому обращение Хомы к нему звучало участливо и в то же время несколько комично. Разберемся… На это приглашение Хомы Иона поддавался довольно туго: сам дракула* не разберется в тех картах, где уж ему, Ионе, со своим батогом! abu Действительно, отпечатанные в разное время и на разных языках — немецком, венгерском, румынском, — эти карты представляли даже для Хомы темный лес. Однако Хома, откусив зубами соломинку, дерзко пускался в этот лес, измеряя масштабы до Берлина. С какого-то момента измерение расстояния до Берлина утратило шутливый оттенок и воспринималось вполне серьезно. — Сколько? — спрашивали у Хомы ездовые. А он, круто выгибая смуглую шею, заглядывал в карту, как в яму. — Уже немного, чорт его дери! — Двести? Триста? — Смотря куда пойдем, — уклонялся Хома от прямого ответа. — Может, нам и совсем не придется там побывать: видите, над Берлином навис первый Украинский… — А мы как? — На нашу долю тоже работы хватит, — успокаивал Хома товарищей. — Мы их с юга за жабры возьмем! Думаете, им отсюда не больно? Думаете, дарма Гитлер за эту Австрию держится, как чорт за грешную душу? А-а, качался б ты под осиновой веткой вместе с твоими Геббельсами и геббельсенятами!.. Все слышали, что майор Воронцов говорил давеча? Немцы, говорит, называли Австрию своей южной крепостью. Одолеем ее, — откроем настежь двери во всю неметчину, в самое настоящее бомбоубежище фашизма. Это сюда Гитлер эвакуировал свои военные заводы! Это ж сюда удирали фашистские крысы из Восточной Пруссии, из Силезии и Померании! Видишь, Иона, Померанию? — Где? — Иона доверчиво заглядывает в карту. — Вот она кругом, — Хома накрывает ладонью Германию. — Где фашизм, там ему и помирание! Мы на всё их гнездо бьем с юга. Пересечем вот этот кусок Австрии, а тогда, наверное, выйдем на Прагу. Освободим братьев и — дальше на запад. Эй, беда, тебе, враже! Не ждал, верно, Гитлер, что так сложится. Держал этот закуток как самое безопасное место, а мы уже и отсюда в ворота гремим! — Сдавались бы и — всё, — говорили ездовые. — Разве им до сих пор не ясно, к чему дело идет? — Заартачились! Пока ему автомат к горлу не приставишь, рук не подымет… — А некоторые уже переодеваются! Казаков одного по глазам узнал… Стоит в толпе, во всем гражданском и уже белая повязка на рукаве. Обыкновенный себе австрияка. А Казаков ему автомат к груди: хенде хох, дескать… И что ж вы думаете? Оказалось, — под штатским у него и штаны офицерские, и китель… — Вот и верь их белым повязкам! — Сейчас даже фашисты на своих воротах белые флаги вывесили. — Знаем их… Сегодня идем с Островским мимо одного такого дома, флаг над ним белеет, а зашли внутрь — нет никого. В чем дело? Потом уже бюргерская наймичка все рассказала. Тут, говорит, фашист жил. Как увидел, что невыдержка, вывесил белый флаг и бумаги все сжег. А потом в последнюю минуту все-таки удрал. Нервы не выдержали. — Рабочие вышли с красными повязками, видели? — А с какими же им выходить? И батрачки бюргерские тоже все с красными… — Вот так и я когда-то выходил, — похвастал Иона. — Это когда вы первый раз пришли в Бессарабию. Бегу с товарищами до шляху, а вы едете машинами и спеваете. «Браты!» — кричим… — Трудовые люди везде братья между собой. Вот и тут… Сразу узнаешь — когда на тебя фашист глянет, а когда честный рабочий человек. — По виду узнаешь: идут истощенные, похудевшие, а глаза так и светятся нам навстречу… XVIII Со дня на день ждали окончания войны. В Берлине над рейхстагом уже реял красный флаг. Из конца в конец трещала фашистская империя, падала в пропасть на глазах у народов. Первоклассная империалистическая армия уже перестала быть единым целым. Теперь она больше напоминала моторизованные огромные банды, мечущиеся по всей Европе под уничтожающими ударами советских войск. Казалось, вот-вот наступит час развязки, и самые мощные радиостанции мира поздравят, наконец, человечество с триумфом Справедливости. А между тем орудия гремели на сотни километров, в городах клокотали уличные бои, грандиозные строения взлетали на воздух, весенние поля покрывались тысячами свежих окопов. Лилась кровь; как и раньше, ходили в жаркие атаки по нескольку раз в сутки. Сейчас это давалось особенно трудно. Все уже чувствовали, как, приближаясь, торжественно шумит Победа, все жили, заглядывая в завтра — в большое, сияющее, сказочно-прекрасное завтра, стоящее на пороге. Что будет завтра? Неужто и в самом деле настанет день без пожаров, без канонад, без крови и убийств? Неудержимо хотелось дожить до этого дня и хотя бы мгновение — хотя бы одно мгновение! — побыть в нем. Для самиевского полка это «завтра» скрывалось где-то за рекой со взорванными мостами, за голыми возвышенностями противоположного берега, за фортификационными сооружениями, тянувшимися сплошной линией мрачных укреплений. Австрийско-чешская граница… Водный рубеж, пристрелянный врагом вдоль и поперек. Сегодня полки подошли к нему. Войска сосредоточивались вдоль реки в многочисленных складках местности, в рощах и перелесках. Наверное, никогда еще этот глухой пограничный уголок австрийской земли не видел столько людей и техники. Земля оседала под такой непривычной тяжестью! Стягиваясь в ударный кулак, уплотняясь, полки готовились к решительному штурму. Все подступы к реке противник устилал огнем. Земля переднего края выгорела от снарядов, почернела, вымерла. Однако по ночам пехота ползла и ползла к берегу, залегая в камышах, нацеливаясь на запад тысячами глаз. Евгений Черныш окопался со своими людьми в одном из крутых оврагов невдалеке от реки. Тут же остановились и минометные роты двух соседних батальонов. Начальник артиллерии полка приказал на этот раз свести все минометные роты воедино, чтобы испытать метод скоростной стрельбы, предложенный Чернышом. Около десятка стволов стали рядом. Это была роскошь, какую полк сейчас мот себе позволить. Уже не надо было растягивать огневые средства на километры по фронту, прикрывая наиболее уязвимые места. Сегодня орудиям и минометам было тесно. На время артподготовки Чернышу пришлось быть старшим, командовать объединенным огнем всех трех минрот. Сагайда в шутку окрестил его «капельмейстером сводного оркестра». Но Черныш сейчас был глух к шуткам Сагайды. Он с готовностью принял на себя обязанности старшего, чувствуя, что они ему под силу. Но волнение не покидало его на протяжении всего дня. Ответственность, возложенная на него, как бы натянула все его мускулы и нервы. Огневая позиция была почти готова. Черныш расположил ее по самому дну оврага, защищенного от противника крутым холмом. В круглых сырых ямах-ячейках стояли минометы всех трех рот. Объединенные в одну батарею, выстроенные в строгий ряд, они имели сейчас грозный, хищный вид. Расчеты работали дружно. Проверяли механизмы, ставили вехи, прокладывали последние ходы сообщений. Слева к огневой примыкал лес, и стройный молодой дубняк косяком заходил оттуда на самую огневую. Группа самых высоких деревьев, как нарочно, оказалась против взвода Сагайды. Надо было валить деревья, расширяя сектор обстрела, создавая перед каждым минометным стволом широкие ворота на запад. В другой раз Сагайда, безусловно, надулся бы на Черныша и стал бы доказывать, что тот по дружбе отвел ему самый худший участок на огневой. Но сегодня Сагайда принял это, как должное. Черныш поставил его на первый взвод, которым раньше сам командовал. Это было почетно и льстило самолюбию Сагайды. Ведь неспроста Черныш передал свое любимое детище именно ему, а не молодому офицеру Маркевичу, который накануне прибыл в роту из резерва. Маркевич принял от Сагайды второй взвод, «самый легкий», вышколенный лучше других. — Садись на готовое и смотри не отпусти гайку, — поучал Сагайда Маркевича, передавая ему взвод. — С такими гренадерами тебе и море по колено. А я не гонюсь за легким хлебом, пойду на первый, к молодым гражданам. — Я тоже не ищу легкого хлеба, — обиженно заметил на это Маркевич. — Не ищешь, согласен, но если дают — бери. Потому что так нужно. Значит, считают, что мой хребет крепче твоего. Тебе, видишь, прогалину Черныш выделил, а я должен лес корчевать. — Могу вам помочь, — предложил Маркевич. — Если можешь — давай, быстрее разделаемся. На том и сошлись. Сейчас бойцы обоих взводов дружно наступали на дубняк. Сагайда, раскрасневшись, тоже носился с топором по огневой и молодецки набрасывался на деревья. А на склоне холма все глубже зарывались в землю ординарцы, телефонисты, наблюдатели соседних батарей. Даже Маковейчик, который всегда избегал земляных работ, сегодня натер себе честные мозоли. Конечно, вместо того, чтобы копаться в этой тяжелой австрийской земле, парень с большим удовольствием прошелся бы на руках по огневой, поборолся с товарищами, или, закинув голову, махнул бы в весенний лес, который высится рядом. Как там должно быть прекрасно! Озера, птицы, песни!.. Гудит весна в лесу, заглядывает в тесный, пронизанный сыростью окоп Маковея, зовет-вызывает: бросай лопату, хлопец, выпорхни из своей норы на свет божий, махнем степями-лесами! Покажу тебе свои чудеса, напою тебя березовым соком, улыбнусь тебе синими подснежниками!.. — Прочь, не мешай мне! — кричит Маковей соседу-связисту, который напрашивается к нему в напарники. — Дай-ка развернуться! — Да ты уж и так вымахал по грудь… — А что же! Может, я последний окоп рою, для истории его оставлю! — Давай на пару… — А этого не хотел? Ишь какой ласый на дурняк! Видишь мои мозоли? — Вижу… Тоже исторические? — Тоже! В это время с КП батальона, запыхавшись, прибежал Шовкун. Лишь только он влетел на огневую, как все поняли, что сейчас услышат радостную новость. Она светилась в теплом, размякшем взгляде санитара. — Ясногорская вернулась! — крикнул Шовкун, сияя. — Уже в тылах батальона… Сегодня будет здесь! Ясногорская! Шовкун кричал всей роте, а смотрел почему-то на Черныша. И все бойцы, как сговорившись, посмотрели на Черныша. Лейтенант покраснел и, хмурясь, бросил офицерам: — Пошли пристреливаться. XIX Забравшись с командирами рот на вершину холма перед огневой, Черныш терпеливо вел пристрелку. Как всегда в таких случаях, бил только один миномет. Сегодня честь пристреливать цель выпала расчету Дениса Блаженко. Стоя внизу и держа в руке дефицитную дымовую мину, Блаженко смотрел оттуда на офицеров так, словно ждал сигнала вызвать землетрясение. Но Черныш не спешил с командами. После каждого выстрела наступала длинная пауза — офицеры, не торопясь, разглядывали цель, советовались, вели подсчеты. День стоял ясный, прозрачный, с далекой видимостью. Трепетный воздух мягко струился, как бы подмывая своими волнистыми потоками высоты на том берегу, блиндажи, далекие деревья. Все плыло куда-то и в то же время оставалось на месте. Фронт притих, как перед бурей, лишь изредка кое-где лениво ухали пушки. Черныш знал, что завтра они заговорят иначе, — сегодня артиллерия еще только примеряется, работая с притворной бессистемностью и скупостью, чтобы не вызвать подозрений противника. Все мысли Черныша сейчас невольно связывались с Ясногорской, все, что он делал, уже как будто посвящалось ей. Наверное, Шура и не догадывается, как ее приезд отражается на чьей-то деятельности, на чьих-то настроениях… Вернулась!.. Неужели она и в самом деле с часу на час может появиться здесь? Иногда Чернышу это казалось маловероятным. Когда выдавалась свободная минута, он нетерпеливо поглядывал с холма на дорогу, тянувшуюся вдоль леса к селу, в полковые и батальонные тылы. При этом каждый раз он смущался, подозревая, что соседи-офицеры догадываются, почему ему не сидится возле них. А они, озабоченные пристрелкой, не замечали его волнения. Дорога, которой должна была приехать Ясногорская, жила нормальной фронтовой жизнью. В направлении передовой двигались группы бойцов; проскакал верхом начальник штаба с несколькими помощниками и ординарцами; выползла на опушку артиллерийская кухня, запряженная знаменитым верблюдом, одним на всю дивизию, который дошел сюда от самой Волги; вот из-за поворота вылетает на своем конике Хаецкий, за ним одна за другой вытягиваются повозки, груженные боеприпасами. Может быть, Шура приедет с ними? Но на повозках, кроме ездовых, никого нет. Что ж это такое? Где она так долго задержалась? Хома грозит кому-то плеткой, сбивает верблюда с дороги… Еще кто-то едет… А ее нет. Нет… Нет… — Ну и печет, — жалуется Чернышу один из его товарищей, капитан Засядько, расстегивая воротник. — Сюда бы сейчас ведро пива-холоднячка!.. — Толстиков уже и без пива клюет, — улыбаясь, кивнул Черныш на своего правого соседа, который, уткнув голову в руки, упорно боролся с навалившейся дремотой. Они только что кончили пристрелку и, удовлетворенные результатами, лежали втроем на верхушке холма, от нечего делать перебрасываясь вялыми фразами. Давала себя знать усталость последних дней. Не хотелось подниматься, трудно было даже повернуть разморенное теплой истомой тело. Солнце припекало. Воронки, еще утром жирно черневшие на поле, сейчас посерели, высохли. Черныш, положив голову на планшет, закрыл глаза… — Прекрасная, — слышит он поблизости. «О ком это? Конечно, о ней. Сегодня все думают о ней, все ждут ее». — Кто прекрасная, капитан? — Позиция, говорю, прекрасная, — поясняет Засядько. — И до противника рукой подать, и укрыта хорошо… — Да-да, прекрасная, — тихо соглашается Черныш, думая о Ясногорской. — Прекрасная… Прекрасная… — Стоп! — капитан хлопнул себя рукой по шее. — Кажется, капнуло! Еще! И еще!.. Толстиков, проснись! — Что такое? — Дождь! Офицеры, оживившись, как ребята, вытянули ладони перед собой, радостно глядя в небо. Высокие тучки были почти не заметны, таяли в бледной синеве. А между тем дождь усиливался, падая, казалось бы, с чистого неба: зашумел над лесом, приближался тысячным кристальным шорохом, легко позванивая в вышине. Черныш лег навзничь, подставил обветренное лицо под приятные удары капель. — Вы видели такое: солнце и дождь! — Слепой дождь! — Почему слепой? Наоборот, ясноглазый!.. Все гуще и гуще осыпало руки, лицо. От каждой капли радостная дрожь пробегала по всему телу. Уже вокруг, над лесом и над холмистыми полями, засверкали мириады блестящих жемчужных нитей. Словно небо, играя, весело стреляло бесчисленными тонкими очередями и каждая капля-пуля, проносясь в этой очереди, сверкала, слепя глаза. Чернышу казалось, что после этого весеннего дождя все сразу буйно зазеленеет, зацветет. Припомнил, как в прошлом году в Трансильвании, изнемогая в горах от зноя, бойцы с жадностью высматривали тучи… Реки остались внизу, ручейки остались внизу… Воды, воды! А небо было безводным, жестоко-голубым. Потом однажды показалась на горизонте дождевая туча. Будто сама Родина, услышав мольбы бойцов, посылала им издалека свой подарок. Расстелив на горячих камнях плащ-палатки, бойцы собирали в них долгожданную влагу. Потом делили. Черныш поделился с Брянским… Какой это был животворящий, незабываемый напиток! Дождь усиливался. Никто и не думал прятаться от него. Слышно было, как на огневой щебетал Маковейчик: — Маковей, где та капуста? Где то сено? Глянь, австрийская земля кругом!.. — Все равно, пусть и она зеленеет!.. Черныш, щурясь, улыбался щедрому небу. Гадал, где застанет этот дождь Ясногорскую: в санроте или по дороге сюда… А она в это время уже соскочила с коня на его огневой. Ординарец комбата, гоня своему хозяину «порожняком» оседланного коня, по пути прихватил Ясногорскую. Весь мир засиял. Солнце светило сквозь серебристую мглу, дождь становился мельче, гуще. Вдруг небо над головой заиграло. Мелодично, сильно, свежо. Впервые в этом году загремел гром. Как будто заговорили где-то высоко за голубыми тучами дивизионы ЭРЭС. Раскатилось, разлеглось — широко, привольно… И сразу всей природе вздохнулось легче, будто мир обновился, помолодел. Наверно, не было в эту минуту в войсках ни одного человека, который не взглянул бы зачарованно в разбуженное синее небо и не подумал: «Весна!» «Весна», — с наслаждением подумал и Черныш, вдыхая посвежевший воздух. Но что это? Вздрогнув, он порывисто поднялся на колени. С огневой, вместе с радостной разноголосицей солдатских басов, неожиданно донесся девичий голос. В то же мгновение он увидел Ясногорскую. Она стояла, окруженная бойцами, и о чем-то весело говорила, глядя вверх. Черныш не знал, смотрит она на него или на пронизанную солнцем серебристую пряжу дождя, неудержимо падавшую с высот. — Гвардии лейтенант! — крикнули снизу бойцы. — Гвардии лейтенант! — Тебя касается, — подморгнул Чернышу Засядько. — А может, тебя, Толстиков? Толстяков благодушно улыбался, разглядывая Ясногорскую. — О, как она цветет!.. Придерживая рукой бинокль, Черныш стал быстро спускаться по косогору. Прыгал через чьи-то окопы, осыпая в них землю. В окопах не было никого. Все собрались внизу, как на митинг. Спускаясь, Черныш смотрел как будто себе под ноги, а между тем видел только ее, долгожданную. Приближаясь, видел мелькнувший на ее лице радостный испуг. Она показалась ему выше, чем была. Будто выпрямилась, стала стройнее, моложе. Для Черныша уже не существовало ни дождя, ни веселой толпы огневиков, существовали только ее глаза, которые, приближаясь, вдруг заблестели, а длинные ресницы задрожали. Она еще говорила с бойцами и смеялась, но Черныш не слыхал ее слов, да и сама она, наверное, не слыхала их. Глаза ее тянулись к нему, о чем-то спрашивая его и в то же время что-то говоря ему. Бойцы торжественно расступились, давая лейтенанту дорогу и глядя то на него, то на Ясногорскую. Черныш поздоровался, твердо выговаривая привычные слова воинского приветствия, вернее, они сами сказались, он их не слыхал. Ясногорская подала ему руку, и нежный румянец покрыл ее щеки. За спиной Шуры стоял Сагайда, улыбаясь до ушей. «Чего он?» — удивился Черныш и пробежал взглядом по другим. Все смотрели на него доброжелательно и подбадривающе. «Мы всё знаем, — говорили их взгляды, — и всё понимаем… И мы даже рады за вас, если уж на то пошло…» От мокрых гимнастерок, облепивших бойцов, шел пар. Черныш почувствовал себя легко, как бывает всегда в обществе самых близких друзей и единомышленников. Ему хотелось благодарить каждого из присутствующих за это ощущение. — Как хорошо загремело! — улыбаясь, медленно говорила Шура. — Даже странно, откуда этот гром? Небо как будто чистое, и вдруг так загремело! — Она взглянула на небо. И Черныш взглянул. И все подняли головы. — А лес какой стал, посмотрите! Как он зазеленел сразу! Как будто горит под солнцем зелеными огнями, даже зеленоватый дымок над ним вьется. — Она показывала на лес и глазами, и рукой, вся тянулась к нему. Черныш одновременно видел и зеленоватый дымок над лесом, и Шуру, которая тоже как будто окутывалась этим дымком. Она стояла в новых сапожках на высоких каблуках, в темнозеленом армейском платье, плотно облегавшем ее фигуру. Платье было сделано со вкусом и явно шло ей. Неизмятое, выглаженное, свежее… Видно было, что она надела его недавно. «Возможно, даже перед тем, как итти сюда», — мимоходом отметил Евгений, и Шура, перехватив этот взгляд Черныша, поняла его именно так. Но не смутилась и не застыдилась, а весело, даже с вызовом, ответила на него. «Да, я готовилась, — говорили ее глаза, — я хотела явиться сюда красивой и не стыжусь этого, и все это ради тебя». — А Шовкун уже глаза проглядел, высматривая, — говорил Черныш, счастливо любуясь Шовкуном, красневшим, как девушка. «Но я высматривал тебя гораздо больше, чем Шовкун, — скрывалось за этими словами. — Я начал тебя ждать с той самой минуты, когда мы расстались… Я хотел бы коврами устлать дорогу, по которой ты приближалась к нам… Разве ты не слышишь как все во мне поет: тебе, тебе!» «Слышу, слышу! Я издали слышала тебя и летела к тебе!» «И где ты пролетала, там леса зеленели, а небо над ними гремело молодым громом! Слепой голый дождик бежал впереди и кропил перед тобой пыльные фронтовые шляхи… Ты и сама, как тот солнечный летучий дождик, откуда-то прилетевший и озаривший все вокруг! Взгляни, как парует земля, как дымятся леса! Опьянеть можно от этого!» «Разве ты еще не опьянел? Я уже опьянела! Смотри…» Смеясь, Шура схватила голову Маковея, который как раз пробегал мимо и попался ей под руку. — Маковейчик! Как я соскучилась по тебе, — щебетала она ему и в то же время ласково смотрела на Черныша. — Мне даже в госпитале слышались твои песенки… О, какой же ты большой стал! И какой хорошенький! Дай я тебя поцелую! Тебе не стыдно? — И она целовала Маковея в обе щеки, а счастливыми смеющимися глазами, как заговорщица, смотрела на Черныша. «Еще, еще», — уговаривал ее Черныш влюбленным взглядом. Весь мир бешено прыгал перед ним в зеленом тумане. XX — Почему вы так смотрите на меня, Шовкун? — настойчиво допрашивала Шура своего санитара, идя с ним принимать взвод. — Вы не узнаете меня? Да, у вас, пожалуй, есть основания… Сегодня я сама себя не узнаю… — Что ж тут такого, — деликатно возражал Шовкун. — Столько не виделись, и вдруг опять вместе… Это с каждым бывает… Бывает! Значит, что-то между ними было? И все это заметили и все поняли? Ужас! Но что именно было? Короткое рукопожатие, невинный разговор на огневой, несколько взглядов… О, эти взгляды! Разве их можно было скрыть? Разве они не высказали всё? Что — всё? Не было никакого «всё»! И не будет его, не будет! Неужели это может произойти так естественно и просто? А что если оно уже произошло? Страшно представить себе, страшно подумать… — Не смотрите, не смотрите на меня, Шовкун! Это я просто отвыкла… Мне тут еще страшно, и я дрожу… Но я не боюсь. Наоборот, мне очень, очень хорошо! В госпитале Ясногорская не раз представляла себе встречу с Евгением. Она ждала этой встречи, тайком мечтала о ней, заранее готовила Евгению много упреков… Почему так быстро забыл? Почему так редко писал? Редко, лаконично и сухо… Но разве на него можно сердиться за это? При встрече все упреки как-то вылетели у нее из головы. Все заготовленное пошло кувырком, повернулось иначе… А его писем ей нехватало в госпитале. Не раз Шура ловила себя на том, что ждет их и, даже отчаявшись, теряя надежду, всё-таки ждет. Ей уже было мало того, что писали другие однополчане, ей хотелось, чтобы писал он, Черныш. Особенно, когда стала поправляться, когда вышла из палаты и увидела вокруг неудержимую весну. Песни, недопетые когда-то, опять просыпались в природе, волновали Шуру, трубили в громкие трубы… Кого-то до боли нехватало, сорвалась бы и полетела куда-то. Госпиталь базировался в венгерском курортном местечке по берегу большого озера. В вековых парках, над самой водой, притаились белые, исклеванные пулями виллы. У них были красивые человеческие имена: вилла «Лола», вилла «Паула», вилла «Маргит»… И восторг, и в то же время горькие мысли вызывали у Шуры эти прекрасные места. Она знала, что раньше сюда не ступала нога трудящегося человека. Знала, что должны были эти грациозные виллы увидеть в своих стенах блеск точных скальпелей и груды окровавленных бинтов, прежде чем широко открыть двери трудовому народу, настоящему своему хозяину… Ничто не проходило мимо внимания Шуры, все хотелось запомнить, чтоб потом поделиться… С кем? На озере начиналась весна. Десятки раз на день оно меняло свои краски, свое настроение. То оно ослепительно сверкало под солнцем, то, хмурясь, покрывалось сталью, а вдалеке уже переходило в нежнозеленое и опять светлое; то покрывалось розовой бодрой рябью, когда высокие отблески заката ложились на него… По вечерам кто-то целовался в беседках, кто-то смеялся на озере в шатких лодках, кто-то жег на противоположном берегу огни. Призывно гудели весенние трубы — любить, любить… Шуре хотелось любить. Кого? Она еще не признавалась себе, ей было стыдно открыто думать об этом. Шура не хотела ловить обломки счастья. Она жаждала полного счастья, большого, красивого, немимолетного. Чтобы, как вечная весна, оно не старилось и не отцветало никогда, чтобы гордо переносило любые удары и испытания… Такое возможно было с Брянским. Возможно ли оно с другим? Шура обижалась, когда ей пророчили судьбу монашки. Верность своей первой любви она видела совсем не в том, чтобы наложить на себя вечный запрет. Что сказал бы сам Юрий, если бы мог увидеть ее в роли пассивной жертвы своего первого чувства? Быть ему верной для нее прежде всего значило быть верной его взглядам, его идеалам, осуществлять их в большом и малом, руководствовать ими всегда в своих отношениях с людьми. Вот почему Шура не боялась мысленно увидеть себя замужем, молодой матерью розовых младенцев, толстеньких и забавных бутузов. Но брак для Шуры не был ни самоцелью, ни проблемой, как для некоторых из ее подруг. — Конечно, тебе нечего волноваться, — иногда говорили они Ясногорской. — Поклонники не переводятся, всегда успеешь. Действительно, поклонники у нее не переводились. Раньше, в частности в полку, это раздражало Шуру, обижало и стоило ей немало слез. Но теперь она относилась к этому значительно спокойнее, иногда даже с юмором. Она уже не требовала ничьей защиты, научилась сама быть жесткой и при случае беспощадно досаждала своим ухажорам. Некоторые из них обещали ей золотые горы. Но эти золотые горы ее не привлекали. Ее не пугал завтрашний день, ей не нужно было изменять своим чувствам из-за материальных выгод. Она хотела отдать свои нерастраченные ласки свободно, по велению сердца, отдать такому человеку, каким был тот, первый, далекий, невозвратимый… Но существует ли где-нибудь такой? Кто он? О Черныше она думала часто. Евгений ей нравился. Однако, возвращаясь в полк, она была почти уверена, что между ними все останется, как раньше. Дружба — и только. Конечно, она теперь мало похожа на ту убитую горем черничку, какой в прошлом году появилась впервые в полку. Теперь ее, окрепшую и румяную, скорее можно принять за жизнерадостную, веселую грешницу, которой море по колени. Раны зарубцевались, силы утроились… Что о ней подумают в полку? В конце концов пусть думают, что хотят — внутренне она осталась такой, как была. «Я не люблю, не люблю Черныша, — уверяла себя Шура по дороге в полк.  — Это только потому, что он был другом Юрася, что он чем-то напоминает мне Юрку… Только поэтому! И я ему в глаза скажу об этом!» А когда стояла с Евгением на огневой, то ничего не сказала. Что-то сильное, властное, диктовало ей другие слова, взгляды, жесты. — Шовкун, я очень плохо вела себя на огневой? — Вы такое скажете, ей-богу!.. Да разве вы можете плохо? Мы только радовались, глядя на вас… — А у меня, поверите, даже дух захватило, когда я услышала гром! Давно я не слыхала такого… Будто маленькая, стою где-то в поле под синей тучей и слышу впервые гром… XXI Санитарный взвод стоял в лесу неподалеку от минометчиков. Тут же рядом расположился и КП Чумаченко. Евгению все еще не верилось, что Шура сейчас в нескольких минутах пути от него. Когда она скрылась в дымящейся чаще леса и мокрая сверкающая зелень, покачиваясь, сомкнулась за ее спиной, Чернышу на мгновение показалось, что Шуры совсем и не было на огневой, что все это ему померещилось. Но оглянувшись вокруг, он увидел, как на всем еще лежит как бы праздничный блеск, принесенный ею сюда. На посвежевших лицах людей, на оружии, на всей природе… Уходя на КП, Шура пообещала, что через час все устроит, «вступит в права» и потом придет к минометчикам обедать. Ради такого случая Хома привез на огневую бюргерских уток, уверяя, что они дикие. Прошел час, а Шуры не было. Уже вечерело, а она все не приходила. Наконец, Черныш не выдержал. — Побудь тут за меня, Володька, — смущаясь, обратился он к Сагайде. — Я схожу… — Крой, — сочувственно буркнул Сагайда. — Будет порядок… На полпути к санвзводу Черныш встретил Шуру с санитарами. Солнце приближалось к закату, и косые лучи пересекали лесную тропу. В густых вершинах нависали косматые сумерки, а внизу на голых стволах ярко горели огни заката. Ясногорская шла, склонив голову, и не сразу заметила Черныша. Лицо ее было озабочено и серьезно. Будто и не она днем так счастливо смеялась и щебетала на огневой. Будто уже спрятала все, чем так щедро красовалась днем перед бойцами его роты, перед ним. — Шура! — Впервые сегодня Евгений назвал ее по имени. Ясногорская, словно проснувшись, взглянула на него. И прежде чем она улыбнулась, Евгений успел уловить выражение горькой боли в ее глазах. — Видишь, — сказала она тихо и растерянно, — а я как раз сейчас думала зайти к вам… Иду в боевые порядки. — Но там ведь есть твои люди… Ты могла бы и не спешить. — В эту ночь нужно. Пополнение придет. Шура сошла со стежки и, пропуская своих санитаров, деловито оглядывала их. — Шовкун, зачем вы эти носилки взяли? — заметила она. — Там ведь, кажется, есть более легкие… — Но эти крепче, — с готовностью остановился Шовкун. — А, может, за теми сбегать? Так я в секунду!.. — Идите уж, идите, — махнула рукой Ясногорская. И даже в этом жесте Евгений угадал едва сдерживаемую боль, которой Шура сейчас как бы отгораживалась от него. Что случилось? Откуда взялось это отдаление, неожиданно возникшее между ними? А оно возникло, Евгений это чувствовал, холодея, как перед неминуемой опасностью. Днем, на людях, ему, оказывается, легче было найти общий язык с Шурой, чем с глазу на глаз в лесу. Тогда все в ней предназначалось ему: каждое движение, горячий взгляд, ласковое слово и даже то, что слышалось за словом… И вот сейчас все это угасло, заслонилось чем-то другим, может быть, даже этими носилками, — не видеть бы их никогда! — О чем ты задумался, Женя? Пойдем. Они пошли по тропинке за санитарами. — Ты имеешь представление о нашей передовой? — глухо спросил Черныш. — Имею, — вздохнула Ясногорская. — Рассказывали. Под передовой подразумевалась пехота. Она лежала за холмом вдоль реки. До берега отсюда было несколько сот метров, но этот путь считался смертельно далеким. Для того чтобы попасть в боевые порядки, надо было проскочить по голому склону, обращенному к противнику. Немецкие снайперы не спускали с него глаз, охотясь за каждым, кто появлялся в этой зоне. Ненавистный горб уже стоил батальону нескольких бойцов. Во избежание излишних потерь Чумаченко приказал в дальнейшем «открывать навигацию» только с наступлением темноты. Боеприпасы, продукты, газеты, письма — все это отныне перебрасывалось в боевые порядки только ночью. Раненых оттуда выносили тоже только ночью. И, несмотря на это, потери были почти после каждого рейса. Накануне, перед рассветом старшины притащили к КП красивого капитана, работника дивизионной газеты. Черныш видел его, окровавленного, холодного. Разве можно знать, не притащат ли завтра также и Шуру на КП? — Если б можно было пойти вместо тебя, Шура… Если бы я только имел возможность… — О, Женя, Женя… Если бы нам было дано заменять собой других… Я тоже пошла бы… Вместо кого? Черныш не спросил, догадываясь, кого она имела в виду. Конечно, Брянского! — Почему ты не сменила погоны на полевые? — заметил он погодя. — Будут блестеть при ракетах. — В самом деле, — покорно согласилась Шура. Она была сейчас необычно покорная и мягкая. — Я совсем о них забыла… Кажется, у меня здесь в сумке есть полевые. Порывшись на ходу в своей набитой пакетами сумке, она вынула полевые погоны и остановилась. — Пристегни, пожалуйста. Евгений, сдерживая дыхание, коснулся ее плеча. Впервые в жизни он касался этого плеча, теплого и нежного. Медленно снял узкие белые погоны — один, затем другой, и приладил на их место полевые. — Готово? — Готово… — Спасибо… На какое-то мгновенье руки Черныша, помимо его воли, задержались на ее плечах. Шура будто не почувствовала этого. — Женя, — едва слышно прошептала она, доверчиво глядя на Евгения, как тогда, под Будапештом, когда уже раненная, лежала на повозке посреди окованной гололедицей степи. — Скажи мне, Женя, скажи… — На глазах у нее вдруг заблестели крупные слезы: — Ведь это плохо, что мы вот так… что между нами вот такое… Они одновременно подумали о Юрии. Брянский как бы сошел сюда с далеких Трансильванских гор, стал между ними и смотрел на них обоих. Они молчали, обращаясь мысленно к нему, спрашивая у него совета, проверяя по его образу свою совесть, как проверяют дорогу по неподвижной звезде. — Я все время думал об этом, — нахмурился Черныш. — И если ты хочешь знать мое мнение… — Не надо, Женя, не надо, — энергично перебила его Ясногорская. — Не будем сейчас об этом… Идем! Они пошли по тропинке, не касаясь друг друга. — Ты боишься этого разговора, Шура? — Не боюсь, я ничего не боюсь, но… Позже, после! — Когда — после? Когда? Назови мне этот день… — Женя, зачем? — Назови, чтоб я ждал, чтоб я дожил, даже если… погибну. — Не говори так, не нужно… Ты знаешь, какой день я имею в виду. Тот, когда все уже кончится, когда наступит, наконец, новая жизнь. — Это уже так близко! — обрадовался Черныш. — Тогда, мне кажется, все станет другим, — говорила Шура, постепенно вдохновляясь собственными мечтами. — Тогда все можно будет решать по-новому… И, может быть, то, что сейчас кажется неосуществимым, тогда станет естественным и возможным. Ведь мы станем жить совсем в другой атмосфере, по другую сторону смерти, крови, болей и кошмаров… Как ты думаешь, друг мой? Неужели же люди не почувствуют себя… заново рожденными? — Я тебя понимаю, Шура. Мне и самому тот день представляется не только большой исторической датой. Это, конечно, будет нечто значительно большее. Ибо там будут возникать все начала, там будет только будущее, там все человечество будет ему присягать… Черныш не договорил. Знакомый вибрирующий посвист снаряда рассек вечерний неподвижный воздух. Сверканьем и треском взвихрилась лесная чаща. Шура инстинктивно схватила Черныша за руку, и они ускорили шаг, оглядываясь на каждый взрыв, раздававшийся сзади. Поверху за ними гнались горячие осколки, прошивая потемневшую зелень, гулко постукивая в ветвях. Наконец, они вырвались из-под обстрела и вышли на опушку. Вид огневой и близких окопов сразу успокоил их. Высокое небо колосилось последними заревами. Шовкун уже взбирался с санитарами по крутому косогору. Внизу на огневых спокойными группами стояли минометчики, слушая чью-то грустную песню. Среди этих австрийских оврагов она воспринималась особенно остро. То невидимый Маковей, свернувшись где-то в сером окопе, дал волю своему сердцу. XXII Всю ночь прибывали войска. Дорога от ближайшего тылового села до переднего края была забита танками, тягачами, автомашинами. Постепенно все это рассасывалось по придорожным рощам и оврагам. Командиры батарей отчаянно спорили за каждый клочок земли: нехватало места для огневых. В полночь у овражка, обжитого минометчиками, загудели тяжелые танки. Хома, который расположился на ночь со своим транспортом вблизи огневых, ястребом накинулся на танкистов. Наверное, из-за собственного огорода он не ругался бы с таким азартом, как сейчас из-за этой ночной опушки, где была его стоянка. Метался с кнутом перед машинами, тщетно пытаясь перекричать ворчанье моторов. — Цоб держи, цоб! — кричал он изо всех сил невидимым механикам. — Дышло сломаешь!.. Водители не обращали внимания на Хому, лошади шарахались в темноте, дышла трещали. — А-а! Чтоб тебя!.. Танки выстроились вдоль опушки, там, где задумали. Хаецкий, оттесненный со всем своим хозяйством в колючую чащу, в свою очередь вытеснил в глубь леса несколько артиллерийских передков и чью-то кухню. Устроившись на новом месте, Хома быстро успокоился и примирился с судьбой. Через некоторое время он уже снова прохаживался возле заглушённых машин, спокойно постукивал по ним кнутовищем и допытывался у танкистов, какова толщина брони. Потом, разлегшись с измазанными водителями возле танков и забыв про все обиды и несправедливости, растолковывал новоприбывшим, с кем они ныне вступили в контакт. Слушая Хому, можно было подумать, что гвардейский стрелковый полк, с которым сейчас танкистам выпало счастье действовать совместно, не имеет себе равного. Выходило так, что он состоит сплошь из исключительных людей, из отборных героев-богатырей. Командует этим полком решительный и грозный таджик-академик Самиев. Полковую разведку каждую ночь водит на невероятные задания знаменитый «волк» Казаков, полный кавалер ордена Славы… Единственный на всю дивизию полный кавалер!.. У полкового знамени стоит герой Сталинграда и Будапешта старшина Багиров. Про этого, наверное, все слышали. Не слыхали? Стыд и срам! Да это же он из-под земли штурмовал отель «Европу»!.. И про Хаецкого тоже не слыхали? И про Воронцова? О, люди! Герой Советского Союза майор Воронцов — замполит в этом богатырском полку. На нем, говоря правду, все держится. Сила, голова! Ему уже за сорок, у него уже сын в армии, а поглядите на этого мужика: вот это, скажете, сила, этот поведет и выведет!.. Если ты плохой вояка, так он тебя в бараний рог скрутит, а если ты честно выполняешь свою миссию, от него тебе и почет, и хвала. — Зарубите себе это на лбу, не задирайте нос, бо здесь такой народ!.. Казалось, все в этом необычайном полку должно было оглушить самоуверенных танкистов. Было от чего притти в восторг! Ведь в эту ночь неутомимые полковые разведчики шныряют уже на пятой иностранной границе. Через пять кордонов, сквозь тысячу боев пешком пройти — это вам шутка, что ли? А между тем механики-водители, по очереди угощаясь из канистры и угощая Хому, слушали его без особого удивления. Они как будто и не представляли себе этот полк иным. Днепр? Альпы? Штурм Будапешта и знаменитая битва на Гроне? Хорошо, но что же здесь особенного? Полк, как полк. Когда же Хома слишком уж разошелся, восхваляя свои минометы, кто-то осадил его спокойной шуткой: — Довольно тебе, друже, про свои чихалки… Пей. — Чихалки?! А где вы были, когда эти чихалки в Трансильвании по-над тучами грохотали? Когда мы с вьюками к чорту на рога продирались? Не эти ли чихалки тогда вам дорогу протаптывали? Безводье и жара, аж слюна во рту скипалась… Коней побросали, шинели кинули, а минометов не бросили… Шли и шли, аж горы дрожали от наших залпов! Где вы тогда были, я вас спрашиваю? Танкисты с великодушным спокойствием рассказывали Хоме, где они были. При этом неожиданно выяснилось, что за их частью лежит путь не менее славный, чем за полком Хомы. Командует ею гвардии майор Молоков. Хорошо знают Балканы, сколько фашистов перемололи эти зубастые уральские гусеницы! Потом битва на Балатоне. Потом рейды в промышленном районе Вены. А сейчас бригада прибыла сюда для последнего штурма. Круглые сутки мчались на полном газу, чтобы успеть… Завтра танки первыми будут форсировать эту австрийско-чешскую реку. abu «Так вот какая это бригада. Тоже, выходит, богатырская!» — думал Хома, постепенно проникаясь уважением к своим прокопченным собеседникам. Он даже почувствовал радость от того, что другие части армии были такими же замечательными, как и его родной полк. Танкисты лежали звездой, голова к голове, между их темными лицами нашлось место и для гвардейских усов Хомы. Подолянин теперь и не пытался оглушить собеседников подвигами своего полка. Он был захвачен другим. Братцы, неужели же это и в самом деле последний штурм? Неужели же через несколько месяцев он, живой, неубитый Хома, будет шагать домой полями своего родного Подолья? Гей-гей, если б так случилось! Он наклонился бы и поцеловал пыль родного шляха!.. Возвращаясь к своим, Хома столкнулся в темноте с Маковеем. Хлопец, присев по-восточному, налаживал кабель. — Слыхал, Маковей? Танкисты поговаривают, что завтра выйдем на последний штурм. На последний, понимаешь? А там — мир. — И верится мне, и не верится, Хома, — признался телефонист, зачищая зубами конец провода. — Не могу даже представить себя не в земле, а на подушках, не в походе, а на одном месте. Мне кажется, что я уже весь век буду солдатом. — Это добре, — похвалил Хаецкий. — Гвардейская жилка тебе всюду пригодится… Скажи, к примеру, ты мог бы телефонизировать нам район? Весь район — от колхоза к колхозу, от бригады к бригаде? — А почему же нет? Конечно, мог бы. Только где ты столько аппаратов и кабеля наберешь? — Ого, об этом, Маковей, не беспокойся. Разве мало ваших аппаратов освободится после войны? А кабеля? Все обратится на мир! — Но я, наверное, останусь в армии. — Конечно, тебе еще служить, как медному котелку. Надо же будет кому-то и на границах стоять. — Если бы только женатому, — засмеялся Маковей. — После войны, наверно, все поженятся. Несмотря на поздний час, войска продолжали прибывать. Шли люди, двигалась техника. Вдоль леса до самого села гудели во тьме моторы. Близость чего-то большого, необычайного возбуждала бойцов. Мало кто спал в эту ночь. Высланные политотделом мощные громкоговорящие станции остановились впереди войск, загадочные и молчаливые. Прямо с поля надвигались машины с громоздкими понтонами и останавливались около минометчиков. Понтонеры громко переругивались в темноте, передавая и принимая команды. Хома, оставив Маковея, не замедлил вмешаться со своими советами. А Маковей, наладив линию, возвращался в свой окоп, веселый и довольный. Мурлыкал какую-то песенку, улыбаясь своим мечтам. Из головы не выходила Ясногорская. Шутя приласкав парня днем, она и не догадывалась, какой след оставила в его сердце, какую молодую неутихающую бурю вызвала. Маковей, конечно, понимал, что то была только девичья шутка, но надежда на что-то серьезное начинала теплиться на дне его встревоженной души. Тлела, согревала, разгоралась. «Ведь может случиться, — думал Маковей, уже сидя у себя в окопе, — что она приглядится ко мне внимательнее, и я ей понравлюсь… Не так, как до сих пор нравился, а как-то совсем иначе… Всякие чудеса бывают на свете!» Мысли его все время тянулись к боевым порядкам полка. Где-то там, освещаемая ракетами, готовая к штурму, лежит под огнем пехота. Где-то там Ясногорская, ползая в прибрежных росистых шелюгах, перевязывает пехотинцев. Маковей хотел бы сейчас быть на месте одного из них, в самом острие полка, направленного на запад… Пусть бы Ясногорская, склонившись над ним, перевязывала ему горячую рану… «Потерпи, Маковей, потерпи, — скажет она ему. — Сейчас я прикажу отправить тебя в медсанбат». Но он на это только гордо усмехнется. Как? Перед общей атакой, перед штурмом пойти кантоваться по тылам? «Спасибо, но я никуда не пойду отсюда в такой решающий момент. Я останусь тут». Ясногорская в восторге от его мужественного поступка, она кладет ему руку на плечо, заглядывает, пораженная, в его глаза: «Так вот ты какой, Маковейчик!.. Ты, оказывается, герой!» Вот тогда он, наконец, откроется ей. Скажет все, что думает. Даст волю своей нежности, своей любви. И Ясногорская приласкает его, как днем. «Маковей, любимый, я, оказывается, совсем мало знала тебя, считала мальчишкой. Теперь я о тебе другого мнения. Теперь я тебя люблю». И раны его заживут сразу, и он встанет на ноги, веселый, здоровый, счастливый. Скажет: «Что хочешь, я всё для тебя сделаю». Она скажет: «Возьми меня на руки и неси по белому свету». И он возьмет ее, легкую как ласточку, и понесет. Она будет говорить: сделай еще то, сделай это, — и он все исполнит, потому что все сможет. Способен будет горы сдвинуть с места. — Ты спишь, Маковей? Или просто дремлешь? Вспугнув грезы Маковея, гвардии лейтенант Черныш прыгает на дно окопа. Сам черный, а глаза под сведенными бровями весело поблескивают. — Спишь, говорю? — Нет, это я так… — Царица полей подает голос? — Подает. — Как там у них? — Пополнение принимают, всю ночь возятся. Замполит с «хозяином» боевые порядки проверяют. — Ну, а мы пока что давай закурим по одной… Усевшись на дне тесного окопа, перепутавшись ногами, они старательно крутят цыгарки. Маковей ждет от лейтенанта еще одного вопроса, самого главного. И после напряженной паузы Черныш задает его, этот вопрос, попадаясь на крючок к Маковею. — Меня оттуда никто не вызывал? Маковей набирает в грудь воздуха и торжественно отвечает: — Никто! Черныш молча жадно тянет цыгарку. Теперь Маковею все ясно. Да, собственно говоря, разве еще днем не видно было, к чему все клонится? Его обостренный взгляд отмечал тончайшие оттенки в поведении Ясногорской и Черныша. Когда она стояла на огневой и радостно болтала, ловя в протянутые ладони мелкий солнечный дождик, Маковей заметил, как тревожно перебегал ее взгляд по людям, ища кого-то. Потом, когда подошел Черныш, Маковей понял, кого она искала. У всех на глазах она стала будто еще лучше, еще красивей, чем была. А когда они говорили между собой о первом громе и о лесе, вспыхнувшем после дождя зеленым сияньем, Маковею казалось, что они разговаривают не о том громе, который только что прокатился, и не о лесе, вымытом дождем и зазеленевшем вблизи, а о другом громе, более прекрасном, редчайшем, — его слышали только они двое. Это была уже тайна для всех! Маковею хотелось увидеть все, что видели они, постичь очарование их тайны, к которой они, весело сговорившись, никого не пускали. С ревнивым вниманием следил Маковей за Чернышом, сидевшим в задумчивости против него. Парень хотел понять, за что Шура отметила и избрала именно этого человека, худощавого лейтенанта Черныша, а не кого-нибудь другого. Почему она после Брянского, стольких обойдя, стольким дав отпор, остановилась именно на нем? За черные брови, за ясные очи? Но ведь и Сперанский был, как нарисованный. За отвагу? Но ведь и Сперанский был храбрый! Нет, здесь что-то совсем другое… Наверное, в нем есть как раз то, чего она искала в жизни. Что-то от Брянского! Избранник!.. С нежной завистью Маковей разглядывал Черныша. Тайно ревновал его к Ясногорской, но даже ревнуя, не испытывал к лейтенанту неприязни. То, что Ясногорская полюбила Черныша, еще больше возвышало любимого командира в глазах Маковея. К присущим лейтенанту достоинствам прибавилось еще одно — особенное, исключительное. Отблеск Брянского остался на Черныше после того золотого дождика и синего грома. Сияющие взгляды Шуры до сих пор еще светились на нем, очаровывая Маковея. «Странно, что я раньше не замечал, какой он в самом деле особенный, — горячился телефонист, думая о своем командире. — Ведь он самый лучший офицер в нашем батальоне, сейчас мне это ясно. Правда, стрелковыми ротами командуют тоже храбрые, опытные, прекрасные люди… Но наш Чернышок все-таки самый лучший. Если уж Ясногорская отдала ему предпочтение, значит он особенный. Интересно, что же в нем особенного? — терялся Маковей в догадках. — Как приобрести это особенное? Как его найти? Разве я тоже не могу иметь то редкое, что мило ей?» Он смотрел на крепкие плечи лейтенанта и украдкой поводил своими. Замечал при свете цыгарки острую борозду на смуглом лбу лейтенанта и хмурился, чтобы у него тоже появилась такая же. Если бы можно было перенять все чувства и мысли лейтенанта, то он, Маковей, конечно, сделал бы это. «Я тоже добьюсь всего, что ей мило, — убеждал себя взволнованный парень. — Буду справедливым ко всем, буду честным, храбрым, образованным! Обо мне «хозяин» тоже будет говорить, что я неутомимо дерзаю, совершенствуюсь, ищу новых методов и нахожу их… Тогда подойдем к ней вместе: мы оба вот какие, мы сравнялись — выбирай!» Черныш, затоптав цыгарку, встал и прислушался. Маковей спрятал свой погасший окурок за манжет пилотки. Шум на передовой постепенно стихал. Лишь изредка кое-где постукивали контрольные пулеметы. На огневой братья Блаженко степенно рассказывали кому-то о февральских боях за Гроном. — Может быть, меня будут спрашивать, — предупредил Черныш Маковея, — я буду в окопе у Сагайды. Только гляди не засни. Лучше уж потихоньку пой. — Хорошо, я буду петь. Но все равно всего не перепою до утра. — Завтра допоешь… Когда снимемся… вперед. Легко подтянувшись на руках, Черныш выскочил из окопа. Навстречу ему с пригорка спускалось несколько бойцов. Один из них сдержанно стонал и все время просил воды. — Откуда? — остановил их Черныш. — С передовой. Раненые. Все оказались незнакомыми, из свежего пополнения, вчера только прибывшего в полк. — Быстро вы… — Окопаться не дал… Как чесанул по всему берегу… Сейчас уже лучше, все окопались… — Кто вас перевязывал? — Там одна девушка, спасибо ей… Намучилась с нами… — А она… а ей… ничего? — Ничего… жива-здорова… Нас вот на весь батальон только четверо. — Воды… ох, воды, — тянул скрючившийся высокий боец, которого товарищи поддерживали под руки. Черныш крикнул своим вниз: — У кого есть вода? На его зов первыми явились братья Блаженко, на ходу отстегивая алюминиевые фляги. Раненый оживился, потянулся всем телом к ним навстречу. Денис зубами открутил пробку. — Куда ранило? — спохватился Черныш. За раненого ответили другие: — В живот… Братья Блаженко выжидающе смотрели на лейтенанта. — Ведите! — с неожиданной строгостью скомандовал Черныш легко раненым, державшим юношу под руки. — Санитарные подводы внизу налево! — Мы знаем… — Роман, проводите их! — Братцы… Один глоток… Сгораю… Каплю, братцы, — жалобно умолял пехотинец, на ходу оборачиваясь к братьям Блаженко. Но они уже накрепко завинтили свои фляги. XXIII Половина шестого. Солнце только что взошло, стремительно поднимаясь из-за леса. Черныш с офицерами-минометчиками стоял на холме перед огневой и, поглядывая то и дело вперед, делал в блокноте какие-то заметки. Сейчас он напоминал прилежного студента, записывающего в лаборатории сложные и важные процессы. Невдалеке торчал Хома, сквозь трофейный бинокль разглядывая вражеские позиции. Пожалуй, впервые за всю войну подолянин стоял вот так, не маскируясь, и никто уже не кричал на него за это: до начала артподготовки оставались считаные минуты. Правду говоря, самому Хоме было как-то непривычно стоять открыто, не маскируясь. Как будто он вышел перед людьми совсем голый, в чем мать родила. У него деревянели ноги, настойчиво хотелось присесть. Но офицеры стояли, спокойно выпрямившись, и Хома, чорт его дери, тоже мог так постоять. Противник не стрелял — наверно, экономил снаряды. В бинокль Хома отчетливо видел вражеский передний край, проволочные заграждения, которые в несколько рядов тянулись вдоль берега, словно за ним сразу начинался огромный концентрационный лагерь. Вдоль высот — причудливые зигзаги траншей, вкопанные в землю самоходки, едва заметные доты и блиндажи, обложенные дерном. Возле одной землянки сушилось солдатское рванье, небрежно брошенное на траву. «Мы вот вам высушим», — подумал Хома, опуская бинокль на грудь. Довольным взглядом он окинул позиции своих войск. Теперь война уже не казалась ему, как под румынскими дотами, непонятным ужасом, в котором трудно разобраться. Боевые порядки войск со всеми приводными ремнями к ним, со всеми шестернями и винтиками сейчас воспринимались Хомой как одно неразрывное целое, устроенное чертовски мудро, и он уже сам, как механик, мог охватить — и на глаз и на слух — всю эту хорошо налаженную, тяжелую и грозную машинерию. Притаившись в складках местности, густо зеленеют окрашенными стволами батареи. На опушках застыли тяжелые танки, в овраге выстроились понтоны. По другую сторону шоссе, среди австрийских кулацких бункеров, где расположился штаб полка, стоят наготове лошади связных, и ждет громкоговорительная станция, как микрофон у гигантской трибуны. Она готова к тому, чтобы в любую минуту передать войскам историческое сообщение о капитуляции фашизма. Хома чувствует себя так, словно и сам он стоит сейчас на высокой трибуне. Ему кажется, что и это предполье, запруженное вооруженными войсками, залитое утренним солнцем, сейчас поднято над землей, как гигантская трибуна с лесами и оврагами, с огневыми позициями и стрелковыми ячейками. Поднято и хорошо видно всем державам! Настороженная грозная тишина царит вокруг. Залегла на извилистых берегах пехота, спокойная, уверенная в себе, готовая ко всему. В балках и оврагах стоят артиллеристы и минометчики. Они прошли с боями полмира и сейчас стали на последнем рубеже. Тишина. Слышно даже, как звенят жаворонки, повиснув высокими колокольцами над нейтральной зоной. Слушай, Хома! Смотри, Хома! Не часто такое случается в жизни. Каждое слово команды, каждая отсчитанная часами секунда навсегда врезается в твою память. Ты уже никогда не сможешь забыть этих всадников, галопом скачущих от штаба во все концы, группу танкистов на опушке, окруживших своего комбата, который указывает им боевые маршруты. Все запоминай, Хома, потому что это уже история! Не та история, которая дремлет где-то на страницах книг, а та, что проходит через твои собственные руки! Ты ведь слышишь, как она близко, как она дышит рядом, ты можешь заглянуть ей прямо в глаза. Когда-то ты только от людей слыхал о знаменитом колесе истории, а сейчас можешь собственноручно пощупать его, как щупал накануне каток уральского танка! Величие нарастающих событий и сознание того, что эти невероятные события в какой-то мере зависят непосредственно от него, переполняли Хому неизведанной доселе гордостью. Удивительное ощущение — он, простой подолянин, взошел на трибуну, такую высокую, на какую до него никто еще не поднимался, — это ощущение не покидало его все утро. Если б он мог, воскресил бы всю родню, до самого далекого колена! Пусть бы его деды и бабки глянули на Хомку, который родился в темной хате, а вырос на печке! Разве смогли бы они узнать в нем оборванного подпаска, который ковылял за чужим скотом на чужих лугах. Э, да разве они способны это понять? Сейчас он стоит у всех на виду, проходит в параде перед всеми народами. В разных землях знают его и стар и мал. Издали узнают по гвардейской походке, по знаменитой пилотке с бессмертной звездой. Тишина в войсках. Жаворонки над войсками. И вот, наконец, 6.00. С окраины села, из-за спины Хаецкого, упиваясь собственной музыкой, заиграли длинную очередь гвардейские минометы. Рванулись наискось в небо огненные, ракетные снаряды. Бодрый, сильный гром прокатился от края до края. Не успел он исчезнуть за ясным небосклоном, как заговорило все широченное предполье, вспыхнув до самых дальних флангов огненными языками выстрелов. Высота над головой вибрировала, звенела невидимыми струнами. Тонны раскаленного металла, вырвавшись из сотен жерл, стремительно прошумели на запад. Минометы, вверенные Чернышу, присоединились к общему грохоту. И он сам, как наэлектризованный, включился в эту единую силу, которая бушевала вокруг. С этой минуты он не думал ни о себе, ни о Ясногорской. Искал глазами плывущую в дыму цель, не замечая, кроме нее, ничего и никого. И бойцы, и офицеры, стоявшие внизу на своих местах, тоже не замечая его, на лету подхватывали брошенные сверху, с холма, команды, как бы существуя в эти минуты только для этих команд. — Огонь! — Огонь! — Огонь! Хома, обливаясь потом, таскал с подносчиками тяжелые ящики к раскаленным минометам. Походя громко стыдил Ягодку, который до сих пор прикрывал ухо, опуская мину в ствол. Ягодка сегодня впервые стоял заряжающим. «Катюши» беспрерывно играли и слева, и справа, десятки батарей били одновременно. Грохотал бог войны, заглушая все вокруг. Хлопающие удары минометов, гулкие выстрелы мелкокалиберных терялись в тяжелых вздохах орудий крупных калибров. Голоса батарей вскоре слились в сплошной железный гул. Через несколько минут над полками прошла на запад авиация. Казалось, что самолеты идут беззвучно, немыми силуэтами, выключив моторы. Гул эскадрилий заглушался гулом наземной артиллерии. Лишь громовые взрывы фугасок по ту сторону реки свидетельствовали о том, что и на самолетах в унисон с сердцами наземных войск бьются напряженные сердца летчиков. Пехота, до сих пор скрытно лежавшая на берегу, поднялась во весь рост, окутанная тучами дыма. По остаткам взорванного моста, по шатким фермам, торчавшим из воды — на ту сторону, на ту сторону! Разведчики Казакова кинулись вплавь. Огненная буря начала откатываться, переносясь в немецкие тылы. Черныша вызвали на провод. Говорил начальник артиллерии. Оказывается, он все время из боевых порядков следил за результатами скоростной стрельбы по методу Черныша, сегодня впервые примененной массово. Сделав несколько замечаний специального характера, начарт поздравил Черныша с успехом его боевого эксперимента. Тем временем на опушках взревели танки и, разметав зелень маскировки, ринулись со всех сторон к реке. Покачиваясь, поплыли через поле понтоны. Артиллерия постепенно стихала, огни взрывов все реже возникали в сплошном море дыма, затянувшего вражеские позиции. Стала слышна истерическая стрельба оживающих вражеских пулеметов и автоматических пушек, бессистемно разбросанных на высотах. — Весело сыграно! — кричал Чернышу раскрасневшийся Сагайда. — Роскошно! В самом деле, из всех артподготовок сегодняшняя, организованная с таким блеском, была, пожалуй, самой радостной и поистине праздничной. «Прекрасный, может быть, заключительный аккорд наших великих боев», — подумал Черныш и, откинув упавший на лоб потный чуб, подал команду вьючиться. Танки, в разных местах достигнув берега, один за другим входили в воду все глубже и глубже. Сотни глаз страстно следили за этим героическим переходом танков по дну чужой реки. — Если остановится хоть на секунду, моторы зальет водой, — с тревогой в голосе объяснял товарищам Хома. Но ни один не остановился! Поднимая вокруг себя сиянье вздыбленных волн, машины уже уверенно выбирались на противоположный берег. XXIV Войска уходили вперед. Вскоре все опустело: окопы, леса, многочисленные стоянки батарей… Хаецкий, сидя в седле, давал последние указания бессарабцу Ионе, которого оставлял на огневой в роли своеобразного «ликвидкома». — Смотри мне, не забудь выправить у них бумажку, — поучал Хома ездового. — А как все закончишь, тогда догоняй нас по указкам. Речь шла о порожней таре, которая горой лежала на огневой; ее надо было сдать в боепитание, получив соответствующую «бумажку», то-есть расписку. В такой бурный, почти праздничный день, когда наступающие войска уже неудержимо шли вперед, Ионе совсем не хотелось расставаться с товарищами, связываться с этими пустыми ящиками. Подумаешь, сокровища! Кто о них спросит? Кому они нужны в такой суматохе? Не такое война списывала, спишет и это… Иона не скрывал от старшины своего презрения к этой таре. — Махнуть бы на нее рукой — только и делов! Однако Хома неколебимо стоял на своем. Как это — махнуть рукой? Что значит — война спишет? Против такой бесхозяйственности протестовало все его существо. Конечно, в такую пору людям не до пустых ящиков. Может быть, и в самом деле никто не обратит внимания на то, что он оставил свою тару где-то в поле без присмотра. А потом и вовсе забудется, перемелется… Где пьют, мол, там и льют! Но Хома не хотел проливать ни капли. — Плохой тот старшина, Иона, который хоть гвоздь разбазарит в этих чужих землях. Дома нам все пригодится. Я брошу, и пятый, и десятый — вот тебе и эшелон! Тысяча вагонов наберется! Прикинь, сколько сюда лесу пошло да сколько столяров работало, чтобы все это нам приготовить. Прикинь, наконец, сколько «огурцов» завод опять упакует в эту тару! — Довольно уже паковать, — благодушно возразил бессарабец, — война вот-вот уже кончается. — О, человек! — воскликнул Хома, укоризненно качая головой. — А Япония? Ты про нее забыл? Иона молча принялся швырять на повозку ящики, срывая на них свою злость. Автомат болтался у него на шее. — Скинь автомат, на время работы разрешаю, — смилостивился подолянин, поудобнее усаживаясь в седле. Иона не принял милости. — Пусть тот скидает, кому он тяжелый. — А тебе нет? — Мне родное оружие никогда не тяжелое. — Ов-ва! Ну, вижу, из тебя человек выйдет! Свистнув нагайкой, Хома помчался догонять своих. Разыскал их уже за рекой, среди множества разных подразделений, которые, перебравшись по только что настеленному мосту, на некоторое время смешались и слились в одну огромную, возбужденную, шумливую армаду. Развернувшись по всему подгорью, войска сплошными массами двигались на высоты. Оставленный противником укрепленный район скалился разорванным бетоном, зиял мертвыми дырами амбразур. Стальные колпаки дотов рассыпались вконец, потрескавшись под ударами, как хрупкие колокола. Разрушенные траншеи, распотрошенные блиндажи, свежие воронки — все здесь еще дышало горячей яростью недавней канонады. Хоме припомнились первые бои под румынскими дотами и то пышное голубое утро, когда они после большой грозы взбирались за Брянским на отвоеванную высоту. Тогда мир тоже ширился, на глазах становился просторней. И такая же просторная тишина господствовала вокруг, и такие же сложные вражеские укрепления лежали у ног. Но в то время доты оставались почти целыми, после приходилось выкорчевывать их из земли взрывчаткой. А теперь они с первого удара трескались, разваливались… «Да, не шутка это, — думал Хаецкий, оглядывая огромные развалины. — То, чего в Пашканях еще ни один снаряд не брал, сейчас потрескалось, как тот кавун. Сталь не та или бетон другой? Нет, не в этом дело… Крепнет гвардейская техника, а гвардейцы — и того больше! Вот причина всему… Сейчас глянешь: пушку ту от земли не видно, а она «тигра» бьет…» Хома с любовью смотрел на подразделения, поднимавшиеся по косогору. Пушки, транспорты, кухни путались между пехотой. Как всегда бывает при наступлении, количество всадников быстро возрастало. Комбаты, адъютанты, старшины сели на лошадей. Даже гвардии майор Воронцов, которого привыкли всегда видеть пешим, сейчас был на коне. «Значит, дорога предстоит далекая», подумал Хаецкий, взглянув на майора. Это был верный сигнал! Весь полк знал, что замполит садится на коня только в далеких горячих маршах. Черныш вел роту все выше и выше по изрытому воронками склону среди густого переплетения разбитых траншей. Он знал, что скоро встретит Ясногорскую и что на марше они будут вместе — может быть, день, может быть, два, может быть, и три, — ему хотелось, чтобы этот марш никогда не кончился… Ноги ступают легко, тело налито силой, веселый шум стоит вокруг. Глаза бойцов еще горят вдохновением боя, чувство окрыленности охватывает войска. Все выше и выше… На бетонном укреплении, из которого в разные стороны торчат рваные железные прутья, стоит группа девушек санроты. Среди них Ясногорская. — Вот твои «самоварники» идут, — весело толкнула Шуру одна из девушек, которую в свое время Хаецкий прозвал вертихвосткой. На сапожках у нее и сейчас поблескивали шпоры, большие и нелепые. — Смотри, как Чернышок впился в тебя глазами. Смотри, он краснеет. О, умереть можно!.. Черныш, приблизившись, подал Ясногорской руку, и она легко спрыгнула на землю. — А я вас тут уже с полчаса поджидаю, — откровенно говорила Шура, шагая рядом с Евгением. — Сколько здесь сегодня народа проходит! Как будто война сейчас только начинается! — Ты знаешь, меня тоже это поразило. Подумать — столько жертв, столько потерь, а приближаемся к финишу более сильными, чем стартовали. По крайней мере, я не помню, чтобы в нашем «хозяйстве» было когда-нибудь больше активных штыков, чем сейчас… Как это получается? Мудро, очень мудро… Вражеские трупы, скрюченные, изорванные, валялись по всему склону. Ясногорская брезгливо обходила их. — Обрати внимание, Шура, — спокойно говорил Черныш, — почти все лежат головой на запад, а ногами на восток. — Удирали, — определил Сагайда. — Не удрали! — Интересно, кто они? — задумалась Шура. — Может быть, среди них как раз те, что начинали войну, те, что под гром своих барабанов выходили в сорок первом через Бранденбургские ворота на восток? Как они тогда шли! С жадными взглядами, с засученными по локоть рукавами. Как мясники. Теперь они утихомирились, теперь им уже ничего не надо. Отныне человечество, наверное, никогда не будет знать войн, — закончила Ясногорская радостно. — Вот этот тип, безусловно, считал себя созданным для господства над народами, — говорил Сагайда, проходя мимо убитого немца в изорванном офицерском мундире. — Я думаю, сидя где-нибудь в мягком кресле с сигарой в зубах, легко представить себя господином мира. Долго ли? Взять и бросить в мясорубку миллион или десять миллионов простого народа… Пусть гниют в окопах, пусть валяются в госпиталях, а ему что? Ему тепло, ему спокойно, ему подай на тарелке весь мир! Где гарантии, что со временем не вынырнет откуда-нибудь новое чудовище, какой-нибудь новый Гитлер? — Не выйдет, — категорически возразил Черныш. — Народы поумнели. Теперь они не позволят обманывать себя. Да и кто отважится после такой науки претендовать на мировое господство? Какой маньяк пойдет на это? Мир, по-моему, наступит теперь на долгие столетия, а то и на тысячелетия. — Ого, как ты размахнулся, — удивленно заметил Сагайда. — Ты не согласен? — Я лично не против… Но, друже, всем свой ум не вставишь… — Можно подумать, — засмеялась Шура, — что вы собираетесь жить по меньшей мере тысячелетие! — А ты меньше? — горячо взглянул на нее Черныш. — Нет, нет… Наоборот, еще больше… Мне кажется, что я никогда не умру… Разговаривая, они шли все время в гору. Солнце уже пригревало их спины, мягко ложилось на плечи, и они, взбираясь все выше, поднимали и его на своих плечах, как приятную легкую ношу. Взошли на гребень высоты, и мир выступил из своих прежних берегов, разлился широким ясным океаном. Черныш вспомнил другие высоты — первую румынскую, где остался Гай, и другую, трансильванскую, высокую, как грандиозный обелиск… Как бы он хотел, чтобы все, кого он оставил на пути, были здесь! Не нужно ему ни чинов, ни орденов, ни славы, ни любви, — лишь бы только встали те, далекие и прекрасные… Разве не им принадлежит все, что сейчас сбывается? Разве не для них легли вдали сероватыми коврами широкие асфальты? Пусть бы шли они рядом! Пусть были бы здесь… Звал всех, но никто не приходил. Сколько прошло с тех пор… О, как это далеко, как давно это было… На высоте посреди окопов остановилась машина командира дивизии. Стоя, генерал что-то энергично говорил командирам полков, которые слушали его, вытянувшись в седлах. Самиев был среди них самый маленький, зато лошадь у него была выше, чем у других. Генерал, видимо, был чем-то не вполне доволен. Его как будто не касалась та общая радость, то повышенное, почти хмельное настроение, которое господствовало сейчас в войсках. Он, комдив, будто и не замечал того, что противник только что сбит со своих позиций, что танки, обогнав пехоту, уже рейдуют за десятки километров впереди, что, наконец, победа близка. В такое время и генералу полагалось бы повеселиться вместе со всеми, пошутить так, как он умел: невзирая на ранг. Но сейчас, видимо, было еще не время… Генерал стоял в машине возбужденный, побагровевший и почти с раздражением отдавал приказы командирам полков. Кое-кто, настроившись до этого на довольно благодушный лад, при взгляде на генерала, понимал, что впереди предстоят и бои, и трудности, и опасности. Противник, удирая, бросил немало своей техники и боеприпасов. По всей высоте торчал из земли перемятый, искалеченный металл, деформированное тяжелое оружие. — Будет трофейщикам работы, — переговаривались бойцы, — насобирают. — Смотрите, зенитка! — кричал Маковей товарищам, надеясь таким нехитрым способом привлечь внимание Ясногорской. Шура, шагая между Чернышом и Сагайдой, оглянулась, на миг, увидела Маковея и приветливо кивнула ему. Но сразу же опять оживленно заговорила с офицерами. — Цела-целехонька! — не унимался Маковей, похлопывая ладонью теплую, нагретую солнцем пушку. — Еще и заряжена! Однако Ясногорская на этот раз даже не слыхала его. Пушка стояла в круглой яме-ячейке, уставив свой длинный хобот в голубую высоту весеннего неба. Телефонист еще что-то кричал, но Ясногорская не оглядывалась. Тогда парень, недолго думая, припал к механизму пушки… Прозвучал выстрел. Одинокий и потому удивительно резкий среди этой огромной тишины. Пролетел далеко над полями, и эхо еще долго перекатывалось в берегах, в лесах и оврагах. Тысячи людей на мгновенье застыли, удивленно прислушиваясь. Казалось, что это прозвучал последний выстрел на земле. В высокой синеве распускался белый цветок взрыва. Наверное, этот цветок виден был и с дальних чешских селений, едва проступавших на западе из сплошных садов. — Что ты делаешь? — спохватившись, накинулись на Маковея командиры. — Я хотел выстрелить вон туда, — смеясь, показывал озорник рукой в небо. — Куда? — В синеву… В стратосферу! В конце концов парень и сам не знал, для чего он выстрелил. Может быть, для нее, для Шуры Ясногорской? А, может, он салютовал миру, который, приближаясь издалека, уже чуть слышно трубил навстречу людям, которые добывали его. XXV Полки, стянувшись в колонны, летели вперед. Рассекая горячие, разомлевшие от зноя поля, навстречу бежал асфальт, сплошь политый свежей водой. Празднично одетые чехи и чешки неутомимо поливали его с утра до вечера, чтобы не пылила дорога, чтобы не падала пыль на освободителей . Чистые, красивые села и городки, утопающие в молодой зелени, подняли над домами красные советские и трехцветные национальные флаги, которые трепетали, словно вымпелы множества кораблей в огромной гавани. Весь мир стал сразу необычайно ярким и пестрым. Сквозь вдохновенный людской гул безостановочно проходили войска. — Наздар! — единой грудью восклицала освобожденная Чехия. Триумфальные арки возникали на пути полков, словно вырастали из плодоносной чешской земли. Хома Хаецкий пролетал под этими радужными арками одним из первых. Грива его коня уже третий день расцвечена пахучей сиренью, автомат обвит цветами и лентами. Украшали его белые худенькие руки освобожденных сестер, лица которых подолянин даже не успевал запомнить. Наступал всемирный праздник, которому, казалось, не будет конца. У каждого двора на чисто вымытых скамейках стояли ведра с холодной водой и хмельной брагой, а возле дворов побогаче — бидоны с молоком и бочки с пивом. Радостный, энергичный народ без устали угощал желанных гостей. Среди машин и лошадей храбро сновали ребятишки с полными ведрами, наперебой протягивая каждому кружку, наполненную от души — до самых краев!.. И какое счастье светилось в ясных детских глазах, когда боец, наклонившись с седла, брал кружку и, улыбаясь, пил добрыми солдатскими глотками. — Я обпиваюсь в эти дни, — хвалился Хома перед товарищами. — Не могу никому отказать, у каждого пью. Всякий раз, угощаясь, он успевал перекинуться с чехами хоть несколькими словами. Прежде всего интересовался, давно ли прошли здесь немцы. — Час назад… Полчаса назад… — отвечали чехи, мрачнея при одном лишь напоминании об оккупантах. — Чудно! Чудно мне, братцы! Когда вы успели столько флагов наготовить, да еще и вывесить?! — О, пан-товарищ! Прапоры у нас готовы еще с сорокового года, — дружно признавались чехи. — Шесть лет мы ждали этого благословенного дня. Мы знали, что вы нас не забыли, что вы придете и Ческословенска будет! — Уже есть! — вытирая усы, говорил Хаецкий с таким видом, будто передавал тут же эту Ческословенску в руки своим собеседникам. — Держите крепко, бо дорого стоит! Чехи отвечали хором, словно присягали: — Пан-товарищ, будем, как вы! Полк Самиева в этом наступлении делал по полсотни и больше километров в сутки, однако ни один боец не отстал. Все подразделения были на колесах. Автоматчики мчались вперед на велосипедах и мотоциклах, припадая на крутых виражах почти к самой земле. В повозках тесно сидели усыпанные цветами пехотинцы, выставив во все стороны примкнутые штыки, и от этого повозки были похожи на больших катящихся ежей. В голове колонны неслись конница и полковая артиллерия, готовые по первой команде вступить в бой. Несколько раз в сутки вспыхивали короткие, молниеносные стычки с вражескими заслонами, после чего дорога снова становилась свободной, и полк опять сжимал крылья своих боевых батальонов, словно птица в стремительном полете. Главные механизированные силы немцев бежали на Прагу, остальные, не поспевая за ними, сворачивали с основных магистралей, рассыпались по лугам-берегам, зарывались в стога сена, волками бродили в лесах, собираясь в бандитские шайки. Там за ними охотились неутомимые чешские партизаны. Трудно было палачам избежать суда в эти дни, когда, как судьи над ними, поднялись целые народы! Как-то в полдень полк приближался к большому чешскому городу, выросшему на горизонте лесом заводских труб. После веселых белых поселков, которые то и дело кокетливо вытягивались вдоль шоссе, панорама индустриального города, за долгие годы насквозь прокопченного и усыпанного заводской сажей, показалась Хоме необычной для этого края. «Такая маленькая страна, и такие крепкие заводы! — с восторгом думал Хома, проникаясь еще большим уважением к чехам. — Жилистый народ, такой, как и мы!» Немцев в городе уже не было, но следы их еще не выветрились: темные городские окраины мрачно полыхали огромными пожарами. Горели длинные заводские корпуса, пылало круглое железнодорожное депо с проломленным черепом крыши. Некоторые строения уже совсем сравнялись с землей, превращенные силой взрыва в сплошные развалины. Стены уцелевших построек снизу доверху были изрезаны причудливыми зигзагами трещин. Отряды черных, мокрых рабочих, вооруженных брандспойтами, пытались тушить пожары, но их усилия не давали почти никаких результатов. Все вокруг дышало удушливым жаром. «Когда они успели учинить такой погром?» — гневно думал Хаецкий о немцах, подъезжая к бетонированному заводскому забору, покосившемуся от удара воздушной волны. Близкое пожарище пахнуло ему в лицо, словно южный суховей. Едва Хома остановил коня, как его окружили измазанные, возбужденные рабочие. От них Хома узнал, что заводы были разбомблены всего лишь час назад, и сделали это не немцы, а «летающие крепости». Это от их бомб зияют между цехами воронки, на дне которых выступила подпочвенная вода, — ею пользовались сейчас рабочие, из брандспойтов заливавшие пламя. В первый момент Хома был искренне восхищен такой работой авиации союзников. «Молодцы, вот так давно бы надо!..» Но рабочие вскоре погасили его восторги. Оказалось, американцы налетели на заводы, когда немцев здесь уже не было. — Выходит, промахнулись, — с сожалением сказал Хома. — Не рассчитали. Рабочие держались другого мнения. Видимо, этот налет их не только не восхищал, но даже вызывал возмущение, хотя они и старались сдерживать его, как могли. Хома уловил в их голосах горькие нотки. В чем дело? Можно допустить, что летчики ошиблись, войдя в азарт. Но почему рабочие так беспокоятся об этих предприятиях? Разве мало жил вытянули из них капиталисты, разве мало за свою жизнь эти рабочие наглотались сажи ради чужих прибылей?! Пусть горит! В беседе, однако, выяснилось, что дело не так просто, как, на первый взгляд, казалось Хоме. Далеко не так, товарищ! Терпеливее других втолковывал это Хоме простоволосый, коренастый юноша в промокшей от пота майке. Его грязная, огрубевшая в работе рука спокойно лежала на седле Хомы. Тугие жилы вздулись на ней, синея, как реки на карте. «Тоже двужильный», — сразу окрестил чеха подолянин, считавший себя двужильным. Юноша, как и многие чехи, довольно свободно говорил по-русски… — Правду сказал советский товарищ — эти заводы из нас жилы вытягивали. Было так, вытягивали. Но не все вытянули, для себя кое-что осталось. — Юноша весело взглянул на Хому. — И сажи наглотались вволю. Да, это правда. Но отныне говорим: довольно! Хозяева фирмы, господа акционеры, удрали доживать свой век где-нибудь в швейцарских виллах. Все это мает стать людовым, народным. Все будет конфисковано. Вся Ческословенска отныне есть хозяин тотем заводам. Не зря рабочие тушили пожары. И не зря чехи в претензии к панам-американцам за их запоздалые бомбы. — Они и на фронте выше всего ставят свой бизнес, — мрачно сказал кто-то в толпе рабочих. Хома не понял слова «бизнес», однако не стал расспрашивать у чехов, что это за зверь. Лучше он после спросит об этом у своего замполита. Сейчас, выслушивая сдержанные жалобы рабочих, Хома чувствовал себя довольно неловко. Впервые ему, дерзкому, острому на язык подолянину, нехватало слов для ответа. Он, как солдат, хотел бы взять на себя всю ответственность за действия союзников, но в данном случае он этого сделать не мог. Но и хулить американцев ему не позволяло собственное достоинство, достоинство честного союзника. И тут, возле разгромленных пылающих заводов Хома впервые серьезно насторожился, пытаясь постичь не совсем понятные ему действия «летающих крепостей». «Как же быть с вами? — колебался он, с коня оглядывая рабочих. — Что вам сказать на это?» — Мы разберемся, — пообещал он, наконец, имея в виду прежде всего себя и Воронцова, и сердито дал шпоры коню. Хома догнал майора Воронцова уже за городом, когда полк, прогремев сквозь тысячеголосый гомон центральных площадей, просверкав серпами-подковами сквозь бурю музыки и цветов, вышел на асфальтовую загородную дорогу. Леса и холмы, как живые, расступались перед полком, а дорога, залитая солнцем, сама стелилась-разворачивалась вдаль. Майор ехал по обочине и читал на ходу письмо. Сгорбившись в седле, углубившись в чтение, он в этот момент мало чем напоминал строгого командира. Он водил прищуренными глазами по строчкам, время от времени хмурясь или улыбаясь. Это была непривычная для него улыбка, нежно-интимная, почти ласковая, «без агитации», как определил ее Хома. Майору, видимо, нелегко было разбирать мелкий почерк, и Хома с сочувствием подумал, что будь это где-нибудь дома, за столом, Воронцов, наверное, вооружился бы надежными очками. — Как там поживает ваша жена, товарищ гвардии майор? — спросил Хома, вежливо откозыряв. — Бригадир не обижает? Дает соломы для хаты? — У нас там соломы нет, товарищ Хаецкий, — улыбнулся Воронцов, аккуратно складывая письмо. — У нас тайга кругом, на сотни километров… Да и письмо не от жены, кстати. Сын пишет. — А-а, сын… Тот, что в армии? — Тот… Коля. Самый старший мой. — На каком он сейчас? — На Первом Украинском. Был под Берлином, а сейчас, надо думать, уже в Берлине. Если, конечно… жив, — глухо произнес майор последнее слово. — Он уже танковой ротой командовал… Хаецкому казалось странным, что рядом едет не просто Герой Советского Союза с майорской звездой на погонах, а пожилой человек, отец, у которого уже взрослый сын, и он волнуется о сыне так же, как и другие люди. Больше того, как и другие, он порой беззащитен, подвержен боли, нуждается во внимании и поддержке. Разве не беззащитен он сейчас, когда судьба его сына, может быть, зависит только от случайного попадания или промаха вражеского артиллериста? Чем он может сейчас защитить себя от тучи тревожных мыслей? Чем может в эти минуты помочь себе — так же, как помогает каждому человеку в полку? — Не волнуйтесь, товарищ гвардии майор, не очень переживайте, — смущенно утешал замполита Хома. — Все будет в порядке с вашим сыном… Броню наших танков нелегко пробить. Некоторое время Воронцов ехал, не отвечая Хоме, беспомощно моргая на солнце рыжими ресницами. Потом порывисто повернулся к Хаецкому. — Нелегко, говорите, пробить? Не пробьет, говорите? — оживившись, спрашивал он, словно советовался, почувствовав неожиданную поддержку. — В конце концов это правильно. Как никак, они все же в машинах, не то, что мы, голая пехота, царица полей… — Жив, жив будет, товарищ замполит, — еще решительнее уверял Хома. — Знаете, я тоже так думаю… Ведь уже полгода провоевал благополучно, а тут каких-нибудь несколько дней и — конец. Воронцов посветлел, выпрямился в седле и снова стал тем крепким, подтянутым Воронцовым, которого Хома привык ежедневно видеть в полку. Они как раз въезжали на невысокий холм. Отпустив поводья, дали свободу вспотевшим лошадям. Однако лошади не воспользовались этим и сами торопились вперед, стремясь быстрее одолеть крутизну и выбраться на ровное место. — Оказывается, товарищ гвардии майор, те заводы разбомбили не немцы, а паны-американцы, — заговорил, наконец, Хома о том, что грызло его всю дорогу. — Налетели в последний час и трахнули! Как, по-вашему, это у них бизнес или не бизнес? Воронцов удивленно посмотрел на Хому. — Где вы это слово поймали? — Оно давно при мне, — спокойно соврал подолянин. — За плечами его не носить… Только до сих пор не очень понимаю, что оно должно означать. Гешефт? — Что-то вроде этого, — ответил Воронцов, сразу мрачнея. — Все заокеанские капиталисты на бизнесе держатся. — Держатся?.. Ну и пусть себе держатся, пока не сорвутся… Но, патку мой, причем же тут чешские заводы? Разве они уже стали косткой кому-то поперек горла? — Может быть, и стали, товарищ Хаецкий… — Как же так? — Очень просто. Представьте себе: кончится война, империалистические хищники снова примутся за свое. Очевидно, опять развернется борьба между соперниками, между конкурентами. Тогда и эти чешские заводы могут стать для кого-нибудь помехой. Почему же не расправиться с ними заранее, тем более в такой горячке, когда под видом военных действий можно безнаказанно учинить настоящий погром своим будущим соперникам? Почему не сделать на этом, как говорят, бизнес?.. Слова замполита направили мысли Хаецкого в неожиданное русло. До сих пор он, как и многие его товарищи, представлял себе послевоенный мир иллюзорно, в какой-то туманности, видел его как бы через золотую дымку близкой победы, сквозь цветы и музыку, сквозь пьянящую радость последних дней войны. Там должна начаться жизнь, совсем непохожая на прежнюю, там общечеловеческое счастье забьет миллионами живительных источников, там праздникам не будет конца — ведь все люди станут, наконец, настоящими людьми! После того, что народы пережили, что увидели, — не может быть иначе! И вдруг Воронцов своей спокойной, твердой рукой как бы приподнял эту туманную дымку, и Хома на миг увидел в далекой глубине послевоенного бытия мир, охваченный тревогами, неутихающей враждой, холодным расчетом… Все это было для Хомы настолько неожиданным, что он невольно положил руку на свой автомат, как перед близкой опасностью. Краем глаза Воронцов заметил этот инстинктивный солдатский жест. — Теперь вы поняли, что такое бизнес? — Уразумел. — Но нервничать из-за этого не стоит. Пан бизнес молодец против овец… а против дружного фронта народов он ничего не сделает. Речь замполита прервал вестовой, мчавшийся галопом от головы колонны. Майора срочно вызывал командир полка. Хаецкий остался один со своими мыслями. Около часа ехал он, глубоко задумавшись, ни с кем не заговаривая. Пробегал суровым взглядом по войскам. Подразделения, доукомплектованные в последнее время, шли сомкнутыми рядами. Распространяя аппетитные запахи, тряслись жирные горячие кухни. Обед давно готов, но приказа раздавать его не было. «Перетомится все в котлах, — пожалел мимоходом Хаецкий, угадывая по запаху, что находится в том или ином котле. — Кажется, опять не будет остановки…» — О чем задумался, земляче? — Кто-то с налета сзади огрел лошадь Хомы. — Гони, не давай мочиться! Это Казаков. На взмыленном рысаке, с гранатами и флягой на боку. — Слыхал, Хома? В Праге восстание, народ дерется на баррикадах! Хома насторожился, как птица. — Ты откуда знаешь? — Знаю! Вот тут в лесничестве, чехи рассказали… Пражская радиостанция уже в руках патриотов. Все время передает: «Руда Армада, на помоц, Руда Армада, на помоц…» Красная Армия, на помощь, Красная Армия, на помощь… — Так это к ним мы так спешим сейчас? — оживился подолянин. — Замполита зачем-то позвали к хозяину. И комбатов тоже. Глянь, там уже переходят на гвардейский аллюр! — Видно, услыхали. Услыхали! Казаков рванулся дальше, на скаку выкрикивая во весь голос: — Прага восстала!.. В Праге баррикады!.. На помощь братьям! На выручку! Хаецкий гикнул и дал шпоры коню. Скорее, скорей бы! Прага тянулась к нему, звала его издалека хором живых человеческих голосов. Этот трагический клич восставшего города сразу заслонил собой все мысли и интересы Хомы. Уже ни о чем не думал, ничего не слыхал, кроме призыва, обращенного лично к нему: «На помоц, Хома, на помоц!» Ведь это ему кричали, его звали с той же силой, как недавно звали его невольники через пылающие двери пакгауза на австрийской станции. Распалившись, Хома гневно кричал наскаку и людям, и лошадям, и моторам: — Быстрее, быстрее! Иначе им — хана! Если мы не выручим, то не выручит никто! Шоссе бурлило. Кухни тряслись с нетронутыми, перетомившимися борщами. Полк заметно набирал темп. XXVI Все были охвачены мыслью о восставшей Праге. Для Казакова чешская столица была не просто стратегическим пунктом, важным военным объектом или «узлом дорог». Прага для него была прежде всего гордым, непокорившимся городом. Казакову рисовались улицы в задымленных баррикадах, задыхающиеся, залитые кровью братья-повстанцы, женщины и дети с кошолками патронов… Как не спешить к ним на выручку, как не вцепиться в отступающих немцев, чтобы оттянуть их на себя от Праги? Казаков смотрел на это, как на свое личное дело, обычное и естественное. Точно так же он бросился бы на улице защищать ребенка от бешеной собаки или кинулся бы в реку спасать утопающего. Действия полка были направлены именно к этой цели, и поэтому приказ, отданный полку, казался Казакову его собственным приказом. Если бы Казакова спросили, где кончаются его сугубо служебные, официальные дела и где начинаются дела личные, он только пожал бы плечами. В полку уже давно все стало его личным делом. Однополчане были его кровной родней, оружие — профессией, знамя — семейной святыней. В бою Казакову приходилось действовать большей частью самостоятельно, и он, не колеблясь, принимал нужные решения на свой страх и риск. При этом его не пугало, что он может ошибиться, споткнуться, хотя за малейший промах ему пришлось бы расплачиваться первому и, может быть, даже собственной головой. Казаков беспощадно гнал из разведки людей, пытавшихся на каждый свой шаг получить санкцию начальства, чтобы потом, в случае неудачи, иметь оправдание. К таким типам Казаков относился с презрением. Сам он всегда был готов отвечать не только за себя, но и за действия всей части. Раньше, когда полк еще, бывало, терпел поражения, проигрывая отдельные бои, Казаков обвинял в этом в первую очередь себя и готов был нести на себе позор проигранного боя. Зато теперь он принимал приветствия гостеприимных чехов непосредственно в свой адрес, не перенося их на кого-нибудь старшего. Он был ухом и глазом полка и понимал это почти буквально. Выходя в разведку, Казаков отрекался от всего, сразу возвышался над простыми смертными и «чувствовал себя богом». Боевое задание никогда не казалось ему тяжелым, скорее оно было для него благословением и пропуском в царство желанных подвигов. Он чувствовал, что ведет разведку не только от себя, но и от имени того нового мира, который послал его вперед, поддерживая своего отчаянного посланца во всех его мытарствах. Может быть, поэтому Казакову все удавалось, всюду ему сопутствовала гвардейская удача. Подчиняясь дисциплине, Казаков, конечно, выполнил бы любой приказ командира, даже тот, который был бы ему не по душе. Но тогда гнал ли бы он так немилосердно своего коня, как сейчас, мчась на Прагу? Несся бы он так нетерпеливо за врагом, по-ястребиному сидя в седле, подавшись всем корпусом вперед? В этой войне все приказы, все задания, даже самые сложные, приходились Казакову по душе потому, что вели к единой ясной цели, к которой сам он неудержимо стремился. Сейчас он также не жалел ни себя, ни коня, ни своих ребят. Призыв изнемогающей Праги неотступно звенел у него в ушах. Ночью немцы неожиданно оказали упорное сопротивление. На нескольких километрах по фронту разгорелся тяжелый бой с участием танков и самоходок. Все полки дивизии вынуждены были развернуться в боевые порядки. Офицеры водили пехоту в неоднократные ночные атаки. И Казаков водил свою братву, выкрикивая в темноту ночи: «Даешь Злату Прагу!» Лишь перед рассветом удалось сломить противника, и полки, зачехлив теплые стволы пушек, снова двинулись вперед. Полк Самиева в колонне дивизии шел головным, и Казаков, вылетев на рассвете со своими разведчиками вперед по звонкой автостраде, надеялся, что окажется на ней первым. Но автострада была уже освоена: незадолго до того по ней пронеслись на Прагу «тридцатьчетверки». Казакова мучила ревность пехотинца, он ощущал себя чуть ли не обозником и незаслуженно упрекал коня, который никак не мог стать «тридцатьчетверкой». А танкисты, перехватив пальму первенства, оставили на автостраде, словно в упрек разведчикам, свежие следы своей работы: разбитую немецкую артиллерию, дотлевающие в кюветах машины, толпы фрицев, которых конвоиры-чехи гнали по обочинам автострады. Пленные брели молча, понуро, намокшие по пояс в росистой траве. Казаков, завидуя танкистам, был, однако, искренне доволен тем, что они так быстро двигались вперед. — Хоть и отбивают наш хлеб, зато помочь Праге успеют, — утешал он своих «волков». — Не дадут братанам задохнуться!.. — А может, там уже союзники? — высказал предположение Славик, самый молодой среди разведчиков — «хозяин» даже не называл его «волком», а только «волчонком». — Могут, конечно, и они поспеть, если нажмут на все педали, — согласился толстошеий ефрейтор Павлюга. — Союзникам, кажется, ближе, чем нам… Казаков покосился на Павлюгу своим зеленоватым глазом. — На союзников надейся, а сам не плошай. Ясно? — Ясно. — Аллюр три креста! Перебрасываясь на скаку словами, разведчики в то же время внимательно осматривали местность. Спереди им ничто не угрожало, там уже действовали танки. Опасность могла появиться только с флангов, слева или справа. Туда, конечно, танкисты не имели возможности сворачивать, оставляя эти просторы пехоте. Но и на флангах никакой видимой опасности не было. Все больше светало. Тугой ветерок щекотал свежестью разгоряченные лица разведчиков. В предчувствии солнца заволновались в низинах белые туманы. Холодноватая даль еще мягко синела, но все вокруг уже прояснялось, приобретало естественные завершенные формы. Восток расцветал высоким венком рассвета. Вон далеко справа, между лесными массивами, загорелись на горных вершинах голые камни. Обновленные солнцем вершины сразу как бы приблизились к разведчикам. Вот и слева, перебегая в волнистых полях от села к селу, солнце окрасило маковки церквей, высокие деревья, пропеллеры ветродвигателей на пригорках. Раскинутые в равнинном раздолье вески и фермы забелели фасадами, радостно заиграли навстречу солнцу светлыми стеклами. А оно, могучее светило, все больше заполняло собой мир, все дальше бросало световые стрелы из-за кряжистых спин разведчиков, ударяя ими вверх и в стороны. Оно опережало полки, выставляя на их пути свои утренние румяные вехи. Разведчики шли на галопе по этим вехам солнца — вперед, вперед… Изредка оглядываясь, разведчики видели полк. Он двигался колонной, подминая под себя автостраду, которая, словно на волнах, то прогибалась в долинах, то поднималась на невысоких пригорках. На расстоянии полк казался серым, одноцветным: серые люди, серые лошади, серые пушки… Едва заметное, как тонкая антенна, древко знамени все время покачивалось над головами всадников. Знамя, как всегда на марше, было в чехле. Справа над автострадой нависали леса, насквозь промытые росой, пропахшие свежей зеленью. Спускаясь с далеких гор синими оползнями, а ближе — крутыми зелеными обвалами, они дружно останавливались у дороги, как бы советуясь: перешагнуть ленту автострады и спуститься в поле или остаться на месте. Пока полковая колонна была на виду у разведчиков, они скакали уверенно и беззаботно. Но вот уже четверть часа, как полк, скрывшись за поворотом леса, не показывался. Казаков обладал острым чувством расстояния, и по его расчетам полк, идя заданным темпом, уже должен был выйти из лесу, огибая его. Но блестящая изогнутая дуга автострады оставалась безлюдной. Казаков, настороженно съежившись в своем седле, приказал товарищам пустить коней шагом. В лесах, уже залитых солнцем, стояла зеленая тишина. Она не нравилась Казакову, он чувствовал в ней что-то коварное. Как на грех, никто не попадался на пути — ни военные, ни штатские. Далеко слева вставал на горизонте легкий белый дым — горели какие-то скирды. Прислушавшись, Казаков отчетливо, уловил редкие постукивания пулеметов, тонко долетавшие издалека. Лошади ступали медленно, разведчики с возрастающей тревогой поглядывали назад. — Что это значит? — первый не выдержал Славик, раскрасневшийся от скачки. — Почему их до сих пор не видно? Павлюга поднялся на стременах и, оглянувшись, подтвердил: — Не видно. — Может, «привалились», — мрачно предположил Архангельский, широкоплечий, коренастый, издали в седле напоминавший беркута. — А, может быть, и в самом деле что-нибудь случилось? Товарищи подозрительно смотрели в зеленые глубины незнакомых лесов. Проехали с километр, до следующего поворота, и Казаков дал, наконец, команду остановиться. — Подождем, — пояснил он, сдерживая раздражение. Такие остановки его всегда нервировали. Соскочили с лошадей, разминая затекшие ноги. — Ручаюсь головой, что с ними ничего плохого не случилось, — уверял Павка Македон, весельчак и красавец, задушевный друг Казакова. — Вы же знаете, как мое сердце в таких случаях сигнализирует! Безошибочно! Казаков не раз убеждался в том, что павкино сердце действительно обладает удивительной способностью угадывать на расстоянии беду или удачу полка. — Просто какая-нибудь очередная заминка, — весело убеждал Македон. — Ну, уж если твое сердце сигналит, — махнул рукой Казаков, — то загорай, братва! Может, скорее появятся на горизонте. Пользуясь случаем, Архангельский пошел обследовать подбитый невдалеке немецкий броневик. Павлюга, вынув из кармана плитку пивных дрожжей, принялся кормить ими своего скакуна, угощаясь заодно и сам. Тем временем Казаков и Македон, скинув пилотки и расстегнувшись сколько можно было, пошли к ближайшему дубу умываться. Умывались они своим давним разведческим способом: с дерева. Трясли густо покрытые листьями ветки, осыпая себя густой росой, свежея на глазах, брыкаясь и балуясь под ветвистым зеленым «душем». Вскоре к ним присоединился и Славик, соблазненный этой богатырской купелью. Македон, вскидывая мокрым черным чубом, уверял, что росяная купель, особенно на восходе солнца, придает разведчику силу и красоту. В это время они услышали неистовую беспорядочную стрельбу где-то позади себя, за лесным полуостровом. Не было сомнения, что эта стрельба имеет прямую связь с задержкой полка. — Бой! — выкрикнул Казаков, темнея. — Вы слышите: бой! Разведчики стремглав кинулись к лошадям. Как всегда в таких случаях, им казалось, что в полку внезапно случилась какая-то трагедия и надо спешить в полк как можно скорее. На бегу Казаков метнул уничтожающий взгляд на Македона и свирепо схватил своего рысака за храп. Уже поставив ногу в стремя, Казаков вдруг задержался. Товарищи тоже застыли возле лошадей. Стрельба была необычная. Она нарастала, стремительно приближаясь. Такого удивительного летучего боя разведчики не слыхали за всю историю полка. Они привыкли к заземленным огневым рубежам, к продвижению вперед шаг за шагом, они знали, что даже победоносная пехотная атака не может перемещаться в пространстве с такой неимоверной быстротой. Это было нечто большее, чем атака. Держа настороженных лошадей в поводу, разведчики устремили взгляды на дорогу. Веки у Казакова нервно подергивались. Стрельба слышалась все ближе, все громче. И вот из-за леса вылетели, наконец, маленькие силуэты первых всадников, за ними показалась голова колонны — и разведчики ахнули! Полк выглядел необычно, он был какой-то обновленный, торжественный, озаренный. Над колонной, развеваясь в полете, ярко пламенело полковое знамя. Впервые за долгие месяцы боев с него был снят чехол. Почему? По какому поводу? Разведчики переглянулись, не веря своим глазам, будто испугавшись догадки, осенившей их всех одновременно. Неужели наступила, наконец, та минута? Никто не мог промолвить ни слова: на секунду не хватило воздуха, как на поднебесной высоте, куда словно вынесло их сейчас неестественной силой. А полк приближался, и развернутое знамя пылало прекрасным пламенем. Вся колонна весело палила в небо из карабинов и автоматов, стреляла из чего попало, безумствуя в неудержимом радостном экстазе. Взлетали солдатские пилотки, мелькали на солнце белые голуби листовок; всадники подхватывали их на лету. Разведчики бросились друг другу в объятья. — Победа, товарищи!!! — Победа! — Победа! Они поздравляли друг друга, произнося это великое и еще не совсем привычное слово. Каким безопасным, надежным, просторным сразу стал мир! Уже смерть не угрожает тебе на каждом шагу, уже ты заговорен от ран и увечья, уже расступились перед тобой стены в прекрасное, светлое будущее. Такое огромное солнце еще никогда не светило тебе. Такое глубокое синее небо еще никогда не высилось над тобой. Такая всеобъемлющая, всепроникающая весна еще никогда не ступала по земле. Каждым своим стебельком, каждой выпрямившейся веткой она посылает тебе свой зеленый салют. Переполненные счастьем до края, наэлектризованные его хмельной сладкой силой, разведчики снова сели на лошадей. — А теперь… куда? — спросил Павлюга Казакова. Лошади сами поворачивали назад, ржали навстречу полку. Словно спохватившись, Казаков дернул повод и направил своего рысака снова на запад. Разведчики пригнулись в седлах, глубже натянули пилотки, чтобы не сбило их ветром. — Вперед! — крикнул Казаков. — На Прагу! Он еще не знал, что на рассвете в Прагу с другой стороны вступили советские части, посланные Сталиным. А полк, вызванивая на автостраде, уже спускался в зеленую, до краев налитую утренним солнцем, долину. Вдохновенно стрелял в небо многочисленным оружием, не целясь, не готовясь, не стремясь кого-нибудь убить. Тот и не тот, чем-то прежний — и уже чем-то будущий. Обновленный, торжественный, озаренный… XXVII — Передайте по колонне, — скомандовал Самиев офицерам, ехавшим за ним, — прекратить стрельбу, беречь боеприпасы. Когда этот приказ, гася на своем пути стрельбу, докатился, наконец, до Маковея, парень удивился. Наверно, недоразумение? Может быть, кто-то в горячке перепутал приказ? Но товарищи уже ставили оружие на предохранители, и Маковей сделал то же самое, сразу возвращаясь к реальной действительности. Известие о победе вначале оглушило парня. Ему казалось, что отныне люди должны руководствоваться в жизни совсем иными правилами, чем до сих пор. Могут снять с себя всякие ограничения, забыть обо всем будничном, заговорить другим языком. Ведь сегодня все вокруг было иным, неповторимым, фантастически прекрасным… Началось это утром на восходе солнца. Известие о победе догнало полк на марше, и взволнованный, побледневший Самиев, вырвавшись вперед, к знаменосцам, на лету скомандовал им: — Знамя из чехла! Взглядом, полным счастья и готовности, Вася Багиров принял команду, ловким движением сорвал огрубевший, как солдатская ладонь, чехол, и шелковое багряное пламя вырвалось из-под него, упруго залопотав на ветру. Полк ответил на это всеобщим салютом. Маковей и стрелял, и плакал, и смеялся, не слыша ни себя, ни других. Тут же посреди дороги возник короткий летучий митинг, бойцы на ходу соскакивали с седел, что-то радостно крича друг другу, теряя свои выгоревшие под всеми солнцами пилотки, крепко обнимаясь и целуясь. Маковея тоже целовали счастливые люди, и он кого-то целовал, кого-то поздравлял, возбужденный, взволнованный, влюбленный во всех и во все. Как-то невзначай увидел сквозь бурлящую толпу Черныша и Ясногорскую. Они тоже поцеловались, видимо впервые, долгим и крепким поцелуем, до горячего опьянения, на людях, при всех. И никто этому не удивился, и Маковей не вскрикнул, — сегодня все было можно, все разрешалось, потому что все самое лучшее в мире начиналось с этой минуты… Однако Шура тут же почему-то заплакала, закрыв лицо белыми руками. А Маковей в жгучем неистовстве повис у своего коня на шее, возле которой не раз грелся в жестокие морозы и вьюги, по-детски сладко мечтая о таком вот весеннем солнечном утре, как сегодня… А Шура стояла, закрыв лицо руками. Маковей обнял коня, как друга, и горячо поцеловал его в бархатную теплую шею. Конь удивленно и нежно косился на него сверху своим большим ясным глазом. А майор Воронцов с трубочкой бумаг в руке уже стоял перед бойцами на орудийном лафете. Глаза его в пучках золотых морщин какое-то мгновенье моргали, словно привыкая к солнцу, потом вдруг глянули на гвардейцев и заблестели славными, добрыми, отеческими слезами. И все сразу увидели, какой он сейчас богатый и безгранично щедрый, вот этот их родной майор Воронцов. А он, оглядев всех и поздравив, торжественно и непривычно молодо скомандовал: — Слушай! Читаю обращение Вождя!.. Полк выпрямился, застыл. Стало слышно, как без устали звенит мелкая мошкара, столбами вставая над головами бойцов. Облепляла напряженные лица, нахально лезла в глаза, но из сотен людей ни один не пошевельнулся. Ни единая жилка не дернулась на закаленных солдатских лицах. «Великие жертвы, принесенные нами во имя свободы и независимости нашей Родины, неисчислимые лишения и страдания, пережитые нашим народом в ходе войны, напряженный труд в тылу и на фронте, отданный на алтарь Отечества, — не прошли даром и увенчались полной победой над врагом. Вековая борьба славянских народов за свое существование и свою независимость окончилась победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией. Отныне над Европой будет развеваться великое знамя свободы народов и мира между народами». После короткого митинга полк снова двинулся вперед, салютуя на скаку, не только не уменьшив темп марша, а еще сильнее пришпорив коней. Вот тогда разведчики и услыхали буйную, летучую, быстро нарастающую стрельбу. И вдруг: «Прекратить стрельбу, беречь боеприпасы!» Эта команда хозяина, обдав Маковея боевым холодком, как бы вернула ему утраченное на время ощущение реальности, вывела его из самозабвения, из того зеленого сна, в котором он летел, салютуя лесам, лугам, небу, солнцу. Маковей понял, что с приходом праздника большое наступление не может остановиться, оно должно продолжаться, пока на пути еще есть враги. А они были. Немецко-фашистские войска из группы генерал-фельдмаршала Шернера отказались капитулировать и поспешно отступали на запад. Их надо было привести в чувство. Эта задача выпала на долю армий Второго Украинского фронта, в составе которого шел и полк Самиева. Кроме высшего начальства, никто не знал маршрута полка, но все почему-то думали, что идут на Прагу. Может быть, потому что каждый сердцем был там, с восставшими чешскими патриотами. По дороге Маковей то и дело поглядывал на Ясногорскую. Она ехала вся в лентах и венках, ритмично покачивавшихся на ее груди. И сама она была, как цветок. Такой она стала, проехав первый городок, встретившийся на пути полка после митинга. Население, бурной радостью встречая полк, Ясногорскую приветствовало с особой нежностью. Чешские девушки заплели ей косы, убрали ее цветами, как невесту. Девушка-воин, она вызывала в их сердцах особенно горячий восторг. Иногда Маковей стыдливо гарцовал на коне перед Шурой, а она задумчиво улыбалась ему из-под венка. Иногда он ехал следом за ней, как верный ее оруженосец, желая и боясь услышать, о чем говорила Шура с Чернышом. Но опасения его были напрасны: они разговаривали не о себе. Они вели беседу о марше, о Праге, о победе, читали стихи. Маковей слышал, как Шура взволнованно читала наизусть: Подхватив эти слова, Маковей ускакал, напевая их на собственный импровизированный мотив. А леса зеленели удивительно мирно, а села мелькали приветливо, а шоссе уходило вдаль, сверкая, как солнечная дорога в полдень на море. Далекие удары орудий на флангах уже не вызывали представления о крови и смерти, в их глухом добродушном громе кадровикам слышались учебные выстрелы на летних лагерных полигонах. Полковое знамя то ныряло красной птицей в тенистую чащу леса, то вновь вырывалось на просторы, залитые душистым солнцем, высоко развеваясь в прозрачных степных ветрах. И даже, когда знамя скрывалось за изгибом леса, все чувствовали его там, впереди себя. Все было сегодня поразительно новым, необычным, праздничным. И воинственные гвардейские лозунги звучали для бойцов по-иному. Вот приближаются к Маковею две доски в виде икса, прибитые на перекрестке: «Добьем фашистского зверя!» Добьем… Кто-то уже приложил к лозунгу руку, зачеркнув первое слово и размашисто надписав сверху: «Добили!» Неужели добили? Маковей видит разгоряченного Сагайду, который, осадив своего вороного на перекрестке, задержался на секунду перед иксом, как перед непонятным дорожным указателем. — Неужели добили, Маковей? — догоняя телефониста, кричит Сагайда. — Неужели мы с тобой уже едем… в мир? Сбив на затылок свою черную кубанку, он оглядывается с таким видом, будто только что пришел в себя. Маковей напевает: — Едем, гвардии лейтенант, едем, едем… — А клены какие пышные, Маковей! А дубы! И листва на дубах… И небо над нами синеет… Небо, Маковей, ты видишь? Чистое, как до войны!.. — А вон кирха в долине виднеется… И село выплывает из-за горизонта! Да какое белое! Интересно, как оно называется? Кто там живет? — Может быть, то Гринава плывет к нам из-за горизонта? Спешит на великий праздник. — Сагайда, широко улыбаясь, машет вдаль рукой: — Быстрее, Гринава, полный вперед! — Вы еще не забыли ее, лейтенант? — Кого? Ее? Вовек не забуду! — Представляете, что там делается сегодня? А что у нас дома делается! А в Будапеште!.. Иезуш-Мария, что только делается сейчас на белом свете! Мне сейчас хочется всюду побывать! Всюду сразу: и дома, и здесь, и на Дунае! Всех обнять, всех поздравить! Даже обидно, что ты… неделимый! Если б, как солнце! Вы знаете, я сейчас люблю… все! А вы? — Я? — Сагайда красивым жестом отбросил за ухо свой растрепанный чуб. Все тело его дышало жаром. — Я роздал бы себя всем… Я воскресил бы погибших… Если бы сейчас все наши встали! Если бы они дожили, Маковей… — А вы сами думали дожить до этого дня, лейтенант? Помните, Как вас бронетранспортеры окружили в замке? Я уже вас тогда похоронил было… — Я тебя, Маковей, тоже не раз хоронил, когда ты побежишь, бывало, на линию… Вообще мы с тобой дожили, наверно, чисто случайно. Ведь на каждого из нас горы металла выпущены: давно могло где-нибудь долбануть… Но главное не в этом… Главное, что наступило то, к чему мы с тобой стремились. И наступило совсем не случайно… Неминуемо! — Конечно, если б не я, так другой кто-нибудь сидел бы сейчас в моем седле. Потому что полк всегда будет… Но как же хорошо! Смотрите, сколько народа валит… Вдоль автострады шумит пестрая ярмарка. Из окружающих сел узкими полевыми дорогами тянутся и тянутся к шоссе хлеборобы. Босоногие дети, аккуратные матери, веселые хозяева… На велосипедах, на лошадях, на волах, пешком… Спешат посмотреть на серые толпы пленных, спешат приветствовать яркозеленые, как май, колонны победителей. — Взгляните, гвардии лейтенант: вон какой-то чех в очках нашего Ягодку обнимает… По щекам гладит, прижимает, как родного сына… А у Хаецкого маленькое чешеня в седле… И второго взял… Смотрите, как смеются и хватают его за усы… И нисколько не боятся… — Вот в этом и весь секрет, Маковей. — Сагайда задумался, свесив обе ноги на правое крыло седла. — В этом именно наша великая сила и наше великое счастье. — В чем? — В том, что не завоевателями, а друзьями приходим мы к народам. В том, что путь наших армий не был отмечен ни виселицами, ни концлагерями, ни фабриками смерти… В скольких хатах за нас молились! Из скольких окон нас выглядывали! За это, Маковей, стоило гнить в окопах и умирать в атаках. Откровенно говоря, он был прав… — Кто — он? — Брянский. Это он однажды весной сказал мне где-то в белом садике… Мы с ним пили молоко… Не только, говорит, ненависть, а прежде всего любовь двигает наши армии вперед. Горячая братская любовь ко всем трудящимся людям на земле. Это он так сказал мне… Сагайда, расстегнув воротник, медленно поглаживал свою волосатую вспотевшую грудь. Потом, словно о чем-то вспомнив, достал из бокового кармана блокнот, перелистал его, все время улыбаясь сам себе с добродушной таинственностью. — Узнаёшь? — вдруг повернулся он к Маковею, бережно вынимая из блокнота своими толстыми пальцами что-то похожее на фигурный вензель из синего тонкого фарфора. Маковей узнал с трудом: Сагайда держал в руке засушенный небовый ключ. В предобеденную пору полк встретил несколько машин с надписями на бортах: CSR*. abu Хозяева машин, энергичные симпатичные юноши, оказались участниками пражского восстания. Бойцы обступили своих братьев по оружию. — Куда? Откуда? — На Братиславу, из Праги! Они везут братьям в Словакии сообщение о том, что Злата Прага уже свободна: сегодня ее освободили советские танкисты. — Как это произошло? Произошло это на рассвете. Озверевшие фашисты еще тиранили многострадальную Прагу, расстреливая на площадях ее лучших сынов; еще выпущенные фашистами гранаты рвались в подвалах Панкраца, разрывая беззащитных женщин, детей и стариков; еще пулеметные очереди решетили окна «Людового дома»; еще вооруженные до зубов бандиты шли на штурм баррикад, гоня впереди себя заложников, — еще все это было, когда в горячий стрекот уличных боев неожиданно ворвался могучий и решающий голос советских моторов. Сплошными потоками, на максимальной скорости танки влетели в чешскую столицу с северо-запада, со стороны Берлина, и с юго-востока от города Брно. Неслыханный по темпу, несравненный по героизму многосуточный марш танкистов Рыбалко, Лелюшенко, Кравченко достиг своей цели: Прага была спасена от разрушения, а жители ее — от уничтожения. Из тяжелых фугасок, дремавших под влтавскими мостами и под фундаментами города, в последнее мгновение были вынуты запалы. Сотни тысяч неугомонившихся фашистов были зажаты в железное кольцо сталинскими бронетанковыми соединениями. — Воля Сталина, воля советского народа выполнена, — радостно рассказывали чехи. — Прага жива, Прага цветет!.. У Маковея сразу отлегло от сердца. Свободна!.. Спасена!.. Уже слышался ему праздничный гомон славянской столицы, лопотанье высоких флагов, музыка и солнце, и цветы на площадях. Пролетев на коне мимо Ясногорской и Черныша, Маковей обрадовал и их счастливой новостью. — Прага освобождена! Танкисты-рыбалковцы вступили в нее с севера! Теперь уже, казалось, можно было не спешить. Теперь уже можно было, расседлав коней, пустить их на луг, почистить оружие и залить маслом стволы — щедро, надолго. Теперь уже можно было заняться и самим собой. Рассупониться, освободиться от солдатских ремней, побриться, выкупаться, попеть на досуге… Вдали заманчиво синеют на лугах озера, зовут, зазывают Маковея своей свежей влагой! В этот день небо как бы расслоилось, огромными пластами осело на землю, засинело на ней всюду. — Хома, — кричал телефонист Хаецкому, поравнявшись с ним, — ты видишь, какие озера? — Вижу, Маковей: синие! — Не я ли вам говорил, что в этот день все реки на свете станут такими!.. И Дунай, и Морава, и Днепр, и Волга!.. Правда: как льны цветут? Скинуть бы с себя все и поболтаться в тех льнах!.. — Помолчи, я тебе говорю! — неожиданно гаркнул подолянин на парня. — Слышишь, команду передают! Команда налетела, ударила, как гром среди ясного неба: — Танки справа! Это было девятого мая, в полдень. XXVIII Полк как раз входил по автостраде в широкую раздольную лощину. Насыпь дороги пересекала ее. Справа в лощину на многие километры врезались леса, обступившие ее с двух сторон, тянувшиеся зелеными ярусами далеко в горы. А слева от автострады все поле пылало на солнце красными маками. Красные маки!.. До самого горизонта пылали они на широком травянистом русле, которое, разворачиваясь, плавно переходило в ровные луга. Далеко за лугами, за мелькающими озерами белело какое-то село с высокой ребристой башней костела. Казалось, война совсем обошла этот тихий, как оранжерея, уголок чешской земли. И вот в этой большой оранжерее, наполненной теплыми легкими запахами разомлевших цветов и трав, внезапно свалилось на бойцов грозное предупреждение: — Танки справа! Казаков первым подлетел к командиру полка и угрожающе рапортовал, будто своему подчиненному. Самиев, выслушивая разведчика, тут же отдавал офицерам боевые приказы. Рота автоматчиков, бросив у дороги свои велосипеды и мотоциклы, метнулась в лес — в засаду. Стрелковые подразделения батальонов, пулеметные роты и взводы бронебойщиков тоже одни за другими исчезали в лесу, занимая боевые порядки вдоль долины, по которой, глухо грохоча, где-то двигались к автостраде вражеские танки. Остальные подразделения полка с пушками и минометами, с лошадьми и повозками, со всем сложным боевым хозяйством ринулись с высокой насыпи влево, заполняя собой всю буйно цветущую просторную долину. Полк молниеносно превратился из мирного, походного, в ощетинившийся, жестко-боевой. Вдоль автострады, которая на случай боя могла служить бойцам противотанковым барьером, стали артиллеристы и минометчики. Уже сняты чехлы с минометов и орудий. Уже горячие гонцы полетели в дивизию. Уже в цементной трубе, проложенной под шоссе, врачи развернули медпункт. Люди притихли в привычном молчаливом напряжении. А, может быть, обойдется без боя? Маковей, набив патронами обоймы, лежал у самой бровки шоссе рядом с Хаецким и другими однополчанами. Он следил за противником. Хома, сопя, ковырял на склоне насыпи ячейку, похожую на канаву. Механизированная вражеская колонна, выползая из глубины леса, двигалась посредине балки прямо на Маковея. Она была еще далеко, урчала глухо, но этот зловещий гул рвал Маковею сердце. Неестественно страшно было ждать взрывов, стонов и чьей-то крови в этот день. Жутко было ощущать, как смертельная опасность, приближаясь с каждой секундой, словно грабит тебя, проглатывает огромный цветущий мир, синеву озер, красные маки, рушит высокое, только что воздвигнутое здание праздника. Еще несколько минут назад бойцы слышали золотой благовест над землей, слышали праздничный, охватывающий материки, шум народов. И все это должно затихнуть перед мрачной силой, которая быстро выползает из леса, сюда, к автостраде! Уже невооруженным глазом видно: два средних танка впереди, за ними несколько бронетранспортеров, а дальше — вереница черных крытых автомашин. Колонна не сделала еще ни одного выстрела. — Может быть, это и не немцы? — обратился Маковей к Хаецкому, который удобно улегся в своей канаве. — А кто ж, по-твоему? — Может быть, это союзники вышли нам навстречу? Видишь, не стреляют. — До союзников еще — боже мой… — Чего там — боже мой! Ведь у них тоже все механизировано… Они могут за сутки передвинуться знаешь насколько? — Знаю… С каких пор скачут, да никак не доскачут… — Неужели ж немцы? — Маковей не хотел верить собственным глазам. — Почему ж тогда они не стреляют? Ведь они видят наших лошадей… Маковей оглянулся. Лошади, брошенные пехотинцами на произвол, разбрелись по долине и спокойно паслись. Оседланная гнедая кобылица Ясногорской, подняв голову, тихо ржала. А буланый Маковея медленно переступал ногами рядом с конем Сагайды, пощипывая траву, по колени бродя в красных маках. Конь Черныша бил копытом землю. Маковей отыскал глазами Черныша. Лейтенант стоял на цыпочках возле насыпи перед своими, готовыми к бою, минометами. Седая женщина, врач санроты, о чем-то спрашивала его, вытирая руки, а он сквозь зубы отвечал ей. Возможно, врач спрашивала его о Ясногорской. Шура вместе с пехотой Чумаченко была где-то в лесу, по ту сторону автострады. — На погибель их несет, — заметил Хаецкий, внимательно следя за молчаливым движением колонны. — Наберется не меньше полка. — Они, наверно, надеются, что мы их не тронем, пропустим без боя, — соображал телефонист. — Где-то, видно, задержались, а теперь спешат на асфальт. — Асфальты теперь не для них. Им остались только болота да чащи лесные. — А, может быть, идут сдаваться? — утешал себя Маковей, силясь разгадать намерения вражеской колонны. То, над чем он ломал себе голову, командиру полка было понятно с самого начала. Окинув взглядом «колбасу» (как мысленно назвал Самиев колонну), он сразу определил ее характер, огневые средства, тактические возможности. Опытный глаз без труда мог заметить, что эта громоздкая неаккуратная колонна, растянувшись на километр или больше того, не представляет собой постоянную боевую единицу, что сформировалась она наспех из остатков разных, где-то разгромленных, частей. По характеру движения колонны легко было определить, что она уже не чувствует на себе твердой руки единого командования. Только этим и можно было объяснить хаотические заторы, то и дело возникавшие в результате своеволия водителей. Огневые средства колонны, возможно, даже сильнее, чем у полка Самиева. Но сейчас это не могло быть решающим. Сейчас действовали другие факторы, более значительные, нежели количественное соотношение стволов. И разное моральное состояние личного состава, и разный уровень дисциплинированности, и даже леса, обступившие балку, ограничивавшие врагу возможность маневра, — все это отметил и учел подполковник Самиев. Замаскировавшись с офицерами на опушке, он «читал», всесторонне определяя механизированную толпу врага. Ясно, она спешит вырваться на автостраду, чтобы податься к американцам. Захваченные в последнее время пленные откровенно заявляли, что, удирая к американцам, эсэсовские головорезы надеются получить у них отпущение всех своих преступлений. Ведь они не успели пройти с огнем и виселицами по заокеанским штатам, они еще только мечтали об этом. Их надеждам помешал Сталинград. Сейчас «колбаса» тоже, видимо, спешит вырваться на большую дорогу, чтобы устремиться на запад. Конечно, дело может обойтись и без боя. Если колонна согласится капитулировать, Самиев примет капитуляцию. Обезоружит, направит в тыл. А, может быть, гитлеровцы и в самом деле надеются, что он их пропустит, не тронув? Тогда они его, конечно, тоже не тронут. Но для Самиева такой вариант был неприемлем. Честь советского офицера не позволяла ему уступать фашистам дорогу, уклоняться от опасности. Следя за колонной, Самиев ждал сигнала капитуляции. Вот-вот взовьется над передней машиной белое полотнище… Ведь им уже ясно видно, что дорога перехвачена, занята советскими войсками. Несколько броневиков и легковых автомашин, обгоняя колонну, мчатся по балке. Тупорылые, как бульдоги, они рыскают у самого леса, словно обнюхивая его. Не командование ли колонны едет капитулировать? Вдруг передний броневик с хода стеганул по опушке. К нему присоединились другие. Танки наводили хоботы орудий прямо на автостраду. Самиев, подскочив, как на пружинах, энергично махнул кулаком офицерам-артиллеристам: давай! Пушки ухнули. Лошади, пасшиеся в долине, подняли головы, навострили уши и сразу стали похожи на диких. XXIX Над всей долиной стоял дым. Не оранжерею, не теплицу, а огромную свежую воронку напоминала она теперь. Воздух нагрелся, погустел. Иссеченная металлом зелень опушек заметно поредела. Там, где еще полчаса назад двигалась грозная колонна, теперь в беспорядке догорали разбитые машины. Черные остовы их оголялись металлическими костьми, оседали, тлели. А в лесах, на восток и на запад от балки, еще трещали выстрелы. В бой вступали подразделения других полков, прибывших на помощь Самиеву. Как теперь выяснилось, механизированная вражеская колонна, которую только что разгромили самиевцы, была лишь передовым отрядом потрепанного эсэсовского корпуса, пробивавшегося лесами к автостраде. После разгрома своего авангарда, гитлеровцы, бросая в панике технику и тяжелое оружие, массами ринулись в леса. Сбиваясь в отдельные большие и малые группы, они искали там спасенья. Но всюду их встречали огнем гвардейские засады. — Всех на аркан! — скороговоркой частил Самиев, высылая свои подразделения наперерез отступающим. — Чтоб не улизнул ни один! Закинутый аркан стягивался все туже. Бой, распавшись на несколько мелких стычек, догорал в лесах отдельными пожарами. Черныш, оставив у минометов одних наводчиков, повел свою роту на подмогу пехотинцам. Ему хотелось попасть в восточную часть леса: там действовал батальон Чумаченко, где-то там была и Шура. Но Самиев бросил минометчиков вместе с полковыми артиллеристами и ротой связи совсем в другую сторону — в западный сектор леса. Эсэсовцы защищались упорно, сдавались неохотно. Некоторые, не бросая оружия, торопливо натягивали в кустах гражданскую одежду, срывали с себя награды и знаки. На протяжении часа минометчикам несколько раз приходилось пускать в ход гранаты, итти в рукопашную. Уже были ранены Иона-бессарабец, ординарец Черныша Гафизов и командир 2-го взвода Маркевич. Однако, несмотря на потери, настроение у бойцов было повышенно-боевое. Кто-то пустил слух, что среди эсэсовских недобитков шныряют, маскируясь под рядовых, известные военные преступники, и Хома хвалился, что собственноручно поймает хоть какого-нибудь завалящего Геббельса. Но как назло ему попадались одни только ефрейторы и обер-ефрейторы. После короткого жаркого боя минометчики возвращались из леса триумфаторами. Они гнали впереди себя пленных в десять раз больше, чем было в роте бойцов. Эсэсовцы топали в своей обвисшей опозоренной униформе, опустив глаза в землю, тупо покорившись своей судьбе. Потные, оборванные, как сборище истощенных лесных бродяг. Особенно повезло на этот раз Маковею: ему удалось захватить живьем генерала, когда тот, сопя, в кустах натягивал на свою прусскую лапу чешский элегантный туфель. Он так и не успел обуться и ковылял перед Маковеем босой, в тесных гражданских штанах. Артиллеристы шутя предлагали Маковею «махнуть, не глядя», давали ему за генерала двух оберстов с железными крестами. Маковей уже согласился, было, на обмен. Но братья Браженко отсоветовали: — Не надо, Маковей, не меняйся. Веди своего Люцифера сам. Благодарность получишь от хозяина. — Но ведь он босой, — беспокоился телефонист. — Туфли не налазят, а сапоги где-то пропали, пока я его обыскивал. Как в воду канули. Кто взял? — Не волнуйся, Тимофеич, — успокоил телефониста Хаецкий. — У меня тоже один босой… Чорт его знает, где он чоботы потерял… — Так у тебя ж ефрейтор… — Это он только на вид ефрейтор, — объяснил подолянин. — А ты перелицуй его, посмотри, что у него там под спудом. Я уверен, что это не простая штучка! Видишь, как он нежно ступает босыми пятками по сухим кочкам? На пальчиках! По-моему, это какой-то переодетый кох, а, может быть, даже гудериан. Вихвиль яр война? — обратился Хаецкий к своему босоногому пленнику, топавшему в толпе. Тот, оглянувшись, молча поднял четыре растопыренных пальца. — Четыре года! — воскликнул Хома. — Так ты, значит, всё прошел, халамидник! По-первах, наверно, хорошо было итти, задрав голову, зеньками весь мир зажирая! Направо: «матка, яйки!», налево: «матка, млеко!»… Когда шел к нам, не думал про такой аминь! Думал, что на слабых нарвался, ведь они, дескать, войны не хотят. А как растревожил, так и сам не рад! Приходится босиком скакать по колючей чешской земле. Скакай, скакай, волоцюга, перемеряешь голыми пятками мир, узнаешь, какой он широкий! Не влезет ни в чью глотку! — Что ты их агитируешь? — упрекал Хому Денис, шагая рядом с Чернышом. — Ты же видишь, они еще в себя не пришли. — Разве я агитирую? — возражал Хаецкий. — Я только объясняю, какая она есть, наша правда! Не трогаешь нас — мы смирные и мирные, затронешь — пеняй на себя. На автостраде уже снова было людно. Со всех концов леса возвращались подразделения, возбужденные, распалившиеся, бодрые. Как будто не из утомительного боя выходили, а только сейчас собирались в бой. Гнали косяками пленных, несли какие-то трофеи, волочили по земле фашистские знамена. Оседланные лошади, еще с налитыми кровью глазами, испуганно метались по долине, вырывались на шоссе. Уздечки в цветах, гривы в лентах… Маковей узнал среди них и лошадь Шуры. Запаленно храпя, она летела без своего всадника вдоль шоссе, и седло на ней, повернувшись на подпругах, сползло вниз, болталось на животе. Передав генерала братьям Блаженко и сразу же забыв о нем, Маковей кинулся ловить шуриного коня. Сагайда и Черныш бросились к нему на подмогу. Но дрожащий, встревоженный конь не дался им в руки: опалив ловцов горячим дыханьем, он проскочил между ними и, звонко выстукивая подковами, помчался вперед, вдоль автострады. Внизу, возле виадука, медсанбатовские машины забирали раненых. «Как их много! — вздрогнул Маковей. — Лежат на дороге, выходят из леса… И, кажется, большинство из нашего батальона. Даже комбата Чумаченко офицеры ведут под руки. Без фуражки он совсем седой… А кого-то несут на плащ-палатке… А кому-то уже копают край дороги могилу… И Шовкун идет с забинтованной головой… Что ж это такое?» Шовкун, заметив минометчиков, быстро пошел к ним навстречу. Приближался, позванивая медалями, забрызганными яркой, еще свежей, кровью. Маковею стало страшно: глаза Шовкуна были полны слез. На этом обрывалось последнее ясное восприятие Маковея. Дальше все уже пошло кошмарной коловертью, пролетали в сознании только отдельные, болезненно яркие обрывки окружающего. Мир наполнился угаром, как огромная душегубка. На рябой трофейной палатке автоматчики несли Ясногорскую. — Он выстрелил ей в спину из-за дерева, когда она перевязывала комбата… Двумя разрывными подряд… «Кто он? Почему из-за дерева? Почему в спину?» — думал телефонист, слушая суматошный гомон вокруг, куда-то торопясь за товарищами, путаясь в крепкой, прибитой траве. Не заметил, как очутился в тесной толпе, и, ступая нога в ногу с другими, молча побрел за палаткой. С каждым шагом сознанье его проваливалось в удушливый мрак. А перед ним между солдатскими пропотевшими спинами ритмично плыла поднятая палатка, проплывала в гуманную безвестность — сквозь бесконечный угар, сквозь конское ржанье, сквозь команды, уже звучавшие где-то на опушках, будто ничего и не случилось. А на палатке лежит навзничь какая-то незнакомая Маковею девушка. Растрепанная, спокойная, в изорванных венках, в измятых погонах. Не она! Плывет и плывет, покачиваясь, словно на волнах тумана. Голова бессильно клонится на бок, а чья-то рука, загорелая, исцарапанная до крови, время от времени поправляет ее. Кто это? Чья это загорелая рука с разбитым компасом на запястье? Лейтенант Черныш. Простоволосый, сгорбленный, перетянутый накрест через спину пропотевшими ремнями… Бредет рядом с палаткой, то и дело спотыкаясь, отставив назад острые локти, словно толкает впереди себя что-то каторжно тяжелое. Да, это действительно она лежит, раскинувшись устало и неудобно, в венках, которые забыла снять перед боем!.. Нет венков, нет цветов, — одни лишь стебли, оборванные, залитые кровью… Лежит как живая, неестественно белая, спокойная. Смотрит на Маковея удивленным, неподвижным, раз навсегда остановившимся взглядом. Вот-вот шевельнутся полуоткрытые губы, оживут в тонкой улыбке, а рука сожмется, чтоб подняться… «Поднимись, улыбнись, вздохни! На, возьми мою силу, мою кровь, мое дыханье!» Перешли автостраду, побрели среди пылающих маков, остановились на склоне долины, у дороги. Яма была уже готова. Возле нее, прикрытые плащ-палатками, лежали погибшие в этом бою. Ясногорскую положили рядом с ними и тоже прикрыли палаткой до самых глаз. Похоронная команда со скрежетом счищала с лопат сырую землю. Этот скрежет обжигал Маковея. Парень словно только сейчас постиг все, что произошло. «Яма! Яма!!!» В ужасе отшатнулся от нее, кинулся прочь, отбежал на несколько шагов, упал лицом в примятую густую траву. Дав себе волю, заплакал, зарыдал, уткнувшись в спутанные зеленые космы, удивительно похожие на девичьи распушенные косы-косички… Зачем, зачем это произошло? Почему он выстрелил ей в спину двумя разрывными подряд? Кто этот он и где он сейчас? Поймали ли его, уничтожили? «Маковей, возьми меня на руки и понеси по белому свету!.. Пронеси в ту даль, где уж нет войн, где их никогда не будет, где гремит музыка свободы…» А может быть он, тот, что стрелял из-за дерева , еще бродит где-то в лесах, подкрадывается тайком к золотым городам, с ненавистью прислушивается к радостному гомону народов? «Маковей, сделай для меня то, сделай для меня это…» «Встань, и я все сделаю! Живи, и я все сумею!» «Разыщи того, кто стрелял из-за дерева! Покарай, засуди его, уничтожь. Тогда я оживу и приду к тебе и всюду буду твоей спутницей…» Маковея поднял на ноги троекратный салют, которым полк провожал в братскую могилу Ясногорскую и ее товарищей. Уже было произнесено прощальное слово, уже люди разбегались по своим местам, выполняя команды, снова собираясь в дорогу. Вот протопал раскрасневшийся Сагайда, вот пробежал, пригнувшись, Черныш, неловко тыча пистолет в кобуру и не попадая в нее. У дороги, среди пылающих маков, остался свежий холмик земли с маленьким граненым обелиском; пятиконечная звезда венчала его. От влажной могилы еще шел пар, она дышала из-под обелиска дрожащим прозрачным маревом. Огромное солнце, согревавшее в этот день далекую трансильванскую сопку, грело своими щедрыми лучами и эту пирамидку свежей парной земли, черную, внезапно выросшую у дороги на расстоянии пушечного выстрела от Праги. Будет так: под вечер из окружающих сел придут на поле боя чехи и чешки. Они найдут братскую могилу погибших, любовно обложат ее красными маками. Молча, как в немой присяге, всю ночь будут стоять они над ней со свечами в руках. И то, о чем передумают чешские девушки в эту майскую ночь, уже не забудут они никогда. Никакая жара не высушит цветы на могиле: ежедневно сменяемые, они всегда будут живыми. А еще позднее в истории полка под датой 9 мая 1945 года появится лаконичная запись: «Бой в Долине Красных Маков». Команда строиться вывела Маковея из минутного забытья. Он сразу вспомнил, что у него есть автомат, что у него есть конь по кличке «Мудрый», что где-то на повозке лежат его аппараты и мотки красного кабеля. Где же «Мудрый»? «Мудрого» подвел к нему Роман Блаженко. Сам поправил седло, сам подтянул подпругу. Когда полк двинулся своим привычным порядком в прежнем направлении, к Маковею подъехал Черныш. Потемневший, заросший, сразу постаревший. Крепко, словно навсегда, сжаты губы. Сухой антрацитовый блеск в запавших глазах. Голова опущена на грудь, плечи остро подняты, словно лежат за ними сложенные крылья… С километр ехали молча, колено к колену. И даже это суровое молчание сближало их. Потом как-то невзначай переглянулись покрасневшими скорбными глазами. «Маковей, это ты рядом со мной?» «Это я, лейтенант». И оба вдруг поняли, что отныне будут до боли близки и дороги друг другу, еще ближе и дороже, чем раньше. Всю дорогу их видели рядом. В первом же поселке, через который проходил полк после боя, минометчики увидели шуриного коня. Он стоял на площади среди громкоговорителей, высоко подняв голову, окруженный чехами и чешками. Сбруя на нем уже была в порядке, седло на месте. Радостные, шумливые, как птенцы, ребятишки толпились вокруг коня, наперебой хватались за стремена, просили отцов, чтобы подсадили в седло. Взрослые подсаживали их по очереди. Каждую минуту в седле появлялся, счастливо оглядываясь вокруг, новый светловолосый всадник или юная храбрая всадница. Вся залитая солнцем площадь звенела звонким детским щебетом. XXX А в это время чешская красавица-столица шумела радостным праздником. Злата Прага… В этот день она была действительно золотой. Словно все предыдущие весны, украденные у нее оккупантами, сейчас возвращались к ней с утроенной звонкостью, роскошью солнца, половодьем музыки. Шумные человеческие реки затопили пражские сады, улицы, площади. Торжественно выстроилась вдоль проспектов зеленая стража каштанов — почетная стража весны. Стоит на Староместском майдане врезанный в века Ян Гус, осматривает свой старинный град. Еще никогда этот славянский град не был таким молодым и солнечным. Еще никогда такой счастливый шум не клокотал здесь от края до края… Стоят на Карловом мосту гигантские фигуры двенадцати апостолов, смотрят на ярко разукрашенные набережные, на спокойные воды синей Влтавы. Сегодня Влтава не хмурится ни одной тучкой, потому что не хмурится небо над ней. Уже не падает тень на Злату Уличку, узкое и извилистое убежище средневековых мечтателей-алхимиков… Сегодня она стала по-настоящему золотой, не в мечтах, а наяву. Сегодня она как будто стала шире и выпрямилась, влилась в залитые солнцем проспекты. Стоят на проспекте имени Сталина десятки тысяч пражцев, еще бледных от хронического недоедания, буйно опьяневших от чистого воздуха свободы. Прекрасный проспект, которому народ сегодня дал имя освободителя, очищаясь от баррикад, становится просторнее, вытягивается вдаль, убегает куда-то за город, будто к самому солнцу. Прага звенит, поет, празднует победу… — Идти по ней, итти по великой магистрали Сталина! Все радиостанции транслируют советские марши. Сквозь гром оваций, сквозь неутихающее на протяжении километров тысячеголосое «Наздар!» проходят танки победителей. Украшенные зеленью, усыпанные цветами, они проплывают сквозь человеческое море, как огромные живые клумбы. А на танке в замасленном шлеме с развернутым знаменем в руке стоит добродушный русый парняга, улыбаясь народу своей широкой уверенной улыбкой: — Порядок в танковых частях! Так вот он какой, боец армии Сталина… Десятилетиями на него клеветали. Десятилетиями народам мира говорили о нем неправду. Теперь он, услышав призыв изнемогающей Праги, пришел сюда железным маршем, высоко выпрямился на своей расцвеченной машине, и народы могут, наконец, посмотреть на него вблизи. Озаренный сияньем Сталинграда, вооруженный посланец молодого многоязычного мира, он стал для них надежным образцом, показав, как надо защищать свою свободу и честь, как надо карать врагов человечества. Великий справедливец, собственной грудью он защитил народы мира от разбойничьего потопа. Теперь он стоит на танке, гордо держа в руке знамя своей Отчизны. Багряная тень шелка ложится на юношеское лицо, переливается в умных глазах, перевидавших многое, вобравших в себя полмира… Танк пролетает Вацлавским наместьем, и тысячи поднятых рук рвутся вперед за знаменосцем. Они хотели бы поднять его вместе с танком и понести, как свою надежду, через весь город. И очень скоро произойдет именно так: на городской площади свободные руки воздвигнут высокий пьедестал и водрузят на нем этот советский обстрелянный танк, отлитый из уральской победоносной стали… Злата Прага… Никогда еще не была она такой золотой. Поэзия свободы, солнечная гроза революций слышалась в ее триумфальном клекоте. В скромный домик на Гибернской улице, где когда-то состоялась Пражская партийная конференция, в комнату, где 33 года назад бывал великий Ленин, шли и шли делегации воинских частей. Днепровские и Трансильванские, Берлинские и Будапештские, Белградские и Братиславские полки и дивизии посылали сюда своих представителей. Густо загоревшие, бывалые воины в орденах и медалях, с венками и флагами в руках поднимались за проводниками-чехами на четвертый этаж, на высокий командный пункт гениального стратега революции. Несли ему великий сталинский рапорт, докладывали об исполнении его заветов. Задумчивые, притихшие, с пилотками в руках стояли среди венков и знамен, разглядывая отсюда самые далекие горизонты истории, свое прошлое и свое будущее. И эта скромная сумеречная комната, полная музейного торжественного холодка, казалась им вознесенной над миром выше дворцов, выше небоскребов. Посланцы Сталина, освободители Праги, они отчитывались перед Ильичем самим появлением своим здесь, в этой комнате, которую когда-то так ревностно разыскивали шпики царской охранки и австро-венгерской жандармерии. Отчитывались перед ним великой победой. За окном раскрывалась панорама свободного города, плывущего в потопе солнца, в мареве знамен. Везде и всюду — на балконах домов, на крышах, на башнях — плещутся они, касаясь множеством крыльев тонкой голубизны небосвода. Трехцветные чехословацкие и рядом с ними, как их старшие братья, — красные советские с серпом и молотом. Вот он, триумфальный поход ленинизма, воплощенный материально, видимый и ощущаемый уже всей планетой! Одной из первых в этот день комнату Ленина посетила группа танкистов. В книге впечатлений танкисты оставили свою короткую запись, которая заканчивалась рядом подписей на полстраницы. Среди других стояла и подпись гвардии лейтенанта Николая Воронцова. Молодой офицер-танкист, сын замполита Воронцова, оставляя свою запись, конечно, не знал, что через несколько часов ее прочтут разведчики самиевского полка и привезут майору радостную весть о сыне. Полк вступил в Прагу под вечер. На рысях проходил по людным рабочим окраинам, получив новое боевое задание, направляясь дальше на запад. Рабочие разбирали последние баррикады, поднимали опрокинутые трамваи. Женщины и дети с криками и проклятьями гнали за город толпы растрепанных, одичавших посадников-швабов. Чтоб не смердело фашистским духом в золотой Праге! Чтоб не гнездилась здесь опостылевшая тевтонская агентура… А по крышам и чердакам дружно сновали рабочие-подростки в новых фуражках народной милиции. Упорно выискивали одиноких фашистских крыс, насквозь прочесывали родные окраины, радостно кричали сверху освободителям: — Наздар! Мостовая звенит. Летят и летят ряды озаренных солнцем лиц, обветренных и загоревших, закаленных стужами и зноем. Летят, впервые увиденные Прагой и уже навеки родные ей… Видит она в большой гвардейской колонне и сурово настороженного Васю Багирова, с древком в руках, и возбужденного Казакова, и майора Воронцова, который оглядывает бойцов, словно спрашивая самого себя: который из них ему дороже, который для него самый родной? И каждого ласкает теплым взглядом, и каждым гордится, и каждого чувствует сыном… А рядом скачет маленький горячий Самиев на высоком коне… А дальше — играет золотыми погонами новый комбат, заменивший Чумаченко… Едут Черныш с Маковеем, оба задумчивые, оба грозно нахмуренные. За ними, плечо к плечу, двигаются Сагайда и Ягодка. Дальше высятся братья Блаженко, Роман и Денис, как два отлитых бронзовых гиганта. Мчится на своем резвом жеребчике Хома Хаецкий, решительно поводя усами, зачарованно осматривая Прагу. Строго покрикивает, закинув голову, обращаясь к молодой чешской милиции: — Ищите по всем щелям, по всем дымарям!.. Не давайте им вить гнезда! Выводите их на площади и судите великим судом! Чтоб знали, какая доля разбойников ждет! Чтоб заказали всем внукам и правнукам — до десятого колена!.. Рота за ротой проходит полк, гремит и звенит по пражской мостовой. Ряды уже заполнены, по ним уже не видно, чего стоили полку Плацдарм и Долина Красных Маков, Альпы и тысячи других боев. Проходит он, сдерживая в себе свои большие боли и радости, неся в себе непоколебимые присяги и мечты. Рядовой и обычный, похожий на тысячи других полков, проходящих здесь в этот день. Монолитной сомкнутой колонной при развернутом знамени, лицом к солнцу… Таким пройдет он через всю Прагу, высекая на стенах чешской столицы свои знаменитые указки. Таким пройдет он за город — в золотое марево далеких незнакомых дорог. Всем испытанный. Готовый ко всему. {Медведев Дмитрий @ Сильные духом @ роман @ ӧтуввез @ @ } Медведев Дмитрий Сильные духом ЧАСТЬ ПЕРВАЯ В лесах под Ровно ГЛАВА ПЕРВАЯ Есть в жизни у каждого из нас минуты наивысшего подъема всех сил, незабываемые минуты вдохновения. В моей жизни, жизни рядового коммуниста, минуты эти неизменно связаны с получением заданий партии. Каждый раз, получая очередное задание — а из этих "очередных заданий" и состоит вся биография людей моего поколения, — я испытывал это непередаваемое состояние внутренней мобилизованности. Мысль работает в одном направлении; планы, развиваясь, вырастают в мечты; мечты, в свою очередь, обретают зримую реальность планов, с поразительной ясностью видишь свой завтрашний день, трудный и радостный, и хочется приступать немедленно к делу, каждая минута промедления кажется невыносимой. Именно такое состояние испытывал я апрельским вечером сорок второго года, идя по молчаливым, рано обезлюдевшим, затемненным улицам Москвы. Незадолго перед тем я вернулся из Брянских лесов, где в течение полугода командовал партизанским отрядом. И вот теперь мне поручено сформировать новый отряд — группу людей, которая выбросится на парашютах в глубоком тылу противника, в лесах Западной Украины, осядет там, сплотит вокруг себя местное население и поведет активную борьбу против немецких оккупантов. ...Сурова и необычно тиха вечерняя, затемненная Москва, но такая она еще дороже. На улице Горького, у Центрального телеграфа, меня останавливают красноармейцы с автоматами — комендантский патруль. Мимо проносятся грузовики с бойцами. "Идет война народная, священная война..." — долетает до слуха их песня. Дорога кажется нескончаемо долгой. Впереди ночь, томительная, бесконечная... Теперь уже не уляжется беспокойство, не перестанет томить бездействие, пока не окунешься с головой в новую, как всегда захватывающую, волнующую своим высоким назначением работу, порученную партией. Утром следующего дня в номере гостиницы "Москва", где я тогда жил, появляется Саша Творогов. С ним мы знакомы по Брянским лесам. Саша еще очень молод, ему немногим больше двадцати, а выглядит он и того моложе. Он в новом летнем обмундировании, которое ему не по росту и топорщится. Стриженный под машинку, с пухлым юным лицом, успевшим уже загореть, Саша похож на школьника или, вернее, на юношу — воспитанника воинской части. Кто бы сказал, что у этого юноши за плечами опыт бывалого партизана! В начале войны воинская часть, в которой сражался Творогов, попала в окружение. Молодой боец не растерялся. Вместе с товарищами он направился из лесов Белоруссии к линии фронта, уничтожая по дороге вражеские автомашины. Осенью 1941 года группа оказалась в Брянских лесах, где и присоединилась к моему отряду. Так произошло наше знакомство. В первой же операции Саша зарекомендовал себя отважным воином: оказавшись в сложной обстановке, он проявил выдержку, находчивость и незаурядные способности разведчика. Скоро он окончательно расположил всех нас к себе своей скромностью и старанием. Саша стал начальником разведки отряда. На этом посту он работал очень успешно. abu Желание казаться старше выработало у Саши привычку морщить лоб и какую-то особую сдержанность. Явившись ко мне, он деловито справляется, когда и куда нам предстоит лететь. Что его участие в отряде — вопрос решенный, это для Саши вне сомнений. — А ребят возьмете? — спрашивает он, имея в виду наших брянских партизан, и тут же советует: — Хорошо бы Дарбека Абдраимова, и еще найдется человек двадцать. Списочек я вам составлю... Вскоре приходит майор Пашун, начальник штаба отряда, за ним майор Стехов, назначенный заместителем командира по политической части. Он подтянут, тщательно выбрит. В армии Стехов недавно, но чувствует себя уже кадровым военным. Он охвачен тем же нетерпением, что и мы с Твороговым. — Местом базирования отряда намечены леса в районе города Ровно, объясняю я, отвечая на вопрос Творогова. — Выбор не случайный. В Ровно фашисты устроили "столицу" оккупированной ими территории Украины. В этой "столице" находится со своим рейхскомиссариатом наместник Гитлера, имперский комиссар Эрих Кох, здесь сходятся все нити управления гитлеровцев на украинских землях. — Почему именно здесь? — спрашивает Творогов. — Почему не в Киеве? — Они, видимо, полагают, что в Ровно, за полторы тысячи километров от фронта, им будет спокойнее. Ведь Западная Украина — это, если можно так выразиться, младшая сестра в нашей большой советской семье. Не год, не два, а много лет она находилась на чужбине. Здесь долгое время хозяйничали австрийцы, а после первой мировой войны — польские паны. Сохранилось кулачество, бывшие помещики с их прихвостнями; сохранились осколки петлюровцев, буржуазных националистов и другие матерые враги нашей Родины. Эти люди, верные своей подлой натуре, служат теперь гитлеровцам. Поэтому-то гаулейтер Кох предпочитает сидеть в Ровно, а не в Киеве. Но и здесь ему не должно быть покоя!.. Все согласились, что следует включить в отряд несколько уроженцев Западной Украины, хорошо знающих ее. Найти и подобрать этих товарищей было поручено Творогову. ...Наш отряд — пока еще московский — рос не по дням, а по часам. Люди шли и шли — мы со Стеховым не успевали принимать всех желающих. Каждый из новичков просил к тому же, чтобы приняли в отряд одного-двух его знакомых. Иногда эти знакомые звонили и являлись сами. Так, позвонил мне однажды молодой человек, назвавшийся доктором Цессарским. Он явился сразу же после телефонного звонка и заявил, что просит зачислить его в отряд. — Вы очень молоды для врача, — сказал я, выслушав его просьбу. — Я окончил медицинский институт. Будучи студентом, практиковался в институте имени Склифосовского. — Вы хирург? — Да. Знаю полевую хирургию. — Это хорошо, что вы хирург, но нам нужен врач по всем болезням, да такой, чтобы в него бойцы верили... — Понимаю... Хвалить себя трудно. Спросите обо мне товарищей из отряда, они меня знают. — Кто именно? — Шмуйловский, Селескериди, Базанов — многие!.. От них я и узнал, что вы формируете отряд. Я внимательно рассматривал своего собеседника. Высокий, стройный юноша с темными вьющимися волосами, правильные черты лица... Держался он просто, с достоинством, и только глаза выдавали глубокое внутреннее волнение, с каким он ждал моего ответа. Юноша мне нравился. Я чувствовал, как искренне стремится он на опасный участок борьбы с врагами. Я готов был уже согласиться, но меня остановило то, что молодой врач стоял передо мной в военной форме — в шинели с петлицами и пилотке. — Вы служите в армии? — Да. В первые дни войны я подал заявление в Московский комитет комсомола. Просил направить на фронт, а меня взяли да и заперли во внутренние войска. — Но теперь вас оттуда не отпустят! — По вашему ходатайству... — Юноша замялся. — Я не хочу сидеть в тылу. Очень прошу вас добиться... Через полчаса я был в кабинете командующего внутренними войсками, генерал-полковника. — Врач Цессарский из вашей дивизии просится в отряд полковника Медведева, — сказал кому-то по телефону генерал, пробегая глазами рапорт Цессарского. — Как вы на это смотрите? Выслушав ответ, он решил: — Здесь можно сделать исключение. И написал на рапорте: "Откомандировать Цессарского в распоряжение тов.Медведева". ...Подготовка отряда заняла около месяца. В окрестностях Москвы, в лесу, был разбит лагерь. Живя там, мы ежедневно тренировались в стрельбе, изучали тактику. Вблизи лагеря находилось озеро, и, воспользовавшись этим, мы стали практиковаться в постройке плотов, переправлялись на них с берега на берег. В свободные часы разучивали песни. Не просто пели, а именно разучивали. Большими энтузиастами и мастерами этого дела оказались Цессарский и его друг Гриша Шмуйловский. Они как никто любили песню, понимали в ней толк, а главное — отдавали себе отчет в том, что она должна сослужить хорошую службу в нашей партизанской жизни. Они так и говорили: "Нужно взять с собой туда побольше песен!" Цессарский появлялся в лагере только по вечерам. Целыми днями он носился по городу, запасаясь в больших количествах перевязочным материалом, медикаментами — всем, что могло понадобиться с первого же дня пребывания во вражеском тылу... Впоследствии я узнал еще об одном занятии, которому наш доктор посвящал это время. Он совершенствовался в хирургии, читал медицинские книги, консультировался у профессора своего мединститута. Шутка ли — ему предстояло быть врачом по всем болезням. Как командир отряда, я пользовался каждым случаем, чтобы поговорить с людьми о предстоящей нам жизни. Полугодовой опыт командования партизанским отрядом в Брянских лесах позволял предвидеть условия, в которых придется работать, трудности, которые нас ожидают. Я рассказывал о них товарищам, ничего не утаивая, предупреждая о лишениях, о постоянном риске, с которым связана жизнь партизана. И видел по глазам молча слушавших людей, что опасности и лишения ни в ком не вызывают страха. Перелететь сразу в намеченное место, в Сарненские леса Ровенской области, оказалось делом весьма трудным. Сарненские леса были слишком далеко. Лететь над оккупированной территорией можно только ночью, а весной ночи короткие: самолет не успеет затемно сделать рейс и вернуться обратно. К тому же появление советских самолетов могло привлечь внимание гитлеровцев к Сарненским лесам, и это сразу же подвергало отряд большой опасности. Мы решили поэтому лететь ближе — не в Сарненские, а в Мозырские леса, оттуда к месту назначения добираться пешком. Наметили для приземления район села Мухоеды, расположенного на границе Ровенской области. В конце мая вылетела первая группа из четырнадцати человек. Во главе группы полетел Саша Творогов. В списках бойцов отряда он стоял первым. — Что бы ни случилось, мы встречаемся у села Мухоеды, — предупредил я его перед вылетом. Через два дня пришла радиограмма, в которой Творогов сообщал, что вместо Мозырских лесов группа оказалась южнее Житомира. Это почти за триста километров! Мало того, местность оказалась безлесной, укрыться негде. Еще через день Саша сообщил о своем решении, невзирая ни на какие трудности, пробираться в Мозырские леса, к назначенному месту сбора. Во время передачи этого сообщения связь неожиданно прервалась. Мы ждали день, два, три — связи все нет и нет. Что могло случиться? Решили отправить вторую группу. Виктору Васильевичу Кочеткову, возглавившему ее, было поручено во что бы то ни стало разыскать Творогова и обеспечить прием всего отряда. Но и на этот раз нас подстерегала неудача: Кочетков и его товарищи оказались тоже не у села Мухоеды, а севернее на двести километров. Спустя некоторое время, однако, Кочетков радировал со станции Толстый Лес. Это на железной дороге Чернигов — Овруч, в тридцати километрах от Мухоед. Кочетков сообщал, что там он остановился и организует сигналы для приема новой группы парашютистов. Настроение поднялось. Третья группа во главе с начальником штаба отряда Пашуном вылетела к Толстому Лесу. В составе этой группы не было радиста — их у нас не хватало, — но зато в звене были два партизана, хорошо знавшие и Мозырские леса, и даже самую станцию Толстый Лес. Мы сообщили Кочеткову, чтобы он встречал самолет кострами. "Костры зажег", — ответил Кочетков. Всю ночь я ходил по комнате из угла в угол, не в силах ни спать, ни даже присесть, поминутно смотрел на часы, и, вероятно, именно поэтому время тянулось особенно медленно. С наступлением рассвета ожидание стало еще более мучительным. Чем светлее становилось утро, тем тревожнее делалось на душе. Когда наконец с аэродрома сообщили желанное "прилетели", я почувствовал, насколько выбился из сил за одну эту ночь. — Все в порядке, — доложил пилот. — Парашютисты сброшены на сигналы у станции Толстый Лес. Но в то же утро Кочетков радировал, что никакого самолета не было, хотя костры горели всю ночь. Что за наваждение? Значит, опять не туда сбросили людей! Радиста у Пашуна нет, стало быть, и вестей от него ждать нечего. Творогов пропал, Пашун неизвестно где... "Вылетаю сам", — тут же решил я и тут же, обратившись к командованию, получил категорический отказ. Осталось ждать. С очередным звеном — четвертым — полетел Сергей Трофимович Стехов. Как ни печально, но и его группу тоже выбросили не на сигналы Кочеткова. "Не было никакого самолета", — сообщил Кочетков. "Третий день, радировал Стехов, — не могу определить место, где нахожусь. Посылаю людей в разведку — не возвращаются". Волнение достигло предела. Я категорически потребовал, чтобы мне разрешили отправиться самому. Наконец последовало согласие. Со мной должны были лететь Александр Александрович Лукин, намеченный после исчезновения Творогова начальником разведки отряда, радистка Лида Шерстнева и несколько бойцов-испанцев. Они были из числа тех испанских товарищей, которые в свое время сражались за свободу своей Родины и потом бежали от фашистского террора Франко. Когда началась Великая Отечественная война, испанские антифашисты, обретшие у нас свою вторую родину, стали просить Советское правительство об отправке их на фронт. Они заявили, что, участвуя в войне Советского Союза против гитлеровской Германии, они тем самым ускоряют освобождение своей родной Испании. Пятнадцать испанцев были зачислены в наш отряд. Вечером двадцатого июня я со своей группой был на аэродроме. Провожали нас товарищи по первому отряду. Прощание было недолгим. Провожающие знали, что мы летим на запад, что писем от нас скоро не будет, но ни о чем не расспрашивали, лишь желали счастливого пути, счастливой звезды, говорили те привычные, скупые, но полные значения напутственные слова, что надолго западают в сердце. В назначенное время самолет был готов. До свидания, Москва! Как всегда, в первые минуты пути мы еще всеми мыслями там, в городе, который только что покинули, с теми, кто еще четверть часа назад пожимал нам на прощание руки. Но вот эти мысли постепенно отходят, появляются новые, и они устремлены уже не назад, не в прошлое, а в ту новую, неизвестную и волнующую жизнь, которую мы начнем с наступлением утра. В самолете возникает оживленный разговор, кто-то начинает песню: русская сменяется испанской, испанская — украинской, и так всю дорогу. Пролетая над линией фронта — а она проходила не так далеко, несколько западнее Тулы, — самолет оказался в слепящих полосах прожекторных лучей. Вокруг нас рвутся снаряды немецких зениток. Но самолет счастливо минует опасную зону. Прошел еще час, и последовала команда — приготовиться к прыжку. Я глянул в окно и отчетливо увидел внизу огни костров. Самолет, делая круг, пошел на снижение. Мы выстраиваемся в затылок у открытой бортовой двери. Там, за дверью, ночь, пустота. Трудно справиться с волнением. — Пошел! Прыгаю первым. Нас сбросили высоко — метрах в девятистах от земли. Небо ясное, над головой ярко светит луна, внизу, на земле, видны костры, но они удаляются — ветер относит нас в сторону. Кругом парашютисты — вверху, справа, слева. Вот один пролетел мимо меня, обгоняя. Успеваю подумать: парашют раскрылся не полностью, может разбиться человек. Внизу лес. По правилам приготовился: взялся крест-накрест за лямки. Но в тот же миг рвануло воздушной волной, отнесло в сторону и наконец стукнуло о землю. От опушки леса меня отнесло метров на сорок. Заранее было условлено, что я зажгу костер и на огонь соберутся приземлившиеся парашютисты. Но я так ушибся при падении, что не могу встать на ноги и набрать хворосту для костра. Тогда я подтягиваю к себе парашют, зажигаю его и, держа наготове автомат, отползаю в кусты. Как знать, кто сейчас придет на этот костер! Слышу чьи-то осторожные шаги. Спрашиваю: — Пароль? — Москва! — Медведь, — отвечаю и громче: — Брось свой парашют на огонь, иди ко мне. — Есть! Подходит Лукин, за ним Лида Шерстнева, потом один за другим появляются остальные. Километрах в трех-четырех лают собаки, лают беспрерывно, не унимаясь, будто их кто-то все время дразнит. Значит, недалеко деревня. Собрались все. Последним подошел товарищ, которого я заметил в воздухе. Его парашют раскрылся не полностью, и он неминуемо разбился бы, но, к счастью, ударился ногами о телеграфные провода, протянутые вдоль железной дороги, это смягчило падение. Я встал, с трудом распрямился. Компас, звездное небо и железная дорога — этого достаточно, чтобы знать, куда идти. Станция Толстый Лес совсем недалеко. Итак, мы в тылу врага, за шестьсот километров от линии фронта, за тысячу километров от Москвы. ГЛАВА ВТОРАЯ Прекрасен летний, весь в зеленом наряде лес. Все кругом напоено его запахом — запахом прелой хвои, душистых смол, ароматами цветов и трав. На востоке брезжит заря, голубым и розовым окрашивая горизонт, высвечивая в сумерках верхушки деревьев. Обильно увлажненная росой трава проминается под ногами. Мы идем гуськом, ступая точно след в след, оставляя за собой одну-единственную дорожку, по которой даже опытному следопыту трудно определить, сколько прошло тут людей. Осторожность первое правило партизана. Тревожен и таинствен этот лес на занятой врагом земле. Кто знает, какой жизнью он живет, кого прячет, кого пошлет нам навстречу — друга ли, врага ли?.. Мы идем молча. Слух напряжен. Стоит грозная тишина. К девяти утра мы уже близко от станции Толстый Лес. Даю команду на отдых, выставляю секреты, приказываю Лиде Шерстневой развернуть рацию. Не успел я сделать последние распоряжения, как бойцы из выставленного вперед секрета привели троих людей. Увидев меня, "пленники" радостно улыбаются. Это разведчики Кочеткова. Минут сорок спустя уже сам Виктор Васильевич рассказывал нам о своих злоключениях. Мало того, что их выбросили на двести километров севернее намеченного пункта, — их угораздило не приземлиться, а "приболотиться". Перебираясь с кочки на кочку, промокшие до костей, они всю ночь до рассвета блуждали по болоту, пока не напали наконец на твердую почву. Промокли спички, и нечем было разжечь костер, нельзя обсушиться. Но спички — это еще полбеды: намокла рация. Радисту стоило невероятных трудов связаться с Москвой. Я не знал встречи теплее и радостнее, чем эта, в лесу, за линией фронта. Здесь мы как-то особенно глубоко почувствовали, какими крепкими узами связаны, насколько близки и дороги друг другу. Люди наперебой делились новостями, точно не виделись невесть сколько времени. Самое отрадное, что и Стехов со своими товарищами был здесь, в лагере Кочеткова. Здесь же находился и доктор Цессарский. Предполагалось вначале, что он полетит со мной, но план этот был нарушен несчастным случаем, происшедшим в группе Кочеткова. Партизан Калашников, человек пожилой, огромного роста, тяжелый, приземляясь, повис на парашюте между деревьями метрах в шести от земли. Он не стал ждать, пока его снимут. Обрезав финкой стропы парашюта, Калашников рухнул на землю, но подняться уже не мог: кости обеих ног оказались переломленными. Получив тогда от Кочеткова радиограмму о случившемся, я показал ее Цессарскому: — Сегодня можете вылететь? — В любую минуту, — отвечал Цессарский. — Через два часа. — Есть. Незадолго перед тем Альберт Вениаминович Цессарский женился. Он побежал проститься с женой, но не застал ее дома. Так и улетел не простившись. Калашникова в лагере не было. Он лежал в полукилометре от станции Толстый Лес, в будке у путевого обходчика, куда его пристроил Кочетков. Доктор и партизаны навещали его там каждый день. О Саше Творогове и о Пашуне по-прежнему ничего не известно. Как в воду канули. Нельзя было терять ни минуты. Мы отправили людей в разведку — узнать, можем ли принимать здесь остальные группы. Под вечер я пошел проверить, как охраняется лагерь, как расставлены посты. Обошел вокруг, пересек большую поляну, углубился в лес. Бор Толстый Лес — недаром так названа железнодорожная станция действительно могучий. Вековые дубы, березы, ели, сосны, плотные заросли подлеска образовали сплошной, непроходимый массив. Нигде ни одной тропинки. Я решил вернуться обратно. Но минут через десять понял, что иду не туда, куда следует. Повернул левее, прошел еще с километр — лагеря нет. Наступили сумерки, и я понял, что окончательно сбился с дороги. А ведь я неплохо ориентируюсь в лесу. Родился я в Белоруссии, в детстве часто ходил по грибы, по ягоды, с юности пристрастился к охоте. Я знал не один способ, как определить в лесу стороны света, знал множество тех лесных безошибочных примет, что ведомы одним охотникам. Полгода, проведенные в Брянских лесах, тоже чему-то научили. И, однако же, сплоховал. Решил взобраться на дерево. Выбрал огромный дуб, ухватился за сук, подтянулся. После падения с парашютом это причиняло нестерпимую боль. Стал карабкаться вверх. Поднялся метров на десять над землей. Кругом во все стороны — лес и лес. И вот в одном месте замечаю дымок. Засек этот ориентир на компас, спустился с дерева и пошел. К лагерю добрался уже в темноте. У костра шла мирная беседа, слышался сдержанный смех. Говорили об испанце Ривасе. Ривас был механик по самолетам, мы взяли его в отряд, чтобы на всякий случай иметь и такого специалиста. Я прислушался. Рассказывал Толя Капчинский — голубоглазый, атлетически сложенный юноша, рекордсмен Союза по конькам, человек веселый, общительный, ставший нашим общим любимцем еще в лагере под Москвой. — Ну, значит, — рассказывал Толя, — собрались мы на костер. Сделали перекличку — нет Риваса. Пошли искать. Темно, ничего не видно, кричим: "Ривас!" — не отзывается. Всю ночь проискали. Нету. Пропал. Наутро опять в поиски, и опять нет. Уже перед вечером напал я на болотце. Посреди болотца одна осина, да и та тонкая. Вижу, за ней кто-то прячется. Голову спрятал, а плащ-палатка торчит. Присмотрелся — обмундирование наше. Ну, ясно Ривас! Кричу: "Ривас, выходи!" А он в ответ одно: "Камуфлаж! Камуфлаж!.." Узнал меня, обрадовался, обнимает. А потом вдруг вытаскивает из-за пазухи голубя живого. И зачем ему этот голубь — так и не знаю до сих пор. У костра засмеялись. Все смотрели на Риваса. А тот, маленький, невзрачный, тоже смеется, поблескивая глазами. Он не умел говорить по-русски и не мог объяснить, зачем, в самом деле, понадобился ему голубь. Лишь через полгода, когда Ривас выучился русскому языку, он рассказал про свои тогдашние страхи, про то, как боялся остаться один. Голубя он поймал, решив, что съест его, если не скоро отыщет своих. Настроение было приподнятое. Люди успели освоиться с новой обстановкой, она казалась не такой уж страшной, какой представлялась издали. Мне показали интересную светящуюся "клумбу", которую кто-то сделал из гнилушек. Радистка Лида успела уже прицепить гнилушку к волосам, и та играла голубоватым светом, как драгоценный камень. Я не хотел нарушать этого радостного настроения. Я знал, что оно сменится серьезными делами, трудными заботами, что будут и бои, и кровь, и скорбные минуты прощания с павшими товарищами; что в первом же селе, где мы появимся, нашим глазам предстанет картина человеческих бедствий. И в тот вечер, как и позже, я старался не омрачать веселья товарищей, когда оно так естественно возникало — от молодости, от силы и духовного здоровья. Через два дня мы приняли еще одно звено парашютистов. Самолет высоко пронесся над нашими кострами. Костры горели так ярко, что озарили своим светом и пролетавший самолет, и тучи на небе. Пролетев над сигналами, самолет ушел в сторону, развернулся и снова показался уже на высоте трехсот метров. От него стали отделяться купола парашютов. Их скашивало в сторону ветром. Неожиданно, на высоте не более восьмидесяти метров, один за другим раскрылись два парашюта. Первый парашютист упал около костра, поодаль приземлился другой. abu Площадка для приема парашютистов была непригодной. Она находилась близко от станции. Рядом и рельсы, и булыжная мостовая, и лесной склад. Приземление на той площадке грозило опасностью изуродоваться. Пришлось радировать в Москву, чтобы людей покамест не отправляли. ...Разведка приносила тревожные вести. По окрестным деревням разнесся слух, что каждую ночь прилетают чуть ли не по двадцать — тридцать самолетов и сбрасывают парашютистов, которых скопилась уже якобы целая дивизия. Об этом разведчикам, не скрывая своей радости, рассказывали местные жители. Слухи эти, конечно, дошли и до фашистов. — Что же, — сказал Сергей Трофимович Стехов, — если придется драться, покажем, что нас тут дивизия, не будем их разочаровывать. Но на рассвете двадцать третьего июня мы все же покинули лагерь. Оставили только "маяк" из пяти бойцов, которым поручили наблюдать за станцией. На "маяке" остался и Цессарский. Он должен был лечить Калашникова, который все еще лежал у путевого обходчика. Взять с собой Калашникова мы не могли — ноги у него были в гипсе. ...Мы заметили в пути одинокий бревенчатый домик, затерявшийся в лесной чаще. Послали на разведку трех партизан в штатской одежде. — Попросите поесть и постарайтесь разузнать о противнике, — поручил им Лукин. На стук вышел крепкий сутулый старик с седыми мохнатыми бровями. — Чего надо? — Отец, поесть чего-нибудь не найдется? Старик вынес с десяток сырых картофелин. — Отец, что немцы, в какой стороне, не знаешь? — Не интересовался, — ответил старик и плотно затворил за собой дверь. Не успели мы пройти и километра, как тыловое охранение нашей колонны передало, что задержан подозрительный человек. Он скакал галопом на лошади. Увидев бойцов охранения, подъехал к ним: — Где можно видеть начальника полиции? — А зачем он тебе? — спросили партизаны. — Ко мне только что заходили три хлопца, спрашивали о немцах. По всему видать, партизаны. Ушли вон в ту сторону! В задержанном мы узнали того самого лесника, у которого брали картофель. При допросе он сознался, что ехал в районный центр Хабное, чтобы сообщить карателям о появившихся партизанах. За свое предательство он надеялся получить награду. О себе старик сказал, что был в свое время осужден по уголовному делу советским судом. — Расстрелять! — таково было единодушное желание всего отряда. Мы его исполнили. Это происшествие насторожило нас. Хотя люди устали, решено было не делать привала. Часа в три дня всем было роздано по куску вареного мяса. Ели на ходу. Хлеба не было. Как назло, начался проливной дождь. Одежда и обувь набухли, идти стало тяжело. Прошел час, другой — ливень не утихал. Превозмогая усталость, мы шли дальше и дальше от опасных мест. Лишь к ночи я решил остановиться. Дождь перестал, в лесу пахло сыростью, тучами вились комары. Люди, не привыкшие к длинным переходам, валились с ног и засыпали тут же, на мокрой земле. На другой день в лесу, среди огромнейших сосен, мы нашли подходящее место для временного лагеря. Судя по всему, тут раньше было культурное хозяйство. На каждом дереве "стрелы" для стока смолы, и к концам их прикреплены чашечки. Мы быстро растянули шесть палаток из парашютов. Недалеко от лагеря выбрали площадку для приема парашютистов. В тот же день укомплектовали подразделение и направили в разные стороны разведчиков. Им было поручено выяснить: не идут ли следом за нами каратели, как живет население в деревнях и нельзя ли где-либо достать продуктов. Утром двадцать пятого июня охранение лагеря доставило еще одного человека, показавшегося подозрительным. Недалеко от лагеря он тщательно просматривал местность. Бойцам, задержавшим его, он назвался местным жителем. При обыске у него нашли справку о том, что он состоит на службе в полиции. Стало ясно, что нас ищут и, быть может, уже напали на след. В ту же ночь в лагере была тревога. Один из часовых услышал в лесу шорох. В темноте ему не удалось ничего разглядеть. Он шепотом приказал своему напарнику бежать в лагерь и доложить, что слышен шум. Через несколько минут отряд находился в боевой готовности. Но вокруг все было тихо, ничто не нарушало лесного покоя. Обшарили кругом всю местность. Ничего подозрительного не обнаружили. Через час был дан отбой, но остаток ночи мне уже не спалось. Тревога оказалась ложной, но она обнаружила наши непорядки. Многие товарищи одевались и обувались очень медленно: по пятнадцать — двадцать минут. Бойцы поддежурного взвода спали раздетыми, хотя не имели права раздеваться. Я вызвал к себе командиров подразделений и строго отчитал их. Наутро Александр Александрович Лукин отправился в том направлении, где ночью часовой слышал шум. Он шел осторожно, держа автомат наизготовку. Вдруг неподалеку от него кто-то шарахнулся в сторону. Быстро, еще не поняв, в чем дело, Лукин ударил прикладом, но... оказалось, что это была дикая козочка. Тут же он услышал, как заблеяла вторая. Лукин поймал обеих козочек и с этими трофеями вернулся в лагерь. — Вот кто был виновником тревоги! Поздно вечером в лагерь неожиданно явился в полном составе наш "маяк" со станции Толстый Лес. В числе пришедших был и Цессарский. — Что случилось? — Каратели, — коротко отвечал доктор. — Прочесывают лес. — Где Калашников? — Арестован вместе с путевым обходчиком. Только теперь мы по-настоящему, со всей остротой ощутили, в какой опасности находились. Задержись мы около станции, отряд мог весь погибнуть. В ту же ночь была выделена группа разведчиков во главе с Толей Капчинским. Разведчики получили задачу пойти к станции Толстый Лес и наблюдать за гитлеровцами. Если они вздумают двинуться по нашим следам, немедленно выслать связного, а самим истреблять карателей, отвлекая их боем в сторону от отряда. Толя Капчинский, с которого вмиг слетела вся его беззаботность, взволнованный и обрадованный этим первым боевым заданием, сдержанно отвечал на каждую фразу: "Есть". Затем собрал разведчиков и долго с ними говорил. На рассвете группа вышла из лагеря. Но идти разведчикам пришлось недалеко. Уже в полукилометре, на другом берегу маленькой речушки, они обнаружили врагов и тут же первые открыли огонь. Буквально через две минуты лагерь был на ногах. В палатке со мной находился Сергей Трофимович Стехов. Он успел выбежать раньше меня и во главе поддежурного взвода бросился по направлению выстрелов. Я вынужден был остаться в лагере. Нельзя бросать радиостанцию и штабные документы. Стрельба разгорается. У речки развернулось настоящее сражение. Началась стрельба и с другой стороны. Стреляют прямо по лагерю. Быстро посылаю туда группу бойцов во главе с Кочетковым. Из оставшихся партизан расставляю дополнительные посты на случай, если противник вздумает пойти в обход. Шум боя, каждый выстрел отдаются по лесу громким эхом. Слышно, как кричат немцы, гремит партизанское "ура". Сначала нестройное, оно звучит все дружнее, мощнее, заглушая голоса фашистов, как бы подминая их под себя. Значит, дело идет хорошо. Однако же в бою, несомненно, есть раненые. Вызвать Цессарского! — Доктора нигде нет, — доложил посыльный. — Говорят, что он первым побежал в сторону боя. Связной, явившийся от Стехова, принес весть, что фашисты подкрадывались к лагерю, но неожиданно напоролись на нашу разведку. Первая группа противника рассеяна, подкреплений пока не требуется, сообщал Стехов. — Там находится доктор Цессарский. Передайте, что я приказываю ему немедленно вернуться в лагерь, — сказал я связному. — По вашему приказанию прибыл, — доложил через десять минут Цессарский. — Кто вам разрешил идти к месту боя? — Я полагал, что мое место там. Затвор его маузера, висевшего на колодке, был в крайнем заднем положении: Цессарский выпустил всю обойму. abu — Вы врач, у вас есть свои обязанности. Раненых доставят сюда. Приготовьте свою палатку и инструменты. В дальнейшем на будущее запомните, что без моего приказа вы не имеете права отлучаться из лагеря. — Есть! Выстрелы и крики то затихали, то вспыхивали с новой силой. Они удалялись. Значит, наши бьют. В лагерь принесли первого раненого. Это был испанец Флорежакс. Тяжелая рана от разрывной пули причиняла ему неимоверные страдания. Его положили в санитарную палатку. Цессарский приступил к операции. Вскоре доставили пленных — двух немцев и трех полицаев. Немецкий язык знал один Цессарский, но он был занят, поэтому в первую очередь допросили полицаев. Изменники Родины, одетые в гитлеровскую форму, шли в составе головной колонны фашистов. Колонна насчитывала сто шестьдесят человек. Уже в начале боя фашистский офицер, командир колонны, сообщил по радио в Хабное, чтобы немедленно выслали подкрепление. Цессарский работал, не обращая ни малейшего внимания на стрельбу. Вслед за Флорежаксом появились еще двое раненых. Цессарский очищал раны, накладывал повязки, приговаривая: — Не волнуйтесь, все будет в порядке, ничего опасного нет. С поля боя без чьей-либо помощи, залитый кровью, пришел Костя Пастаногов. Рука у него была неестественно вывернута. Ослабевшим от боли и потери крови голосом он сказал: — Всыпали гадам! — и упал на землю. Цессарский поднял его, положил на разостланную плащ-палатку и занялся его рукой, кость которой оказалась раздробленной — рука держалась на одних сухожилиях. Бой длился уже два часа. Наши далеко преследовали бежавших карателей. Пришлось посылать связных, чтобы вернуть партизан обратно в лагерь. Этот бой был боевым крещением отряда. Двадцать пять партизан, непосредственно участвовавших в схватке, справились со ста шестьюдесятью врагами. Было убито свыше сорока карателей, в том числе семь офицеров, захвачены ценные трофеи — ручные пулеметы, винтовки, гранаты и пистолеты. Но в бою отряд понес тяжелую утрату: погиб Толя Капчинский. В далеком Мозырском лесу, на цветущей поляне, мы вырыли могилу герою-партизану. Опустили тело в землю, обнажили головы. — Прощай, дорогой друг! Мы за тебя отомстим. В суровом молчании прошли бойцы мимо открытой могилы, кидая в нее горсти земли. Потом зарыли могилу, выросший бугорок любовно обложили дерном. Надо было уходить отсюда немедленно. Вызванное карателями подкрепление могло появиться в любую минуту, и тогда туго пришлось бы нашей "дивизии" из восьмидесяти человек. У нас было три повозки. Мы положили на них раненых и тронулись в путь. Из предосторожности пошли не дорогой, а лесом. Колонну замыкало четверо бойцов, маскировавших наши следы. Связь с Большой землей не прекращалась. От этой связи зависела судьба всей работы отряда. Поэтому радистов и радиоаппаратуру мы охраняли как зеницу ока. Во время переходов каждому радисту для личной охраны придавалось по два автоматчика, которые помогали также нести аппаратуру. Аппаратура радиста, хотя и считалась портативной, была далеко не легкая. Она состояла из чемоданчика, в который были вмонтированы приемник-передатчик с ключом и "питание" — сухие анодные и катодные батареи. Кроме того, приходилось носить запасное "питание" и отработанные батареи, использовавшиеся для слушания передач из Москвы. Ежедневно в точно установленный час мы связывались с Москвой. Если отряд находился на марше и останавливать его было нельзя, мы оставляли радиста и с ним человек двадцать охраны в том месте, где заставал радиочас. Отряд шел дальше, а радист связывался с Москвой. Закончив работу, он вместе с охраной догонял отряд, и мы получали радиограмму. Мы шли по ночам, а днем отдыхали, располагаясь прямо на земле. Мы мокли в болотах и под проливными дождями. Не давали покоя комары. Не было ни хлеба, ни картофеля, и, бывало, сутками шли голодные. В хутора и деревни заходили только разведчики — и то с большой осторожностью, чтобы не выдать движение отряда. Мы шли со всеми препятствиями, какие только мыслимы, и поэтому двести километров по карте фактически превратились для нас в пятьсот. А наши разведчики — те преодолевали расстояния втрое, а то и вчетверо большие, чем остальные. Когда отряд отдыхал, разведчики уходили вперед, изучая предстоящий нам завтра путь, подыскивая места для новых привалов, затем возвращались к отряду и вели его уже по изученному маршруту. Особенно тяжело приходилось раненым. Каждый бугорок, каждая коряга, оказавшиеся под колесами повозок, отзывались острой болью. В болотистых местах колеса увязали по ступицы, и лошади не в силах были их вытянуть. Тогда мы распрягали лошадей и на себе вытаскивали повозки. Путь лежал к селу Мухоеды. Если Саша Творогов и Пашун живы, то они будут искать нас там. На одном хуторе вблизи Мухоед жители сообщили нашим разведчикам, что к ним заходили какие-то люди в комбинезонах и пилотках, покупали картошку, молоко и хлеб. Прощаясь, сказали, что придут еще. Мы решили устроить засаду. Я послал в хутор Валю Семенова с группой в несколько человек и велел укрыться возле крайней хаты. Там они ждали часов шесть, наконец на дороге показались три фигуры. Разведчики изготовились к стрельбе. Когда же эти трое приблизились, Семенов, забыв о всякой осторожности, закричал во весь голос: — Ребята, да ведь это же наши — Шевчук, Дарбек Абдраимов... Выскочив из засады, разведчики бросились обнимать товарищей. Через несколько часов мы встретились с Пашуном и его людьми. За то время, что мы не виделись, молодежь — физкультурники из группы Пашуна превратилась в бородатых мужчин. Они искали нас больше месяца. Сбросили их с самолета около станции Хойники, за сто восемьдесят километров от Толстого Леса. Летчиков ввели в заблуждение костры, которые были там зажжены. Как выяснилось позже, костры эти жгли местные жители, мобилизованные для работы на железной дороге. Все бы ничего, если бы поблизости не находились немцы и полицаи, охранявшие мобилизованных, чтобы те не разбежались. Несколько дней партизаны Пашуна пробирались по болотам, скрываясь от вражеской погони. Им удалось дойти до реки Припять и переправиться через нее на лодках. После нашего ухода они были на станции Толстый Лес и оттуда уже двигались по нашим следам. Вскоре мы узнали о судьбе Саши Творогова и его группы. Вначале к нам доносились смутные сведения о какой-то горстке храбрецов, дравшейся с большим отрядом фашистов. Этот из уст в уста передававшийся рассказ звучал как легенда, как сказание о богатырях, наделенных чудесной силой и одолевших многочисленного врага. Богатырей именовали красными десантниками, называли их число — четырнадцать человек. Чем ближе мы подходили к селу Мухоеды, тем все большими подробностями обрастала легенда о красных десантниках; наконец нашлись очевидцы, и вот что мы узнали от них. Группа Саши Творогова, выброшенная с самолета южнее Житомира, обошла город с запада и направилась на север, к месту сбора отряда. В одной деревне партизаны расположились на ночлег. Ночью хата была окружена отрядом эсэсовцев — сотней солдат. Офицер-эсэсовец предложил партизанам сдаться живыми. — Большевики не сдаются! — отвечали Творогов и его товарищи и открыли огонь из окон хаты. Всю ночь и весь следующий день длился этот неравный бой. Партизаны перебили свыше полусотни эсэсовцев, но у них из четырнадцати товарищей в живых осталось только пять. На вторую ночь эсэсовцы подожгли хату. Партизаны выскочили из окон. Им удалось уйти. За ночь, раненные, измученные боем, голодные, они отошли километров на десять. На рассвете, увидев погоню, добежали до ближайшей деревни, вошли в первую же хату и в ней забаррикадировались. Гитлеровцы оцепили хату, стреляли в окна, выламывали двери, но не могли сломить сопротивления пятерых богатырей. Лишь когда трое из них были убиты, фашисты сумели войти в хату. Двоих они не застали — тем удалось каким-то чудом бежать. По описаниям крестьян мы поняли, что в числе убитых был и Творогов. Вот все, что мы узнали о нем и его товарищах. Лишь много времени спустя, уже после войны, меня нашел один партизан из группы Творогова Колобов. Оказывается, он и его товарищ — испанец, когда их осталось двое, бежали через окно и были спрятаны крестьянами. После долгих мытарств они примкнули к одному партизанскому отряду, в котором и пробыли до конца войны. Прошло много времени. Много прошло людей, много миновало событий, оставивших в душе неизгладимый след. И по-прежнему передо мной не тускнеющий от времени образ Саши Творогова. Я вижу его юное лицо с пушком над верхней губой; чуть нахмуренные брови придают лицу выражение озабоченности, а сосредоточенный, внимательный взгляд отражает напряженную работу мысли. Саша так и не успел стать начальником разведки отряда, не успел сделать всего того, к чему был предназначен в жизни. Но и то, что он успел к двадцати трем годам, навсегда останется в памяти у всех нас, переживших его. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Шаг за шагом нашим глазам открывались суровые картины человеческих страданий. Поражала тишина, встречавшая нас в деревнях. Ни голосов, ни кудахтанья птицы, ни ржания лошадей. По вечерам деревни казались вымершими. Нигде не видно ни огонька. Изредка послышится одинокий собачий лай, всколыхнет тишину и смолкнет. Чтобы войти в хату, приходилось долго стучать в калитку. Гремели засовы, и наконец испуганный голос спрашивал: "Кто?" Оккупанты отбирали у крестьян скотину, хлеб, птицу. Тех, кто сопротивлялся, расстреливали. Заподозренных в сочувствии Советской власти вешали, сжигали живьем, умерщвляли в лагерях и тюрьмах. Эта страшная жизнь и была тем, что называлось фашистами "новый порядок". В городах и селах Западной Украины появлялось все больше и больше немцев. То были новоявленные помещики, приехавшие из Германии осваивать "восточное пространство", принесшие сюда мрачные нравы крепостничества. На землях, присвоенных ими, трудились украинские крестьяне. Туда же, в немецкие имения, сгонялся отобранный у крестьян скот. В пользу новоявленных помещиков-крепостников отбиралось все, вплоть до дворовой птицы. В густом лесу, окаймленном топким болотом, наши разведчики обнаружили большую группу крестьян, живших здесь, судя по всему, уже не первый день. Оказалось, что тут скрывается население целой деревни. Люди не хотели работать на оккупантов, скрывались от отправки в Германию, предпочитая голод и страдания фашистскому рабству. Вожаком крестьян оказался бывший председатель колхоза, человек уже немолодой — лет под шестьдесят, высокий кряжистый, с седыми мохнатыми бровями. Сначала крестьяне испугались завернувших к ним вооруженных людей. Но когда убедились, что имеют дело с советскими партизанами, несказанно обрадовались встрече и долго рассказывали о пережитых мучениях, о гитлеровской "мобилизации". — Обещают золотые горы тем, кто едет в Германию на работы, рассказывали крестьяне, — а на самом деле морят голодом, заставляют работать круглые сутки. Одно слово — каторга. Наши хлопцы и девчата, которых эти злодеи угнали, присылают оттуда страшные письма. — А разве письма с такими вестями пропускает фашистская цензура? abu abu — А мы, когда отправляли своих, условились: если на письме будет нарисован цветочек, значит, жизнь в неметчине нехорошая, а если оборван уголок письма, значит, жить можно. И вот все письма приходят с цветочками. — Грабят сильно? — Грабят, — отвечал председатель. — Особенно сечевики. Немцы — те прошли большими шляхами, сюда не углублялись. Здесь оставили сечевиков. — Что это за сечевики? — Бульбовцы. Разве вы не знаете? — удивился председатель. — Такое же фашистское войско, только из украинских бандитов. Ой, что это за лютый народ! До нас и прежде доходило много различных толков об украинских националистах. Больше всего говорили, что националисты они только по названию, а на деле это заправские фашисты, головорезы, которые кочуют из села в село и грабят крестьян. Бандитские атаманы присваивали себе громкие прозвища. Были среди них и Тарас Бульба, и Кармелюк, и другие. На самом деле тот, кто именовал себя Тарасом Бульбой, был вовсе не лихой казак, а владелец каменоломен в Людвипольском районе Ровенской области. Этот атаман прошел полный курс обучения в Берлине, куда бежал в тридцать девятом году. Еще до начала войны гитлеровцы начали забрасывать на нашу территорию своих агентов, украинцев по национальности, — беглых кулаков, бывших петлюровцев и другую белогвардейскую шваль, нашедшую пристанище в фашистской Германии и по дешевке купленную гестапо. Эти предатели своего народа в течение ряда лет проходили специальную подготовку. Их учителями и наставниками были гестаповские заплечных дел мастера. Нам как-то попалась брошюрка, выпущенная на украинском языке в Берлине еще в сороковом году; эта брошюрка содержала подробные указания по шпионской, диверсионной и повстанческой "работе". В первые же дни после нападения гитлеровской Германии на Советский Союз сколоченные предателями банды из разного рода кулацких прихвостней и уголовников начали нападать на сельсоветы и правления колхозов, убивать советских активистов. В действиях этих банд проявлялась страшная, нечеловеческая жестокость. Они вырезали целые семьи, не щадили ни стариков, ни женщин, ни детей; были случаи, когда они запирали семьи комсомольцев или коммунистов в хате и поджигали. В каждом поступке этих людей была видна фашистская звериная злоба к советскому человеку. — Где же теперь этот Бульба и его штаб? — допытывались наши товарищи. — Да раньше штаб стоял в Олевске — тут, неподалеку. Там был и сам Бульба. Нынче он разъезжает со своими головорезами по всей Ровенщине... С этими словами председатель протянул нам несколько номеров газеты под названием "Гайдамак". — Послушайте, товарищи! — сказал, подняв руку, Стехов. И прочитал: — "Немецкое правительство во главе с ясновельможным Адольфом Гитлером поможет нам построить самостоятельную украинскую державу..." О "самостийной Украине" мы уже слышали раньше. Это был националистический лозунг, которым банды предателей прикрывали свои истинные цели. Истинной же целью продажных авантюристов было одно выслужиться перед оккупантами, получить за измену Родине потеплее местечко. Стехов читал дальше: — "Украинская добровольческая армия "Полесская сечь" очищает нашу болотистую территорию от большевистских партизан. Это основное. Кроме этого, наша сечь везде проводит большую работу..." — Знаемо, що це за работа! — воскликнул председатель колхоза. Вокруг зашумели. — А вот что за работа! — сказал Стехов. — Послушайте: "Может быть, охота погулять — кого-либо ограбить, добыть себе какую-нибудь личную выгоду? Есть такие — не возражаем..." С возмущением слушали эти циничные строки обступившие нас крестьяне; ненавистью к предателям горели их глаза. — Послушайте, товарищи, что они о нас пишут, — сказал Цессарский, державший в руках номер "Гайдамака". abu — "Полесская сечь", — прочитал он вслух, — взяла на себя тяжелое, но почетное дело по ликвидации партизанства в лесах Северной Украины и Южной Белоруссии и свое историческое задание выполнила с честью..." — Сволочи! — бросил Цессарский. — Мы им покажем, как они нас "ликвидировали"! Затем мы прочитали, что Бульба и его молодчики предлагают еще при жизни поставить Гитлеру золотой памятник на его родине, в городе Браунау. Дальше читать не стали. Стоило только представить себе мощь украинского народа, мощь его государства — Украинской Советской Социалистической Республики, — как всякому становилось ясным, какой ничтожной кучкой головорезов были националисты, опиравшиеся только на немецкие штыки. Не подлежало сомнению, что в скором времени нам придется, и не раз, столкнуться с этими предателями. Двадцать первого июля, когда отряд остановился на отдых, Сергей Трофимович Стехов собрал на лесной полянке всех членов и кандидатов партии. Это было первое партийное собрание в отряде. Наша партийная организация оказалась немногочисленной: членов партии было пятнадцать, кандидатов — четверо. На этом первом собрании мы говорили о самом главном: о месте коммуниста в борьбе, о том, что мы, девятнадцать человек, должны служить образцом для всех партизан, ибо мы здесь посланцы партии. Именно это чувство, чувство ответственности перед партией, доверившей нам выполнение важной задачи, побудило коммунистов обсуждать на собрании самые насущные вопросы. — Мы не ведем разъяснительной работы среди населения, — говорил Стехов. — А ведь это наш прямой долг как коммунистов. Листовки — дело сложное, на марше их не приготовишь, а вот устная агитация, общение с людьми — это нам доступно. Да и что может быть действеннее, чем живое слово! Собрание подробно обсудило вопрос о методах устной агитации среди населения. Дело это сложное. Продвигаясь в Сарненские леса, мы вынуждены были идти как можно осторожнее, не привлекая к себе излишнего внимания; но как можно удержаться от того, чтобы не разъяснять людям правду!.. Наши разведчики бывают в селах. Беседовать ли им с крестьянами на политические темы, о Родине, о ненависти к оккупантам или молчать, чтобы ничем не выдать себя? Да, беседовать, решило собрание. Когда повестка была исчерпана, слово попросил Валя Семенов. Валя секретарь комсомольской организации отряда, он готовился к вступлению в партию. Глядя на него, никто бы не подумал, что этот невысокий, тщедушный на вид девятнадцатилетний паренек в недавнем прошлом студент Института физической культуры. Несмотря на тщедушное телосложение, в этом пареньке скрывались недюжинная сила, выносливость и ловкость. Партизаном Валя Семенов был наследственным — его отец в гражданскую войну тоже партизанил на Украине. — По какому вопросу хочешь выступить? — спросил Стехов. — Разное, — помедлив, ответил Валя. Видно было, что это свое "разное" он долго вынашивал. Семенов встал, оправил гимнастерку и заговорил — сначала тихо, а затем все громче и возбужденней. — Мы летели сюда, чтобы громить фашистов, — начал он, и все сразу поняли, о чем пойдет речь. — А что получается? Мы идем, прячемся, воевать не воюем. Народ скучать начинает. Мы проходим мимо сел, где есть гарнизоны оккупантов. Надо смелее на них нападать! Чего мы ждем? Пора делом заниматься, хватит нам "осваиваться"! — Правильно! — послышались голоса. — Где наши диверсии? — продолжал Семенов, ободренный поддержкой товарищей. — Где взрывы? Где убитые гитлеровцы? Люди на фронте жизни не жалеют, а мы? Отсиживаемся? Так получается? — Можно мне? — поднялась Лида Шерстнева и, не дожидаясь разрешения, горячо заговорила: — Нас тут оберегают, точно мы нестроевики какие-то, не можем за себя постоять! Я летела сюда, думала — воевать будем, а нам шагу ступить не дают! Семенов правильно сказал: "Чего мы ждем?" Вокруг одобрительно зашумели. Неожиданно это "разное", не предусмотренное повесткой дня, оказалось самым главным вопросом. — Та люды ж просятся в бий, хиба вы не бачите! — обращаясь ко мне и Стехову, выкрикнул Михаил Шевчук. — В бий рвутся... Та хиба вы не бачите, як ци каты секирники хозяйнують по селам?! Шевчук уроженец этих краев, ровенский. Он смертельно ненавидел бандитов из шаек Бульбы и других атаманов, готов был немедленно уничтожать их всех, от первого до последнего. Вообще же Михаил Макарович Шевчук был человеком миролюбивым, к военным занятиям не испытывал никакой тяги. Был, вероятно, хорошим семьянином, понимал толк в хозяйстве и, как мне казалось, был создан исключительно для мирной, трудовой, устойчивой жизни. Если теперь он испытывал неутолимую жажду активной борьбы, то действительно велика была его ненависть к врагу. Подождав, пока товарищи выговорятся, Стехов ответил всем сразу. — У меня у самого руки чешутся, — сказал он. — Но что делать, товарищи, нельзя нам сейчас вступать в бой. Нельзя! Мы еще не дошли до места. И потом, ведь наша главная задача — разведка. Драться мы, конечно, будем, но тогда и там, где нас к этому вынудят. ...Вечером, в пути, Стехов подошел ко мне. — Я хотел с вами поговорить, Дмитрий Николаевич, — начал он, негромко и как-то особенно выразительно произнося слова. — На собрании, как вы слышали, я поддержал вашу точку зрения. Но у меня есть и своя — она расходится с вашей, я считаю своим долгом вам об этом заявить. Я хорошо понимаю мотивы, по которым вы настаиваете, чтобы отряд избегал активных действий. Я сам приводил эти мотивы на собрании. Но, со своей стороны, считаю, что пренебрегать активными действиями нельзя. Это неверно и вредно. Мы расхолаживаем людей, лишаем их морального удовлетворения. Разве не ясно, что боевые действия крепче сплотят отряд, придадут людям силы и энергии? Он умолк, долго разжигал трубку, которую с некоторых пор завел для защиты от комаров, и затем продолжал, стараясь говорить как можно тише: — Я не мог говорить об этом вслух на собрании. Но вам, Дмитрий Николаевич, хочу сказать прямо: вы проводите неверную линию. — А что вы предлагаете? Растрачивать силы на отдельные стычки? — По крайней мере, не пропускать случая, когда можно нанести врагу урон! — Но разве разведка в тылу противника не наносит ему урона? Разве сейчас не важнее для нас сберечь людей именно для разведывательной работы, куда более чувствительной, если уж говорить об уроне, чем взорванные эшелоны! Сергей Трофимович, видимо, был подготовлен к такому ответу. — Но ведь не все же люди в отряде могут заниматься разведкой, возразил он. — Что делать остальным? — Ждать, пока мы не приступили к настоящей работе. Придет это время, тогда всем найдется дело. — Ну хорошо, — помолчав, согласился Стехов, но я понял, что внутренне он остался при своем мнении. Переубедить его было нельзя. Мне отчетливо припомнились в ту минуту мои собственные переживания, когда в Москве, получая указания командования о задачах отряда, я впервые узнал, что мы не только не должны, но и не имеем права предпринимать диверсии, налеты на вражеские гарнизоны и другие чисто партизанские действия. "Ваше дело — сидеть тихо, заниматься разведкой и ни на какие другие задачи не отвлекаться, — вспомнились слова члена Государственного Комитета Обороны. — Партизанских отрядов много. Пусть каждый из них знает свое дело, свои функции... Партизанская война — это не значит беспорядочная война..." Спокойной уверенностью веяло от этих слов. И разочарование, охватившее меня в первую минуту (мне представлялась совсем иная картина рисовались активные действия, наступательные бон, дерзкие налеты на тылы противника), уступило место другому властному чувству — чувству гордости за нашу силу, за нашу могучую армию, планомерно идущую к победе над врагом. Нет, не для стихийных действий, не для случайных ударов, не для отчаянных, беспорядочных налетов на произвольно выбранные объекты отправляет нас партия в глубокий вражеский тыл. Мы один из отрядов великой победоносной армии, частица единого плана — плана победы. ...Каким простым и ясным казалось все издали, и сколько, оказывается, сложных и противоречивых вопросов ждало нас тут, на месте! Ведь тот же Семенов, секретарь комсомольской организации, прекрасно знает главную задачу отряда, знает, что нам нужно — на первых порах по крайней мере вести себя тихо, знает и все же не может примириться с мыслью, что мы проходим мимо гитлеровцев и не трогаем их! А вопрос о приеме в отряд новых людей! Еще в Москве мы точно договорились, что не будем форсировать рост отряда: чем меньше нас, тем незаметнее наше пребывание в здешних лесах, тем легче работать. Условились принимать исключительно тех из местного населения, которые могут быть полезными в деле разведки. Но вот к нам явилась группа красноармейцев, бежавших из фашистского плена. Как быть? Люди просят принять их в отряд, дать возможность искупить свою тяжкую вину перед Родиной. Отказать им? Нет, мы не могли этого сделать. Прежде чем зачислить их в отряд, Лукин, Кочетков и Фролов допросили каждого, кто он, откуда, в какой части служил, как и когда попал в плен. Потом, по приказу Стехова, всю группу выстроили в стороне, и начался обыск. Стехов и я стояли тут же, наблюдая за происходящим. Вытаскивают из кармана военнопленного игральные карты. Стехов берет их, кладет себе в карман и смеется: — Благодарю вас! В сырую погоду пригодятся костер разжечь. У другого находят бутылку водки. — И за это спасибо! У нас пока своего запаса нет, передадим в санчасть. Когда обыск кончился, Стехов дал команду "смирно" и сказал перед застывшим строем: — Мы примем вас в свой отряд, но запомните — дисциплина у нас строгая. Приказ командира — закон. За проступки — взыскания и наказания вплоть до расстрела. Спиртные напитки запрещены. Игра в карты запрещена. Брать что-либо у населения и присваивать себе запрещается. За грабеж будем расстреливать. Конфискованные у предателей вещи сдаются в хозяйственный взвод отряда и распределяются по усмотрению командования. Даже табак присваивать нельзя... Учтите! — предупредил он с решительным жестом. Партизанщины здесь нет и не будет. Здесь мы все солдаты и свято выполняем свой долг — статью сто тридцать третью Конституции о защите Отечества... — Как с оружием будет? — спросил кто-то из строя. — Вы хотите спросить? — Стехов повернулся на голос. — Прежде всего получите разрешение. Надо сказать: "Разрешите обратиться, товарищ замполит..." — Разрешите обратиться, товарищ замполит! — Обращайтесь! — С оружием как? Дадите? Стехов некоторое время молча смотрел на бойца, спросившего об оружии, и сказал: — Потеряли свое? Добудьте в бою новое!.. ...В отряде было теперь около сотни бойцов, но молва удесятерила это число. В одном селе разведчики слышали о тысяче советских парашютистов, в другом называлась цифра десять тысяч. Слухи о нас ширились, приумножая силу небольшого отряда, идущего к Сарненским лесам, рисуя многотысячную армию парашютистов, завладевшую лесными массивами, угрожающую немецким гарнизонам и немецким коммуникациям. Эти слухи были последствиями нашего первого боя с карателями в Толстом Лесу. — Ничего не поделаешь, — твердил Стехов, — тысяча так тысяча. Будем драться каждый за десятерых. Он часто говорил о драке. Этот исполнительный, точный командир, щеголевато одетый, всегда при оружии, питающий пристрастие к воинскому ритуалу, на самом деле был человеком глубоко штатским. Впрочем, в Мозырском лесу он дрался не как штатский, а как военный, как испытанный командир. ...В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое июля отряд принимал последнюю из своих групп. Обширная лесная поляна окружена дозорными. С вечера еще в нескольких местах сложены сухие дрова, заготовлены бутылки со скипидаром. Партизаны дежурят тут же. Не разжигая костров, о чем-то вполголоса беседуют. Нет-нет кто-нибудь и отвлечется от разговора, прислушается: не летят ли? Не впервые уже мы ожидаем и встречаем самолет из столицы, но всякий раз этой встрече предшествует одно и то же непередаваемое чувство: словно сама Москва, сама Родина наша парит над нами на серебряных крыльях, неся все, что так дорого сердцу, — и сияние кремлевских звезд, и дым родного очага, и привет близких. Одинаково глубоко взволнованы и москвичи, ожидающие писем, и те, кто писем не ждет, — бывшие военнопленные, местные жители, пришедшие в отряд уже здесь, за линией фронта. Хотя на поляне расставлены "слухачи", но то и дело кто-либо предупреждает: — Тсс! Кажется, гудит! Сразу все смолкает. Напряженно все слушают. — Нет, показалось. У единственного зажженного костра прохаживается Кочетков, ответственный за приемку людей и грузов, "начальник аэродрома", как его уже успели прозвать быстрые на шутку бородатые физкультурники Пашуна. Вот он было успокоился, присел, но тут же не выдерживает, вскакивает и отходит в темноту. Все знают: Кочетков, не доверяясь "слухачам", сам вслушивается в ночную тишь. И, как всегда, первый улавливает в ней еще далекий, еле слышный гул. — Воздух! Поднять костры! — раскачывается гулкий бас "начальника аэродрома". Все на поляне приходит в движение. Вспыхивают один за другим костры; партизаны — одни подбрасывают в огонь щепу, другие ковшами льют в огонь скипидар. От скипидара пламя взвивается вверх. Костры становятся огромными... — Поддай, поддай! — зычно кричит Кочетков. Гул нарастает. Самолет появляется над поляной. При ярком свете костров видно, как он, приветствуя нас, покачивает крыльями. Он пролетает дальше, чтобы спустя минуту появиться вновь. — Поддай, поддай! — не унимается Кочетков. И от этого крика, от пылающих костров, багровых лиц, мелькающих в отсветах пламени, от всей этой сказочной, фантастической картины захватывает дыхание. Белые облачка парашютов раскрываются, увеличиваясь и розовея по мере того, как приближаются к земле. Покачав на прощание крыльями, самолет уходит на восток. На площадке — оживление. Парашютистов, едва они коснулись земли, подхватывают, передают из объятий в объятия, засыпают вопросами. Первым ко мне подходит Коля Приходько. Он кажется смущенным и даже немного растерянным в этой шумной, суетливой обстановке. — Ось прибыли до вас, товарищ командир, — произносит он, застенчиво улыбаясь. За ним идут другие. Подходит щуплый паренек по фамилии Голубь. Рядом с богатырем Приходько он кажется еще ниже ростом. Подходят Коля Гнидюк, Борис Сухенко, лейтенанты Волков и Соколов. Волков — опытный партизан, был со мной в Брянских лесах, получил ранение, поправился и вот прилетел к нам. Первое, с чем он обратился, был вопрос о том, что же случилось с Сашей Твороговым. Подошел Николай Иванович Кузнецов, старый друг Творогова, по его рекомендации принятый в отряд. Еще при первой встрече с Кузнецовым меня поразила спокойная решимость, чувствовавшаяся в каждом слове, в каждом движении этого малоразговорчивого, спокойного, но внутренне страстного человека. Помню, он вошел в номер и начал прямо с того, что заявил о желании лететь в тыл врага. — Я в совершенстве знаю немецкий язык, — сказал он. — Думаю, сумею хорошо использовать это оружие. — Где вы научились языку? — спросил я. Вопрос был не праздный. Мне приходилось встречать немало людей, владевших иностранными языками. Это было книжное знание, достаточное для научной работы, но едва ли могущее служить оружием, выражаясь словами моего собеседника. Кузнецов, очевидно, поняв мои сомнения, объяснил: — Видите ли, я не только читаю и пишу по-немецки. Я хорошо знаю немецкий разговорный язык. Я много бывал среди немцев... — Вы жили в Германии? — заинтересовался я. — Нет, не жил, — улыбнулся Кузнецов. — Я окончил заочный институт иностранных языков. Вообще же по профессии я инженер. Когда работал на Уралмашзаводе, немецкие специалисты не хотели верить, что я русский. Они считали меня немцем, даже спрашивали, почему я скрываю свою национальность... Глядя на него, я подумал, что он действительно похож на немца блондин с серыми глазами. — Мало ли людей знает немецкий язык! По-вашему, все они должны лететь за линию фронта? — Я знаю не только язык, — возразил Кузнецов. — Я вообще интересовался Германией, читал немецких классиков... — И, помолчав, добавил: — Я немцев знаю. — Хорошо, а представляете ли вы себе, с какими опасностями связана работа разведчика? — Я готов умереть, если понадобится, — сказал он. — Берите его в отряд! — горячо настаивал Творогов. — Не ошибетесь! Я согласился. Через несколько дней Кузнецов был освобожден с завода, на котором работал, и приступил к подготовке. Он ежедневно беседовал с пленными немецкими солдатами, офицерами и генералами. Ему предстояла задача детально ознакомиться со структурой гитлеровской армии, с нравами фашистской военщины, а главное — в совершенстве изучить какую-либо местность Германии, за уроженца которой он смог бы себя выдавать. Подготовка эта велась в строгой тайне. Не только рядовые бойцы, но даже руководители отряда — Стехов, Пашун, Лукин — не знали о Кузнецове. Вместе с Кузнецовым обучались военному делу Николай Приходько, Голубь, Николай Гнидюк и другие добровольцы — уроженцы Западной Украины. Жили они отдельно. Соколов и Волков познакомились с ними всего за несколько дней до вылета. Поздоровавшись, Кузнецов отходит в сторону и молча слушает рассказ о подвиге Саши Творогова. Я вижу, как мрачнеет его лицо. В лагерь мы идем с ним вдвоем. Кузнецов молчит. Он не задает вопросов, на мои отвечает коротко. Мне он кажется человеком замкнутым. Или это только сегодня — в первые часы пребывания на территории, оккупированной врагом, под впечатлением рассказа о Творогове? Мы идем рядом. Я не вижу его лица, но мне кажется, что и теперь на нем застыло то же выражение решимости, какое я видел в Москве; та же сосредоточенность и спокойная уверенность человека, все обдумавшего и знающего, что он будет делать. И действительно, Кузнецов, отвечая на мой вопрос о его планах, говорит: — Я смогу беспрепятственно действовать в городе. Подготовился, кажется, хорошо. Да и стреляю теперь сносно. В Москве много тренировался. — Это хорошо. Только стрелять вам пока не придется. — Почему не придется? — У вас будут задачи другого рода. — Что ж, хорошо, — неохотно соглашается он. Чувствую, что своим ответом разочаровал его. Мне предстоит, однако, разочаровывать его и дальше. — И посылать вас пока, я думаю, никуда не будем, — говорю я. — Как не будете? — Впервые слышится в его голосе волнение. — Вам придется готовиться. И довольно долго. Посидите, подучитесь еще, а там и начнем. — Когда это? — спрашивает он уже с нескрываемой досадой. — Месяца через два — два с половиной. Как успеете. Кузнецов ответил сухо: — Слушаюсь. Весь остальной путь мы прошли молча. Приближается август, а мы все еще в пути. Перевалили через железную дорогу Ковель — Киев. До места, где мы намерены расположиться, осталось километров сорок. Близ разъезда Будки-Сновидовичи местные жители предупредили наших разведчиков, что фашисты нас заметили, когда мы переходили через железную дорогу, и на рассвете следующего дня готовятся к нападению на отряд. Как ни странно, это тревожное известие вызвало среди партизан шумное и радостное оживление. Наконец-то мы снова встретимся с врагом лицом к лицу! Ясное дело, мы должны их опередить! Мой приказ — выделить группу из пятидесяти человек для удара по противнику — вызвал общее разочарование. Бойцы рассчитывали, что ударим всем отрядом. Особенно удручен был Стехов. Он собирался идти во главе группы, я же его не пустил. Командиром пошел начальник штаба майор Пашун — кряжистый, расчетливый, с энергичным скуластым лицом, белорус по национальности, в прошлом паровозный машинист. Тем, кто попал к нему в группу, все откровенно завидовали. Ночью группа скрытно приблизилась к разъезду. Разведка установила, что фашисты находятся в эшелоне, стоящем неподалеку на запасном пути. Партизаны скрытно подползли к вагонам и залегли. Не успел Пашун осмотреться, как группе пришлось действовать. Какая-то собачонка, видимо, услышав шорох, подняла лай и всполошила охрану. Часовой окликнул — ему никто не ответил; тогда он дал два сигнальных выстрела. Медлить было нельзя, и Пашун скомандовал: "Огонь!" В вагоны полетели гранаты, вступили в дело автоматы и пулеметы. От разрывной пули загорелась стоявшая у самого состава бочка с бензином; огонь перекинулся на вагоны; начался пожар. К рассвету гитлеровцы, собиравшиеся нас разгромить, сами оказались разбитыми. Не многим из них удалось унести ноги. Трофеи мы взяли большие: много оружия — винтовок, гранат, патронов; разный хозяйственный инвентарь и очень нужные нам продукты, в особенности сахар и сахарин. При этой операции погиб испанец Антонио Бланко. Он первым подбежал к вагону и бросил в окно гранату. Нацелился бросить вторую, но тут же упал, сраженный автоматной очередью врага. Бланко был молод, ему было всего двадцать два года, но короткую жизнь свою он прожил достойно — как патриот своей родины и антифашист. В 1936 году, шестнадцатилетним юношей, он дрался с легионами Франко в рядах народной милиции. Потом жил в Советском Союзе. В партизанский отряд Бланко пошел добровольно. Он погиб, сражаясь с фашистами и, наверно, не желая для себя лучшей жизни и лучшей смерти. Через два дня после боя у разъезда Будки-Сновидовичи мы пришли в Сарненские леса. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ На улице необычайное скопление народа. Все население деревни — от ветхого, все пережившего деда до малых ребят — вышло из хат. Великое горе, страшное бедствие обрушилось на людей: угоняют в Германию. Плачут женщины. Прижавшись испуганно к матерям, голосят ребятишки. Пятеро полицаев безучастно наблюдают это зрелище. — Куды ж воны их гонять! — причитает старая крестьянка, схватившись за голову. — Що воны роблять, що воны роблять!.. — Петро! — кричит другая, окликая стоящего неподалеку от нее полицая. — Петро! Це ж твое село, що ж ты робышь!.. З кым же мои диты зостануться? Мий чоловик зовсим хворый, зовсим хворый... Петро поворачивает голову, смотрит на женщину мутными, пьяными глазами. — Перестань реветь! Говорять тоби, що пойдете до Великонеметчины, а твои диты тут як-небудь перебудуть! И вдруг в толпе неожиданно появляется богатырская фигура человека, неизвестно откуда взявшегося. Он грозно спрашивает: — Що тут таке робиться? Он направляется к полицаям, нахмурившись, смотрит на них с высоты своего роста. — Хто вы таки, хлопцы? Женщина бросается к нему. Лицо у нее в слезах. — Воны забирають до неметчины! — До неметчины... — Незнакомец уничтожающим взглядом окидывает полицаев. — Зачем забираете людей из села? — Нам приказали, мы и забираемо, — отвечает, пятясь назад, полицай. А ты хто такий? — А вот сейчас представлюсь! С этими словами незнакомец хватает за шиворот двух полицаев и сталкивает их лбами. Происходит замешательство. А незнакомец уже гремит, держа перед собой автомат: — Ни с места! Кладить зброю! Полицай по имени Петро, поднимаясь с земли, хватает свою винтовку, но тут же падает вновь, сбитый с ног тяжелым ударом незнакомца. — Кладить, кажу, зброю бо буду стриляты! Полицаи послушно складывают винтовки. — А тепер — геть з села! Щоб вашего духу тут не було! Швыдче, швыдче! И полицаи побежали без оглядки. Крестьяне обступают избавителя. — Спасыби тоби, хлопче, — произносит дед с низким, поясным поклоном. — Ты, як я бачу, свий хлопец, партизан? — Партизан... партизан... — разносится вокруг. Разведчики отряда, придя в село, застают здесь трогательную сцену. Партизан-избавитель стоит в тесном кругу крестьян и мирно с ними беседует. — Микола! Микола! — кричат ему разведчики издали. — Вот он где, черт возьми! Микола! Приходько! — продолжают звать его до тех пор, пока он не оборачивается. — Пришли? — как ни в чем не бывало сказал Приходько и, распрощавшись с крестьянами, отправился к товарищам. Он был виноват перед ними. Вышли все вместе, а он вот взял и отбился, ушел в сторону. Хорошо, что они его нашли. Не ровен час, наскочат гитлеровцы, а он тут один... Дорогой Приходько упросил товарищей, чтобы, придя в отряд, молчали о том, что случилось в селе. Он чувствовал, что ему не миновать взыскания. Но куда денешь винтовки, взятые у полицаев? По нашему обычаю все трофеи подлежат немедленной сдаче. И через час после возвращения разведчиков Коле Приходько пришлось выслушать выговор. Началось с расспросов. — Приходько, это ты принес винтовки? — Я, товарищ командир. — Где ты их взял? У кого? — Та там, у одних полицаев. Постепенно выясняется вся картина. — У тебя есть свое задание, своя работа. Тебя послали в разведку. Тебе было приказано — не стрелять. — Та я не стрельнув ни разу, товарищ командир! — Не стрелять и не связываться ни с какими немцами, ни с какими полицаями. Тут Приходько, до сих пор старавшийся отвечать уклончиво, не выдерживает: — Так я ж не можу, товарищ командир! — Все не могут. Подумай сам: где от тебя больше пользы — когда ты с риском для жизни убьешь фашиста или полицая или когда доставишь нам ценные сведения о противнике? Приходько понимающе кивнул. Конечно, он был согласен с моими доводами. Согласен до тех пор, пока мог рассуждать, но как только доходило до дела, он терял эту способность. Все, что было в его душе наболевшего, выстраданного, вырывалось наружу, не давая опомниться. — Ступай и чтобы впредь без молодчества, — говорю ему. — В следующий раз, если повторится, получишь трое суток и поставлю вопрос в комсомольской организации. Понятно? — Разрешите идти? — Иди. ...Первое время в Москве Приходько казался мне человеком чрезвычайно замкнутым. Рослый, широкий в плечах, с простым и добрым лицом, какие бывают у богатырей, он старательно делал все, что от него требовалось, ни о чем не расспрашивал, больше молчал и, казалось, был поглощен своими думами. Но замкнутость эта была обманчивой. На самом деле редко встретишь человека более открытого и непосредственного, чем Коля Приходько. Бывают лица и глаза, зримо и понятно выражающие душу человека — все, что он думает, что чувствует. Таким лицом обладал и Николай Приходько. Все думы его были о тех местах, куда нам предстояло лететь. То были места его детства и юности, родные края, с которыми разлучила его война и по которым он тосковал. Николаю шел восемнадцатый год, когда над землей Западной Украины взошло солнце счастливой советской жизни. Сын путевого обходчика, младший в многодетной семье, он с детских лет батрачил у помещика. День, когда над городом Здолбуновом и окрестными селами взвились красные флаги, был для него, как и для многих сотен тысяч других его сверстников, первым счастливым днем в жизни. Николай поступил на железную дорогу грузчиком, вступил в комсомол. Незадолго перед войной он стал начальником снабжения в одной из транспортных организаций, начал посещать вечернюю школу. Когда началась война, Николай был тяжело болен. Но он превозмог болезнь и нашел в себе силы прийти в эти горячие дни на станцию. Его вела сила долга, сила преданности Родине. Он помогал отправлять ценности на восток, эвакуировать людей и покинул станцию только тогда, когда в предместьях города показались вражеские танки. Судьба забросила Приходько в Пензу. Здесь он некоторое время работал. Одно из заявлений, которые он подавал в военкомат, достигло цели: он попал в армию, в формирующуюся часть, а уже оттуда, как уроженец Западной Украины, был передан нам. И вот теперь эта история... В душе я по достоинству оценил все благородство поступка Приходько. Но мне не давала покоя мысль, что так, распыляясь на случайные операции, можно упустить главное, ради чего нас сюда прислали. Разведка, разведка и еще раз разведка — твердил я товарищам и старался отвлечь их внимание от диверсий, от налетов на отдельные группы фашистов, всячески добиваясь того, чтобы люди поняли огромное значение разведывательной работы, столь важной для командования Красной Армии. — Ходите, узнавайте, где и какие находятся немецкие части, из кого они состоят, куда передвигаются, — наказывал я товарищам. — Посещайте деревни, беседуйте с населением, рассказывайте правду о ходе войны. Но избегайте ввязываться в бои, устраивать стычки, рискуя собой. Легко сказать — не ввязываться в бои, ограничиваться разведкой, когда эти "запрещенные" действия как раз и были самым желанным, о чем люди мечтали, к чему стремились. Каждое новое злодеяние оккупантов, совершавшееся на глазах у партизан, усиливало, доводило до крайнего предела жажду активной борьбы, страстное желание немедленного возмездия. Не проходило дня, чтобы ко мне или к Стехову не обращались с предложениями о той или иной операции, в результате которой был бы убит какой-нибудь фашистский комендант или выведено из строя предприятие. Предложения эти звучали как личные просьбы. Иногда мы их удовлетворяли. Когда же приходилось отказывать, мы чувствовали, что лишаем людей самого насущного для них, сдерживаем самые благородные порывы, и всякий раз больно было отказывать, тем более что и нас — и Стехова, и меня — желание активной борьбы захватывало не меньше, чем других. Сама жизнь требовала нашего активного вмешательства в установленный гитлеровцами "новый порядок". Мы не могли не защищать свой народ, не мстить палачам за их злодейства. В первые же дни пребывания в Сарненских лесах, как ни важно было нам оставаться пока незамеченными, мы выслали группу партизан на разгром фольварка "Алябин". Это было богатое имение, в недалеком прошлом ставшее народным достоянием, а ныне присвоенное немецким фашистом — начальником гестапо города Сарны, который посадил здесь своего управляющего, человека неслыханной, садистской жестокости. О бесчинствах этого управляющего крестьяне рассказывали нашим разведчикам. Нельзя было спокойно слушать о его преступлениях. Группа из двадцати пяти человек во главе с Пашуном отправилась на фольварк "Алябин" в сопровождении крестьян. Охрана фольварка была разоружена. Захваченная врасплох, она даже не пыталась оказать сопротивление. Налет производился ночью, а под утро в лагерь пришел обоз. На лошадях, взятых на фольварке, партизаны привезли хлеб, масло, крупу, мед, картофель. Обоз замыкало стадо коров. Лучших молочных коров мы отдали крестьянам, поделились с ними и остальными продуктами. Пашун доставил в лагерь двух пленных. Первый был немец, по фамилии Рихтер, управляющий имением, на которого жаловались крестьяне, второй, по фамилии Немович, оказался украинским националистом и одновременно гитлеровским шпионом-профессионалом. Окончив в Германии, куда он бежал по освобождении Западной Украины, гестаповскую школу, он еще до войны вел подрывную деятельность на Украине. Когда пришли оккупанты, Немович под видом украинского учителя разъезжал по деревням, выведывал у своих друзей-националистов, где живут советские активисты, и предавал их гестапо. Немович знал многих других подобных ему предателей, которые учились с ним в гестаповской школе. Поэтому мы не стали его расстреливать, а решили отправить в Москву. Но где держать Немовича, пока придет самолет? Из палатки он может убежать. Выход был найден: сшили специальный мешок из брезента и посадили в него предателя так, что только голова торчала из мешка. Операция по разгрому фольварка "Алябин" положила начало нашим систематическим налетам на немецкие хозяйства. Мы разгромили в ближайших районах несколько крупных имений, в том числе еще один фольварк начальника сарненского гестапо. ...При первых же выходах в деревни и хутора Ровенской области партизаны стали сталкиваться с бандами украинских националистов. Были эти банды невелики по числу, но вооружены неплохо. У них имелись немецкие автоматы, немецкие винтовки, немецкое снаряжение. Я вспомнил времена гражданской войны, когда мне приходилось, сражаясь на Украине, встречаться с подобными предателями. Тогда это были петлюровцы, махновцы, кулацкие сынки, которых буржуазия использовала в своей борьбе против молодой Советской Республики. Банды эти в то время насчитывали по три пять тысяч человек каждая. Но наши отряды, даже когда они состояли из четырехсот — пятисот бойцов, успешно справлялись с ними. С нынешними бандитами дело было еще проще, и не только потому, что были они малочисленными, — по трусости нынешние превосходили своих предшественников. О том, какие это вояки, фашисты знали. Банды националистов, которые они включали в свои карательные отряды, были храбры лишь там, где дело касалось расправы над мирными жителями, грабежей и поджогов. Но там, где приходилось вступать в бой с партизанами, при первых же выстрелах "войско" бандитов пускалось наутек. Наши партизаны не могли говорить без смеха об этих "вояках". Однажды Валя Семенов привел пленных. — Бандитов забрал, — доложил он. — Каким образом? — Да они, как увидели нас, сразу сделали трезубы. — Что-что? — Трезубы. Ведь у них на пилотках такой знак — из трех зубьев состоит, вроде как вилы. Так вот они сразу подняли руки вверх, и получился трезуб — две руки, а посредине голова! С тех пор, когда украинские националисты сдавались в плен, у нас так и говорилось: "Сделали трезуб". Наши вылазки в окрестные села, налеты на отдельные группы фашистов, на фольварки — все это приносило большое моральное удовлетворение. Но в то же время люди все больше понимали: если мы стремимся оказать действительно эффективную помощь Красной Армии, надо заняться разведкой, а все остальное отодвинуть на второй план. Именно так стоял вопрос для нас, находившихся под городом Ровно, бок о бок с наместником Гитлера на Украине Кохом, с его рейхскомиссариатом, с многочисленными штабами и учреждениями, с всеукраинским гестапо. Город Ровно был фашистской "столицей" Украины, средоточием гитлеровского аппарата управления, гнездом фашистского оккупационного чиновничества и военщины. Здесь легче можно было узнать о перегруппировках вражеских войск на фронте, о строительстве новых линий обороны, о мероприятиях хозяйственного характера, наконец, о том, что творится в самой Германии. И нашей главнейшей задачей было — прочно обосноваться именно здесь и протянуть в Ровно свои надежные щупальца. В каких-нибудь двадцати километрах от Ровно находился другой важнейший пункт — узловая станция Здолбунов, через которую курсировали все поезда с Восточного фронта в Германию, Чехословакию, Польшу и из Германии, Польши и Чехословакии на Восточный фронт. Стратегическое положение Здолбунова подсказывало, насколько важно нам пробраться к этой станции и "оседлать" здолбуновский узел. Мы начали с двух ближайших к нам пунктов — с районных центров Сарны и Клесово, в которых стояли крупные немецкие гарнизоны. Заняться ими было поручено группе разведчиков во главе с Виктором Васильевичем Кочетковым. Кочетков быстро нашел в окрестных селах людей, которые имели в Сарнах и Клесове родственников или знакомых. Люди эти охотно согласились выполнять его поручения. Так у Кочеткова появились ценные помощники. Один из них как-то сказал Кочеткову, что с ним хочет повидаться некто Довгер, работник Клесовского лесничества. Виктор Васильевич согласился встретиться. Перед ним предстал пожилой человек с гладко выбритой головой, одетый в старомодную, хорошо сохранившуюся пару, при галстуке, завязанном тонким узлом. Сквозь овальные, в железной оправе очки на Кочеткова смотрели внимательные, изучающие глаза. — Что скажете? — сухо спросил Кочетков. — Все, что я могу рассказать, вам, наверно, уже известно. — Вот как? — Я советский человек и, когда узнал, что здесь у вас партизанский отряд, решил, что буду с вами. — Мы, пожалуй, без вас обойдемся, — ответил Кочетков. Он не сомневался, что имеет дело с вражеским лазутчиком. Довгер понял. — Не надо думать о людях плохо, — сказал он, не скрывая обиды. — У меня здесь семья — жена, мать, трое детей. Пусть они ответят за меня, если я провинюсь перед вами! Кочетков заколебался. — Но ведь вы пожилой человек, — сказал он после молчания, — вам будет трудно. — А я не прошу принять меня в партизаны. Я просто буду выполнять ваши задания, все, что вам нужно. — Хорошо, — согласился Кочетков. На следующий день Довгер получил задание съездить в Ровно и посмотреть, что там делается. Он охотно пошел на это. Вернувшись из Ровно, Довгер привез вести о расправах над мирными людьми, о массовых расстрелах на улице Белой. — Вот вам адреса, — заключил он свой скорбный рассказ и передал Кочеткову план города с нанесенными на нем кружочками. План этот, довольно точный, был начерчен самим Довгером. — Это, — объяснял он, указывая на кружочки, — рейхскомиссариат... Вот тут помещается резиденция Коха, этот черный кружок — гестапо, здесь — здание суда... — Спасибо, Константин Ефимович, — от души благодарил Кочетков. Спасибо! — Пожалуйста, — сухо отвечал тот. Ему не нравилось, что его благодарят. "Я не одолжение вам делаю, — сказал он как-то Кочеткову. — Я выполняю свой долг советского человека так же, как и вы". Константин Ефимович Довгер, белорус по национальности, принадлежал к той части местной интеллигенции, которая хорошо знала Россию еще по дореволюционным временам. Все годы, когда Западная Украина входила в состав панской Польши, эти люди с волнением следили за происходящими у нас событиями, всей своей духовной жизнью жили с нами. Перед первой мировой войной Довгер окончил лесной институт в Петербурге, затем приехал сюда, на Волынь, и с тех пор работал в Клесовском лесничестве. "Дядя Костя" прозвали Довгера разведчики, вместе с Кочетковым ходившие к нему на связь. Это прозвище укрепилось за ним и у нас в штабе, даже я ловил себя на том, что называю Константина Ефимовича дядей Костей. Нередко Довгера наряду с другими лесничими вызывали к себе жандармские офицеры, приезжавшие во главе карательных экспедиций. — Не знаю, у меня партизан не слышно, а вот в двадцатом квартале, там, кажется, их видали, — говорил по нашему указанию Довгер жандармам. В двадцатом квартале нас, конечно, давно уже не было. Каратели, выбиваясь из сил, изорвав одежду и обувь, заставали там полуразрушенные шалаши из древесных ветвей и золу от костров. Однажды, после очередной такой истории, мы долго не встречались с дядей Костей и уже начали за него беспокоиться. Наконец он пришел в отряд сам и на наши расспросы ответил, что имел "некоторые неприятности". Он попросил Кочеткова в дальнейшем связываться с ним через его дочь Валю. — Не рано ли ей? — усомнился Кочетков, знавший дочь Константина Ефимовича. — Ей семнадцать лет, — сказал Довгер и добавил со вздохом: — Что поделаешь, надо. Валя выглядела моложе своих семнадцати. Тоненькая, хрупкая, с большими, похожими на отцовские, карими внимательными глазами, она напоминала подростка. Работала она счетоводом на мельнице в селе Виры. Роль связной между отцом и партизанами пришлась ей по душе. Она ревностно принялась за дело. Как-то, встретившись в условленном месте с Кочетковым и сообщив ему то, что велел передать отец, Валя добавила кое-что и от себя. — Была я в Сарнах, — сказала она, — немцев там полным-полно. Какой-то запасный полк разместился. — Пехотный? — поинтересовался Кочетков. Он уже имел эти данные от своих ребят и решил проверить способности Вали как разведчицы. — Не знаю, — честно призналась девушка. — Но я вам обещаю: к следующему разу я изучу все отличительные знаки. Обязательно. И действительно, при следующей же встрече Валя назвала Кочеткову все рода войск, проследовавшие в эти дни мимо станции Клесово. — А зачем вы ходили на станцию? — спросил Кочетков. — То есть как "зачем"? Смотрела на немецкие эшелоны. Я знаю, вам это нужно. Так она сама — хотел или не хотел того Кочетков — стала разведчицей. И он дал ей первое самостоятельное задание. Валя стала бывать в окрестных селах, ездила в Сарны, где у нее были подруги, узнавала все, что ей поручалось узнать, и, гордая, сияющая, рассказывала Кочеткову. Константин Ефимович, узнав, что дочь работает самостоятельно, отнесся к тому, что она делает, неодобрительно. Однажды в разговоре со мной он даже пожаловался: "Семнадцать лет девчонке, куда ей! Я бы уж сам как-нибудь. Знаете, одно дело — мы с вами..." Я понимал его тревогу. Он хотел оградить дочь от жестокой действительности войны. Можно ли было осуждать его за это? Слухи о появлении в Сарненских лесах целой армии партизан были, по существу, не так уж неосновательны. Хотя отряд насчитывал немногим более ста человек, но в действительности нас было не сто, не двести и даже не дивизия, а гораздо больше. Тем или иным путем, нападая или только сопротивляясь, саботируя немецкие мероприятия, помогая партизанам всюду, где только была к тому возможность, нанося оккупантам урон, все население от мала до велика боролось за свободу и независимость своей Родины — было с нами. Если бы мы действовали только силами своего отряда, мы ничего не смогли бы сделать, очень скоро мы были бы парализованы или даже уничтожены. Население являлось нашим верным помощником и защитником. На всех этапах борьбы оно было нашей прочной и надежной опорой в тылу врага. Крестьяне охотно делились с нами скудными своими запасами. Целые деревни собирали для нас продукты — хлеб, овощи. В крупных селах находились наши "маяки" — по восемь — десять партизан. Эти "маяки" жители называли комендатурами и туда доставляли "харчи для партизан". Место лагеря мы держали в секрете. Население помогало нам и в разведке. Якобы для продажи кур, овощей или просто под предлогом, будто идут проведать родственников, местные жители посещали районные центры, ближайшие железнодорожные станции; высматривали, выспрашивали и рассказывали обо всем нам. Особенно отличались девушки, старухи и подростки, которых врагу трудно было в чем-либо заподозрить. Местные жители знали дороги, знали людей и приносили отряду неоценимую пользу. Отряд быстро разрастался. Колхозники сами, по собственной инициативе, стали отправлять к нам своих сыновей. Снаряжали молодежь торжественно вытаскивали запрятанную от фашистов лучшую одежду и обувь, благословляли в путь. От многих сел у нас в отряде было по десять — пятнадцать человек. А такие села, как Виры, Большие и Малые Селища, стали целиком партизанскими: от каждой семьи кто-нибудь был в отряде. Вливавшиеся в отряд партизаны проходили у нас военное обучение по программе, рассчитанной на двадцать дней. Дело было поставлено, как в самой заправской военной школе: обучались маршировке, тактике лесного боя, обращению с разного рода оружием. Потом комиссия принимала зачеты. Большинство закончило учение на "хорошо" и "отлично". Ежедневные сводки с фронтов Отечественной войны, которые мы получали по радио и распространяли в деревнях, поддерживали веру населения в победу Красной Армии. В хуторах и селах, где мы часто бывали, крестьяне переставали сдавать оккупантам продукты. До нашего появления в этом краю врагу с помощью националистов довольно легко удавалось производить "заготовки". Теперь, когда фашисты заходили туда, их из засад встречали огнем. Так росло и ширилось организованное сопротивление народа немецко-фашистским захватчикам. Так постепенно возникал в оккупированной Ровенской области новый партизанский край. ГЛАВА ПЯТАЯ Сарненские леса раскинулись на десятки километров. Но это не был сплошной лесной массив. Через каждые шесть — восемь километров попадался хутор или деревенька, за ней поле и затем опять лес. Мы остановились в лесу неподалеку от деревни Рудня-Бобровская, километрах в ста двадцати от Ровно. Был август, дни стояли жаркие, поэтому землянок рыть не стали и натянули свои плащ-палатки. У кого их не было, делали шалаши. Лучшим материалом для них оказались еловые ветви. Уложенные густо, они не пропускали дождя. Еловые лапы явились и хорошей подстилкой. Планировка лагеря была такая. В центре, вокруг костра, симметрично растянуты плащ-палатки работников штаба отряда. В нескольких метрах от штаба с трех сторон располагались санслужба, радиовзвод и штабная кухня. Немного дальше — подразделение разведки. Затем, по краям занятого массива, устраивались строевые подразделения. Весь наш "поселок" был выстроен за одни сутки. Уже на другой день пошли во всех направлениях разведчики — знакомиться с населением, искать верных людей, узнавать о немцах, добывать продукты. В первую очередь пошли знающие украинский язык. Таких было немало. Но не всех партизан можно было посылать в разведку. У многих за время перехода вконец истрепалась обувь. Складов обмундирования у нас не было, а на склады врага на первых порах рассчитывать не приходилось. "Босоногих", как их в первый же день окрестили в отряде, скопилось довольно большое число. Им ничего не оставалось, как заняться "домашним хозяйством". Никто не хотел мириться с такой участью. Боец Королев, коренастый, круглолицый, в прошлом работник пожарной охраны, человек работящий, особенно тяготился своим положением "босоногого", и он нашел выход. — Товарищ командир, разрешите отлучиться на тридцать минут в лес! обратился он к своему командиру отделения Грише Сарапулову. — Зачем? — спросил Сарапулов, смуглолицый парнишка, чуть ли не самый молодой в своем отделении и поэтому невольно напускавший на себя строгость. — Липу обдирать, — отвечал Королев, помахивая топором, который он только что взял в хозяйственном взводе. — Я себе лапти сплету. — Что еще за новости? — неодобрительно проворчал Сарапулов, но, подумав, все же разрешил. — Идите, только чтобы не больше тридцати минут. Через полчаса Королев вернулся. Он устроился на пеньке возле костра и начал работать. Из липовой коры надрал лыка, свил два оборника, вырезал из дерева колодку. Уроженец Рязанской области, он хорошо владел этим хитрым искусством. "Босоногие", столпившиеся вокруг, дивились, как ловко он накладывает лыко на лыко, продергивает конец одного, стягивает вниз конец другого... Сначала пробовали шутить над Королевым, но он не отвечал, поглощенный делом. Через час он уже примерил готовый лапоть. — Ну-ка, давай посмотрю, — сказал подошедший Сарапулов. Взял, повертел лапоть в руках и, не говоря ни слова, унес с собой. Королев не понимал, что бы это значило. Сарапулов скоро вернулся и сказал: — Товарищ Королев, твоя работа одобрена. Майор Стехов просил сплести ему пару лаптей. Одновременно дал приказание всем командирам взводов выделить по два человека и направить к тебе на обучение. — Ну и ну! — удивился "мастер". Он уже примерял второй лапоть. Делал он это сосредоточенно, чувствуя на себе десятки глаз; польщенный таким вниманием, он, однако, не подавал виду, что доволен им. Через несколько минут начали подходить "ученики". — Вы будете товарищ Королев? — Я. — Нас послали учиться плести лапти. Собралось восемь учеников. — Вы, ребята, не смущайтесь, — сказал им Королев, видя, что не все пришли по доброй воле. — Дело стоящее. Лапоть — старинная русская обувка. Мы сейчас с вами трудности переживаем, босиком приходится бегать. Со своего брата крестьянина сапоги не снимешь, а до фашистов пока не добрались. Что делать?.. Между прочим, сказать вам, лапоть для партизан даже лучше сапога. В сапогах ты стучишь ногой так, что за версту слышно, а возьмите лапти, — он прошелся по лугу, — ну что, слышно? Вот вам и мораль. Лапти — партизанская обувь, я считаю... А теперь перейдем к делу. Берется кора, и от целой коры вдоль вырезывается лыко... На первом же уроке бойцы сплели по одному, хотя и некрасивому, лаптю, а через пару дней многие ходили в новеньких лаптях. Так на первое время разрешена была проблема обуви. Много нужд было у нас, когда мы оказались в лесу, оторванные от большого мира. Но из всякого положения находился выход. У людей обнаруживались таланты и как раз в тех областях, в которых более всего были нужны. Так произошло с испанцем Ривасом, тем самым, что когда-то растерялся, оказавшись один в лесу. Ривас никак не мог найти себе применения в отряде. Он был назначен во взвод, но, будучи человеком физически слабым, не мог нести боевую службу наравне с другими. При переходах он так уставал, что его приходилось сажать на повозку вместе с ранеными. По-русски он не знал почти ни слова. Дел по его специальности авиационного механика пока никаких не было. Впервые в жизни пришлось ему нести караульную службу. Он тяжело переживал свое положение. А тут еще, стоя на посту, он имел привычку строгать перочинным ножом какие-то палочки, нарушая этим устав караульной службы, за что получал замечания. Однажды Риваса забыли сменить. Он так расстроился, что совсем пал духом. Мы ему предложили с первым же самолетом, который к нам придет, отправиться обратно в Москву. Ривас согласился. Но случай все изменил. Как-то Ривас увидел, что один партизан возится с испорченным автоматом. Испанец подошел, посмотрел и промолвил, качая головой: — Чу-чу! Ремонтир? — Вот тебе и "чу-чу", ни черта не выходит! — отозвался с досадой партизан. — Э! Попроба ремонтир! — предложил Ривас, взял автомат и занялся им. Оказалось, что в диске автомата лопнула пружина. Ривас нашел сломанный патефон — трофей боя на разъезде Будки-Сновидовичи, вытащил из него пружину и пристроил к автомату. Оружие стало действовать. Этот случай принес Ривасу славу оружейного мастера. Из всех рот потянулись к нему с просьбой починить оружие. Разведчики достали для него тиски, молотки, напильники, и вот Ривас целыми днями пилит, сверлит, режет. Однажды из ржавого болта, работая одним напильником, он сделал превосходный боек для пулемета, так что трудно было отличить от заводского. Ривас повеселел, часто улыбался и даже начал полнеть. Работал он с большим удовольствием. Когда было много "заказчиков", он трудился и ночью, при свете костра. Потом смастерил себе подобие лампы, которую по-испански называл "марипоса". Заправлялась "марипоса" не керосином, а конским или коровьим жиром. Множество оружия, которое было бы брошено, Ривас вернул в строй. У него оказались поистине золотые руки. — Ривас, часы что-то стали! — Э! Плёхо. Попроба ремонтир. — Ривас, зажигалка испортилась! — Ремонтир! Когда наконец пришел самолет и я спросил Риваса, полетит ли он в Москву, он даже испугался, услыхав этот вопрос, замахал обеими руками: — Ни, ни, я полезный ремонтир! Так нашелся у нас оружейных дел мастер. Походных кухонь, как в регулярных частях армии, у нас не было. Не было, конечно, и настоящих поваров. Да что повара — у нас и продовольствия в первое время не было никакого. Было только то, что добровольно давали крестьяне, и то, что силой забирали у предателей. Порядок распределения продуктов был строгий. Все, что приносили разведчики, до последней крупинки сдавалось в хозяйственную часть и там уже шло по подразделениям. Никто не имел права воспользоваться чем-либо лично для себя. В каждом подразделении была своя кухня; отдельная кухня обслуживала санчасти, штаб, радистов и разведчиков. Поваром на штабную кухню назначили казаха Дарбека Абдраимова. Новый "повар" ввел свое "меню". Мы стали есть "болтушку". Делалось это так: мясо варилось в воде, затем оно вынималось, а в бульон засыпалась мука. Получалась густая клейкая масса. Мы назвали ее "болтушкой по-казахски". Ели "болтушку" вприкуску с... мясом. Хлеба не было. Когда муки не было — а это случалось часто, — вместо "болтушки" ели "толчонку": варили в бульоне картошку и толкли ее. Если не было ни муки, ни картошки, находили зерно — пшеницу или рожь — и варили это зерно. Всю ночь, бывало, стоит на костре котел, кипит, но зерно все же не разваривается. Когда появилась мука, стали печь вместо хлеба лепешки. Дарбек это делал мастерски. Он клал тесто на одну сковородку, прикрывал другой и закапывал в угли. Получались пышные "лепешки по-казахски". Большим подспорьем служил "подножный корм" — грибы, земляника, черника, малина. Ежедневно группы партизан отправлялись в лес собирать грибы и ягоды, каждая группа для своего подразделения. От черники у многих были черные зубы, губы и руки. Иногда чернику "томили" в котлах, на углях костров. Томленая, она походила на джем. А если в нее добавлялся трофейный сахарин, получалось уже лакомое блюдо — варенье к чаю. Кстати сказать, чая у нас тоже не было. Кипяток заваривали листьями и цветом малины. Много хлопот выпадало на долю Цессарского. Он устраивал санитарные палатки, лечил раненых и больных, следил за гигиеной в лагере и поспевал даже в окрестные села, где с нетерпением ждали партизанского доктора. В самый короткий срок Альберт Вениаминович завоевал себе как врач непоколебимый авторитет. Мы со Стеховым радовались этому обстоятельству: раз бойцы верят в своего врача, значит, каждый из них убежден, что в случае ранения получит нужную помощь; отсюда рождалось чувство уверенности, спокойствие, столь необходимое в нашей боевой работе. В Цессарского как врача все абсолютно верили. Даже раненому испанцу Флорежаксу он внушил веру в выздоровление, несмотря на то, что тот ничего не понимал по-русски. Цессарский неподражаемой мимикой и жестами умел ему разъяснить то, что хотел, и, во всяком случае, убедить в том, что он, Флорежакс, будет жить и еще убьет не одного фашиста. Руку Кости Пастаногова наш доктор пристроил на выстроганной по его указанию дощечке, и кость начала срастаться. Каждое утро, независимо от погоды, Цессарский производил осмотры. Выстроит взвод, прикажет раздеться до пояса. Кого найдет не в порядке пристыдит, отругает, заставит пойти мыться. Если обнаружит хоть у одного вошь, все подразделение немедленно направляется на санитарную обработку. В теплые дни мылись в речке или у колодца; когда стало холодно, мылись прямо у костра нагретой водой. Мытье было не из приятных, но никто даже не пытался перечить. Раз сказал доктор, значит, баста, так нужно. Но зато в отряде не было дизентерии и сыпняка, а кругом в деревнях эти болезни свирепствовали. В отрядной газете "Мы победим", которая стала выходить еще на марше, Цессарский был постоянным корреспондентом. Газета писалась от руки, на обычной ученической тетради. В каждом номере три-четыре страницы отводилось, как правило, доктору. "Объявим войну эпидемиям", "Чистота наше оружие", "Нечистоплотность в наших рядах — предательство" — вот заголовки статей Цессарского. В одном номере он поместил такой рисунок: из болота пьют воду свинья и нерадивый партизан. Под рисунком стихи: Когда Цессарский приезжал в село, там немедленно выстраивались очереди на прием. Это был единственный вид медицинской помощи, которую получало население. Больных было много. Голод и эпидемия косили людей. В этих условиях на врача смотрели как на избавителя. После таких приемов Альберт Вениаминович возвращался в лагерь разбитым, молча уходил к себе и долго сидел один в шалаше. Самое тягостное впечатление производили на него дети — десятки больных детей, которых родители к нему приносили завернутыми в грязное тряпье. Стоило Цессарскому не побывать в какой-либо деревне шесть-семь дней, как разведчики приносили просьбу жителей прислать поскорее доктора. И Цессарский немедленно отправлялся. В беседах с товарищами наш доктор утверждал, что его истинное призвание — искусство. — Вот кончится война, пойду в театр актером, — говорил он. Лишь только выдавался вечером свободный часок, Цессарский шел к костру, где его уже ждали, и начинал "концерт". Он мастерски, с подъемом, читал стихи Пушкина, Маяковского. Далеко был слышен ровный, певучий голос: Со временем появились у нас свои певцы, плясуны, баянисты. Но на первых порах Цессарский лечил и от болезни и от грусти. Он делал это с одинаковым успехом. Это был врач "на все руки". ГЛАВА ШЕСТАЯ По шоссе Ровно — Костополь едут три фурманки. И хотя в запряжке хорошие, сытые лошади, фурманки движутся не спеша. На первой немецкий офицер. Он сидит вытянувшись, равнодушно и презрительно поглядывая вокруг. С ним рядом человек в военной форме, с белой повязкой на рукаве и трезубом на пилотке. На двух других фурманках полно полицаев. Одеты они пестро. На одном военные брюки и простой деревенский пиджак, на другом простые штаны и военная гимнастерка. Но на рукавах у всех белые повязки с надписью: "Щуцполицай". Повязки эти крестьяне называли "опасками". Если на первой фурманке офицер и полицай, видимо, старший, сидят чинно, то на двух других полицаи, развалившись, горланят песни, дымят самосадом. Картина обычная, бандиты с офицером-фашистом во главе едут в какое-нибудь село громить жителей за непокорность. Шоссе прямое и открытое. По сторонам поля и луга, поодаль леса. Движение на дорогах довольно оживленное. Время от времени грузовая или легковая немецкая машина на большой скорости проносится мимо фурманок. Когда машина обгоняет фурманки или едет им навстречу, офицер еще больше подтягивается, злобно покрикивает на горланящую братию и, выбрасывая правую руку вперед, приветствует встречных немцев. Ясно, что офицеру противно тащиться на фурманке со сбродом людей "низшей расы", когда его коллеги разъезжают в комфортабельных автомобилях. Вот уже три часа, как фурманки движутся по шоссе, пугая своим появлением жителей придорожных хуторов. При их появлении люди скрываются в хаты и робко выглядывают из окон. Впереди на шоссе показалась большая красивая легковая машина. Дорога тянется среди поля. Офицер на фурманке привстал, внимательно осмотрелся вокруг. Кроме этой машины, ни позади, ни впереди никого не видно. Тогда, повернувшись к задним фурманкам, он поднимает руку. Песни и гам мгновенно смолкают. Машина приближается. Полицай, сидящий рядом с офицером, соскакивает с фурманки и быстро идет вперед. Как только машина поравнялась с ним, он спокойно, как на учении, бросает в нее гранату. Разрыв пришелся позади машины, но блестящий "опель-адмирал" в придорожном кювете... "Хлопцы", горланившие на задних фурманках, посыпались на землю и с оружием наизготовку бросились к опрокинутому автомобилю. Офицер, командовавший "полицаями", уже стоял тут. — Молодец, Приходько! — сказал он по-русски "полицаю", бросившему гранату. — Хорошо рассчитал. Машину перевернул, а пассажиры целы. Когда из машины вытащили двух испуганных и немного помятых фашистов, тот же офицер заговорил с ними по-немецки: — Господа, прошу не беспокоиться. Я лейтенант немецкой армии Пауль Зиберт. С кем имею честь разговаривать? Пожилой офицер с рыжими волосами и прыщеватым лицом ответил: — Я майор граф Гаан, начальник отдела рейхскомиссариата. А со мною, он указал на другого, — имперский советник связи Райс, из Берлина. — Очень приятно, — сказал лейтенант. — Ваша машина пострадала, прошу пересесть на повозку. — Объясните, в чем дело! — потребовал граф. — Я ничего не понимаю. Он собирался что-то еще выяснить, но лейтенант кивнул своим людям. Те схватили фашистов, связали им руки и уложили в фурманки. На первом же повороте фурманки свернули в сторону от шоссе и скоро очутились на нашем партизанском "маяке". Здесь немецкий офицер переоделся в комбинезон и стал тем, кем был на самом деле, — Николаем Ивановичем Кузнецовым. Изо дня в день Кузнецов изучал обстановку, подолгу беседовал с товарищами, возвращавшимися из разведки, с задержанными на постах местными жителями. Но больше всего интересовали Кузнецова пленные гитлеровцы. Решив объявить себя пруссаком, он перечитал все, что мог достать, о Восточной Пруссии, о ее экономике, природе, населении; в конце концов настолько живо представлял себе эту область и ее центр — город Кенигсберг, словно там родился и прожил всю жизнь. Беседы с пленными гитлеровцами могли помочь ему в этих занятиях. Но пленные, которых мы брали, никак не удовлетворяли Николая Ивановича. — Не люди, олухи какие-то! — сказал он мне как-то после очередной беседы. — Заводные манекены. Кроме "хайль Гитлер" и "Гитлер капут", ни черта не знают. Спросишь о чем-нибудь важном — обязательно станут во фронт, руки по швам: "Я солдат и в политике не разбираюсь". Разговаривать противно. — Откуда же я вам профессора достану? — смеясь, возразил я. — Я мог бы достать себе настоящего "языка", длинного, который многое знает и многое сможет рассказать. — Каким образом? — Надумал одну операцию. Дело только за вашим разрешением. Так возник план "подвижной засады". Как указывается в военных учебниках, обыкновенная засада проводится так: притаившись в определенных местах, бойцы ждут появления противника и нападают на него. Ну а если вам дано открытое шоссе и кругом одни лишь поля, где там устроить засаду? Вот почему Николай Иванович решил провести, как он сам выразился, "подвижную засаду" на фурманках. Он недаром облюбовал красивый "опель-адмирал". Пассажиры этой машины действительно оказались интересной добычей, "языки" на самом деле длинные. В лагере Кузнецов явился к пленным все в той же форме немецкого лейтенанта. Соблюдая положенный в германской армии этикет, он расшаркался перед ними. — Садитесь, — хмуро предложил галантному лейтенанту майор Гаан, указывая на бревно. Иного сиденья в палатке не было. — Как вы себя чувствуете? — любезно осведомился Кузнецов. Но пленные были настроены не столь благодушно. — Скажите, где мы находимся и что все это означает? — Вы в лагере русских партизан. — Почему же вы, офицер немецкой армии, оказались в стане наших врагов? — Я русский. — Зачем вы говорите неправду! — возмутился граф. — Вы немец, вы предали своего фюрера! Кузнецов решил уступить. — Я пришел к выводу, что война проиграна. Гитлер ведет Германию к гибели. Я добровольно перешел к русским, а вам советую быть откровенными. Пленные упирались недолго. Скоро у Кузнецова началась с ними откровенная беседа. С этими "собеседниками" Николай Иванович мог, кстати, проверить себя и свое знание немецкого языка. К тому же граф Гаан оказался "земляком" Кузнецова, он проживал в Кенигсберге. Среди многочисленных секретных бумаг у пленных оказалась топографическая карта, на которой были детально нанесены все пути сообщения и средства связи гитлеровцев как на территории Украины и Польши, так и в самой Германии. Изучая эту ценную карту, Кузнецов обратил внимание на линию, смысл которой был ему неясен. Линия начиналась между селами Якушинцы и Стрижевка, в десяти километрах западнее города Винницы, и кончалась у Берлина. Какая же связь между маленькими украинскими селами и столицей гитлеровской Германии? Ни граф Гаан, ни имперский советник связи Райс долго не хотели отвечать на этот вопрос. — Это государственная тайна, — заявил Гаан. Но именно поэтому-то мы и интересовались линией Берлин — Якушинцы. Кузнецову пришлось допросить пленных как следует. — Это многожильный подземный бронированный кабель, — сказал наконец Райс под упорным взглядом Кузнецова. — Для чего он проложен? — Он связывает Берлин с деревней Якушинцы. — Это я вижу на карте. А почему именно с Якушинцами? Пленные продолжали молчать. — Там находится ставка фюрера, — процедил имперский советник. — Когда проложен подземный кабель? — Месяц назад. — Кто его прокладывал? — Русские. Военнопленные. — Русским военнопленным доверили тайну местонахождения ставки Гитлера? — Их обезопасили. — Что вы имеете в виду? Пленные молчали. — Что вы имеете в виду? — повторил Кузнецов, меняясь в лице. — Их уничтожили? Пленные продолжали молчать. — Сколько их было? — Военнопленных? — пробормотал Гаан. — Двенадцать тысяч. — И все двенадцать тысяч... — Но это же гестапо. — Двенадцать тысяч человек! — Это гестапо! — твердили фашисты. Кузнецов был по натуре человеком сдержанным. Я не помнил случая, чтобы он нервничал, повышал голос, давал волю своему негодованию. Но тут он не выдержал. Все, что постепенно накапливалось в его душе, вырвалось наружу неукротимым желанием мести, стремлением самому, своими руками, физически уничтожать извергов. С этого дня просьбы Кузнецова об отправке его в Ровно стали еще настойчивее. — Я готов, — доказывал он. — Видите, вот у этих двух гитлеровцев не возникло даже сомнения в том, что я немец. В самом деле, история с Гааном и Райсом послужила прекрасной проверкой готовности Кузнецова. Язык он знал действительно в совершенстве и так же в совершенстве усвоил манеры состоятельного отпрыска прусской юнкерской семьи, привилегированного офицера. Что касается языка, то Кузнецов вообще был прирожденным лингвистом. До прибытия в лагерь он совершенно не знал украинского языка. За короткое время пребывания на Украине, посещая хутора, общаясь с партизанами-украинцами, он быстро усвоил их язык, научился украинским песням. Крестьяне считали его настоящим "хохлом". Когда мы появились в местах, населенных поляками, Николай Иванович заговорил по-польски и даже запел польский национальный гимн. abu Можно было бы не откладывать отправку Кузнецова, если бы не некоторые "мелочи", внушавшие беспокойство. Одно из таких "мелочей" было то, что Николай Иванович иногда разговаривал во сне. Разговаривал, конечно, по-русски. — Это может вас выдать, — сказал я ему. — Вы должны забыть русскую речь. Именно забыть. Говорите только по-немецки, думайте по-немецки. Не с кем говорить? Идите к Цессарскому, разговаривайте с ним. — Хорошо, — согласился Кузнецов. — Я постараюсь. Он принадлежал к числу тех людей, которые скупо рассказывают о себе и о которых больше говорят их поступки, нежели слова. Чем ближе я узнавал его, тем лучше видел, что причиной его замкнутости была не скрытность характера, не самомнение, а скромность — естественная скромность человека, не находившего в своей жизни ничего такого, что могло бы поразить или чем-то удивить других людей. Биографию свою он считал самой заурядной и нередко завидовал тем, чья жизнь складывалась бурно, была насыщена событиями, казалась интереснее, чем его. Как-то мы разговорились с ним, возвращаясь с охоты. Был холодный осенний полдень. Моросил мелкий дождь. Мы оба порядком устали, думали каждый о своем и лишь изредка перебрасывались отдельными словами. Незаметно разговор зашел о Саше Творогове, человеке, которого мы оба хорошо знали и любили. — Творогов был из тех, кто к тридцати годам может писать свою биографию в трех томах, — сказал Кузнецов, не скрывая зависти. — А разве вы, Николай Иванович, не могли бы рассказать о своей жизни, ну если не в трех томах, то хотя бы в одном? — удивился я. — Неужели ваша жизнь протекала так уж неинтересно, что о ней и сказать нечего? — Да нет, я бы не сказал, что недоволен своей жизнью, — ответил Кузнецов задумчиво. — Но есть люди, жизнь которых достойна удивления и подражания. Люди воевали в Испании, дрались с японцами на Халхин-Голе, участвовали в финской войне, а у меня что? Моя жизнь самая обыкновенная, найдутся сотни тысяч с такой биографией. Родители мои простые крестьяне. Нас, детей, у них было четверо — сестры Лида к Агафья, брат Виктор и я. Из братьев я старший. Семи лет пошел в школу. У меня всегда была хорошая память. Было мне лет семь или восемь, когда я читал отцу наизусть "Бородино" Лермонтова. abu Продекламировав, Кузнецов продолжал: — Жили мы на Урале, в Свердловской области, в селе Зырянка. Село большое — дворов триста, сплошь беднота, школа маленькая — четыре класса. Тем, что мне удалось доучиться, я во многом обязан семье Прохоровых. Эти чудесные люди много сделали для моего воспитания, я до сих пор благодарен им. Потом мне пришлось ехать в Талицу, районный центр. Там я жил самостоятельно, отец платил за угол да за харчи. Техникум кончал в Тюмени, откуда уехал в Кудымкар — в Коми-Пермяцкий автономный округ, там работал по специальности. Так получилось, что я редко с тех пор виделся со своими. Помню, приехал домой в двадцать девятом году — отца в живых уже не было, мать мучается одна с семьей. Приезжаю я, как сейчас помню, в комсомольском костюме — некоторые комсомольцы тогда форму носили. Говорю матери: "Почему, мама, в коммуну не вступишь?" Рядом с селом была коммуна "Красный пахарь", организовалась она еще в девятнадцатом году. "Боязно". Три дня я ее агитировал. Убедил-таки. Хотел на следующий год приехать, посмотреть, как старушка в коммуне работает, да не удалось. Так, представьте себе, и не был с тех пор на родине. Кончим войну — обязательно побываю. Он умолк, задумался немного и снова заговорил: — С тех пор из родных виделся только с братом Виктором. Он приезжал в Кудымкар. Виктор работал в Свердловске, на Уралмашзаводе. Много интересного рассказывал, хвалился. Своими рассказами он и меня соблазнил. Уехал я в Свердловск. Поступил на "Уралмаш", в конструкторское бюро, и начал учиться в заочном индустриальном институте. Учиться хотелось дьявольски. Читал запоем книгу за книгой... — Тогда и немецкий язык изучили? — спросил я. — Да, начал тогда... Взялся за него случайно. До этого никогда не подозревал в себе способностей к языкам. Были у нас на заводе немцы, иностранные специалисты. По работе мне приходилось иметь с ними дело. Придет этакий дядя в брюках гольф, начнет тарахтеть, тычет пальцем в чертежи, доказывает... Я и не заметил, как научился довольно ловко с ними объясняться. Немецкий язык меня крепко заинтересовал. Захотелось читать Гёте в подлиннике. В переводах все-таки сильно проигрывает. Поступил я опять заочно — на курсы иностранных языков. Учеба шла довольно быстро. С одной стороны, курсы — грамматика, словари, переводы из классиков, с другой — немцы-инженеры, разговорная практика. Так вот и научился. В тридцать шестом году я защитил диплом инженера, и знаете как? — Кузнецов прищурил глаза. — На немецком языке. Захотелось блеснуть! — Помолчал. — Из Свердловска попал в Москву, года полтора работал на заводе, тут началась война... Снова помолчал. — У вас родные остались в Москве? — вдруг неожиданно спросил он. — Осталась жена, — ответил я. — Сын добровольно пошел в армию. — Вы о нем что-нибудь знаете? — Почти ничего. — Вот и я о своих почти ничего не знаю. Сам-то я, правда, жил всегда бобылем, в свои тридцать лет так и не успел жениться... Брат в армии. С первого дня. В октябре под Вязьмой попал в окружение. Месяц ходил по лесам, голодный, еле выбрался. Попал в Волоколамск, оттуда в Москву. Представьте — звонит ко мне с Ржевского вокзала. Пробыли мы вместе два часа, пока эшелон стоял. Где он теперь, не знаю. Перед вылетом написал ему на полевую почту... Беседа наша была прервана самым неожиданным образом. Мы почувствовали, что в кустах находится какое-то живое существо. Явственно слышалось прерывистое дыхание. Не сговариваясь, изготовив оружие, стали подходить к кустам. Мы увидели мальчугана, совсем маленького, лет шести-семи. Он лежал, запрокинув голову. Малыш еле слышно отозвался на наш оклик. Вид у него был страшный. Худое тело, ребра, обтянутые синей кожей, неестественно тонкие ноги... Одет в какое-то тряпье. На ноге гноилась рана. Мальчик мутными, словно безжизненными глазами смотрел на нас и ежился. Из нескольких слов, которые он произнес, мы узнали, что его зовут Пиней, что он убежал из гетто искать мать, которую в группе евреев фашисты вывезли за город, искал ее почему-то в лесу... Заблудился. Лежал в кустах двое или трое суток. Николай Иванович стоял бледный, сжав губы так, что на лице его ясно обозначились скулы. Ни слова не говоря, он снял с себя телогрейку, бережно, словно боясь причинить боль, поднял мальчика, укутал его и быстрыми шагами пошел с этой ношей к лагерю. Вечером он пришел ко мне и вновь стал просить, чтобы его немедленно отправили в Ровно. abu Если еще тогда, в гостинице, при нашем первом знакомстве, Кузнецов высказал твердое желание активно бороться с ненавистным врагом, то теперь, после всего, что он здесь увидел, это желание удесятерилось, стало всепоглощающей страстью, неутолимой жаждой. И чем дальше, тем труднее было удерживать Кузнецова в отряде. Недалеко от лагеря, у деревни Вороновки, мы подыскали луг, удобный для приема самолетов. Площадка большая, но ровного места в обрез. Чтобы произвести посадку, от летчика требовалась исключительная точность. Из Москвы нам обещали прислать боеприпасы, а в Москву мы хотели отправить добытые нами важные документы и раненых. Мы сообщили координаты и получили извещение, что самолет будет. Кочетков, как специалист по аэродромным делам, по всем правилам распланировал костры: один из них ограничивал площадку, другие изображали букву Т, указывая направление и место посадки. На дорогах, ведущих к аэродрому, на расстоянии трех — пяти километров были расставлены наши секретные сторожевые посты. Две ночи прождали мы напрасно, и только на третью самолет вылетел. Но нас подстерегала беда. За час до появления самолета со стороны небольшой речушки надвинулся густой туман. Расстилаясь по земле, он совсем закрыл площадку. Что делать? Предупредить летчика, что сажать машину опасно, мы не могли — сигналов для этого не было предусмотрено. — Виктор Васильевич, — сказал я Кочеткову, — разжигайте сильнее костры, может, кострами разгоним туман. Костры запылали, но туман не проходил. Послышался гул моторов. — Воздух! Поддай еще! — командовал Кочетков. Вот где пригодился его зычный голос. Еле видный из-за тумана самолет появился над площадкой, пролетел и ушел в сторону. — Улетел — понял, что садиться нельзя, — решил я. Но вдруг вновь послышался гул моторов. — Летит, летит! — Решил садиться! Гул нарастал. Мы не видели самолета, но по звуку поняли, что он уже над площадкой. Мгновенная вспышка и страшный треск. В тумане летчик не увидел знака Т и приземлился не там, где следовало. За краем площадки, в нескольких метрах от речушки, уткнувшись носом в землю, стояла машина. Из нее выскочили с пистолетами в руках летчики, штурман и радист. Увидев своих, они убрали пистолеты и беспомощно сели на землю. У командира экипажа, с которым я поздоровался, лоб был в крови. — Вы ранены? — Пустяки... А вот он, — капитан указал на самолет, — ранен смертельно. Вместе с экипажем наш механик Ривас осмотрел машину и подтвердил, что ничего сделать нельзя — все разбито. Повреждено шасси, пробиты крылья и баки. Нужен не ремонт, а замена частей. Как ни жаль, но единственно возможное решение — сжечь самолет, а несгоревшие части бросить в реку. Партизаны быстро разгрузили машину, сняли с нее пулеметы и все, что могло быть отвинчено и оторвано. Потом подложили под крылья и баки солому, полили бензином и подожгли. Самолет охватило пламенем, взорвались баки, к небу поднялись клубы дыма. А мы стояли в стороне и молча прощались с ним, как с живым посланцем Родины. В какой-то степени и мы и летчики чувствовали себя виноватыми за аварию. Но в чем наша вина? Проклятый туман! abu abu На следующий день в отряде состоялся митинг. Мы поклялись, что вместо этого самолета уничтожим десять вражеских и взятые в бою ценности отправим в Москву, на постройку новых машин. Находясь в тылу врага, мы поддержали патриотическое движение рабочих, колхозников, советской интеллигенции, отдававших свои сбережения на постройку вооружения для армии. Снова начались поиски более надежной площадки. В этих поисках мы встретились с людьми, которые указали нам место, пригодное для приема самолетов, и принесли отряду большую пользу. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Разведчики доложили, что несколько дней назад на одной из дорог, в двух десятках километров от лагеря, неизвестные люди напали на вражеский обоз с молочными продуктами. Фашистов перебили, а продукты забрали и роздали крестьянам. "Вероятно, кто-нибудь из наших разведчиков", — подумал я. Опросил товарищей — никто ничего не знает. Через несколько дней опять новость: на большаке кем-то была остановлена немецкая легковая машина. В ней ехал майор, шеф жандармерии района, в сопровождении двух солдат. Они везли с собой пятерых связанных по рукам и ногам крестьян. Неизвестные расстреляли шефа жандармерии и солдат, а крестьян отпустили по домам. Сведения были туманны и нуждались в уточнении. Но какую радость вызвали они в отряде, как подняли настроение партизан: "Значит, мы здесь не одни!" Хотелось как можно скорее узнать, кто они, эти неизвестные наши соратники. Разведчикам было поручено наводить справки во всех окрестных селах, расспрашивать крестьян: кто еще, кроме нас, партизанит в этих краях? Но проходили дни, а мы так и не могли установить, кто совершил налет на гитлеровцев на большаке. Зато мы убедились, что действительно рядом с нами существуют и действуют группы советских патриотов, небольшие по численности, не всегда хорошо вооруженные, оторванные друг от друга, но сильные в своей непреклонной решимости уничтожать немецких захватчиков. Не проходило дня, чтобы такие группы не давали о себе знать. Все чаще и чаще видели мы их у себя в лагере — они приходили в сопровождении наших разведчиков и оставались в отряде. Так пришел к нам житель села Виры Демьян Денисович Примак, человек пожилой, не очень крепкого здоровья, но тем не менее решившийся партизанить вместе со своими двумя сыновьями. Все трое были вооружены винтовками и имели солидный запас патронов. — Сил нет смотреть, что с народом делают, — заявил Демьян Денисович. Несмотря на небольшой рост и сутулые, натруженные плечи, он гордо стоял среди безусых своих сыновей. Неподалеку от села Ясногорки разведчикам повстречался деревенский паренек Поликарп Вознюк. С ним было пятеро хлопцев, которые сидели в засаде и которых он окликнул, когда убедился, что имеет дело с партизанами. Хлопцы были из разных деревень и первое время скитались поодиночке, ища способов добыть оружие и начать борьбу. Иван Лойчиц, первым ставший на этот путь, нашел сначала Поликарпа Вознюка, затем Семена Еленца. Оба парня были комсомольцы, и тем охотнее Лойчиц им доверился. Потом к ним присоединился еще один товарищ, за этим двое других. Первые три винтовки были отняты у лесников, еще три и четыреста патронов к ним добыли в результате засады на эсэсовца, "ведавшего" шестью селами и угонявшего молодежь на фашистскую каторгу. Сам эсэсовец, чудом уцелевший, тут же уехал в районный центр Клесово и больше у себя на "участке" не показывался. В деревне Селищи партизаны вшестером обезоружили группу полицаев, надолго отвадив их от этой деревни. Таким образом, Вознюк, Лойчиц и остальные, правда, не причинив врагам достаточно большого урона, все же нагнали на них страху и, главное, завладели оружием, которое пригодилось на будущее. Разведчики привели их в отряд. У всех — и у разведчиков, и у хлопцев — были сияющие лица. Они долго потом рассказывали, как знакомились, как угощали друг друга: разведчики хлопцев — самодельной партизанской колбасой и папиросами, те их — хлебом и махоркой-самосадом всем, что у них было. Новички поведали, что много людей в селах стремится уйти в партизаны; их останавливает лишь мысль о семьях, которым в этом случае наверняка грозит гибель от рук врагов. Мы, конечно, спросили и у Демьяна Денисовича Примака, и у Вознюка с его ребятами, неизвестен ли им в этих местах какой-либо еще партизанский отряд, кроме нашего, и, в частности, не слыхали ли они о нападении на машину шефа жандармерии. Но они знали об этом не больше нашего. Вскоре, однако, загадку удалось решить. Четверо партизан отправились в разведку. Им было дано задание подыскать новую площадку, которая могла бы служить аэродромом. Во главе четверки пошел молодой партизан по фамилии Саргсян, по имени Наполеон, уроженец Еревана; человек смелый, но увлекающийся, способный сгоряча сделать неосторожный шаг. Так случилось с ним и на этот раз. Возвращаясь в лагерь, Наполеон остановился с товарищами возле незнакомой деревни, куда ему вдруг захотелось заглянуть. — Вы подождите меня, — сказал он разведчикам, — я скоро. Только посмотрю, что делается, и обратно. Это был, конечно, безрассудный шаг. Пойти в незнакомую деревню в гимнастерке и брюках защитного цвета, в пилотке с пятиконечной звездой!.. abu Недолго думая, Саргсян "замаскировался" — повернул пилотку звездой назад и отдал автомат товарищу. У крайней хаты ему пришлось остановиться. Он увидел какого-то мужчину. Тот дал знак в окно хаты. Оттуда вышел еще мужчина, Саргсян решил, что это засада, и бросился назад. Незнакомцы за ним. Разведчики, наблюдавшие с опушки, заметили погоню и залегли, собираясь прикрыть огнем безоружного товарища. Но тут они услышали довольно мирный голос одного из преследователей: — Эй, хлопец, подожди, поговорим. Саргсян добежал до опушки, взял у партизан свой автомат, изготовился к стрельбе. — Да положи ты автомат! — крикнул один из преследователей. Спокойствие, с которым он приближался к разведчикам, подействовало на Саргсяна отрезвляюще. Он опустил оружие и увидел перед собой коренастого, розовощекого парня. Тот говорил: — Поверни-ка лучше пилотку. Я сам успокоился, когда ты бежал: раз звездочка, значит, все в порядке, свои. — Допустим, — отвечал Саргсян, на всякий случай не выпуская автомата. Он был совершенно сбит с толку. — Меня зовут Николай Струтинский, — отрекомендовался новый знакомый. — Передайте вашему командиру, что я хочу с ним поговорить. У меня тут небольшая группа — тоже партизаним. Они условились о следующем свидании. На прощание Струтинский подарил Саргсяну трофейный серебряный тесак. Разведчики были уже далеко, когда Саргсян, оглянувшись, увидел коренастую фигуру Струтинского. Юноша все еще стоял на опушке, провожая их взглядом. Возвратившись в лагерь, Саргсян доложил о встрече, но умолчал о том, как он оставил оружие у товарищей и как потом бежал. Ничего не сказал он и о подарке. Я велел привести Струтинского в лагерь. На другой день я все же узнал о том, что хотел скрыть от меня Саргсян. Узнал из нашей отрядной газеты "Мы победим". В газете был нарисован шарж: с перевернутой назад пилоткой, заложив руки в карманы, важно шествует Саргсян, а позади стоит удивленный разведчик и держит его автомат. Под рисунком стихи: Саргсяна в лагере не было, он отправился за Струтинским. Когда он вернулся, я показал ему рисунок в газете: — Узнаешь? Он долго рассматривал рисунок. Я видел, как густая краска залила его лицо. Видимо, не зная, что ответить, он смущенно молчал. Я пришел на помощь: — Это правда? — Да, — ответил Саргсян. — Кто же отдает свое оружие? Где это слыхано, а? — Больше не повторится, — выговорил он тихо. abu Я узнал, что Саргсян, осознав свою вину, пуще всего боялся, что его перестанут посылать в разведку. Неподалеку от штабного шалаша стояли люди, которых привел Саргсян. Их девять человек. Они были вооружены самозарядными винтовками СВ, немецкими карабинами и пистолетами. Из карманов торчали рукоятки немецких гранат, похожих на толкушки, которыми хозяйки мнут вареную картошку. Тут же стоял пулемет, снятый, видимо, с советского танка. — Кто старший? — спросил я, глядя на пожилого, с тронутыми сединой рыжеватыми усами партизана. Он стоял, опершись вместо палки на срезанный сосновый сук, и взирал, именно взирал строго и испытующе на стоявших рядом молодых людей. Я полагал, что человек с выцветшими усами и есть старший. Но я ошибся. От группы отделился молодой паренек с пунцовыми — то ли от волнения, то ли от природы — щеками. — Это вы Николай Струтинский? — Да, — отвечал паренек сдержанно, но с достоинством. — Я вас слушаю. — Да вот, как видите, пришли к вам. Хотим остаться. — Это ваш отряд? — Тут у нас почти все свои, — сказал Струтинский. — Это, — он показал на пожилого, — отец, эти вот братья — Жорж, Ростислав, Владимир. Те двое наши колхозники, а эти — военнопленные, бежали из ровенского лагеря. Еще мать у нас с сестренкой, на хуторе укрытые. Если примете нас, возьмем их сюда... Итак, передо мной партизанская семья. Отец, мать, четверо сыновей... Ребята, что называется, один к одному. — Всей семьей к нам? Старик ответил за сына: — Да уж все, кто есть. Крепкие, кряжистые, похожие друг на друга и на отца; у всех правильные черты, чистые голубые глаза, своеобразная посадка головы, придающая гордую осанку фигуре. Николай рассказал, что в их группе было двадцать человек, но одиннадцать из них — бывшие военнопленные — недавно ушли к линии фронта, на соединение с Красной Армией. Говорил он медленно, то и дело заливаясь краской. Старик не сводил глаз с сына и беззвучным движением губ как бы повторял его слова. — Как же вы партизанили? — поинтересовался я. — Да так уж, — отвечал, опустив глаза, Николай. — Что умели, то и делали. Ну, а больше скрывались и искали партизан. — Откуда вы о нас узнали? — О вас много разговоров по деревням. Мы и решили найти вас и присоединиться... Так отряд пополнился еще девятью бойцами. Я много думал о семье Струтинских. Вот она, наша сила. Семья, от мала до велика поднявшаяся на борьбу с врагом. Такой народ невозможно покорить! ...Я увидел у Саргсяна серебряный тесак. Такие тесаки носили обыкновенно немецкие старшие офицеры. — Откуда он у тебя? — Товарищ командир, это подарок. — От кого? — Да этот самый Струтинский подарил. Откуда у Струтинского появился немецкий офицерский тесак? Спросил его. — Да мы тут как-то отбивали арестованных колхозников, а с ними шеф жандармерии ехал. У него я и взял. — Так это были вы? — Мы, — сказал Струтинский, недоумевая, почему это могло меня заинтересовать. — Разве мы тут ошиблись, товарищ командир? — спросил он, краснея. — Нет, — сказал я, — вы поступили правильно. Уничтожать фашистов из фельджандармерии — это наша всенародная, почетная задача. Всю свою жизнь Владимир Степанович Струтинский проработал каменщиком в Людвипольском районе. Девять детей вырастил он с женой Марфой Ильиничной. Советская власть принесла счастье этим простым труженикам. Впервые почувствовали они себя свободными, полноправными людьми. Свет нового мира вошел в жизнь Струтинских, согрел ее своим теплом, озарил своими высокими идеями, сделал доступными самые смелые мечты. Владимир Степанович получил возможность на старости лет оставить тяжелую работу и устроился в лесничество помощником лесничего. Николай, окончив курсы, начал работать шофером в Ровно. Жорж уехал в Керчь, поступил на судостроительный завод учеником токаря. Как и брат, он получил квалификацию бесплатно, за счет государства. Младшие дети оставались пока в семье. Началась война. Враг захватил родной край. В первые же дни оккупации двух сыновей Владимира Степановича — Николая и Ростислава — арестовали и хотели отправить в Германию, но они бежали из лагеря в лес. Скоро к ним присоединился третий брат — Жорж. Начало войны застало его в армии; часть попала в окружение; после долгих мытарств Жорж пробрался в родные края. С разбитого, брошенного на дороге танка Жорж снял пулемет и приспособил его для стрельбы с руки. Так у братьев появилось оружие. Из этого пулемета Николай и убил фашистского жандарма. Автомат, взятый у убитого врага, стал оружием Николая. Они и не заметили, как стали партизанским отрядом — пусть маленьким, но активным. К сыновьям присоединился отец. По его предложению командиром назначили Николая. Партизанская семья Струтинских обрастала людьми. Присоединялись односельчане, колхозники из соседних деревень, бежавшие из лагерей военнопленные. В селах начали поговаривать о братьях-партизанах. По указке предателя фашисты ворвались в дом Струтинских, где была только мать, Марфа Ильинична, с четырьмя младшими детьми. Ее били ногами, прикладами, били на ее глазах детей, требуя, чтобы она указала, где муж и сыновья. Ничего не добившись, палачи скрутили ей руки и заявили: "Повесим, если не скажешь". Но не повесили. Решили оставить, надеясь, что когда она будет дома, удастся выследить ее сыновей. Ночью Владимир Степанович пробрался к своей хате и тихонько постучал. Марфа Ильинична открыла дверь. — Слушай, мать, — сказал Владимир Степанович, войдя в хату, — зараз собирайся, бери хлопцев, бери дочку, и пойдем. Я провожу тебя на хутор, к верному человеку. Володю возьму с собой. Марфа Ильинична наскоро собралась, разбудила детишек. Под покровом короткой летней ночи, никем не замеченные, Струтинские покинули родной угол. Через день фашистские жандармы сожгли хату, а оставшийся скарб разграбили. Эту волнующую историю рассказал мне Владимир Степанович. Он поделился своей тревогой за жену и детей: — Боюсь, найдут их на хуторе. Если найдут — беда. Не оставят в живых. — А часто ездят фашисты на этот хутор? — Фашисты почти не ездят... — Ну ничего, пока как-нибудь обойдется, а там придумаем, — успокоил я старика, думая про себя, что надо взять его жену и малышей в отряд и отправить самолетом в Москву. — Фашисты почти не ездят, — продолжал Владимир Степанович, — а вот националисты... Они ведь нас агитировали, хотели, чтобы мы к ним подались. Видите вот. — Он достал из кармана кисет и извлек оттуда смятую бумажку с краями, оборванными на курево. — Листовки давали читать... Ну а мы... Мы как прочли те листовки, так сразу и порешили: будем искать партизан, а не найдем — сами станем партизанить, своим, значит, отрядом. Я и опасаюсь теперь, как бы предатели не нашли старуху мою на том хуторе... — Голос его дрогнул. Он помолчал и добавил: — Может, можно их в отряд, товарищ командир? Старуха у меня еще бодрая. Да и дети будут помощниками. — Хорошо, — согласился я, — пошлем за ними. — Спасибо вам. — Что же за листовки давали вам читать? Старик расправил концы бумажки, протянул ее мне. Я прочел: "Немец — это наш временный враг. Если его не озлоблять ничего худого он не сделает. Как пришел, так и уйдет". — Вы видите, — гневно проговорил старик, — они призывают смириться, стать перед фашистом на колени. Вы видите? — Вижу, — сказал я. — А мы... Лучше мы все погибнем, лучше на смертную казнь, но на коленях стоять не будем... Этого они не увидят, — горячо произнес он, забрав листовку и пряча ее обратно в кисет. Рассказ Струтинского лишний раз подтвердил, что агитация Бульбы, Бандеры и других бандитских атаманов не только не имеет успеха среди населения, но оказывает прямо обратное действие. Атаманы навсегда разоблачили себя перед населением как прислужники немецких фашистов. Каждый день подымал на борьбу против захватчиков и против предателей-националистов все новые и новые массы крестьян. В те дни мы еще не знали, что атаманы, предвидя свой близкий провал, предпримут последнюю попытку спастись, что в темных недрах гестапо возник новый чудовищный план, план так называемого "ухода в подполье", что во Львове и Луцке уже печатаются в огромных тиражах антинемецкие листовки, за подписью атаманов — печатаются в немецких военных типографиях, под строжайшей охраной гестапо. Но спустя короткое время образцы этой печатной "продукции" уже лежали у нас в штабе. Вскоре мы получили приглашение Бульбы "вступить в переговоры". Бульба считал, что нас тут на самом деле целая армия. Так он адресовал и записку, которую принес нам Константин Ефимович Довгер: "Командующему советскими партизанскими силами". Очевидно, мы все же неплохо подтверждали ходившие про нас слухи. Как поступить? Посылать ли наших людей туда, где, согласно записке, будет ждать их Бульба? А если это ловушка? Мы долго ломали голову над этим вопросом. Самой убедительной показалась все же версия, что Бульба будет пытаться установить с нами "добрососедские отношения", с тем чтобы, во-первых, уверить нас в своей "лояльности", во-вторых, выведать о нас как можно больше и эти сведения передать гитлеровцам. Ну что же, у нас тоже были свои планы. И мы решили рискнуть. Шестнадцатого сентября в лесу, в назначенном месте, наша группа из пятнадцати автоматчиков во главе с Александром Александровичем Лукиным была встречена группой националистов, главарь которой, махровый бандит, носивший знаки "бунчужного" и назвавший себя "адъютантом атамана Бульбы", заявил, что ему поручено сопровождать партизан "до ставки атамана". "Ставка" находилась на одиноком хуторе близ села Бельчанки-Глушков. Хутор был оцеплен тройным кольцом вооруженных бандитов. Лукин и его автоматчики подумали, что если они попали в западню, то об отступлении нечего и думать. Они были готовы дорого отдать свои жизни. Полный, большеголовый, с вьющейся седеющей шевелюрой, Лукин шел впереди автоматчиков, внимательно поглядывая по сторонам, и все запоминал. Память же у него была необыкновенная. На хуторе Лукин принял все меры предосторожности. Хату, куда привел их "бунчужный", окружили наши автоматчики, занявшие посты возле каждого из окон. Троих бойцов Лукин оставил в сенях, внутри комнаты рассадил своих людей таким образом, что каждый из бульбовцев оказался между двумя партизанами-автоматчиками, а последние двое "случайно" оказались у самой двери. Такая расстановка наших людей должна была отбить у атамана охоту к враждебным действиям: в случае, если бы его шайка попыталась напасть на партизан, атаман первым оказался бы жертвой своей провокации. Сам Лукин с Валей Семеновым и еще одним партизаном вошли во вторую комнату. Бульбы там не было. "Адъютант" поспешил доложить, что "атаман прибудет сию минуту". Когда появился Бульба, Лукин сидя ответил на его приветствие и указал на табурет, как бы подчеркивая, что хозяин здесь не Бульба, а он, Лукин, представитель командования партизан. Атаман, как мы и предвидели, старался показать, что он настроен миролюбиво. Он обратился к Лукину по всем правилам дипломатического этикета, назвав его "высокой договаривающейся стороной", которую он, Бульба, рад приветствовать. — Должен с самого начала заявить, что мы не считаем вас "договаривающейся стороной", — предупредил атамана Лукин. — Мы пришли говорить с вами как с изменником Родины. Договариваться нам с вами не о чем. Вы можете раскаяться в совершенных вами тягчайших преступлениях перед народом и постараться искупить свою вину, немедленно приступив к активной вооруженной борьбе с немецкими захватчиками. В этом случае мы будем просить законную власть Украины — Президиум Верховного Совета — об амнистии для членов вашей незаконной и преступной организации, разумеется, для тех, на чьей совести нет крови советских людей. Остальным мы обещаем жизнь и возможность искупить свою вину честным трудом. Вот все, что я могу вам обещать. Бульба ответил не сразу. Очевидно, поведение и слова Лукина застали его врасплох, и "речь", которую он приготовил, теперь уже не годилась. После долгой паузы, в течение которой атаман мучительно морщил лоб, он заговорил. Судя по всему, это была все та же заранее приготовленная "речь". Она не имела ни малейшего касательства к словам Лукина, а содержала упреки по адресу Гитлера, который их, националистов, бесстыдным образом обманул: обещал власть, а сам и близко к ней не подпускает. Словом, все шло так, как мы предвидели: атаман по указке гестапо хочет усыпить нашу бдительность. Из длинной и высокопарной речи атамана, пересыпанной к делу и не к делу иностранными словами, Александр Александрович понял истинные намерения своего "собеседника". Речь атамана была малопонятной, варварской смесью украинских слов с немецкими. Это был язык, которым, как мы после убедились, широко пользовались украинские националисты, вскормленные в берлинских пивных, в кабаках Оттавы и Чикаго, люди без паспорта, без родины, подданные международной биржи, проходимцы, готовые продать себя и гестапо, и Интеллидженс сервис, и Федеральному бюро расследований, и любой другой буржуазной разведке. С трудом дослушав эту "речь", Лукин предложил ответить по существу: согласны ли они, Бульба и его подручные, обратить оружие против оккупантов? — Согласен, — поспешно ответствовал Бульба, но тут же добавил, что он должен "проконсультироваться и скоординировать" этот вопрос с "центром". — Вот когда "скоординируете", тогда и будем говорить, — сказал Лукин. Как только "переговоры" были окончены, "адъютант" трижды хлопнул в ладоши, и двое бульбовцев внесли в комнату огромную корзину со снедью. Они быстро расставили на столе бутылки с самогоном, сало, хлеб и жареную дичь. — Прошу к столу, — обратился к Лукину "адъютант". — Неважно вы живете, — осмотрев стол, сказал Лукин. — Ну-ка, Валя, обратился он к Семенову, — принесите, что у нас там есть. Семенов быстро вернулся. Он поставил на стол три бутылки вина разных сортов, московскую колбасу, сыр, печенье и галеты, положил на стол несколько плиток шоколада "Золотой ярлык" и несколько пачек московских папирос. Все это Лукин нарочно захватил с собой в дорогу. Нужно было видеть, с какой жадностью смотрели на невиданную снедь предатели. Теперь они могли не сомневаться в том, что у партизан существует регулярная связь с Москвой. Если к этому добавить двенадцать новеньких автоматов, три ручных пулемета, пистолеты и гранаты, которыми были вооружены сопровождавшие Лукина товарищи, что все они были одеты строго по форме и четко, по-военному, обращались друг к другу, то станет ясно, какое впечатление произвели партизаны на этих "храбрых вояк". Наши, разумеется, не прикоснулись к еде националистов, зато националисты с жадностью набросились на угощение партизан. Следующее свидание было назначено на двадцать шестое сентября, но состоялось оно только через месяц, так как нам пришлось кочевать с места на место из опасения, что нападут каратели. Каратели искали нас с каждым днем все усерднее. Они рыскали по лесным дорогам, всюду "чувствуя" наше присутствие, но заставая там, где мы находились, лишь разрушенные шалаши да золу от костров. В тот день, шестнадцатого сентября, когда у Лукина было свидание с Бульбой, в ближайших к нам районных центрах — Людвиполе, Березне, Сарнах, Ракитном — начали сосредоточиваться крупные силы оккупантов-карателей. На другой день они двинулись в свой долгий, беспорядочный и бесплодный путь. Поиски нашего отряда длились две недели и закончились тремя небольшими стычками, в которых фашисты потеряли с полсотни солдат, после чего, несолоно хлебавши, вернулись в районные центры и остались там гарнизонами. Не было сомнения в том, что оба эти события — "переговоры" с Бульбой и приход карателей — имеют между собой связь. Наше внимание хотели отвлечь "переговорами", с тем чтобы в это время окружить нас и уничтожить. И все же мы пошли на продолжение "переговоров" с Бульбой. Обстановка подсказывала, что атаманы считают сейчас выгодным для себя жить с нами в мире, что замирение с партизанами — это для них такого же рода маскировка, как и антинемецкие "воззвания". Ну что же, мир так мир, мы-то на нем выгадаем больше, чем они. И двадцать восьмого октября Лукин отправился на второе свидание к Бульбе. Бульбу на этот раз окружали не только "адъютант" и охрана из бандитов, но и так называемые "представители центра". Тут был и свой "политический референт", и редактор газеты "Самостiйник". Почти все они прибыли из-за границы: "редактор" жил в Чехословакии, "референт" приехал из Берлина. Они говорили на том же украинско-немецком языке, что и Бульба, и отличались от атамана только костюмами: тот был одет под запорожца, эти же предпочитали европейский костюм, пестрый галстук и маникюр, считавшийся у бандитов признаком особого лоска. Снова речь Бульбы тянулась нескончаемо долго, и если бы не напыщенные тирады, служившие Лукину своеобразным развлечением, он едва ли бы высидел до конца ее. Лукин с трудом удерживался, чтобы не расхохотаться. Наконец Бульба заявил, что с сегодняшнего дня он вступает на путь вооруженной борьбы с немецкими захватчиками и что на этой "стезе" намерен "обрести благословение божие", а заодно одобрение советских партизан, с которыми намерен жить в мире и согласии. — Что ж, — произнес Лукин, — давайте жить в мире. Мы ваших людей трогать не будем, как, надеюсь, и вы наших. Ну а что касается вашей борьбы против гитлеровцев — начинайте. Посмотрим и оценим по результатам. Заслужите — будем за вас ходатайствовать перед правительством. Под конец свидания Бульба предложил установить пароль во избежание столкновений между партизанами и националистами. Лукин согласился. Пароль был установлен. На обратном пути Лукин и его автоматчики уже пользовались этим паролем. Дважды встречались им вооруженные группы националистов, их окликали: "Куда идет дорога на Львов?", следовал ответ: "Через реку", — и на этом расходились. Можно было заметить разницу между теми одетыми как попало молодчиками, которых застали партизаны в первый раз, и этими, теперешними. Теперь они были в широких брюках, спущенных на голенища сапог, в пиджаках с отворотами, наподобие формы гестаповцев. По примеру партизан они пытались на вопросы начальства отвечать четко, по-военному, но выходило у них так, что партизаны, несмотря на строгое предупреждение, не могли удержаться от смеха. И трудно было не рассмеяться при виде того, как эти молодчики неуклюже поворачивались кругом через правое плечо и, вытягиваясь перед начальством в положении "смирно", шатались. Кстати сказать, рядовые националисты шумно выражали свое одобрение по поводу начала борьбы с гитлеровцами. Они радостно заявляли, что вот наконец-то они начнут "бить швабов". Трудно было понять, что это — обман, лицемерие или действительно искреннее проявление чувств. Вернувшись в лагерь, Лукин всю ночь рассказывал нам — Стехову, Пашуну и мне — о том, что он увидел у Бульбы, что узнал, какие выводы сделал. Рассказ этот в сочетании с теми данными, какие у нас уже были, позволил нарисовать довольно подробную и, во всяком случае, верную картину. Мы получили ясное представление о самих атаманах, наглядно увидев облик одного из них. Бульба-Боровец прислал с Лукиным открытку — репродукцию картины, на которой какой-то художник запечатлел его физиономию. Надо сказать, что сделал он это довольно-таки выразительно. С этой картинки, исполненной в духе крикливой модернистской живописи новейшего западного образца, смотрел дегенерат, облаченный в мундир с немецкими генеральскими погонами. Жестокость — вот что выражало тупое лицо с выпяченной нижней губой, со сдвинутыми бровями, из-под которых глядели бесцветные, ничего не выражающие глаза. Волосы бобриком, под Керенского; длинные, с непомерно большими фалангами пальцы, лежащие на эфесе сабли, дополняли портрет. Над левым плечом атамана художник изобразил некую символическую фигуру в цепях, над головой — флаг с трезубом и церковь, по правую руку — марширующих, с ружьями наперевес, солдат... Кто же, какие люди собрались под это знамя, на котором свастика была кое-как прикрыта трезубом? Прежде всего кулацкое отродье, петлюровские недобитки, злейшие враги советского строя, движимые лютой ненавистью к нашей стране и готовые на любые преступления. Другую часть банды составлял уголовный элемент. Про этих даже не скажешь, что они против Советской власти и за Гитлера. Они хотели грабить, а в националистской банде грабежи поощрялись. Изо дня в день банды кочевали по украинским селам, совершая здесь все, что вздумается, — обирая, насилуя, убивая. Все это происходило с благословения гитлеровцев, которые сами не "осваивали" населенные пункты, лежащие вдали от шоссейных и железных дорог, предоставляя атаманам наводить там "новый порядок". Бросалась в глаза непримиримая вражда между отдельными атаманами. Бульба ненавидел Андрея Мельника, Мельник — Степана Бандеру. И Бандера и Мельник были платными агентами гестапо: первый носил кличку Серый, второй — Консул-первый. Бандера возглавлял так называемую "организацию украинских националистов". Это был махровый гитлеровец, выученик гестапо. Он собрал подонки петлюровской контрреволюции, беглых кулаков, весь сброд, оказавшийся после тридцать девятого года в гитлеровской Германии; собрал, вооружил и поставил на службу гестапо. Недаром учитель Бандеры Коновалец еще в 1921 году был в личной дружбе с Гитлером. Бандера и соперничавшие с ним атаманы называли себя националистами. Они выдвигали даже территориальные претензии. Так, согласно "географии", выпущенной Бандерой, Украина включала в себя Кавказ, Поволжье, Урал и даже... Среднюю Азию. Но на деле националисты были непримиримо враждебны национальным интересам украинского народа. Единственным побуждением этих выродков являлась жажда обогащения, власти, единственная их "идея" стремление "управлять" украинским народом при помощи иноземных штыков: немецких, английских, американских, все равно чьих, лишь бы больше платили за предательство. Явившись с фашистами на советскую землю, Бандера попытался было организовать во Львове "правительство". Гитлеровцам, однако, эта затея не понравилась, и "правительство" разогнали. Впрочем, Бандера скоро успокоился. Его "хлопцы" грабили украинские села и хутора, а прибыли от грабежей шли атаману. Награбленные капиталы Бандера помещал на свое имя в швейцарский банк. Атаманы поносили друг друга в листовках, старались скомпрометировать один другого перед гитлеровцами. В своем соперничестве и в частых стычках друг с другом они не жалели крови своих людей. В этой вражде отражался не только бесшабашный авантюризм этих выродков, но и нечто большее, а именно — борьба иностранных разведок (в конечном счете работавших на гестапо), чьи интересы сталкивались здесь. Фашисты искусно играли на вражде между атаманами, используя ее в своих целях. Нетрудно понять, почему территория Западной Украины оказалась полем наиболее интенсивной "деятельности" украинско-немецких или, вернее, немецко-украинских националистов. Атаманы надеялись, что именно здесь они обретут поддержку, что население пойдет за ними. В таком духе они и обнадеживали гитлеровцев. Неполных два года жизни при советском строе — срок слишком малый для того, чтобы переделать сознание освобожденных из-под власти капитализма крестьянских масс, чтобы изжить собственнические инстинкты и предрассудки, воспитанные веками. И все же атаманы жестоко просчитались. Население возненавидело их смертельной ненавистью. "Нейтралитетом", "антинемецкими" листовками, беспардонной демагогией националисты надеялись одурманить людей. Это не было для нас секретом, как не было секретом и то, что, ведя "переговоры" с нами, Бульба одновременно ведет переговоры и с гитлеровцами. И действительно, не далее как тридцатого октября Бульба встретился с шефом политического отдела СД Иоргенсом и дал ему заверение с помощью обещанных шефом частей полиции очистить леса Волыни и Полесья от партизан. Но "нейтралитет" все же связывал руки атаманам. Нам же он облегчал работу. Мы многое выгадывали, открыв себе доступ в те села, где "секирники" имели свою агентуру и где мы могли теперь работать среди населения, уже не опасающегося зверской расправы за общение с партизанами. Мы могли теперь вести разъяснительную работу и среди самих "бульбашей". Многим из них, шедшим за атаманом по заблуждению, мы должны были открыть глаза на то, в какую преступную авантюру их вовлекли. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Ровно был одним из тихих, утопающих в зелени и погруженных в дремоту западноукраинских городов. Небольшие дома с палисадниками, малолюдные, прибранные улицы — все здесь, казалось, создано для мирной, безмятежной жизни. Русский писатель Короленко, приезжавший сюда в начале века, назвал этот город вялым, и это слово, пожалуй, точнее всего определяло и облик города, и ритм его жизни. Полтора года, в течение которых в Ровно была Советская власть, пробудили город, начали менять его лицо. Он стал шумней, начал разрастаться; появились новые фабричные здания, школы и клубы, больницы и новые жилые дома. Население города достигло пятидесяти тысяч человек. Перед войной в Ровно насчитывалось уже восемнадцать школ, два театра, много клубов и библиотек. Складывался новый, советский облик города. Теперь это был уже не вялый, заштатный городишко, а кипучий промышленно-культурный областной центр; в то же время он сохранил очарование своих тенистых улиц, своих памятников, навевавших мысли о старине. Невозможно было примириться с тем, что немецкие оккупанты изуродовали город. Они как будто оказали ему "честь", сделав своей "столицей", и в то же время они его умертвили. В Ровно собралось огромное количество фашистов. Тут были и военные, и чиновники, и их семьи, немецкие помещики, приехавшие сюда "осваивать восточное пространство", были и "украинцы" берлинского происхождения, и всякого рода бывшие люди. Вся эта разноликая масса сновала по улицам, шумела в так называемых казино и торговала, торговала, торговала. Сделки совершались в ресторанах, учреждениях и прямо на улице. По вечерам у кинотеатров, где красовалась намалеванная на щите во всю высоту первого этажа блудливо улыбающаяся немецкая кинозвезда, собирались толпы офицеров, раскрашенных девиц, коммерсантов в котелках и в крахмальных манишках. Из окон доносилась сентиментально-эротическая музыка, слышались голоса развлекающихся офицеров... а город был мертв. Приходько шел по городской улице с таким чувством, будто он идет по кладбищу, где похоронено все самое дорогое, что у него было. Шел и на каждом шагу читал: "Только для немцев". Куда девалась ровенская зелень! То там, то тут на месте деревьев торчали пни. Приходько заглянул в здание театра, где до войны он смотрел "Наталку-Полтавку", но теперь это был не театр, а склад награбленного добра... У входа резким окриком остановил его солдат-часовой. ...Николай Приходько первым из нас отправился в Ровно. Посылая его, мы учитывали, что он местный житель, знает город, имеет там хороших друзей, знакомых. Там у него родной брат. Но учитывали не только это. Приходько обладал богатырской силой и выносливостью. Ничто не страшило его, он рвался туда, где опаснее. Если на марше разведчикам приходилось ходить втрое больше остальных партизан, то Приходько ходил больше любого разведчика. Получалось так, что он всегда оказывался под руками, когда требовалось выполнить какое-нибудь срочное задание. Однажды, тоже на марше, в нескольких километрах от нас послышались выстрелы. Я послал Приходько узнать, в чем дело. Только он ушел, явился Цессарский. — Дмитрий Николаевич! Нельзя было Приходько посылать. У него так натерты ноги, что он не может сапоги надеть! — Как так? — удивился я. — Он в сапогах и, по-моему, отлично себя чувствовал. Когда Приходько вернулся, я первым делом спросил: — Что у тебя с ногами? — Та ничего, пустяшный мозоль. Он говорил неправду. Сапоги были ему малы, причиняли нестерпимую боль, и в разведку он пошел босиком. Вернулся, снова надел сапоги и явился как ни в чем не бывало. Побывать в Ровно было давней мечтой Приходько. Не проходило дня, чтобы он не напоминал об этом. Однажды, выходя из чума — как мы с чьей-то легкой руки прозвали наши шалаши, сооруженные из еловых веток, видом своим действительно напоминавшие полярные чумы, — я встретил Приходько и спросил его, готов ли он отправиться в Ровно. — Конечно, готов! — обрадовался партизан. — Можете положиться. Что на него можно положиться — в этом сомнений не было, но вот как одеть его, в каком виде ему показаться в городе? Брюки и телогрейка, в которых он ходил и в которых спал у костров, порядком обтрепались, имели далеко не такой вид, в каком можно было, не обращая на себя излишнего внимания прохожих, ходить по улицам Ровно. Как назло, из трофейных вещей ничего подходящего не было. Пришлось обследовать все население лагеря: у кого сохранилась хоть сколько-нибудь подходящая для Коли одежда? Нашли четырех бойцов. И вот представьте такую картину. Четыре человека сидят у костра в одном белье и не понимают, зачем у них попросили одежду. Отправку Приходько в Ровно мы держали в секрете. А в палатке идет примерка костюмов на Колю. Ни один ему не годится. — Не люди, а лилипуты какие-то, — ворчит Приходько. Из рукавов пиджака торчат его ручищи с огромными кулаками, обнаженные почти до локтей, брюки — как с младшего братишки, еле закрывают коленки. Костюмы при примерке трещат по швам. abu К кострам выносят костюмы и возвращают владельцам. С большим трудом мы все-таки одели Колю. Пиджак и брюки были малы чуть-чуть, а ботинок на его ногу так и не подобрали. Пришлось отправить в сапогах, брюки навыпуск. Приходько пошел в Ровно с документом, удостоверяющим, что "податель сего Гриценко является жителем села Ленчин". От лагеря до города сто двадцать километров. Туда и обратно — двести сорок. Приходько отправился пешком. По расчетам, он должен был вернуться в лагерь через шесть-семь дней. И он не опоздал, вернулся вовремя. С каким облегчением вздохнули мы, завидев издали между деревьями его рослую фигуру. Первая вылазка прошла удачно. Это было для нас большим событием. Приходько скромно и деловито доложил о результатах своего путешествия. Но и из этого скупого рассказа мы поняли, какое тяжелое впечатление произвел на него город, который он знал и любил и который увидел теперь мертвым. На углах улиц появились новые, немецкие таблички: "Фридрихштрассе", "Немецкая улица". Приходько рассказал, что на этих центральных улицах живут сплошь фашисты. Местные жители, обитавшие там, выбрасывались на улицу. Мебель, годами нажитое добро — все оставалось в "собственность" новым хозяевам. Не только генералы, но и офицеры, начиная от гауптмана, разместились в особняках, в лучших квартирах. К ним налетели из Германии вороньем многочисленные родственники. Как хищники, набросились они на добро изгнанных людей. Заодно новые "хозяева", сразу же по "освобождении" для себя квартир, под конвоем доставляли на сборные пункты девушек и подростков, мужчин и женщин, проживавших ранее в этих квартирах, для отправки на фашистскую каторгу. Приходько побывал в городе у своего брата. Они не виделись с начала войны. И вот теперь оказалось, что один из них партизан, а другой... другой служит у оккупантов. Да, Иван Приходько служил у гитлеровцев и пользовался их доверием. Он был женат на немке. Когда гитлеровцы объявили о регистрации лиц "немецкой крови", Иван и его жена усмотрели в этом возможную для себя выгоду. Жена зарегистрировалась как фольксдойче. С этого дня Иван и его семья стали получать пайки и иные "блага". Ивана фашисты сделали заведующим хлебопекарней. Братья долго молчали после того, как узнали все друг о друге. Наконец Николай поставил вопрос ребром: — Будешь помогать партизанам или тебе дороже выгода, получаемая от врага? Иван ответил не сразу. Он долго раздумывал над предложением брата, взвешивал все "за" и "против". Он понимал, что, согласившись на предложение Николая, можно потерять не только хлебное место, но и голову. И все же он согласился. Согласилась быть помощницей партизанам и его жена. Она была "немкой" только ради пайка. Квартира Ивана Приходько по Цементной улице, No 6 стала с этого дня явочной квартирой отряда. Вскоре Иван последовал примеру своей жены и сам зарегистрировался как фольксдойче. Сделал он это по нашему заданию. Приходько успел съездить и на станцию Здолбунов. Там он нашел старых друзей и договорился о следующей встрече. Когда Приходько кончил свой немногословный доклад, я спросил его: — Ну а документ у тебя где-нибудь проверяли? — Как же, проверяли. Раза три или четыре. Все в порядке. Это было тоже нашей победой. Вслед за Колей мы решили послать в Ровно и других разведчиков. Задача ставилась для всех одна: подыскать надежные квартиры и установить, где и какие немецкие учреждения находятся. Снарядили Поликарпа Вознюка. Следом за ним отправили Бондарчука, тоже местного жителя. Не дожидаясь их возвращения, послали в Ровно Колю Струтинского. У него был документ с печатью Костопольской городской управы, удостоверяющий, что предъявитель является учителем и командируется в Ровно за немецкими учебниками. Для Коли нашелся хороший штатский костюм, и он выглядел в нем так, что мы поневоле на него заглядывались. Семья Струтинских оказалась для нас ценной находкой. Струтинские хорошо знали свой край, во многих местах имели родственников и знакомых. И главное — всем им был хорошо знаком Ровно. Они как-то удивительно быстро акклиматизировались в отряде, стали своими людьми, получили от партизан прозвища, а это являлось верным признаком проявляемой к ним симпатии. Николая Струтинского прозвали "Спокойный". В самом деле, он был очень спокойный человек. Если вначале мы удивлялись, как этот молодой, безусый, розовощекий парень командует хотя и маленьким, но отрядом, то теперь это не вызывало удивления. В первой же стычке Николай Струтинский проявил большую отвагу и изумительное хладнокровие. Отсюда и пошло его прозвище Спокойный. На Жоржа Струтинского, который был всего на год моложе Николая, мы вначале не обратили особого внимания. Как и все Струтинские, Жорж был коренастым, голубоглазым, светловолосым и отличался от брата разве лишь тем, что был пониже ростом и обладал, пожалуй, еще более спокойным и уравновешенным характером. Ходил Жорж медленно, вразвалку. "Увалень", сказал про него однажды Лукин; так за ним и утвердилось это — Увалень. После первых боевых операций, в которых Жорж участвовал, о нем стали говорить как о человеке, не ведающем страха. Жорж оказался метким стрелком. Со своим снятым с танка пулеметом он шел во весь рост на врага. abu У пулемета не было глушителя, поэтому стрельба его наводила особенно страшную панику. Вскоре оказалось, что Жорж хорошо знает и другие виды оружия. Как-то само собой получилось, что он начал обучать партизан прицельной стрельбе, обращению с оружием. Прозвище Увалень скоро забылось. Третьему брату, Володе, было семнадцать лет. Его назначили сначала в хозяйственный взвод, так как он был глуховат. Но Володя запротестовал, сказал, что хочет воевать вместе со всеми. Пришлось дать ему оружие и назначить во взвод к Коле Фадееву. Тот попытался было держать юношу в лагере, боялся, что в бою он не услышит команды. Но Володя так рвался на операции, что Фадеев в конце концов не устоял, взял его с собой и не пожалел. Подобно Жоржу, Володя до страсти любил оружие. Почти всегда его можно было увидеть занятым своим карабином, который он все время разбирал, чистил и снова собирал. Старика Струтинского назначили заместителем командира по хозяйственной части. Он ходил вместе с бойцами на заготовки продуктов. В этом деле он был незаменим. Зная хорошо украинский и польский языки, он умел как никто договориться с любым хозяином. Где был Струтинский, там всегда особенно охотно давали нам картофель, овощи, муку, крупу и другие продукты. Это не мешало Владимиру Степановичу участвовать и в другого рода заготовках — в партизанских налетах на вражеские склады и обозы. Он и тут был на месте, хорошо стрелял из винтовки. Очевидно, братья Струтинские были отличными стрелками по наследству. Узнав, что мы отправляем Колю в Ровно, Владимир Степанович забеспокоился. Он очень любил сыновей. Целый день напутствовал Николая. А вечером вчетвером — Стехов, Лукин, я и Владимир Степанович — вышли его провожать. Мы остановились на опушке леса, облюбовали одно дерево и условились, что на случай, если нам придется отойти, в дупле этого дерева для Коли Струтинского будет лежать записка. Потом расцеловались, старик сказал еще несколько напутственных слов, и Коля ушел. Мы долго провожали его глазами. Через два дня вернулся Поликарп Вознюк. Он был очень возбужден. Поспешно доложил все, о чем узнал в Ровно, и рассказал о происшествии, которое с ним приключилось. Нашелся у него знакомый парень, работающий в немецком комиссионном магазине. Этот парень рассказал Вознюку, что в магазин каждый день приходит какой-то агент гестапо. Вознюк два дня караулил у входа в магазин, пока товарищ не указал ему на вошедшего туда гестаповца в штатской одежде. Не долго думая Вознюк дал несколько выстрелов по гестаповцу, уложил его и бросился бежать. Перебегая улицу, он наткнулся на легковую машину, в которой ехали два гитлеровских офицера; бросив в машину две гранаты, забежал во двор, перемахнул через забор и благополучно скрылся. На наш вопрос, что за фашисты ехали в легковой машине, Вознюк ответить не смог. В чинах он еще не разбирался. Рассказав все это, Вознюк заулыбался. Я заметил, что еще во время рассказа его тянет улыбаться, но он сдерживается. Он ждал нашей похвалы. Вместо похвалы Вознюк, к своему удивлению, получил нагоняй. Лукин укоризненно посмотрел на него и тихо, раздельно заговорил: — Кто же это тебя, дурья голова, надоумил на такое дело? Тебя послали, чтобы ты тихо, осторожно прошелся по улицам, посмотрел, где гестапо, где другие немецкие учреждения, и так же тихо вернулся. А ты? Ты не только не выполнил задания, но еще поднял в городе ненужную панику. Теперь там начнутся облавы, к каждому будут придираться. Из-за какого-то паршивого агента гестапо могут пострадать наши люди. Тоже герой нашелся. abu — Как же не убивать их, сволочей? — недоуменно бормотал он. — Какие же мы тогда партизаны? При разговоре присутствовал Валя Семенов. Он молча выслушал все, что мы говорили Вознюку, а потом добавил от себя в своем обычном шутливом тоне: — Значит, шумим, браток? Тот пожал плечами. — Эх ты, шумный! Так и укрепилось за Вознюком прозвище Шумный. По всей видимости, Вознюк долго еще не понимал, в чем он провинился, за что его так отчитывали. Горячая, поистине шумная натура его рвалась к активным действиям. Через несколько дней вернулся и Бондарчук. Одну явочную квартиру он нашел, но больше ничего сделать не сумел. В городе ему пришлось туговато. Он работал здесь до войны и теперь встречал на улицах много знакомых, которые, естественно, интересовались, что он сейчас делает. В конце концов он напоролся на предателя и с трудом скрылся. Самые серьезные надежды мы возлагали на Колю Струтннского. Уравновешенный, вдумчивый, с ясным, сметливым умом, он должен был добыть такие сведения, которые сразу определили бы все возможности для работы наших людей в Ровно. Наши надежды Струтинский оправдал. Он подробно доложил не только по вопросам, которые мы перед ним поставили, но и высказал свои интересные и правильные соображения о том, как целесообразнее развернуть работу. Он связался в городе с рядом людей, заручился их согласием помогать нашим разведчикам и даже достал через них образцы документов, по которым партизаны могли свободно ходить в город и обратно. Пробыл Струтинский в Ровно долго — свыше двух недель, — доставив большое беспокойство нам и, конечно, немалую тревогу Владимиру Степановичу. Старик вступал в разговор со всеми, кто, по его мнению, мог знать, что с Колей, но, разумеется, никто не мог ответить на этот вопрос. Когда Коля вернулся, старик ходил сияющий и порывался поделиться с каждым своей радостью, с трудом удерживаясь, чтобы не выдать всего того, что держалось нами в строгом секрете. Особо ценными для нас были образцы документов, добытые Николаем. — Ну а как твой документ? — поинтересовался я и в этом случае. — Проверяли. Да что там, он лучше настоящего. Документы были делом рук Струтинского. Как-то мимоходом он сказал мне, что в детстве занимался резьбой по дереву. Я предложил попробовать скопировать немецкий штамп. Коля достал циркуль, наточил свой перочинный нож, долго искал резину, наконец, не найдя, оторвал ее от подошвы своего сапога и принялся за дело. Штамп, который он изготовил, нельзя было отличить от настоящего. Тогда мы стали давать ему копировать и другие немецкие печати и штампы. Так отряд обзавелся собственным гравером. Вначале Коля работал медленно — каждая печать занимала два-три дня, но потом он так набил руку, что любую сложнейшую печать мастерил за три-четыре часа. Работал он теми же инструментами, какими начал, циркулем и перочинным ножом. Резину для штампов и печатей после того, как Струтинский ободрал свою обувь, обувь многочисленной родни и уже добирался до обуви штабных работников, стал доставлять наш хозяйственный взвод. На одном фольварке нам попались пишущие машинки с украинским и немецким шрифтами. На этих машинках Цессарский наловчился печатать любые немецкие документы по образцам, которые мы ему давали. Лукин же мастерски подделывал на них подписи любых начальников. Цессарский печатал текст, нес на подпись Лукину, затем прикладывалась печать, сделанная Струтинским, и получался настоящий документ... Так были изготовлены удостоверения для Приходько, Струтинского и для многих других разведчиков — документы от городских и районных управ, от частных фирм и даже от гестапо. Они, эти наши документы, повсюду выдерживали проверку. abu ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Весь день шестого ноября в лагере царило праздничное оживление. Не было человека, кто бы в этот день оставался в чуме. В центре внимания находилась повозка, возле которой с самого утра суетились радисты, устанавливая радиоаппаратуру и добытый репродуктор. Радисты были сегодня героями дня. Каждый считал своим долгом осведомиться у Лиды Шерстневой, все ли в порядке, помогали Ване Строкову натягивать антенну... — Не коротка ли? — волновалась, прикидывая на глаз длину антенны, Лида. — Что вы, Лида! — успокаивал ее Ваня. — Антенна чуть ли не на километр! Было пять часов вечера, когда радисты закончили приготовления. К этому времени партизаны окружили повозку плотным кольцом. В репродукторе раздался характерный треск, он словно откашливался, прежде чем начать, и вот начал. Полилась чистая, ласкающая мелодия вальса из "Лебединого озера". Это был милый сердцу голос Родины. abu Но не ради концерта собрались сегодня вокруг репродуктора. Все ждали, все надеялись услышать большое и важное... Рядом с повозкой, за самодельным столом, сидели четверо партизан. Перед ними лежали стопки бумаги и тщательно очиненные карандаши. Условились, что записывать будут сразу все четверо: то, что пропустит один, восполнят другие. Около шести часов послышался голос диктора Левитана; он объявил то, чего ждала вся страна, чего ждали мы, стоя под холодным осенним дождем в глухом лесу, за линией фронта: будет транслироваться доклад Председателя Государственного Комитета Обороны. Едва диктор произнес эти слова, как на поляне стало невероятно тихо. Но вот из репродуктора вырвался шум оглушительной овации. Взволнованные, захваченные торжеством этих значительных минут, партизаны все как один зааплодировали тоже. Казалось, что в эти минуты словно исчезли все расстояния и сами мы находимся не на лесной поляне, затерянной в глубоком вражеском тылу, а в Москве, в сияющем огнями зале. После секундной тишины раздался голос Верховного Главнокомандующего: "Товарищи! Сегодня мы празднуем 25-летие победы советской революции в нашей стране. Прошло 25 лет с того времени, как установился у нас советский строй. Мы стоим на пороге следующего, 26-го года существования советского строя". Оценивая положение на фронтах Отечественной войны, Председатель ГКО указал, что немцы, воспользовавшись отсутствием второго фронта в Европе, бросив на фронт все свои свободные резервы, прорвали фронт в юго-западном направлении и вышли в районы Воронежа, Новороссийска, Пятигорска, Моздока, на Волгу. Главная цель летнего наступления немцев состоит в том, чтобы окружить Москву и кончить войну в этом году. Этими иллюзиями кормят гитлеровцы своих одураченных солдат. Но эти расчеты немцев, как и прежние их расчеты на лобовой удар по Москве, не оправдались. Верховный Главнокомандующий со всей наглядностью показал, что если бы в Европе существовал второй фронт, то положение гитлеровцев было бы плачевным. Уже нынешним летом, летом 1942 года, гитлеровская армия стояла бы перед своей катастрофой. "Я думаю, что никакая другая страна и никакая другая армия не могла бы выдержать подобный натиск озверелых банд немецко-фашистских разбойников и их союзников. Только наша Советская страна и только наша Красная Армия способны выдержать такой натиск. И не только выдержать, но и преодолеть его". Эти слова покрываются бурей аплодисментов. Рукоплещем и мы, и кажется нам, что наши рукоплескания слышны в эту минуту там, в Большом театре, что слышит их вся страна. abu С полной уверенностью говорит он о победе, о том, что наша армия разобьет врага в открытом бою, погонит его назад. И перед всей страной он ставит задачи: уничтожить гитлеровское государство и его вдохновителей... abu Нам кажется, что эти слова обращены непосредственно к нам. Мы слушаем их в напряженной тишине, чувствуя, как бьются сердца, охваченные невыразимым волнением. "Гитлеровские мерзавцы взяли за правило истязать советских военнопленных, убивать их сотнями, обрекать на голодную смерть тысячи из них. Они насилуют и убивают гражданское население оккупированных территорий нашей страны, мужчин и женщин, детей и стариков, наших братьев и сестер. Они задались целью обратить в рабство или истребить население Украины, Белоруссии, Прибалтики, Молдавии, Крыма, Кавказа. Только низкие люди и подлецы, лишенные чести и павшие до состояния животных, могут позволить себе такие безобразия в отношении невинных безоружных людей. Но это не все. Они покрыли Европу виселицами и концентрационными лагерями. Они ввели подлую "систему заложников". Они расстреливают и вешают ни в чем не повинных граждан, взятых "под залог" из-за того, что какому-нибудь немецкому животному помешали насиловать женщин или грабить обывателей. Они превратили Европу в тюрьму народов. И это называется у них — "новый порядок в Европе". Мы знаем виновников этих безобразий, строителей "нового порядка в Европе", всех этих новоиспеченных генерал-губернаторов и просто губернаторов, комендантов и подкомендантов. Их имена известны десяткам тысяч замученных людей. Пусть знают эти палачи, что им не уйти от ответственности за свои преступления и не миновать карающей руки замученных народов. Наша третья задача состоит в том, чтобы разрушить ненавистный "новый порядок в Европе" и покарать его "строителей". Крепче сжимаются кулаки. Да, мы будем мстить, будем бороться до конца, до полного разгрома гитлеровской армии, до уничтожения ее. Нашим партизанам и партизанкам — слава!" — прозвучали над поляной заключительные слова речи. В то же мгновение вспыхнула новая овация. И, как бы вливаясь в нее, раскатилось на нашей поляне мощное партизанское "ура". Мало кто спал в эту ночь. Десятки людей, вооружаясь карандашами и перьями, переписывали принятые дословно радистами доклад Председателя ГКО и приказ Верховного Главнокомандующего от седьмого ноября 1942 года. abu У советских людей есть прекрасная традиция отмечать свои революционные праздники трудовыми и боевыми подвигами. И мы решили отпраздновать седьмое ноября согласно этой традиции. Задолго до праздника мы начали готовить две операции по взрыву вражеских эшелонов. В ночь на седьмое ноября две группы — одна под командой Шашкова, другая Маликова — отправились выполнять задание. В полдень Шашков вернулся и отрапортовал: — Товарищ командир, боевое задание в честь двадцать пятой годовщины Великой Октябрьской революции выполнено. На железной дороге подорван следовавший на восток вражеский эшелон с военными грузами и войсками! А к вечеру вернулся и Маликов. Он также доложил, что в подарок годовщине Великого Октября взорван вражеский эшелон с техникой противника, следовавший в сторону фронта. Днем седьмого ноября в лесу состоялась спартакиада. На лесной поляне, в километре от лагеря, все пять взводов состязались в метании гранаты на дальность и в цель, в лазании на деревья, в беге с препятствиями. Гам стоял невообразимый. Шумели, конечно, не столько участники состязаний, сколько болельщики. Их было очень много, и уже несколько дней не прекращался между ними спор о том, кто окажется победителем. Самыми страстными болельщиками оказались старик Струтинский, Лукин и Кочетков. Владимир Степанович Струтинский то и дело подскакивал на месте, приговаривая: "Ах, чтоб тебя!", "Вот дурья голова, промахнулся..." Лукин перебегал с места на место, подзадоривая отстающих. Кочетков же так громко хохотал и кричал, что стоять близ него было небезопасно — могли пострадать барабанные перепонки. Самый большой шум поднялся, когда началось состязание по перетягиванию каната. Две группы тянули канат каждая на себя: кто кого осилит. "А ну... А ну... поднатужьтесь!.." — кричали болельщики. Вот одна сторона, обессилев, ослабила канат. Победители, перетянув конец, повалились на землю. Взрыв смеха снова огласил лес. Праздник закончился концертом партизанской самодеятельности. Началось с хорового пения. Пели "Марш энтузиастов" — песню, без которой у нас не обходился ни один из торжественных вечеров. Запевало несколько голосов, остальные подхватывали припев. Потом затянули нестареющую песню про Катюшу. Не успели кончить "Катюшу", как поднялся Владимир Степанович Струтинский и, дирижируя обеими руками, затянул: "Реве та стогне Днипр широкий..." Кругом заулыбались, подхватили. Песню знали все, не только украинцы, но и русские, и даже казах Дарбек Абдраимов с чувством подтягивал непонятные ему слова. Вышли в круг плясуны: нашлись мастера и гопака, и камаринской, и лезгинки, и чечетки. За танцорами последовали чтецы. К костру подошел двадцатилетний партизан Лева Мачерет. До войны он учился на литературном факультете. — Я прочитаю вам стихи Николая Тихонова "Двадцать восемь гвардейцев". Читал Мачерет очень хорошо. Его вызывали на "бис" несколько раз. Уже под конец вечера поднялся Николай Иванович Кузнецов. Он был в приподнятом настроении и вместе с тем сильнее, чем всегда, задумчив и сосредоточен. Не сказав, что будет читать, он сразу начал: Читал Кузнецов негромко и спокойно, иногда останавливался, припоминая или задумываясь, — читал так, будто делился со слушателями своими мыслями; и оттого, что мысли эти были самые сокровенные, чтение действовало с особой впечатляющей силой. Я посмотрел на бойцов. Они сидели серьезные, торжественные и какими-то новыми глазами смотрели на Кузнецова. "Песня о Соколе" звучала у него как исповедь. Но не только его личное, кузнецовское, звучало в этом чтении. Слова горьковской "Песни" как будто относились непосредственно к нам, слушателям Кузнецова. В них говорилось о высоком призвании человека. Они звучали как гимн мужеству. И каждому из нас хотелось вслед за Кузнецовым повторять слова этого гимна: Концерт еще продолжался, когда Кузнецов, отведя меня в сторону, обратился со словами, в которых не было, конечно, ничего нового и неожиданного, разве лишь то, что сказаны они были на этот раз более решительно. — Прошу послать меня немедленно. Я считаю, что слова Верховного Главнокомандующего насчет расплаты с фашистскими мерзавцами обращены в первую очередь ко мне. Конечно, рано или поздно эти палачи за все поплатятся. Но я в силу обстоятельств имею возможность действовать уже теперь, и я прошу вас не лишать меня этой возможности. Откладывать его отправку было больше невозможно. — Хорошо, Николай Иванович, собирайтесь. Он облегченно вздохнул. — Но, пожалуйста, не думайте, — продолжал я, — что вы будете ходить по улицам и стрелять. Не настраивайте себя на это. Думаю, что стрелять-то вам не придется довольно долго. Вы разведчик, ваше дело — добывать данные о гитлеровцах. abu abu А это куда труднее, чем поднять шум на улице. — Понимаю, — проговорил Кузнецов. Он был явно раздосадован. Может быть, в этот момент он представлял себя расхаживающим в немецком мундире по улицам Ровно. Если здесь, в отряде, он мучился невозможностью активно бороться против фашистских извергов, то каково же будет это чувство там, в городе, в гуще гитлеровцев, с которыми ему там придется жить бок о бок! — Вам будет нелегко, — сказал я. — Потребуется величайшее самообладание. Придется черт знает с кем водиться, строить на лице приятную мину в тот момент, когда захочется своими руками задушить палача. — Понимаю, — повторил Кузнецов. — Что ж, я готов и к этому. Он много дал бы за возможность поступать так, как велит ему сердце. Мы лишали его этой возможности. И все же Николай Иванович радовался, что вот наконец его отправляют в город. Я видел, как взволнован этот сдержанный, внешне хладнокровный человек. Глядя на него, я вспомнил себя в тот час, когда получил задание партии... abu abu В попутчики Кузнецову мы решили дать Владимира Степановича Струтинского. Старик имел в городе родственников и мог познакомить с ними Николая Ивановича. Для тех, кто знал об отправке Кузнецова, эти дни были днями большого волнения. Сам Николай Иванович на глазах у товарищей вел себя так, будто ничего особенного не происходит. То ли он после того, как Гаан и Райс признали его за настоящего немца, был уверен в успехе, то ли искусно скрывал свою тревогу, но он со снисходительной улыбкой следил за тем, как мы со Стеховым и Лукиным обсуждаем каждую мелочь его костюма, как прикалываем и перекалываем нашивки и ордена на его мундире. Мундир был трофейный, его подправили, пригнали по фигуре Кузнецова, и Николай Иванович выглядел в нем настоящим щеголем. Для нас было целым событием, когда нашлись хорошие сапоги по его ноге, когда удалось раздобыть значок члена национал-социалистской партии. Сам же Кузнецов оставался ко всему этому до обидного безучастным. Он хотел ехать немедленно, а наши приготовления его задерживали. То, к чему готовился Кузнецов, держалось в тайне от всего отряда. В случае, если бы в наших рядах оказался подосланный фашистами агент, он ничего не знал бы о Кузнецове. Как ни трудно было соблюдать конспирацию в условиях лагеря, мы твердо придерживались правила: никто не знает того, что лично его не касается. Если Кузнецов не испытывал или ничем не выдавал своего беспокойства, то спутник его, Владимир Степанович, в первые дни буквально не находил себе места. Для него поездка в Ровно была сопряжена с немалым риском. В городе многие его знали и знали, что он отец партизанской семьи. Эта поездка была для него первым ответственным заданием. Я не видел ничего зазорного в том, что он волнуется и робеет. Но однажды, уже накануне отъезда, все-таки сказал ему: — Может, вас действительно не следует посылать, Владимир Степанович? — Почему? — вскинулся он. — Раз уж сказал, то пойду, сделаю все, что надо. Неизвестно, когда он и Кузнецов спали. Днем оба были заняты приготовлениями, а вечерами и по ночам сосредоточенно беседовали, прохаживаясь в стороне от товарищей или сидя где-нибудь на пеньке. Струтинский и Кузнецов поехали в Ровно на фурманке: старик — ямщиком, Кузнецов — в качестве тылового офицера. Он сам составил текст удостоверения, дал Цессарскому отпечатать, Лукину подписать. Документ удостоверял, что он, лейтенант Пауль Зиберт, является виртшафтс-офицером, ведающим продовольственными заготовками в Людвипольском и Клесовском "гебитах" Ровенской области. В документе содержалась просьба оказывать Паулю Зиберту всемерное содействие в его работе. Километрах в восемнадцати от Ровно партизаны остановились на хуторе у родственника Струтинского Вацлава Жигадло. Узнав, в чем дело, Жигадло сказал: — Пожалуйста, мой дом в вашем распоряжении. Когда нужно, останавливайтесь. Но делайте все осторожно, а то и себя погубите и меня. У Жигадло было десять детей. С приходом фашистов он лишился большой помощи, которую получал от Советской власти по многосемейности. Теперь, при гитлеровцах, жилось плохо: семья голодала, дети не могли учиться. Около самого Ровно Струтинский остановился еще у одного родственника. Там была оставлена фурманка. В город пришли пешком. Шли они по городу так: Кузнецов — по одной стороне улицы, Владимир Степанович — по другой. Старик долго потом рассказывал, не мог успокоиться: — Я иду, ноги у меня трясутся, руки трясутся, вот, думаю, сейчас меня схватят. Как увижу жандарма или полицая, отворачиваюсь. Такое чувство, будто все на тебя подозрительно смотрят. А Николай Иванович, гляжу, идет как орел. Читает вывески на учреждениях, останавливается у витрин магазинов — и хоть бы что. Встретится немец — он поднимет руку: "Хайль Гитлер!" Часа четыре водил меня по городу. Я ему и так, и эдак делаю знаки, утираю нос платком, как условились, — дескать, пора, — а он ходит и ходит. Бесстрашный человек! В Ровно Струтинский познакомил Кузнецова еще с одним своим родственником — Казимиром Домбровским, который имел небольшую шорную мастерскую, где чинил седла и упряжь. Казимир Домбровский согласился помогать партизанам и дал в этом Кузнецову и Струтинскому торжественную клятву. Надо сказать, что клятву свою он сдержал. Позже шести часов ходить по улицам было запрещено, поэтому партизаны заблаговременно покинули город, уселись в фурманку и направились в лагерь. Кузнецов был очень доволен. Его появление не вызвало никаких подозрений — значит, он по-настоящему натренировал себя на немецкий лад. Но вот с костюмом оказалось не все ладно. На нем был летний мундир, а немецкие офицеры в это время ходили уже в шинелях и демисезонных плащах. Он был в пилотке, а пилотки носили только фронтовики, — в Ровно большинство офицеров было в фуражках. Прежде чем послать Кузнецова во второй раз, мы справили ему новое обмундирование. Теперь мундир для него шил известный варшавский портной Шнейдер. Кого только не было у нас в лагере! И сапожники, и пекаря, и колбасники, и вот этот портной Шнейдер, живший до войны в Варшаве. Когда польскую столицу заняли гитлеровцы, евреев согнали в гетто. Родственники Шнейдера были расстреляны, сам он уцелел лишь благодаря тому, что его взял к себе на квартиру немецкий генерал, кажется, комендант города. Он поместил портного в маленькой каморке на чердаке своего особняка и заставил шить не только на себя, но и на других офицеров. Плату за работу генерал брал себе. Но и за это Шнейдер благодарил судьбу, с ужасом вспоминая о тех, кто оказался в гетто. Однажды генерал заявил ему, что больше не намерен держать его у себя. Из гетто путь был один — под расстрел. И Шнейдер решил бежать. Это ему удалось. После долгих мытарств он попал к нам в отряд. И вот первый раз в жизни портной с любовью и тщательностью шил немецкий мундир... После первого опыта Николай Иванович стал частенько бывать в Ровно. Ездил он туда обыкновенно с Колей Струтинским или с Колей Приходько. Останавливался либо у Ивана Приходько, либо у Казимира Домбровского. Николай Иванович стал знакомиться с немцами — в столовой, в магазинах. Мимоходом, а иногда и подолгу беседовал с ними. В ту пору в Ровно все разговоры вертелись вокруг боев на Волге. Немцы были встревожены. Неоднократно волжская твердыня объявлялась взятой, а бои все продолжались и продолжались и даже, судя по сводкам Геббельса, не приносили гитлеровцам успеха. Носились слухи, что армия Паулюса попала в окружение. Одновременно с Кузнецовым направлялись в Ровно и другие товарищи, но они, как правило, не знали, кого и когда мы посылаем. Тех, кто ехал в Ровно, мы предупреждали: если встретите своих, не удивляйтесь и не здоровайтесь, проходите мимо. Однажды мы отправили Николая Ивановича с особенным комфортом. Достали прекрасную пару рысистых лошадей — серых в яблоках — и шикарную бричку. Я приказал Владимиру Степановичу дать этих лошадей Кузнецову. Чем богаче он будет выглядеть, тем безопаснее: никто его не остановит. Но так как на этот раз Кузнецов должен был на несколько дней задержаться в Ровно, я велел ему, как только он въедет в город, бросить лошадей. Владимир Степанович взмолился: — Таких лошадей бросать! Побойтесь бога! Давайте я вон тех рыженьких запрягу. Просил, уговаривал, чуть не плакал, но ничего не добился. Кузнецов отправился на хороших лошадях. Возницей поехал Коля Гнедюк, у которого были свои задания по разведке. Через три дня вдруг в лагерь приезжают на кузнецовских рысаках, в той же бричке, наши городские разведчики Мажура и Бушнин. Оба они постоянно проживали в Ровно, в отряд являлись только по вызову. Я не на шутку взволновался. Мажура и Бушнин не знали Кузнецова, а тем более не знали, что кто-нибудь от нас послан в Ровно в немецкой форме. Как же они могли встретиться? Кто передал им лошадей и бричку? Неужели провал? Я быстро направился к приехавшим, а там Владимир Степанович уже с радостью похлопывал лошадок. — Что случилось? — спрашиваю Мажуру. — Откуда у тебя эти кони? — Да целая история. У немцев сперли. — Как так? Мажура не торопясь отошел со мной в сторону и с улыбкой, которая меня страшно раздражала, начал рассказывать: — Были мы на своей явочной квартире. Собирались уже в лагерь. Вдруг видим в окно — на этих лошадях подъехал какой-то немец, офицер. Слез с брички и ушел. Извозчик снял уздечку, надел лошадям на головы мешки с кормом и тоже ушел. Ну, мы с ребятами смозговали: чего нам пешком идти в лагерь! Взяли лошадей — айда! На "маяке" отдохнули ночь и вот прикатили. Правда, хорошие лошадки, товарищ командир? — Лошадки замечательные, особенные лошадки! Молодцы! Немцы вас не поблагодарят, — сказал я, с трудом удерживаясь, чтобы не расхохотаться. Одиннадцатого ноября нам удалось принять самолет из Москвы. Площадка около деревни Ленчин, указанная Колей Струтинским, оказалась очень хорошей и удобной. К тому же мы буквально прощупали там каждую травинку, сровняли все бугорки. Пришлось даже спилить тригонометрическую вышку, стоявшую в четырех километрах от площадки. Крестьяне были довольны: вышка подгнила, и они боялись несчастного случая. Накануне той ночи, когда мы собирались принимать самолет, в село Михалин, километрах в девяти, прибыла на автомашинах большая группа гитлеровцев. Мы выслали в дорогу засаду с твердым наказом: фашистов в нашу сторону не пропускать! Согласно условиям Москвы мы должны были каждые полчаса выпускать красные и зеленые ракеты, чтобы пилот за много километров мог видеть место посадки. Эти ракеты подвергали нас еще большей опасности. Все, однако, прошло благополучно. В час ночи мы услышали гул моторов. Подлили скипидару в костры, и они загорелись ярким пламенем. Посадка прошла превосходно. Радовались удаче не только мы, не было конца восторгам и жителей села, когда советский самолет пронесся над крышами их домов и побежал по полю, ярко освещая все вокруг огнями своих фар. Самолет пробыл у нас сорок минут. Оставил нам письма и подарки. Мы погрузили раненых, документы и письма родным. На этом самолете улетали в Москву Флорежакс и Пастаногов — им надо было еще лечиться, — а также и приемыш Пиня. Улетал и Александр Александрович Лукин для доклада о положении в тылу противника. Погрузилась также команда самолета, потерпевшего аварию при посадке. В Москву были отправлены ценности, отбитые у фашистов: мы вносили их на постройку нового самолета. Самолет зашел на старт, плавно поднялся в воздух, сделал два круга над поляной и, дружески покачав крыльями, улетел. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ На хуторе Вацлава Жигадло мы организовали "маяк". От города до лагеря было больше девяноста километров. Курьер связи мог проделать этот путь лишь за двое суток. Теперь, когда у нас появилась база на хуторе, дело облегчалось: курьер из Ровно шел только до "маяка", здесь его ждал другой, делавший на сытых и отдохнувших лошадях вторую половину пути — от "маяка" до лагеря. В конце декабря я вызвал в лагерь всех разведчиков. В Ровно и на "маяке" находились в то время Кузнецов, Николай и Жорж Струтинские, Приходько, Гнидюк, Шевчук, в общем человек двадцать. По нашим расчетам, они должны были прибыть в лагерь на рассвете. Но прошло утро, прошел день, а разведчики не появлялись. Я, Стехов и еще немногие, знавшие об этом, спать уже не могли и ночью сидели взволнованные у костра. Что могло случиться с людьми? Напоролись на карателей, попали в засаду бандитов? Предположения одно мрачнее другого. — Подождем до утра, — предложил я. — Если не придут, пошлем за ними. В три часа ночи является дежурный по лагерю: — Товарищ командир! Разрешите доложить — прибыл Кузнецов. — А где остальные? — вырвалось у меня. Дежурный не знал, что мы кого-то ждем. Он не понял моего вопроса и был крайне удивлен, что все сидевшие у костра в тревоге поднялись с места. Не успел он ответить, как к костру подошел Николай Иванович. — Разрешите доложить, товарищ командир. Разведчики прибыли. — Где же они? — Там, за постом. Охраняют пленных. — Каких пленных? — А мы разбили отряд карателей. Я передал дежурному распоряжение принять пленных и с облегчением вздохнул. — Ну, теперь спать уже некогда. Рассказывайте, Николай Иванович, что там с вами приключилось. К нам подошли разведчики, бывшие с Кузнецовым, поздоровались и тоже устроились у костра. — Путаная история, товарищ командир, — начал Кузнецов. — Не знаю, с чего начать. Собрались мы на "маяке" и направились в лагерь. По дороге встречаем Тарасенко. Бросается он нам навстречу. "Хорошо, — говорит, — что я вас увидел". — "В чем дело?" — спрашиваю. "Я узнал, — говорит, — что людвипольский гебитскомиссар в отпуск собирается. Скоро повезут на фурманках награбленное барахло — чемоданов десять, не меньше. Фурманки сопровождают жандармы. Сам гебитскомиссар выедет двумя часами позже на машине, погрузится со своими "трофеями" на поезд к Костополе". Как пропустить такой случай? — Кузнецов взглянул на меня. — Сообщать вам и просить разрешения поздно, никакой курьер не сможет обернуться. Посоветовался с ребятами. Сами понимаете, как они встретили это дело... Решили познакомиться с гебитскомиссаром. Залегли мы на шоссе Людвиполь Костополь. Место неудобное, голое, реденькие кустики и ничего больше. На шоссе Гросс заложил мину, шнур засыпал землей, протянул к Коле Приходько. Ждем час, другой, третий — ни багажа, ни гебитскомиссара. Вдруг видим километра за три впереди от нас клубы черного дыма, потом кое-где огонь показался. Слышим — пулеметная очередь. Догадались — каратели жгут село. Прошел после того час или немного меньше — появляется на шоссе обоз. Едет со стороны горящего села. Десятка два фурманок. На передней четыре гестаповца — их мы сразу узнали по черным шинелям. За ними жандармы, ну и еще всякий сброд, секирники. Это, конечно, не те, кого мы ждали, но надо было нападать. Деревню сожгли, негодяи. Дальше — понятно. Приходько дернул за шнур. Гестаповцы сделали сальто-мортале — и на землю. Тут мы давай резать из автоматов по колонне. Кто отличился, так это Жорж со своим пулеметом. Дело было в открытом поле, спрятаться гестаповцам некуда бегут куда глаза глядят, а мы по ним из их же винтовок. Пленных привели двенадцать человек, все полицаи, жандармов живых не осталось. Ну, трофеи, документы взяли... Я знаю, Дмитрий Николаевич, — Кузнецов усмехнулся, заметив мой нетерпеливый жест, — вы собираетесь пробирать меня, будете говорить, что у нас, разведчиков, другие задачи. Но вы подождите, я еще не кончил. По дороге допрашиваем пленных, оказывается, они нас искали. То ли кто-то следил за Тарасенко, то ли другое что, но только гебитскомиссару стало известно, что на него готовится засада. Он отложил поездку и выслал карателей. Они устроили на нас засаду около села Озерцы, а мы сами в засаде, в трех километрах от них. Они ждут нас, мы — гебитскомиссара. Стал холод их пробирать, они и разложили костры возле деревни. Крестьяне почуяли недоброе — и толпой в лес. Гестаповцы заметили это. У них явилось предположение, что крестьяне хотят предупредить партизан, а может, крови захотелось. Дали команду полицаям, те стали ловить и расстреливать перепуганных крестьян. И на этом не успокоились. Начали жечь дома. Убивали людей, бросали в горящие хаты... Все это мы узнали от пленных. Сами можете с ними поговорить... Думаю, мы правильно поступили, — закончил Кузнецов свой рассказ. Наступила тишина. Что я мог сказать Кузнецову, когда сам на его месте поступил бы точно так же? Николай Иванович подал мне какую-то вещичку: — Мой личный трофей. Это был жетон из белого металла на прочной цепочке. На одной стороне было написано: "Государственная политическая полиция" — и ниже: "4885". На обороте был изображен фашистский орел со свастикой. — Эта бляха, — пояснил Кузнецов, — была у старшего гестаповца, который сейчас валяется на шоссе. Мне она, пожалуй, пригодится. Диверсии, операции по взрыву эшелонов, мостов, различных предприятий противника стали неотъемлемой частью работы нашего небольшого разведывательного отряда. Обойтись без этого было невозможно хотя бы потому, что ни я, ни Стехов не могли противостоять напору наших партизан, жаждавших видеть реальные, физически ощутимые результаты своей работы в тылу врага. С другой стороны, появилась практическая необходимость в подобных операциях. По мере того как отряд рос, людей, свободных от разведки, становилось все больше и больше. Теперь мы могли позволить себе заниматься и чисто партизанскими делами. Кстати, чем дальше от нашего лагеря выбирались объекты таких дел, тем спокойнее мы могли заниматься нашей основной работой, зная, что диверсиями отвлекаем от нее внимание фашистов. Так сам собой разрешился наш давний спор со Стеховым. ...Однажды, при очередной встрече с Константином Ефимовичем Довгером, Виктор Кочетков узнал, что в Сарнах гитлеровцы освободили большой дом и спешно приступили к его оборудованию. Комендант города, члены городской управы и украинские полицаи разыскивали у населения лучшую мебель — зеркальные шкафы, никелированные кровати, мягкие кресла. Многие семьи лишились в этот день годами нажитого добра. — На ваших креслах будут отдыхать наши герои Восточного фронта, говорили фашисты жителям. Наши разведчики заинтересовались сообщением Довгера. Скоро они узнали, что здание переоборудуется под дом отдыха для старшего и среднего офицерского состава гитлеровской действующей армии и что в ближайшие дни ожидается прибытие в Сарны первого эшелона. Мы решили устроить достойную встречу "героям", приезжающим на отдых. К этому времени у нас сложилась крепкая группа подрывников — людей большой храбрости и исключительной любви к опасной профессии минера. Старшим в этой группе был инженер Маликов, человек скромный и отважный, наш лучший шахматист. Вместе с ним обычно ходили на операции командир взвода Коля Фадеев со своими ребятами и испанец Хосе Гросс. Еще в годы войны испанского народа против фашистов Франко Гросс отличился в минировании дорог. У нас Гросс работал по той же специальности и был непревзойденным мастером своего дела. Группа в сорок два человека во главе со Стеховым, не упускавшим случая пойти на интересную операцию, с вечера заняла позиции у полотна железной дороги. В полночь подул сильный ветер, сырой снег тяжелыми, липкими хлопьями стал застилать землю. Всю ночь, дрожа от сырости и холода, лежали бойцы, не имея возможности даже закурить. Мимо по полотну прошла группа немецких солдат с фонарями. Путевые обходчики. Мины они не заметили. Ночь была на исходе, а состав не появлялся. "Может быть, где-нибудь произошла диверсия и движения не будет, пока не расчистят путь?" — подумал Стехов. Ему было обидно уходить ни с чем. А уходить с рассветом надо обязательно: дорога оголена — гитлеровцы по обе стороны ее вырубили деревья и кустарники, — скрыться большой группе партизан днем будет невозможно. Но вот сигнальщики, выставленные вперед, дали знать, что с востока идет поезд. Вскоре послышался его характерный шум. Но уже по стуку вагонов было ясно, что идет порожняк. — Пропустим, — сказал Стехов. Через полчаса появился второй состав — и тоже порожняк. Впереди паровоза шли платформы, груженные балластом. Расчет у гитлеровцев был такой: если дорога минирована, взорвется балласт. Стехов догадался, что эти два поезда пущены для проверки. — Приготовиться! — приказал он. И вот показался груженый состав. За паровозом длинной лентой пассажирские вагоны. В окнах бледно мерцает синий маскировочный свет. Когда паровоз прошел линию засады и поравнялся с Маликовым, тот дернул шнур от мины. Мина взорвалась, паровоз дрогнул, остановился; вагоны образовали месиво лома, задние громоздились на те, что были впереди, давя и ломая их. Из уцелевших вагонов начали выскакивать фашисты. — Огонь! — скомандовал Стехов. Первым заговорил партизанский крупнокалиберный пулемет, снятый с разбившегося самолета и установленный на специально приспособленной для него двуколке. Пули изрешетили котел паровоза. Затем дуло пулемета ровной линией прошло по вагонам. Пулеметную стрельбу дополнял огонь из автоматов. Минут сорок продолжался обстрел эшелона. Маликов видел, как один офицер выскочил из вагона и начал громко смеяться: помешался со страху. Было уже совсем светло, когда группа отошла в лес. Через два дня Виктор Васильевич Кочетков доложил о результатах этой диверсии. Разведчики установили, что эшелон вез в Сарны на отдых офицеров летчиков и танкистов. Через час после отхода наших подрывников на место диверсии прибыли фашисты. Они оцепили район катастрофы, никого не подпускали к разрушенному составу. Убитых и раненых отвозили на автомашинах и автодрезинах в Сарны, Клесово и Ракитное. Сколько убитых, точно не было установлено, но только в Сарны привезли сорок семь трупов. Из Клесова и Ракитного несколько человек убитых отправили в Германию. Вероятно, то были важные персоны. Когда стало известно, что наши войска прорвали немецкий фронт на Волге и окружили 6-ю и 4-ю гитлеровские армии, мы испытывали чувство неизъяснимой гордости и счастья: пусть небольшая, скромная, но и наша доля есть в этом великом деле. Потерь при ликвидации офицерского эшелона у нас не было. В бою у бойца Ермолина пуля пробила каблук. Но с Ермолиным это случалось постоянно. Удивительно, до чего пули любили его! В любой стычке, самой короткой, пуля обязательно попадет в Ермолина, вернее — не в него, а в его одежду: то в шинель, то в фуражку, то вот как теперь — в каблук. После каждого боя Ермолину приходилось сидеть и штопать свое обмундирование. Только однажды за все время боев он был ранен — и то шутя, в палец. После операции на железной дороге авторитет Сергея Трофимовича Стехова в отряде поднялся еще выше. Прекрасный политработник, Стехов не пропускал возможности встретиться с врагом лицом к лицу. Он до педантичности тщательно готовился к боевым заданиям, старался предусмотреть каждую мелочь. Партизаны считали за счастье идти на операцию со Стеховым. Заслужить любовь партизан — дело не такое легкое, а Стехова любили и уважали. В нем сочетались качества партийной чуткости к людям, большой заботы о человеке, личной храбрости. Небольшого роста, стремительный, всегда по форме одетый, с автоматом-маузером и полевой сумкой, он выглядел, как на параде. В наших условиях постоянная подтянутость, четкость и дисциплинированность Стехова служили хорошим примером для партизан. Все свободное время Сергей Трофимович проводил среди бойцов. Придет в подразделение, сядет к костру и попыхивает трубочкой, служившей ему, некурящему, защитой от мошкары, ведет беседы, выслушивает просьбы и жалобы, дает советы. На сообщение Кочеткова о результатах диверсии Стехов заметил: — Что-то не верится мне, что так много убитых. Кочетков обиделся: — Вам всегда не верится. Я получил сведения от проверенных людей, все они показывают одно и то же. Долго не забудется гитлеровцам сарненский санаторий. Приближалось рождество. Готовясь к празднику, фашисты усиленно грабили крестьян. По дороге в Клесово группе подрывников во главе с тем же Стеховым, решившим под праздник взорвать склад с взрывчаткой, встретилась девушка-колхозница из села Виры. Ее послала в лагерь Валя Довгер. Девушка рассказала Стехову, что в село нагрянули гитлеровцы, они забирают у крестьян свиней, гусей, кур; на мельнице забрали всю крестьянскую муку. Стехов изменил маршрут. Он решил защитить село от грабежа. На дороге неподалеку от Виры партизаны увидели такую картину. Впереди группы солдат шествует офицер в эсэсовской форме и белых перчатках. Не идет, а именно шествует — торжественно, как на параде. Солдаты держат ружья наготове. Процессию замыкают четыре пары волов, запряженных в телеги. На телегах визжат кабаны, кудахчут куры, орут гуси, заготовленные к праздничному столу. Когда гитлеровцы поравнялись с партизанами, Стехов дал очередь из автомата. Вражеский офицер вскинул руки и рухнул на землю. Вслед за Стеховым открыли огонь и остальные бойцы. В течение нескольких минут фашисты были перебиты. Только двое из них залегли в кювет около дороги и открыли огонь. Пока возились с этими двумя, из Клесова на машинах подоспело подкрепление — взвод. Раздалась команда. Фашисты рассыпались в цепь и пошли в атаку на партизан. Стехов предусмотрел возможность того, что гитлеровцы получат подкрепление. В сторону Клесова, в нескольких сотнях метров от места засады, он выдвинул группу бойцов. Эта группа и решила дело. Мародеры были уничтожены, а награбленное добро возвращено крестьянам. Новый 1943 год мы отметили партизанской елкой. В предновогоднем номере стенгазеты появилось объявление: "Редакция готовит новогоднюю елку. От желающих участвовать требуются елочные украшения. Мы принимаем: 1. Светящиеся гирлянды из горящих немецких поездов. 2. Трофейные автоматы для звукового оформления. 3. Эсэсовцев любого размера (желательно с дыркой в голове для удобства подвешивания). 4. Каждый может проявить свою инициативу. Подарки сдавать до 31 декабря". Гирлянду из горящего поезда "преподнесла" тридцать первого декабря группа подрывников во главе с инженером Маликовым. Для охраны железной дороги от участившихся диверсий фашисты стали сгонять крестьян из ближайших деревень. Они расставляли людей вдоль полотна, предупредив, что если будет совершена диверсия, то их расстреляют как заложников. Хотя нам и не хотелось подвергать опасности население, но мы все же решили провести операцию, наметили время — в ночь под Новый год. Сарненскими лесами гитлеровцы с каждым днем интересовались все сильнее. Чтобы отвлечь их внимание в противоположную от нас сторону, мы решили взорвать поезд на участке Ковель — Ровно. Маликов с двенадцатью бойцами отправились на выполнение задания. Вдоль полотна железной дороги, метрах в пятидесяти друг от друга, были расставлены крестьяне. Время от времени для контроля проходила группа охранников солдат. Маликов повел своих бойцов к будке стрелочника. Старик стрелочник увидел вооруженных людей, перепугался, но потом, узнав партизан, успокоился и рассказал, что поезда здесь ходят часто, с большими грузами. В сторону фронта везут войска и вооружение, а обратно раненых, обмороженных и награбленное имущество. Партизанам не пришлось объяснять старику, зачем они сюда пришли. — Мне уж ладно, — сказал он, — только вот как быть с народом? Ведь их перестреляют! — Мы сами с ними посоветуемся, — ответил Маликов. Выждав, пока пройдут мимо очередным рейсом солдаты-охранники, Маликов, сопровождаемый двумя бойцами, подошел к крестьянам. — Мы партизаны, — без излишних церемоний открылся он, — намерены взорвать эшелон. Рассчитываем на вашу помощь, товарищи. Крестьяне ответили согласием: — Давайте, раз надо. Но шли они на это с нелегким сердцем. В случае взрыва поезда беда грозила всей деревне. — Как же нам задание выполнить? — задумался Маликов. — Может, лучше вас разогнать, чтобы не было на вас ответственности? Пожилая крестьянка предложила: — А вы свяжите нас и делайте свое дело. Рты нам заткните да вдарьте, чтоб синячок под глазом остался позаметнее. — Бить вас? Нет, не можем, — отказался Маликов. Крестьянка посмотрела на него и усмехнулась. — Да коли ж надо... Ну-ка, Степан, — сказала она соседу, — вдарь-ко, да покрепче... И смех и горе! Пока Маликов с товарищами закладывали мину, "сторожа" награждали синяками друг друга. Потом партизаны связали их и положили около костра, чтобы не мерзли. Вскоре показался поезд. Шел он в сторону фронта. Взрыв состава, груженного оружием, боеприпасами и другим военным имуществом, был произведен блестяще. Паровоз стал на попа. Все шестьдесят вагонов разбились и сгорели. Это и был наш елочный подарок стране. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ В январе ударили двадцатиградусные морозы. Наши чумы оказались мало приспособленными для зимы. Часто меняя место лагеря, мы не занимались строительством теплых землянок. Из тонких жердей строили основание чума, обкладывали его еловыми ветками, засыпали землей, и жилье было готово. Вместо дверей навешивали плащ-палатки. В середине крыши оставлялась дыра для дыма. Внутри горел костер. Люди укладывались спать вокруг него ногами к огню. От костра ногам жарко, а там, где голова, — мороз. Бывало так: проснется человек, хочет встать, а головы поднять не может — волосы примерзли. Ночью то один, то другой вскочит от холода, потанцует у костра, чтобы согреться, и, съежившись, снова укладывается. А тут еще беда. По всем законам физики дым из чума должен выходить в верхнюю дыру, а у нас не выходил, стлался внутри, разъедая глаза. Должно быть, в конструкции шалашей была какая-то неправильность. Словом, бед было достаточно. Пришлось подумать о надежном селе, где мы могли бы перезимовать. Лично я всегда стоял за то, чтобы жить в лесу. В лесу в случае опасности мы, если находили ненужным принимать бой, могли незаметными тропками покинуть лагерь. В лесных лагерях партизаны всегда находятся в боевой готовности, тогда как пребывание в теплых хатах — так по крайней мере казалось мне — размагничивает людей. Другое дело, что и в лесу мы должны создать себе нормальные, "оседлые" условия жизни. В лесу бойцы ограждены от эпидемий, с началом немецкой оккупации свирепствовавших в селах. Наконец, нельзя не учитывать и того, что, живя в деревнях, мы неизбежно подвергаем мирное население опасности налета карателей. Все эти соображения заставляли меня отнестись очень сдержанно к перспективе переезда на зиму в село. Но что было делать с таким морозом? Мы выбрали село Рудню-Бобровскую, решив, что пробудем там только то время, пока стоят лютые холода. Село было надежное. Там давно находился наш "маяк", разведчики организовали самооборону из крестьянской молодежи. Девятнадцатого января отряд двинулся из лесного лагеря в Рудню-Бобровскую. Огромная толпа крестьян встретила нас далеко за околицей, раздавались приветственные возгласы в честь Красной Армии. На площади, в центре села, у здания сельсовета, стоял покрытый красной материей стол. У стола, держа в руках поднос с хлебом-солью, стоял пожилой крестьянин. Когда колонна выстроилась на площади, крестьянин вышел вперед. — Хлеб да соль вам, дорогие гости, — сказал он. — Располагайтесь у нас, как у себя дома. Мы вас накормим и обогреем. Ваш отряд мы хорошо знаем и уважаем. Вы нас не обижаете и никому в обиду не даете. Ну а ежели теперь придется драться с заклятым врагом, будем драться вместе, закончил он и передал хлеб-соль Стехову. Стехов взял поднос в руки и сказал ответное слово, такое же простое и короткое. После митинга подразделения сразу разошлись по указанным квартирам. Увидев, как партизаны наши смешались с местными жителями, как те и другие, радостно взволнованные, вместе пошли к хатам, пошли как хорошие, давние друзья, я подумал: это, может быть, и неплохо, что мы будем здесь жить. Тесная связь и дружба с местным населением укрепят отряд, сделают его еще боеспособнее. С самого начала мы условились о безукоризненном поведении в селе, о том, что каждый из нас является здесь представителем Советской власти и потому должен быть образцом дисциплинированности, товарищеской спайки, чуткости к людям, культуры в быту. У нас жестоко преследовался мат, искоренялось все, что пахло "партизанщиной". Не успели мы как следует разместиться в штабной хате, как явились несколько мужчин — жителей села. Они просили использовать их по нашему усмотрению и, главное, обучить их обращению с оружием. Уже на следующий день начались в селе военные занятия. Постепенно в них втянулось все мужское население. Крестьяне села оказались нашими преданными помощниками. Мы начали посылать их на заставы и посты, расставленные вокруг села, назначали в состав патрулей. Зная в лицо местное население, они быстро распознавали и задерживали чужаков. "Столица" наша, как партизаны окрестили Рудню-Бобровскую, зажила новой жизнью. Воскресли давно забытые "посиделки", молодежь, собравшись вечером в какой-нибудь хате, проводила время за песнями и играми до рассвета. Энтузиасты художественной самодеятельности — Лева Мачерет, Валя Семенов, доктор Цессарский — привлекали крестьянских парней и девушек к участию в самодеятельных коллективах. На политинформации к Стехову являлось много крестьян. Бойцы рассказывали в селе о своих родных городах, о колхозном труде, о Москве, с которой связывались все наши думы о Родине. Порой казалось, что мы находимся не в глубоком тылу врага, а где-нибудь в Подмосковье или на Урале... Вокруг Рудни-Бобровской по крупным селам Сарненского, Ракитнянского, Березнянского и Людвипольского районов находились наши "маяки" — представители Советской власти в этих местах. Ежедневно из партизанского центра во все стороны отправлялись группы партизан: одни — с разведывательными и диверсионными заданиями, другие для связи с "маяками". Под контроль отряда были взяты все молочарни, работавшие на фашистов, и фашисты оттуда ничего уже не могли получить. Мы "оседлали" Михалинский лесопильный завод, посадили там своего коменданта и лесоматериалы выдавали отныне только крестьянам. Один за другим партизаны громили фольварки новоявленных немецких помещиков уже на западных берегах рек Случь и Горынь. К востоку от этих рек немецкие имения были разгромлены окончательно. Вся округа полностью стала нашей, партизанской. Из Ровно, из районных центров, с железнодорожных станций — отовсюду к нам в "столицу" стекались важные сведения и от нас передавались в Москву. В пятидесяти километрах к югу от Рудни-Бобровской находился "оперативный маяк" во главе с Фроловым. Там происходило формирование местных вооруженных отрядов. Оборудовав площадку около села, мы начали принимать самолеты. Вместе с нами местные жители раскладывали сигнальные костры. Самолеты из Москвы приходили почти каждую ночь, сбрасывали нам грузы. В воздухе раскрывались огромные парашюты, и у костров "приземлялись" тюки в мягкой упаковке с боеприпасами, обмундированием, теплой одеждой, шоколадом, папиросами и прочими нужными нам вещами. Бойцы отогрелись в хатах, привели в порядок свое обмундирование. Но все же долго не могли привыкнуть партизаны к хатам. До этого мы семь месяцев жили на свежем воздухе. В жару и мороз, в вёдро и дождь спали почти под открытым небом. Гостеприимные, натопленные дома казались теперь нестерпимо душными. И, за небольшим исключением, бойцы по нескольку раз за ночь выходили на мороз подышать свежим воздухом. Известия с фронтов прибывали все более и более отрадные. У стен волжской твердыни армии немецких захватчиков окружены кольцом наших войск. Это кольцо сжималось все теснее. Уничтожение врага на этом отрезке было теперь вопросом времени. В январе советские войска прорвали блокаду под Ленинградом. На Северном Кавказе началось стремительное наступление Красной Армии. Хорошие известия вызывали необычайный подъем духа у партизан и всего населения. abu Не было, пожалуй, более радостного события в нашей жизни, чем хорошая сводка, и то, что эти хорошие сводки приходили теперь каждый день, создавало особое, постоянно приподнятое настроение. Мы жили в предчувствии праздника. Наступление Красной Армии вносило растерянность в среду оккупантов, вызывало у них новые и новые приступы бешеной злобы. ...Кузнецов, вернувшись из Ровно, сообщил о приказе Эриха Коха очистить Полесье от партизан. Надо сказать, что к этому времени прибыло в наши районы два батальона из партизанского соединения Героя Советского Союза генерала Сабурова. Кроме того, в селе Вороновке стоял отряд подполковника Прокопюка. Скопление партизан поблизости от Ровно беспокоило фашистов. Во исполнение приказа гаулейтера шеф ровенской полиции Питц сосредоточил в городе тысячи две эсэсовцев, прибавил к ним группы украинских националистов и расставил гарнизонами по районным центрам вокруг нас. Получив эти сведения, мы приняли контрмеры. Через местных жителей, ходивших по нашим заданиям в разведку, распространили слух, что партизаны собираются нападать на районные центры. Слухи дошли до фашистов, и, вместо того чтобы наступать на нас, они стали готовиться к обороне. В помещениях, где они расквартировались, гитлеровцы обили толстым железом двери, на окнах из такого же железа сделали ставни с амбразурами для пулеметов и пушек. Вокруг помещений отрыли окопы, поставили проволочные заграждения. А мы тем временем, пока враги сидели в ожидании партизан, продолжали свою работу. Не проходило дня, чтобы наши радисты не передали в Москву очередное сообщение из Ровно, из Луцка, из Сарн, со станции Здолбунов. Разведчики трудились на славу. Они были гордостью отряда, его золотым фондом. Но не меньше уважались у нас и связные, эти скромные люди, изо дня в день совершавшие свой подвиг. Воистину подвигом был их опасный путь из города на "маяки", с "маяков" в отряд. Одним из этих скромных героев все считали Николая Приходько. Никто не знал, когда он отдыхает, как не знали и того, каким неожиданностям подвергается он в пути. Кое-что смутно доходило до нас о его приключениях, сам же он молчал, иногда лишь выдавая себя озорным блеском глаз. Этого он скрыть не мог. Число связных мы собирались увеличить — этого требовали растущие размеры работы. Группа бойцов, тщательно отобранных, проходила специальные занятия. В этой группе обращал на себя внимание одиннадцатилетний мальчуган по имени Коля, по прозвищу Коля Маленький. В отряд он попал недавно, но все уже хорошо знали его историю. Один из наших разведчиков — Казаков — отбился от своей группы, направлявшейся к станции Клесово. Казаков, разведчик молодой, не умел как следует ориентироваться. Целые сутки бродил он по лесу и не мог найти дороги к лагерю. Куда бы ни пошел, через час-два снова оказывался на старом месте. Ночь он провел в лесу, утром снова начал поиски. Но все старания его были напрасными. Под вечер Казаков услышал мычание коров. Осторожно, избегая наступать на валежник, он направился в ту сторону, откуда доносилось мычание. Казаков вышел на лесную полянку. На пеньке сидел мальчуган, усердно строгавший ножиком палку. Партизан подошел к мальчугану. — Как тебя звать, хлопчик? — Коля. — Ты здешний? — Тутешний. — Из какого села? — Из Клесова. — А далеко отсюда до Клесова? — Та километров двадцать пять буде. — И ты так далеко гоняешь скот? — удивился Казаков. — Та я ж тут роблю. У одного хазяина. Його товар пасу. А ты, дядечку, часом, не партизан? — спросил мальчуган, показывая глазами на винтовку за плечами у Казакова. — А ты встречал здесь партизан? — поинтересовался Казаков. — Та ни. Люди кажуть, що километров за тридцать партизаны, а я их не найшов. — А зачем ты их искал? — Я теж хочу в партизаны, — решительно заявил пастушонок. Так они познакомились. Колиного отца замучили фашисты. Мать и старшего брата угнали в Германию. Раньше мальчик учился в школе, теперь школы закрыты, он пошел в пастухи, чтобы как-нибудь прокормиться. — Вот что, Коля, — сказал Казаков. — Время позднее. Ты гони скот в деревню и принеси чего-нибудь поесть. Коля защелкал кнутом, засвистел и погнал свой "товар". К ночи он вернулся, принеся с собой кринку молока, лепешки и сало. — Кушайте, дядечку. Це мени на вечерю хазайка дала. Казаков набросился на еду. Коля — сразу же к нему с вопросом: — Дядечку, можна я с тобою до партизанив пиду? — Командир заругает... Мал ты еще. Мальчик насупился и долго молчал. Ночью он привел Казакова в какой-то двор, и там, на сеновале, партизан, не спавший две ночи, заснул мертвым сном. Коля похаживал неподалеку от сарая, охранял его, а на рассвете разбудил и пошел провожать. Утром крестьяне выгнали из дворов свой скот, но пастушонок не явился. Его долго искали, окликая по дворам. Коли нигде не было. — Та куды ж вин сховався? — удивлялись жители. А Коля и Казаков были в это время далеко от хутора. Они шли к Рудне-Бобровской. Партизаны отнеслись к мальчику так ласково, что не оставить его в отряде было нельзя. С Колей я встретился на второй день после его прихода. Вижу — сидит среди партизан белобрысый щуплый мальчуган. — Как тебя зовут? — спрашиваю. — Коля. — И, поднявшись, он стал навытяжку, подражая бойцам. — Хочешь с нами жить? — Хочу. — А что же ты будешь делать? — А що накажете. — Ну что ж, — согласился я, — будешь у нас пастухом. У нас ведь тоже есть стадо, побольше, пожалуй, чем у твоего хозяина. — Ни, пастухом я вже був. И как мы его ни уговаривали, Коля ни за что не хотел ходить за стадом. — Скотыну пасты я миг у куркуля, у кого я робыв, а до вас прийшов, щоб нимакив быты. abu Сначала Коля был в хозяйственном взводе, помогал ухаживать за лошадьми, чистил на кухне картошку, таскал дрова. Все делал охотно и быстро, но постоянно приходил осведомляться: когда наконец дадут ему винтовку? Вместе с другими новичками он пошел в учебную команду и на "отлично" сдал экзамен по строевой подготовке. Присмотревшись к мальчику, мы решили готовить из него связного. Верилось, что этот Маленький совершит большие дела. Ребятишек в отряде прибавлялось, и я не препятствовал этому, видя, как любовно относятся к ним партизаны. Вначале был у нас Пиня. Он сделался предметом всеобщей нашей заботы. Разведчики не возвращались в отряд без того, чтобы не принести ему гостинец. Когда Пиню отправили в Москву, многие долго о нем тосковали. Теперь в отряд пришел Коля. Пришли со своей матерью, Марфой Ильиничной Струтинской, Вася и Катя, пришла племянница Марфы Ильиничны Ядзя. Присутствие детей делало лагерь как бы более уютным. Марфе Ильиничне Струтинской было уже за пятьдесят, но она оказалась неутомимым работником, ни минуты не могла сидеть сложа руки. Сама она стеснялась ко мне прийти, послала мужа, с тем чтобы попросил поручить ей какое-нибудь дело. Но я не хотел ничем загружать ее, зная, что и без того у нее много хлопот с детьми. Тогда Марфа Ильинична по своей инициативе начала обшивать, обштопывать своих и чужих, стирать партизанам белье. Работала, хлопотала от зари до темна. Как-то ночью я застал Марфу Ильиничну за штопкой носков. — Не трудно вам так? — спросил я. — Нет, — ответила женщина, продолжая штопать. — А что, если назначим вас поварихой во взвод? Все-таки полегче будет. — Назначайте, — согласилась она не задумываясь. На другой день Марфа Ильинична уже стряпала обед бойцам Вали Семенова. Взялась она за это дело с радостью, как, впрочем, бралась за все, к чему бы ни приложила руки. Но штопать и стирать партизанам она тоже продолжала. Васю Струтинского, несмотря на его боевой пыл, мы все же определили в хозяйственный взвод, смотреть за лошадьми. Сначала он обиделся, ходил надутый, но потом ему так понравился мой жеребец по кличке Диверсант и другие лошади, что он смирился со своей должностью. Кроме того, так сказать, по совместительству Вася состоял адъютантом у своего отца носился по лагерю с разными поручениями. Вторым помощником Владимира Степановича был одиннадцатилетний Слава. Племянница Ядзя тоже работала поварихой в одном из подразделений отряда. Дочь Струтинского, пятнадцатилетнюю Катю, устроили в санчасть. В противоположность своим спокойным, рассудительным братьям, Катя была непоседой. Быстрая, юркая, она то и дело подскакивала к больным: — Что вам надо? Что принести? И неслась выполнять просьбы таким вихрем, что русые косы ее развевались во все стороны. Однажды она пришла ко мне. Не пришла — влетела. Запыхавшись от бега и волнения, сверкая голубыми глазами, она быстро застрочила: — Товарищ командир, раненые недовольны питанием. Хоть они и при штабе питаются — все равно. Очень невкусно готовят и всегда одно и то же, а раненым всегда чего-нибудь особенного хочется. Для них надо отдельную кухню. — Отдельную кухню? А где же достать "особенного" повара? Кто будет им готовить? — Хотя бы я. А что ж? — Ну хорошо. Мы выделили кухню для санчасти, а Катю назначили главным поваром. Дали ей двух помощников — это были солидные, бородатые партизаны. Они немного обиделись, попав под начало к девчонке, и Катя, не умея с ними сладить, все делала сама. Бывало, принесет огромную ногу кабана, сама же рубит ее, варит — и все успевает вовремя. Раненые с аппетитом уплетали приготовленные ею борщи, свиные отбивные, вареники. Со своими помощниками Катя в скором времени подружилась, и они работали дружно. Владимира Степановича Струтинского мы очень ценили. Он считался поистине незаменимым работником на своем посту партизанского интенданта. Но была одна беда у старика — его непомерная доброта. Дело в том, что Владимир Степанович ведал спиртом, который всегда имелся в отряде в больших количествах. Мы его "получали" на немецких спирто-водочных заводах. Расходовался спирт в строго определенном порядке. По возвращении с операции каждый участник ее получал пятьдесят граммов. Но главным образом спирт шел на нужды госпиталя. А любители выпить да веселья всегда находились. Заявится какой-нибудь боец к Струтинскому и ежится: — Владимир Степанович, — что-то меня лихорадка трясет. Дай граммов пятьдесят, может, лучше будет. Иногда подход менялся. — Ой, простыл я, — жалуется Владимиру Степановичу, — наверно, грипп. И старик не мог отказать — давал "лекарство". Тех, кто ходил и просил спирт, мы ругали, даже наказывали. И Владимиру Степановичу выговаривал я не раз. Он сконфуженно оправдывался: — Вы уж простите меня, товарищ командир, жалко, больной человек приходит. — Владимир Степанович! У нас есть врач, и надо, чтобы больные лечились у него. — Да это уж так, правильно. Я больше не буду никому давать. Но проходил день, другой — снова повторялась та же история. Пришлось в конце концов Струтинского от спирта отстранить. Спирта, конечно, никто не жалел, страшна была опасность пьянства. Поэтому и наложили строжайший запрет на самовольное употребление спиртных напитков. Этот вопрос имел для нас глубоко принципиальное значение, как и вообще все вопросы партизанской этики. В лесу, в лагере, дисциплина в отряде была безупречной. В селе, где люди расквартированы по хатам, влияние коллектива, естественно, ослабевало, и кое-кто по слабости и неустойчивости характера мог распуститься. Этого, по правде говоря, я боялся больше всего. Значительную часть отряда составляла молодежь, не прошедшая суровой жизненной школы. Правильное руководство, дисциплина, четкое выполнение обязанностей предохранили партизан от многих неприятных "случайностей". Опасение, что разбросанность по хатам может плохо отразиться на отряде, к чести наших людей, не оправдалось. Никто из нас, за редкими исключениями, не изменил строгим правилам поведения. Бывало так. Придет партизан с задания, хозяйка соберет на стол, поставит чарочку, угощает: — Закуси вот да выпей. Прозяб небось? — Покушать можно, спасибо, а пить не пьем. — Что же так? С дороги полезно. — Нет, пить не буду, не полагается. Только один человек нарушил отрядное правило, и последствия были самые тяжкие. На "маяке" у Вацлава Жигадло жил партизан Косульников. В отряд он пришел вместе с группой бывших военнопленных, бежавших от гитлеровцев. Маликов, бывший на "маяке" командиром, сообщил, что из-за Косульникова "маяку" грозит провал. Косульников чуть ли не ежедневно доставал самогон и напивался пьяным. Больше того — он стал воровать у товарищей продукты и вещи для обмена на самогон. В конце концов он связался с какой-то подозрительной женщиной и выболтал ей, что он партизан. Стало ясно, что этот негодяй подвергает смертельной опасности не только наших товарищей, но и всю многодетную семью самого Жигадло. Штаб принял решение немедленно вызвать с "маяков" и из Ровно всех партизан, а Косульникова арестовать. Отряд построили на площади. Пришли и жители Рудни-Бобровской. Мне предстояло сказать краткое слово. — Однажды, — сказал я, показывая на Косульникова, — этот человек уже изменил своей Родине. Нарушив присягу, он сдался в плен врагу. Теперь, когда ему была предоставлена возможность искупить свою вину, он, этот клятвопреступник, нарушил наши порядки, опозорил звание советского партизана, дошел до предательства. Он совершил поступок во вред нашей борьбе, на пользу гитлеровцам. Командование отряда приняло решение расстрелять Косульникова. Правильно это, товарищи? — Правильно! — единодушно закричали бойцы. И Косульников был расстрелян. ...Пущенный нами слух о готовящемся нападении партизан на вражеские гарнизоны на время отсрочил облаву, которую собирались предпринять против нас каратели. Но только на время. В конце января стало известно, что готовится крупная карательная экспедиция. Гитлеровцы вызвали войсковые части из Житомира и Киева с намерением сжать отряд в клещи. Начали готовиться и мы. С помощью населения были устроены лесные завалы вокруг сел, где находились наши "маяки", на всех дорогах и, конечно, вокруг самой Рудни-Бобровской. Каратели двинулись к Рудне-Бобровской с четырех сторон. Ждать их мы не стали. Разумеется, мы могли принять бой, но стоило ли безрассудно рисковать партизанами и подвергать опасности гостеприимных крестьян? Каратели пустят в ход артиллерию и сожгут село. Мы ушли из Рудни-Бобровской. Ушла с нами и большая часть жителей. Они перенесли свои пожитки в лес, пригнали туда скот и устроили свой "гражданский" лагерь. Кольцо вокруг Рудни-Бобровской быстро сужалось, и скоро каратели вошли в село. Но нас там уже не было. Каратели пошли по нашим следам, замыкая кольца у других сел и хуторов, но мы из них уходили на день-два раньше, чем появлялись фашисты. Так началась игра в "кошки-мышки". Каратели всюду натыкались на лесные завалы, обстреливали их ураганным огнем, полагая, что за завалами сидят партизаны, и нарывались на мины, которые мы закладывали. По этим взрывам, по стрельбе впустую, а также по сообщениям местных людей мы точно знали, где противник, а каратели шли словно с завязанными глазами. На север от нас простирались большие лесные массивы, в них легко было укрыться. Туда ушли два батальона соединения Сабурова и отряд Прокопюка. Мы же кружили по хуторам, продолжая игру. Не шутки ради мы это делали, нас держала работа. Повсюду в этих районах находились по заданиям наши люди, в селах имелись "маяки", из Ровно от Кузнецова и других разведчиков то и дело приходили важные сведения, и бросать налаженную работу мы, конечно, не могли. Время от времени небольшие группы наших связных и разведчиков, сновавших во все стороны, наталкивались на отряды карателей. После небольшой перестрелки они обычно уходили. Но одна крупная стычка все же произошла. Каратели стояли между нами и "оперативным маяком" Фролова, от которого вот уже три дня не было связных. Предполагая, что Фролову грозит опасность, я направил ему на помощь шестьдесят пять бойцов. В составе этой группы было несколько фурманок, которыми командовал Владимир Степанович Струтинский. По дороге группа неожиданно встретилась с командой карателей. С обеих сторон произошло замешательство. Командир группы Бабахин был убит. Лишившись командира, часть бойцов растерялась. Но пулеметчик Петров уже вел огонь по врагу. Не сплоховал и Владимир Степанович. Он быстро отвел в сторону лошадей и фурманки. Партизаны приготовились к жестокому бою. Но фашисты неожиданно прекратили огонь и исчезли. Только на следующий день мы узнали, почему так произошло. Оказалось, что партизанам встретилась не просто колонна карателей. Из Вороновки в Рудню-Бобровскую ехал командир карательной экспедиции, гитлеровский генерал, в сопровождении отборных телохранителей. Чуть ли не первыми пулями этот генерал и его адъютант были убиты. Телохранителям ничего не оставалось, как поспешно ретироваться. В ночь на седьмое февраля отряд находился на Чабельских хуторах. Мы сообщили Москве, что можем принять самолет. Костры горели всю ночь. Самолета не было. Перед рассветом из Чабеля, за семь километров, прибежал крестьянин. Он сообщил, что свыше тысячи карателей ночует у них в селе, что они ищут провожатого в нашу сторону. Несмотря на трескучий мороз, крестьянин, принесший это известие, был мокрый от пота. На дороге, по которой должны были двигаться каратели, мы заложили три "слепые" мины. Сами покинули хутор и отошли в лес километра на четыре. Только успели мы остановиться на привал — до нас донесся взрыв. За взрывом последовали длинные пулеметные очереди. Через несколько минут снова два взрыва. Это сработали наши мины. Свыше двух часов каратели поливали из пулеметов лес. Немало патронов израсходовали они, на потеху нам, спокойно сидевшим в чащобе и слушавшим беспорядочную, сумасшедшую стрельбу перепуганных гитлеровцев. Когда стрельба прекратилась, наши разведчики были уже на Чабельских хуторах. Там они узнали, что каратели на хутор не заходили. Туда забежала только пара взмыленных лошадей, тащивших на себе дышло от взорванной тачанки. На минах взорвался десяток карателей. Боясь, что вся дорога к хутору минирована, фашисты повернули обратно в село Чабель. Через два-три дня мы снова обосновались в своем старом лагере у Рудни-Бобровской. Произошло это после того, как каратели, вдоволь навоевавшись с деревьями и лесными завалами, несолоно хлебавши ушли в направлении Житомира. Они увезли с собой останки своего командира и еще двадцать пять трупов. И в это время мы получили по радио необычайное, потрясающее душу сообщение: отборные гитлеровские армии на Волге полностью разгромлены советскими войсками. Скоро до нас дошел слух, что фашисты объявили какой-то траур. По приказу рейхскомиссариата в течение трех дней запрещались всякие зрелища. Немцы должны были на левом рукаве одежды носить черные повязки, а немки одеваться в темную одежду. abu Никто не оповещал, по какому поводу объявлен траур, поэтому начали поговаривать, будто умер Гитлер. Мы тоже не знали толком о причинах немецкого траура, пока не пришел из Ровно Кузнецов. Оказывается, гитлеровцы оплакивали свою разгромленную на Волге трехсоттысячную армию. Николай Иванович доложил обо всем, что узнал за последнее время в Ровно. Через станции Ровно и Здолбунов необычайно усилилось движение. Железные и шоссейные дороги забиты войсками, едущими из Германии на восток, и санитарными эшелонами, направляющимися с востока на запад. Среди новостей, привезенных им, одна прямо касалась нас: имперский комиссар Украины Кох издал приказ о беспощадной расправе с населением сел и районов за несдачу натурального и денежного налогов и о ликвидации партизан в районе города Ровно. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Обстановка становилась напряженной. Можно было не сомневаться, что за приказом Коха о ликвидации партизан последует новая карательная экспедиция в Сарненские леса. Фашисты собирались с силами. На случай, если каратели вынудят нас уйти с насиженных мест, нам нужно иметь новое пристанище. Мы решили искать его в районе города Луцка. Шестьдесят пять партизан, во главе с майором Фроловым начали собираться в дорогу. Весь отряд участвовал в этих сборах. Маршрут группы был известен немногим, но что дорога предстоит дальняя и трудная, об этом догадывались все. Партизаны заботливо снаряжали уходящих товарищей, отдавая им одежду потеплее, обувь покрепче. Путь предстоял действительно долгий и трудный: двести километров туда и двести обратно по грязным, раскисшим дорогам, с ночевками под открытым небом, с неизвестностью, которая ждала в незнакомых районах. Группе поручалось не только подыскать удобное место для будущего базирования отряда, но заодно разведать обстановку в самом Луцке, выяснить, какие там немецкие учреждения, какой гарнизон, какие штабы. Людей Фролову поэтому мы подбирали очень тщательно. Предпочтение отдавалось тем, кто знал Луцк или его окрестности. В эти дни в штабной чум пришла Марфа Ильинична Струтинская. Я очень удивился. Что заставило ее преодолеть свою застенчивость и явиться ко мне? До сих пор все ее просьбы передавал Владимир Степанович. В чуме горел костер, вокруг него лежали бревна, они служили сиденьем. — Садитесь, Марфа Ильинична. Она степенно уселась и объявила: — Я к вам ненадолго, по делу. Хочу просить, чтобы меня послали в Луцк. Я вспомнил, что одними из первых вызвались идти с Фроловым Ростислав Струтинский и Ядзя. От них-то, видимо, Марфа Ильинична и узнала о походе. — Марфа Ильинична, — ответил я, — вам идти в Луцк не следует. Сил не хватит. Вы и здесь приносите большую пользу. — Ну, какая польза от моей работы? Варить и стирать всякий может, а насчет сил моих, пожалуйста, не беспокойтесь. Я крепкая. И пользы принесу больше молодого. В Луцке у меня родственники, знакомые, через них все, что надо, узнаю, с кем хотите договорюсь. — Ну а как же маленькие? — Я имел в виду младших детей Марфы Ильиничны — Васю и Славу. — За ними Катя присмотрит. — А опасности? Вы понимаете, как много предстоит их? — пытался я отговорить Марфу Ильиничну. — Бог милостив. Ну кто подумает, что я партизанка? С большим уважением смотрел я на женщину, на ее хорошее, исполненное доброты и благородства лицо. — Хорошо, — ответил я. — Посоветуюсь с товарищами. Боясь, что последует отказ, она прислала ко мне мужа — Владимира Степановича. Но я все же не решался. Вскоре Цессарский сказал мне, что Марфа Ильинична простудилась и ей сильно нездоровится. Я решил воспользоваться этим и поручил Фролову передать Марфе Ильиничне, что в Луцк мы ее не пошлем. Не успел Фролов возвратиться, как со слезами на глазах прибежала она сама. — Да я только малость простыла. Все завтра пройдет. И принялась так горячо упрашивать, что я в конце концов согласился. Шестнадцатого февраля группа вышла в путь. Владимир Степанович вместе с младшими детьми провожал жену далеко за лагерь. Спустя неделю мы получили сведения, что группа благополучно прошла в район Луцка, расположилась в лесу в двадцати пяти километрах от города и отправила разведчиков в город. Вероятно, что дело пошло бы и дальше так же успешно, если бы не чрезвычайные обстоятельства, заставившие вернуть группу в отряд. После истории с Косульниковым мы вынуждены были отказаться от гостеприимства Жигадло, а вместо его хутора в тридцати километрах от Ровно был организован новый, еще более удобный "маяк". Здесь постоянно дежурили двадцать пять бойцов и с ними несколько пар хороших лошадей с упряжками. Специально для Кузнецова имелись ковровые сани, на которых он отправлялся в Ровно. Связь между Кузнецовым и "маяком" осуществлял Коля Приходько. На фурманке, на велосипеде или пешком он доставлял пакеты от Кузнецова на "маяк". Пока другой курьер добирался от "маяка" до лагеря и обратно, Приходько отдыхал. А потом, уже с пакетом из отряда, он вновь отправлялся к Кузнецову в Ровно. Порой ему приходилось совершать рейсы по два раза в день. И все сходило благополучно. Появление Приходько в Ровно ни у кого не вызывало подозрений. Несколько раз немецкие посты проверяли у него документы, но документы были хорошие. Однако мы знали характер Коли Приходько. Наш богатырь не мог равнодушно пройти мимо немца или полицая. Хотя он скрывал свои приключения, но кое-что становилось известным. Однажды Приходько возвращался на фурманке из Ровно. Еще в городе он заметил, что позади идут двое полицаев и, как ему показалось, следят за ним. Вместо того чтобы погнать лошадей и уехать подобру-поздорову, Приходько нарочно поехал шагом. Полицаи шли следом. Впереди оказался мост через Горынь. За полкилометра от моста Приходько остановился и стал подтягивать подпругу, хотя упряжь была в полном порядке. Когда полицаи поравнялись с повозкой, Приходько весело окликнул их: — Сидайте, хлопцы, пидвезу. Вам до Клесова? — До Клесова. — Сидайте. Зараз там будем. Полицаи положили в фурманку винтовки, прыгнули сами. Приходько тронул коня и завел разговор с пассажирами: — Що, хлопцы, в полицаях служим? — Служим. — Куда едете? — Народ забираем до Великонеметчины. Тут вот с одного хутора брать будем. Добром не хотят... — Несознательный народ, — посочувствовал Приходько. — А тоби тож, хлопче, дуже добре до Великонеметчины поихаты, — заявил полицай, глядя на Колю. — Таких здоровых с удовольствием берут. О, брат, там жизнь! Разживешься, паном до дому приидешь. — Та я разве здоровый? — упрямился Приходько. Фурманка въехала на мост. Возница вдруг остановил коня, поднялся во весь рост. — Руки в гору! — загремел он. В руке у него пистолет. — Геть с повозки, продажни твари! Прыгай в воду, а то постреляю. Внизу бурлит река. Она вздулась, вода проходит под самым настилом моста. Глянув вниз, полицаи отпрянули от края. — Прыгай! Пятясь от пистолета, полицаи прыгнули в воду. Приходько спрятал пистолет, деловито посмотрел вниз, на реку, где, хватаясь друг за друга и топя один другого, барахтались полицаи, и, убедившись, что оба пойдут ко дну, занял свое место на фурманке и стегнул коня... Вероятно, мы так бы и не узнали об этом случае на Горыни, если бы не винтовки, доставшиеся Приходько и подлежавшие сдаче в хозяйственный взвод. Трофеи и на этот раз подвели нашего богатыря. Он сдал их Францу Игнатьевичу Нарковичу, командиру хозяйственного взвода, и уже спустя полчаса предстал передо мной и Лукиным в штабном чуме. — Кого ты там повстречал по дороге, Коля? — Я? — Ты. — Так то булы полицаи, два чоловика, ну, я их, значит, того... в речке выкупал. — Опять ты лезешь на рожон? — Так воны сами попросылыся на фурманку. — Забыл наш разговор? Приходько опустил глаза, молчит и наконец признается чистосердечно: — Все понимаю, товарищ командир, та як тильки пидвернется пидходящий случай, нема сил сдержаться. ...Двадцать первого февраля я передал курьеру с "маяка" пакет для Кузнецова. — Вы повезете важный пакет, — предупредил я. — Если он попадет к врагу, мы рискуем потерять лучших наших товарищей. Будете передавать пакет Приходько — скажите ему об этом. На другой день пакет был вручен на "маяке" Коле Приходько, и он направился с ним в Ровно. Кузнецов ждал весь день. Но Приходько не приехал. Не явился он и утром следующего дня. А к двенадцати часам дня по городу пошли слухи о необычайном происшествии у села Великий Житень. Рассказывали, что один молодой украинец перебил "багато нимакив" и сам был убит. По одной версии, это был житель села, по другой — партизан из лесу, и вовсе не молодой, а "в летах". Но все утверждали, что бой вел один человек и что он перебил фашистов "видимо-невидимо". Кузнецов немедленно послал в село Великий Житель Казимира Домбровского, у которого были там родственники. Николай Иванович хорошо знал Приходько. Они подружились еще в Москве, вместе прилетели в отряд, вместе работали. Жажда активной борьбы роднила их. Кузнецов не сомневался, что, если Приходько попадет в руки врагов, он ни под какими пытками не выдаст товарищей. Если Приходько погиб, то что сталось с пакетом? Домбровский вернулся, нашел Кузнецова и долго не мог начать говорить. Кузнецов не торопил его. У него уже не оставалось сомнений в судьбе Коли. Вот что узнал со слов очевидцев Казимир Домбровский. ...Как обычно, Приходько ехал на фурманке под видом местного жителя. У села Великий Житень его остановил пикет из фельджандармов и полицейских: — Стой! Что везешь? Жандарм проверил документ, который и на этот раз не вызвал подезрений. — Можешь ехать. Но один из предателей решил на всякий случай обыскать фурманку. Под сеном у Приходько были спрятаны автомат и противотанковые гранаты. — Да чего тут смотреть? — возразил Приходько. Но предатель уже погрузил руку в сено. Тогда Приходько сам выхватил автомат и длинной очередью уложил несколько врагов. Остальные отбежали за угол дома и открыли стрельбу. Приходько был ранен в левое плечо. Правой рукой он стегнул лошадей. Но навстречу, как назло, ехал грузовик с жандармами. Жандармы были в касках, с винтовками и ручными пулеметами, изготовленными к стрельбе. Они с ходу открыли огонь по Приходько. Раненный во второй раз, Приходько бросил повозку, прыгнул в кювет. Дал длинную очередь по жандармам. Несколько тел вылетело из кузова машины на дорогу. Разгорелся неравный бой. Тяжело раненный Приходько продолжал стрелять до тех пор, пока силы не начали его оставлять. Тогда он взял противотанковую гранату, привязал к ней пакет и метнул ее туда, где скопились жандармы. Раздался взрыв. Последней пулей Приходько выстрелил себе в сердце. Жандармы осторожно ползли к партизану, все еще не решаясь в открытую подойти к нему, страшась его даже теперь, когда он был мертв. Мы не оставляли на поругание врагу тела павших. Всегда, чего бы это ни стоило, мы забирали их и хоронили со всеми почестями. Но тела Приходько разведчики, специально посланные в Великий Житень, доставить в лагерь не смогли: каратели увезли его в Ровно. ...Весть о гибели Николая Приходько глубоко взволновала весь отряд. На митинге после коротких прочувствованных речей несколько партизан заявили о своем желании заменить Приходько на посту связного. К этим голосам присоединились десятки других. Советское правительство высоко оценило патриотический подвиг нашего товарища. Ему посмертно было присвоено высокое звание Героя Советского Союза, а подразделение разведки, бойцом которого он состоял, стало называться подразделением имени Героя Советского Союза Николая Тарасовича Приходько. Гибель Приходько усилила нашу тревогу. Я приказал Кузнецову и всему составу "маяка" немедленно, до выяснения обстановки, вернуться в лагерь. Вечером первого марта Николай Иванович с товарищами приблизились к селу Хатынь Людвипольского района. Здесь они должны были перейти по мосту реку Случь. Мост был уже виден, река засверкала вдали рыбьей серебряной чешуей, когда разведчики заметили поодаль, на берегу, перебежки неизвестных людей. В ту же минуту кто-то с берега окликнул их по-украински. После ответа: "Мы партизаны" — последовал огонь из винтовок. Раздалась пулеметная очередь. Трассирующие пули полетели во все стороны. Стреляли много, но беспорядочно. — Товарищи... — начал Кузнецов и вдруг, первым срываясь с места, закричал во всю силу легких: — За Колю Приходько! Вперед, ура-а! — Ура-а! — грянули в ответ разведчики и бросились к мосту, крича и стреляя. Схватка длилась четверть часа. Через четверть часа враги больше не стреляли. У моста валялся десяток их трупов. Оставшиеся в живых, побросав оружие, стояли с поднятыми вверх руками. То были хлопцы из "войска" Бульбы. Оказывается, их специально послали к мосту, чтобы устроить засаду на партизан. О том, что партизаны почти ежедневно пользуются мостом через Случь, националистам было известно. В засаде сидело до тридцати человек. Значительно больше находилось поблизости, в селе Хатынь. — В село! — крикнул товарищам Кузнецов. Он и раньше не очень-то одобрительно относился к "нейтралитету" бульбашей, а теперь, после нападения их на разведчиков, его больше ничто не связывало: сами националисты нарушили договор. Он был рад возможности отплатить предателям и повел разведчиков в Хатынь. Нельзя сказать, чтобы это был осторожный шаг. В селе было много националистов, с Кузнецовым же — только двадцать пять человек. Рассчитывал ли он на то, что разгром засады произведет на бандитов паническое действие, или надеялся на силу партизан, охваченных ненавистью к врагу, ободренных одержанной только что победой и готовых драться каждый за десятерых? Так или иначе, но, ворвавшись в Хатынь, Кузнецов не застал там бульбашей. Они бежали, узнав о разгроме своей засады. Несколько бандитов, оставленных в селе, с помощью местных жителей были скоро обнаружены и схвачены партизанами. «В бой за Родину, в бой за Сталина» С песнями проехал Кузнецов с товарищами по селу. В фурманках они везли ручной пулемет, автоматы и винтовки, взятые в стычке с предателями. В тот же день стало известно, что в близлежащих районах появились фашистские карательные экспедиции. Разведчики сообщили также, что отряды "шуцполицай" в Сарнах, в Клесове, в Ракитном усиленно вооружаются. Возникла опасность, что дороги будут перекрыты. Я передал приказ Фролову немедленно вместе со всеми людьми возвращаться в лагерь. Тут же следовало предупреждение о том, что по пути группа может быть атакована из засады украинскими националистами. Итак, "нейтралитет" лопнул. Что ж, рано или поздно это должно было произойти. Рано или поздно атаман по требованию своих хозяев должен был возобновить открытую борьбу против партизан. Сами националисты не могли не понимать, что они делают это себе на погибель. Одно дело — "воевать" с безоружным населением: тут они были храбрые, другое дело — драться с партизанами. Чем кончаются столкновения с партизанами, это предатели не раз испытали на собственной шкуре. Но хозяевам их, гитлеровцам, надоело смотреть на бездействие своих лакеев. Хозяева потребовали от националистов активных выступлений. К этому времени из раздобытого разведчиками протокола нам дословно стало известно содержание беседы Бульбы с шефом политического отдела СД Иоргенсом. Оказывается, Иоргенс очень недоверчиво отнесся к заверениям атамана, что, дескать, "нейтралитет" используется в целях уничтожения партизан. Иоргенс потребовал от атамана активности. В свою очередь, атаман, смекнув, что хозяева в нем заинтересованы, воспользовался случаем и попытался добиться, чтобы они признали его, Бульбу, своим равноправным союзником. Иоргенс вел "переговоры" непосредственно от имени гаулейтера Коха. На требование Бульбы он без обиняков заявил, что атаману надлежит выполнять свои функции, а именно — очищать леса от партизан, иначе говоря, поставил лакея на место. Чем окончились эти "переговоры", в протоколе не указывалось, но об этом нетрудно было догадаться. Вслед за первой встречей состоялась новая. Иоргенс приехал на этот раз не один, а с начальством. Имперского комиссара Коха представлял сам доктор Питц, шеф Волыни и Подолии. Этот доктор Питц оказался более любезным, нежели его подчиненный. Он начал с того, что удостоил "атамана Бульбу" лестных похвал — упомянул его прошлую деятельность, участие при взятии немецкими войсками города Олевска, его неизменную помощь Германии. Закончил Питц деловым предложением. Он предложил атаману место своего личного референта по вопросам борьбы с партизанами. То, что атаман метит в "правители Украины", шефа СД нисколько не волновало. Больше того — так же недвусмысленно, как и Иоргенс, дал понять "господам националистам", что они нужны единственно как полицейская сила, и если в этом смысле окажутся бесполезными, то лишатся куска хлеба, а то и собственных голов. "Переговоры" закончились полным согласием. Этого и следовало ждать. — Что ж, драться так драться! Мы в долгу не останемся, — сказал Александр Александрович Лукин, только что прилетевший из Москвы и познакомившийся с этим добытым в его отсутствие протоколом переговоров националистов с немецкими фашистами. Нового для себя Лукин ничего не прочитал. Иного и нельзя было ожидать от предателей, связавших свою судьбу с гестапо. Гитлеровцы не могли допустить, чтобы замирение с партизанами продолжалось. abu Очень уж невыгодным для них и выгодным для партизан оказался этот "нейтралитет". Лукина мы заждались. Дело в том, что он давно уже выполнил все поручения и мог вернуться, но ему не везло: то погода нелетная, то самолета свободного нет. Дважды он вылетал, но оба раза летчики теряли ориентировку, не находили наших сигнальных костров. И вот наконец Лукин спустился к нам на парашюте. С этого же самолета на парашютах нам сбросили много гостинцев — письма от родных и друзей, журналы и газеты, автоматы, патроны и продукты. Вместе с Лукиным прилетели четверо новичков: радистки Марина Ких и Аня Веснянко, а также Гриша Шмуйловский и Макс Селескериди — московские студенты, друзья Цессарского. Шмуйловский учился в Институте истории, философии и литературы. Он долго добивался, чтобы его послали в наш отряд. — Ну а как же институт? — спросил я его при первой же встрече в Москве. — После победы закончу, — ответил он. Шмуйловский привез много новых песен, по которым партизаны сильно стосковались. Что ни вечер, у костров повторялись одни и те же "Марш энтузиастов", "Катюша", "Землянка". Гриша привез "Вечер на рейде", "Морячку", "Песню саперов" и другие. Он был от природы музыкален, пел с чувством. Через несколько дней новые песни распевал весь отряд. Макс Селескериди, грек по национальности, учился до войны в театральной студии. Если верить ему, он был по характеру своего дарования комиком. У нас он хотел стать подрывником. Я и тогда, и позже часто удивлялся: почему Макс решил, что он комик? Ни разу я не видел улыбки на его широком, смуглом, с густыми черными бровями лице. Селескериди и Шмуйловский долго расспрашивали Цессарского о партизанских делах. На вопросы о Москве, которыми засыпал их доктор, оба отвечали односложно: им хотелось поскорее узнать об отряде, о том, что уже успели без них сделать, какие были бои, какие интересные операции. Оба новичка откровенно позавидовали Цессарскому: человек и в боях побывал, и убитых фашистов на счету имеет, и уже в партии. — Мне большую честь оказали, — задумчиво отвечал Цессарский. — Теперь надо оправдывать. Вы ведь знаете, ребята, что значит быть коммунистом, особенно здесь. Так и не дождался он в тот день рассказа о Москве. Рассказ этот мы услышали только спустя несколько дней, после боя, в котором сразу — едва успели прилететь — пришлось участвовать обоим новичкам. ...Вернулся со своей группой Фролов. С ним было теперь не шестьдесят пять, а пятьдесят один человек. Близ реки Случь, у села Богуши, группа напоролась на вражескую засаду. После получасового боя, потеряв шесть человек убитыми, разведчики отошли. По их словам, они имели дело не с немцами, а с националистами. Это подтверждалось и командой, отдававшейся на украинском языке, — ее наши бойцы явственно слышали, — и документами, которые они успели забрать у одного из убитых врагов. — А где же остальные? Где Марфа Ильинична? Где Ростик и Ядзя? спрашивал Стехов у Фролова. — Остались под Луцком, — отвечал Фролов. — Они трое и с ними пять бойцов для охраны. И он рассказал о том, как горячо настаивала Марфа Ильинична, чтобы ее оставили, дали закончить начатое дело. Она и Ядзя дважды ходили в город, связались с полезными людьми. Один из этих людей, инженер со станции Луцк, сообщил ценные сведения, в частности, о том, что гитлеровцы разгрузили на станции несколько вагонов химических снарядов и авиационных бомб и намерены опробовать их на партизанах и мирных жителях. Этот инженер обещал достать подробный план города, с указанием всех немецких объектов штабов, учреждений, складов боеприпасов и химических снарядов. Марфа Ильинична через несколько дней должна была снова пойти в Луцк за этим планом. Но тут как раз был получен приказ о возвращении. Как только Фролов закончил свой рассказ, я пошел к старику Струтинскому. Он уже все знал и сидел в землянке расстроенный, хмурый. — Ну, как дела, Владимир Степанович? — спросил я. — Ничего дела, — сдавленным голосом ответил он. Потом, помолчав, добавил: — Скучаю по старухе. Я попытался его успокоить: — Владимир Степанович, вернется Марфа Ильинична. Там же Ростислав остался, он не даст мать в обиду. — Он-то в обиду не даст, но может так получиться, что и его обидят... Ну, ничего не поделаешь, война... Вернувшись в штабной чум, я застал шумный разговор. Стехов и Лукин продолжали расспрашивать Фролова. — В черных шинелях? — волновался Лукин. — Вы слышите, Дмитрий Николаевич, бульбаши-то в эсэсовских шинелях. — И шлемы стальные на головах, — добавил Фролов. — Один подскакивает, схватил меня за борта полушубка. "Хлопцы, — кричит, — сюда, спиймав!" Ну, я его тут же хлоп из пистолета. Фролов долго еще рассказывал о подробностях боя и особенно много о мужестве партизана Голубя, погибшего от бандитской пули. Голубя все мы знали и любили. Родом из Ковеля, он в начале войны успел эвакуироваться на восток, подал заявление с просьбой зачислить его в партизанскую группу и вылетел вместе с нами. "Маленький, да удаленький" — прозвали его партизаны. Голубь ходил на самые опасные операции и вел себя действительно геройски. В этом бою он, как всегда, был впереди. Вражеская разрывная пуля попала ему в живот. Смертельно раненный, Голубь продолжал стрелять и подбадривал других, пока не сразила его вторая пуля... — Разрешите, товарищ командир? На пороге чума стоял лейтенант Александр Базанов, командир первой роты. Лицо его, с которого обычно почти не сходило выражение лукавой веселости, было омрачено. — Да, Саша? Базанов помялся и спросил: — Не будем с ними рассчитываться? Ребята рвутся, — поспешил добавить он. — За Маленького, да удаленького. — Нужно их проучить! — поддержал Стехов. — Раз и навсегда отбить у бульбашей охоту на нас лезть. Нужно! — Хорошо, ступайте, — сказал я Базанову. — Мы это дело обсудим. Базанов лихо повернулся кругом и вышел. По тому, как он это сделал, можно было заключить: он не сомневался, что драться будем и что пошлем именно его, Базанова. На следующее утро он получил приказ: выступить с ротой, напасть на село Богуши и разгромить засевшую банду националистов. Не успел Базанов, повторив приказ, уйти, как прибежал Цессарский: — Пустите меня с Базановым. Там должен быть большой бой, и не обойдется без раненых. Я посмотрел на его горящие глаза и согласился. С Сашей Базановым, бывшим беспризорным, заканчивавшим Институт физической культуры, Цессарский дружил еще в Москве. Здесь, в отряде, их дружба окрепла. Они были неразлучны. Оба молодые, темпераментные, оба смелые, оба запевалы, зачинщики отрядных затей. Одной из таких затей были тренировки в беге, которые, по совету Цессарского, завел у себя в роте Саша Базанов. Каждое утро бойцы после физкультурной зарядки пробегали определенную дистанцию. С ними вместе неизменно бежал сам доктор. — Уж не улепетывать ли собираетесь? — шутили над Базановым и Цессарским. — Почему улепетывать? — возражал Цессарский. — Готовимся не улепетывать, а догонять. Получив разрешение отправиться на операцию, доктор бросился к прибывшим из Москвы друзьям, делясь с ними своей радостью. Но и новичкам разрешили побывать в этом бою. Показали они себя с самой лучшей стороны. ...На рассвете группа партизан из ста человек под командой Базанова вышла из лагеря и после дня пути, приблизилась к селу Богуши. Выла уже ночь, когда Базанов послал людей в разведку. В ближайшем лесочке разведчики заметили небольшой костер, вокруг которого сидели и лежали неизвестные люди. Предполагая, что это бандиты, разведчики осторожно подползли к кострам. Но неизвестные оказались крестьянами из села Богуши. Они обрадовались появлению партизан и обстоятельно рассказали, что делается в селе, где расположились националисты. — Проучите этих выродков, — в один голос просили крестьяне, — жизни от них нет. И тут же охотно согласились быть проводниками. Село Богуши находится на западном берегу реки Случь. Здесь до сентября 1939 года проходила советско-польская государственная граница. По берегу, у самой воды, были разбросаны доты и дзоты. Река разбухла, и вода затопила эти сооружения. Рассчитав свои силы и поставив задачи перед командирами подразделений, Базанов ждал рассвета. По сигналу к атаке бойцы, бесшумно подобравшись к крайним хатам села, с громким "ура" бросились вперед. Заспанные, не успевшие протрезвиться бандиты метались по селу. Повсюду их настигали меткие пули партизан. Одним из первых вбежал в село Цессарский. Он в упор расстреливал врагов из своего маузера. Брошенные им в сарай две гранаты заставили навсегда замолчать строчивший оттуда вражеский пулемет. Когда Цессарский перезаряжал маузер, появился раненый. Тут только доктор вспомнил о своих прямых обязанностях. Здесь же, посреди села, он приступил к перевязке. Но не успел он кончить, как застрочил неподалеку автомат и пули просвистели над его головой. — За мной! — крикнул раненому Цессарский и потащил его за угол хаты. Стрельба продолжалась. Заканчивая перевязку, врач заметил, что стреляют с сеновала, из ближайшего сарая. В несколько прыжков он очутился там. — Сдавайтесь, гады! — крикнул он. В ответ бросили гранату. Она упала у самых ног доктора. Цессарский переметнулся за угол. "Жаль, гранат не осталось", — подумал он. Но тут же вспомнил о фляжке со спиртом, что висела у него на поясе. Недолго думая он опорожнил фляжку на стены сарая, поднес спичку. Скоро из сарая, проломив крышу, один за другим спрыгнули на землю три бандита. На одном из них тлела одежда. Спокойно, будто стреляя по мишеням, Альберт Вениаминович уложил всех троих. — Не догнали бы мы их, пожалуй, если бы не тренировались в беге, шутили Цессарский и Базанов, возвратившись в лагерь с большими трофеями. Тогда-то, после боя, новички и рассказали все, о чем так жаждали услышать партизаны. Рассказали о родной Москве, об атмосфере спокойствия и уверенности, царящей там, о том, что уже сейчас, в разгар войны, идет восстановление освобожденных городов, продолжается жилищное строительство и строительство метро. — Да, — вспомнил вдруг Гриша Шмуйловский, — ведь для тебя есть посылочка, Алик! — И он достал из своей сумки небольшой пакет и передал Цессарскому. — Что же ты молчал столько? — сказал Цессарский, со смущенным видом разворачивая пакет. — Да ты мне сам забил голову своими расспросами. Жена прислала доктору письмо, пестрое шерстяное кашне, очевидно, ею же связанное, и новое издание "Гамлета". С этими дорогими ему вещами Цессарский никогда уже не расставался. В тот же день пришли в лагерь Ростик и Ядзя. Старик Струтинский перехватил их раньше всех. Он молча выслушал обоих и, не проронив ни слова, скрылся в своем шалаше. Ядзя пришла ко мне. Она вытащила из потайного кармана пакет: — Вот, тетя Марфа велела передать. — И, заливаясь слезами, рассказала о происшедшем. Ядзя с Марфой Ильиничной пошли в Луцк на условленную встречу, получили от инженера пакет и вернулись в лес, где их ждали партизаны, которых оставил Фролов. Документы Марфа Ильинична вшила в воротник пальто. Всей группой отправились они к своему отряду. Днем отдыхали в хуторах и селах, ночь шли. В хуторе Вырок хату, где они отдыхали, окружили гитлеровцы. Ростик и его товарищи предложили матери и Ядзе бежать через двор в лес и сами выскочили из хаты. Марфа Ильинична быстро распорола воротник пальто, достала пакет. — Возьми, Ядзя. Ты еще можешь убежать... ноги молодые... Передашь командиру... Схватка шла около хаты. Шестеро партизан не могли устоять против сорока жандармов. Трое были убиты, а Ростик с двумя бойцами, уверенный, что мать и Ядзя уже скрылись, стал отходить к лесу. — Ростик не видел, как в хату ворвались жандармы, — рыдая, рассказывала Ядзя. — Тетю ранили, а меня схватили за руки... Я больше ничего не видела... вырвалась, схватила пистолет, выстрелила в кого-то, потом выпрыгнула в окно. На другой день я встретилась в лесу с Ростиком и двумя нашими ребятами. Ростик не знал, что мать у фашистов осталась. — Ну а дальше? — Дальше вот что. Мы все ходили в том лесу недалеко от Вырок. Вечером смотрим, идет какая-то женщина. Мы ее дождались и расспросили. От нее узнали, что тетю ужасно били, но она ничего не выдала. Потом гестаповцы ее увели и за деревней расстреляли. Ночью крестьянки подобрали ее тело и похоронили в лесу. Эта женщина привела нас на свежую могилу. Она, оказывается, тоже хоронила тетю и пришла в лес, чтобы кого-нибудь из нас встретить. Мы жили на войне. Мы не раз видели смерть, не раз хоронили своих товарищей. Мы беспощадно мстили за них фашистам. Казалось, мы уже привыкли к жестокостям борьбы. Но смерть Марфы Ильиничны потрясла всех до глубины души. Весть о ее гибели мгновенно разнеслась по лагерю, и как-то необычно тихо было у нас в лесу, когда я шел в чум Владимира Степановича. Говорить с ним было нельзя — спазмы душили старика. Я ушел от Владимира Степановича с таким чувством, словно в чем-то перед ним виноват. Сейчас, вспоминая гибель Марфы Ильиничны, я разыскал один из номеров партизанской газеты и в нем некролог: "Печальную весть принесли наши товарищи, возвратившиеся из последней операции: от рук фашистских извергов погибла Марфа Ильинична Струтинская. Мы хорошо узнали ее за месяцы, что пробыли вместе в отряде. Мать партизанской семьи, семьи героев, она и сама была героиней — мужественной патриоткой. В отряде она была матерью для всех. Неутомимая, умелая, она работала день и ночь. Марфа Ильинична добровольно отправилась на выполнение серьезного оперативного задания. На обратном пути пуля фашистского палача оборвала ее жизнь. За нее есть кому отомстить. Поплатятся фашисты своей черной кровью за дорогую для нас жизнь Марфы Ильиничны Струтинской. Родина ее не забудет!" Николая и Жоржа Струтинских не было в лагере, когда до нас дошло это печальное известие. Они находились в Ровно. Тем тяжелее было Владимиру Степановичу. Чтобы как-то рассеять его горе, мы специально придумали ему командировку. Он поехал, вернулся, пришел ко мне и доложил, что задание выполнено. Я поразился, до чего же изменился старик — за несколько дней осунулся, сгорбился. — Садитесь, Владимир Степанович! Он тяжело опустился на пень. Я налил ему чарку вина. Но он отодвинул ее: — Не могу. Молчание казалось бесконечным, и я не мог нарушить эту безмолвную исповедь: старик не нуждался в том, чтобы его утешали. Наконец он заговорил, вернее, поделился своей давно выношенной мучительной мыслью: — Вот если бы с ней был Николай... Или Жорж — этот тоже крепкий. Ну, да что уж теперь, не вернешь. Теперь Владимир Степанович часто справлялся о сыновьях, когда они были в отлучке: — Что с Жоржем? Когда вернется Николай? После смерти матери Вася и Слава остались одинокими. Девушки-партизанки ухаживали за ними, но заменить мать не могли. Да и опасно было у нас. Поэтому, как только представилась возможность, мы отправили Васю и Славу на самолете в Москву. С ними улетела и Катя. Отец строго наказал ей заботиться о братьях. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Станцией Здолбунов мы заинтересовались сразу же по прибытии в Ровенскую область. Здолбуновский железнодорожный узел связывал Германию с Восточным фронтом. По магистралям Львов — Киев, Ковель — Луцк — Киев, Минск — Сарны — Киев через Здолбунов шли в обе стороны — на запад и на восток — немецкие эшелоны. Организовать здесь разведывательную и диверсионную работу значило оказать серьезную помощь Красной Армии. Первым из нас посетил Здолбунов Николай Приходько. Это был его родной город. Связь с Здолбуновом Приходько установил еще задолго до своей гибели. — Смотри, — предупреждал я его, — будь осторожен со старыми знакомыми. На станции не показывайся — узнают. Достаточно одного предателя — и пиши пропал. abu — Понял, — кивал в ответ Приходько, больше всего боявшийся, что командование раздумает его посылать. Приехав в Здолбунов, он принялся разыскивать друзей — людей, в которых не сомневался. Один из них — Дмитрий Михайлович Красноголовец встретился ему на улице. Красноголовец был до войны работником железнодорожной милиции, теперь, при оккупантах, он работал столяром в городской управе. Он признался Коле Приходько, что давно уже мечтает об активной борьбе, но не знает, с чего начинать — где достать взрывчатку, с кем из товарищей можно связаться. Приходько указал ему на братьев Шмерега, которых знал как надежных людей. Оба брата охотно согласились помогать партизанам. Приходько объяснил, в чем должна заключаться эта помощь, но никаких конкретных заданий не дал. — Собирайте людей, — сказал он, — а там будет видно. Задания Красноголовец и его товарищи получили только тогда, когда у них организовалась подпольная группа. Создав эту группу, Дмитрий Красноголовец проявил себя как патриот, готовый отдать свою жизнь за освобождение Родины, как хороший организатор, способный выполнять наши задания. И задания последовали. Впрочем, здолбуновские товарищи, как только они оказались вместе, не стали ждать связного из отряда и начали действовать самостоятельно, делая все, что было в их силах. Они срезали шланги тормозов на паровозах и вагонах, развинчивали рельсы. Им удалось задержать в депо на ремонте семьдесят почти исправных паровозов — задержать на целых триста часов каждый. Это было уже чувствительнее прежних мелких диверсий, после которых гитлеровцы за два-три часа ликвидировали повреждения. Вслед за Приходько в Здолбунове побывали Кузнецов, Гнидюк, Шевчук, Коля Струтинский. Они приезжали сюда всякий раз, когда в Ровно становилось "тесновато", то есть когда они получали сведения о готовящейся облаве. Разведчики проводили у Красноголовца или у братьев Шмерега по два-три дня и возвращались обратно, когда опасность проходила. Они-то и были представителями отряда в Здолбунове — направляли работу организации, строго следя за тем, чтобы она была тщательно законспирирована. Связь с отрядом здолбуновская организация держала не только через ровенских разведчиков, но и через специального курьера связи, которого выделил Красноголовец. Этим связным был Леонтий Петрович Клименко, или просто Леня, как все его звали. Леня был военнопленным, немцы освободили его из лагеря как опытного шофера и назначили на автобазу одного из хозяйственных учреждений в Здолбунове. Прямого отношения к железной дороге Леня не имел, зато в его распоряжении находилась полуторка. Как-то он прикатил на ней на "маяк", сдал Вале Семенову пакет от Красноголовца, а обратно повез пятьдесят мин замедленного действия. Вскоре обязанности Лени Клименко расширились. Ом стал возить из Ровно на "маяк" разведчиков. Когда бы нам ни понадобилась машина, она у нас теперь была. Этого невысокого, простого, улыбчивого парня полюбили все, кого он возил и с кем просто встречался. Дни, когда ему удавалось побывать в лагере отряда, он считал праздником. Клименко ходил от костра к костру, присаживался, подолгу беседовал, пел наши песни и, бывало, ночи не спал, чтобы не расходовать попусту время, которое он мог побыть с партизанами. С нетерпением ждал Клименко, когда наконец ему разрешат сжечь полуторку, явиться в отряд и стать автоматчиком. Это было его мечтой. Мины, которые Леня доставил здолбуновским товарищам, причиняли гитлеровцам огромные убытки. Мины оказывались под котлами паровозов, под цистернами с горючим, под вагонами составов, следовавших на Восточный фронт. Взрывы происходили в пути, в восьмидесяти часах езды от станции Здолбунов. Сведения о результатах диверсий доходили к подпольщикам от поездных бригад. Проводники рассказывали, что "ни с того ни с сего" вдруг на полном ходу взрывался котел паровоза или цистерна с бензином — тогда сгорал весь эшелон. Красноголовец слушал эти рассказы с трудно скрываемым волнением. Человек уже немолодой, много на своем веку повидавший, он часами простаивал на станции в ожидании поезда с востока и не мог уйти до тех пор, пока не узнавал о результатах диверсии. Ему хотелось видеть эти результаты своими глазами, слышать своими ушами взрыв, от которого гибнут немецкие грузы и падают мертвыми вражеские солдаты. Когда случалось, что о заминированном эшелоне не приходило известий, это вызывало тревогу Красноголовец боялся, что работа его пошла насмарку. В таких случаях он не находил себе места до тех пор, пока не взлетал на воздух новый фашистский эшелон. ...Еще накануне Нового года Константин Ефимович Довгер предложил нам связаться с неким Фидаровым. — Этот человек будет вам полезен, — сказал Константин Ефимович. — Он инженер Ковельской железной дороги, перед войной работал начальником станции Сарны. В Сарнах и Ковеле у него много знакомых. — А положиться на него можно? — спросил Кочетков. — Член партии. — Что он сейчас делает? — Долго мытарился при немцах, скрывался, а сейчас устроился диспетчером на мельнице недалеко от Сарн. Дядя Костя умел подбирать людей для нашей работы. Мы уже убедились: если он рекомендует кого-либо, значит, на человека можно положиться. Кочетков пошел на свидание к Фидарову. Фидаров, маленький, коренастый, подвижный, как все уроженцы Кавказа, горячо сказал Кочеткову в ответ на его предложение: — Что за вопрос! Давайте приступать к делу немедленно. Говорите, что нужно сделать. — А как вы сами считаете? — спросил Кочетков. — Я считаю, — воскликнул Фидаров, жестикулируя, — нужно взорвать мосты! Я давно так считаю, но у меня нет мин. Пришлите — сделаю. И давайте скорей. Я и без того потерял много времени. — Взорвать мосты успеете, — сказал Кочетков. — Начать нужно с создания крепкой подпольной группы. Спустя полтора месяца Фидаров передал через Валю Довгер список членов своей организации. Это были рабочие, машинисты, путевые обходчики, станционные служащие. По заданию Кочеткова сарненская подпольная организация начала интенсивную разведку на железной дороге. Фидаров бесперебойно давал в отряд сведения о движении на магистралях Ковель — Коростень и Сарны Ровно: сколько проходит поездов, куда и какие перевозятся войска, грузы, снаряжение. Эти сведения мы незамедлительно передавали в Москву. Вскоре группа Фидарова расширила свою деятельность — стала заниматься не только разведкой, но и диверсиями. Наконец-то наш кавказец добрался до мостов. Все чаще и чаще в районе Сарн летели под откос вражеские эшелоны. В дальнейшем мы организовали подпольные группы на других станциях — в Костополе, Ракитном, Луцке. Повсюду советские патриоты, получив нашу помощь и руководство, охотно брались за дело и наносили немецким захватчикам чувствительный урон. Тем временем продолжал свою патриотическую работу и сам Константин Ефимович Довгер. Он побывал не только в Ровно. По нашим заданиям он посетил Ковель, Луцк, Львов и даже Варшаву. Отовсюду он привозил ценные разведывательные данные. Особенно успешным было его посещение Варшавы. Он пробыл там всего пять или шесть дней, но за это короткое время сумел узнать немало интересного. В частности, дядя Костя установил, что в Варшаве существуют две псевдоподпольные польские офицерские школы. В каждой из них обучается по триста человек. Школы эти субсидируются из Лондона эмигрантским польским правительством. Кого же готовят в школах? Ответ на этот вопрос давало одно обстоятельство, которое удалось выяснить Константину Ефимовичу. Субсидии в виде американских долларов, получаемые из Лондона, шли в карман гитлеровцам. Да, гитлеровцам! Гитлеровцы же — генералы, офицеры и гестаповцы — являлись преподавателями в этих школах. Нетрудно было понять, что за кадры готовили эти "учебные заведения", чему там учили и к чему предназначали обученных офицеров. Однажды при встрече с Кочетковым Валя Довгер передала очередное донесение отца: фашисты собираются вывезти все оборудование механических мастерских из села Виры Клесовского района. Мастерские эти считались одним из крупных предприятий в области. В них ремонтировались паровозы, тягачи, тракторы, автомашины. При мастерских была своя электростанция. Отдельная железнодорожная ветка связывала их со станцией Клесово. Рассказав о намерении немцев, Валя предложила взорвать мастерские и железнодорожный мост между ними и Клесовом. То ли отец велел ей передать это Кочеткову, то ли сама она надумала, во всяком случае, она довольно решительно, не предвидя возражений, заявила об этом плане. Кочетков сообщил его нам, прибавив от себя, что вполне разделяет предложение дяди Кости и Вали. Мы согласились. После того как были детально разведаны порядки в мастерских, число и расположение охраны, Кочетков направился туда с группой в двадцать человек; пятеро из этой группы — местные жители. Пошли в Виры и наши маститые специалисты подрывного дела — инженер Маликов, Коля Фадеев, Хосе Гросс. Ночью они приблизились к мастерским и разбились на три группы: одна, с Гроссом, пошла к мастерским, другая, с Маликовым, — к электростанции, третья, с Кочетковым и Фадеевым, — к паровозному депо. Каждая группа бесшумно сняла охрану на своих объектах и начала минирование. Когда приготовления были окончены, Кочетков дал сигнал. В ту же секунду раздались три оглушительных взрыва. Депо, мастерские и электростанция загорелись. Подрывники собрались в условленном месте. Пора было двигаться в обратный путь. Но Кочетков, вернувшийся последним, сказал упавшим голосом: — Плохо получилось, товарищи. В депо в момент взрыва находились только два паровоза, а третий с пятью — десятью вагонами стоит недалеко отсюда, на железнодорожной ветке. Неужели оставим его? — Взорвать! — Сам знаю, что взорвать, но у нас осталась только одна мина для моста. Как быть? Выход нашел Хосе. По его совету половина людей пошла взрывать мост, другая направилась к паровозу. Здесь партизан Нечипорук, работавший раньше помощником машиниста, взобрался на паровоз и развел огонь в топке. Когда мост был взорван, паровоз стоял уже под парами. Нечипорук пустил его со всеми вагонами, а сам спрыгнул на ходу. Набирая скорость, паровоз взлетел на взорванный мост и с ходу рухнул вниз, за ним загремели туда же вагоны. Через несколько дней к месту взрыва приехала специальная комиссия из рейхскомиссариата. Она определила, что убытки от диверсии в Вирах исчисляются миллионами марок. — Ну и отвел я душу, — говорил Кочетков в лагере. — А какой молодец Гросс, как хорошо придумал! Кочеткова партизаны очень уважали, но тихонько острили и посмеивались на его счет. Главной темой шуток был громкий бас Кочеткова. Виктор Васильевич не умел тихо разговаривать. Ночами в походах все старались идти бесшумно, боялись сломить веточку, чтобы не нарушить лесной тишины. Стоило Кочеткову услышать чей-нибудь шепот, как тут же следовало его строгое замечание: — Прекратить разговоры! Идти бесшумно! — да так громогласно, что в соседнем хуторе начинали лаять собаки... Операцию по взрыву механических мастерских Виктор Васильевич провел блестяще, как, впрочем, и все, за что ни брался. В этой диверсии участвовал с пятью бойцами своего отделения Гриша Сарапулов. Он так умело поднял на воздух сначала депо, а затем мост, что удостоился похвалы самого Гросса. ...В один из первых весенних дней Константин Ефимович Довгер, получив задание, направился в Сарны, чтобы оттуда поездом выехать в Ровно. Его попутчиками были двое партизан — Петровский и Петчак. Они так же, как и дядя Костя, должны были сесть на станции Сарны в поезд: один — вместе с Довгером на ровенский, другой — на поезд, следующий в Ковель. По дороге их остановила группа вооруженных людей. Один из этой группы, видимо старший, приказал обыскать всех троих. У них забрали деньги и документы — больше ничего не нашли. У Константина Ефимовича взяли часы. — В штаб! — приказал старший. Их привели в одинокий домик на окраине села, на берегу реки Случь. Вокруг домика сновали такие же вооруженные люди. Дядя Костя заметил у них на шапках трезубы и тут только окончательно понял, с кем имеет дело. Конвоиры доставили задержанных к бандиту, который, судя по регалиям, был главным. Бандит взял документы задержанных, бегло их просмотрел и крикнул конвоиру: — Пришли хлопцев! "Хлопцы" уже ждали сигнала и по команде набросились на партизан. Колючей проволокой связали им руки за спиной, затем разули. Петровского и Довгера отвели в клуню, Петчака оставили для допроса. Допрос длился до тех пор, пока Петчак не повалился без сознания, исколотый иголками и гвоздями, израненный перочинным ножом, избитый шомполами. Ему задавали один и тот же вопрос: — Куда и зачем идешь? Петчак молчал. Его окатили холодной водой, снова принялись допрашивать и, не получив ответа, начали бить ногами. В бессознательном состоянии, окровавленного, его втолкнули в клуню к Петровскому. На допрос взяли Довгера. Так же как Петчак, дядя Костя ни слова не сказал своих мучителям. Его подвергли таким же нечеловеческим пыткам и без сознания принесли и бросили в клуню. — Ты украинец? — обратился фашист к Петровскому, когда его привели на допрос. — Да, украинец. — Так расскажи нам: куда ты шел с этим ляхом и белорусом? — Я шел в Сарны. — Зачем? — По своим делам. Резиновая дубинка опустилась на голову Петровского. — Будешь говорить? — А я говорю, — промолвил партизан, когда пришел в себя. — Ты получил задание от советских партизан? — Нет. — Врешь! Его начали бить шомполами. Били до тех пор, пока он мог стоять на ногах. Когда он свалился, бандиты продолжали наносить удары ногами. Наконец и его бросили в клуню... Было начало марта, и партизаны коченели от холода, лежа без пальто, без сапог, со связанными колючей проволокой руками. У клуни каждые полчаса сменялись часовые. Шепотом, чтобы не услышали часовые, дядя Костя сказал товарищам: — Если кому-нибудь из вас удастся вырваться, зайдите к моим, передайте привет. Дочка пусть идет в отряд. Командиру расскажите все, от начала до конца. Перед рассветом в клуню вошли пятеро молодчиков. Ударами ног они заставили пленников встать, проверили, хорошо ли связаны у них руки, и потащили к реке. — Стой! — скомандовал один из бандитов, когда подошли к берегу. Река была скована толстым слоем льда, на котором чернела прорубь. Трое схватили дядю Костю. — Прощайте, товарищи! — крикнул он. Петровский и Петчак видели, как возились бандиты, засовывая под лед свою жертву. — Лучше умереть от пули! — закричал Петровский и бросился в сторону, увлекая за собой Петчака. По ним открыли стрельбу. Петчак упал, не успев сделать и нескольких шагов. Петровский продолжал бежать, собрав все силы, ускоряя шаг, делая зигзаги. И пули миновали его. Через три часа он добрался до лагеря. Руки его были отморожены, в тело впились ржавые острия колючей проволоки, из глубоких ран сочилась кровь. К вечеру того же дня банда националистов, учинившая жестокую расправу над нашими товарищами, была полностью уничтожена. Из-подо льда мы извлекли тело дяди Кости. Похоронили его с партизанскими почестями. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ У входа в штабной чум остановилась худенькая, бледная девушка-подросток. На ней серый шерстяной платок, покрывающий голову и грудь и завязанный за спиной, старые, подшитые валенки. За плечами рюкзак, в руках какой-то сверток. — Валю привел, — басом докладывает Кочетков, ставя в угол автомат. — Так пристала, что пришлось взять с собой. — Рад видеть тебя, Валюша, молодец, что пришла, — сказал я, помогая ей сбросить рюкзак и забирая из рук сверток. — Раздевайся, у нас тут тепло. Девушка сняла варежки, развязала платок и затем, все так же молча, протянула мне свою маленькую, детскую руку. "Совсем ребенок", — подумал я и спросил: — В гости к нам?.. Я не знал, с чего начать, какими словами утешить ее, как ободрить. — Нет, не в гости. Я пришла проситься в отряд, — серьезно, и чего я вовсе не ожидал, совершенно спокойно сказала Валя. — А мама как? — Она сама послала. Ведь надо же кому-нибудь заменить папу... Голос ее дрогнул, когда она произнесла "папу". — Константин Ефимович много делал для нас, но почему именно ты должна его заменить? Весь народ ненавидит фашистов. К нам приходят десятки новых людей. Они и заменят нам его, и отомстят. А ты еще молода. Живи в отряде, работу тебе здесь подыщем... — Оружие дадите? — Твой отец и без оружия хорошо воевал... — А я прошу дать мне оружие, — настойчиво сказала Валя, продолжая смотреть на меня в упор. Я не хотел разочаровывать девушку. — Хорошо, Валя, поживешь, освоишься — тогда дадим и оружие. Есть часто употребляемое образное выражение "глаза горят ненавистью". У Вали глаза горели ненавистью в прямом, буквальном значении этих слов. Как мне, так и Сергею Трофимовичу Стехову показалось, что все это — и заявление насчет оружия, и сама ненависть — не что иное, как выражение личной обиды и боли, крик детской души. Мы, как могли, успокаивали девушку. Затем решили познакомить ее с нашей новой радисткой Мариной Ких. — Попробуй, Марина, по-женски поговорить с Валей, — попросил я. Марина была одним из самых уважаемых людей в отряде. Не только в отряде — во всей Западной Украине знали и чтили эту скромную, неприметную молодую женщину, у которой, оказывается, такая богатая, такая честная и мужественная жизнь за плечами. Уроженка Львовской области, простая крестьянская девушка, Марина еще в 1932 году связала свою судьбу с Коммунистической партией. В 1936-м, на политической демонстрации при похоронах безработного, зверски убитого польскими жандармами, Марина была ранена, вскоре затем арестована и приговорена к шести годам тюрьмы. Наши войска в 1939 году освободили ее вместе со многими другими политическими заключенными. Трудящиеся Западной Украины избрали Марину Ких в свое Народное собрание. В числе других делегатов она ездила сначала в Киев, а затем и в Москву на Чрезвычайные сессии Верховных Советов УССР и СССР. Когда началась война, Ких поступила на курсы радистов, блестяще их окончила и после этого прибыла к нам в отряд. — Хорошо, — отвечала она на мою просьбу, — попробую поговорить с Валей, отвлечь ее от тяжелых мыслей, только времени у меня осталось мало. Ведь мы как будто на днях выходим. Или вы, товарищ командир, — Марина посмотрела на меня испытующе, — раздумали брать меня с собой на задание? Мы со Стеховым переглянулись. — Нет, Марина, не раздумал, — сказал я. — Но оставшееся время вы уж, пожалуйста, посвятите Вале. Может быть, мы и ее с собой возьмем. Подумаем. — И до чего они все одинаковы, эти новички! — воскликнул замполит, как только Марина вышла. — Сегодня ко мне пристал Шмуйловский: "Возьмите да возьмите, я знаю — вы собираетесь на боевую операцию". Я объясняю: "Это не я собираюсь, а полковник, обращайтесь к полковнику". Он у вас был? — Был. И он и Селескериди. — Как вы решили? — Думаю, надо взять. Ребята рвутся в бой, хотят наверстать упущенное время, догнать "старичков". — Александр Александрович, насколько я понимаю, тоже причисляет себя к новичкам, — сказал Стехов, завидев входящего Лукина. — Тоже небось собирается в дорогу? Лукин не ответил. Молча достал из полевой сумки карту и принялся за работу. Собственно, то, к чему мы готовились, не было по замыслу боевой операцией. Я просто решил перейти с частью отряда в Цуманские леса. Причиной послужило то, что фашисты в последнее время активизировали свою борьбу против нас. Держать связь с Ровно становилось все труднее и труднее. По дороге все переправы через реки были перекрыты вооруженными бандами. Для связи с городом требовались теперь не один-два курьера, а целые группы бойцов в двадцать — тридцать человек. После боя под Багушами вооруженные стычки стали обычным явлением. Немецкие фашисты и в особенности "секирники" в этих стычках несли большие потери. Но и с нашей стороны участились жертвы. Чтобы спокойнее продолжать работу в Ровно, я и решил с частью отряда перейти в Цуманские леса, расположенные по западную сторону города. Там надеялся подыскать более удобное, безопасное место для лагеря. Я отобрал сто пятнадцать человек, в том числе и новичков, которые были несказанно рады этому. Командиром в старом лагере остался Сергей Стехов. Помимо разведчиков, уже работавших в Ровно, в группу вошли все те, кто знал город. Предполагалось, что мы более широко развернем там свои дела. Пошел с нами и Лукин. Переход в Цуманские леса оказался настоящей боевой операцией. Первый бой разгорелся при переезде через железную дорогу Ровно Сарны, у села Карачун. Фашисты узнали о нашем продвижении и устроили засаду. После пятиминутной перестрелки я дал команду отступить в лесок, чтобы выяснить силы противника. Только мы отошли, к месту засады прибыл поезд, доставивший батальон карателей. Вероятно, по телефону фашисты вызвали подкрепление. Я решил напасть первым. Фашисты не успели выгрузиться из вагонов, как мы обрушились на них с криком "ура". Это "ура" и решило дело — каратели отступили в беспорядке. Человек двадцать мы перебили, пятерых взяли в плен. Пленные показали, что из Ровно и Костополя в район Рудни-Бобровской отправлено большое число эсэсовцев на разгром партизан. Эти же сведения подтвердили и местные жители. — Не менее двухсот грузовых машин с прицепленными пушками прошло в ту сторону, — говорили нам. — В каждой машине — битком, солдат по тридцать. Я попытался по радио предупредить Стехова, но радиосвязь не удавалась. Тогда я отправил ему радиограмму через Москву, хотя понимал, что предупреждение мое опоздает. В бою при переезде у нас был убит один партизан и двое ранено. Раненым оказался Маликов. Ему разрывной пулей раздробило два пальца на правой руке. Цессарский на месте ампутировал отбитые пальцы и обработал рану. Вторым раненым был Хосе Гросс. abu Разрывная пуля раздробила ему лопатку. Хосе мужественно переносил нестерпимую боль и обращался к Цессарскому только с одним вопросом: когда он, Гросс, может рассчитывать на выздоровление? Доктор избегал отвечать на этот вопрос, зная, что Хосе не скоро вернется в строй. На следующий день, к вечеру, нам пришлось драться вторично. Наше передовое охранение, передвигаясь по прямому, как стрела, большаку, в направлении села Берестяны, неожиданно было встречено бешеным пулеметным и ружейным огнем. Оказывается, бойцы охранения напоролись на вражескую заставу. Отряд развернулся и ударил по врагу. Бой длился часа два. Он стоил фашистам семидесяти голов. Остальные разбежались или сдались в плен. Мы нагрузили фурманки трофейным оружием. Здесь были пулеметы, минометы, боеприпасы. Пять суток группа находилась в пути без горячей пищи. К общему удовольствию партизан, в числе трофеев оказалась походная армейская кухня, в котлах которой не успел остыть вкусный и жирный картофельный суп со свининой. В этом бою у нас ранило трех человек. Одному из них, Коле Фадееву, разрывной пулей раздробило кость ноги ниже колена. В дороге обнаружилось, что у Фадеева началась гангрена и необходима срочная операция. — Иначе, — сказал Цессарский, — нельзя ни за что ручаться. Может умереть. — Что же делать? — спросил я. — У вас есть инструменты? — С собой ничего. Если разрешите, я ампутирую Фадееву ногу обычной поперечной пилой. — Что вы, Альберт Вениаминович! Разве это возможно? — Риск, конечно, есть, — невозмутимо отвечал доктор, — но я приму все меры предосторожности. Без ампутации он наверняка не выживет. Пришлось дать согласие, взяв на себя долю ответственности за жизнь человека. Коле Фадееву всего двадцать один год, ему еще жить и жить. Многое передумал я, пока готовилась эта необычная операция. Между тем наш хирург, внешне по крайней мере, казался совсем спокойным. Он подозвал к себе одного из партизан. Держа в руках простую поперечную пилу, Цессарский объяснил ему: — Эти зубцы сточи наголо, вместо них нарежь новые, маленькие. Часа через два пила была готова, и Цессарский стал дезинфицировать ее — протирать спиртом, прожигать и снова протирать. Тем временем по его указанию в санчасти готовилось все остальное: построили нечто вроде палатки, просторную четырехстороннюю загородку из еловых ветвей с открытым верхом, чтобы было больше света, кипятили инструменты, готовили бинты. За несколько минут до операции Коля Фадеев позвал меня к себе. Я пришел. Он, когда-то здоровый, сильный и веселый, теперь лежал на траве осунувшийся, с бледно-землистым цветом лица. — Товарищ командир, — сказал он, — если все сойдет благополучно, дайте мне рекомендацию в партию. Я готов был прослезиться, услышав эти слова. Фадеев считался хорошим бойцом, достойным комсомольцем, из рядовых его сделали командиром взвода... — Конечно, дам. А за исход операции ты не беспокойся. Ты ведь знаешь Цессарского, у него все выходит хорошо. О том, какой пилой ему собираются отнимать ногу, и всех наших волнениях Фадеев не подозревал. Но он, безусловно, понимал, что операция предстояла рискованная. Кроме Цессарского и его помощника, все, в том числе и я, отошли от "операционной". Через несколько минут мы услышали... громкие ругательства. Это Коля Фадеев, нарушив все запреты, разошелся под наркозом. — Вот парень душу отведет, и ничего ему за это не будет, — попробовал пошутить Лукин, стараясь отвлечь нас и себя от тяжелых мыслей. На открытом воздухе наркоз быстро проходил, а операция продолжалась больше часа. Хорошо, что у Цессарского был запас хлороформа. Цессарский пришел ко мне после операции бледный, измученный. Лицо его было в капельках пота. — Есть, конечно, большие опасения, но надежды не теряю. И он не ошибся. На другой день температура у Фадеева снизилась, и все пошло как в первоклассном госпитале. Коля стал быстро поправляться. А через несколько дней он опять попросил меня зайти. — Товарищ командир, неужели правда, что будто я ругался? Может, меня ребята разыгрывают. Я улыбнулся. — Значит, правда? Вы уж меня извините... — Ладно. Что поделаешь, придется извинить. Обстоятельства такие. — Товарищ командир, у меня к вам еще один вопрос: что же я теперь, без ноги, буду делать? В тыл отправляться не хочу. — Подожди, придумаем что-нибудь, ты еще будешь полезнее других. — Вот за это вам большое спасибо. По выздоровлении я назначил Фадеева начальником учебной группы по подрывному делу. Ему были доверены охрана и учет всего подрывного имущества. Фадеев очень хорошо выполнял эти свои обязанности. Рекомендацию в партию я, конечно, ему дал. — Дмитрий Николаевич, вы вызывали из Ровно Кузнецова? — обратился ко мне Александр Александрович, когда я вернулся из взвода, где проводил беседу с товарищами. — Нет, а что? — Он только что приехал. — Где он? — Сейчас зайдет, пошел умываться. С ним что-то неладное... — Что именно? — Не знаю. Но мне показалось, он расстроен чем-то. — Ничего не сказал? — Я его не успел расспросить. Но чувствую — приехал человек неспроста. Минуту спустя Кузнецов появился на пороге чума. — Разрешите, товарищ полковник? Мы поздоровались. Во всем его облике, в манере держаться было что-то новое, не свойственное Кузнецову. Всегда уверенный и спокойный, часто непроницаемый, он показался мне сейчас смущенным, даже растерянным, словно совершил какую-то оплошность и не знает, как ее исправить. — Прибыл без вызова, — сказал Кузнецов и неловко улыбнулся. — Мы всегда рады вас видеть, Николай Иванович, — ответил я, стараясь не замечать его смущения. — Такие случаи неизбежны. Ведь вы в стане врагов, вам там, наверно, не сладко. Взгляд, которым посмотрел на меня Кузнецов, был лучшим подтверждением того, что я угадал его мысли. — Да, собственно, по этому-то вопросу я и приехал, — сказал он. Мне, Дмитрий Николаевич, в самом деле тяжеловато. Вы были тогда правы, помните, когда говорили, что нужно величайшее самообладание. Приходится улыбаться и поддакивать. Этот мундир, будь он трижды проклят, душит меня. А кругом ни одной живой души. Иногда думаешь: все к черту, буду стрелять. Нет, разведчик из меня плохой, — заключил он. — Николай Иванович, если вы приехали просить разрешение на активные действия... — Да нет, я понимаю, что это преждевременно... Но если бы возле меня была хоть одна живая душа, — помолчав, продолжал Кузнецов, — с кем бы я мог советоваться, делиться или хотя бы разговаривать по-человечески. — Мы вас хорошо понимаем, Николай Иванович. Надо будет что-то придумать. Сергей Трофимович предлагает вызывать вас время от времени в отряд на недельку-другую. Как вы на это смотрите? — Нет, с этим я согласиться не могу, — промолвил Кузнецов решительно. — Мое место там, в Ровно. Сейчас не время для отдыха. Моя просьба вот о чем. Разрешите мне связаться с ровенским подпольем. — А вы уже знаете кого-либо из подпольщиков? — Нет. Но если заняться этим делом, можно найти... — В Ровно подполье есть, это мы знаем, и довольно сильное. Но должен вас огорчить, Николай Иванович: с подпольем вам нельзя связываться. — Почему? — удивленно взглянул на меня Кузнецов. — Почему нельзя и именно мне? — спросил он озадаченно. — Подпольщики занимаются агитацией, проводят диверсии, вооружают советских людей и отправляют их в леса, — старался объяснить я. — У них своя работа, а у вас своя. Ваша работа требует исключительной конспирации. Надели фашистскую форму, начали с фашистами жить, — значит, должны по-фашистски и выть. — Поймите меня, товарищ командир, — волнуясь, проговорил Кузнецов. Вы поймите. Идешь по улице — встречный не смотрит в глаза, спешит пройти мимо, а если приветствует, то так, что на душе тошно после этого. Сколько презрения в каждом взгляде! Это может понять только тот, кто хотя бы день пробыл в моей шкуре. Такое чувство, будто тебе в лицо плюнули. И хочется, знаете, подойти к человеку и спросить: "За что же, товарищ, ты меня ненавидишь? Ведь я свой..." Сколько горечи и отчаяния было в этом неожиданном признании! Оно не могло не тронуть, не взволновать до глубины души. Одиночество человека, оказавшегося в удушливой фашистской атмосфере, не смеющего дать волю своим чувствам, обязанного не только молчать, но и напускать на себя выражение довольства, наглости, выть по-волчьи, — что может быть тягостнее этого, обиднее и страшнее? И все же я запретил Кузнецову не только связываться с подпольщиками, но и принимать меры к их розыску. — Потерпите, Николай Иванович. Мы что-нибудь придумаем. Непременно. Оставшись наедине, мы с Лукиным долго ломали голову над тем, что бы такое придумать для Кузнецова, пока не вспомнили о Вале Довгер. Она была с нами здесь, на новом месте. На ее участии в переходе настояла Марина Ких. Занявшись по нашей просьбе Валей, Марина уже при первой беседе была сбита с толку неожиданным и резким вопросом девушки: — Зачем вы меня успокаиваете? Не надо меня успокаивать. И действительно, познакомившись поближе с Валей, мы убедились, что не успокоения ищет она, что перед нами не просто девушка-подросток, тоскующая о любимом отце, а полностью сложившийся, убежденный антифашист. ...При первой встрече Кузнецов и Валя не очень понравились друг другу. Может быть, тут отчасти был виной Лукин, предупредивший Валю, что собирается знакомить ее с разведчиком. Представлениям Вали о разведчике Кузнецов никак не соответствовал. Правда, она оценила в нем безупречное знание немецкого языка, а также польского и украинского, на которых Кузнецов уже хорошо разговаривал, но в остальном он казался ей слишком обыкновенным для той роли, которую она отводила в своем представлении человеку, способному работать в стане врага. Кузнецов, в свою очередь, тоже не почувствовал в Вале тех качеств, какие он считал обязательными для работы среди немцев. В характере Вали не было ни хладнокровия, ни сдержанности, а ненависть к фашистам, сквозившая в каждом ее слове, проявлявшаяся во всем, что бы она ни делала, — эта ненависть, конечно, не могла помочь успеху Вали на трудном посту разведчицы. Кузнецов подробно расспросил Валю о подругах, которые у нее остались в Ровно, о тех из них, что спутались с гитлеровцами... Он увидел для себя возможность приобретения нужных знакомств. Только это и заставило его согласиться с нашим предложением о посылке Вали в Ровно. Первые же сведения о Вале, которые мы получили, нас обрадовали. Она быстро подыскала для себя и своей семьи квартиру, которая могла служить убежищем Кузнецову, а если понадобится, то и другим разведчикам. Вале удалось не только найти квартиру, но и оформить прописку, что было делом весьма нелегким. На жительство в Ровно прописывали только тех людей, на которых имелось разрешение гестапо. Через одну из своих "подружек" Валя познакомилась с сотрудником гестапо Лео Метко, личным переводчиком полицмейстера Украины. Метко поверил рассказу Вали, будто бы отец ее сотрудничал с немцами и за это был убит советскими партизанами. И не только поверил, но помог достать бумажку, удостоверявшую правдоподобность рассказа. Он же устроил дело с пропиской и рекомендовал Валю на работу продавщицей в магазин. Теперь у Вали была в Ровно удобная комната с отдельным ходом. Валя собиралась перевезти к себе мать и младших сестер. Мы радовались не столько этой квартире, хотя и понимали всю ее ценность, сколько тому, с каким удивительным умением эта семнадцатилетняя девушка развила свою деятельность в городе. Отряд получил нового, надежного и полезного работника. Когда все было устроено, Валя познакомила Метко со своим "женихом". Этим "женихом" был, конечно, лейтенант Пауль Зиберт. Метко, в свою очередь, познакомил Зиберта с несколькими сотрудниками рейхскомиссариата и гестапо. Изо дня в день мы стали получать от Кузнецова сообщения одно интереснее другого. Нам становились известными многие секретные мероприятия гитлеровцев, проводившиеся на Украине, ближайшие планы гитлеровского командования, данные о перегруппировках войск. Место нашего нового лагеря оказалось тоже значительно удобнее прежнего. Расстояние до Ровно сократилось почти вполовину. И путь к городу был лучше. Раньше разведчикам по дороге встречались две реки, а здесь была одна узкая речушка, приток Горыни. Эту речушку партизаны переходили по небольшим кладкам. На полпути к Ровно мы и здесь организовали "маяк". В отличие от прежнего он был не на хуторе, а прямо в лесу, в пятидесяти метрах от дороги Ровно — Луцк. Его назвали "зеленым маяком". Апрель в Западной Украине хороший месяц. Снега уже не было и в помине, местами зазеленела трава, на деревьях набухли почки, готовые вот-вот распуститься. Все в природе радовало, предвещая погожие, теплые дни. Мы порядком намерзлись за зиму. Впрочем, на "зеленом маяке" апрель был не таким уж ласковым. Разведчики, лежа на сырой земле, стыли по ночам. Согреться негде — костер они не могли разводить, чтобы не обнаружить себя. Помимо "зеленого маяка", каждому разведчику, уходившему в Ровно, указывалось отдельное место для "зеленой почты". Это были либо дупло, либо пень, иногда большой булыжник. Сюда партизан прятал свое донесение и тут же находил для себя почту из отряда. Места "зеленого маяка" и "зеленых почт" сохранялись в большой тайне. Это был центральный узел связи. Хождение на "маяк", дежурство там, сбор писем и разноска по "зеленым почтам" поручались самым опытным, самым осторожным разведчикам. Возглавлял их Валя Семенов. В это время наравне со взрослыми стал работать Коля Маленький. Он был назначен курьером связи при Кузнецове. Марина Ких, взяв над Колей шефство, сшила для него специальные костюмчики. Один крестьянский — рубашка и длинные штаны из домотканого полотна; к этому костюму Королев сплел Коле лапти. Другой костюм был городской: рубашка с отложным воротничком и короткие штанишки. Мы наказали Коле, чтобы, придя на "маяк", он переодевался — оставлял свою деревенскую одежду, надевал городской костюм и в нем отправлялся в Ровно. В первый день, когда Коля пошел в город, Валя Семенов, беспокоясь о парнишке, не находил себе места. Но Коля вернулся и принес пакет от Кузнецова. — Ну, рассказывай, как ты сходил? — набросился да него Семенов. Останавливали тебя где-нибудь? — Ага, останавливали. Так я ж им казав, як вы меня навчили: "Пустить, дяденька, тата и маму бильшовики замордували, я мылостыню збираю..." С этого дня Коля стал надежным помощником Николая Ивановича. В середине апреля Кузнецов передал ему важный пакет и предупредил, чтобы Коля был с ним осторожен. — Скажешь на "маяке", пускай срочно отправят командиру в лагерь, предупредил он. — Дождешься ответа — и быстро ко мне. Смотри, осторожно. Коля деловито взял пакет, спрятал его в потайной карман, с серьезным видом простился и ушел. На этот раз путь его прошел негладко. На дороге, километрах в пяти от Ровно, он услышал позади себя окрик: "Хальт!" Оглянувшись, Коля увидел двух гитлеровцев-жандармов. Очевидно, когда он проходил, они сидели в засаде, в стороне от дороги. Коля не растерялся. Он бросился к лесу. Сознание опасности прибавило ему сил. Жандармы открыли огонь, над головой мальчика засвистели пули, но он продолжал бежать, пока не скрылся в лесу. Пакет, который он доставил на "маяк", содержал сведения чрезвычайной важности. Кузнецов сообщал о готовящемся в Ровно параде по случаю дня рождения Гитлера. Парад был назначен на двадцатое апреля. Фашисты вели интенсивную подготовку к своему "празднику". Фельджандармы и эсэсовцы большими подразделениями разъезжали по селам, грабя и расстреливая крестьян. Награбленные вещи и продукты сдавались в так называемую контору "Пакет-аукцион". Этой конторой ведал заместитель Коха — Кнут. В конторе из награбленного добра делались "подарки от фюрера" — посылки по десять пятнадцать килограммов каждая, которые спешно рассылались в разные стороны: часть — на фронт, солдатам; часть — в глубь Германии, родственникам офицеров ровенского гарнизона; часть продуктов шла фольксдойчам, живущим в Ровно. В каждый "подарок" было вложено отпечатанное в типографии "письмо фюрера" на немецком языке. В этом письме Гитлер призывал своих солдат продолжать "завоевывать мир", а население рейха — помогать завоевателям ради того, чтобы подрастающее "арийское" поколение ни в чем не знало нужды и стало "поколением господ". Одновременно с письмом Кузнецова мы узнали о готовящемся "празднике" и от Стехова. Он прибыл со своей группой партизан и рассказал о том, что в Сарненском районе фашисты производят заготовки для своих "подарков". Замполит сообщил также, что эти заготовки совпали с жестокой расправой, которую учинили каратели над населением Рудни-Бобровской. Партизан каратели не нашли. Стехов успел увести отряд. Больше половины жителей тоже скрылось в лесах. Но всех, кто остался в деревне, постигла тяжелая участь. Гитлеровцы заходили в дома, забирали все, что было ценного, угоняли скот, а затем сжигали хаты. Жителей собрали на площади. Стариков, детей и больных расстреляли, а молодежь угнали на сборные пункты для отправки в Германию. Сообщение Стехова о "предпраздничных" грабежах полностью совпадало с тем, что писал Кузнецов о приготовлениях к параду. В своем письме Николай Иванович привел две цитаты, собственноручно выписанные им из немецких газет. Одна из них принадлежала Герману Герингу и гласила: "Мы заняли наиболее плодородные земли Украины. Когда продовольствие потечет оттуда в нашу страну нескончаемым потоком, германское население окончательно поймет, насколько велика победа Германии. Там, на Украине, все имеется — яйца, масло, сало, пшеница — и в количестве, которое трудно себе представить. Мы должны понять, что все это теперь наше, немецкое". Вторая цитата — выдержка из письма Эриха Коха к солдатам Восточного фронта по поводу предстоящего "праздника" — была сплошь подчеркнута Кузнецовым. Он обращал на нее особое внимание. abu "Вы можете мне поверить, — писал Кох, — что я вытяну из Украины последнее, чтобы только обеспечить вас и ваших родителей..." Следовала короткая приписка Кузнецова: "Прошу разрешить мне командовать этим "парадом". Смысл приписки был ясен. "Командовать парадом" — это значило ценой собственной жизни уничтожить фашистскую верхушку в Ровно. Это значило совершить значительный по своим последствиям, огромный по политическому резонансу патриотический акт. Кузнецов решался на это так же просто и скромно, как в свое время решился лететь в тыл врага. С убежденностью человека, все до конца продумавшего, он требовал, чтобы ему разрешили пожертвовать собой ради высокой цели, во имя которой он жил, боролся и был готов умереть. Вслед за Кузнецовым о своем намерении совершить всенародно, на площади, акт возмездия над гитлеровскими главарями заявили и другие ровенские разведчики — Михаил Шевчук, Жорж и Николай Струтинские, Борис Крутиков, Коля Гнидюк. Всем им был дан одинаковый ответ: "Категорически запрещаю. Этим мы можем сорвать нашу работу по разведке. Придет время, и мы рассчитаемся с палачами. Разрешаю быть на параде в толпе. В случае, если кто-либо, помимо вас, будет действовать, поддержите оружием". Подразумевался Кузнецов, который должен был стоять с Валей у самой трибуны, в группе "гостей". Но и ему разрешалось "командовать парадом" лишь в том случае, если на трибуне появится Эрих Кох. Я не успел еще отправить оба пакета, как пришло новое письмо от Кузнецова. На конверте рукой Николая Ивановича было написано: "Вскрыть после моей гибели. Кузнецов". abu Он не сомневался, что пойдет на самопожертвование. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Хозяева мнимые и хозяева настоящие ГЛАВА ПЕРВАЯ Агент фашистской криминальной полиции Марчук приметил в Ровно одного украинца, человека средних лет, который время от времени появлялся в комиссионном магазине, покупал там разные вещи и затем, очевидно, куда-то их сбывал. Спекулянта этого — а в том, что это спекулянт, у Марчука не оставалось сомнений — нетрудно было узнать в толпе: он ходил в широкополой шляпе, в темных очках и вечно таскал в руке букетик цветов, наподобие того, как это делали немецкие офицеры. Обычный покупатель, войдя в магазин, сразу проходил в нужный ему отдел, этот же, прежде чем войти, любил постоять у витрины, а войдя, подолгу рассматривать товары. Эти приемы "покупателя" убедили агента в том, что он не ошибся. Однажды Марчук увидел, как спекулянт, появившись в магазине, купил разрозненные хирургические инструменты и дорогой костюм, последний явно не на свой размер. Купил, даже не пробуя примерить его. Марчук рассказал о спекулянте своему приятелю, тоже агенту криминальной полиции. Они решили, что пройти мимо такого случая нельзя. — Сдерем с него взятку, а не даст — заберем в полицию, категорически рассудил приятель. На следующий день "дружки" с утра дежурили в магазине. Как только спекулянт появился, они заговорили с ним. Было заметно, что спекулянту явно не по себе от знакомства. Но разговор был затеян безобидный — о дороговизне, о плохом порядке в магазине. Спекулянта это успокоило, и в конце концов он разговорился. — Может, зайдем в ресторанчик, — предложил Марчук, — выпьем для знакомства, поговорим... — Дело хорошее, я не против, — согласился спекулянт. В ресторане агенты заказали дорогое вино и закуску, дав спекулянту понять, что расплачиваться будет он. Тот не возражал. За столиком разговор пошел оживленнее. После двух стаканов Марчук с приятелем назвали себя, спекулянт назвался Янкевичем. Они просидели в ресторане весь вечер, перепробовали все меню, отведали и русской водки, и австрийского рома, и французских вин. Когда пришло время расплачиваться, Марчук напустил на себя величественный вид, поднялся и назидательно похлопал по плечу нового знакомца: — Спекулировать, господин Янкевич, надо умеючи, а ты шляпа! Влип ты. И показал Янкевичу свой документ. Должно быть, при виде богатого, но простоватого спекулянта у Марчука разгорелся аппетит. Он решил, что, кроме угощения, можно содрать с простака кругленький куш. — Мы народ невредный, — полагая, что достаточно напугал свою жертву, примирительно протянул Марчук. — Поделишься с нами прибылью — иди куда хочешь, а нет — прогуляешься в полицию! Янкевич нисколько не смутился. Неторопливо дожевал поджаренную колбасу, выпил оставшееся в стакане вино, встал, посмотрел сначала на Марчука, потом на его приятеля и сказал: — Сапожники вы, а не агенты! Не знаю, что вы скажете в полиции, а пока... Расплатитесь! Агенты опешили. Янкевич усмехнулся. Молча вытащил из кармана жилетки прикрепленный цепочкой, словно часы, овальный металлический жетон и повернул его перед глазами опешивших друзей из криминальной полиции. Это был знак тайного агента гестапо. — Знаком? Так-то вот. Расплачивайтесь, — он показал на стол, — и еще посмотрим, кто из нас влип! Мгновенно все изменилось. Марчук и его приятель не только расплатились по счету, но угодливо, явно желая загладить неприятную историю, начали извиняться. Агенты криминальной полиции как огня боялись агентов гестапо. Выйдя из ресторана, они усадили подобревшего Янкевича в экипаж и доставили на квартиру. Янкевич оказался незлопамятным. Он посмеивался, советовал новым друзьям лучше присматриваться к людям, а под конец даже обещал Марчуку побывать у него в гостях. Марчуку, должно быть, очень понравился гестаповец, который так ловко провел их. После, при каждой встрече, он приглашал его к себе, даже сватал ему свою дочь. Обо всем этом рассказал нам Михаил Маркович Шевчук, когда по "служебным делам" отлучился из Ровно и прибыл в лагерь. Он-то и был этим "тайным агентом гестапо". Михаил Маркович пришел в отряд, имея за плечами большой опыт подпольной работы. В панской Польше он просидел пять лет в тюрьме за революционную деятельность. Освободила его Красная Армия в 1939 году. Несмотря на то, что было ему под сорок, он настоял на том, чтобы его приняли в отряд. Свои недюжинные способности разведчика и отвагу он проявил уже тогда, когда, заброшенный со своими товарищами на станцию Хойники, три недели блуждал в поисках отряда. Ровно он знал плохо и все же вызвался пойти туда на разведывательную работу. По его собственному замыслу, он был снабжен документами на имя поляка Янкевича. "Тайным агентом гестапо" сделал его Кузнецов, подаривший ему жетон. Николаю Струтинскому осталось только оформить "аусвайс" удостоверение. Оказавшись в Ровно, Шевчук быстро применился к обстановке. Он надел темные очки, как это водилось у немцев, стал ходить с цветами и наконец занялся мелкой спекуляцией. К этому занятию Шевчука вынудило то обстоятельство, что одна из его явок была в комиссионном магазине — надо было для отвода глаз что-то покупать. Большую часть купленных вещей он направлял в отряд, кое-что действительно перепродавал, — когда покупка была ненужной. После истории в ресторане, когда агенты криминальной полиции услужливо проводили Янкевича до квартиры, на того начали смотреть как на человека, обладающего известным весом. Сказал или нет Марчук дворнику дома, где жил Янкевич, какой "знатный" человек у них поселился, но после того дня дворник стал сообщать Янкевичу-Шевчуку о всех людях, кого считал "подозрительными". Шевчук на этом не успокоился. Чтобы окончательно легализоваться в Ровно, он устроил свою "помолвку" с хозяйкой одной из своих конспиративных квартир — Ганной Радзевич. В назначенный вечер на квартиру по улице Ивана Франко, дом 16, — с этого дня квартира становилась еще более надежной — собрались "гости". Помимо родственников, тут был кое-кто из агентов гестапо и криминальной полиции. Все они были рады случаю бесплатно выпить. Колю Гнидюка, как тот ни стремился попасть на торжество по случаю "помолвки", Шевчук не пригласил. — Я тайный агент гестапо, — сказал он ему, — а ты кто? Спекулянт? — Не спекулянт, а коммерсант! — возразил Гнидюк. — Попомни, Янкевич: скоро я сам женюсь — не дождешься и ты приглашения!.. Колю Гнидюк, или, как его за красоту называли девушки, "Коля — гарни очи", слыл действительно крупной птицей среди коммерсантов. abu У него, должно быть, на самом деле были коммерческие способности, ибо торговал он весьма успешно, с большой прибылью сбывая купленный товар. Недолго, однако, "коммерция" Гнидюка была прибыльным делом. Скоро она начала даже влетать нам в солидную копейку, так как всех прибылей этого "коммерсанта" не хватало на покрытие его расходов. Расходы эти — с тех пор, как деятельность Гнидюка обратила на себя внимание агентов криминальной полиции, — стали непомерно велики. Гнидюк не стеснялся давать агентам взятки. На этой почве у него установились с ними самые добрые отношения. Это явилось залогом того, что Гнидюк мог безопасно вести ценную разведывательную работу. Подобно всем нашим ровенским разведчикам, Гнидюк обзавелся несколькими конспиративными квартирами. Хозяева их были преданные патриоты, они не только предоставляли свое жилище партизану, но и выполняли отдельные его поручения. По соседству с одной из таких квартир жила некая Лидия Лисовская, молодая, красивая полька, за которой постоянно увивались немецкие офицеры. Это обстоятельство обратило на нее внимание Гнидюка. Ему не стоило большого труда узнать ее фамилию и имя, а также и то, что Лидия — вдова офицера польской армии, погибшего в тридцать девятом году в боях с немцами под Варшавой. "Неужели, — думал Гнидюк, — эта женщина, которой фашисты причинили столько зла, у которой разрушили семью, счастье, неужели она может забыть это, спокойно принимать ухаживания какого-нибудь фрица?" Ему казалось, что забыть свое горе Лидия не могла. Он решил познакомиться с нею. В первый раз он явился в квартиру Лидии Лисовской под каким-то случайным предлогом, во второй — якобы затем, что хотел предложить ей приобрести по дешевке пару каких-то необыкновенных чулок, в третий раз зашел уже без всякого предлога... Лидия охотно разговаривала с ним. Познакомившись ближе, Гнидюк решил признаться, что он партизан. Интуиция, опыт разведчика подсказывали ему, что он не ошибется, сделав смелый шаг. И он не ошибся. Лидия не скрывала своей радости, узнав Гнидюка. Первое, что она сделала, — откровенно, как близкому человеку, рассказала ему свою горестную историю. Фашисты отняли у нее мужа, лишили родного крова, всего, чем она жила и без чего чувствует себя опустошенной. Она сказала, что смертельной ненавистью ненавидит убийц мужа, готова помогать Гнидюку, делать все, что он укажет. Она предложила сегодня же, если только зайдут фашистские офицеры, расправиться с ними по-партизански. Гнидюк спросил: — Зачем вы принимаете их у себя? Лидия со слезами, навернувшимися на глаза, сказала: — А что мне делать? Я одна. Эти знакомства спасают меня от мобилизации на немецкую каторгу. Но теперь... — Лидия доверчиво посмотрела на Гнидюка. — Хотите, первого, кто ко мне явится, я задушу своими руками? Помогите мне! — Не надо, — возразил Гнидюк. — Этого не следует делать. Такие знакомства нам очень нужны. Ими дорожить приходится. С тех пор Коля Гнидюк стал частым гостем у Лидии Лисовской. Тут оказалась, пожалуй, самая спокойная из всех его квартир: часто бывавшие у Лидии гитлеровские офицеры надежно предохраняли квартиру от возможных облав. Всякий раз, когда в городе было тревожно, Гнидюк шел к Лидии и спокойно пережидал опасность. Вскоре он приобрел еще одного ценного помощника. Это была двоюродная сестра Лидии — Майя Микатова. Правда, у той не было знакомства среди офицеров, не было и удобной квартиры, но зато было горячее желание помочь Гнидюку во всем, с чем бы тот ни обратился. Гнидюк поручил Майе обзавестись нужными знакомствами, посоветовал чаще бывать у Лидии, присматриваться к ее гостям, стараться, чтобы те, в свою очередь, познакомили ее со своими друзьями, и таким образом расширить круг нужных знакомств. Случилось так, что в числе знакомых Лидии оказался молодой офицер Пауль Зиберт, сын прусского помещика, человек богатый, веселый, общительный, широкая натура. То ли сама Лидия приглянулась Зиберту, то ли компания, собиравшаяся у нее, пришлась ему по душе, но Зиберт зачастил к Лидии Лисовской. Визиты эти причиняли Лидии нешуточное беспокойство. Зиберт имел привычку являться без всякого предупреждения, в любое время, и поэтому мог застать в квартире Гнидюка. Нередко так и случалось. Лидия вовремя спроваживала партизана в другую комнату, чаще всего в спальню. Однажды получилось наоборот: первым пришел Зиберт, вторым — Гнидюк. Открыв Коле, Лидия не пустила его в комнату. — Тебе надо немедленно уходить. У меня Зиберт. — Да пусть их тут будет батальон, — невозмутимо заявил Гнидюк и вошел в переднюю. — К моим документам сам Гиммлер не придерется. — Тише! — взмолилась Лидия. — Разбудишь его. — Он спит? — Был, говорит, ночью на операции... Пришел, повалился на диван... Уходи, ради бога, не искушай судьбу! Но Гнидюк отнюдь не собирался уходить. — Где он у тебя — в спальне? — Еще что! — возмутилась Лидия. — Буду я всякую дрянь в спальню пускать! В столовой он. Развалился на диване. — На диване? — удивился Гнидюк. — Но ведь там же оружие! — Он на нем и спит. — А ну, дай взгляну! — предложил Гнидюк. Лида схватила его за рукав: — Куда ты! И себя и меня подведешь... Вот если б можно было его убить! — Ну, это нетрудно. Только стоит ли об него руки марать? Тут Лида рассказала Гнидюку, что этот немец ей почему-то особенно противен, — то ли потому, что он с фашистским значком, то ли оттого, что всегда у него полно денег, — не иначе, как большой грабитель. — А в каком он звании? — деловито осведомился Гнидюк. — Лейтенант. Типичный пруссак по внешности. Говорит, что отец у него какой-то крупный помещик в Пруссии. Ну а сам он, по-моему, работает в гестапо. — Ну, тогда стоит, — согласился Гнидюк. — Только как его прикончишь? Стрелять-то нельзя! — А у меня яд есть. Можно всыпать в кофе, — предложила Лида. — И он надежный? — усомнился Гнидюк. — Может, от него только желудок испортится? — Что ты! Да это же тот яд, которым они пленных в лагерях травят. — Тогда действуй! Ставь кофе и буди! Так и решили. Через несколько минут лейтенант уже садился за стол. Тут Гнидюку пришло в голову взглянуть на немца через замочную скважину. Он посмотрел и не поверил глазам, снова посмотрел — уже приоткрыв дверь — и обмер. — Николай Иванович? — Гнидюк! Ты как сюда попал? Но Гнидюк уже несся на кухню с чашкой, выхваченной из рук Кузнецова, и только тогда, когда кофе был выплеснут, а чашка разбита, рассказал изумленному Кузнецову и совершенно сбитой с толку Лиде, в чем дело. Пришлось их знакомить друг с другом. Это "недоразумение" было, разумеется, не случайным. Разведчики работали разобщенно. Именно поэтому "Коля — гарни очи" не пошел в свое время на вечеринку к Янкевичу. Поэтому же не знали разведчики и квартир друг друга. Такая разобщенность диктовалась условиями конспирации. Работа разведчиков в Ровно проходила под носом у "всеукраинского гестапо", на глазах жандармерии и тайной гестаповской агентуры. Приходилось поэтому особенно серьезно оберегать людей от провала. Иногда разведчики связывались между собой, но это бывало лишь в случаях вроде того, что произошел на квартире Лисовской, или когда разведчикам нужно было согласовать свои действия и требовалась взаимная помощь. Во всех таких случаях соблюдались самые строгие меры предосторожности. Местные патриоты из подпольных групп, сотрудничавшие с нами, тоже не знали друг друга. Каждый из них имел дело с одним или двумя товарищами. Нашим же разведчикам даже не было известно, кто из отряда находится в Ровно. Это облегчалось тем, что новички не знали в лицо "стариков", а те, в свою очередь, не имели представления о новичках. Я уже рассказывал о случае, когда двое наших разведчиков прибыли в отряд на лошадях, якобы угнанных ими у немецкого офицера. Те же разведчики — Мажура и Бушнин, вернувшись однажды из Ровно, доложили, что им удалось нащупать агента гестапо, поляка по национальности. — Разрешите, мы его уничтожим! — просили они. Оказалось, что они даже разработали план этой операции. Они условились, что одна их ровенская знакомая, по имени Ганна, к которой ходит этот гестаповец, уговорит его поехать погулять с ней в лес. Там Бушнин и Мажура встретят их — гестаповец бесследно исчезнет. — А что, он вам мешает? — спросил, выслушав этот план, Лукин. Может, он не стоит того, чтобы поднимать шум? — В том-то и дело, что мешает, товарищ подполковник. Из-за него мы без квартиры остаемся. — Каким образом? — Он, подлец, начал ухаживать за этой Ганной, а у нее наша явка. — А каков он из себя? — продолжал расспрашивать Лукин. — Что вы вообще о нем знаете? — Эдакий старый черт! Ходит в очках, цветочки в руках... Даже дворник знает, что он агент. — Позвольте, позвольте, — остановил их Лукин. — Спекуляцией он занимается? — А как же! Да это всем известно. Такая сволочь... — А все-таки вам надо оставить его в покое! — догадавшись, о каком агенте гестапо идет речь, категорически заявил Лукин. — Ни в коем случае не мешайте ему ходить к вашей Ганне. Понятно? — И, чтобы окончательно убедить разведчиков, добавил: — Это нужный нам человек. Вскоре после этого и произошла "помолвка" Шевчука с Ганной Радзевич. Особое задание возлагалось на работавшего в Ровно Николая Струтинского. Существование ровенского большевистского подполья было для нас фактом неоспоримым. Обособленность наших разведчиков от работников подполья, незнание ими друг друга были в порядке вещей, и можно было только радоваться тому, что и у них и у нас хорошо налажена конспирация. Но с руководством подполья, с его основным ядром можно и нужно было установить контакт. Николай Струтинский только что вернулся из Луцка, где организовал несколько разведывательных групп. Труды Марфы Ильиничны не пропали даром. Николай восстановил все налаженные ею связи. Ему удалось сблизиться с местным подпольем, которое отныне получало нашу помощь. Пришел Николай из Луцка в отряд не один, а с товарищем, которого местная подпольная группа выделила для связи с нами. Это был светловолосый юноша, судя по виду — из бывших военнопленных: в пожелтевшей гимнастерке, в обмотках и стоптанных, покривившихся солдатских ботинках. Звали его Борис Зюков. До войны он учился в институте. В армии прослужил месяца два. Попал в плен. Бежал из лагеря, был схвачен гестапо. Луцким подпольщикам удалось его освободить. У партизанского костра люди сближаются быстро. В первый же вечер Зюков читал нашим партизанам свои стихи. Стихи были довоенные, в них открылся далекий, чистый и светлый мир студенческих аудиторий, пылких споров, долгожданных встреч, волнений первой любви. Ни о чем другом Зюков написать не успел. — Поэта привел! — с гордостью сказал Николай, входя ко мне в шалаш. Он только что присутствовал при чтении стихов и, вероятно, не ушел бы от костра, если бы не срочный вызов. — Вот что, Коля, — сказал я, усадив его рядом на бревно. — В Ровно тебе надо ехать завтра же. Задача прежняя — разведка. Но это не все. Пока ты был в Луцке, ровенские подпольщики снова дали о себе знать. Весь город говорит о листовках, которые нет-нет да и появятся то тут, то там. Мы должны найти этих людей во что бы то ни стало. Через знакомых, через того же Домбровского — всеми путями. Чем скорее, тем лучше. — Есть! Постараюсь, товарищ полковник! — четко, по-военному, ответил Николай. С этого дня поиски ровенского подполья стали одной из главных забот Николая Струтинского. ГЛАВА ВТОРАЯ Яркий весенний день. Центральная площадь в Ровно оцеплена фельджандармерией. На площади выстроились гитлеровские войска. Вокруг трибуны, увешанной фашистскими флагами, собрались "почетные гости" офицеры, чиновники рейхскомиссариата, фольксдойчи. Над трибуной огромный портрет Гитлера. Рачьи глаза, фатовские усики и спускающийся на низкий лоб чуб не вяжутся с его наполеоновской позой. В центре трибуны, подавшись телом вперед и вытянув руку, застыл высокий, упитанный фашист в парадном генеральском мундире. Одутловатое лицо, такое же, как на портрете, чуб, нависший над заплывшими, бегающими глазами. Неподвижно стоят солдаты. В пространстве между ними и тротуаром жидкая толпа горожан. Что за люди? Что привело их на площадь, на фашистский праздник по случаю дня рождения Гитлера? Рослый детина с трезубом на шапке. Расфранченная "фрейлейн" с рыжим ефрейтором, ковыряющим во рту зубочисткой. Дядя в котелке и старомодном пальто, словно вытащенный из нафталина, — маклер или содержатель чего-то... Недалеко в толпе горожан промелькнула конфедератка Жоржа Струтинского, за ней — черная шляпа Шевчука... А в группе гостей, обступивших трибуну, можно заметить знакомые фигуры щеголеватого лейтенанта и худенькой девушки, опирающейся на его руку. Генерал на трибуне хрипло выкрикивает слова в микрофон. Девушка тесней прижимается к своему спутнику, тихонько спрашивает: — Кто это? — Правительственный президент Пауль Даргель, — так же тихо отвечает тот. — Первый заместитель Коха? — Да. Генерал продолжает речь. Радиорупоры разносят хриплый, лающий голос во все концы площади: — Мы пришли сюда повелевать, а те, кому это не нравится, пусть знают, мы будем беспощадны! — Хох! — кричат фашисты. — Хох! — громче других звучит голос Кузнецова. — А тот, справа? — продолжает расспрашивать Валя, не отрывая глаз от трибуны. — Который? — Справа от Даргеля... Худой, долговязый генерал, тоже затянутый в парадный мундир, весь в знаках отличия, выпученными, точно оскаленными, глазами осматривает площадь. Вот его взгляд скользнул по группе "гостей". Вале кажется, что долговязый генерал посмотрел на нее. — Тоже заместитель гаулейтера, — шепчет Кузнецов. — Главный судья Украины. — Функ? — Да. Тише. — Тот самый? — уже шепотом продолжает Валя. — Главный палач? — Да... Даргель надрывается: — Прочь жалость! Жалость — это позор для сильных! Я призываю к беспощадности! На трибуну поднимается только что прибывший на площадь рослый, с красным лицом генерал. — Кох? — шепчет Валя, и в голосе ее слышится надежда. — Нет, — отвечает Кузнецов, — это фон Ильген, командующий особыми войсками. Каратель. — Эта плодородная земля — будущность нашего народа, — надрывается генерал на трибуне. — Нас теперь сто миллионов, а когда мы завладеем Украиной, будем иметь ее благодатные земли, тогда — не пройдет сотни лет нас будет четыреста миллионов. Мы заселим всю Европу. Вся Европа станет нашей родиной! Я призываю вас понять, что блага этой земли, ее хлеб, скот, все богатства — все это наше, все это принадлежит нам. Пусть знают все: отныне эта земля — часть великой Германии. Фюрер создал непобедимую германскую армию, и она пройдет обширные пространства до Урала. Так сказал фюрер. — Хох! — восторженно орут фашисты. Эриха Коха нет и, очевидно, уже не будет на параде. То, к чему так стремился Кузнецов, к чему он внутренне подготовился, чего так мучительно, напряженно ждал, не сбудется. Напрасно ждут сигнала Шевчук и Жорж Струтинский, Крутиков, Гнидюк и другие замешавшиеся в толпе разведчики, которых Кузнецов не знает и которые не знают его. Все они ждут его сигнала, ждут с таким же мучительным и жадным нетерпением, с каким сам Кузнецов ждет появления Коха, чтобы начать "командовать парадом". Но торжество близится к концу, а гаулейтера все нет и нет на трибуне. — Все, — шепчет Валя, и Кузнецов слышит ее тяжелый вздох. На трибуне движение. Генерал Даргель покинул свое место и направился к выходу. Тотчас же движение на трибуне передалось группе "гостей"; заговорили, начали расходиться. Кузнецова кто-то окликнул. Он обернулся и увидел маленькое бульдожье лицо одного из своих новых знакомых. — А-а! Макс Ясковец! — Рад видеть вас, лейтенант! Рад видеть вас, фрейлейн! На Ясковце сегодня вместо черной шинели гестаповца светлое, хорошо сшитое штатское пальто. Сегодня больше, чем когда-либо, все в нем вызывало отвращение — и это пальто, и желтые краги, и эта голова с бульдожьим лицом и оттопыренными вишнево-красными ушами, и певучий, елейный голос. Кузнецов глядел на Ясковца и, кажется, только теперь с разительной ясностью понял все, что произошло. Он не стрелял, не "командовал парадом", как хотел, и неизвестно, когда еще представится такой случай. Сейчас он будет слушать болтовню Ясковца и болтать вместе с ним и ему подобными; и так — до позднего вечера. А там на несколько часов он станет наконец самим собой. Но это только на несколько часов. А с утра опять Ясковец, опять какие-то чужие, до исступления ненавистные лица... — Пойдемте, Валя, — говорит он. — Пора. Площадь пустеет. Выходя с площади, он заметил — неподалеку понуро бредут братья Струтинские. Вот покидает площадь Шевчук, вот еще знакомое лицо — тоже, кажется, кто-то из отряда... Сколько их здесь! Хочется подойти, сказать несколько слов, поделиться неудачей... Но нет. Он незнаком с ними, он немец, отпрыск старого прусского рода. Он идет с высоко поднятой головой и только крепче прижимает к себе руку своей спутницы. А у Ясковца здесь много знакомых. То с одним, то с другим он раскланивается. Сплошь офицеры. Это хорошо. Знакомые разные. Одних Ясковец приветствует легким поклоном, или почтительным приподниманием шляпы, или же, наконец, глубоким поклоном кого как. С другими он находит нужным остановиться. Вот, завидев издали какого-то майора, идущего под руку с разодетой девицей, он издает приветственный возглас, разводит руками и устремляется к ним навстречу. Минуту спустя майор, девица и осклабившийся Ясковец предстают перед Валей и Кузнецовым. — Вы незнакомы? Девица непринужденно и обворожительно улыбается всем четверым и весело произносит: — Будем знакомы... Майя. — Фон Ортель, — произносит майор. — Зиберт. — Где-то я вас видел... — Майор смотрит в лицо нового знакомого. — Возможно, — соглашается Кузнецов. Легкая улыбка трогает его губы. В каждом городе есть места, где нетрудно встретить офицера... — Вот и начался мужской разговор, — с притворно-обиженной миной вмешивается Майя. — Мы, фрейлейн, не будем их слушать, — обращается она к Вале, беря ее под руку. — Мы пойдем вперед. Был поздний вечер, когда Кузнецов, расставшись со своими новыми "друзьями" и проводив Валю, возвращался к себе на квартиру. Он жил на окраине города, у брата Приходько — Ивана. Теперь, шагая по ночным замершим улицам и в тишине, которую нарушал лишь шорох моросящего дождя, Кузнецов мог обдумать и подвести итог всему, что принес ему этот день двадцатое апреля. Что, в сущности, произошло? Он готовился стрелять в Коха — того не оказалось на параде. Его выстрел должен был послужить сигналом к началу решительного массового выступления, к акту возмездия над фашистскими главарями. Этого не произошло. Он готов был к самопожертвованию, написал даже письмо в отряд на случай своей гибели. Но самопожертвования не понадобились. И гнетущее ощущение бессилия и одиночества овладело Кузнецовым. Вдруг он резко замедлил шаг и остановился. Неподалеку едва различимо что-то белело на стене дома. Он огляделся, достал из кармана фонарь. Сноп света упал на листовку, прилепленную к стене. "Даргель врет, — прочитал Кузнецов, — никогда наша земля не станет немецкой! Победа будет за нами!.." abu Погас фонарь, Кузнецов все еще стоит перед листовкой. Неожиданно он замечает фигуру, мелькнувшую в темноте на противоположной стороне улицы. Он перешел туда, осмотрелся. Никого. А рядом на стене белеет листовка. Снова включил фонарь. Те же слова! — Товарищ! — приглушая голос, позвал Кузнецов. — Товарищ!.. Кругом ни души. Улица пустынна. Бодрым, уверенным шагом Николай Иванович пошел по улице. Могучая сила вернулась к нему, толкает в спину, несет по улицам ночного замершего города. Где-то здесь, близко, товарищи. И о том, что он не один, что Украина живет, не склоняет своей головы перед наглым врагом, хотелось кричать громко, так, чтобы слышали улицы, темные дома с закрытыми ставнями — слышали те, кто с опасностью для жизни ответил Даргелю. ...Утром, встретившись с Валей, Кузнецов первым делом рассказал ей о делах подполья, рассказал горячо, восхищенно, с ноткой зависти к людям, ведущим открытую борьбу. — На днях я встретила одного знакомого, — сказала Валя. — Он местный житель. Давно знает всю нашу семью. Он признался, что был связан с польским подпольем, но ушел. "Хочу, — говорит, — заниматься делом, а там ни взад, ни вперед". Спрашивал меня, не знаю ли я в Ровно советских подпольщиков. — А каков он человек? Толк от него будет? — Надо присмотреться. Семья у них была хорошая. Он мне дал свой адрес. — Познакомь меня с ним! На следующий день состоялось свидание. Новый знакомый оказался коренастым молодым поляком. По-русски он говорил плохо и немного робел. Должно быть, его смущал мундир Кузнецова. Звали его Ян Каминский. — Есть у вас знакомые в Ровно? — сразу спросил Кузнецов. — Много. — Немцы? — Есть и немцы. Есть один, по фамилии Шмидт. — Где он служит? — Где-то при рейхскомиссариате. Он дрессирует собак для охраны Коха. — Как называется польская подпольная организация, в которой вы состояли? — "Звензик валки сборной", по-русски — "Союз вооруженной борьбы". Она связана с Варшавским центром и с Лондоном. Собираются, разговаривают, а нет ни одного выступления. Так, вроде легальной толкотни. Я так не могу, я хочу бороться! Я вижу, что в Польше и здесь, на Украине, гитлеровцы набили подвалы людьми, на каждой площади виселицы! Я должен бороться! — упрямо, точно ему очень понравились эти слова, повторил Каминский. Глядя на его раскрасневшееся лицо, на сверкающие, вдохновенные глаза, Кузнецов подумал: "Вот и этот говорит о борьбе, хочет выступать открыто... Жаль, а придется разочаровать!" И сказал Каминскому: — Очень хорошо, что вы рветесь к настоящему делу. Только ведь, куда вы ни придете, опять будет не совсем то, чего хочется вам. Стрелять скоро не придется. И, по совести говоря, я не знаю, придется ли вообще. Могли бы вы давать нам некоторые сведения, помогать?.. Если вы действительно патриот и желаете освобождения Польши, вы будете делать все, что от вас потребуется. Каминский опустил глаза, подумал и наконец твердо произнес: — Добже. — Хорошо. Пишите присягу! Каминский послушно кивнул и взял в руку карандаш. — "Клянусь, — начал диктовать Кузнецов и услышал в собственном голосе торжественные ноты, — клянусь всегда, всюду, всеми способами уничтожать фашистов, немецких и всяких, до тех пор, пока они живут на земле, пока сам я жив и в состоянии бороться. И если для этого понадобится моя жизнь, клянусь, что не пожалею и жизни. — Он задумался. Почувствовал, как эти слова, которых он никогда прежде не произносил вслух, как эти слова становятся его собственными, лично к нему относящимися, лично ему принадлежащими словами. — Самые страшные лишения и муки, любые пытки, какие они могут для меня изобрести, не заставят меня отступиться от моей клятвы. Если же я ее нарушу, пусть мои товарищи расстреляют меня, а имя мое забудут". Каминский медленно прочитал слова клятвы и старательно вывел внизу свою фамилию. — Помните, — предупредил Кузнецов, — никакого шуму. Ваше дело собирать сведения о гитлеровской армии и о деятельности фашистов на Украине, выполнять поручения, которые будут передаваться вам через Валю. Вы поняли меня? — Добже, понял, — согласился Каминский. — Задание получите завтра. Валя сама назначит вам место и время встречи. И еще одно: не забывайте — со мной вы незнакомы. Нигде, ни при каких обстоятельствах не показывайте даже вида, что знаете меня, если не будет на то моего приказания. На прощание Кузнецов крепко пожал руку Каминскому. Вечером в комнате Вали собрались "друзья". За столом, уставленным снедью и бутылками, расселась веселая компания: фон Ортель, Майя, Зиберт, сотрудник рейхскомиссариата Герхард, прибывший вместе с гаулейтером из Кенигсберга, Петер — гестаповец, голландец по национальности, фамилии которого никто не знал, и Макс Ясковец. Пауль Зиберт, как всегда, весел и неутомим. — Фрейлейн Майя! — обернулся он к девушке. — Вы должны спеть. Просим!.. — Я не могу... — Майя кокетливо отказывается. — Я не умею петь, Пауль. — Просим! — подхватывают офицеры. Один только человек из всей компании не принимает участия в общем шуме — Валя. Откинувшись на спинку дивана, она молча наблюдает за тем, что происходит в комнате. Глаза ее, чуть прищуренные то ли от яркого света, то ли от табачного дыма, скользят по лицам гостей. Майя наконец согласилась петь, становится в позу, ждет тишины. Валя обратила к ней лицо, глаза их встретились. Что с Майей?! Почему она не начинает петь? Что она увидела в глазах худенькой молчаливой девушки? Упрек? Презрение? Но ведь та тоже спуталась с гитлеровцем! И Майя — Кузнецов это ясно видит, — Майя отвечает Вале ненавидящим взглядом. И, ответив, начинает петь. Начинает резко и зло, словно в отместку Вале. И теперь уже смотрит на нее с откровенной злобой. Она поет немецкую шантанную песенку, столь же чувствительную, сколь и вульгарную. — Браво! — первым воскликнул Зиберт, когда Майя, заканчивая петь, послала воздушный поцелуй слушателям. — Я пью за женщин! — За женщин! — поддержал фон Ортель и поднял бокал. — За женщин, господа! — За тех, — продолжал Зиберт, — кто скрашивает нашу походную жизнь! Толстый, непрестанно жующий Герхард произносит торжественно: — Прошу встать, господа!.. — Послушайте, Зиберт, — говорит фон Ортель, отставляя пустой бокал, — я знаю, что вы противник служебных разговоров в компании, но иногда... — Категорически возражаю, майор, — настаивает Зиберт. — Мы собрались веселиться. — Согласен, согласен, — засмеялся фон Ортель. — Вы, Зиберт, все-таки чертовски приятный парень. Жаль, если мы расстанемся. — Вы уезжаете, майор? — поднял на Ортеля глаза Петер. — Возможно. — И далеко? — Маршрут узнаю, когда получу приказ. — Господа, — настойчиво требует Зиберт, — никаких разговоров о службе! Но разговор идет уже вокруг отъезда фон Ортеля. — Завидую вам, — обращается к фон Ортелю Герхард. — Отдал бы все на свете, чтобы уехать из этой проклятой страны. — Опять что-нибудь случилось? — спрашивает Валя. — Сегодня ночью на улице убит подполковник Мюльбах. — Это какой же Мюльбах? — припоминает Зиберт. Герхард называет номер дивизии. — Впервые слышу! — Дивизия стоит под Ковелем и готовится к отправке на фронт, а Мюльбах приехал сюда по каким-то личным делам — и вот, извольте... — Да, — поддерживает Макс Ясковец, — партизаны обнаглели. Ночью опасно выйти на улицу. Это здесь, в столице, а что сказать о деревнях! — Милый, — обращается Майя к захмелевшему фон Ортелю, — вы когда-нибудь видели живого партизана? — Я? — Фон Ортель хохочет. — Я?.. А кто тогда их видел? Только сегодня я имел удовольствие беседовать с одним из этих молодцов. Вот, полюбуйтесь. Он достал из кармана смятую листовку и передал ее жующему Герхарду. Тот взял ее двумя пальцами, словно боясь уколоться. Таким же движением передал Кузнецову. Кузнецов взглянул на листовку. Это та самая, которую он видел ночью после парада. Фон Ортель продолжает: — Кто бы, вы думали, был этот молодец? Пожилой человек, отец четырех детей. — Он их сам печатал? — осторожно осведомляется Валя. — Его задержали ночью на улице. Он клеил эти бумажки. Разумеется, он только один из шайки, которая этим занимается. Остальных он отказывается называть. — Как же вы с ним беседовали? — интересуется Майя. — Очень просто, — спокойно отвечает фон Ортель. — Берется маленький гвоздь. Вот такой. — Он вынимает гвоздь из кармана. — Накаляется на огне... — Не надо! — неожиданно вскрикивает Майя, вскрикивает голосом, в котором дрожат слезы. — Не надо, — просит Зиберт. — Женщины этого не выносят. И потом — мы же условились не говорить о делах службы. Давайте-ка лучше выпьем! Каждый раз, посылая очередное сообщение о перегруппировке фашистских войск, о деятельности гитлеровских учреждений в Ровно, о ближайших планах имперского комиссара Коха, Николай Иванович заканчивал письмо просьбой разрешить ему активные действия. "Не могу, — писал он в одном из таких писем, — не могу сидеть рядом, улыбаться и поддакивать. Я должен их убивать! Почему не дают их убивать? abu Разве я не такой же солдат, как все?" На его просьбы следовал неизменный ответ: "Продолжайте вести разведку. С активными действиями надо подождать". То, чем так тяготился Кузнецов, было делом первостепенной важности и необходимости. Добытые им сведения мы немедленно передавали в Москву, и, надо полагать, в той или иной степени они учитывались командованием. Знакомства, которые он завел, обещали сослужить хорошую службу. Именно они, эти связи Кузнецова, и были залогом того, что рано или поздно, обосновавшись в Ровно по-настоящему, мы сможем приступить к тому, на чем так упорно настаивал Кузнецов, — к активным действиям. Из своих новых знакомых Николай Иванович особенно дорожил фон Ортелем. Они часто бывали вместе. Обстановка казино, где они обычно встречались, располагала к откровенности. Вскоре лейтенант Зиберт очень близко узнал майора гестапо Ортеля, а майор гестапо, в свою очередь, коротко познакомился с лейтенантом Зибертом. В их беседах не содержалось никаких служебных тайн, равно как не было и нескромных вопросов, — ничего такого, что могло бы насторожить опытного, видавшего виды майора гестапо. Это были невинные разговоры о жизни, о женщине, даже об искусстве, в котором оба они, как оказалось, понимали толк. Это были воспоминания о днях прошлого и планы на будущее; мечты о том, как они проведут отпуск, где обоснуются после войны. Но именно эти невинные разговоры привлекали Кузнецова больше, чем если бы речь шла о вопросах, интересовавших его как разведчика. С фон Ортелем он этих тем избегал. И не только потому, что чувствовал в нем опытного разведчика, с которым приходилось быть настороже, но и потому главным образом, что в фон Ортеле Кузнецова интересовало другое: то, что не могло попасть ни в какие донесения, ни в какие радиосводки, передаваемые в Москву. И это другое Кузнецов ловил жадно и упорно. Как-то, разговорившись о России, фон Ортель бросил фразу о "загадочной русской душе". Эту затрепанную фразу Кузнецов слыхал много раз. Ее любили повторять многие немцы, особенно из тех, кто, подобно фон Ортелю, сменил университетский сюртук на военный мундир. Все они одинаково глупо и тошнотворно разглагольствовали об этой "загадке". Ортель, хотя и знал русский язык не хуже, чем Кузнецов немецкий, не составлял в данном случае исключения. И, вероятно, Кузнецов пропустил бы эту фразу мимо ушей, если бы его не интересовала душа самого фон Ортеля. Эта душа была для Кузнецова действительно загадкой, и он задался целью ее постичь. Компания между тем расширялась. Остроумный, общительный, а главное щедрый, лейтенант Зиберт был поистине ее душой. Среди фашистских офицеров нашлось немало любителей погулять и повеселиться на чужой счет. В немецких оккупационных марках, которые мы целыми транспортами забирали у противника, у Кузнецова недостатка не было, и Николай Иванович действовал согласно русской пословице: "Было бы корыто, а свиньи найдутся". "Общество", в котором они вращались, доставляло Кузнецову и Вале новые и новые муки. Нестерпимо было слышать циничные признания фон Ортеля, рассказы Герхарда, Петера, Ясковца о пытках, которым подвергаются мирные люди, наши люди. Каждый раз после таких "дружеских" вечеров хотелось стонать от ненависти и бессилия. Кузнецов становился еще более замкнутым, сумрачным, целыми днями мог сидеть, не проронив ни слова. ...Валя и Майя продолжали ненавидеть одна другую. Майя не знала, что Валя разведчица партизанского отряда, а Вале, в свою очередь, не могло быть известно, что Майя уже второй месяц работает по заданию Коли Гнидюка. Вскоре случилось событие, едва не заставившее нас отозвать в отряд Валю Довгер. Николай Иванович, зайдя к ней однажды поутру, застал ее в тревоге. — Случилось что-нибудь? — Да. Я получила повестку... — Какую? — Мобилизуют в Германию. — Голос ее дрогнул. — Надо возвращаться в отряд, — сказал Кузнецов. — Спасибо, — вспыхнула Валя. — Вернуться в отряд и потерять квартиру! — А что поделаешь! — задумчиво произнес Кузнецов. И тут же предложил: — А что, если попробовать освободиться от мобилизации? — Да, но как? — Надо подумать... — А если ты попросишь своего друга фон Ортеля? — Можно и Ортеля. Но постой!.. Неожиданная мысль осенила Кузнецова. Он поднялся и зашагал по комнате. — Есть другой человек. Попробую с ним встретиться. Во всяком случае, в Германию мы тебя не отпустим. При встрече с Ортелем или с кем-либо еще из "наших" офицеров на всякий случай намекни об этой повестке как о недоразумении, о смешном анекдоте. — Обидно, если придется вернуться в отряд. С таким трудом все устроилось. Да и что я буду делать в отряде? — Подожди. Отчаиваться рано. И потом, не забывайте, фрейлейн, что вы невеста офицера немецкой армии. Грош цена этому офицеру, если он не сумеет оградить свою невесту от неприятностей. С этого дня Кузнецов стал завсегдатаем казино на "Фридрихштрассе", где, по словам Яна Каминского, постоянно бывал некто Шмидт, дрессировщик служебных собак при рейхскомиссариате. Шмидт приходился земляком адъютанту Коха гауптману Бабаху и хвалился Каминскому, что они с гауптманом на короткой ноге. Каминский настоятельно советовал Николаю Ивановичу поговорить по душам с этим Шмидтом. ...Шмидт, рыжий, веснушчатый обер-ефрейтор, подобострастно смотрел на лейтенанта, удостоившего его чести обедать вместе в казино, и жалобным голосом рассказал о своей невеселой работе. — Собаки любят меня, но они плохо меня кормят, герр лейтенант Зиберт. Я ничего не имел, так и вернусь домой. Другой откроет лавчонку, женится, глядишь, у него и уют, и хозяйство, и дети. — Положитесь на меня, я возьму вас в имение к отцу! — с готовностью обещал лейтенант. — Какое благородство души! — твердил Шмидт. — Какое благородство души! Шмидт рассказал Кузнецову, что за время своей работы на псарне гаулейтера он успел сдать семь дрессированных овчарок. Сейчас он готовил восьмую. Эта восьмая лежала у ног "имперского дрессировщика", вызывая его восхищение. abu Впрочем, лейтенант тоже весьма благосклонно отнесся к овчарке. — Это лучшая из всех восьми, — захлебывался от восторга Шмидт. — Она нюхом чувствует неарийца, клянусь вам! — Что вы говорите! А партизана? — О!.. Партизана — за километр! Но и это не доставляло облегчения обер-ефрейтору. Он продолжал жаловаться на свою горькую судьбину: — Есть у меня в Ровно девочка, ну просто объедение. Полька. Хищная девочка. Я, герр лейтенант, с детства люблю все хищное... Но она причиняет мне жестокие страдания. Верите ли, ходит к ней гестаповец, рябой, подарки носит. То отрез на платье, то часики, то еще что-нибудь золотое. Ему дешево достается. Сделал обыск — и готово! Вот моя полечка и липнет к гестаповцу. — У каждого, дорогой мой, свое несчастье, — сказал Кузнецов со вздохом. — Вот у меня и денег достаточно, — он сделал многозначительную паузу, — и вещички кое-какие найдутся... — Да? — А вы заходите ко мне. Я вам кое-что дам для вашей красавицы. Серьезно... — Зачем же?! — По-дружески, Шмидт. Вы мне нравитесь. Выпьем за здоровье вашей необыкновенной овчарки! У каждого, Шмидт, свое несчастье, — продолжал Кузнецов с тяжелым вздохом. — Моя невеста никак не может оформиться как фольксдойче. Ее отца убили бандиты, все документы попали к ним в руки. Попробуй докажи свое арийское происхождение... — Да, да, — сочувственно закачал головой Шмидт. — Но я вам еще не все рассказал. — Кузнецов наклонился к самому уху обер-ефрейтора. — Мою невесту мобилизуют в Германию! — Ах, какая неприятность! — Видите, у каждого свое! — Да, да, — сокрушенно бормотал Шмидт. — Вот если бы фрейлейн работала в рейхскомиссариате! — Разве найдется добрая душа, которая бы мне это устроила! — Это так трудно сделать. Если бы фрейлейн имела документы. — Не правда ли, — осведомился Кузнецов, — это может решить один человек — гаулейтер Кох? — Да, он один, — подтвердил "имперский дрессировщик". И тут же вспомнил о своем земляке: — Адъютант Бабах — мой личный друг. Мы с ним в таких отношениях... Пусть фрейлейн напишет заявление, мы его и подсунем... — Спасибо вам, Шмидт, — ответил лейтенант. — Я о вас позабочусь, можете быть спокойным. Я возьму вас к себе в имение. Может быть, вам нужны деньги? — И Кузнецов достал довольно внушительную пачку, ту самую, что накануне привез из отряда Коля Маленький. — Но позвольте... — Шмидт изобразил на лице сильное возмущение. — Ах, к чему эти церемонии! Наш святой долг помогать ближнему. Разве вы не христианин? — Я понимаю эти высокие чувства! — в волнении произнес дрессировщик и поспешно спрятал пачку в карман. Они условились о следующей встрече. Она состоялась на другой день в том же казино, где "имперского дрессировщика" снова ждало обильное угощение. Шмидт сообщил, что гаулейтер находится в отъезде и прибудет в Ровно в первых числах мая: — Он сейчас в Берлине, на похоронах Лютце, начальника штаба СА. Когда он вернется, мы и подсунем ему заявление фрейлейн Валентины. А пока я поговорю о ней с Бабахом. О, это мой ближайший друг! Десятого мая Шмидт зашел к Вале и с торжественным видом сообщил ей о приезде Коха и о благоприятных результатах своего разговора с адъютантом. — Адъютант Бабах передал, чтобы вместе с вами явился и лейтенант Зиберт. Возможно, господин гаулейтер захочет лично убедиться, что за вас ходатайствует немецкий офицер. Валя с трудом дождалась прихода Николая Ивановича. Едва он появился в дверях, она бросилась к нему и выпалила все, что узнала от Шмидта. — Та-ак, — протянул Кузнецов. — Ну что ж, приглашают — значит, надо идти. — Если ты настоящий патриот и действительно мечтаешь о подвиге, ты должен убить Коха! — горячо воскликнула Валя. — А разрешение командира? — Тебе обязательно нужно разрешение? Но ведь на параде... на параде-то мы собирались его убить! — Это публично, при всем народе. Нас должны были поддержать. И речь шла не об одном Кохе, а о всей верхушке! Совсем другое дело! — Как же быть? — удрученно проговорила Валя. — Надо написать командиру. К счастью, в этот вечер появился Коля Маленький. Он торопливо вошел в комнату, опустился на стул и, ни слова не говоря, принялся распарывать потайной карман штанишек. На мальчике лица не было. За два дня он прошел шестьдесят с лишним километров от "маяка" до города. Он принес Кузнецову пачку денег и письмо с указанием, какие из стоящих в районе Ровно вражеских соединений особенно интересуют командование. Валя усадила мальчика за еду, но тот, едва прикоснувшись к ней, уснул за столом. Кузнецов перенес его на диван. — Жалко будить, — сказал он. — А надо. — Надо, — согласилась Валя. — Пока садись, пиши письмо командиру. Время было дорого. Коля должен успеть в лагерь и обратно в самый короткий срок. К тому времени, когда их вызовут к Коху — а это может случиться очень скоро, — Коля должен быть уже здесь с ответом. И все же они долго не решались будить мальчугана. Наконец Валя негромко окликнула Колю. Мальчик не просыпался. — Коля! — повторила она, трогая его за плечо. — Вставай! Коля, как по команде, вскочил, протер глаза. Кузнецов протянул ему письмо: — Сховай! Коля отвернулся, пряча письмо. Затем он потянулся за фуражкой, достал из подкладки иглу и принялся деловито зашивать карман. Когда он ушел, Кузнецов проговорил задумчиво: — Вот вам и Маленький... Непонятно было, что хочет он этим сказать. То ли он восхищался мальчуганом, то ли скорбел о том, что нынче и "маленьким" достаются на долю большие, недетские испытания. — Да... — неопределенно проговорила Валя. Мысли ее в эту минуту были далеко. Воображение рисовало ей мрачную, полутемную залу, низкие, грозовыми тучами нависшие своды, массивный стол в глубине и за столом тучного человека с чубом, свисающим к переносице, с зеленоватыми, еле видными в темноте глазами. Но вот в это подземелье входит светлый, как день, Кузнецов, в его вытянутой руке грозно сверкает сталь пистолета. По мере того как Кузнецов приближается к тучному человеку, тот отходит все дальше и дальше, к стене, пятится и дрожит, жмурясь от резкого, слепящего света... Вдруг простая, трезвая, четкая мысль заслонила собой видение: — А если он примет меня одну? — Если он примет тебя одну... — повторил Кузнецов. — Что же, попробуй. — Он достал пистолет, вынул патроны, щелкнул затвором и протянул: — Попробуй. Валя долго силилась нажать спусковой крючок и, не осилив, в отчаянии бросила пистолет. — Не могу. Достань мне другой револьвер! Есть же такие, что мне под силу. Достань, слышишь? — твердила она Кузнецову. — Ты подумай: вдруг он примет меня одну! Кузнецов дал Вале другой пистолет. Это был "вальтер" второй номер. Валя сжала рукоять, напрягла указательный палец, силясь нажать крючок... Тот не поддавался. Тогда она взялась за пистолет обеими руками. Все лицо ее — губы, брови, глаза — выражало напряжение. Наконец раздался желанный щелчок. — Есть! — Ты хочешь стрелять двумя руками? — улыбнулся Кузнецов, забирая у нее пистолет. — Лучше садись сейчас и пиши заявление. Валя послушно села. "Будучи немкой, — диктовал Кузнецов, — происходящей от родителей чистой арийской крови, дочерью человека, убитого советскими партизанами, я прошу господина имперского комиссара..." Валя подняла глаза: — Ты выстрелишь в ту минуту, когда он будет это читать! — Хорошо, — сказал Кузнецов. — Пиши дальше: "Я прошу господина имперского комиссара освободить меня от мобилизации..." Валя остановилась, не дописав строки. — А ты обязательно будешь стрелять? — спросила она. — Да. Я думаю, командир даст согласие. Я обязательно буду стрелять... — Он помедлил и добавил: — Если буду уверен, что убью. Ни он, ни она не подумали в ту минуту, что скрывается за этим "убью" для них самих, для их собственной судьбы, не подумали, что "убью" — это значит непременно "сам буду наверняка убит". А может быть, и подумали, но не сказали друг другу. К этому разговору в тот вечер они больше не возвращались. Путь Коли Маленького на этот раз был не из удачных. Его задержали националисты. Коля бойко рассказал им свою "историю": "Тата и маму бильшовики замордувалы, я мылостыню збираю..." Бандиты сначала не поверили, рассказ мальчика не вязался с его городским видом. Но на вопрос, где он живет, Коля ответил, что живет в Ровно, и даже назвал и улицу и дом. Очевидно, у бандитов мелькнуло какое-то подозрение. Они оставили мальчика у себя до приезда какого-то "начальства". Его поместили в "освобожденной" от хозяев хате вместе с несколькими головорезами. На вторые сутки Коля бежал. Он появился в отряде пятнадцатого мая. Отвечать Кузнецову на его запрос было уже поздно. ГЛАВА ТРЕТЬЯ В один из тихих солнечных дней середины мая, около четырех часов дня, на главной улице Ровно — "Немецкой" — появился нарядный экипаж, запряженный парой лошадей. Пассажиры его не могли не обратить на себя внимание прохожих: щеголь офицер, рядом с ним девушка, напротив — рыжий обер-ефрейтор. У ног их в экипаже лежала овчарка. Экипаж свернул с "Немецкой" на "Фридрихштрассе" и направился в самый конец ее. "Фридрихштрассе" была средоточием немецких учреждений. В конце улицы помещался рейхскомиссариат. Здесь же, в тупике, за высоким забором с колючей проволокой поверху, находилась резиденция имперского комиссара Эриха Коха. По тротуару взад и вперед прохаживались вооруженные автоматами эсэсовцы. На Кузнецове был новый китель, сшитый в генеральской мастерской, на плечах сверкали серебром погоны. К карману кителя был приколот значок члена национал-социалистской партии и рядом два Железных креста. Тут же красовались ленточки, указывавшие, что лейтенант дважды ранен в боях. Парадный китель, начищенные до блеска сапоги выдавали в нем одного из тех блестящих офицеров, которые давно уже не были на фронте и предпочитали "воевать", не выходя из казино, что на "Немецкой" улице. На козлах, натягивая вожжи, на месте кучера сидел Коля Гнидюк. В кармане у "кучера" лежал пистолет, под сиденьем было спрятано несколько гранат. Овчарка, та самая, что чуяла партизан за километр, мирно дремала у ног "имперского дрессировщика". Он вез ее в резиденцию гаулейтера, чтобы сдать начальнику псарни. Когда экипаж подъехал к воротам резиденции, дрессировщик первым соскочил на тротуар. — Пройдемте к вахтциммер, — предложил он Кузнецову. — Фрейлейн подождет нас здесь. В комнате охраны он спросил через окошко: — Пропуска для лейтенанта Зиберта и фрейлейн Довгер готовы? Эсэсовец, лично знавший дрессировщика, подал оба заранее заготовленных пропуска, даже не спросив документов. Дворец Коха находился в глубине огромного парка. Дубы, липы, клены бросали большие тени на аллеи и газоны, покрытые мягкой зеленью. Несколько садовников возились над клумбами. В стороне от главной аллеи возвышался холм, где среди зелени и кустов сирени стояли удобные скамейки, — здесь, очевидно, наместник отдыхал в знойные дни. Справа, на солнцепеке, находился большой бассейн — здесь, очевидно, наместник купался. Ни одна мелочь не ускользнула от внимательных глаз Кузнецова. Кроме двухэтажного особняка, в котором жил Кох, внутри ограды было еще несколько строений: псарня для овчарок, охранявших персону гаулейтера, особняк адъютанта, дом для прислуги и дом для личной охраны. Он жил как за бронированной стеной, этот наместник фюрера. В животном страхе перед украинским народом он окружил себя вооруженной до зубов охраной. Сколько раз разрабатывали мы планы налета на дворец наместника и не выполняли их, потому что были уверены: все погибнем, а до Коха все же не доберемся. — Прошу вас пройти к адъютанту, а я пойду сдавать собаку, — сказал Шмидт, указав Кузнецову на парадный подъезд. На минуту Кузнецов с Валей остались вдвоем. — Пауль, — тихо позвала Валя, не решаясь назвать его настоящим именем. — Что ты хочешь сказать, моя дорогая? — весело улыбнулся Кузнецов. Непонятно было, всерьез он назвал ее так или продолжает игру. Вдруг он склонился к ней и шепнул в самое ухо: — Как только ты выйдешь от Коха, ни минуты не жди: скорее на улицу, садись в экипаж, в городе встретишь Струтинского — и с ним в отряд. Немедленно. Валя отшатнулась: — Нет! — Тут хватит одного человека, Валя, — все так же тихо, но настойчиво сказал Кузнецов. — Подумай сама, ведь мне-то легче не будет, если они и тебя... Он толкнул дверь. Адъютант Бабах, щеголеватый офицер в форме гауптмана, сразу узнал в вошедших протеже своего земляка Шмидта, которым он, Бабах, сам заранее заготовил пропуска. Он проводил их на второй этаж, в приемную. Здесь сидело уже несколько офицеров. В кресле у окна, ожидая вызова, скучал тучный генерал. — Я доложу о вашем приходе, — сказал Бабах и скрылся за дверью. Маленький, юркий армейский офицерик конфиденциально спросил у Кузнецова, кивнув на Валю: — Ваша? — Моя, — сказал Зиберт, смерив взглядом армейца. — Говорят, гаулейтер сегодня в хорошем расположении духа, — как бы извиняясь за свой неуместный вопрос, сказал офицер. — Мы ждем его уже больше часа. Приоткрылась тяжелая дверь. В приемной появился адъютант. — Вас готовы принять, — произнес он, глядя на Валю. Остановил поднявшегося с места Кузнецова! — Только фрейлейн. Кузнецов смешался. Он, не ожидал, что вызовут не его, а Валю. Овладев собой, он сел в кресло и обратился к офицерику с первой же пришедшей на ум ничего не значащей фразой. ...Валя сделала лишь шаг вперед в кабинете Коха, как к ней в два прыжка подскочила огромная овчарка. Валя вздрогнула. Раздался громкий окрик: — На место! — и собака отошла прочь. В глубине, под портретом Гитлера, за массивным столом, развалившись в кресле, восседал упитанный, холеный немец с усиками под Гитлера с длинными рыжими ресницами. Поодаль от него стояло трое гестаповцев в черной униформе. Кох молча показал ей на стул, в середине комнаты. Едва Валя подошла к стулу, один из гестаповцев встал между ней и Кохом, другой занял место за спинкой стула. Третий находился у стены, позади Коха, немного правее гаулейтера. На фоне черного драпри, скрадывавшего одежду гестаповца, весь в блестящих пуговицах, пряжках и значках, он казался зловещим. Валя заметила, как шевельнулось драпри, и в ту же секунду увидела высунувшуюся из складок тяжелой ткани оскаленную морду овчарки. — Почему вы не хотите ехать в Германию? — услышала Валя голос Коха. Он сидел, уставясь в листок бумаги, в котором она узнала свое заявление. Валя немного замялась и замедлила с ответом. — Почему вы не хотите ехать в Германию? — повторил Кох, поднимая на девушку глаза. — Вы девушка немецкой крови, были бы полезны в фатерланде. — Моя мама серьезно больна, — тихо произнесла Валя, стараясь говорить как можно убедительнее. — Мама больна, а кроме нее, у меня сестры... После гибели отца я зарабатываю и содержу всю семью. Прошу вас, господин гаулейтер, разрешить мне остаться здесь. Я знаю немецкий, русский, украинский и польский, я могу и здесь принести пользу Германии. — Где вы познакомились с офицером Зибертом? — спросил Кох, смотря на нее в упор. — Познакомились случайно, в поезде... Потом он заезжал к нам по дороге с фронта... — А есть у вас документы, что ваши предки выходцы из Германии? — Документы были у отца. Они пропали, когда он был убит. Кох стал любезнее. Разговаривая то на немецком, то на польском языке, которым он владел в совершенстве, он расспрашивал девушку о настроениях в городе, интересовался, с кем еще из немецких офицеров она знакома. Когда в числе знакомых она назвала не только сотрудников рейхскомиссариата, но и гестаповцев, в том числе фон Ортеля, Кох был удовлетворен. — Хорошо, ступайте. Пусть зайдет лейтенант Зиберт. Вместе с адъютантом Валя вышла в приемную. Под взглядами сидевших там офицеров она не могла ни словом обмолвиться с Кузнецовым, чтобы не выдать себя. А Вале так хотелось сказать обо всем, что она видела в кабинете. Кузнецов заметил что-то похожее на сомнение в ее взгляде. Он поднял голову, как бы говоря: "Ничего, все будет так, как надо", а во взгляде его была просьба: "Уходи!.." Валя подождала, пока он скрылся за массивной дверью, и, приняв скучающую позу, села в кресло недалеко от дремавшего генерала. Она чувствовала себя в эту минуту так, точно взошла на костер. — Хайль Гитлер! — переступив порог кабинета и выбрасывая руку вперед, возгласил Кузнецов. — Хайль! — лениво раздалось за столом. — Можете сесть. Я не одобряю вашего выбора, лейтенант! Если все наши офицеры будут брать под защиту девушек из побежденных народов, кто же тогда будет работать в нашей промышленности? — Фрейлейн арийской крови, — почтительно возразил Кузнецов. — Вы уверены? — Я знал ее отца. Бедняга пал жертвой бандитов. Пристальный, ощупывающий взгляд гаулейтера упал на Железные кресты офицера, на круглый значок со свастикой. — Вы член национал-социалистской партии? — Так точно, герр гаулейтер. — Где получили кресты? — Первый — во Франции, второй — на Остфронте. — Что делаете сейчас? — После ранения временно работаю по снабжению своего участка фронта. — Где ваша часть? — Под Курском. abu Ощупывающий взгляд Коха встретился со взглядом Кузнецова. — И вы, лейтенант, фронтовик, национал-социалист, собираетесь жениться на девушке сомнительного происхождения? — Мы помолвлены, — изображая смущение, признался Кузнецов, — и я должен получить отпуск и собираюсь с невестой к моим родителям, просить их благословения. — Где вы родились? — В Кенигсберге. У отца родовое поместье... Я единственный сын. — После войны намерены вернуться к себе? — Нет, я намерен остаться в России. — Вам нравится эта страна? — В словах Коха послышалось что-то похожее на иронию. — Мой долг — делать все, чтобы она нравилась нам всем, герр гаулейтер! — твердо и четко, выражая крайнее убеждение в справедливости того, о чем он говорит, сказал Кузнецов. — Достойный ответ! — одобрительно заметил гаулейтер и подвинул к себе лежавшее перед ним заявление Вали. В это мгновение Кузнецов впервые с такой остротой физически ощутил лежащий в правом кармане брюк взведенный "вальтер". Рука медленно соскользнула вниз. Он поднял глаза и увидел оскаленную пасть овчарки, увидел настороженных гестаповцев. Казалось, все взгляды скрестились на этой руке, ползшей к карману и здесь застывшей. Стрелять — никакой возможности. Не дадут даже опустить руку в карман, не то что выдернуть ее с пистолетом. При малейшем движении гестаповцы готовы броситься вперед, а тот, кто стоит за спинкой стула, наклоняется всем корпусом так, что где-то у самого уха слышно его дыхание, наклоняется, готовый в любое мгновение перехватить руку. Между тем гаулейтер, откинувшись в кресле и слушая собственный голос, продолжает: — Человеку, который, подобно вам, собирается посвятить жизнь освоению восточных земель, полезно кое-что запомнить. Как вы думаете, лейтенант, кто для нас здесь опаснее, украинцы или поляки? У лейтенанта есть на этот счет свое мнение. — И те и другие, герр гаулейтер! — отвечает он. — Мне, лейтенант, нужно совсем немного, — продолжает Кох. — Мне нужно, чтобы поляк при встрече с украинцем убивал украинца и, наоборот, чтобы украинец убивал поляка. Если до этого по дороге они пристрелят еврея, это будет как раз то, что мне нужно. Вы меня понимаете? — Тонкая мысль, герр гаулейтер! — Ничего тонкого. Все весьма просто. Некоторые чрезвычайно наивно представляют себе германизацию. Они думают, что нам нужны русские, украинцы и поляки, которых мы заставили бы говорить по-немецки. Но нам не нужны ни русские, ни украинцы, ни поляки. Нам нужны плодородные земли. Голос его берет все более и более высокие ноты. — Мы будем германизировать землю, а не людей! — изрекает Кох. — Здесь будут жить немцы! Он переводит дух, внимательно смотрит на лейтенанта. — Однако, я вижу, вы не сильны в политике. — Я солдат и в политике не разбираюсь, — скромно ответил Кузнецов. — В таком случае бросьте путаться с девушками и возвращайтесь поскорее к себе в часть. Имейте в виду, что именно на вашем курском участке фюрер готовит сюрприз большевикам. Разумеется, об этом не следует болтать. — Можете быть спокойны, герр гаулейтер! — Как настроены ваши товарищи на фронте? — О, все полны решимости! — бойко отвечает лейтенант, глядя в глаза гаулейтеру. — Многих испугали недавние события? — Бои на Волге? — Лейтенант умолкает, то ли собираясь с мыслями, то ли затем, чтобы набрать дыхание и одним духом выпалить то, что думает: Они укрепили наш дух! Гаулейтер явно удовлетворен столь оптимистическим ответом. Он еще раз любопытным взглядом окидывает офицера и наконец принимается за заявление его подруги. Он пишет резолюцию. А Валя в это время, казавшееся ей бесконечным, продолжала сидеть в приемной, не отрывая глаз от тяжелой двери, напряженно вслушиваясь в каждый звук, каждую секунду ожидая выстрела. "Вот сейчас... — думалось ей. — Вот сейчас..." Нет, она не могла, не хотела покинуть приемную гаулейтера, как на этом настаивал Кузнецов. Пусть она здесь не нужна, пусть это безрассудство, за которое она поплатится жизнью, — она не могла оставить его одного. Но почему он не стреляет? Чего он медлит? Она отчетливо представила себе, что произойдет тотчас после этого выстрела. Вот этот юркий офицерик, который пристает к ней с игривыми разговорами, он, конечно, первый схватит ее, он сидит к ней ближе всех. Адъютант — тот бросится в кабинет. А что, если Кузнецов перебьет охрану?.. "Овчарка! — вспомнила Валя. — Овчарка не даст!.." Офицерик что-то говорит и говорит не унимаясь. Она должна отвечать. "Да, есть подруги, — как в бреду, произносит она, механически повторяя его же слова и механически улыбаясь. — Да, хорошенькие. Да, она познакомит. Да, она организует..." Этот самый офицерик скрутит ей руки, швырнет ее гестаповцу, черному, с блестящими пуговицами. Ее будут пытать. "Гвоздь! — вспомнила она. Берется обыкновенный гвоздь". Ледяные глаза фон Ортеля кольнули ее. Она зажмурилась от боли. Теперь ей казалось, что это офицерик смотрит на нее ледяными, колючими глазами. Она обратила взгляд на дверь. Почему он не стреляет? Чего он медлит? — Да он, однако, задерживается, ваш друг, — проговорил офицерик. Тучный генерал, продолжающий скучать в кресле, взглянул на часы. Вале показалось, что он, этот генерал, чем-то похож на Коха. Она ясно представила себе холеное, с аккуратными усиками лицо гаулейтера. Она вспомнила: "Я выжму из этой страны все, чтобы обеспечить вас и ваши семьи". "Почему он медлит?" — снова подумала Валя. Она ждала этого выстрела так, словно он обещал ей и Кузнецову не пытки, не смерть, а радость и облегчение. "Скорей! — мысленно торопила она Кузнецова. — Скорей!" Открылась тяжелая дверь, и Кузнецов вышел из кабинета. Он был до обидного спокоен и улыбался. — Ну? — промолвил он, подойдя к ней и беря за локоть. В руке он держал листок бумаги — ее заявление. Их уже окружали вскочившие с мест офицеры. — Что вам написал гаулейтер? — "Оставить в Ровно, — прочитал Бабах, — предоставить работу в рейхскомиссариате". О, поздравляю, вас, фрейлейн, поздравляю вас, лейтенант! Офицеры зашумели. — Да, дружище, тебе повезло! — Говорят, вы его земляк? В эту минуту Валя почувствовала, что падает. Кузнецов бережно поддержал ее, взял под руку. — Что с тобой, милая? — Это у фрейлейн от волнения, — сказал Бабах, — фрейлейн боялась, что ее пошлют на работы. О нет, фрейлейн, гаулейтер не мог отказать фронтовику! Прошу вас! — И он протянул Зиберту несколько пачек сигарет. — Благодарю, спасибо! — ответил тот. Это были отличные сигареты. Вероятно, такие же курил сам гаулейтер. — Почему не стреляли? — спросила Валя, как только они оказались на улице. — Это было невозможно, Валюша. Ты же сама видела, что там делалось. Они не дали бы даже вытащить пистолет. — Такого случая больше не будет! — Что поделаешь! — Что поделаешь? Надо было рисковать! — Она помолчала и добавила: — Вы, наверно, слишком дорожите своей жизнью. — Но, Валя... — попробовал возразить Кузнецов, и вдруг все происшедшее, доставившее ему одно разочарование, обернулось другой стороной: он вспомнил о Курске! Ведь Кох только что из Берлина, — значит, сведения самые свежие!.. Вспомнил он и рассуждения Коха по поводу фашистской политики на Украине, и, наконец, его резолюцию, благодаря которой Валя становится отныне сотрудницей рейхскомиссариата. Неожиданные, но ценные результаты дала эта встреча. И Кузнецов не замедлил поделиться с Валей этой радостной мыслью. — Ну и что? — ответила она с досадой. — "Сотрудница рейхскомиссариата"! Да ведь поймите же вы — такого случая больше не будет! Голос ее дрогнул. Все, что было в ней наболевшего, выстраданного, вся ее тоска, весь ужас ожидания в приемной — все это сейчас обратилось в одно чувство: в горький и страстный упрек ему, Кузнецову. Она выдернула руку и ушла. Несостоявшееся покушение вызвало в штабе отряда целую бурю споров. Разговоры шли вокруг одного вопроса: была ли, в конце концов, у Кузнецова возможность убить Коха? То, что это было делом невероятной трудности, ни у кого не вызывало сомнений. В кабинете гаулейтера все было рассчитано на невозможность покушения. И овчарки и телохранители прошли, надо думать, немалую тренировку, прежде чем попали в этот кабинет. Был какой-то математически точный расчет в том, как были расставлены люди и собаки, как стоял стул, предназначенный для посетителя, — математически точный расчет, не допускавший никаких случайностей. И все же какая-то доля возможности успеха могла быть. И нашлись товарищи, которые прямо ставили в упрек Николаю Ивановичу его благоразумие, осторожность, нежелание рисковать при незначительных шансах на удачу. Разделяли эту точку зрения не только горячие головы вроде Вали (она сразу же после приема у Коха написала и отправила мне взволнованное письмо, в котором осуждала Кузнецова, называя его трусом), но и люди более зрелые и уравновешенные. Разумеется, никому не приходило в голову сомневаться в храбрости Николая Ивановича; речь шла не о храбрости, а о чем-то несравненно более высоком — о способности человека к самопожертвованию, к обдуманной, сознательной гибели во имя патриотического долга. Сотни тысяч, миллионы советских людей в час, когда Отечество оказалось в опасности, схватились с ненавистным врагом и в этой схватке явили миру невиданные образцы воинской доблести, презрения к смерти. Но одно дело — презирать смерть, идти на рискованную операцию без мысли о своей возможной гибели, другое дело — сознательно и добровольно пойти на смерть ради победы. В ту пору мы еще не знали о подвиге Александра Матросова, закрывшего своей грудью амбразуру вражеского дзота, но на памяти были другие примеры высокого, беззаветного героизма советских воинов, и именно к ним как бы примеривали мы то, что должен был совершить Кузнецов. Он находился к тому же в исключительно сложных условиях, требовавших для совершения акта самопожертвования гораздо больших душевных сил, чем обычная боевая обстановка. В бою человек, идущий на подвиг, чувствует локоть товарища, слышит вдохновенное захватывающее "ура", он охвачен тем общим воодушевлением, подобием азарта, что неизменно возникает в атаке. "На миру и смерть красна" — говорит русская пословица. Но за линией фронта, в оккупированном городе человек идет на подвиг один в стае врагов. Здесь ничто не стимулирует этот подвиг, кроме мыслей и чувств самого человека. Каков же должен быть строй этих мыслей и чувств, чтобы в этих условиях совершенно сознательно, преднамеренно, по заранее разработанному плану совершить акт возмездия — и не на площади, где тебя непременно поддержат, а в тиши кабинета, где во всех случаях ждет одно — мучительная смерть. — Такой подвиг, — говорил Лукин, когда мы обсуждали письмо Вали и в связи с этим поведение Кузнецова, — требует особого рода героизма. Мы должны воспитывать в наших людях готовность пойти в любой момент на это святое дело. — Именно святое, — поддержал Стехов. — Но не всякому это дано. В каждом из наших людей живет высокое чувство патриотизма, и вот это чувство, это сознание своего долга перед Родиной мы должны возвести в такую степень, чтобы любой из нас мог, не задумываясь, отдать, когда нужно, свою жизнь. Готовность к самопожертвованию! Справедливы ли эти слова по отношению к Кузнецову? Да и не только к нему, а к сотням наших партизан, день за днем совершавших свой скромный подвиг? Мне вспомнился случай из жизни отряда, когда мы имели возможность убедиться в том, что наши люди действительно способны на самопожертвование. Дело было перед отправкой группы Лукина на переговоры к Бульбе. Кто-то в отряде пустил слух, якобы мы собираемся послать небольшую группу автоматчиков с заданием напасть на многочисленный вражеский гарнизон, большинство которого составляют к тому же хорошо вооруженные эсэсовцы. Это задание расценивалось как посылка на верную гибель. Эту версию слышали от Саргсяна. Я был так озадачен, что тут же решил подвергнуть группу Лукина своеобразному испытанию. Лукин и Стехов поддержали меня в этом решении. В тот же вечер в стороне от лагеря группа была собрана, и я обратился к бойцам: — Товарищи, готовится серьезная и рискованная операция. Речь идет о таком деле, из которого едва ли кому придется выйти живым... И повторил версию о "крупном гарнизоне", который якобы предстоит разгромить. — Само собой разумеется, — продолжал я, — на такое дело мы можем посылать только в порядке добровольном. Пусть те, кто почему-либо не хочет идти в составе группы, откровенно заявят об этом. abu Ни один человек из группы не воспользовался возможностью уклониться от рискованной операции. Наоборот, все как один высказали страстное желание пойти на это благородное дело. Тогда в виде наказания за лишние разговоры Саргсян был отстранен от участия в походе. Никакие уговоры не помогли. Мы были непреклонны, хотя и видели, какой это для него удар, какое большое потрясение. Напомнив товарищам об этом случае, я предложил организовать проверку — на этот раз всего личного состава отряда. В тот же день было объявлено, что готовится делая серия весьма серьезных операций, требующих от их исполнителей неизбежного самопожертвования во имя Родины, что на выполнение заданий пойдут одиночки и что желающие принять в них участие могут записываться у замполита. Спустя пять минут Валя Семенов, Базанов, Шмуйловский, Селескериди и многие другие товарищи уже обступили Стехова, настаивая, чтобы он записал их тут же, на месте. А Цессарский подошел ко мне недоумевая: — Обязательно нужно записываться? По-моему все и так ясно. Я, например, летел сюда добровольно, отсюда и вытекает, что в этом вашем списке я давно уже состою. Располагайте всеми нами так, как требуется для дела. Спустя час в списке числилось уже семьдесят человек. — Способны ли вы выполнить задание, прежде чем погибнуть? — спрашивал я у них. — Хватит ли у вас воли думать не о гибели, а только о выполнении задания? Все заверяли, что способны на это. Этот пример еще раз убедил меня в том, что готовность и воля к подвигу во имя Родины живут в каждом советском человеке, в каждом большевике, партийном и непартийном. abu Нужно ли нам специально готовить людей к самопожертвованию, когда в небольшом отряде на первый зов являются семьдесят патриотов, готовых в любой момент отдать самое дорогое — жизнь за счастье своей Родины. Эта проверка явилась деловым, практическим ответом на споры и рассуждения товарищей, обсуждавших письмо Вали Довгер. К числу таких людей, людей особого склада, принадлежал и Николай Иванович Кузнецов. И я не сомневался, что не совершил он акта возмездия над Кохом потому лишь, что не хотел идти на бессмысленный риск. Я был уверен, что, если в его судьбе еще наступят минуты, когда нужно будет во имя победы жертвовать жизнью, — он сделает это не задумываясь. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Всякий, кто бывал в те годы в Ровно и проходил по Хмельной улице, мог приметить невзрачный, с облупившейся штукатуркой двухэтажный дом, на воротах которого чернела старая жестяная вывеска: "Фабрика валянок та щиток". Вероятно, теперь этот старый дом выглядит иначе, и только городские старожилы, хранящие в памяти историю каждого здания, помнят черную жестяную вывеску, старые, скрипучие ворота да немца-солдата, стоявшего возле них. Те, кто жил по соседству с фабрикой, помнят этого часового, но, может быть, запомнился им и человек в коричневом большой давности пиджаке, в желтых крагах, в темной кепке с большим козырьком, которую он имел обыкновение поминутно снимать, обнажая лысеющую голову. Человека этого трудно было не приметить: он часто стоял у ворот, встречая или провожая грузовые машины; сам он приезжал на велосипеде. Солдат-часовой приветствовал его, вытянувшись всем телом и выбрасывая руку вперед. Человек в коричневом пиджаке отвечал небрежным взмахом руки, как если бы собирался хлопнуть часового по плечу. Можно было заключить, что гитлеровское начальство весьма почтительно относится к этому человеку, иначе не стал бы солдат-часовой с таким рвением делать ему "хайль". И в самом деле, если бы кто мог видеть, как пожилой, подслеповатый офицер из виртшафтс-команды, придя на фабрику, долго и тщательно здоровался с ним за руку, называя его "пан директор" или просто по имени-отчеству — Терентий Федорович, если бы кто мог наблюдать эту сцену, как наблюдали ее служащие фабрики, — он сделал бы заключение, что человек в коричневом пиджаке и желтого цвета крагах пользуется доверием и даже симпатией господ завоевателей. Ибо что означало почтение подслеповатого интенданта, как не признак того, что и более высокое начальство весьма благосклонно относится к "пану директору". Однажды служащие фабрики своими ушами слышали, как подслеповатый интендант, коверкая русские слова, но зато громко и торжественно заявил их шефу: — Мне поручено передать вам благодарность за увеличение поставок для фронта. Германия не забудет ваших заслуг, господин Новак! На что директор отвечал, скромно потупив глаза: — Рад стараться, герр Ляйпсле, рад стараться. Но едва ли кто-нибудь из посторонних мог предположить, что спустя полчаса, спустившись в кладовую, где он обычно дольше всего бывал, директор скажет двум молодым рабочим, занятым укладыванием валенок: — Не жалейте, хлопцы, серной кислоты. Лейте — не скупитесь, есть еще. Для великой германской армии не жалко. Хай вся померзнет. И кто мог знать, что солдаты далекого Восточного фронта (который, впрочем, к началу зимы стал близким), той самой бригады, что имела несчастье получить продукцию ровенской фабрики, — что солдаты эти как раз к началу холода оказались разутыми, ибо валенки ровенской фабрики, как правило, после недельной носки разваливались. Двое молодых рабочих, которым их директор столь необычным образом выразил свои верноподданнические чувства к великой Германии, занимались весьма своеобразной работой: обрызгивали валенки серной кислотой из специально приспособленной для этого пол-литровой бутылки. Все это производилось с отменной быстротой и автоматизмом, выработанным, очевидно, длительным опытом. Директор покинул кладовую и прошел цехом к себе в кабинет. Здесь его ждал калькулятор, маленький, невзрачный человек, вечно прячущий ухмылку в углах своих тонких губ, — словно он что-то знает о людях, в чем они сами не признаются. С тем же загадочным выражением он взглянул и на директора, когда тот появился на пороге комнаты. — Что тебе, Иван Иванович? — спросил директор. — Ничего, Терентий Федорович, — отвечал калькулятор. — Любовался я на тебя сегодня, когда ты с шефом разговаривал. — А что? Плохо? — Да нет, прилично. Не надо было только глаза опускать. — Боялся, Иван Иванович, — садясь к столу, развел руками директор. Еще минута — и засмеюсь. — Я и заметил. — Ну, дело прошлое. Как у тебя? Скалькулировал? Показывай, что получилось. Иван Иванович протянул папку с бумагами: — Вот. — Сколько? — спросил директор, не открывая папки. — На каждой паре по шесть марок. — Мало, Иван Иванович. Имей в виду — больше нам взять неоткуда. А гроши нужны, сам понимаешь. — Попробую натянуть еще. — Попробуй, будь ласков, — сказал директор, проведя рукой по пачке и обращая к Ивану Ивановичу свои добрые и тоже чуть лукавые голубые глаза. Пожалуйста! — Посмотрю, в чем еще можно навести экономию, — сказал тот. — Вот-вот! — подхватил директор. — Строжайший режим экономии. Снижение себестоимости! Нам надо на каждой паре иметь десять — двенадцать марок чистого дохода. Тогда мы продержимся и людям сумеем помочь. — Значит, с моторами пока ничего не делать? — Наоборот! Никаких простоев. Фабрика должна работать на полную мощность! Перевыполнять план! — Есть! — сказал Иван Иванович, немного наклоняя голову. — Ну а за качеством продукции — это уж ты проследи. Ты сейчас был на складе? — Да. Там все в порядке. Сдадим первым сортом. Проводив Ивана Ивановича, директор посидел немного у себя, потом встал и направился вдоль по коридору. Он миновал одну за другой три двери, спустился по лесенке вниз, в подвал. Там, повозившись с ключом, отпер железную дверь. За ней кирпичные ступени вели еще ниже. Спустившись, он открыл еще дверь и оказался в небольшом помещении, освещенном сильной лампой, висевшей под нижним сводом. В этом помещении шла напряженная работа — работа, не имеющая ничего общего с производством валенок. Стучали две пишущие машинки. Директор подошел к столику, поднял к глазам только что напечатанную страницу и стал читать, вполголоса выговаривая слова: — "Началось массовое изгнание врага из Советской страны. Что изменилось за эти три месяца? Откуда такие серьезные неуспехи немцев? Где причина этих неуспехов? Изменилось соотношение сил на советеко-германском фронте. Дело в том, что фашистская Германия все более и более истощается и становится слабее, а Советский Союз все более и более развертывает свои резервы и становится сильнее. Время работает против фашистской Германии". — На каждой странице пиши, чьи это слова, — сказал Новак машинистке, молоденькой девушке с темными стрижеными волосами. На другой машинке, тыча в клавиши указательным пальцем, стучал мужчина лет тридцати, с шапкой русых волос, спадавших на широкий, квадратный лоб. — И ты печатаешь, товарищ Поплавский? — обратился к нему Новак. Сколько страниц у тебя занимает приказ? — Четыре. Я пишу через два интервала. — Так вот, на каждой из четырех страниц пиши сверху: Приказ Верховного Главнокомандующего от такого-то числа, номер такой-то. И в скобках — "продолжение" или "окончание". Как в газетах делается. Чтобы, если листы окажутся разрозненными, люди знали, откуда это, чьи это слова. — Понятно, — ответил Поплавский, стараясь ударить пальцем по клавишу нужной буквы. Новак просмотрел все, что было напечатано, исправил несколько бросившихся ему в глаза ошибок, попросил, чтобы товарищи внимательнее считывали с оригиналом напечатанные на машинках экземпляры приказа, и поднялся к себе. Вечером предстояло важное совещание, и Новак готовился к нему. Надо было все удержать в голове. Он невольно тосковал по карандашу, которым мог бы в пятнадцать минут набросать все свои мысли. Но записывать ничего нельзя. В том, что он делал, требовалась хорошо организованная, строгая конспирация. Это подполье было вторым в жизни Терентия Федоровича Новака. Семнадцати лет начал он свой путь революционера, борца против жестокого социального и национального гнета, которому подвергали польские паны его родной край — Западную Украину. Из рядового комсомольца Новак вырос в зрелого работника партийного подполья, члена Волынского обкома Коммунистической партии Западной Украины. В 1938 году он был арестован польской охранкой и приговорен к тридцати одному году тюрьмы. Приход Красной Армии дал ему избавление и счастье новой, свободной жизни. Он получил то, за что боролся сам, за что боролся его друг Иван Иванович Луць, боролись и терпели лишения в тюремных застенках лучшие сыны и дочери народа. Иван Иванович Луць, тот самый "калькулятор" фабрики, с которым Новак говорил о строгом режиме экономии, пробыл в заключении пять лет — половину того срока, к которому присудил его военный суд за коммунистическую деятельность в армии. Он и Новак сидели в одной тюрьме. В сентябрьский день тридцать девятого года заключенные разбили ворота тюрьмы. Новак был организатором выступления. Люди вышли в распахнутые ворота, вышли пошатываясь, вдыхая пьянящий воздух свободы и жмурясь от солнца. Полтора года, прожитые при советском строе, были для Новака и Луця порой свершения надежд, радостным временем, когда на глазах сбывалось все то, о чем они мечтали в застенках панской охранки. Каково же им было теперь увидеть на своей земле самых злейших врагов советского народа — немецких фашистов, увидеть их на той самой земле, что веками стонала под игом императорской Австрии, а затем панской Польши и только что стала свободной, только начала расцветать. В июле сорок первого года Ровенский обком с согласия Центрального Комитета Коммунистической партии (большевиков) Украины направил Терентия Новака в тыл врага для подпольной борьбы. Василий Андреевич Бегма, секретарь обкома, сказал ему, пожимая руку на прощание: — Партия знает вас как старого подпольщика и хорошего организатора. Мы верим в ваши силы, товарищ Новак, в вашу стойкость, в вашу способность к самопожертвованию. Но партия посылает вас не на геройскую смерть, а на ответственную партийную работу. Конспирация нужна строжайшая, — не вас этому учить. У себя в Гоще не показывайтесь. В Ровно вас не знают, там и сидите. Через некоторое время свяжитесь с подпольным обкомом, я дам о себе знать сам. Все ясно? — Все ясно, — ответил Новак. Этот разговор происходил в Киеве. Через несколько дней Новак перешел линию фронта. Первым человеком, которого Новак встретил в Ровно и привлек к своей работе, был Иван Иванович Луць. Им не пришлось "прощупывать" друг друга. В первую же минуту встречи Луць понял, что делает в Ровно при гитлеровцах Терентий Новак, а Новак понял, что делают или собираются делать Иван Луць и его жена Анастасия Кудеша. Анастасия была членом партии, тоже работала в старом подполье. К концу сорок первого года у них была уже небольшая, но крепко сколоченная организация с ячейками в Гоще, где поселился знакомый Новаку комсомолец Иван Кутковец, в Синеве, где работала учительницей Оля Солимчук, в Грушвицах и Рясниках, где работали товарищи Кравчук и Кульбенко. Ивана Кутковца Новак знал еще со старых времен: он был близко знаком с его семьей, когда Иван был подростком. Это по его, Новака, рекомендации Иван был избран секретарем временного управления в Горецком районе. Он проработал здесь год, а затем уехал во Львов на учебу. Давней мечтой Кутковца было учиться на агронома, при Советской власти эта мечта его сбылась. Иван поступил на агрономический факультет. В октябре 1941 года Новак встретил его в Ровно. Они не виделись полтора года. Перед Новаком стоял высокий представительный мужчина, отлично одетый, с достоинством держащийся. Черные усики, которых у Ивана прежде не было, его осанка, костюм — все это было для Новака новостью. Новак вспомнил скромную трудовую семью почтового служащего Тихона Кутковца, мальчика Ваню, который хорошо играл на скрипке, что являлось особой гордостью родителей. Неужели перед ним тот самый Ваня? — Здравствуй, — сказал Новак в ответ на приветствие Кутковца и оглядел его строгим, придирчивым взглядом. Кутковец улыбнулся. На его щеках показались знакомые ямочки, темные брови поднялись вверх, а в черных больших глазах засверкали задорные огоньки. — Как живешь? — спросил Новак. — Как живу? — Лицо Кутковца стало серьезным. — Сидел в тюрьме. Вырвался. — Так. Ну и что же дальше? Иван промолчал. — Комсомолец? — спросил Новак. — Комсомолец, — сказал Кутковец, серьезным и полным доверия взглядом отвечая Новаку. И вдруг он заговорил взволнованно: — Надо искать подполье, Терентий Федорович. Новак помолчал, достал папиросу, неторопливо закурил, взглянул еще раз в лицо Кутковца и спокойно сказал: — Будем считать, что ты его нашел. — Как? — вспыхнул Кутковец. — Да вот так. Я коммунист, ты комсомолец, — прежним тоном продолжал Новак. — Вот и будем работать. — Мы... Двое? — В глазах Кутковца отразилось разочарование. — А я думал, вы знаете организацию. — Организация будет, — убежденно проговорил Новак. — Вот мы-то с тобой и будем вдвоем ее создавать. Спустя два дня Кутковец с заданием Новака выехал на постоянное жительство в Гощу. ...Олю Солимчук Терентий Федорович Новак знал тоже с прежних времен. Они вместе выходили из тюремных ворот навстречу пришедшему с Востока солнцу. Оле было тогда двадцать лет, три года из них она отдала Коммунистическому союзу молодежи и его борьбе. Два года Оля сидела в тюрьме. Уже через неделю после освобождения Оля стала студенткой педагогического училища. Тогда же, одновременно с ней — один в вечерней школе, другой в институте, — начали учиться Луць и Новак. Они радовались, что перед ними, не смевшими до прихода Красной Армии и мечтать об образовании, широко распахнулись двери школ и институтов. В педагогическом училище местечка Острог, где училась Оля Солимчук, шли испытания, когда весть о войне вторглась в мирную жизнь, сразу же перевернув, нарушив все планы, отдалив все мечты. Первая в училище, увлекая за собой остальных, Оля подала заявление о добровольном вступлении в ряды Красной Армии. Враг приближался к Острогу. Началась эвакуация. В армию Олю не взяли. Ей, как и всем остальным девушкам-студенткам, предложили эвакуироваться. — Я не поеду! — заявила Оля. — Как вы можете мне это предлагать? В то время Оле казалось зазорным эвакуироваться, вся ее горячая натура протестовала против этого. — Хорошо, оставайся, — сказал наконец старик — директор училища, видя, что уговоры не помогают. — Но что ты будешь здесь делать? Бороться? Одна? Я тебе советую: поезжай с нами, поступишь в школу медсестер обучишься и поедешь на фронт. — Нет, я останусь! — упрямо твердила Оля, сама еще не зная, что она будет делать, оказавшись в тылу врага, как будет бороться. Она была убеждена в одном — она не имеет права уезжать. Если бы кто-нибудь за неделю до этого сказал Оле, что ей придется бросить учебу, она бы не поверила. Ни за что, ни за какие блага она не покинула бы своего училища, с которым были связаны самые счастливые дни ее жизни. Теперь она покидала местечко Острог, прощалась с друзьями, с родным училищем, не зная, вернется ли туда вновь, чтобы окончить учение. Только теперь, шагая по проселочной дороге, по которой уже прошли фашистские танки, она начала понимать, что произошло нечто страшное в ее жизни. Ее разлучили со счастьем. Началась мрачная жизнь в селе, где хозяйничали оккупанты. Аресты, расстрелы и грабежи мирных людей стали явлением обыденным. Была арестована и Оля Солимчук. Кто-то из предателей сообщил гитлеровцам о прошлом подпольщицы. Олю и ее отца в числе тридцати жителей села поставили у старой каменной стены. Они стояли в ожидании расстрела. Многое успела передумать Оля за эти минуты, казавшиеся ей вечностью. Она укоряла себя за то, что отказалась эвакуироваться вместе с училищем. "И пользы никакой не принесла, и отец из-за меня гибнет, — думала она. Сколько хлопот я доставляла ему еще при панской власти, а теперь из-за меня..." Из глаз девушки катились слезы и мешали ей в последний раз всмотреться в милое, родное лицо отца. Старик стоял, опустив голову, сурово насупив брови, будто силясь припомнить что-то очень важное, от чего зависела их судьба. Седые волосы его шевелились от ветра. Оля прижала свою голову к плечу отца и, не выдержав, наклонилась к его руке и припала к ней губами. — Не плачь, доченька, — прошептал отец. — Этих зверей слезами не проймешь. Но их не расстреляли. Фашистский офицер, на рукаве у которого был вышит череп со скрещенными костями, грозя пистолетом, на ломаном русском языке объявил, что на этот раз он их милует, но, если население села и дальше будет сопротивляться отправке на работы в Германию, их расстреляют всех до единого. — Кто-то из нас с тобой, доченька, счастлив, — сказал отец, когда они вернулись в хату. — Не было еще такого случая, чтобы они отпускали... А тебе-то надо скорей уйти отсюда, подальше куда-нибудь. Не будет тебе жизни здесь. Я старый человек, свое прожил, а у тебя все впереди. Ночь-то пришла не навсегда. Поживешь в новом месте, где никто не знает тебя, и дождешься, когда к нам снова вернется солнце... Шел январь сорок второго года, когда Оля ушла в Ровно. Она поступила учительницей в школу, оказавшуюся еще не закрытой оккупантами. Но не для этой работы пришла она в город. Здесь, в Ровно, Оля рассчитывала найти подпольную большевистскую организацию. Как трудно, однако, не имея ни единого адреса, никого знакомых, найти здесь своих — найти их в большом городе, где кишмя кишат фашисты, где люди идут по улицам, понурив голову и не поднимая глаз на встречных. Прошел месяц, другой, но Оле не удалось ни с кем связаться. Временами она впадала в отчаяние. Что делать? Как жить дальше? Как бороться? Однажды Оля шла по главной улице города. На противоположном тротуаре она вдруг заметила человека, который показался ей знакомым. Человек шел с портфелем и, видимо, чувствовал себя в городе своим. Оля остановилась. Она узнала — это Новак. Тот самый товарищ Новак, который в тридцать девятом году вместе с нею выходил из панской тюрьмы. Оля хотела броситься к нему, окликнуть, но ее остановила неожиданная мысль: "Почему он с портфелем? Почему он так свободно и независимо шагает по главной улице города, занятого оккупантами?" Не зная, как ей поступить, ничего не решив, Оля пошла за ним следом. Так она шла до тех пор, пока Новак не перешел на ее сторону улицы. Тут она все же решилась было его окликнуть, но он свернул в переулок. Оля шла, стараясь не потерять его из виду. В переулке, на углу следующей улицы, Новак обернулся, с еле заметной улыбкой кивнул Оле и как ни в чем не бывало продолжал свой путь. Теперь Оля не сомневалась, что он ее узнал. Когда они встретились, Новак, тогда еще нигде не работавший, расспросил Олю обо всем до мелочей, выслушал ее взволнованные слова о том, как ей хотелось сейчас же, немедленно начать борьбу, выспросил у нее все, ухитрившись при этом ничего не сообщить о себе. Прощаясь, он сказал ей адрес Луця. Иван Иванович Луць, казалось, нисколько не удивился ее приходу. Он внимательно посмотрел на нее своими маленькими живыми глазами и, ни о чем не спрашивая, будто ему все уже известно, протянул руку. — Ну, добре. Выходит, опять нам вместе работать. Только на этот раз давай не попадаться в лапы врагам. Согласна? С этими словами он подвел Олю к высокой, смуглолицей женщине с тяжелой косой вокруг головы, молча сидевшей за столом: — Знакомься, Настка. Это Оля, Ольга, наш новый помощник. Так Оля Солимчук оказалась в числе пятерки подпольщиков. Пробыла она в Ровно недолго. Товарищи направили ее с заданием в село Синев. Село это в панской Польше слыло "красным". Из Синева сидело в тюрьмах сорок два человека. Оле предстояло организовать здесь подпольную группу. В Синев она приехала учительницей. Это открыло ей возможность общения с людьми. Тем временем ровенские товарищи испытали большую тревогу. Был схвачен Терентий Новак. Его арестовали на улице и увезли в гестапо. При допросе Новак узнал, что арестован он по доносу украинского националиста, учившегося вместе с Новаком в институте и знавшего Новака как председателя студенческого профкома. Новаку предъявлялось обвинение в том, что он до войны, в 1939—1940 годах, агитировал против немцев. Опыт старого подпольщика, знавшего, что такое следствие, подсказал Терентию Федоровичу, как ему правильно действовать в этом случае. Он признался, что действительно был председателем профкома, но как раз поэтому-то, уверял он гестаповцев, он и не мог агитировать против Германии. — Ведь у нас был с вами пакт о ненападении! Как же я, общественный работник, мог позволить себе агитировать против Германии! Тем более что сам всегда хорошо к вам относился! — А чем вы докажете свое лояльное отношение? — спросил его следователь-гестаповец. — Чем? Хотя бы тем, что сейчас, живя в Ровно, не веду никакой антигерманской деятельности, а разве мало людей, которые такую деятельность ведут! — Вы знаете кого-нибудь, кто участвует в подобной деятельности? — Увы, никого. — Откуда же вам известно, что она ведется? — Из ваших газет. В них часто сообщается о репрессиях по отношению к большевистским диверсантам и другим врагам фюрера. Надо полагать, что поскольку есть репрессии, то, видимо, есть и подрывная работа. Ведь даром у вас людей не берут? — Где вы работаете? — Представьте себе, пока нигде не могу устроиться. Следователь еще раз прочитал донос и, должно быть, не зная, как быть, приказал увести арестованного. Новака увезли в тюрьму, где и держали его три месяца. Несколько раз допрос повторялся. Новак упорно уверял фашистов в своей "лояльности". В душе он больше всего боялся погибнуть теперь, когда организация только начинала создаваться, не успела еще развернуть работу, когда его участие и его опыт подпольщика были бы так полезны. Он вспомнил слова секретаря обкома, которые тот сказал ему на прощание: "Партия посылает вас не на геройскую смерть, а на ответственную партийную работу". Значит, он должен выполнять партийное дело, а не умирать. На допросах Новак пункт за пунктом отводил от себя обвинения, опровергал показания предателя, пока наконец его не освободили за недостатком "материала". Тогда Новак с еще большей энергией принялся за дела. Организация росла, разветвлялась. Появилась явка в селе Городок, у колхозника Ивана Чиберака; появлялись новые и новые подпольные группы в районах, расширялась и городская ячейка. Простые советские люди — рабочие, колхозники, служащие, бойцы и командиры Красной Армии, бежавшие из фашистского плена, — с радостью вступали в подпольные ячейки, получали задания, выполняли их, гордые сознанием того, что нашли свое место в великой борьбе советского народа против немецких захватчиков. На фабрике валенок Терентий Федорович оказался случайно. Если бы не приказ имперского комиссара Эриха Коха, по которому начали брать людей на принудительные работы, он, пожалуй, так и не стал бы подыскивать себе службу, предпочитая свободный образ жизни, позволявший ему распоряжаться своим временем так, как он хотел. Когда же возникла реальная угроза немецкой "мобилизации", пришлось срочно подумать о том, как получше устроиться самому и устроить товарищей. Дело это оказалось не таким уж сложным. В организации, которая продолжала непрерывно расти, появились люди, уже занимавшие у гитлеровцев довольно видные посты. Один из них, инженер Дзига, устроил Новака сначала техническим секретарем на кофейную фабрику, а вскоре с помощью того же Дзиги Терентий Федорович перешел на фабрику валенок, где занял директорский пост. Вначале он тяготился своей службой. Во-первых, она отнимала у него дорогое время, а во-вторых, мало было приятного руководить предприятием, работающим на фашистов. Кое-кто из старых знакомых перестал здороваться с Новаком на улице. От одной мысли, что его, Новака, люди считают предателем, становилось нестерпимо больно, хотелось сжечь к чертям эту проклятую фабрику и бежать куда глаза глядят. Наконец он не выдержал. Он сообщил Луцю о своем решении уйти в подполье. — Зачем? — удивился Луць. — Когда-нибудь надо же покончить с этой фабрикой! Хватит! И так говорят про меня: "Немецкий директор". — Ну и пусть говорят! А ты и оставайся немецким директором! — Оставаться? — Конечно! В подполье уйти никогда не поздно! Новак задумался. До сих пор ему не приходило в голову, что эта служба может хоть как-нибудь пригодиться. Он смотрел на нее только как на помеху. "А что, если обратить ее на пользу делу?" — подумал Новак. Вскоре Новак пришел к выводу, что Дзига оказал ему ценнейшую услугу, устроив на эту фабрику, где он, по существу, был хозяином и мог делать все, что хотел. Он начал с того, что стал брать к себе на работу одного за другим членов организации. Так оказался на фабрике Иван Иванович Луць, ставший калькулятором и правой рукой директора; так поступили сюда рабочими, кладовщиками, шоферами и другие подпольщики — ни больше ни меньше как сорок пять человек! При таком "штате" фабрика скоро переключилась с производства валенок для немецкой армии на другую, более целесообразную деятельность. Так, в самый разгар работы на фабрике вышли из строя электромоторы. Результатом явился продолжительный простой. Ремонт оборудования обошелся немцам в сорок тысяч марок. История с электромоторами повторилась. Фабрика снова простояла неделю... Установить причину аварии не удалось. Но после вторичной аварии Новак и Луць пришли к выводу, что простои и саботаж не лучший способ борьбы. Зачем портить оборудование фабрики, навлекать на себя подозрения гитлеровцев, когда можно портить продукцию! Дело это более полезное и безопасное. И вот фабрика начала отличаться перевыполнением планов, образцовым техническим состоянием цехов, — словом, стала "передовым" предприятием, вызывая одобрение "хозяев". Герр Ляйпсле потирал руки от удовольствия, глядя на работу пана Новака, и пан Новак, не успокаиваясь на достигнутом, продолжал расширять и совершенствовать свое производство, не забывая, конечно, о кладовой, где двое неутомимых хлопцев день за днем подвергали своей "обработке" как плановую, так и сверхплановую продукцию фабрики валенок. Он был рачительным хозяином, Терентий Новак. Он заботился о фабрике так, словно она принадлежала лично ему. Кто заставлял его превращать фабричный двор в фруктовый сад? На удивление всем, он посадил здесь сорок яблонь! — Зачем мы это делаем? — недоумевали подпольщики. — Не слишком ли много усердия? Они относились к этой затее явно неодобрительно. Господин Ляйпсле, наоборот, был в восторге. Мог ли он думать, что вечером, наедине с друзьями, директор фабрики валенок скажет с улыбкой: — А я не для фашистов стараюсь. Они могут думать, что хотят. Наши яблони дадут плоды через четыре-пять лет. Фашистов тогда и след простынет, а яблони останутся и будут плодоносить для нас!.. Не менее старательно трудился на свое скромном посту и калькулятор Иван Иванович Луць. Он скоро отыскал свой собственный способ вести подсчеты, что не замедлило отразиться на финансовых делах подпольной организации. Каждая пара валенок обходилась гитлеровцам в полтора раза дороже своей фактической стоимости. ...Вечером в тот самый день, когда господин Ляйпсле сообщил директору фабрики об одобрении начальства, в квартире Луця состоялось очередное совещание подпольного центра. На совещание собралась только часть товарищей — те, кто был знаком друг с другом; остальные подпольщики знали либо Новака, либо Луця, либо только начальника того отдела, кому непосредственно были подчинены. Приехала из Синева Оля Солимчук, пришла Маруся Жарская — начальник хозяйственного отдела организации, явился инженер Поплавский, из Гощи прибыл "агроном" Иван Кутковец. Собравшиеся расселись за столом, на котором заботливая Настка собрала все свои припасы, присовокупив к ним и пустые бутылки из-под шнапса. Бутылки эти появлялись на столе каждый раз при подобных случаях и служили для "декорации", как говорил столяр Федор Шкурко, непременный участник всех совещаний. На этот раз Шкурко делал сообщение о работе отдела разведки. — Отдел разведки, — докладывал он, — свое дело выполняет, товарищи. Сведения у нас есть всякие, было бы только куда использовать. Есть у нас материалы и по железной дороге, и по аэродромам, и кое-что еще. Чтобы дело развернуть еще шире, мне что нужно? Печати нужны, бланки нужны. Об этом надо всем подумать: как мы это дело организуем?.. — Все? — спросил Новак. — Все, — ответил Шкурко. — Думаю, подробно объяснять не надо. Он был скуп на слова — то ли от природы, то ли после жестоких мучений, которым подвергся в лагере для военнопленных и которые до сих пор давали о себе знать. При взгляде на него трудно было поверить, что этому человеку едва исполнилось тридцать лет. Тяжелый недуг, которым страдал Шкурко после лагеря, отражался на его худом, неестественно бледном лице. Член партии, по профессии столяр, один из тех умельцев, которых много у нас в народе и которых народ называет мастерами на все руки, он был и тут, в подполье, на месте; неистощимая изобретательность, природный талант организатора делали его незаменимым человеком. — Можно мне сказать? — спросил Кутковец, и лицо его покрылось краской. — Пожалуйста, Ваня! — повернулся к нему Новак. — Мы со своими хлопцами попробуем достать бланки. — Как у них, в Гоще, поставлена разведка? — кивнув в сторону Кутковца, спросил Новак Шкурко. — Налаживают, — ответил тот. — Ваша сестрица, — он обратился к Кутковцу, — принесла мне давеча последний материал о шоссе Ровно — Киев. Материал хороший, пусть продолжает дальше. — Есть, — сказал Кутковец. — Кто у вас этим делом занимается? — спросила Настка. — Все тот же сторож при кладбище? — Он, — ответил Кутковец. — Живет у самого шоссе, окна выходят прямо туда... Но Настку интересовало другое: — Этот ваш сторож может спрятать кое-какие документы? — Похоронить? — ухмыльнулся Луць. — Спрятать так, чтобы потом можно было извлечь, — не удостоив ответом мужа, продолжала Настка. — Вроде архива. — Я думаю, можно. Вернусь вот и поговорю об этом с Самойловым, обещал Кутковец. — А он, Самойлов этот, надежный человек? — спросила Настка. — Николай Иванович? Он себя показал с очень хорошей стороны. И потом, должность у него подходящая. Кто может в чем-либо заподозрить сторожа при кладбище? И сторожка у него окнами на Ровенское шоссе. — Ну, добре, Самойлова мы знаем, ему можешь доверить, — глядя куда-то поверх тяжелой косы Настки, сказал Новак. — Иван Иванович, докладывай, как дела на сахарном заводе? — Да всем известно об этом, Терентий Федорович, — протянул Луць. — Мы ничего не знаем, — поддерживая Новака, сказал Кутковец. Луць посмотрел на Кутковца, затем перевел глаза на Олю Солимчук, словно желал удостовериться в том, действительно ли они не знают о работе на сахарном заводе, и, как бы решив, что уже все равно, сказал: — Шпановский сахарный завод все знают? Ну вот. Сегодня взорвали там котел. Говорят, перегрелся. Дело очень простое. В котле было восемь тонн сахарного сиропа. — Молодцы! — воскликнула Оля. — Восемь тонн! Кто же это у них? — Фашисты это почуют. Организации надо почаще давать о себе знать, вслед за Олей заметил Кутковец. — Диверсии готовить надо. Надо подобрать группу товарищей, обучить их. — Это мы и стараемся делать, — снова взял слово Луць. — Если мне разрешат, я скажу коротко о наших планах. — Говори, Иван Иванович! — разрешил Новак. — Я тоже думаю, что на эту сторону работы организации время нам обратить внимание. Из организационного периода мы вышли, пора шире развертываться. Луць сообщил о готовящихся его отделом двух новых диверсиях. Одна из них, придуманная им самим, очень заинтересовала товарищей. Луць наметил отправку почтовых посылок в адрес гитлеровцев, находящихся в Германии. В посылку можно уложить что угодно, но одна вещь должна быть там обязательно: эта вещь — мина с часовым механизмом. — Жаль, что таких мин у нас всего две штуки, — заключил он. — Для начала две и пошлем, — предложил Новак. — Так сказать, в виде опыта. — Это хорошо ты придумал, Иван Иванович, — одобрил Кутковец. — Я предлагаю первую посылку послать нашему гощанскому крайсландсвирту господину Кригеру. — Так она же не дойдет до него, — сказала Оля, с улыбкой взглянув на Кутковца, — взорвется где-нибудь в дороге. — Это жаль, — искренне пожалел Кутковец. — Наш Кригер для такого подарка адресат самый подходящий. Вы, Иван Иванович, на всякий случай возьмите его адресок на заметку. Если вдруг в дороге не взорвется, пускай в Гощу придет на его имя! — Лучше уж пусть в вагоне взорвется. Или на складе. На это мы и рассчитываем, — пояснил Луць. И все же Кутковец заставил Луця записать адрес гощанского крайсландсвирта. После совещания, когда в квартире остались только Новак, Луць и Настка, Новак потушил свет и сказал: — Все это хорошо, друзья мои. Разведкой мы занимаемся, Самойлов сидит у своего окошка и отмечает на бумажке, куда и откуда сколько прошло машин, узнаем и другие интересные новости, но как мы все это сможем использовать, куда эти цифры передадим? Луць и Настка тоже думали об этом, и думали давно. Не первый раз говорили они об этом и с Новаком. Найти какой-нибудь партизанский отряд, хотя бы небольшой, но имеющий связь с Москвой, — это было и оставалось задачей организации, и, пожалуй, самой насущной из всех ее задач. — Плохо у нас и с подрывными средствами, — посетовал Луць. — Мы заполучили три мины с часовыми механизмами. Одну использовал Федоткевич для диверсии на сахарном заводе, остальные две... Взрывчатки тоже мало... — И литературы не получаем, — перебила мужа Настка. — И приемник один на всю организацию!.. — Ладно, — сказал Новак. — Будет нам с вами хныкать. Услышим что-нибудь из леса — пошлем людей на связь. — Он поднялся уходить. — А что до денег, то тут наша с тобой задача, Иван Иванович. — Снижение себестоимости? — спросил Луць, уже не пряча улыбки. — Вот, вот. Строгий режим экономии, — заключил Новак. В эту минуту он снова был похож на того самого директора фабрики валенок пана Новака, которого не далее как сегодня столь дружески приветствовал господин Ляйпсле из виртшафтскоманды. ГЛАВА ПЯТАЯ Иван Кутковец работал в Гоще в качестве агронома. Никогда он раньше агрономом не был. До войны он только учился на первом курсе агрономического факультета. Кутковец разъезжает на велосипеде по селам, следит, чтобы вовремя был убран хлеб, дает советы и уже перестал удивляться своему новому званию "пан агроном", которым его кличут в селах и которое сперва, с непривычки, резало слух. Теперь он уже привык и, пожалуй, не променял бы должность агронома при гощанском крайсландсвирте ни на какие другие должности. В самом деле, это была самая удобная работа, какую можно было придумать. И как только пришла ему в голову такая счастливая мысль! Впрочем, что же тут удивительного? Иван всегда был парнем смекалистым, и, когда после встречи с Новаком еще в октябре сорок первого стало ясно, что ему, Ивану, придется осесть в Гоще, он быстро сообразил, что первый курс в студенческом билете легко переделать на пятый. С исправленным документом он и прибыл в Гощу. Закрепить свое положение Кутковцу помогло одно неожиданное обстоятельство. Застав во главе так называемой районной управы в Гоще матерого националиста, старого контрреволюционера Павлюка, Кутковец нашел простой способ с ним поладить. В июле в Ровно, сразу же после оккупации города немцами, бандеровцы, явившиеся вместе с ними, засадили Кутковца в тюрьму. Оказалось, кто-то из них знал, что он комсомолец. В октябре Кутковцу удалось выбраться из тюрьмы. Теперь, познакомившись с Павлюком, Кутковец перечислил ему одного за другим бандеровских заправил, о которых узнал, сидя в тюрьме. Перечислил и заявил, что прибыл в Гощу по их поручению. Павлюк на всякий случай предложил ему описать по внешности каждого из них. За этим, разумеется, дело не стало: память у Кутковца хорошая. Так он стал агрономом в Гоще. Почему именно в Гоще? А потому, что это родина Новака, Оли Солимчук, Карпа Белоуса и других старых подпольщиков, у которых остались здесь родственники и товарищи — надежные люди. Ну и потому, конечно, что Кутковца не знала здесь ни одна душа. К началу сорок второго года он наладил прочные связи. Была у него связь с Филиппом Далюком, с Белоусом, с Олей Солимчук, с родными Новака. Брат Новака Иван и сестра Устя первыми стали помогать Кутковцу. Вскоре у него появился и другой весьма влиятельный "помощник" и покровитель — в лице господина Эриха Кригера, нового крайсландсвирта местечка Гоща. Герр Кригер сразу оценил таланты Кутковца, в особенности же знание немецкого языка, пусть не очень хорошее, но вполне достаточное для районного агронома. Иван Кутковец стал главным агрономом Гощанского района и заодно личным переводчиком самого господина Кригера. Неизвестно, что сказал бы по этому поводу старый Тихон Кутковец, как отнесся бы он к этой стремительной карьере сына под покровительством крайсландсвирта, если бы Иван заранее не предупредил отца, равно как и мать и обеих сестер, для чего он приехал в Гощу. Он не услышал от родных ни слова о том, что это опасно, что это может плохо кончиться для всей семьи... Нет, Тихон Кутковец, человек, всегда смотревший с надеждой на Восток, депутат Народного собрания Западной Украины 1939 года, сам благословил сына на подвиг. Оказавшись районным агрономом, Иван стал подумывать о том, как подобрать себе подходящий штат. Ему долго не везло. Повезло лишь тогда, когда, забыв на время о штате, он занялся подбором людей для организации из бывших военнопленных, бежавших из лагерей. Тогда-то появились у него младший лейтенант Василий Савченко, лейтенант-танкист Дмитрий Колесов. Они и стали участковыми агрономами. А Кутковец продолжал ездить по деревням, присматриваться к людям в самой Гоще... И правильно сказано в песне, что тот, кто упорно ищет, всегда найдет! В данном случае это особенно правильно. Ибо чем еще объяснить, что в оккупированном местечке, на виду у немцев и полицаев, в толпе, среди которой наверняка были провокаторы, безошибочно нашли один другого, нашли по глазам Иван Кутковец и Владимир Соловьев. До войны Соловьев учился в аспирантуре нефтяного института в Москве. Начало войны застало его на Военно-Грузинской дороге. Он направлялся с группой студентов на учебную практику. А двадцать четвертого июня Соловьев уже ехал на фронт офицером артиллерийского полка, предварительно отправив в Москву находившуюся с ним на Кавказе группу студентов. В 1941 году Соловьев участвовал в тяжелых боях за Киев, попал в плен. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Вместе с другими военнопленными фашисты пригнали его в Ровно, в концлагерь. Это был один из многочисленных лагерей смерти. Расположенный на окраине города, он был обнесен несколькими рядами колючей проволоки и усиленно охранялся. Помещением для военнопленных служил холодный гараж. Здесь, прямо на цементном полу, вплотную друг к другу лежали обессиленные люди. Но гараж не вмещал всех, кого пригнали в лагерь. Больше половины находилось на дворе, под мокрым снегом, на пронизывающем до костей ветру. Кормили военнопленных жомом — отходами сахарной свеклы. Ежесуточно в лагере погибало до двухсот человек. Их хоронила так называемая бригада могильщиков, состоявшая из самих же пленных. Бригада эта вначале охранялась эсэсовцами, а затем фашисты назначили старшего из самой бригады, пришили ему на рукав белую повязку и поручили следить за остальными. Пленные из бригады как-то рассказали Соловьеву о стороже русского кладбища, спасшем якобы уже многих из лагеря. Николай Иванович Самойлов так звали сторожа — помогал пленным бежать, а затем пристраивал их в селах, где у него были свои люди. Могильщики по просьбе Соловьева вывезли его из лагеря на повозке вместе с трупами и доставили к Самойлову. Тот послал его в село Мятин, где уже скрывался один из военнопленных, тоже бежавший из лагеря. Добравшись в село, Соловьев нашел этого товарища и узнал от него, что крестьяне к пленным относятся как к родным людям и что староста села может выдать ему временный документ, разрешающий проживание и передвижение в пределах Гощанского района. Староста выписал Соловьеву документ, и он отправился в путь. Он ходил из села в село, связывался с военнопленными, знакомился с крестьянами. Этот большелобый человек в выгоревшей гимнастерке вскоре стал известен во многих деревнях. В село Колесники, где он наконец поселился, стали наведываться военнопленные и крестьяне со всей округи. Приходили поделиться своими горестями, посоветоваться, узнать новости. С новостями на селе дело было трудное, но Соловьев, читая газету, которую распространяли украинские националисты, умел прочесть между строк, что его интересовало, и передавал это людям. Он стал довольно заметным человеком и обратил на себя внимание Кутковца. Гитлеровцы ввели правило, согласно которому все недавно появившиеся в селах так называемые "восточники" должны были каждый месяц отмечаться в ортскомендатуре по месту жительства. Это была своего рода проверка. Таким путем гитлеровцы выясняли, что "восточники" живут на месте, никуда не сбежали. По обыкновению около Соловьева собиралась группа людей. Кутковец сообразил, что раз к этому большелобому парню льнут "восточники", то происходит это неспроста. Выбрав удобный момент, когда Соловьев был один, Кутковец подъехал к нему на велосипеде и, внезапно остановив машину, сказал: — Здравствуйте! Вы из какого села? — Я не здешний, я с восточной стороны, — ответил Соловьев, недоумевая. — Где вы работаете? — У крестьянина. — На кулака, значит, батрачите? А какое у вас образование? — Высшее, — как-то невольно вырвалось у Соловьева. — Так зачем же вам копаться в навозе? — невозмутимо сказал Кутковец. — Я могу вас устроить на хорошую работу. — Очень вам благодарен. Я не знаю, чем обязан такому вниманию... Если бы Кутковец мог ответить на этот вопрос откровенно, он рассказал бы, что накануне Новак поручил ему подыскать для ровенской организации надежного человека, который мог бы работать среди военнопленных. Именно такого Кутковец и почувствовал в Соловьеве. — Я могу устроить вас агрономом, — предложил он. — Но я по специальности геолог, — сказал Соловьев. — Это не важно. Вы человек грамотный, а теперь не до агрономии. Мы дадим вам хорошие документы, в Германию вас не увезут. Одним словом, жалеть не будете, ну и меня выручите. У меня не хватает специалистов. Если вы поможете мне их подыскать, я их оформлю. Соловьев подумал и согласился. Кутковец устроил его на участке в селе Симонове, где находилось много военнопленных. Два-три раза в неделю Кутковец стал приезжать туда сам. Он пристально наблюдал за тем, как работает новый "агроном". Так прошло около месяца. Они присматривались друг к другу, не решаясь заговорить начистоту. Наконец Соловьев проговорился, что в Красной Армии он был офицером, вслед за этим признался, что он коммунист, и тогда только был отвезен на "смотрины" к директору фабрики валенок. Новак долго и подробно расспрашивал Соловьева, касаясь самых, казалось, незначительных сторон его жизни. Между прочим, он осведомился и о том, в каких городах Советского Союза Соловьеву приходилось бывать. — Вы геолог, а известно, что геолога, как волка, ноги кормят, сказал Терентий Федорович. — На Дальнем Востоке бывали? — Жил семь лет, — ответил Соловьев. — На Урале? — Бывал. — В Средней Азии? — Тоже. — Это хорошо, что вы поколесили по советской земле. Про Кавказ, про Центральную Россию я уже не спрашиваю. — Приходилось и там работать, — сказал Соловьев, все еще не понимая, какое это может иметь значение. Как бы в ответ на мысли Соловьева Новак сказал: — Это ваше большое преимущество как подпольного работника. Среди военнопленных вы нет-нет да встретите "земляка", и это поможет вам быстрее найти общий язык. На чужбине земляки быстро сходятся. В нашем деле самое трудное — подбирать людей. Всегда есть опасность напороться на предателя. Приходится быть осторожным, а из-за этого и происходят такие вещи, как у вас с Кутковцем: целый месяц не могли договориться!.. Новак хотел еще что-то добавить, но тут его вызвали из кабинета. Слышно было, как он поднялся вверх по лестнице, как долго о чем-то громко говорил. Вернувшись, он продолжал свою мысль так, как если бы его не прерывали. По-видимому, все то время, что он отсутствовал, он продолжал думать о своей беседе с Соловьевым. — Это правильно. Нельзя открываться людям при первом знакомстве. Нужна проверка, и самая тщательная. В Гоще организацию надо укреплять. Делать это следует быстро, но осторожно. Принцип: выбрать двух-трех преданных человек и иметь дело только с ними, а они каждый пусть подбирает людей себе. Члены группы должны знать только своего руководителя. Есть еще вопросы? — Я полагаю, что руководителем гощанской организации надо назначить товарища Соловьева, — сказал Кутковец, поднимаясь. — Над этим мы подумаем, а пока прошу продолжать работу. Через несколько дней подпольный центр утвердил Соловьева руководителем в Гоще, а заместителем его — Кутковца. abu Кутковец настоял на этом решении потому, что сам он по служебному положению не имел возможности надолго отлучаться от своего крайсландсвирта. Первыми членами организации в Гоще стали сестры Ивана Кутковца — Анна и Екатерина. Вскоре к ним присоединились Василий Марыщенко и Казимир Горский, работавшие на Бабинском сахарном заводе — один агрономом, другой механиком, затем пришли ветеринарный врач Куцын, счетовод "районной управы" Раиса Столяр. Организация росла, разветвлялась, пустила корни в села, в крестьянские массы и в среду "восточников". Работа началась с листовок. Чаще всего текст набрасывал Соловьев, потом они с Кутковцем обсуждали его и размножали. К переписке привлекались другие члены группы. Листовки обращались к бежавшим из плена бойцам Красной Армии, указывая, что их долг — уходить в леса, искать партизанские отряды и примыкать к ним; обращались к населению с призывом не сдавать захватчикам продукты, оказывать сопротивление; разъяснялось в листовках и то, кто такие украинские националисты, кто им платит за их предательство. Значение листовок было не только в том, что они рассказывали народу большую правду. abu abu abu Самый факт их выпуска наглядно, с непередаваемой убедительностью показывал измученным и исстрадавшимся под гнетом оккупантов людям то, что, несмотря на временный уход Красной Армии, с Западной Украины не ушла Советская власть, что она есть, она живет и проявляется в делах подпольной организации советских патриотов. И советские люди стали упорнее искать эту организацию. Организация росла. abu Как-то в первых числах января Иван Кутковец навестил своего отца в городе Корец, где тот работал на почте. Иван сказал, что он пробудет дома с неделю. Причиной приезда явилось, между прочим, и то, что с некоторых пор Кутковца очень заинтересовала почтовая работа. "Если вскрыть письмо, думал он, — вписать туда несколько слов и потом отправить адресату, это будет очень действенный и очень верный способ донести к людям правдивые слова". Кутковец открыл этот свой план отцу. — Что ты! Бог с тобой! — взмолился старик, выслушав предложение сына. — Как мы можем вскрывать чужие письма? Кто тебя надоумил? — Отец, — почтительно, но твердо настаивал Иван, — ничего зазорного в этом нет. Письма идут из Германии, с каторги. Их читают целыми селами. Представь только, если будет хоть по одной строчке приписано в каждом письме, какое это произведет действие на народ. Надо не боясь открывать людям глаза. — Нет! — отрезал старик. — Не могу! — Боишься, значит, — со вздохом констатировал Иван. Старик вспылил, что с ним редко случалось. Он наговорил сыну самых обидных слов, не давая себя перебить. Кутковец понял причину отказа. Прослужив всю жизнь на почте, старик усвоил известные правила и обязанности человека, которому доверяются тысячи чужих тайн, он боялся нарушить почтовую неприкосновенность. Он, благословивший сына на опасную борьбу с врагами, готовый сам лечь костьми за жизнь и счастье своей Родины, теперь отступал перед формальностью, перед традицией, которую привык считать священной. С большим трудом Ивану все же удалось добиться своего. На глазах у отца он распечатал письмо и вписал в него несколько строчек своих, а заодно восстановил и то, что было зачеркнуто немецкой военной цензурой. О смысле зачеркнутых строк догадаться было нетрудно. Второе письмо они обрабатывали уже вместе. Так стали появляться эти разящие письма. Старик теперь смело вписывал то, что было у него на сердце. Так он работал изо дня в день, но ворчать не переставал: не мог забыть о "почтовой неприкосновенности". На отлете от Гощи, близ асфальтового шоссе Ровно — Киев, находилась ветеринарная больница. Здесь, в просторном особняке, жил, почти никуда не отлучаясь, районный ветеринарный врач Матвей Павлович Куцын. Человек он был уже пожилой, с солидным брюшком, туго обтянутым жилеткой. Он принадлежал к типу тех людей, при первом взгляде на которых можно догадаться об их профессии. Нельзя было и представить того, что этот человек, с лица которого, кажется, никогда не сходила добродушная улыбка, мог отважиться на грозное дело подпольной борьбы. А Матвей Павлович Куцын был одним из первых и самых активных членов гощанской группы. Он сам предложил план уничтожения скота в немецких животноводческих хозяйствах и сам же в широких размерах осуществлял его. abu Докладывая о результатах, он смотрел на Соловьева и Кутковца такими добрыми, смеющимися глазами, как будто говорил не о серьезной и тяжелой операции, а о чем-то легком и веселом, не имеющем отношения к диверсии. Он выполнил задуманный план, но, рассказывая об этом, не открыл, чего стоила ему каждая отравленная лошадь. Он страстно любил животных, охране которых посвятил свою жизнь, и лишь ненависть к врагу смогла побудить его нарушить то, что он считал святым долгом врача. Начали работу Василий Марыщенко и Казимир Горский. Они поставили задачей помешать оккупантам вырастить урожай сахарной свеклы. Фольварки и экономии немецких помещиков, захвативших земли на Украине, готовились к посевной. Семена перед посадкой предварительно просушивались на сахарном заводе, где работали Марыщенко и Горский. Там они сумели по-своему организовать это дело. Сушили семена свеклы до тех пор, пока они не перегревались, становились негодными. Оккупанты провели "посевную", не подозревая о том, какие она даст результаты. Агрономы ездили по селам, выполняя свои обязанности с такой педантичной точностью, что крайсландсвирту решительно не к чему было придраться. Шеф был доволен. Не менее его удовлетворен был работой своих помощников и районный агроном Кутковец. Он аккуратно подшивал в пачку многочисленные акты на вымокшие и выгоревшие участки земли, так что Кригеру оставалось только "подмахнуть" резолюцию об освобождении владельцев этих участков от поставок. abu abu Агрономы оказались популярными и уважаемыми людьми в районе. Крестьяне часто видели их у себя в селах, сами ходили к ним за различными советами по самым неожиданным делам. Однажды пришел к Кутковцу старый крестьянин Прищепа из села Чудница. — Как быть, агроном? Бандеровцы житья не дают. Велел станичный отвезти его к невесте в Липки, а я не отвез. — Что ж так? — поинтересовался Кутковец. — Хай его бис на дрожках возит, а я ему не слуга. — Что ж он вам на это сказал? — усмехнулся Кутковец. — Та что сказал — присудил, гадюка, двадцать пять шомполов. А я сбежал. Неделю сидел в хате у кума, а как вернулся, слышу — мне уже сто сорок пять шомполов следует. Говорит: "Это за то, что сбежал". И еще провинность вспомнил, кровопийца: сухарей когда-то моя баба не насушила ему. — Сухарей? — удивился Кутковец. — Запасы, что ли, он делает? Удирать, наверно, собрался. — Та я уж не знаю, — простодушно ответил старик, — удирать чи що... Помолчал и добавил со вздохом: — Дай совет, агроном! Знаем тебя как своего человека, а то б и не пришел. Скажи, ради господа бога, что делать? — Ну а сам как считаешь? — Мы дома рассудили своей семьей и так считаем: сам я один сто сорок пять не выдержу, а если эти шомполы разделить на семью, то на каждого не много придется. Семья у меня большая. Три хлопца, дочка взрослая, зять... — Как же это вам в голову взбрело! — возмутился Кутковец. — Пороть всю семью... — То не мне, — сказал старик. — Сыны так думают. — А ты скажи своим сынам: если они люди, то пусть не дают ни тебя, ни себя в обиду! Понял? Не можете сопротивляться — так ступай опять до кума и там у него сиди, пока не забудет про тебя негодяй станичный. Что хочешь делай, но в руки ему не давайся! И сынам передай: агроном, мол, так советует. — Добре, — согласился Прищепа. — Спасибо тебе, агроном, за совет. Так и передам. Через несколько дней Кутковец приехал в Чудницу. Старика Прищепы там уже не было. Разыскав станичного, человека лет под сорок, из кулаков, Кутковец поговорил с ним с полчаса, вспомнил общих знакомых из бандеровского "начальства" и наконец, запросто хлопнув станичного по плечу, — он с этой публикой не церемонился, — попросил за Прищепу. Станичный пообещал, что из уважения к "пану агроному" перестанет преследовать старика. Это было пока все, что мог сделать для Прищепы Кутковец. Конечно, ни он, ни Соловьев, ни другие подпольщики, оказывая помощь крестьянам, не открывались никому из них. Про агрономов в деревне шла слава, что они хорошие люди, всегда идут крестьянам навстречу и, видимо, фашистов не любят, хотя и работают у них. Впрочем, вскоре люди начали кое о чем догадываться. Произошло это после того, как Кутковец, приехав в село с крайсландсвиртом Кригером, стал переводить его речь, обращенную к крестьянам. Перевод стоило послушать: — Палач Эрих Кох заявил, что вытянет из Украины последнее, чтобы обеспечить фашистских солдат и их семьи, — переводил Кутковец. — Для этого и приехал к вам сюда герр крайсландсвирт Кригер. Он хочет, чтобы вы сдавали ему сало, яйца, масло. Они нужны для спасения подыхающей империи Гитлера. Но сало, яйца и масло лучше есть самим... Кригеру решительно не к чему было придраться. Все знакомые ему слова стояли на месте: "крайсландсвирт", "гебитскомиссар", "гер Кригер", "гер Кох", "Адольф Гитлер", "нойес Эуропа". Если бы Кригер понимал по-украински или по-русски, он услышал бы отборную ругань по адресу этих имен, с торжественным пафосом и внушительной жестикуляцией передаваемую его личным переводчиком. Кригеру нравилась манера, с какой говорил Кутковец. Он сидел, удовлетворенно кивая головой всякий раз, когда переводчик упоминал его имя или называл Гитлера. А Кутковец, чувствуя себя хозяином положения, честил почем зря, не стесняясь в выражениях, и новую Европу, и Кригера, и наместника Украины, и самого Гитлера. В заключение он заявил крестьянам, чтобы те поступили "як сами знають". Иногда слушатели не выдерживали, слышался смех. Переводчик этого не терпел. Он сердился, требовал внимания и, успокоив слушателей, продолжал "перевод". Людей Кутковец знал хорошо и знал, где можно допустить "вольный перевод". Попутно он давал и "агрономические советы" крестьянам. Сводились они опять-таки к тому, чтобы не сдавать продуктов оккупантам, — указывал на возможность получения "акта на выгоревший участок". Кутковец и агрономы — его помощники — в разговорах с крестьянами рекомендовали задерживать молотьбу, держать хлеб в снопах, чтобы оккупанты не могли его вывезти. Агрономы, рассказывая об ужасах фашистской каторги, призывали крестьян всеми силами саботировать немецкую "мобилизацию". В беседах с агрономами крестьяне узнавали правду о событиях на фронте, о битве на Волге. Публично, при Кригере, говорить об этом Кутковец не рисковал. abu Все было бы хорошо, если бы ко всему Кутковец обладал еще и оружием. Рано или поздно оно могло пригодиться. Он долго ломал голову над тем, как достать пистолет. Просить у Новака не хотелось — ровенские товарищи сами с трудом добывали оружие. Обезоружить какого-нибудь гитлеровца? Но этого тоже голыми руками не сделаешь. Наконец случай пришел Кутковцу на помощь. Как-то он был в гостях у шефа. Кригер человек умеренный, он не расточал своих доходов на кутежи, а находил им более удачное применение: менял продукты на барахло (специальный денщик ездил по этим делам в Ровно) и отсылал своей Эльзе бесчисленные посылки, содержимое которых со временем должно было составить кругленький капитал. Но на этот раз Кригер расщедрился и позвал гостей: был его "гебуртстаг" — день рождения. На столе были расставлены бутылки, украшенные елочной зеленью, румянился пирог с сорока пятью свечами. Гости произносили прочувствованные тосты с упоминанием господа бога и Адольфа Гитлера, славили хозяина дома как примерного христианина и преданного слугу фюрера, — в общем, все шло так, как желал Кригер. Весь вечер он был в прекрасном расположении духа. Проводив гостей, Кригер даже мурлыкал что-то себе под нос, довольный неограниченной "властью над русскими мужиками", которыми он "управлял" по милости фюрера, и тем, что благодаря этой власти увеличилось содержимое сундучка с инкрустациями в спальне у Эльзы. Он уже разделся, когда вдруг вспомнил о том, что не положил под подушку свой "вальтер". Мало ли какие неожиданности могут ждать его в этой стране! Кригер поднялся, вышел в переднюю и принялся обшаривать карманы своей шинели. Пистолета не было. Кригер перетряхнул всю одежду, осмотрел мундир, заглянул в ящики стола, даже посветил карманным фонарем под вешалкой. "Вальтер" исчез. Он стал вспоминать лица гостей, все, что было в тот вечер. Вспомнил, что Дуль, его заместитель, уроженец Баварии, не раз уже завистливо любовался "вальтером" своего шефа. "Неблагодарная тварь!" — выругался про себя Кригер. Утром первой его мыслью было вызвать и допросить Дуля. Но, подумав, Кригер решил, что допрос бесполезен. "Эта свинья все равно не признается, — подумал он. — Не знаю, где есть воры хитрее баварцев". Кригер сделал то, что подсказала "возмущенная совесть". Он сел и написал приказ о смещении своего заместителя. Неприятности Дуля на этом не кончились. В Ровно после знакомства с его характеристикой, составленной Кригером, Дуля понизили в чине и отправили на фронт. Иван Кутковец был вне подозрений. Больше того — Кригер сам поведал ему историю с "вальтером", высказав при этом свою уверенность в том, что кража — дело рук Дуля. Кутковец выразил шефу глубокое сочувствие и возмущение поступком неблагодарного баварца. Соловьев и Кутковец задались целью добыть бланки документов. "Хорошие" паспорта, мельдкарты, аусвайсы являлись делом первой необходимости для успешной работы организации. До тех пор пока не налажено снабжение всеми этими документами, рискованно было посылать людей на важные объекты, можно было провалиться. Соловьев занялся "районной управой". В этом учреждении можно было заполучить все необходимые бланки. Он стал выслеживать, как и где они хранятся. Соловьев стал часто наведываться в управу. Он познакомился с сотрудником — Георгием Якимовичем Сытем, ведавшим выдачей документов. Однажды, улучив момент, когда Сыть вышел из комнаты, Соловьев взял со стола несколько мельдкарт с печатями, прихватил бланки паспортов и спрятал в карман. Когда Сыть вошел, агроном, весело насвистывая, ходил по комнате. Так повторялось несколько раз. Однако Соловьев отдавал себе отчет в том, насколько ненадежен этот способ и какими опасностями он чреват. Документы могли быть заранее подсчитаны, исчезновение замечено и тогда ничто не спасло бы его — ни знакомство в управе, ни дружба с самим крайсландсвиртом. — Не нарвитесь! — предупредил его Новак при очередной встрече. — Вы лучше подберите человека, который мог бы все это делать более безопасно. Соловьев вспомнил о своем новом знакомом в управе. Он назвал его Новаку. — Георгий Якимович Сыть, — повторил Новак, припоминая. — Так, так. Сын учителя? Он знал в Гоще чуть ли не всех поименно. — Как будто так, — подтвердил Соловьев. — Такой, среднего роста, шатен, серые глаза... У него приятный взгляд — прямой и открытый. — Помню, хорошо помню, — сказал Новак. — Хлопец как будто должен быть надежный, только вот почему он у гитлеровцев стал работать, да еще в отделе труда, при документах? — В отдел труда он попал случайно, а почему вообще стал работать, это попытаюсь проверить. Все-таки мне кажется, что он неплохой человек! — Что же, проверьте, — сказал Новак. — Это не помешает. После нескольких бесед с Георгием Сытем Соловьев пришел к мнению, что тому можно довериться. Однажды, заглянув в управу, он предложил Сытю пойти вместе купаться. Тот охотно согласился. Они переплыли Горынь и улеглись на лугу, скрытые густой травой. — Люди на фронте воюют, бьют фашистов, а мы с тобой здесь отсиживаемся! — повернувшись к приятелю, вдруг сказал Соловьев. — Совесть мучит, — добавил он с досадой. — Да, — задумчиво протянул Сыть и замолк. — Если бы хоть чем-нибудь помочь, сделать бы что-нибудь такое... Как ты думаешь, Георгий? — Я бы с удовольствием, — доверчивее взглянул тот на Соловьева, — но как поможешь? — А что бы ты сказал, если бы понадобилось достать некоторые документы? — Немецкие? В отделе труда? — Да. — Любые, — сказал Георгий. — Кстати, их у меня уже кто-то таскает... Так у Соловьева появился новый помощник. Георгий Сыть оказался славным, умным юношей, человеком преданным и скромным. Никто и никогда не знал, каких трудностей стоит ему добыть тот или иной документ, он об этом не рассказывал. Свое дело выполнял с большим старанием. Организация получила множество разных немецких документов. У всех ровенских и гощанских товарищей теперь оказались запасные паспорта на случай, если бы пришлось скрываться, менять место жительства. Соловьев с Кутковцем завели себе даже по три паспорта со своими фотокарточками, но выписанными на разные фамилии. В это время Соловьев жил в новом месте, на хуторе, у богатого крестьянина, к которому устроил его Кутковец. На хуторе было спокойнее. В Гоще Соловьев бывал, однако, каждый вечер — ездил туда на своем велосипеде. Временами он отлучался в Ровно, но и тогда никто не замечал его отсутствия. Иногда, впрочем, на хутор наведывался сам крайсландсвирт Кригер. Случалось, что Соловьева он не заставал. Тот в это время сидел в Ровно и намечал с Новаком планы подпольной работы или участвовал в очередной диверсии — такой возможности он старался не упускать. Кригеру в этом случае говорили, что Соловьев уехал по своим "агрономическим делам". Адресованной ему посылки Кригер так и не получил. Очевидно, она действительно взорвалась где-то в дороге. ГЛАВА ШЕСТАЯ Худой, обросший человек, весь в пыли, ступил на крыльцо сельской школы и на вопрос сторожа ответил, что ему нужна Ольга Петровна Солимчук. Учительницу вызвали. Она взглянула на пришедшего и всплеснула руками, потом увела его с собой в школу. — Это мой двоюродный брат, — сказала она сторожу. На самом деле человек, вид которого ее так удивил и с которым ей хотелось поговорить наедине, вовсе не приходился ей родственником. Это был старый товарищ Оли Солимчук по подполью — Александр Гуц. Как он изменился! Исхудалое лицо, морщины, седые виски. А глаза... Ясные, веселые глаза Александра Гуца, светившиеся надеждой и бодростью даже в тюрьме, к которой он был приговорен на двенадцать лет, — теперь эти глаза выражали неуемное горе. Да, большое горе, великую беду пережил Гуц. Его семью и еще несколько семей села Деревян расстреляли фашисты. Сам он был в числе пленников и ожидал смерти, но палачи, прежде чем расстрелять Гуца, решили сделать его свидетелем смерти жены и ребенка. Жену раздели, нагую, с ребенком на руках, вывели на сельскую улицу, поставили над ямой и расстреляли. В ту минуту Гуц, уже готовившийся принять смерть, вдруг понял, что он должен жить, жить во что бы то ни стало, жить ради того, чтобы отомстить за жену, за своего ребенка, за кровь невинных людей. Он бежал. Бежал, преследуемый пулями, мог каждую минуту упасть. Но, видимо, ему сопутствовала счастливая звезда — он ушел из-под пуль. Гуц добрался до Ровно, здесь с трудом, рискуя каждую минуту быть схваченным, разыскал Новака, получил помощь, получил задание и теперь идет его выполнять. К Оле Солимчук он зашел во дороге. Адрес дал ему Новак. Страшный рассказ Гуца о том, что произошло в Деревянах, глубоко взволновал Олю. Гуц говорил прерывисто, на глаза его против воли то и дело навертывались слезы. Было видно, что до сих пор он не переставал горевать о жене и ребенке. Оля даже не пыталась его утешать. Чем могла она утешить! Она думала о великих страданиях людей, ее соплеменников, ее братьев и сестер, замученных фашистами. За эти муки нужно мстить. Оля не могла даже представить предела неоплатного счета человеческих бедствий, слез и крови, что должен быть предъявлен фашистским палачам. Гуц пробыл в селе день. Он направлялся в Володимерецкие леса, где, по всем данным, стоял со своим отрядом подпольный обком. Новак не сомневался, что Бегма посылает к нему связных, но те гибнут в пути или, добравшись до Ровно, не могут найти подполье. Новак решил сам послать людей на связь с подпольным обкомом. С таким заданием и шел Александр Гуц. Вскоре Олю вызвали в Ровно. К школе подъехала бричка. Вышел человек, не знакомый Оле, и, извинившись, спросил у нее имя, отчество и фамилию. Получив ответ, сказал: — Вам записка. Оля узнала почерк Новака. "Приезжай ко мне поговорить", — писал Терентий Федорович. — В выходной день я приеду, — сказала Оля. — Раньше никак невозможно. — Хорошо, я передам. Давайте, кстати, уж познакомимся. Захарьев, инженер. Они пожали друг другу руки и расстались. Оля ушла в Ровно, как и обещала Захарьеву, под выходной день, в субботу. Идти пришлось пешком, так как по шоссе курсировали лишь военные машины и мотоциклы. У ворот фабрики валенок, когда к ней подошла Оля, стояла легковая машина. Двое грузчиков, открыв дверцу кабины, вытаскивали какой-то тяжелый ящик с окантовкой из жести. Из щелей торчали стружки. Плотный человек во всем кожаном, судя по виду — шофер, распоряжался разгрузкой. Уже в кабинете Новака, когда Терентий Федорович познакомил Олю с шофером, она узнала, в чем дело. Шофера звали Григории Ломакин. До войны он заведовал гаражом в Баку. В Гощу попал как военнопленный. Здесь познакомился с Кутковцем и Соловьевым. Стал работать шофером у крайсландсвирта Кригера. Сейчас приехал на фабрику валенок с грузом от Кутковца. В ящике были противотанковые гранаты. Где и как они ему достались, Кутковец не сообщал. То, ради чего Новак вызвал Олю в Ровно, она узнала, когда в кабинете директора собрались товарищи, приехавшие из других мест. Приехал из Гощи Соловьев, пришли Луць, Настка и Федот Шкурко, пришла Раиса Митиченко, красивая смуглолицая девушка с большими черными глазами. Раиса работала в немецком Красном Кресте и была связана с организацией недавно. Прибыли и другие подпольщики. Соловьев явился не один, а в сопровождении Николая Ивановича Самойлова, того самого, который в свое время вызволил его из немецкого плена и пристроил в деревню. Самойлов по-прежнему работал сторожем на кладбище, но теперь к его добровольно взятой на себя обязанности устраивать бегство военнопленных прибавились и другие, возложенные подпольным центром. С организацией связал его Соловьев. Русское кладбище у стратегического асфальтового шоссе Ровно — Киев стало и местом встреч подпольщиков, и местом архива, и важным разведывательным пунктом. Место было очень удобно. Кладбище напоминало собой зеленую рощу, в которой легко было укрыться, а главное — сюда постоянно заходили люди. Доступность кладбища служила и надежной маскировкой. На первых порах, будучи связан с одним Соловьевым, Самойлов выполнял отдельные его поручения: прятал документы организации, устраивал встречи. Когда же подпольный центр прикрепил его к группе Шкурко, Самойлов серьезно занялся и разведывательной работой: дежурил у своего окна, выходившего на шоссе, и аккуратно отмечал, сколько и куда проследовало машин. Поздоровавшись с товарищами и коротко расспросив каждого о положении на местах, Новак приступил к делу. — У меня будет не очень веселое сообщение, товарищи, — сказал он. Судьба Гуца, который пошел на задание в Володимерецкие леса для связи с секретарем подпольного обкома, сложилась так же трагически, как и судьба его семьи. Александр Гуц задержан врагами в местечке Деражно, опознан ими и зверски убит... — Жаль его, — сказала Оля. — Погиб, не отомстив за близких... — Почтим его память, товарищи, — предложил Новак. Все встали. Наступила минута скорбного молчания. Но вот Новак поднял голову, постучал по столу тупым кончиком карандаша и сказал: — Установлена связь с партизанским отрядом, товарищи! Если бы дело происходило не в кабинете директора фабрики валенок и не надо было бы соблюдать осторожность, то, вероятно, в этот момент загремели бы аплодисменты. Лица людей посветлели. Всем хотелось говорить, хотелось смеяться... Когда волнение несколько улеглось, Новак смог сообщить подробности. — Отряд находится в Цуманских лесах, — сказал он. — Надежно связан с Москвой и имеет полномочия связаться с нашей организацией. Вчера у меня был товарищ Спокойный, который по заданию командования работает в Ровно... Этот товарищ нас и нашел. Мы договорились о следующем. Отряд посылает нам оружие, взрывчатку, литературу. Мы им — медикаменты, бланки немецких документов, образцы печатей, разведывательные данные. — Вот это новость! — воскликнула Оля. — Ведь это значит, что мы тоже будем связаны с Москвой. Как это хорошо! — Оля права, это замечательно, но нам, товарищи, придется перестроить нашу работу, — сказал Новак. — Перестроить таким образом, чтобы приносить максимум пользы. Задачи наши становятся шире. И первое дело — всех наших товарищей, которые не могут принести существенной пользы на месте, надо отправить в отряд, там нужны люди. Человек сто придется еще подобрать дополнительно. В нашем подполье останется небольшая, хорошо замаскированная группа из крепких работников, связанных с немецкими властями. Остальные уйдут к партизанам. — Направьте меня в отряд, Терентий Федорович! — попросил Соловьев. Вступить в партизанский отряд было его давнишней мечтой. — Хорошо, после поговорим, — неопределенно ответил Новак и, не задерживаясь, начал давать задания. Они у него были подготовлены для каждого. Оле он сказал: — У вас в Тучине нет ячейки. Нужно создать. Организуйте сначала тройку — ты, инженер Захарьев, третьего подыщите. Возьмешь у Настки литературу, газеты. Захарьев работает на текстильной фабрике. Будь готова при надобности отправиться в отряд, поведешь туда врачей, которых тоже нужно подыскать. Пока все. Да... — Новак внимательно поглядел на Олю. — Ты как сюда добиралась? На шоссе только немецкие машины. Пешком, что ли? — И, по взгляду Оли поняв, что она прибыла пешком, добавил решительно: — Обратно возьмешь у меня велосипед... Раисе Митиченко он поручил: — Передайте Дубровскому и сами имейте в виду: отряду нужны медикаменты, нужны в неограниченном количестве. — Понятно, — коротко ответила Раиса. Николаю Ивановичу Самойлову поручалось, во-первых, усилить разведку на шоссе Ровно — Киев, во-вторых, организовать у себя сборный пункт для тех, кто отправляется в отряд. В конце совещания Новак задержал Соловьева. — Выкинь из головы мысль о том, чтобы бросить тебе работу здесь и идти в отряд. Из отряда направляют людей сюда, устроить каждого человека стоит огромных трудов, а ты сидишь здесь крепко, имеешь хорошие документы, хорошо знаком с местными условиями... Как ты можешь все это бросить? Я думаю, командир отряда тоже не похвалил бы и тебя и нас за такое легкомыслие! Твое дело — руководить группой. Если уж так хочешь связаться с партизанами, возьми на себя подбор и отправку людей в отряд. Кстати, подыщи и надежного проводника. ...Наутро, перед тем как идти на фабрику, Новак встретился с Николаем Струтинским — товарищем Спокойным. Тот выслушал его сообщение о мероприятиях, проводимых подпольной организацией, к обещал обо всем точно сообщить командиру отряда. Работа подпольная оживилась. Не прошло и недели после собрания в кабинете Новака, как Раиса Митиченко доложила Ивану Ивановичу Луцю, что медикаменты для отряда заготовлены. Еще более отрадные вести пришли из Тучина. Виталий Захарьев, работавший инженером на ткацкой фабрике окружного комиссара Вейера, собрал боеспособную группу из таких же бывших военнопленных, каким являлся он сам. Группа эта развернула большую агитационную работу среди населения. Активнейшим работником в группе Захарьева стала Оля Солимчук. Не удовлетворяясь этим, тучинские товарищи начали планомерно вредить гитлеровцам на фабрике, где работали, и в конце концов окончательно вывели ее из строя. Установление связи с партизанским отрядом позволяло подпольщикам острее почувствовать полезность своей работы. Работа их стала напряженнее и, пожалуй, осмысленнее, так как люди видели практические результаты своего дела. Подбирались товарищи для отправки в отряд, добывались медикаменты, разведывались новые и новые данные в немецких учреждениях, данные о движении на шоссейных дорогах. Новак готовил к отправке в отряд автомашину. Первый рейс должен был сделать бакинский шофер, член партии Григорий Ломакин. На предложение Новака он ответил, как отвечал всегда: — Сделаем. Подбросим! Терентий Федорович Новак прибыл на "зеленый маяк" первой же машиной, за рулем которой сидел Григорий Ломакин. На "маяке" дежурил Валя Семенов с группой бойцов. Машину быстро разгрузили и тут же отправили обратно в город. Новак и приехавшие с ним освобожденные из лагеря военнопленные двинулись в отряд пешком. Группа Семенова сопровождала их. Невысокий лысоватый человек со спокойным, вдумчивым взглядом голубых глаз, с медлительной, тихой, почти вкрадчивой речью, в которой причудливо смешивались украинские, русские и польские слова, менее всего походил на того мужественного и многоопытного руководителя подполья, какой рисовался воображению многих из нас. Во всем облике Новака не было решительно ничего, что отличало бы его от людей, прибывших вместе с ним в отряд. Та же скромная, как будто неуверенная манера держаться на людях, то же выражение радости на просветлевшем лице, тот же молчаливо-почтительный и в то же время ненасытный интерес ко всему, что происходит в отряде... Но если все остальные новички сразу же, как только ближе познакомились с партизанами, засыпали их, как водится, множеством вопросов, то Новак на вопросы был неизменно скуп; он осведомлялся лишь о том, что имело непосредственное отношение к подпольной работе. В нем говорил старый подпольщик, человек, прошедший суровую школу революционной борьбы. С полуслова понял он обращенную к нему просьбу — никому в отряде не называть своей настоящей фамилии и не говорить, откуда он прибыл. "Прибыл из Житомира!" — тут же предложил он сам. Вопросы Терентия Федоровича были точны и поэтому немногословны. Как отряд связан с Большой землей? Где Василий Андреевич Бегма, секретарь подпольного обкома партии, и как с ним связаться? Какую работу ведет отряд в Ровно, в частности, распространяет ли по городу листовки? Шаг за шагом Новак выяснил для себя все, чем так жадно интересовался. У Стехова он сразу же набросился на московские газеты — их была целая кипа. Это служило лучшим ответом на вопрос, тесно ли связан отряд с Москвой. От радистов он узнал, что у отряда с Москвой ежедневная радиосвязь. О секретаре обкома Новак получил исчерпывающие данные. Василий Андреевич в тылу врага. Он формирует и вооружает отряд, с которым должен прийти сюда, в леса под Ровно. До его прихода осведомлять ровенскую подпольную организацию поручено отряду. О деятельности отряда в городе Терентий Федорович получил хотя и краткую, но достаточно ясную информацию. Одна деталь при этом не на шутку его озадачила: разведчики отряда никаких листовок в городе не распространяют. — Как же так? — недоуменно проговорил Новак. — Чьи же это листовки? Под Первое мая вышли наши товарищи клеить, а листовки тут как тут — кто-то уже постарался... Да вот совсем на днях у себя на воротах фабрики обнаружил... Значит, кто-то помимо нас работает в городе... — Вполне возможно, — последовал уклончивый ответ Лукина. — Значит, надо искать связей с этими людьми, — решил Новак. — Нет, Терентий Федорович, никаких связей с ними искать не надо. Действуйте обособленно. Так вернее будет. — Да, вы правы, — согласился тот. Новак пробыл в отряде трое суток. На четвертые он собрался в обратный путь: его могли хватиться на фабрике. Как назло, дорога между лагерем и "маяком" оказалась перекрытой: у единственного брода через речушку, которую нужно было переходить, в засаде сидел целый батальон "шуцманшафт". — Как быть? — обратился к Терентию Федоровичу Валя Семенов, шедший во главе двух взводов партизан, сопровождавших Новака. — Надо прорываться. Я обязательно сегодня должен быть в городе. На следующий день, к вечеру, оба взвода вернулись в лагерь, и Семенов доложил, что Новак благополучно доставлен на "маяк". Смысл этих слов "благополучно доставлен" — расшифровывался таким образом: Семенову, который очень хорошо изучил эту местность, удалось обойти вражескую засаду и ударить одновременно с двух сторон. Умелые действия партизан, их смелый и дружный натиск быстро решили исход дела: засада, готовившаяся уничтожить партизан, сама почти полностью была уничтожена. Терентий Федорович принимал в операции самое активное участие. Необыкновенный подъем и возбуждение вызвал в нем этот бой. Всю вторую половину пути он не мог успокоиться, весело обсуждая с партизанами подробности боя. Очевидно, пребывание в отряде, участие в партизанском бою послужили для Новака хорошей зарядкой. В свою очередь, и нас глубоко обрадовало и ободрило это знакомство. Стало окончательно ясно, что во главе подпольной организации умный, опытный и закаленный руководитель, человек высокой коммунистической идейности, всего себя посвятивший делу народа. И чем ближе знакомился я в дальнейшем с Терентием Федоровичем Новаком, тем глубже убеждался, что не ошиблась партия, послав его на этот трудный, ответственный и опасный участок. Подпольная организация Новака была не единственной в Ровно. Бок о бок с ней, но не зная ничего друг о друге, существовали и боролись еще два отряда советских патриотов — подпольные организации Могутного и Остафова. Нашим городским разведчикам удалось напасть на их след. Установив с ними связь, мы хотя и сообщили их руководителям о наличии в Ровно других подпольных организаций, но не рекомендовали им связываться друг с другом. abu abu Руководитель второй по численности организации после организации Новака стал нам известен под кличкой Могутный и вначале внушал некоторые сомнения. Эти сомнения сразу же рассеялись, когда во время моей беседы с Могутным он бросился в объятия проходившей мимо нас радистке Марине Ких. Они знали друг друга по работе во Львове. Под псевдонимом Могутный скрывался Павел Михайлович Мирющенко, секретарь Ленинского райкома комсомола города Львова. Здесь, в Ровно, он оказался не случайно, накануне оккупации Ровно Мирющенко был переброшен сюда по заданию Центрального Комитета КП(б) Украины. Мирющенко удалось хорошо устроиться при оккупантах — он стал директором техникума. Так было обеспечено и легальное положение и прочная, устойчивая, к тому же на редкость удобная база для подпольной организации. Активными участниками подполья стали многие преподаватели и учащиеся техникума. К тому времени, когда наши разведчики установили связь с организацией Могутного, она насчитывала в своем составе около двухсот человек. В лице Павла Михайловича Мирющенко мы встретились с незаурядным организатором, человеком неистощимой энергии и предприимчивости, застрельщиком и руководителем ряда замечательных патриотических дел, которые были известны всему городу. Мирющенко являлся душой своей организации, любимцем всех ее участников — и тех, кто работал с ним непосредственно, и тех, кто знал его лишь по рассказам товарищей да по кличке Могутный. Кличка эта, выбранная, надо полагать, не случайно, ко многому обязывала, и Павел Мирющенко полностью оправдывал ее. Было что-то подлинно творческое во всей его многогранной деятельности подпольщика. abu В его душе, во всем его облике жил беспокойный комсомольский огонек, и этот огонек сказывался в каждом деле, за которое брался Мирющенко; и тем более это поражало, что на вид он казался старше своих двадцати девяти лет. Мирющенко принадлежал к тому поколению советской молодежи, которое мужало и зрело вместе со всей страной, закалялось в борьбе за социалистическое переустройство жизни, в героических делах великих пятилеток. Сын крестьянина-батрака, погибшего от рук белобандитов, Мирющенко рано узнал нужду; его мать и старшие сестры продолжали работать на местных сельских богатеев до той поры, пока не пришел конец их хозяйничанью на селе. В год великого перелома Павел Мирющенко принял горячее и непосредственное участие в организации колхоза. К тому времени он был уже комсомольцем, одним из первых активистов в родном селе Павловка Свердловского района Ворошиловградской области. Семья Мирющенко одной из первых вступила в колхоз и здесь впервые обрела счастье и жизненное благополучие. Павел Мирющенко, учась в семилетке, работал в колхозе. Он был организатором первого в районе комсомольско-молодежного красного обоза. Следующая осень застала его уже в Днепропетровске, в железнодорожном техникуме. Здесь он также вел большую общественную работу: он был выбран секретарем комсомольской организации техникума. После успешного окончания техникума Мирющенко выдвинули директором вечерней школы рабочей молодежи в городе Енакиеве. Там он вступил в партию. В последующие годы Мирющенко работал в органах народного образования. Тогда и определилось его подлинное призвание — он полюбил профессию педагога и решил посвятить себя благородному делу воспитания юношества. Еще в период своей работы в школе рабочей молодежи Мирющенко поступил на заочное отделение Ворошиловградского педагогического института. Он не оставлял учебы и после переезда во Львов. Оказавшись по заданию партии в оккупированном фашистами Ровно, Мирющенко взялся за дело с присущими ему энергией и инициативой. Прежний опыт директора школы помог наладить в техникуме "отменный порядок". Гитлеровцы были им довольны, считали его полезным человеком. Кому могло прийти в голову, что этот "полезный человек" устраивал оккупантам нешуточные неприятности: поджигал склады с обмундированием и продовольствием, писал и распространял листовки, в том числе и на немецком языке, обращенные к солдатам гитлеровской армии... Подпольная организация Могутного просуществовала два года. Много славных дел совершили подпольщики под руководством своего неутомимого вожака. Они совершили бы их еще больше, если бы не неожиданное происшествие, которое не только оборвало работу, но имело трагические последствия для всей организации. Нельзя было предвидеть, что Павел Мирющенко встретится в Ровно со своим односельчанином Николаем Страшковым. Слишком давно разошлись их жизненные дороги. Павел и Николай были ровесниками, они знали друг друга с раннего детства и с раннего детства ненавидели друг друга. Отец Страшкова, кулак, белобандит, был виновником гибели крестьянина-бедняка Михайлы Мирющенко, отца Павла; это он, Страшков, с помощью других головорезов из кулацкой шайки приволок связанного Михайлу Мирющенко к себе в хату, где подверг его жесточайшим побоям и пыткам, после которых тот скончался. Пятилетний Павел и семеро его братьев и сестер остались сиротами. Но не это не мог простить Павел Николаю Страшкову. Если бы тот рос честным тружеником, настоящим советским человеком, Павел Мирющенко никогда не стал бы в своих мыслях связывать Николая с его отцом. Но яблочко от яблони недалеко падает, говорит пословица; так получилось и с Николаем. Пышущий здоровьем, атлетически сложенный, Николай Страшков уже в мальчишеские годы оказался черствым эгоистом, способным на антиобщественные поступки, кулаком по натуре, выучеником и последователем своего отца; впоследствии, когда подрос, Николай Страшков стал скрытым, но отъявленным врагом советского строя. В годы совместной учебы в школе Павел не допустил, чтобы Николая Страшкова приняли в пионерский отряд; несколько лет спустя, когда Страшков попытался вступить в комсомол, Павел разоблачил его и перед комсомольской организацией. Прошло много лет. Павел давно не жил в селе, и Страшков как-то исчез из поля его зрения, забылся. И надо же было случиться так, что они встретилить на улице в гитлеровской "столице Украины" — встретились и разошлись, не сказав друг другу ни слова. На Страшкове была штатская одежда, не было даже обычной белой повязки с надписью "шуцполицай", но Мирющенко предполагал, что это не меняет дела. И он не ошибся, Страшков действительно состоял на службе в гитлеровской полиции. Одного недооценил Мирющенко — хитрости и коварства врага. Он полагал, что Страшков начнет его разыскивать по фамилии Мирющенко, и не боялся этого, так как числился у немцев под фамилией Дубчак. Страшков, однако, не стал предпринимать таких розысков, а, должно быть, пошел следом за Павлом и сделал это достаточно ловко и незаметно. Почти одновременно с этой встречей произошел провал одного из членов организации. Трудно сказать, как вел себя арестованный при допросе в гестапо; во всяком случае, дня через три Мирющенко установил, что за техникумом ведется наблюдение. Он помнил инструкцию: в случае опасности уходить в отряд. Но для него это значило прежде всего отправить в отряд всех членов организации, находившихся под угрозой ареста, отправить вместе с семьями, а самому уходить последним. Этот трудный, требовавший времени и поэтому наверняка гибельный для него самого план был единственным планом, который мог принять честный, верный своему долгу человек, каким был Могутный. До последнего дыхания Могутный остался достойным этого гордого имени, которое дала ему партия. Ничего, кроме слов, выражавших бесконечное презрение к фашистам, не услышали от Могутного палачи. Его казнили в тюремной камере, но весь город узнал о его казни и заговорил об этом. История гибели Могутного передавалась из уст в уста, обрастая все новыми и новыми подробностями; передавалась сначала как слух, затем как легенда, как волнующая повесть о силе и непобедимости советского человека. Если Новак и Мирющенко были переброшены в Ровно с определенными заданиями, по заранее намеченному плану, то во главе третьей подпольной организации стоял человек, оказавшийся за линией фронта не по своей воле. Это был Николай Максимович Остафов, второй секретарь районного комитета партии города Киева. В дни обороны Киева он возглавил один из участков строительства оборонительных сооружений, был тяжело ранен, захвачен гитлеровцами и вывезен в Ровно. Еще в конце 1942 года наши городские разведчики узнали о подпольной большевистской организации, созданной в лагере советских военнопленных. Руководитель этой организации был нами освобожден из лагеря и доставлен в отряд. Так состоялось наше знакомство с Николаем Максимовичем Остафовым. Человек всесторонне образованный, Остафов обладал большим жизненным опытом. Сын бедного крестьянина, свою трудовую жизнь он начал с десяти лет, когда, потеряв родителей, нанялся в подпаски. Это было в 1917 году. Советская власть открыла перед ним, как и перед всеми детьми трудового народа, широкий простор, дала ему возможность получить образование, к чему Остафов еще с детских лет жадно тянулся. Он окончил Киевский университет, стал научным работником обсерватории, сочетая деятельность ученого с большой общественной работой коммуниста. Упорный творческий труд позволил Остафову защитить диссертацию; ему присвоили ученую степень кандидата физико-математических наук. В 1940 году партийная организация избрала его вторым секретарем районного комитета КП(б)У. abu abu Остаться в отряде Остафов наотрез отказался. "Мое место в городе", просто и решительно заявил он. Он вернулся в Ровно, поступил грузчиком на почту, возобновил старые лагерные связи и наладил новые. abu Остафов и его товарищи добыли у оккупантов много оружия. Они писали и размножали листовки, распространяя их через почтальонов. Остафов нацеливал своих людей на совершение акта возмездия над палачом Украины Эрихом Кохом. abu На этом пути организацию постигла неудача. Случился провал, результатом которого был арест самого Остафова. После долгих пыток в застенках гестапо Николай Максимович был повешен. Случайно уцелевшие свидетели, видевшие последние минуты его жизни, рассказали подробности гибели славного патриота. Остафов умирал как победитель. Палачей бросало в дрожь от презрительной улыбки, которой он отвечал на пытки, от всего его облика, исполненного сознания неизмеримого превосходства над палачами. Дела подпольной организации Остафова заслуживают отдельной книги. Целое повествование можно было бы написать и о группе патриотов, боровшихся во главе с Могутным-Мирющенко. Здесь же мне хочется лишь подчеркнуть, что в Ровно только в составе подпольных организаций активно действовало до тысячи советских патриотов. Это и были подлинные хозяева города. Первое, что мы послали Терентию Федоровичу Новаку, были номера "Правды" и "Красной звезды", сброшенные нам с самолета, а также пачка московских брошюр, которые бережно хранил у себя Стехов. Открывалась широкая перспектива для ведения политической работы среди населения Ровно и области. Кузнецов, Шевчук, Гнидюк, Николай Струтинский в силу своего "легального" положения не могли заниматься в городе ни агитацией, ни распространением листовок. Зато организация Новака, снабженная всеми необходимыми материалами, могла теперь еще шире развернуть агитационную работу. Полным ходом заработали также обе машинки в подвале фабрики валенок. Вскоре последовала и диверсия, совершенная подпольщиками с нашей помощью. Организация получила из отряда мины замедленного действия. Новак, Луць и Настка долго обсуждали, как бы их получше употребить. Во время этого спора пришел Федор Шкурко. — Что ж тут думать! — произнес он удивленно. — Тащите на вокзал. Там фашисты азотную кислоту получили... до сотни бутылей. Каждая в два ведра! — Увезли в город? — спросил Луць. — Да нет, только разгружают. Сообщение Шкурко явилось как нельзя кстати. В тот же день мины были благополучно установлены среди бутылей, на товарном складе станции. После первого взрыва кислота потекла по деревянному настилу перрона. Доски загорелись. Загорелись также плетеные корзины, в которых стояли бутыли. Гитлеровцы бросились тушить пожар, но тут взорвалась вторая мина. От огня бутыли начали рваться одна за другой. Брызги кислоты и осколки стекла не позволяли приблизиться к месту пожара. Спустя некоторое время пламя охватило весь склад. Ликвидировать огонь было уже невозможно. В течение нескольких часов немецкие полицейские и солдаты из вызванной воинской части оставались лишь безучастными зрителями пожара. В свою очередь, и подпольщики оказали нам большую помощь. Первая же машина, пришедшая от них в отряд, привезла пятьдесят шесть пар валенок, бумагу, кое-что из одежды. Григорий Ломакин "подбросил" нам шестнадцать человек из Тучина. Это были те самые товарищи, которые вывели из строя ткацкую фабрику окружного комиссара Вейера. У себя в Тучине они больше оставаться не могли, а мы нуждались в пополнении. Среди новичков были два врача. Они представляли для нас особую ценность. Отряд испытывал острую нужду в медицинском персонале. Схватки с немецкими оккупантами и бандами националистов участились; число раненых увеличивалось. Приезд врачей порадовал нас еще и тем, что они прибыли не с пустыми руками, а с медикаментами и хирургическими инструментами. Они забрали в тучинской больнице, где работали, все, что только можно было унести, в том числе шарфы, чулки, халаты. Выгружая доставленный ими груз, Ломакин неожиданно остановился, полез за пазуху и вытащил оттуда небольшой пакет. В нем Новак посылал нам образцы печатей, бланки немецких учреждений — все, в чем так нуждалась "мастерская" Николая Струтинского. Но самым ценным, что мы получили от Новака, были, конечно, разведывательные данные: сводки о размещении частей и штабов, карта с указанием мест, где дислоцированы аэродромы, и, наконец, полный, скрупулезно составленный отчет о движении гитлеровских автоколонн и пехоты по стратегическому шоссе Ровно — Киев. В дальнейшем сводки стали прибывать почти ежедневно. На фабрике валенок тем временем кипела работа. Подпольная организация разрослась. В ней состояло теперь 173 патриота, из них половина — члены и кандидаты партии. Число валенок, обработанных в кладовой по способу Новака, достигло уже четырех тысяч. Прочная связь между отрядом и подпольем открыла новые, заманчивые перспективы, вдохнула в нас свежие силы, ободрила и воодушевила подпольщиков. Теперь и у нас и у ровенцев имелись все возможности для осуществления того, что вчера еще казалось делом далекого будущего или вообще невозможным. Самые далекие планы ставились на повестку дня. Одним из таких планов было осуществление возмездия над Эрихом Кохом, план, от которого мы не только не отказались после неудачи Кузнецова, а, наоборот, как никогда, стремились к его осуществлению. Теперь к этому делу приобщились подпольщики. То, что было не под силу нам, располагавшим в городе ограниченным числом людей, смогли организовать они; отныне на "Фридрихштрассе", близ особняка гаулейтера, установилось ежедневное дежурство. Все чаще и чаще покидал свое село "агроном" Владимир Соловьев. Он ходил по "Фридрихштрассе", ощупывая в кармане пистолет и не отрывая взгляда от ворот, из которых мог появиться гаулейтер. После нескольких часов дежурства Соловьева сменял Луць, Луця — Николай Поцелуев. Это дежурство, или как называли его подпольщики, "охота за Кохом", и в самом деле чем-то напоминало охоту. Терпение "дежурных", их напряженная сосредоточенность, а главное — рвение и страстность, с какими, затаив дыхание, выжидали они появления гаулейтера, главного фашистского палача Украины, напоминали поведение охотников, окруживших берлогу зверя. Пожалуй, ни у кого из подпольщиков это рвение и страстность не проявлялись с такой силой, как у Поцелуева. Этот молодой, пылкий и напористый человек оказывался всюду, где предстояли активные действия. Такие случаи он просто не мог пропустить. Едва кончался рабочий день на фабрике валенок, как Поцелуев спешил в "рейс", как он называл свои прогулки по улицам города. Цель этих прогулок была всегда одна и та же убивать гитлеровцев. Нельзя сказать, чтобы Николай Поцелуев был особенно разборчив. Ему в одинаковой степени были ненавистны и гауптман, и обыкновенный солдат; и тот и другой, стоило им попасться, что называется, под руку Поцелуеву, платились жизнью. Ненависть, которую испытывал к врагу этот молодой, но уже много претерпевший человек, не знала преград. Ничто, никакие препятствия не останавливали его. Однажды он ехал на велосипеде в очередной "рейс". Город дремал в мягких вечерних сумерках. На одном из поворотов Поцелуев увидел фашистского офицера, тот возился около мотоцикла. Поцелуев осмотрелся вблизи никого. В нескольких шагах от офицера он сошел с велосипеда и повел машину рядом. Поравнявшись с мотоциклом, Поцелуев вынул пистолет и выстрелом убил фашиста наповал. Потом забрал его оружие, сел на велосипед и помчался дальше — по своему маршруту. Новак не очень одобрительно относился к этой деятельности Поцелуева, в шутку называл его анархистом, а иногда и всерьез сердился, когда тот бывал уж слишком неосторожен. Поэтому Поцелуев предпочитал не рассказывать о своих приключениях. Но все знали, что он изо дня в день, спокойно и просто, как бы между делом, истребляет оккупантов. Охота на Коха стала одним из любимых занятий Николая Поцелуева. Каждый раз, становясь на дежурство близ резиденции имперского комиссара, Поцелуев питал надежды, что сегодня гаулейтер непременно появится и он, Поцелуев, совершит акт возмездия. Но Кох не появлялся. Даже в те немногие дни, когда он приезжал в "столицу", его невозможно было увидеть. Из своей резиденции на "Фридрихштрассе" гаулейтер не выходил. На случай, если бы Кох приехал в Ровно бронепоездом, Луць заложил мину с электровзрывателем на железнодорожном полотне неподалеку от фабрики валенок. День и ночь продолжалось дежурство подпольщиков у рубильника, установленного на фабрике. Если бы Кох прилетел самолетом, то его ждала такая же мина на шоссе близ аэродрома. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Но гаулейтер не появлялся. По одним слухам, он безвыездно сидел в Берлине, по другим — находился вместе с Гитлером в его ставке под Винницей, по третьим — проводил все свое время в Кенигсберге, "управляя" Восточной Пруссией и одновременно занимаясь делами многочисленных предприятий в Восточной Европе, собственником которых он стал. Эта третья версия казалась наиболее достоверной: все знали, что коммерческий азарт является самой сильной страстью гаулейтера. Кузнецов с ужасом думал, что промышленные и торговые дела, связанные с огромными прибылями, могут долго еще продержать Эриха Коха вдали от Ровно. А здесь его так ждали! Фон Ортель, с которым Кузнецов иногда заговаривал на эту тему, тоже склонялся к версии о коммерческих делах гаулейтера, но добавлял еще одно обстоятельство, задерживающее приезд Коха в Ровно, — его неприязнь к этому городу. Фон Ортель говорил об этом с нескрываемой иронией. Можно было понять, что у него есть основания считать гаулейтера если не трусом, то все же человеком недостаточной храбрости. Иронию, проскальзывающую в словах фон Ортеля, Кузнецов замечал и тогда, когда речь шла о персонах еще более важных, чем Кох. Это обстоятельство долгое время сбивало Кузнецова с толку. С одной стороны, перед ним был типичный фашист, правоверный гитлеровец, исповедующий религию "жизненного пространства", культ виселицы и работорговли. Но, с другой стороны, тот же фашистский ортодокс и фанатик время от времени бросал такие убийственные иронические реплики в адрес своих хозяев, каких сам Кузнецов никогда не мог бы себе позволить без риска быть тут же заподозренным и разоблаченным. Так, о заместителях гаулейтера фон Ортель отзывался в самых непочтительных выражениях, считая их всех трусами и чуть ли не проходимцами, о самом гаулейтере заметил как-то, что тот труслив, как все торгаши; Геббельса и его пропагандистов он откровенно считал дармоедами и безмозглыми идиотами, о которых даже не стоит говорить всерьез; наконец, о гитлеровской идее "блицкрига" он отозвался однажды как о бессмысленной авантюре, придуманной людьми, которые никогда не знали России... Все это настораживало Кузнецова. Временами его одолевало подозрение — уж не провокация ли это со стороны фон Ортеля? Слишком уж непримиримыми казались эти крайности в натуре майора гестапо. В разговорах с фон Ортелем Кузнецов был по-прежнему сдержан, ни о чем не расспрашивал, старался казаться как можно проще. Пусть фон Ортель чувствует свое превосходство над богатым, красивым, но наивным, далеким от понимания действительности лейтенантом. И фон Ортель действительно наслаждался этим превосходством, этим покровительственным тоном, когда ему все время приходилось как бы поучать неопытного лейтенанта, внушать ему мысли, до которых тот сам, своим умом едва ли мог бы дойти. Так в лице лейтенанта Зиберта фон Ортель обрел и благодарного слушателя, и восприимчивого ученика, и главное — преданного друга, неизменно готового выручить деньгами, щедро угостить, оказать любую услугу, видящего в этом прежде всего честь для себя самого. Постепенно Кузнецову открывалось в фон Ортеле то, что еще так недавно казалось непонятным и загадочным, и чем дальше, тем меньше таких загадок таили в себе потемки этой души. Если одну черту в характере фон Ортеля — его непомерное тщеславие Кузнецов уловил с самого начала их знакомства и, уловив, начал искусно играть на этой струнке, то теперь ему открылась другая черта, более важная, объясняющая всего фон Ортеля, со всеми кажущимися противоречиями. Этой чертой в характере фон Ортеля был цинизм. Это был цинизм страшный, не оставивший в человеке ни единого чувства, ничего святого, ничего, что отличало бы его от животного. Фон Ортель служил своим хозяевам, не веря им. Он считал их такими же законченными мерзавцами, каким был сам. Он не признавал никаких идей, ничего, кроме корысти, которая, по его убеждению, и движет человеком во всех его поступках, будь то в политике или в частной жизни. Он служит в гестапо. Почему? Да потому, что это ему выгодно, это позволяет удовлетворять часть своих желаний и надеяться на то, что со временем он удовлетворит и другую часть. Власть над людьми у него есть уже теперь. Ему нужно богатство — что ж, он его добудет! Если для этого придется переменить веру, он переменит веру, он станет служить кому-нибудь другому, лишь бы это давало больше выгоды. А разве любой другой человек поступит на его месте иначе? — Ну, ты подумай сам, — убеждал он Зиберта в откровенном разговоре, кто в наше время пожертвует хоть чем-нибудь из своих благ или из своих возможностей получить блага ради каких-то отвлеченных понятий вроде долга или, скажем, родины? Ты? Я? Конечно, на словах мы все готовы в огонь и в воду за фюрера, но скажи по совести, разве тебе не дороже твое собственное имение, твой маленький капитал? Если бы ты мог умножить его с помощью, скажем, тех же англичан, — разве ты отказался бы от этого из каких-нибудь "высоких соображений"? Но значит ли это, что мы с тобой готовы изменить фюреру? Упаси бог! А почему? А потому, дорогой мой, что наш фюрер как раз и заботится о приумножении моего и твоего капитала, не забывая при этом, конечно, и себя. — Огонек иронии блеснул в холодных глазах фон Ортеля. — Я считаю, что с нашим фюрером мы заработаем как ни с кем другим, и я предан фюреру, я действительно пойду за ним в огонь и в воду. Это только подтверждает мою мысль. Ты согласен?.. Ну как большевики? — спросишь ты. Вот ведь они не гонятся за выгодой, они и капитал презирают, для них, как ты знаешь, эти самые отвлеченные понятия — вроде совести, или, скажем, родины, или же коммунистической доктрины — важнее всякой личной практической выгоды. Да. Но не это ли признак расовой неполноценности? Ты посмотри, как легко они умирают, как переносят пытки! Ты был когда-нибудь на допросе?.. Я в свое время много думал: откуда такое презрительное равнодушие к смерти? И я понял: все от той же неполноценности. Цивилизованный человек ценит жизнь, он скорее расстанется с чем угодно — с чувством долга, с религией, — чем с собственной жизнью. И это тоже, согласись, подтверждает мою мысль... Из этого памятного разговора Кузнецов вынес нечто необычайно важное для себя как для разведчика. Отныне он до конца знал нутро своего противника, и это знание служило ему залогом его победы. Отныне он мог проще и решительнее обходиться с фон Ортелем, смелее давать ему деньги, поить его в казино, предпринимать все возможное для получения разведывательных данных, постоянно чувствуя свое превосходство над матерым разведчиком-профессионалом и заранее предвкушая свою победу в этом поединке. Случилось так, что уже при следующей встрече фон Ортель, разоткровенничавшись, сообщил о своем возможном отъезде в Западную Германию и заодно о цели этого отъезда: если ему суждено состояться, фон Ортель попадет на один из заводов, производящих новое секретное оружие. В свой очередной приезд Николай Иванович передал нам сведения серьезного военного и политического значения. Речь шла о самолетах-снарядах, готовящихся на немецких секретных заводах и предназначенных для бомбардировки городов Англии. Одновременно со сведениями, которые мы получали от Кузнецова, от Гнидюка и братьев Струтинских, от Шевчука и других наших разведчиков, широким потоком полились сводки от подпольной организации Новака. В них находила свое отражение терпеливая и вдохновенная работа десятков людей. За этими сводками мы видели и сторожа русского кладбища, сидящего с карандашом у окна в своем домике перед стратегическим шоссе, и ветеринарного врача, записывающего данные о военных грузах врага, видели бессменное дежурство многих и многих патриотов. Теперь между Ровно и Гощей существовала постоянная ежедневная связь. Нынешний этап работы требовал наличия именно такой связи. Для этой цели Соловьеву удалось найти подходящего работника. Еще в первые дни пребывания у себя на селе он познакомился с Люсей Милашевской, кареглазой веселой девушкой, которая жила здесь с родителями. Отец Люси был в прошлом управляющим большого помещичьего имения. Это наложило отпечаток на взгляды девушки, на ее отношение к жизни. Первая же беседа Соловьева с Люсей окончилась горячим спором. Молодой советский ученый, москвич Соловьев с удивлением слушал рассуждения Люси о том, как она мыслит себе свое будущее. Как не созвучно это было его взглядам! И в то же время он и оправдывал Люсю. Что могла знать иное девушка ее возраста, жившая и воспитанная в условиях капитализма? Соловьев дал себе слово, что постарается перевоспитать ее. Желанию Соловьева помогло то, что в одном они сходились безоговорочно с Люсей: оба всеми силами души ненавидели немецких захватчиков. Люся согласилась на предложение Соловьева вступить в подпольную организацию, хотя Соловьев, верный своему обыкновению, рисовал ей ее будущее в самых мрачных красках. Новак отнесся неодобрительно к предложению Соловьева сделать Люсю связной между Ровно и Гощей: "Стоит ли?.. Сам говоришь: с человеком еще нужно работать!.." Но "агроном" настоял на своем, и Люся отправилась в свой первый рейс. С тех пор эти рейсы стали систематическими. Люся доставляла из Гоши Новаку документы и оружие, добытое Соловьевым и Кутковцем, а из Ровно в Гощу — задания отряда, советскую литературу, сводки Совинформбюро. В Ровно у нее были знакомые, и эти поездки никого в селе не удивляли. Ездила Люся обычно на легковых машинах немецких офицеров. Ей удивительно везло. Стоило ей выйти на шоссе, улыбнуться и кокетливо помахать платочком пассажирам проходившей машины, как машина останавливалась. Ехавшие офицеры теснились, уступая ей место. Люся неплохо говорила по-немецки и всю дорогу весело болтала, забавляя спутников. Иногда итогом этих разговоров бывали интересные сведения, которые Люся незамедлительно передавала Новаку или Соловьеву, сообразно тому, в какую сторону был рейс. Работа развивалась более чем успешно. Мы свыклись с мыслью, что неизбежны срывы, провалы, аресты товарищей; мы ждали неудач, а их не было. Это казалось невероятным. При усиленной охране, при условии, когда немецкая разведка, щедро финансируемая, состоящая из отборных агентов многих национальностей, прослывшая одной из лучших в мире, сосредоточила во "всеукраинском гестапо" в Ровно крупные силы, наши разведчики, не один и не два, а свыше двух десятков человек работали в Ровно так дерзко и так свободно, как будто им не грозила опасность, работали, не неся никаких потерь! Мы тщательно изучали обстановку. А что, если это ловушка? — все чаще и чаще думалось нам. А что, если гестапо прекрасно осведомлено о нашей деятельности и не препятствует нашим разведчикам лишь потому, что умело снабжает их заведомо ложными сведениями?! Что, если наши донесения в Москву пишутся под диктовку гестапо? Эта страшная, глубоко волновавшая мысль с особенной остротой овладела нами, когда в лагерь приехал Николай Струтинский — приехал на... легковой машине ровенского гебитскомиссара доктора Бера. Оказалось, что в гараже гебитскомиссара у Струтинского нашлись свои люди, и он вот уже третью неделю распоряжался здесь с такой свободой, как если бы это был его собственный гараж. Машинами этого гаража не раз пользовались Кузнецов и Гнидюк; любому из разведчиков, связанных со Струтинским, могла быть отныне предоставлена легковая, а если нужно, то и грузовая машина из гаража гебитскомиссара. Струтинский заявил нам при встрече, что имеет полную возможность убить Бера или увезти его живым на его же личной машине. Ни то, ни другое не входило в наши расчеты. Мы долго, во всех подробностях, расспрашивали Струтинского о его работе, расспрашивали так детально и придирчиво, что его самого одолели наконец сомнение и беспокойство. Он робко, неуверенным голосом, не переставая вопросительно глядеть то на меня, то на Лукина, доложил еще об одном из своих ровенских дел. Несколько дней назад он познакомился с девушкой, которую зовут Лариса. Она работала в гестапо в качестве уборщицы. Лариса охотно приняла на себя обязанности разведчицы. По совету Струтинского теперь она с особым усердием стала "убирать" помещение гестапо. Начальство ею было довольно, доволен и Николай. — Вот результат ее работы, — закончил он свое сообщение и развернул аккуратно сложенные, использованные листы копировальной бумаги. Многие из них были почти целыми, и на глянцевой поверхности их четко выступали светлые дорожки строчек. Лукин взял зеркало, приложил к бумаге и начал читать. Первое, что ему попалось, было одно из секретных донесений в Берлин; особой ценности оно не представляло; но следующий лист заставил Лукина насторожиться. "Список лиц, содержащихся в ровенской городской тюрьме", прочел он в зеркале заголовок. Разобравшись в бумагах, мы поняли, что уборщица из гестапо, найденная и привлеченная к работе Струтинским, представляет для нас клад. Если только... Вот это "если" и не давало покоя. — Кто тебя с ней познакомил? — допытывались мы у Николая. — Кем она была до войны? Почему оказалась в гестапо? Кто надоумил ее собирать использованную копирку?.. Николай сосредоточенно, стараясь быть очень точным, подробно рассказал, как и при каких обстоятельствах он познакомился с Ларисой. Познакомил их Афанасий Степочкин, бывший военнопленный, человек проверенный, известный в отряде. Он, в свою очередь, знает Ларису давно, не раз говорил с нею по душам и ручается за нее головой. До оккупации Лариса училась в техникуме. Уборщицей в гестапо она оказалась случайно пошла на эту работу для того, чтобы избежать мобилизации на немецкую каторгу. Собирать использованную копирку предложил ей сам Николай. Лариса уверяет, что это не стоит ей большого труда, она предложила вещь более значительную: подобрать ключи к письменным столам сотрудников гестапо и извлекать из ящиков все, что там может быть интересного. Поскольку это дело особо серьезное, Николай и приехал просить нашей санкции... Все шло очень гладко, подозрительно гладко... Неужели ловушка?.. Это было бы чудовищно — в такой момент дезинформировать наше командование под диктовку гестапо! И когда вскоре нас постигла первая неудача, мы испытали чувство сложное и безотчетное. Это трудно передать, но, как ни тяжко переживалась первая неудача, как ни болело сердце за товарища, попавшего в руки врага, мы не могли не испытывать облегчения. Мы убеждались в том, что наши удачи — это действительно наши удачи, что наши разведывательные данные достоверны, что не гестаповцы водят нас, а мы водим их вокруг пальца. Это утешительное, бесконечно радостное сознание досталось нам дорогой ценой. Несколько раз в Ровно ходил разведчик Карапетян. Он бывший военнопленный и в отряд вступил в начале 1943 года. Задания Карапетян выполнял хорошо, и не было оснований не посылать его в Ровно. В городе он обычно останавливался на явочной квартире, где жила жена лейтенанта Красной Армии с двумя детьми. Однажды Карапетян пришел на эту квартиру пьяный. Там оказалось двое незнакомых людей. Не смущаясь их присутствием, забыв обо всем на свете, Карапетян начал хвастать: — Вы знаете, кто я? Я опасный для фашистов человек! Хозяйка, встав за спинами незнакомцев, делала Карапетяну знаки: молчи, мол! — Я знаю, ты помалкивай! — отвечал Карапетян. — Меня голыми руками не возьмешь. Вот, видали? — И он показал бывшие при нем револьверы и гранаты. Незнакомцы послушали, поспешно попрощавшись, ушли. — Что ты наделал! — всплеснула руками хозяйка. — Это же агенты! Беги скорей! Карапетян, сразу протрезвев, кинулся во двор и скрылся. В лагере он нам ничего не сказал о случившемся и через день был снова послан в Ровно. Но тут Николай Струтинский, который тоже пользовался этой квартирой, приехал из города с вестью, что хозяйку и ее детей забрали в гестапо. Карапетян был немедленно отозван из Ровно и допрошен в штабе отряда. Он во всем признался. Преступление это нельзя было простить. По решению командования отряда Карапетяна расстреляли. Последствия этого, по сути дела, предательского поступка были самые тяжелые. Мало того, что была провалена одна из надежных явок, что хозяйку квартиры, честную и преданную советскую женщину, вместе с ее детьми забрали в гестапо, где их ждала неминуемая гибель, — украинским националистам удалось выследить Жоржа Струтинского. Это произошло именно тогда, когда он шел на явку, проваленную Карапетяном, ничего не зная о случившемся. Выследив Жоржа, предатели пустились на провокацию. — Послушай, хлопец, — сказал молодчик, одетый в полувоенную форму, остановив его на улице и взяв за локоть, — есть дело к тебе. — Какое у тебя ко мне дело? — спросил Жорж. — Мы знаем, кто ты есть. Не отказывайся. Мы хотим перейти к партизанам. Мы хотим бить швабов. Атаман нас обманул. Такие случаи бывали часто. Жорж знал о них и не удивился. Он сказал, однако: — Если хотите, чтоб вам верили, вы должны связать своих офицеров и притащить с собой. Молодчик согласился. Они условились с Жоржем о встрече на берегу речушки, в километре от города. Через три дня перебежчики должны были быть там со связанными офицерами. Жорж разыскал брата и посоветовался с ним. Тот дал свое согласие. Место встречи оба брата хорошо знали: в детстве им часто приходилось кататься на велосипедах на берегу этой речушки. — Встретишь их там — и оттуда с ними прямо на "маяк", — сказал Николай. — Осторожней! Помни, с кем имеешь дело. В назначенный час Жорж был на месте. Сначала ему показалось, что здесь никого нет, но затем из-за кустов поднялись двое. Жорж обратился к ним с условленным паролем: — Вода холодная, хлопцы? — Мы еще не купались, — услышал он в ответ. Отзыв был правильный. Но в то же мгновение из-за других кустов, из-за камышей, из-за бугров — отовсюду стали выскакивать гестаповцы. Жорж узнал их по черной одежде. Он выхватил свой ТТ и начал в упор расстреливать предателей и гестаповцев. — Взять живьем! — услышал он откуда-то сзади. Первая пуля попала Жоржу в грудь. Патронов в пистолете не оставалось. Жорж бросился в реку. Здесь его настигла вторая пуля, попавшая в ногу. Его схватили, связали и, истекающего кровью, потащили в гестапо. ГЛАВА ВОСЬМАЯ С утра до вечера на русском кладбище Грабник людно. Люди навещали могилы своих близких. Этими близкими были не только мать, отец, братья и сестры, но и безвестные военнопленные, замученные в лагерях и похороненные здесь. Горожане подолгу стояли у братских могил. Может быть, это кладбище было единственным местом, где можно было, не таясь, не озираясь по сторонам, забыв о смертельной угрозе, выказывать свою благодарность, свою любовь и преданность Красной Армии. Эти могилы напоминали не только о тех, кто отдал свою жизнь за освобождение Родины, но и о тех живых, что продолжали сражаться, о тех, кого с таким нетерпением ждали и в чей приход так верили. Жители заботливо убирали могилы цветами, подолгу простаивали здесь в скорбном молчании. Иногда в толпе людей, окружавших свежую могилу, появлялась фигура худощавого человека с чуть приподнятым правым плечом. Люди знали, что это сторож русского кладбища. Лицо его, несколько вытянутое, хранило всегда одно и то же выражение суровости и безучастия, сырые глаза с холодным вниманием присматривались ко всему; почти ни с кем сторож не говорил, и трудно было понять, зачем он здесь, в толпе, — по велению ли сердца, по долгу ли своей мрачной службы или просто по привычке... Никто не знал, чем занимается Николай Иванович Самойлов. А дни его были наполнены самыми неотложными и разнообразными делами. Одним из таких дел была отправка военнопленных в партизанский отряд. Русское кладбище Грабник, куда почти не заглядывали гитлеровцы, служило местом сбора этих людей. Работой по отправке руководил Владимир Соловьев. К этому времени он был знаком с большинством военнопленных, находившихся в селах Гощанского района, многих знал по имени, в лицо, со многими случалось ему говорить по душам. Предварительную беседу с отправляемыми обычно вели Кутковец и его "агрономы". Затем с каждым в отдельности из тех, кто шел в партизаны, с глазу на глаз беседовал Соловьев. Он нес ответственность за каждого отправляемого. Разговаривая с военнопленными, Соловьев изо всех сил старался преувеличить трудности, которые ждали их в партизанском отряде, нарочно сгущал краски, рисовал все возможные и невозможные опасности, чтобы люди знали, на что идут. Но случаев отказа почти не бывало. Когда вопрос об отправке того или иного товарища был решен, следовала главная часть беседы. Соловьев давал ему прочесть советскую листовку или газету. И каждый раз он наблюдал одно и то же волнующее зрелище. Взрослый мужчина, прошедший тяжелые испытания, многое на своем веку повидавший, брал этот измятый, замусоленный, прошедший через сотни рук газетный листок и плакал, как ребенок, целовал, смеялся, не зная, как выразить свою радость. На кладбище Грабник будущих партизан уже ждал присланный Новаком проводник. Его знакомили только с одним человеком из группы — старшим. Затем проводник уходил, за ним на некотором расстоянии шел старший, а за старшим — вся группа цепочкой, сохраняя расстояние, на котором каждый последующий виден предыдущему. За чертой города цепочка растягивалась на большее расстояние: люди шли примерно в полкилометре друг от друга. До сих пор мы сдерживали количественный рост отряда, так как считали, что чем меньше нас, тем меньше мы привлекаем к себе внимания и тем легче, стало быть, заниматься разведкой. abu abu Но обстановка вокруг становилась все сложнее. abu Враги сосредоточили свое внимание на нашем отряде. Теперь они уже во всеуслышание объявили о войне против партизан. Не проходило дня без стычки. И вопрос стоял теперь по-другому. Обеспечить нормальную работу значило прежде всего укрепить самый отряд, умножить число его бойцов, превратить небольшую, легко маневрирующую группу в крупное боевое соединение. Нам нужны были люди. И люди шли. Шли из Ровно, шли из Здолбунова, шли из районных центров, из ближних и дальних сел, из лесов. Шли горожане и жители сел, бывшие военнопленные и люди, бежавшие из банд националистов. Последние появлялись все чаще и чаще. Так, еще полгода назад в отряд пришли первые перебежчики. В их числе был Борис Крутиков, лейтенант Красной Армии, бежавший из плена, насильственно забранный националистами в их "курень", где его сделали военным инструктором. Воспользовавшись первым же удобным случаем, Борис Крутиков бежал из лагеря Бульбы, захватив и доставив нам оружие, а также ценные разведывательные данные. К нам пришли Василий Дроздов и его жена Женя, Валентин Шевченко, Корень и десятки других честных людей. Пришла и Наташа Богуславская, молодая советская активистка, в прошлом секретарь райкома комсомола, которую националисты держали у себя под строгой охраной. Наташа ухитрилась не только обмануть охрану, но и разоружить целую сотню бандеровцев и привезла к нам на фурманке их автоматы, патроны, винтовки. Разоружение оказалось делом довольно несложным. Атаманы не доверяли своей "рати". Они прятали оружие в склад и раздавали его только перед боем, а после боя отнимали. Наташе пришлось, таким образом, иметь дело не со всеми головорезами, а лишь с одним часовым у склада, которого она быстро уговорила; тот помог ей погрузить оружие на повозку и вместе с нею прибыл в партизанский отряд. abu ...Как всегда, Москва не приказывала, а запросила: "Можете ли вы выделить группу подрывников для посылки в район Ковеля с заданиями диверсионного характера?" Мы ответили без колебания: "Можем". Двадцать девятого мая из Цуманских лесов в Ковельские лесные массивы вышла саперная рота в составе шестидесяти пяти человек. Путь им предстоял нелегкий: шесть-семь суток идти ощупью, неся на себе весь тол, какой был в отряде к моменту их ухода и который мы полностью им передали, — количество, достаточное для взрыва двенадцати эшелонов. Чтобы рота смогла добраться в район Ковеля незамеченной, без стычек с врагами и, следовательно, без раненых, мы на всю дорогу заготовили ей продукты — дали сухарей, копченой колбасы, — все это также легло тяжелым грузом на плечи саперов. Во главе роты пошел майор Фролов. Перед уходом, выстроив роту, он пришел за мной, чтобы я сказал бойцам напутственное слово. Я начал с предупреждения о том, что идти надо осторожно. — Вам хорошо известно, — говорил я, — что против небольших групп разведчиков гитлеровцы устраивают засады из двух-трех сотен людей с пулеметами. Вам известно также, что стоит нам дать о себе знать, как против нас высылаются крупные части карателей. Не любят и боятся нас гитлеровцы. Но нам сейчас невыгодно с ними драться. Значит, надо, чтобы враги не знали, что вы часть нашего отряда. Нигде ни одному человеку не говорите об этом. Не говорите даже об этом между собой. Забудьте мою фамилию, забудьте фамилию Фролова. Он также достаточно хорошо известен вражеской агентуре. С сегодняшнего дня зовите Фролова "дядя Володя" или просто "товарищ командир"... Так инструктировал я выстроенную перед уходом саперную роту. "Дядя Володя" — это не случайный и не выдуманный псевдоним майора Фролова. Так называл его молодой партизан Пронин, геройски погибший в первый же день своего пребывания в тылу врага. Он был подстрелен еще в воздухе, когда летел с парашютом, схвачен врагами и зверски замучен. С тех пор и осталось за Фроловым это имя — "дядя Володя"; произнося его, партизаны каждый раз вспоминали Пронина. Рота выступила. По обе стороны лесной просеки, по которой шел путь из лагеря, стояли все подразделения отряда, выстроенные в почетный караул. Многие друзья, успевшие за время партизанской жизни привязаться друг к другу, встречаясь каждый день, деля все радости и невзгоды, теперь расставались надолго. У некоторых в уходившей роте были родные — брат, отец, муж. "Может быть, прощаемся навсегда", — невольно думалось каждому. Командиром роты пошел лейтенант Константин Григорьевич Маликов. Инженер по образованию, он, так же, как и все наши москвичи, в армию вступил добровольно, участвовал в обороне Москвы, особенно отличился при разминировании вражеских минных полей перед тем, как советские танки должны были начать свое знаменитое контрнаступление. В отряд он тоже пошел добровольцем. Помню, он заглянул ко мне дня за три до вылета: — Разрешите обратиться по личному вопросу! — Слушаю вас, товарищ Маликов. — Я люблю одну девушку и хочу сходить с нею в загс. На это может потребоваться три-четыре часа. Могу ли я отлучиться на это время? — Отлучиться-то можете, но зачем вам торопиться с женитьбой? Вернетесь после войны, тогда и женитесь. — Она военврач и уезжает на фронт сегодня вечером, — сдержанно ответил Маликов. Человек он был бесстрашный. Его диверсии на железных дорогах дорого обошлись оккупантам. Как и Хосе Гросс, инженер Маликов стал незаменимым мастером подрывного дела. На его минах, как правило, вражеские паровозы взлетали, а вагоны разбивались в щепки. Но никто не мог разгадать, почему он был всегда задумчив. Часто можно было видеть, как Маликов, удалившись от товарищей, долго сидит где-нибудь один, занятый своими мыслями. О чем он думал? О своей молодой жене, сражающейся где-то на другом фронте? О будущем? Придумывал ли новые механизмы для взрыва мин? Когда в бою с гитлеровцами разрывная пуля раздробила Маликову два пальца правой руки — указательный и средний, он продолжал стрелять из автомата левой рукой. Только по окончании боя Маликов обратился к Цессарскому и попросил, чтобы тот ампутировал ему раздробленные пальцы. Не прошло недели после ампутации, не дожидаясь, пока затянутся раны, Маликов ушел на новую операцию. Мы все знали его как страстного шахматиста. Карт в отряде не признавали. Они сжигались немедленно, как только попадали к нам в виде трофеев или заносились кем-нибудь из новичков. Но шашки, домино и особенно шахматы были общим увлечением. Нашлись специалисты, которые перочинным ножом вырезали шахматные фигуры из сосновой коры, лепили их из теста и воска. Шахматные турниры проводились в отряде непрерывно: заканчивался один — начинался другой. В шахматы Маликов играл превосходно. Он оказывался неизменным победителем всех турниров, в которых участвовал. Он давал сеансы одновременной игры на десяти — пятнадцати досках и на всех выигрывал или, в крайнем случае, сводил партию вничью. Наконец, когда легкие победы ему наскучили, он придумал способ играть "втемную": отвернувшись от противников и не глядя на доски, а только называя фигуры и поля. И тоже выигрывал. С саперной ротой пошел также Макс Селескериди, пошел Григорий Сарапулов и другие лучшие подрывники отряда. Досадно было Коле Фадееву и Хосе Гроссу, что не могут принять участие в походе. С завистью смотрели они на своего друга Маликова, на деловитого Сарапулова, который всю ночь перед выходом готовил в путь свое отделение. Да и те, прощаясь, чувствовали себя неловко перед ранеными товарищами. Маликов проговорил что-то в том смысле, что постарается поработать за всех троих — за себя, за Гросса и за Колю. Фадеева это, однако, мало утешало. Весь день, молчаливый и злой, лежал он на своей повозке, служившей ему постелью. Те, кто уходил, и те, кому пришлось оставаться, хорошо сознавали, насколько важно и ответственно дело, порученное нам командованием. Враг подбрасывал к линии фронта новые войска и технику. Уничтожение эшелонов с вражескими пушками, которые могли завтра направить свои дула против наших товарищей на фронтах, уничтожение гитлеровских солдат, которые, может быть, завтра же пошли бы в контратаку на советских бойцов, было делом почетным. В радиограмме командования обращалось внимание на то, чтобы по возможности сильнее нарушить работу железных дорог Ковель — Сарны — Киев и Ковель — Ровно — Киев. Еще в январе нам удалось связаться с одним поляком, жителем села Ямного Клесовского района. Он сам отыскал наших разведчиков и представился: "Горбовский Антон, бывший драгун польской армии..." Одет он был странно — в калошах на босу ногу и с зонтиком в руке. Однажды он приехал к нам верхом на какой-то тощей кляче, но со шпорами на босых ногах. Говорил Горбовский быстро, фальцетом. Наши разведчики почему-то прозвали его "хранцузом". Он рассказал о предателях, живших в его селе, просил нас с ними расправиться. Потом просил уполномочить его на организацию партизанского отряда из поляков. "Хранцузу" сначала не верили, но потом убедились, что он действительно всеми силами души ненавидит гитлеровцев и готов с ними бороться не на жизнь, а на смерть. Этот внешне странный человек сумел организовать отряд, в котором было до ста бойцов, поляков из окрестных сел. Ему-то мы и поручили операции на железной дороге на участке Клесово Коростень. Кроме того, стремясь как можно лучше выполнить задание командования, мы послали связных к Фидарову в Сарны и к Красноголовцу в Здолбунов. Обеим подпольным группам поручалось усилить диверсионную работу на железных дорогах. Спустя десять дней мы уже могли доложить командованию о первых результатах. Эти результаты почувствовали на себе оккупанты. Один за другим уничтожались эшелоны и мосты во всей округе — в радиусе трехсот километров от нашей базы. Тем временем разведчики и подпольщики из Ровно, Здолбунова и Луцка продолжали отправлять к нам в отряд через "маяки" проверенных людей. Отряд продолжал расти. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ У моего чума появился встревоженный связной. — Товарищ командир, вдоль дороги со стороны села Журавичи движется немецкая колонна. Впереди конные, за ними солдаты на фурманках. Есть и пушки, — доложил он. Связной был послан ко мне секретным постом, выдвинутым на одну из дорог в двух километрах от лагеря. Не успел я разобраться в этом донесении, как одновременно, запыхавшись, подбежали еще двое — боец с одного из постов, охранявших лагерь, и партизан, пасший наш скот на лесной полянке близ лагеря. Оба подтвердили, что видели немецких конников. Сомнений быть не могло — немцы подходили к лагерю с трех сторон. Я поручил Стехову выдвинуться с поддежурным взводом в сторону противника и организовать там командный пункт. Сам остался на месте, чтобы подготовить все подразделения к бою и держать связь с другими постами. Не успел Сергей Трофимович пройти и двухсот метров, как длинная пулеметная очередь прорезала лесную тишину. За ней послышался плотный автоматный и винтовочный огонь. Я решил, что стреляют наши, и, опасаясь, что они зря пожгут патроны, которых у нас и без того мало, послал связного к Стехову с приказом: стрелять прицельно, беречь боеприпасы. Не успел я отдать приказание связному, как мне вновь докладывают: — Товарищ командир! С поста сообщают: противник на дороге разворачивает пушки. Приказываю Базанову: — Взять тридцать пять автоматчиков, захватить пушки! Базанов мигом скрылся в лесу. Бой разгорался. Издали доносилось грозное партизанское "ура". "Неужели Стехов повел людей в атаку? — подумал я, прислушиваясь к стрельбе. — Не предупредил меня?" Но связной вернулся и доложил: — Ваше приказание передано. Товарищ Стехов сообщает, что стрельба идет со стороны противника, а наши стреляют мало. Он удивляется, что со стороны противника беспрерывно слышится русское "ура". — Передать Стехову: людей в атаку не пускать. Справа от него пушки, туда выслан Базанов. Пусть с ним свяжется. Обстановка была неясной. Почему со стороны противника кричат "ура"? Откуда появились в лесу пушки? Неужели фашисты послали вперед предателей? Ни я, ни оставшийся со мной Лукин ничего понять не могли. Наконец все прояснилось. Командиром поддежурного взвода, который пошел со Стеховым, был Борис Крутиков. Применяясь к местности, прячась за деревьями и пнями, он и его бойцы близко подобрались к противнику. Вдруг совершенно отчетливо Крутиков услышал: — Ты что же, Борис, в своих стреляешь? — кричал ему женский голос со стороны наступавших. Крутиков присмотрелся и чуть не обмер. В "противнице" он узнал свою соученицу, с которой когда-то в киевской школе сидел за одной партой. Они бросились друг другу в объятия. А рядом события развертывались так. Приблизившись к дороге, где противник готовил к бою артиллерию, Базанов, чтобы нагнать на врага панику, громко скомандовал: — Батальон! Первая рота — вправо, третья — влево, вторая — за мной! Тут к нему подбегает незнакомый человек: — Да наш батальон уже развернулся! — Какой батальон? — Второй батальон Ковпака! Стрельба прекратилась, началось "братание". На нас "наступали" ковпаковцы! С Сергеем Трофимовичем Стеховым мы пошли к Ковпаку. Это была наша вторая встреча с легендарным партизанским командиром. Еще в феврале в Сарненских лесах услышали мы о Ковпаке. Из Ровно, Сарн, Клесова и Ракитного нам сообщали о крупном партизанском соединении, действующем где-то на севере от нас. — Какой-то Ковпак ведет тысяч сто партизан. Они бьют фашистов почем зря, — говорили местные люди. "Фельджандармерия и каратели сильно обеспокоены каким-то крупным партизанским отрядом под командованием Ковпака, — писал из Ровно Кузнецов. — Немцы и немки с ужасом рассказывают, что Ковпак везде появляется неожиданно, истребляет немецкие гарнизоны, взрывает мосты и поезда. Боятся, как бы он не нагрянул в Ровно..." Что это за отряд и кто такой Ковпак, мы тогда еще не знали. Вскоре Валя Семенов, вернувшись из разведки, доложил, что в Князь-село прибыли батальоны Ковпака. Они расквартировались по соседним с нами селам. — Ты их видел? — Самого Ковпака не видел, но к нам едут его представители. И действительно, через час я познакомился с представителем Ковпака. Я увидел невысокого коренастого человека с большой бородой. Он слез с седла и представился: — Вершигора, начальник разведки отряда Ковпака. На петлицах его гимнастерки три шпалы — подполковник. На левой стороне груди — орден Красного Знамени. На наши расспросы Вершигора отвечал скупо. Зато сам очень подробно расспрашивал обо всем, выяснял обстановку: как расположены гитлеровские гарнизоны, много ли войск в Ровно и области, какие села контролируются партизанами? Особенно интересовали нашего гостя украинские националисты. Ковпаковцам впервые приходилось с ними здесь сталкиваться. — Сидор Артемович Ковпак и Семен Васильевич Руднев решили отпраздновать юбилей Красной Армии, — сообщил Петр Петрович Вершигора. Они просили меня передать вам приглашение прибыть к нам в Князь-село на праздник. На рассвете двадцать третьего февраля в сопровождении Пашуна и небольшой охраны я выехал в Князь-село. Много раз за время жизни в тылу врага мне приходилось встречаться с партизанскими отрядами, группами разведчиков, с отдельными партизанами. "Мы не одни здесь. Нас много. Мы везде", — думалось всякий раз при таких встречах. Каждая из них надолго западала в душу. Но в тот февральский день, направляясь в отряд Ковпака, я испытывал особенное волнение. abu Проезжая через села Ленчин и Рудню-Ленчинскую, где расположились подразделения Ковпака, я забыл, что нахожусь во вражеском тылу. По улицам ходили бойцы, вооруженные автоматами и ручными пулеметами. На шапках ярко горели красные ленты, красноармейские звезды. У многих ковпаковцев на гимнастерках красовались новенькие ордена и медали. Кое-где у хат стояли станковые пулеметы и даже орудия. Партизаны распевали песни и, когда наша фурманка проезжала мимо них, лихо здоровались. Моему воображению Ковпак почему-то представлялся человеком огромного роста, богатырской силы, с громким, далеко слышным голосом. Поэтому я искренне изумился, когда увидел перед собой очень пожилого худощавого партизана, которому на вид нельзя было дать меньше шестидесяти лет. Говорил он живым, даже немного вкрадчивым голосом. На груди его сверкали Золотая Звезда и орден Ленина. — Здравствуйте, товарищ Медведев! — сказал Сидор Артемович. — Я слышал о вас еще в Брянских лесах, и вот встретились здесь, на Украине. Ковпак стал забрасывать меня вопросами. Давно ли мы в этих местах, как ведем работу и долго ли еще будем сидеть под Ровно? Я подробно рассказал обо всем. — А сидеть будем здесь до тех пор, пока сюда не придет Красная Армия, — закончил я. В это время в комнату вошел высокий красивый человек тоже с орденами на гимнастерке. Лицо у него было очень утомленное. — Знакомьтесь, это наш комиссар — Семен Васильевич Руднев, показывая на вошедшего, сказал Ковпак. Мы тепло поздоровались. Семен Васильевич включился в разговор. — Правда, что вы имеете в Ровно своих партизан? — спросил он. Услышав утвердительный ответ, Руднев принялся расспрашивать меня обо всех тонкостях дела: как мы добились этого, по каким документам наши люди туда ходят; как удалось установить связь с местной большевистской подпольной организацией; кто такой Новак, как мы совместно организуем операции? — Вот и нам бы организовать такую работу, Сидор Артемович, проговорил Руднев, обращаясь к Ковпаку. Сидор Артемович попросил меня снабдить начальника разведки подходящими документами и добавил: — Хлопцы для города у нас найдутся, только вот немца у меня нет. — Какого немца? — спросил Руднев. — Да у них один партизан в Ровно под немца работает. — Что же он? На самом деле из немцев или... — обратился ко мне Руднев. — Нет, наш, советский инженер, но прекрасно владеет немецким языком и усвоил все манеры немецкого офицерства. — Это интересно... А можно его повидать? — К сожалению, нет. Он сейчас в Ровно, — ответил я. — А нельзя нам через вашего "немца" узнать о результатах диверсий, которые мы провели в Ровенской области? Я обещал, что поручу это Кузнецову. Близился вечер. В трех комнатах были накрыты праздничные столы. За ними расселись штабные работники, командиры батальонов и рот — всего человек семьдесят. — Первый тост — за партию, за победу, — предложил Сидор Артемович. За ним выступил Семен Васильевич Руднев. Нужно было видеть, с какой преданностью и с каким восхищением смотрели на командира и комиссара собравшиеся за столом ковпаковцы! Затем слово предоставили мне. Я говорил о своем отряде: о том, какой переполох у фашистов вызвало появление под Ровно Ковпака, — не случайно каратели, заходя в села и хутора, прежде всего спрашивают: "Ковпака нет?" Рассказал и о том, что фашистские "правители" в Ровно и их жены смертельно боятся, что Ковпак нападет на их "столицу". А через три дня, когда соединение Ковпака покидало наши места, мы передали комиссару Рудневу подробные сведения о том, что его интересовало. ...Со времени этой встречи прошло четыре месяца. Мы успели перебраться дальше на запад, за реки Случь и Горынь. И вот теперь нам снова предстоит волнующая встреча с Ковпаком. Ковпаковцы изменились, выросли за эти четыре месяца. Теперь они шли на Карпаты, шли крепко вооруженные, хорошо одетые и обутые. Неожиданность их появления в наших новых краях объяснялась тем, что двигались они быстро: в последний переход делали в сутки свыше шестидесяти километров. Ясно, что ни наша разведка, ни тем более местные жители не могли предупредить нас об их приближении. А за немцев мы приняли потому, что конники-ковпаковцы почти все были одеты в трофейное немецкое обмундирование. Несколько дней простояли ковпаковцы неподалеку от нашего лагеря, и каждый день то Ковпак с Рудневым приходили к нам в гости, то мы ходили к ним. — Покажите же нам вашего "немца", — при каждой встрече напоминал Сидор Артемович. Однажды, когда Ковпак и Руднев пришли к нам, я представил им только что возвратившегося из Ровно Николая Ивановича. — О, що дило, то дило, — говорил Ковпак, слушая рассказы Кузнецова о его работе. За столом Сидора Артемовича удивила колбаса, которой мы потчевали гостей. Были и "московская", и "краковская", и "чайная", и сосиски, и окорока. — Откуда така добра ковбаса? — спросил он. — Сами делаем, Сидор Артемович. У нас к тому времени действительно наладилось производство колбасы. Но не ради роскоши или прихоти занялись мы этим делом. Разведчики уходили из отряда на неделю, на две. По нескольку человек постоянно дежурили на "маяке". Им надо было питаться, а заходить в села за продуктами не разрешалось. Что можно было им дать с собой, кроме хлеба? Вареное мясо быстро портилось, и люди жили впроголодь. Производство колбасы явилось блестящим выходом из положения. Специалисты-колбасники нашлись заправские. Все это я и рассказал Сидору Артемовичу. Часа через два, когда мы еще сидели за столом, появилась целая группа ковпаковцев. — Товарищ командир Герой Советского Союза! — обратился один из них к Ковпаку. — Разрешите обратиться к полковнику Медведеву. — Разрешаю, — ответил Ковпак. — Товарищ полковник, мы к вам с просьбой обучить нас делать колбасу. Оказывается пока мы сидели и закусывали, Сидор Артемович послал связного с запиской к своему начальнику хозяйства, чтобы тот выделил людей для обучения их колбасному производству. ...Соединение Ковпака ушло дальше по своему маршруту. Расставаясь, мы выработали специальный код и условились о расписании для радиосвязи и позывных, чтобы взаимно информировать друг друга обо всем, что может помочь обоим отрядам. Примерно через неделю прибыло сообщение от Кузнецова, что в ближайшие дни из Берлина в свою главную квартиру будет проезжать Гитлер. Его специальный поезд должен был следовать по железной дороге Львов Здолбунов. Зная, что соединение Ковпака должно будет пересекать эту дорогу, мы написали Сидору Артемовичу радиограмму. Но, как назло, наши радисты в течение трех суток не могли установить связи с радистами Ковпака. Когда наконец радиограмма была передана, ковпаковцы были уже далеко западнее железной дороги. Впоследствии Петр Петрович Вершигора рассказал мне, как помогли ковпаковцам при следовании через Западную Украину наши данные о селах, в которых обосновались националисты. Соединение Ковпака благополучно, не тратя лишнего времени и сил, миновало эти села. Однако о маршруте ковпаковцев предатели все же кое-что проведали и сообщили своим хозяевам. Об этом я, в свою очередь, рассказал Петру Петровичу. Не помогли предателям их старания! Карпатский рейд был совершен, соединение Ковпака прошло этот легендарный путь на горе врагам, покрыв себя неувядаемой славой. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Эрих Кох... Пауль Даргель... Альфред Функ... Герман Кнут... Эти имена были хорошо известны на захваченной гитлеровцами территории Украины. Главари гитлеровской шайки со своими подручными грабили, душили, уничтожали все живое на украинской земле. Одно упоминание этих имен вызывало у людей содрогание и ненависть. За ними вставали застенки и виселицы, рвы с заживо погребенными, грабежи и убийства, тысячи и тысячи погибших ни в чем не повинных людей. "Пусть знают эти палачи, что им не уйти от ответственности за свои преступления и не миновать карающей руки замученных народов". Эти слова мы знали наизусть. Они напоминали нам о нашем патриотическом долге, о долге перед теми, чья кровь вопиет о возмездии. Они служили нам программой нашей боевой работы. Настала пора переходить к активным действиям. И когда Николай Иванович Кузнецов, снова по собственной воле, без вызова, явился в лагерь и стал просить нашей санкции на совершение акта возмездия над заместителем гаулейтера Паулем Даргелем, мы не стали его дольше удерживать. Если Эрих Кох, являясь одновременно имперским комиссаром Украины и гаулейтером Восточной Пруссии, в Ровно бывал только наездами, то Пауль Даргель, правительственный президент, заместитель Коха по политическим делам, находился в "столице" почти безвыездно. Лишь время от времени он вылетал в Киев, Николаев, Днепропетровск или другие города, чтобы на месте направлять "деятельность" своры гитлеровских комендантов и губернаторов. Руководство бандами националистов исходило тоже от Даргеля. В отряде Кузнецов пробыл несколько дней. Он подробно обсуждал с нами план ликвидации Даргеля. К тому времени Валя Довгер, работавшая в экспедиции рейхскомиссариата, успела хорошо изучить распорядок дня правительственного президента. Ни Валя, ни Кузнецов еще не знали, разрешим ли мы операцию, но уже готовились к ней. Валя сообщила Николаю Ивановичу о маршруте, которым обычно шел Даргель, она рассказала, что ежедневно, в четырнадцать часов тридцать минут, Даргель выходит из рейхскимиссариата и направляется к себе в особняк обедать. При этом его сопровождает адъютант в чине майора, который обычно носит под мышкой кожаную папку красного цвета. Самого Даргеля Николай Иванович видел только однажды, на параде. Но Кузнецов был твердо уверен, что узнает его. abu abu Даргель занимал особняк на одной из главных улиц Ровно, которую фашисты назвали "Шлоссштрассе". На этой улице жили только высшие гитлеровские чиновники. Никто из местных жителей не имел права там появляться. Двадцатого сентября шофер ровенского гебитскомиссариата, военнопленный Калинин, предоставил Николаю Ивановичу личную машину гебитскомиссара — новенький, стального цвета "опель-капитан". В машину за шофера сел Николай Струтинский, одетый в форму немецкого солдата. Рядом с ним Кузнецов в форме лейтенанта, с накинутой поверх кителя резиновой офицерской пелериной. Они поехали по маршруту, указанному Валей. Время приближалось к тому моменту, когда Даргель должен был показаться из рейхскомиссариата и идти в свой особняк. И Кузнецов и Струтинский были уверены, что операция им удастся. Стоять на улице с машиной и ждать было рискованно. На улице дежурили фельджандармы, один из них постоянно находился у особняка Даргеля. Кузнецов и Струтинский остановили автомобиль в переулке так, чтобы из-за угла им был виден подъезд рейхскомиссариата. Стрелка часов приближалась к половине третьего, когда из подъезда рейхскомиссариата появился жандармский фельдфебель, а следом за ним человек в штатском, очевидно, агент гестапо. Об этих охранниках Валя предупреждала Кузнецова. И жандарм и гестаповец выходили обычно на одну-две минуты раньше Даргеля, чтобы осмотреть дорогу, по которой должен пройти правительственный президент. Точно в 14.30 из того же подъезда вышел генерал, которого сопровождал майор. Последний нес под мышкой красную папку. — Они, — сказал Кузнецов, — Коля, газ! Машина быстро настигла гитлеровцев. Кузнецов выскочил из кабины, с пистолетом в руке и в упор выстрелил в генерала, а потом в адъютанта. abu abu От первой же пули Даргель покачнулся и упал навзничь. Кузнецов выстрелил еще по разу в обоих фашистов. Он ни о чем не успел подумать. Он заметил только, что лицо генерала сегодня как будто выглядело смуглее, чем тогда, на параде. Кузнецов прыгнул в машину и уже на ходу захлопнул дверцу. В тот момент, когда он подбежал к машине, из кармана его "выпал" бумажник. Было время обеденного перерыва. На улице находилось много прохожих. Услышав выстрелы, люди бросились врассыпную. Захлопнулись окна. Недавно еще шумная улица притихла. Когда к убитым подбежали жандармы, машины след простыл. Несколько дней мы не имели никаких сведений о последствиях совершенного Кузнецовым акта возмездия. Обычно не проходило дня, чтобы в лагере не появлялись два-три связных из Ровно. Теперь же, когда так хотелось знать обстановку в городе, как назло, никто из них не приходил. Было ясно, что эсэсовцы и жандармы оцепили город и оттуда невозможно выбраться. Больше всех мучился неизвестностью Кузнецов. Когда наконец двое разведчиков — Куликов и Галузо — пришли в лагерь, Николай Иванович первым набросился на них, схватил принесенные ими немецкие и украинские газеты, начал читать и... обомлел. "Убийство имперского советника финансов д-ра Геля и его адъютанта", прочел он на первой странице. Тут же в траурной рамке был портрет Геля. Одутловатое лицо, чуб по-гитлеровски. Гель совсем недавно, всего за несколько дней до того, как был убит, приехал в Ровно выкачивать налоги из населения. Правительственный президент Даргель гостеприимно приютил его в своем особняке. — Ах, Николай Иванович, как же это вы опростоволосились? — сказал я Кузнецову. — Не знаю. Это наваждение какое-то! Я хорошо запомнил лицо Даргеля. Оно только показалось мне смуглее, чем на параде. И адъютант шел с красной папкой! Ничего не понимаю, что это значит? — удивлялся Кузнецов, обескураженный ошибкой. В то время мы не знали, что Гель был очень похож на Даргеля. Вслед за Куликовым и Галузо пришел в лагерь и Коля Маленький. Он принес письмо от Вали. Валя тоже писала об ошибке Кузнецова. — Мне ничего не передавала? — спросил Кузнецов. — Ни, — отвечал Коля, отрицательно качнув головой. — Черт бы взял этого Геля! — и сокрушался и сердился Кузнецов. — В следующий раз, перед тем как стрелять, придется фамилию спрашивать!.. Он никак не мог простить себе этой ошибки. Особенно он мучился тем, что и Валя — он это знал — тоже не простит ему ее. Ведь она сделала все возможное, "разжевала" операцию так, что ему оставалось только проглотить, а он... — Разрешите мне вторично стрелять в Даргеля! — настаивал он. — Успокойтесь, Николай Иванович! Ошибка не так уж значительна. Вы знаете, кто такой Гель и зачем он сюда приехал! Мы принялись читать все газеты, какие принесли Куликов и Галузо. Все они выражали глубочайшую "скорбь" по поводу смерти имперского советника финансов. В сообщении об этой смерти, между прочим, говорилось, что хотя убийца и был в форме немецкого офицера, но властям доподлинно известно, кто он. Мы поняли, что гитлеровцы "напали на след". Поняли — и обрадовались. Мы боялись, как бы не остался незамеченным "оброненный" Кузнецовым бумажник. Бумажник этот имел свою небольшую историю. В одной из стычек с бандой националистов к нам в плен попал один из эмиссаров Степана Бандеры, прибывший из Берлина. Он рассказал, что в гестапо недовольны украинскими националистами, которые перепуганы разросшимся партизанским движением и не только не ведут с ним борьбы, но попрятались под крылышко крупных немецких гарнизонов. — Гестапо приказало немедленно бросить все наши силы на борьбу с партизанами, — показал пленный. — Я прибыл сюда по личному приказанию атамана Бандеры. У него-то, у этого эмиссара, и был нами взят бумажник — новенький, хорошей кожи, с клеймом берлинской фирмы. Содержимое бумажника полностью подтверждало показания пленного: паспорт с визой на право въезда на территорию Западной Украины; членский билет берлинской организации украинских националистов и директива за подписью "руководства", требовавшая немедленно обратить все силы на поголовное истребление советских партизан... Мы начали с того, что пополнили бумажник. Мы положили в него примерно то, что обыкновенно находили у каждого взятого в плен или убитого в бою националиста: десятка полтора рейхсмарок, столько же американских долларов, купюру в пять фунтов стерлингов, советские деньги. Положили также несколько коронок от зубов. Расстреливая мирных людей, националисты вырывали у своих жертв эти "ценности" и прятали по бумажникам и карманам; одними золотыми коронками мы набрали у бандеровцев, мельниковцев и бульбашей несколько килограммов золота. Бумажник был наполнен. В последний момент, стараясь предусмотреть все, чтобы гитлеровцы этот фокус приняли за чистую монету, мы прибавили к содержимому бумажника три золотые десятки царской чеканки. Что же касается директивы, то ее мы заменили новой, написанной тем же почерком и гласившей: "Дорогой друже! Мы очень удивлены, что ты до сих пор не выполнил нашего поручения. Немцы войну проиграли, это ясно теперь всем. Нам надо срочно переориентироваться, а мы скомпрометированы связью с гитлеровцами. Батько не сомневается, что задание будет тобой выполнено в самое ближайшее время. Эта акция послужит сигналом для дальнейших действий против швабов". Следовала неразборчивая подпись. Просматривая газеты, мы убедились, что бумажник свою роль сыграл. На похоронах Геля в своей надгробной речи правительственный президент Даргель гневно обрушился на "господ атаманов", упрекая их в неблагодарности по отношению к Германии, которая их кормит, одевает и дает средства на борьбу с большевиками. Стало известно также, что в Ровно по подозрению в убийстве Геля арестовано и расстреляно 38 виднейших украинско-немецких националистов, в том числе 13 работников так называемого "всеукраинского гестапо"; был арестован редактор газеты "Волынь", издававшейся на украинском языке под диктовку гитлеровцев, и некоторые другие "деятели". Аресты не ограничились только Ровно. Подобные вести не могли не вызывать в нас чувства удовлетворения. Но они не приносили облегчения Кузнецову. — Как это со мной случилось? — продолжал он возмущаться. — Неужели надо и впрямь фамилию спрашивать? — Какая, в сущности, разница — Даргель или Гель? — успокаивали мы Николая Ивановича. К тому времени мы знали из газет, что Гель видный фашист, что в национал-социалистской партии он с 1926 года, что сам фюрер прислал ему на могилу свою высшую награду — Рыцарский крест. Было, однако, серьезное обстоятельство, в равной степени тревожившее всех нас. Об убийстве Даргеля в тот же день, по докладу Кузнецову, было сообщено в Москву. Хорошо, что у товарищей в Москве оказались не такие горячие головы, как у нас в лесу, и они до проверки не стали информировать Главное командование. Но так или иначе мы оказались в смешном положении, да и в большом долгу перед командованием. И Кузнецову было разрешено совершить покушение вторично. Всю ночь шла работа над серым "опелем" ровенского гебитскомиссара. Машину перекрашивали в черный цвет, поставили другой номер, снабдили новыми документами. И тридцатого сентября на том же месте, где и прежде, Кузнецов метнул гранату в Даргеля и его адъютанта. Оба фашиста упали. Небольшой осколок гранаты попал в левую руку Николая Ивановича. Это не помешало ему быстро сесть в машину. На этот раз опасность была большая. Недалеко от места взрыва стояла немецкая дежурная машина типа "пикап". Струтинскому пришлось проехать мимо нее. Гестаповцы метнулись к "пикапу", но замешкался шофер. Насмерть перепуганный, он никак не мог завести мотор. Когда же наконец "пикап" тронулся с места, черный "опель" был уже далеко. Началась погоня. На окраине города Кузнецов увидел гнавшийся за ними "пикап" с гестаповцами. Впереди, метрах в ста, был виден такой же черного цвета "опель", как у Кузнецова, идущий в том же направлении. — Сворачивай влево! — крикнул Кузнецов Струтинскому. Струтинский так круто повернул машину, что она чуть не опрокинулась. Переулком они влетели на параллельную улицу и помчались уже в обратном направлении — прямо к лесу. Гестаповцы продолжали гнаться за "опелем". За городом, на шоссе, они открыли по нему огонь. Пуля попала в покрышку, и "опель" на полном ходу занесло в кювет. Из машины гестаповцы вытащили полуживого от страха немецкого майора, избили его, связали и увезли в гестапо. Кузнецов и Струтинский благополучно прибыли на "зеленый маяк", а оттуда — в лагерь. Весь вечер в штабном чуме не прекращался оживленный разговор. Кузнецов и Струтинский возбужденно рассказывали о том, как они убили Даргеля и его адъютанта, как оказавшийся впереди похожий на их машину "опель" помог им улизнуть из-под носа карателей. Их возбуждение передалось и нам, штабным работникам. Мы переспрашивали, стараясь вникнуть во все подробности совершенного акта возмездия. Так и не ложились спать проговорили до утра. А наутро пришел Коля Маленький, усталый, измученный, весь в пыли. Он принес письмо от Вали. Оказывается, вопреки всем инструкциям Валя не усидела у себя в экспедиции и из подъезда рейхскомиссариата наблюдала картину покушения. На этот раз Кузнецов не ошибся: перед ним был действительно Даргель. Но и на этот раз Даргель не был убит. Граната разорвалась на мостовой, у самой бровки тротуара, и взрывная волна ударила в противоположную сторону. На другой стороне улицы ручкой от гранаты был убит какой-то немецкий подполковник. Даргель упал на тротуар тяжело раненный и оглушенный. Подоспевшие охранники унесли его в особняк. Вот все, что сообщала в своем письме Валя. По письму чувствовалось, что и на этот раз она невысоко оценивает действия Кузнецова. Да и сам Кузнецов был вновь глубоко разочарован исходом операции. Вероятно, он потребовал бы, чтобы ему разрешили в третий раз стрелять в Даргеля, если бы не пришло сообщение, что Даргель вылетел в Берлин. Карьера правительственного президента окончилась. Вскоре из Берлина прибыли крупные "деятели" гестапо и фельджандармерии. Они заменили прежних руководителей этих учреждений в Ровно — те были разжалованы и отправлены на фронт. Очевидно, произведя эту замену, гитлеровцы надеялись, что им удастся установить в городе ту тишину, о которой мечтали они, организуя в Ровно свою "столицу". Шум, поднявшийся в связи с этими актами возмездия, радовал советских людей. Не только на фронте, но и здесь, в глубоком тылу врага, в "фашистской столице" Украины, гитлеровские захватчики получали расплату за свои злодеяния. А на "зеленом маяке" вновь началась подготовка. Здесь только что перекрасили машину "мерседес" уведенную из гаража рейхскомиссариата. Краска еще не просохла, когда Кузнецов и Струтинский усаживались в машину, чтобы ехать в Ровно. — Смотрите, краска свежая, попадетесь, — предупреждал Коля Маленький, наблюдавший за приготовлениями. — Ничего, — весело отвечал Струтинский, — мы ее против ветра погоним, просохнет! У заставы их остановили: — Хальт! Ваши документы! Кузнецов предъявил документы на себя, на Струтинского и на автомашину. Их пропустили. Проехали квартал — снова застава: — Хальт! Ваши документы! Кузнецов возмутился: — Позвольте, у нас только что проверяли! — Извините, но сегодня на каждом шагу будет проверка, господин лейтенант, — доверительно пояснил жандарм. — Мы ловим бандитов, одетых в немецкую форму. — И, просмотрев документы Кузнецова откозырял: — Пожалуйста, проезжайте. — Коля, сворачивай в переулок, а не то можем нарваться, — сказал Кузнецов Струтинскому. — Не беспокойтесь, Николай Иванович, — ответил тот. — Документы у нас крепкие. — Документы хорошие, знаю, но мы все же не имеем права ехать к Вале. А вдруг за нами следят? Лучше переждем. Струтинский свернул в переулок. На углу Николай Иванович остановил "мерседес" и вышел на мостовую. — Коля, ты наблюдай за главной улицей, а я буду помогать немцам. Через несколько минут Кузнецов остановил проезжавшую машину: — Хальт! Ваши документы! — Господин лейтенант, у нас уже три раза проверяли. abu Не успела отъехать эта машина, показалась вторая. — Хальт! Ваши документы! — приказал Кузнецов. — Не беспокойтесь, лейтенант, — сказал один из пассажиров, показывая гестаповский жетон, — мы ловим того же бандита... Два часа проверял Кузнецов документы, пока Коля Струтинский не сказал ему, что на других улицах заставы сняты. Тогда они сели в машину и спокойно поехали. В свое время, на параде, Кузнецов и Валя видели на трибуне человека необыкновенной толщины. Это был генерал Герман Кнут, заместитель имперского комиссара Украины по общим вопросам и глава конторы "Пакетаукцион". Основной специальностью Германа Кнута был грабеж. Все достояние конторы "Пакетаукцион" состояло из имущества советских граждан, приобретенного с помощью автомата и резиновой дубинки. Сам Кнут нередко наведывался на склады своей конторы. Осматривал свезенные туда вещи, каждую, которая ему приглянется, он молча трогал пальцем. Помощники Кнута по грабежу знали этот жест заместителя гаулейтера. Кнут указывал, что вещь, к которой он прикоснулся, принадлежит ему и что ее нужно отправить на его личный склад. Зная это, нетрудно было понять, с чего так разжирел заместитель имперского комиссара. Контора "Пакетаукцион" помещалась на улице Легиона, близ железной дороги. Здесь и остановили свою машину Кузнецов, Николай Струтинский и Ян Каминский, за которым они заехали, уезжая от Вали. Ждать им пришлось недолго. С немецкой точностью, ровно в шесть часов, Кнут выехал из конторы. Каминский приоткрыл дверцу машины, привстал и в тот момент, когда машина Кнута поравнялась с ними, бросил в нее гранату. Переднюю часть машины разнесло; потеряв управление, она ударилась о противоположный забор. Кузнецов и Струтинский открыли огонь из автоматов. И когда увидели, что стрелять больше не в кого, так же спокойно умчались, как и приехали. У конторы "Пакетаукцион" под обломками автомобиля валялась туша Германа Кнута. Рядом лежал труп его личного шофера. Геля фашисты хоронили пышно — с венками, с ораторами, с некрологами в газетах. О покушении на Даргеля гитлеровцы много шумели, а вот о Кнуте в газетах не было сказано и написано ни единого слова. abu Кнут был убит, но гитлеровцы решили об этом молчать. В самом деле они "хозяева", они установили "новый порядок", они "победители", а их главарей средь бела дня на улицах Ровно, в их "столице", убивают неизвестные лица. Поиски виновников ни к чему не приводят. Лучше уж молчать, не позорить себя. Вскоре после убийства Кнута до нас стали доходить слухи о каком-то необыкновенном, богатырской силы человеке, который разъезжает по городам и селам и открыто убивает гитлеровцев. Говорилось, что вот наконец явился мститель, карающий оккупантов за все их злодеяния, за горе и слезы людей. Из уст в уста передавались подробности покушения на Даргеля и убийства Кнута. Эти "подробности", правда, имели мало общего с истиной, но они рисовали мстителя как человека необыкновенной силы и бесстрашия. Именно такие сведения услышал от крестьян и передал нам Казимир Домбровский, а вслед за ним и многие другие хозяева явочных квартир, городские разведчики. Наш новый партизан Константин Сергеевич Владимирский, бывший секретарь Алтайского обкома комсомола по школам, тяжело раненный в боях, взятый в плен, бежавший из лагеря и вот наконец нашедший нас, первое, о чем сообщил по приходе в отряд, — это о народном мстителе, рассказы о котором он слышал повсюду на своем долгом пути. Владимирский перечислил с десяток наших диверсий, и все эти патриотические дела народной молвой приписывались одному и тому же лицу, стрелявшему в Геля, Даргеля и Кнута. Тому же народному мстителю приписывались и другие дела, которых он еще не совершал, например, убийство главного судьи Адольфа Функа, мучителя советских людей, палача Украины. Рассказывали, что мститель ворвался ночью в квартиру к Функу, вытащил его на улицу и повесил на той же самой виселице, где накануне висели тела советских патриотов. И многое еще в этих из уст в уста передававшихся рассказах было так же мало достоверно, как и убийство главного судьи, который, к сожалению, пока здравствовал и подписывал приказы о расстрелах заложников. Нередко желаемое выдавалось за действительное. То была легенда. И она вызывала слезы радости, она звала на дальнейшую борьбу, укрепляла веру в победу, поднимала на подвиги. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ На окраинной, тихой уличке Ровно в маленькой конурке помещалась часовая мастерская. Вывеска на мастерской — "Починка часов с гарантией" была больше окошка, около которого работал мастер, носивший фамилию Дикий. В этой мастерской находилась наша явка. Пользовались ею Шевчук и три других товарища. Однажды Дикий заметил, что мимо его окна, внимательно приглядываясь, несколько раз прошел мальчик лет одиннадцати-двенадцати. На другой день к Дикому зашел Шевчук. Он подал свои часы и, пока мастер осматривал их, тихонько сказал то, что надо передать Мите Лисейкину, если тот появится, и потом, взяв обратно часы, ушел. В это время Дикий опять заметил вчерашнего мальчугана. Тот стоял на противоположной стороне улицы. "Тут что-то неладно", — подумал часовщик. Прошел час, другой. Мальчик вдруг появился около окна часовщика и, просунув голову, спросил: — Дяденька! Вы не знаете, где мне найти партизан? — Да что ты, угорел, что ли? Каких тебе партизан? В голубых глазах мальчика появился испуг. Мальчик изменился в лице. Но от часовщика он все же не отставал: — Может, вы кого-нибудь знаете, кто знает партизан? — Да откуда же мне знать! — сердито сказал ему часовщик, делая вид, что ничего не понимает. — Ну ладно, — сказал мальчуган и отошел. Дикий подумал немного и решил все же вернуть мальчика. Выбежав из мастерской, он крикнул: — Хлопчик, а хлопчик, вернись-ка! Тот снова подбежал к окошку. — Зайди-ка сюда. Мальчик вошел в мастерскую. — Тебе зачем партизаны? — Этого я не имею права говорить, а могу сказать только командиру партизанского отряда Медведеву. — Вон ты какой! Ну, посиди немного. Дикий ждал разведчика Митю Лисейкина. Вскоре тот действительно появился у окошка часовщика. — Тут вот хлопец у меня, — сообщил Дикий. — Возьми-ка его с собой и разберись, только поосторожнее. На вопрос Лисейкина мальчик ответил, что его послали в отряд Медведева из партизанского соединения имени Ленина, которое находится под Винницей. — Только больше я вам ничего не скажу, — заявил он с решительным видом. — Скажу командиру. — Как же тебя зовут? — Володя. Только что Лисейкин получил через Дикого адрес, откуда должна пойти машина прямо в отряд, и распоряжение Шевчука явиться по этому адресу. Вместе с Кузнецовым и Шевчуком он должен был прибыть в лагерь для инструктажа. Лисейкин решил взять мальчугана с собой. К условленному месту им подали полуторку. Машина была из гаража гебитскомиссариата. Шофер Зубенко устроил себе командировку в Луцк, получил пропуск и груз — фашистские газеты и листовки для Луцка — и подъехал за партизанами, с которыми был тесно связан. Лисейкин пришел с Володей к месту отправки. Кузнецов, который уже стоял около машины, высоко поднял брови от удивления. — Откуда у тебя этот хлопчик? — шепотом спросил Кузнецов. — Да вот ищет отряд Медведева, говорит, что послан от другого отряда. — Сажай его в машину, после разберемся. Но тут Володя вырвал свою руку из руки Лисейкина и бросился бежать. Лисейкин в два прыжка догнал его. — Ты куда, дьяволенок? — Дяденька, отпусти, я нарочно сказал про партизан. — Ах ты гаденыш! Значит, тебя жандармы подослали? — Сами вы жандармы! — всхлипывая, проговорил Володя и злобно посмотрел на Кузнецова. — Ах, чтоб тебя! — рассмеялся Лисейкин. — Ты его испугался. Он и не подумал о том, какое впечатление произведет на мальчугана Кузнецов в форме гитлеровского офицера. Когда, нагнувшись к Володе, он сказал ему на ухо, кто такой этот офицер, мальчик уселся в машину. В кузове сидело шестеро разведчиков. Оружие свое они прикрыли фашистскими газетами. Кузнецов сел рядом с шофером. При выезде из Ровно, на заставе, висел огромный плакат: "Выезд машин в одиночку не разрешается". Гитлеровцы боялись партизан и выпускали машины лишь колоннами. На заставе Кузнецов объяснил, что ждать, пока соберется колонна, он не может, так как имеет срочное поручение. Машину пропустили. Но впереди, километрах в десяти от Ровно, оказалось большое препятствие. Подъезжая к мосту через реку, разведчики еще издали увидели, что около него копошатся немецкие саперы. К машине, как только она остановилась, подошел офицер. — Видите, мост сожжен, — объяснил он Кузнецову. — К тому же, господин лейтенант, здесь в одиночку ехать опасно: партизаны. Кузнецов повысил голос: — Что значит партизаны! Если партизаны, так, по-вашему, надо в квартирах отсиживаться? Сейчас война! У меня срочное поручение. — Прошу обратиться к командиру полка, — пожав плечами, сказал офицер. — Вот он идет сюда. Кузнецов вышел из кабины и направился навстречу немецкому майору. — Хайль Гитлер! — Хайль! В кузове машины разведчики держали наготове револьверы. Володя, который только что было уверовал, что он у партизан, при новой опасности забился в угол кузова. Немного спустя, после переговоров с Кузнецовым, командир полка громко подал команду, и солдаты, строившие мост, бросая топоры и лопаты, направились к машине. "Ну, начинается!" — думали разведчики, сжимая оружие. В это время Кузнецов спокойно вернулся к грузовику. — Все в порядке. Саперы перетащат нашу машину, — шепнул он своим. — Сойти с машины? — спросил Лисейкия. — Сидите! Человек пятьдесят немецких саперов начали перетаскивать машину — по грязи, в объезд сгоревшего моста. — Нажми! Честь-то какая нам, — посмеивались между собой разведчики. Эта процедура длилась минут пятнадцать. Как только саперы перетащили машину на другую сторону и поставили на шоссе, Зубенко дал газ, и грузовик помчался дальше. В лагерь разведчики прибыли поздно вечером. Услышав о Володе, я велел уложить его спать, с тем что утром мы с ним побеседуем. Но мальчуган запротестовал, он хотел говорить сейчас же. Он сам подошел ко мне: — Вы командир Медведев? — Да. — У меня есть к вам секретное дело. — Ну, говори. — Я только вам одному могу сказать. Со мной рядом стояли Стехов, Лукин, Кузнецов и Цессарский. — Что ж, — подмигнул я им, — вам, товарищи, мы своих секретов не доверяем. Пойдем, Володя, в чум! В чуме мальчик снял кепку, распорол подкладку и протянул мне письмо. Я разорвал конверт и стал читать. Письмо было напечатано на машинке. "Податель сего, сын секретаря парторганизации партизанского отряда имени Ленина, Володя Саморуха, послан с заданием разыскать отряд Медведева..." Командир партизанского отряда имени Ленина просил сообщить в Москву о том, что такой отряд существует, действует, но не имеет радиостанции и поэтому не связан с Москвой. Далее командир давал свои координаты, назначал дни и условные сигналы для того, чтобы из Москвы послали самолет и сбросили им груз с радиостанцией. В заключение письма следовала еще одна просьба — отправить Володю в Москву. Володя Саморуха был не первым связным от винницких подпольщиков. Еще месяц назад разведчики нашего отряда встретились на станции Казатин с некой Полиной Ивановной Козачинской. В разговоре с ней они выяснили, что по заданию винницких подпольщиков Козачинская едет из Винницы в Ровно специально для того, чтобы установить связь с нашим отрядом. Разведчики понимали, как важно доставить Козачинскую в лагерь, и сделали это немедленно. Винницкие товарищи претерпевали большие трудности. Нелегко было работать под боком у ставки Гитлера, в городе, кишащем гестаповцами. Подполье дважды подвергалось разгрому. Но винницкие коммунисты не упали духом, не потеряли волю к борьбе. Наперекор всем трудностям они продолжали свою патриотическую деятельность. Связи с Москвой у них не было, а им, как и всем советским патриотам, ведущим подрывную работу в тылу врага, хотелось получать указания из Москвы. Узнав, что под Ровно действует отряд, связанный с Большой землей, они послали Козачинскую на розыски этого отряда. Винницкие товарищи просили нас связать их с Москвой и, во всяком случае, оказать помощь и руководство. Появление Володи Саморухи лишний раз свидетельствовало, как настойчиво ищут связи с нами товарищи из Винницы. Я посмотрел на мальчика. Он выпарывал из подкладки своих штанишек еще одно письмо. — Еще письмо? — спросил я. — Это такое же. Если бы я кепку потерял, у меня здесь второе. И он подал мне второй точно такой же конверт. — Как же ты добрался к нам? Оказывается, Володя шел пешком пятнадцать дней. Прошел он около пятисот километров. Ночевал то в лесу, то в поле, а то в каком-нибудь сарае. Питался тем, что подавали люди. Когда его спрашивали, откуда он, Володя говорил, что родители его убиты и он идет к своей тетке. Эта "тетка" каждый раз меняла свой адрес. В районе Проскурова мальчик рассказывал, что тетка живет в Шепетовке, в Шепетовском районе утверждал, что тетка его в Ровно. В Ровно мальчик бродил несколько дней, пока не присмотрелся к часовому мастеру. — Почему же ты решил, что этот мастер знает партизан? — Так показалось, что знает. Да если бы он гадом оказался, все равно я убежал бы. — На твое счастье, тебе повезло! — усмехнулся я. — Что ж, побудешь пока у нас, прилетит самолет — отправим тебя в Москву. — Нет, товарищ командир, — возразил Володя решительно, — я с вами останусь. — Товарищ командир, не отправляйте Володю, — поддержал подошедший к нам Лисейкин. — Пускай останется. Хлопчик хороший! Лисейкин — опытный, бывалый разведчик, он не раз участвовал в серьезных операциях. Теперь в его словах звучала такая искренняя просьба и такая нежность к мальчику теплилась при этом в его глазах, что невозможно было ему отказать. — Хорошо, посмотрим, — сказал я. Нужно было срочно помочь винницким товарищам. В тот же день от нас к ним ушел связной. (Впоследствии мы узнали, что по координатам, которые были доставлены нам Володей и переданы нами по радио в Москву, винницким подпольщикам были сброшены рация и другие ценные грузы.) Не успел я окончить разговор с Лисейкиным, как ко мне подошел Владимир Степанович Струтинский. Я знал о цели его прихода: его беспокоило молчание Жоржа. Но что я мог ему ответить? — Владимир Степанович, — сказал я. — Вы сами понимаете, работа у нас секретная. Хоть я вам и верю, а сообщить, где Жорж и что он делает, не могу. Но вы будьте спокойны, он вернется! Так утешал я старика, а сам чувствовал нестерпимую боль и горечь. И оттого, что старик уходил от меня успокоенный, становилось еще горше и больнее. Весь ужас был в том, что никто, даже всеведущий Николай Иванович, решительно ничего не знал о судьбе Жоржа. Если бы хоть знать, где он находится, установить связь, тогда можно было подумать и об организации побега. И вот однажды, получив от Ларисы очередную пачку использованной копировальной бумаги и вчитываясь во все, что там содержалось, Николай Струтинский увидел длинные ряды фамилий. Фамилии были русские и украинские. Не оставалось сомнений, что это списки заключенных. Николай читал фамилию за фамилией, пока одна из них не заставила его вздрогнуть и остановиться. "Василевич Грегор", — прочел он. Это был Жорж. Под этим именем жил он в Ровно. Сам Николай придумал его брату, сам же мастерил документ и давал на подпись Лукину. Стало ясно, что Жорж жив и, конечно, не назвал своего подлинного имени. Лариса была знакома с некоторыми работниками гестаповской тюрьмы. Через нее Николай связался с ними. Подход был простой — деньги. За взятки делали всяческие "одолжения". Получив незначительную мзду, тюремщики подтвердили, что Грегор Василевич находится в тюрьме. Еще взятка — и они разрешили передачу арестованному. Николай послал Жоржу обувь, белье и продукты. Постепенно становились известными и подробности. Рана у Жоржа начала было затягиваться, но на допросах его так избивали, что она вновь открывалась. Затем Николай узнал, что допрашивают брата почти ежедневно. Нетрудно было понять, что Жоржу грозит расстрел или смерть от пыток при допросах. В отряде был родственник Струтинских — Петр Мамонец, в прошлом капрал польской армии. Он приходился родным братом Ядзе. Высокий, сухощавый, по-военному подтянутый, сохранивший армейскую выправку, он легко приноровился к партизанской жизни; наши порядки ему нравились, в особенности нравилась строгая, в духе строевого устава, дисциплина; сам Мамонец отвечал на вопросы четко, по-военному, держа руки по швам. В работе проявлял такое усердие, которое иногда даже выглядело излишним. К каждому, даже к самому мелкому поручению он относился как к серьезной боевой задаче. Его-то Николай и решил привлечь к делу, которое он задумал. — Дайте мне в Ровно Мамонца, — попросил он, явившись в лагерь. — С ним я попробую освободить Жоржа. И он подробно изложил свой план. — Хорошо, — сказал я, — поезжайте! План не из легких, но что поделаешь — надо выполнять. Другого выхода нет. Только вот что, Коля, перед тем, как ехать, зайди к отцу, поговори с ним, успокой. — Нет, сейчас не могу, — отвечал Николай. — Трудно. Вы ему скажите, что я очень торопился и что скоро опять здесь буду. Я знал, что Николай Струтинский сделает все возможное и невозможное, чтобы вызволить брата. Но когда через каких-нибудь пять-шесть дней прибыло сообщение, что Мамонец устроен в охранную полицию, я не только обрадовался, но и удивился. Слишком уж быстро как-то это произошло. Мамонец оказался на редкость старательным "полицаем". Он все время вертелся на глазах начальства, а главное, он задабривал начальство маслом, салом и нашей партизанской колбасой. Скоро его назначили старшим полицаем. К тому времени Мамонец уже повидал Жоржа. — Его нельзя узнать, — рассказывал он Николаю. — Что сделали с хлопцем! Кожа да кости! Передачи теперь Жорж получал часто и, что важно, в собственные руки. Но могли ли наши передачи поддержать человека, которого чуть ли не ежедневно избивали! Мамонец завел дружбу со старшим надзирателем тюрьмы и предложил ему выгодную сделку. Он сказал, что в одной частной строительной конторе можно здорово заработать на арестованных. — Давайте мне десятка два арестованных и три-четыре охранника. Я буду гонять их на работу. Что заработаем — пополам. Тот долго не соглашался. Но продукты и деньги, будто бы полученные авансом от строительной конторы, возымели действие. Надзиратель согласился. abu abu abu И когда Мамонец погнал первую партию арестованных на работу, в эту партию удалось включить и Жоржа. Конечно, опять-таки за соответствующую мзду. В тот момент, когда арестованных выводили из камер, Мамонец успел шепнуть Жоржу несколько слов. Заключенные прошли два квартала, и Жоржу вдруг стало "дурно". Мамонец, как старший полицай, распорядился, чтобы охранники вели арестованных дальше. — А с этой сволочью я разделаюсь сам, — сказал он, оттаскивая "бесчувственного" Жоржа в подворотню. Охранники не сомневались, что там он его прикончит. Это было в их правилах. Но как только Мамонец втянул Жоржа во двор, тот вскочил; вместе они перепрыгнули через забор и соседним двором вышли в переулочек. Здесь уже второй день дежурила машина Кузнецова и Коли Струтинского. Радости нашей не было предела. Для старика Струтинского возвращение сына явилось и счастьем и горем. Только теперь, когда Жорж прибыл в лагерь, Владимир Степанович узнал, какая опасность грозила сыну. Краснощекого, вечно улыбающегося Жоржа нельзя было узнать. Он был истощен до последней степени. На все вопросы отвечал односложно. — Били? — Били. — Ну а ты как? — Да так же! Ничего. — Терпел? — Сначала терпел, молчал, а потом ругаться стал. — Ну а они? — Да что же они, еще сильнее били. Мы постарались сделать все возможное в лагерной, лесной обстановке, чтобы здоровье Жоржа поправилось. Молодость взяла свое, и вскоре он вернулся к своей работе разведчика. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ "За Гнидюком следят агенты криминальной полиции. Он у них на подозрении. Я сам видел, как за ним однажды гнался на велосипеде агент", писал нам Шевчук. Дальнейшее пребывание Гнидюка в Ровно грозило ему арестом. Тем более что и сам Николай с некоторых пор стал вести себя не так, как полагалось разведчику. Причиной послужил один казус, случившийся с ним на главной улице города. Проезжая на велосипеде, Гнидюк свернул на другую сторону улицы, нарушив правила движения. Жандарм, стоявший здесь в качестве регулировщика, дал свисток. Это, однако, не произвело на Гнидюка никакого впечатления. Он продолжал ехать как ни в чем не бывало. Тогда его остановил другой жандарм. Этот, ни слова не говоря, несколько раз огрел Гнидюка резиновой дубинкой. Жандарм был до того здоров, что Коля не решился дать ему сдачи. Схватив велосипед, он быстро умчался на другую улицу. Ярость кипела в нем, желание мстить бросало в дрожь, туманило мозг. Еще бы, на центральной улице, на глазах у множества людей, его, "Колю гарни очи", избил фашистский жандарм! С той поры Гнидюк лишился покоя. Он начал следить за обидчиком, ходил за ним по пятам, надеясь где-нибудь укокошить. Он даже на время забыл о деле, о том, ради чего находится в городе. Пришлось Гнидюка из Ровно отозвать. В августе он был переброшен нами в Здолбунов с заданием: перестроить здолбуновскую группу на более конспиративных началах, сделать ее еще действеннее, углубить разведывательную работу и наконец подыскать нового, вместо Лени Клименко, курьера связи. Клименко со своей автомашиной полностью переходил в распоряжение ровенских разведчиков. Одновременно мы вызвали в отряд Дмитрия Красноголовца. Это была его первая встреча с нами. Он присматривался к нашей жизни, подолгу беседовал со мной, со Стеховым, Лукиным, знакомился с рядовыми партизанами, принимал участие в наших лагерных делах, слушал песни у костров и снова приходил в штабной чум рассказывать о новой, только что пришедшей в голову мысли. Казалось, он жадно вбирает в себя все, что здесь видит и слышит. Красноголовец пробыл в лагере четверо суток и уехал к себе в Здолбунов. Мы вообще старались почаще вызывать товарищей с мест, зная, что, помимо указаний, они получат у нас и нечто другое, не менее важное, то, что так метко выразил Красноголовец словами, сказанными на прощание: — У меня, товарищи, такое чувство, будто я побывал на Большой земле, в каком-то городе, где нет никаких фашистов и люди живут по-советски... abu Из лагеря люди уезжали на места окрыленными. Уже спустя неделю после отъезда Красноголовца мы начали получать из Здолбунова сводки о работе железнодорожного узла. Указывалось не только число прошедших за сутки поездов и вагонов, но и маршруты — откуда и куда следуют эшелоны, что в них перевозится: если техника, то какая и в каком количестве, если войска, то род и количество, а иногда и наименование частей. Ценны были такие сведения для Москвы. За каждой цифрой угадывалось новое мероприятие фашистского командования. В этих сведениях мы видели картину стремительного наступления советских войск, которое успешно развивалось и в котором — так думалось нам в те минуты — есть доля и нашего труда, труда наших товарищей. "Спасибо, — отвечала Москва. — Продолжайте интенсивную разведку". И мы продолжали. В Ровно, Здолбунове, Луцке и Сарнах наши товарищи кропотливо собирали все, что могло представить интерес. Люди дежурили на стратегических шоссе, дни и ночи просиживали на железнодорожных станциях, искали аэродромы, добывали карты и документы из гитлеровских учреждений. Это был скромный патриотический подвиг десятков и сотен людей. Но большей частью совершавшие его не только не сознавали всего значения своей работы, но и прямо ею тяготились, гордясь лишь теми своими делами, результатом которых был взорванный склад или пущенный под откос эшелон. Мы знали, что Гнидюк и Красноголовец долго не продержатся на одной разведке, что им, как и другим разведчикам, захочется действий, плоды которых они смогут увидеть своими глазами, ощутить немедленно. И в самом деле, не прошло и двух недель, как они через нового курьера связи прислали нам письмо, в котором просили санкции на взрыв водокачки, депо, поворотного круга и ряда других уязвимых мест станции. Согласиться с этим мы не могли: какой бы объект они ни взорвали, фашисты быстро сумеют его восстановить, а группа будет вынуждена покинуть станцию и уйти в отряд или, во всяком случае, прекратить свою разведывательную работу. И мы ответили Красноголовцу и Гнидюку отказом. Через две недели прибыло их новое письмо с аналогичной просьбой. На этот раз указывался большой двухколейный железнодорожный мост через реку Горынь на магистрали Здолбунов — Киев. По этому мосту, сообщалось в письме, каждые десять — пятнадцать минут проходят эшелоны на восток, к линии фронта, и на запад, в Германию, Польшу, Чехословакию. Если к станции Здолбунов поезда подходят с четырех сторон, то от Здолбунова на восток они идут по этому двухколейному мосту. "Многие партизанские отряды и диверсионные группы пытались взорвать мост, но только теряли людей, а задачи выполнить не могли. Мы беремся произвести эту диверсию так, чтобы не навлечь на себя никаких подозрений и не понести никаких жертв", — писали в отряд Гнидюк и Красноголовец. Мы дали согласие. Гнидюк и Красноголовец строили план за планом. Охрана моста была исключительно сильной. На подходах с обеих сторон находились гитлеровские часовые; по углам моста были установлены пулеметные гнезда. Все пространство далеко вокруг хорошо просматривалось. С обеих сторон моста стояли бараки охранников. Трудное дело! И наконец Красноголовец с Гнидюком нашли способ, причем довольно простой. Одной девушке, члену здолбуновской подпольной организации, был знаком тормозной кондуктор, ездивший на воинских эшелонах. Этот кондуктор пользовался у гитлеровцев доверием: он был фольксдойче. Был кондуктор к тому же горьким пьяницей, человеком без всяких устоев. Подпольщица позвала в гости этого кондуктора, подпоила его и предложила помочь взорвать мост. — Три тысячи марок — и будет сделано, — отвечал кондуктор. — Каким образом? — Как скажете, так и сделаю! — Хорошо, три тысячи марок вы получите. — Нет, вы мне дайте полторы сейчас, а полторы потом, когда сделаю, потребовал кондуктор. — Я люблю, чтобы по совести! Но уговор: сделайте так, чтобы я жив остался. Рисковать собой не согласен. — За это можете не беспокоиться. Тормозные кондуктора имеют обыкновение ездить со своими сундучками. В них они возят продукты и необходимые вещи. В таком сундучке и была смонтирована большая мина для взрыва моста. В нее заложили взрыватель с обыкновенной гранаты Ф-1. При следующей встрече девушка объяснила кондуктору, что от него требуется, и вручила полторы тысячи марок. — Выполните — получите еще три! В очередную поездку кондуктор отправился с приготовленным для него сундучком. Когда состав проезжал по мосту, он выдернул чеку из мины и столкнул сундучок между вагонами. Через три-четыре секунды раздался взрыв. Фермы рвануло. От взрыва и под тяжестью вагонов пролет рухнул. Восемь задних вагонов состава полетели вниз. Взрыв наблюдали разведчики Красноголовца из засады, устроенной за километр от моста. Три недели гитлеровцы восстанавливали мост. На дороге образовалась большая пробка, так как пользоваться приходилось только одной колеей. Что же касается кондуктора с "совестью", то он так и не получил обещанных трех тысяч марок. То ли был ранен сам, то ли его гитлеровцы заподозрили, но в Здолбунове он больше не появлялся. Но если бы и появился, то не нашел бы той, с кем договаривался. Девушку мы предусмотрительно забрали к себе в лагерь. Весть о взрыве пришла к нам сразу с нескольких сторон — настолько широко и гулко раздался его грохот. Вскоре сообщение подтвердил новый связной здолбуновской группы Иванов. Все мы быстро привыкли к этому молодому застенчивому человеку. В своем истертом пиджачке, обтрепанных брюках он тихонько усаживался у костра, слушая рассказы и шутки партизан и почти никогда не вступая в беседу. По профессии Авраам Владимирович Иванов был учителем. Ныне он служил чернорабочим на станции Здолбунов. С помощью Красноголовца он сумел достать себе так называемую "провизионку", которая давала ему право беспрепятственно разъезжать по железной дороге. С этой "провизионкой" новый курьер связи и передвигался регулярно из Здолбунова до станции Клевань. Оттуда он пешком добирался на "зеленый маяк", а если позволяло время, то и до лагеря. Он привозил нам медикаменты, а увозил мины, гранаты, взрывчатку, в которых так нуждались здолбуновские товарищи. Но самым ценным, с чем приезжал к нам Иванов, были, конечно, сведения со здолбуновского узла. Все больше и больше работы становилось у наших радистов. Сводки из Здолбунова приходили теперь каждые три дня. Почти ежедневно являлись курьеры из Ровно с ценными донесениями от Кузнецова и Шевчука, от Николая Струтинского, от других разведчиков. И наконец, не проходило дня, чтобы не давал о себе знать Терентий Федорович Новак. Члены ровенской подпольной организации вели интенсивную разведку. На стратегическом шоссе Ровно Киев в две смены дежурили ветеринарный врач Матвей Павлович Куцын и сторож русского кладбища Николай Иванович Самойлов. Все это требовалось передавать в Москву. Раньше на связи с Москвой работал один радист, и то лишь раз в день. abu Теперь же приходилось заниматься одновременно двум и трем радистам. Но работать на территории лагеря мог только один. Другие, чтобы не мешать ему, должны были ходить на расстояние не меньше пяти километров. Приходилось отправлять радистов, под охраной бойцов, далеко от лагеря. Наши радисты составляли небольшой, но спаянный коллектив. У них были свои небольшие, но прочные традиции. Считалось законом держать аппаратуру в таком состоянии, чтобы в любую минуту ее можно было взять на спину и уходить. Радисты свято хранили шифры и другие секреты. В их обычаи входила также систематическая тренировка на ключе в приеме на слух. Однажды, в самый напряженный момент работы радистов, когда передавались сведения здолбуновской группы, Николай Иванович прислал тревожное сообщение: гестаповцы направили в район наших лесов три автомашины с пеленгационными установками, а в Березное, Сарны и Ракитное послали карательные экспедиции. Путем пеленгации можно точно установить местоположение радиостанции и, следовательно, отряда. Засечь расположение отряда, затем окружить его и ликвидировать — такова была цель этого очередного мероприятия оккупантов. Сведения Николая Ивановича подтвердились. На следующий день разведчики сообщили, что в село Михалин прибыла какая-то машина с большой охраной. С рассветом эта машина выезжала за село. — Що воны там роблять — невидомо, — говорили разведчикам крестьяне, за два километра никого не пидпускають. Передавали также, что гитлеровцы группами ходят по лесным дорогам с наушниками и какими-то ящичками за спиной. Продолжать сейчас работу радиостанции — значит выдать местонахождение лагеря. Но и прекращать связь с Москвой нельзя. Выход нашли сами радисты. — Товарищ командир, — обратилась ко мне Лида Шерстнева, — мы с ребятами подумали и решили вот что. Мы разойдемся от лагеря на пятнадцать — двадцать километров. Поработаем, свернем рацию и вернемся обратно. Пусть фашисты засекают те места и туда направляют карателей. abu Несколько суток подряд радисты с небольшой охраной по очереди уходили в разных направлениях и продолжали работу с Москвой. Фашистские пеленгаторы "засекали" нас в самых различных местах. Каратели "окружали" эти места, обстреливали их, и всякий раз... уходили несолоно хлебавши. Так они бегали, высунув язык, с места на место до тех пор, пока подобная "игра" нам самим не надоела. Я послал группу партизан с заданием захватить фашистские пеленгаторы. Засада была, правда, не совсем удачной. Пеленгационной машины захватить не удалось. Была лишь рассеяна группа охраны недалеко от села Михалин. Но гитлеровцы были напуганы и на время прекратили облавы. ...В этот день здолбуновский курьер связи Иванов, как всегда, пришел с новостями и с очередной посылкой от Гнидюка и Красноголовца. Посылка содержала медикаменты и умещалась в старой черной кошелке, с которой Иванов никогда не расставался. — Ну как ездилось? — по обыкновению спросил я. — Нормально, — как всегда, ответил Иванов, но вдруг неожиданно заулыбался. Я впервые подумал, что ведь парню, наверно, немногим больше двадцати. — Ну уж, выкладывайте, что с вами было по дороге. — Да ничего особенного, товарищ командир. — Ну, а все-таки? — Все-таки? — Иванов снова улыбнулся. — Маленькое приключение. Никогда и никому он не говорил о себе, не говорил, очевидно, из скромности, считая, что он личность маленькая, не заслуживающая внимания. Я знаю, даже здесь, в отряде, Иванов стеснялся, хотя после дороги голод, надо думать, давал себя чувствовать. Стоило немалого труда заставить его поужинать с партизанами и положить ему в кошелку кусок колбасы на дорогу. На этот раз, очевидно, потому, что я настоял, Иванов все-таки рассказал, что с ним приключилось. Вероятно, это было не первым его приключением. Когда прошлый раз — не далее как третьего дня — он направился с "маяка" в Здолбунов, его остановил по дороге немецкий часовой. Это было у переезда возле станции Клевань. Иванов почуял недоброе. В кошелке у него лежало несколько противотанковых гранат и кусок партизанской колбасы. Часовой потребовал документы. Они оказались в порядке. Иванов уже собирался уходить, когда фашист неожиданно заглянул в кошелку. Гранаты, чтобы они не бросались в глаза, были обернуты тряпочками. Часовой нащупал обернутую ручку гранаты, увидел колбасу и спросил: — Вудка? Вудка? — Нет, — отвечал Иванов с улыбкой. — Водка будет на обратном пути. Я иду за ней. — И, достав из кошелки кружок колбасы, подал его часовому. — Принеси вудка! — крикнул солдат вслед уходящему Иванову. — Обязательно! — отвечал Иванов, удаляясь... Он рассказывал об этом спокойно, как о забавном происшествии, словно не придавал значения той опасности, которой оно было чревато. Известия, принесенные на этот раз Ивановым, оказались исключительно важными. Мимо Здолбунова проследовали немецкие эшелоны из-под Ленинграда. Шли они в сторону Винницы. Здолбуновские товарищи сообщали численность войск, номера частей. В этом донесении указывалось, что через Здолбунов ежедневно проходит по эшелону с пятнадцатью вагонами цемента, а также с платформами, на которых лежат готовые пулеметные гнезда — железобетонные колпаки с амбразурами. Указывалась и станция назначения — Белая Церковь. "Вон где укрепления строят!" — подумал я, направляясь в радиовзвод. Сведения, присланные здолбуновцами, предвещали близкие сражения под Белой Церковью, близость освобождения Украины. — Марина, — сказал я дежурной радистке, — прошу вас зашифровать и отправить эти данные немедленно. Ночью пришел ответ из Москвы: "Сведения о поездах через Здолбунов весьма ценны. Спасибо товарищам. Продолжайте интенсивную разведку. Привет". Хотелось сейчас же сказать об этой радиограмме Иванову, чтобы завтра же узнали о ней Красноголовец, Гнидюк и другие. Знают ли они настоящую цену своим сведениям? Как подействует на них, как окрылит их это короткое "спасибо" Москвы! — Все чумы обошел, товарищ командир, всюду смотрел — нигде его нет, доложил посланный за Ивановым партизан. Мы вышли вместе. Я почему-то подумал, что найду Иванова сидящим у костра, беседующим с партизанами. И в самом деле он был у костра, но не разговаривал, а спал, лежа так близко к огню, что одежда его могла загореться. Я окликнул его. Он сразу вскочил, как на пружинах. — Искры на вас, товарищ Иванов, сгорите! Что ж вы так близко к огню улеглись? — А... — протянул Иванов спросонок и стал стряхивать с себя искры. — Почему вы не пойдете в чум? — Здесь теплее, товарищ командир. Была холодная осенняя ночь. В чумах костров еще не разводили, и партизаны спали, прижавшись друг к другу, укрытые чем попало. — А вы оденьтесь потеплее, сможете спать и в чуме! Иванов помолчал. Только тут, после настойчивых расспросов, мне удалось узнать, что на нем, кроме его ветхого пиджачка без подкладки да таких же ветхих брюк, ничего не было. Не было даже белья на теле. — Что же вы молчали? — Ничего, товарищ командир, не беспокойтесь, я обойдусь. Мне же не всегда приходится в лесу ночевать, а они, — он показал на партизан, — все время на холоде. Им нужнее... Несмотря на протесты, Иванов был одет в белье, в новый костюм, более плотный и чистый, и в плащ, который был ему, правда, великоват. Наутро он уже снова отправился в путь, в свой обычный рейс, незаметный и героический. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Командир взвода Михееев доложил о чрезвычайном происшествии в его подразделении: у него, Михеева, похищено две тысячи немецких марок. — Вы уверены, что это произошло в отряде и что вы их не потеряли? спросил я. — Вчера они были, товарищ командир, — отвечал Михеев с досадой. Для нас это был вопрос принципиальный. — Собрать и построить подразделение, — сказал я Михееву. Когда он вернулся и доложил, что взвод построен, Стехов, Лукин и я отправились туда. — Товарищи, — начал Стехов, — произошел позорный случай. У нас в отряде — кража! Вы сами понимаете, дело не в деньгах, их всегда достанем, — дело в том, что среди нас оказался недостойный человек. В строю раздались голоса: — Обыскать! — Поголовный обыск! И, уже спросив разрешения, молодой партизан-белорус сказал: — Так дальше жить невозможно. Пятно на всем взводе. Надо его смыть. Поэтому предлагаем поголовный обыск. Вызвали коменданта лагеря. Он стал в стороне от строя, и бойцы один за другим начали подходить к нему, поднимая обе руки для обыска и гордо глядя в лицо коменданту. Были обысканы личные вещи и даже места, где спали партизаны. Обыск не дал результатов. Денег не нашли. У всех было подавленное настроение. Взвод молча разошелся. На следующий день подразделение Михеева было послано в сторону Луцка — разыскать оружие, оставленное военнопленными, бежавшими из гитлеровского лагеря, а также связаться с людьми, которых нашла в свою бытность там Марфа Ильинична Струтинская. Проводив глазами уходящий взвод, я направился к Лукину. Мне хотелось поделиться с ним одним подозрением. Еще вчера, при обыске, я обратил внимание на бойца Науменко — человека уже немолодого, лысого, в синей гимнастерке и коротких кирзовых сапогах. В отряде он был недавно — пришел с очередной группой бежавших из плена. Мне показалось, что этот Науменко побледнел, когда объявили об обыске, его отличал от всех других бойцов какой-то особый, блуждающий, как мне показалось, взгляд, особая, неуверенная манера держаться. Я спросил Лукина, что он думает о Науменко. — Науменко несколько раз ходил по нашим заданиям в Ровно, — сказал Александр Александрович. — Обычно он сам просил его направить. В бою проявил себя неплохо. Но как разведчика едва ли целесообразно его дальше использовать. В городе ничего толком не сделал. Поручили ему достать бумагу — не сумел. Сведения принес какие-то путаные. Я думаю, впредь не стоит его посылать. — Не стоит, — согласился я и рассказал Лукину о своих сомнениях. Прошла неделя. Взвод Михеева вернулся. Доложив о том, что задание выполнено, Михеев добавил: — История, товарищ командир! Науменко пропал! — Как так пропал? — Непонятно. На второй день после того, как вышли, смотрим — нет Науменко, исчез. — Искали? — Весь лес кругом обшарили, оставляли "маяки". Никакого толку... Никто не знал, что стало с Науменко, пока вернувшийся из Ровно Борис Крутиков не сообщил о своей встрече с ним по дороге. — Куда идешь? — спросил Крутиков. — В Ровно, — спокойно отвечал Науменко. — Зачем? — За тем же, что и ты. Командир послал. Крутиков не стал его задерживать и пошел своей дорогой. Так мы поняли, что в наших рядах был предатель. Городские разведчики получили приказание всеми способами наводить справки о Науменко, сделать все возможное для того, чтобы убрать предателя. Уже через несколько дней после бегства Науменко Кузнецов, Струтинский и Шевчук сообщили, что обстановка в Ровно крайне осложнилась. По улицам ходят шпики, тайные и явные агенты гестапо, чуть ли не каждому прохожему заглядывают в лицо, проверяют документы... В своем донесении Струтинский писал: "Науменко видели с гестаповцами в легковой машине". Участились повальные обыски и облавы. В гестапо решили, очевидно, обыскать вдоль и поперек весь город. Планомерно оцеплялись квартал за кварталом, и гестаповцы с фельджандармами шли подряд по всем домам и квартирам. Так попали они и на квартиру Лидии Лисовской. Никого из разведчиков здесь в тот момент не было. Но Лидия боялась другого: у нее в диване хранилось оружие. Две винтовки с патронами и шесть противотанковых гранат. — Прошу, — сказала Лидия молодому лейтенанту, когда тот громко постучал в дверь. Лейтенант вошел в сопровождении двух солдат. Одного он оставил у парадного, второго у черного хода. — Впускать всех, не выпускать никого! — приказал он солдатам. По тому, как тщательно этот лейтенант производил обыск, как педантично соблюдал при этом все правила, Лидия догадалась, что это гестаповец с небольшим стажем, из новичков. Он обыскал переднюю, кухню, спальню. Когда очередь дошла до столовой, Лидия с обворожительной улыбкой предложила ему позвать на помощь солдат. — Вы так очень скоро устанете, господин лейтенант, если всюду будете возиться сами. Она усадила лейтенанта на диван, сама села рядом, и, пока солдаты ворошили вещи, отодвигали мебель, они мило разговаривали. Окончив обыск, лейтенант поднялся с дивана, галантно попрощался с Лидией, обещал вскоре наведаться снова — и уже не с таким неприятным делом, как сегодня. В этот вечер, открыв на стук дверь и увидев на пороге Шевчука, Валя испытала двойственное чувство. С одной стороны, ей так приятно было видеть у себя Михаила Макаровича, с которым они успели сдружиться, с другой же Шевчук своим приходом нарушил все правила конспирации. Вообще-то, сказать по правде, все разведчики чем дальше, тем чаще собирались вместе, нарушая строжайший запрет командования. Как-то само собой сложилась дружная компания: Валя, Кузнецов, Шевчук, Струтинский и Коля Гнидюк, до его отъезда в Здолбунов. Каждый из них всегда примерно знал, чем заняты остальные, где кто находится и как с кем связаться. Их встречи, сначала редкие и случайные, вошли в обычай. От командования это тщательно скрывалось. Правда, и мне, замполиту, и начальнику разведки время от времени доводилось узнавать о таких встречах, но никто из нас не подавал виду. Так и длилось это обоюдное молчание. Да и что можно сделать на месте командования? Что можно было предложить товарищам взамен этих дружеских свиданий? После утомительных дней, проведенных в самой гуще фашистов, в этой удушливой атмосфере, в страшном, подчас нечеловеческом напряжении, каждый из таких вечеров бывал как отдушина, каждая встреча с друзьями успокаивающе согревала, ободряла, поддерживала. О чем они разговаривали между собой в такие вечера? Да, по сути дела, ни о чем. Кто-то рассказывал смешную историю, кто-то вспоминал довоенные счастливые времена, рисовали друг другу будущее, много шутили, подтрунивали над Гнидюком, как тот искал своего обидчика жандарма; отчитывали Валю за то, что она курит... Как-то, уже тогда, когда Гнидюка перевели в Здолбунов, Кузнецов поехал к нему, пробыл три дня, а вернувшись, подолгу рассказывал свои впечатления. Ездил он на машине, которую Коля Струтинский, как всегда, "одолжил" у гебитскомиссара Бера. Машина пришла из Здолбунова, доверху набитая яблоками. Это был подарок от здолбуновских товарищей. Братья Шмереги, Михаил Михайлович и Сергей Михайлович, уговорили Кузнецова заехать перед отъездом к ним домой и здесь же, в своем небольшом яблоневом саду, нагрузили машину... Кузнецов приехал из Здолбунова прямо к Вале и у нее же оставил весь груз. С тех пор долгое время, где бы ни состоялась встреча, Валя и Струтинский несли туда большую корзину яблок — угощать товарищей. К самой Вале заходить было не принято. Больше того, всем, кроме Кузнецова и Николая Струтинского, бывать у нее категорически запрещалось. И вот сегодня, в такое тревожное время, перед Валей предстал Шевчук. Он пришел как ни в чем не бывало, словно так и полагалось, уселся за стол, попросил чаю и, если остались, то яблок, а обедать наотрез отказался: "Нет аппетита". Видно было, что устал он дьявольски. Валя долго допытывалась, в чем дело, почему Шевчук так утомлен и расстроен, не случилось ли чего-нибудь неприятного. "Чепуха! — отвечал Михаил Макарович. — Просто набегался за день". Валя поняла, что он не хочет говорить, и перестала расспрашивать. Шевчук просидел до десяти часов, а в десять, уже поднявшись уходить, неожиданно заявил, что опоздал всюду (туда уже поздно, а туда далеко — не успеешь) и что придется, хочешь не хочешь, остаться ночевать здесь. "Только никому ни слова". Валя промолчала в ответ. Она просто не знала, как ей быть, и неизвестно, что ответила бы Шевчуку, если бы тут не вмешалась мать: — Да побойся бога, Валюша! Куда он пойдет так поздно!.. Не стесняйтесь, Михаил Макарович, вот тут, на диване, можете располагаться, и спите себе сколько нужно, а если вставать вам, то скажите — я разбужу. Шевчук вопросительно взглянул на Валю и, увидев доброе, лукавое и ободряющее выражение ее глаз, решил наконец остаться. Евдокия Прокофьевна, мать Вали, должна была разбудить его в восемь утра, но уже в шестом часу протяжный свисток и вслед за ним выстрелы подняли всех на ноги. Валя выбежала из своей комнаты. Увидев Шевчука, она поняла, что тот все слышал. — Сейчас узнаю, — проговорила она тревожно и, накинув пальто, выбежала наружу. Она вернулась сразу же. Для того чтобы понять, что происходит на улице, не требовалось много времени. — На улице жандармы, проверяют документы... В ее голосе Шевчук не услышал упрека, которого ждал и которого так заслуживал. Квартира оказалась под угрозой провала. Шевчук надел плащ, взял в руки портфель, но тут же был остановлен Валей: — Что вы! Куда вы пойдете? Сидите уж. Документы-то у вас в порядке? Шевчук открыл портфель, вытащил оттуда несколько разных бумажек, переложил в карман. На дне портфеля лежала граната. Жандармы не заставили себя ждать. Офицер и двое солдат торопливо вошли в комнату, принеся с собой холод. Они застали мирную картину: девушка в сером будничном платье, пожилая женщина, очевидно мать, и средних лет человек, очень прилично одетый, в очках, пили чай... Девушка сразу же заговорила по-немецки: — Пожалуйста, пожалуйста, только закрывайте дверь поплотнее. Офицер, высокий, стройный, с наглым взглядом бесцветных глаз, взял под козырек: — Фрейлейн, проверка. Солдаты уже устремились в другую комнату. — Пожалуйста, — пригласила Валя. — Вот мои документы. Только прошу вас, поскорее — я опаздываю на службу. — Не волнуйтесь, фрейлейн, — с холодной улыбкой отвечал офицер, можете задержаться на несколько часов... Движения на улице нет. В рейхскомиссариате не будут на вас в претензии. — Серьезно? — Валя весело засмеялась. — О, тогда нам действительно незачем торопиться. Мутерхен, — обратилась она к матери, — чаю господину обер-лейтенанту! — Нет-нет, — вежливо, но настойчиво возразил тот, — у меня нет для этого времени. — Но вы с холода! — Если фрейлейн не возражает, как-нибудь в другой раз. Валя с готовностью пригласила офицера заходить, но добавила, что ведь и сейчас чашка чаю заняла бы очень немного времени. — Кто с вами живет? — спросил офицер. — Я живу с матерью, — бойко ответила Валя. — А это, — она показала на Шевчука, — мой двоюродный брат. — Янкевич, — почтительно, слегка поклонившись, произнес Шевчук. Офицер смерил его любопытным взглядом: — Документы? Шевчук протянул свои бумажки. Достать гестаповский жетон он не решился. Офицер внимательно прочел все и, не возвращая, снова вскинул глаза на Шевчука: — Тут сказано, что вы живете совсем в другом месте... — Да, — вмешалась Валя. — Он зашел к нам вчера вечером, задержался, и мы с мамой оставили его ночевать... Портфель на стуле лежал так, что Шевчук мог в любой момент выхватить гранату. Было мгновение, когда взгляд офицера задержался на портфеле. Если бы офицер вздумал обыскивать комнату, он, конечно, начал бы с этого портфеля. Этого нельзя было допустить! — Двоюродный брат? — переспросил офицер, взглянув на Валю, затем перевел взгляд на Шевчука и наконец протянул ему документы. Это значило, что с проверкой закончено. Когда офицер ушел, Шевчук объяснил Вале, чем вызван его вчерашний неожиданный визит, который мог так дорого обойтись им обоим. Причина была, как выразился сам Михаил Макарович, самая неуважительная: просто заскучал, захандрил, одиночество замучило — ну и не выдержал... — И вот мне наказание, — усмехнулся он. — Именно сегодня должны были прийти с проверкой! Видно, теперь придется быть особенно начеку. Кто знает, какие еще последствия вызовет подлое предательство Науменко. Валя и Шевчук прождали до полудня, пока не убедились, что облава снята. Тогда они вышли на улицу, тут же распрощались и пошли каждый своей дорогой. Это был первый и последний визит Шевчука к Вале. Мы, конечно, узнали о том, что произошло, но не стали выговаривать Михаилу Макаровичу решили, что сам он извлечет хороший урок из этого нарушения правил конспирации. К счастью, ни Кузнецова, ни Шевчука, ни Струтинского предатель не знал в лицо, не знал их фамилий, не знал он и наших явок в городе. Но на след одной из них ему каким-то образом удалось все же навести гестаповцев. Двух товарищей — Николая Куликова и Васю Галузо — мы так и не успели уберечь от беды. Куликов и Галузо жили в небольшом, двухэтажном доме в центре города, на Хмельной улице, Куликов до войны был сельским учителем, Галузо агрономом. Оба они присоединились к отряду в начале 1943 года. Галузо имел некоторое внешнее сходство с Кузнецовым, и гестаповцы, очевидно, были уверены, что выследили именно его. Офицер Пауль Зиберт пока не вызывал никаких сомнений. Однажды ночью гестаповцы окружили дом. Хозяйка квартиры первая это заметила и разбудила разведчиков. Галузо посмотрел в окно. — Антонина Васильевна, уходите отсюда сейчас же. Соврите там что-нибудь или скройтесь. А мы тут останемся. Хозяйка ушла. — Рус, партизан, выходи! — закричали с улицы. Куликов и Галузо тем временем спешно баррикадировались, закрывая двери и окна мебелью. Гестаповцы стали ломиться. Партизаны из окон открыли огонь. Начался неравный бой. По окнам стреляли из винтовок, автоматов и пулеметов. Куликов и Галузо отвечали стрельбой из своих ТТ. Когда гитлеровцы увидели, что осада не приносит успеха и меткие выстрелы партизан разят то одного, то другого из них, они вызвали помощь. Подъехала машина с крупнокалиберным пулеметом. Из окна дома бросили гранату. Машина и пулемет были разбиты. Гестаповцам пришлось вновь вызывать подкрепление. Свыше шести часов длился этот бой в центре города между двумя советскими патриотами и доброй сотней фашистских карателей. На улице стало светло. Движение прекратилось. В соседних домах были подбиты стекла. Двое храбрецов продолжали стрелять и забрасывать врагов гранатами. Когда все патроны были расстреляны, все гранаты израсходованы, Василий Галузо и Николай Куликов уничтожили все документы. После шестичасового боя, потеряв убитыми до двух десятков солдат, гестаповцы захватили "в плен" два трупа. Не удалось спастись и Антонине Васильевне. Ее арестовали, подвергли жестоким допросам, выбили все зубы, вырвали волосы. При этих допросах присутствовал Науменко. Он принимал участие в пытках. Антонина Васильевна не проронила ни слова. Она была расстреляна при допросе. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Начальник экспедиции рейхскомиссариата доктор Круг имел обыкновение, по крайней мере, три-четыре раза в день отлучаться из кабинета. Нельзя сказать, чтобы этого всегда требовали дела службы. Чаще всего доктор Круг уходил со своими коллегами в ближайшее казино пить пиво. Он называл это "освежиться". "Пойду освежусь, — говорил он в таких случаях своей сотруднице фрейлейн Довгер. — Если будет звонить телефон, отвечайте вышел, сейчас вернется". По лицу Круга, когда он возвращался, нельзя было сказать, что он освежился. Скорее наоборот, лицо его теряло обычное выражение довольства и благодушия, становилось заспанным и обрюзгшим. Он лениво садился за стол, просиживал час-два, а затем снова уходил. Пиво было не единственной страстью доктора Круга. С не меньшим рвением относился он и к своим обязанностям отца семейства. У доктора Круга была в Мюнхене семья — жена и две девочки. Он счел бы бесцельным свое пребывание на Украине, если бы не мог регулярно посылать им посылки. Это важное занятие складывалось из ряда других, мелких: нужно было приобрести необходимые вещи, соответствующим образом их уложить, обшить ящик, надписать адрес, наконец, сдать посылку на почту. Ни одного из этих занятий доктор Круг своим подчиненным не доверял, предпочитая делать все сам. Это и было второй причиной его отлучек. Нельзя сказать, чтобы фрейлейн Валентину Довгер особенно удручали частые отлучки ее шефа. Она с готовностью отвечала на многочисленные телефонные звонки, принимала и отправляла почту рейхскомиссариата, рассылала курьеров. Доктор Круг был доволен своей помощницей, ценил ее усердие, а главное — скромность. У него не было от нее секретов — ни личных, ни служебных. И лучшим подтверждением тому являлась связка ключей, часто оставляемая Кругом на столе, когда он уходил. Как-то, оставшись одна и по обыкновению заглянув в сейф, Валя нашла в нем нечто новое для себя, нечто такое, что заставило ее побежать к двери и тихонько повернуть ключ. В сейфе лежал распечатанный пакет с экземплярами приказа, содержание которого было ей до сих пор неизвестно. Приказ был подписан заместителем рейхскомиссара доктором Функом, датирован вчерашним числом и, очевидно, только что размножен. Валя пробежала глазами приказ и хотела было взять себе экземпляр, но раздумала: они были пронумерованы. Тогда, с трудом сдерживая волнение, она внимательно прочитала все от строчки до строчки, затем положила пакет на место, отперла дверь — и вовремя: в коридоре уже слышны были неторопливые шаги шефа. — Доктор, — обратилась к нему Валя, как только тот вошел в комнату, разрешите мне отлучиться на часок. У меня неотложное дело. Больше всего она боялась, что шеф ее не отпустит. Он не любил ее отлучек. — Неотложное дело... — проворчал Круг. Сам он ходил за какими-то покупками и, видно, успел по дороге "освежиться". — А кто же будет сидеть здесь? Мне нужно идти упаковать ящик. — Я вам упакую, — робко предложила Валя. Круг внимательно посмотрел на нее, как бы раздумывая, стоит ли поручать ей столь серьезное дело, и, видимо, решив, что поручать не стоит, а отпустить все-таки можно, сказал: — Я даю вам пятьдесят минут. Валя схватила пальто и выбежала на улицу. Через пятьдесят минут она не вернулась, не вернулась и через час. Ее отлучка продолжалась ровно час и сорок минут. Доктор Круг, увидев ее наконец в комнате, в бешенстве выругался и выбежал, хлопнув дверью. Он спешил отправить посылку. Во время короткого свидания на улице Валя сообщила Кузнецову ошеломляющую новость: в Ровно приезжает из Берлина Альфред Розенберг, один из ближайших подручных Гитлера, "теоретик" национал-социализма, имперский министр "восточных земель". Приказ Функа предусматривал организацию особой охраны на улицах города. Кузнецов сказал Вале, что сегодня же вечером выедет в отряд просить санкции на убийство Розенберга. Рабочий день в рейхскомиссариате окончился, и Валя собиралась уже уходить, когда к ней подошел майор Гитель, которого она в последнее время все чаще и чаще заставала в рабочей комнате акспедиции. — Не разрешит ли фрейлейн ее проводить? — спросил Гитель, наклоняясь к самому ее плечу и дыша перегаром. — Сделайте одолжение, господин майор, — сказала Валя, отстраняясь. Этот Гитель славился своей обходительностью и слащавой изысканностью речи. Был он еще довольно молод, одевался весьма элегантно, ходил со стеком и вообще держал себя как человек, знающий цену своей наружности. Они вышли на улицу. Валя снова испытала то чувство неловкости, которое владело ею всегда, когда ей случалось идти под руку с лейтенантом Зибертом: она видела, как прохожие сторонились, уступая дорогу и отводя глаза. — Как чувствует себя фрейлейн на службе? — спросил Гитель, правой рукой поддерживая локоть Вали, а левой помахивая стеком. — Благодарю вас, господин майор! Я чувствую себя вполне хорошо. — Она не могла понять, чем вызван этот вопрос. Никто из Валиных сослуживцев толком не знал, чем занимается в рейхскомиссариате майор Гитель. Кабинет его на втором этаже бывал обычно заперт, самого майора заставали то в одном месте, то в другом. abu Не знала этого долгое время и Валя. Но как-то, задержавшись у себя в экспедиции после положенного времени и идя к выходу, она заглянула в приоткрытую дверь и увидела Гителя за странным делом — он копался в ящиках чужого стола. Тогда Валя догадалась, чем занимается в рейхскомиссариате этот рыжий щеголь и где он на самом деле служит... — Фрейлейн замужем? — спросил Гитель, и, не дав ей ответить, продолжал сам: — О, я знаю, у фрейлейн есть жених. — Совершенно верно, — сказала Валя. — Он офицер, имеет высокое понятие о чести и вряд ли был бы особенно доволен вами и мной, увидев нас вместе. Она думала, что, может быть, этим отвадит назойливого майора. Но того, по-видимому, меньше всего интересовал на сей раз успех у женщин. Постепенно Валя поняла, чему обязана этой беседе с Гителем. — А где он служит, ваш жених? — спросил майор, продолжая размахивать стеком. Валя обратила внимание на то, как украшен этот стек: серебряная инкрустация в виде черепа со змеей... — Он фронтовик. — Разве фронтовики служат не на фронте? — шевельнул бровями Гитель. — Он по снабжению армии. — И как часто он бывает в Ровно? — Часто... Как этого требуют дела. — Я спросил потому, что случайно видел вас вместе в приемной у рейхскомиссара, — сказал Гитель. — С тех пор вы и ваш жених... простите, я забыл его имя... — Лейтенант Пауль Зиберт. — ...вы и ваш жених внушили мне самую искреннюю симпатию. Вы не окажете мне честь, не познакомите меня с лейтенантом Зибертом? — Пожалуйста, — отвечала Валя. Очевидно, это было все, чего добивался от нее Гитель. Он проводил ее до дому и, любезно попрощавшись, ушел. Валя не пробыла дома и десяти минут. Нужно было срочно разыскать Кузнецова. Она знала адрес Ивана Приходько и, хотя посещать Кузнецова на этой квартире категорически запрещалось, устремилась туда, думая только о том, как бы застать Николая Ивановича, пока он еще не уехал в отряд, и сообщить о разговоре с Гителем. Кузнецов встретил ее против обыкновения сухо. Он был уже в шинели. Очевидно, она перехватила его в последнюю минуту. На рассказ Вали он реагировал самым неожиданным образом: — Значит, этот Гитель узнал, где ты живешь? Они подумали и решили, что Кузнецову в самом деле стоит встретиться с Гителем, но не Валя организует эту встречу, а Лидия Лисовская или Майя Микатова. Та и другая были уже давно "завербованы" в гестапо фон Ортелем. С Гителем и Лидия и Майя были знакомы. При первой же встрече с ним Майя как бы между прочим сказала, что они с кузиной собирают небольшую компанию, и пригласила Гителя принять участие в вечеринке. При этом в числе прочих приглашенных был назван Пауль Зиберт. — Зиберт? — повторил Гитель. — Это интересно. Приду с удовольствием. — Придете ради этого Зиберта? — обиженно проговорила Майя. — Не понимаю, чем он заслужил ваше внимание. Обыкновенный пруссак. Я бы его и не пригласила, но он встретил кузину и напросился. — Я склонен думать, что это не "обыкновенный пруссак", — таинственно усмехнулся Гитель, — а самый настоящий английский шпион. — Что вы, майор! — изумилась Майя и тут же деловито спросила: — В чем же дело? Почему вы его не берете? — Потому, что никто, кроме меня, этого не подозревает, — не без гордости ответил Гитель. — Это моя находка, и прошу о ней пока не болтать... Впрочем, мне учить вас не надо. А потом, — зачем же брать английского шпиона? Это не большевик. С ним можно подождать, посмотреть, что он за птица и чем может быть полезен... Они условились, что вечеринка состоится в ближайшую субботу на квартире у Лиды. Гитель был обрадован этой затеей. Прощаясь, он напомнил, что Зиберта надо пригласить непременно. Кузнецов вернулся из отряда не один, а с Валей Семеновым. Тот поехал под видом предателя, состоящего на службе у гитлеровцев, в соответствующей форме, с винтовкой за плечами. Одновременно были переданы указания и подпольщикам. Все члены организации, во главе с Новаком и Луцем, мобилизовались на выполнение задуманной операции. Когда Кузнецов и Семенов вернулись в город, они застали здесь в полном разгаре приготовления. Солдаты подметали улицы, щетками чистили тротуары, спешно красили заборы. Очевидно, приезд "высокого гостя" был делом ближайших дней. Вечером у Лидии Лисовской Кузнецов встретился с Ортелем. Тот казался озабоченным, то и дело поглядывал на часы, даже Майя никак не могла его оживить. Наконец он поднялся и сказал, что спешит. — Куда вы, майор? — попыталась удержать его Майя. — Посидите! Вечно у вас дела. — Увы, Майхен, — отвечал фон Ортель, — такова наша служба. — Вот Зиберт — он человек свободный... — Пока снова не отправился на фронт, — заметил Зиберт. — В самом деле, поезжай-ка ты лучше на фронт, Зиберт. — Фон Ортель дружески похлопал приятеля по плечу. — Поверь мне, там сейчас веселей, чем здесь! — Насколько я знаю, не очень весело. — Все же лучше, чем в этой тыловой дыре. — Почему в таком случае ты сам не едешь? — Я еду, — сказал фон Ортель. — Сорвалась одна поездка, но я о том не жалею. Теперь предстоит нечто более значительное. Во всяком случае, более веселое, — добавил он. Так Кузнецов узнал, что фон Ортель готовится к отъезду. После того вечера, когда Ортель говорил о своих сборах на секретный завод, он больше не возвращался к этой теме. Очевидно, поездка не удалась, и Ортель предпочел не упоминать больше о ней в разговоре с Зибертом. В последние дни, однако, он все чаще намекал, что ему может представиться случай "сделать карьеру". А сегодня наконец прямо сказал, что едет. Куда могут его послать? На фронт? Едва ли, — такой, как он, нужен гитлеровцам в тылу. В какой-нибудь другой город на оккупированной территории? Тогда Ортель не сказал бы, что там будет "веселей", чем здесь, в этой "тыловой дыре". Кузнецов терялся в догадках. Главное из его предположений было основано на том, что Ортель прекрасно говорит по-русски. Неужели он отправляется к нам, в наш тыл? Все эти мысли не давали Кузнецову покоя. Спросить? Но Кузнецов взял себе за правило — самому никогда ни о чем не спрашивать. Фон Ортель ушел. Кузнецов посидел немного и тоже поднялся уходить. На прощание он напомнил Лиде и Майе, что очень интересуется маршрутом фон Ортеля. Он решил зайти к Вале. Ей могло быть известно, когда приезжает Розенберг. Впрочем, он и сам знал когда — завтра. Все чаще и чаще, идя к Вале, он ловил себя на мысли о том, что нарочно выдумывает какой-либо предлог, который оправдал бы их встречу. Вот и сегодня он собирается спросить о том, что сам хорошо знает. Просто он хочет видеть Валю, видеть ее лицо, глаза, улыбку, слышать ее голос... И, признавшись себе в этом, он, может быть, впервые с такой остротой почувствовал, как тяжка и мучительна эта теперешняя его жизнь закованная, как в броню, в немецкий военный мундир. Валя подтвердила, что Альфред Розенберг приезжает завтра утром. Как и следовало ожидать, остановится он в особняке у Коха. Они с Кузнецовым проговорили весь вечер. Наутро Кузнецов вышел на свою очередную прогулку, но не успел сделать и нескольких шагов в направлении "Немецкой" улицы, как был остановлен. Фельджандарм-подполковник спросил у него документы, долго рассматривал их и наконец вернул. — Мне придется просить вас, лейтенант, покинуть эту улицу. Идти можете по параллельной, — сказал он. — Но мне нужно в рейхскомиссариат! — Там сегодня нет приема. Нигде нет приема. Кузнецов откозырял и свернул в переулок. Спустя полчаса он снова был на "Немецкой" улице. Здесь уже стояли войска. По обеим сторонам улицы, вытянувшись двумя длинными цепями, лицом к тротуару и спинами к мостовой, на расстоянии пяти метров один от другого, застыли солдаты фельджандармерии. Когда раздался гул сирены, солдаты обратили к тротуару изготовленные к стрельбе автоматы. Кузнецов видел, как мимо с большой скоростью проскочило семь или восемь автомашин. Поняв, что выполнить операцию невозможно, он вернулся к себе. Неудачными оказались и все попытки подпольщиков. Валя Семенов пробыл в Ровно всего четыре дня. Когда он однажды сидел на лавочке у собора, два жандарма принялись его фотографировать. Семенов рассказал об этом Кузнецову и был немедленно отправлен в отряд. — Не судьба! — часто говорил он потом с досадой. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Зиберт и фон Ортель встретились в казино на "Немецкой" улице. Уже успели смениться посетители, уже певица в третий или четвертый раз повторяла под аккомпанемент дребезжащего пианино свой коронный номер — "Я грезил о тебе", а они все сидели и не собирались уходить. Впервые за долгое время они разговорились, что называется, по душам. То ли давнее знакомство привязало их друг к другу, то ли этот прокуренный зал, чужие лица вокруг и бесконечное "Я грезил о тебе" располагали к откровенной беседе, но они поверяли друг другу в этот вечер все, о чем в иное время предпочитали молчать. Началось, как всегда в таких случаях, с какой-то пустячной темы, потом разговор перекинулся на другую, и незаметно они подобрались к вопросу, который обоих волновал и по которому у каждого, оказывается, давно уже было свое суждение. — Как ты относишься к этой "курской истории" и вообще к тому, что русские наступают? — спросил фон Ортель. Сам вопрос уже заключал в себе доверие. Упоминать о Курске и о боях на Волге можно было только в разговоре с человеком, которого хорошо знаешь. — Как тебе сказать... — произнес Зиберт неопределенно. — Я смотрю на этот вопрос двояко. Мне кажется, что у нас и на этот раз есть довольно основательная причина носить траур... Но я не люблю траура. Я не политик и мало понимаю в этом деле, но я бы сказал... Если тебе это будет смешно, то я не обижусь... Я думаю, что есть такие исторические моменты, когда поражения имеют некоторое преимущество перед победами. Ты улыбаешься? Подожди, я не кончил мысль. Что заставит задуматься над серьезностью положения в дни победы? Ничто. Победы кружат голову. А поражения? Они заставляют думать даже меня. — Зиберт усмехнулся. — Германии нужен трезвый ум и стойкий дух, то и другое приобретается не в победах, а в поражении. — Браво! — воскликнул фон Ортель. — Из тебя, Зиберт, вышел бы превосходный теоретик. Пока не поздно, покажись Альфреду Розенбергу, а то еще день — и он укатит в Берлин. Выскажи перед ним свои взгляды, и он возьмет тебя к себе в помощники! — Кстати, батюшка мой был с ним когда-то довольно близок. Думаю, что и меня он вспомнил бы, если бы увидал. — Ну да, вы ведь с ним земляки? Впрочем, говорят, что Розенберг выходец из России. Так что не ты, а скорее я его земляк. — Ты? Ну, ты меньше всего похож на уроженца Тюмени! — Тюмени! — засмеялся фон Ортель. — Ты знаешь, где Тюмень! — Кажется, где-то под Москвой. — Нет, на Урале. Даже за Уралом. Вот видишь, я все-таки знаю Россию! — Любознательность? — Скорее уж долг профессии. — Ты назвал себя уроженцем России. Это тоже по долгу профессии? — Ты довольно догадлив. Мы, однако, говорили о Курске... Видишь ли, Зиберт, я, правда, не теоретик, но в политике кое-что понимаю, и я тебе скажу: если бы фюрер нашел правильный подход к русским, эта страна давно была бы очищена и мы жили бы здесь припеваючи. Фон Ортель выцедил рюмку ликера, налил себе следующую и продолжал: — Что значит найти правильный подход к русским? Это значит, — он поучающе ткнул пальцем в грудь собеседника, — постичь характер народа. Тебе приходилось допрашивать русских? Если да, то заметил ли ты в них одну особенность — они не просят пощады! — Да, я обратил внимание, — сказал Зиберт. — Так вот, — продолжал фон Ортель, распаляясь, — этот народ не такой, чтобы с ним можно было сладить. Помнишь, я рассказывал тебе про старика, который наклеивал листовки? Он так никого и не выдал, при пытках молчал, а идя на виселицу, кричал большевистские лозунги. Что же делать с таким народом? У нас предпочитают повесить сто человек, а сто тысяч погнать на работы и дать им листовки Геббельса и Розенберга. Ты уж меня извини, но все эти теоретики и пропагандисты даром едят хлеб. Все они, вместе взятые, не стоят одного средней руки диверсанта. Нам не нужны ни листовки, ни эта рабочая сила. — Но она — даровая! — вставил Зиберт. — Как же можно от нее отказаться! — Вот ваша беда, господа прусские помещики! — воскликнул фон Ортель. — Вы меркантильны, вам нужна нажива, вам нужна дешевая рабочая сила — и это-то нас губит. Да, да, если бы не гнались за выгодой, а попросту перестреляли всю эту страну и освободили ее для себя, тогда был бы какой-нибудь толк! — Ты, значит, предлагаешь уничтожить всех русских? — Мне не важно, кто они — русские, украинцы, французы, — мы должны освободить от них Европу... для себя. — Ты не совсем оригинален. Так считает и гаулейтер Кох. — Что ж, он совершенно прав. В это время певица — дородная, не первой молодости женщина с лицом, в такой степени раскрашенным, что казалось, оно загрунтовано пудрой, как холст белилами, а сверху нанесены черным — новые брови, красным — губы, и только серые водянистые глаза остались на прежнем месте, — обратившись через весь зал к фон Ортелю, объявила, что будет петь по требованию публики. Офицеры в зале зашумели, захлопали, посыпались реплики, и в конце концов певица начала "Сон гауптмана", песенку, не менее излюбленную аудиторией, чем знаменитое "Я грезил о тебе". Гауптману, о котором она пела, снились тонкие губы его подруги, их уютная комнатка на Бисмаркштрассе и поместье под Киевом, которое он, гауптман, завоевал для своей милой. — Боюсь, что Киев — это уже прошлое, — заметил по этому поводу фон Ортель. — Бои развернулись под Белой Церковью, а завтра... Впрочем, кто знает, что будет завтра!.. Послушай, Пауль, у тебя есть деньги? — Ты становишься пессимистом, Ортель! — сказал Зиберт, положив на стол пачку в пятьсот марок. — Нет, — задумчиво произнес фон Ортель, считая деньги, — мне нельзя думать, что мы можем проиграть войну. Русские меня повесят. А впрочем, я переметнулся бы к англичанам или американцам. С моей специальностью не пропадешь — знатоки России всегда понадобятся. — А ты причисляешь себя к знатокам России? — О да! — Постигаешь душу народа при помощи резиновой дубинки? — Зачем же? Мне приходилось бывать в Москве, — спокойно сказал фон Ортель, пряча деньги в карман. — В Москве? — Чему ты удивляешься? Я жил там два с лишним года. — Как это интересно, должно быть! — Вот не сказал бы. Я жил там, как в пустыне. — Не было своих людей? — Это во-первых. Во-вторых, в пустыне ходишь по раскаленному песку. — Ты хочешь сказать, что тебе там обожгли пятки? — спросил Зиберт, берясь за бокал. — Да, ты недалек от истины. Странный народ. Стоит навлечь на себя подозрение, как любой встречный мальчуган отведет тебя в милицию. — И, вероятно, ты не очень хорошо поработал в Москве? — Да, там мне не повезло. — Не обижайся, Ортель, но мне всегда как-то думалось о вашей деятельности без особого уважения. Кормят людей, как на убой, одевают, как на бал, платят, как министрам, и держат в тылу. А чем они, в сущности, заняты? Охотятся за сопливыми комсомольцами, порют и вешают крестьян и насилуют девок. А на фронте мы каждую минуту ставим свою жизнь на карту и никакого почета. — Ты ничего не знаешь о нас, Зиберт. Если перестают работать мозг и сердце, человек умирает, а мы мозг и сердце Германии. В этот момент к их столу подошел средних лет человек, лысоватый, в синей гимнастерке, в брюках навыпуск. Он приближался медленно, с опаской поглядывая на обоих офицеров, не решаясь подойти близко, но в то же время желая что-то сказать. — Что, Науменко? — спросил фон Ортель по-русски. — Что тебе здесь надо? — Ничего особенного. Просто увидел вас и подошел поприветствовать, проговорил Науменко, осклабясь. — Это очень мило с твоей стороны, — сказал фон Ортель. — Все? Ну хорошо, убирайся... Науменко как ни в чем не бывало поклонился и отошел. — Не представляешь, что за субъект? — спросил фон Ортель. — Это из наших, так сказать, местных союзников. Надо отдать справедливость русским: если среди них найдется предатель, это обязательно такая шваль, что руки не подашь. Потому я не люблю иметь дело с этими субъектами. Ты знаешь, зачем он подошел? — Конечно. Ему нужны деньги. — Мы платим за услуги, Зиберт. Этот сделал слишком мало. Пошел к партизанам, побыл там месяц или два и сбежал. Вот и весь толк. Теперь напрашивается ехать со мной, а деньги просит вперед, подлец! Взять его, что ли? — Ты сказал, что предпочитаешь с такими не связываться! — Вообще — да, но тут особый случай... В том деле, на которое я еду, эта шваль может пригодиться. Зиберт оставался верен своему обыкновению ни о чем не спрашивать. И собеседник ценил в нем эту скромность. — Послушай, Пауль, — предложил он вдруг, — а что, если тебе поехать со мной? О, это идея! Клянусь богом, мы там не будем скучать! — Из меня плохой разведчик, — уклончиво сказал Кузнецов. — Ха! Я сделаю из тебя хорошего! — Но для этого нужно иметь какие-то данные, способности... — Они у тебя есть. Ты любишь хорошо пожить, любишь удовольствия нашей короткой жизни. А что ты скажешь, если фюрер тебя озолотит? А? Представляешь — подарит тебе, скажем, Волынь или, того лучше, земли и сады где-нибудь на Средиземном море. Осыплет всеми дарами! Что бы ты на это сказал? — Я спросил бы: что я за это должен сделать? — Немного. Совсем немного. Рискнуть жизнью. — Только-то? — Кузнецов засмеялся. — Ты шутишь, Ортель. Я не из трусов, жизнью рисковал не раз, однако ничего за это не получил, кроме ленточек на грудь. — Вопрос идет о том, где и как рисковать. Сегодня фюрер нуждается в нашей помощи... Да, Пауль, сегодня такое время, когда надо помочь фюреру, не забывая при этом, конечно, и себя... Пауль молча слушал. И тогда фон Ортель сказал ему наконец, куда он собирается направить свои стопы. Он едет на самый решающий участок фронта. Тут Пауль Зиберт впервые задал вопрос: — Где же он, этот решающий участок? Не в Москве ли? Или, может быть, надо на парашютах выброситься в Тюмень? Черт возьми, мне все равно, где он! — За это дадут тебе, Зиберт, лишний Железный крестик. Нет, мой дорогой лейтенант, решающий участок не там, где ты думаешь, и не на парашюте нужно туда спускаться, а приехать с комфортом, на хорошей машине, и что особенно запомни — нужно уметь носить штатское. — Не понимаю. Ты загадываешь загадки, Ортель! — В голосе Кузнецова прозвучала ирония. — Где же тогда этот твой "решающий" участок? — В Тегеране, — с улыбкой сказал фон Ортель. — В Тегеране? Но ведь это же Иран, нейтральное государство! — Так вот именно здесь и соберется в ноябре Большая тройка — Сталин, Рузвельт и Черчилль... — И фон Ортель рассказал, что он ездил недавно в Берлин, был принят генералом Мюллером и получил весьма заманчивое предложение, о смысле которого Зиберт, вероятно, догадывается. Впрочем, он может сказать ему прямо: предполагается ликвидация Большой тройки. Готовятся специальные люди. Если Зиберт изъявит желание, он, фон Ортель, походатайствует за него. Школа — в Копенгагене. Специально готовятся террористы для Тегерана. Разумеется, об этом не следует болтать. — Теперь-то ты понимаешь наконец, как щедро наградит нас фюрер? — Понимаю, — кивнул Зиберт. — Но уверен ли ты, что мне удастся устроиться? — Что за вопрос! Ты узнай сначала, кому отводится одна из главных ролей во всей операции. Зиберт промолчал. — Мне! — воскликнул фон Ортель и рассмеялся, сам довольный неожиданностью признания. Он был уже порядком пьян... В ту же ночь Кузнецов разыскал Николая Струтинского. — Как у тебя с машиной? Никогда еще он так не спешил в отряд, как сегодня. Будь у него возможность, он умчался бы тотчас же, немедленно. Но предстояло еще одно дело, которое нельзя было откладывать, дело неприятное, но необходимое встреча с майором Гителем. Прежде чем ехать на вечеринку к Лидии Лисовской, где будет Гитель, Кузнецов заглянул к Вале. Встреча с ней — это было единственное, что могло хоть как-то скрасить томительные часы пребывания в городе. Он застал Валю в тревоге. Она узнала, что генерал фон Ильген, командующий особыми войсками, похвастал в своем ближайшем окружении, что в скором времени в районе Ровно не останется ни одного партизана. Ильген сказал, что он вызвал специальную карательную экспедицию под командованием генерала Пиппера — знаменитого "мастера смерти", как его называли фашисты. Ильген заявил, что он не успокоится до тех пор, пока не поговорит с командиром партизанского отряда у него в лагере. ...На вечеринке у Лидии Лисовской, к удивлению Гителя, не оказалось никого, кроме Лидии, Майи да Зиберта, который уже ждал майора и, судя по всему, был рад возможности познакомиться. Был он не один, а с денщиком, которого почему-то прихватил с собой на вечеринку. Вечеринка длилась недолго. Гителя связали, заткнули рот тряпкой и черным ходом вынесли во двор, где стояла наготове машина. Денщик сел за руль, и машина, проехав несколько улиц и миновав заставу, оказалась на шоссе, а там, после нескольких километров пути, свернула в лес. Первое, о чем сказал мне Николай Иванович, явившись в отряд, — это о своем намерении убить фон Ортеля. — Я едва сдержался и не убил его там, в казино. — И прекрасно сделали, что сдержались, — сказал я. — Вообще надо подумать: нужно ли убивать Ортеля? — Товарищ командир, — решительно, с дрожью в голосе промолвил Кузнецов, — этот гестаповский выродок хочет посягнуть на жизнь нашего главы правительства! Как вы можете меня удерживать! — Вы только что сказали, Николай Иванович, что Ортель возглавляет целую группу террористов, предназначенных для Тегерана. А вы знаете эту группу? Нет. Здесь, в Ровно, вы сможете убить одного только Ортеля, а в Тегеран поедут те, которых мы не знаем и знать не будем. Ортеля надо не убивать, а выкрасть его из города живым. Здесь мы от него постараемся узнать, что за молодчики готовятся к поездке в Тегеран, их приметы, возможно, и адреса в Тегеране... Понимаете? — Понимаю. — Садитесь и напишите пока подробные приметы самого Ортеля. Все то, что рассказали, и эти приметы мы сегодня же сообщим в Москву. Кузнецов взял бумагу и тщательно, обдумывая каждое слово, писал приметы своего "приятеля". Портрет был так полон, что Ортель, как живой, вставал перед глазами. — Вы представьте, — кончив писать, сказал Кузнецов, — этот прожженный шпион еще до войны пытался работать в Москве! — В Москве? На него похоже. Надо думать, ему там не очень сладко пришлось. — Еще бы! Он говорит, что ходил, как по раскаленному песку. Они не понимают, что в Советском Союзе весь народ — разведчики! Я подумал: какая глубокая правда заключена в этих словах. Весь народ — разведчики! Да, это именно так. Взять вот хотя бы самого Кузнецова. Рядовой инженер, человек, по существу, сугубо гражданский, никогда не помышлял стать разведчиком, а между тем в поединке с ним, с мирным человеком, потерпел поражение крупный фашистский разведчик-профессионал, прошедший не одну школу... Я вспомнил о Гнидюке... До войны Гнидюк работал слесарем железнодорожного депо, а теперь "Коля гарни очи" водит за нос опытных гестаповцев. А братья Струтинские? А дядя Костя? А Марфа Ильинична? Старая женщина, не получившая никакого образования, отдавшая всю жизнь заботам о своей большой семье... Каким мужеством, каким высоким сознанием своего долга перед Родиной надо было обладать, чтобы в ее годы вызваться в тяжелый, изнурительный и опасный путь; какое умение, сообразительность и даже — я не ошибусь, если скажу какой огромный талант понадобились для того, чтобы сделать то, что сделала она в Луцке. Много дорогих лиц прошло в ту минуту перед моим мысленным взором, много лиц и судеб, характеров и биографий. И всем им были свойственны одни и те же черты — горячий патриотизм и природная одаренность. Вот что делает наш народ непобедимым! Это и имел в виду Николай Иванович, объясняя поражение фон Ортеля. Теперь нам уже не приходилось беспокоиться по поводу удивительных успехов наших разведчиков. Мы поняли наконец, чем объясняются эти успехи, доставившие нам в свое время столько опасений и тревог. Гитлеровцы, оккупировавшие огромную территорию, держались на ней при помощи жесточайшего, беспримерного в истории террора. Но все живое на этой земле сопротивлялось врагу, и не было такой силы, которая могла бы подавить это сопротивление, бесстрашие и непобедимую волю к жизни. На чью же поддержку рассчитывали Гитлер и его банда на нашей земле? Люди, пошедшие к ним на службу, составляли жалкую кучку предателей и отщепенцев своего народа. Это были ничтожества, моральные уроды, жестоко ненавидимые в народе и презираемые даже самими гитлеровцами. Это были мертвецы, загнившие души. Всю эту мразь, конечно, можно было зачислить в свой "актив", но ее нельзя было сделать реальной силой. Был органический порок и в самих фашистских разведчиках. Все они словно были рассчитаны на то, что в странах, где они действуют, их встретит немая покорность, что они станут "работать" на побежденной земле. Но они попали в страну, которая не хотела, не могла быть побежденной! И самонадеянные, самовлюбленные гитлеровские разведчики терпели одно поражение за другим. Майор Гитель, которого Кузнецов и Струтинский привезли в отряд, являл собой прекрасный образец такого разведчика-гитлеровца. Куда девался весь лоск "рыжего майора"! Он ползал в ногах, заливался слезами, умолял о пощаде. При допросе он рассказал все, что знал, в частности сообщил много важных для нас данных о главном судье Функе — единственном оставшемся в живых заместителе Коха. Сам Гитель, как выяснилось, был доверенным лицом этого палача Украины... Да, успехи нашей работы были не случайны. Мы опирались на могучее партизанское движение народных масс. Наши люди, простые советские люди, превосходили хваленых фашистских разведчиков во всем. Продажным агентам Гиммлера, людям без моральных устоев, без совести и чести, противостояли пламенные патриоты своей Родины, готовые на самопожертвование во имя ее освобождения, люди высокого человеческого подвига. Эти качества сочетались в наших партизанах-разведчиках с их замечательной находчивостью, неистощимой фантазией и изобретательностью, с той самой природной сметкой, которая является одним из лучших качеств даровитых советских людей. Что же удивительного было в наших успехах? Не прошло часа после приезда Кузнецова в отряд, как нами уже была передана в Москву радиограмма с подробным его отчетом и с описанием примет фон Ортеля. По другому вопросу никаких разногласий у нас с Кузнецовым не возникло. — Разрешите, товарищ командир, — сказал Николай Иванович, когда мы отправили радиограмму, — не заставлять генерала фон Ильгена ждать, пока явится в Ровно Пиппер, этот "мастер смерти", со своей экспедицией. Когда-то еще это будет! Я могу предоставить генералу Ильгену возможность побеседовать с вами в нашем лагере уже теперь, не откладывая. И мы тут же приступили к разработке плана похищения генерала фон Ильгена. Важная роль в осуществлении этой трудной и сложной операции отводилась наряду с Кузнецовым и Колей Струтинским Вале Довгер, Яну Каминскому и Коле Маленькому. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ В начале осени члены подпольного центра организации Новака узнали об аресте Виталия Поплавского. Поплавский руководил работой по подбору и отправке военнопленных, помогал в этом ответственном деле Владимиру Соловьеву. Было даже непонятно, как этот преданный работник подполья, хороший организатор мог допустить неосторожность — довериться незнакомому человеку! Провал Поплавского был тяжек для подпольщиков не только потому, что они лишились товарища, но и потому еще, что никто из них не знал, какие последствия повлечет за собой этот провал. Все последующие дни прошли в тревоге. Одного ли Поплавского знают в гестапо или успели выследить и тех, с кем он связан? Как ведет себя в гестапо сам Поплавский?.. Эти вопросы мучительно тревожили Новака и Луця, Соловьева и Кутковца, Шкурко и Настку. Подпольный центр постановил немедленно отправить в отряд всех членов организации, с которыми Поплавский был так или иначе связан. Исключение сделали только для членов подпольного центра. Им нельзя было покидать город в такой ответственный момент. — Рискнем, — сказал Новак. — Останемся. Я верю в Поплавского. Он никого не выдаст. Все представляли, каким нечеловеческим пыткам подвергают Поплавского в гестапо. Фашисты отлично знают о существовании подпольной организации, но до сих пор им не удавалось напасть на след хотя бы одного из ее членов. Прошла неделя, другая — никаких арестов не последовало. — Молодец инженер! — говорил Новак. — Держится! — Держится! — подтвердил Луць. Вскоре они узнали, что Виталий Поплавский зверски замучен в ровенской тюрьме. И, может быть, именно потому, что этот скромный советский человек ни слова не проронил при допросах, может быть, именно потому, что гестапо столкнулось в его лице с сильным, непобедимым противником, гитлеровцы утроили силы в поисках ровенского подполья, разведчиков и боевиков партизанского отряда. После разгрома подпольных организаций Мирющенко и Остафова гитлеровцы, видимо, решили, что в их руках все ровенское подполье. Так, во всяком случае, однажды похвастался перед Кузнецовым фон Ортель. Некоторое время в городе было сравнительно спокойно. По-прежнему курсировали крытые автомашины между тюрьмой и улицей Белой; по-прежнему у здания главного суда останавливались грузовики с карателями в ожидании очередной инструкции обер-фюрера СС Функа; по-прежнему готовился в поход на партизан фон Ильген; но по тому, как сравнительно редко стали устраиваться поголовные облавы, можно было судить, что фашисты немного успокоились. Это спокойствие длилось недолго. Сразу же после того, как подпольная организация вновь дала о себе знать, гитлеровцы насторожились. Последовали одна за другой несколько массовых облав. Все они прошли благополучно для подпольщиков. И все же можно было ждать неожиданностей. Новак назначил Соловьева своим заместителем на случай, если сам он будет арестован или вынужден покинуть город. Жену с двухмесячным ребенком он с очередной группой военнопленных отправил в отряд. Группу эту вела Оля Солимчук. Вместе с ней шли два новых связных, которым Оля должна была показать дорогу к условленным местам встречи с разведчиками отряда. — Дальше я пойду одна, — сказала девушка своим попутчикам, когда они приблизились к реке, на другой стороне которой находилась небольшая деревня. — Вы ждите меня здесь. Если будет стрельба и я не вернусь, пройдете правее и постарайтесь переправиться там. Затем пойдете прямо на запад и встретите наших. Их там много. Она сказала все это с улыбкой, как бы между прочим, так что никто из попутчиков и не подумал, что ей грозит большая опасность. Усадив товарищей под кусты в стороне от дороги, Оля направилась к переправе. Лодка оказалась на другой стороне реки. Оля начала звать лодочника. Он был ей знаком. Но вместо лодочника к реке стали спускаться какие-то вооруженные люди. "Предатели", — догадалась Оля. Опустив руку в карман и взявшись за пистолет, она уже готова была дорого продать свою жизнь, как вдруг произошло что-то неожиданное, что не сразу дошло до ее сознания: раздалось несколько автоматных очередей, и некоторые из шедших к реке предателей упали, остальные бросились бежать вдоль берега. "Ур-ра! Ур-ра!" — донеслось до Оли. "Свои, свои, свои!" — догадалась девушка и, выхватив пистолет, выпустила всю обойму по бегущим предателям. Через десять минут Оля со своими попутчиками была уже на другом берегу и шла, окруженная товарищами, в лагерь. С каждым днем связь между отрядом и городом затруднялась. Гитлеровцы так перекрыли подступы к городу, что пробраться туда незамеченным было немыслимо. Двое связных, посланных в отряд, погибли в пути. Тогда Настка заявила Новаку, что пойдет на связь сама. — А как же Иван Иванович? — осторожно осведомился Новак, зная, как не терпит Настка, чтобы ее удерживали по "семейным обстоятельствам", и ожидая грозы. — А что Иван Иванович? — Настка вскинула на него свои темные глаза. Как-нибудь и без меня проживет. Не ребенок! На самом же деле ей стоило огромных внутренних усилий оставить Луця одного. Она постоянно беспокоилась о нем так, словно сам он не может ничего сделать для себя. Ей почему-то казалось, что стоит ей уехать, как с ним непременно случится неприятность, не говоря уже о том, что он позабудет про все свои нужды, будет ходить голодным, простудится или еще что-нибудь в этом роде. И, уступая настояниям Настки, отправляя ее в отряд, Новак осторожно дал ей понять, что заботы о Луце берет на себя. Заботиться о Луце было, однако, почти невозможно, так как нигде больше получаса он не сидел. Даже фабрика валенок перестала увлекать неутомимого руководителя боевого отдела. Все свое время он теперь употреблял на то, чтобы найти применение взрывчатке, полученной из отряда. Один Терентий Федорович знал, как беспокоится Луць о Настке. Сам Иван Иванович мало об этом говорил, как мог, старался скрыть свою тревогу. Но все чаще и чаще говорил Луць о том, как ему не хватает сейчас мин и как было бы хорошо, если бы Настка не задерживалась у партизан, а поскорее принесла чемоданчик с толом и взрывателем от гранаты Ф-1. Прошло две недели. Луць осунулся, казался еще ниже ростом; в его вечной усмешке, которую он по-прежнему прятал в уголках губ, таилось отчаяние. Связь с отрядом не восстанавливалась. Новак ходил мрачный. Он повеселел только в ту минуту, когда на пороге его кабинета появился связной из отряда. Связной передал инструкции, приветы, в том числе привет Новаку от жены. Свидание длилось пятнадцать минут. Связной ушел и оставил Новака в глубоком горе. Погибла Анастасия Кудеша, Настка. На "маяк" отряда она прибыла благополучно. Здесь ей передали на словах указания для подпольного центра и вручили мину в виде чемодана. С этим чемоданом Настка и отправилась в обратный путь. Она успела пройти половину дороги, когда неожиданно была остановлена вражеской засадой. Ее обыскали, проверили чемодан. Обнаружив мину, враги схватили Настку, били ее, кололи ножами, требуя, чтобы она сказала, откуда и куда несет мину. Ответа они не добились. Тогда Настку привязали к пню, к тому же пню пристроили ее чемодан и взорвали. Двое крестьян, случайные свидетели этой казни, рассказали о ней разведчикам партизанского отряда. Несколько дней от Луця скрывали гибель Настки. Новак решил подготовить его и, вероятно, долго продолжал бы эту подготовку, если бы сам Луць после первой же такой попытки не сказал ему, морщась: — Я все знаю... Оставь... Больше они этой темы не касались. Но вечером того же дня Луць пришел к Новаку, в его старую, покосившуюся от времени хату на окраине города. — Терентий! — проговорил он тихо. — Терентий, неужели я ее больше не увижу? Плечи его вздрогнули. Он заплакал. Потом было взял себя в руки, выпрямился и сказал: — Надо работать, Терентий. Но, должно быть, мысль эта вновь всколыхнула в нем воспоминания о Настке, он уронил голову и долго сидел так. Новак не решался его тревожить. В дверь к Новаку постучали. — Кто? — спросил он. Чьи-то пальцы выбили условленную дробь. Новак открыл. — Поцелуев? Коля Поцелуев вошел, увидел Луця, смутился и отвел Новака в сторону. — Я вот по какому делу, Терентий Федорович... — Он помолчал, покосился на Луця и продолжал шепотом: — Разрешите заняться националистами. — Чего тебе надо, Поцелуев? — глухо спросил Луць. — Где ты целый день ходишь? — Я? — Поцелуев посмотрел на Луця, потом на Новака, снова на Луця, пока наконец не решился сказать громко: — Предлагается такой план... В отношении националистов. Тут списочек. На двадцать три человека. Он достал портсигар, вынул оттуда обрывок немецкой газеты и протянул Новаку. Терентий Федорович прочел записанные карандашом меж газетных строчек незнакомые клички националистских главарей в Ровно. — Что же, в одиночку собираешься? — Зачем в одиночку? Тут Федя Кравчук приехал из Грушвицы. В другое время они непременно стали бы обсуждать предложение Поцелуева, взвешивая все "за" и "против", вникая во все детали задуманного дела. Сейчас слова Поцелуева прозвучали ответом на их собственные мысли, итогом всего, что думали и чувствовали они сами. И Новак сказал Поцелуеву: — Иди, Коля. Поцелуев кивнул и, очевидно не желая задерживаться, быстро вышел. Неподалеку от домика Новака, у полотна железной дороги, Поцелуева ждал Федор Кравчук. Высокая, чуть сутулая фигура Кравчука маячила около насыпи. Издали его можно было принять за часового. — Коля, ты? — спросил он, не поворачивая головы. Поцелуев ответил ему тихим свистом. Кравчук перешел насыпь и следом за Поцелуевым направился в город. Сегодня первый день, как он приехал сюда из своей Грушвицы. Там у Кравчука была подпольная группа — двенадцать человек, все двенадцать комсомольцы. Кравчук — член партии еще со времен панской Польши, старый подпольщик, он легко и умело наладил работу, добыл винтовки, гранаты, даже пулемет. Кравчук и его комсомольцы не только исправно выполняли поручения подпольного центра, но многое сделали и по собственной инициативе. Так, они уничтожили маслобойные машины на немецком предприятии в Грушвице. Кравчук нечасто наезжал в Ровно, но каждый свой приезд стремился использовать так, чтобы выполнить какое-нибудь из здешних ровенских дел. Новак и Луць не отказывали ему в этом. Предложение Поцелуева Кравчук принял с радостью. Уничтожить два десятка бандеровских, бульбовских и прочих головорезов представлялось ему едва ли не самым заманчивым из всего, что он до сих пор делал. Он не знал, однако, как отнесутся к его участию руководители; они могли потребовать, чтобы он поскорее возвращался к себе в Грушвицу. Когда Поцелуев сообщил о согласии Новака и Луця, Кравчук облегченно вздохнул. Сам он не решался зайти к Новаку — и не из соображений конспирации, а просто почему-то в последний момент застеснялся. — Иди, я тебя здесь подожду, — сказал он Поцелуеву, когда они пришли к дому Новака. Поцелуев, хотя и был помоложе, не испытывал никакой робости. — Ну ладно, — сказал он и пошел один. Теперь они возвращались с заданием и сами удивлялись тому, как изменилось их настроение в результате пятиминутного пребывания Поцелуева у Новака. Туда они шли, еще не зная, будет ли утвержден их план, шли тихие и неуверенные. Теперь план утвержден, и они неслись, увлекаемые какой-то непонятной силой, неизвестно откуда появившейся и овладевшей ими целиком. Поцелуев непроизвольным движением опустил руку в карман, обхватил пальцами портсигар, сжал его, хотел было вытащить, еще разок пробежать глазами список, начерченный меж газетных строчек, но вспомнил, что знает этот список наизусть. Первым из этого списка был убит националист по кличке Хмара, один из руководителей бандеровской "эс-бэ" — "службы безпеки", шпион, провокатор и палач. Дом, где он жил под охраной своих головорезов, давно был на примете у Поцелуева. В тот же вечер, когда Поцелуев посетил Новака, а Кравчук ждал его у железной дороги, они вдвоем пришли к этому дому, забрались в подъезд напротив и, дождавшись появления Хмары, запустили в него двумя гранатами. Первым побуждением Поцелуева было бежать. Так он и делал до сих пор в подобных случаях — и ничего, сходило. Но Кравчук оказался хитрее. "Поднялись наверх!" — скомандовал он, схватил Поцелуева за руку, и тот подчинился. Они бросились на лестницу. Уже наверху, на чердаке, куда они с трудом проникли и где им предстояло провести ночь, Кравчук пожалел: — Не много ли — две гранаты на одного? Будем поэкономнее... На следующий день они пустили в ход пистолеты — и небезуспешно: еще двое из списка Поцелуева были вычеркнуты. Так день за днем Кравчук и Поцелуев планомерно, методически выслеживали и уничтожали националистских главарей. Девятнадцать из них понесли заслуженную кару за свои злодейства. И это число увеличилось бы, если бы не строжайший наказ Новака, следуя которому Поцелуев остановился на девятнадцати, а Кравчук отправился к себе в Грушвицу. Приказ имел серьезное основание: за Поцелуевым начали следить. Спустя несколько дней стало известно о жестокой расправе гитлеровцев над подпольной группой в Грушвице. Село подверглось налету фельджандармерии. Кравчук и его товарищи комсомольцы были схвачены. Гитлеровцы вывели их на площадь, согнали население и на глазах у всех искололи комсомольцев ножами. Самому Кравчуку перед казнью выкололи глаза... Новак сидел у себя в кабинете на фабрике, когда за ним пришли из гестапо. Трое гитлеровцев в черной униформе появились в дверях кабинета. — Где можно видеть директора фабрики? Новак застыл на месте. Рука потянулась к ящику стола. Здесь с давних пор лежали две противотанковые гранаты. — Вам Новака? — спросил он, чувствуя, как пересохло в горле. — Да, да! Где он? И вдруг Новак оторвал руку от ящика и, прежде чем успел подумать, сказал: — Он сейчас... он сейчас на втором этаже... Пойдемте, я покажу. Гестаповцы смерили его недоверчивым взглядом. — Нет, оставайтесь здесь. Мы сами найдем. И все трое устремились наверх. Терентий Федорович достал из ящика гранаты, сложил их в портфель и, держа в кармане на боевом взводе пистолет, поспешно вышел из кабинета, прошел во двор, нашел там свой велосипед и уехал. Он направился было домой, но вспомнил, что утром видел около своей хаты двух подозрительных молодчиков в штатском. Он погнал велосипед вдоль полотна железной дороги, свернул на ближайшую улицу, затем в переулок и наконец увидел впереди бурое, кое-как закрашенное для маскировки здание вокзала. Тут только он вспомнил об одной квартире, которой в свое время пользовался Соловьев и адрес которой он дал ему на случай, если им обоим пришлось бы уйти в подполье. Квартира находилась на Вокзальной улице и принадлежала семье Жук. Новаку открыл мужчина среднего роста, немолодой, с темными волосами, гладко зачесанными над высоким лбом. Услышав свою фамилию, он насторожился: — Чем могу служить? Новак назвал ему свой псевдоним — Петро. — Петро? — переспросил Жук. Нельзя было понять, знакомо ли ему это имя. Новак решил назвать Соловьева. — Я к вам от Владимира Филипповича, — сказал он. Жук смотрел непонимающе. — Это какой же Владимир Филиппович? — Агроном из Гощи. — Что-то не помню такого. "Молодец! — подумал Новак. — Хороший конспиратор!" — Неужели не помните? А ведь он у вас частенько останавливался. — Вы меня, очевидно, с кем-то путаете. — Ваша фамилия Жук? — Так точно. — Бухгалтер? — Совершенно верно. — Вот что, товарищ Жук, — понизив голос, сказал Новак и посмотрел хозяину в глаза, — у меня внизу машина — велосипед. За мной следят. Нельзя, чтобы машина долго оставалась там. Я подниму ее сюда, к вам... Бухгалтер смотрел недоумевающим взглядом. — Хватит нам играть в жмурки, — продолжал Новак. — Я Петро, директор фабрики валенок. Полчаса назад за мной пришли. Надо уходить в подполье. Могу я на вас рассчитывать? Да или нет? — Проходите в комнату, — сказал Жук. — Там жена. Сейчас я подниму сюда вашу машину... Или вот что — пойдемте за ней вместе. А то ведь, возможно, вы мне не доверяете... Весь день Терентий Федорович провел на этой квартире. Хозяева, бухгалтер и его жена, Анна Лаврентьевна, показались ему милыми людьми. Однако чувство неловкости не покидало его до самого вечера. Хозяева были с ним подчеркнуто вежливы. Очевидно, они все еще ему не доверяли. Лишь вечером, когда на квартиру явился приехавший из Гощи Соловьев, это недоверие, а вслед за ним и неловкость рассеялись. Только теперь они и познакомились по-настоящему — Терентий Федорович Новак и Виктор Александрович Жук. Когда встал вопрос о том, уходить ли Новаку в отряд или оставаться в городе, и если оставаться, то где именно, Виктор Александрович и его жена без колебаний предложили свою квартиру. Новак счел своим долгом предупредить, что дело опасное, в городе массовые облавы, если его здесь найдут, хозяевам и их детям (у них было двое детей) грозит гибель. Жук ответил на это: — Если все будут думать и переживать — ах, как опасно! — вряд ли мы тогда скоро выиграем войну... Я надеюсь, что вы здесь будете не просто скрываться, но и делать свое дело. Так? — Так. — Ну вот и располагайтесь. А о нас не думайте. Мы уж сами как-нибудь о себе подумаем... Анна Лаврентьевна, ты угостишь нас чаем, — обратился он к жене, давая понять, что разговор окончен. Когда Новак познакомился с хозяевами поближе, выяснилось, что они приходятся родственниками его жене. — Вот тебе и на! — долго удивлялся Новак. — Поди вот узнай, где найдешь родню. Сглупил я: надо было, когда женился, расспросить у жены обо всех ее родственниках, не пришлось бы тогда нам с вами так долго знакомиться! Наутро Соловьев разыскал Луця и организовал ему встречу с Новаком. Предстояло перестраивать всю работу. Обстановка требовала этого. Легальные возможности уменьшались. Настала пора уходить в подполье. Это затрудняло дело, но и облегчало его: теперь можно было вовсю развернуть активные действия, не боясь себя обнаружить, ничем не поступаясь ради разведки, которая порядком надоела всем подпольщикам. Отныне не спокойный, осторожный сторож-разведчик Самойлов, а горячая голова Коля Поцелуев должен был стать примером для организации. И Новак с Луцем почувствовали, какой запас этой горячности, безудержного, отчаянного пыла таился под спудом в них самих. Отныне они могли дать себе волю. И первое, что предложил Иван Иванович, — это взорвать фабрику валенок. Он сказал об этом с удовольствием. Только теперь он понял, как осточертела ему эта фабрика. — Взорвать? — задумался Новак. — Нет, жалко. Вывести из строя — это да. Наши придут — восстановят. — Добре, — согласился Луць. — Мы испортим электромоторы, но не так, как прошлый раз, а посерьезнее. Совсем остановим фабрику. — Вот-вот, — одобрительно кивнул Новак. — А взрывать не надо. Действуй, Иван Иванович. Да сам поскорее уходи с фабрики. Не надо тебе там долго оставаться. Испортишь — и уходи. Так и договорились. Уже расставаясь с Новаком, ответив на его крепкое рукопожатие, Луць помедлил, посмотрел куда-то в сторону и наконец сообщил другу, что вчера же, после бесплодной охоты за самим Новаком, фашисты арестовали его отца. Нелегальное положение позволяло действовать решительнее. Новак, Луць и Соловьев надумали прежде всего использовать мину, накануне доставленную из отряда. Объектом был выбран переезд железной дороги, находившийся в самом городе, в двух шагах от хаты Новака. Было девять часов вечера, когда они пришли к намеченному месту. Кругом пусто. Можно было беспрепятственно подойти к переезду и заложить мину. В небольшом чемодане помещалось десять килограммов тола. Луць выдолбил дырочку, вставил в нее взрыватель от круглой гранаты-лимонки, за чеку взрывателя зацепил шнур и затем протянул метров на сто пятьдесят к забору. Это был провод, срезанный с телефонного столба. Все было готово. Все трое скрылись у изгороди и стали ждать поезда. Они были вооружены пистолетами и гранатами и могли отбить нападение. Прошло минут двадцать, а поезд не появлялся. Вдруг со стороны станции показался велосипедист. Он ехал по обочине насыпи, освещая дорогу фонарем. Путевой обходчик! — поняли они. Заметит или не заметит мину? Он ехал медленно, очень медленно. Подъехал к мине, остановился. Заметил! — Дернуть шнур? — прошептал Луць и сам себе ответил: — Нет, не стоит. Жалко мину. Велосипедист внимательно все осмотрел и повернул обратно. Теперь он ехал с большой скоростью, спешил. Надо было спасать мину. Луць подполз к полотну, отвязал шнур и забрал чемодан. Все хорошо понимали, что эта история с обнаруженной миной не пройдет без последствий. Новак отправился на квартиру к супругам Жук, Луць — домой, Соловьев — к Люсе Милашевской. — Может, следует мне перейти на другую квартиру? — спросил он у Люси, рассказав ей о случившемся. — Нет, я вас не отпущу! — решительно сказала Люся. — Мы вас не отпустим! — заявили родители девушки. Утром мать Люси собралась за водой. Не успела она выйти, как тут же вернулась. — На всех улицах — жандармы. Никого из домов не выпускают. — Ну а кому на работу? — поинтересовался Соловьев. — Тоже не пускают. "Вот хорошо! — подумал Соловьев. — Сорвали рабочий день во всем городе!" В соседнюю квартиру уже входили гестаповцы с автоматами. Соловьев и Люся сидели за столом, когда гестаповцы, проверив документы у соседей, вошли к ним. Оба беспечно рассматривали немецкий иллюстрированный журнал. В зубах у Соловьева торчала огромная сигара. В боковом кармане находились бумажник и пистолет. — Документы! — потребовал офицер. Соловьев спокойно достал бумажник. Фашисты взглянули на документ и остались удовлетворенными. Как только облава была снята, Соловьев помчался на квартиру к Жуку. Терентий Федорович был здесь. Он встретил возбужденного Соловьева спокойной улыбкой. Облаву он пересидел на чердаке. Но в дальнейшем это было рискованно. Не хотелось подвергать опасности людей, гостеприимно приютивших подпольщиков. И они решили переселиться. Соловьев облюбовал киоск, давно пустующий и находившийся в глухом переулке. В этой холодной будке и обосновались они с Новаком. Несладко жилось им здесь, за фанерными стенками. По ночам они согревали друг друга. Спать не могли. — Эх, одеяльце бы теперь! — мечтательно вздыхал Новак. — Хотя бы пальто какое ни на есть! — вторил ему Соловьев. — Я не отказался бы и от подушки! Они ловили себя на том, что эти мысли все больше и больше занимают место в их обычных беседах. Новак недовольно поморщился: — Ну и подпольщики! Размечтались... о постельных принадлежностях! Как-то в холодную ночь дрожащим от холода голосом он предложил Соловьеву: — Слушай, Володя, давай все-таки спать под одеялом. У меня на квартире все это есть: и одеяло, и подушки, и даже... граната. Попробуем забрать. Так они решились на отчаянный шаг. Из дома, за которым, безусловно, была установлена слежка, предстояло вынести вещи и оружие. Вечером Новак в сопровождении Луця и Соловьева отправился домой. Соловьева оставили караулить под окнами. Новак и Луць вошли в дом. Минут через десять Соловьев, утомленный ожиданием, увидел, как из ворот выехала детская коляска, до отказа нагруженная и сверху покрытая простыней. За коляской следовала странная фигура в шляпе и длинном пальто. Фигура была маленькая, почти вровень с коляской, и настолько нелепая, что Соловьев поневоле рассмеялся. Вслед за коляской вышел на улицу Новак. Они с Соловьевым всю дорогу посмеивались, следя с тротуара за тем, как Луць везет коляску по булыжнику и как она у него подпрыгивает. Коляска резко подпрыгивала, и прохожие с удивлением и жалостью глядели на бедного ребенка, а одна женщина даже сделала замечание бессердечной "няне", после чего Луць старался везти коляску спокойнее. С этой ночи Новак и Соловьев спали лучше — на подушках, под теплым одеялом — и были довольны "уютом" в их неприхотливой, но зато спокойной квартире. Новак жил в Ровно на нелегальном положении до тех пор, пока не получил категорического приказа уходить в отряд. Отправляясь в лес, он оставил своим заместителем Соловьева. Условились держать связь через Люсю Милашевскую. На третий день пребывания в отряде Новак послал в город связного, шофера, дав ему адрес Люси. Связной должен был передать Люсе, а та, в свою очередь, Соловьеву поручение: во-первых, подготовить взрыв ровенского вокзала, во-вторых, вывезти в отряд семьи всех подпольщиков. Особый приказ был адресован Луцю: ему надлежало немедленно покинуть город и отправиться в отряд. Дальнейшее пребывание его в Ровно считалось нецелесообразным ввиду явной угрозы ареста. Случилось так, что связной был арестован по дороге и у него нашли адрес Люси Милашевской. Соловьева в это время в городе не было. Фашисты ввели новое мероприятие — обмен паспортов, и ему пришлось выехать в Гощу за новым паспортом. Ночью за Люсей пришли жандармы. Она знала все об организации в Гоще, знала некоторые из ровенских явок, знала, наконец, где находится Соловьев. Но на все вопросы своих мучителен, на их посулы и на их пытки она отвечала одним и тем же: "Нет!" Люсей Милашевской заинтересовался лично главный судья на Украине доктор Функ. По его приказу девушку подвергли так называемому усиленному допросу. Этот "допрос", состоявший из круглосуточных инквизиторских пыток, продолжался неделю. Он не дал никаких результатов. Люсю расстреляли. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ На Мельничной улице, у дома, который занимал командующий особыми войсками на Украине генерал фон Ильген, всегда стоял часовой. Однажды с самого утра около этого дома назойливо вертелся мальчуган в коротких штанах, с губной гармоникой. Несколько раз он попался на глаза часовому. — Що ты тут шукаешь? — спрашивал часовой. — Так, ничего. — Геть! Це дим генеральский, тикай! Як спиймаю, плохо буде! Мальчик исчезал, но вскоре вновь появлялся из-за угла. К дому подошла Валя с папкой в руках. — Здравствуйте. Не приезжал господин генерал? — справилась она у часового. — Нет. — А кто там? — Валя показала на дом. — Денщик. — Я пойду и подожду генерала. Для него есть срочный пакет из рейхскомиссариата. В последнее время Валя не раз носила генералу пакеты, и часовые ее знали. Ее встретил денщик из "казаков". Он всего лишь несколько дней как начал работать у Ильгена. Валя знала об этом, но, сделав удивленное лицо, спросила: — А где же старый денщик? — Та вже у Берлини, — ответил "казак". — Зачем он туда поехал? — Поволок трофеи. Прошу, фрейлейн, до хаты, там обождете. — Нет, я дожидаться не стану. Мне надо отнести еще один срочный пакет. На обратном пути зайду. Генерал скоро будет? — Должен быть скоро. Валя вышла и, сказав часовому, что скоро зайдет опять, ушла. За углом она увидела мальчугана, который ее дожидался. — Беги, Коля, скорее, скажи, что все в порядке. abu Все шло по плану. Генерал фон Ильген с приближением линии фронта всерьез забеспокоился о ценностях, которые он "приобрел" на Украине. Опасаясь, как бы эти ценности не вернулись к их законным хозяевам, генерал решил отправить их в Берлин. Ценности занимали двадцать чемоданов, поэтому пришлось для отправки сформировать целую бригаду во главе с адъютантом генерала — гауптманом. Под его началом поехали немец-денщик и четверо солдат, которые постоянно жили при генеральском доме и несли здесь охрану. Вместо этих "чистокровных арийцев" генерал временно приблизил к себе в качестве прислуги "казаков". "Казаками" гитлеровцы называли советских военнопленных, которые соглашались им служить. Это были малодушные люди, поступившиеся честью и совестью ради того, чтобы спасти свою шкуру. abu Но во многих из этих людей все же говорила совесть. Им было стыдно, что они предали Родину; им хотелось отплатить гитлеровцам и за позор плена, и за бесчестие службы в "казаках". Они искали возможности искупить свою тяжкую вину. Многие из "казаков" с оружием, полученным от фашистов, бежали в леса к партизанам. Вот таких-то "казаков" временно и приблизил к себе фон Ильген. Одного из них он назначил своим денщиком и поселил при квартире, остальные приходили из казармы и по очереди несли охрану дома. Все это было учтено нами. Коля Маленький стремглав побежал на квартиру, где его ждали Кузнецов, Струтинский, Каминский и Гнидюк. Они были одеты в немецкую форму. — Валя сказала, что можно ехать, все в порядке, — выпалил Коля. — Хорошо. Беги сейчас же на "маяк". В городе сегодня опасно оставаться. Беги, мы тебя догоним, — сказал Кузнецов. — Тикаю! Прощайте, Микола Иванович! Через несколько минут Кузнецов с товарищами были уже у дома фон Ильгена. Кузнецов в форме обер-лейтенанта (он был уже повышен в звании) первым вышел из машины и направился к дому. Часовой, увидев немецкого офицера, отсалютовал: — Господин обер-лейтенант, генерал еще не прибыл. — Знаю! — бросил ему по-немецки Кузнецов и пошел в дом. Вслед за ним вошел и Струтинский. — Я советский партизан, — отчетливо сказал денщику Кузнецов. — Хочешь оставаться в живых — помогай. Нет — пеняй на себя. Денщик опешил: немецкий офицер заявляет, что он партизан! Стуча от испуга зубами, он пробормотал: — Да я зараз с вами. Мы мобилизованные, поневоле служим... — Ну, смотри! Обескураженный денщик, все еще не веря, что немецкий офицер оказался партизаном, застыл на месте. — Как твоя фамилия? — спросил Кузнецов. — Кузько. — Садись и пиши. Под диктовку Николая Ивановича денщик написал: "Спасибо за кашу. Ухожу до партизан. Беру с собой генерала. Казак Кузько". Эту записку положили на видном месте на письменном столе в кабинете генерала Ильгена. — Теперь займемся делом, пока хозяина нет дома, — сказал Кузнецов Струтинскому. Николай Иванович и Струтинский произвели в квартире тщательный обыск, забрали документы, оружие, связали все это в узел. Струтинский остался с денщиком, а Николай Иванович вернулся к часовому. Около того уже стоял Гнидюк. Кузнецов, подходя, услышал: — Эх, ты! — повторил Гнидюк. — Був Грицем, а став фрицем! — Тикай, пока живой, — неуверенно отвечал часовой. — Какой я тебе фриц! — А не фриц, так помогай партизанам! — Ну как, договорились? — спросил подошедший сзади Кузнецов. Часовой резко повернулся к нему, выпучив глаза. — Иди за мной! — приказал Кузнецов часовому. — Господин офицер, мне не положено ходить в дом. — Положено или не положено — неважно. Ну-ка, дай твою винтовку. — И Кузнецов разоружил часового. Тот поплелся за ним. На посту за часового остался Коля Гнидюк. Из машины вышел Каминский и начал прохаживаться около дома. Все это происходило в сумерки, когда еще было достаточно светло и по улице то и дело проходили люди. Через пять минут из дома вышел Струтинский, уже в форме часового, с винтовкой. Он занял пост, Гнидюк направился в дом. Все было готово, а фон Ильген не приезжал. Прошло двадцать, тридцать, сорок минут. Генерала не было. "Казак"-часовой, опомнившись от испуга, сказал вдруг Кузнецову: — Может получиться неприятность. Скоро придет смена. Давайте я опять встану на пост. Уж коли решил быть с вами, так помогу. — Не подведешь? — Правду вам говорю! — отвечал "казак". Гнидюк позвал Струтинского. Пришлось снова переодеваться. Часовой пошел на свой прежний пост и стал там под наблюдением Каминского. В это время послышался шум приближающейся машины. Ехал фон Ильген. — Здоров очень, трудно с ним справиться, пойду на помощь, — сказал Струтинский, увидев выходящего из машины генерала. Как только фон Ильген вошел и разделся, Кузнецов вышел из комнаты денщика. — Я советский партизан. Если вы будете вести себя благоразумно, останетесь живы и через несколько часов сможете беседовать с нашим командиром у него в лагере, как вы хотели. — Предатель! — заорал фон Ильген и схватился за кобуру револьвера. Но тут Кузнецов и подоспевший Струтинский схватили генерала за руки. — Вам ясно сказано, кто мы. Вы искали партизан — вот они, смотрите! — Хельфе!.. — вновь заорал Ильген и стал вырываться. Генерал был здоровенным сорокадвухлетним детиной. Он крутился, бился, падал на пол, кусался. Разведчикам пришлось применить не только кулаки, но и каблуки. Они заткнули ему рот платком, связали и потащили к машине. Но когда стали туда вталкивать, платок изо рта выпал. — Хильфе! — снова заорал фон Ильген. Подбежал часовой: — Кто-то идет! Момент критический. Нельзя было допускать лишних свидетелей — они могли заметить красные лампасы генерала. "Хорошо, если это гитлеровцы, успел подумать Кузнецов, — этих можно перебить. А если обыватели? Что с ними делать? Не убивать же! Но и оставить нельзя. Забрать с собой? Машина и без того перегружена". И он пошел навстречу идущим. abu Это были четыре фашистских офицера, они могли и отказаться вступить с ним в разговор. Тут Кузнецов вспомнил о своем гестаповском жетоне, которым он до сих пор так ни разу и не воспользовался. Резким жестом он выдернул из кармана бляху. — Мы поймали бандита, одетого в немецкую форму. Разрешите ваши документы! — обратился он к офицерам. Кузнецову важно было выиграть время. Он сделал вид, что личности офицеров его крайне интересуют, и долго проверял документы. Троим он вернул их обратно, четвертого же попросил поехать с ним в гестапо. Этот четвертый оказался личным шофером гаулейтера Коха. — Прошу вас, господин Гранау, — сказал ему Кузнецов, — следовать за мной в качестве понятого. А вы, господа, — обратился он к остальным, можете идти. "Опель", вмещавший пять пассажиров, повез семерых. Оставив Ильгена и Гранау на "зеленом маяке", Кузнецов, Струтинский и Каминский тут же вернулись в город. В тот же вечер Кузнецов случайно встретил Макса Ясковца. Тот сообщил ему, что есть слух, будто застрелился фон Ортель. — О боже! — воскликнул Кузнецов. — Как это могло случиться? Такой здоровый, веселый... Мне его искренне жаль. — Я тоже ничего не понимаю, — недоумевал Ясковец. — Говорят, случайно... Чистил оружие. — Вот судьба! — продолжал сетовать Кузнецов. — Кстати, когда же похороны? — Об этом пока не слышно, — ответил Ясковец, но тут же попросил у Зиберта полсотни марок на венок, который он, Ясковец, собирается возложить на гроб своего друга. Самоубийство фон Ортеля Кузнецову показалось подозрительным. Он не хотел этому верить еще и потому, что смерть этой гадины окончательно расстраивала план, намеченный командованием отряда. Все эти дни после получения задания о похищении фон Ортеля Николай Иванович его не видел. Но о том, что он находится в Ровно, Кузнецов знал от Вали: она несколько раз встречала Ортеля. И Кузнецов надеялся, что сегодня-завтра он выполнит задание. "О предстоящей встрече Большой тройки в Тегеране никому не известно, — думал Кузнецов. — Возможно, это вообще фантазия, которую придумал гестаповец, чтобы получить от меня лишнюю сотню марок... — И сразу же возникло другое: — А вдруг тегеранская встреча будет? Как узнать, кто из террористов туда поедет?.." Кузнецов решил заглянуть к Вале, а от нее — к Лидии Лисовской. "Может быть, им известны какие-либо подробности", — думал он. Валя сказала, что слышала о самоубийстве фон Ортеля от самого же Макса Ясковца, а в рейхскомиссариате о том ничего не слышно. Эта неопределенность еще больше встревожила Кузнецова. Он отправился к Лидии. То, что он здесь услышал, подтверждало его собственные догадки. — Три дня тому назад Ортель был у меня, — сказала Лидия. — Зашел проститься. Он собирался куда-то лететь из Ровно. Об отлете он просил меня не рассказывать никому, а если, говорит, скажут, что меня нет, что со мной что-нибудь случилось, то не опровергайте этого. Обещал привезти хороший подарок. Когда я услышала о самоубийстве, мне показалось, что тут что-то не так. Ортель уехал, а слух, что он покончил с собой, распустили гестаповцы. Я хотела вам сразу же обо всем сообщить, но вы, как назло, не показывались. Ночью из Ровно в отряд был направлен Коля Маленький. Несмотря на темноту, он не шел, а буквально летел. Он нес срочное письмо Кузнецова. В этом письме, сообщая о "таинственном" исчезновении фон Ортеля, Николай Иванович писал, что не может простить себе того, что не выкрал вовремя фон Ортеля, дал ему возможность улизнуть из города. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ К началу ноября мы построили лагерь. Партизаны были теперь хотя и не вполне, но избавлены от тех неудобств и лишений, которые неизбежны для людей, скрывающихся в лесу. Не узнать было в нашем теперешнем отряде ту небольшую группу парашютистов, что четырнадцать месяцев назад пришла в Сарненские леса. Мы разбогатели, обзавелись солидным хозяйством. Альберт Вениаминович Цессарский с улыбкой вспоминал о том еще недавнем времени, когда он оперировал Колю Фадеева с помощью поперечной пилы. Теперь у нашего партизанского врача была своя амбулатория со стационаром, да и сам он был уже не просто врачом, а начальником санчасти, со штатом в тринадцать врачей, с большим числом лекпомов. Всех их нам прислали ровенские, гощанские и тучинские подпольщики. В лагере царило приподнятое, радостное настроение. Оно вызывалось не только успешным ходом нашей боевой работы, но и главным образом тем, что каждый день приносил нам новые отрадные вести с фронтов Великой Отечественной войны. Курский "сюрприз", о котором в мае говорил Кузнецову Эрих Кох, окончился для гитлеровцев весьма печально. Потеряв на этом "сюрпризе" стодвадцатитысячную армию, гитлеровцы отступали. В конце сентября войска Красной Армии подошли к берегу Днепра. "Завоеватели" все больше теряли веру в возможность победы. — Я у них теперь, кажется, самый бодрый и самый уверенный офицер! смеясь, говорил Николай Иванович. Гитлеровцы уже не надеялись удержать в своих руках плодородную Украину, но стремились выкачать из нее как можно больше продовольствия. Особенно туго с выкачкой приходилось фашистам в местах, где базировались партизанские отряды. Так, например, население огромной территории между рекой Горынь с востока, железной дорогой Ровно — Луцк с юга и Сарны — Ковель с севера, почти до Луцка с запада не давало оккупантам ни хлеба, ни скота. На этой территории оперировало несколько партизанских отрядов: отряд Прокопюка, батальон из соединения Федорова под командованием Балицкого, отряды Карасева, Магомета и наш отряд. День ото дня росло сопротивление народа немецким захватчикам. Тогда по приказу Эриха Коха, полученному из Германии, оккупанты применили чрезвычайные карательные меры. Для борьбы с партизанами и местным населением была выделена специальная авиация. Целые эскадрильи стали ежедневно летать над лесами, над мирными селениями, подвергая их беспощадной бомбежке. С нашим приходом в Цуманские леса еще один район уходил из рук оккупантов. Не мудрено, что они стали проявлять к нам усиленное "внимание". То в одной, то в другой деревне появлялись их крупные вооруженные отряды. Снабженные оружием и боеприпасами, бандиты-предатели также не упускали случая выслужиться перед своими господами. Дорого обходилось предателям это лакейское прислуживание немецким фашистам. Сколько оружия, боеприпасов захватывали мы у этого жалкого "войска" — не поддается никакому учету. В боях и мы несли потери, правда незначительные, и они всегда острой болью отзывались в наших сердцах. В стычках с украинскими националистами погиб Гриша Шмуйловский, наш поэт, запевала, любимец партизан. Гриша не успускал случая участвовать в операциях: узнав о предстоящем серьезном деле, он приходил и просил, чтобы послали его. Он хотел наверстать то время, что пробыл в Москве в ожидании вылета. Он мечтал о том, что совершит подвиг. Однажды он сказал Цессарскому и Базанову: — Если мне придется умереть, хочу умереть лицом на запад! Лицом на запад! Как хорошо выражали эти слова патриотическое стремление советского человека наступать, его благородный порыв, желание скорее освободить Родину от фашистских захватчиков. Гриша был убит в стычке, когда, возвращаясь в лагерь с "зеленого маяка", где Коля Маленький вручил ему пакет от Кузнецова, он наскочил на многочисленную вражескую засаду. Свыше часа он и его спутник Миша Зайцев отстреливались от врагов, не подпуская их к себе. Они дрались до тех пор, пока в автоматах были патроны. Когда патроны пришли к концу, партизаны попытались выйти из кольца засады. Бросились в болото. И здесь почти в упор был застрелен Гриша Шмуйловский. Его товарищу чудом удалось спастись, он-то и рассказал о случившемся. Гриша писал стихи, хорошие, задушевные стихи. Он мечтал по окончании войны написать книгу о нашем отряде. Почти каждый день он исписывал все новые и новые страницы в своей заветной клетчатой тетради. И вот теперь все это — и тетрадь, и пакет от Кузнецова, и тело нашего товарища — в руках врага. — Найти во что бы то ни стало! — приказал я Базанову, посылая его со взводом на поиски тела Гриши Шмуйловского. Лишь на третий день удалось это сделать. Фашисты раздели Гришу почти догола и бросили в кусты. Мы похоронили Шмуйловского со всеми партизанскими почестями. На холмике возле лагеря красовалась металлическая пластинка, гласившая, что наш товарищ пал смертью храбрых в неравном бою с врагами Отечества. Цессарский тяжело переживал гибель друга. Много раз, даже когда отряд переменил место стоянки, он уходил на его могилу, любовно убранную партизанами, и подолгу просиживал один. Как-то я застал здесь Цессарского. — Он мечтал о большом подвиге, а погиб в простой стычке, — сказал Альберт Вениаминович. Я подумал: "А что такое большой подвиг?" — Лицом на запад, — сказал я. — Разве это не подвиг? — Верно, — сказал Цессарский после раздумья. Я не понял, обращается ли он ко мне или отвечает на свои мысли. — Он ведь не славы хотел. Он хотел ценой своей жизни избавить от гибели других, вернуть людям мир и счастье. Не знаю, подвиг ли это, но это по меньшей мере честно — так выполнить свой долг, — сказал я. В стычках с врагами погиб и Иван Яковлевич Соколов, заместитель командира по хозяйственной части, прекрасный товарищ, храбрый партизан. ...Шестого ноября радисты с утра не снимали наушников. Ваня Строков регулировал громкоговоритель, а партизаны стояли рядом, ожидая с минуты на минуту услышать передачу из Москвы. Вечером Ваня наконец поймал волну — зачитывался приказ Верховного Главнокомандующего об освобождении нашими войсками Киева. Это было огромной радостью для всей страны. Но можно представить, как радовались мы, услышав это сообщение. Мы находились еще в тылу врага, но скорая победа и освобождение всей украинской земли были уже близки. abu abu abu abu Утром седьмого ноября отряд выстроился в каре. Был зачитан записанный радистами приказ Верховного Главнокомандующего. Дружное, громкое "ура" разнеслось по лесу. С полудня к нам стали приезжать гости, командиры соседних отрядов Балицкий, Карасев, Прокопюк и Магомет. Каждый явился в сопровождении небольшой группы партизан своего отряда. — Ай да лагерь! Здесь после войны дом отдыха можно будет открыть! — говорили гости, осматривая наши строения. — Хоть танцы устраивай, — отозвались они об одном из общежитий, когда увидели широкий проход между нарами, вымощенный досками. abu Но больше всего понравился гостям госпиталь. Цессарский сиял. После праздничного обеда начался вечер самодеятельности. Посреди естественного "зеленого театра" были построены просторные подмостки. По углам загорелись костры. Когда кто-то (наверное, все тот же Цессарский) запел "Вечер на рейде" и песню подхватили, сцена и зрители превратились в один огромный хор. Багровые отсветы костров, озаряющие лица, придавали этому зрелищу какую-то особую торжественность. abu Неожиданно для всех присутствующих блеснули своим искусством Семенов и Базанов. Они выступили с акробатическими номерами — кувыркались и изгибались, как настоящие циркачи. Свет от костров скользил по их фигурам, точно лучи театральных прожекторов. Среди партизан, недавно прибывших из Ровно, оказались актеры ровенского театра. Один из них, очень хорошо имитировал Чарли Чаплина. Но не успел этот "Чаплин" сойти со сцены, как с тем же номером вышел испанец Ривас. Он был чем-то похож на Чаплина, и хотя не владел особым искусством, но произвел эффект не меньший, чем настоящий актер. Особенный успех в русской народной пляске имела Алевтина Николаевна Щербинина, врач, присланная нам подпольщиками. До войны Алевтина Николаевна лечила детей на Крайнем Севере. Первый год войны она работала военврачом в полевом госпитале; попав в плен, оказалась в Тучине и оттуда с помощью Оли Солимчук прибыла к нам. С тех пор прошло каких-нибудь два месяца, но Алевтину Николаевну уже знал и любил весь отряд. Никто, однако, не подозревал, что эта серьезная и строгая женщина такая мастерица в танце. Вызывали ее неоднократно. В этот вечер мы пели не только свои старые, любимые песни, но и новую, сложенную отрядным поэтом, связным луцкой подпольной группы Борисом Зюковым: Часов в одиннадцать вечера, когда гости уже разъехались по своим отрядам, а концерт все еще продолжался, ко мне подошел Стехов. Я сидел в первом ряду "партера", устроенного из бревен. abu — Дмитрий Николаевич, на минуту! Я вышел. — Только что прибежали разведчики из Берестян, — взволнованно заговорил Стехов. — Туда прибыла крупная карательная экспедиция, с минометами и пушками. Ищут проводников, чтобы с утра идти на нас. Час назад я получил сообщение, что и на станции Киверцы разгружается большой эшелон фашистов. Это не было неожиданностью. Кузнецов уже успел сообщить нам о готовящейся карательной экспедиции генерала Пиппера — "мастера смерти". Мы знали об этом и от ровенских товарищей. История с предателем Науменко заставляла думать, что фашистам точно известно место нашего лагеря. Посоветовавшись со Стеховым, решили дать бой карателям. Дождавшись конца очередного номера, я вышел на помост. — Товарищи! — сказал я. — Получены сведения, что завтра с утра на нас пойдут каратели. Уходить не будем. Останемся верными своему принципу: сначала разбить врага, а потом уходить! — Правильно! Ура! — подхватили партизаны. Я поднял руку, призывая к вниманию. — Праздник будет продолжаться! Несколько человек запели "В бой за Родину". Песню пели все. Вечер длился еще час. Спать улеглись в полной боевой готовности. Вокруг лагеря выставили дополнительные посты. В направлении Берестян выслали пеших и конных разведчиков. На рассвете прискакал из-под Берестян Валя Семенов. — Из села к лагерю движется большая колонна фашистов! — запыхавшись, выпалил он. И почти в тот же момент донеслась пулеметно-автоматная стрельба. Стреляли километрах в десяти, приблизительно в районе лагеря Балицкого. Я послал туда конных связных узнать, в чем дело, не нужна ли соседям помощь, и передать, что мы также ждем карателей. В отряде было около семисот пятидесяти человек. Делился отряд на четыре строевые роты и два отдельных взвода — взвод разведки и комендантский. Первая рота, под командованием Базанова, вышла навстречу противнику, наступавшему из Берестян. Вторая рота, во главе с Семеновым, направилась в обход с задачей незаметно нащупать, где находится артиллерия, минометы и командный пункт карателей, чтобы ударить по ним с тыла. Когда вторая рота вышла из лагеря, с постов сообщили, что и с другой стороны на нас идет вражеская колонна. Навстречу ей я направил часть четвертой роты. Другая часть этой роты охраняла правый фланг. Третья рота находилась на постах вокруг лагеря. Итак, все наши силы были в расходе. В резерве оставались группы разведчиков и комендантский взвод. Часов в десять начался бой. Каратели открыли бешеный огонь из пулеметов и автоматов по первой роте. Враги продвигались плотной колонной, во весь рост. Ответный огонь наших станковых и ручных пулеметов лишь на время заставлял их останавливаться и ложиться. Затем снова слышалась немецкая команда, солдаты поднимались и шли в атаку. Подпустив карателей поближе, партизаны бросились в контратаку. Загремело "ура". С другой стороны — на четвертую роту — пошла в атаку гитлеровская колонна. В лагерь несли и вели раненых. Мы знали, что длительного боя нам не выдержать — у нас мало патронов. Поэтому я послал связных в отряды Балицкого и Карасева с просьбой выслать хоть небольшие группы в тыл врага, чтобы несколько отвлечь силы карателей. Артиллерия противника стала пристреливаться по лагерю. Но снаряды рвались за его чертой. Из первой роты дали знать, что патроны на исходе, что станковый пулемет уже молчит. Послали им группу из комендантского взвода. Через некоторое время снова сообщают: патронов почти нет, присылайте, иначе не выдержим. — Бьют, как мух, а они лезут и лезут, — говорил связной. — Психикой хотят запугать... Прошло уже четыре часа, как выступила рота Семенова, а никаких ее дел не видно. Где она, что с ней? А фашисты нажимают. abu abu abu Вернулись связные от Балицкого и Карасева. Балицкий послать никого не может, его отряд лежит в обороне и ждет нападения. Карасев высылает для удара с фланга целый батальон. Стрельба приблизилась к самому лагерю. Вступили в бой последние наши резервы — комендант Бурлатенко с группой в пятнадцать человек легкораненых. Мины рвутся в самом лагере. abu Фашисты подступают все ближе. Бой длится уже семь часов. Партизаны Карасева о себе не заявляют. Рота Семенова тоже. В шестом часу вечера отдаю приказ: готовить обоз, грузить тяжелораненых и штабное имущество. Из раненых, способных держать оружие, с трудом удалось набрать четырнадцать человек. Цессарский и остальные врачи должны были прикрывать раненых и обоз. Я с остатком комендантского взвода направился на центральный участок распорядиться об отступлении с боем... Было ясно, если нам не удастся продержаться дотемна, уйти мы не сможем. Каратели обступали кругом. И вдруг с той стороны, с какой стреляли вражеские пушки и минометы, отчетливо послышалось "ура". Еще не смолкло "ура", как орудийная стрельба прекратилась. Через пять минут снова заговорили вражеские минометы, но теперь они били уже по гитлеровцам... Растерянность и паника охватили карателей. Побросав оружие, они стали разбегаться. Партизаны устремились в погоню. Что за чудо? Чуда, конечно, не было. Это вступила в бой рота Семенова. Зайдя в тыл противнику, Семенов произвел тщательную разведку. abu Роту он поделил на две группы. Одна навалилась на артиллерию и минометы врага, сразу же после их захвата повернув стволы на гитлеровцев. Другая овладела командным пунктом и радиостанцией, через которую шло управление боем. Девятнадцать офицеров штаба, в том числе и командующий экспедицией генерал Пиппер, были убиты. Это и решило дело. Батальон Карасева тоже успел включиться в бой. Он удачно зашел во фланг карателям и крепко ударил по ним. Лишь к одиннадцати часам вечера партизаны собрались в лагере. Они преследовали в лесу разрозненные группы врага. Сотни полторы гитлеровцев укрылись в Берестянах, ожидая нашего нападения. Но нам не было смысла связываться с ними. Я был уверен, что каратели завтра с новыми силами пойдут на нас и начнут бомбить лагерь с воздуха. Стало известно, что со станции Киверцы продвигается новая фашистская колонна. Было принято решение: до рассвета уйти на новое место. В бою мы потеряли двенадцать человек убитыми и тридцать ранеными. Похоронив убитых, стали собираться в поход. Я послал связных к Балицкому и Карасеву с извещением, что с рассветом мы уйдем и что они могут взять часть наших боевых трофеев. Трофеи были огромные. Мы отбили у карателей весь их обоз из ста двадцати повозок, груженных оружием, снарядами, минами и обмундированием. Выли взяты три пушки, три миномета, много автоматов, винтовок, патронов. По захваченным штабным документам удалось установить, что в карательную экспедицию генерала Пйппера входило три с лишним полицейских батальона СС, около двух с половиной тысяч человек. Судя по документам, карательной деятельностью генерал Пиппер занимался с первых дней войны. Со своими эсэсовскими батальонами он побывал во всех оккупированных гитлеровцами странах. На Украине пипперовцы свирепствовали месяцев пять. На штабной карте генерала Пиппера красной точкой был обозначен квартал леса, где мы находились. Это явилось делом рук Науменко, но место предатель указал не совсем точно. Поэтому-то вражеские мины и снаряды долго разрывались в стороне от лагеря. В два часа ночи партизаны впервые за сутки поели. А в три часа отряд уже покинул лагерь. Жаль было оставлять такое хорошее жилье, не хотелось снова мерзнуть на холоде и мокнуть под дождем. Но делать было нечего. Мы решили отойти к северной границе Ровенской области, чтобы здесь привести в порядок отряд и попытаться самолетом отправить в Москву раненых. В Цуманских лесах осталась небольшая группа под командованием Бориса Черного. Ему вменялось в обязанность маневрировать, скрываться от карателей и принимать наших людей, которые будут приходить из Ровно. Через день после нашего ухода гитлеровцы принялись бомбить с самолета и обстреливать артиллерией теперь уже пустой квартал леса. После мощной артиллерийской подготовки они бросились в наступление на лагерь. Что их ждало? Из лагеря каратели волокли "трофеи" — трупы своих же бандитов. Накануне в бою партизаны уложили не менее шестисот фашистов. Мертвую тушу генерала Пиппера гитлеровцы отправили самолетом в Берлин. Фашистские газеты, оплакивая этого бандита, писали, что он был надежной опорой оккупационных властей, но больше уже не называли его "мейстер тодт" — "мастер смерти". abu ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Альфред Функ носил звание оберфюрера СС. До назначения на Украину он был "главным судьей" в оккупированной немцами Чехословакии и безжалостно расправлялся с чешскими патриотами. Здесь, на Украине, Функ продолжал свое кровавое дело с еще большим усердием. По его приказам поголовно расстреливались заложники, чинилась зверская расправа в тюрьмах и концлагерях, гибли тысячи неповинных людей. В связи с убийством Геле и Кнута и ранением Даргеля Функ, оставшийся единственным заместителем имперского комиссара, издал приказ о расстреле всех заключенных в ровенской тюрьме. Тогда и было решено казнить этого палача. Акт возмездия намечался на другой день после похищения Ильгена. Нельзя было давать гитлеровцам опомниться. Валя Довгер и Ян Каминский, Николай Струтинский и Терентий Новак со своими товарищами тщательным образом готовили эту новую операцию Николая Ивановича Кузнецова. Альфред Функ имел привычку ежедневно по утрам, за десять минут до начала работы, бриться в парикмахерской близ помещения главного суда. Парикмахер, местный житель, оказался преданным советским патриотом. На предложение Яна Каминского помочь партизанам он ответил безоговорочным согласием. Было условлено, что, как только генерал войдет в парикмахерскую, парикмахер отодвинет одну из занавесок на окне. Это послужит знаком Каминскому, который подаст сигнал Кузнецову. abu В то самое утро, когда гитлеровцы сбивались с ног в поисках партизан, похитивших Ильгена, когда по городу шли массовые облавы, Николай Иванович сидел, развалившись в кресле, на втором этаже здания главного суда, в приемной оберфюрера СС Функа. Он пришел сюда в тот момент, когда главный судья усаживался в кресло парикмахерской. В приемной была только секретарша, и Кузнецов "беспечно" болтал с ней, поглядывая в окно. Из окна было видно, как прогуливается по улице Ян Каминский. Каминский, в свою очередь, не спускал глаз с занавески парикмахерской. Как только она отодвинулась, он подал условный знак Кузнецову. "Заметит или не заметит? А вдруг Кузнецов в это время как раз и не посмотрел в окно..." Каминский решил на собственный страх и риск "удлинить" сигнал: снял фуражку и принялся усердно чесать голову. Он делал это с таким ожесточением, что внушил тревогу Николаю Ивановичу. abu abu Что могло случиться? Не является Функ? Но тогда Ян не давал бы вообще никакого сигнала. abu "Ага, — сообразил Кузнецов, — Функ приехал, но, вероятно, не стал бриться и направляется прямо сюда". Кузнецов за веселой болтовней успел назначить секретарше свидание. Он попросил ее принести свежей воды — хочется пить, — и девушка услужливо побежала с графином. То, что вода находится на первом этаже, Кузнецову было известно заранее. Когда секретарша вернулась, обер-лейтенанта в комнате не было. В ту же минуту мимо нее прошел в свой кабинет генерал Функ. Функ снял плащ, повесил фуражку, подошел к столу и уже взялся за кресло, как услышал за спиной: — Не трудитесь, генерал. Сидеть не придется. Функ не успел обернуться, как обер-лейтенант приблизился к нему со словами: "Прими, гадина, за кровь и слезы невинных людей" — и дважды выстрелил в упор. Палач упал. Кузнецов бросился к столу, схватил лежавшие там бумаги и быстро вышел из кабинета. Он прошел мимо обезумевшей секретарши и стремительно спустился по лестнице. У парадного подъезда стояли два грузовика с карателями. Очевидно, машины только что прибыли. Гитлеровцы с удивлением глядели на окна второго этажа, откуда раздались выстрелы. Кузнецов остановился, как и каратели, посмотрел на окна главного суда и спокойно ушел. Когда раздались крики и гестаповцы, соскочив с машин, бросились в здание, Кузнецов был уже за углом, во дворе. Перемахнув забор, он оказался в переулке, где его ждала машина. — Коля, газ! — крикнул Николай Иванович Струтинскому, захлопывая дверцу. Ян Каминский в нарушение данного ему приказа ушел не сразу после того, как подал сигнал Кузнецову. Он оставался на улице и видел, как вышел из здания суда Николай Иванович, как затем весь квартал был оцеплен гестаповцами и фельджандармерией, как, окружив дом плотным кольцом, фашисты лазали по крыше и чердаку в поисках партизан и наконец вывели из помещения суда десятка два сотрудников, в том числе и офицеров, которых сразу же увезли в гестапо. А Кузнецов и Струтинский были уже далеко за городом. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Отряд спешит на запад ГЛАВА ПЕРВАЯ Красная Армия развивала стремительное наступление. 6 ноября 1943 года войсками 1-го Украинского фронта был освобожден Киев, а уже в начале декабря наши танки появились на улицах Житомира. Теряя технику, оставляя убитых и раненых, объятые паникой "завоеватели" откатывались на запад. Близился час полного освобождения Украины. Незабываемы эти дни в памяти советских людей. Почти каждый вечер столица нашей Родины Москва салютовала доблестным войскам, одержавшим победы над гитлеровскими захватчиками. Кто забудет эти вечера, когда людей, возвращавшихся с работы, останавливали волнующие звуки позывных; репродукторы собирали толпы слушателей. Затаив дыхание, люди внимали торжественным словам приказа Верховного Главнокомандующего, и когда, читая приказ, диктор называл города, освобожденные от врага, улицы оглашались рукоплесканиями. Нам не довелось быть в числе тех, кто видел столицу в каскадах разноцветных огней салютов. Гром двухсот двадцати четырех орудий Москвы по поводу взятия города Белая Церковь мы слушали по радио, находясь в пути. Мы уходили от места нашего боя с карателями, куда со дня на день могла прийти новая экспедиция. На три километра растянулась по лесу колонна отряда. Наш обоз состоял из пятидесяти повозок, запряженных парой лошадей каждая. За шесть месяцев пребывания в Цуманских лесах хозяйство наше незаметно накапливалось, и вот когда пришло время сняться с места, все удивились: откуда столько имущества — пятьдесят фурманок! Везли бочки с засоленным мясом и салом, ящики с запасами колбасы, кухонную утварь, посуду; слесарная мастерская Риваса занимала особую повозку; везли инвентарь портняжной и сапожной мастерских; шли упряжки с трофеями. Тут было погружено то, с чем шел на нас "мастер смерти" Пиппер и что оставил он на поле боя: пушки, минометы, ящики с боеприпасами... Наконец, везли горы мешков с пшеницей, которую убрали партизаны с полей тех сел и хуторов, где жители были поголовно истреблены или вывезены на каторгу в Германию. Дорога от дождей раскисла, передвигаться трудно, но еще труднее было расстаться с хозяйством, дорогой ценой доставшимся. Все время нас не оставляло беспокойство: что, если каратели, получив подкрепление, тронутся по нашим следам? А следы за нами остаются, их делают еще более заметными идущие по одной с нами дороге отряды Прокопюка, Карасева, батальон Балицкого, группа Магомета. Все они снялись со старых мест. Следы остаются такие, что ничем не замаскируешь. И действительно, как вскоре же выяснила разведка, каратели пошли за нами. Но, во-первых, пошли они с большим опозданием; во-вторых, им приходилось тратить массу времени на прочесывание лесных массивов. На открытой местности каратели двигались довольно быстро: когда же наш след вел в лес, тут у них дело стопорилось: каратели шли цепями, ощупью, озираясь, боясь неожиданной встречи с партизанами. Особенно задерживали их болота. И вот пройдено сто пятьдесят километров. Мы приближаемся к селу Целковичи-Велки, где рассчитываем расквартироваться. Утро. Мы только что вышли на открытую поляну. Перед глазами невиданное зрелище: справа, на востоке, поднимается огромный огненный шар. — Что это сегодня с солнцем? — спрашиваю у старика крестьянина. — К метели, — отвечает он коротко, с интересом разглядывая партизан. — Какая метель, папаша? На небе ни облачка, да и ветра никакого, смеется Александр Александрович. Но крестьянин оказался прав. Солнце, поднимаясь над горизонтом, становилось все меньше, блекло, из красного делалось матово-бледным, покрываясь мутной пеленой облака, неизвестно откуда взявшегося. Подул ветер. Мы едва успели, добравшись до села, разместить людей по квартирам, как начали падать крупные пушистые хлопья. Они падали все гуще и гуще, ветер подхватывал их и, кружа в воздухе, горстями бросал в лицо. Поднималась метель. Это первый снег, и мы радуемся ему: он замел наши следы. Наутро, когда он растает, наши преследователи завязнут в хляби дорог. — Вот хорошо! — говорит Стехов, останавливаясь в сенях и старательно отряхиваясь. — Природа работает на нас. Здесь, в Целковичи-Велки, нам предстоит немало хлопот. Прежде всего необходимо позаботиться о раненых, отправить их самолетом в Москву. С первых дней пребывания во вражеском тылу в отряде установилось неписаное правило: забота о раненых прежде всего. Суворовский принцип "сам погибай, а товарища выручай" стал у нас непреложным законом. С поля боя раненые попадали в отрядный госпиталь и здесь содержались в самых лучших условиях, какие только могли им создать. Каждый из городских разведчиков считал своим долгом раздобыть и прислать в отряд медикаменты, инструменты, перевязочный материал. Все самое хорошее — начиная от лучших продуктов и кончая дровами самого высокого качества — предназначалось для госпиталя. Возвращаясь в лагерь из города, из сел, с боевых операций, партизаны обязательно заходили проведать раненых товарищей. Эта вошедшая в обычай всеобщая забота о раненых имела помимо всего и большое воспитательное значение: каждый из бойцов твердо знал, что и его не оставят в беде, если с ним что-нибудь случится. Крепла товарищеская спайка, вселявшая бодрость, придававшая новые и новые силы в борьбе. Когда Марина Ких принесла радиограмму, в которой сообщалось, что самолета за ранеными не пришлют и что их нужно отвезти в лагерь к Федорову-Черниговскому, мне стало не по себе. "Как? Передать наших раненых в другой отряд?" Этот приказ Москвы относился и к нашим соседям — к отрядам Прокопюка и Карасева. Они, как и я, хотя и слышали много хорошего о Федорове-Черниговском и его отряде, но испытывали ту же тревогу: а каковы там условия для раненых? — Надо бы съездить посмотреть, — предложил я обоим командирам. И мы в сопровождении группы партизан выехали в гости к Федорову-Черниговскому. Федоров-Черниговский встретил нас приветливо, оживленно рассказывал, расспрашивал, знакомил, угощал. Высокий, плотный, с пышными украинскими усами, карими сверкающими глазами и упрямым, волевым лицом, он напоминал легендарных вожаков народной борьбы. Генеральская шинель с погонами, сшитая партизанами, полугенеральская-полукавказская шапка с красным верхом, с красной партизанской лентой вместо кокарды и самое имя Федоров-Черниговский как нельзя больше шли к нему, ко всему его облику партизанского командира, народного вожака. И в то же время это был простой, сердечный человек, Алексей Федорович, хороший собеседник, радушный хозяин. Мы беседовали почти целые сутки, но и за это время не исчерпали всего, о чем хотелось поведать друг другу. Оказывается, мы заочно знакомы еще по Брянским лесам! Алексей Федорович прошел их с отрядом и был в тех же местах, где и я, в зиму 1941/42 года. — Вас, товарищ Медведев, там помнят. Встречали мы могилы ваших партизан. Хорошо вы их хоронили. Места выбирали красивые, живописные. Никогда не забуду могилу вашего начальника штаба — как его? Староверов, кажется? Это в лесу, у деревни Батаево. — Да, Дмитрий Дмитриевич Староверов. — Мои хлопцы, бывало, обязательно каждую могилу подправят, возложат венки. А за Староверова и мы крепко отплатили фашистам в деревне Батаево. Там разгромили крупный вражеский отряд. Госпиталь у Федорова мне понравился. Я увидел здесь ту же всеобщую заботу о раненых. И я сказал Алексею Федоровичу о приказе командования. — Какие могут быть разговоры! Конечно, давайте всех раненых сюда. Врачи у нас хорошие. А как только организуем аэродром, отправим в Москву... Вернувшись в Целковичи-Велки, я зашел в госпиталь. — Вас, товарищи, повезут в госпиталь партизанского соединения Героя Советского Союза генерал-майора Федорова Алексея Федоровича, — сказал я раненым. — У нас, по-моему, вам было неплохо, но у Федорова будет не хуже. Я туда ездил, соединение у них крепкое, боевое, такое, каким и должно быть под командованием депутата Верховного Совета. Мы передаем вас со спокойной совестью. Об одном прошу: высоко держите престиж нашего отряда, будьте во всем достойными звания советского партизана. Через несколько дней к нам приехал, в свою очередь, и Алексей Федорович. Ему хотелось повидать Николая Ивановича Кузнецова. Наш отряд совместно с отрядами Карасева и Прокопюка устроил Федорову торжественную встречу. В самый разгар товарищеского обеда над селом появились фашистские истребители. Они покружили и, видимо, ничего не приметив, улетели. abu Но не прошло и четверти часа, как раздался грохот на всю округу. Самолеты сбрасывали бомбы на села в пятнадцати — двадцати километрах от нас. Бомбежка длилась весь день. Клубы черного дыма застлали собой горизонт. Ветер принес запах гари. Огромное зарево повисло в небе, окрасив его багрянцем. Наутро мы перебрались в лес. Нельзя было подвергать опасности население Целковичи-Велки, так гостеприимно принявшее нас. В лесу был спешно построен временный лагерь. Там мы продолжали приводить себя в порядок, переформировывались, так как в отряд вернулась из-за Случи оставленная там группа. Это был отдых, может быть, и заслуженный, но тем не менее тяготивший людей. По вечерам партизаны собирались для тихих бесед, для песен, но с каждым новым утром острее ощущалась неудовлетворенность. Отдых томил. "Скорее бы назад, в Цуманские леса", — слышал я на каждом шагу. Партизаны знали, что наше возвращение на старое место задерживается отсутствием боеприпасов и питания для рации, что мы ждем самолетов с этим грузом, а их все нет. "Что Москва? — спрашивали Лиду и Марину всюду, где бы они ни появлялись. — Что самолеты? Когда обещают?.." "Маневренная группа, оставленная в Цуманских лесах, разве она может заменить целый отряд? А тем более, если нет с ней никакой связи", — так думали многие. — Не вовремя мы ушли, — все чаще и чаще слышались голоса. Действительно, теперь самое время держать тесную связь с ровенскими и здолбуновскими товарищами. Можно себе представить, сколько у них скопилось ценнейших сведений, которые нужно немедленно передавать в Москву, сколько намечено боевых дел, которыми нужно оперативно руководить. Гитлеровцы, теснимые Красной Армией, в надежде закрепиться то на одном, то на другом рубеже, перегруппировывали свои войска, перебрасывали их с одного участка фронта на другой; нашей задачей было улавливать эти передвижения и своевременно сообщать о них в Москву. Сколько работы для Кузнецова, Шевчука, Струтинского, Новака в Ровно, для Красноголовца в Здолбунове! И не только разведка, но и активные действия поручены нашим товарищам: всеми мерами сеять панику в рядах оккупантов, мешать готовить оборону, не давать эвакуироваться с награбленными ценностями. В помощь ровенцам мы некоторое время назад направили несколько групп наших боевиков. Сейчас бы всему отряду быть где-нибудь поблизости от города. Но и здесь мы не сидели без дела. Ежедневно группы партизан расходились по селам в радиусе до пятидесяти километров. Они вели беседы с местными жителями, раздавали им листовки со сводками Информбюро, проводили разведку. О местонахождении нашего отряда стало известно гитлеровцам, и снова у нас с врагами почти ежедневно стали происходить бои и стычки. Часто бывали у нас гости из соседних отрядов. Особый интерес проявляли они к двум новым бойцам — Мясникову и Кузько, тем самым "казакам", что помогли захватить фон Ильгена. Надо сказать, что эти "казаки" оказались превосходными рассказчиками. У Кузько была своя манера вести рассказ. — Хожу и мечтаю, — хитро улыбаясь, начинает Кузько, — неужели и обер-лейтенант — партизан?.. Э-эх, мечтаю, пропадать, так с музыкой!.. И он во всех подробностях, ярко и красочно описывал, как генерал брыкался, как его связывали, затыкали рот, как он затем вырвался и как взяли в машину вместе с генералом личного шофера Коха в качестве понятого... Это "хожу и мечтаю" долгое время оставалось излюбленным и непременным номером всех отрядных вечеров. Стоило появиться в лагере связным Балицкого или Карасева или другим гостям, как тут же разыскивали "казаков" и заставляли их от начала до конца воспроизвести историю похищения фон Ильгена во всех подробностях. Визиты гостей заканчивались обычно просьбой отпустить к ним на денек Кузнецова и братьев Струтинских. Уважить эти просьбы я не мог. Мы и в своем отряде, как могли, маскировали наших городских разведчиков, опасаясь, что их приметы могут стать известными гестапо. К Карасеву я их все же отпустил. Да и нельзя было не отпустить — так расположили нас к себе и своему отряду Виктор Александрович Карасев и его комиссар Михаил Иванович Филоненко. Они приняли наших разведчиков на редкость хорошо. Кузнецов потом часто рассказывал, как изысканно их угощали у Карасева, как специально для них затопили баню, построенную по-сибирски, "по всем правилам". — Давно не получал такого удовольствия! — с увлечением рассказывал Николай Иванович. — На верхней полке от пара дух захватывает, а внизу мороз. Попарился на славу! Прямо как у нас в Зырянке когда-то! — А про нашу баню забыл? Про ту, что завалилась! — напомнил Дарбек Абдраимов. Все засмеялись, вспомнив, как однажды "парился" Кузнецов в нашей бане. Это была "знаменитая" баня! Мы построили ее вроде обыкновенного чума, но с огромной дырой для дыма. На костре в больших котлах грелась вода. Чтобы далеко за ней не ходить, здесь же вырывали колодец. Мытье в такой бане, конечно, не доставляло большого удовольствия. В довершение ко всему баня обвалилась. Это произошло как раз в тот момент, когда в ней мылся Кузнецов. Он успел хорошо намылиться и во время обвала угодил в колодец с холодной водой. Оттуда ему помогли выбраться, но был он весь в грязи. Товарищи поливали его из котелков теплой водой, которую носили из чумов, а он стоял на холоде и смывал грязь и мыло. Один котелок выльет на себя и ждет, пока принесут еще. Так "напарился", что потом еле согрелся. У нас любили вспоминать эту историю. Сам Николай Иванович от души смеялся, когда заходила о ней речь. Вот и сейчас, после слов Дарбека, он принялся хохотать, заражая всех своим смехом. Но в Целковичи-Велки Кузнецов был более задумчив и менее общителен, чем обычно. Нередко мы видели его сумрачным, ушедшим в свои мысли и от этого рассеянным. Я знал, что он страдает от бездействия. Кузнецов мучился еще и тем, что не знал ничего о Вале. После похищения Ильгена и убийства Функа были все основания за нее беспокоиться. В день возвращения Николая Ивановича от Карасева я узнал еще об одной причине, заставлявшей его так томительно волноваться. — Вы слышали — Бердичев! — крикнул он мне еще издали. Бердичев наши взяли накануне. — Понимаете, что получается, — заговорил Кузнецов озабоченно, — чем лучше наши их бьют, тем меньше у меня остается надежды добраться до Коха! Он и раньше предпочитал сидеть в Кенигсберге, а теперь вовсе не покажет к нам носа... Позавчера освобожден Новоград-Волынский, вчера — Белая Церковь, а сегодня вот — Бердичев. Я услышал и, честное слово, расстроился. Конечно, расстроился не из-за того, что освобожден Бердичев, — это радостно знать, — а все-таки мне обидно... из-за Коха! — Скоро уйдем отсюда, Николай Иванович. Еще неделя — и вы в Ровно. — Я-то буду в Ровно, а вот гаулейтер... С этими словами он достал из кармана шинели две сложенные вместе газеты и протянул их мне. Это были номера "Правды" за восемнадцатое и девятнадцатое декабря, которые накануне сбросили Карасеву с самолета. В обоих номерах содержались сообщения, представлявшие для нас чрезвычайный интерес. Я невольно представил себе заснеженную московскую улицу, людей, столпившихся у газетной витрины. Миллионы наших соотечественников, миллионы людей во всем мире прочли или услышали по радио эти короткие телеграфные сообщения. От этой мысли захватывало дух. "Стокгольм, 17 декабря (ТАСС). Немецко-фашистская газета "Минскер цейтунг" сообщила, что на днях в своем служебном кабинете был убит один из гитлеровских главарей в городе Ровно — обер-фюрер СС Альфред Функ". Казалось бы, что особенного! Прочли в газете о факте, который кому-кому, а уж нам достаточно хорошо известен. Но особенное было. Сознание, что этот факт — убийство палача Функа — стал предметом широкой гласности, наполняло сердце гордостью. Я не видел лица Кузнецова — он молча стоял поодаль, развернув газету и читая что-то совсем другое, — но я знал, что и он испытывает такое же, как и все мы, чувство. Второе сообщение, помещенное в "Правде" от девятнадцатого декабря, гласило: Заявление Рузвельта на пресс-конференции "Лондон, 17 декабря (ТАСС). По сообщению вашингтонского корреспондента агентства Рейтер, президент Рузвельт на пресс-конференции сообщил, что он остановился в русском посольстве в Тегеране, а не в американском, потому что Сталину стало известно о германском заговоре. Маршал Сталин, добавил Рузвельт, сообщил, что, возможно, будет организован заговор на жизнь всех участников конференции. Он просил президента Рузвельта остановиться в советском посольстве, с тем чтобы избежать необходимости поездок по городу. Черчилль находился в британском посольстве, примыкающем к советскому посольству. Президент заявил, что вокруг Тегерана находилась, возможно, сотня германских шпионов. Для немцев было бы довольно выгодным делом, добавил Рузвельт, если бы они могли разделаться с маршалом Сталиным, Черчиллем и со мной в то время, как мы проезжали бы по улицам Тегерана. Советское и американское посольства отделены друг от друга расстоянием примерно в полтора километра..." Лицо Кузнецова сияло счастливой улыбкой. Да, он имел право гордиться. Он был одним из тех, кто разрушил злодейский план гитлеровцев. Не могло быть сомнения, что гитлеровские агенты, о которых шла речь в телеграмме, в том числе, конечно, и фон Ортель, занимавший среди них не последнее место, вовремя найдены и обезврежены. abu — Поздравляю вас, Николай Иванович! — Ну, я-то, может, здесь и ни при чем, — ответил Кузнецов. — Тут ведь, надо думать, десятки людей потрудились... Впрочем... — проговорил он задумчиво и хитро прищурился, — впрочем, я-то, пожалуй, один из них. Приятно знать, что и твоя работа пошла на пользу... В этот день на очередной политинформации Стехов прочитал партизанам сообщение о провале гитлеровского заговора в Тегеране. Разумеется, имя Кузнецова не было при этом упомянуто. Дежурный доложил, что к нам едут гости. Я вышел навстречу. Человек десять верховых медленно приближались к лагерю. — Бегма, — отрекомендовался спешившийся коренастый человек. — Милости прошу, Василий Андреевич! Василий Андреевич Бегма до войны был секретарем Ровенского обкома партии и теперь оставался на своем посту, являясь членом подпольного ЦК КП(б)У, начальником штаба партизанского движения Ровенской области и командиром партизанского соединения. До этого дня я не был знаком с Василием Андреевичем, но много слышал о нем и долго ждал встречи с ним. Как кстати его теперешний приезд! Мы сможем познакомить Бегму с подпольной организацией Новака, свяжем его людей с нашими! Василий Андреевич прибыл издалека — с северо-востока области. После деловых разговоров, за обедом, Бегма стал рассказывать о том, что какой-то партизан, переодетый в форму немецкого офицера, наводит ужас на всех гитлеровцев в городе Ровно, что он убивает крупных фашистских заправил среди бела дня прямо на улице, что он захватил фашистского генерала. Рассказывая, Василий Андреевич и не подозревал, что этот партизан сидит за нашим обеденным столом. Лукин порывался перебить рассказчика, но я дал знак, чтобы он молчал. А Николай Иванович бесстрастно слушал рассказ Бегмы. — Вот это дела! Не то, что мы с вами делаем, — закончил Василий Андреевич. — Дела замечательные, — подтвердил я и представил Василию Андреевичу того партизана, о котором он с таким восхищением рассказывал... В лагере под Целковичи-Велки мы задержались значительно дольше, чем предполагали. Ожидаемый из Москвы груз все не прибывал, да и командование не разрешало пока возвращаться на старое место. Больше того, когда мы, гонимые нетерпением, снялись и двинулись к Цуманским лесам, от командования последовал короткий приказ: "Немедленно вернуться и ждать прихода маневренной группы Черного". Непосредственно с Черным мы связи установить не могли. Он связывался с нами через Москву. Делать нечего, вернулись в Целковичи-Велки. — Разрешите с группой отправиться к Берестянам, — обратился ко мне Лукин. — Разведчики нервничают. Рвутся в дело. Я согласился, и Александр Александрович с ротой пеших бойцов и группой конных разведчиков направился в Цуманские леса. С ним пошли также трое связных и радист. Уже через три дня мы получили через Москву радиограмму от Лукина. Он сообщил, что после перехода железной дороги неожиданно столкнулся с большой колонной противника и здорово расчесал ее. Через неделю было получено разрешение на переход в район Ровно всего отряда. Добрались мы туда благополучно, без единого происшествия. На одном из привалов в небольшой деревушке, расположенной среди огромного соснового леса, Лида Шерстнева подала мне радиограмму из Москвы. Командование поздравляло нас с успехами и сообщало, что Указом Президиума Верховного Совета награждено орденами и медалями Советского Союза до ста пятидесяти партизан нашего отряда. Орденом Ленина были награждены Кузнецов, Николай Струтинский, Стехов, Ян Каминский и я; Шевчук и Жорж Струтинский — орденом Красного Знамени. Цессарский и Валя Семенов получили ордена Отечественной войны I степени. Радисты, все без исключения, были награждены орденами. Более двухсот партизан наградили партизанскими медалями. Получил партизанскую медаль I степени и Коля Маленький. Весть об этом молниеносно облетела отряд. Начались поздравления. — Вы, Николай Иванович, больше чем кто-либо заслужили эту награду, сказал я Кузнецову, поздравляя его. — Теперь я еще в большем долгу перед Родиной, — ответил он. Так празднично закончилась временная передышка. ГЛАВА ВТОРАЯ В середине декабря имперский комиссар Украины Эрих Кох отдал приказ о начале эвакуации немецких учреждений. Вскоре после этого гаулейтер, следуя своему же приказу, сам покинул "столицу" и уехал в Берлин. Приказ Коха оказался несколько запоздалым. К тому времени город Ровно являл собой картину повального бегства или, выражаясь языком имперского комиссара, тотальной эвакуации фашистских оккупационных чиновников и офицеров. По улицам, волоча тюки и чемоданы, набитые награбленными вещами, шли и шли наспех одетые господа "завоеватели". Весь этот поток был устремлен к одному месту в городе — к вокзалу. У вокзального здания часовые с трудом сдерживали напор толпы, потерявшей всякое руководство, панически настроенной и охваченной одним лишь животным страхом и стремлением бежать. "Улетел мой германский коршун, — писал в отряд Николай Иванович, подразумевая Эриха Коха. — События на фронтах и шум, поднятый нами в городе, здорово напугали этого хищника. Он и рождественский вечер, не дождавшись 25 декабря, устроил 22-го и уже на следующий день — был таков. Посылаю Вам газету с отчетом об этом вечере. Обратите внимание на строчки, которые я подчеркнул". "Гаулейтер сказал, — гласил газетный отчет, — что как свет побеждает темноту с рождением Христа, когда день становится длиннее ночи, так и великая Германия победит в этой войне большевистскую тьму". "Этот "победитель" перед своим бегством врал, как видите, не совсем удачно, — писал Кузнецов дальше. — Он не учел, что гитлеровская Германия напала на нас 22 июня, а этот день знаменует удлинение ночи. Тьма нападает на свет... Не могу простить себе, что я опоздал на этот вечер. Кажется мне, что Кох больше сюда не вернется. Удастся ли вообще поймать его, чтобы наконец он ответил за все свои злодеяния?.." С этим же письмом Николай Иванович посылал ценные разведывательные данные, добытые им за короткий срок пребывания в Ровно. Он сообщал о переброске частей с востока на запад, о передвижении штабов, о панике, царящей в "столице", о том, что гитлеровцы минируют в городе крупные дома. Кузнецов писал также об усилившемся в Ровно терроре. С востока, с территорий, освобожденных Красной Армией, продолжали прибывать в огромном числе гестаповцы и жандармы. Ежедневно происходили аресты. На улице Белой, где обыкновенно совершались расстрелы заложников, теперь каждую ночь, с вечера до утра, шло беспрерывное уничтожение советских людей. Крытые грузовики вывозили за город горы трупов. В числе арестованных был и наш подпольщик Казимир Домбровский. — Видимо, кое-что стало о нас известно гестаповцам, — заключил Александр Александрович Лукин, докладывая об этом аресте. Его предположение вскоре подтвердилось. На улице был схвачен Иван Иванович Луць. Он знал, что за ним следят, но продолжал оставаться в городе, хотя и имел полную возможность уйти в отряд. Эта неосторожность стоила ему жизни. За провалом Луця последовал новый: гестапо арестовало Марусю Жарскую, смелую советскую девушку, комсомолку, настоящего патриота. До войны Маруся работала трамвайным кондуктором в Минске. В Ровно она попала по принуждению — была увезена фашистами. Как только ей представилась возможность участвовать в подпольной борьбе, Маруся вступила на этот путь. Она прошла его достойно. Десятки секретных квартир обеспечил подпольной организации хозяйственный отдел, возглавляемый Марусей Жарской. А сколько было добыто документов, сколько сделано по налаживанию питания подпольщиков, какой трогательной заботой окружались семьи погибших товарищей! Почти одновременно с Марусей был арестован и Николай Поцелуев. Его предал сосед — украинский националист. Гестаповцы осадили квартиру Поцелуева. Он отстреливался, был тяжело ранен и в бессознательном состоянии увезен в ровенскую тюрьму. Смертельной опасности подвергся Коля Струтинский. Всегда бдительный, строго соблюдавший конспирацию, он был все-таки выслежен. Струтинский пришел на одну из своих явок. Спустя четверть часа он услышал, как за окнами остановилась машина. Затем раздался громкий стук в дверь. — Иди в другую комнату! — сказал Коле хозяин квартиры. Струтинский скрылся за дверью. — Где он? — потрясая оружием, кричали ворвавшиеся гестаповцы. — Кто? — Не притворяйся! — И гестаповец замахнулся на хозяина револьвером. Но в то же мгновение в дверях появился Струтинский и двумя выстрелами уложил непрошеных гостей. Струтинский и хозяин квартиры выскочили на лестницу. С площадки второго этажа они увидели, что в кузове стоявшего у дома грузовика находятся жандармы. — Хайль, гады! — крикнул Струтинский и открыл по ним огонь. Жандармы начали прыгать с машины, сбивая один другого с ног. Тем временем Струтинекий и Хозяин квартиры скрылись. Такова была обстановка, создавшаяся в городе. С каждым днем она становилась тяжелее. С каждым днем все больше и больше опасностей подстерегало наших людей. Ровенские товарищи знали, что в любой момент они могут уйти в отряд. Но никто из них не хотел воспользоваться этой возможностью. — Наше место теперь в городе! — сказал Терентий Федорович Новак, покидая отряд уже через месяц после своего приезда. Надо было устроить оккупантам "достойные" проводы. Было время, когда гитлеровцы верили в непобедимость своей армии, в то, что они навеки закрепились на завоеванной земле. А теперь им надлежало бежать, бежать без оглядки. Этим желанием — поскорее унести ноги — было охвачено все немецкое "население" города Ровно, а также и лакеи оккупантов — украинские националисты. За машину до Львова платили по пятнадцати тысяч марок. Но и за эти бешеные деньги ее нелегко было найти. Новак и Струтинский во многих гаражах имели своих людей и дали им задание любыми средствами задерживать машины. Шоферами у гитлеровцев сплошь и рядом работали советские военнопленные. Они с радостью принимали предложение подпольщиков. Каждый старался как мог: подсыпали в горючее песок, портили моторы, обрывали электрооборудование, уносили ключи от машин, а иногда просто жгли их. Подступы к некоторым гаражам были минированы. Более или менее надежным путем, которым можно было выбраться из Ровно, оставалась железная дорога. Фельджандармы оцепили вокзал и стали наводить там порядок. Первый класс "власти" предоставили исключительно старшим офицерам и генералам; там же в ожидании поездов сидели со своими "трофеями" насмерть перепуганные фрау. Во втором и третьем классах скучилась сошка помельче, но тоже с большими чемоданами. Попасть в вокзальное здание можно было только по специальному пропуску. А Шевчук и другой партизанский разведчик, Будник, пропуска не имели. Тем не менее они хотели во что бы то ни стало очутиться на вокзале. У них на двоих был один чемодан, небольшой, но тяжелый. — Пропуск! — остановил их при входе жандарм. Пришлось отойти. — Так ничего не выйдет, — сказал Шевчук, бормоча проклятия по-украински. — Нужно поискать попутчика. Бачишь, сколько офицеров прут на вокзал пешком? Под вечер Шевчук ехал к вокзалу в фаэтоне. Будник сидел за кучера. Ехать приходилось медленно, так как Вокзальная улица была полным-полна гитлеровцев. Шевчук внимательно присматривался, подыскивая "попутчика". Наконец он увидел, как, изнемогая под тяжестью двух больших чемоданов, обливаясь потом, тащится фашистский подполковник. Вот он поставил чемоданы, вынул платок и, сняв фуражку, начал вытирать красное от натуги лицо. — Пан офицер! — почтительно окликнул гитлеровца Шевчук. — Изволите идти на вокзал? — Вокзаль, — подтвердил подполковник. — Ну, ты, помоги! — крикнул Шевчук на "извозчика". Тот выпрыгнул, поставил на фаэтон чемоданы, услужливо подсадил самого офицера и тронулся вперед. — Спасибо, спасибо! — бормотал подполковник, облегченно вздыхая и не переставая вытирать пот, ливший с него градом. Как только подъехали к вокзалу, Шевчук и Будник, не дав своему пассажиру опомниться, подхватили его чемоданы, а заодно и свой. — Не беспокойтесь, пан офицер, мы поможем. — Пропуск! — потребовал жандарм. — Со мной, со мной! — отстранил его подполковник. Шевчук с Будником вошли в первый класс, с трудом нашли место, куда поставить багаж подполковника. С трудом отыскали его и для своего чемодана. — До свидания, пан офицер! — весело крикнул Шевчук. — Счастливого пути! Шевчук и Будник вскоре находились в одной из квартир. Из окон ее был хорошо виден вокзал. Усевшись у окна, они ждали, когда сработает тридцатикилограммовая толовая мина, искусно вмонтированная в чемодан партизанским мастером Ривасом. Взрыв произошел в два часа ночи. Рухнула стена первого класса, провалился потолок, придавив около сотни офицеров вместе с их фрау и чемоданами. Но этим дело не кончилось. В момент взрыва к перрону подходил воинский эшелон. Поезд остановился, и из вагонов в панике стали выпрыгивать и разбегаться фашисты. Они решили, что попали под бомбы советской авиации. Фельджандармы и гестаповцы, оцепившие вокзал, заметив бегущих, решили, в свою очередь, что это советские диверсанты, и открыли по ним стрельбу. К вокзалу была вызвана еще рота гестаповцев, которая тут же включилась в бой с "диверсантами". Перестрелка длилась с полчаса и закончилась большими потерями для "обеих сторон". Наутро в городе только и было разговоров, что о взрыве вокзала. Гитлеровцы пришли в смятение. И вот среди бела дня раздается новый взрыв — в центре города. Накануне в седьмом часу вечера к прилавку специального продовольственного магазина, предназначенного "только для немцев", помещавшегося на "Немецкой" улице, в первом этаже здания ортскомендатуры, подошел человек в темных очках. Человек был почтенный и солидный, всем своим видом внушавший доверие и потому пропущенный в магазин охранявшим вход солдатом. Посетитель довольно долго рассматривал полки гастрономического отдела. Судя по строгому взгляду, он понимал толк в гастрономии. Затем посетитель обратился к продавцу, разбитному молодому человеку с пробором, попросив его завернуть двести граммов сыра поострее. — Слушаюсь, — с готовностью отвечал продавец. — Желательно с червями, — объяснил требовательный покупатель. — Не могу предложить, — сказал продавец с сожалением. — Зайдите завтра пораньше. — Когда у вас открывается магазин? — В девять, пан, в девять. Назавтра, в половине восьмого утра, продавец, выходя из дому, столкнулся в парадном со своим вчерашним покупателем — человеком в темных очках. Тот передал ему плетеную корзину с уложенным в ней пакетом. Они обменялись рукопожатием и расстались. Фамилия продавца была Тищенко. С Шевчуком он познакомился через военнопленного Козлова, служившего рабочим при ортскомендатуре. Сам Тищенко тоже был военнопленным. Он мучился тем, что вынужден работать у гитлеровцев, и горел желанием уйти в партизанский отряд. — Я тебе помогу, — обещал Козлов, давно уже связанный с Шевчуком. Но ты должен делом доказать, что ты наш. — Давайте любое задание! — горячо потребовал Тищенко. Шевчук предложил ему через Козлова помочь в организации взрыва ортскомендатуры. Тищенко охотно согласился. Они выбрали день, когда Тищенко надлежало явиться в магазин первым для приемки товара. Пакет, переданный ему Шевчуком, Тищенко положил на верхнюю полку. В начале рабочего дня он отлучился и больше в магазине не появлялся. В полдень мина замедленного действия сработала. Оглушительный грохот потряс ортскомендатуру. Рухнули пол и стены. Загорелись перекрытия. Под обломками лежали гитлеровцы, раздавленные камнями и досками. А Шевчук не успокаивался. Он искал объект, где мог бы применить имевшуюся у него противотанковую гранату. Эта граната не была похожа на обычные, ее "переконструировал" изобретательный Ривас, одев гранату в оборонительную рубашку из толстых гвоздей, надрезанных в нескольких местах. abu Граната была одна, и Михаил Маркович хотел использовать ее с толком. Несколько раз в день его подмывало бросить гранату то в подъезд рейхскомиссариата, откуда непрерывно выносили тюки, то в толпу фашистов на вокзальной площади. Проходя по Железнодорожной улице, он вспомнил об одной столовой, в которой всегда находилось много офицеров. На эту столовую Шевчук давно обратил внимание. Было около шести часов вечера. В столовой, как и предполагал Шевчук, находилось много обедающих. На улицу доносились звуки оркестра. abu Шевчук прошел мимо столовой, но от угла быстро повернул обратно и, поравнявшись с ней, швырнул гранату в окно. Раздался взрыв. С трудом заставляя себя не оглядываться, Шевчук вошел в ближайший подъезд, поднялся по лестнице. Переждав некоторое время, он вышел на улицу и скрылся. По дороге у него проверили документы, все оказалось в порядке, и наутро Михаил Маркович просто и весело рассказывал об этой истории в отряде. Вечером в тот же день Шевчук встретился со своим товарищем подпольщиком Серовым. Серов по заданию Шевчука переоделся в женское платье и назавтра под видом уборщицы явился в помещение штаба генерала авиации Кицингера. Этот генерал к фронту не имел никакого касательства. Свою авиацию он использовал иначе. Кицингер посылал самолеты на "непокорные" села. abu В штабе Кицингера, как и всюду, спешно готовились к эвакуации. По коридорам сновали солдаты с тюками бумаг. Столы в комнатах были оголены. Какой-то рыжий ефрейтор бросал в печку папки с документами. Серов явился с намерением убить Кицингера. Но ему не повезло генерала в Ровно не оказалось. Этот "герой" успел удрать на запад на одном из своих самолетов. Серов не желал уходить "с пустыми руками". Он вошел в кабинет начальника штаба, подполковника авиации. Тот как нагнулся к камину, где жег штабные бумаги, так больше и не встал... ГЛАВА ТРЕТЬЯ Новак, вернувшись в Ровно, развил лихорадочную деятельность. abu Несмотря на повальное бегство, гитлеровцев в Ровно было не меньше, а, пожалуй, больше прежнего. На смену тем, кто успел унести ноги, в город прибывало великое множество "эвакуированных" с востока. Накануне Нового года появились беглые офицеры и чиновники из Житомира; этих нетрудно было отличить в толпе на вокзальной площади: багаж у них весьма скудный, им было не до чемоданов. Вслед за "житомирскими" прибыли "шепетовские", "новоград-волынские". Все они рвались дальше на запад, но из Ровно не так-то легко было выбраться. И с каждым днем сюда наплывало все больше и больше гитлеровцев. Гостиницы были переполнены: приезжих размещали в коридорах. Столовые, казино, при большом их количестве в Ровно, едва справлялись с людским потоком. В эти дни на "Немецкой" улице, в первом этаже офицерской гостиницы, открылось новое казино с надписью у входа "Только для офицеров" и с особой комнатой для генералов и полковников. Вот это заведение, в особенности генеральская комната, и привлекло к себе внимание Новака. У него были все основания интересоваться офицерским казино еще и потому, что здесь в числе персонала находилось трое верных ему людей — члены подпольной организации: Галя Гнеденко, Лиза Гельфонд и Ира Соколовская. План взрыва казино, разработанный Новаком, был прост. Надлежало подвесить мины под обеденные столы — одну в офицерском зале, другую в комнате для генералов. Мины Новак монтировал в квартире Гали Гнеденко. Он достал две большие жестяные банки и, помимо тола, вложил в них по магнитной мине замедленного действия, по одной противотанковой гранате и по три лимонки; все это обложил гвоздями, гайками, обрезками железа. Для большей уверенности он решил положить в банки по толовой шашке со взрывателями. В это утро, пятого января, Новак узнал, что фашисты расстреляли его отца. Девушки ожидали, когда Новак закончит работу. Они знали о вести, полученной Терентием Федоровичем, и не тревожили его расспросами. В первую мину Новак поставил взрыватель с расчетом, чтобы она сработала в три часа дня — в то время, когда офицеры обедают. Он начал ставить взыватель во вторую мину, как произошла неожиданность — тол стал гореть. Пламя ударило Новаку в лицо. Комната наполнилась дымом. Кто-то из девушек бросился в комнату. — Не открывать! — крикнул Новак. Он опасался, что на улице могут обратить внимание на дым. — Не открывать! — повторил Новак, оттаскивая в сторону готовую мину. Огонь был потушен. Девушки наскоро забинтовали Терентию Федоровичу ожоги. Затем, обернув банки бумагой, уложили их в ведра, сверху покрыли тряпками и вышли из дому. — Пойдем разными улицами, — предложила Галя. — Если одну остановят, другая дойдет. Хоть одна мина взорвется... — Слово "остановят" она произнесла так, словно речь шла о какой-нибудь пустяковой встрече на улице, о разговоре с кем-либо из знакомых, кто может задержать ее лишь на несколько минут. Но Галя Гнеденко знала, на что идет. Фронт проходил в двадцати километрах, город был на осадном положении, на улицах на каждом шагу жандармы проверяли документы. До войны Галя учительствовала на селе. Она внушала своим юным ученикам высокое понятие о долге, о чести, о морали человека советского общества. В числе тысяч других женщин фашисты вывезли Галю на принудительные работы. Бежав и найдя дорогу к подпольной патриотической организации, девушка вступила в ее ряды. И вот теперь она, гордясь сознанием своего долга, идет на дело, грозящее ей смертью, идет с миной в руках через весь город, мимо сторожащих каждый шаг жандармов. Отдельно, в сумочке, у Гали лежала граната. В случае чего... она не хотела сдаваться врагу живой. Гранату имела при себе и Лиза Гельфонд — хрупкая, с бледным лицом, казавшаяся старше своих лет. Лиза была женой офицера Красной Армии. О муже она не знала ничего с первого дня войны, как не знал о ней и муж, если только он был жив. В казино Лиза Гельфонд работала уборщицей. В организацию она вступила еще прошлой весной. Теперь, когда Новак предложил ей опасное задание, она согласилась не поколебавшись. Подумала ли она в этот момент о трех малышах, которые оставались у нее дома? Подумала, конечно! И, конечно, в этот момент мелькнула у нее мысль и о том, что она рискует своей жизнью ради счастья своих детей и миллионов чужих, ради того, что свято и дорого для матери! Девушки не ошиблись, рассчитав, что на путь от квартиры Гали, где Новак монтировал и передал им мины, до офицерской столовой на "Немецкой" улице сегодня понадобится не меньше часа. На углу "Немецкой" девушки, шедшие каждая своей дорогой, неожиданно встретились. Лизу задержал жандармский патруль. Не успела она показать документы, как подвели Галю. У них проверили документы. Жандармам не могло не броситься в глаза, что у обеих девушек одинакового вида ноша. Неизвестно, чем окончилась бы эта история, если бы лейтенант-эсэсовец, к которому подвели задержанных, не оказался завсегдатаем казино. Он узнал Галю. — Фрейлейн идет в казино? — В казино, господин лейтенант! — обрадовалась Галя. — Нас задержали! Мы опаздываем на службу... — Эта фрейлейн тоже работает в казино? — спросил лейтенант, оглядывая Лизу. — В казино, — улыбнулась Галя. Она была действительно рада встрече с узнавшим ее лейтенантом, так как это давало надежду, что они благополучно избавятся от жандармов. Лейтенант отпустил их и даже пообещал сегодня обязательно обедать в казино. — Пожалуйста, господин лейтенант! К трем часам! Мы будем вас ждать. Неизвестно, пришел ли этот эсэсовец в казино к назначенному сроку. Впрочем, если и не пришел, не беда. И без него там было много народу. Офицеры заполнили зал. В комнате для высших чинов, той самой, что выходила окнами на "Немецкую" улицу, появился генерал в сопровождении двух подполковников. Их привез мышиного цвета БМВ, пришедший прямо с линии фронта. Обед был в разгаре, когда в генеральской комнате раздался оглушительный взрыв. В общем зале поднялась паника. Никто не понимал, что происходит. Голоса тонули в шуме. Не прошло и минуты, как взорвалась мина и здесь. Взрывом разворотило потолок, стены, пол. Гул перерос в общий истерический вопль... Вопль оборвался — наступила тишина. Паника перекинулась на второй этаж, в гостиницу. Перепуганные гитлеровцы бросились к лестнице, но она была завалена кирпичами, обломками деревянных балок. Гитлеровцы прыгали в окна, вываливаясь на мостовую, давили и калечили друг друга. Полуразрушенное здание офицерской гостиницы оцепили, но едва ли была нужда в этом оцеплении. Улица опустела с невероятной быстротой. Гитлеровцы метались по городу. Прошел слух, что в других казино и прочих местах скопления фашистов последуют взрывы. Лишь к вечеру паника несколько улеглась. В шесть часов был объявлен приказ гестапо: к семи часам согнать население на площадь перед главным судом. В городе знали, какое зрелище готовят оккупанты в эти последние часы своего хозяйничания... Накануне ровенская подпольная организация понесла тяжелые потери. Вслед за арестом Ивана Ивановича Луця, Поцелуева и Маруси Жарской гестапо арестовало Федора Шкурко и Николая Ивановича Самойлова. Провалы произошли в разное время и носили случайный характер: организация не пропустила в свои ряды ни одного провокатора, ни одного изменника. abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Арестованных подпольщиков, замечательных патриотов, намеревались публично казнить гитлеровцы. Несмотря на все старания и угрозы жандармов и полицейских, на площади собралась реденькая толпа. В начале восьмого подъехала крытая машина. Арестованных вывели и, подталкивая прикладами, погнали к виселицам. Палачи торопились. abu abu Впереди, прихрамывая, шел Иван Луць. Лицо его было спокойно. Он обвел глазами толпу, кому-то кивнул и продолжал идти. Вслед за Луцем шел сильно исхудавший, мертвенно-бледный Федор Шкурко. Твердой походкой шел Николай Поцелуев. Самойлов поддерживал Марусю Жарскую. Он хромал на левую ногу, и правое плечо его казалось от этого выше. — Товарищи! — закричал Самойлов. — Товарищи! — повторил Николай Поцелуев. Лицо его горело. Он задыхался от волнения. — Товарищи! Наши близко! Его схватили и поволокли к виселице. Он отбивался руками, ногами, головой. Он плевал в лицо палачам, ругался. Уже в петле он крикнул во всю силу легких: — Прощайте, товарищи! Победа будет за нами! Очередь была за Луцем. — Гады! — крикнул своим тонким голосом Луць. — На что рассчитываете? Нас миллионы! Наши идут! abu Новаку спазмой сдавило горло. Он и Соловьев пришли на площадь проститься безмолвно с товарищами. Как им хотелось в эту минуту ответить на призыв Луця и броситься его выручать! Новак изо всей силы стиснул руку Соловьева, то ли его удерживая, то ли сдерживая себя. А в центре площади раздавались возгласы: — Смерть фашистским палачам! abu — Да здравствует коммунизм! Кричал Самойлов, кричал Шкурко, кричала Маруся Жарская. Кричали не переставая, не делая пауз, кричали все громче и громче, желая, чтобы как можно больше людей слышало их в эти последние минуты. Горячая слеза скатилась по щеке Новака. Он в последний раз взглянул на виселицу, и ему показалось, что он встретился глазами с Федором Шкурко. Не в силах больше выдержать тяжелого зрелища, Новак пожал руку Соловьеву и ушел. Постепенно разошлась вся толпа... Накануне, готовя мины для генеральской столовой, Новак получил сильные ожоги, но он старался не обращать внимания на боль. Сегодня он приготовил новую тяжелую мину. Мину Новак принес на Хмельную улицу, к фабрике валенок, близко за которой проходила железная дорога. Хотя руки его были обожжены, Новак, засоряя раны землей и превозмогая боль, установил мину и протянул шнур за угол забора, ограждающего двор фабрики. Все обстояло благополучно. Ночь холодная, темная. Вблизи на улицах не слышно никакого движения. Прошло с полчаса, когда ветер донес издали грохот приближающегося поезда. Поезд шел из Здолбунова. В этот момент на полотне у переезда появилась гитлеровская охрана из трех солдат. Они шли, освещая фонарями рельсы. У Новака замерло сердце. Грохот поезда раздался совсем близко. Охранники обнаружили мину, но не знали, как ее обезвредить. Поезд уже показался. Он шел на большой скорости. Времени на то, чтобы предупредить взрыв, оставались секунды. — Хальт! — размахивая фонарем, заорали гитлеровцы навстречу поезду. Хальт! Напрасно! Машинист то ли не заметил сигнала, то ли не придал ему значения. Поезд не сбавил хода. Когда паровоз налетел на мину, Новак дернул шнур. Последовал оглушительный взрыв. Дальше Новак видел только, как метнулось пламя, как полезли друг на друга вагоны... abu Крушение потерпел воинский эшелон. До утра на железной дороге было приостановлено движение. Грузовики несколько часов возили трупы фашистских солдат и офицеров. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Эвакуация гитлеровской "столицы" с каждым днем принимала все более широкие и одновременно более панические размеры. Приближающийся фронт уже выкурил из Ровно не только фашистскую саранчу, слетевшуюся сюда с целью поживы и грабежа мирного населения, и даже не только частные "фирмы" и "конторы" грабителей, но и ряд правительственных учреждений оккупантов. Готовились к эвакуации многочисленные отделы рейхскомиссариата и сам рейхскомиссариат: никому из гитлеровских чиновников не улыбалась перспектива попасть в плен к стремительно наступающей Красной Армии. Но фронт приближался и к нам, к нашему партизанскому лагерю. Мы решили тоже "отступать" на запад, так как никому из нас — не только командованию отряда, но и рядовым бойцам — не хотелось преждевременно попасть в "окружение" к своим. Общим желанием было: проводить гитлеровцев как можно дальше, хотя бы до западных границ нашей Родины, и нанести им возможно больше потерь. — Куда же нам "бежать", товарищи? — обратился я к работникам штаба и разведчикам, собранным на совещание специально по этому вопросу. — Только ко Львову, товарищ командир, — не задумываясь, ответил Кузнецов. Лишь перед самым совещанием Николай Иванович вернулся из Ровно. — Почему вы считаете, что именно ко Львову? — спросил я. — Да потому, что из Ровно во Львов бегут и все мои "приятели". Дружный смех не дал Кузнецову досказать его "доводы". Когда смех утих, Николай Иванович продолжал: — Для меня лично во Львове должно быть много работы. Гитлеровцы, как я уже докладывал командованию, намерены там надолго закрепиться. Многие из них даже питают надежды повернуть от Львова фронт обратно... Партизаны опять засмеялись. Когда стало тихо, Кузнецов закончил: — Надо полагать, что, находясь во Львове, можно будет не только добыть интересные сведения, но и кое-кого из гитлеровских заправил к Бисмарку отправить. Возможно, что заглянет во Львов и Кох... В тот же день мы передали в Москву радиограмму, в которой, изложив наши соображения, просили командование санкционировать передислокацию отряда к городу Львову. На следующий день прибыл ответ: "Разрешаем". Мы немедленно приступили к подготовке. В Ровно был послан Митя Лисейкин, и туда же, в последний раз, поехали Кузнецов и Коля Струтинский. Они должны были передать мои приказы разведчикам и подпольщикам: кому оставаться в городе до вступления частей Красной Армии, чтобы, так сказать, передать власть из рук в руки, кому "эвакуироваться" вместе с оккупантами на запад, кому немедленно прибыть в отряд. Лисейкин, Кузнецов и Струтинский должны были договориться с "эвакуирующимися" товарищами о местах встреч уже там, на западе. abu Заслышав условный стук, Валя отперла дверь. — Николай Иванович! Наконец-то! Я уж бог весть что думала. Ну разве можно столько времени пропадать! В ее голосе звучал упрек, а глаза светились радостью. Кузнецов не стал объяснять причин своего долгого отсутствия. Они сели друг против друга и смолкли. — Да чего же я сижу! — встрепенулась Валя. Она порывисто встала, бросилась собирать на стол. — Николай Иванович! — тихо позвала она через минуту. Кузнецов продолжал сидеть в раздумье. Трудно было понять, о чем его мысли, лицо его выражало не то грусть, не то разочарование. — Почему ты такой печальный? — спросила Валя и подсела к нему. — Не случилось ли чего? — Случилось, — рассеянно отвечал Кузнецов. — Кох уехал! — Ну и что же? — Это я виноват, если ему удастся уйти. — Да не удастся! — убежденно воскликнула Валя. — Куда он денется? От своей судьбы не уйдет! — Найдет куда. Ты же знаешь, на что они все надеются в случае поражения. Мы еще, дескать, понадобимся. — Да, — задумчиво протянула Валя, — мы не должны позволить им удирать. Но что можно было сделать с Кохом, когда он отсюда на "стрекозе" улетел, прямо со двора?! Боялся на машине даже до аэродрома доехать. — Валя, — вдруг произнес Кузнецов и умолк. Валя насторожилась. — Не могу об этом думать, — продолжал он. — Как подумаю, руки опускаются. Ничего не сделано! — закончил Кузнецов с досадой и раздражением. — Ну уж, не сделано! — Валя даже засмеялась, настолько нелепыми показались ей эти слова. — Рисуешься! — заключила она. — Человеку весь отряд завидует, все им гордятся, его отличили, дали орден, и какой Ленина! А он все недоволен... "Не сделано"! abu Ну, садись за стол. — Конечно, кончилась война для нас с тобой, — ответил Кузнецов, неизвестно чему улыбаясь. — Еще три-четыре недели, и здесь будут наши. В дверь постучали. Валя открыла, и на пороге появился Николай Струтинский. — Готов, Николай Иванович? У меня уже все в порядке. — Куда вы? — воскликнула Валя, с недоумением глядя то на одного, то на другого. — Разве она не знает? — спросил Струтинский. — Вот, Валя... — начал Кузнецов. — Я тебе еще ничего не сказал. Мы переходим на новое место. В сторону Львова. — Всем отрядом? — Всем отрядом. — А я и не приготовилась. Кузнецов и Струтинский переглянулись. — А тебе и не надо готовиться, — тихо и ласково проговорил Кузнецов, — ты останешься в Ровно. — Я? В Ровно? — Эвакуируешься во Львов со своим рейхскомиссариатом. Валя продолжала смотреть на него широко открытыми глазами. — Что же я буду делать во Львове? — То же, что и здесь, — сказал Струтинский. — Одна? — Одна... Таков приказ командира, — закончил Кузнецов. Валя задумалась. Противоречивые чувства охватили ее. Еще три-четыре недели — и для них с Кузнецовым могла наступить новая жизнь, та, о которой они оба мечтали, не решаясь признаться в этом друг другу. И вот им нужно отсрочить наступление этой новой жизни. Впереди снова подполье, снова борьба, снова постоянная угроза смерти, снова ожидание. И вдруг Валя почувствовала, что, если бы даже долгожданное счастье наступило для нее сейчас, она была бы не в силах им воспользоваться. Это не было бы для нее счастьем. Это не было бы счастьем и для Кузнецова. Спокойствие и уверенность вернулись к ней в эту минуту. — Хорошо, — прошептала она, и это вырвалось у нее как вздох облегчения. — Бояться не будешь? — вдруг спросил Струтинский. — Буду, — призналась Валя. — Ты тоже боишься... Все мы боимся, а делаем то, что надо... Я о другом думаю: где мы там встретимся? — А ты запомни адрес, — сказал Кузнецов. — Мицкевича, двенадцать. Записывать не надо. Ты запомни. — Мицкевича, двенадцать, — повторила Валя. — Это адрес сестры нашей Марины. У нее и встретимся. Запомнила? — Мицкевича, двенадцать, — вновь прошептала Валя. Казалось, теперь уже все сказано, но Кузнецов сидел в раздумье, словно он и не собирался уходить. Струтинский поглядывал на часы, но что-то мешало ему нарушить это молчание. Он понимал, что в эту минуту Валя и Кузнецов мысленно прощаются. Он ощутил вдруг чувство неловкости и уже хотел выйти, как Кузнецов встал и начал собираться в дорогу. — Коля, можно я поцелую Валюшу? — неожиданно весело спросил Кузнецов. Не ожидая ответа, он порывисто обнял Валю и, не оборачиваясь, пошел к двери. — Мицкевича, двенадцать, — шептала Валя. Счастливая улыбка освещала ее лицо. Эти два слова звучали как пароль, как надежда, как обещание чего-то доброго и счастливого, что должно наступить в судьбе двух людей, любивших друг друга и не смевших сегодня связать свои жизни. В ту же ночь Кузнецов выехал в отряд на машине, позаимствованной у гебитскомиссара города Луцка. ГЛАВА ПЯТАЯ Времени было в обрез. Я попросил прислать ко мне Крутикова, и пока дневальный его разыскивал, мы с замполитом Стеховым попробовали наметить маршрут по карте. Синий карандаш замполита уверенно дошел до черной цепочки, обозначавшей железную дорогу, на минуту задержался, потом осторожно пересек цепочку и дальше пошел медленно, нетвердо, с остановками, уже не ложась на бумагу, а только слегка ее касаясь и оставляя не линию, а скорее намек на нее. — Трудно предвидеть, — сказал Стехов, — как все обернется. Надо дать Крутикову примерный план, а там пусть действует по своему усмотрению. Положимся на его находчивость. — Во всяком случае, — сказал я Стехову, соглашаясь с его доводом, не позже двадцатого января Крутиков с группой должен быть в районе Львова. — Это безусловно. По нашему предположению, группа Крутикова должна добраться к месту двадцатого, не позже, и уже двадцать первого во Львове должны быть все шестеро наших разведчиков, для сопровождения которых мы и посылаем группу, доверяя ей судьбу отправляющихся во Львов разведчиков и тем самым судьбу одного из важнейших боевых дел. Каждый день приносил новые и новые вести о наступлении Красной Армии, фронт приближался. Еще немного — и мы окажемся в "окружении" у своих. Неужели же так мало времени осталось нам бороться в тылу врага?! Нет, с этой мыслью никто не хотел мириться. Продолжать борьбу, сопровождать врага, идти с оккупантами на запад!.. Гитлеровцы из Ровно бегут во Львов, значит, сейчас наше место в районе Львова! Но не так-то просто перебазироваться крупному отряду. Для нас это было тем сложнее, что значительная группа наших товарищей еще находилась в Ровно, в Луцке, в Здолбунове... К тому же мы ждали из Москвы самолеты. Нам должны сбросить питание для рации и боеприпасы, которых осталось так мало, что с наличным запасом нечего было и думать о серьезном рейде. abu Чтобы не терять времени в ожидании самолетов всем, мы решили послать во Львов шестерых разведчиков и с ними радиста. Они получили задание: осесть в городе, подготовить несколько надежных конспиративных квартир и, наконец, заняться активной разведывательной и диверсионной работой. — Собирайтесь, — сказал я вошедшему Крутикову. — Выйти придется на рассвете. Возьмите карту. Сами понимаете, указанный маршрут не является обязательным. Обязательным является только указанное вам место базирования и срок — двадцатое января. — Понятно, — сказал Крутиков, принимая карту. — Вопросы будут? — А как отряд? Придет к нам туда? Мы со Стеховым переглянулись. Что можно было ответить? Прийти-то мы придем, но когда? И в какое именно место? Что можно сказать, когда не знаешь ни точного маршрута, ни обстановки, в которой придется идти! — Значит, насовсем? — сказал Крутиков, не то спрашивая, не то делясь собственной догадкой. — Встретимся уже на свободной земле? — Не знаю, — сказал Стехов. — Всего не предусмотришь... Ваши все знают, что идти придется под видом украинских националистов? — Да, предупреждены. — Знают и о том, что надо соответственным образом держаться? — Так точно. — Вести себя надо, как и подобает националистам, — понахальнее, продолжал Стехов. — Где нужно — забирайте в деревнях подводы, продовольствие... Но усердствовать особенно не надо: крестьян не обижайте, — предупредил замполит. — Это ясно, товарищ замполит. Но Крутикова, как видно, сегодня занимало другое. Его занимало главным образом то, где и как он снова встретится с отрядом, с товарищами. Я смог понять это его чувство только тогда, когда самому пришлось прощаться с боевыми друзьями, когда сразу отчетливо встало перед глазами все, что было вместе пережито, передумано; сколько пройдено вместе дорог, сколько отражено опасностей... Я по-настоящему понял Крутикова, когда тяжесть разлуки с товарищами пришлось пережить самому. — Я думаю, выбор удачный, — сказал Стехов, когда мы остались одни. Он сказал это так, будто предполагал, что я сомневаюсь в том, справится ли Крутиков с заданием. — Человек он решительный, в случае чего найдется. Важно, что он знает порядки бандеровцев, спокойно сойдет у них за "своего хлопца". Как вы считаете, Дмитрий Николаевич? — Документы нужны ему хорошие. — Лучше подлинных, — сказал замполит. — Коля Струтинский знает свое дело... Из-за документов у нас не было ни одного провала. По "документам" отряд Крутикова именовался "специальной группой" украинских националистов, бандеровцев, следующей "на связь к руководству". Стояла дата — 5.1.1944 г. Цуманские леса соседствуют с железной дорогой Ровно — Луцк — Ковель. С севера они доходят до полотна дороги. Дальше на юг лесов нет — здесь простирается открытая степь, лишь местами перемежаемая перелесками. За время пребывания в лесах Цумани наши разведчики всего два или три раза заходили за железную дорогу. Возвращаясь, они докладывали, что партизан там нет. Наоборот, в селах закрепились так называемые "боивки" украинских националистов. "Боивки" немногочисленны, по пятнадцать — двадцать человек, вооружены немецким оружием и служат опорой назначенным гитлеровцами старостам. Это подтверждали не только разведчики, но и товарищи, которым удалось бежать из этих мест от националистов — Корень, Шевченко, Наташа Богуславская. Поэтому мы и решили, что партизанам во главе с Крутиковым легче будет пробраться в новые лесные массивы под видом предателей. — Пойти поговорить с народом, — сказал Стехов. Я не стал его задерживать, видя, что ему не сидится. Мне тоже не сиделось. Я решил, что изучением карты займусь попозже, ночью, и вышел на воздух. Но одиночество, которое обычно дает отдых после утомительного, проведенного на людях дня, сегодня не успокаивало, а скорее тяготило. Побродив по лагерю и не встретив никого, кроме часовых, я зашел наконец в первый же чум, откуда доносились приглушенные голоса. Там пели. Внутри чума было темно, но, войдя, я узнал голос Цессарского, затем отличил голоса Наташи Богуславской и Жени Дроздовой. Всего в чуме находилось человек семь или восемь. Они пели, пели очень сосредоточенно, — видно было, что для этого, собственно, они и собрались. Хотя наступил уже сорок четвертый год и в Москве знали другие песни, но в чуме пели "Землянку". В песне говорилось о гармони, о том, что она поет о далекой любви, о счастье, заплутавшемся в снегах, и о смерти, притаившейся рядом... Запевал Цессарский. Он делал это с чувством, отдаваясь целиком песне. Я сел рядом с ним и, видимо, помешал. Песня умолкла. Цессарский принялся рассказывать, как он отвозил раненых в отряд к Федорову-Черниговскому, как их там принимали и вообще как федоровцы живут. Посыпались вопросы. Ну и, разумеется, оказалось в конце концов, что говорят все о делах отряда, о нашей общей работе и особенно о планах на будущее. Всем сидящим здесь уже было известно, что Женя Дроздова, ее муж Василий и Наташа Богуславская включены в группу лейтенанта Крутикова, хотя никто и не знал, куда и зачем отправляется эта группа. Но куда бы ни отправлялась, в отряде привыкли с завистью смотреть на тех, кто уходил по заданию. И вот теперь Николай Струтинский, сам только что вернувшийся из Ровно, прямо-таки напрашивался, чтобы я послал с Крутиковым и его. — Неужели, — говорил он, — я меньше сделаю, чем некоторые? — Никто не говорит об этом, — вспыхнула Женя Дроздова. Видимо, она приняла замечание Николая на свой счет. Более спокойная Наташа сказала примирительно: — Иной раз девушка больше сделает, а если у кого опыта пока нет, так ведь и Кузнецов не с первого дня научился... — Ты себя, Наташа, с Кузнецовым не равняй, — заметил Николай не то из желания продолжать спор, не то обидевшись за Кузнецова, цену которому он-то хорошо знал. — А ты что думаешь, — вступилась снова Дроздова, — Наташа не сделает? Да она рвется как, ты посмотри! — И правда, — подтвердила сама Наташа. — Мне много успеть надо! Скоро уже конец, а я... Это стремление "побольше успеть" радовало нас в Наташе Богуславской. Радовал и самый спор, подоплекой которого было желание каждого получить наиболее опасную и ответственную работу. "Ничего, — подумал я, — все вы, товарищи, еще очень пригодитесь, имейте терпение". Что касается Наташи Богуславской и Жени Дроздовой, то они нужны были уже сейчас. Мы с Лукиным представляли себе дело следующим образом: шестерка разведчиков и радист Бурлак действуют во Львове, отряд Крутикова, расположенный недалеко от города, служит им базой. Женя же с Наташей будут работать связными. Разведчики разбиты на пары, каждая из этих пар действует обособленно, ничего не зная о других. Адрес Бурлака будет знать одна Женя, и связываться с радистом можно будет только через нее. Через нее же можно будет, если это понадобится, встретиться всем шестерым для совместных действий. Понятно, при подборе людей мы учли то, что и разведчики, и Бурлак, и Женя Дроздова хорошо знали Львов. Когда-то они все там жили или, по крайней мере, бывали в этом городе, а Степан Пастухов, тот знал даже подземное хозяйство Львова — до войны он работал там инженером коммунального хозяйства. Не знала города только Наташа Богуславская. Но у нее были другие преимущества: она знала порядки украинских националистов, у которых ей против ее воли пришлось побывать и от которых она, рискуя жизнью, бежала к нам. Эта скромная девушка зарекомендовала себя в отряде с самой лучшей стороны. Поражали рвение и тщательность, с которыми она выполняла поручаемые задания. Кто-то сказал, что нет ролей больших и малых, есть большие и маленькие артисты. Вот Наташа и была прекрасным исполнителем своей маленькой роли. Она как-то умела улавливать большой смысл в самой незначительной работе, находя ее связь с чем-то другим и третьим, с тем, что было сделано вчера и будет сделано завтра, отчетливо представляя себе во всей значимости совокупность всех этих маленьких дел. Вообще Наташа по праву слыла среди партизан умным и развитым человеком, а ее прошлое секретаря райкома комсомола еще выше поднимало ее в глазах товарищей. Я знал, что Наташа тяжело переживает известное недоверие к ней с нашей стороны, неизбежное на первых порах после ее бегства от бандеровцев. Знал также и то, что, отлично исполняя маленькие роли, Наташа не могла не мечтать о больших. И вот ей вручалась большая, серьезная роль — связной между Крутиковым и Дроздовой, иначе говоря, между разведчиками и их тылом. Опасный путь из города и в город, неожиданности, которые могли здесь встретиться на каждом шагу, постоянная угроза провала, ответственность за общее дело — вот что предстояло отныне Наташе Богуславской. Я не мог не испытывать удовлетворения, когда услыхал ее слова о том, сколько ей еще надо успеть. Это было хорошее, честное, благородное желание. Создавалась полная уверенность, что доверие, которое оказано Наташе, она оправдает. Попросив Наташу и Женю покинуть товарищей и побродить немного со мной, я поделился с ними своими соображениями о наступлении Красной Армии, постарался нарисовать им общую картину нашей работы в условиях отступления гитлеровцев, рассказал все, что знал сам, о положении во Львове. Конкретных вопросов мы не касались, я только поведал девушкам об одной образцовой конспиративной квартире в Ровно — квартире Вали Довгер. О Вале Довгер Женя уже слышала в отряде. — Ну, значит, завтра? — спросила Женя, прощаясь. — Завтра. — И, значит, встретимся уже во Львове? — Да. — Ох, — спохватилась она вдруг, — мне же еще постирать нужно. Всего, товарищ командир! Пошли, Наталка!.. ...В радиовзводе снова не оказалось никаких сведений о самолетах. Марина Ких, которую я за сегодняшний день навещал уже раз десять и все по этому поводу, не дожидаясь вопроса, только развела руками. Что могло случиться? Погода нелетная? Конечно же, все дело в погоде! Я предвидел, что, узнав о посылке группы Крутикова, Марина начнет просить, чтобы отправили и ее, как это она обычно делала. Оказывается, до меня к ней заходил Стехов, просил написать письма во Львов, где у нашей радистки жили сестра и другие знакомые. Видимо, отчаявшись уговорить непреклонного замполита, Марина принялась за меня. — Письма я, конечно, напишу, — сказала она. — Сестра там и приютить сможет, и помочь, и все... Но только вы скажите, товарищ командир... Во Львове я выросла, город знаю лучше других, кому же, как не мне, идти? Кто больше пригодится на такой работе — местный человек или чужой? Скажите прямо — кто? — настаивала она, не сомневаясь, что я скажу "местный" и она поведет наступление дальше, то есть станет доказывать, что здесь, в отряде, есть кому ее заменить. — Смотря какой местный, — ответил я. — И, уж конечно, не тот, которого слишком хорошо там знают. Довод был веский, но его, как видно, приводил и Стехов, потому что у Марины уже был готов ответ. Она сказала, что изменит прическу, что жить станет не у сестры, что ни разу к сестре и не зайдет, что вообще никому в голову не придет искать ее сейчас во Львове... Все это звучало по-своему убедительно, но посылать Марину во Львов, рисковать ее жизнью я не мог. Я предупредил ее, что письма нужны к утру, а сам пошел к Стехову. Вместе с начальником разведки тот сидел в штабном чуме, где, кроме них, находилось еще семь человек — шестеро разведчиков и радист Бурлак. Лукин их инструктировал, или, вернее сказать, предупреждал о бесполезности всяких инструкций. Задача была одна: нанести врагу наибольший урон, а в остальном все зависело от их дерзости. Разведчики молча слушали и вопросов не задавали. Под конец только Пастухов спросил, будет ли действовать во Львове кто-нибудь помимо них. Александр Александрович сухо ответил, что это вполне возможно. — Я к чему, — объяснил Пастухов, как бы извиняясь за неуместный вопрос, — если надо будет организовать что-нибудь покрупнее, тут, может, всем вместе, понимаете... Он не договорил, поняв, что вопрос опять-таки упирается в то, что заранее всего не предусмотришь. — Кстати, товарищи, не нужно делать никаких попыток связаться с местным подпольем! — предупредил Стехов, прощаясь с разведчиками. Соблюдайте максимум конспирации и вообще берегите себя, — добавил он, пожимая всем руки... Остаток ночи мы провели за картой. Все-таки удалось наметить для Крутикова маршрут, хотя и весьма приблизительный. Утром Крутиков выстроил группу, отвел ее в сторону от лагеря и там прочел перед строем: — "Маршрут: Ровно — Дубно — Почаев — Броды — Злочев — Перемышляны Гановический лес". На сборы дается час, — добавил он и, считая, что сказал все, разрешил разойтись. Сборы были недолгие, а вот прощание... Прощались со всеми, с каждым в отдельности и не раз. Возвращались, что-то еще досказывали и дослушивали и снова обнимали друг друга, а потом заглядывали в чумы, но в чумах никого, конечно, не оказывалось — все население лагеря высыпало на проводы и тоже участвовало, словами ли, делом ли, в отправке группы. Когда группа снова построилась, мы с замполитом сказали напутственные слова. Крутиков ответил: "До встречи на свободной земле!" — и скомандовал: "Шагом марш!" Люди тронулись в путь. Впереди шли разведчики, которым было дано задание сопровождать группу до железной дороги, помочь перейти полотно и вернуться обратно. abu Я стоял вместе со всеми и следил глазами за уходившими, пока их фигуры были еще различимы между деревьями. Я стоял и думал о великом родстве, каким спаяло нас всех общее дело. ГЛАВА ШЕСТАЯ До железной дороги оставалось примерно около километра, когда вернувшиеся разведчики остановили группу Крутикова. Полотно охранялось парными дозорами фашистов. Перейти дорогу и не вызвать шума оказалось делом чрезвычайно трудным. Крутиков решил дождаться темноты. Едва начало смеркаться, он двинулся дальше. Партизаны подошли к дороге совсем близко. Силуэты солдат, проходивших взад и вперед по насыпи, ясно различались на фоне снега. — Снять часовых — рывком вперед! — предложил кто-то, когда фигуры гитлеровцев показались в очередной раз. — Пока не надо, — коротко сказал Крутиков. Он уже решил про себя, что подождет еще полчаса, до половины седьмого, и, если ничего не изменится, пойдет напролом. Однако не прошло и двадцати минут, как появилась новая, никем не предвиденная возможность. — Поезд! — прислушиваясь к доносившемуся издали гулу, сказал Пастухов и вскочил на ноги. Своим движением он как бы подсказывал нужное решение. Все невольно поднялись. Шум поезда был теперь слышен явственно. Медлить невозможно. — Вперед! — скомандовал Крутиков. Быстро простившись с провожавшими разведчиками, группа тронулась с места. Теперь шаги людей скрывал грохот поезда. Оставалось пропустить его и сразу же пересечь насыпь. Все это было проделано успешно. Группа оказалась на опушке леса, за линией железной дороги. Впереди лежало небольшое село, а за ним чистое снежное поле. Борис Крутиков раньше не был профессиональным военным. Он работал где-то на Полтавщине. В свое время прошел действительную службу в Красной Армии и был призван вновь, когда началась война. Лейтенант Крутиков с особым рвением относился к службе, был ею целиком поглощен и требовал того же от подчиненных, к которым, как и к себе, был придирчив, ничего не прощая и не зная снисхождения. Нынешнее задание особенно увлекало Крутикова. Эта опасная игра пришлась ему по душе. Казалось, он стал теперь еще строже и собранней, больше молчал и не располагал ни к каким разговорам, кроме деловых. Изредка, во время привала, он вмешивался в беседу, но и тут неизменно переводил разговор на то, что более всего его занимало, и заканчивал очередным внушением за нечаянно оброненное русское слово (разговаривать в группе разрешалось только по-украински) или же "репетицией". "Репетиция" заключалась в выкрикивании бандеровских приветствий и пении песен. Лейтенант, как истый режиссер, тщательно следил при этом за каждым из исполнителей. Партизаны, очевидно, хорошо усвоили свою роль, потому что в первом же селе "боивка" бандеровцев их накормила, во втором им удалось достать лошадей с ездовыми и заодно узнать пароль, а дальше они уже продолжали путь на санях. На рассвете седьмого января они были в Дубенском районе. И везде на своем пути они видели, с какой откровенной ненавистью относятся к ним, одетым в форму бандеровцев, крестьяне. — Как мне это знакомо! — сказала как-то Наташа Жене. — Хочется сбросить с себя эту личину и громко сказать людям: "Да мы же свои, партизаны..." — Отставить разговоры! — прикрикнул на них Крутиков. Примерно в трех километрах от шоссейной дороги Дубно — Луцк Крутиков, ехавший на передних санях вместе со своими "адъютантами" Корнем и Шевченко, приказал остановить лошадей и сделать привал. Требовалось решить, как быть дальше. На шоссе полно немецких машин. — К лесу, — предложил Шевченко. — Непременно к лесу. Вон там домишко — постучимся. А чуть что, так лес рядом. — Погреться? — проворчал Крутиков. Видно было, что ему до смерти не хочется сворачивать куда бы то ни было в сторону от намеченного пути. Но он поглядел на Корня, оттирающего варежкой нос, на Дроздовых, принявшихся плясать, чтобы отогреть ноги, на Наташу, которая сначала тоже пританцовывала, а теперь стояла не двигаясь, одолеваемая усталостью, и согласился. abu — Ну, будь по-твоему. К дому! — сказал он Шевченко. Испуганная женщина долго стояла на пороге, оглядывая пришедших и не решаясь впустить. Наконец она отступила, бросилась в заднюю комнату и вышла оттуда с мужем. Они молча смотрели на входивших в хату незнакомых людей, на то, как те отряхивали на пороге одежду и снимали шапки с кокардами в виде трезубов, как сбрасывали полушубки и рюкзаки, как рассаживались, одни на табуретках, другие прямо на полу... "Будьте ласковы, заходите до хаты", — пробормотал хозяин свое запоздалое приглашение и ушел к себе. Хозяйка последовала за ним. Валентин Шевченко хорошо знал Дубенский район. Они с Крутиковым легко наметили дорогу до бывшей австро-русской границы. Здесь кончалась Волынь и начиналась Галиция. Дальнейший путь мог указать Василий Дроздов. Где-то в восьмидесяти километрах от границы лежала деревушка, в которой они с Женей жили до своего ухода к партизанам. Крутиков подозвал Дроздова, и они долго сидели втроем, склонившись над картой. Их отвлек часовой, доложивший, что к дому идут двое вооруженных людей, по всем признакам бандеровцы. — Пойду погляжу, — сказал Шевченко. Через минуту он вернулся. Все настороженно ждали его слов. Бандеровцы заявили, что "районный эс-бэ" (служба безопасности) Дубенского района Калина находится в соседнем доме и желает видеть нашего командира. — Надо идти, — сказал Крутиков, вставая из-за стола. — Ничего не поделаешь: начальство... В конце концов, документы у нас в порядке. — Постой! — остановил его Корень. — Мы сами начальство, нехай они к нам приходят. Крутиков согласился. — Приготовить оружие! — приказал он. Вскоре снова вбежал часовой. На сей раз к дому приближалась группа вооруженных бандитов. — Вот видишь! — сказал Шевченко. — Гора не идет к Магомету, так Магомет идет до той горы. Ну-ка, Микола, — обратился он к Корню, — пойдем, примем гостей. Они оба вышли и спустя короткое время передали через часового, что среди "гостей" находится и "сам" Калина. Крутиков тем временем совещался с Бурлаком и Пастуховым. Каждый из них предлагал свой план встречи. Договорились, что Крутиков беседует с "районовым" в первой комнате, все остальные переходят во вторую, к хозяевам. Шевченко и Корень остаются снаружи, получив "подкрепление" из двух человек... Там, на хозяйской половине, сразу три окна, и все три выходят в разные стороны, к тому же и дом стоит на бугорке — место, значит, для наблюдения удобное. Убедившись, что все готово к приему, Крутиков крикнул Дроздову, выходившему для "подкрепления" наружной охраны: — Проси! Это было знаком и для всей комнаты. Здесь сейчас же запели самую отвратительную из бандеровских песен. Крутиков кинулся к двери, куда уже входил "районовый эс-бэ", стал "смирно", вытянул руку вперед и рявкнул бандеровское приветствие. Калина оказался щуплым человечком, лицо его было напудрено, волосы завиты, на ногтях блестел лак. Крутиков ухитрился избежать рукопожатия, взял под козырек и, изо всех сил стараясь быть вежливым, спросил, чем он может быть полезен. "Районовый эс-бэ" предложил выйти за клуню для разговора. Крутиков взял с собой Корня, и они вышли. Калину сопровождал один из его "свиты" — типичный уголовник по кличке Цыган. За клуней Крутикову было предложено предъявить документы и доложить о целях и пути следования отряда. "Районовый эс-бэ" долго вертел в руках бумажку, а Крутиков тем временем отвечал на вопросы о "целях". — Почему едете без связных? — спросил Калина. — Почему не по линии связи? — А зачем? — искренне удивился Крутиков. — Дорогу я знаю, пароль у меня есть... — Да?! — недоверчиво пробормотал "районовый эс-бэ", и Крутиков, бросив взгляд на его пальцы с ярким маникюром на ногтях, все еще державшие "удостоверение", почувствовал неодолимое желание тут же, на месте, застрелить это двуногое, вызывающее в нем омерзение. — Вы абсолютно правы, — ни с того ни с сего вмешался Корень, — без связного далеко не уедешь. Дайте нам связного, а? Калина поднял на него глаза и... согласился. Тогда Крутикову пришло в голову потребовать заодно и сани — пять пароконных повозок. "Районовый эс-бэ" согласился и на это. Независимый тон, каким с ним говорили, то, что его заставили ждать у дверей дома, а может быть, и презрение, сквозившее в каждом слове и жесте Крутикова и Корня, — все это подействовало гипнотически. Калина решил, что разговаривает с каким-то начальством. — Вот видишь, — говорил Крутикову Корень, — вышло по-моему! Здесь у них так: где нахальство, там и начальство. И когда оказалось, что сани вовремя не поданы, Крутиков и Корень решили взять их силой. Это им удалось довольно легко. С помощью двух бандеровцев, выделенных Калиной для связи и, конечно, для наблюдения, погрузившись на сани, группа благополучно перевалила шоссе и оказалась на берегу реки. Предстояла переправа. Но тут случилось неожиданное. Один из связных, тот самый Цыган, изрядно выпивший перед дорогой, но успевший уже отрезветь, узнал вдруг Наташу Богуславскую. Он долго и откровенно присматривался к ней, затем подошел, взял ее за плечо и сказал: — А я тебя знаю, красотка! — Как же, — насмешливо отвечала Наташа, отстраняясь, — сватов ко мне присылал. — Сватов? — зло повторил Цыган. — Ты уж вросватана. — И он обвел рукой вокруг ее шеи, показывая петлю. Дело принимало серьезный оборот. Василий Дроздов, присутствовавший при разговоре, бросился за Крутиковым. — Эту дивчину, — произнес Цыган, обращаясь к Крутикову, — разыскивает "эс-бэ". — Ее? — спросил Крутиков недоверчиво. — Ты вот что, Цыган, ты давай-ка лучше лодку ищи. — Лодку найдем! — входя в раж, грозно заявил Цыган, удерживая Наташу. — Я знаю эту невесту. Пусть она скажет: кто оружие к партизанам увез? Что? Не помнишь такого случая? Так мы напомним... А ты чего? — крикнул он на Крутикова, схватившего его за руку. — Большевичку укрываешь? abu — Доедем — разберемся, кто она такая, — миролюбиво сказал Крутиков. А сейчас иди ищи лодку, или... — Крутиков нарочно помедлил, — или придется тебе окунуться в воду, а плавать ты не умеешь. Понял? Цыган переглянулся со своим напарником. Их было двое, а в группе двадцать один человек. Сопровождаемый Дроздовым и Приступой, бандит отправился на поиски лодки. Больше он ни слова не проронил о Наташе. Он помог найти лодку, переправился вместе со всеми, но в группе подозревали, что он успел сообщить о своей догадке ездовым, отправлявшимся на санях обратно. Следовало торопиться. В ближайшем хуторе Крутиков снова достал лошадей и сани, и, не задерживаясь, отряд помчался дальше. Во время стоянки Цыган и его напарник исчезли. Разыскивать их было некогда, да и бесполезно. На следующую ночь группа перешла границу Галиции. Дорога лежала на Боратын — родную деревню Дроздовых. Это был трудный путь. Шли по колено в снегу. Каждый шаг стоил больших усилий. А тут еще разыгралась пурга, и идти стало еще тяжелее. — Ничего, — успокаивала Женя, по мере приближения к родной деревне спешившая больше всех и забывшая про усталость, — это хорошо, что пурга: следы заметет. Показалась деревенька. — Это не наша, — сказала Женя, — наша дальше. Видя, что все выбились из сил, Крутиков решил сделать остановку. Он облюбовал для этой цели крайнюю хату, в окне которой мерцал слабый свет. Не успели партизаны приблизиться, как из хаты выбежала женщина, вероятно, хозяйка, и, завидя незнакомых с трезубами, подняла крик. Со всех сторон начали сбегаться крестьяне, вооруженные вилами, топорами и кольями. Деревня, в которую, видимо, нередко наведывались бандиты, на этот раз приготовилась к отпору. "Раскрыться? — мелькнуло у Крутикова. — Нет-нет, сразу же решил он, — чем черт не шутит..." Превозмогая усталость, отряд бросился в сторону. Поблизости от Боратына, по словам Дроздовых, должен был находиться домик лесничего, поляка, которого звали пан Владек. Место для остановки казалось подходящим. — Этот пан Владек верный человек? — несколько раз осведомлялся Крутиков у Дроздовых. — Человек хороший, — отвечала Женя, и Дроздов поддерживал ее оценку. — Ему можно поверить. Знаем его хорошо. О нем весь народ хорошо отзывается. Он у нас лет десять лесничим. Пан Владек, круглый, румяный, неопределенного возраста человек, принял партизан очень радушно. В Дроздовых он узнал своих старых знакомых. — Так, партизаны, выходит? — говорил он немного удивленно и как бы не веря тому, что видит. Он суетился, усаживая пришедших гостей; велел затопить печь, чтобы лучше обогреть хату. — А я открываю дверь и думаю: что еще за хлопцы пришли до меня ночью? Пустил — и тревожусь, а тут, можно сказать, пришла ко мне Советская власть!.. abu — Пан Владек, — сказал Крутиков, — мы будем просить вас помочь нам выбрать более безопасную дорогу. — Не надо говорить "пан Владек", — поправил его лесничий, — лучше сказать "товарищ Владек". Дорогу я вам укажу. Я всю округу на пятьдесят километров знаю. Если у вас, товарищ командир, есть карта, я покажу по карте, как вам надо идти. Вам надо идти на Гуту-Пеняцкую. Немцев там нет. Вот она, Гута, недалеко. — Владек взял карандаш и начертил им кружок на карте, раскинутой на столе. — Это не деревня, а крепость. Вокруг нее крестьяне поставили свои посты с пулеметами. Почти у каждого есть винтовка, гранаты. Женщины и те владеют оружием. Только вы там эти... ваши снимите. — Он показал на трезуб на шапке Крутикова, которую тот забыл снять. — Кокард, товарищ Владек, мы снимать не будем, — подумав, не согласился Крутиков с советом лесничего. — Мы сделаем иначе. Мы попросим вас сходить в Гуту... Хорошо бы сейчас же, ночью, и предупредить о нашем приходе. Мы будем там завтра. Сейчас половина третьего, — Крутиков взглянул на часы. — До рассвета мы успеем отдохнуть, а с рассветом выйдем. Вы нам окажете большую услугу. — Хорошо, — согласился Владек. Было по всему видно, что он рад оказать услугу партизанам. Он быстро оделся, снял со стены охотничье ружье и, сказав гостям, что могут располагаться у него в хате как дома, ушел. Еще раньше Крутиков отпустил Василия Дроздова в Боратын. Тот вернулся задолго до рассвета. Он разведал обстановку, достал хлеба, табаку. Побывав у тестя — отца Жени, он узнал, что их — Василия и Женю — после их исчезновения из деревни долго разыскивали фашисты; старика таскали в гестапо, били, но он упорствовал, твердил, что ничего не знает. Дроздов был возбужден свиданием с родными. Он говорил громче обычного, расхаживал взад и вперед по комнате; его волнение передавалось Жене, которой очень хотелось увидеться с родными. Они оба начали упрашивать Крутикова сейчас же, не дожидаясь возвращения Владека из Гуты, идти в Боратын. — Бандеровцев там нет, — говорил Василий, — там мы сможем достать лошадей. Женя, поддерживая мужа, говорила, что в Боратыне они легко обо всем договорятся. Крутиков, хотя и опасался, что с появлением группы в селе крестьяне могут узнать их как партизан, все же согласился. У него не хватило сил отказать Жене в свидании с родными, тем более что в Боратыне у нее остался ребенок. Соблазнила его также возможность достать лошадей. В Боратыне, выдавая себя все так же за бандеровцев, они потребовали лошадей. Дроздовым Крутиков разрешил зайти домой. Им открыл отец. Женя бросилась к спящему ребенку, припала к постели, не решаясь обнять, чтобы не разбудить, и расплакалась. Василий молча взял ее за плечи, отвел в сторону, усадил. Подошла мать и со слезами стала просить Женю, чтобы та осталась дома. Так как дочь молчала, мать стала просить о том же Василия и Крутикова, который зашел сюда в ожидании, пока закладывают лошадей. — Ни, мамо, — тихо сказала наконец Женя. — Ни. Как я могу... Старик, молча до того наблюдавший эту сцену, вдруг выступил вперед и строго сказал: — Нихай дочка идэ, куды совисть наказуе, за своим чоловиком. Решив таким образом вопрос о дочери, он предложил гостям выпить на дорогу по чарке горилки. Через несколько минут Крутикову доложили, что сани готовы. В Гуте действительно были начеку. Партизаны заметили это сразу. Лошадей с ездовыми отослали. Надеясь, что Владек успел предупредить гутовцев, Крутиков сказал партизанам, чтобы те подождали, а сам пошел в село. У околицы собралось человек сорок крестьян, большинство было без оружия, но некоторые держали винтовки. Навстречу выступил сутулый крестьянин. Он подозрительно поглядел на трезубы, красовавшиеся на шапках гостей. — Кто вы? — спросил он Крутикова, когда тот в сопровождении бойца Клепушевского вышел вперед. — Советские партизаны, — ответил Крутиков, глядя крестьянину в глаза. — Откуда идете? — Из Цуманских лесов. Сутулый начальник отряда самообороны недоверчиво шевельнул густыми бровями. — Куда? — На запад, — прямо и просто ответил Крутиков. — На западе нет Красной Армии, — резко сказал сутулый. — Говорите, что вы советские партизаны, а почему на шапках у вас трезубы? — Нельзя ли зайти куда-либо в дом? — не отвечая на вопрос, сказал Крутиков. — Там легче будет говорить. — И добавил, улыбаясь: — Мы слышали о вас. — От кого? — О вас говорил пан Владек, лесничий... На строгом лице сутулого блеснуло что-то похожее на улыбку. Он более доверчиво посмотрел на Крутикова, но сказал по-прежнему сухо и коротко: — Идите за мной! Сопровождаемые крестьянами, партизаны пошли в село. Их отвели в пустующее помещение школы. Здесь сутулый, оказавшийся на самом деле руководителем сельской обороны, назвал себя Казимиром Войчеховским и продолжал свои расспросы. Его интересовали сообщения с фронтов, положение в стране, а также сведения о польской армии в Советском Союзе, причем во всех этих вопросах он казался более осведомленным, чем Крутиков. Позже выяснилось, что у него был радиоприемник. Крутиков догадался, что Войчеховский продолжает "прощупывать" гостей, все еще не веря, что имеет дело с советскими партизанами. К Клепушевскому подошел молодой крестьянин и спросил, не учился ли тот в львовской гимназии. Клепушевский повернулся и ахнул: он узнал товарища по гимназии! Хотя учились они в разных классах, так как Клепушевский был старше, но знали друг друга. Среди вновь пришедших в школу крестьян нашлись двое, которые узнали в Дроздове товарища, работавшего одно время вместе с ними в Бродах. Недоверие рассеивалось. В школу собирались крестьяне. Появились женщины. Приносили хлеб и другие продукты. Женщины принялись готовить обед. Крутиков сидел около топившейся печи и беседовал с Войчеховским. Женю Дроздову и Наташу окружили женщины. Слушали рассказы о жизни партизан, о том, как фашисты бегут из Ровно, о наступлении Красной Армии. Степан Пастухов затеял возню с набравшимися в школу ребятишками. Степан любил детей, и игра с ними доставляла ему истинное удовольствие. Крестьяне осаждали Крутикова просьбами отпустить к ним партизан в гости: "Хоть на полчаса, пускай хоть он у меня хату посмотрит..." После постоянной настороженности, в какой люди были в пути, после противных "приветствий", ненавистных песен и всей той напряженной игры в бандеровцев, которую скрепя сердце вели партизаны, какое облегчение чувствовать себя снова самим собой, жить не таясь, говорить то, что думаешь, зная, что собеседник твой тебя не предаст. И когда звонкий голос Наташи начал песню, хор голосов отозвался и подхватил ее так дружно, словно люди, собравшиеся здесь, давно живут вместе. Пели, отдавая песне всю душу. То была песня, сложенная крестьянскими девушками, увозимыми на чужбину, в Германию. Сейчас эта печальная песня забыта, как забываются многие песни. Был и ответ на нее, сочиненный одним из наших партизан. Ответ этот тоже пели тогда в Гуте-Пеняцкой. Смысл ответа тот, что на голос девушки идет ее возлюбленный, находит ее и освобождает из неволи. Конец получался, таким образом, оптимистический. С другим концом, печальным, невозможно было примириться. Подпевая хору, Крутиков следил за лицами крестьян. Он радовался, что советская песня так волнует и трогает людей, которым годами прививали ненависть ко всему советскому. "Нет, — думал он, — какая, к черту, вражда, все это придумано нашими врагами..." И вместе со всеми подтягивал слова: ГЛАВА СЕДЬМАЯ На рассвете десятого января ко мне в чум вбежал Кузнецов, накануне приехавший из Ровно. — Артиллерия! — крикнул он. — Наши! Наши! Набросив на плечи шинель, я устремился за ним. Артиллерийские залпы были четко слышны в тишине леса. Люди высыпали из землянок. Все взволнованно слушали этот то нарастающий, то утихающий гул. Красная Армия шла, сметая фашистов. abu Подошел запыхавшийся Лукин. — Как бы не опоздать, — сказал он. Мы зашли в чум и, подождав замполита, передали через связных приказ о немедленном выступлении отряда. С нами были теперь и ровенские товарищи — группа человек в пятнадцать во главе с Новаком. Соловьев и Кутковец продолжали оставаться в Гоще. Новак привел лишь тех, кому непосредственно угрожала гибель, в том числе и трех девушек, организовавших взрывы в казино, — Галю Гнеденко, Лизу Гельфонд и Иру Соколовскую. Сам Терентий Федорович явился с забинтованным лицом, виднелись одни глаза. Жена встретила его испуганным криком. На руках у нее был двухмесячный ребенок, сын, которого Новак увидел чуть ли не впервые. — Ничего, — отвечал он, сверкая глазами и протягивая жене толстые от бинтов, несгибающиеся руки, — ничего. До свадьбы заживет. Показывай героя. Одна из женщин, пришедших с Новаком, худенькая, с усталым, бескровным лицом, обратилась ко мне: — Товарищ командир! Что же будет с моими детьми? — Губы ее задрожали. Глаза затуманились слезами. Это была Лиза Гельфонд. — Их у меня трое. Оставила у соседки. Теперь ничего о них не знаю. Что же будет?! — Мы постараемся найти ваших детей, — сказал я. — Дадим радиограмму. — Куда радиограмму? — В Москву. Попросим, чтобы наши, как только займут город, разыскали ваших ребятишек и позаботились о них. — Да?! — Лиза посмотрела на меня недоверчиво. — А можно это?.. Если можно, то пусть сделают, я дам адрес... Боже мой, только бы знать, что они живы... А как вы думаете, скоро наши туда придут?.. — И сама же ответила: — Теперь-то уж скоро... К вечеру десятого января мы достигли железной дороги Ровно — Луцк. Нам предстояло решить ту же задачу, что и Крутикову, с той только разницей, что в группе было двадцать один человек, у нас — около тысячи четырехсот. Но дело даже не в этом. С нашим обозом мы могли перейти железнодорожный путь только через переезды, а не через кюветы и насыпь дороги, по которой часто курсировали вражеские бронепоезда. Итак, мы вынуждены искать переездов. Первый, который мы обнаружили, был завален камнями, землей, деревьями. Это постаралась фельджандармерия. Идем дальше. Та же картина: завал на переезде, а подступы к нему заминированы. Наконец разведка донесла: есть свободный переезд, но перейти дорогу будет трудно. — В чем же дело? — А в том, товарищ командир, что охрана большая. Вместе с разведчиками я поехал посмотреть, что за охрана. Сани, как назло, ползут медленно, натыкаясь в темноте на кочки и коряги. — Здесь, товарищ командир. Оставили сани, прошли немного вперед. — Здесь бункеры, тут кишмя кишат гитлеровцы. Двое разведчиков пробрались почти к самой дороге. Скоро они вернулись и сообщили: — У фашистов тут пушки, пулеметы. Видно, как дула торчат из амбразур. Когда мы вернулись к отряду, там уже зажгли костры. — Утро вечера мудренее, — как бы подтверждая то, что сейчас мы ничего не решим, сказал Стехов, — подождем. Наступило утро. С первыми лучами солнца с востока вновь донеслась канонада. Но утро, а за ним и вечер не изменили нашего положения. Несколько суток мы бродили всем отрядом вдоль линии железной дороги. Много раз разведчики пытались скрытно подобраться к бункерам и забросать их гранатами, но всякий раз гитлеровцы встречали партизан шквальным огнем своих пулеметов. Все серьезнее нам угрожало "окружение" своих. Стехов, Лукин и я сидели у небольшого костра и обсуждали положение. Вдруг из темноты раздалось: — Товарищ командир! Разрешите с группой партизан пойти прямо на переезд и там ликвидировать охрану. Я оглянулся и увидел стоящего в положении "смирно" высокого немца. Стальной шлем закрывал половину его лица. На складно сшитой немецкой шинели были погоны лейтенанта. На ногах — щегольские офицерские сапоги с "бутылочными", негнущимися голенищами. С левой стороны пояса в кобуре пистолет. Хотя голос говорившего и был мне знаком, от неожиданности я машинально опустил руку в карман за пистолетом. Цессарский — а это был он — продолжал: — Немецкого обмундирования у нас много. Охотников на это дело еще больше. Разрешите рискнуть. По-немецки я говорю неплохо... Он подробно изложил свой план, но я с ним не согласился. — Сделаем еще несколько попыток. Если не прорвемся, тогда уж рискнем. В свою очередь, и Кузнецов настаивал, что ждать он больше не может, что, как ни больно оставлять отряд, он хочет попробовать проскочить на свой риск. Я знал, как Николай Иванович дорожит каждым днем, и не стал возражать. Серый "опель" был еще раньше перекрашен в черный, снабжен новым паспортом и фарами другого образца, так что даже сам бывший владелец, гебитскомиссар города Луцка, вряд ли смог бы узнать свою машину. Шофера Белова одели немецким солдатом, на самом Кузнецове была его неизменная шинель с погонами обер-лейтенанта. Вместе с ними отправлялся и Ян Каминский, который должен был следовать под видом крупного спекулянта, удирающего из Ровно от большевиков. Разумеется, все это подтверждалось соответствующими документами. Кузнецову предстояло заехать сначала в Луцк, где была возможность запастись бензином и маслом, а оттуда двинуться во Львов. Намечалось, что во Львове все трое обоснуются у кого-нибудь из многочисленных родственников и знакомых Каминского. — А что, — обратился ко мне Николай Иванович, — если отряд не скоро подойдет ко Львову? Что я там буду делать? Война сейчас идет быстро. Все, что бы я вам ни передал, любые сведения через два-три дня окажутся устаревшими. Мне не хочется попусту рисковать жизнью. Разрешите в таком случае заняться там кем-нибудь из крупных гитлеровцев. Я назвал Кузнецову двух фашистских главарей, которыми, по-моему, следовало заняться: губернатора Галиции, доктора Вехтера, и вице-губернатора, доктора Бауэра. Собирая Кузнецова в дорогу, мы условились о месте встречи его тройки с отрядом и о пароле на случай, если к нему будет послан от нас незнакомый ему человек. — Старайтесь чаще сообщать нам о себе, — предупредил Николая Ивановича Лукин. — Выполнили задание — сообщайте. Не удалось выполнить тоже сообщайте. Вот вам координаты Крутикова. Вот два адреса во Львове, куда вы также сможете передать все, что нужно. abu Мы условились, что, если Кузнецову, Каминскому и Белову не удастся встретиться с отрядом, они должны разыскать группу Крутикова и остаться с ней. Не выйдет и это — перейти самим линию фронта. Если же и тут неудача уйти в подполье и ждать прихода Красной Армии. Как всегда, Лукин хотел предусмотреть все возможные варианты. Он отдавал себе отчет в том, что всех комбинаций нельзя предвидеть, что это шахматы, где можно задумать только первые два-три хода, а в остальном положиться на талант игрока. Но и понимая это, он в то же время добивался максимальной точности расчета, какая только возможна в шахматах, и не допускал мысли о проигрыше. abu abu Разведка донесла, что на одном из переездов замечены немецкие колонны, движущиеся на запад. abu Кузнецов решил "отступить" вместе с противником. — Ну, прощайте, Дмитрий Николаевич! — сказал он. Мы обнялись и по русскому обычаю трижды расцеловались. Когда Кузнецов прощался с Лукиным, Стеховым, Струтинским и другими своими товарищами, я внимательно приглядывался к сцене расставания и осязаемо ощущал, как горячо любят в отряде Николая Ивановича. "Опель" двинулся в путь. Разведчики, сопровождавшие Кузнецова, доложили спустя два часа, что его машина благополучно "втерлась" в немецкую колонну, прошла переезд и движется в общем потоке. Прошло еще три дня. Найдя выход, мы всем отрядом оказались за железной дорогой. Путь лежал на запад. Труден был этот путь. Двести километров — и буквально на каждом шагу можно ждать нападения из засады. Фронт близко, мы в ближайшем тылу врага, кругом немцы, и не только немцы, но и предатели-националисты. Они в последнее время стали очень активными, стараясь заработать себе право на эвакуацию в Германию. Уже на следующий день после перехода через железную дорогу партизанам пришлось драться с вражеским отрядом. Мы истребили его почти весь. Через несколько километров повторилась та же история. Так мы и шли почти все время с боями. Отечественных боеприпасов осталось мало. Чтобы выйти из положения, мы создали две роты специально с трофейным оружием, к которому имелось много патронов. Эти роты выдвигались вперед. Обстановка подсказывала новый распорядок жизни: одна часть отряда ведет бой, другая готовит обед и отдыхает. Владимир Степанович Струтинский оказался неоценимым в этом суровом походе. Николай Струтинский, Шевчук, Гнидюк и Новак неизменно шли впереди отряда, просматривая дорогу. Почти все населенные пункты мы занимали с боем. Чтобы не нести излишних потерь, выработали особую тактику: если у деревни замечены часовые или вооруженные группы, то после нескольких залпов из пушек и минометов в деревню с громким "ура" врывалась одна из рот. Кавалерийский полуэскадрон, разбившись на две части, окружал деревню. Всякий, кто бежал оттуда с оружием, попадал в руки кавалеристов. К моменту вступления отряда в деревню она оказывалась, как правило, очищенной от противника. Но бывали иные случаи. Однажды вошли мы в деревню, а она пустая. Ни людей, ни скота, ни птицы, даже мебели нет в хатах. Куда все исчезло? Неужели гитлеровцы вывезли в Германию людей со всем их скарбом? Ответ на этот вопрос нашли Коля Струтинский, Михаил Шевчук и Валя Семенов. В одной из хат они обнаружили в чулане яму. Яма была тщательно закрыта пустой бочкой. Отодвинули бочку. Семенов с фонариком полез в дыру. Вдруг под землей — выстрел. Семенов — назад. — Выходи подобру! — крикнул Струтинский. Ответа не последовало. — Давай дымовую гранату! — предложил Валя Семенов. — Мы их сейчас выкурим оттуда. Шевчук принес дымовую гранату. Несколько таких гранат мы захватили в недавнем бою. Мы не знали, где и как их можно применять, а вот теперь они пригодились. Шевчук бросил в дыру гранату. Отверстие закрыли бочкой. Прошло три-четыре минуты, и из ямы послышался кашель. Дым душил засевших в ней людей. Они держались еще довольно долго, но наконец не выдержали: — Выходим, не стреляйте! Бочку откатили. Из дыры показался человек. Он был ни жив ни мертв. За ним вылезли второй и третий. От них мы узнали, почему опустела деревня. Гитлеровцы не хотели, чтобы Красная Армия нашла на освобожденной территории людей, имущество, продукты. И вот крестьянам под страхом расстрела предлагалось устраивать под домами так называемые "схроны", складывать в них хлеб, все имущество и прятаться самим; устраивались "схроны" даже для скота. Мы проверили. Действительно, "схроны" оказались под многими домами. Иногда это были настоящие подземные квартиры, где стояли кровати, мешки с зерном, имущество. Везде была заготовлена на много дней вода. Всем жителям партизаны предложили выйти из "схронов". Люди вышли. Невозможно описать, как велика была их радость, когда они увидели своих. Старик крестьянин принялся рассказывать: — Воны лякалы нас, що прийдуть червони, пограбують все майно, а нас побьють. Мы не вирыли. Але колы воны побачили, що "схроны" не копаем, то стали грозити розстрилом, нибы-то мы сымпатызуемо Червоний Армии! ГЛАВА ВОСЬМАЯ Помня наказ Николая Ивановича, Валя предприняла попытку разузнать подробно о Кохе. В том, что имперский комиссар Украины и гаулейтер Восточной Пруссии больше в Ровно не вернется, не оставалось никаких сомнений. Важно было выяснить другое: находится ли он в Кенигсберге или в Берлине. Из осторожных слов одного майора, знакомого Вале по рейхскомиссариату, она заключила, что Кох в Берлине и, по слухам, в немилости у фюрера, который недоволен гаулейтером за поспешную "эвакуацию". Другой Валин "сослуживец", маленький, щуплый, но горластый гауптман, прозванный "герром Геббельсом" и действительно чем-то на него похожий, на вопрос о гаулейтере сказал, что не имеет чести быть осведомленным. В этот день в рейхскомиссариате подготовка к эвакуации приняла особенно лихорадочные темпы. Валя возвращалась домой в хорошем настроении, испытывая необыкновенный подъем; она не шла, а бежала, как бы ускоряя этим время. Не сегодня-завтра она будет во Львове, а там... В десять часов вечера к ней постучали. Она услышала голос Лео Метко, того самого Метко, который был одним из ее первых "знакомых" в Ровно и помог с пропиской. abu Что могло ему понадобиться? abu С Метко вошли в комнату четверо военных гитлеровцев и двое гражданских. Эти гражданские сразу же прошли в кухню. — Чем могу служить? — по-немецки спросила Валя, стараясь не терять самообладания. Обер-лейтенант, очевидно, старший, подошел к ней вплотную и сказал по-русски, приставив пистолет: — Где Пауль? — Не понимаю, — ответила Валя, ежась от прикосновения дула. Гестаповец не отнимал пистолета. — Где? — нетерпеливо повторил он. — Какой Пауль? — притворяясь ничего не понимающей, спросила Валя. — У меня есть несколько знакомых, которые носят это имя. В квартире начался обыск. — Одевайся! — приказал обер-лейтенант. Гитлеровец все время говорил по-русски. Он, видимо, хотел подчеркнуть, что знает ее происхождение, и ждал, что она от неожиданности тоже заговорит по-русски. Но Валя была упряма. — Я эвакуируюсь с рейхскомиссариатом. Вы не имеете права меня задерживать, — продолжала девушка по-немецки. — Не беспокойтесь! — переходя на немецкий, сказал обер-лейтенант. Мы вас эвакуируем именно туда, где вам надлежит быть. — Но я лучше знаю... — начала было Валя, но не закончила. — Всех взяли, эта последняя, — услышала она из кухни, где, что-то ломая, чем-то грохоча, возились жандармы. Разговор был бесполезен. Им нужно знать, где Кузнецов, а она этого никогда им не скажет. Ее вывели на улицу. Там у каждого из окон квартиры стояли автоматчики. За углом Валя увидела три легковые машины. Девушку втолкнули в одну из них. Валя знала, какими улицами ее повезут в гестапо. Она ни о чем не думала, следя лишь за поворотами. На улицах безлюдно. После восьми хождение было запрещено. На одном из перекрестков машины остановил патруль. Валя вспомнила, что город объявлен на угрожаемом положении. И хотя это не являлось для нее новостью, она несказанно обрадовалась этому. Впервые так ясно и неопровержимо ощутила она торжество приближения своих. В два часа ночи начался допрос. Какой-то незнакомый ей майор, тоже с пистолетом в руке и тоже тыча дулом в лицо, потребовал назвать место дислокации партизанского отряда и фамилию командира. О Пауле пока не было речи. Видимо, это берегли на конец. — Какой отряд? — недоумевала Валя. — Какой командир? Вы меня принимаете за кого-то другого! Она много раз слышала, как ведут себя на допросах партизаны. Она знала, что нужно молчать и отвечать одним словом "нет". Но надежда на то, что, может быть, не все потеряно, а может быть, и хитрость, выработанная месяцами опасной игры в "немку", вошедшая уже в привычку, побудили ее сейчас говорить и доказывать, что ее арест недоразумение, доказывать и требовать немедленного выяснения и освобождения. — Я не понимаю, что вы мне говорите, господин майор, — убеждала она гестаповца, стараясь смотреть ему прямо в глаза. — Как я, немка, могла позволить себе связаться с партизанами! Мой отец погиб от рук негодяев. При этом в голосе ее, вероятно, звучали нотки глубокой искренности. Именно память отца, дорогая сердцу дочери, привела ее к партизанам, и ради этой памяти она сейчас, как никогда еще, ненавидела подлинных убийц своего отца, один из которых стоял перед ней. Вале показалось, что майор склонен поверить ей. Поэтому она все тверже настаивала на своем требовании немедленно отпустить ее и дать возможность эвакуироваться. Но майору, очевидно, было известно и кое-что другое. Он не торопясь подошел к столу, сел в кресло и занялся какими-то бумагами. Фашист долго сидел, углубившись в свое занятие, и, казалось, забыл о существовании девушки. Валя продолжала стоять, не зная, ждать, пока он вспомнит о ней, или заговорить самой. Рядом стоял табурет. И вдруг, почувствовав непреодолимую усталость, Валя села. "Это даже хорошо, что я сижу, — подумала она. — Это даже хорошо, я ведь ни в чем не виновата, я честная немка, и мне нечего бояться". Майор продолжал читать. Но вот он поднял глаза от бумаг и заорал: — Встать! Валя встала. Майор закурил, откинулся в кресле и, испытующе глядя, спросил: — С кем вы были на приеме у гаулейтера? Валя поняла, что теперь-то и начинается допрос. — С одним офицером, — сказала она спокойно. — Знаю его с сорок второго года, познакомилась в поезде, а здесь мы случайно с ним встретились. Он земляк господина гаулейтера, очень заслуженный офицер, имеет награды; господин гаулейтер очень благосклонно его принял, — быстро говорила она, все время боясь, что вот-вот ее перебьют и последует новый вопрос. — Это очень достойный офицер, он сражался во Франции и в России. Она немного перевела дух. — Но у меня есть еще знакомый, тоже Пауль... Если бы я знала, кого из них вы имеете в виду... — Я имею в виду советского разведчика, — сказал майор. — Да?.. — спросила она, изо всех сил стараясь показаться наивной. Тогда... тогда не знаю. — Не зна-аете? — протянул майор. — Я вам советую знать. Подумайте! И Валю увели в подвал. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ От Гановического леса, в котором предполагала остановиться группа Крутикова, ее отделяло километров сорок. Но на пути были, однако, серьезные препятствия, как железная дорога и шоссе. Крутиков рассчитывал перемахнуть их в следующую ночь, а сейчас сделать остановку в каком-нибудь одиноком хуторе, отдохнуть и накормить лошадей. От разведчиков он знал, что хутора находились неподалеку, за большим селом Ремизовцы, в которое они как раз въезжали. Партизаны миновали мельницу и повернули влево, как и намечалось по маршруту. Внезапно навстречу вышли трое полицаев. Это были мельниковцы. Хлопцы атамана Мельника отличались от бандеровских тем, что своей службы у немецких захватчиков не пытались скрывать. Несмотря на столь малое различие во взглядах, те и другие находились между собой в постоянной вражде. "Удостоверение" Крутикова, "подписанное" бандеровскими властями, произвело здесь совсем не то действие, какого он ожидал. Мельниковцы начали окружать партизан. Крутиков быстро разбил отряд на три отделения, назначил командовать ими Корня, Шевченко и Харитонова, дав каждому свою задачу. Шевченко надлежало подавить пулемет, выставленный на дороге, и затем проводить вперед коней; Корню — нанести быстрый удар с правого фланга; пистолетчики Харитонова должны были гранатами обеспечить тыл и двигаться вперед за отделениями Шевченко и Корня. Не успел Крутиков закончить указание, как возле пулемета появились те же трое, что и вначале. Один из них, видимо старший, издалека громко прочел по бумажке: — Предлагаю сдать оружие. В случае неисполнения будете уничтожены. Даю пятнадцать минут. Крутиков решил использовать эту четверть часа для лучшей подготовки к бою. Когда три бандита снова появились, он крикнул, что, как командир, желает сдать оружие первым. Смотреть на сцену сдачи пришло еще несколько молодчиков из той же шайки. Крутиков вышел вперед, ближе к бандитам, демонстративно снял гранату и автомат, нагнулся, будто кладет их на землю. Не дав бандитам опомниться, он метнул в них гранату. Это было сигналом к атаке. Кругом открылась стрельба. Партизаны выкрикивали бандеровские лозунги, о чем в случае стычки с противником в группе заранее было условлено. Где-то рядом Крутиков слышал звонкий голос Наташи. В темноте ничего нельзя было разобрать. Все кричали одно и то же. Тогда Крутиков сам закричал во весь голос: — К черту игру!.. Вперед, за Родину! Ура!.. — Ура! — услышал он впереди и позади себя. — Ура! — кричали справа и слева. Крутиков рванулся вперед, бросился на землю и, завидев новую группу бандитов, дал по ней очередь из автомата. Он увидел, как двое отделились от бегущих, подкошенные его пулями. Он продолжал стрелять, уже ничего не слыша, кроме своего автомата, и не видя ничего, кроме бегущих и падающих фигур. Вдруг он почувствовал, как что-то изменилось в самом воздухе, которым он дышал, что-то, к чему уже привык его слух, вдруг смолкло, оборвалось, на мгновение обнажив страшную тишину. "Пулемет подавили", — понял Крутиков и сразу пришел в себя. — Молодец, Шевченко! — крикнул он изо всех сил, устремляясь вперед. Харитонов и пистолетчики кинулись за ним. Бандиты не выдержали натиска. В небе появились две их цветные ракеты — знак к отступлению. — Забирать сани! — скомандовал Крутиков Харитонову, заметив вражеский обоз. — Выходить к мельнице! За мельницей, на окраине деревни, Крутиков нашел бойцов из отделения Шевченко, приведших сюда коней, как это и было намечено. Самого Шевченко почему-то не было. Очевидно, он продолжал оставаться на месте боя. Вскоре подъехали на четырех трофейных санях пистолетчики Харитонова и с ними все отделение Корня, потерявшее своего командира. Крутиков пересчитал людей. Не хватало троих: Шевченко, Корня и Величко. Уходить было нельзя. abu abu abu После небольшой перестрелки партизаны снова вошли в деревню и там сразу нашли убитого Величко, а затем и тяжело раненного Шевченко. Корня нигде не было. Крутиков гонял людей, сам метался из стороны в сторону, но безрезультатно... За мельницей, уложенный на сани, окруженный безмолвными товарищами, умирал Валентин Шевченко. На побледневшем лице его застыло выражение однажды испытанной отчаянной боли. Губы, искаженные криком, так и сохранили эту гримасу; казалось, что Шевченко продолжает кричать, никем не слышимый... Над раненым, разорвав фуфайку, хлопотали Наташа и Женя. — Ничего, ничего, — приговаривала Наташа, ловко орудуя бинтом. — Вот еще немного... Теперь уже не больно... Меня, подержи бинт... Вот так... Теперь совсем хорошо, правда? Еще чуточку... — Где наши? — одними губами произнес Шевченко. — Здесь наши, все здесь... Ты спокойно лежи, Валентин! Вот так... Ты что-то сказал? — Наташа припала ухом к самым губам раненого. — Что? Корня зовет! — обернулась она к бойцам. — Корень! — снова, уже совсем внятно, позвал Шевченко. — Выслушай, Валентин, — успокаивая его, заговорила Наташа, глотая слезы. — Ты слышишь? Мы разбили этих гадов... Слышишь? Мокрое место от них осталось. Появился Крутиков. Он подошел к саням, встал молча. — Скорей, Наталка, — заторопилась Женя, взглянув на командира. — Ничего, — сказал Крутиков. abu — Ничего... Делайте как следует... Он не решался их торопить. Шевченко, услыхав голос командира, открыл глаза и прошептал еле внятно: abu abu — Не надо! — Эх, Шевченко!.. — с укоризной, отводя глаза, на которые навернулись слезы, промолвил Крутиков. Ему хотелось сказать что-то совсем иное, но слова не шли на язык. Шевченко снова открыл глаза. Он посмотрел на Крутикова, на хлопочущую около него Наташу. Вдруг он что-то вновь зашептал. Наташа склонилась над ним. Она повторила то, что расслышала: — Ростов... Невская, шестнадцать... Маме... Когда она поднялась, Шевченко был уже мертв. Погибших товарищей уложили в сани. Крутиков скомандовал: — Вперед! abu Крутиков намеревался затемно проскочить железную дорогу и шоссе. Лошадей гнали вовсю. Даже деревень решили не объезжать. Проехали одну деревню... другую... третью... abu abu Начинало светать. — Гоните, гоните! — торопил Крутиков. abu Но рассвет наступал удивительно быстро, словно состязаясь с их бешеной ездой. Утро застало партизан в километре от шоссейной дороги. Были заметны движущиеся по ней машины. Все сильно измучились от напряженного боя и бессонной ночи, и Крутиков решил дать отдых. abu Неподалеку располагался хутор. Место для дневки оказалось удобным: хутор стоял между небольшой горой и лесом. Здесь, у подножия горы, партизаны похоронили погибших товарищей. На холмике появилась скромная доска с надписью, сделанной химическим карандашом: Дорогие наши друзья Шевченко В. и Величко А. погибли в боях с врагом за свободу и независимость Родины. Отряд расположился в большой хате. abu Прошло немного времени, как в комнату влетел часовой Близнюк и громко крикнул: — Немцы! Крутиков схватил автомат и в чем был первым выбежал на улицу. Гитлеровцы двигались цепью, опоясывая дом. Бой был неизбежен. Кольцо врага сужалось. abu Среди зеленых касок мелькали черные шапки с трезубами. abu Крутиков и Близнюк открыли огонь, давая возможность остальным выбежать из дома. Наташа Богуславская, что-то крича Крутикову, вырвалась вперед. Он сразу же потерял ее из виду и увидел вновь лишь тогда, когда она падала, прижимая к груди автомат. Крутиков бросился к ней. Он услышал свист пули, что-то больно обожгло его. Он упал возле Наташи и, не в силах ни о чем думать, долго стрелял, а затем, не то придя в сознание, не то отрезвев от боя, начал уползать, отстреливаясь и таща за собой тело партизанки. Крутиков ничего не различал впереди, кроме леса, плывшего темным пятном, и зеленых фигур, закрывавших ему это пятно. Надо было во что бы то ни стало убрать эти зеленые фигуры, закрывающие ему дорогу. Вдруг он замер. Что-то твердое не пускало его дальше. Это был труп. Крутиков увидел перед собой скрюченные пальцы с красными ногтями. "Маникюр!" И он снова пополз, чувствуя, как возвращаются силы. Крутиков нашел товарищей на лесной опушке. Не было Бурлака. Кто-то видел, как он упал, сраженный насмерть. Не было Дроздовых и Приступы. Знали, что Женя ранена, что Дроздов и Приступа вырвали ее у врага и на руках унесли в лес. Видимо, они отбились в сторону. Не оставалось сомнения, что гитлеровцев привели на хутор националисты. Были ли это мельниковцы, с которыми отряд дрался накануне, или хлопцы из "эс-бэ", спохватившиеся, после возвращения Цыгана, оставалось неизвестным. Крутиков утверждал, что в одном убитом бандеровце он узнал "районового" Калину. Группа отходила в лес. Убитую Наташу несли с собой. Она так и не дождалась своей "большой роли", своего большого подвига. Но кто из нас, мечтающих о подвиге, желал бы умереть иначе, чем она! В группе осталось тринадцать человек. Они залегли на опушке леса, готовые продолжать бой. Но фашисты, понеся большой урон, прекратили преследование. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Тринадцать человек, смертельно усталые, молча брели по лесу. На носилках, наскоро сделанных из ветвей, Харитонов и Кобеляцкий несли раненого Крутикова. Нужно было где-то остановиться, отдохнуть. Нужно было поговорить и решить, что делать дальше. Все оказалось труднее, чем партизаны предполагали. Они потеряли товарищей, лишились рации, обессилели. Впереди километры и километры пути. И двое из них предложили идти назад. Они стали уговаривать Крутикова возвращаться в отряд, взяв направление через район Берестечко на Цуманские леса. Приводилось много доводов. Главный из них тот, что задание все равно не может быть выполнено и, следовательно, надо думать о том, чтобы остаться в живых и принести пользу в другом месте. — Пастухов! — позвал Крутиков. abu — Слушаю, — откликнулся Пастухов. Кобеляцкий и Харитонов, державшие носилки, опустили их на землю. — Пастухов, — повторил Крутиков, стараясь казаться спокойным, — хочу знать твое мнение. — Приказ есть приказ, — пробасил Пастухов. — Надо идти дальше, а кто не согласен... вольному воля. — Каждый, значит, по своему усмотрению? — Крутиков поморщился. — Так? — Да, я так думаю. Лично я буду выполнять приказ. — Кобеляцкий, ты? — Идти — и никаких разговоров. — Ты, Харитонов? Крутиков знал, что все равно, что бы ни было, он поведет группу вперед, и если сейчас обратился к товарищам, то только за поддержкой. И когда они поддержали, а Клепушевский, тот даже сказал, что скорее умрет, чем отступит от приказа, Крутиков приподнялся на локтях и крикнул, побагровев от напряжения: — Пораженцев щадить не буду... Вперед!.. Выйдем из лесу, найдем деревню, возьмем лошадей — и вперед! В небольшой деревушке, на которую они к вечеру набрели, удалось достать не только сани и лошадей, но и кое-какие медикаменты. Клепушевскому, который был тоже ранен, но держался на ногах, и Крутикову сделали перевязки. После пищи и отдыха все заметно приободрились. В деревушке партизаны встретились с националистом. Встреча оказалась удачной. Националист дал Крутикову пароль, действующий до двадцатого января, а также сообщил, где и сколько расположено в районе вооруженных националистов. Связной вызвался свести "друга провидника", как он называл Крутикова, в соседнюю деревню Байляки, где стояли мельниковцы. Крутиков отказался, но потом подумал, что мельниковцы могут сами пожаловать с визитом, и отдал приказ собираться в путь. Был предпринят обычный маневр: сначала взяли курс на Байляки, а затем свернули в сторону — в ту, от которой связной предостерегал. "Раз он предостерегает, стало быть, мельниковцев там не очень жалуют". Весь следующий день провели в лесу. Клепушевскому стало хуже, он побледнел и с трудом двигался. Разведка принесла неутешительные вести: впереди гитлеровцы. Возобновились разговоры о возвращении в отряд. На этот раз просьбы сменились настояниями. Крутиков, все время хмуро молчавший, вдруг усмотрел долю истины в этих нетерпимых для него предложениях. Он понял, что упорное следование приказу, ставшее для него необходимостью, почти привычкой, не всегда есть самый целесообразный путь к выполнению долга. И он согласился с предложениями Пастухова возвращаться не в отряд, а в Гуту-Пеняцкую, так гостеприимно их принявшую, там обосноваться и оттуда уже отправить разведчиков во Львов. Может быть, удастся разыскать Женю и Василия Дроздовых и Приступу. Расстояние до Гуты надо было покрыть в самый короткий срок — до двадцатого, пока действовал известный им пароль. Остаток дня, ночь и весь следующий день группа пробыла в пути. Препятствием, заставившим партизан остановиться, оказалась и на этот раз шоссейная дорога. По ней двигались немецкие автомашины и патрули на мотоциклах. Препятствие это было последним: проскочить шоссе, пройти несколько километров лесом — и они в Гуте. Но это-то и оказалось трудным. Им так и не удалось перейти шоссейную дорогу в этом месте. Как потом выяснилось, беда была к счастью. Впереди, в Гаевке, которую предстояло проехать, чтобы попасть в Гуту-Пеняцкую, стояли гитлеровцы. Крутиков повернул группу в лес, к небольшой деревушке. Но и здесь оказались фашисты. Поднялась стрельба. Партизан стали преследовать. Выручил старик крестьянин, оказавшийся в лесу. По стрельбе он понял, что гитлеровцы на кого-то напали, и поспешил на помощь. — Кто вы? — крикнул он издали. — Партизаны, — последовал ответ. — Бросайте сани, идите за мной. Крестьянина звали Павло. Фамилии Крутиков не запомнил и потом сильно жалел об этом. Старик знал лес вдоль и поперек. Он умело запутал следы, а потом повел партизан к себе на хутор, стоявший под горой, на опушке леса. Здесь их гостеприимно приняла хозяйка, жена старика. Крутиков попросил его сходить в разведку. По возвращении он доложил, что гитлеровцы не пошли по их следу, а вернулись в деревню. — Вы куда путь держите? — осторожно осведомился старик и, не ожидая ответа, как бы боясь, что ему могут не поверить, стал рассказывать о своем сыне, который работал в органах милиции и сейчас скрывается от немецких жандармов и бандеровцев. — Коли вам в Гуту-Пеняцкую, — сказал он, услышав ответ Крутикова, — то можно проводить. Мы такими тропками пойдем, что ни одна собака не дознается... — А на шоссе как? — спросил Крутиков. — Что шоссе! Мы местечко найдем — никто не помешает... Но после новой разведки, в которую старик пошел вместе с Кобеляцким, он сообщил, что это его "местечко" не подходит. Сани здесь не провезешь, а нести раненого на руках до самой Гуты партизаны не имели сил. abu abu abu abu abu — Пускай у нас останется, — предложил крестьянин. — Мы и доктора найдем, и отходим, и укроем, если что... — Останешься? — спросил Крутиков Клепушевского. — Придется, — ответил тот тихо. — Ты подумай, — повторил Крутиков. — Останусь, — твердо заявил Клепушевский. — Мы посмотрим, как за родным, — встряла в разговор хозяйка и тут же, чтобы совсем успокоить раненого, добавила: — У меня сын такой, как ты, белобрысый... Крутиков протянул Клепушевскому сверток. abu — Две тысячи марок. Заплатишь доктору. — Ладно, — сказал Клепушевский. — Вы только дайте знать, если будете уходить из Гуты. А то приду, а вас нет. — Ты, папаша, присмотри за нашим товарищем. Чтобы все как следует! — напомнил старику Пастухов после того, как они попрощались. — Как своего сберегу, — успокоил старик. abu В Гуту-Пеняцкую Пастухов пошел один, оставив партизан в лесу. В селе оказались гитлеровцы, двенадцать человек. Это был персонал аэромаяка, находившегося поблизости. Приехали они за курами. Пастухов дождался, пока фашисты уберутся, затем разыскал Войчеховского и, договорившись с ним, отправился за товарищами. Войчеховский сам предложил партизанам остаться в Гуте. Он обещал всяческую помощь, требуя взамен одного — поддержки в случае нападения бандеровцев. Но это и так подразумевалось. Прием, оказанный Крутикову и его друзьям в Гуте, был таким же сердечным, как и в первый раз. Партизан разместили по хатам. К Крутикову позвали врача-еврея, скрывавшегося здесь от гитлеровцев. Узнав от Крутикова о раненом, который остался на хуторе, врач забеспокоился. На другой же день Войчеховский снарядил двух крестьян, которые привезли Клепушевского. А через несколько дней в Гуте стало известно, что старик Павло и его жена убиты и сожжены в своем доме. Трагическая участь постигла и пана Владека, товарища Владека, предоставившего свой кров партизанам. Старого лесничего бандеровцы заперли в его доме и дом сожгли. Двадцатого января, как и намечалось по плану, Пастухов и Кобеляцкий были отправлены во Львов. Они взяли письмо от Войчеховского к его отцу, жившему на Жолкеевской улице, и еще несколько адресов. Жители Гуты-Пеняцкой вышли провожать разведчиков. Маленький, щуплый, лишенный всякой выправки Пастухов, одетый к тому же в городское, модного когда-то покроя пальто, подаренное Войчеховским, производил впечатление небогатого служащего. Он казался нелепым на подводе, рядом с вооруженными крестьянами в тулупах и Кобеляцким, одетым в старую немецкую шинель. Пастухов снял шапку и махал ею до тех пор, пока сани не скрылись за деревней. Дроздова и Приступу после боя под Сиворогами никто не видел. С тяжело раненной Женей, которую они несли на руках, партизаны ушли от преследователей и скрылись в лесу. Кобеляцкому, ближе всех находившемуся от них, Дроздов что-то прокричал, но понять можно было только то, что он назначает встречу, но где, в каком месте, Кобеляцкий не разобрал. Очевидно, в Гановическом лесу. — Нет, — сказал Крутиков, которого нередко теперь упрекали в том, что тогда, в лесу, он не принял мер к розыску отбившихся товарищей, — нет, дойти туда они не могли. Но Дроздов и Приступа дошли. Дошли одни, без Жени, которую похоронили в лесу. Тогда же, в лесу, они набрели на крестьянина, который приехал за хворостом. Он привез их на хутор, укрыл и спустя день проводил в дорогу. Они шли, почти не разговаривая. Приступа понимал, что утешать Василия не надо, как незачем и высказывать сочувствие горю друга. Они шли упорно и тяжело, с короткими остановками, почти без пищи, и верили только в одну возможность — что они дойдут. Но, добравшись до Гановического леса, они поняли, что весь проделанный ими путь бессмыслен — группы здесь не было. Не появилась она ни на вторые сутки, ни на третьи... Что оставалось делать? Возвращаться? Но возвращаться невозможно. Достичь заветной цели — и отступать... Они думали, что, может быть, и придет сюда весь отряд. Как знать! И Приступа с Дроздовым пришли к простому выводу: надо действовать самим. Они решили для начала осесть в одной из деревень. Это удалось сравнительно легко. Хозяин оказался преданным человеком. Вторым шагом — самым опасным — было установление связей, прощупывание новых знакомых, подготовка. В этом смысле их хозяин явился плохим помощником: ничего не мог сказать толком о ближайших соседях, будучи, как это поняли партизаны, занят только самим собой. abu "Вот народ! — удивился Приступа. — Неужто все такие?.." Но тот же хозяин предоставил свою хату для первого собрания сколоченной ими группы. Присутствовало семь человек, включая Дроздова и Приступу. Единодушно решили собрать еще человек пятнадцать и уйти в лес партизанским отрядом. Так и получилось. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Белая, пустая, холодная равнина. Ночью она кажется серой. Мы идем и идем, и уже розовое зарево восхода занимается за спиной. Мы ушли далеко вперед. Перед нами село Нивице. Стехов измеряет по карте: до Львова по прямой шестьдесят километров. Близко. Нивице встретило нас тишиной. Где сейчас наши товарищи? Найдем ли мы Крутикова в Гановическом лесу? Где Кузнецов? — Все хорошо, — говорит Стехов. — Все очень хорошо. Завтра мы будем у цели. Подходит Марина Ких. — Теперь-то вы меня отпустите? Ну, я не говорю сегодня, а вообще? Жалею я теперь, что пошла в радистки, — сетует она. С Лукиным и Стеховым заходим в первую хату. Хозяин, высокий, крепкий старик, смотрит на нас удивленно, но впускает без слов. Кроме него, в комнате молодая женщина, лицо у нее испуганное. Первое, что бросилось мне в глаза, черный диск репродуктора на стене. — Работает? — показывая на репродуктор, спрашиваю хозяина. — Работает, — отвечает он, продолжая разглядывать нас. — У нас и школа работает, и церковь. — Немцы есть? — Сейчас никого. — Ну а вообще как с ними живете? — Всяко бывает. — Часто они сюда наведываются? — Приезжают по три-четыре человека. Вывозят из лесу древесину. За окнами брезжит рассвет, похожий на сумерки. Последнее время мы шли с непрерывными боями. Села встречали нас стрельбой. Враг всячески препятствовал движению. Неужто на этот раз нас оставят в покое? Я вызвал командира первой роты Ермолина. — Ты все-таки, товарищ Ермолин, поставь дополнительные посты. На всякий случай... Лег, но не могу заснуть. Уже больше месяца я болен. Последние дни совсем не поднимался с повозки. Сейчас боль в спине усилилась, не дает спать. Сумерки редеют; снег, недавно еще серо-стальной, плотной пеленой устилавший улицу, теперь, когда рассвело, становится белым и потому кажется еще более холодным. Не в силах больше лежать, я встал и пошел проверить посты. На улице тихо. Сразу же за огородом простирается открытое поле. И вот на сером фоне снежного поля, сливающегося с небом, я замечаю движущиеся вдали цепочкой черные силуэты людей. Что за люди? Может быть, это Ермолин расставляет посты? Нет, это не развод! Люди идут цепью, а не группой. Идут к селу. Я припал к земле, чтобы лучше рассмотреть идущих. Вот они совсем близко. abu Неужели гитлеровцы? — Кто идет? Молчание. — Кто идет? — А ты хто? — доносится голос. — Я командир. — Ходы сюды! abu Выхватываю пистолет. В ту же секунду раздается автоматная очередь одна, вторая. Даю несколько выстрелов — вижу, как кто-то упал. Еще один выдвигается вперед. Дает очередь. Мимо. Я успеваю выстрелить. Автомат умолкает. Слышу — наши открыли огонь. Но что делать мне, как выбраться? От врагов я в пяти метрах, от своих — в двадцати. Стреляют и те и другие. Пули вокруг меня, одна сбивает шапку. Я плотнее ложусь на снег. Если ползти, враги заметят и начнут стрелять; да и свои откроют огонь, увидев, что к ним приближается человек... Вдруг чувствую — кто-то тянет за ногу. Поворачиваюсь — человек в немецкой каске. Решив, что я мертвый, он старается снять с меня меховые унты. Стреляю в упор и отдергиваю ногу. Стрельба разгорелась вовсю. В петлицу моей шинели попала разрывная пуля. Пробую кричать: — Прекратить огонь! Слов не слышно. Где-то далеко строчит пулемет, рвутся гранаты, мины. — Прекратить огонь! — кричу изо всех сил. — Это я, Медведев! Услышали! "Прекратить огонь... прекратить огонь..." — прошло по нашей цепи. Под ливнем вражеских пуль я отполз к своим. У плетня меня подхватили. — Вперед! Ура! — Ура! — разносится вокруг. Подхватываемые, как ветром, какой-то могучей силой, мы устремляемся на врага. Шевчук, Струтинский, Новак и Гнидюк с группой бойцов из комендантского взвода врезались во вражескую цепь и в упор расстреливают неприятеля. Приютившись за плетнем, бьет по черным фигурам Коля Маленький. Противник отступает. Шум боя становится глуше. Я направляюсь в хату, где расположилась санчасть. Там полно народу. — Где доктор? — Здесь! — весело кричит Цессарский. Люди расступаются, и я вижу, что Цессарский полулежит на полу, держа в руках расколотую колодку маузера и вытянув забинтованную ногу со следами крови. Рядом с доктором лежат другие раненые. Над ними хлопочут сестры. В ответ на мой укоризненный взгляд Цессарский оправдывается: — Я не покидал санчасть. Просто фашистам удалось сюда заскочить. Ну мы их и выперли. — Он показывает на свой маузер с оттянутым назад затвором. Вошел Лукин. Он сказал: — Вы знаете, что за группа на нас наскочила? СС "Галичина", — и протянул документы, взятые у убитых. Бой отодвинулся еще дальше. Стрельба шла уже километрах в двух от села, где наши продолжали преследовать противника. На месте боя враг оставил до трех десятков трупов. — Сегодня у вас второй день рождения, — сказал мне Новак, видя, как я считаю дыры на одежде. На шинели я насчитал их двенадцать, на шапке — две. — Товарищ командир, вас просит Дарбек Абдраимов. Я обернулся. Передо мной стоял Сухенко. — Дарбек? Где он? — Вон там, в хате. Ранен тяжело. abu Дарбек лежал на топчане, устланном перинами, бледный, осунувшийся, с горящими глазами, обращенными к двери. — Командир, ты жив? Не ранен? — спросил он, как только увидел меня. — Жив и не ранен. — Ну хорошо. Дарбек улыбнулся, протянул руку и слабо сжал мою. Оказывается, он первый услышал мой крик, когда я лежал под перекрестным огнем, бросился вперед, на выручку, и был срезан пулеметной очередью. — Ну а ты как себя чувствуешь? — Плохо. Помираю, кажется. — Ну это ты брось. Мы еще будем кушать твои "болтушки по-казахски". Я говорил, и мне хотелось плакать. Дарбек ничего не ответил, только улыбнулся. Через несколько минут он умер. ...Горько сознавать, что его больше нет с нами, нашего Дарбека. Как он любил жизнь, какие прекрасные дали открывались перед ним, как смелы были его мечты, ждавшие своего осуществления! Сын солнечного Казахстана, колхозный тракторист, он думал о том, как станет агрономом, как поможет народу превратить свою страну в страну полного изобилия. Я вспомнил, как еще в Брянских лесах Дарбек делился своими планами с Сашей Твороговым; припомнил то, как горячо приглашал Абдраимов друга в Казахстан, как они уславливались ехать туда вместе. Оба они, и Саша и Дарбек, прожили, быть может, треть своей жизни, но как прекрасно они прожили! Мы ожидали нового наступления и решили подготовиться к нему. На повозке я объехал вокруг деревни и отдал все распоряжения. В хате, где остановился штаб, ни хозяина, ни хозяйки уже не было. abu Вскоре нам стало известно, почему так быстро и неожиданно подверглись партизаны нападению. Оказывается, мы остановились у старосты, предателя, и он успел немедленно сообщить о нас фашистам. Вскоре началось новое наступление. Сначала появились вражеские бронемашины и танкетки, заработали крупнокалиберные пулеметы, пушки и минометы. Крайние хаты села загорелись. Фашисты наступали с той стороны, куда мы собирались идти, — с запада. Но ворваться в село они медлили — боялись, что им подготовлена хорошая встреча. Боеприпасов у нас было мало, и с наступлением сумерек я решил отойти. Отходили с хитростью. Сначала отошел отряд, оставив в селе одну роту, которая отстреливалась. Потом рота отошла, оставив взвод. Взвод выскользнул, и гитлеровцы стали драться между собой: из лесу била по селу одна часть фашистов, когда другая уже ворвалась сюда. Мы ушли, а у врага еще часа три шла стрельба. На первом же привале после боя Лида Шерстнева с торжественным и многозначительным видом подала мне радиограмму: приказ командования о выводе отряда в ближайший тыл Красной Армии. Это был, по существу, первый приказ, полученный нами за все полтора года. До сих пор все директивы мы получали в форме запросов. Командование запрашивало, можем ли мы выполнить ту или иную задачу. Разумеется, ответ был всегда один: "Можем, сделаем", и это звучало как "есть!". На этот раз из Москвы получен не запрос, а настоящий приказ, категорическое предписание возвращаться обратно на восток. "Вывести отряд в ближайший тыл Красной Армии для перевооружения", — гласила радиограмма. Отряд двинулся в обратный путь. Пятого февраля близ железной дороги Ровно — Луцк мы в последний раз дрались с немецкими захватчиками. Метрах в трехстах от полотна расположились кавалерийские части Красной Армии. Здесь эти части оседлали шоссейную дорогу, по которой должна была отступать большая мотомеханизированная колонна фашистов. Гитлеровцы сунулись на шоссе, напоролись на кавалеристов и пошли в обход... к деревне, где расположился наш отряд. Огня у нас было мало — боеприпасов оставалось пустяки. Но тем сильнее была наша воля к победе и тем громче гремело наше дружное, захватывающее "ура". Враг был смят и опрокинут. В этом бою мы потеряли восемь человек. abu Вечером того же пятого февраля мы перешли железную дорогу. Было это в том же месте, что и первый раз, когда отряд шел на запад, сопровождаемый канонадой нашей артиллерии. Тогда здесь были фашисты. На этот раз, перейдя железную дорогу, мы очутились у своих. Воины Красной Армии встретили партизан как братьев. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Прошла ночь, за ней день, и вот кончалась уже вторая ночь, а Валю все не трогали. Она ждала страшных мучений и пыток, была к ним готова, а к ней в подвал никто не приходил, о ней не вспоминали, даже пищи не несли. "Не знаю, не знаю", — шептала она про себя, словно хотела навсегда затвердить эти слова, которые отныне должны заменить ей другие два слова, затверженные с того памятного дня, когда в последний раз приходил Кузнецов, — "Мицкевича, двенадцать". Ночью ее разбудил жандарм. Он вывел ее по лестнице в коридор, здесь несколько раз ударил наотмашь по лицу, — очевидно, так полагалось перед допросом, — и втолкнул в ту же вчерашнюю комнату, к тому же майору, который в той же позе продолжал сидеть за столом... Как будто прошли не сутки, а каких-нибудь пять минут, в течение которых ее били в коридоре. Как будто вчерашний допрос не был прерван, а продолжался. Он и в самом деле продолжался. — Не замечали ли вы чего-либо подозрительного за своим знакомым Паулем? — спросил майор, с брезгливой гримасой бросая ей тряпку, чтобы она вытерла кровь. — За каким Паулем? — снова спросила Валя. — За тем самым, который нами арестован и подтверждает свою связь с вами, — сказал фашист, следя, как она будет реагировать на эти слова. — Не знаю, ничего не знаю, — сказала Валя. — Ваш друг, однако, благоразумнее вас. Он сказал нам, что вы партизанка и помогали ему. Вале казалось, что она не меняется в лице. Наверно, так оно и было, потому что она не поверила. — Полюбуйтесь, — сказал майор, протягивая ей листок с надписью "Протокол допроса". Она решила, что не станет читать. Кузнецов не мог попасть им в руки. Она без слов вернула листок майору. Ее это даже рассмешило: этот майор потерял целый час на сочинение дурацкого протокола! Неужели он не мог додуматься до того, что это глупо? Не таков был Кузнецов, советский разведчик, чтобы он выдал себя и товарищей. "По себе судишь", — подумала Валя и вдруг представила, как вот этот самый гестаповец сидит на допросе перед советским офицером и какой у него при этом вид. И она улыбнулась. — Расстрелять! — крикнул майор, свирепея. Ее схватили за руки и, не давая опомниться, вытащили во двор. Там ее поставили лицом к стене. Она зажмурила глаза, не зная, что будет дальше, но все еще не веря, что ее могут расстрелять. За спиной выстрелили. Сверху на голову посыпалась штукатурка. Она подняла руку, отряхивая волосы. Раздался второй выстрел. Пуля просвистела над головой. Вдруг ей стало страшно смерти. Ей показалось, что стоит она на морозе в одном легком платье и что ей очень холодно. Больше она уже не слышала выстрелов. Валя очнулась в подвале. В маленькое окно проникал свет. Рядом с собой, на полу, она нашла миску с какой-то жидкостью и кусок хлеба. Валя съела холодную похлебку, потом осмотрела себя, нащупала иголку, спрятанную в воротничке платья, и принялась зашивать разорванный рукав. Она шила, пока хватило нитки. Потом подумала, чем бы еще заняться. Бездействие и одиночество доводили ее почти до оцепенения. Когда солдат в следующий раз принес пищу, она отказалась от нее, заявив, что объявляет голодовку. Солдат ушел и вернулся лишь спустя несколько часов, опять с миской. Она повторила свое заявление. Тогда ее перевели в другой подвал, с водой, доходившей до колен. Здесь было совершенно темно и можно было только стоять. Валя начала ходить, держась рукой за мокрую стену. Ее колени ударялись о что-то твердое, плававшее в воде. Она стала щупать руками и поняла, что это труп. Она отшатнулась. Вскоре другой труп стукнулся о ее колени. Она перебралась к противоположной стене и прижалась к ней, зажмурив глаза. Она подумала, что может умереть в этом страшном подвале, силы оставляли ее. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ По вечерам школа наполнялась народом. Здесь никто не жил, за исключением старого молчаливого учителя Власа Власовича Григоренко, занимавшего крайнюю маленькую комнатку, где прежде была кладовая. Влас Власович почти не покидал этого своего убежища. Говорили, что с тех пор, как бандеровцы убили его семью, он избегает людей, оставил свое село, свой дом, ничего не взяв из добра, и поселился здесь, выбрав самую крохотную и темную комнатенку — то ли из-за того, что в ней теплее, то ли, чтобы не видеть дневного света. Однажды Григоренко появился в большой классной комнате, где обычно все собирались. Ему уступили место, но он не сел, а продолжал стоять, слушая рассказ Крутикова о Москве. Крутикову задавали вопросы, он обстоятельно отвечал. Ему хотелось просто, доходчиво рассказать о Москве, о том, где он бывал и что делал до войны, и как мыслит себе послевоенную жизнь. Но интересы слушателей были гораздо шире. Они хотели знать, каким будет после войны Польское государство, что станется с Германией. Слушатели интересовались и положением в Италии, и греческими делами; не верили Черчиллю и ругали польских эмигрантов в Лондоне. Люди, казалось, не мыслят своей жизни без демократических преобразований на Балканах и обуздания фашистского диктатора в Испании. Крутиков, вначале относивший все эти вопросы к любопытству собравшихся, наконец понял, что в вопросах, которые задаются ему, сказываются не праздные обывательские интересы, а что жители Гуты-Пеняцкой живут широкими общественными интересами, что для них вовсе не безразлично то, что происходит сейчас в Польше и других странах, и что их симпатии всецело на стороне демократических сил, борющихся за национальное освобождение от фашистского варварства. "Стехова бы сюда, — подумал Крутиков. — Тут нашему замполиту было бы о чем поговорить". Но Стехов сейчас, наверно, где-то под Львовом, Крутиков же был здесь, в Гуте-Пеняцкой, представителем Советской власти, Красной Армии, Москвы. И он, давно не видавший газет, оторванный от событий, говорил то, что сам думал по тому или иному вопросу, и не боялся ошибиться. Казимир Войчеховский обычно садился в стороне и вопросов не задавал; он подавал голос лишь тогда, когда обращались непосредственно к нему. Он как бы подчеркивал свою привилегию человека, имеющего возможность один на один поговорить с советским командиром, жившим у него. К тому же он имел радиоприемник; это обстоятельство тщательно им скрывалось даже от Крутикова. Крутиков, однако, узнал о приемнике. Он удивился скрытности своего хозяина. Он знал также, что у Войчеховского в отличие от его односельчан есть свои, особые взгляды на события, расходившиеся с его, Крутикова, взглядами, но и об этом Войчеховский избегал разговаривать. Крутиков понимал, что отчужденность и недоверие друг к другу были свойством этих людей, вынесенным еще из жизни прежней, из общества, где человек человеку волк. Ночью, когда школа опустела и Крутиков с товарищами собрались идти по домам, к нему неожиданно подошел старый учитель. — Если вы партизаны, почему вы здесь? — спросил он требовательно. — Значит, надо, папаша, — отвечал Крутиков, открывая дверь наружу и впуская с улицы морозный пар. — Так уж пришлось, — добавил он и тут же пожалел, что так сухо ответил старику, но как сказать иначе — этого Крутиков не знал. Ведь не будешь рассказывать, что отправил людей во Львов, что здесь база разведчиков, что приняты меры к розыску отряда... И все же вопрос учителя озадачил Крутикова. Он возвращался к Войчеховскому с испорченным настроением. "Все не так, — думал он, — все не так. Живем в селе, сыты, не подвергаемся опасности, как мирные обыватели". По утрам Крутиков не раз наблюдал, как партизаны носят воду и колют дрова для своих хозяев. За этим ли надо было совершать переход, переносить лишения, терять товарищей?.. Он чувствовал, как кровь приливает к вискам. На крыльце стоял Воробьев с дочерью Войчеховского. Они чему-то смеялись. — Ступай к себе, — сказал Крутиков, проходя. — Герой войны! Воробьев, чтобы показать свою "независимость", ушел не сразу, а постоял еще с минуту. Девушка, вернувшись в комнату, не то с обидой, не то с удивлением посмотрела на Крутикова. "Все не так, не так, — продолжал твердить Крутиков, стараясь осмыслить положение группы. — Для чего мы торчим здесь? В качестве базы... Чьей? Пастухова и Кобеляцкого, с которыми нет связи? Если бы не погиб Бурлак, а вместе с ним и рация, все было бы иначе. Если бы не погибла Наташа, не отбились от группы Дроздовы... А теперь — задание командования не выполнено, связи нет". "От командира ничего не будет", — вспомнил он разговоры партизан перед тем, как решили вернуться в Гуту-Пеняцкую. Это говорили те, кто хотел повернуть назад, и он согласился. Крутикову стало мучительно стыдно, когда он подумал, что, хотя формально они и правильно поступили, ведь у них почти не было возможности идти вперед, но разве в этом дело? "Все-таки кто-то виноват, если срывается план, — думал Крутиков. Надо было действовать. Не вышло одно — попробовать другое, третье, но не отступать, не отсиживаться от трудностей". Он вспомнил старика учителя. abu За кого он их принял? За дезертиров, за людей, спасающих свою шкуру... abu abu В эту ночь Крутиков почти не мог заснуть. Утром он вызвал Воробьева и Харитонова и приказал им немедленно отправляться во Львов. Разведчики повторили приказание, откозыряли и через полчаса доложили, что готовы к отъезду. Крутиков дал им явки, снабдил инструкциями и сам проводил в путь. Вскоре от них прибыло письмо. Из письма следовало, что дела идут успешно, хотя и есть затруднения с деньгами. А спустя две недели Харитонов с Воробьевым вернулись сами. Они доложили о своих действиях и о действиях Пастухова и Кобеляцкого. Спешный отъезд их из Львова был вызван массовыми репрессиями, начавшимися в городе после того, как неизвестным лицом был убит на улице вице-губернатор Галиции Отто Бауэр. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ По своим "удостоверениям" Пастухов и Кобеляцкий получили в Злочеве билет на львовский поезд. Двадцать первого января они приехали во Львов. Был ленинский день — двадцатилетие; они вспомнили об этом еще накануне, в поезде. Теперь, идя по улице мимо немецких шинелей, мимо незнакомых и чужих людей, мимо витрин и подъездов, они вспоминали, где и чем была отмечена эта памятная дата, связывавшая их с Родиной, со всей их жизнью прошлой и будущей. Они быстро нашли дом по Жолкеевской улице, указанный в письме Войчеховского. Старик долго читал письмо, в котором сын писал ему, что надо принять и приютить его друзей. Наконец он сложил письмо и сказал то, чего они от него ждали, что друзья сына могут на него положиться, пусть живут у него, он рад им помочь. — А знаете, — сказал Войчеховский, собирая для гостей на стол, какой сегодня особенный день? Не знаете? Ленинский день сегодня! Как это сразу приблизило к ним старика! И как подняло дух обоих разведчиков! Свой человек сидел с ними за столом, человек, чтущий память Ильича. И думалось о том, что всюду в этом занятом врагом городе живут такие же, свои, родные люди, хоть и не смеющие в этом признаться открыто. И от сознания близости своих легче дышалось и радостнее казался завтрашний трудный день. Наутро Пастухов и Кобеляцкий столкнулись с большим для себя неудобством: к старику, портному по профессии, начали приходить клиенты. Комната была одна. Они подвергались риску. Пришлось искать новое пристанище. Нелегко постучаться в дверь, не зная, кто тебе откроет — свой или враг. Время суровое, кто знает, что сталось со старыми знакомыми, живы ли они, и если живы, то какую жизнь выбрали себе при гитлеровцах... Дорожный инженер Руденко, давнишний знакомый и сослуживец Пастухова, выслушав скорее с любезностью, чем с участием рассказ партизан о том, как они эвакуировались из Ровно, и ни о чем не расспрашивая, предложил кров. У него на квартире жили два брата по фамилии Дзямба — Василий и Юлиан, он представил их гостям. Все пятеро долго молчали, мялись, не зная, о чем говорить. Неловкость становилась невыносимой. Пастухов чувствовал под столом ногу Кобеляцкого, толкавшего его. Он задал ничего не значащий и ничем не мотивированный вопрос одному из братьев. Вопрос был о том, где и кем тот работает. Юлиан Дзямба ответил, что работает в дорожном отделе кассиром, и тут же добавил, что по профессии он педагог. Пастухов прикусил губу. Это был вызов — начать разговор начистоту. — Сейчас многие профессии перестали быть нужными, — сказал он неопределенно, но, встретившись глазами с Юлианом Дзямбой, добавил: — И, наоборот, понадобились некоторые такие профессии, на которые раньше не было спроса. Дзямба усмехнулся. — Разве раньше не нуждались в кассирах? — спросил он. — Я не имел в виду вашу сегодняшнюю профессию, — ответил Пастухов. — Какую же вы имели в виду? — Не нужны учителя, — сказал Пастухов, не сводя глаз с лица Дзямбы и видя, как оно сделалось серьезным. — Не нужны врачи, — проговорил он отрывисто и добавил: — Нужны могильщики. — Ну а ваша профессия, позвольте узнать, все та же, что была, или переменили? — спросил Руденко после молчания. — Переменил, — последовал ответ. — Вот как? И в каком направлении? Тянуть дальше было бессмысленно, и Пастухов сказал, кто он. Младший Дзямба, до сих пор молчавший, встал из-за стола, подошел сначала к Кобеляцкому, затем к Пастухову и пожал им руки. За столом стало оживленнее. И Руденко и братья Дзямба оказались своими. Кобеляцкий сказал им, что нужны квартиры и для других товарищей, которые могут прибыть во Львов. На это Руденко отвечал, что знает с десяток безопасных квартир, принадлежащих честным советским людям. Василий Дзямба предложил только одну квартиру, но зато, как он выразился, вполне обеспеченную, то есть изолированную, с отдельным ходом, с выходом из кухни на чердак. Пастухова это заинтересовало. — А кто хозяин? — спросил он. — Мой хороший товарищ, — ответил Василий. — Может быть, скажете адрес? — Улица Николая, двадцать три. — В центре, значит? — Так точно. — А вы ручаетесь за вашего товарища? — спросил Кобеляцкий. — Ручаюсь, — просто сказал Василий. Преданный, скромный и, как видно, очень деловой, этот юноша внушал симпатию и доверие. Судя по всему, он давно искал случая связаться с партизанами. Товарища, жившего на улице Николая, звали Дюник Панчак. Он был предупрежден Дзямбой и принял партизан сердечно. Панчак располагал к себе, подобно своему товарищу Дзямбе. Оба они относились к партизанам с нескрываемым уважением. В этом уважении было что-то от зависти и удивления людей, стоящих в стороне от борьбы, что-то даже от сознания своей вины в том, что они оказались в стороне. Пастухов решил дать Панчаку задание. Он поручил ему одно из тех дел, которые они с Кобеляцким себе наметили; дело, которое не входило в задание, взятое ими по собственной инициативе. Надо было собрать как можно более полные данные о фашистских зверствах во Львове, поименно указать виновных, узнать, кто из украинских и польских националистов принимал участие в расправах, проследить, кто выпускает антисоветскую и антипольскую якобы "подпольную" газету, установить адреса. Нельзя было допустить, чтобы убийцы, насильники, организаторы "лагерей смерти", нанесшие неизлечимые раны населению Львова, могли уйти от справедливого возмездия. Это был долг перед родным городом. Сначала Панчак, затем Василий Дзямба и, наконец, один бывший польский офицер, присоединившийся к ним, начали вести это тайное, но справедливое следствие. Что суд народа над фашистскими преступниками близок, — в этом они не сомневались. Тем временем Пастухов и Кобеляцкий занимались своими делами. Прежде всего необходимо было добыть денег, чтобы приобрести подложные документы и тем самым легализовать свое пребывание в городе. В связи с притоком беженцев из Ровно жандармерия усилила наблюдение за квартирами, устраивая постоянные облавы и расправляясь с теми, у кого отсутствовало разрешение на жительство. Скоро партизаны установили связь с Харитоновым и Воробьевым, которые были в таком же, как и они, положении, и предложили им организовать налет на немецкое учреждение, чтобы добыть денег на документы. Те не согласились. Произошли разногласия. Воробьев утверждал, что пойти на это значит уронить честь советского партизана. Харитонов с ним согласился. Пастухов же с Кобеляцким настаивали на своем предложении как на единственном способе выполнить задание. Шел стародавний спор о цели и средствах, и решить его оказалось им не под силу. Возвращаясь с этого неудавшегося свидания, Пастухов и Кобеляцкий были ошеломлены неожиданной встречей. Когда они подходили к зданию городского театра, их остановил жандарм и приказал перейти на другую сторону улицы. Театр был оцеплен. Вдоль тротуара стояло несколько автомобилей. Образуя вереницу, подъезжали все новые и новые машины. Одна из них — черный лакированный "опель-адмирал" — резко затормозила, почти коснувшись их, когда они переходили улицу. Не дожидаясь, пока шофер найдет место для стоянки, офицер вышел из машины и, небрежно захлопнув дверцу, устремился к театру. Пастухов с Кобеляцким как стояли, так и застыли на месте, провожая глазами высокую фигуру в зеленой шинели. Они узнали Кузнецова. При мысли, что Кузнецов здесь, у партизан стало радостно и легко на сердце. И хотя всякое свидание с Николаем Ивановичем исключалось, они чувствовали рядом с собой сильного друга. Они были не одни, и сознание этого их воодушевляло, придавало сил. Возвращаться домой не хотелось. Они пошли на вокзал. Это было одно из тех мест в городе, которые их особенно интересовали, сулили наибольший успех. В вокзальное здание не впускали без специальных документов. Они и до того не раз толкались в толпе на привокзальной площади, но проникнуть в вокзал не могли. abu Когда они очутились на площади, Пастухову неожиданно пришла в голову счастливая мысль. Здесь то и дело появлялись рабочие с тачками, так называемые "возпори". Они имели свободный доступ в вокзальные помещения и на перрон. Кобеляцкий остановил одного "возпори" и строго спросил, на каком основании тот здесь крутится. Возчика смутила немецкая шинель Кобеляцкого. Он достал из-за пазухи "аусвайс" (разрешение) и патент. Кобеляцкий долго изучал бумажки и, наконец, швырнул их возчику, давая понять, что тот свободен. Итак, если запастись такими же двумя бумажками и тачкой, можно беспрепятственно действовать на вокзале. Они возвращались, окрыленные смелыми планами. Дома их ждали Панчак и Дзямба со своим списком, пополненным новыми именами. На следующий день по городу пронеслась весть об убийстве Бауэра и Шнайдера. Передавали, что утром, когда вице-губернатор в сопровождении Шнайдера собирался выезжать из дому, возле его особняка остановилась машина, из которой вышел человек в форме гауптмана. Он спокойно приблизился к Бауэру и Шнайдеру и спросил их фамилии. Получив ответ, он со словами: "Вы мне и нужны" — несколькими выстрелами убил обоих, после чего вскочил в машину и скрылся. Пастухов и Кобеляцкий ликовали. Они садились в трамваи, ходили по рынку, прислушиваясь к разговорам и ловя все новые и новые подробности убийства. Загадочный гауптман был в центре внимания, и они испытывали такую гордость, какой, пожалуй, не мог бы испытать даже сам Кузнецов, появись он сейчас в толпе. Для всех оставалось загадкой, зачем понадобилось этому смельчаку спрашивать у вице-губернатора фамилию. Пастухов и Кобеляцкий это хорошо понимали. Как и при каких обстоятельствах было совершено убийство, ни Пастухов, ни Кобеляцкий не знали. Слухи, какие носились по городу, раскрывали все новые и новые подробности. Произошло это так. Вечером в театре, где шло совещание немецкой администрации Галиции, Кузнецов, проникший туда, намеревался застрелить губернатора Вехтера, но не смог приблизиться к президиуму. Дождавшись конца совещания, он вышел из театра и стал ждать на улице. Губернатор и его заместитель сели каждый в свою машину. Не зная, кто из них Бауэр и кто Вехтер, Кузнецов поехал наугад следом за одним из них. Машина гитлеровца остановилась возле музея имени Ивана Франко. Напротив музея находился особняк владельца машины. Кузнецов заметил место и уехал. На следующий день "опель" Кузнецова, проезжая мимо музея имени Франко, неожиданно "испортился". Белов вышел из машины и начал копаться в моторе. Кузнецов тоже вышел и принялся громко бранить шофера: — Вечно у вас машина не в порядке. Вы лентяй, не следите за ней. Из-за вашей лени я опаздываю... Он видел, как на противоположной стороне к особняку подкатил комфортабельный автомобиль. Ровно в десять часов утра из особняка вышли двое. Шофер выскочил из кабины и услужливо открыл дверцу. Но в эту минуту к ним подошел Кузнецов: — Вы доктор Бауэр? — Да, я Бауэр. — Вот вы мне и нужны! Несколькими выстрелами он убил Бауэра и его спутника. Затем бросился к своей машине. Пока он бежал, Каминский и Белов открыли огонь по часовому, стоявшему у особняка. Машина пронеслась по улицам Львова за город. Крутиков еще и еще вчитывался в строки газеты, принесенной Харитоновым и Воробьевым. Этот газетный листок служил их оправданием, их ответом на суровый вопрос Крутикова: "Почему вернулись?" Газета была немецкая, на украинском языке, называлась "Газета Львивська". Некролог появился в ней лишь тринадцатого февраля, на четвертый день после акта возмездия. Он был подписан губернатором Галиции Вехтером. Начинался он так: "9 февраля 1944 года вице-губернатор д-р Отто Бауэр, шеф правительства дистрикта Галиция, пал жертвой большевистского нападения. Вместе с ним умер его ближайший сотрудник, испытанный и заслуженный начальник канцелярии президиума губернаторства дистрикта Галиция ландгерихтсрат д-р Гейнрих Шнайдер. Они погибли за фюрера и империю". Тщетно искал Крутиков в газете упоминания о совершившем покушение "неизвестном". abu И это было верным признаком того, что ему удалось благополучно скрыться. Да, это было именно так: неизвестному патриоту удалось скрыться. То, о чем промолчала фашистская газета во Львове, сделалось достоянием всех телеграфных агентств и радиостанций мира. Советские люди прочли сообщение о благородном акте возмездия пятнадцатого февраля 1944 года в "Правде". "Стокгольм. По сообщению газеты "Афтенбладет", на улице Львова среди бела дня неизвестным, одетым в немецкую военную форму, были убиты вице-губернатор Галиции доктор Бауэр и высокопоставленный чиновник Шнайдер. Убийца не задержан". В эти дни, в середине февраля, я лежал в московском госпитале. Сразу же после нашего последнего боя (мне пришлось командовать им, лежа на повозке, через связных) прибыла новая радиограмма от командования — снова приказ. Мне предписывалось немедленно возвращаться в Москву, передав командование Стехову. Вместе со мной в санитарной машине поехали Коля Маленький и раненые, в том числе Цессарский. Лишь много времени спустя узнал я о том, каким образом стало известно командованию о моей болезни. Я нашел радиограмму, которую по собственной инициативе, вопреки моему запрещению, отправила в Москву Лида Шерстнева. После жизни, полной борьбы и опасностей, я оказался в тишине и покое. Дел никаких. Кругом ни души. Только время от времени зайдет в палату врач или наведается сестра. Никогда не было мне так тоскливо, как теперь. Единственное утешение — это ежедневно свежие газеты и возможность слушать радиопередачи, не опасаясь, что не хватит питания для рации. Целыми днями во всех мелочах и подробностях я вспоминал нашу жизнь в тылу врага. И странно — насколько тогда, в ходе борьбы, мне казалось все недостаточным, мелочным, теперь, когда я мысленно составлял отчет командованию, все представлялось значительным, заслуживающим серьезного внимания. Мы передали командованию много ценных сведений о работе железных дорог, о переездах вражеских штабов, о переброске их войск и техники, о мероприятиях оккупационных властей, о положении на временно оккупированной территории. В боях и стычках мы уничтожили до двенадцати тысяч гитлеровских солдат, офицеров и бандитов — предателей Родины. По сравнению с этой цифрой наши потери были незначительны: у нас за все время было убито сто десять и ранено двести тридцать человек. Мы поднимали советских людей на активное сопротивление, взрывали эшелоны, мосты, громили немецкие хозяйства, предприятия, склады, разбивали и портили автотранспорт врага, убивали фашистских главарей. И по нескольку раз в день я вспоминал Николая Ивановича Кузнецова. Где он теперь? Что делает? Встретился ли во Львове с Валей? И вот я получил о нем весточку. Я лежал с наушниками и слушал последние известия по радио. Без десяти минут двенадцать диктор прочел сообщение из Стокгольма. Да, это весточка о нем, о Николае Ивановиче! С поразительной отчетливостью — слово в слово — вспоминаю я теперь свой последний разговор с ним, перед отъездом его во Львов. — Не задержан! — повторяю я слова передачи и силюсь подняться с постели. — Не задержан! После этого акта возмездия во Львове создалась чрезвычайно напряженная обстановка. Жандармерия свирепо расправлялась со всеми, кто казался сколько-нибудь подозрительным. Оставаться в городе без документов становилось опасно. Тогда-то Харитонов и Воробьев покинули Львов и уехали в Гуту-Пеняцкую. В ночь на четырнадцатое февраля в квартире Панчака раздались звонки. Сомнений не оставалось. Наскоро собравшись, Пастухов и Кобеляцкий кинулись в кухню, к лестнице, ведущей на чердак. Звонки продолжались. Начали колотить в дверь. Панчак в одном белье стоял посреди комнаты, не решаясь открыть. Наконец он собрался с духом и пошел к двери. Он не рассчитал, Пастухов и Кобеляцкий находились еще на лестнице. Они поднимались очень медленно, так как деревянные ступеньки скрипели. Дверь на чердак еще не была открыта, когда в квартиру ворвались эсэсовцы. Украинский полицай, шедший вместе с эсэсовцами, бросился в кухню с фонарем в левой руке и с пистолетом в правой. Когда он осветил лестницу, Пастухов выстрелил. Полицай грохнулся на пол. От неожиданности фашисты бросились вон из квартиры. На улице они открыли стрельбу по крыше и окнам. Панчак, Кобеляцкий и Пастухов были уже на чердаке. Они выбрались через слуховое окно на крышу и стали искать, как спуститься, перебраться в другой квартал и там скрыться. Сделать это не удалось. Через двадцать — тридцать минут весь квартал оцепила жандармерия. Тогда все трое стали пробираться по крышам. Неподалеку стоял дом, в котором, как утверждал Панчак, жили одни немцы. Проникнув на чердак этого дома, они вздохнули свободнее. abu abu abu abu abu На улицах шла стрельба. Жандармы прочесывали весь квартал, забрасывали гранатами подвалы, давали автоматные очереди по чердакам. Они обыскали все кварталы, подвалы, сараи. Заодно грабили. К рассвету следы на крышах занесло снегом. Дом, где скрывались партизаны, обследованию не подвергался. Счастье им улыбнулось. Но надо было уходить в более безопасное место. abu Чтобы выбраться с чердака, пришлось вынуть дверь вместе с дверной колодкой, которая, к счастью, не была плотно заделана в кирпичную кладку. Дождавшись сумерек, партизаны осторожно спустились во двор, перелезли через забор и другим двором вышли на улицу. Панчак был в одном нижнем белье. Пастухов дал ему свое пальто, снял с себя портянки, которыми Панчак обмотал ноги, и они разошлись в разные стороны — Панчак к Дзямбе, Пастухов и Кобеляцкий к Руденко. После происшествия на улице Николая за Пастуховым и Кобеляцким стали нередко следить тайные агенты жандармерии. Одного такого фараона Пастухов водил за собой три часа. Решив наконец избавиться от него, он направился к Краковскому базару, оттуда к развалинам еврейского квартала, завернул на узкую и темную улицу Старова. Притаившись за углом, дождался, когда шпик появился, и застрелил его в упор. Пастухов и Кобеляцкий жили теперь на квартире у стариков Шушкевичей, по улице Лелевеля, 17. Они работали возчиками на вокзале. Старики и знали их как возчиков. Возки стояли тут же, в коридоре. Их купили вместе с разрешением и патентом на деньги, собранные братьями Дзямба и инженером Руденко. abu abu Я забыл сказать о списке Панчака. Он, этот список, остался в квартире по улице Николая. Но Василии Дзямба хранил копию. Она была передана Пастухову, дополнена им и Кобеляцким и в свое время предъявлена правосудию. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ В восемнадцати километрах от Львова, в селе Куровица, черный "опель-адмирал" был остановлен пикетом фельджандармерии. Сухопарый майор долго рассматривал документы, протянутые ему через окошко машины. — Герр гауптман, — проговорил он озабоченно и как бы извиняясь, — мне придется попросить у вас дополнительные документы. Кузнецов побагровел. Резким движением протянул он овальный жетон со свастикой и номером, прикрепленный цепочкой к поясу. — Может быть, этого с вас достаточно? — Нет, — сказал майор все тем же извиняющимся тоном, — я попрошу каких-нибудь дополнительных свидетельств. Было ясно, что он предупрежден. Стараясь быть спокойным, Кузнецов схватил автомат, дал очередь. Майор упал. Вслед за ним повалилось на землю еще четверо фашистов. Остальные в панике разбежались. Кузнецов наклонился к мертвому майору и забрал свои документы. Белов уже включил мотор. Машина ждала. — Бросай машину! — крикнул ему Кузнецов. — В лес. Это был единственный выход. Они шли лесом несколько часов и наконец набрели на подводу, везущую хворост. Возчик был одет в форму полицая. — Вези! — крикнул Кузнецов, взобравшись на подводу и сбрасывая хворост. Полицай не стал упираться, когда увидел направленный на него пистолет. Подвода тронулась. Кузнецов рассчитывал найти отряд в Гановическом лесу. На третьи сутки бесплодных поисков разведчикам встретились евреи-беженцы. Группы скрывавшихся от фашистов людей часто попадались в лесах и если встречали партизан, то вливались в отряды, как это бывало у нас в Цуманских и Сарненских лесах. Завидев гитлеровского офицера, евреи пустились бежать. — Стойте! — кричал Каминский. — Мы свои! Стойте! Но беженцы только ускорили шаг. Пришлось броситься за ними вдогонку. Убедившись, что они имеют дело с советскими партизанами, беженцы привели их к себе в землянки и устроили на ночлег. И вот ночью, сквозь дремоту, Кузнецов услышал поразительно знакомую мелодию и, уловив слова песни, вскочил и бросился к поющему. Это был средних лет человек, страшно худой, в широком плаще из прорезиненной материи, который раздувался вокруг него и делал его похожим на колокол. Человек пел: — Откуда вы ее знаете, эту песню? — взволнованно спросил Кузнецов. — У партизан слышал, — отвечал человек-колокол. — У каких партизан? — А тут есть поблизости. — Отряд?! — Ну, как вам сказать, отряд не отряд, а человек сто наберется. — Сто? — переспросил Кузнецов разочарованно. — Почти все местные, — продолжал Марк Шпилька (так звали беженца). — Крестьяне. Человек сто, не большие. — А это точно? — допытывался Кузнецов: — Если вы знаете, что это советские партизаны, почему тогда не идете к ним? — Собираемся переходить линию фронта, — следовал ответ. Наутро Шпилька сам вызвался быть проводником Кузнецова. К нему присоединился его приятель по имени Самуил Эрлих. Они заявили своим товарищам, что перейти линию фронта всегда успеют, а сейчас надо помочь ее приблизить. Оставили старую винтовку, которая была у Эрлиха, письма — на случай, если товарищи дойдут раньше них, — и тронулись в путь вместе с Кузнецовым, Каминским и Беловым. Партизаны настороженно встретили немецкого офицера, о котором предупредили вышедшие вперед проводники. Никакой другой одежды у Кузнецова не было и не могло быть. Под конвоем всех пятерых доставили к шалашу, где, видимо, жил командир. Здесь их остановили, и старший конвоя, оглядев себя и приосанившись, направился в шалаш и тут же вышел обратно, пропуская впереди себя коренастого человека, одетого в тяжелый овчинный тулуп, какой обычно бывает на сторожах. — Николай Иванович! — Можно быть свободным? — на всякий случай спросил старший конвоя, когда Приступа отпустил из своих объятий Кузнецова и перешел к Каминскому... — Вот судьба! — ахал Приступа, улыбаясь. — Вот это встреча! — говорил он, толкая Дроздова, как будто тот не понимал значения этой встречи. Они сидели в шалаше, рассказывая друг другу о пережитом, стараясь воссоздать картину во всей полноте, повторяясь и переспрашивая. Когда Кузнецов сказал, что видел Пастухова и Кобеляцкого во Львове, Дроздов и Приступа облегченно вздохнули. Это было все, что они могли узнать о своих товарищах из группы Крутикова. abu — Послушай, Приступа, — сказал Кузнецов неожиданно, — а помнишь, в отряде девушка была, лесничего дочь... — Валя? — спросил Приступа. — Я вот думаю, — продолжал Кузнецов, — где она теперь может быть? — Она ведь у тебя в Ровно работала? — вспомнил Приступа. — Ну, стало быть, эвакуировалась. — Смотря какой приказ был, — заметил Белов. — Ежели приказ эвакуироваться, то, стало быть, во Львове она. — Она бы меня там нашла, — проговорил Кузнецов. — Ну это, брат, не обязательно, — возразил Приступа. — Нашла бы. Она знает адрес сестры Марины. — Вместе ехать куда собираетесь? — Да вот думаем. — В Крым хорошо, — задумчиво произнес Дроздов. — Нет, друг, мы не в Крым поедем, мы на Урал, на родину ко мне. — Мы до войны с Женей в Крым ездили, в Ялту, — сказал Дроздов и замолк. — Так она ждет, говоришь? — спросил Приступа, продолжая разговор. — Ждет. А я, понимаешь ли, вместо того чтобы к ней навстречу, бегу дальше. — Ну, теперь-то ты... — Что — теперь? Теперь как раз самое время мне в дальнем тылу быть, у гитлеровцев. — Это где же? — А хотя бы в Кракове. Хорошо? Ты как думаешь? До этого разговора Приступа не сомневался в том, что Кузнецов останется в их отряде. Он уже предвкушал, какие дела совершит отряд, заполучивший такого знаменитого разведчика. Теперь эта надежда рушилась. — Гм! — произнес Приступа. — Это как же понимать? А я, Николай Иванович, думал, что вы с нами останетесь. — Нет, друг, не могу, — сказал Кузнецов. — У меня есть свое очень серьезное задание, если я не исполню его, то после хоть не живи. — Вы уходите и товарищей с собой забираете? — Придется... — Ну вот, — разочарованно протянул Приступа. — Видишь, Вася, обратился он к Дроздову, — что значит радиостанции не иметь: не хотят люди оставаться! — Не в том дело, — возразил Кузнецов. — Вы на меня не обижайтесь, товарищи. Я должен идти потому, что мне нужно как можно скорее попасть к нашим, а там, я надеюсь, удастся приземлиться на парашюте где-нибудь, ну хотя бы в Кракове или где подальше. Там, надо полагать, слетелись сейчас крупные хищники. Если им вовремя не отрубить лапы, то кто знает, может случиться, что с помощью своих друзей матерые преступники останутся на свободе, даже будут процветать. — Это верно, Николай Иванович, — согласился Дроздов. — Только, говоря по правде, жаль нам отпускать вас. Но это дело личное, а так я от всей души желаю вам удачи и счастливой звезды. Кузнецова, Каминского и Белова взялись сопровождать те же двое беженцев — Эрлих и Шпилька. На рассвете все пятеро были готовы к походу. Покуда Приступа напутствовал проводников, Дроздов занимался, как он выразился, интендантской службой, и вскоре парнишка-партизан принес от него два самодельных рюкзака с продовольствием. Кузнецову пришлось их взять. — Ну, бывайте, — сказал Приступа, когда обменялись рукопожатиями. — Бывайте и вы, — отвечал Кузнецов. В это слово вкладывали все, чего желали друг другу на прощание: счастливого пути, удачи, скорой победы. — Да, — сказал Кузнецов в последний момент, — девушке этой, Вале, если раньше меня ее увидите, скажите: привет, мол, передавал Кузнецов. Не забудете? Валя в это время лежала без сознания, в тифу. Это было в Злочеве, куда ее вывезли из Ровно вместе с другими заключенными. Потом, когда она поправилась, ее перевели во Львов, где продолжались допросы, с каждым днем становившиеся все более жестокими. Однажды рассвирепевший гестаповец так вышвырнул Валю из кабинета, что она, ударившись о дверь, распахнула ее и скатилась с лестницы. Девушку уволокли в новую камеру, где лежали больные. У нее оказалась раздробленной кость ноги. Она не запомнила ни комнаты, в которой ее допрашивали, ни камеры, где пролежала пять недель, ни того, что было с нею после. Ей было безразлично, где она, что с ней и что ее ждет. Она находилась в том полуобморочном забытьи, когда человека покидают и восприятие окружающего, и страх смерти, и способность бороться. Два слова — "не знаю" — сопутствовали теперь всей ее жизни, стали единственной целью этой жизни, ее смыслом. Впоследствии, вспоминая об этих страшных месяцах, прожитых в гестаповских застенках, Валя повторяла это затверженное ею магическое "не знаю" и однажды, как бы расшифровывая для нас его значение, сказала, что судьба Кузнецова была для нее дороже ее собственной. Но и эти слова кажутся лишь бледной тенью той великой мысли, или лучше сказать, идеи, которая возникла в сознании этой восемнадцатилетней девушки в тот момент, когда она, не думая сама об этом, совершала свой героический подвиг. Ничего не добившись от Вали, гестаповцы все же решили, что и убивать ее пока не стоит. Очевидно, они рассчитывали, что рано или поздно удастся получить у нее показания и таким образом напасть на след неуловимого разведчика. В том, что он во Львове, гестаповцы не сомневались. Убийство Бауэра было тому красноречивым свидетельством. Не сомневались они и в том, что эта хрупкая, слабая девушка, упрямо повторяющая свое "не знаю", знает, отлично знает львовский адрес Зиберта. Что только не предпринималось ими, чтобы вырвать из Валиных уст этот адрес... Угрозы, посулы, пытки... Но не было в мире таких средств, которые заставили бы ее сказать то, чего гитлеровцы от нее добивались. Во Львове шла лихорадочная эвакуация. Заключенных в тюрьмах убивали десятками. Та же участь ждала и Валю. Но последовал приказ откуда-то сверху: эвакуировать на запад для продолжения следствия. Так ее собственная стойкость спасла ей жизнь. Ее везли все дальше и дальше на запад, и к середине лета она оказалась в Мюнхене, в тюрьме. Отсюда ее вместе с партией заключенных, среди которых были русские, чехи, французы, болгары, послали на земляные работы. Она бежала из лагеря. Это было уже в начале 1945 года. Гитлеровская Германия доживала последние дни. Около двух месяцев Валя пробиралась на восток, днем скрывалась от людей, а ночью продолжала свой путь — она шла навстречу Красной Армии. Тут ее ждали новые испытания. Она оказалась в американской зоне оккупации и не могла оттуда выбраться. Тщетными были все просьбы и уговоры — ее не отпускали к своим. Тогда она решилась на побег, второй в своей жизни. Ей казалось, что появись еще новое препятствие — и она не выдержит: это был предел. И когда — впервые за много времени — увидела она фуражку с красной звездочкой, увидела гимнастерку с погонами (погон на наших военных она еще не видела), когда наконец ей ласково протянул руку советский офицер в приемной комендатуры, слезы покатились по лицу, и она не закрывала лица, она вспомнила, что уже очень, очень давно не плакала, кажется, с того дня, как убили ее отца... ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ В ночь на десятое апреля 1944 года советские самолеты совершили первый налет на Львов. В эту ночь с чердака дома № 17 по улице Лелевеля подавались сигналы электрическим фонарем. Кто-то настойчиво призывал летчиков сбросить бомбы именно сюда, на улицу Лелевеля, или на соседнюю улицу Мохнатского, или рядом, на улицу Колеча. И один из самолетов спикировал на сигналы, сбросил парашют с термитной свечой, а затем начали бомбить весь район. Бомбы попали в фашистский склад на улице Лелевеля, разбили казармы на улице Мохнатского, разрушили здание СС-жандармерии на у лице Колеча, гитлеровскую типографию на улице Зимарович. На улицах сгорело несколько автомашин. После этой бомбежки кое-кто из жильцов дома № 17 по улице Лелевеля стал проявлять усиленный интерес к двум молодым людям — постояльцам стариков Шушкевичей: почему их не было в подвале во время тревоги? — Ну вас с вашим подвалом! — сказал один из них в ответ на прямой вопрос соседа. — Дом такой старый, что всех вас в вашем подвале когда-нибудь засыплет... На следующий раз во время воздушной тревоги постоялец и его товарищ все-таки спустились в убежище и сидели там вместе со всеми жильцами до тех пор, пока бомбежка не кончилась. В городе можно было услышать много добрых слов по адресу советских летчиков. Оба раза они работали безукоризненно. И оба раза заранее предупреждали население листовками о предстоящей бомбежке. Пастухов и Кобеляцкий испытывали торжествующую радость победителей. Им хотелось поделиться своим чувством с людьми, обнять первого встречного и сказать ему, что наши близко, чтобы он не отчаивался, а лучше подумал, как бы уничтожить побольше фашистов; хотелось бежать по городу, возвещая близкое освобождение. Но это праздничное состояние длилось недолго. Оно требовало активности, действия и зримого результата, они же были заняты исключительно наблюдением, разведкой, делами малоощутимыми. И праздничный подъем сменился острым чувством неудовлетворенности. Пастухову первому начала изменять выдержка. Однажды вечером на улице Корольницкого между ним и Кобеляцким произошла стычка. Начал Кобеляцкий. Он сказал что-то о том, что его не удовлетворяет их работа. Пастухов раздраженно выругался и возразил, что пойдет сейчас и будет бить гитлеровцев без разбора. — Стой! — почти крикнул Кобеляцкий, схватив друга за рукав. — Да пусти ты меня! — И, вырвавшись, Пастухов побежал вперед, заметив фигуру фашиста. — Стой! — повторил Кобеляцкий уже без надежды, что Пастухов остановится. По обе стороны улицы на тротуарах стояли в ряд автоприцепы. Кобеляцкий видел, как, догнав фашиста, Пастухов пропустил его в проход между домом и автоприцепом и затем ринулся туда же. Раздались один за другим два выстрела. Искать Пастухова на улицах не было смысла, и Кобеляцкий решил идти домой, ждать там. Он был раздосадован поступком друга, видя в этом поступке больше мальчишества, чем настоящей храбрости. И все же, когда на углу улицы Лелевеля он был остановлен рукой Пастухова, легшей ему на плечо, он неожиданно для себя восхищенно пожал эту руку. — Ты извини, Миша, — сказал Пастухов миролюбиво и виновато, — больше этого не будет... И тут же поправился: — Вернее сказать — будет, но делать будем вместе. Добре? — Оружие взял? — переходя на деловой тон, спросил Кобеляцкий. — Есть, — сказал Пастухов, беря его под руку. — Кольт. — А документы? — Документы не успел. — Что это за фашист был? — Майор какой-то. — В следующий раз, значит, действуем на пару? — Обещаю тебе. — И без этого, без лихачества. Без озорства. — Пожалуй, — согласился Пастухов. — Но и с оглядкой тоже не пойдет дело... В общем, договорились. Назавтра они вновь занялись каждый своим обыденным делом. Кобеляцкий наблюдал за прокладкой телефонного кабеля. Пастухов исследовал подземное хозяйство в районе вокзала. Так прошло несколько дней. Оба работали с утра до ночи, не давая себе отдыха. Возвращались домой разбитые и довольные, ставили в передней свои тачки, молча ужинали. Стелили на полу матрац, ложились, укрывшись шинелью Кобеляцкого и модным пальто Пастухова. Ждали, пока уснут хозяева. Потом начинали тихий разговор. — На вокзале полно народу, — рассказывал Пастухов. — Уже бежать начинают. — Эх, сюда бы взрывчатку! — отозвался Кобеляцкий. — За штабом следил? — А как же. — Ну что? — Взрывчатки нет, а то бы... — Ты говорил, у тебя где-то генеральская квартира на примете? — Есть. Рядом со штабом. — Ты следи. — Я слежу. Послушай, Степан, а ведь можно достать динамит... — Где? — У подпольщиков. — Ты что, связался с кем? — Еще нет. — И не пробуй. — А как же быть? — А так. Сделаем, что сможем. А засыплемся, так и этого не сделаем. — Надо осторожно. — Как осторожно? Ты хоть кого-нибудь знаешь? Нет. Я знаю? Нет. — А Руденко, Дзямба, Панчак? — А где они возьмут для тебя динамит? Я предлагаю другое — возьмем взрывчатку у немцев. — Как? — Надо подумать. Они ломали голову над этим вопросом, но так ничего и не могли придумать. Оба военных склада, известные им, усиленно охранялись, да и нельзя было предвидеть, в каком из них находятся именно взрывчатые вещества. Можно было прийти в отчаяние от мысли, как много из-за этого теряется. Пастухов знал все подземные ходы. Он мог взорвать почти любое здание в городе. Как-то среди дня, когда они не условились о встрече, Кобеляцкий разыскал Пастухова в районе вокзала. — Пошли! — многозначительно сказал он. — Куда? — неохотно отозвался Пастухов. Он стоял, прислонясь к столбу, и провожал глазами фашистского полковника, шедшего к вокзалу. В нем снова назревало то раздражение, которое уже однажды заставило его очертя голову броситься на первого встречного гитлеровца. — Идем! — повторил Кобеляцкий, беря Пастухова под руку. — В Стрыйский парк мины завозят. Спустя короткое время они были в Стрыйском парке. Молча поднимались в гору — мимо деревьев, уже покрывшихся листвой, мимо всего, чем напоминала о себе весна, прихода которой они так и не заметили. Налетел ветер, деревья зашумели над головой, тонкой складкой побежала волна на озере. Они шли, не оглядываясь, сосредоточенные на одной-единственной мысли. — Стой, — сказал наконец Кобеляцкий. abu Склад окружала колючая проволока. Только они подошли, как послышался шум автомашины. Партизаны притаились за деревьями. Грузовик прошел мимо и остановился у будки часового. Солдаты начали выгружать из кузова ящики. "Минен", — прочел Пастухов немецкую надпись, сделанную черной краской по трафарету. "Взять", — подумал он и сделал пальцем знак Кобеляцкому. Тот ответил едва заметным жестом. Взгляд его выражал сомнение. Пастухов повторил свой знак: "взять". "Куда?" — говорил всеми движениями лица и рук Кобеляцкий. "В самом деле — куда? — подумал Пастухов. — Далеко не уйдешь". Он стиснул руками ствол дерева, за которым стоял, чувствуя, как цепенеет от досады и злости. Так они стояли оба, не решаясь действовать наобум, без шансов на успех, и в то же время не в силах уйти прочь. Появление колонны немецких солдат вывело их из этого состояния. Пришлось быстро выбираться и уходить подальше от склада. Так они окончательно убедились, что нечего и думать о совершении диверсий вдвоем, что их удел — разведка и что если они хотят принести действительную пользу, то одной разведкой и следует заниматься, отбросив мечты о чем-то большем. Но с этой мыслью не хотелось мириться. — Постой, — сказал Пастухов, когда впереди, за оградой парка, показались дома Стрыйской улицы. — Тут должны быть казармы. — Есть, — подтвердил Кобеляцкий, уже потерявший было надежду, но теперь вновь почувствовавший в словах товарища обещание. — Остановимся? После нескольких минут наблюдения за главной аллеей стало ясно, что гитлеровцы пользуются этой дорогой сокращая себе путь в казармы. Начало смеркаться. — Помни уговор, — сказал Кобеляцкий. — В одиночку не действовать раз. И чтобы действовать обдуманно — два. — Ну, давай обдумывай. — А я обдумал, — ответил Кобеляцкий, и оба замолкли. Когда на аллее показалась фигура фашиста, по всем признакам офицера, Кобеляцкий шепнул другу: — Пойду погляжу, в каких чинах. Ты будь готов. Он свернул на аллею, остановился, дал офицеру приблизиться, пропустил его. Потом пошел за ним следом. Офицер, услышав шаги, обернулся. Тогда Кобеляцкий выхватил кольт и дал два выстрела в упор. Подлетел Пастухов. — Подполковник, — прошептал он, склоняясь над трупом и забирая оружие. Он принялся было обшаривать одежду убитого, рассчитывая взять документы, но услышал предостерегающий шепот Кобеляцкого. Слов не разобрал. Подняв глаза, он увидел, как большая группа солдат сворачивает на аллею. Надо было уходить. Кобеляцкий уже полз по направлению к казармам. Они встретились на Стрыйской улице и пошли рядом. Обогнули парк и вышли к остановке трамвая. Стоять здесь было рискованно. Они направились по безлюдной улице, вдоль трамвайной линии, и так шагали, пока не услышали за спиной звенящий грохот трамвая. Это шел "десятый". Они остановились, подождали и, побежав навстречу вагону, на ходу вскочили в него. Они были в безопасности, но и это не принесло облегчения. Порыв, владевший ими в парке, тревога, сменившая его, наконец, удачный отход все это только на короткое время заслонило собой гнетущее чувство неудовлетворенности, разочарования и бессилия. Теперь в трамвае, как только улеглось волнение, это чувство поднялось с новой силой. Ночью Пастухов поднялся. — Куда ты? — спросил не спавший Кобеляцкий. — Пошли на улицу, — пригласил Пастухов. — Брось, — снова сказал Кобеляцкий. — Ложись спать! Пастухов сел. Они закурили. — Слушай, Степан, — начал Кобеляцкий после молчания, — ты слышишь? Я лежал и думал: скоро Первое мая. — Ну? — Наши, наверное, поздравят гитлеровцев с праздником. Налет, я думаю, будет. — Попробовать еще разок с фонарем? — Ага. Но знаешь где? На вокзале. Эта возможность придала им бодрости. Наутро они были со своими тачками на вокзальной площади. Теперь они точно знали свою ближайшую цель: надо найти удобное место для сигнализации. Место это вскоре было найдено, но воспользоваться им так и не пришлось... abu abu В этот день с Львовского вокзала отправлялось несколько эшелонов с вражескими солдатами, лошадьми и автомашинами на фронт, под Тернополь и Броды. Кобеляцкий и Пастухов шли по перрону, среди украинских националистов, немецких офицеров. abu abu abu abu Вдруг Пастухов, рассеянно слушавший Кобеляцкого, толкнул его локтем, заставив обернуться. Сзади шел со свитой фашистский генерал. Они остановились, пропустили эту группу и направились следом за ней в здание вокзала. В этот момент на вокзал начался налет советской авиации. Не объявлялось никакой тревоги. Бомбардировщики — сначала один, за ним другой, третий — беспрепятственно сбрасывали свой груз. — Молодцы ребята! — восторженно шептал Кобеляцкий, стискивая руку друга. — Правильно! На путях пылали вагоны, метались люди и лошади, все с ревом и визгом бежало от пламени, а пламя передавалось все дальше, охватывая склады, вагоны, платформы с танками и автомашинами. Бомбы продолжали рваться. Горели все три эшелона. В вокзальном здании стояла толчея и неразбериха. Солдат набивалось все больше и больше. Толпа стремилась пробиться к выходу и сама же его закупоривала. Животный инстинкт гнал каждого куда-то в воображаемое место спасения, и никакое другое чувство, никакая дисциплина не могли взять верх над этой звериной потребностью спастись. От пожара в зале становилось дымно, движение в толпе усиливалось еще больше. Часть людей, сминая друг друга, бросилась обратно на перрон. Послышались выстрелы, и вслед за этим что-то оглушительно грохнуло. Потух свет. Держась за руки, чтобы не потерять друг друга, и освещая себе путь карманными фонарями, Пастухов и Кобеляцкий старались не отстать от генерала. Офицеры из генеральской свиты отдавали какие-то распоряжения, вокруг них толпился народ. Наконец гитлеровцы устремились в подземные тоннели. В это время бомба большого калибра попала в тоннель, завалила его, и тогда началась еще большая паника. — Где генерал? — уже не шепнул, а крикнул Пастухов. — Не теряй генерала! Кобеляцкий вырвался вперед. Он нашел генерала около билетных касс, несколько раз выстрелил в него в упор и тут же был подхвачен толпой и вместе с ней вынесен на улицу через главный выход. Между тем бомбежка продолжалась. Сперва штукатурка, а потом и перекрытия потолка обрушились. Гитлеровцы бежали через вокзальную площадь к убежищу. Зенитная артиллерия не подавала никаких признаков жизни, и самолеты, снизившись, начали расстреливать фашистов из пулеметов. С трудом разыскав друг друга, Пастухов и Кобеляцкий бросились к подземной уборной, которая и стала для них убежищем. Они ликовали. Как только бомбежка утихла, они вышли на площадь, где все еще продолжалась сутолока, и двинулись в город. На повороте с Академической улицы на улицу Лелевеля их остановил патруль, стоявший на углу. Пришлось действовать решительно. После нескольких выстрелов гитлеровцы замертво упали. Пастухов и Кобеляцкий забрали у них оружие и, стараясь не бежать, чтобы не вызвать подозрений, направились домой. На следующий день хозяева передали им возникший в городе слух. Говорили, что вечером во время бомбежки спустился большой парашютный десант. Друзья снова направились в город. На улицах стояли патрули. Они проверяли документы и у военных, и у гражданских. У зданий штаба губернаторства и других немецких учреждений, кроме часовых, стояли готовые к бою пулеметы. В этот день партизаны пополнили свои сведения о расположении немецких учреждений, казарм, складов с горючим и боеприпасами. Все эти точки были нанесены на план города. Какая могла бы быть удачная бомбежка! — Это все равно, что сокровище закопать, — невесело шутил Кобеляцкий, складывая лист и пряча его в сапог. — Сокровище твое хоть сгодится когда-нибудь, — ответил Пастухов, — а в эту бумажку через месяц-другой только селедку заворачивать. Следующий день оказался неудачным. Промаявшись до вечера и вернувшись домой, они снова заговорили о том, что им делать с планом города. — Переходить линию фронта, — предложил Пастухов. — Сдать нашим план, а потом обратно. На этом они и согласились. Оставалось уточнить план, нанести на него еще кое-какие объекты. На это требовалось пять-шесть дней. Но вот эти дни и оказались самыми беспокойными для разведчиков. Однажды вечером, вернувшись домой, они застали стариков Шушкевичей в страшном смятении. Днем приходил эсэсовец с полицаями и спрашивал, где находятся их постояльцы. Старик догадался ответить: "Эвакуировались в Краков". В тот же вечер Пастухов и Кобеляцкий узнали от Василия Дзямбы, что жандармы уже дважды наведывались к Руденко — проверяли, кто у него живет. Оставался старик Войчеховский. Но оказалось, что и к нему заходили с проверкой. В этот вечер Василий Дзямба обегал всех своих знакомых. Наконец у одного инженера на Академической улице он нашел квартиру, где можно было день-два переночевать. В ночь на десятое июня Пастухов и Кобеляцкий покинули Львов. Но, выйдя из города, они сразу же столкнулись с отрядом националистов. Пришлось уходить от преследования. Завязывать перестрелку они не стали: можно было сорвать этим все дело. Приближаясь к железной дороге, Пастухов и Кобеляцкий увидели колонну гитлеровцев. Чтобы избежать встречи, партизаны кинулись в сторону, к деревне Берлин. Идти приходилось болотами. Уже у самой деревни они снова наткнулись на группу фашистских солдат. Те обстреляли их и стали преследовать. Разведчики открыли огонь и отступили. После этого, где только ни пытались они проскочить линию фронта, всюду их встречали враги. Пришлось возвращаться во Львов. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Разбив группировку противника в районе Злочева, советская танковая бригада прорвалась на шоссе Злочев — Львов, вышла к подступам города со стороны Зеленой Рогатки и завязала здесь бой с немецкой дивизией. К вечеру двадцатого июля бригаде удалось преодолеть сопротивление противника и значительно продвинуться вперед. Танки ворвались на окраинные улицы Львова. Ночью к командиру бригады, расположившемуся со штабом в одной из уцелевших крестьянских хат, вбежал начальник разведки. — Что, Ивченко? — спросил командир бригады, жестом прерывая начальника штаба, о чем-то докладывающего. — Товарищ полковник, — сказал Ивченко, подходя к столу, — у меня двое городских. Просят допустить до командира бригады. — Что за городские? — спросил полковник. — Партизаны. — Городские партизаны? — протянул полковник и, видимо, желая поскорее покончить с одним делом, чтобы приняться за другое, не стал задавать вопросов, отложил карту и сказал: — Давай их сюда! Двое "городских партизан", — один в поношенном пальто, в несуразной, сбившейся на затылок шляпе, другой в военном обмундировании, наполовину немецком, наполовину нашем, — предстали перед командиром бригады. — Рассказывайте в двух словах! — предупредил Ивченко. Человек в шляпе помедлил, как бы соображая, с чего он начнет, и сказал: — Можем указать, где противотанковые мины, какие здания заминированы, где находится минометная батарея. Полковник и начальник штаба переглянулись. — Откуда сведения? — Собирали, — ответил партизан в военном, очевидно, не склонный вдаваться в подробности. — Хорошо, — сказал полковник. — Спасибо. Кстати, — обратился он к Ивченко, — ты, пожалуйста, распорядись, чтобы товарищей накормили, ну и... в общем учти, запиши, дело стоящее. — Кормить не обязательно, — сказал человек в шляпе. — Вы лучше вот что — давайте людей, мы пройдем подземным ходом, куда вам надо. Если есть взрывчатка, можно будет подорвать что пожелаете... — Подрывать не надо, — заметил полковник. — Город наш. Побережем. Ну а что касается подземного хода, то тут что же, — он обернулся к начальнику штаба, — надо действовать. Полсотни автоматчиков... — Сотню, — вставил Ивченко. — Сотню, — согласился полковник. — Что ж, хорошо. Проведете к центру города сотню автоматчиков, армия спасибо скажет... Ну а поужинать все-таки надо. Или, — он посмотрел на часы, — или, вернее сказать, уже позавтракать... Последние дни — дни наступления Красной Армии — были для Пастухова и Кобеляцкого днями величайшего удовлетворения, когда они как бы вознаграждали себя за испытанное ими бессилие. Они лазили по крышам, обстреливали гитлеровцев из автоматов, спускались в какой-нибудь двор, стреляли из подворотни и снова поднимались на крышу для того, чтобы бить сверху. Неистовое вдохновение носило их по городу — из дома в дом, с крыши на крышу, из подъезда в подъезд. Полковник сказал: — В центре, в театре "Золдатфронтиш", в соборе святого Юрия, засело много фашистов. Сто автоматчиков, ведомые Пастуховым и Кобеляцким, прошли подземными ходами к центру города. Взятие театра потребовало двух часов. За время боев Пастухов и Кобеляцкий ликвидировали гитлеровского наблюдателя и регулировщика с рацией на улице Зимаровича, порвали подземную телефонную связь, откопав и перерубив кабель на Академической улице. Это было их торжество. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Шло время, а Эрлих и Шпилька не возвращались. "Не иначе, как тоже перешли линию фронта", — успокаивали себя Приступа и Дроздов. Никакой другой мысли они не хотели допускать. Незаметно для самих себя они внушали друг другу уверенность в том, что переход Кузнецовым линии фронта прошел благополучно. Сдав представителям советских регулярных войск трофеи своего отряда десять пулеметов, двадцать два автомата, двадцать семь пистолетов, кучу винтовок, — Дроздов и Приступа отправились во Львов и там разыскали Бориса Крутикова. Лейтенант, казалось, еще сильнее исхудал с тех пор, как они не виделись. Он ходил на костылях — потерял ногу. Встретил он их со своей обычной сдержанностью, за которой, однако, скрывалась подлинная радость. "Живы, значит? — приговаривал он, улыбаясь глазами. — И партизанили? Молодцы!" Из рассказа Приступы и Дроздова Крутиков узнал о пребывании Кузнецова в Ганавическом лесу. Сам он не имел никаких сведений о судьбе Николая Ивановича. Сведения Дроздова и Приступы были самыми последними. "Надо немедленно сообщить в Москву командиру о том, что вы видели Кузнецова", сказал он. На вопросы о судьбе своей собственной группы Крутиков отвечал немногословно. Группа пробыла в Гуте-Пеняцкой до конца февраля. Она превратилась здесь в сильный и многочисленный партизанский отряд. Сначала несколько человек, бежавших от оккупантов в леса, а затем около полусотни бывших полицаев, хорошо вооруженных и дисциплинированных, перебив своих командиров-националистов, пришли к Крутикову и соединились с его группой. Двадцать девятого февраля отряд, состоявший из украинцев, русских и поляков, оставил Гуту-Пеняцкую. А через три дня село окружили гитлеровцы. Они подожгли его со всех сторон, спалили дотла все хаты и перебили все население, за исключением семнадцати человек, которые чудом остались в живых. Они-то и нашли Крутикова и рассказали ему об этой неслыханной зверской расправе. Казимира Войчеховского среди этих семнадцати не было. Он погиб ужасной смертью. Каратели связали его, облили керосином и сожгли. ...Через несколько дней после встречи с Крутиковым Приступа увидел на улице знакомую фигуру человека в плаще, похожем на колокол. Он не сразу поверил своим глазам. Неужели Марк Шпилька? Приступа подлетел к нему, схватил за рукав и выкрикнул, задыхаясь, одно только слово: — Ну? И Шпилька рассказал то, о чем так мучительно гадал Приступа, о чем хотели узнать Крутиков и Дроздов, замполит Стехов и Коля Маленький, Жорж Струтинский, носившийся по городу в поисках хоть каких-нибудь данных, и командир отряда, славший запрос за запросом из Москвы. В районе Брод, рассказывал Шпилька, им пятерым пришлось выдержать бой с бандеровцами, одетыми в форму бойцов Красной Армии. Эрлих был убит в этом бою, сам Шпилька, раненный, отполз, двое суток скитался по лесу, пока не пристал к какой-то группе беженцев, а Кузнецов с товарищами, судя по всему, перешел линию фронта. Сведения эти показались Приступе утешительными. Это было все-таки лучше чем неизвестность. Появилась надежда, и Приступа спешил поделиться ею со всеми товарищами. Он, захлебываясь, выкладывал все, что узнал от Шпильки, слово в слово повторял его рассказ, тут же строил и свои предположения, и все они сводились к одному: Кузнецов, Каминский и Белов живы! Вскоре после этого оправившись от болезни, я приехал во Львов в надежде напасть на след Кузнецова. Прямо с вокзала направился я к музею имени Ивана Франко. Мне не терпелось побывать на том месте, где был совершен акт возмездия над Бауэром. Я ходил взад и вперед мимо особняка, живо представляя себе картину события, разыгравшегося здесь десятого февраля 1944 года. Одна мысль, что вот здесь стоял стреляющий Кузнецов, что по этим камням бежал он к своей машине, стоявшей на углу, — одна эта мысль как бы приобщала к подвигу. Тогда же, стоя на этом тротуаре, я дал себе слово рассказать людям о Кузнецове, рассказать как можно большему числу людей, запечатлеть в их памяти его подвиги. При мне было запечатанное его письмо с надписью на конверте: "Вскрыть после моей гибели. Кузнецов". Это письмо лежало с весны прошлого года, с того дня, как Николай Иванович отправился на парад в Ровно. Нет, я не смел его вскрыть. Это значило бы примириться со страшной мыслью, что Кузнецова нет в живых. В те дни, наводя справки всюду, где возможно, я столкнулся с первыми документами о Николае Ивановиче. Документы эти были обнаружены в делах гестапо: гитлеровцы в панике не успели их уничтожить. Я прочел рапорт дирекции криминальной полиции во Львове об убийстве подполковника Ганса Петерса в здании военно-воздушных сил по Валовой улице, дом 11-а. В рапорте указывалось, что подполковник убит неизвестным в форме капитана. Там же, в делах гестапо, находился и рапорт No 96, в котором излагались обстоятельства убийства вице-губернатора Бауэра и Шнайдера. Затем следовало донесение об автомашине, найденной на шоссе близ Куровиц. "С этой автомашины, — гласил гестаповский документ, — 12.2.44 в Куровицах был убит военный патруль майор Кантер. Стрелявшие скрылись". Так постепенно восстанавливались детали. Но они мало что прибавляли к тому, что было уже известно о деятельности Кузнецова во Львове. Многое из того, что им сделано, рассказывал сам Николай Иванович Приступе и Дроздову в лесу. Картину покушения на Бауэра ярко описала мне свидетельница — сторожиха музея имени Франко, находившаяся в тот момент на улице. Я искал дальнейших следов. И вот они наконец обнаружены. В ворохе бумаг, оставшихся в помещении гестапо, найден еще один документ. "Начальнику полиции безопасности и СД по Галицийскому округу 14 Н-90/44. Секретно. Государственной важности, гор. Львов. 2.IV.44 г. Считать дело секретным, государственной важности. Телеграмма-молния В главное управление имперской безопасности для вручения СС группенфюреру и генерал-лейтенанту полиции Мюллеру лично. Берлин При одной из встреч 1.IV.44 украинский делегат сообщил, что одним подразделением украинских националистов 2. III.44 задержаны в лесу близ Белгородки в районе Вербы (Волынь) три советских агента. Арестованные имели фальшивые немецкие документы, карты, немецкие, украинские и польские газеты, среди них "Газета Львивська" с некрологом о докторе Бауэре и докторе Шнайдере, а также отчет одного из задержанных о его работе. Этот агент (по немецким документам его имя Пауль Зиберт) опознан представителем УПА. Речь идет о советском партизане-разведчике и диверсанте, который долгое время безнаказанно совершал свои акции в Ровно, убив, в частности, доктора Функа и похитив генерала Ильгена. Во Львове "Зиберт" был намерен расстрелять губернатора доктора Вехтера. Это ему не удалось. Вместо губернатора были убиты вице-губернатор доктор Бауэр и его президиал-шеф доктор Шнайдер. Оба эти немецкие государственные деятели были расстреляны неподалеку от их частных квартир. В отчете "Зиберта" дано описание акта убийства до малейших подробностей". Во Львове "Зиберт" расстрелял не только Бауэра и Шнайдера, но и ряд других лиц, среди них майора полевой жандармерии Кантера, которого мы тщательно искали. Имеющиеся в отчете подробности о местах и времени совершенных актов, о ранениях жертв, о захваченных боеприпасах и т. д. кажутся точными. От боевой группы Прицмана поступило сообщение о том, что "Пауль Зиберт" и оба его сообщника расстреляны на Волыни националистами-бандеровцами. Представитель ОУН подтвердил этот факт и обещал, что полиции безопасности будут сданы все материалы. Начальник полиции безопасности и СС по Галицийскому округу Доктор Витиска СС оберштурмбанфюрер и старший советник управления". Советские офицеры, разбиравшие бумаги в помещении гестапо, долго читали этот документ, передавая из рук в руки. В комнате царило молчание. Когда я вошел туда, один из офицеров, молодой лейтенант, которого я раньше просил сообщить, если в делах гестапо обнаружится что-либо касающееся Кузнецова, молча протянул мне листки с донесением. — Вы знали его? — спросил он, когда я после долгого прочтения отложил бумагу. Я ответил: — Знал. Лейтенант подошел ко мне, долго собирался со словами и наконец промолвил: — У меня мать и сестру убили в Виннице. Они были заложниками. Когда я прочел в газете про убийство палача Функа, я подумал: спасибо этому человеку. Вы передайте! — Кому же теперь передать? — Не знаю. Товарищам, родным. — Хорошо, передам. — Я тогда думал, — продолжал лейтенант, — кто этот человек, как бы узнать фамилию, из какого города? В газете ничего не писали. Там было сказано "неизвестный" — и все. — Его звали Кузнецов, Николай Иванович, — сказал я. — Он был молодой? — Да. Тридцати двух лет. — В каком он звании? — Гражданский. — Необыкновенный человек!.. Так вы передайте! От нас от всех. — Хорошо. ...В этот вечер мы, боевые товарищи Николая Ивановича, вскрыли его письмо. Мы долго бродили по затемненным улицам Львова, повторяя прямые и мужественные слова, прочитанные нами и отныне навсегда запавшие в душу. В те часы впервые возникла мысль о памятнике, о бронзовом монументе героя, который должны воздвигнуть два города — Ровно и Львов. Но никто из нас не мог отчетливо представить себе фигуру Кузнецова в бронзе, торжественно застывшую над площадью. С этой неподвижной бронзовой фигурой никак не вязался тот живой Кузнецов, которого мы знали, который и сейчас незримо присутствовал среди нас — простой, скромный, обаятельный человек, наш дорогой товарищ. И мы поклялись в ту ночь увековечить его память своими делами, своим служением тому идеалу, ради которого жил и умер он. Я же еще острее осознал свой долг рассказать людям моей Родины историю жизни и гибели Николая Кузнецова. Вот что прочли мы в его письме: "25 августа 1942 г. в 24 часа 05 мин. я опустился с неба на парашюте, чтобы мстить беспощадно за кровь и слезы наших матерей и братьев, стонущих под ярмом германских оккупантов. Одиннадцать месяцев я изучал врага, пользуясь мундиром германского офицера, пробирался в самое логово сатрапа — германского тирана на Украине Эриха Коха. Теперь я перехожу к действиям. Я люблю жизнь, я еще очень молод. Но если для Родины, которую я люблю, как свою родную мать, нужно пожертвовать жизнью, я сделаю это. Пусть знают фашисты, на что способен русский патриот и большевик. Пусть знают, что невозможно покорить наш народ, как невозможно погасить солнце. Пусть я умру, но в памяти моего народа патриоты бессмертны. "Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!.." Это мое любимое произведение Горького. Пусть чаще читает его наша молодежь... abu abu Ваш Кузнецов". Мы с удовлетворением и гордостью встретили Указ Президиума Верховного Совета СССР, которым Николаю Ивановичу Кузнецову посмертно присваивалось звание Героя Советского Союза. ЭПИЛОГ Трудно поверить, что все это происходило с нами — с теми, что сидят сегодня в уютной московской квартире в штатских костюмах и разговаривают отнюдь не о военных, не о партизанских, а о самых что ни на есть мирных делах. Передо мной за столом доктор Цессарский, врач одной из московских клиник и "по совместительству" актер, драматург, человек искусства. Рядом — Валя Довгер, только что приехавшая из Ровно; Владимир Филиппович Соловьев, кандидат геолого-минералогических наук, автор научного труда по океанографии. Звонил Терентий Федорович Новак — собирается прийти. У него большое событие: он окончил Высшую партийную школу... Мы ждем и Лукина он обещал быть попозже: совещание в министерстве... Неужели все это происходило с нами? Бесконечные бои и стычки, рискованные операции, тяжелые переходы, подполье... Теперь все это — дела давно минувших дней. По всему Советскому Союзу разъехались мои товарищи партизаны. Одни вернулись на свои фабрики и заводы, другие — в колхозы, третьи пошли на учебу. Большинство осталось в тех местах, где они жили до войны и где действовал наш отряд. Все они приобщились к мирному труду, стали участниками великой послевоенной стройки. С тем же воодушевлением и упорством, с каким они отстаивали свободу и независимость своей Родины, борются они ныне за дело мира. Ибо каждый из нас знает, что оплот мира — это наша Советская держава; укрепляя ее могущество, умножая ее силу, мы тем самым обеспечиваем прочный мир, делаем невозможной новую войну, которую пытаются навязать нам в своем безумии нынешние претенденты на мировое господство. Что ж, их ждет та же участь, тот же бесславный конец, что и их бесноватого предшественника... abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu abu Я долго и безрезультатно разыскивал родных Николая Ивановича Кузнецова, пока наконец не отправился сам на Урал в надежде встретить людей, знавших нашего героя. В Свердловске такие люди нашлись. Это были друзья Николая Ивановича, товарищи по учебе и по работе. Ныне уральцы знают о подвигах своего земляка и свято чтут его память. В Талице создан музей Кузнецова, установлены мемориальные доски. Земляки героя возбудили ходатайство перед правительством о переименовании села Зырянка в село Кузнецово, а Талицкого района — в Кузнецовский район. Родных Николая Ивановича удалось найти не сразу. Оказывается, все они давно разъехались в разные концы Союза. Мне все же посчастливилось добыть адреса сестер Николая Ивановича — Лидии и Агафьи: мы списались. Брат Виктор сам нашел меня после того, как услышал по радио передачу книги "Это было под Ровно". Произошло это весной 1949 года. До этого времени Виктор Иванович ничего не знал о судьбе брата. Последнее письмо от него он получил летом 1942 года. Николай Иванович отправил его брату на фронт перед своим вылетом из Москвы. Виктор Кузнецов прислал мне это письмо. Вот оно: "Москва, 27 июня 1942 г. Дорогой братец Витя! Получил оставленную тобой открытку о переводе в Козельск. Я все еще в Москве, но в ближайшие дни отправляюсь на фронт. Лечу на самолете. Витя, ты мой любимый брат и боевой товарищ, поэтому я хочу быть с тобой откровенным перед отправкой на выполнение боевого задания. Война за освобождение нашей Родины от фашистской нечисти требует жертв. Неизбежно приходится пролить много своей крови, чтобы наша любимая Отчизна цвела и развивалась и чтобы наш народ жил свободно. Для победы над врагом наш народ не жалеет самого дорогого — своей жизни. Жертвы неизбежны. Я и хочу откровенно сказать тебе, что очень мало шансов на то, чтобы я вернулся живым. Почти сто процентов за то, что придется пойти на самопожертвование. И я совершенно спокойно и сознательно иду на это, так как глубоко сознаю, что отдаю жизнь за святое, правое дело, за настоящее и цветущее будущее нашей Родины. Мы уничтожим фашизм, мы спасем Отечество. Нас вечно будет помнить Россия, счастливые дети будут петь о нас песни, и матери с благодарностью и благословением будут рассказывать детям о том, как в 1942 году мы отдали жизнь за счастье нашей горячо любимой Отчизны. Нас будут чтить освобожденные народы Европы... abu Нет, никогда наша земля не будет под рабской кабалой фашистов. Не перевелись на Руси патриоты, на смерть пойдем, но уничтожим дракона! Храни это письмо на память, если я погибну, и помни, что мстить — это наш лозунг. За пролитые моря крови невинных детей и стариков — месть фашистским людоедам. Беспощадная месть! Чтоб в веках их потомки наказывали своим внукам не совать своей подлой морды в Россию. Здесь их ждет смерть. abu abu abu abu Перед самым отлетом я еще тебе черкну. Будь здоров, братец. Целую крепко. Твой брат Николай". Бессмертна память о павших товарищах. Что перед ней время! Ее хранит вся Украина, хранит предание народа, хранит все живое, все сущее на нашей земле. Хранят ее и яблони, некогда посаженные Новаком при оккупантах и ныне плодоносящие для нас... Как часто мы обращаемся мыслями к тем, кого нет с нами сегодня. "Вы с нами! — говорим мы им. — Мы были одним целым, одной великой армией патриотов; одна великая цель вела нас; одни и те же радости были у нас с вами, одни и те же невзгоды печалили нас и не повергали в уныние, а лишь умножали наши силы. Одна судьба предстояла нам и в будущем — нам предназначено сделать его прекрасным. И если вы погибли, а мы остались жить, то не для того ли, чтобы претворить в дела то, что было вашими мечтами..." {Kodko @ Г. М. Кржижановский @ предисловие @ Кржижановский Г. М. Шу-шу: Из воспоминаний о Владимире Ильиче Ленине @ 1984 @ Лб. 3-6} Г. М. КРЖИЖАНОВСКИЙ Глеб Максимилианович Кржижановский прожил счастливую жизнь. Жизнь Кржижановского была счастливой потому, что революционная борьба — это счастье, а Глеб Максимилианович был бойцом Революции. Было в жизни Глеба Максимилиановича и ещё нечто такое, что сделало её счастливой по-особому. Он был близким другом Владимира Ильича Ленина... Стояли чугунные девяностые годы прошлого века. В эти годы и повстречал студент-технолог Глеб Кржижановский молодого волжанина, имя которого позже стало известно миру. Впервые Кржижановский увидел Владимира Ильича в одной из невзрачных комнатёнок общежития «Общества дешёвых квартир». Дом этот населяли курсистки и студенты, с жандармской «кочки» зрения — люд самый что ни на есть сомнительный. Там-то, в общежитии, и собрались питерские социал-демократы. Потом они виделись часто. Вскоре, как говорил сам Глеб Максимилианович, он начал уличать себя в чувстве какой-то неизъяснимой полноты жизни именно в присутствии Ульянова. «Уходил он, — писал впоследствии Кржижановский, — и как-то сразу меркли краски, а мысли летели ему вдогонку». Это чувство полноты жизни возникало не только оттого, что Владимир Ильич уже тогда был великолепным знатоком Маркса, но и оттого, что были ему присущи простота и сердечность, заразительная весёлость и поистине трогательная внимательность к товарищам. Занятия в рабочих кружках, опасные хлопоты с печатанием и распространением листовок, сокрушительный натиск на противников марксизма, наконец создание «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» — этим полнилось до краёв время. Кончался год девяносто пятый. В одну из декабрьских ночей несколько жандармских карет гулко прокатились по узкой Шпалерной улице. На Шпалерную выходил фасадом печально знаменитый в тогдашнем Питере Дом предварительного заключения. В ночь с 8 на 9 декабря в «предварилку» были доставлены агентами охранки Ленин и его соратники по «Союзу борьбы». За Владимиром Ильичём затворилась дверь камеры № 193. Замок другой камеры в той же «предварилке» защёлкнулся за спиной Кржижановского. Четырнадцать месяцев пробыли они в тюрьме, которую ещё прежнее поколение революционеров окрестило метко и точно — Домом предварительного задушения. Владимир Ильич и в «предварилке» руководил своими друзьями. Ему удалось наладить с ними тайную переписку. «...Получить и прочесть его письмо, — вспоминал Глеб Максимилианович, — это было равнозначно приёму какого-то особо укрепляющего и бодрящего напитка, это означало — немедленно подбодриться и подтянуться духовно». Ленин и его друзья по «Союзу борьбы» были отправлены в сибирскую ссылку. Там разделяли Кржижановского с Владимиром Ильичём уже не тюремные стены, не замки и надзиратели, а расстояние в сто вёрст. Ленин жил в селе Шушенском, Кржижановский — в селе Тесинском. И в Тесинском получал Кржижановский бодрящие весточки от Владимира Ильича. Глеб Максимилианович упрямо добивался от начальства разрешения на поездку в Шушенское. Он приехал к Ленину накануне нового, 1898 года. Приехал на десять дней, и это были по-настоящему праздничные дни. «Живём мы отлично», — с радостью сообщал Владимир Ильич родным. А после отъезда Кржижановского Владимир Ильич писал им: «Глебу очень понравилась Шу-ша: он уверяет, что она гораздо лучше Теси (а я то же говорил про Тесь! Я над ним подшучивал, что, мол, там лучше, где нас нет), что здесь есть лес близко (по которому и зимой гулять отлично) и прекрасный вид на отдалённые Саяны. Саяны его приводят в восторг, особенно в ясные дни при хорошем освещении. Кстати, Глеб стал теперь великим охотником до пения, так что мои молчаливые комнаты повеселели с его приездом и опять затихли с отъездом... Здоровье Глеба у меня несколько поправилось благодаря правильному режиму и обильным прогулкам, и он уехал очень ободрённый». А перед тем как совсем оставить Минусинский округ, Кржижановский вновь посетил Шушенское. На всю жизнь запомнился ему Владимир Ильич, идущий своим упругим, энергическим шажком по берегу Енисея, и снега вокруг, и холодный диск луны, и мерцающий лёд, и хруст мёрзлого снега. В ту ночь Ленин рассказывал Кржижановскому о том, как мыслит он будущую революционную работу... В подполье, в тюрьме, в ссылке возникли и укрепились навсегда задушевные отношения Владимира Ильича Ленина с Глебом Максимилиановичем Кржижановским. Надолго разлучались они. Но сколько б ни длилась разлука, где б ни увидел вновь Ленина Кржижановский — в женевском ли эмигрантском предместье, в вулканическом ли Питере дней первой русской революции, в кремлёвском ли кабинете после Октября, — каждый раз и всё с большей силой охватывало Глеба Максимилиановича чувство «полноты жизни», и всякий раз получал он тот «бодрящий напиток», который окрылял душу. Когда же началось строительство нового мира, Председатель Совета Народных Комиссаров В. И. Ленин поручил своему старому соратнику, в партбилете которого значился 1893 год как год вступления в партию, дело громаднейшей важности. «Коммунизм, — говорил Владимир Ильич, — это есть Советская власть плюс электрификация всей страны». Вот этот «плюс» и поручил Ленин планировать Кржижановскому. Глеб Максимилианович возглавил в 1920 году комиссию, составлявшую великий план Электрической Зари. Долгие годы работал Глеб Максимилианович председателем Госплана. Много лет был ой членом Центрального Комитета партии. Годы и годы занимал пост вице-президента Академии наук СССР. Пятью орденами Ленина наградил его народ, удостоил высокого звания Героя Социалистического Труда. Г. М. Кржижановский умер в марте 1959 года. Когда прах Глеба Максимилиановича принимала Кремлёвская стена, над Красной площадью гремела «Варшавянка», та грозная «Варшавянка», автором русского текста которой был Кржижановский, та огненная «Варшавянка», с которой он и его товарищи вышли из тюремных ворот, отправляясь в ссылку, та победная «Варшавянка», которую пели в пороховом дыму баррикад и в армейских эшелонах, на похоронах павших и на первых субботниках: За лучший мир боролся Глеб Максимилианович Кржижановский. Счастливую он жизнь прожил! {Кржижановский Г. М. @ Шу-шу @ документальный рассказ @ Кржижановский Г. М. Шу-шу: Из воспоминаний о Владимире Ильиче Ленине @ 1984 @ Лб. 7-31} ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С Владимиром Ильичём Лениным я познакомился на собрании нашего марксистского кружка в 1893 году. В то время в Петербурге существовало несколько подпольных революционных кружков. Наш кружок был не очень многочисленным. Состоял он главным образом из таких же, как я, студентов Технологического института. Как-то один из товарищей сообщил нам, что в Петербург приехал Владимир Ульянов — брат известного революционера Александра Ульянова, казнённого царём. Об Александре мы все, конечно, слышали, но младшего Ульянова никто из нас тогда не знал. И вот на квартиру Зинаиды Павловны Невзоровой, где собрался наш кружок, пришёл совсем молодой человек, лет двадцати трёх, очень скромный и как будто на первый взгляд ничем не примечательный. Но как только Ульянов заговорил, задал несколько вопросов, бросил несколько реплик, нас поразили острота и глубина их. И через несколько минут он совершенно завладел нашим вниманием. Владимир Ильич восхищал всех, кто с ним соприкасался, не только силой своего ума и исключительной одарённостью, но всем своим духовным обликом, высоким строем души. И лицо его было прекрасно именно одухотворённостью. В самую первую минуту его внешность могла показаться простой, обычной, но это лишь в самую первую минуту. Острый взгляд его блестящих тёмных глаз, огромный, прекрасных очертаний лоб поражали каждого. Трудно передать выражение его лица, его глаз. Порой, когда он задумывался, глаза казались грустными и суровыми, порой в них мелькала лёгкая, лукаво-ироническая насмешка в соединении с какой-то удивительной глубокой проникновенностью. Во взгляде его была такая сила и живость, что сразу можно было сказать: это человек необычайной энергии. Работа революционера — очень напряжённая работа. Революционером не может быть «тёпленький» или «тепловатый» человек. Здесь нужна страстная энергия. Мы все сразу почувствовали в юноше Ульянове этот страстный темперамент борца. Он создан был для борьбы. В тот же вечер, когда мы познакомились с Владимиром Ильичём, он прочёл нам свою новую работу, посвящённую особенно волновавшей тогда нас, русских марксистов, теме: каким будет путь экономического развития России. Владимир Ильич в своей работе дал такое чёткое, глубокое и бесспорное решение мучивших нас вопросов, что мы были совершенно потрясены. Мы поняли, что этот человек видит так далеко, как никто из нас. С этого первого вечера Владимир Ильич стал центром, руководителем нашего кружка. ЗАМОРСКИЙ ПОДАРОК За обнажённый лоб и огромные знания Владимиру Ильичу пришлось поплатиться кличкой «Старик». Несмотря на молодость нашего «Старика», прозвище за ним закрепилось. Не много времени прошло с тех пор, как мы познакомились с Владимиром Ильичём, а всё в нашем кружке переменилось, работа кружка стала совсем иной. Прежде мы были связаны только с небольшой группой рабочих, которым помогали изучать марксистскую теорию, а теперь перешли к широкой агитации на фабриках и заводах. Мы организовывали митинги, маёвки, распространяли прокламации. С этой целью Владимир Ильич объединил в Петербурге все марксистские рабочие кружки в один «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Мы явно грешили тем, что частенько захаживали друг к другу не по деловому поводу, а просто для того, чтобы «отвести душу». Владимир Ильич запретил нам такие посещения. — Помните, что мы ведём острую борьбу с самодержавием, — сказал он. — Нам надо учиться конспирации у старых революционеров. Сам Владимир Ильич был великолепным конспиратором. Он умел очень ловко скрываться от сыщиков. Он тщательно изучил расположение проходных дворов Петербурга и, отправляясь на «явку», частенько брал с собой запасную шапку. Заметив шпика, он быстро заходил в ближайший проходной двор, переодевал на ходу шапку, приподнимал воротник и появлялся уже на другой улице совсем неузнаваемым. Прошло немного месяцев моего знакомства с этим своеобразным «Стариком», как я уже начал уличать себя в чувстве какой-то особой полноты жизни именно в присутствии, в дружеской беседе с этим человеком. Уходил он — и как-то сразу меркли краски, а мысли летели ему вдогонку... В 1895 году Владимир Ильич ездил за границу, чтобы установить связь с группой русских марксистов-эмигрантов. Возвращаясь из-за границы, Ленин сумел спрятать от сыщиков и провезти в чемодане с двойным дном нелегальную литературу и ещё один заморский подарок: начинавший в то время входить в употребление мимеограф*. * Мимеограф — станок, на котором размножали листовки. Жандармы подозревали, что Ленин из-за границы приехал не с пустым чемоданом, и установили за ним наблюдение. Но Владимир Ильич тоже догадался, что за чемоданом следят, и решил провести шпиков. Заехав к одним знакомым и вынув из чемодана печатный прибор, Владимир Ильич передал пустой чемодан двум студентам и поручил «утопить» его обязательно на виду у шпиков. Потом мы все до колик хохотали над рассказом этих студентов. Два часа они возили по городу на извозчике чемодан, набитый камнями. За ними неизменно следовали на другом извозчике шпики. Наконец студенты со всеми предосторожностями, но так, чтобы шпики видели, утопили чемодан в Екатерининском канале. Вот была жандармам забота вытаскивать из воды чемодан с камнями! — Рожи-то, рожи-то у них какие были при этом! — хохотал Владимир Ильич. А этот мимеограф немало поработал впоследствии для дела просвещения петербургского пролетариата. ДРУГ БОЛЕН Однажды Владимир Ильич простудился и заболел. У него открылось воспаление лёгких. Страшная по тем временам болезнь даже для молодого крепкого организма. Мы очень волновались за Владимира Ильича. Совсем недавно в Петербурге умерла сестра Владимира Ильича — Ольга. Во время болезни Владимир Ильич стал нам всем как-то ещё ближе, ещё дороже. Мы боялись потерять его. По очереди дежурили мы у постели больного. Болел Владимир Ильич тяжело. Он лежал неподвижный, весь укутанный компрессами, обложенный грелками. Особенно больно было смотреть на его исхудавшее лицо. Сам Ленин стойко переносил болезнь. — Только, пожалуйста, ничего не сообщайте Марии Александровне. Мама и так много пережила за последнее время, — просил он нас. Иногда, очнувшись от забытья и видя кого-нибудь у постели, Ильич спрашивал: — Зачем вы дежурите у постели? Вы идите-ка к своим делам. Ничего, я сам. Как радовались все мы выздоровлению Ильича! С какой энергией мы под его руководством развернули нелегальную революционную работу среди петербургских рабочих! «ПРЕДВАРИЛКА» К концу зимы 1895 года тучи явно сгущались над нами. Хуже всего было то, что шпионская слежка приобретала временами до некоторой степени загадочную форму. Выходишь из дому, стараясь замести за собой следы по всем правилам конспирации, и вдруг на каком-нибудь отдельном этапе своего пути видишь как из-под земли выросшую фигуру явно выслеживающего шпиона. Впоследствии при наличности таких примет мы, конечно, поступали гораздо более практично: сменяли паспорта и район действия, но в те времена мы были ещё неискушёнными новичками. Прибавьте к этому ещё и тот естественный молодой задор, который влечёт к отважным операциям, прямой лобовой атаке... Так или иначе, но 8 декабря 1895 года, глубокой ночью, мы очутились в том своеобразном здании на Шпалерной улице, которое именовалось петербургской «предварилкой» (Дом предварительного заключения). В стенах этого дома нам предстояло провести целых четырнадцать месяцев... Несмотря на крайне суровый режим тогдашней «предварилки», нам всё же удалось при посредстве тюремной библиотеки и при посредничестве лиц, приходивших к нам на свидания, вступить в деятельные сношения друг с другом. Мы сидели в «одиночках». Пять шагов в длину, три шага в ширину. Высоко под потолком — небольшое оконце. Откидные стол и стул, ввинченная в стену кровать, в двери — глазок для надзирателя. Каждый день нас по одному выводили гулять. Гуляли мы в маленьких деревянных клетушках, разгораживающих тюремный двор. В середине, на вышке, медленно расхаживал часовой, следя за тем, чтобы заключённые не переговаривались. Из окна моей камеры, подтянувшись на руках, можно было увидеть тюремный двор и товарищей на прогулке. Это было не так-то просто: сквозь глазок в тяжёлой запертой двери почти непрерывно следил надзиратель. Но никакие силы не могли удержать меня в те часы, когда на прогулке должен был быть, по моим расчётам, Владимир Ильич. И сейчас проносится в моей памяти дорогое его лицо, эти поспешные сигналы и невольная оглядка на находящегося в центре круга прогулок угрюмого часового. Как-то раз я смотрел в окно. По двору гулял Владимир Ильич. Вдруг он оглянулся на часового, потом посмотрел на меня с какой-то особой весёлой напряжённостью во взгляде и поспешно на пальцах протелеграфировал мне по тюремной азбуке: «Под тобой ХОХОЛ». «Хохлом» мы звали нашего товарища Степана Ивановича Радченко. Я бросился на пол своей надоевшей камеры и в узкое отверстие, окружающее обшлагом железную трубу отопления, кричу своему соседу: — Степан! Степан! Снизу доносится приглушённый голос: — Неужели это ты здесь? Быстро написав шифрованную записку о том, как мы держались на допросе и что надо говорить, я протолкнул записку в щель. Было удивительно, что его посадили рядом со мной: тюремное начальство всегда старалось окружить политических заключённых уголовниками. И Владимир Ильич не замедлил использовать эту ситуацию. А потом на допросе следователь удивлялся согласованности показаний только что арестованного Радченко с нашими показаниями. Мы условились о шифре для переписки ещё на воле, зная, что революционер должен быть готов к любым неожиданностям. В тюрьме мы все вели деятельную переписку друг с другом. В письмах делились новостями, полученными с воли, рассказывали о своей жизни в тюрьме. Использовали мы для этого книги из тюремной библиотеки, уговорившись заранее, в каких книгах, на какой странице искать условные значки. Помню один курьёзный случай в нашей переписке. Владимир Ильич ждал письма от меня. Получив из тюремной библиотеки нужную книгу, он стал расшифровывать условленную страницу. Что такое? Ничего не получается. Ох и рассердился на меня Владимир Ильич, думая, что я всё напутал! Два дня, бился он, расшифровывая это письмо, и всё же наконец прочитал его. Оказалось, что это писал кто-то другой, и совсем другим, незнакомым шифром. Со своей обычной настойчивостью Владимир Ильич сумел раскрыть секрет шифра. За все четырнадцать месяцев отсидки мне ни разу не пришлось столкнуться с Владимиром Ильичём в каком-нибудь из длинных коридоров «предварилки». Но когда в тех же коридорах с грохотом волокли целые корзины книг, я прекрасно отдавал себе отчёт, что поглощать эти книги мог только один Владимир Ильич... Не приходится останавливаться на том, как заразителен был пример учёбы Владимира Ильича в стенах тюрьмы для нас и как мы вместе с ним старались использовать своё узничество в качестве своего рода сверхуниверситета. Однако ещё большую роль в этом направлении он сыграл для всего нашего кружка за время пребывания в ссылке. ШУ-ШУ В пятидесяти шести верстах от Минусинска по Енисею, на реке Шушь, расположилось село Шушенское, где отбывал ссылку Владимир Ильич. Мне и В. В. Старкову назначили местом ссылки село Тесинское. Остальных наших товарищей сослали в другие места, на расстояние десятков и сотен вёрст друг от друга. Царские жандармы не разрешали революционерам даже в далёкой сибирской ссылке жить вместе. Село Шушенское Владимир Ильич в шутку называл «Шу-шу-шу». Своей матери, Марии Александровне, к которой он относился с нежной заботливостью и с каждой почтой посылал подробные письма, Владимир Ильич описывал «Шу-шу-шу» как «недурное село», где он устроился настолько хорошо, что беспокоиться матери уже нет резонов. В одном из своих писем он даже написал: «Лето я проведу, следовательно, в «Сибирской Италии», как зовут здесь юг Минусинского округа». В этой «Италии» нередко случались морозы в сорок и больше градусов! Изредка нам удавалось ездить друг к другу в «гости». И это были самые радостные дни в нашей однообразной ссыльной жизни. В конце 1897 года мне разрешили поездку в Шушенское. Накануне нового, 1898 года Владимир Ильич писал своей матери: «У меня теперь живёт вот уже несколько дней Глеб, получивший разрешение на 10-дневную поездку ко мне. Живём мы отлично и очень много гуляем, благо погода стоит большей частью очень тёплая. После одного дня, когда мороз доходил, говорят, до 36°R (недели полторы назад) и после нескольких дней с метелью («погодой», как говорят сибиряки), установились очень тёплые дни, и мы охотимся очень усердно, хотя и очень несчастливо. Зимой какая уж тут охота! Прогулки зато приятные». А в другом письме к ней он писал: «Праздники были нынче в Шу-шу-шу настоящие, и я не заметил, как прошли эти десять дней. Глебу очень понравилась Шу-ша: он уверяет, что она гораздо лучше Теси (а я то же говорил про Тесь! Я над ним подшучивал, что, мол, там лучше, где нас нет)...» В этом письме Владимир Ильич просил прислать нот для меня, он постоянно заботился о товарищах больше, чем о самом себе. Правда, это не мешало ему мило, необидно, как только он один умел это делать, подшучивать над моей страстью к пению. Как-то после окончания ссылки сестра Владимира Ильича — Мария Ильинична Ульянова («Маняша», как звал её Ленин) показала мне его письма из Шушенского. «На вопрос Маняши, — писал Ильич, — какой у Глеба голос. Гм, гм! Должно быть, баритон, что ли. Да он те же вещи поёт, что и мы, бывало, с Марком* «кричали» (как няня выражалась)». * Марк Тимофеевич Елизаров — профессиональный революционер, соратник и друг Владимира Ильича, муж Анны Ильиничны Ульяновой. Владимир Ильич особенно любил песню о борьбе за свободу: «Смело, товарищи, в ногу» и переведённые мною с польского языка революционные песни «Варшавянка» и «Беснуйтесь, тираны». Как-то нам, ссыльным революционерам, удалось собраться всем вместе. Нам нужно было поговорить об очень важных политических вопросах. Обсуждением руководил Владимир Ильич. А когда мы кончили работу, он же был зачинщиком веселья. В жизни Ленин был очень простым, общительным, весёлым человеком. — Такой учёный человек и такой простой! — говорили про него сибирские крестьяне. Всё в нём привлекало. И то, как он насмешливо прищуривал глаз, и даже то, как он картавил. Я очень любил, когда он, сунув пальцы под мышки за жилет, чуть склонив голову к плечу, начинает стремительно ходить по комнате. Было в этой его позе что-то удивительно милое. Смеялся Владимир Ильич от души, до слёз, как может смеяться только очень хороший человек. Недаром его так любили дети, и он так любил детей. Но он мог быть и суровым, когда это требовалось для блага народа. Ленин очень любил Некрасова. Он часто повторял некрасовские строчки: ЗА РАБОТОЙ Владимир Ильич всегда очень много работал. И в ссылку и в тюрьму ему присылали массу книг. Мы дивились, когда он успевал их прочитывать. А ведь он не просто читал книги, он тщательно изучал их, делал выписки, заметки. В ссылке Ленин написал свыше тридцати работ, в числе их и большую книгу — «Развитие капитализма в России». И при этом для заработка он вынужден был переводить книги с английского и немецкого языков. Владимир Ильич всё делал страстно, с увлечением. Когда я был у него в Шушенском, он вставал всегда первым, рано утром, и начинал энергично трясти меня: — Вставай, лежебока! Умывшись ледяной водой, сделав гимнастику и позавтракав, Ленин садился за работу. Владимир Ильич во всём любил порядок и чистоту. Комната его была опрятно убрана. Все вещи лежали на своих местах. Одежда его тоже была аккуратна, никогда, даже в домашней обстановке, он не ходил одетым небрежно. А какой идеальный порядок был у него на столе! Всё всегда было на месте, ничего не приходилось искать. Работал Ленин необычайно сосредоточенно, сразу же целиком погружался в работу, и видно было, что она доставляет ему наслаждение. Писал Владимир Ильич чётким «бисерным» почерком, с изумительной быстротой. Листки с выписками выглядели у него так же аккуратно, как и переписанные набело рукописи. Этих листков с выписками из книг и с заметками было у Владимира Ильича огромное количество. Ведь только для того чтобы написать «Развитие капитализма в России», он прочёл больше шестисот книг! Особенное внимание он уделял статистическим сборникам: из цифровых данных — «точных и бесспорных фактов» — создавалась правдивая картина положения в стране. Вспоминая Шушенское, я так и вижу Владимира Ильича со счётами, на которых он часами складывал цифры, сопоставлял, сравнивал и затем снова проверял их на счётах. Иногда он вдруг откладывал книгу в сторону и прохаживался по комнате, раздумывая над прочитанным, потом вновь углублялся в чтение. Он любил обдумывать свои мысли на ходу. Нередко во время прогулок он обсуждал с нами то, что собирался написать. А когда писал, то время от времени перечитывал написанное вслух. — Всё понятно? — спрашивал он. И если что-то казалось нам спорным или туманным, он исправлял написанное, добиваясь предельной чёткости мысли, ясности языка. Владимир Ильич любил словари и часто пользовался ими. Стоило при нём употребить какое-либо слово, произношение или смысл которого казался Владимиру Ильичу спорным, как он немедленно учинял допрос: — Откуда вы взяли это слово? Вы правильно его употребляете? Посмотрим, что скажут словари. И он доставал с полки словарь. Однажды мы со Старковым послали Владимиру Ильичу какой-то наш перевод с немецкого, чтобы он высказал своё мнение о нём. Владимир Ильич вернул нам рукопись с многочисленными пометками и поправками. Это был для нас очень поучительный урок того, как тщательно надо работать над каждой фразой, над каждым словом. Ни в чём: ни в работе, ни в жизни — Ленин не терпел небрежности. КАК ВСЕ В трудные, голодные годы Владимиру Ильичу часто присылали подарки. Иногда их приносили деревенские ходоки. — Неудобно, знаете, отказаться, — с застенчивой улыбкой говорил он, — от души присылают, обижаются, когда отсылаю обратно. Посылки Владимир Ильич обычно отправлял в детские дома или угощал товарищей тем, что ему присылали. — Пейте сладкий чай. Вам полезно, — уговаривал он меня, получив посылку с Украины. — А вы? Почему вы пьёте чай вприкуску с маленьким кусочком сахару? Кладите в стакан... — Нет, нет, я привык так, — отвечал Ленин. А дело, конечно, было не в привычке. Просто он хотел жить, как жили все в это трудное время. Владимир Ильич очень любил и понимал, как все в семье Ульяновых, музыку. Но после революции, когда Ленин особенно напряжённо работал, он отказал себе в этом удовольствии. — Не могу, Глеб Максимилианович: она слишком сильно на меня действует, — говорил он. Он всего себя отдавал работе во имя революции. По отношению к себе Владимир Ильич был беспощаден. От напряжённого умственного труда он страдал бессонницей. Ночью, перед сном, он ходил гулять, чтобы заснуть. Но и это не помогало. И утром он выходил из комнаты совершенно измученным. Я часто уговаривал Владимира Ильича отдохнуть, поберечься и однажды сказал ему, что он работой погубит себя. — А разве наше дело не стоит этого? — ответил мне Ленин. НЕСБЫТОЧНОЕ СБЫЛОСЬ Тяжело было нашей стране в начале 1920 года. У нас ещё не кончилась гражданская война, и послевоенная разруха давала себя знать на каждом шагу: стояли фабрики и заводы, поезда не ходили, не хватало продовольствия, в стране был голод. И вот в это трудное время Владимир Ильич созвал нас, русских учёных и инженеров, и поручил нам составить единый государственный план электрификации России. Могучая сила электричества должна была помочь нам перестроить всё хозяйство, построить в нашей стране социализм. Этот план Владимир Ильич называл впоследствии программой нашей партии. Многим смелый план Владимира Ильича казался дерзкой, несбыточной мечтой. Английский писатель Уэллс, приехав в Россию, беседовал с Владимиром Ильичём о плане ГОЭЛРО. Он был убеждён, что электрификация возможна в такой стране, как Англия, но по отношению к огромной, разорённой войной России — это фантастика. И всё же убеждённость Владимира Ильича, его неиссякаемая энергия поколебали даже Уэллса, и он признал, что считает электрификацию России возможной, если за это дело возьмётся Владимир Ильич. Как председатель комиссии по составлению плана ГОЭЛРО и как председатель Госплана я часто приходил к Владимиру Ильичу в Кремль, советовался с ним по делам электрификации. Комиссия должна была подготовить проект плана в очень короткий срок. Работали мы с лихорадочной поспешностью, отправляя книгу в типографию по частям, как только были готовы отдельные главы. Один экземпляр набранной рукописи прямо из типографии посылали Ленину. Как мы волновались, ожидая его телефонного звонка! Владимир Ильич остался доволен нашей работой. Помню, что он внёс в корректуру лишь одну поправку. Между тем в других случаях, когда приходилось показывать Ленину свои статьи, он возвращал их, испещрённые выразительными подчёркиваниями и не менее выразительными замечаниями на полях. «Да!» — писал он на полях той страницы, с которой соглашался. «Гм-гм», — иронически помечал он в тех местах, где я был неточен. А найдя пометку «Ха!», я знал, что уж тут-то я совсем провалился, недодумал чего-то. С необычайным душевным подъёмом шли мы всегда к Ленину в Кремль. Присутствие Владимира Ильича заставляло особенно напряжённо работать мысль. Бывало, идёшь к нему и как-то незаметно для себя подтягиваешься, стараешься сам решить трудные вопросы, чтобы не отнимать у Владимира Ильича лишнего времени. Владимир Ильич удивительно умел выслушивать людей. Он обладал особым даром с полуслова подхватывать и направлять мысль собеседника, не прерывая его, не навязывая своего мнения. В самых сложных, неизвестных ему вопросах, например в вопросах техники, он разбирался удивительно быстро. Я даже подшучивал над ним, что техника много потеряла от того, что в юности он изучал юриспруденцию. Всё, что было связано с вопросами науки, очень интересовало Ленина. Даже в те немногие минуты отдыха, которыми располагал Владимир Ильич, не было лучшего средства отвлечь его от повседневных забот, чем беседа о новостях науки и завоеваниях техники. В период нашей работы над планом ГОЭЛРО Владимир Ильич входил во все подробности плана, интересовался, как можно использовать торфяные болота, где лучше ставить электрические станции, сколько областей возможно осветить в первую очередь при тогдашнем нашем состоянии техники, сколько лампочек мы можем сделать, сколько надо заготовить столбов, изоляторов, проводов. По указанию Владимира Ильича в уезды и волости рассылались анкеты с подробными вопросами относительно электрификации. Владимир Ильич стремился привлечь весь народ к обсуждению плана ГОЭЛРО и его выполнению. Когда он прочитал наш план, он написал в письме: «Нельзя ли добавить план не технический, а политический или государственный, т. е. задание пролетариату?» Он говорил, что надо доказать народу громадную выгодность, необходимость электрификации, надо увлечь рабочих и крестьян этой великой программой. Глубокая, неиссякаемая вера в народ, в его могучие творческие силы жила во Владимире Ильиче. И он, как никто другой, умел вызвать к жизни эти силы, направить их. Он был подлинным вождём народа. {Александр Герцен @ Сорока-воровка @ повесть @ ӧтуввез @@} Александр Герцен (Посвящено Михайлу Семеновичу Щепкину) СОРОКА-ВОРОВКА Повесть * Терпсихора, Эрато, Талия — в древнегреческой мифологии музы: танца, любовной поэзии, комедии. — Заметили ли вы, — сказал молодой человек, остриженный под гребенку, продолжая начатый разговор о театре, — заметили ли вы, что у нас хотя и редки хорошие актеры, но бывают, а хороших актрис почти вовсе нет и только в предании сохранилось имя Семеновой; не без причины же это. abu — Причину искать недалеко; вы ее не понимаете только потому, — возразил другой, остриженный в кружок, — что вы на все смотрите сквозь западные очки. Славянская женщина никогда не привыкнет выходить на помост сцены и отдаваться глазам толпы, возбуждать в ней те чувства, которые она приносит в исключительный дар своему главе; ее место дома, а не на позорище. abu Незамужняя — она дочь, дочь покорная, безгласная; замужем — она покорная жена. Это естественное положение женщины в семье если лишает нас хороших актрис, зато прекрасно хранит чистоту нравов. — Отчего же у немцев, — заметил третий, вовсе не стриженный, — семейная жизнь сохранилась, я полагаю, не хуже, нежели у нас, и это нисколько не мешает появлению хороших актрис? Да потом я и в главном не согласен с вами: не знаю, что делается около очага у западных славян, а мы, русские, право, перестаем быть такими патриархами, какими вы нас представляете. abu — А позвольте спросить, где вы наблюдали и изучали славянскую семью? У высших сословий, живущих особою жизнию, в городах, которые оставили сельский быт, один народный у нас, по большим дорогам, где мужик сделался торгашом, где ваша индустрия развратила его довольством, развила в нем искусственные потребности? Семья не тут сохранилась; хотите ее видеть, ступайте в скромные деревеньки, лежащие по проселочным дорогам. — Однако, странное дело, большие дороги, города, все то, что хранит и развивает других, вредно для славян, так, как вам угодно их представлять; по-вашему, чтоб сохранить чистоту нравов, надобно, чтоб не было проезда, сообщения, торговли, наконец, довольства, первого условия развивающийся жизни. Конечно, и Робинзон, когда жил один на острове, был примерным человеком, никогда в карты не играл, не шлялся по трактирам. — Все можно представить в нелепом виде; шутка иногда рассмешит, но опровергнуть ею ничего нельзя. Есть вещи, которых при всей ловкости западного ума вы не поймете, ну, так не поймете, как человек, лишенный уха, не понимает музыки, что ему вовсе не мешает быть живописцем или чем угодно. Вы не поймете никогда, что бедность, смиренная и трудолюбивая, выше самодовольного богатства. Вы не поймете нашего семейного, отеческого распорядка ни в избе, где отец — глава, ни в целом селе, где глава общины — отец. Вы привыкли к строгим очертаниям прав, к рамам для лиц, сословий, к взаимному обузданыо и недоверью, — все это необходимо на Западе: там все основано на вражде, там вся задача государственная, как сказал ваш же поэт, в ловкой борьбе: Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый, Пружины смелые гражданственности новой.* * «Здесь натиск пламенный…» — из стихотворения А. С. Пушкина «К вельмлже» (1830). — Этой дорогой я не думаю, чтоб мы скоро добрались до решения вопроса, отчего у нас редки актрисы, — сказал начавший разговор. — Если для полноты ответа вы хотите chemin faisant* разрешить все исторические и политические вопросы, то надобно будет посвятить на это лет сорок жизни, да и то еще успех сомнителен. * Попутно (фр.). Вы, любезный славянин, сколько я понимаю, хотите сказать, что у нас оттого нет актрис, что женщина существует не как лицо, а как член семейства, которым она поглощается: тут много истинного. Однако вы полагаете, что семейство — в маленьких деревеньках; ну, а ведь актрисы берутся не из этих же деревенек, к которым нет проезда. — Здесь позвольте мне отвечать вам, — заметил европеец (так мы будем называть нестриженого), — у нас вообще и по шоссе, и по проселочным дорогам женщина не получила того развязного нрава участия во всем, как, например, во Франции; встречаются исключения, но всегда неразрывные с каким-то фанфаронством, — лучшее доказательство, что это исключение. Женщина, которая бы вздумала у нас вести себя наравне с образованным мужчиной, не свободно бы пользовалась своими правами, а хотела бы выказать свое освобождение. — Конечно, такая женщина была бы урод; и по счастию, — возразил славянин, — не у нас надобно искать la femme emancipee,* да и вообще надобно ли ее где-нибудь искать — я не знаю. * Эмансипированную женщину (фр.). Вот что касается до человеческих прав, то обратите несколько внимания на то, что у нас женщина пользовалась ими с самой глубокой древности больше, нежели в Европе, ее именье не сливалось с именьем мужа, она имеет голос на выборах, право владения крестьянами. — Конечно, из прав, которыми пользуются у нас дамы, не все принадлежат европейской женщине. Но, извините, здесь речь вовсе не о писанных, правах, а именно о правах неписанных, об общественном мнении. Что сказали бы мы сами, если бы в нашу беседу, очень тихую и не имеющую в себе ничего оскорбительного, вдруг явилась одна из знакомых дам? Я уверен, что и нам и ей было бы не по себе; мы совсем иначе настраиваем себя, если предвидим дамское общество: в этом недостаток уважения к женщине. — Как вы начитались Жоржа Санда. abu Мужчина вовсе не должен быть с женщинами нараспашку; и зачем женщина пойдет делить его беседу? Мне ужасно нравятся мужские собрания, в которые не мешаются дамы, — в этом есть что-то строгое, неизнеженное. abu — И чрезвычайно гуманное относительно женщин, которые покинуты дома. Вы, я думаю, пошли бы в запорожские казаки, если б попрежде родились. — Ваша мысль до того иностранная, что вы и слова русского не прибрали, чтоб ее выразить. Как будто мало женщине дела в скромном кругу домашней жизни; я не говорю уж о матери, которой обязанности и так святы и так сложны. — Ох, этот скромный круг! Император Август, который разделял ваши славянские теории,* держал дочь дома и с улыбкой говорил спрашивавшим о ней: «Дома сидит, шерсть прядет». * Август… разделял ваши славянские теории… Ну, а знаете, нельзя сказать, чтоб нравы ее сохранились совершенно чистыми. По-моему, если женщина отлучена от половины наших интересов, занятий, удовольствий, так она вполовину менее развита и, браните меня хоть по-чешски, вполовину менее нравственна: твердая нравственность и сознание неразрывны. — Герцен здесь иронически сопоставляет отношение славянофилов к семье с позицией римского императора Кая Августа (63 до н. э. — 14 н. э.), рядом законов стремившегося укрепить устои римской семьи. — Теперь мой черед вам возражать, — сказал начавший разговор. — Каждый видел своими собственными глазами, что у нас в образованных сословиях женщины несравненно выше своих мужей; вот и ловите жизнь после этого общими формулами. Дело очень понятное. Мужчина у нас не просто мужчина, а военный или статский; он с двадцати лет не принадлежит себе, он занят делом: военный — ученьями, статский — протоколами, выписками, а жены в это время, если не ударятся исключительно в соленье и варенье, читают французские романы. — Поздравляю их. Должно быть хорошо образование, — вставил славянин, — которое можно почерпнуть из Бальзака, Сю, Дюма, из этой болтовни старика, начинающего морализировать от истощенья сил. abu — Я с вами, пожалуй, соглашусь, хоть я и не говорил, что дамы читают именно те романы, о которых вы говорите; и тут, удивительное дело, самые пустые французские романы больше развивают женщину, нежели очень важные занятия развивают их мужей, и это отчасти оттого, что судьба так устроила француза: что б он ни делал, он все учит. Он напишет дрянной роман с неестественными страстями, с добродетельными пороками и с злодейскими добродетелями да по дороге или, вернее, потому, что это совсем не по дороге, коснется таких вопросов, от которых у вас дух займется, от которых вам сделается страшно, а чтоб прогнать страх, вы начнете думать. Положим, что вопросов-то и не разрешите вы, да самая возбужденность мысли есть своего рода образование. Вот, видя это отношение женского образования у нас к мужскому, я и удивляюсь, что нет актрис. — Да что же вам еще надо, — возразил с запальчивостью славянин, — у нас нет актрис потому, что занятие это несовместно с целомудренною скромностию славянской жены: она любит молчать. — Давно бы вы сказали, — прибавил европеец, — вы больше объяснили, нежели хотели. Теперь ясно, отчего у нас актрис нет, а танцовщиц очень много. Но шутки в сторону. Я думаю, у нас оттого нет актрис, что их заставляют представлять такие страсти, которых они никогда не подозревали, а вовсе не от недостатка способностей. Каждое чувство, повторяемое артистом, должно быть ему коротко знакомо для того, чтоб его выразить не карикатурно. Китайца в «Opium et champagne»* ничего не значит представить, но есть ли возможность, чтоб я хорошо сыграл индейского брамина, повергнутого в глубокое отчаяние оттого, что он нечаянно зацепился за парию,* или боярина XVII столетия, который в припадке аристократического местничества, из point d'honneur, валяется под столом, а его оттуда тащат за ноги. * «Опиум и шампанское, или война с Китаем» — французский водевиль, переведенный в 1842 г. Д. Григоровичем при участии В. Зотова. * Пария — одна из низших каст в Индии, в обычном значении — бесправные, отверженные, угнетаемые классы населения. Если б, в самом деле, у нас женщина не существовала как лицо, а была бы совершенно потеряна в семействе, тут нечего было бы и думать об актрисе. В пастушеской жизни, как и везде, могут быть страсти, но не те, которые возможны в драме, — слепая покорность, коварная скрытность, двоедушие так же мало идут в истинную драму, как подлое убийство, как чувственность. Необразованная семья слишком неразвита, она семья, — а в драме нужны лица. По счастью, такая семья только и существует в преданиях да в славянских мечтах. Но если мы и перешагнули за плетень патриархальности, так не дошли же опять до той всесторонности, чтоб глубоко сочувствовать прожитому, выстраданному опыту других. Ну, я вас спрашиваю, как сыграет русская актриса Деву Орлеанскую? Это не в ее роде совсем; Или: как русский актер воссоздаст эти величавые и мрачные, гордые и самобытные шекспировские лица, окружающие его Иоанна, Ричарда, Генрихов, лица совершенно английские? Они для него так же странны, как человек, который бы нюхал глазами и ушами пел бы песни. Фальстафа он представит скорее, потому что в Фальстафе есть черты, которые мы можем видеть во всяком доме, во всяком уездном городе… — Но есть же и общечеловеческие страсти? — И да и нет. Отелло был ревнив по-африкански и задушил невинную Дездемону, потом зарезался, называя себя «собакой». А у меня был приятель, сосед по имению, тоже преревнивый; он перехватил раз письмо, писанное к его жене и притом очень недвусмысленное; в припадке ярости он употребил отеческую исправительную меру, приобщил к ней всю девичью, отдал в солдаты лакея — и помирился с женой. Ревность — одна страсть, но похожа ли она в бешеном мавре и в нравоучительном приятеле? До некоторой степени можно натянуть себя на пониманье чуждого положения и чуждой страсти, но для художественной игры этого мало. Поверьте, так как поэт всюду вносит свою личность, и чем вернее он себе, чем откровеннее, тем выше его лиризм, тем сильнее он потрясает ваше сердце; то же с, актером: чему он не сочувствует, того он не выразит или выразит учено, холодно; вы не забывайте, он все же себя вводит в лицо, созданное поэтом. — О чем это вы так горячо проповедуете? — спросил, входя в комнату, один известный художник. — Вот кстати-то, как нельзя больше; решайте нам вопрос, занимающий нас; мы единогласно выбираем вас непогрешающим судией. — Много чести. В чем же дело? — Во-первых, скажите, видали ли вы русскую актрису, которая бы вполне удовлетворила всем вашим требованиям на искусство? — Которая была бы не хуже Марс, Рашель?* * Марс (А Бутье), Э Рашель, Л. Аллан, Ж. Плесси — французские актрисы. — Хоть Аллан и Плесси. abu — Видел, — отвечал артист, — видел великую русскую актрису; только я ее сужу без всякого сравнения; все названные вами актрисы хороши, велики, каждая в своем роде, но как их искусство относится к той, которую я видел, не знаю. Знаю, что я видел великую актрису и что она была русская. — В Москве или Петербурге? — Вот задача-то для нашего славянина, — подхватил один из говоривших, — как вы думаете, ведь театр-то более принадлежит петербургской эпохе, нежели московской. Ну, где же она была? — Все-таки, должно быть, в Москве, — решительно возразил славянин. — Успокойтесь. Я ее видел ни там, ни тут, а в одном маленьком губернском городе. — Вы это, верно, говорите для оригинальности, хотите нас поразить эффектом. — Может быть. Вы признали меня непогрешающим судьей — ваше дело верить. Ну, как я теперь вам докажу, что двадцать лет тому назад я видел великую актрису, что я тогда рыдал от «Сороки-воровки»* и что все это было в маленьком городке? * …рыдал от «Сороки-воровки» — Имеется в виду историческая мелодрама французских писателей Л.-Ш. Кенье и д'Обиньи. В Петербурге впервые поставили в 1816 г. — Очень легко. Расскажите нам какие-нибудь подробности о ней: ведь не с неба же она свалилась прямо в «Сороку-воровку» и не улетела же вместе с безнравственной птицей. — Пожалуй, — да только эти воспоминанья не отрадны для меня, как-то очень тяжелы. Но извольте, что помню — расскажу. Дайте сигару. — Вот вам casadores cubrey, — сказал европеец, вынимая из портфеля длинную, стройную сигару, которой наружность ясно доказывала, что она принадлежит к высшей аристократии табачного листа. — Вы знаете человеческую слабость — о чем бы человек ни вспоминал, он начинает всегда с того, что вспомнит самого себя; так и я, грешный человек, попрошу у вас позволенья начать с самого себя. — От души позволяем, от всей души. — Не знаю, будут ли подробности об актрисе интересны, а об вас-то наверное: abu Parlez nous de vous! * notre grand-pere, Parlez-nous de vous!* — * Расскажите нам о себе, дедушка, расскажите нам о себе! (фр.). напевал европеец. Все успокоились, все немножко подвинулись, как обыкновенно бывает, когда приготовляются слушать. Передаю здесь, насколько могу, рассказ художника; конечно, записанный, он много потеряет и потому, что трудно во всей живости передать речь, и потому, что я не все записал, боясь перегрузить статейку. Но вот его рассказ. — Вы знаете, что я начал свое артистическое поприще на скромном провинциальном театре. Дела нашего театра гюрасстрошшсь; я был уж женат, надобно было думать о будущем. В самое это время распространились более и более сказочные повествования о театре князя Скалинского в одном дальнем городе. Любопытство видеть хорошо устроенный театр, надежды, а может быть, и самолюбие, сильно манили туда. Долго думать было не о чем; я предложил одному из товарищей, который вовсе ее предполагал ехать, отправиться вместе в N, и через неделю мы были там. Князь был очень богат и проживался на театр. Вы можете из этого заключить, что театр был не совсем дурен. В князе была русская широкая, размашистая натура: страстный любитель искусства, человек с огромным вкусом, с тактом роскоши, ну, и при этом, как водится, непривычка обуздываться и расточительность в высшей степени. За последнее винить его не станем: это у нас в крови; я, небогатый художник, и он, богатый аристократ, и бедный поденщик, пропивающий все, что выработывает, в кабаке, — мы руководствуемся одними правилами экономии; разница только в цифрах. — Мы — не расчетливые немцы, — заметил с удовольствием славянин. — В этом нельзя не согласиться, — прибавил европеец. — Останавливался ли кто из нас мыслию, что у него денег мало, например, когда ему хотелось выпить благородного вина? За него, говорит Пушкин: Лепта — мелкая древнегреческая монета. В переносном значении — посильный вклад. Совсем напротив: чем меньше денег, тем больше тратим. Вы, верно, не забыли одного из наших друзей, который, отдавая назад налитой стакан плохого шампанского, заметил, что мы еще не так богаты, чтоб пить дурное вино. — Господа, мы мешаем рассказу. Итак-с? — Ничего. — Князь слышал обо мне прежде. Когда я явился к нему, он был в своей конторе и раздавал билеты, с глубоким обсуживанием, достоин или нет и какого именно места достоин приславший за билетом. «Очень рад, очень рад, что вы вздумали наконец посетить наш театр, вы будете нашим дорогим гостем», — и бездну любезностей; мне оставалось благодарить и кланяться. Князь говорил о театре как человек, совершенно знающий и сцену и тайну постановки. Мы остались, кажется, довольны друг другом. — В тот же вечер я отправился в театр; не помню, что давали, но уверяю, что такой пышности вам редко случалось видеть: что за декорации, что за костюмы, что за сочетание всех подробностей! Словом, все внешнее было превосходно, даже выработанность актеров, но я остался холоден: было что-то натянутое, неестественное в манере, как дворовые люди князя представляли лордов и принцесс. Потом я дебютировал, был принят публикой как нельзя лучше: князь осыпал меня учтивостями. Приготовляясь ко второму дебюту, я пошел в театр. Давали «Сороку-воровку»; мне хотелось посмотреть княжескую труппу в драме. Пьеса уже началась, когда я вошел; я досадовал, чти опоздал, и рассеянно, не понимая, что делают на сцене, смотрел по сторонам, смотрел на правильное размещение лиц по чинам, на странное сборище физиономий, вовсе друг на друга не похожих, а выражающих одно и то же, на провинциальных барынь, пестрых, как американские птицы, и на самого князя, который так гордо, так озабоченно сидел в своей ложе. Вдруг меня поразил слабый женский, голос; в нем выражалось такое страшное, глубокое страдание. Я устремился глазами на сцену. Служанка откупщика узнала в старом бродяге своего отца, беглого солдата… Я почти не слушал ее слов, а слушал голос. «Боже мой! — думал я. — Откуда взялись такие звуки в этой юной груди; они не выдумываются, не приобретаются из сольфеджей, а бывают выстраданы, приходят наградой за страшные опыты». abu Она провожает отца до плетня, она стоит перед ним так просто, задумчиво; надежд мало его спасти, — и когда старик уходит, вместо слов, назначенных в роли, у нее вырвался неопределенный крик — крик слабого, беззащитного существа, на которое обрушилось тяжкое, незаслуженное горе. Теперь, через двадцать пет, я слышу этот раздирающий крик. Он приостановился. — Да, господа, — сказал он, помолчавши, — это была великая русская актриса! Вероятно, вы знаете сюжет «Сороки-воровки», хоть по россиниевской опере.* * …россиниевской опере. — Дж. Россини написал ее в 1817 г. по мотивам драмы Л.-Ш. Кенье и д’Обиньи. Страшная пьеса, после которой ничего бы не оставалось на душе, кроме отчаяния, если бы не приделали мелодрамную развязку. Анету обвиняют в краже; подозрение имеет как будто полное право пасть на ее голову; как ее не подозревать? Она бедна, она служанка. Да и, наконец, если обвинение окажется несправедливым, что за беда; ей скажут: «Поди, голубушка, домой; видишь, какое счастие, что ты невинна!» А до какой степени все это вместе должно разбить, уничтожить оскорблением нежное существо — Этого рассказать не могу; для этого надобно было видеть игру Анеты, видеть, как она, испуганная, трепещущая и оскорбленная, стояла при допросе; ее голос и вид были громкий протест — протест, раздирающий душу, обличающий много нелепого на свете и в то же время умягченный какой-то теплой, кроткой женственностию, разливающей свой характер нежной грации на все ее движения, на все слова. Я был изумлен, поражен; этого я не ожидал. Между тем пьеса развивалась, обвинение шло вперед, бальи* хотел его для наказания неприступной красавицы; черные люди суда мелькали по сцепе, толковали так глубокомысленно, рассуждали так здраво, потом осудили невинную Анету, и толпа жандармов повела ее в тюрьму… * Судья (от фр. bailli). да, да, вот как теперь вижу, бальи говорит: «Господа служивые, отведите эту девицу в земскую тюрьму», — и бедная идет! Но она останавливается еще раз. «Ришар, — говорит она, — я невинна, да неужели и ты не веришь, что невинна!» И тут уже среди стона угнетенной женщины звучит вопль негодования, гордости, той непреклонной гордости, которая развивается на краю унижения, после потери всех надежд, — развивается вместе с сознанием своего достоинства и тупой безвыходности положения. Помните старый анекдот, как добрый немец закричал из райка людям убитого командора, искавшим Дон-Жуана: «Он побежал направо в переулок!»? Я чуть не сделал того же, когда Анету повели солдаты. Потом сцена в тюрьме с бальи. Развратный старик видит невиновность ее в краже и предлагает продажей чести купить свободу. Несчастная жертва вырастает, ее слова становятся страшны, и какая-то глубокая ирония лица удвоивает оскорбительную силу слов. Я как-то случайно взглянул в продолжение этой сцены на князя; он был сильно потрясен, вертелся, покидал лорнет, опять брал его. «Как такому знатоку не быть пораженным этой игрой! Он, верно, умел вполне ценить такую актрису», — подумал я. Тихо, с опущенной головой, с связанными руками шла Анета, окруженная толпою солдат, при резких звуках барабана и дудки. Ее вид выражал какую-то глубокую думу и изумление. В самом деле, представьте себе всю нелепость: это дитя, слабое, кроткое, с светлым челом невинности, и французские солдаты с тесаками, с штыками, и барабаны; да где же неприятель? А неприятель-то — это дитя в середине их, и они победят его… но она останавливается перед церковью, бросается молча на колени, поднимает задумчивый взгляд к небу; не укор Прометея, не надменность Титана в этом взгляде, совсем нет, а так, простой вопрос: «За что же это? И неужели это правда?» abu abu Ее повели. Я рыдал, как ребенок. Вы знаете предание о «Сороке-воровке»; действительность не так слабонервна, как драматические писатели, она идет до конца: Анету казнили. В пьесе открывают, что воровка не она, а сорока, — и вот Анету несут назад в торжестве, но Анета лучше автора поняла смысл события; измученная грудь ее не нашла радостного звука; бледная, усталая, Анета смотрела с тупым удивлением на окружающее ликование, со стороною упований и надежд, кажется, она не была знакома. Сильные потрясения, горький опыт подрезали корень, и цветок, еще благоуханный, склонялся, вянул; спасти его нельзя было; как мне жаль было эту девушку!.. — Фу, боже мой, — продолжал он, обтирая лицо платком, — я такую волю дал воображению и воспоминанию, что, кажется, и заврался и расплакался; да я не могу об этих предметах иначе говорить, всякий раз увлекусь… Ну, занавесь опустилась. Как дорого бы я дал, чтоб ее опять подняли; еще бы раз взглянуть на эту потухающую красоту, на это изящное страдание. Но ее не вызывали. Не увидеть Анеты я не мог; идти к ней, сжать ей руку, молча, взглядом передать ей все, что может передать художник другому, поблагодарить ее за святые мгновения, за глубокое потрясение, очищающее душу от разного хлама, — мне это необходимо было, как воздух. Я бросился за кулисы… в партере меня остановил один любитель театра; он кричал мне, выходя из своего ряда: «А ведь Анета-то недурна была, как вам? Очень недурна, немножко манеры тривиальны». abu Я не возражал ему ни слова; его бы не убедил, а время терять не хотел. «Куда вы?» — спросил меня официант, стоявший при входе за кулисы. «Я желаю видеть Анету, понимаешь, ту актрису, которая представляла сегодня служанку». — «Без княжого позволенья нельзя». — «Помилуй, любезный, я сам артист, третьего дня играл». — «Мне не было приказу вас пускать». — «Пожалуйста», — сказал я, выразительно опустивши два пальца в жилетный карман. «Какие вы мудреные, — отвечал лакей, — что же, мне из-за вас свою спину подставить?» Я больше не настаивал и отправился домой, но я был близок к отчаянию, я был несчастен, и это не фраза, не пустое слово… Неужели из вас никому не случалось отдаваться безотчетно и бесцельно обаятельному влиянию женщины, вовсе не близкой, долго смотреть на нее, долго ее слушать, встречаться взглядом, привыкнуть к ее улыбке и так вжиться в эту летучую симпатию, что вы потом удивляетесь ее силе, когда эта женщина исчезает; и вы себя чувствуете как-то оставленным, одиноким; какая-то горечь наполняет душу, и весь вечер непорчен, и вы торопитесь домой и сердитесь, что у вас в передней нагорело на свече и что сигара скверно курится, — все оттого, что сыграли роман в полтора часа, роман с завязкой и развязкой. Если вы это испытали, то поймете, что происходило во мне, молодом художнике; тоска по Анете привела меня в лихорадочное состояние. Я, больной, бросился на кровать, я бредил, спал и не спал, и в обоих случаях образ несчастной служанки носился передо мною. То она стоит, осужденная, так просто, удивительно просто; кругом сумасшедшие, — их называют судьи, — и мне становилось горько; никто из них не может понять, что с этим лицом и с этим голосом нельзя быть виноватой. То вооруженные стражи ведут ее, со связанными руками, на торжественное убиение и думают, что делают дело. То несут ее с криками радости, ей толкуют, говорят, что все прошло, что она свободна, — а она устала, у ней нет сил обрадоваться, она как будто спрашивает: «Да что же было, ведь ничего и не было?» Словом, тысячи вариаций на тему «Сороки-воровки» бродили у меня в голове всю ночь. На другой день утром, часов в одиннадцать, я отправился в дом князя с твердым намерением лечь костьми или добиться аудиенции у Анеты. Когда я взошел на парадное крыльцо — один отпертый вход во все домы, домики и флигеля князя, — явился швейцар с своим глобусом на палке. Начался допрос: к кому, зачем? Я сказал. Швейцар объявил мне, что без письменного дозволения от князя меня не пропустят. «Ну, меценат ревнив», — подумал я. «Да как же берут эти дозволения?» — «Пожалуйте в контору, там управляющий может доложить его сиятельству». Швейцар позвонил; вышел официант и повел меня в контору. Гордо развалясь перед конторкой, сидел толстый управляющий, и, несмотря на ранний час, он уже успел не только утолить голод, но даже и жажду. Я объяснил ему мою просьбу; вероятно, толстый господин не очень бы двинулся для меня, но он знал, что князь хотел заманить меня в свою труппу, и, предоставляя себе делать мне отказы и неприятности впоследствии, счел за нужное теперь уступить моей просьбе и сам отправился к князю для переговоров по такому важному делу. Через минуту он возвратился с вестью, что князь билет подпишет и пришлет в контору. Мне было некуда идти, я сел в угол. В конторе царствовала большая деятельность. Француз-декоратёр прибегал крупно браниться с управляющим и ломаным русским языком говорил совершенно не русские вещи; он был растрепан, в засаленном сюртуке и так гордо смотрел, как сам управляющий, и так ругался, как сам князь. Потом управляющий велел позвать какого-то Матюшку; привели молодого человека с завязанными руками, босого, в сером кафтане из очень толстого сукна. «Пошел к себе. — сказал ему грубым голосом управляющий, — да если в другой раз осмелишься выкинуть такую штуку, я тебя не так угощу; забыли о Сеньке». Босой человек поклонился, мрачно посмотрел на всех и вышел вон. «Sacre peuple»,* — пробормотал декоратёр и вышел вон, надевши середь комнаты шляпу. * Проклятый (фр.). «Лицо молодого человека мне что-то очень знакомо», — сказал я лакею, случившемуся близь меня. «Да вы с ним третьего дня играли». «Неужели это тот, который играл лорда?» — «Тот самый». — «За что это его так скрутили?» — спросил я, понизив голос. Лакей бросил косвенный взгляд на управляющего, и, видя, что он щелкает на счетах, следственно, совершенно поглощен, отвечал мне полушепотом: «Записочку перехватили к одной актерке; ну, князь этого у нас недолюбливает, то есть не сам-то… а то есть насчет других-то недолюбливает; он его и велел на месяц посадить в сибирку». «Так это его тогда приводили на сцену оттуда?» — «Да-с; им туда роли посылают твердить… а потом связамши приводят». — «Порядок всего дороже», — отвечал я, и желание идти в княжескую труппу начало остывать. Дверь в контору растворилась с шумом, все вскочили, вошел князь. Лакей взглянул на меня, я понял: это была просьба о скромности. Князь прямо подошел ко мне и, подавая билет, заметил, как ему приятно, что артистка его труппы заслужила такое одобрение от меня, весьма лестно отзывался о ней, страх как жалел, что она слаба здоровьем, извинялся, что меня не пустили без билета… «Делать нечего, порядок в нашем деле — половина успеха; ослабь сколько-нибудь вожжи — беда, артисты люди беспокойные. Вы знаете, может быть, что французы говорят: легче армией целой управлять, нежели труппой актеров. Вы не сердитесь за это, — прибавил он, смеясь, — вы так привыкаете играть разных царей, вельмож, что и за кулисами остаются такие замашки». — «Князь, — сказал я, — если французы это говорят, то потому, что они не знают устройства вашей труппы и ее управления». — «О, да вы к тому же и льстец большой!» — заметал князь, грозя пальцем, и, благосклонно улыбнувшись, важно отправился к бюро. А я — к Анете. Пока я достиг флигеля, где жила Анета, меня, раза три останавливали то лакей в ливрее, то дворник с бородой: билет победил все препятствия, и я с биющимся сердцем постучался робко в указанную дверь. Выщла девочка лет тринадцати, я назвал себя. «Пожалуйте, — сказала она, — мы вас ждем». Она привела меня в довольно опрятную комнатку, вышла в другую дверь; дверь через минуту отворилась, и женщина, одетая вся в белом, шла скорыми шагами ко мне. Это была Анета. Она протянула мне обе руки и сказала: — Чем заслужила я это, благодарю вас… — сказала тем голосом, который вчера так сильно потряс меня, и прежде, нежели я успел, что-нибудь отвечать, она залилась слезами. — Извините, — шептала она сквозь слезы прерывающимся голосом, — бога ради, извините… это сейчас пройдет… я так обрадовалась… я слабая женщина, простите. — Успокойтесь, что с вами? успокойтесь, — говорил я ей, и мои слезы капали на жилет, — если б я знал, что мое посещение… — Полноте, как вам не грешно, полноте, — и она снова протянула мне руку, омоченную слезами, а другою закрыла глаза, — вы не можете понять, сколько добра вы мне сделали вашим посещением, это — благодеяние… будьте же снисходительны, подождите минуту… я немного выпью воды, тогда все пройдет, — и она улыбнулась мне так хорошо и так печально… — Мне давно хотелось поговорить с художником, с человеком, которому я могла бы все сказать, но я не ждала такого человека, и вдруг вы, — я вам очень благодарна. Пойдемте в ту комнату, здесь могут нас подслушать; не думайте, чтоб я боялась, нет, ей-богу, нет. Но это шпилиство унизительно, грязно… и не для их ушей то, что я вам хочу сказать. Мы вошли в спальню; она выпила воды и бросилась на стул, указывая мне на кресло. Где были все придуманные мною похвалы, где были эти тонкие за мечания, которыми я хотел похвастать? Я смотрел на нее сквозь слезы, смотрел, и грудь моя поднималась. Лицо ее, прекрасное, но уже изнеможенное, было страшное сказанье: в каждой черте можно было прочесть ту исповедь, которая звучала в ее голосе вчера. К этим чертам, к этому лицу прибавлять много не было нужды: несколько собственных имен, несколько случайностей, чисел; остальное было высказано очень ясно. Огромные черные глаза блистали не восточной негой, а как-то траурно, безнадежно; огонь, светившийся в них, кажется, сжигал ее. Худое и до невероятности истомленное лицо раскраснелось от слез как-то неестественно, чахоточно; она отбросила волосы за ухо и склонила на руку, опертую на стол, свою голову. Зачем тут не было Кановы или Торвальдсена:* вот статуя страданья — страданья внутреннего, глубокого! * Канова А. (1757–1822) — итальянский скульптор. Торвальдсен Б. (1770–1844) — датский скульптор. «Что за благородная, богатая натура, — думал я, — которая так изящно гибнет, так страшно и так грациозно выражает несчастие!..» Минутами артист побеждал во мне человека… я восхищался ею как художественным произведением. Между тем она оправилась и говорила: — Не правда ли, какая смешная встреча? Да еще не конец; я вам хочу рассказать о себе; мне надобно высказаться; я, может быть, умру, не увидевши в другой раз товарища-художника… Вы, может быть, будете смеяться, — нет, это я глупо сказала, — смеяться вы не будете. Вы слишком человек для этого, скорее вы сочтете меня за безумную. В самом деле, что за женщина, которая бросается с своей откровенностью к человеку, которого не знает; да ведь я вас знаю, я видела вас на сцене: вы — художник. Я жал ее руку и не мог вымолвить ни слова. — История моя не длинна, очень коротка, напротив: я не утомлю вас; послушайте ее хоть за то удовольствие, которое я вам доставила Анетой. — Да говорите, ради бога, говорите; я жадно ловлю каждое слово, хотя, скажу вам откровенно, я бы мог вам рассказать вашу историю, не слыхав ни от вас, ни от кого другого ни слова… я ее знаю. — Вот потому-то я вам и расскажу ее. Я не так давно в здешней труппе. Прежде я была на другом провинциальном театре, гораздо меньшем, гораздо хуже устроенном, но мне там было хорошо, может быть оттого, что я была молода, беззаботна, чрезвычайно глупа, жила, не думая о жизни. Я отдавалась любви к искусству с таким увлечением, что на внешнее не обращала внимания, я более и более вживалась в мысль, вам, вероятно, коротко знакомую, — в мысль, что я имею призвание к сценическому искусству; мне собственное сознание говорило, что я — актриса. Я беспрерывно изучала мое искусство, воспитывала те слабые способности, которые нашла в себе, и радостно видела, как трудность за трудностью исчезает. Помещик наш был добрый, простой и честный человек; он уважал меня, ценил мои таланты, дал мне средства выучиться по-французски, возил с собою в Италию, в Париж, я видела Тальму и Марс, я пробыла полгода в Париже, и — что делать! — я еще была очень молода, если не летами, то опытом, и воротилась на провинциальный театрик; мне казалось, что какие-то особенные узы долга связуют меня с воспитателем. abu abu Еще бы год!.. мало ли что могло бы быть… Он умер скоропостижно; в мрачной боязни ждали мы шесть недель; они прошли, вскрыли бумаги, но отпускные, написанные нам, затерялись, а может, их и вовсе не было, может, он по небрежности и не успел написать их, а говорил нам так, вроде любезности, что они готовы. Новость эта оглушила нас; пока мы еще плакали да думали, что делать, нас продали с публичного торга, а князь купил всю труппу. Он нас хорошо принял, хорошо поместил, как вы сами видите, даже положил большие оклады, не стесняя себя, впрочем, точностью выдачи. Но это был уже не прежний директор, добродушный и снисходительный; он с первого разу дал почувствовать всю необъятную разницу между им и его гаерами, назначенными для удовольствия. abu Он привык к раболепию, он протягивал свою руку охотникам целовать; дворецкий и толпа его фаворитов старались подражать ему в обращении. Тяжело было на сердце, очень тяжело, но были еще и отрадные минуты; меня берегли за талант, и я умела еще так предаваться искусству, что забывала окружающее; меня тешило — самой смешно и стыдно теперь прекрасное устройство театра. Все это прошло, — даже становится невероятным, что было. Я стала замечать, что князь особенно внимателен ко мне; я поняла эту внимательность и — вооружилась. Князь не привык к отказам из труппы. Я делала вид, что ничего не понимаю; он счел за нужное высказывать яснее и яснее свои намерения; наконец он подослал ко мне управителя, сулил отпускную на том условии, чтоб я на десять лет сделала контракт с его театром, не говоря о других обещаниях и условиях. Я прогнала управителя, и на время преследования прекратились. Раз поздно вечером, воротившись с представления, я читала вслух, одна, читала вновь переведенную с немецкого трагедию «Коварство и любовь». abu Вы знаете, вероятно, ее. В ней так много близкого душе, так много негодования, упрека, улики в нелепости жизни, которую ведут люди; когда читаешь ее, будто вспоминаешь что-нибудь родное, близкое, бывалое. Все лица этой пьесы оставляют какое-то тяжелое впечатление — гофмаршал, и леди, и старик камердинер, у которого дети пошли добровольно в Америку… и милые дети, Фердинанд и Луиза. abu Знаете, Луизу я сыграла бы, особенно сцену с Вурмом, где он заставляет писать письмо, есди бы можно, при вас, да князь не любит таких пьес. Итак, я читала «Коварство и любовь» и была совершенно под влиянием пьесы, увлечена, одушевлена ею; вдруг кто-то сказал: «Прекрасно, прекрасно!» — и положил мне на раскрытое плечо свою руку. Я с ужасом отскочила к стене. Это был князь. — Что угодно приказать вашему сиятельству? — спросила я голосом, дрожавшим от бешенства и негодования. — Я слабая женщина, вы это сейчас видели, но уверяю, я могу быть и сильной женщиной. (— Я и это видел, — возразил я, намекая на некоторые выражения в ее рассказе.) — Приказывать нечего, — отвечал князь, стараясь придать пленительное выражение своему лицу, — можно ли приказывать таким глазкам: они должны приказывать. Я смотрела прямо ему в глаза. Он несколько смутился, он ждал какого-нибудь ответа. Но он скоро нашелся, подошел ко мне и, сказавши: «Ne faites donc pas la prude,* не дурачься, ну, посмотри же на меня не так; другие за счастье поставили бы себе…», он взял меня за руку; я ее отдернула. * Не разыгрывай недотрогу (фр.). — Князь, — сказала я, — вы меня можете отослать в деревню, на поселение, но есть такие права и у самого слабого животного, которых у него отнять нельзя, пока оно живо, по крайней мере. Идите к другим, осчастливьте их, если вы успели воспитать их в таких понятиях. — Mais elle est charmante!* — возразил князь. — Как к ней идет этот гнев! Да полно ролю играть. * А ведь она очаровательна! (фр.). — Князь, — сказала я сухо, — что вам угодно в моей комнате в такое время? — Ну, пойдем в мою, — отвечал князь, — я не так грубо принимаю гостей, я гораздо добрее тебя. — И он придал своим глазам вид сладко-чувствительный. Старик этот в эту минуту был безмерно отвратителен, с дрожащими губами, с выражением… с гадким выражением. — Дайте вашу руку, князь, подите сюда. Он, ничего не подозревая, подал мне руку; я, подвела его к моему зеркалу, показала ему его лицо и спросила его: — И вы думаете, что я пойду к этому смешному старику, к этому плешивому селадону?* — Я расхохоталась. * Селадон — чувствительный, нежный воздыхатель, волокита — по имени героя романа французского писателя XVII в. д’Юфре «Астрея». Князь побледнел от бешенства. В первую минуту он, вырвавши свою руку, поднял ее и, вероятно, ударил бы меня в лицо, если б он больше владел собою. Он ограничился грубой бранью и вышел вон, крича: — Я тебя научу забываться! Кому смеешь говорить! Я, дескать, актриса, нет, ты моя крепостная девка, а не актриса… Я захлопнула за ним дверь и бросила на пол столовый ножик, который без всякой мысли схватила, когда мне помешали читать, и потом спрятала его в рукав на всякий случай. Что я чувствовала, как я провела эту ночь, вы можете понять. Не хочу — вам рассказывать ряда мелких, оскорбительных неприятностей, который начался для меня с этого дня. У меня отняли лучшие роли, меня мучили беспрерывной игрой в ролях, вовсе чуждых моему таланту, со мною все наши власти начали обращаться грубо, говорили мне «ты», не давали мне хороших костюмов; не хочу потому рассказывать, что это все пойдет в похвалу князю: он не так бы мог поступить со мною, он поделикатился, он меня уважил гонениями, в то время как он мог наказать меня другими средствами. Да и сказать правду, я думаю, меня не скоро бы они добили только такими мелочами… хуже всего этого были последние слова князя; они врезались в голову, в сердце; я не знаю, как вам сказать, антонов огонь сделался около них… Я не могла отделаться от них, забыть… С тех пор я постоянно в лихорадке, сон не освежает меня, к вечеру голова горит, а утром я как в ознобе. Поверите ли, что с тех пор каждую неделю мне перешивают костюмы, и я радуюсь этому, а с тем вместе, признаюсь вам, страшно, страшно и больно. Да разве не могло иначе быть?.. Видно, что нет… С тех пор больная, в каком-то горячечном состоянии выхожу я на сцену, и меня осыпают рукоплесканиями, не понимая моей игры. Я с тех пор играю одну роль, зрители не догадались. Талант мой тухнет, я становлюсь одностороннее; есть роли, которые я играю небрежно, которые мне сделались невозможны. Итак, все кончено — и талант и жизнь… прощай, искусство, прощайте, увлечения на сцене! Поживу еще года два с Князевыми словами: их бы вырезать на моей могиле. Она умолкла. Я не нашел ей ничего сказать в утешение. Помолчавши, она продолжала: — Месяца два тому назад был бенефис. abu Прошу костюма — не дают. «В таком случае, — сказала я режиссеру, — я куплю на свои деньги что надобно и сошью его себе». Надеваю шляпку и хочу идти в лавки. — Не велено никуда пускать без спросу; где у вас дозволение? Я была раздражена и пошла в контору. Князь был там; подхожу к нему и прошу позволения идти в лавки. — Странное время тебе назначают любовники для свиданья — утром! — заметил князь к неописанному удовольствию управляющего и лакеев. Кровь бросилась мне в голову; мое поведение было незапятнанное; оскорбление вывело меня из себя. — Так это для сбережения нашей чести вы запираете нас? Ну, князь, вот вам моя рука, мое честное слово, что ближе году я докажу вам, что меры, вами избранные, недостаточны! При этом я вышла прежде, нежели он успел сказать слово. Тут она остановилась, взволнованная, изнуренная. Я ее просил успокоиться, выпить еще воды, держал ее холодную и влажную руку в моей… она опустила голову; казалось, ей тяжело продолжать. Но вдруг она подняла ее, гордую и величественную, и, ясно взглянув на меня, сказала: — Я сдержала слово!.. Я готов был броситься к ногам этой женщины. Как высока, как сильна, как чудно изящна казалась она мне в эту минуту признания! Мы помолчали. — Мой роман не оставил мне тех кротких, сладких воспоминаний счастья, упоений, как у других: в нем все лихорадочно, безумно: в нем не любовь, а отчаяние, безвыходность… Я вам не расскажу его, потому что, собственно, нечего рассказывать. — Князь знает? — спросил я. — Вероятно, знает; он все знает… да я бы была в отчаянии, если б он не энал. Я не боюсь его; я умру в этой комнате, а уж проситься не пойду к нему. Я и это слово сдержу. Меня одно страшило: умереть, не видавши человека… теперь вы понимаете, что для меня ваше посещение… Одно нехорошо, и тем хуже, что это прежде мне не приходило в голову! малютка будет его, он ему скажет: «Прежде всего ты мой». А, впрочем, я так слаба, так больна, что бог милостив — приберет и его. — Да нельзя ли как-нибудь… располагайте мною. — Нет; вы видите, как нас строго пасут. «Бедная артистка! — думал я. — Что за безумный, что за преступный человек сунул тебя на это поприще, не подумавши о судьбе твоей! Зачем разбудили тебя? Затем только, чтоб сообщить весть страшную, подавляющую? Спала бы душа твоя в неразвитости, и великий талант, неизвестный тебе самой, не мучил бы тебя; может быть, подчас и поднималась бы с дна твоей души непонятная грусть, зато она осталась бы непонятной». — Пора нам расстаться, — сказала она печально. — Прощайте, благодарю вас; как бы я желал что-нибудь… Она улыбнулась. — Вспоминайте иногда, что и во мне… — Погибла великая русская актриса!.. Я вышел, заливаясь слезами. — Знаешь ли, какая радость? — сказал мне товарищ мой, когда я возвратился домой. — Здесь сейчас был управляющий князя, удивлялся, что ты не приходил еще домой, и велел тебе сказать, что князь желает тебя оставить на следующих условиях. — Он с торжествующим лицом подал мне бумагу. Условия были превосходны. — А знаешь ли ты новость? — отвечал я ему. — Идучи домой, я зашел к нашему ямщику и нанял ту же тройку, которая нас сюда привезла. Оставайся, если хочешь, а я через час еду. — Да что ты, с ума сошел? — Не знаю, но я здесь не останусь: климат не здоров для художника. А? Подумай-ка, да и поедем на наш старый театр, с его декорациями, в которых мудрено отличить тенистую аллею от реки, в которых море спокойно, а стены волнуются. Поедем-ка! — Я бы и готов, право, воротиться, — отвечал товарищ, беззаботнейший из смертных, — да ведь с голоду там умрем. — А здесь от сытости. Голод можно вылечить куском хлеба, а кусок хлеба, слава богу, с нашим здоровьем выработаем. Болезни от сытости не так скоро лечатся. Товарищ задумался; я не хотел его уговаривать. Вдруг он помер со смеху: — Ха-ха-ха! Еду, братец, еду! Знаешь ли, что мне в голову пришло: как удивится Василий Петрович, когда мы через две недели воротимся, вот удивится-то! Эта мысль о сюрпризе совершенно примирила моего приятеля с неожиданным путешествием. Однако он спросил: — Ну, а управляющему какой ответ? — Тут очень затрудняться нечем: не мы будем отвечать завтра, если сегодня уедем; ему скажут: вчера отправились обратно. Вот и князю сюрприз такой же, как Василью Петровичу. — В самом деле хорошо, оттого хорошо, что условия выгодны; пусть он знает, что не все на свете покупается. Сейчас буду укладываться! — И он начал увязывать и складывать небольшие пожитки наши, насвистывая мотив из «Калифа Багдадского».* * «Калиф Багдадский»  (1800) — опера французского композитора Ф.-А. Буальдье (1775–1834). Вот и все. Для полноты прибавлю, что через два часа мы попрыгивали в кибитке. Мне было скверно, какая-то желчевая злоба наполняла душу; я пробовал и на дорогу смотреть, и по сторонам, и сигары курить — ничего не помогало. Да и, как на смех, небо было серо, ветер холоден, даль терялась за болотистыми испарениями, все виды, которыми я восхищался, ехавши сюда, были угрюмы; оттого ли, что я их видел в обратном порядке, или от чего другого, только они меня не веселили. Даже роскошные господские домы с парками и оранжереями, так гордо красовавшиеся между почерневших и полуразвалившихся изб, казались мне мрачными. — Что же сделалось потом с Анетой? Видели вы ее? — Нет; она умерла через два месяца после родов. Художник отирал слезы, бежавшие по щеке. Молодые люди молчали; он и они представляли прекрасную надгробную группу Анете. — Все так, — сказал, вставая, славянин, — но зачем она не обвенчалась тайно?.. 26 января 1846 {Александр Герцен @ Доктор Крупов @ повесть @ ӧтуввез @@} Александр Герцен ДОКТОР КРУПОВ Повесть О ДУШЕВНЫХ БОЛЕЗНЯХ ВООБЩЕ И ОБ ЭПИДЕМИЧЕСКОМ РАЗВИТИИ ОНЫХ В ОСОБЕННОСТИ Сочинение доктора Крупова * * Этот небольшой отрывок был помещен в «Современнике» 1847 года с значительными пропусками, сделанными цензурой. Мы его печатаем теперь в настоящем виде. (Примеч. А. И. Герцена.) abu Много и много лет прошло уже с тех пор, как я постоянно посвящаю время, от лечения больных и исполнения обязанностей остающееся, на изложение сравнительной психиатрии с точки зрения совершенно новой. Но недоверие к силам, скромность и осторожность до-реле воспрещали мне всякое обнародование моей теории. Ныне делаю первый опыт сообщить благосклонной публике часть моих наблюдений. Делаю оное, побуждаемый предчувствием скорого перехода в минерально-химическое царство, коего главное неудобство — отсутствие сознания. Полагаю, что на — мне лежит обязанность узнанное мною закрепить, так сказать, вне себя добросовестным рассказом для пользы и соображения сотоварищам по науке; мне кажется, что я не имею права допустить мысль мою бесследно исчезнуть при новых, предстоящих большим полушариям мозга моего, химических сочетаниях и разложениях. Узнав случайно о вашем сборнике, я решился послать в него отрывок из введения потому именно, что оно весьма общедоступно: в оном, собственно, содержится не теория, а история возникновения оной в, голове моей. При сем не излишним считаю предупредить вас, что я всего менее литератор и, проживая ныне лет тридцать в губернском городе, удаленном как от резиденции,* так и от столицы, я отвык от красноречивого изложения мыслей и не привык к модному языку. * …от резиденции… — т. е. от Москвы, превратившейся из столицы в резиденцию царской семьи. Не должно, однако, терять из виду, что цель моя вовсе не беллетристическая, а патологическая. Я не пленить хочу моими сочинениями, а быть полезным, сообщая чрезвычайно важную теорию, доселе от внимания величайших врачей ускользнувшую, ныне же недостойнейшим из учеников Иппократа* наукообразно развитую и наблюдениями проверенную. * Иппократ (Иппократ) — древнегреческий врач (ок. 460–370 до н. э.). Сию теорию посвящаю я вам, самоотверженные врачи, жертвующие временем вашим печальному занятию лечения и хождения за страждущими душевными болезнями. S. Croupoff M. et Ch.Doctor. * * С. Крупов, медицины и хирургии доктор (лат.). I Я родился в одном помещичьем селении на берегу Оки. Отец мой был диаконом. Возле нашего домика жил пономарь, человек хилый, бедный и обремененный огромной семьей. В числе восьми детей, которыми бог наградил пономаря, был один ровесник мне; мы с ним вместе росли, всякий день вместе играли в огороде, на погосте или перед нашим домом. Я ужасно привязался к товарищу, делился с ним всеми лакомствами, которые мне давали, даже крал для него спрятанные куски пирога, кашу — и передавал через плетень. Приятеля моего все звали «косой Левка», он действительно немного косил глазами. Чем более я возвращаюсь к воспоминаниям о нем, чем внимательнее перебираю их, тем яснее мне становится, что Пономарев сын был ребенок необыкновенный; шести лет он плавал, как рыба, лазил на самые большие деревья, уходил за несколько верст от дома один-одинехонек, ничего не боялся, был как дома в лесу, знал все дороги и в то же время был чрезвычайно непонятлив, рассеян, даже туп. Лет восьми нас стали учить грамоте; я через несколько месяцев бегло читал псалтырь, а Левка не дошел и до складов. Азбука сделала переворот в его жизни. Отец его употреблял всевозможные средства, чтобы развить умственные способности сына — и не кормил дня по два, и сек так, что недели две рубцы были видны, и половину волос выдрал ему, и запирал в темный чулан на сутки, — все было тщетно, грамота Левке не давалась; но безжалостное обращение он понял, ожесточился и выносил все, что с ним делали, с какой-то злою сосредоточенностию. Это ему не дешево стоило: он исхудал, вид его, выражавший прежде детскую кротость и детскую беззаботность, стал выражать дикость запуганного зверя; на отца он не мог смотреть без ужаса и отвращения. Побился еще года два пономарь с сыном, увидел наконец, что он глупорожденный, и предоставил ему полную волю. Освобожденный Левка стал пропадать целые дни, приходил домой греться или укрываться от непогоды, садился в угол и молчал, а иногда бормотал про себя разные неясные слова и вел дружбу только с двумя существами — со мной и с своей собачонкой. Собачонку эту он приобрел неотъемлемым правом. Раз, когда Левка лежал на песке у реки, крестьянский мальчик вынес щенка, привязал ему камень на шею и, подойдя к крутому берегу, где река была поглубже, бросил туда собачонку; в один миг Левка отправился за нею, нырнул и через минуту явился на поверхности с щенком; с тех пор они не разлучались. Лет двенадцати меня отправили в семинарию. Два года я не был дома, на третий я приехал провести вакационное время* к отцу. * Вакационное время — каникулы, свободное от занятий время. На другой день утром рано я надел свой новый затрапезный халат и хотел идти осматривать знакомые места. Только я вышел на двор, у плетня стоит Левка, на том самом месте, где, бывало, я ему давал пироги; он бросился ко мне с такою радостью, что у меня слезы навернулись. «Сенька, — говорил он, — я всю ночь ждал Сеньку». Груша вчера молвила: «Сенька приехал», — и он ласкался ко мне, как зверок, с каким-то подобострастием смотрел мне в глаза и спрашивал: «Ты не сердит на меня? Все сердиты на Левку, — не сердись, Сенька, я плакать буду, не сердись, я тебе векшу поймал». Я бросился обнимать Левку; это так ново, так необыкновенно было для него, что он просто зарыдал и, схвативши мою руку, целовал ее, я не мог ее отдернуть, так крепко он держал ее. «Пойдем-ка в лес», — сказал я ему. «Пойдем далеко за буераки, хорошо будет, очень хорошо», — отвечал он. Мы пошли; он вел версты четыре лесом, поднимавшимся в гору, и вдруг вывел на открытое место; внизу текла Ока, кругом верст на двадцать стелился один из превосходных сельских видов Великороссии. «Здесь хорошо, — говорил Левка, — здесь хорошо». — «Что же хорошо?» — спросил я его, желая испытать. Он остановил на мне какой-то неверный взгляд, лицо его приняло другое, болезненное выражение, он покачал головой и сказал: «Левка не знает, так хорошо!» Мне стало смерть стыдно. Левка сопровождал меня на всех прогулках, его безграничная преданность, его беспрерывное внимание сильно трогали меня. Привязанность его ко мне была понятна, один я обходился с ним ласково. В семье им гнушались, стыдились его; крестьянские мальчики дразнили его, даже взрослые мужики делали ему всякого рода обиды и оскорбления, приговаривая: «Юродивого обижать не надо, юродивый — божий человек». Он обыкновенно ходил задами села, когда же ему случалось идти улицей, одни собаки обходились с ним по-человечески; они, издали завидя его, виляли хвостом и бежали к нему навстречу, прыгали на шею, лизали в лицо и ласкались до того, что Левка, тронутый до слез, садился середь дороги и целые часы занимал из благодарности своих приятелей, занимал их до тех пор, пока какой-нибудь крестьянский мальчик пускал камень наудачу, в собак ли попадёт или в бедного мальчика; тогда он вставал и убегал в лес. Перед сельским праздником мой отец, видя, что Левка весь в лохмотьях, велел моей матери скроить ему длинную рубашку и отдать ее сестрам сшить. Управитель, услышавши об этом, дал толстого домашнего сукна для него на кафтан. При господском доме был приставлен старик лакей, он был приставлен не столько по способности смотреть за чем-нибудь, сколько за пьянство. Этот лакей был фершал и портной; он весьма затруднился, когда получил от управляющего приказ сшить Левке кафтан, — как скроить дурацкий кафтан? Сколько он ни думал, все выходил довольно обыкновенный кафтан, а потому он и решился на отчаянное средство — пришить к нему красный поротник из остатков какой-то старинной ливреи. Левка был ужасно рад и новой рубашке, и кафтану, и красному воротнику, хотя, по правде сказать, радоваться было нечему. Доселе крестьянские мальчики несколько удерживались, но когда на Левку одели парадный мундир дурака — гонения и насмешки удвоились. Одни женщины были на стороне Левки, подавали ему лепешки, квасу и браги и говорили иногда приветливое слово; мудрено ли, впрочем, что бабы и девки, задавленные патриархальным гнетом мужниной и отцовской власти, сочувствовали безвинно гонимому мальчику. Мне было чрезвычайно жаль Левку, но помочь ему было трудно; унижая его, казалось, добрые люди росли в своих собственных глазах. Серьезно с ним никто слова не молвил; даже мой отец, от природы вовсе не злой человек, хотя исполненный предрассудков и лишенный всякого снисхождения, и тот иначе не мог обращаться с Левкой, как унижая его и возвышая себя. — А что, Левка, — говорил он ему, — любишь ли ты кого-нибудь больше этого пса смердящего? — Люблю, — отвечал Левка, — Сеньку люблю больше. — Видишь, губа-то не дура, ну, а еще кого больше любишь? — Никого, — простодушно отвечал Левка. — Ах, глупорожденный, глупорожденлый, ха-ха-ха, а мать родную меньше любишь разве? — Меньше, — отвечал Левка. — А отца твоего? — Совсем не люблю. — О господи боже мой, чти отца твоего и матерь, твою, а ты, дурак, что? Бессмысленные животные и те любят родителей, как же разумному подобию божию не любить их? — Какие животные? — Ну какие — лошади, псы, всякие. Левка качал головой: «Разве щенята, а большие нет. Они так любят, кто по нраву придется, вот наша кошка Машка любит моего Шарика». И батюшка мой хохотал от души, прибавляя: «Блаженны нищие духом!» Я тогда уже оканчивал риторику, и потому нетрудно понять, отчего мне в голову пришло написать «Слово о богопротивном людей обращении с глупорожденными». abu Желая расположить мое сочинение по всем квинтиллиановским* правилам, с соблюдением законов хрии, я, обдумывая его, пошел по дороге, шел, шел, не замечая того, очутился в лесу; так как я взошел в него без внимания, то и не удивительно, что потерял дорогу, искал, искал и еще более терялся в лесу; вдруг слышу знакомый лай Левкиной собаки; я пошел в ту сторону, откуда он раздавался, и вскоре был встречен Шариком; шагах в пятнадцати от него, под большим деревом, спал Левка. * Квинтилиан М. Ф. (ок. 35–96 н. э.) — теоретик ораторского искусства в Древнем Риме. abu Я тихо подошел к нему и остановился. Как кротко, как спокойно спал он! Он был дурен собой на первый взгляд, белые льняные волосы прямо падали с головы странной формы, бледный лицом, с белыми ресницами и несколько косившимися глазами. Но никто никогда не дал себе труда вглядеться в его лицо; оно вовсе не было лишено своей красоты, особенно теперь, когда он спал; щеки его немного раскраснелись, косые глаза не были видны, черты его выражали такой мир душевный, такое спокойствие, что становилось завидно. Тут, стоя перед этим спящим дурачком, я был поражен мыслью, которая преследовала меня всю жизнь. С чего люди, окружающие его, воображают, что они лучше его, отчего считают себя вправе презирать, гнать это существо, тихое, доброе, никому никогда не сделавшее вреда? И какой-то таинственный голос шептал мне: «Оттого, что и все остальные — юродивые, только на свой лад, и сердятся, что Левка глуп по-своему, а не по их». Странная мысль эта выгнала у меня из головы все хрии и метафоры, я оставил спящего Левку и пошел бродить наудачу по лесу, с какой-то внутренней болью перевертывая и вглядываясь в новую мысль. abu «В самом деле, думалось мне, — чем Левка хуже других? Тем, что он не приносит никакой пользы, ну, а пятьдесят поколений, которые жили только для того на этом клочке земли, чтобы их дети не умерли с голоду сегодня и чтобы никто не знал, зачем они жили и для чего они жили, — где же польза их существования? Наслаждение жизнию? Да они ей никогда не наслаждались, по крайней мере гораздо меньше Левки. Дети? Дети могут быть и у Левки, это дело нехитрое. Зачем Левка не работает? Что за беда; он ни у кого ничего не просит, кой-как сыт. Работа — не наслаждение, кто может обойтись без работы, тот не работает, все остальные на селе работают без всякой пользы, работают целый день, чтобы съесть кусок черствого хлеба, а хлеб едят для того, чтобы завтра работать, в твердой уверенности, что все выработанное не их. Здешний помещик, Федор Григорьевич, один ничего не делает, а пользы получает больше всех, да и то он ее не делает, она как-то сама делается ему. Жизнь его, сколько я знаю, проходит в большей пустоте, нежели жизнь Левки, который, чего нет другого, гуляет, а тот все сердится. Чем Левка сыт, я не понимаю, но знаю одно, что как он ни туп, но если наберет земляники или грибов, то его не так-то легко убедить, что он может есть одни неспелые ягоды да сыроежки, а что вкусные ягоды и белые грибы принадлежат, ну, хоть отцу Василию. Левка никогда дома не живет, не исполняет ни гражданских, ни семейных обязанностей сына, брата. Ну, а те, которые дома живут, разве исполняют? У него есть еще семь братьев и сестер, живущих дома в каком-то состоянии постоянной войны между собой и с пономарем. Все так, но пустая жизнь его. Да отчего же она пустая? Он вжился в природу, он понимает ее красоты по-своему — а для других жизнь — пошлый обряд, тупое одно и то же, ни к чему не ведущее». И я постоянно возвращался к основной мысли, что причина всех гонений на Левку состоит в том, что Левка глуп на свой особенный салтык, — а другие повально глупы; и так, как картежники не любят неиграющего, а пьяницы непьющего, так и они ненавидят бедного Левку. Однако диссертации я не написал; для меня, ученика семинарии, казалось трудным и даже неприличным писать о таких суетных предметах. abu abu Мысль о Левке, о причине его странного развития не выходила из головы моей. Нас учили всё писать о предметах возвышенных, душу и сердце возносящих горе. Вакационное время прошло, пора мне было возвращаться в монастырь. Когда батюшка мой заложил пегую лошадку нашу в телегу, чтобы отвезти меня, Левка пришел опять к плетню, он не совался вперед, а, прислонившись к верее, обтирал по временам грязным спущенным рукавом рубашки слезы. Мне было очень грустно его оставить; я подарил ему всяких безделушек, он на все смотрел печально. Когда же я стал садиться в телегу, Левка подошел ко мне и так печально, так грустно сказал: «Сенька, прощай», — а потом подал мне Шарика и сказал: «Возьми, Сенька, Шарика себе». Дороже предмета у Левки не было, и он отдавал его. Я насилу уговорил его оставить Шарика у себя, что, пусть он будет мой — но жить у него. Мы поехали. Левка пустился лесом и выбежал на гору, мимо которой шла дорога; я увидел его и стал махать платком. Он стоял неподвижно на горе, опираясь на свою палку. Она мешала мне вполне предаваться изучению духовных предметов, и я вместо превыспренних созерцаний стремился к изучению предметов земных, несмотря на то что я знал ничтожность всего телесного и суетность всего физического. Мало-помалу во мне развилось непреодолимое желание изучать медицину. Когда я впервые заикнулся об этом отцу моему, он взошел в неописанный гнев. «Ах ты, баловень презорный, — кричал он на меня, — вот как схвачу за вихры, так ты у меня и — узнаешь, где раки зимуют. Деды твои и отцы не хуже тебя были, да не выходили из своего звания, а ты что вздумал? Пришлось под старость дожить до такого сраму, — вот, и радость, приносимая сыном, от плоти моей рожденным. Не один, видно, пономарь посещен богом, недаром с дураком валандаешься вечно, свой своему поневоле брат. А все ты, малоумная баба, испортила его», — прибавил батюшка, обращаясь к матушке. Почему именно матушка была виновата, что я хотел учиться медицине, этого я не знаю. «Господи, — думал я, — да что же я сделал такое, мне хочется заниматься медициной, а послушаешь батюшку, право, подумаешь, что я просился на большую дорогу людей резать». Дал я место, родительскому гневу, промолчал; через месяц опять завел было речь; куда ты — с первого слова так его лицо и зардело. Делать нечего, жду особого случая, а сам только и занимаюсь латынью. abu Отец ректор славно знал латинский; язык и полюбил меня за мои успехи. abu Я выбрал минуту добрую да в ноги ему; он так кротко и благосклонно сказал: «Встань, сын мой, встань, что тебе надобно, говори просто». Я рассказал ему о моем желании и просил замолвить отцу. Отец ректор покачал головой и велел мне утром и вечером сверх обыкновенной: читать, другую молитву, говорил, что это влияние нечистой силы, отвлекающей от служения престолу к служению мирскому, от лечения духовного — к лечению плотскому. Потом напомнил четвертую, заповедь, дал прочесть сочинение Нила Сорского* о монашеском житии. * Нил Сорский  (1433–1508) — автор «Устава скитского монашеского жития», русский религиозный деятель. Я все исполнил в точности, но не мог переломить влечения и медицине. На вакации поехал я опять домой. Левка еще более одичал, он добровольно помогал пастуху пасти стадо и почти никогда не ходил домой. Меня, однако, он принял с прежней безграничной, нечеловеческой привязанностью; грустно мне было на него смотреть, особенно потому, что у него язык как-то сделался невнятнее, сбивчивее и взгляд еще более одичал. Через год мне приходилось окончить курс, временить было нечего, батюшка уже готовил мне место. Что было делать, утопающий за соломинку хватается; слыхал я от дворовых людей, что сын нашего помещика (они жили это лето в деревне) — добрый барин, ласковый, я и подумал, если бы он через Федора Григорьевича попросил обо мне моего отца, может, тот, видя такое высокое ходатайство, и согласился бы. Почему не сделать опыта? Надел я свой нанковый сюртук, тщательно вычистил сапоги, повязал голубой шейный платок и пошел в господский дом. На дороге попался Левка. — Сенька, — кричал он мне, — в лес. Левка гнездо нашел, птички маленькие, едва пушок, матери нет, греть надо, кормить надо. — Нельзя, брат, иду за делом, вон туда. — Куда? — В барский дом. — У-у! — сказал Левка, поморщившись, — у-у! Весной, весной дядя Захар — его били, Левка смотрел, дядя Захар здоровый, сильный, а дурак стоит, его бьют — а он ничего — дядя Захар дурак, сильный, большой и стоит. Не ходи, прибьют. — Не бось, дело есть. Он долго смотрел мне вслед, потом свистнул своей собаке и побежал к лесу, но, едва я успел сделать двадцать шагов, Левка нагнал меня. «Левка идет туда — Сеньку бить будут — Левка камнем пустит», — при этом он мне показал булыжник величиною с индеичье яйцо. Но меры его были не нужны, люди отказали, говоря, что господа чай кушают; потом я раза три приходил, все недосуг молодому барину; после третьего раза я не пошел больше. И чем же это молодой барин так занят? Вечно ходит или с ружьем, или так просто, без всякого дела, по полям, особенно где крестьянские девки работают. Неужели он не мог оторваться на пять минут? Сам бог показал выход, хотя, по правде, очень горестный. В селе Поречье, верст восемь от нас, был храмовый праздник; село Поречье казенное, торговое, богаче нашего, праздник у них справлялся всегда отлично. Тамошний священник (он же и благочинный) пригласил нас всех на праздник. Мы отправились накануне: отец Василий с попадьей, батюшка один, причетник и я, для того чтобы отслужить всенощную соборне. abu Праздник был великолепный, фабричные пели на крылосе. abu Во время литургии приехал сам капитан-исправник с супругой и двумя заседателями. abu abu abu Голова за месяц собирал по двадцати пяти копеек серебром с тягла начальству на закуску. abu Словом сказать, было весело, шумно; один я грустил; грустил я и потому, что намерения мои не удавались, и по непривычке к многолюдию; вина я тогда еще в рот не брал, в хороводах ходить не умел, а пуще всего мне досадно было, что все перемигивались, глядя на меня и на дочь пореченского священника. Я приглянулся ее отцу, и он предлагал, как меня похиротонисают, женить на дочери, а он-де место уступит и обзаведение, самому, мол, на отдых пора. А дочь-то его, несмотря на то что ей было не более восемнадцати или девятнадцати лет, была сильно поражена избытком плоти, так что скорее напоминала образ и подобие оладий, нежели господа бога. Таким образом поскучав в Поречье до вечера, я вышел на берег реки; откуда ни возьмись — Левка тут, и он, бедняга, приходил на праздник, сам не зная зачем. Его никто не звал и не потчевал. Стоит лодочка, причаленная к берегу, и покачивается; давно я не катался, — смерть захотелось мне ехать домой по воде. На берегу несколько мужичков лежали в синих кафтанах, в новых поярковых шляпах с лентами; выпивши, они лихо пели песни во все молодецкое горло (по счастию, в селе Поречье не было слабонервной барыни). «Позвольте, мол, православные, лодочку взять прокатиться до Раздершнина», сказал я им. «С нашим удовольствием, мы-де вашего батюшку знаем. Митюх, Митюх, отвяжь-ка лодочку-то, извольте взять», — и Митюх, несколько покачиваясь и без нужды ступая в воду по колена, отвязал лодку, я принялся править, а Левка грести; поплыли мы по Оке-реке. Между тем смерклось, месяц взошел, с одной стороны было так светло, а о другой черные тени берегов, насупившись, бежали на лодку. Поднимавшаяся роса, словно дым огромного пожара, белела на лунном свете и двигалась по воде, будто нехотя отдираясь от нее. Левка был доволен, мочил беспрестанно свою голову водой и встряхивал мокрые волосы, падавшие в глаза. «Сенька, хорошо?» — спрашивал он, и когда я отвечал ему: «Очень, очень хорошо», — он был в неописанном восторге. Левка умел мастерски гресть, он отдавался в каком-то опьянении ритму рассекаемых воли и вдруг поднимал оба весла, лодка тихо, тихо скользила по волнам, и тишина, заступавшая мерные удары, клонила к какому-то полусну, а издали слышались песни празднующих поречан, носимые ветром, то тише, то громче. Мы приехали поздно ночью. Левка отправился с лодкой назад, а я домой. Только что я лег спать, слышу — подъезжает телега к нашему дому. Матушка она не ездила на праздник, ей что-то нездоровилось, — матушка послушала да говорит: — Это не нашей телеги скрып — стучат, треба, мол, верно, какая-нибудь. — Не вставайте, матушка, я схожу посмотреть, — да и вышел, отворяю калитку, пореченский голова стоит, немножко хмельный. — Что, Макар Лукич? — Да, что, — говорит, — дело-то неладно, вот что. — Какое дело? — спросил я, сам дрожу всем телом, как в лихорадке. — Вестимо, насчет отца диакона. Я бросился к телеге: на ней лежал батюшка без движения. — Что с ним такое? — А бог его ведает, все был здоров, да вдруг что ни есть прилучилось. Мы внесли батюшку в дом, лицо у него посинело, я тер его руки, вспрыскивал водой, мне казалось, что он хрипит, я уложил его на постель и побежал зa пьяным портным; на этот раз он еще был довольно трезв, схватил ланцет, бинт и побежал со мною. abu Раза три просек руку, кровь не идет… я стоял ни живой ни мертвый; портной вынул табакерку, понюхал, потом начал грязным платком обтирать инструмент. — Что? — спросил я каким-то не своим голосом. — Не нашего ума дело-с, экскузе,* — отвечал он, — а извольте молитву читать. * Извините (от фр. excusez). Матушка упала без чувств, у меня сделался озноб, а ноги так и подламывались. II После смерти отца матушка не препятствовала, и я выхлопотал себе наконец увольнение из семинарии и вступил в Московскую медико-хирургическую академию студентом. Читая печатную программу лекций, я увидел, что адъюнкт ветеринарного искусства, если останется время, будет читать студентам, оканчивающим курс, общую психиатрию, то есть науку о душевных болезнях. abu Я с нетерпением ждал конца года, и хотя мне еще не приходилось слушать психиатрии, явился на первую лекцию адъюнкта. Но я тогда так мало был образован по медицинской части, что почти ничего не понял, хотя слушал с таким вниманием, что до сих пор помню красноречивое вступление ветеринарного врача. «Психиатрия, — говорил он, — бесспорно, самая трудная часть врачебной науки, самая необъясненная, самая необъяснимая, но зато нравственное влияние ее самое благотворное. Ни метафизика, ни философия не могут так ясно доказать независимость души от тела, как психиатрия. abu Она учит, что все душевные болезни — расстройства телесные, она учит, следственно, что без тела, без сей скудельной оболочки, дух был бы вечно здрав» и проч. Я уже в семинарии знал Вольфиеву* философию, но совершенно ясно изложения адъюнкта не понимал, хотя и радовался, что самая медицина служит доказательством высоких метафизических соображений. * Вольфий Х. (Вольф) — (1679–1754) — немецкий философ-идеалист, создавший учение о бессмертии человеческой души. Когда я порядком изучил приуготовительные части, я стал мало-помалу делать собственные наблюдения над одержимыми душевными болезнями, тщательно записывая все виденное в особую книгу. Воскресные и праздничные дни проводил я почти всегда в доме умалишенных. Все наблюдения мои вели постоянно к мысли, поразившей меня при созерцании спавшею Левки, то есть что официальные, патентованные сумасшедшие, в сущности, и не глупее и не поврежденнее всех остальных, но только самобытнее, сосредоточеннее, независимее, оригинальнее, даже, можно сказать, гениальнее тех. Странные поступки безумных, раздражительную их злобу объяснял я себе тем, что все окружающее нарочно сердит их и ожесточает беспрерывным противуречием, жестким отрицанием их любимой идеи. Замечательно, что люди делают все это только в домах умалишенных; вне их существует между больными какое-то тайное соглашение, какая-то патологическая деликатность, по которой безумные взаимно признают пункты помешательства друг в друге. abu Все несчастие явно безумных — их гордая самобытность и упрямая неуступчивость, за которую повально поврежденные, со всею злобою слабых характеров, запирают их в клетки, поливают холодной водой и проч. Главный доктор в заведении был добрейший человек в мире, но, без сомнения, более поврежденный, нежели половина больных его (он надевал, например, на себя один шейный и два петличных ордена для того, чтобы пройти по палатам безумных; он давал чувствовать фельдшерам, что ему приятно, когда они говорят «ваше превосходительство», а чином был статский советник, и разные другие шалости ясно доказывали поражение больших полушарий мозга); больные ненавидели его оттого, что он сам, стоя на одной почве с ними, вступал всегда в соревнование. abu «Я китайский император», — кричал ему один больной, привязанный к толстой веревке, которой по необходимости ограничили высочайшую власть его. «Ну когда же китайский император сидит на веревке?» — отвечал добрейший немец с пресерьезным видом, как будто он сам сомневался, не действительно ли китайский император перед ним. Больной выходил из себя, слыша возражение, скрежетал зубами, кричал, что это Вольтер и иезуиты посадили его на цепь, и долго не мог потом успокоиться. abu abu Я, совсем напротив, подходил к нему с видом величайшего подобострастия. «Лазурь неба, прозрачнейший брат солнца, — говорил я ему, — плодородие земли, позволь мне, презренному червю, грязи, отставшей от бессравненных подошв твоих, покапать холодной воды на светлое чело твое, да возрадуется океан, что вода имеет счастие освежать священную шкуру, покрывающую белую кость твоего черепа». И больной улыбался и позволял с собою делать все, что я хотел. Обращаю особенное внимание на то, что я для этого больного не делал ничего особенного, а поступал с ним так, как добрые люди поступают друг с другом всегда — на улице, в гостиной, В заведение ездил один тупорожденный старичок, воображавший, что он гораздо лучше докторов и смотрителей знает, как надобно за больным ходить, и всякий раз приказывал такой вздор, что за него делалось стыдно; однако главный доктор с непокрытой головой слушал его до конца благоговейно и не говорил ему, что все это вздор, не дразнил его, а китайского императора дразнил. Где же тут справедливость! Продолжая мои наблюдения, я открыл, что между собой нередко сумасшедшие признают друг друга; эти уже ближе к обыкновенному гражданскому благоустройству. Так, в V палате жили восемь человек легко помешанных в большой дружбе. Один из них сошел с ума на том; что он сверх своей порции имеет призвание есть по полупорции у всех товарищей, основывая пресмешно свои права на том, что его отец умер от объедения, а дед опился. Он так уверил своих товарищей, что ни один из них не смел есть своей порции, не отдав ему лучшей части, не смел ее взять украдкой, боясь угрызений совести. Когда же изредка кто-либо из дерзких скептиков утаивал кусок, он гордо уличал преступного, и шесть остальных готовы были оттаскать злодея; он называл его вором, стяжателем; и глава этой общины до того добродушно верил в свое право, что, не имея возможности съедать все набранное, с величавой важностью награждал избранных их же едою, и награжденный точил слезы умиления, а остальные — слезы зависти. Нельзя отказать этим безумным в высоком политическом смысле, так точно, как нельзя отказать в безумии людям, не только считающим себя здоровыми (самые бешеные собою совершенно довольны), но признаваемым за таких другими. Для убедительного доказательства присовокуплю отрывок из моего журнала, предпослав оному следующую краткую диагностику безумия. abu Главные признаки расстройства умственных способностей состоят: а)  в неправильном, но и непроизвольном сознании окружающих предметов; б)  в болезненной упорности, стремящейся сохранить это сознание с явным даже вредом самому больному, и отсюда — с)  тупое и постоянное стремление к целям несущественным и упущение целей действительных. Этого достаточно для того, чтобы убедиться в истине моих выводов. Выписка из журнала Субъект 29. Мещанка Матрена Бучкина. Сложение сангвиническое, наклонность к толщине, лет тридцати, замужем. abu Субъект этот находится у меня в услужении в должности кухарки, а потому я изучал его довольно внимательно в главных психических и многих физиологических отправлениях. Alienatio mentale*, не подлежащее никакому сомнению; все умственные отправления поражены, несмотря на хорошие врожденные способности, что доказывается сохранившеюся ловкостию обсчитывать при покупках и утаивать половину провизии. * Умопомешательство (лат.). Как женщина Матрена живет более сердцем, нежели умом; но все ее чувства так ниспровергнуты болезненным отклонением деятельности мозга от нормального отправления, что они не только не человеческие, но и не животные. а) Чувство любви. Не видать, чтобы у нее была особенная нежность к мужу, но отношения их в высшей степени замечательны и драгоценны как патологический факт. Муж ее — сапожник и живет в другом доме, он приходит к ней обыкновенно утром в воскресенье. Матрена покупает на последние деньги простого вина и печет пирог или блины. Часу в десятом муж ее напивается пьян и тотчас начинает ее продолжительно и больно бить; потом он впадает в летаргический сон до понедельника, а проснувшись, отправляется с страшной головной болью за свою работу, питаясь приятной надеждой через семь дней снова отпраздновать так семейно и кротко воскресный день. Так как она приходила всякий раз с горькими жалобами ко мне на своего мужа, я советовал ей не покупать ему вина, основываясь на том, что оно имеет на него дурное влияние. Но больная весьма оскорблялась моим советом и возражала, что она не бесчестная какая-нибудь и не нищая, чтобы своему законному мужу не поднести стакана вина — свят день до обеда, что, сверх того, она покупает вино на свои деньги, а не на мои, и что если муж ее и колотит, так все же он богом данный ей муж. Ответ этот, много раз повторяемый, очень замечателен. Можно добраться по нем до странных законов мышления мозга, пораженного болезнию; ни одного слова нет в ее ответе, которое бы шло к моему замечанию, а при болезни мозга ей казалось, что она вполне опровергала меня. Но до какой степени и это поверхностно, я доказываю тем, что стоило мне, продолжая мои наблюдения, сказать ей: «А ты зачем с ним споришь, ты бы смолчала, ведь он твой муж и глава?» — тогда больная приходила в состояние, близкое мании, и с сердцем говорила: «Он злодей мне, а не муж, я ему не дура досталась молчать, когда он несет всякий вздор!» И тут она начинала бранить не только его, но и барыню свою, которая, истинно в материнских попечениях своих о подданных, сама приняла на себя труд избрать ей мужа; выбор пал на сапожника не случайно, а потому, что он крепко хмелем зашибал, так барыня думала, что он остепенится, женившись, — конечно, не ее вина, что она ошиблась, errare humanum est!* * Человеку свойственно ошибаться! (лат.). b) Отношение к детям. Любопытно до высшей степени и имеет двойной интерес. Тут я имел случай видеть, как с самого дня рождения прививают безумие. Сначала чисто механически крепким пеленанием, причем сдавливают ossa parietalia* черепа, чтобы помешать мозговому развитию, — это с своей стороны уже очень действительно. * Теменные кости (лат.). Потом употребляются органические средства; они состоят преимущественно в чрезмерном развитии прожорливости и в дурном обращении. Когда организм ребенка не изловчился еще претворять всю дрянь, которая ему давалась, от грязной соски до жирных лепешек, дитя иногда страдало; мать лечила сама и в медицинских убеждениях своих далеко расходилась со всеми врачами, от Иппократа до Боергава и от Боергава до Гуфланда;* иногда она откачивала его так, как спасают утопленников (средство совершенно безвредное, если утопленник умер, и способное показать усердие присутствующих), ребенок впадал в морскую болезнь от качки, что его действительно облегчало, или мать начинала на известном основании Ганеманова* учения клин клином вышибать, кормить его селедкой, капустой; если же ребенок на выздоравливал, мать начинала его бить, толкать, дергать, наконец прибегала к последнему средству — давала ему или настойки, или макового молока и радовалась очевидной пользе от лекарства, когда ребенок впадал в тяжелое опьянение или в летаргический сон. abu * Боергав Г. (Бургав) (1668–1738) — голландский врач. * Гуфланд К. Ф. (Гуфеланд) (1762–1836) — немецкий профессор, медик, автор книги «Искусство продления человеческой жизни» (1797). * Ганеман С. (1755–1843) — немецкий ученый, основатель гомеопатии. В дополнение следует заметить, что Матрена, на свой манер, чрезвычайно любила ребенка. Любовь ее к детям была совершенно вроде любви к мужу: она покупала на скудные деньги свои какой-нибудь тафтицы на одеяльце и потом бесщадно била ребенка за то, что он ненарочно капал на него молоко. Мне очень жаль, что я скоро расстался с Матреной и не мог доучить этот интересный субъект; к тому же я впоследствии услышал, что ее ребенок не выдержал воспитания и умер. с) и d) Отношения гражданские и общественные; отношения к церкви и государству… Но я полагаю, сказанного совершенно достаточно, чтобы убедиться, что жизнь этого субъекта проходила в чаду безумия. А посему снова обращаюсь к прерванной нити моего жизнеописания, которое с тем вместе и есть описание развития моей теории. По окончании курса меня отправили лекарем в один пехотный полк. Я не нахожу нужным в предварительной части говорить о наблюдениях, сделанных мною на сем специальном поприще безумия, я им посвятил особый отдел в большом сочинении моем.* * См.: Сравнительной психиатрии часть II, глава IV. Марсомания, отдел I. Марсомания мирная и т. д. (Примеч. А. И. Герцена.) Перехожу к более разнообразному поприщу. Через несколько лет по распоряжению высшего начальства, которому, пользуясь сим случаем, свидетельствую искреннейшую благодарность за начальственное внимание, получил я место по гражданскому ведомству; тут с большим досугом предался я сравнительной психиатрии. Для занятий и наблюдений я избрал на первый случай два заведения — дом умалишенных и канцелярию врачебной управы. Добросовестно изучая субъекты в обоих заведениях, я был поражен сходством чиновников канцелярии с больными; разумеется, наружные различия тоже бросались в глааа, но врач должен идти далее, — по наружности долгое время кита считали рыбою. Самое важное различие между писарями и больными состояло в образе поступления в заведение: первые просились об определении, а вторые были определяемы высшим начальством вследствие публичного испытания в губернском правлении. Но однажды помещенные в канцелярию писаря тотчас подвергались психической эпидемии, весьма быстро, заражавшей все нормально человеческое и еще быстрее развивавшей искаженные потребности, желания, стремления; целые дни работали эти труженики с усердием, более нежели с усердием, с завистью; штаты тогда были еще невероятные, едва эти бедняки в будни досыта наедались и в праздники допьяна напивались, а ни один не хотел заняться каким-нибудь ремеслом, считая всякую честную работу не совместною с человеческим достоинством, дозволяющим только брать двугривенные за справки. Признаюсь, когда я вполне убедился, что чиновничество (я, разумеется, далее XIII класса восходить не смею) есть особое специфическое поражение мозга, мне опротивели все эти журнальные побасенки, наполненные насмешками над чиновниками. Смеяться над больными показывает жестокость сердца. abu Влияние эпидемии до того сильно, что мне случалось наблюдать ее действие на организации более крепкие и здоровые, и тут-то я увидел всю силу ее. Какое-то беспокойное чувство, похожее на угрызение совести, овладевало вновь поступавшими здоровыми субъектами; им становилось заметно тягостно быть здоровыми, они так страдали тоскою по безумию, что излечались от умственных способностей разными спиртными напитками, и я заметил, что при надлежащем и постоянном употреблении их они действительно успевали себя поддерживать в искусственном состоянии безумия, которое мало-помалу становилось естественным. От чиновников я перешел к прочим жителям города, и в скором времени не осталось ни малейшего сомнения, что все они поврежденные. Предоставляю тем, которые долго трудились над каким-нибудь открытием, оценить то чувство радости, которым исполнилось сердце мое, когда я убедился в этом драгоценном факте. Городок наш вообще оригинален, это губернское правление, обросшее разными домами я жителями, собравшимися около присутственных мест; он тем отличается от других городов, что он возник, собственно, для удовольствия и пользы начальства. abu Начальство составило сущность, цвет, корень и плод города. Остальные жители — как купцы, мещане — больше находились для порядка, ибо нельзя же быть городу без купцов и мещан. Все получали смысл только в отношении к начальству (и к откупу, впрочем); мастеровые например, портные, сапожники — шили для чиновников фраки и сапоги, содержатель трахтира имел для них бильярд. abu Прочие не служащие в городе занимались исключительно произведением тех средств, на которые чиновника заказывали фраки, сапоги и увеселялись на бильярде. В нашем городке считалось пять тысяч жителей; из них человек двести были повергнуты в томительнейшую скуку от отсутствия всякого занятия, а четыре тысячи семьсот человек повергнуты в томительную деятельность от отсутствия всякого отдыха. Те, которые денно и нощно работали, не выработывали ничего, а те, которые ничего не делали, беспрерывно выработывали, и очень много. Утвердив на прочных началах общую статистику помешательства, перейдем снова к частным случаям. В качестве врача я был часто призываем лечить тело там, где следовало лечить душу; невероятно, в каком чаду нелепостей, в каком резком безумии находились все мои пациенты обоих полов. «Пожалуйте сейчас к Анне Федоровне, Анне Федоровне очень дурно». — «Сию минуту, еду». Анна Федоровна — лет тридцати женщина, любившая и любящая многих мужчин, за исключением своего мужа, богатого помещика, точно так же расположенного ко всем женщинам, кроме Анны Федоровны. У них от розовых цепей брачных осталась одна, которая обыкновенно бывает крепче прочих, — ревность, и ею они неутомимо преследовали друг друга десятый год. Приезжаю; Анна Федоровна лежит в постеле с вспухшими глазами, у нее жар, у нее боль в груди; все показывает, что было семейное Бородино, дело горячее и продолжительное. abu Люди ходят испуганные, мебель в беспорядке, вдребезги разбитая трубка (явным образом не случайно) лежит в углу и переломленный чубук — в другом. — У вас, Анна Федоровна, нервы расстроены, я вам пропишу немножко лавровишневой воды, на свет не ставьте — она портится, так принимайте… сколько бишь вам лет? — капель по двадцать. — Вольная становится веселее и кусает губы. — Да знаете ли что, Анна Федоровна, вам бы надо ехать куда-нибудь, ну хоть в деревню; жизнь, которую вы ведете, вас расстроит окончательно. — Мы едем в мае месяце с Никонор Ивановичем в деревню. — А! Превосходно — так вы останьтесь здесь. Это будет еще лучше. — Что вы хотите этим сказать? — Вам надобен покой безусловный, тишина; иначе я не отвечаю за то, что наконец из всего этого выйдут серьезные последствия. — Я несчастнейшая женщина, Семен Иванович, у меня будет чахотка, я должна умереть. И все виноват этот изверг — ах, Семен Иванович, спасите меня. — Извольте. Только мое лекарство будет не из аптеки, вот рецепт: «Возьми небольшой чистенький дом, в самом дальнем расстоянии от Никанор Ивановича, прибавь мебель, цветы и книги. Жить, как сказано, тихо, спокойно». Этот рецепт вам поможет. — Легко вам говорить, вы не знаете, что такое брак. — Не знаю — но догадываюсь; полюбовное насилие жить вместе — когда хочется жить врозь, и совершеннейшая роскошь — когда хочется и можно жить вместе; не так ли? — О, вы такой вольнодум! abu Как я покину мужа! — Анна Федоровна, вы меня простите, однако долгая практика в вашем доме позволяет мне идти до такой откровенности, я осмелюсь сделать вам вопрос… — Что угодно, Семен Иванович, вы — друг дома, вы… — Любите ли вы сколько-нибудь вашего мужа? — Ах, нет, я готова это сказать перед всем светом, безумная тетушка моя сварганила этот несчастный брак. — Ну, а он вас? — Искры любви нет в нем. Теперь почти в открытой интриге с Полиной, вы знаете, — мне бог с ним совсем, да ведь денег что это ему стоит… — Очень хорошо-с. Вы друг друга не любите, скучаете, вы оба богаты что вас держит вместе? — Да помилуйте, Семен Иванович, за кого же вы меня считаете, моя репутация дороже жизни, что обо мне скажут? abu — Это конечно. Но, боже мой, — половина первого! Что это, как время-то? Да-с, так по двадцати каплей лавровишневой воды, хоть три раза до ночи, а я заеду как-нибудь завтра взглянуть. Я только в залу, а уж Никанор Иванович, небритый, с испорченным от спирту и гнева лицом, меня ждет. — Семен Иванович, Семен Иванович, ко мне в кабинет. — Чрезвычайно рад. — Вы честный человек, я вас всю жизнь знал за честного человека, вы благородный человек — вы поймете, что такое честь. Вы меня по гроб обяжете, ежели скажете истину. — Сделайте одолжение. Что вам угодно? — Да как вы считаете положение жены? — Оно не опасно; успокойтесь, это пройдет; я прописал капельки. — Да черт с ней, не об этом дело, по мне хоть сегодня ногами вперед да и со двора. Это змея, а не женщина, лучшие лета жизни отняла у меня. Не об этом речь. — Я вас не понимаю. — Что это, ей-богу, с вами? Ну, то есть болезнь ее подозрительна или нет? — Вы желаете знать насчет того, нет ли каких надежд на наследничка? — Наследничка — я ей покажу наследничка! Что это за женщина! Знаете, для меня уж коли женщина в эту сторону, все кончено — нет, не могу! Законная жена, Семен Иванович, она мое имя носит, она мое имя пятнает. — Я ничего не понимаю. А впрочем, знаете, Никанор Иванович, жили бы вы в разных домах, для обоих было бы спокойнее. — Да-с — так ей и позволить, ха-ха-ха, выдумали ловко! Ха-ха-ха, как же — позволю! Нет, ведь я не француз какой-нибудь! Ведь я родился и вырос в благочестивой русской дворянской семье, нет-с, ведь я знаю вакон и приличие! О, если бы моя матушка была жива, да она из своих рук ее на стол бы положила. Я знаю ее проделки. — Прощайте, почтеннейший Никанор Иванович, мне еще к вашей соседке надобно. — Что у нее? — спросил врасплох взятый супруг и что-то сконфузился. — Не знаю — присылала горничную, дочь что-то все нездорова, — девка не умела рассказать порядком. — Ах, боже мой, — да как же это? Я на днях видел Полину Игнатьевну. — Да-с, бывают быстрые болезни. — Семен Иванович, я давно хотел — вы меня извините, ведь уж это так заведено: священник живет от алтаря, а чиновник от просителей, я так много доволен вами. Позвольте вам предложить эту золотую табакерку, примите ее в знак искренней дружбы, — только, Семен Иванович, я надеюсь, что, во всяком случае, — молчание ваше… — Есть вещи, на которые доктор имеет уши — но рта не имеет. Никанор Иванович обнял меня и своими мокрыми губами и потным лицом произвел довольно неприятное впечатление на щеке. И кто-нибудь скажет, что это не поврежденные! Позвольте еще пример. Рядом со мною живет богатый помещик, гордый своим имением, скряга. Он держит дом назаперти, никого не пускает к себе, редко сам выезжает, и что делает в городе, понять нельзя; не служит, процессов не имеет, деревня в пятидесяти верстах, а живет в городе. Были, правда, слухи, что один мужик, которого он наказал, как-то дурно посмотрел на него и сглазил; он так испугался его взгляда, что очень ласково отпустил мужика, а сам на другой день перебрался в город. Главное занятие его — стяжание и накапливание денег; но это делается за кулисами; я вам хочу показать его в торжественных минутах жизни. У него в гостинице и на почте закуплены слуги, чтобы извещать его, когда по городу проезжает какой-нибудь сановник, генерал внутренней стражи, генерал путей сообщения, ревизующий чиновник не ниже V класса. Сосед мой, получивши весть, тотчас надевал дворянский мундир и отправлялся к его превосходительству; тот, разумеется, с дороги спал, соседа не пускали; он давал на водку целковый, синенькую, упорствовал, дожидался часы целые, — наконец об нем докладывали. Генерал (ибо в эти минуты я чиновник V класса чувствовал себя не только генералом, но генерал-фельдмаршалом) принимал просителя, не скрывая ярости и не воздавая весу и меры словам и движениям. Проситель после долгих околичностей докладывал; что вся его просьба, от которой зависит его счастие, счастие его детей и жены, состоит в том, чтобы: его превосходительство изволило откушать, у него завтра или отужинать сегодня; он так трогательно просил, что ни один высокий сановник не мог противустоять и давал ему слово. Тут наставали поэтические минуты его жизни. Он бросался в рыбные, ряды, покупал стерлядь ростом с известного тамбурмажора, и ее живую перевозили в подвижном озере к нему на двор, выгружалось старинное серебро, вынималось старое вино. abu Он бегал из комнаты в комнату, бранился с женою, делал отеческие исправления дворецкому, грозился на всю жизнь сделать уродом и несчастным повара (для ободрения), звал человек двадцать гостей, бегал с курильницей по комнатам, встречал в сенях генерала, целовал его в шов, идущий под руку. abu Шампанское лилось у скряги за здравие высокого проезжего. И заметьте, все это из помешательства, все это бескорыстно. И что еще важнее для психиатрии, — что его безумие всякий раз полярно переносилось с обратными признаками на гостя. Гость верил, что он по гроб одолжает хозяина тем, что прекрасно обедал. Каковы диагностические знаки безумия! Отовсюду текли доказательства очевидные, не подлежащие сомнению моей основной мысли. Успокоившись насчет жителей нашего города, я пошел далее. Выписал себе знаменитейшие путешествия, древние и новые исторические творения и подписался на аутсбургскую «Всеобщую газету». abu Слезы умиления не раз наполняли — глаза мои при чтении. Я не говорю уже об аугсбургской газете, на нее я с самого начала смотрел не как на суетный дневник всякой всячины, а как на всеобщий бюллетень разных богоугодных заведений для несчастных, страждущих душевными болезнями. Нет! Что бы историческое я ни начинал читать, везде, во все времена открывал я разные безумия, которые соединялись в одно всемирное хроническое сумасшествие. Тита Ливия я брал или Муратори, Тацита или Гиббона* — никакой разницы: все они, равно как и наш отечественный историк Карамзин, — все доказывают одно: что история, не что иное, как связный рассказ родового хронического безумия и его медленного излечения (этот рассказ даст по наведению полное право надеяться, что через тысячу лет двумя-тремя безумиями будет меньше). * Ливий Тит (59 до н. э. — 17 н. э.) * Муратори Л. А. (1672–1750) — итальянский историк и философ. * Тацит Корнелий (ок. 54–117) — древнеримские историки. * Гиббон Э. (1737–1794) — английский буржуазный историк, автор книг по истории Рима и Византии. abu Истинно, не считаю нужным приводить примеры; их миллионы. Разверните какую хотите историю, везде вас поразит, что вместо действительных интересов всем заправляют мнимые фантастические интересы; вглядитесь, из-за чего льется кровь, из-за чего несут крайность, что восхваляют, что порицают, — и вы ясно убедитесь в печальной на первый взгляд истине — и истине, полной утешения на второй взгляд, что все это следствие расстройства умственных способностей. Куда ни взглянешь в древнем мире, везде безумие почти также очевидно, как в новом. Тут Курций бросается в яму для спасения города, там отец приносит дочь на жертву,* чтобы был попутный ветер, и нашел старого дурака, который прирезал бедную девушку, и этого бешеного не посадили на цепь, не свезли, в желтый дом, а признали за первосвященника. abu * …отец приносит дочь в жертву… — Чтобы выпросить у богов попутный ветер для похода на Трою, царь Микен Аганемнон принес в жертву свою дочь Ифигинею. Здесь персидский царь* гоняет море сквозь строй, так же мало понимая нелепость поступка, как его враги афиняне, которые цикутой хотели лечить от разума и сознания.* * …персидский царь… — Ксеркс I (V в. до н. э.), как рассказывает Геродот в своей «Истории», приказал высечь море, за то что во время шторма был разрушен построенный персами мост через Геллеспонт. * …цикутой хотели лечить от разума и сознания. — Приговоренный за безбожие афинскими гражданами к смертной казни философ Сократ (ок. 470–399 до н. э.) вынужден был в соответствии с обычаем выпить чашу с соком ядовитого растения — цикуты. А что это за белая горячка была, вследствие которой императоры гнали христианство! Разве трудно было рассудить, что эти средства палачества, тюрем, крови, истязаний ничего не могли сделать против сильных убеждений, а удовлетворяли только животной свирепости гонителей? Как только христиан домучили, дотравили зверями, они сами принялись мучить и гнать друг друга с еще большим озлоблением, нежели их гнали. Сколько невинных немцев и французов погибло так, из вздору, и помешанные судьи их думали, что они исполняли свой долг, и спокойно спали в нескольких шагах от того места, где дожаривались еретики. abu Кто не видит ясные признаки безумия в средних веках — тот вовсе незнаком с психиатрией. abu В средних веках все безумно. Если и выходит что-нибудь путное, то совершенно противуположно желанию. Ни одного здорового понятия не осталось в средневековых головах, все перепуталось. Проповедовали любовь — и жили в ненависти, проповедовали мир — и лили реками кровь. К тому же целые сословия подвергались эпидемической дури каждое на свой лад; например, одного человека в латах считали сильнее тысячи человек, вооруженных дубьем, а рыцари сошли с ума на том, что они дикие звери, и сами себя содержали по селлюлярному порядку* новых тюрем в укрепленных сумасшедших домах по скалам, лесам и проч. abu * Селлюлярный порядок — одиночный порядок. abu abu История доселе остается непонятною от ошибочной точки зрения. Историки, будучи большею частию не врачами, не знают, на что обращать внимание; они стремятся везде выставить после придуманную разумность и необходимость всех народов и событий; совсем напротив, надобно на историю взглянуть с точки зрения патологии, надобно взглянуть на исторические лица с точки зрения безумия, на события — с точки зрения нелепости и ненужности. История — горячка, производимая благодетельной натурой, посредством которой человечество пытается отделываться от излишней животности; но как бы реакция ни была полезна, все же она — болезнь. Впрочем, в наш образованный век стыдно доказывать простую мысль, что история аутобиография сумасшедшего. Интерес летописей и путешествий тот же самый, который мы находим в анатомико-патологическом кабинете. abu Кстати — о путешествиях. Они не менее истории принесли мне подтверждений, и тем приятнейших, что все описываемые в них безумия делались не за тысячу лет, а совершаются теперь, сейчас, в ту минуту, как я пишу, и будут совершаться в ту минуту, как вы, любезный читатель, займетесь чтением моего отрывка. Доказательства и здесь совершеннейшая роскошь; разверните Магеллана, разверните Дюмон д'Юрвиля и читайте первое, что раскроется, — будет хорошо: вам или индеец попадется какой-нибудь, который во славу Вишны* сидит двадцать лет с поднятой рукой и не утирает носу для приобретения бесконечной радости на том свете, или женщина, которая из учтивости и приличия бросается на костер, на котором жгут труп мужа. abu abu * Вишна (Вишну) — одно из высших божеств индуисткой религии. Восток — классическая страна безумия, но, впрочем, и в Европе очень удовлетворительные симптомы и в ирландском вопросе, и в вопросе о пауперизме,* и во многих других. * Пауперизм — бедственное состояние трудящихся масс в странах капитала, в результате их эксплуатации и безработицы. Да, сверх того, в Европе остались несколько видоизмененными и все азиатские глупости, собственно переменились только названия. Здесь я останавливаюсь. Я хотел передать публике на первый случай небольшой отрывок. Кто желает более знать по сей части, тот пусть купит курс психиатрии, когда он выйдет (о цене и условиях подписки своевременно через ведомости объявлено будет). Москва, 10 февраля 1846 {Г. Скребицкий @ Лосенок @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} Г. СКРЕБИЦКИЙ ПРОСТОФИЛИ И ХИТРЕЦЫ РАССКАЗЫ О ЖИВОТНЫХ Рисунки Р. Никольского ЛОСЕНОК 1. ПЕРВЫЕ ДНИ В веселый летний день в самой чаще леса у лосихи родился лосенок. Лосиха была огромная, больше домашней коровы. Шерсть на ней была серая, жесткая, как щетина, а лосенок родился маленький, рыженький, совсем как домашний теленок. Ножки тоненькие-тоненькие, кажется на таких и стоять нельзя — сейчас переломятся. А уши огромные, как у зайца. Мать и сын лежали у ручья, в густых ольховых зарослях. Лосенок угрелся на солнышке и заснул, уткнув морду в живот матери. А лосиха лежала рядом, подняв голову, и чутко прислушивалась, не грозит ли откуда-нибудь опасность. Но все было спокойно. Где-то в кустах журчала вода. Лесная малиновка села на ветку над самой головой лосихи и запела. Это был хороший признак: если птичка так спокойно поет, значит близко нет ничего страшного. Лосиха опустила голову и тоже задремала. Вдруг кто-то толкнул ее в бок. Она вздрогнула. Что такое? Ничего страшного — это лосенок отдохнул и пытался встать на свои тоненькие ножки. Он пыжился, примеривался, потом подпрыгнул и встал. Лосиха заволновалась и тоже встала. К вечеру лосенок уже хорошо выучился ходить. Он бегал за матерью, спотыкался, приплясывал и тыкался мордой в задние ноги лосихи. Прошли первые дни. Лосиха с лосенком продолжали жить в зарослях у ручья, в самой чаще огромного леса. Днем они дремали, лежа в прохладной тени, а по зорям выходили гулять и кормиться на лесные поляны. На четвертый день, как всегда вечером, лосиха с лосенком вышли на прогулку. Уже совсем стемнело. Из-за верхушек деревьев вылезла огромная круглая луна, и сразу вся поляна стала синяя-синяя и по синей траве, как черные змеи, поползли от деревьев длинные тени. Лосиха уже наелась. Она стояла возле большой сосны, а лосенок тыкал горбатым носом ей в живот, чмокал, с аппетитом сосал молоко. Было совсем тихо. Лес спал. Только не спали лягушки, распевая в болоте у ручья. Набежал ветерок, пахнул ночной свежестью, принес знакомые лесные запахи трав, цветов... Лосиха повернула голову на ветер, потянула носом прохладный душистый воздух. Вдруг она насторожилась, высоко подняла голову, раздула ноздри, стала жадно втягивать воздух. Лосенок, ничего не подозревая, продолжал сосать молоко. Прошла секунда, другая, лосиха все нюхала. Среди множества знакомых лесных запахов она почуяла еще один совсем особенный, страшный запах. Теперь ей нужно было разобрать, усиливался он или нет. Опять пахнул ветерок, и тут лосиха сразу поняла — запах усиливался. Значит, опасность приближается. Она насторожила на ветер уши, ловя каждый малейший звук. Вот внизу, в лощине, хрустнула ветка... Враг крадется по ее следам. Лосиха одним прыжком выскочила на бугор. Лосенок оторвался от соска, даже чмокнул. Он хотел бежать за ней, но мать сердито фыркнула и топнула ногой. Лосенок остался на месте. Оттуда, с бугра, лосиха еще раз потянула носом. Сомнений не было: враг подкрадывался к ней из темной лощины. Вон впереди, в кустах, блеснули два зеленых огонька, два волчьих глава. А вон еще и еще... Вдруг огоньки в кустах перестали двигаться, застыли на месте. Волки увидели лосиху и остановились. Потом огоньки медленно поползли в разные стороны, в обход. Звери окружали ее. Настал страшный миг. Собрав все силы, лосиха сделала огромный скачок вперед и понеслась, ломая на пути сухие ветки и сучья. Следом за ней неслись волки. С каждым шагом они удалялись все дальше и дальше от той поляны, где остался в кустах маленький рыжий лосенок. 2. НОВЫЕ ЗНАКОМЦЫ Всю ночь лосенок бродил возле кустов, ожидая мать. Настало утро. Запели птицы. Выглянуло солнце и осветило поляну, деревья, кусты. На поляну вышла пестрая курочка-тетерка с целым выводком тетеревят. Тетеревята были рябенькие, пушистые. Они весело разбежались по поляне, а тетерка нашла муравьиную кучу, разрыла ее лапами и, как наседка, заквохтала, сзывая детей. Ко-ко-ко! Сбежались тетеревята и стали клевать вкусные муравьиные яйца. А тетерка стояла в сторонке, поглядывала, не летит ли где ястреб, не крадется ли лисица. Лосенку было очень скучно одному. Он подошел к тетерке, но она испугалась, распушилась, заквохтала и увела детей подальше, на другой конец поляны. Уже высоко поднялось солнце. Тетеревята наелись и ушли с матерью в кусты, а лосенок все бродил один по поляне. Он устал и был очень голоден. Когда в лесу за поляной раздавался треск сучьев, лосенок поднимал голову и ждал, не покажется ли мать. Вот в лощине опять затрещали сучки, все ближе, ближе. Наверно, мать. Лосенок радостно побежал навстречу. Раздвинулись кусты. Кто же это? Лосенок остановился. Из кустов показались два зверя. Таких он еще никогда не видал. Что делать? Бежать или нет? Мать не успела научить, как поступать в таком случае. Лосенок насторожил уши и стоял в нерешительности. Звери были очень странные. Они шли на задних ногах, а передними размахивали в воздухе. Увидев лосенка, они громко закричали и побежали прямо к нему. Они показались лосенку совсем не страшными, а главное, он очень соскучился. Лосенок подождал, поглядел и сам пошел к ним навстречу. — Смотри, смотри, Ваня, теленочек заблудился, без матки, один. Чей бы это, а? — кричала девочка, первая подбегая к лосенку. Подбежал и мальчик. — Верно, из деревни, — сказал он. — Корова-то, небось, к стаду ушла, а теленок и отстал. Девочка погладила лосенка по голове, почесала за ухом. Лосенку это очень понравилось. Он вытянул шею, начал обнюхивать на девочке платье. Оно было подпоясано шнурком, а на боку болталась кисточка. Лосенок забрал кисточку в рот и стал пробовать, не потечет ли оттуда, как из соска матери, молоко. — Даша, глянь — пояс сосет! Наверно, голодный. Покормить бы. — Да у нас молоко в котомке! — А как мы поить-то его будем? Ведь он, пожалуй, мать сосет. — Ну и что же? Сделаем из тряпки соску. Как бабушка телят поит. Даша свернула тряпочку и заткнула ею бутылку. Потом опрокинула бутылку и подождала, пока затычка пропиталась молоком. — Вот, Ваня, и соска готова. Мишка, Мишка! — позвала она лосенка. — Ну-ка, попробуй. Она поднесла к его морде бутылку. Лосенок попятился, потом понюхал соску и, учуяв молоко, сразу схватил ее мягкими телячьими губами. Схватил и засосал. — Да постой ты, не мотай головой, — смеялась девочка, когда лосенок нетерпеливо дергал бутылку из рук. — Прольешь ведь, дурашка! — Даша, отведем его к нам в сторожку. Вечером в деревню сбегаем, спросим, чей пропал. — Конечно, не оставлять же в лесу! Совсем заблудится. Ну, Мишка, идем с нами. И лосенок побежал следом за Дашей, как бегал за своей матерью. Ведь у Даши была такая же вкусная еда и она так же хорошо чесала ему шею и спину, ничуть не хуже, чем это делала лосиха языком. 3. ПРИЕМЫШ Дед-лесник мастерил что-то у избушки, когда из лесу прибежали ребята с лосенком. — Дедушка, глянь-ка, мы теленочка привели! — закричала Даша. — Он в лесу заблудился, от матки отстал. Дед поглядел на «теленочка», потом на ребят, покачал головой. — Да где же вы его взяли-то? — В лесу, дедушка, — заторопилась Даша. — Он по поляне ходил, увидел нас и прямо к нам. И сюда за мной сам пришел. Гляди, от меня и не отходит. — Так, так, значит, мать-то сдохла а ли волки съели. Вот он, горемыка, к вам и пристал. — Да почему ж, дедушка, сдохла? — удивились ребята. — Небось, со стадом в деревню ушла. Дед махнул рукой: — Эк, глупые, да разве это теленок? Это ж зверь дикий, лосенок. Ребята переглянулись. Лосенок? Вот так диво! Даша лосенка даже за шею обняла — вдруг убежит. — Дедушка, а почему же он к нам-то пошел? — Потому и пошел, что без матки. А сам еще мал. Оробел один — вот и идет ко всякому. Да он, поди, и человека-то впервой видит. — Дедушка, а куда же мы его денем? — спросила Даша. — Куда девать-то? Пускай у нас и живет. Привяжите-ка его, чтоб за вами не убежал, а сами сбегайте в стадо, пригоните Рыжуху. Мы его тепленьким молочком и угостим. Дети привязали лосенка и убежали. Скоро они вернулись обратно, привели корову. — Дедушка, дедушка, а где же лосенок? — в один голос закричали ребята. — Цел, цел ваш лосенок. Ведите-ка Рыжуху в хлев, потом и лосенка найдем. Дед отворил ворота и погнал корову. Ребята вошли следом. После яркого солнца в хлеву казалось темно. Дед снял с коровы веревку. — Ну, рыжая, иди! Вдруг в дальнем углу что-то завозилось. Даша вгляделась. Лосенок... Зачем он здесь? Рыжуха тоже заметила незваного гостя. Она страшно замычала, нагнула голову и угрожающе двинулась на лосенка. Даша так и ахнула. «Пропал Мишка!» Даже зажмурилась... «Да что же он не кричит?» Открывает глаза. Вот так диво! Корова стоит, опустив голову, и нюхает лосенка. А он и не боится Рыжухи, тоже обнюхал ее, потерся об нее мордой, потом вдруг сунул голову Рыжухе под живот, нашел сосок, поддал носом и засосал. — Вот тепленьким и угостили, — засмеялся старик. — Дедушка, да почему ж она его не забодала? Как же так? — закричали ребята. — А вы не орите тут, дайте Рыжухе успокоиться, — погрозил им пальцем дед. — Айда на двор. На дворе дед сел на завалинку и хитро подмигнул: — У меня не тронет. Я слово такое знаю. — Какое там еще слово! Так она тебя и послушает. Дед набил трубочку, затянулся. — Слово — не слово, а дело самое простое. Человек свое дитя как узнает? Глазом. Ну, а зверье да скотина — носом. По нюху, значит. Вот когда вы ушли, затащил я лосенка в коровник да и вымазал навозом, чтобы он Рыжухиным духом пропах. У Рыжухи-то намедни теленка отняли, продали, она сразу и разъярилась, бросилась к лосенку: чей, мол, такой заявился? А подбежала, понюхала — ан свой. Теперь он ей вместо сынка и будет. К вечеру дед с ребятами заглянули в хлев. Рыжуха с лосенком лежали на соломе. Корова недовольно замычала и подвинулась, заслоняя боком лосенка. — Не возьмем, не возьмем, не бойся! — засмеялся дед. — Признала, свой значит. Ну и спи себе на здоровье. {Г. Скребицкий @ Медвежонок @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} МЕДВЕЖОНОК Однажды на охоте выгнали мы из берлоги медведицу и убили ее. Подошли к ней, вдруг слышим, в берлоге кто-то пищит. Мой товарищ и говорит: — Должно быть, дети... Залез он в берлогу и вытаскивает оттуда двух маленьких медвежат. Ну, совсем как игрушечные, из плюша — такие же мягкие, толстые. Как увидели медвежата солнце, лес, обрадовались, начали возиться, кувыркаться в снегу. Ведь родились-то они под снегом, в берлоге, только теперь в первый раз и попали на вольный свет. Людей медвежата видели тоже впервые и нисколько не опасались. Медведица еще не научила их бояться человека. Медвежата хватали нас лапами за валенки, за полушубки, будто не дикие звери, а самые обыкновенные дворовые кутята. Я взял обоих медвежат на руки, спрятал их за пазуху. Другие охотники связали убитой медведице лапы, продели между лапами толстый кол, взвалили его на плечи, и мы пошли из лесу. В деревне одного медвежонка взяли мои товарищи охотники, а Другого я принес в избушку к старику, у которого остановился на ночлег. Дедушка медвежонку очень обрадовался: — Вот нам со старухой утеха-то будет! Мы налили мишке в сковородку молока, поставили посреди избы. Медвежонок долго ходил кругом, фыркал, тыкал в молоко мордой и наконец все разлил. До этого он ведь только сосал свою мать и, конечно, не умел пить из сковороды. Тогда мы снова налили в сковороду молока. Я сел на пол и опустил в молоко палец. Медвежонок посмотрел на палец, потом лизнул его — вкусно, палец весь в молоке. Мишка осторожно забрал его в рот, начал сосать и заодно тянуть молоко. Потихоньку я отнял у медвежонка палец, а он, приладившись, все продолжал пить молоко, смешно фыркая и пуская пузыри. Когда мишка напился, он растянулся на полу у горящей печурки и заснул. Мы поужинали и тоже легли спать. Дед с бабкой на печи, а я на лавке. Ночью просыпаюсь вдруг от страшного крика. Не могу понять, кто это так плачет. Зажег свечу и вижу: не спит медвежонок, ходит по полу и на всю избу жалобно, как ребенок, кричит. Проснулся он, значит, озяб, печка погасла, в избе холодно, темно. Испугался мишка и начал кричать. Что с ним делать? Встал я. Наложил в печурку дров, разжег огонь, налил в сковороду молока. Наелся медвежонок и улегся к огоньку. Я тоже лег. Только заснул — слышу, опять мишка кричит. Опять встал, зажег свечу, сел на лавку и говорю: — Чего ты, Мишука, плачешь? Что тебе нужно? А медвежонок будто понимает, что с ним говорят, — подбежал ко мне, латами меня за ногу хватает, карабкается. — Ну, — говорю ему, — давай вместе спать, если один боишься. Взял его, положил на лавку рядом, укрыл полушубком. Вдруг чувствую: обнял мишка мою руку своими лапами и тянет к себе. Подтянул, забрал в рот мой палец и засосал, как соску. «Ах ты, — думаю, — малышка глупый! Ну, соси, соси на здоровье, только спи, не плачь». Да так мы с ним крепко заснули, что утром дед нас еле добудился. {Г. Скребицкий @ Шубки-неведимки @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} ШУБКИ-НЕВИДИМКИ Прежде Хромоножка была такой же проворной, как и другие куропатки, ее братья и сестры. Но как-то в конце лета с ней случилось несчастье: охотник прострелил ей лапку. С тех пор она бегала приседая, прихрамывая и стала плохо есть. Она заметно похудела. А ее братья и сестры за осень отъелись, выросли и превратились из птенцов во взрослых куропаток. Они были здоровы и отлично себя чувствовали. Пестрые летние перышки у них к зиме сменились белыми, более густыми и теплыми, как будто они сбросили с себя пестрые летние платьица и оделись в белые зимние шубки. Одна только Хромоножка не сменила свою летнюю «одежду». Она была нездорова, слаба, и у нее плохо росли новые перышки. Пришла зима. Кормиться стало труднее, приходилось лапками разгребать снег — отыскивать еду. И вот однажды, когда куропатки кормились в поле, вдруг одна из них заметила опасность, тревожно закокала и припала к земле. А за ней и остальные прилегли и замерли. Никто не учил их так прятаться, они это делали с самого дня рождения, так же как со дня рождения, не учась, умели бегать и клевать зернышки. На белом снегу притаившиеся белые птицы были совсем незаметны. Все, кроме Хромоножки. Она одна выделялась пестрым комочком. Но Хромоножка этого не понимала, ведь она поступала так же, не раздумывая, как и другие. Только ее пестренькая одежда теперь уже не могла скрыть ее, как летом среди травы. Над полем, часто махая крыльями, летел ястреб-тетеревятник. Его-то и заметила та куропатка, которая первая закокала и припала к земле. Крылатый разбойник сразу увидел на снегу пестренькую Хромоножку. Сложив крылья, упал он вниз и вновь поднялся, унося в когтях свою добычу. Наступил вечер. В косых лучах солнца искрилось снежное поле. Только на бугорке темнела и шевелилась от ветра кучка пестреньких перьев — все, что осталось от Хромоножки. А ее братья и сестры попрежнему разгуливали по белому полю, укрытые от глаз врага в свои шубки-невидимки. {Г. Скребицкий @ Как мы перехитриле тетеревей @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} КАК МЫ ПЕРЕХИТРИЛИ ТЕТЕРЕВЕЙ Мой отец служил врачом в сельской больнице. Мы жили на самом краю села, а прямо за селом начинался молодой березовый лес. Весной и летом мы, ребятишки, целыми днями там пропадали. Я даже мечтал: когда вырасту, обязательно сделаюсь лесным сторожем, как дедушка Пахом. Надену лапти, отпущу бороду и буду бродить по лесу с огромной палкой и корзинкой через плечо. Идешь, бывало, по лесной тропинке — кругом березки да кусты орешника. Солнышко сквозь зеленые ветки просвечивает и рассыпается по земле тысячами золотых кружков. А ты шагаешь по усыпанной солнечным золотом дорожке и поглядываешь по сторонам, под кусты, не притаился ли где-нибудь возле пенька пузатый белый гриб. Осенью я выходил в лес на охоту. Я брал палку вместо ружья и бродил по лесу, воображая, что выслеживаю дикого зверя. Увидишь, бывало, старый, обросший мохом пень и представишь себе, будто это медведь. Даже самому жутко станет! Выстрелишь из палочного ружья, выхватишь из-за пояса деревянный кинжал — и врукопашную со страшным зверем... Поздней осенью по утрам к нам на опушку леса прилетали тетерева. Они рассаживались по березам и, сидя на тоненьких ветках, качались от ветра, срывали березовые сережки, кормились семенами. Я всегда старался встать как можно раньше, выбегал на бугор и подолгу любовался этими большими черными птицами. Но ни разу мне не удавалось подкрасться к ним поближе. Только начнешь подбираться, а тетерева уже заметили, вытянули шеи, насторожились. Сделаешь еще шаг-два, а они хлоп-хлоп крыльями — и разлетелись. Но вот как-то раз зашел к отцу дедушка Пахом. Я рассказал ему, как по утрам бегаю смотреть на тетеревей, да никак не могу к ним подкрасться. Дедушка засмеялся и сказал: — Ну, мы их с тобой перехитрим! Проси отца, чтобы он тебе позволил завтра со мною на охоту пойти. Только не проспи. Отец на охоту меня отпустил. Конечно, я не мог заснуть ни на минуту — все боялся проспать. Дедушка зашел за мной, когда было еще совсем темно. Задолго до света мы уже пробирались по лесной дорожке. Старик нес на плече ружье и мешок. Я спросил: — Дедушка, что у тебя в мешке? А он только рукой махнул — придет время, увидишь. Мы вышли на поляну. Там стоял шалаш. Старик положил ружье на землю и развязал мешок. Я заглянул в него, да так и ахнул. В мешке лежали сделанные из тряпок два тетерева. Из пестрых тряпок курочка-тетерка, а из черных — тетерев-петух. Хвост у петуха был сделан из настоящих тетеревиных перьев. Я никак не мог понять, зачем дедушке нужны эти игрушечные птицы. А он посмеивался и ничего не отвечал на мои вопросы. Срубил молодую березку, привязал к верхушке тряпичных тетеревей и закопал березку в землю посредине полянки. Издали можно было подумать, что на березе сидят два настоящих, живых тетерева. Устроил это дедушка, влез в шалаш и позвал меня к себе. — Слушай, — сказал он мне, — сейчас тетерева прилетят сюда кормиться, увидят наших, подумают, что это живые, и подсядут к ним, чтобы вместе березовые сережки ощипывать. А мы их тут и подстрелим. Дедушка замолчал. Я уселся поудобнее, раздвинул немного ветки шалаша и выглянул наружу. В лесу было как-то пасмурно, неприветливо. Деревья уже все облетели, стояли почерневшие, голые, а на земле лежал белый колючий иней. Не слышно было птичьих голосов. Только одни синицы-пухляки, как ватные мячики, прыгали и перелетали с ветки на ветку. Но вот над лесом показалось солнце. Иней начал таять, переливаться разноцветными огоньками, и весь лес сразу повеселел, будто налился розовым утренним светом. Вдруг я услышал где-то совсем близко шум крыльев: большая птица летит! Поглядел в щелку, вижу — на нашу березку рядом с тряпичными птицами сел настоящий, живой тетерев. Да такой большой, красивый! Я так близко ни разу тетерева и не видел. Каждое перышко можно разглядеть. Сам черный, с синеватым отливом; перья хвоста завиваются на две стороны, а над глазами красные брови. Сел на ветку, поднял голову и оглядывается. Я как закричу: — Стреляй, дедушка, стреляй! Тетерев испугался и улетел. А дедушка очень рассердился. — Разве можно, — говорит, — на охоте кричать! Всех тетеревей теперь распугал. Зря я тебя только брал с собою. Так в этот раз мы ничего и не убили. {Г. Скребицкий @ Ушан @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} УШАН Один раз осенью ехали мы с приятелем с охоты. Я отсидел себе ногу, слез с тележки — ноги размять. А проезжали мы через лес. Вся дорога была завалена желтыми листьями; они лежали толстым пушистым слоем, шуршали и рассыпались под ногами, как волны под корабельным носом. Так я и шел, глядя под ноги и гоня перед собой большую пушистую волну листьев. Вдруг вижу — на дороге меж листьев что-то сереется. Нагнулся, смотрю — зайчонок, да такой маленький! Пригнулся и сидит смирнехонько. Я так и ахнул: только что здесь товарищ мой проезжал, как же он зайчонка не раздавил? — Ну, — говорю, — видно, такой ты, зайка, счастливый! Взял я его на руку, а он съежился на ладони, сидит, дрожит, а бежать и не собирается. Возьму-ка я лучше его к себе домой — может, он у меня выживет; а то все равно погибнет — уж очень поздно родился, ведь скоро и зима настанет, замерзнет, бедняга, или попадет лисе на завтрак. Настелил я в охотничью сумку свежих пушистых листьев, посадил туда зайчонка и привез домой. Дома моя мать налила в блюдечко молока и дала зайке. Только он пить не стал — мал еще, не умеет. Тогда мы взяли пузырек, вылили туда молоко, надели на пузырек соску и дали зайчонку. Он понюхал соску, поводил усами. Мать выдавила из соски каплю молока, помазала им зайчонка по носу. Он облизнулся, приоткрыл рот, а мы ему туда кончик соски и всунули. Зайчонок зачмокал, засосал, да так весь пузырек и выпил. Прижился у нас зайка. Прыгает по комнатам и никого не боится. Прошел месяц, другой, третий. Вырос наш заяц, совсем большой стал, и прозвали мы его Ушан. Жить он устроился под печкой. Как испугается чего-нибудь, прямо туда. Кроме Ушана, у нас жили старый кот Иваныч и охотничья собака Джек. Иваныч с Джеком были самые большие приятели. Вместе ели из одной чашки, даже спали вместе. У Джека лежала на полу подстилка; зимой, когда в доме становилось холодно, придет, бывало, Иваныч и пристроится к Джеку на подстилку. Свернется клубочком, а Джек сейчас же к нему: уткнется своим носом Иванычу прямо в живот и греет морду, а сам дышит тепло-тепло, так что Иваныч тоже доволен. Вот и греют друг друга. Когда в доме появился заяц, Иваныч на него не обратил никакого внимания, а Джек сначала немного покосился, но скоро тоже привык, а потом все трое подружились. Особенно хорошо бывало по вечерам, как затопят печку. Сейчас же все к огоньку — греться. Улягутся близко-близко друг к другу и дремлют. В комнате темно, только красные отблески от печки по стенам бегают, а за ними черные тени, и от этого кажется, что все в комнате движется: и столы, и стулья, будто живые. Дрова в печке горят-горят, да вдруг как треснут, и вылетит на пол золотой уголек. Тут друзья от печки врассыпную; отскочили и смотрят друг на друга, точно спрашивают: «Что случилось?» А потом понемножку успокоятся — и опять к огоньку. А то затеют игру. Начиналось это всегда так. Вот лежат они все трое, дремлют. Вдруг Иваныч Ушана легонько лапой хвать! Раз тронет, другой. Заяц лежит-лежит, да вдруг как вскочит — и бежать, а Иваныч за ним, а Джек за Иванычем, и так друг за дружкой по всем комнатам. Такую беготню подымут, дым коромыслом. А как зайцу надоест, он марш под печку, и игре конец. Перед тем как улечься спать, Ушан каждый раз начнет, бывало, бегать по комнате в разные стороны — то направо побежит, то налево, то в сторону прыгнет. Это он следы свои запутывал. На воле зайцы, прежде чем лечь на отдых, всегда так делают. Если на снегу посмотреть заячий след, так и не разберешь, куда заяц шел. Недаром такие следы называются «заячьи петли». Вот наткнется на них охотничья собака, пока разбирается, ходит по следу туда-сюда, а заяц уже давно услышал ее и удрал подобру-поздорову. Наш Ушан хоть и не в лесу жил, но заячьи повадки соблюдал исправно. Кажется, от кого бы ему у нас прятаться, один Джек тут же на ковре дремлет и посматривает на Ушана, как тот выделывает по комнате свои заячьи петли. Глядит Джек, прищурится, будто смеется над глупым зайцем. Прожил у нас Ушан всю зиму. Настала весна, повсюду растаял снег. Не успели и оглянуться, как уже зазеленела трава. Решили мы Ушана в лес на свободу выпустить. Посадил я его в корзинку, пошел в лес и Джека с собой взял — пусть проводит приятеля. Хотел и Иваныча в корзинку посадить, да тяжело нести, оставил его дома. Пришли мы с Ушаном и Джеком в лес, вынул я зайца из корзины, пустил на траву. А он и не знает, что дальше делать, — только ушами шевелит. Тут я хлопнул в ладоши. Ушан — прыг-прыг! — легонько поскакал к кустам. Джек как увидел — и за ним. Такую беготню подняли, носятся вокруг меня, того гляди с ног собьют. Обрадовались, что на волю вырвались. Я на зайца картузом махнул. — Беги в лес, косой! Чего здесь вертишься? Ушан испугался и поскакал в лес, а Джек вдогонку. Мигом умчались. Подождал я — Джек не возвращается. Вдруг слышу в лесу заячий крик. Бросился я на крик, добежал, гляжу — а уж Джек держит в зубах Ушана. Я кричу: — Брось! Что ты делаешь! Ведь это наш Ушан! Джек смотрит на меня и хвостом виляет, будто хочет сказать: «Я тебе зверя поймал, а ты на меня кричишь». Видно, не узнал Джек в лесу Ушана и схватил его, как обыкновенного дикого зайца. Отнял я Ушана, посадил на траву, а сам Джека за ошейник держу, не пускаю. Тут и зайка, наверно, смекнул, что в лесу с собакой не поиграешь. Приложил уши и — марш в кусты. Только мы его с Джеком и видели. {Г. Скребицкий @ Звериная хитрость @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} ЗВЕРИНАЯ ХИТРОСТЬ Это было в конце зимы, когда снег очень глубок и трудно ходить на лыжах. Мы с дедом Пахомычем исколесили за день добрых двадцать километров по полям и перелескам, а добыча все не попадалась. Я совершенно измучился. Кроме ружья и сумки, каждый из нас тащил большой заплечный мешок, в котором находились орудия нашей охоты. Я уже потерял всякую надежду на успех, ужасно проголодался и только покорно плелся за дедом, удивляясь его невероятной выносливости. Мы взобрались на какой-то высокий бугор. Вдруг Пахомыч махнул мне рукой. Я быстро подошел к нему и поглядел в ту сторону, куда он указывал. Вдалеке на заснеженном поле темнело и двигалось что-то живое. — Вот она, голубушка-то, мышкует, — весело сказал старик. Я достал из сумки бинокль, взглянул и вмиг забыл и голод и усталость: прямо передо мной на чистом снегу резвился рыжий пушистый зверь. Это была лиса. Она, как кошка, приседала, нацеливалась и делала прыжок, зарываясь мордой в снег и быстро разгребая его передними лапами. Потом опять вскакивала, оглядывалась и вновь прыгала. Стекла бинокля делали чудеса. Казалось, что этот осторожный дикий зверь беззаботно резвится прямо передо мной. Лиса охотилась за полевыми мышами, выражаясь по-охотничьему, «мышковала». — Ну, будет глядеть, а то поздно уж, — сказал Пахомыч. — Вишь, солнце-то совсем низко, а нужно еще в лес загнать да затянуть... Мы спустились с бугра и стали с двух сторон медленно подвигаться к зверю. Наша цель была — не напугать лису, а только помешать ей охотиться за мышами. В таких случаях лиса обычно далеко не удирает, а уходит в ближайший лесок, прячется там и ждет, когда пройдут непрошенные гости, чтобы снова продолжать прерванную охоту. Так все и вышло. Когда лиса нас заметила, она вскочила, отбежала шагов на сто и села. Потом опять вскочила, не торопясь побежала к ближайшему перелеску и скрылась в нем. Через каких-нибудь пять-десять минут мы уже были у опушки. — Ну, теперь живее, — скомандовал Пахомыч, сбрасывая с плеча свой мешок. Я сделал то же самое. Мы вытащили из мешков связки красных лоскутных флажков, нашитых на длинную бечевку, привязали каждый свой конец бечевы к кусту и пустились в разные стороны по опушке, разматывая бечевку и цепляя ее за ветки кустов и деревьев. Красные куски материи повисли между заснеженными ветками, трепеща от легкого ветра и резко выделяясь на белом фоне. Мы опоясывали с двух сторон перелесок гирляндой красных флажков, похожих на те, что вешают на новогоднюю елку. Я очень торопился размотать свой клубок. Ведь успех охоты зависит от того, сумеем ли мы окружить флажками притаившегося в лесу зверя или, потревоженный чем-нибудь, он выскочит и уйдет из леса прежде, чем вокруг него замкнется предательский круг. «У меня в клубке около двух километров бечевки да у Пахомыча километра два. Хватит ли, чтобы окружить весь лесок?» С каждым шагом мой клубок становился все меньше и меньше... «Ох, нехватит!» И вот, когда я уже разматывал последний десяток метров, впереди послышался легкий хруст снега и навстречу из-за кустов показался Пахомыч. — Хватило! — оба разом, как сговорившись, сказали мы и соединили концы наших веревок. Флажковый круг замкнулся. — А выходного следа не было? — спросил Пахомыч, останавливаясь и отирая со лба пот. — Нет, не видел. — Значит, не ушла, успели затянуть. — Пахомыч, а не опоздали мы? Стрелять-то уже темновато становится, — с невольной тревогой спросил я, указывая на лес. Солнце село, наступали сумерки. Отдаленные кусты терялись в синеватой вечерней мгле. — Да мы сегодня ее и трогать не будем, — ответил мой приятель. — Завтра займемся. А сейчас идем в деревню чай пить и спать. Утро вечера мудренее. — Послушай, Пахомыч, неужто она и ночью не уйдет из круга? Старик засмеялся: — Не беспокойся, уж раз затянули — конец. Ни лиса, ни волк через флажковую цепь не пройдут. — Да ведь ночью-то флажков не видно. — Значит, зверь и ночью их видит. Вернее, не видит, а носом чует. Запах-то от них не лесной, а человечий. Подойдет, потянет носом: что-то неладно — и назад, да так и останется сидеть в кругу, как в загородке. — Старик весело подмигнул: — Наша голубушка будет, только стреляй повернее. А уж если промажешь, тогда на себя пеняй, с перепугу она и через флажки перемахнет. Мы отправились в ближайшую деревню ночевать. По дороге я шел и думал: «Вот ведь все считают лису умным и хитрым зверем, а какой же это ум, если ее так легко перехитрить! Обтянули кругом леса веревку с тряпками, лиса и будет в круге сидеть всю ночь и дождется, пока утром придут и застрелят ее». И мне даже стало как-то неловко, что мы, люди, так легко и просто перехитрили этого по-своему, по-лесному, умного зверя. На утро, едва рассвело, мы уже были на месте. — Ну, Егор Алексеевич, теперь не подкачай, — тихо сказал мне Пахомыч. — Иди в лес, стань шагов на двадцать от флажков в кустах и поглядывай, а я зайду в лес с другой стороны. Буду к тебе подаваться да полегоньку посвистывать. Лиса, как услышит, вскочит и начнет кружить лесом вдоль опушки, высматривать, нет ли где свободного прохода между флажками, да прямо на тебя и наскочит. Тогда стреляй, не торопись. Пахомыч скрылся за деревьями. Я стал возле большого дубового куста. Начались минуты напряженного ожидания, знакомые только охотнику. Кругом по-зимнему было как-то особенно тихо. Лес стоял весь белый, одетый в пушистый иней. Но вот впереди что-то хрустнуло. С кустов посыпался снег. Я даже вздрогнул, быстро взвел курки ружья. Сейчас из чащи покажется зверь — пушистый, рыжий и какой-то странно живой среди этого неподвижного лесного покоя. Секунда, другая... Нет, никто не шевелится в лесной чаще. Значит, просто ветер стряхнул с веток снег. Я опять положил на руку ружье и встал поудобнее. В тревожном ожидании время потянулось мучительно долго. Прошел добрый час, а я все стоял, прислушиваясь к каждому звуку. И вдруг снова легкий хруст снега... Яснее, яснее... Нет, это уже не кажется. Вот опять с веток хлопьями посыпался снег. От волнения захватывает дух. Я приготавливаюсь, жду... Раздвигаются ветки, и из-за них вся в снегу показывается голова Пахомыча. — Что ж, прозевал лису-то? — сердито говорит он, подходя ко мне. — Как прозевал?! Да ее здесь и не было. Пахомыч остановился и в недоумении развел руками: — То есть как не было? Куда же она девалась? Я весь лес вдоль и поперек исходил, и норы нигде нет, да в таком лесочке ее и быть не должно. — Он покачал головой. — Может, где-нибудь в чаще затаилась. Пойду еще похожу. Пахомыч снова скрылся в лесу. Но не прошло и пяти минут, как он откуда-то издали позвал меня. Я поспешил к нему. Старик стоял у самой опушки, разглядывая что-то на снегу и качая головой. — Погляди-ка, Лексеич, что наша кума-то ночью понаделала, — сказал он, указывая на снег. Я подошел. Из чащи леса к опушке вел лисий след, но, не доходя шагов пятнадцати до флажков, вдруг прерывался. В этом месте виднелась куча свеженарытого снега, как будто лиса закопалась в него да там и осталась. Я сразу даже не мог понять, в чем же дело. Видя мое недоумение, Пахомыч показал на опушку по ту сторону флажков: — Ты вон куда погляди. Я взглянул: шагах в десяти за флажками виднелась другая такая же куча нарытого снега — и прямо из-под нее в поле уходил лисий след. Тут я все понял: бродя ночью по лесу, лиса, как ей и полагается, побоялась пройти прямо через флажковую цепь, но она по-своему решила эту трудную задачу: выкопала в снегу нору и проползла под снегом «страшное место», а потом выбралась в поле, да и ушла. Так и вернулись мы с охоты ни с чем. Перехитрила нас лиса. А главное, обидно, что и перехитрила-то не по-человечьему, а по-своему, по-звериному. {Г. Скребицкий @ Маленький лесовод @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} МАЛЕНЬКИЙ ЛЕСОВОД Шел я раз поздней осенью по лесу. Кругом как-то особенно тихо, по-осеннему: только поскрипывает где-то старое дерево да шуршит, цепляясь за ветку, последний дубовый лист. Я шел не торопясь, поглядывая кругом. Вдруг вижу: на земле набросана целая куча сосновых шишек. Все вылущенные, растрепанные; хорошо над ними кто-то потрудился. Посмотрел вверх на дерево. Да ведь это не сосна, а осина! На осине сосновые шишки не растут. Значит, кто-то натаскал их сюда. Уж не белка ли забралась? Оглядел я со всех сторон дерево. Смотрю, немного повыше моего роста в стволе расщелинка, а в расщелинку вставлена сосновая шишка, да такая же трепаная, как и те, что на земле валяются. Отошел я в сторону и сел на пенек. Просидел минут пять, гляжу, к дереву птица летит, небольшая, поменьше галки. Сама вся пестрая, белая с черным, а на голове черная с красным кантиком шапочка. Сразу узнал я большого пестрого дятла. «Летит дятел и несет в клюве сосновую шишку. Прилетел и уселся на осину; да не на ветку, как все птицы, а прямо на ствол, как муха на стену. Зацепился за кору острыми когтями, а снизу еще хвостом подпирается. Перья у него в хвосте жесткие — крепкие подпорки. Сунул свежую шишку в ту расщелинку, а старую вытащил из-под нее клювом и выбросил. Потом уселся поудобнее, оперся на растопыренный хвост и начал изо всех сил долбить шишку, выклевывать семена. Расправился с этой, полетел за другой. Вот почему под осиной столько сосновых шишек очутилось. Видно, понравилась дятлу эта осина с расщелинкой в стволе, и выбрал он ее для своей «кузницы» — так мы, натуралисты, называем место, где дятел шишки расклевывает. Засмотрелся я на дятла, как он своим клювом с размаху шишки долбит. Засмотрелся и задумался: «Ловко это у него получается: и сам сыт и лесу польза. Не все семена-то ему в рот попадут, много и разроняет. Упадут семена на землю, какие погибнут, а какие и прорастут. Может, из той шишки, что сейчас дятел долбил, тоже семечко в землю упало. На другой год вырастет из него деревцо, сперва совсем маленькое, а потом окрепнет, возьмет силу и потянется вверх, к высокому, вот как сейчас надо мною, голубому небу...» Стал я вокруг себя вглядываться: сколько их тут из земли топорщится! Кто их насеял: дятел, клесты или белки, а может, и ветер семена занес. Едва выглядывают из сухой, завядшей травы крохотные деревца, чуть потолще травинок. А пройдет тридцать-сорок лет, и поднимется вот на этом самом месте молодой сосновый бор. {Г. Скребицкий @ Митины друзья @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} МИТИНЫ ДРУЗЬЯ Однажды в декабрьскую стужу лосиха с лосенком ночевали в густом осиннике. Начало светать. Порозовело небо, а лес, засыпанный снегом, стоял весь белый, затихший. Мелкий блестящий иней оседал на ветви, на спины лосей. Лоси дремали. Вдруг где-то совсем близко послышался хруст снега. Лосиха насторожилась. Что-то серое мелькнуло среди заснеженных деревьев. Один миг — и лоси уже мчались прочь, ломая ледяную кору наста и увязая по колена в глубоком снегу. Следом за ними гнались волки. Они были легче лосей и скакали по насту, не проваливаясь. С каждой секундой звери все ближе и ближе... Лосиха изранила ноги об острые льдинки. Она уже не могла бежать. Лосенок держался возле матери. Еще немного — и серые разбойники нагонят, разорвут обоих. Впереди поляна, плетень возле лесной сторожки, широко раскрытые ворота. На миг лоси остановились: куда деваться? Но сзади, совсем рядом послышался хруст снега — волки настигали. Тогда лосиха, собрав остаток сил, бросилась прямо в ворота, лосенок — за ней. Сын лесника Митя разгребал во дворе снег. Он еле успел отскочить в сторону. Лоси чуть не сбили его с ног. «Лоси!.. Что с ними, откуда они?..» Митя бросился к воротам и невольно отшатнулся — у самых ворот волки. Дрожь пробежала по спине мальчика, но он тут же замахнулся лопатой и закричал: — Вот я вас! Звери шарахнулись прочь. — Ату, ату!.. — кричал им вдогонку Митя, выскакивая за ворота. Отогнав волков, мальчик вернулся во двор. Видит, лосиха с лосенком забились в дальний угол, к сараю. — Ишь как испугались, дрожат все, — ласково сказал Митя. — Ничего, не бойтесь. Теперь не тронут. И Митя, осторожно отойдя от ворот, побежал домой рассказать, какие к ним во двор гости примчались. А лоси постояли во дворе, оправились от испуга и ушли обратно в лес. С тех пор они всю зиму так и держались в лесу возле сторожки. Утром, по дороге в школу, Митя часто издали видел лосей на лесной поляне. Заметив мальчика, они не бросались бежать, а только внимательно следили за ним, насторожив свои огромные уши. Митя весело кивал им головой, как старым друзьям, и бежал дальше. {Г. Скребицкий @ Таинственный соперник @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} ТАИНСТВЕННЫЙ СОПЕРНИК Самая интересная охота весной — на глухарином току. Током у охотников называется тарное место в лесу, где глухарь каждое утро по зорям распевает свои весенние песни, по-охотничьему — «токует». На ток нужно идти ночью, чтобы задолго до зари быть уже на месте. Вот один раз пришел я в лес, как и полагается, затемно. А ночь такая тихая, теплая. Сел я на пенек, жду зари. Весною лес не спит. В народе говорят: «Вешней ночью земля снег гонит, с травой гуторит». Прислушаешься — шуршат в темноте травинки, топорщатся, вылезают из-под старого, прошлогоднего листа, оттого по лесу шорох идет. И впрямь будто земля с травой перешептываются. Вот где-то совсем близко затрещали сучки — бежит какой-то зверек, пыхтит, фыркает. Ежик! И его разбудила весна. Теперь он голодный, злой. Бегает по лесу, ищет жуков да лягушек. Подбежал, понюхал носок моего сапога — вкусно: сапоги салом смазаны. Попробовал зубом. Я шевельнул ногой, еж фыркнул, боднул сапог и затопотал дальше. Я прилаживаюсь сесть поудобнее. Клонит ко сну. Последняя мысль — не проспать бы зорю. Потом в голове все путается, уходит куда-то, плывет... Вдруг у самого уха: «Гав!..» — да как захохочет: «Ха-ха-ха-ха!..» Спросонья хватаю ружье. «Вот так напугал!» А страшного ничего и нет. Это петушок белой куропатки крикнул. Весной он тоже токует. Теперь маленький лесной петушок бегает в темноте по мягким моховым кочкам, ищет свою курочку-куропатку. Опять крикнул, уже где-то далеко. Я встаю. Раз петушок проснулся, скоро заря. Вслушиваюсь, не затокует ли глухарь. В предутренний час в лесу очень тихо, и в этой тишине каждый звук особенно четок. Вот в кустах чирикнула птичка, да спохватилась — рано еще, и замолчала. Загудел первый весенний жук, с разлету стукнулся о дерево, упал — и опять все стихло. От напряжения в ушах начинает звенеть, мешает слушать. Вдруг где-то в ближайших соснах знакомое: «Чок-чок-чок!..» Будто постукивает кто деревянной ложкой о ложку. Потом как ножом по железу: «Щчики-щчики-щчики!..» И смолк. А через минуту опять то же, да так тихо, еле слышно. И не поверишь, что пощелкивает и щебечет не маленькая птичка, а огромный лесной петух-глухарь. Это его весенняя песня. Лучше петь он не умеет. Теперь к нему и нужно подбираться. Только подбираться-то совсем по-особенному. Чуткая, осторожная птица глухарь, попробуй-ка без песни подойди к нему! Чуть хрустнет под ногой ветка, сейчас же услышит и улетит. Зато как защелкает, защебечет, сразу будто оглохнет. Потому глухарем его и прозвали. К глухарю нужно подходить под песню. Запел — и я делаю шаг, другой. Темно, под ногами ничего не видно. Ступаю прямо на сучья. Треск какой, за версту слышно. Не беда — теперь хоть из пушек пали, он не услышит. А прервал глухарь свою песню, и я замираю на месте, стою, не шелохнусь. Вот и сосна, откуда раздается глухариная песня. Вглядываюсь в чащу — темно, не видать певца. Нужно подождать, пока начнет светать. Я прислоняюсь к стволу соседней сосны. Ружье наготове. Жду. Не чует глухарь, что рядом стоит охотник. Поет себе и поет. Вдруг в стороне под песню затрещали сучки. Я вздрогнул. «Кто-то еще к глухарю подкрадывается. Сейчас увижу». Шаги все ближе, ближе... Что за история? Никого не видно. Темно, а все хоть бы тень разглядел. Слышу: остановился у другой сосны. Замер. Так и стоим друг от друга шагах в двадцати. Становится светлее. На сосне вырисовывается что-то огромное, черное. Да ведь это глухарь! Он сидит на суку и распевает. Но мне теперь не до него. Я стараюсь разглядеть, кто же затаился там, за кустом, у соседней сосны. Что же он не стреляет? Ведь от него глухарь прямо на зорю, значит еще лучше виден. Может, меня заметил? Ждет, чтобы я первый выстрелил и остался с разряженным ружьем? Что он за человек? Мне становится не по себе. Я не стреляю, и он тоже. Так и стоим, затаились, ждем. А заря все разгорается. На розовом небе четко видна на суку большая черная птица. Она вытягивает шею, топорщит крылья и щелкает песню за песней. Издали слышатся коканье и шум крыльев. Это летит на призыв глухаря огромная лесная курица-глухарка. Опустилась у дальней сосны. Глухарь срывается со своего сука, слетает на землю к крылатой подруге. Сейчас он начнет выделывать перед нею свой боевой танец. Глухарь, как индюк, распускает веером хвост, опускает крылья и бежит к глухарке. Бежит мимо той сосны, где затаился охотник. Вот он поровнялся с кустом... Пробежал мимо... Вдруг из-за сосны метнулось что-то серое... Прямо на глухаря. Хватает, и оба катятся по земле. Шум, возня, хлопанье крыльев... Я вскидываю ружье, стреляю. Помятый глухарь тяжело летит прочь. Подбегаю... Так вот кто мой таинственный соперник! Дикий лесной кот — рысь — лежит, убитый моим выстрелом. Я рассматриваю зверя. Какой огромный — с дворовую собаку. А морда совсем как у кошки, только на ушах черные кисточки. Шерсть мягкая, серая, с темными крапинками, хвост будто обрублен — совсем коротенький. А лапы, лапы какие! Ступни широкие, мягкие, как подушки. На таких лапах легко подкрадываться к добыче. Я подвязываю себе за спину убитого кота. Вот это дичь! Убить рысь не так-то просто. А сколько глухарей, тетеревей, зайцев теперь останутся целы! Рысь для них — самый страшный зверь. Я направляюсь домой. Мою добычу нести нелегко. До дома плечи заболят. Не беда, своя ноша не тянет! Выхожу на дорожку. Крупный лес кончается, начинается мелколесье. Уже совсем светло. На востоке веселым костром полыхают облака. Скоро выглянет солнце. В кустах на все голоса распевают птицы. За березовым перелеском токуют тетерева. {Г. Скребицкий @ Кому не страшна зимняя стужа @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} КОМУ НЕ СТРАШНА ЗИМНЯЯ СТУЖА В зимнем тумане встает холодное тусклое солнце. Спит заснеженный лес. Кажется, все живое замерзло в этой стуже — ни шороха, ни звука, только изредка трещат от мороза деревья. Я выхожу на лесную поляну. За поляной густой старый ельник. Все деревья обвешаны крупными шишками. Шишек так много, что под их тяжестью склонились концы ветвей. Как тихо! Зимой не услышишь пения птиц. Теперь им не до песен. Многие улетели на юг, а те, что остались, забились в укромные уголки, попрятались от лютого холода. И вдруг словно весенний ветерок прошумел над застывшим лесом — целая стайка птиц, весело перекликаясь, пронеслась над поляной. Да ведь это клесты — природные северяне. Им не страшны наши морозы. Все лето они проводят на севере, в глухой тайге, а на зиму прилетают к нам, будто на теплый юг. Стайка клестов облепила вершины елей. Птички ухватились за шишки цепкими коготками и повисли на них вниз головой. Качаясь на шишках, как на качелях, они вытаскивали своими кривыми носами из-под чешуек вкусные семена. Когда хорош урожай шишек, этим птицам не страшна бескормица зимы. Я стоял на поляне и любовался, как хлопотали клесты в своей воздушной столовой. Утреннее солнце ярко освещало зеленые вершины елей, гроздья румяных шишек и веселых пирующих птиц. И мне почудилось, что уже пришла весна. Вот сейчас запахнет талой землей, оживет лес и, встречая солнце, защебечут птицы. Я невольно прислушался. Что это, или мне только показалось? Из лесу и впрямь послышалась веселая птичья песня. Я не поверил себе, стоял, не двигаясь, и все слушал. А где-то недалеко, в зеленых вершинах елей, совсем по-весеннему распевал клёст. И тут мне вспомнилась одна замечательная особенность из жизни этих птиц, особенность, которой я никогда не мог поверить. А вот теперь представился случай самому убедиться. Крадучись, я подобрался к ели, с которой доносилась песня, и полез вверх по стволу. Острые иглы царапали лицо, руки; клёст, испуганный моим появлением, перестал петь и перелетел на соседнюю елку, а я карабкался все выше и выше. Вот уже близка и вершина. «А на дереве ничего и нет, — с сожалением подумал я. — Все это только выдумки». Я начал спускаться и вдруг прямо перед собой увидел то самое, чего уже не надеялся найти: среди обледенелых, покрытых снегом веток едва виднелось небольшое гнездо, а в нем будто весной, озабоченно распушившись, сидела зеленоватая птичка — самочка клеста. Неловким движением я качнул ветку. Испуганная птица вспорхнула. Я наклонился и чуть не вскрикнул от изумления: в гнезде копошились только что вылупившиеся, совсем голые птенцы *. * Клесты — единственные птицы, которые в зимние холода могут выводить птенцов. Это редкое явление бывает только в годы большого урожая хвойных семян, которыми кормятся и кормят птенцов клесты. Над самым гнездом свешивались заснеженные ветви. В лесу от мороза трещали деревья, а здесь, меж сучьев старой ели, уже наступила весна: заботливая мать выводила птенцов, а счастливый отец, сидя на ветке, распевал ей свои веселые песни. Я поскорее слез с дерева, чтобы не тревожить счастливую семью. Легко спрыгнул в снег, огляделся кругом, и зимний лес уже не казался мне, как прежде, угрюмым и безжизненным. В ушах все еще звенела веселая песенка. Значит, можно петь даже в такую суровую пору. Стоя под деревом, я тер закоченевшие в шерстяных варежках руки, посмеивался над собой и с восторгом думал о голых малышах в гнезде, которым не страшна зимняя стужа. {Г. Скребицкий @ Пушок @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} ПУШОК В детстве у меня жил ручной ежик. Когда его ребята гладили, он прижимал к спине свои колючки и делался совсем мягким. За это мы прозвали его «Пушок». Если Пушок был голоден, он гонялся за мной, как собака. При этом он пыхтел, фыркал и кусал меня за ноги, требуя еды. Летом я брал Пушка с собой гулять в сад. Он бегал по дорожкам, ловил лягушат, жуков, улиток и с аппетитом их съедал. Когда наступила зима, я перестал брать Пушка на прогулки, думал: где ему в снегу ковыряться, еще нос отморозит. Но один раз собрался я кататься на санках с горы, а товарищей во дворе нет. Вот я и решил взять с собой Пушка. Достал коробочек, настелил туда сена и посадил ежа. Коробочек поставил в санки и побежал к пруду, где мы всегда катаемся с горы. Я бежал во весь дух, воображая себя конем, и вез в санках Пушка. Было очень хорошо: светило солнце, мороз щипал уши, нос. Зато ветер совсем утих, так что дым из деревенских труб не клубился, а прямыми столбами упирался в небо. Я смотрел на эти столбы, и мне казалось, что это вовсе не дым, а с неба спускаются толстые синие веревки, а внизу к ним привязаны за трубы маленькие игрушечные домики, и это было очень забавно. Накатался я досыта с горы и повез санки с ежом домой. Везу, вдруг навстречу ребята, бегут в деревню смотреть убитого волка. Его только что туда охотники привезли. Я поскорее поставил санки в сарай и тоже за ребятами в деревню помчался. Там мы пробыли до самого вечера. Глядели, как с волка снимали шкуру, как ее расправляли на деревянной рогатине. О Пушке я вспомнил только на другой день. Очень испугался, не убежал ли он куда. Сразу бросился в сарай к санкам. Гляжу — лежит мой Пушок, свернувшись в ящике, и не двигается. Сколько я его ни тряс, ни тормошил, он даже не пошевелился. За ночь, видно, он совсем замерз и умер. Побежал я к ребятам, рассказал о своем несчастье. Погоревали все вместе, да делать нечего, и решили похоронить Пушка в саду, закопать в снег в том самом ящике, в котором он умер. Целую неделю мы все горевали о бедном Пушке. А по том мне подарили живого сыча. Его поймали у нас в сарае. Он был совсем дикий. Мы стали его приручать и забыли о Пушке. Но вот наступила весна, да такая теплая, светлая. Один раз утром отправился я в сад: там весной особенно хорошо — зяблики поют, солнце светит, кругом лужи огромные, как озера. Пробираюсь осторожно по дорожке, чтобы не начерпать грязи в калоши. Вдруг впереди в куче прошлогодних листьев что-то завозилось. Я остановился. Кто это, зверек? Какой? Из-под темных листьев показалась знакомая мордочка, и черные глазки глянули прямо на меня. Не помня себя, я бросился к зверьку. Через секунду я уже держал в руках Пушка, а он обнюхивал мои пальцы, фыркал и тыкал мне в ладонь холодным носиком, очевидно требуя еды. Тут же на земле валялся оттаявший ящичек с сеном, в котором Пушок благополучно проспал всю зиму. Я поднял ящичек, посадил туда ежа и с торжеством принес домой. {Г. Скребицкий @ Пропавший медведь @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} ПРОПАВШИЙ МЕДВЕДЬ Дней десять гонялись охотники за медведем. Убить не могут и в берлогу улечься не дают. Только он ляжет, опять спугнут. Охотники-то молодые, неопытные, а медведь попался осторожный: как заслышит по снегу шорох лыж, сейчас же вскочит — и наутек. Видят охотники — не простое дело убить такого зверя. Решили напрасно медведя не пугать, а выследить, куда он заляжет, и не трогать его до глубоких снегов — пускай себе облежится. Так и сделали. Прошло две недели. Наступил самый снежный месяц — февраль. Недаром про него говорится: «Февраль придет, все пути заметет». Чуть не каждый день снег да метель. Наконец как-то в ночь непогода стихла. Утром выглянуло солнце и осветило лес, разряженный в розовые и голубые одежды. Все деревья укутались в тяжелые ватные шубы, нахлобучили белые шапки, низко опустили ветви, будто руки в огромных пуховых рукавицах. В то утро охотники опять пришли в лес за медведем. Только на этот раз не одни — пригласили на подмогу старого медвежатника дядю Никиту. Никита и сам как медведь — огромный, сутулый, все лицо заросло густой бородой, а из-под нависших бровей блестят живые, острые глазки. Идет Никита на лыжах, переваливаясь с ноги на ногу. Зато уж как шагнет... попробуй угонись! Пока до лесу дошли, совсем замучил молодых охотников. Рады, что наконец до места добрались. Остановились на поляне, пустили собак в ту самую чащу, куда в последний раз скрылся медведь, закурили и разбрелись по лесу. Прошел час, другой. Облазили собаки всю чащу, каждый куст обнюхали — нет берлоги. Пропал медведь, будто сквозь землю провалился. Сошлись охотники опять на поляне и не знают, что дальше делать. Дядя Никита спрашивает товарищей: — Может, ушел отсюда медведь. Вы след-то хорошо проверили? — Да, каждое утро кругом чащи обходили. Не было выходного следа. Не выходил медведь. Тут и сам Никита призадумался: «Куда же ему деваться? Не мог же он отсюда улететь...» Вдруг где-то далеко в чаще Никитова собака залаяла. Охотники схватились за ружья, бросились на голос собаки, полезли через кусты, через валежник, насилу пробрались. Глядят — эка досада: собака-то не медведя, а белку нашла. Стоит под сосной, смотрит вверх и лает. Вершина у сосны широкая, разлатая, как огромная корзина. Вся сучьями завалена, видно, раньше было гнездо какой-то большой птицы, а теперь снег все забил, и не разглядишь ничего. Обидно стало охотникам. Кто-то из молодых сказал: — На такой охоте хоть бы белку убить. А может, еще куница там затаилась. Только трудно выгнать оттуда. — Он поднял ружье и выстрелил в вершину, чтобы выпугнуть зверя. Вдруг с дерева как посыплются сучья, снег. Валится что-то огромное — и прямо на людей. Едва отскочили. Глядят — медведь. Шлепнулся медведь на снег прямо посреди охотников. Вскочил — и бежать. Молодежь растерялась, смотрят на зверя и не стреляют. Так бы и опять ушел, да только Никита не сплошал: вскинул ружье, выстрелил. Зверь споткнулся и упал. Развел дядя Никита руками: — Ну и чудеса! Сорок лет на медведей охочусь, а такое в первый раз увидать довелось: чтобы медведь не на земле, не под снегом, а на дереве берлогу себе устроил. {Г. Скребицкий @ Когда закричит самый молчаливый зверек @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} КОГДА ЗАКРИЧИТ САМЫЙ МОЛЧАЛИВЫЙ ЗВЕРЕК Как-то в начале августа на рассвете мы с Джеком отправились на охоту. Мы выбрались на знакомую лесную поляну. В этот ранний час она походила на широкую тихую заводь. По ней струились волны тумана. Они поднимались и уходили вдаль, в зеленоватый простор предутреннего неба. И в этом просторе далеким крохотным парусом белел и таял заходящий месяц. Мы присели на краю поляны и стали ждать, когда совсем рассветет и можно будет идти разыскивать тетеревей. По зорям эти дикие лесные куры обычно выходили на поляны и кормились ягодами брусники. Заслышав нас, они убегали в кусты и затаивались среди высокой травы и прошлогодних листьев. Но Джек все-таки отыскивал их по следам и, подкравшись, замирал на месте — делал стойку. Он стоял неподвижно, чуть вздрагивая от нетерпения, и ожидал только моего приказания, чтобы броситься и вспугнуть затаившуюся дичь. Я командовал: «Вперед!» Джек бросался, и тяжелые жирные птицы с шумом вылетали из своей засады. Я стрелял. Если птица падала, Джек опрометью кидался ее поднимать и с торжеством подавал мне. Если же я промахивался, он долго смотрел вслед улетевшей дичи, а потом оборачивался ко мне с таким укоризненным видом, будто хотел сказать: «Эх, брат, плох ты!» И мы шли дальше. В это утро, только мы подошли к кустам, Джек остановился и замер на стойке — почуял дичь. Я скомандовал: «Вперед!» Джек бросился в кусты, но оттуда никто не вылетел, а только послышался какой-то странный писк. Я даже не понял, кто это так кричит — зверь или птица. В недоумении я раздвинул кусты и увидел совершенно необыкновенное зрелище: Джек, виляя хвостом, раскапывал носом кучу прошлогодних листьев, а вокруг его морды бегал и угрожающе пищал большой старый еж. Что это значит? Я еще никогда в жизни не слышал, чтобы еж пищал. И почему он не свертывается в клубок, а бросается прямо на собаку, норовя ее укусить? Я нагнулся к Джеку и тут только разглядел и понял, в чем дело. В развороченных сухих листьях копошились три крохотных, почти совсем голых ежонка. Так это мать-ежиха защищала своих детей! Джек покосился на ежиху, потом на меня, будто спрашивая: «Чего она так кричит? Я ведь и не думаю их кусать». — И молодец, что не тронул, — похвалил я, — не стоит с ними и связываться. Идем-ка лучше тетеревей искать. Джек, видимо, согласился. Он весело замахал хвостом и побежал прочь. {Г. Скребицкий @ Случай в разведке @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} СЛУЧАЙ В РАЗВЕДКЕ В разведку пошли лейтенант Семенов и боец Николай Петров. Семенов только недавно прибыл в часть, и Николай первый раз повел нового начальника ознакомиться с окружающей местностью. Они обследовали лесистый берег озера и возвращались обратно. Третьим участником разведки был неизменный спутник Николая огромный серый пес Тролль. Тролль попал к Петрову еще щенком, прошел под его руководством в пограничной школе всю премудрость сторожевой службы и теперь вместе со своим учителем был отправлен на фронт. Семенов и Петров, держа оружие наготове, осторожно шли по лесной, давно не езженной дороге. Вечерело. В воздухе по-осеннему остро пахло сырой листвой и грибами. Было тихо, только в обнаженных ветвях деревьев пересвистывались хлопотливые синицы. Вдруг впереди что-то хрустнуло, зашуршало. — Зайца вспугнули, — шопотом сказал Петров. — Не взять ли Тролля на поводок? — так же тихо спросил Семенов. — Бросится еще, шуму наделает. — Не тревожьтесь, товарищ начальник, — ответил, улыбнувшись, Петров. — За Тролля, как за себя, ручаюсь, глупостями не занимается. Разведчики отправились дальше. Уже подходя к своей деревне, они вошли в густую осиновую поросль. Опять что-то зашуршало в лесу. Через дорогу перескочил заяц и скрылся в кустах. Тролль ленивой рысцой подбежал к кустам, ткнул носом в землю, остановился и неожиданно со всех ног бросился вслед за исчезнувшим зверьком. У Петрова от изумления перехватило дух. «Вот те раз!» Он свистнул Троллю. Не тут-то было! В лесу только слышались удаляющийся шум и треск. И вдруг (это было уже совсем невероятно) раздались не то взвизгивания, не то заливистый лай: Тролль, как гончая, гнал зайца в голос. Петров, пораженный, стоял не шевелясь. Тролль, его послушный Тролль совершил такой проступок! Лейтенант стоял поодаль, отвернувшись, и не говорил ни слова. Николай готов был провалиться сквозь землю. «Ишь, в раж вошел, — думал он, — не своим голосом заливается!» Наконец все смолкло. Потом где-то совсем близко зашуршала листва, и из-под кустов выскочил Тролль. Пес тяжело дышал, вся морда его была в заячьей шерсти. Он отплевывался, стараясь языком выбросить шерсть изо рта. Подойдя к хозяину, он устало лег. — Что же ты наделал? Зайца словил! — только и смог выговорить Николай. Он даже не наказал собаку: к чему теперь, беды не поправишь. Лейтенант, не взглянув на Николая, коротко сказал: — Взять на ремень! Домой! Уже в деревне, подходя к своей квартире, командир обернулся к Николаю: — Пса завтра же убрать. Нечего дрянь держать! — и скрылся в дверях. Николай не помнил, как он добрался к себе и повалился на койку. Собрались товарищи. — Что с тобой? Что случилось? Николай не отвечал. — Да что вы к парню-то привязались, видите, человеку не по себе, — сочувственно проговорил кто-то. Бойцы отошли, начали укладываться спать. В эту ночь в избе не спали только двое: Николай и Тролль. Собака будто понимала, что случилось что-то очень плохое. Она неподвижно стояла возле койки хозяина, положив на нее свою умную морду, и, не отрываясь, глядела на Николая. Тот не мог выдержать этого понимающего, почти человеческого взгляда. Он ворочался на постели, стараясь не смотреть на собаку, не думать, заснуть. Но заснуть ему так и не удалось. Наконец начало светать. Николай встал, взял винтовку и вышел на крыльцо. Тролль, радостно махая хвостом, спрыгнул вниз и, повернув свою морду к хозяину, как бы приглашал его следовать за ним. «Глупый! Еще радуется, в лес зовет, — подумал Николай. — Ну что ж, дружище, видно в лесу тебе и помирать. Все-таки не на задворках». И Николай, взяв собаку на поводок, быстро зашагал в лес. Тоскливо было у него на сердце. Кругом облетала последняя зелень. На голых сучьях прозрачными холодными каплями осел туман. В лесу было пусто, холодно и угрюмо. Вот и осинник, где Тролль вчера погнался за зайцем. Пес свернул с дороги и потянул в лес, оглядываясь и приглашая за собой хозяина. «Опять туда же тянет, — с досадой подумал Николай. — Эх, дай хоть взгляну на этого зайца! Ведь из-за него Тролль всю учебу забыл». В кустарнике было еще темновато, и Николай, натыкаясь на сучья, еле поспевал за собакой. В самой чаще Тролль остановился — перед ним на земле лежал мертвый серый зверек. Николай пригляделся. Шкурка зверька местами была порвана. Вдруг Николай заметил, что раны как-то странно белеют. Николай наклонился, тронул рану и даже вздрогнул: под разорванной шкурой он почувствовал не мясо, не кровь, а такую же шерсть. Что за диво? Этот зверь имел две шкурки! Николай быстро вытащил его на свет и ахнул от изумления. Да это был вовсе и не заяц, а белая собачонка фокстерьер, искусно обряженная в серую заячью шкурку! Под животом наряд ловко зашнуровывался, и в прореху проглядывал аккуратно заклеенный конверт. Фокстерьер в заячьем наряде был вражеским связистом! Тут только Николай понял: значит, вот кто, а совсем не Тролль заливался вчера во время погони. Через минуту Николай и его верный пес уже мчались во весь дух обратно в деревню с ценной добычей. Приказ начальника «убрать пса» был выполнен. Его выполнил сам Тролль. {Г. Скребицкий @ Манька-пожарник @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} МАНЬКА-ПОЖАРНИК Стихла шумная дневная жизнь. Наступил вечер. Крылатые и четвероногие обитатели зоосада готовились к ночлегу. Сонными голосами перекликались птицы. Кто-то невидимый в темноте добродушно ворчал, очевидно укладываясь поудобнее. Свистя крыльями, пронеслись утки с одного пруда на другой, сели. Вода в прудах тускло поблескивала, и на ней, как огромные комья пены, белели спящие лебеди. Стало совсем темно. Пришла ночь. Теперь уже все животные угомонились. Задремали в клетках орлы и мелкие птицы. Заснули олени, козы и полосатые зебры. Все успокоилось. Не спали одни кузнечики, монотонно трещали в траве, да ночной ветер шуршал тихо. И вдруг тишина дрогнула. Из черных труб громкоговорителей на весь сад разнеслись слова: — Граждане, воздушная тревога... И сразу все ожило. Испуганные шумом, проснулись, закричали на прудах и в клетках птицы, забеспокоились звери. По дорожкам торопливо зашагали люди, всматриваясь в темное ночное небо. Далеко грохнул первый орудийный выстрел, за ним другой, третий... Взвились в вышину синие горящие ленты прожекторов. Поползли по небу, перебирая, ощупывая облака. А из-за облаков уже слышался монотонный зловещий гул мотора. Это вражеский самолет кружил над городом. Вот где-то в стороне загудело, завыло — и земля дрогнула от взрыва. — Фугаску бросил, — сказал один из сторожей, стоявших возле львиной клетки. Опять завыло. Люди у клетки затихли. У каждого одна мысль: «Куда упадет?» Взрыв... Это уже совсем близко. — Теперь жди к нам, — взволнованно произнес тот же голос. И вдруг прямо над головами засвистел падающий снаряд. Люди припали к земле... Что-то ударилось в крышу клетки, пробило насквозь, и на полу вспыхнуло желтоватое пламя. Львица с ревом шарахнулась к решетке. Львенок бросился за матерью. На полу клетки горела зажигательная бомба. — Давай шланг! Заливай! — крикнул дежурный. Сторожа бросились к пожарному крану. Направили шланг на горящую бомбу. — Открывай воду! — Открыл. — Не течет. И тут вдруг все поняли — фугаской где-то разрушен водопровод, воды нет. А пламя в клетке все разрастается. Вот уже занялись половицы. Желтые горящие языки лижут дерево. Ползут к зверям. Мать и сын в ужасе прижались в угол клетки. Львенок засунул голову под лапу львицы и весь дрожал. Прибежал заведующий. Люди толпились возле клетки. — Что же делать? — взволнованно проговорил кто-то. — Ведрами не достать. Заведующий взглянул на зверей и тихо сказал: — Пристрелить... Не войти так... Все сгорит. Никто не возразил. Черный ствол винтовки просунулся в решетку клетки, нацелился в грудь зверя. Львица будто поняла. Она вся сжалась, затряслась. Не то рев, не то стон вырвался из ее пасти. — Не стреляйте! — крикнул кто-то. — Выпустите. Она ручная, не тронет... — Нельзя, — отозвался заведующий. — Кто поручится... Да бейте же! — вдруг крикнул он. Но в этот миг что-то зашипело, и струя воды ударила в огонь. Еще и еще. Все ахнули. Пошла вода. Откуда, кто держит шланг? Но шланг лежал на земле пустой и ненужный. А кто-то из темноты поливал огонь. — Да это Манька! — крикнул сторож. Все обернулись к соседней клетке. Глядят — между железными прутьями просунулся конец хобота, и из него прямо в огонь полилась вода. — Умница моя, лей, лей! — вне себя от радости закричал заведующий, бросаясь к огромной клетке, где помещалась слониха. Но Манька и без его указаний делала свое дело. Она набирала в хобот из водоема воду и продолжала сильной струей поливать соседнюю горящую клетку. Манька и раньше пускала воду в ход, когда хотела пугнуть надоедавших ей мальчишек. Теперь же она старалась прогнать от себя подальше страшного, пышущего жаром и дымом незнакомца. Скоро огонь был погашен. Тогда слониха успокоилась и начала дремать. А утром сам заведующий принес ей на завтрак целое ведро вкусных булок. Слониха осторожно брала их концом хобота, отправляла себе в рот и вовсе не думала о том, за что ей досталось такое угощенье. {Г. Скребицкий @ «Это хорошо!» @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} «ЭТО ХОРОШО!» — Не купите ли вы у меня птицу? — предложил гражданин, входя в кабинет заведующего зверинцем. Он держал в руках что-то большое, завернутое в простыню. — А она дрессированная? — опросил заведующий. — Да, ученая, — ответил хозяин птицы, развязывая простыню. Там оказалась самодельная клетка, а в ней большой черный ворон. Он беспокойно прыгал по клетке, оглядывая новую комнату и незнакомых людей. — Сейчас немного успокоится, — сказал гражданин, — и я вам покажу, что он знает. Подождав несколько минут, гражданин вынул из кармана кусочек сырого мяса и показал его ворону. Птица начала совать клюв в Щели проволочной сетки, стараясь достать мясо. Не тут-то было! Тогда ворон приостановился, как бы обдумывая, что же делать. И вдруг громко и четко на всю комнату произнес: — Воронок, Воронок! — Молодец, — похвалил хозяин и дал птице мясо. Потом вынул второй кусочек и спросил: — Ну, а как ты любишь, чтобы тебя звали? Ворон торопливо ответил: — Воронок, Воронок! — Нет, нет! — замахал рукой хозяин. — Ты отвечай, как ты любишь? Ворон немного наклонил голову и, как артист на сцене, громким шопотом проговорил: — Воронуш-ш-ша! За это он сейчас же получил второй кусочек мяса. — Очень хорошо! — похвалил заведующий зверинцем. — Говорящий ворон нам нужен. А еще что-нибудь он у вас говорит? Хозяин замялся: — Говорить-то говорит, да уж это, пожалуй, не стоит и показывать. — Почему не стоит? — удивился заведующий. — Да учили-то его у нас неладно, на драку учили, — пояснил гражданин. — Ведь он сердитый, как выпустишь из клетки, так прямо бежит драться. Хорошо еще, крыло сломано — не летает. Ну, а уж как клюнет кого, сразу развеселится и заговорит. Сотрудники начали просить выпустить из клетки ворона. Хозяин запротестовал: — Не стоит, товарищи! Мне-то все равно, вас же клевать будет, меня не тронет. Заведующий тоже стал просить: — Пожалуйста, выпустите, ведь не лев, не съест. Хозяин птицы подумал и решительно ответил: — Если купите, тогда и делайте, что хотите, а так не выпущу. Ему тут же уплатили деньги. Он спрятал их в карман и засмеялся: — Ну, теперь ваше дело, только я ни при чем. Он отворил клетку, и ворон сейчас же неуклюже вылез на пол. Он сердито распушил перья, грозно поглядел направо, налево, будто спрашивая, кто осмеливается стоять поблизости, и вдруг опрометью побежал прямо к заведующему. — Отойдите, отойдите! — закричал хозяин. Заведующий невольно попятился, нерешительно повторяя: — Я тебя, я тебя... В три прыжка ворон был уже возле него. Он размахнулся своим огромным клювом и изо всех сил долбанул заведующего в ногу. — Ой, ой, ой! — застонал тот, приседая от боли. В ту же секунду ворон вцепился носом в его брюки, дернул, затрещала материя, и клок от новых брюк остался в клюве у птицы. — Ах ты разбойник! — не своим голосом завопил заведующий. Ворон деловито отбросил в сторону вырванный клок и удовлетворенно сказал: — Это хорошо! — Да что ж тут хорошего! — раскипятился заведующий, забывая, что спорит не с человеком, а с птицей. — Брюки-то новые, от костюма... Но ворон его и не слушал. Не теряя времени, он пустился в погоню за другим сотрудником. Тот в один прыжок вскочил на диван, другие по его примеру забрались — кто на стол, кто на стулья. Через секунду все сотрудники сидели на возвышениях, а по полу, прихрамывая и приплясывая, бегал разгневанный ворон, громко повторяя: — Вот хорошо!.. Это хорошо!.. — Дайте щетку, где у вас половая щетка? — кричал хозяин ворона, стараясь унять расходившуюся птицу. Но никто не решался сойти на пол. Наконец, узнав, где ее достать, гражданин сам сбегал за щеткой. Увидев в руках хозяина это «страшное орудие», ворон сразу притих. Он, как бы извиняясь, тихо проговорил: — Воронок! Воронок! — и, косясь на щетку, боком поскакал к себе в клетку. — Только щетки и боится, мохнатая, видно на зверя похожа. Мы его всегда так загоняем, — пояснил хозяин, запирая ворона в клетку. С тех пор каждый день сотрудники зверинца подолгу стояли перед клеткой ворона, соблазняя его сырым мясом и повторяя: — Ну, скажи: «Вот хорошо!» Ну, скажи, пожалуйста! Но ворон приглядывался к мясу и упрямо твердил: — Воронок! Воронок! Или наклонял голову и громко шептал: — Воронуш-ш-ша! Заведующий после первого знакомства с Воронушей ходил, немножко прихрамывая, с заплатами на башмаке и на брюках. Он подходил к клетке и огорченно вздыхал: — Нет, видно без драки не будет говорить: «Вот хорошо». А как бы это публике понравилось! Вы только представьте: вынести бы его на сцену и спросить: «Как тебя зовут?», а он отвечает: «Воронок!», «Воронуш-ш-ша!» А потом дать ему кусочек мяса, а он бы съел и похвалил: «Вот хорошо! Это хорошо!» Ведь сразу целый номер программы готов, да еще какой номер! Но ворон никак не хотел быть разговорчивее. Увидя заведующего, он только сердито шипел и старался ухватить его клювом через решетку клетки. — Да, как же, покажешь его публике! — говорили сотрудники зверинца. — Этот удалец, пожалуй, всех артистов со сцены разгонит. Наконец один сотрудник вызвался выступать с вороном. — Только дайте мне высокие сапоги, — заявил он, — через голенище Воронуша меня не ухватит, а ноги я толстой портянкой обверну. Пускай тогда клюет. Однако эти предосторожности помогли плохо. С первой же репетиции артист ушел домой прихрамывая, а после второй долго тер себе ногу и едва переобулся. — Ну и носик! — жаловался он товарищам. — Прямо как железный, и портянка не спасает. Настал день представления. Перед началом за сценой было такое волнение, будто сейчас выступит укротитель со львом. Заведующий подбадривал артиста: — Ты не волнуйся, это же не зверь, не съест. Зато какой номер! — Да, да, хороший номер, — отвечал артист, поглядывая на заплатанные брюки заведующего. А виновник волнений сидел в клетке, косился на кусочки мяса в тарелочке и, вытягивая шею, шептал: — Воронуш-ш-ша! Воронуш-ш-ша! Наконец на сцену вышел распорядитель и объявил номер программы: — Выступление говорящего ворона! Вслед за ним двое служителей внесли клетку с вороном, а за клеткой вышел и «храбрый» артист. Зал притих. Все смотрели на черную важную птицу, которая сидела нахохлившись, ни на кого не обращая внимания. Ворона в этот день нарочно не кормили. Он был голоден и очень сердит. — Как тебя зовут? — спросил артист и потихоньку показал птице кусочек мяса. — Воронок! Воронок! — громко и отчетливо закричал ворон. В зале раздались смех и рукоплескания. Когда все стихло, артист снова спросил: — А как ты любишь, чтоб тебя звали? Ворон покосился на него, и все услышали: — Воронуш-ш-ша! Воронуш-ш-ша! Опять загремели аплодисменты. Наступил решительный момент. «Ох, и задаст же он мне сейчас жару!» подумал артист, открывая дверь клетки. Дрогнувшим голосом он сказал: — Ну, а теперь пойдем погуляем, побеседуем. Ворон быстро вылез из клетки и, распушившись, с угрожающим видом побежал к артисту. — Постой, постой, чем же ты недоволен? — проговорил тот, невольно отодвигаясь за корыто, в котором после сцены с вороном должен был стирать белье дрессированный енот. В погоне за отступающим артистом ворон вскочил на край корыта и уже хотел бежать дальше. Но тут он увидел воду. Забыв о преследовании, ворон неожиданно спрыгнул в корыто, присел и окунулся. Теплая ванна ему очень понравилась. Он присел еще и еще раз, начал хлопать крыльями, поднял целую тучу брызг и вдруг в порыве восторга закричал на весь зал: — Вот хорошо, вот хорошо!.. Это хорошо! {Г. Скребицкий @ О простофилях и хитрецах @ рассказ @ Г. Скребицкий. Простофили и хитрецы @ 1944 @} О ПРОСТОФИЛЯХ И ХИТРЕЦАХ Послесловие Ребята, в этой книжке вы прочитали рассказы о разных животных, о том, как они живут, как относятся к человеку, спасаются от врагов, охотятся, добывают пищу. Что же можно сказать о животных: умны они или глупы, простофили или хитрецы? Да, пожалуй, не скажешь ни того, ни другого. Вот хоть, к примеру, заяц: очень умно он делает, когда на воле запутывает свои следы. Ну, а зачем же Ушан такие же штуки в комнате проделывал? Это уж, конечно, совсем неумно. То же и о куропатках. В любое время года им очень удобно прятаться от врагов в своей «защитной одежде». Летом они пестрые, а зимой белые. Припали к земле — и незаметны. Ну, а Хромоножка, зачем же и она так поступала? Разве она не видела, что пестрые перышки не скроют ее на белом снегу? Или, например, лисица? Про нее даже в сказках говорится, что она самый хитрый зверь. А вот не сообразила, что веревочка с красными лоскутками — это не стена и не загородка, что можно пробежать под нею и выйти из лесу, а вовсе не нужно для этого делать подкоп в снегу. Как же понять все эти поступки? Для этого прежде всего нужно помнить, что животные только в сказках думают и поступают, как люди, на самом же деле они действуют не по-человечьему, а по-своему, по-звериному. Человек, прежде чем что-нибудь сделать, все обдумает, составит в голове план действий и тогда уже принимается за дело, а у животных совсем не так. Очень часто животное даже не понимает, почему поступает именно так, а не иначе. Все зайцы, как только подрастают, начинают запутывать свои следы. Их этому ни мать-зайчиха, никто другой не учит. Они это умеют делать с рождения, так же как умеют бегать, щипать траву и обгрызать кору с деревьев. А вот попал Ушан из леса в комнаты и все равно продолжает вести себя так же, как вел бы себя и в поле и в лесу. И куропаток и тетеревей тоже никто не учит затаиваться при приближении врага. Они это делают с самого дня рождения, так же как с рождения уже умеют бегать и клевать зернышки. И пестрая Хромоножка поступала, как и все куропатки, и вовсе не думала о том, для чего она это делает. Каждую весну в наши леса и сады прилетают весенние гости — птицы; начинают вить свои гнезда и молодые птицы, которые никогда еще не выводили детей, строят их точно так же, как и старые, — их никто этому не учит. Животные «искусно» строят свои жилища, «хитро» прячутся от врагов, «ловко» добывают пищу вовсе не потому, что они все заранее хорошо обдумают и сообразят — так поступают только люди. Животные могут действовать целесообразно, вовсе и не понимая цели своих поступков, или, как говорят ученые, действуют инстинктивно. В инстинктивных действиях животных нет ничего необыкновенного. Ведь не удивляемся же мы тому, что с рождения, не учась, уже умеем глотать пищу, дышать, моргать глазами, чихать, кашлять и отдергивать руку, если уколемся или обожжемся. Не более удивительно и то, что птицы, не учась, могут клевать зерна, бегать, летать, вить гнезда или зайцы — запутывать следы. Но не думайте, что животные всегда поступают только инстинктивно. В течение своей жизни они также многому научаются, приобретают разные навыки. Тут уж у них проявляется помимо инстинкта и ум. Вот, например, только что родившиеся дикие звери вовсе не боятся человека. Вы помните, что лосенок сам пошел за Дашей в сторожку, а медвежата, впервые вытащенные нами из берлоги, тут же, при людях, затеяли веселую игру. Бояться человека учат детенышей их родители или они сами научаются этому. В тех местах, где животные никогда еще не встречались с людьми, они обычно их сначала вовсе не боятся. Знаменитый натуралист и ученый Чарлз Дарвин пишет, что во время своих путешествий он попал на необитаемые острова, где еще никогда не бывали люди. Дикие птицы подпускали путешественников так близко, что можно было достать их прямо руками. Только после того, как участники этой экспедиции начали ловить и стрелять птиц, те очень быстро научились бояться людей. И лисица, о которой мы читали в этой книжке, тоже не так глупа. Ведь она хоть и по-своему, по-звериному, а все-таки избавилась от опасности. А если эту же лисицу какие-нибудь другие охотники опять обтянут флажками, она, пожалуй, научится и еще скорее выйти из беды. А разве Манька-пожарник плохо применила свою привычку отгонять водой мальчишек, когда ей пришлось прогнать нового страшного гостя, который, шипя и обжигая, подползал к ней из соседней клетки? Но лучше всего природные способности и ум проявляются у домашних животных. Собаку, например, легко можно научить различать такие звуки, которые человек своим ухом никогда и не расслышит. Собака может также научиться чутьем, по следу, отыскивать дичь или среди сотен человеческих следов находить след своего хозяина. Лошадь часто заучивает и запоминает дорогу гораздо лучше, чем ее седок, и нередки случаи, когда в пургу, в метель человек совершенно сбивается с дороги, не знает куда ехать, бросает вожжи, и умное животное само находит дорогу к дому. Значит, у некоторых животных их природные способности — слух, обоняние, зрение и даже память — могут быть и лучше, чем у человека, но зато ни одна, даже самая способная и умная лошадь или собака не может выучиться, например, считать или читать. Для этого нужен ум человека. Вот и выходит, что животные и способны и умны, да только не по-человечьему, а по-своему, по-звериному.